-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Виктор Улин
|
| Der Kamerad
-------
Виктор Улин
Der Kamerad
Моему камраду Эдуарду Сырчину, понимающего меня не с полуслова, а вовсе без слов.
1.
«Мы попали в артиллерийскую вилку: самый страшный удар времени пришелся именно по нам.»
(Виктор Улин. «Хрустальная сосна»)
2.
«– Ты кто? Человек?
– Что вы, Сэр… я просто дерьмо на палочке.»
(«Пятый элемент»)
3.
«Конечно, сорок восемь лет еще не ахти какая старость.»
(Энн Ветемаа. «Усталость»)
4.
«– Во что же ты веришь?
– В то, что с каждым днем становится хуже.»
(Эрих Мария Ремарк. «Тени в раю»)
I
Небо было желтым, как латунь, и еще не закопчено дымом.
Впрочем, особого дыма тут не наблюдалось; вероятно бензин в Турции все-таки был не таким дрянным, как в России.
Да и машины оставались в лучшем состоянии. Впрочем, машинам здесь вообще жилось не пример легче: они не имели необходимости переживать зиму, их не мучили солью на дорогах, их даже не гноили бесконечные дожди…
Наверное, то же самое можно было сказать и о людях.
И все-таки небо над городом…
Оно, конечно, не походило на латунь.
Да и вообще не было желтым.
//-- * * * --//
Желтым оно станет вечером. Когда я, еще совершенно трезвый после дневного сна и вечернего купания, буду подниматься на ужин – в ресторан на пятом этаже.
Будучи человеком по натуре военным, приду, как всегда, ровно в восемнадцать тридцать. Как указано на большом красивом расписании, что висит на первом этаже около выхода из ресепшн. Но турки, как обычно, не успеют по расписанию.
Что-то у них застопорится – и к моменту открытия ресторана они еще будут поспешно раскладывать приборы по столам и возиться с кондиционером, который почему-то всегда включался ненадолго, только в начале ужина. А ближе к концу атмосфера в зале разогревалась до уровня парной, и почти все, с недоеденными тарелками, старались выбраться наружу, на площадку в торце фасада, едва там освобождались места.
Но я к тому времени бывал уже пьян… Нет, конечно, по-настоящему пьяным я не бывал тут практически никогда – просто во мне к тому моменту плескались уже два или даже три двухсотграммовых стакана бренди, градус внутри сильно поднимался, и я становился невосприимчивым к внешней температуре.
Так вот, когда вечером, ровно в восемнадцать часов тридцать минут восточноевропейского времени… То есть в двадцать один тридцать моего города, оставшегося отсюда за две тысячи километров… города который я изо всех сил старался вычеркнуть из мыслей на эти четырнадцать дней…
Ровно в восемнадцать часов тридцать минут восточноевропейского времени я поднимусь к ресторану. Пренебрегая лифтом, преодолею пять этажей по довольно опасной из-за скользкого характера винтовой лестнице со мраморными ступенями, среди которых не находилось двух равных ни по высоте, ни по ширины. Поднимусь, шагая свободной походкой, с прямой спиной и устремленным вперед нагловатым взглядом… Напевая тихонько какой-нибудь немецкий марш… Именно напевая вполголоса, поскольку насвистывать я не умею…
Поднимусь, прямой и подтянутый, как штандартенфюрер СС, в черных шортах и черной, как ночь, футболке, на веранду шестого этажа. Да, шестого по нашим меркам, поскольку у турок согласно западной традиции первый считался нулевым. Взгляну безразлично на столь же голодных соотечественников. Сидящих за круглым столом под круглой ротондой в римском стиле, увенчанной довольно красивым куполом с летящей Нике на вершине и грудастыми, как Валькирии, кариатидами, поддерживающими карниз.
Небрежно, но приветливо скажу:
– Abend!..– в ответ на поклон турка, который раскладывает салфетки с вилками, и вскину правую руку, изображая нечто среднее между «все ОК» и элементарным «Хайль»…
И после этого подойду к западному краю балюстрады. Который смотрит на улицу, вьющуюся вдоль моря и тающую между нависшими справа горами материка и поднявшимся слева высоким гористым островом, на котором находятся остатки турецкой крепости и очень дорогие, насколько я слышал, виллы для отдыхающих. Увижу солнце, которое падает в эту расселину ярко красным ломтем, уже обрезанное снизу темной полосой туч, всегда висящих над морем у горизонта. Правда, не здесь; где-нибудь над Кипром или еще дальше.
И вот тогда, в этот довольно короткий момент: как-то раз я заметил, что за время, которое требуется мне, чтобы подняться со своего первого – то есть второго – этажа в ресторан, солнце успевает погрузиться в тучи ровно наполовину – в этот момент небо, меняющееся столь же быстро, будет именно желтым, как латунь.
Сияющим, блестящим, словно отполированным пастой ГОИ, зеленой окисью хрома, применяемой в точном приборостроении…
И блеском своим напомнит латунь авиационной детали…
//-- * * * --//
А сейчас небо было обычным, каким и подобает быть небу Средиземноморского побережья. Голубым, чуть более светлым, нежели более темное море. И затянутым по краям полупрозрачными облаками. И вообще полным утренней дымки, которая обволакивала окружающие предметы.
Горы, по которым карабкался вверх курортный город. И остров турецкой крепости, казавшийся на первый взгляд очень близким. Хотя я еще в первый день визуально определил, что даже по прямой до него как минимум двадцать километров.
И солнце, поднявшееся за моей спиной, еще не жарило, а ласкало своими нежными, как девичья рука, лучами.
Я глянул на часы. До восьми оставалось пятнадцать минут. Я пришел раньше обычного.
Да, я всегда приходил сюда рано, являясь на завтрак так же по-военному, как на обед и ужин. Сегодня турки не мешкали с открытием. Поэтому и я спустился к морю рано.
Пляж, заставленный выровненными в линейку, как койки в казарме, еще не растащенными в разные стороны лежаками, был безлюден.
Я сидел на прохладном пластике, еще без матраса, и бездумно смотрел вдаль. Где море казалось ровным и гладким, как застывшее стекло. Хотя у берега – как всегда в этих местах – шумел довольно высокий накат, время от времени бросая брызги белой пены.
– …Morgen!
Я поднял голову.
Надо мной стоял турок в белой футболке. С пластмассовой метлой, мешком для мусора и еще каким-то приспособлением. Пляжный уборщик Шариф, который по утрам устранял следы, оставленные любителями ночного бдения.
Пляжных турков здесь имелось два. Шариф говорил по-немецки. Второй, Хабибулло появлялся позже. И с ним мне приходилось общаться по-английски: он был совсем молоденьким парнишкой и немецкого не знал.
– Морген, Шариф-бей, – кивнул я.
Турок был симпатичным. И кроме того, хорошо ко мне относился.
Выдавая пляжные зонтики: а они именно выдавались в руки, поскольку наш отель был четырехзвездным и не имел закрытого пляжа – он всегда выбирал лучший из отдельной кучки. А другим русским, я видел это точно, старался подсунуть сломанный.
– Wie geht's? – следуя вежливым европейским традициям, закончил приветствие Шариф.
Как я поживаю…
Я зачем-то взглянул на часы.
И отметил дату.
Двадцать второго июля две тысячи седьмого года.
– Gut, – ответил я.
II
22 июля 2007 года…
Я откинулся на лежак. Лучи утреннего, совсем еще бледного солнца падали на мои руки, живот и ноги, вытянутые к морю.
Все-таки странное это чувство – день рождения. Даже если он тебе в общем безразличен. Сорок восемь лет… Было время, когда мне казалось, что уже после двадцати я буду старым… Потом тридцать лет виделись рубежом. А сорок вставали, как выщербленная бетонная стена для расстрела. Или как край свежевырытой могилы.
Но вот сегодня мне исполнилось сорок восемь.
Край пройден – значит, я уже лечу в эту могилу… Бездонную, как пропасть жизни.
Если б сейчас под руками нашелся лист бумаги, я бы отметил даты моей жизни.
Начертил бы столбик.
Или, еще лучше – график. По оси X отложил годы, а по оси Y – жизнь. То есть ее успех.
Точнее, ощущение счастья, которое должно составлять смысл жизни любого человека. Будь он хоть пляжным турком, хоть президентом шестой… Нет, наверное, теперь всего лишь седьмой или даже восьмой части света.
И тут же подумал, что мне не хватило бы обычного листа формата А4. Падение моей жизни было столь глубоким, что ось X пришлось бы сдвигать на верхний край. А ось Y сжалась бы так, что годы бы полностью слились. Стоило чертить в логарифмическом масштабе. Но я напрочь забыл, что это такое. Помню лишь – этот масштаб позволяет сжимать и растягивать оси, чтобы график оказался удобочитаемым…
Да и черт с ним, с этим логарифмическим масштабом. Тем более, бумаги нет.
И ручки тоже.
А главное – нет желания травмировать себя не несущими удовольствия воспоминаниями.
«Сир, в минувшем сражении наша артиллерия не стреляла по десяти причинам. Во-первых, кончились снаряды…»
В отеле, конечно, есть и ручка и бумага… Однако в номер я поднимусь только к обеду. Слегка пьяный от стакана бренди, принятого после купания. И день рождения мне будет уже совершенно безразличен. В моей жизни случались гораздо большие неприятности.
Но сейчас я был трезв.
И мысль о проклятом дне рождения сверлила голову. Точно хотела добавить к перманентному состоянию еще более яркий черный свет.
//-- * * * --//
1959. Я родился. То есть, конечно, помнить этого я не могу. Но я знаю свою точку отсчета. Которую можно оценить по-всякому. 1959 – 14 лет от Победы над Германией. Или 6 от смерти Сталина. 3 года после одиозного ХХ съезда КПСС, развенчавшего культ Вождя. Съезда, делегатом которого был мой дед по маме, партийный работник. Давший все лучшее, если оно у меня есть. И до конца жизни тайно вспоминавший Сталина… с которым, ему кажется, довелось однажды говорить по ВЧ. То есть по высокочастотной связи – некоему подобию скремблированной линии для защиты от прослушивания врагом. 1959… 2 года до полета в космос, казавшегося простым людям переворотом, обещавшим черт знает какие – и не сбывшиеся даже в малой доле – перемены к абстрактно лучшему. 7 лет до… А можно сказать и так. 1959 – год смерти моего отца, который попал под трамвай, спеша в роддом, где лежали мама и я, 4 дней от роду. Ужасно и чудовищно. И мелодраматично, если бы было литературным вымыслом. Но еще более ужасно, что вымыслом это не было, а так в самом подстроила судьба. По сути, сменив одну жизнь другой. Хотя теперь ясно, что лучше бы я не рождался, лучше бы отец никуда не спешил и остался жив. И дожил бы до сегодняшнего дня. Ему исполнилось бы… Семьдесят семь лет. Он вполне бы мог дожить. По рассказам, отец был очень хорошим, добрым и веселым человеком. Замечательным – несмотря на то, что успел проработать всего четыре года… замечательным хирургом. Любил свою профессию и она любила его. И останься он жив, люди получили бы неизмеримо больше пользы, нежели им дал я, сменивший его на пути к Голгофе. Ведь всю жизнь борясь с жизнью, я не сделал счастливым ни одного человека. И потому, если бы… Но ничего уже нельзя исправить. Меня, кстати, назвали в честь отца, даже еще не похоронив его. Евгений Евгеньевич Воронов… Звучит. Много позже я узнал, что такая «квадратность» – то есть одинаковые имя и отчество – есть печать проклятия, омрачающая судьбу. Будучи полнейшим атеистом – следовательно, страшно суеверным человеком – я поверил в это сразу. Посмотрев на свою жизнь и оценив ее объективно. Наверное, мне стоило сменить имя, едва это представилось возможным. И все сложилось бы иначе. Но теперь уже поздно. Хотя сейчас можно поменять имя, отчество, фамилию, цвет кожи – если найдутся деньги – и даже пол. И все равно это уже ничем не поможет в моем нынешнем состоянии.
1961. Тот самый полет в космос. Когда я рассказывал друзьям – в недавнем прошлом у меня еще были друзья, которым можно было что-то рассказать о себе… Когда я рассказывал, надо мной смеялись и никто не верил. 12 апреля 1961 года мой возраст составлял… один год и восемь с половиной месяцев. И считается, что помнить я не могу ничего. А я помню, назло им всем помню, как шел по улице… Точнее, бежал впереди деда, который со мной гулял. А встречные показывали на меня пальцами и повторяли одно слово: «космонавт»!!! Позже мама показывала фотографию; она часто меня фотографировала в те годы, еще не потеряв полностью ощущение жизни. На старой, но четкой ФЭДовской черно-белой карточке я иду в сером – мама говорила, на самом деле серебристом – комбинезоне. И мое круглое, улыбчивое лицо действительно чем-то напоминало Юрия Гагарина… Сейчас я напоминаю… Нет, лучше не буду говорить, кого. А фотография до сих пор лежит где-то в коробках, которые я забрал по минимуму, расставаясь навсегда с квартирой своего детства.
1966. Я пошел в школу. Многие вспоминают соответствующий период своей жизни с придыханием и слезой на выдохе. Сейчас это модно, об этом день и ночь пилят по ТВ и в Интернете. «Школьные годы чудесные, мать вашу за ноги с песнею…» Да, впрочем, и раньше случалось подобное. Например, моя мама, эвакуированная из Ленинграда, в 1943 году познакомилась со своей подругой. С тетей Люсей, как я называл и называю ее всю жизнь – она считалась мне второй мамой, а сейчас осталась единственной. Так вот моя мама дружила с тетей Люсей пятьдесят восемь лет, до своей смерти. И не просто дружила. Они не могли жить друг без друга, перезванивались каждый день, каждую неделю ходили в гости или просто погулять. Мне трудно приложить подобную дружбу к себе. Лично я после школы не оставил никаких связей. Все десять лет меня уважали, но не любили: я был круглым отличником, учился в заочных физико-математических школах, изучал английский язык – на котором сейчас говорю, пишу и думаю практически так же, как на русском – и готовился к будущему. Вместо того, чтобы пить в подворотнях портвейн и щупать на танцах подрастающие груди одноклассниц. То есть делать то, что является атрибутом возраста. Через много лет бывший школьный товарищ, с которым мы восемь лет просидели за одной партой, подделал документы с моей подписью и взыскал с меня по суду 400 тысяч рублей. Которые пришлось отдавать, продав джип, заняв денег где только можно и так далее… После того случая одно воспоминание о школе вызывает желание разбомбить ее до основания, не оставив камня на камне. И мне глубоко плевать, что сама школа ни в чем не виновата.
1976. В этот год я поступил в Ленинградский институт авиационного приборостроения. Мама страстно желала, чтобы я стал математиком – как она – или хотя бы физиком. А я с детства мечтал о профессии летчика, и если бы не некоторые проблемы с далеко не атлетическим здоровьем, я, возможно, переломил бы ее волю. Выбор института авиационной специальности означал компромисс. Хотя уже потом я понял, что выпускник этого института столь же далек от реальной авиации, как задница от Луны.
1981. Я получил звание техник-лейтенанта после военной кафедры и в числе многих сокурсников был призван на двухгодичную службу. Это казалось катастрофой. Хотя в то время в стране на самом деле произошла катастрофа: началась Афганская война. Но она не воспринималась нами, двадцатилетними, как неправедное дело; мы оставались глупы и наивны, словно едва прозревшие котята. Особенно если учесть, что я с детства был комсомольским лидером, причем не по карьерным соображениям, а по глубокому убеждению. Катастрофой моя служба казалась потому, что на кафедре меня собирались оставить в аспирантуре, и мама мечтала, как я останусь, напишу диссертацию, вернусь в свой город и стану доцентом в местном авиационном институте. Мама всю жизнь работала именно там, в те годы должность доцента давала деньги и уверенность, и она заранее распланировала это для меня, своего сироты-сына. И кто знал, что жизнь повернется иначе… На кафедре говорили, что два года перерыва не страшны, обещали взять меня по возвращении из армии, и так далее. Но мама страшно боялась, что меня заберут в Афганистан. Ведь авиация работала и там. На ее счастье – по случайности, связанной с моей военно-учетной специальностью – меня определили в техническую службу самолетов такого типа, какие в Афганистане не применялись. Я обслуживал стратегические бомбардировщики, основу ядерной мощи, страшное наступательное оружие – своего рода символ агрессии тогдашнего могучего СССР. Недаром машина, при которой я работал, по НАТОвскому коду шла как “Bear-H”. То есть русский медведь седьмой модификации. Хотя выбор имени определялся первой буквой: все бомбардировщики всех стран в НАТО носили имя, начинающееся с буквы «В» по причине английского слова “bomber”. Наши «медведи» базировались далеко от Афганистана и выполняли другие боевые задачи. И аспирантура с диссертацией тоже никуда не ушли. Но теперь со всей трезвостью закатного сознания я понимаю, что те два года в авиации – на заре молодости, во встречном потоке надежд – были лучшими в моей жизни. Хотя порой кажется – еще лучше было бы, если б меня определили на штурмовики и отправили в Афганистан. И сейчас обо мне напоминала бы лишь валяющаяся где-то пара коробочек с боевыми орденами. По крайней мере, я был бы избавлен от дальнейших мучений под названием «жизнь».
1983. Моя первая женщина. Которую я познал уже в аспирантуре. Да, так получилось: в институте девушек училось мало, а парней красивее и привлекательнее меня – хоть отбавляй… Все-таки стоит сказать, на кого я похож сейчас. Когда перед отпуском в моей жизни произошла очередная катастрофа и я отрешенно сидел в своем кабинете, без стука ввалился сисадмин, который только что забрал из ремонта служебный фотоаппарат и, не спрашивая разрешения, сделал пробный снимок. Стоило мне взглянуть на дисплей, как сразу возник образ Кальтенбруннера, причем за 2 минуты до исполнения приговора… Впрочем, я отвлекся от воспоминаний. В институте у меня ни с кем ничего не вышло. В армии я тем более не страдал от избытка женщин. К тому же пагубное семейное воспитание вдолбило в голову химеру о том, что раннее познание мира вредно, что начинать надо уже готовым к реальной семейной жизни и кучу всякой подобной чепухи. В общем, я потерял девственность в 24 года. Это страшно поздно и по современным, и по биологическим меркам. Сейчас я уверен: случись событие раньше, я бы сформировался иным человеком и по-иному смотрел на жизнь. Но все-таки мне повезло. Моя первая, бывшая лет на двадцать старше, ввела меня в мужской мир с максимально возможной аккуратностью, и придала ускорение, восхищаясь моими достоинствами, в которые я на какое-то время даже верил.
1985. Начало конца той жизни, к которой я стремился. Лысый демагог, нанесший Советскому Союзу удар, которого не смог нанести Гитлер.
1986. Возвращение в родной город. Кандидатом наук, всего на два года позже в сравнении с мамиными планами. Первый брак. Авиационный институт, который – стоит вспомнить честно – принял меня с распростертыми объятиями.
Дальше все пошло так быстро и стремительно под откос, что я уже не могу точно расставить события по датам.
Развал СССР.
Ухудшение жизни во всех отношениях, потеря интереса к работе и перспектив к продолжению.
Попытки устроиться в различные коммерческие структуры – недостаточно активные и не увенчавшиеся успехом, поскольку я, как дурак, пытался применить свои авиационно-технические знания, которые были на хрен никому не нужны.
По ходу дела родились дети… Я не могу сейчас даже вспомнить годы их рождения. К тому времени моя первая семья разваливалась, как СССР, и дети, планированные в любви, родились нежеланными. Мы не общаемся ни с ними, ни с первой женой больше десяти лет.
Этот кусок жизни оторвался от меня, и он мне полностью чужд.
1991. Иллюзия освобождения. Государственный переворот. Надежда на крепкую власть, себя не оправдавшая. Оперетка под звуки «Лебединого озера», после которого кубанский пидор стал еще сильнее.
1993. Второй брак, Точнее, встреча с моей второй, нынешней женой. Обещавшая поначалу совершенно иную, счастливую и солнечную жизнь.
1994. Кровь, кровь, кровь… Льющаяся по телеканалам в прямом и повторном эфирах. Нация косоглазых выблядков – племя дикарей, которые до 30-х годов прошлого века не умели подтирать себе задницу, а большую нужду справляли, не снимая штанов, через специальный разрез – на чьей территории оказался мой родной русский город, объявила себя субъектом Российской Федерации. Отныне и до скончания века я, русский, буду ощущать себя здесь как еврей в III Рейхе. То есть каждый день благодарить бога – в которого не верю – что еще имею работу и живу на свободе, а не в концлагере…
1995. Я миллионер. В том смысле, что получаемая зарплата исчисляется в миллионах рублей. Инфляция, ежедневно убивающая несколько тысяч пенсионеров по всей бывшей Советской стране. И одновременно приносящая несколько миллионов долларов какому-нибудь олигарху из местных… Впрочем, слова «олигарх» мы тогда еще не знали.
1996. Круговорот лжи и предательства. Окончательная продажа всех нас в рабство двум-трем главным ворам, прибравшим к рукам все, что было создано мною и поколением моих родителей – рабство хуже средневекового, разве что без клейма на лбу. Политики сменялись, как карты в руках шулера. Нас много лет обманывали, и мы верили тому. Верили даже такие зрелые люди, как я. Мы помнили поздние, гнилые времена застоя, сейчас нас манили свежим воздухом. Нам хотелось ринуться в поход против лжи, эгоизма, алчности, душевной косности – против всего, что вынудило нас пройти через большую часть своей жизни. Но что же из всего этого получилось? Все распадалось, пропитывалось фальшью и забывалось. А если ты не умел забывать, то тебе оставались только бессилие, отчаяние, равнодушие и водка. Ушло в прошлое время великих человеческих и даже чисто мужских мечтаний. Эпоха титанов сменилась эрой вонючих хорьков. Торжествовали дельцы. Продажность. Нищета.
1997. Августовский кризис, обогативший несколько Кремлевских недоносков и разоривший 90 % простых людей.
1999. Третья стадия рака, поставленная маме. Мы с нею жили не очень дружно все годы после моего возвращения домой. Как любой женщине, ей не нравилась ни первая, ни вторая мои жены. Но ее болезнь подкосила меня самого. Словно связь между нами носила физический характер. Помню, отвезя ее в онкологический диспансер – при помощи моей второй жены, медика, нашедшей пути к лучшему врачу – я вернулся домой и полночи проплакал, сидя в пустой темной комнате. Жена веселилась на дне рождения молодого сопливого овшивка, ее сослуживца, который впоследствии – или уже тогда… – сделался ее любовником.
2001. Смерть мамы, освобождение от гнета ее неприятия моей жизни. И одновременно ощущение полного, стопроцентного сиротства на этой земле. Своего одиночества, неприкаянности и никому ненужности.
2002. Мой партнер по бизнесу, с которым мы вложили деньги в магазин автозапчастей, обманул меня, отказавшись от договоренностей, прекратив выплату доли и угрожая меня убить. Я под следствием, куда попал тоже из-за него, переложившего на меня обязательства перед третьими лицами. Только благодаря быстро найденным доказательствам мне удалось возбудить уголовное дело против него, а самому избежать суда, статьи и тюрьмы. Потом еще три года я преследовал его, прячущегося под защитой милиции. Потом посадил в тюрьму по той же статье, по которой хотели посадить меня. Он сидит и сейчас; через пару лет должен выйти. Но моих денег, конечно, не вернет.
2004… Хватит, пожалуй. Дальше пошла уже сплошная свистопляска. Выбитый из колеи оборотом жизни, я бросался то туда, то сюда. Неудача в совместном бизнесе лишила меня смелости открыть свое дело; впрочем на это прежде всего требовались деньги. А так получилось, что у меня не осталось вообще ничего, как нет и сейчас. Я устраивался в различные фирмы и уходил оттуда, не проработав года, поскольку не получал ожидаемого. Или не мог удовлетворить требованиям начальства. Или… Или просто благодаря своей черной карме. Этого уже не хочется вспоминать.
Свой прошлый день рождения я отмечал… Нет, это слово неверно. Я давно уже не отмечаю дни рождения. У меня нет причин радоваться датам; это удел успешных людей. А я неуспешен.
Я не могу назвать себя неудачником, ведь я еще жив и даже смог поехать на недешевый курорт.
Но я никогда не был доволен жизнью, потому что знал: я не занимаю того места, какое мог бы занять. И никогда не получу за себя ту цену, которой достоин.
Так чему радоваться? тут скорее скорбеть о том, что годы идут, а результата нет.
Свой прошлый день рождения я встретил безработным. Нынешний в общем тоже.
Хотя и в Турции, в официальном отпуске.
Я посмотрел на часы.
Еще раз удостоверился в сегодняшней дате.
До возвращению в Россию оставалось почти десять дней.
Конец был близок, но это был еще не конец.
По большому счету, я должен был быть не так уж и недоволен жизнью. У меня имелись две руки, две ноги, два глаза и так далее.
Но думать о будущем наедине с собой не оставалось сил. А так получилось, что в последнее время я остался наедине, хоть внешне все казалось иначе.
Будущее смотрело на меня своими мертвыми глазами из мрака и пыталось схватить за горло. Но для таких случаев существовала водка.
В России, конечно.
В Турции я пил только бренди.
III
«Гут»…
Со стороны, конечно, гут.
Да и черт со всем этим. В наше время человек должен хранить маску благополучия. Иначе его просто сметут и затопчут. Все, сверху донизу – и даже добрый турок Шариф перестанет выдавать мне лучшие зонтики.
Я потянулся.
Передо мной вспыхивали и гасли пенные буруны наката. Дальше простиралось море – пустое, без парусов, без единого катера. И далеко-далеко, почти теряя цвет, соединялось с тоскливым горизонтом.
Тоскливый горизонт, придет же такое в голову.
Ну да, тоскливый горизонт – тоскливый конец моря, соединенный с тоскливым, скорее серым, нежели голубым, небом. Почему-то в этих краях по утрам небо никогда не бывало чистым, и даже солнце пробивалось сквозь оползающие с гор серые облака. И еще – как ни странно, за все дни я не видел ни одной чайки.
Тоскливое море.
Тоскливый день рождения, вот что, – подумал я. – Из-за этого все кругом кажется таким серым и неуютным.
Дни рождения ущемляют самолюбие человека. Особенно по утрам…
Но ничего, постепенно можно прийти в себя. А чем меньше самолюбия у человека, тем большего он стоит.
Я понял это с некоторых пор, и это могло утешать. С другой стороны, если человек чего-то стоит, значит он уже как бы памятник самому себе. Это утомительно и скучно.
И напоминает тех моих бывших друзей, пузатых сверстников, которые. казалось, в любой момент готовы лопнуть именно от самодостаточности, самодовольства и самолюбия, распирающих их изнутри. Хотя они куда более счастливы, нежели я. Как всегда счастлив полный дурак, не видящий дальше своего пивного брюха.
Я знал себе цену, и у меня уже не осталось самолюбия.
Но все-таки, несмотря ни на что – какая тоска встречать собственный день рождения в пустоте и одиночестве, даже если он превратился для самого себя в траурную дату.
Ведь что ни говори, два праздника в году – новый год и в день рождения – имеют некую двойственность. Умом ты понимаешь, что стар и неуспешен, что тебе нечего отмечать в эти даты. И по большому счету, я давно мечтаю о календаре, в котором 30 декабря сменялось бы сразу первым января, а 21-е июля – 23-м. Но… Но в то же время какое-то детство, не вытравленное, не затоптанное, не выжженное до конца, коварно мечтает о празднике. Ждет чуда, перемен, внезапного света. Особенно в день рождения… Хороших слов и подарков. Да, подарков, хотя в сущности я давным-давно равнодушен в вещам вообще.
По крайней мере к таким, которые мне доступны; ведь глупо мечтать, что мне подарят самолет. Или хотя бы базуку.
День рождения без поздравлений и без подарков… Наверное, достойный вариант для такого человека, как я.
Хоть я сам себе так устроил.
Я не взял с собой мобильного телефона: это было слишком дорого; кроме того я собрался полностью отключиться от российских дел. Можно было, конечно, позвонить в Россию из уличного пункта, чтоб жена меня поздравила. Но это казалось мне чем-то совсем уже глупым. Звонить самому, чтобы тебя же и поздравили… Несерьезно.
Когда я уезжал, жена сказала, что заранее поздравляет с наступающим днем рождения и желает, чтобы я не напивался до смерти. Это было полностью законченным вариантом и не требовало повторения.
//-- * * * --//
Пляж оставался пустым.
Поэтому турок Шариф, возившийся с уборкой, еще не открыл свой железный склад матрасов. Их было некому выдавать.
Народ тянулся на завтрак.
Я позавтракал давно и достаточно плотно. Выпил пять… нет, шесть чашек черного кофе, который тут оказался не очень плохим. И сжевал одно колечко с кунжутом. Для утра этого хватало, особенно если учесть, что после завтрака я сразу купаться.
Солнце, хоть и не слишком заметное, уже начинало греть. Я не любил загорать. На мой взгляд, в наше время загар есть признак принадлежности к определенному кругу людей. Которые могут в любое время поехать на теплое море и зажарить себе кожу. И тем самым словно напоминают всем остальным о своей успешности. Такие люди мне были противны даже в лучшие периоды моей жизни, не говоря уж о том, что сейчас мне просто хочется выпустить им кишки. Тем более я не желал уподобляться им даже раз в году. Кроме того, я просто не выносил жары и горячего солнца. Потому на пляже всегда сидел под зонтиком.
Зонтика пока не имелось, а солнце начинало утомлять. Пора было охладиться в море.
Я встал и пошел к берегу.
Песчаный пляж слегка качался у меня под ногами.
//-- * * * --//
Ему было с чего качаться.
Вчерашний вечер прошел богато…
Впрочем, как и все предыдущие.
Сначала, после ужина, мы сидели на территории отеля – то есть на площадке перед эстрадой – втроем. С моими ровесниками – русским южанином Сашей и поляком Кристианом. Который едва говорил по-немецки, все время пытаясь переходить на ужасный русский, что не мешало нам с четкой периодичностью наполнять и поднимать стаканы.
Впрочем нет, сидели мы не втроем, а вчетвером. При Саше, приехавшем на отдых, подобно мне, в одиночестве постоянно находилась довольно красивая кореянка, чьего имени я так не узнал. Не настоящая, конечно, туристка из Кореи – русская кореянка, каких в России тьма. Он подцепил ее на второй день. И в общем сожалел, что завтра должен уезжать и их пути разойдутся. Саша был счастлив: он приехал на курорт и реализовал нормальную мечту нормального мужика. Его не трогал даже тот факт, что кореянка не позволяла ему пить, когда захочется. Разрешала лишь полстакана водки вечером в компании Кристиана и меня.
Впрочем, если бы я здесь вдруг оказался не один, я бы наверное, тоже покончил с этим пьянством. Ведь по большому счету алкоголь – всего лишь универсальная замена остальному, недополученному в жизни.
Женщинам в том числе.
В общем, мы посидели вчетвером, Саша принял свои полстакана. Я неторопливо влил в себя две полных порции бренди. В дополнение к трем, недавно выпитым за ужином… Впрочем, если посчитать всю дозу, которая пришлась на вчерашний день, то получится, что начал перед обедом, прямо в бассейне – с двух стаканов. Потом за обедом взял еще два. За ужином – три. То есть к моменту начала вечернего забега во мне было уже… семь стаканов бренди. Отличного, кстати, турецкого бренди. И даже если считать, что посуду не доливают до краев, все равно получалось больше литра.
И тем не менее я был жив-здоров и даже находился в относительно неплохом настроении.
Пока на сцене шла традиционная в этом отеле детская дискотека – нечто вроде вечернего утренника для малышей, я выпил еще два стакана.
Потом началась дискотека для взрослых – они шли через день, чередуясь с какими-нибудь шоу.
С началом дискотеки Сергей и кореянка ушли – это была их последняя ночь и им хотелось использовать ее по максимуму. А мы с Кристианом, не любя слишком громкой музыки, переместились за корпус – в вечерний бар, окруженный бананами, чьи листья задумчиво шелестели на ветру.
Там, вдвоем, без женского взора, непроизвольно контролировавшего любое мужское движение в сторону спиртного, мы приняли еще.
Через некоторое время к нам присоединились голландцы. Две молодых пары лет по 25–26.
С ними я познакомился в первый вечер в этом баре, они любили его больше всего. Наверное, потому что тут было уютно среди банановых зарослей, стояли прочные деревянные столы на железных ножках и такие же диванчики. Сначала я выпивал с одной парой, потом появились их друзья. Голландцы пили, с мой точки зрения, несерьезно: в основном коктейли из водки с тоником. И уходили спать рано, не позже часа ночи. Но все равно мне было с ними хорошо. Никогда прежде не знав ни одного голландца, я даже не подозревал, что они такие легкие, веселые и смешливые люди.
Вот и вчера под бананами мы продолжили пьянку вшестером.
Компания собралась, на посторонний взгляд, комичная. Не очень большой, но изрядно пузатый Кристиан. Голландец Дик – подтянутый, расписанный татуировками, словно герой американского боевика. Его подружка Симона – черноволосая, коренастая… Истинная голландка, какими я себе представлял их теоретически. Вторая девушка Лаура была абсолютно иной: тонкая, белокурая и очень высокая. Выше меня, не обделенного природой. Этакий гибкий золотоволосый почти готический ангел с нежной улыбкой, которую не портили блестящие брэкеты на верхних зубах. А ее парень, совсем молодой мальчишка Хербен, был таким длинным и тощим, что его не склонял ветер. Забаву наших вечеров дополнял тот факт, что Хербен и Лаура говорили только по-английски, в котором Кристиан был ни в зуб ногой. И в наших пьяных беседах я служил переводчиком. С английского на немецкий и тут же обратно…
Мы сидели и пили; обнимались и клялись друг другу в любви на разных языках, пока за Кристианом не пришла жена. Худая, усталая на вид женщина по имени Хелена, которая упорно считала меня немцем. Она каждый вечер давала своему мужу определенный промежуток свободы, потом уводила спать. Как было и вчера. Кристиан, осознавший свою дозу, легко повиновался.
А мы остались с голландцами. Сколько я выпил с ними, уже не помню. По достижении некоторой общей дозы выпитого спиртного один или два лишних стакана уже ни играли в результате никакой роли. Однако если прикинуть время, то я думаю, что добавил еще стакана четыре. Воспользовавшись уходом Кристиана, я учил голландцев ругаться по-польски. Лаура была против сквернословия и всегда поднимала палец, означающий штрафное очко, когда у меня вырывалось английское ругательство; благо немецкий она не понимала. Польские же пришлись по вкусу всем, поскольку «холера ясна» я произносил очень нежным тоном.
Я умел нецензурно выражаться на неисчислимом количестве языков, включая идиш и татарский.
Но не хотел портить славных ребят слишком сильно.
Обычно на определенной стадии вечеринки голландцы просили меня спеть. Русские песни, в которых они поддерживали меня, имитируя непонятные звуки.
Но вчера ребят заинтересовало другое – им позарез захотелось пить наравне со мной.
Эту попытку они совершали неоднократно, почти сразу же сходя с дистанции. Но всякий раз повторяли. И вчера тоже, делая страшные глаза и ужасаясь, выпили по стакану чистого бренди. Запив его пивом, которое приносили с собой из города. Оно их вероятно, и добило.
В половине первого голландцы были абсолютно никакие. Мы нежно поцеловались с девушками, крепко обнялись с парнями.
Потом они схватились друг за друга и, напевая невнятную песню, пошли к себе спать.
А я поднялся в ночной бар на крышу.
Он функционировал круглые сутки и служил для турок средством получения дополнительных денег: здесь предлагали напитки иностранного производства. Которые облагались пошлиной и потому не входили в систему “All inclusive”. Бар работал for cash, то есть за наличные деньги. Для привлечения посетителей, здесь, конечно, имелись и жалкие бутылки со слабой турецкой водкой и пара фальшивых бочек с винами, что стояли в остальных барах.
Однако главным было не это.
Сама атмосфера казалась здесь иной.
В баре золотисто отсвечивал коньяк, джин переливался, как аквамарин, а ром был как сама жизнь. Словно налитый свинцом, я недвижно восседал за стойкой бара. Плескалась какая-то музыка, и бытие мое было светлым и сильным. Оно мощно разлилось в моей груди, я позабыл про ожидавшую меня через несколько дней беспросветную жизнь в России, забыл про отчаяние моего существования, безработицу и грядущую нищету, и стойка бара преобразилась в капитанский мостик корабля жизни, на котором я шумно врывался в будущее.
К счастью, бренди здесь не переводилось: поднимались сюда в основном богатые русские, которые любили по ночам пить залпом дорогой французский коньяк или вонючее виски из Англии.
Один за другим я принял еще три стакана.
И только после этого пошел спать.
//-- * * * --//
Подойдя к кромке прибоя, я встал.
Вода обжигала ноги; по утрам она здесь никогда не бывала теплой.
Я не отличался любовью к моржовым купаниям. Но сейчас оно являлось жизненно необходимым.
И черт с ним с этим днем рождения…
Я потуже перевязал шнурок на плавках: однажды я бросился в воду, а трусы остались на поверхности. На радость тем, кто это видел. Впрочем, этого не видел, кажется, никто. Да и видеть-то было нечего, я нырял лицом вниз.
Но все-таки на всякий случай я подтянул узел.
И прошел метров двадцать влево от нашего пляжа. На траверс соседнего отеля, где дно чистили от камней и спуск в воду не сопрягался с риском остаться без ног.
Днем там было не протолкнуться от турок и их черномазых детей, но пока море оставалось почти пустынным.
Я зашел по колено. Накат, обжигая, бил мне по ногам.
Высшим проявлением силы воли я всегда видел медленное вхождение в холодную воду. Шаг за шагом, сантиметр за сантиметром остужая раскаленную кожу.
Но я никогда не считал себя излишне волевым человеком.
– Du Scheisse… – привычно пробормотал я.
И задержав дыхание, плюхнулся сразу плашмя, и поплыл, разводя руками волну.
Море было холодным, как вытрезвитель.
Как раз то, что мне требовалось.
Оно мгновенно смыло мысли о собственной жизни.
И я стал возвращаться в обычное состояние.
IV
Быстро наступала жара. А с нею отступал хмель. Сдавая позиции ненужным мысли. Которые в трезвом состоянии днем не давали расслабиться.
Я знал, что против них имеется лишь одно средство.
Все та же выпивка – вечная, простая и надежная, как револьвер системы Нагана. На пляже имелся свой бар, однако был платным: пляж имел свободный вход. Хотя, разумеется, турки могли делить посетителей по категориям, ведь все постояльцы нашего отеля «Романик» имели оранжевые браслеты с названием. Однако турки считали, что даже с постояльцев можно получить за выпивку дополнительные деньги.
Они были правы: я видел, как огромные, состоящие из одних животов русские кретины лет двадцати пяти, с такими же браслетами, как и у меня, регулярно накачивались тут пивом.
Сам я придерживался железного принципа: если я еду за границу, то о не трачу ни доллара сверх того, что уплачено за путевку. Ни чаевых горничным, ни дополнительных покупок вроде булочек на пляже… Всего раз я нарушил здесь это правило. В ресторане не давали целых бутылок с водой, и я сразу купил на запас два полуторалитровых баллона. Которые так и стояли у меня в номере: видимо, суточную потребность организма в жидкости я удовлетворял за счет бренди.
Ну, и еще помогали немецкие протертые супы, которые я очень любил и в каждую еду брал минимум две порции.
Так или иначе, пляж оказался для меня зоной, свободной от алкоголя. И в какой-то мере пребывание тут доставляло мне особое удовольствие. Ведь чем дольше ждешь желанного, тем сильнее приходит удовольствие.
А солнце жарило уже во всю мочь. Я спрятался под зонтик, но зной тек и сюда.
Я выбрался наружу, и жар плотно обхватил меня. Обжигаясь на горячем песке, я кратчайшим путем спустился к морю. И уже тут, ощутив приятное касание влажной полосы прибоя, пошел к точке оптимального входа.
Пропитанный водой песок мягко пружинил, и каждый шаг выдавливал в нем большую лунку, точно я ступал по тонкому льду.
Я прошел по кромке между оторочками пены и валяющимися на берегу телами.
Те, кто пользовался пляжем по праву проживания в нашем отеле, имели в распоряжении лежаки, матрасами и зонтики.
Приходящие же просто расстилали свои драные подстилки. И сейчас валялись на песке, словно трупы расстрелянных с воздуха. Напоминая какой-то фантасмагорический Дюнкерк.
В основном это были турецкие семьи с коренастыми мужиками в длинных шортах и женщинами, которые даже в море купались одетыми. Не представляю себе, что за удовольствие бултыхаться в одежде, а потом опять сидеть на берегу. Сам я очень не любил ощущения мокрой ткани на теле даже в жаркий день. Эти же могли периодически купаться и обсыхать с утра до вечера.
Азия-с, – думал я, глядя на них.
Однако среди приходящих бывали и белые женщины. Скорее всего, проститутки, приезжавшие подработать телом. Эти вели себя иначе. Расположившись у воды, они загорали в одних трусиках, и их совершенно не волновали мужские взгляды.
Вот и сейчас я прошел мимо двух довольно потасканных девиц, раскинувших под солнцем свои груди. Они отливали синюшной белизной, из чего я сделал вывод, что их заработок начался недавно.
Загорать топлесс на нашем пляже не считалось грехом. Но постоялицы на лежаках считались неприкосновенными и лишь в редком случае подвергались турецкому вниманию.
Лежащие на песке, считались общим достоянием пляжа, и вокруг них всегда скапливались турки.
Около этих двух, сиявших темными сосками, слева сидели два турка, справа один турок строил замок из песка, а напротив еще два турка играли в мяч.
Я обошел их аккуратно: зачем мешать чужому наслаждению, если сам на него неспособен? – и полез в море.
Протиснувшись в уже мутной воде между орущими детьми, шумно переговаривающимися немцами, турчанками – похожими на дирижабли в своих раздувшихся от воды одеждах – голодных турками и прыщеватыми русскими девицами на выданье, купающимися под надзором бочкообразных мамаш…
Протиснувшись на открытое пространство, я лег на спину и раскинул руки.
//-- * * * --//
Я умел плавать различными стилями. Кролем, брассом, на спине…
Но я не отличался атлетическим сложением, а на море бывал раз в году. Поэтому ресурс моих сил был ограничен. И я не то чтобы боялся, а просто опасался заплывать далеко.
В один из первых дней я смело махнул вдаль от берега. Не заметив, как преодолел достаточное расстояние: на нашем бардачном пляже не имелось ни канатов по границам, ни даже элементарных буйков. Остановился, лишь когда увидел, как слева прямо на меня летит катер, таща русского дебила на планирующем парашюте. Тогда я повернул назад. А потом, уже почти у берега, минут пятнадцать не мог преодолеть последние метры. Коварная волна, почти незаметная на открытом пространстве, не давала мне приблизиться. Я плыл жестоким боцманским кролем, вкладывая все силы в удары рук – и ощущал, что стою на месте; накат методически отбрасывал меня назад. Я видел берег, я видел людей, которые плескались в нескольких метрах от меня. Я не просто слышал их голоса – я был словно среди них. И в то же время сила прибоя держала меня на месте, словно давая взвесить все за и против.
На пляже не имелось спасателей. Вообще никого, следящего за безопасностью на воде, как положено в курортных местах. И выбиваясь из сил, я прекрасно представлял, как все будет.
Я был тут один, как дырка на картине и на хрен никому не нужен. И если меня накроет волной, из-под которой я не успею вынырнуть и захлебнусь… То этого никто не заметит. И никто меня не хватится. И я исчезну прямо среди людей, жарким веселым днем. А тело потом всплывет где-нибудь… в районе Кипра – я был уверен, что стоит мне утонуть, как волна с полной легкостью унесет меня обратно.
Рожденный быть повешенным не утонет, – подумал я. Не должен утонуть.
Собрав остаток сил, я все-таки выкарабкался, найдя тактику боя. С отчаянием гребя вперед в момент, когда прибой гнал меня к берегу и с таким же отчаянием пытаясь удержаться на месте, когда та же волна откатывалась назад. И когда ощутил под ногами твердое дно, то понял, что ноги подрагивают. Хоть жизнь была мне уже почти не дорога, тонуть позорно на людном пляже я не собирался.
Потом, решив выяснить точно, прав ли я был, или мне лишь показалось с похмелья, я встал в полосе прибоя по плечи в воде. И четко понял, что каждая волна, возвращаясь от берега, отбрасывает меня сантиметров на двадцать назад.
И с тех пор я перестал рисковать. Точнее, не шел на конфликт с морем. Просто валялся на спине, следя, чтобы меня не отнесло. Или вообще просто стоял по горло в воде, подпрыгивая на каждом набегающем валу.
С точки зрения мужского самолюбия это было, конечно, полным падением. Я видел, как молодые загорелые парни легко уходили в море и так же легко возвращались. И в то же время замечал, что подавляющая часть отдыхающих – включая здоровых, мускулистых мужиков – уже осознало коварство штормового пляжа. И купается, используя плавсредства. Матрасы, длинные стержни из плотного поролона, детские надувные нарукавники. А один мужик, совершенно довольный собой, купался в оранжевом авиационном спасательном жилете военного образца.
Я заметил его и подумал, что, возможно, стоит познакомиться, и у нас найдется масса общих тем. Но тут же понял, что все это вернет меня в прошлое, к мыслям раскаяния о несостоявшейся жизни, и подплывать к нему не стал.
И вел себя в море так же, как на суше – был сам по себе среди толпы. В вакууме, образованном собственным полем.
//-- * * * --//
Вот и сейчас я стоял на отмели, давая волне поднимать и опускать свое тело. Раскинув руки на воду – как совершивший аварийную посадку самолет с пустыми крыльевыми баками.
Мне было почти хорошо.
Кругом галдела разноязыкая толпа. Перекликались немцы, турки клеили белых женщин, не смущаясь отказами и проверяя всех подряд.
Я закрыл глаза.
– … И представляете, незадолго до отпуска его привели к нам…
– Да-да…
– Моложе меня на десять лет… Потом мне сказали – он родственник главного бухгалтера.
– Да-да…
– Привели к нам в кабинет и сказали – вот ваш новый начальник, хотя…
– Да-да…
В заднице – провода, – в рифму подумал я и открыл глаза.
Передо мной переговаривались две соотечественницы из соседнего отеля.
Чей пляж располагался рядом с нашим и отличался цветом зонтиков. Я купался в полоске моря, принадлежащей именно соседнему отелю. И по большому счету, меня должны были выдворить отсюда как нарушителя границ. Но здесь никто не заботился подобными мелочами.
Отвечавшая «да-да» была мне незнакома. А рассказчицу я знал давно. Точнее, видел с первого дня.
Невысокая плотная дама примерно моего возраста или чуть моложе. Хотя и казавшаяся значительно старше из-за жуткой прически – крашеной химической завивки. И еще из-за того, что на пляж она приходила в обычном городском платье, которое снимала через голову, страшно мучаясь, поскольку в этом момент с нее вместе с платьем всегда стремился соскользнуть и купальник. При даме отдыхали две девицы. Похожие на нее – видимо, дочери или племянницы. Лет по двадцати. Одна имела кривые ноги и великолепную грудь. Другая – исключительной красоты длинные бедра при полном отсутствии бюста. Если бы из двух слепить одну, то получилось бы само совершенство. Впрочем, толку от него все равно бы не было. Химически завитая мать строжайше блюла девиц и отгоняла от них не только турок, но даже двух безобидных грузин, которые жили в нашем отеле. И сейчас обе девки с уксусными лицами колыхались в мутной воде между матерью и ее собеседницей.
Азохенвей и зайгезунд, – подумал я и погрузился с головой, потому что солнце довольно сильно припекало мою намечающуюся лысину.
Под водой все сделалось мутным и загадочным. Мои собственные ноги расплывались, камешки на дне, оживленные игрой волн, казались живыми существами. И даже длинные зеленые шнурки собственных плавок, колышущиеся в воде, казались щупальцами морского змея, нежно обнимавшего меня и даже что-то обещавшего. Я просидел так, насколько хватило воздуха.
А вынырнув, сразу услышал корявое, хоть и невероятно мелодичное:
– Йа тееба лу-ублу!
Передо мной покачивался довольно красивый турок средних лет.
Видимо, отчаявшись найти кого-то на поверхности, он принялся искать под водой. И увидев меня, заранее встал на стражу, чтобы произнести эту фразу, как только я вынырну. Мне стало жако турка; бедняга так старался, ведь снаружи не разберешь, кто погрузился, а я сделал ему облом.
– Leider, ‘ch bin keine Maedchen, – довольно дружелюбно ответил я.
Турок, рассмеявшись над собой, быстро-быстро что-то проговорил.
Видимо, извинялся. Или хотел сказать, что он ошибся, а на самом деле не имел в виду ничего дурного. Или жаловался на жизнь, вынуждавшую его ловить женщин в прибрежной воде. Мне показалось, в его речи несколько раз промелькнуло слово «алла». Скорее всего, бедняга просто божился. К сожалению, турецкий был одним из немногих языков, на котором я практически не знал ни слова.
– Бисмилля ир-Рахман Рахим, – сказал я и снова нырнул.
Вынырнув, не увидел ни турка, ни рыжей мамаши. Наверное, меня отнесло волной. Или унесло их. Или и то и другое. Зато передо мной, словно ниоткуда, возник Ибрагим.
Волосатый пожилой турок, невероятно загорелый и седой, в неизменной красной шапочке-педерастке, он содержал рыбный ресторан «Интернациональ» на углу улицы, ближайшем к нашему отелю. И день-деньской сновал по пляжу, выискивая клиентов.
Английского он практически не знал, что мешало полноценному общению с русскими туристами, среди которых языком Шиллера и Мюллера владел один из ста. И случайно познакомившись со мной в первый день, он изо всех сил поддерживал знакомство.
– Привет, как дела? – осведомился Ибрагим.
– Спасибо, нормально, – кивнул я.
Ведь у меня в самом деле все было нормально.
– Почему ты не пришел ко мне вчера? Я тебя ждал.
– Я пил с друзьями, – честно ответил я. – War sehr besoffen…
– Ты мог бы выпить и у меня, – возразил турок.
И тут же добавил, посмотрев на мой браслет:
– Для тебя, разумеется, это было бы абсолютно бесплатно. Рекламная акция. Ты мог бы выпить и поесть вкусной рыбы…
– Sehr gut, – кивнул я. – Обязательно приду сегодня.
Этот диалог приходил между нами каждый день. Сразу оценив мои знания языков и способность к общению, Ибрагим усиленно приглашал меня работать у него. Служить кем-то вроде зазывалы и переводчика одновременно. Предприимчивый турок не только содержал ресторан – он организовывал экскурсии, выезды на рафтинг и сафари, помогал сдавать машины, и так далее. Препятствием служило незнание английского и отсутствие помощника. Он предлагал мне работать за процент с каждого привлеченного туриста. Обещал золотые горы. Спрашивал, когда у меня заканчивается отпуск и говорил, что может устроить меня еще на две недели в собственных апартаментах, с условием, что я буду целый день находиться в его ресторане и обрабатывать руссо туристо… Я соглашался; спорить было бесполезно. Ибрагиму очень хотелось заиметь такого менеджера. Если бы он знал, что помимо разговора, я пою песни на пяти языках, почти профессионально танцую и пью, как бочка… То он бы, наверное, просто увел меня с этого пляжа и посадил на цепь у себя в ресторане; поскольку второго такого «помощника» он не нашел бы, даже пройдя все побережье.
Но мне не хотелось работать на турка – даже в нынешнем состоянии, даже исходя из таксы в 5 евро за каждую русскую голову. Я приехал сюда отдохнуть. Отдохнуть, вернуть себе силы перед очередным броском в черную пучину жизни, развлечься и забыть обо всем. А вовсе не горбатиться, обманывая своих соотечественников – что, честно говоря, я делал бы с большим удовольствием – и обогащая самого Ибрагима.
Но турок мне нравился, обликом он напоминал Хемингуэя, которого я почти не читал, но сильно уважал за некоторые высказывания. Поэтому каждый день я обещал прийти «сегодня вечером».
– So bis zum Abend! – сказал Ибрагим.
– Bis zum Abend, abgemacht, – успокоил его я.
И пошел к берегу, разводя волну.
Мои руки-крылья устали.
Баки в самом деле были пусты, им требовалась срочная дозаправка.
Ждать воздушного заправщика здесь не приходилось, и я был вынужден разворачиваться на базу.
//-- * * * --//
Баров имелось несколько и работали они в разное время, включая уже упомянутый мною ночной на крыше, где пили в основном за деньги.
Сам отель был небольшим: построенный в восьмидесятых годах, отремонтированный и снабженный новым корпусом, он насчитывал около ста номеров. То есть постояльцев тут ошивалось сотни полторы, не больше.
И обслуги, соответственно, тоже было мало. Имелось всего два ночных портье, чередовавшихся посуточно, и один дневной, которого раз в неделю заменял кто-то из ночных. Привратник, почти никогда не сидевший у ворот, также служил боем. Охранник – невысокий приятный турок, похожий на негра, с гладко выбритой большой головой, исполнял функции уборщика бассейна.
Этот турок был примечателен тем, что имел собаку. Огромную, как собака Баскервилей, похожую на дога: белую и короткошерстную – но гораздо более приятную. Не слюнявую, с большой умной головой. Собака находилась при нем постоянно. Если он перемещался по территории отеля, то собака, неспешно помахивая хвостом, трусила следом. Только ночью она несла дежурство: посаженная на цепь, сидела у ларька на пляже и сторожила хозяйство Шарифа. Собаку все боялись, хотя она была добродушной, а ко мне даже ластилась.
Ну и, разумеется, барменов тоже имелось ограниченное количество.
Это для меня представлялось фактом чрезвычайного значения. Ведь выпивка за границей составляла для меня основу бытия. Как, впрочем. и в России. Однако за рубежом все наполнялось иным смыслом. Поскольку в каждой стране находился лишь один вид местного напитка, пригодный для регулярного употребления. Я практически не пил пива, тем более в жарких странах: от него мне становилось плохо. В жару я мог употреблять только крепкие напитки. В Египте, например, джин. Турецкий джин был невкусен, водка слаба, зато бренди оказался первоклассным. Вот я и пил его стаканами. Да, обычными стаканами, в которые другим посетителям наливали сок.
И всегда утомлялся, когда каждому новому бармену приходилось объяснять, что я пью чистый бренди, без льда и всякой дряни вроде тоника или кока-колы.
Здесь мне было хорошо. Уже на третий день пребывания меня запомнили. И при моем появлении молча наливали мне бренди. Без льда, тоника, лимона и так далее. Причем минимум три четверти стакана.
Меня почему-то полюбили все бармены, и с удовольствием наливали даже в ночном баре, который в общем служил для выколачивания денег из постояльцев и где бесплатная выпивка не приветствовалось: я видел сам, как при появлении русских бармен молниеносно прятал под прилавок бутылки с бесплатными напитками, после чего пришедшим оставалось развернуться или доставать кошельки. Мне наливали везде. Более того, я в понял что среди барменов стал достопримечательностью: ни один другой турист, включая русских, не пил так много и такими дозами, как я. Они поражались, и восхищались мною.
Меня любил даже один из поваров. Здоровенный черный турок в черном пиратском платке, чем-то неуловимо напоминавший Стивена Сигала в лучших ролях. Его звали Осман – это я выяснил в первый день – и стал обращаться к нему не иначе как «Осман-бей». Он всегда давал мне лучшие куски рыбы и самые прожаренные колбаски бараньего кебаба.
Да, меня любили все, за исключением одного бармена. Вкрадчивого очкарика с приторно сладкой улыбкой. Этот не переносил меня на дух и наливал всегда на один палец. Хотя и не отказывался повторить процедуру три-четыре раза в процессе обеда. А когда ходил между столиков, собирая на поднос пустую посуду, то всегда выхватывал недопитый стакан у меня из-под носа. Не думаю, что бренди использовалось вторично; при мне часто открывали новую бутылку. Вряд ли он боялся моего буйства в пьяном виде: любой бармен мог понять, что я абсолютно безопасен как бомба с вывинченным взрывателем. Делал он это, несомненно, просто из вредности и глубокой личной неприязни.
Я не знаю, чем вызвал у него такое чувство.
Скорее всего, кого-то из его родственников-иммигрантов неплохо отдубасили немцы в Германии, а я всем своим обликом, образом действий, речью и поведением походил именно на немца.
//-- * * * --//
Сейчас судьба оказалась благосклонной. Все-таки день рождения, хоть и не нужный мне, что-то сдвинул на небесах. По крайней мере, на одни сутки.
В баре под бананами – где я заправлялся днем – дежурила маленькая нежная турчанка. Крошечная, с детским личиком, пухлыми губками и неистово горящими глазами. Я много раз обращался к ней на немецком, пока не выяснил случайно, что она не понимает ни пса. По-английски она тоже знала всего пару слов. Что не мешало мне при каждом подходе называть ее “my best beloved” и прочими нежными именами. Девушка мне в самом деле нравилась. Нравилась очень сильно; она была маленькой и трогательной, полностью в моем вкусе. Казалось ее можно взять на одну руку и нести хоть десять километров. Но я знал, что турчанка не будет заводить со мной никаких отношений. Кто был ей я? Старый тощий немец, не пойми кто. Бездонный поглотитель бренди, и больше ничего.
Зато она наливала мне быстро и много, и этого было достаточно.
Вот и сейчас, едва увидев меня, она сверкнула глазами… Боже, что бы я ни отдал, чтоб хоть раз этот блеск предназначался мне одному… Что бы я только ни отдал… Ничего, конечно, поскольку ничего не имел. Она сверкнула глазищами еще раз и без слов подала полный стакан.
Настолько полный, что я расплескал немного бренди себе на руки, пока возвращался к бассейну.
Да. Вечером я пил за столиком у бара или на площадке перед эстрадой. А днем отрывался по полной программе.
Я бы пошел с коньяком на море и выпил его, глядя на прибой. Но идти пятьдесят метров под палящим солнцем казалось мне слишком серьезным испытанием.
Поэтому я заправлялся прямо здесь. Обставив все с максимальным комфортом.
Пройдя вдоль бассейна – по краям которого стояли лежаки с зонтиками, почти все занятые ленивцами, не желавшими ходить на море – я оглянулся. Мой очкастый враг сегодня тут не работал, пустые приборы собирал другой бармен – очень хороший турок, который, проходя мимо русского, всегда спрашивал приятным голосом: «Как дьела? карашо?» Опасаться было некого. Я оставил стакан на свободном столике между двух занятых лежаков, поднялся на горку.
Съехал, ухнул в голубую воду, подняв тучу брызг.
Горка была в общем детской; угол ската не превышал тридцати градусов, я мог бы въехать по ней на машине, причем сразу со второй передачи. Но все равно спуск доставлял удовольствие. Тем более, мне нравилась вода в бассейне: турки очищали ее по ночам, всыпая какой-то порошок, который к утру оседал на дно и его собирали огромным водным пылесосом. Поэтому хлорки добавляли минимум, и она не разъедала глаз. Тело наслаждалось, освобожденное от морской соли. Я подошел в бортику бассейна. Рядом блестела алюминиевая лестница.
Напомнившая мне трап бомбардировщика, опускаемый из штурманского люка…
Я не воспользовался лестницей. Я был еще крепок и силен.
Подтянувшись на руках, я легко выбросил свое сухое тело вверх и оперся коленом на борт бассейна. Я не пытался красоваться перед девчонками; я знал что мною никто не интересуется. И я не хотел доказать ничего кому-то из разожравшихся – точнее, распившихся пивом – молодых парней, которые вылезали из бассейна по лестнице, грозящей обвалиться под их тяжестью.
Я даже не хотел сказать сам себе: «Женя, ты еще не умер, значит ты пока жив.»
Просто мне так было удобно.
Вылезши из бассейна, я взял свой стакан и переставил на борт.
Потом еще раз скатился с горки.
И пристал к краю.
Мой рост, относительно немаленький, все-таки не позволял стоять на дне бассейна, облокотившись на край, как за столом. Висеть в воде на локтях, было тоже неудобно. Поэтому я просто стоял. Вода доходила до подмышек, но это не мешало мне пить. Я нашел любимую точку – отверстие входной трубы, из которой била очень упругая струя воды. Своего рода гидромассаж. Наслаждаясь ощущениями, я медленно вливал в себя первый стакан бренди.
Жара быстро сделала свое дело. Я еще не успел допить до конца, как по мне пробежала теплая нежная волна.
Все ненужное отодвинулось в сторону, все вредное и черное ушло из памяти.
Колыхалась голубая вода.
Кругом играли дети, обнимались и целовались русские парочки, что-то обсуждали толстые российские матроны.
Гремела музыка, аниматоры собирали команду для игры в мячик.
Я был тут и я был не тут, я был везде и нигде.
Выпивка подняла меня на крылья и я летел сейчас куда-то – отрешенный и почти счастливый.
– Хай, Ойген! – раздался радостный возглас с противоположной стороны бассейна.
Я обернулся. Татуированный голландец Дик шел вдоль бортика в обнимку со своей Симоной. Которая подняла руку и пошевелила пальцами, тоже приветствуя меня.
Мое интернациональное имя позволяло называть меня каждому на своей лад. Дик звал меня по-немецки Ойгеном. А Лаура, употреблявшая только английский, именовала соответственно «Юджин». Меня это не только не напрягало, но даже забавляло. Я имел три лица, и был един в этих ипостасях…
– Хай, Дик! – ответил я, салютуя стаканом. – Прозит!
– Bis zum Abend! – не спросил, а радостно подтвердил голландец.
– Jawohl! – подтвердил я.
Потом допил свой первый стакан дня.
Окунулся с головой, наслаждаясь в охватившей тело воде.
Потом опять легко подтянулся на край бассейна.
До обеда оставался примерно час.
Я осуществил аварийную заправку. Но горючего еще недоставало: лампочки погасли, однако стрелки указателей стояли на нулях. Требовалась повторная дозаправка.
//-- * * * --//
– Хай, френд! – на обратном пути от бананового бара, где милая девочка– турчанка опять наполнила доверху стакан, остановил меня турок.
Местный аниматор по имени Пиноккио. Звали его не знаю как, просто он носил такой ник.
Вообще аниматоров – то есть, говоря советским языком, массовиков-затейников – в отеле работало три. Пиноккио в самом деле чем-то походил на Буратино – маленький, худой, с торчащим тонким носиком. Второй, именовавшийся Чача, был смуглым, курчавым и коренастым. Третий, Каспер, с длинным белесым хвостом, весь в пирсингах, сильно смахивал на тихого наркомана. Ни одного человеческого языка он не знал и участвовал в шоу, как немая рыба.
Аниматоры не помнили моего имени: я не был девушкой, которой можно бесконечно повторять «иа теба лублу» – но прекрасно знали меня и мы общались постоянно. Ведь я стал достопримечательностью отеля не только благодаря своему титаническому пьянству.
//-- * * * --//
В один из первых вечеров аниматоры развлекали постояльцев караоке. Причем русским: вероятно, ни у немцев, ни у голландцев, ни у поляков, эстонцев и прочих наций, заселивших наш маленький ковчег, это развлечение для кретинов не было в чести.
Мои соотечественники одни за другим выходили на сцену и, напрягаясь до судорог, пели дикими голосами ужасные шлягеры. Страшно довольные собой, развлекая публику, которая хохотала и ревела от восторга над этой сокрушительной пошлостью.
К тому времени я уже принял пару стаканов после ужина и сидел втроем с Сашей и его кореянкой: с Кристианом я был тогда еще не знаком.
Я не мог больше слушать это чудовищное выкаблучивание, встал и относительно твердыми шагами выбрался на сцену.
Обрадованный появлением нового участника, Пиноккио – правда, тогда я еще не знал, что он именно Пиноккио – сунул мне микрофон.
Я отвел его руку, жестом попросил выключить акустику.
Во внезапно обрушившейся тишине – столь тихой, что слышалось даже падение капель воды с выключенной горки, находившейся на противоположном краю территории – я подошел к краю сцены и запел…
У меня был сильный голос с нормальным диапазоном. В студенческие времена пели все и всё, только большинство работали под гитару. А я, несмотря на все старания, так и не овладел этим инструментом. Поэтому, просто совершенствовал свой голос, и мог петь под аккомпанемент, в созвучии с другими, или чисто a capella.
И сейчас, разведя руки, словно желая объять сидящих передо мной, а на самом деле балансируя, чтобы не качаться слишком сильно и не грохнуться с края эстрады физиономией о бетон, я запел «Южную ночь». Один из любимых мною современных романсов, прекрасно подходящий под мой голос.
– Эта южная ночь – трепет звезд, серебристо хрустальный, Эта южная ночь – душный пряных цветов аромат… – сладко выводил я.
Сильно греша против истины: в Турции, как и в любой жаркой стране, цветы экономили влагу и практически не пахли. А если пахли, то концентрировали свой аромат в такой малой окрестности, что уловить его можно было лишь коснувшись цветка лицом.
Но вот сама ночь существовала.
Южная, темная, обещающая.
И слова о пустом бокале и близости, которая была так близка – черт побери, какое соседство слов, нелитературное, но зато волнующее… – эти немудреные слова ложились в души слушателей. Распаленных ночью, югом, близостью друг друга. Уже испытанной и обещавшей повторяться вновь и вновь. Я пел, наблюдая за лицами.
Меня слушали мечтательно, восторженно, почти влюбленно. Разумеется, слушателям было глубоко плевать на меня, на мою жизнь со всеми ее проблемами и на все остальное. Просто я хорошо пел, и хороший романс, созвучный с настроением, создавал резонанс в их размякших от телячьих нежностей душах. Тем более, я усилил оригинальный ритм танго, и сейчас под мое исполнение можно было даже танцевать. По крайней мере, в уме.
Лишь один момент я поймал на себе ненавидящий взгляд. Не отвлекаясь, я сконцентрировал внимание и увидел, что на меня злобно смотрит какой-то приземистый уродец лет двадцати пяти. Похожий на турка, но все-таки не турок. Черноволосый, с отвратительной, узко выстриженной бородкой. Я сначала удивился, потом понял причину злобного взгляда: он сидел, обнимая сразу двух девиц. А те, тая от звуков песни, точнее от моего голоса, поскольку вряд ли понимали хоть слово по-русски – испытывая умственный оргазм, если таковой был возможным – восторженно смотрели на меня и прихлопывали в такт руками… И это, конечно, не могло радовать козлобородого недомерка.
Когда я завершил танго, взяв в коде на квинту выше положенного и аккуратно выдержав угасание последней ноты, публика захлебнулась в аплодисментах. Несмотря на то, что хлопали, как я уже трезво отметил, не мне, а прежде всего самому романсу, автору строк и композитору, уложившему все это на музыку – и не стоило ожидать, что вот сейчас наконец какая-то одинокая женщина обратит на меня внимание, и отдых мой взметнется на ожидаемую высоту, и так далее…
Поклонившись на все стороны, я пошел за очередным стаканом бренди.
Но Пиноккио остановил меня и попросил спеть еще. Разумеется, ломаться я не стал и спел пару песен на русском языке, одну на немецком и одну на испанском. Мой репертуар не имел границ, и я мог бы, наверное, с минутными перерывами для заправки спиртным, ублажать публику до утра.
С того момента аниматоры поняли, что от меня – в отличие от прочих туристов, перед которыми нужно было стоять на голове и прыгать через собственную задницу – есть толк. Сеансы караоке были в нашем отеле ежедневными – точнее, ежевечерними. И всякий раз, дав наораться безголосым фанатам, турки выключали аппаратуру и, найдя меня, звали на сцену.
Пока я пел, они отдыхали – я видел, как они сидели в проеме задника, используемого вместо кулис и, пользуясь подаренной передышкой, стаканами хлестали слабую турецкую водку, которую им приносил на подносе один из барменов.
А я, получая моральное удовлетворение от иллюзии востребованности, пусть не теми и не так, с удовольствием исполнял каждый вечер песни. Обычно несколько самых любимых, которых слушатели явно ждали и разражались аплодисментами уже при первых звуках – и несколько новых.
//-- * * * --//
– Хай, Пиноккио, – ответил я.
– Wird du singen ein Bissen Heute Abend? – спросил он.
– Als immer, – сказал я. – Keine Problemen.
Мне в самом деле не это представляло никаких проблем. Тем более, публике это нравилось.
Кроме того, я видел, как Чача – старший и наиболее рассудительный – если такой эпитет применим к придурку аниматору – снимает мое выступление на видео. И догадывался, что запись найденного ими таланта будет приложена хозяину отеля по окончании сезона как аргумент в свою пользу при подсчете жалованья.
В общем, иной человек, видя мою популярность мог бы позавидовать мне как звезде отельного масштаба.
Меня узнавали все, хотя практически никто не знал моей национальности.
Со мной здоровались аниматоры, бармены, постояльцы…
Я чувствовал, что не просто стал достопримечательностью. Я сделался, пусть на короткий срок, неотделимой частью этого отеля. Вроде колонны, поддерживающей крышу ресторана. Или гипсовой фигуры римского воина, что стояла на террасе перед узким фронтоном.
Я пил и пел, пел и пил.
Я каждый вечер общался с голландцами.
Я разговаривал с турками и с немцами. С поляком Кристианом, без которого не обходилось ни одно начало вечера.
И даже с несколькими соотечественниками – в частности, с двумя молодыми хирургами Володей и Артёмом из Челябинска.
Я находился в кипучем водовороте людей.
И в то же время я был абсолютно одинок.
Словно астероид, летящий невесть куда в черном пространстве пустого и равнодушного космоса.
V
Когда я отправился сюда, то был уверен, что оторвусь по полной программе.
Сидя в самолете – гнуснейшем, вонючем «Ту-154», какие только и ходили в Анталью из нашего города, – я сладостно думал о том, что ждет меня впереди.
Едва оборвалась жуткая тряска разбега, едва самолет отделился от полосы и сквозь надсадный грохот двигателей, треск и скрип разболтанного планера я услышал, как закрылись створки носовой опоры шасси, я почувствовал невероятную, распирающую меня свободу.
Я оторвался от земли, я потерял связь с нею – проклятой и сосущей из меня соки. Чтобы через четыре часа, припасть к ней опять.
Но – в другом времени.
В другом месте.
А главное – в совершенно ином качестве.
Все осталось позади.
Позади и внизу.
И удалялось все быстрее и быстрее.
И я верил, что прекрасно проведу время в этом своем выморочном отпуске перед казнью.
//-- * * * --//
Да, со стороны все могло показаться странным, диким и вообще невозможным.
Я был безработным.
Потерявшим все, что имел еще две недели назад: работу, неплохой заработок, положение, служебный кабинет, служебную машину, служебную связь, нескольких достаточно ногастых и грудастых девушек-подчиненных, и так далее.
Безработный, выброшенный за дверь, я летел отдыхать.
Но так сложилось.
Так легли жизненные планы, поскольку работу я потерял одномоментно, и даже неделей раньше ничто не предвещало моего падения.
Мы с женой планировали провести отпуск вместе. Ведь в прошлом году в это время я тоже потерял работу и находился в состоянии прострации, и она ездила отдыхать одна.
Нынче мы все четко спланировали. Правда, не слишком веря и не очень стремясь, но до конца играли игру, положенную для супругов.
Эта игра разрешилась без нашего ведома. Сначала без намеков на грядущую катастрофу: просто жене дали отпуск, а мне – нет. Она собралась и опять улетела одна. В ту же Турцию, только в другой город. А через несколько дней мне позвонили из отдела кадров головного офиса и радостно сообщили, что отпуск все-таки предоставляется.
Я, конечно, сначала возмутился, заявив, что на хрена мне отпуск сейчас, когда сломаны все семейные планы и ни при каких условиях я уже не сумею достать путевку в тот же отель и присоединиться к жене. То есть, конечно, теоретически переиграть можно было все: я мог взять две новых путевки здесь, а по приезде в Турцию забрать жену к себе. Но это означал отказ от путевки с ее стороны. Насколько я знал, в таких случаях турагентство удерживало неустойку в девяносто процентов. И наш совместный отдых получился бы золотым.
Хотя если честно, я уже и не ощущал особого огорчения со стороны жены, что отдыхать придется врозь.
Поэтому, спустив излишек пара, я сказал кадровичке, что отпуск беру, только не со следующего понедельника, а дождусь возвращения жены. Чтобы с одной стороны, по-человечески ее встретить, а с другой, не встать перед проблемой сохранения ее машины на тот срок, когда нас обоих не будет в России: мы имели перед подъездом сделанный на свои деньги – как у многих жильцов нашего дома – собственный парковочный карман на две машины, загороженный столбами и цепями. Пока я оставался дома, я мог без страха хранить красную машину жены на парковке, время от времени выезжая на ней и переставляя в другое положение – чтобы со стороны не возникло подозрение о долгом отсутствии хозяина. Если бы мне пришлось уехать прямо сейчас, то машину стоило поставить на охраняемую стоянку. Что означало дополнительные траты и лишние хлопоты по возвращении.
Начальница отдела кадров легко согласилась переделать приказ на удобную мне дату. Причем дали мне не привычные в наше время две недели, а полных двадцать восемь дней.
Все это по совокупности благоприятных факторов сразу показалось мне крайне подозрительным. Я попробовал навести справки о перспективах своей судьбы в компании, используя разные побочные каналы – и, разумеется, ничего не выяснил.
Поэтому решил отдохнуть, что бы там потом ни случилось. Спланировал отдых, заказал путевку и даже выпросил отпускные в счет внепланового аванса.
И как раз в тот день, когда я получил у финансового директора подтверждение и осталось дождаться завтрашнего утра, чтобы снять с зарплатной карточки деньги, поехать в турагентство и оплатить путевку…
…Как раз в этот день к нам нагрянул президент компании. Точнее, ее владелец.
Молодой москвич – двадцатичетырехлетний прыщ, которому отец дал денег на забаву в виде собственного бизнеса. Он внимательно осмотрел офисное помещение, которое я весной расширил и отремонтировал за смехотворную для нашего города цену. Поговорил по очереди со всеми сотрудниками. А потом, когда мы закрылись в моем кабинете, абсолютно равнодушным голосом сказал – глядя в сторону – что за оставшиеся дни плюс месяц отпуска я, вероятно, сумею найти себе другую работу.
Честно говоря, в этой компании, я ожидал подобного поворота практически каждый день. Как и прочие сотрудники, которые ощущали себя под козырьком лавины. Я ожидал неприятностей; я даже культивировал в себе внутреннюю готовность к худшим из перемен.
Но все-таки на какой-то момент стул качнулся подо мной. Точно самолет провалился в воздушную яму, проходя зону турбулентности.
Отчеканив, эти слова, зачеркивающие мою карьеру и саму жизнь, президент заговорил дальше. Он говорил много, подчеркивая мои заслуги как хозяйственника и организатора, и из перечисления этих заслуг не становилось яснее, за что он меня увольняет.
Хотя я знал, к чему он придрался. В нашей конторе, занимавшейся продажей и доставкой химического сырья, еще весной произошел неприятный случай: пропала фура с грузом. Точнее, попала в аварию и была отогнана на штрафстоянку. Все это было известно всем и давно. Несколько месяцев шли претензионные препирательства с поставщиком, одним из ключевых клиентов. В какой-то момент страсти достигли высшей точки, и я оказался перед альтернативой, которая означала лишь выбор способа смертной казни. Мне предлагалось подписать акт о признании суммы ущерба – за что я подлежал расстрелу. В случае неподписания вручалось официальное уведомление о разрыве отношений с нами, что означало потерю ключевого клиента и каралось повешением. Попросив две минуты, я позвонил президенту – его телефон оказался отключенным. Генеральный директор – наемный полусонный, никогда ни за что не отвечающий тридцатипятилетний пидараст из Подмосковья – до которого я сумел достучаться, велел действовать по обстоятельствам. То есть ушел в сторону, что было как раз в его стиле.
Я подписал акт о признании ущерба, договорился о выгодном для нас погашении путем взаимозачета. Клиент был сохранен, пусть и ценой неимоверных усилий.
Но я чувствовал, что как бы ни легли последующие карты, в этой фирме мне уже не жить.
Как оно и оказалось. Впоследствии президент сказал, что генеральный директор впервые слышит и о подписанном мною акте и о предложенном письме. Руководство подставило меня, бросив выпутываться самостоятельно, заранее зная, что в любом случае я буду уволен. А в наше время московские работодатели относились к наемным работникам периферии примерно как маршал Жуков к солдатам на фронте: дивизией больше, дивизией меньше, Россия велика, а трупами можно врага завалить с головой.
Я не помню, каким образом в тот день доехал из офиса до дома.
Увольнение для меня означало полную катастрофу. Остаться без работы в сорок восемь лет – значит уже нигде не устроиться по-нормальному. В этом заключался весь ужас моего положения.
Прежде, случалось, люди медленно шли ко дну, но у них все же оставался какой-то шанс вынырнуть. Теперь же за каждым увольнением зияла пропасть вечной безработицы.
Я пил всю ночь. Наливал себя водкой методично, до полного остекленения. Довел себя до состояния, которое не позволило бы совершить какой-нибудь неразумный поступок.
Наутро, в отчаянии подойдя к окну и посмотрев на стоящую внизу служебную машину, с которой вот-вот предстояло расстаться, я подумал – а какого черта?
Какого черта уже сегодня рвать на себе одежды и посыпать голову пеплом, если это не изменит ровным счетом ничего?
Деньги, которые должны были прийти ко мне как отпускные, не решали проблем, на них я не прожил бы и пары месяцев. Так может, было разумнее не менять планов? Уехать в Турцию и хоть на две недели оторваться перед тем, как погрузиться в смертную пучину отчаяния?
И злобно махнув на все, я снял деньги и выкупил путевку.
Жене, которая вернулась через несколько дней, о своем увольнении я ничего не сказал.
А она и не слишком интересовалась моими делами.
Отношения наши с женой были сложными. И, возможно, редкими для людей нашего возраста.
Мы сошлись с нею четырнадцать лет назад на базе страстной любви.
Если признаться честно, я и сейчас ее любил.
Любил беспамятно, безумно и остервенело.
Не кладя на руку на сердце, я мог сказать: если бы понадобилось, я бы подставил ради нее свою грудь под пули. Хоть под КПВ, крупнокалиберный пулемет Владимирова, о котором в любом военном наставлении сказано, что попадание одной пули в конечность отрывает ее, и любое ранение смертельно.
Но от меня, к сожалению, никто не требовал защищать жену под дулом КПВ.
Требовалось лишь обеспечить ей безбедное существование.
Чего у меня не получалось.
Я тащил на себе дом, заботясь обо всем: от ремонта холодильника до поддержания запаса туалетной бумаги. Я готовил, мыл, стирал… Оберегал жену от мелочей быта, так уж сложилось у нас с самого начала. Я изо всех сил старался заработать деньги; в прежние времена, когда был моложе и соответственно востребованнее, работал одновременно на четырех, иногда на пяти работах. Но денег все равно не хватало. Жене нужно было больше и больше и больше.
Она постоянно требовала, чтобы я открыл какой-нибудь свой бизнес. Укоряла в неспособности заработать деньги из трусости; осыпала всеми возможными упреками, на какие способна женщина, считающая что мужчина сломал ей жизнь.
А я бился, как рыба об лед.
Понимая, что каждый удар лишь отбирает у меня силы, не отзываясь ничем положительным.
Я не был трусом. Просто трезво рассчитывал все наперед и знал, что у меня нет ни средств, ни поддержки кого-то из близких, чтобы действительно начать бизнес.
Впрочем, судьба однажды дала мне реальный шанс. После смерти мамы освободилась старая квартира, в которой я родился и прожил основную часть жизни. Я спешно продал ее, выручив около пятидесяти тысяч долларов. Сумма была слишком маленькой для открытия своего независимого бизнеса. И я вложил деньги в автомагазин… Точнее, дал их под расписку человеку, которого знал много лет и кому доверял как родному. Что вышло из этого партнерства я уже вспоминал сегодня утром; больше вспоминать не хочется.
Иных шансов ждать не приходилось.
И я судорожно цеплялся за возможность найти хорошую, денежную и постоянную работу.
Что иногда получалось, но никогда не длилось достаточно долго.
Если античный царь Мидас прикосновением превращал предметы в золото, то я все обращал только в прах.
Наверное, наша семейная пара была просто обречена.
Будь у нас большая квартира да еще и ребенок впридачу, наш брак, надо подумать, остался бы вполне благополучным. Но у меня уже имелись сын и дочь от первого брака; я не любил детей и не желал заводить еще. Правда, в первые годы жизни моя нынешняя жена тоже не хотела детей.
Потом вдруг изменила решение, но родить уже не могла.
В итоге она превратилась в истеричку, а я, опасаясь лишиться то одного, то другого места работы, жил в постоянном страхе.
Сейчас моей жене было сорок два года. Она неплохо зарабатывала – для женщины в России – и все, абсолютно все деньги тратила на себя. На тряпки, косметику, фитнесс. Жена панически боялась близящейся старости и в лучшие минуты, когда возвращалась некогда окутывавшая нас душевная близость и я вдруг видел в ней прежнего родного человека, честно говорила мне, что ей осталось на жизнь два, максимум три года.
Я ее понимал. Хотя она выглядела прекрасно, ей давали на десять лет меньше. И с нею до сих пор продолжали знакомиться мужчины и даже молодые парни. Причем не только на улице, но и на дороге, где она великолепно ездила на своем красном «лансере», который я подарил ей на нынешний Новый год.
Все осложнялось тем, что мы с нею уже восемь лет не жили как супруги.
Я сам не могу установить теперь точно, когда так получилось и с чего началось.
Кажется, в тот год, когда заболела мама.
Я был потерян и смят, я превратился в живой труп от неожиданности и отчаяния. А она устроилась на новую работу, в молодой коллектив – ей тогда было тридцать четыре года, и ею всерьез увлекались двадцатилетние парни. Один из них, тощий ублюдок, которого я знал, несколько лет был ее любовником.
Она сама рассказывала об этом; у моей жены никогда ничто не держалось на языке. Рассказала в минуту душевной близости и отчаяния, зная, что я прощу ее. Разумеется, я простил; я слишком любил ее для необратимых перемен в отношениях.
Но уже тогда жена потеряла ко мне интерес: я не сомневался, что молодой любовник мог больше, чем я. А потом начались перипетии с недолгим периодом моего бизнеса. Затем суды, уголовные дела, и наконец полное разорение… Все это на какое-то время сделало меня импотентом.
Потом вроде бы все – или почти все – восстановилось. Я любил жену по-прежнему, и дуло КПВ до сих пор не пугало меня.
Но мы успели отдалиться друг от друга. Спали под разными одеялами. Уходили из дому в разное время: я просыпался рано утром, страдая плохим сном. И сразу уезжал на работу. Жена спала, пока не выспится. Потом часами слонялась по дому, делала зарядку и красилась, выезжала по делам ближе к обеду. Возвращаясь к вечеру, зная, что я уже давно дома и приготовил ужин. Мы общались по часу в день, если не меньше.
За последний год наша жизнь вообще превратилась в сущий ад.
Жена постоянно упрекала меня в отсутствии секса, но при малейшей попытке сближения с моей стороны находила тысячу причин для отказа.
Она обзывала меня ничтожеством, импотентом, алкоголиком. испортившем ей жизнь.
Правда, через минуту она уже нежно прижималась ко мне, прося прощения.
А еще через минуту все начиналось заново и на новом уровне.
Жену терзали иллюзии, что я сковываю ей руки. Что она лишь формально считается замужем. Что не будь меня, она бы давно уже познакомилась с нормальным человеком и начала новую совершенно счастливую жизнь.
Я понимал, что – практически почти во всем – она права. Хотя не один я был виновен в нынешнем положении.
Но я молча выслушивал упреки.
Помня непреложную истину:
«Никогда не спорь с женщиной, все равно она окажется права».
А сам думал, что вряд ли она сможет найти мужчину, который возился бы с нею и прощал ей все капризы, как я.
Она и сама понимала это, и каждая затеянная ею ссора заканчивалась примирением.
Но уже давно не находилось в этом примирении той сладости, которая служит доказательством истинного супружеского счастья.
Наш брак, вся эта хрупкая, скромная жизнь рухнула: не было никакой мало-мальской уверенности в завтрашнем дне, не доставало каких-то жалких грошей. Я понимал, что есть миллионы таких людей, и вечно им не достает немного уверенности и денег. Жизнь чудовищно измельчала. Она свелась к одной только мучительной борьбе за убогое, голое существование.
По большому счету, я сам был сыт по горло такой жизнью, особенно в последние годы, когда с возрастом стало все труднее находить работу после очередного увольнения.
И все чаще меня охватывало желание уйти.
И хотя я знал, что жене без меня придется нелегко, я чувствовал, что уйдя, освободил бы ее от себя – и в самом деле, возможно, сделал бы ее не такой несчастной.
Беда состояла в том, что уйти мне было некуда. Мы жили в двухкомнатной квартире, купленной когда-то совместно и записанной на имя жены.
У меня не было ничего.
И никого.
Ни одного родного человека – кроме возненавидевшей меня жены.
Ни родственников, ни друзей.
Ни женщины, к которой я мог бы в самом деле уйти.
Да, когда-то у меня были относительно постоянные любовницы – как и у всякого нормального мужчины.
Но в последние годы, в период моего медленного погружения в неудачи, они рассосались. И более того, я перестал искать знакомств с новыми женщинами, познав их алчную и примитивную природу.
Даже моя жена, которую я любил безумно и которая в начале семейной жизни казалась мне необыкновенной, теперь проклинала меня и втаптывала в землю. Так что можно было ожидать от другой – абсолютно чужой, посторонней, равнодушной ко мне женщине?
Надо сказать, в редкие периоды хороших отношений жена меня жалела. Констатировала факт, что своими бесконечными упреками согнула меня, заставив жить в постоянном чувстве вины. Говорила, что с нею я не выпрямлюсь. Что для освобождения и возврата веры в себя мне нужно найти новую женщину. Которая вернула бы мне ощущение молодости.
Я благодарил жену за ум – качество, которое проявлялось в ней очень остро. Но у меня не осталось внутренних сил искать новую женщину, пытаться обрести опору и уверенность.
Но вот сейчас, когда мне дали отпуск, жена, кажется, искренне обрадовалась за меня.
И совершенно серьезно выразила надежду, что я найду себе на две недели женщину, которая возродит меня к жизни.
//-- * * * --//
И я летел сюда, окрыленный.
Летел вперед самолета.
К теплому берегу Средиземного моря.
В рай отдыха и удовольствий.
В сонмище женщин, которых, как мне казалось, на любом курорте хоть отбавляй.
Я рисовал сладостные картины того, как из всех возможных выберу себе на две недели подругу, наиболее близкую к идеалу.
Умную, скромную, понимающую, красивую…
И в бюстгальтере минимум 80D.
Я пребывал в самом радужном из своих настроений.
Забыв, что мне уже почти 48 лет.
//-- * * * --//
Что такое почти 48 лет, я понял сразу.
//-- * * * --//
Честно говоря, сначала отель не пришелся мне по вкусу, и я даже пожалел, что выбрал именно его.
Правда, по причине, с женщинами не связанной.
Покупая путевку, я заказал в турагентстве одноместный номер – «сингл», согласно их терминологии – и ожидал приемлемого убежища. Не большого, конечно, но все-таки уютного. С креслами – хотя один черт мог знать, зачем мне требовались кресла на двухнедельном отдыхе – столиком для неторопливого питья, балконом и – обязательно! – стеклянным окном во всю стену.
Прилетел я вечером, мой отель оказался самым дальним из всех и пока огромный трансферный автобус, как черепаха, выруливал туда и обратно в узких проездах других местечек, сгустилась почти полная темнота.
Когда бой – он же привратник – привел меня в мой сингл, я был не просто потрясен.
Я буквально онемел от разочарования, отчаяния и еще не оформившегося в действиях возмущения – и в первый момент не мог произнести слова, превратясь в монаха из ордена кармелитов.
«Сингл», за который я отдал тридцать пять тысяч рублей, размером не превосходил камеру-одиночку.
В нем поместились только кровать средней ширины, узкий шкаф в ногах и еще более узкий комод сбоку. Ширина прохода – равно как и ширина шкафа – не позволяли даже положить в раскрытом состоянии мой средней величины чемодан. Балкона, разумеется, не имелось. В придачу к крушению надежд, одно-единственное окно размером с задницу виднелось высоко над кроватью – опять-таки напоминая тюрьму – и было задернуто шторой, поскольку явно не открывало хорошего вида. Вместо цивилизованной сплит-системы в стене торчал допотопный, кубообразный проточный кондиционер – типа тех, какими в советские времена оснащались вычислительные центры. Но даже не это показалось главным. Привыкнуть можно было к любому номеру, если бы он был чистым, светлым и уютным.
Однако сюда требовался полный дефектный лист.
Из пяти возможных лампочек в цветочной турецкой люстре под потолком наличествовала лишь одна. Прикроватное бра не горело по той же причине. В унитазе, несмотря на наклейку о «санитарной подготовке», стояла вода – правда, чистая. Косяк двери санузла был выломан и держался на честном слове. Кронштейн для душа отсутствовал, головка со шлангом валялась на дне ванны. Комод, покрытый разнообразными липкими пятнами, не имел ни одной целой ручки…
Этот список можно было продолжать бесконечно.
Но я не собирался требовать устранения чего бы то ни было; это являлось в общем нереальным: если учесть, что номер, забронированный мною давным-давно, турки не подготовили к нужному часу.
Защелкнув дверь, я очень быстрым шагом направился обратно к портье, который – как выяснилось – единственный из трех хорошо говорил по-русски.
И заявил прямо, что в этом номере я жить не буду.
Я был столь возмущен, что не нашел в себе даже сил орать по-немецки, что на турок действовало лучше всех прочих слов. Впрочем, строить немца перед портье, который только что принял от меня анкету гражданина РФ, оказалось бы, конечно, бессмысленным делом.
Турок спокойно выслушал мой рассказ. Сочувствующе улыбнулся, сверкнув великолепнейшими зубами. Округло развел руки: он все прекрасно понимал и искренне сожалел о встреченных неудобствах, но гостиница была заполнена на сто процентов и он, при всем желании – при этих словах он сложил ладони лодочкой и прижал к груди – не в состоянии предоставить мне другой номер. Но добавил, что, возможно, сумеет что-нибудь придумать завтра после завтрака…
Я не мог терпеть до завтра; я не собирался проводить в этой бессветной камере даже одну ночь из тринадцати, о чем тут же заявил.
На что портье вздохнул и заботливо посоветовал мне поужинать, пока не закрылся ресторан.
На что рассчитывал хитрый турок, произнося последние слова?
Я понял это сразу; тут не требовалось провидение великого сыщика.
На сговорчивость, которая появится, едва я, уставший от перелета и трехчасового трансфера, приду в сытое состояние. И еще на то, что за я ужином крепко выпью, и разговаривать со мной станет проще. А скорее всего – на то и другое в совокупности; турок несомненно знал русских очень глубоко.
В нехорошей растерянности я поднялся в ресторан. Который в тот первый вечер тесным, показался жарким и таким же неуютным, как и чертов «сингл». Я еще не решил, как стану бороться с турками, но знал, что делать это надо немедленно. И превозмогая острейшее желание сразу напиться, я налил себе только «Кока-колы». Поскольку знал, что турки в общей массе трезвенники, пьяный человек у них почти что вне закона, и даже слегка выпившему мне будет бороться трудно. Или почти невозможно.
Портье ошибся в расчетах, отправив меня на передышку.
Потому что пока я ел вкусную жареную рыбу, зажевывая ее веточками свежей турецкой травы, во мне родилось решение, которое сторонний наблюдатель назвал бы гениальным.
Поужинав, я вернулся в злополучный «сингл», достал фотоаппарат и методично, не торопясь, выбирая оптимальный режим съемки для каждого нужного мне кадра, сфотографировал все, чем меня встретил отель «Романик». Включая венец сервиса: намертво засорившийся унитаз; над ним пришлось поработать дольше всего, пока удалось найти вариант, при котором четко получилась прозрачная вода, стоящая почти вровень с краями.
Спустившись – теперь уже совершенно неторопливо – к портье, я молча продемонстрировал ему фотосессию. От начала до конца. А потом довольно миролюбиво поинтересовался, хочет ли он, чтобы серия снимков «сингла», предоставленного по брони за чудовищную цену, появилась бы в Интернете. Особенно при учете жестокой конкуренции отелей.
Выждав небольшую паузу, я добавил, что снимки уже отправлены в Россию через интернет-кафе. Я сильно блефовал, не зная окрестностей отеля; хотя потом оказалось, что соврал идеально: с территории можно было выйти по дорожке за водяной горкой незамеченным со стойки ресепшн, а интернет-кафе имелось за углом.
Тогда, конечно, я еще ничего этого не знал, я просто боролся за свои права.
Поэтому, выложив все, добавил: если они не хотят огласки в Интернете, то пусть предоставят мне хороший номер. Причем не завтра и не после завтрака, а немедленно.
Портье изменился в лице, схватил телефон и начал звонить поочередно каким-то туркам. Как я догадался по тону его голоса – своими начальникам, поднимаясь по ступеням. И каждому по несколько раз повторял слово «фотографир». Видимо, таким мощным шантажом тут не воздействовал еще никто. Особенно русские, привыкшие растопыривать пальцы, но мирящиеся с любым обращением за границей.
Впоследствии, узнав и полюбив этот отель, я понял, что мой разваленный «сингл» вовсе не был неуважением к моему русскому происхождению или желанием нажиться на мой счет. А попался мне как результат общего бардака, творящегося в этом небольшом отеле, чем-то напоминавшего родной бардак российский.
Но в тот вечер я не был склонен к сантиментам.
Я дрался за свои права, за свой отдых, купленный на последние деньги. Надо сказать, что в жизни я хорошо умел отстаивать свои права в таких мелких стычках – например, при разборках с патрульными ДПС. Другое дело, что выигрывая в мелочах, я всегда проигрывал по крупному – как сейчас, с проклятой работой – а согласно восточной мудрости, даже из тысячи кошек не составить одного льва… Но это, видимо, было уже чертой моей личности, которая не подлежала исправлению.
Да и вспомнил я подробно этот первый вечер, начавшийся поединком с турками, лишь для того, чтобы подчеркнуть, какая ошеломительная радость взвилась во мне, едва портье с легким шипением подал мне другой ключ, и все тот же бой-привратник в синей рубашке забрал мой нераспакованный чемодан из тюремного «сингла» и перетащил в другой номер.
Впрочем, справедливости ради стоит вспомнить, что и мое бурное возмущение «синглом», и еще более бурный восторг по поводу переселения, не помешали мне сунуть злополучному портье десятидолларовую бумажку. Которую он, не дрогнув ни одним мускулом загорелого лица, мгновенно спрятал в карман.
А я пришел в Номер с большой буквы.
На самом деле, с точки зрения привыкшего к роскоши туриста то был обычнейший номер типа «два плюс один» – но для меня, уже видевшего перспективу провести две недели в полутемном застенке…
Довольно большая комната и две кровати, образующие квадратное ложе размером два на два, плюс маленькая узкая кровать в углу, большой новый комод под зеркалом, две полноценных прикроватных тумбочки, отличный шкаф, куда я разместил чемодан, санузел размером с первый «сингл», оборудованный новой сантехникой и нормально спускающим унитазом…
Вот это был именно рай турецкого берега, о котором я мечтал.
Стащив с себя пропотевшие за дорогу джинсы и толстую рубашку, приняв душ и обсушив короткие волосы имевшимся тут феном, я голый плюхнулся поперек кровати.
Точнее, поперек кроватей.
Которые отозвались обещающим звоном пружин.
Черт побери, – сладко думал я, разглядывая мирно горящие бра на бронзовых ножках в римском стиле. – Наконец-то я там, куда мечтал попасть.
На такой кровати спать одному было грехом.
И я сказал себе, что так и быть, согласен провести тут в одиночестве самую первую ночь, суматошную и невнятную.
Уверенный, что начиная с завтрашней ночи эти кровати будут заняты не одной моей тощей фигурой.
//-- * * * --//
Окрыленный победой, я витал в эмпиреях, не сомневаясь, что и дальше все пойдет как по маслу. В точном соответствии моим желаниям.
Забыв, что мне почти 48 лет.
Сейчас срок моего отпуска перевалил через половину.
А я по-прежнему спал один, тоскливо перекатываясь во сне с кровати на кровать. И уже точно знал, что в одиночестве роскошного номера, в тишине и равнодушии чистых простынь проведу оставшиеся дни.
В первый день моего пребывания я с самого утра – с завтрака, куда пришел поздно, поскольку проснулся все-таки не по восточноевропейскому, а по своему прежнему времени – жадно искал женщину своей мечты.
На второй день я отказался от главного условия: бюстгальтера с чашечками калибра D.
На третий я искал уже любую женщину, какая только подвернется.
А на четвертый отказался от попыток, поняв их бесполезность.
И начал пить; до сего времени я все-таки выпивал не больше полулитра в день, сокращая дозу перед вечером, чтобы беречь потенцию.
Так разбиваются хрустальные мечты, с маху налетев на камень…
Хотя истинный бог, я не ожидал подобного поворота.
За последние годы я привык, что в России мужчины просто выродились. Почти поголовно.
Что на девять женщин фертильного – то есть детородного – возраста приходится всего один мужчина.
А из десяти мужчин – приходящихся соответственно на сто женщин – лишь один является нормальным человеком, а не спившимся придурком.
Сам себя я спившимся не считал. Хоть я и пил много и почти постоянно, но мог в любой момент прекратить это занятие.
Более того, в иных условиях я мог не пить вообще, если того объективно требовала ситуация. Например, когда еще на этой, только что потерянной работе ездил в дальние командировки со своим коммерческим директором, сидя сам за рулем служебного «форда». Гнал тысячу километров в один конец и тысячу обратно. Ехал целый день, с остановками в придорожных кафе. Абсолютно не испытывая ущербности от того, что мой напарник в каждой точке пьет пиво или водку, а я нет. Мне не хотелось пить, я любил дорогу больше, нежели алкоголь.
И сейчас на мне все-таки не было написано, что я неудачник, отвергнутый собственной женой, выгнанный с работы и потерявший надежды.
Я не отличался спортивным сложением, но был высок, довольно строен, не имел намеков на живот. Да и внешность моя не могла считаться отталкивающей.
Однако с женщинами в Турции у меня абсолютно ничего не получалось.
В ресторане, правда, я еще ничего сакраментального для себя не понял.
Но придя на пляж, обнаружил, что подавляющее большинство отдыхали не в одиночку. Как, впрочем, и следовало ожидать.
Я видел кругом супружеские пары. Или мамаш, пасущих великовозрастную дочку.
Видел еще худший вариант: около меня обосновалась троица откуда-то из Восточной Европы, говорившая на непонятном языке. Женщина моих лет, женщина помоложе и маленькая плаксивая девочка. Как я сразу понял, то отдыхала мать с дочерью под присмотром свекрови. Именно свекрови, а не матери, поскольку старшая была белесой, а младшая – жгучей стройной брюнеткой. Я глядел на младшую и видел все устремления ее возраста. По движениям ее тела, даже по тому, как проступали сквозь купальник напряженные соски, я понимал, до какой степени ей хочется заниматься сексом. Ее, очевидно, возбуждал пляж, чужая свобода, обилие обнаженных тел. Но надзор свекрови изначально ставил крест.
Мне было жаль эту черноволосую женщину.
Хотя прежде всего мне стоило пожалеть самого себя.
Поскольку мною не интересовался никто.
Некоторое количество свободных женщин в отеле все-таки имелось.
Подружки или попутчицы, приехавшие отдыхать парами для дешевизны. И даже одинокие.
Но подавляющее большинство их было молодыми – до тридцати лет.
Хотя еще недавно я спокойно смотрел на женщин такого возраста. А на предыдущей работе даже имел короткий, но плодотворный роман с двадцатисемилетней девушкой.
То было вроде бы совсем недавно.
Недавно – но не сейчас.
А сейчас…
То, что делалось сейчас, подтверждало общий крах моей жизни.
Я никогда не был истинным, записным бабником, но всегда радовался своему отражению в женских глазах. И поэтому остро ощущал на себе их взгляды. Заинтересованные и просто изучающие.
А здесь на меня не смотрел никто.
Ни в одетом виде, ни в раздетом, ни в ресторане, ни на пляже, ни в море.
Даже когда я пел с эстрады, вкладывая в голос всю мощь запрограммированных автором романтических страданий, меня ласкали лишь взгляды восхищенных слушательниц. Ничего, обращенного лично ко мне, я не ощущал.
Всем женщинам требовались молодые мужчины.
Двадцатилетним нужны были двадцатипятилетние.
Двадцатипятилетним – те, кому еще не перевалило за тридцать.
И так далее.
С определенной черты шкала возрастных соответствий начинала идти в обратную сторону.
Пропустив мой возраст так, будто его не существовало.
Сорокалетние искали снова тридцатилетнего.
Мои ровесницы непристойно западали на совсем молодых, не брезгуя даже черномазыми турками…
Зрелый одинокий мужик не был нужен никому.
Правда, я не разговаривал с русскими и вообще вел себя как немец.
Но во-первых, мною не заинтересовалась и ни одна немка. А во-вторых, взглядов, обращенных ко мне как к мужчине абстрактной национальности, я тоже не ловил.
Я находился в неожиданном вакууме.
И страшно страдал от этого первые дни.
Не только морально, но и физически.
Ведь женские тела, мелькающие перед глазами, дразнили, манили, обещали, приоткрывали… Соответствующие органы, мечтавшие оказаться запущенными в дело, то и дело испытывали прилив крови. Которое никак не разрешалось, и к вечеру я не мог выпрямиться от боли внизу живота. Как мальчишка, который несколько часов гулял за руку с девочкой, но так и не был допущен до тела.
//-- * * * --//
Довольно быстро отчаявшись в отношении себя, я стал просто присматриваться к окружающим.
И с изумлением понял, что местный половой баланс смещен в сторону, противоположную российской. Здесь наблюдался избыток мужчин, которым катастрофически не хватало женщин.
За одну женщину вели поединок двое а то и трое мужиков разной национальности.
Только один – тот самый козлобородый уродец, что сжигал меня глазами во время первого выступления на сцене – упорно ходил с двумя девками.
Я не мог понять, какой силой он привязал их к себе – молодых, грудастых и ногастых.
Однажды Кристиан кивнул в его сторону и сказал, что это – албанец.
И добавил – дикий народ, без ножа шагу не ступит.
Я усомнился насчет ножа, вспомнив, как тщательно прочесывал меня спецконтроль на вылете. На что поляк возразил, что албанец без ножа – все равно что русский без мобильного телефона.
Я был русским и не имел с собой мобильного телефона. Но спорить не стал: последнему факту Кристиан вряд ли бы поверил.
//-- * * * --//
Настоящее, космическое одиночество и полную ненужность никому на всем белом свете я испытал на третий день по приезде.
Когда меня свалил приступ лихорадки непонятного происхождения.
Которую ничто не предвещало.
Я провел утро на пляже, в еще не угасшем до конца томлении по женским телам. Принял пару стаканов около бассейна, потом – еще три за обедом. И завалился спать.
Забыв – точнее, не подумав – вывесить на дверь номера табличку “No disturb”.
Спал я как убитый; несмотря на все страдания и страсти, Турция дарила мне хороший сон. И когда раздался стук в дверь, я вскочил, как ошпаренный, не сразу соображая – кто я, где я, и который сейчас час.
– Ein Moment! – закричал я, мечась в поисках шорт, поскольку спал всегда голый.
Дверь тем временем отворилась, и на пороге возникла замотанная в платок горничная.
– Хэлло, – сказала она.
С явным интересом наблюдая, как я лихорадочно прикрываю двумя руками свой объемистый волосатый срам.
Потом я понял, что горничные в этом отеле не знали ни одного слова ни на одном цивилизованном языке кроме «хэлло» и «окей». И при стуке в дверь сразу хватал простыню.
В тот раз пришлось сделать именно так: попрыгав с руками между ног, я завернулся в простыню и с дикой досадой попусту разбуженного человека вышел в душный коридор. Точнее, на тянущийся мимо номеров балкон длиной во весь корпус, смотрящий на солнечную сторону, как прогулочная палуба на пароходе.
И вот тут, ожидая, пока горничная приберется у меня в номере, я вдруг почувствовал, как мне с ураганной скоростью становится плохо. Не заболел живот, не першило в горле, не заложило нос… Мне просто сделалось плохо всему, точно сверху навалилась темная душная перина, не давая ни дышать ни просто шевелиться.
Едва горничная с привычным «окей» выскользнула из моей двери, я бросился к себе, включил кондиционер и упал на кровать.
И тут же ощутил, что прохладный воздух не дает облегчения.
Меня бил озноб.
Натуральный озноб.
На улице стояла жара в тридцать шесть градусов. В номере, выходившем на запад, было чуть-чуть прохладнее.
Градусов тридцать.
А меня трясло, и руки мои вдруг сделались ледяными.
Я укрылся обеими толстыми простынями что имелись на кроватях, я сжался в комочек – ледяной озноб продолжался, выжигая меня изнутри.
Я прислушивался, пытаясь уловить какой-то симптом известной болезни. Я считал себе пульс – он оставался в пределах нормы.
Термометра у меня, разумеется, не имелось, но по ощущениям кожи я понял, что температура подходит к сорока.
Это было чудовищно… и необъяснимо.
У меня была нормальная страховка с нулевой франшизой, но я не стал вызывать врача, зная, что при внезапном жаре без видимых причин мне могут сразу поставить инфекционную болезнь и выдворить из страны. Особенно учитывая мои художества в первый вечер. А я не хотел уезжать, я хотел отдыхать и жить…
Хотя слово «жить» плохо подходило к моему нынешнему состоянию.
Я лежал, трясясь на кровати, и крайне отчетливо представлял себе, что запросто могу умереть.
Прямо тут и прямо сейчас… ну через полчаса… от этой непонятной лихорадки. И меня никто не хватится до завтрашнего вечера, когда горничная опять придет убираться. А потом турки начнут смотреть мои документы и искать домашний телефон, который я кое-как накарябал на анкете…
Нет, умирать я еще не хотел.
Хотя и не знал, что делать; в небольшом запасе захваченных лекарств не имелось жаропонижающего, я не предвидел такой необходимости.
Спас меня горячий душ – да, в этот вечер, движимый непонятным инстинктом, я раз пять принимался париться. В жаре и духоте включал самую горячую воду, на которую был способен турецкий водопровод, и стоял под обжигающими струями – и ощущал как жар выходит из меня, и озноб сменяется покоем.
За ужином, куда я поднялся из последних сил, я даже не пил бренди.
Тихо вернулся к себе в номер и помылся кипятком еще несколько раз.
Потом выпил снотворное – сразу две таблетки – и лег спать, надеясь на чудо.
Наутро в теле осталась лишь легкая слабость.
И я понял, что то был просто шок акклиматизации.
Которым часто пугали путешественников в жаркие страны, но которого я еще ни разу в жизни не испытывал.
И если вчера со мной произошло такое, значит это первый звонок… о приближающейся старости.
Старости, разом отметающей мысли о женщинах, перспективах, надеждах…
И вот тогда я наконец полностью осознал свое положение и начал пить.
Пить по-настоящему – до остекленения и полной потери реальности.
Пить по-черному, со знанием дела и твердым намерением заглушить в себе все лишние желания.
Алкоголь, конечно, был лучше любой женщины, поскольку приходил по первому зову, не требовал ничего за доставленное удовольствие и без слов переводил в иную плоскость.
VI
– Wenn die Soldaten durch die Stadt marschieren…– довольно беззаботно напевал я, сбегая по винтовой лестнице из ресторана на свой этаж.
Я прекрасно выспался после обеда, провел самые приятные часы на море, вдоволь побултыхавшись в теплой вечерней воде, а теперь возвращался с ужина. Где выпил три стакана бренди и находился в относительно неплохом расположении духа.
Если учесть мое нынешнее положение, то его можно было назвать даже отличным.
Хмель расправил мне плечи, смыл ненужные мысли. Убрал необходимость в женском тепле, в мыслях о будущем и вообще во всем.
Я забыл свой чертов день рождения и был почти счастлив.
Сейчас я намеревался спуститься к себе в номер, чтобы сменить футболку.
У меня имелись две пары шорт; в одних, цвета хаки, я ходил на пляж, почти сразу до невозможности испачкав их противосолнечным кремом, а вторые, черные в полоску, были чистыми, то есть парадными. Зато футболок я набрал целую кучу… И сейчас мне хотелось переодеться, ведь за ужином я сидел в красной, а на вечер приготовил черную, как ночь, с логотипом транспортной конторы, из которой меня уволили полтора года назад.
В такой смене одежды, конечно, не имелось абсолютно никакой необходимости. Просто так я ощущал иллюзию жизненного разнообразия.
Я собирался переодеться и спуститься вниз, к эстраде.
Где около опустевшего к ночи бассейна, с выровненными лежаками и сложенными зонтиками, уже сидели постояльцы, ожидая ежевечерней программы.
И где совсем неподалеку – стоило лишь перейти через первый этаж старого корпуса и спуститься на площадку перед новым – ждал меня бар.
Окруженный задумчивыми бананами и полный бренди…
Но сейчас я туда еще не собирался. Только что выпитое спиртное ласково плескалось во мне, наполняя душу свободой. И я знал, что в данный момент мне нужно пройти к чайной стойке около эстрады. Если повезет, плотно зарулить за нормальный столик, если нет – пристроиться хотя бы у стоячего. И выпить подряд три-четыре чашки кофе.
Неспешно перебрасываясь короткими фразами с моим любимым охранником – бритым, похожим на негра и, кстати, тоже носившего черную футболку. В это время он, как правило, был около маленьких отельных лавочек. Мне доставляло удовольствие неспешно переговариваться с ним. И гладить его страшную белую собаку, которая поднимется, подойдет ко мне, помахивая твердым хвостом, и ткнется большой мордой мне в руку…
И кофе, кофе, кофе… Пить, не считая, чашку за чашкой, одну за другой.
Кофе не только взбадривал, но и слегка отрезвлял. Точнее, не отрезвлял: имея ежедневную цель напиваться до атрофии чувств, я не собирался трезветь совсем. Кофе создавал защитную паузу, после которой я мог пить дальше. В течении вечера я периодически обращался к этой процедуре, чередуя несколько стаканов бренди с несколькими чашками кофе – и мог пить практически до бесконечности.
Кто-то иной на моем месте, менее выносливый или просто заботящийся о своем здоровье, пришел бы в ужас от такой методики, сочтя ее убойной для сердца.
Но меня сердце не беспокоило.
Если же считать, что таким образом я планомерно убивал себя, укорачивая себе жизнь, то во-первых жизнь эта сделалась для меня слишком малоценной. А во-вторых, само человечество уже который век с нарастающим успехом убивало себя оружием, химией, стрессами и неконтролируемой численностью… И убивая себя, я вписывался в общую мировую тенденцию.
Итак, я легкомысленно спускался по лестнице, напевая солдатскую песенку. Которую очень любил, хотя и опасался петь с эстрады: все-таки среди постояльцев примерно половину составляли немцы, а песня эта – известная среди русских под неправильным названием “Deutsche Soldaten und sich Offizieren” – прочно ассоциировалась с нацизмом и Гитлером. С Вермахтом, танками, мнущими колосья созревшей пшеницы и шагающими следом пехотинцами. С грозными окриками, засученными рукавами и готовыми к стрельбе пистолет-пулеметами МР40.
Хотя это была абсолютно не идеологическая, а простая и бесхитростная маршевая песенка – каких тьма в любой культуре любого народа.
К тому же прославляющая извечное женское коварство: солдаты – не армия Гитлера, а просто абстрактные солдаты – шли на войну, и девушки влюбленно смотрели махали вслед. Окрыленные собственной дуростью, воины мужественно сражались, но когда вернулись домой, то обнаружилось, что их девушки Alle schoen verheirat’… – то есть все вышли замуж. И зачем тогда, за кого воевали простодушные солдаты, не щадя себя под бомбами и гранатами…
Вечный абсурд и вечный обман, на который во веки веков попадаются мужчины.
Напевая, я спускался.
Бежать вниз по скользкой турецкой лестнице, состоящей из клиновидных ступеней разной ширины, стоило, глядя себе под ноги. Но я, бывший когда-то почти профессиональным танцором… хотя редко вспоминал сейчас об этом… не думал о том, а просто перескакивал со ступеньки на ступеньки, наслаждаясь попаданием в ритм.
Как мальчишка, забывший о возрасте.
Припев песни нравился мне особо, поскольку в нем ритм менялся на раскачивающийся и требовал другого шага.
– Ei, warum? Ei, darum!
Ei, warum? Ei, darum!
Прыжок, еще прыжок…
Schingderassa…
Bumderassa…
Sching…
Лестница куда-то ушла, и я уже не бежал, а летел в воздухе, стремительно преодолевая расстояние до земли и не понимая, что произошло.
Ступеньки летели мимо меня, я летел мимо них, чувствуя, что слегка перестарался и вот-вот сломаю себе ноги.
– Him…mell…herr…gott!.. – не в силах сразу переключиться, ревел я по– немецки, считая задницей острые мраморные края. – Doch…Schei…sse…Don…ner…wet…ter…
Пролетев кубарем почти целый марш, я сумел-таки ухватиться за бегущие мимо белые перила. Мгновенно покрывшись холодным потом от мысли, что вот так, играючи мог переломать себе все кости.
Слава богу, костей я не переломал и даже синяков, кажется, не наставил: все-таки пьяный человек, летящий с лестницы, имеет преимущество перед трезвым, чье тело напряжено и бессмысленно сопротивляется каждому удару.
Но вот обувь… Сланцы улетели вперед меня. Сдавленно ругаясь, я босиком спустился на самый первый этаж. На сразу разыскал свои пляжные шлепанцы, а найдя, не слишком обрадовался. Поскольку правый оказался порванным: вероятно, из-за него я и полетел. Он практически развалился пополам: верх его держался на одной перемычке.
– Да будь оно все проклято! Один к одному… – по-русски выругался я.
Эти сланцы были куплены мною в России много лет назад – в относительно счастливые годы моей жизни – и я ездил в них отдыхать уже несколько раз. Обувь такого качества и удобства давно уже отовсюду исчезла.
Может быть, удастся доходить тут в порванном? – с надеждой подумал я, засовывая ногу.
И тут же понял, что это невозможно: в разорванном сланце я рисковал упасть на ровном месте. И хотя жизнь не казалась мне дорогой, перспектива провести часть ее в гипсе, а остаток – опираясь на палочку, радовала не сильно.
Придется покупать себе самому подарок на день рождения, – понял я, хотя страшно не любил тратить деньги за границей. – Дай бог доковылять до нормального магазинчика.
Лавка с пляжной обувью имелась и у нас в отеле. Но я знал, что цены там как минимум вдвое выше, чем за пределами территории.
Стараясь идти осторожно, не поскользнуться на вечно мокром от фонтанов горбатом мостике перед воротами отеля, я вышел на душную турецкую улицу.
//-- * * * --//
Горели фонари.
Слегка мерцая в невидимых, но ощутимых волнах вечернего зноя, текущего от нагретых за день стен и тротуаров.
Тихо шелестели высокие деревца с красивыми белыми и розовыми, абсолютно не пахнущими цветами – за многие посещения Турции я так и не выяснил их названия. Низкие пальмы, привезенные сюда из Египта, то и дело перегораживали путь, раскинув узкие пальцы-листья.
Ближайший магазин пляжных мелочей имелся в соседнем квартале. Но по пути к нему приходилось миновать ресторан «Интернациональ». Я знал, что с наступлением темноты Ибрагим заканчивал обход пляжа и становился на боевое дежурство около своего заведения. Пройти мимо незамеченным не представлялось возможности. Увидев меня он начал бы опять зазывать, суля рекламный ужин и прочие блага. Сейчас мне не хотелось общаться и отнекиваться, находя тысячу причин.
И поэтому я не стал сворачивать, а пошел – точнее, пошкандыбал – прямо. Уверенный, что нужная лавочка найдется в любом квартале.
Шелестели пальмы, горели разноцветные огни. Деревца, как искусственные, покачивали жесткими цветами.
Не желая успокаиваться даже на ночь, назойливо шумело море.
Проезжавшие мимо автобусы, маршрутки и просто такси, призывно гудели, предлагая мне поехать в край неведомых удовольствий. Я даже не отмахивался, просто не обращал внимания.
Справа горели огни другого отеля. Перед его территорией раскинулся широкий газон с детской площадкой, отгороженной от тротуара высокими соснами, чьи пушистые ветви свисали почти до земли. Под деревьями стояла хорошо укрепленная сетчатая клетка с кроликами. Два белых и один рыжий, подрагивая ушами, жевали какие-то листья. Вокруг похаживала небольшая и очень гладкая черная кошка. Круглые глаза ее желто горели, отражая свет. Увидев меня, она подбежала, чтоб потереться о мою ногу. Я почесал ее за ухом. Кошка несколько секунд помурлыкала, затем вернулась к клетке, мягко вспрыгнула на нее сверху и осталась сидеть, все так же горя глазами.
Я прекрасно понимал, чего ей хочется и на что она надеется.
Следующая улица, ведущая направо, открывала очередной торговый ряд.
На углу желтела вывеска переговорного пункта.
Я невольно остановился. Позвонить, получить поздравления, которые мне были не нужны, но которых я так мучительно ждал с самого утра?
Я представил себе, что происходит сейчас в нашем городе.
Жена наверняка плещется где-нибудь в бассейне. Или занимается с персональным тренером – двадцатипятилетним качком без мозгов – в фитнесс-центре. Или в магазине выбирает себе какой-нибудь очередной наряд.
Впрочем, нет. Я взглянул на часы. И для того и для другого и для третьего в нашем городе было уже слишком поздно.
Жена, скорее всего сидела дома: как у всякой женщины, погруженной в свою красоту, у нее не имелось подруг. И я мог позвонить. Мог…
Я ускорил шаги, насколько это оказалось возможным в рваной обуви.
Решенное решено.
Я еще с утра сказал себе, что не буду звонить и сейчас не собирался менять решения.
//-- * * * --//
– Wieviel? – резко, но не грубо спросил я у турка со щербатыми зубами, указав на пару сланцев, которые мне понравились больше других.
Точнее, которые не понравились мне не так сильно, как все остальные, красивые на вид, но явно непригодные для долгой носки.
– Sechs Euro, – ответил хозяин и для верности поднял шесть пальцев.
Видимо, он не был полностью уверен в произносимых словах.
Я молча развернулся к выходу. Платить шесть евро за пару сланцев в городе я не собирался; у нас в отеле их можно было купить за семь.
– O, mister… Drei! Drei Euro! – крикнул вслед турок, сбросив цену сразу вдвое.
Что не показалось странным: в лавке кроме меня не виднелось ни одного покупателя. Но любой нормальный турок не был бы турком, если бы сходу не предлагал цену, завышенную в несколько раз. Тем более, что в любом посетителе всегда подозревал русского. Но по тому, как я пошел прочь, ни говоря ни слова, даже не комментируя цену, он сразу принял меня за немца. И потому скинул цену. Потому что ни один немец не платил больше реального.
– Gut, – я остановился. – Aber ich habe keine Euro. Nur Dollars, Leider.
Я рисковал своим образом; немцы пользовались евро; долларами расплачивались только русские, украинцы, белорусы и прочий славянский сброд. Но ведь я мог оказаться странным немцем, который разменял свои евро на доллары полагая, что это окажется выгоднее?
– Vier Dollars, – тут же согласился турок.
И даже не показал четырех пальцев.
Я вынул из правого кармана шорт аккуратно свернутый файл с деньгами. Я всегда носил все деньги при себе, не желая тратиться на сейф и рассуждая, что даже на пляже вряд ли кто-нибудь станет долго рыться в чужом пакете с надеждой найти там серьезную сумму. Причем я разложил весь запас в два пакетика, которые засовывал в разные карманы. В левом хранилось около ста пятидесяти долларов разными купюрами. А в правом – всегда очень маленькая порция, не больше пяти.
Только так можно было что-то покупать в Турции, не разоряясь.
Сейчас в пакетике лежали всего три однодолларовых купюры.
Что получилось случайно: я давно еще покупал воду в бутылках, а потом не добавил сумму до пяти долларов – но сейчас шло исключительно на руку мне.
Я не спеша развернул пластик, вынул деньги и протянул турку:
– Nur Drei. Abgemacht?
– Ja… Bitte, – почти не раздумывая согласился тот.
Воистину я умел побеждать в мелочах.
– Deutsch? – спросил хозяин, провожая меня к выходу.
– Nein. Russe, – невозмутимо ответил я.
– Russe?! – турок опешил; продать русскому сланцы за три доллара для него было смертельным ударом.
– Genau so.
Я усмехнулся.
Я не собирался больше заходить в эту лавку и поэтому мог себя полностью раскрыть. Турок тысячу раз пожалел о продаже, но сланцы, заботливо упакованные им же самим в черный пластиковый пакет, уже покачивались в моей руке.
– Aber Sie arbeiten im Deutschland? – он ухватился за последнюю ниточку, которая могла спасти хотя бы его самолюбие.
– Nein, – улыбнулся я. – Im Russland…
Хозяин лавки молча покачал головой, потом все-таки улыбнулся; он умел проигрывать, иначе не сидел бы тут со своей торговлей.
– Danke schoen, – сказал я.
– Alles Gute… – грустно ответил турок.
– Tschuess! – я взмахнул рукой и поднялся обратно на улицу.
//-- * * * --//
Сланцы, которые я сразу надел, бросив рваные в уличную урну, в самом деле оказались неплохими. Конечно, со старыми они не могли сравниться ни по качеству, ни по удобству, но все-таки я ожидал худшего.
Во всяком случае, ко мне вернулось благодушное настроение. И я опять невольно замурлыкал немецкую песенку, которую оборвала чертова турецкая лестница.
Что ни говори, а выдавать себя за немца в Турции было очень выгодным делом. И удавалось это легко.
Причем такому перевоплощению не помешали ни доллары вместо евро, ни красная футболка с белым русским текстом на груди.
Надпись, кстати, рекламировала лекарство от поноса – но турок. конечно, этого не мог знать. Эта футболка досталась мне от жены как рекламный материал фирмы, в которой она работала медицинским представителем.
Иной русский мог, конечно, одеться во все немецкое, но его тут же бы распознали – как в известном анекдоте про ЦРУ, которое заслало на Украину секретных агентов, обучив украинскому языку негров.
Дело было не в одежде, а в поведении.
В манере держаться, во взгляде, еще черт знает в чем, – необъяснимом, но важном.
В языке, конечно, тоже.
Я слышал пару раз в нашем отеле, как довольно миловидная женщина объяснялась с барменом на таком безупречном хохдейче, что ее за километр можно было идентифицировать как русскую учительницу немецкого языка. Я же не просто говорил – я имел настоящее немецкое произношение. Причем специфическое, саксонское, которому невозможно выучиться в России.
Как уча русский в каком-нибудь Оксфорде, нельзя стать виртуозом мата.
Английским я владел, как русским, зная его с глубокого детства. Но я не любил этот язык; он ассоциировался у меня не с англичанами – которых я в общем принимал хоть и относился без серьезного уважения – а с самой ненавидимой мною нацией. С американцами, опутавшими весь мир цепями своей ханжеской демократии.
А вот немецкий язык я знал в общем плохо.
По сути я почти не помнил грамматики, имел весьма скудный словарный запас. Зато моими учителями были настоящие немцы. Которые в общем и не учили меня ни чему, а просто со мной разговаривали на своем языке. Двадцать с лишним лет назад, уже после армии, я аспирантом ездил на целое лето в Германию с интербригадой: существовало такое понятие в моей старой комсомольской молодости. И вот там, в Дрездене, одном из красивейших городов мира, я выучил язык.
За границей я сразу дистанцировался от своих соотечественников; мне было скучно и неинтересно с ними. И полностью окунулся в немецкую среду. Целыми днями общался с прорабом, рабочими на стройке, где мы копали канавы, с поваром в столовой, с кассирами в магазинах, просто с прохожими на улицах. Результат погружения в языковую среду оказался ошеломительным: если я въехал в Германию, умея сказать лишь «хайль Гитлер», то вернулся, будучи способным поддерживать беседу. И даже в Германии под конец моего пребывания незнакомые немцы уже не видели во мне русского, а по акценту и речи считали венгром. А венгр – это все-таки был уже почти австриец, то есть без пяти минут немец.
Думаю, во мне была заложена врожденная способность к иностранным языкам. Пришедшая от деда, который тоже схватывал все на лету.
Так, до войны в определенный момент его сместили с партийной должности в Володарском райкоме ВКП(б) города Ленинграда и сослали – очень мягко сослали – работать на Украину. Там, по словам бабушки, через пару месяцев его принимали за украинца.
Мои способности, очевидно, пошли еще глубже. Я мог правильно говорить на любом языке, даже не понимая его. Прослушав несколько раз иностранную песню – хоть на испанском, хоть на французском – оказывался способен повторить ее слово в слово. Спеть правильно, с нужной интонацией и идеальным произношением.
Ну а что касается немецкого…
Немецкий был мои любимым языком, Германия – любимой страной.
Я так сильно старался перенять все немецкое, что до сих пор мог вести себя как абсолютный немец. Я запомнил мельчайшие национальные привычки. Например, при счете на пальцах не загибать пальцы, как принято у русских, а отгибать. Или аплодировать, ударяя одной ладонью по другой, а не хлопая обеими сразу.
Владея комплексом этих неуловимых черт я мог сойти за немца в любой стране, даже носи на шее русский шарф с надписью «Спартак-чемпион».
Наверное, я родился не там, не тогда и не в тех условиях. С моей способностью к перевоплощению я мог бы стать секретным агентом не хуже Рихарда Зорге или легендарного, хоть и не существовавшего в природе Штирлица – если бы меня вовремя заметил кто-то в юности, пригляделся и догадался использовать по назначению.
Если бы…
Стоило подумать об этом, как настроение опять испортилось.
Вся моя жизнь состояла из череды упущенных возможностей и неиспользованных способностей, на исходе пятого десятка это стало полностью очевидным.
Я имел склонность к языкам – но использовал ее, только отдыхая за границей.
В Ленинграде я занимался бальными танцами. Достаточно профессионально: студентом работал в студии, готовясь к квалификационным соревнованиям на класс. Вернувшись после армии как аспирант, ушел в ансамбль, где выступал с концертными номерами на сцене. У меня получалось, я мог бы пойти дальше…
Я пел. Пел прекрасно, умея доносить до слушателя любую песню. Пел везде, включая даже тот авиационный институт, где работал по возвращении в родной город – там постоянно выступал в самодеятельности, на юбилеях и просто на вечерах, которые случались в восьмидесятые годы.
Когда я вспоминаю то время, то понимаю, что возможно, лучшим моим занятием оказалась бы карьера ресторанного певца: я умел растворяться в песне и сам получал от этого удовольствие не меньше слушателей.
Быть ресторанным певцом. Такое в голову не пришло бы мне, воспитанному в стремлении к образованию, науке, еще каким-то химерам. Возможно, певцом я бы в самом деле жил хуже, нежели удавалось пожить несколько раз на протяжении моей жизни. Но по крайней мере я был бы счастлив от того, что занимаюсь делом, которое приносит удовольствие.
А так получилось, что обладая избытком талантов, я, говоря по-русски профукал жизнь по мелочам.
Точнее, даже не по мелочам, а пойдя изначально по неправильному пути. А когда это осознал, было уже поздно что-то исправлять.
Теперь стало ясным, что обладая кучей реальных талантов, я был обделен единственным, необходимым в подобной ситуации: талантом распределять свои таланты и использовать их для построения нормальной жизни.
То, как я прожил свою жизнь, по степени использования моих способностей можно сравнить с ситуацией, когда системный блок компьютера использовали для того, чтобы править на нем кривые гвозди молотком.
Хотя судьба однажды – всего однажды, но всерьез – давала мне шанс пойти по принципиально иной дороге, нежели той, что была распланирована под руководством ученой мамы.
Я говорю не о шатком моменте бизнеса, когда у меня на мгновение появились деньги, нет. Бизнес был занятием не для меня, этого не понимала лишь моя жена. Мне же этот факт сделался очевидным давным-давно.
Шанс, причем серьезный, имелся раньше.
Намного раньше – в молодости, еще до начала серьезной дороги.
В авиации, куда я попал случайно, но…
Воспоминание об авиации испортило настроение окончательно.
Я скрипнул зубами, стараясь не поддаваться.
И ускорил шаги; мне требовался уже не кофе.
Единственное, что сейчас могло помочь вернуться в равновесное состояние – это стакан бренди, влитый как можно скорее.
//-- * * * --//
Ворота отеля показались вратами рая.
До бара оставалось не более пятидесяти метров.
Залитый брызгами фонтанов горбатый мостик из мраморных плит отблескивал в контрсвете от ярко освещенного холла ресепшн.
И тут же в глаза мне ударила вспышка.
Я остановился; несмотря ни на что, я всегда проявлял лояльность к людям, фотографирующим друг друга, и никогда не шел наперерез, чтоб не испортить снимок.
У пруда фотографировались.
Двое – женщина и девочка.
Или – девочка и женщина.
Смотря с какой стороны считать.
Для натуры они облюбовали гипсовую псевдоримскую статую, что громоздилась напротив самой высокой точки мостика по другую сторону пруда, в котором днем виднелись вялые золотые рыбок и две зеленых черепахи. Скульптуру воздвигли прямо в воде – ее белый кубический постамент отражался, перевернутый вверх ногами. Отражению самой статуи в пруду места не хватало. Слишком уж она была большая и нелепая. Громоздкая и не по-римски грудастая, с дебильным турецким лицом и ничего не выражающим шаром в левой руке, она была олицетворением неудачи в потугах местных скульпторов слепить нечто, отдаленно классическое.
Но туристкам статуя понравилась. Вероятно, они никогда не видели ничего более изящного.
В конце концов, не всем повезло провести лучшие годы жизни в Ленинграде, где не обязательно даже было ходить в Эрмитаж, чтобы каждый день видеть настоящие классические статуи, – подумал я, терпеливо пережидая фотосессию.
Сначала, обняв чудовищной толщины гипсовые ноги и приникнув к постаменту, чтоб на свалиться с темный пруд, фотографировалась девочка. Потом женщина. Потом обе вышли на мостик и оглянулись в темноте.
Я понял, что они ищут кого-то, кто бы сфотографировал их вдвоем.
– Darf ich Sie hilfen? – не выходя из образа, предложил я.
В общем совершенно неожиданно для себя; я ведь хотел просто дождаться, пока они закончат щелкать, и пройти мимо.
Но в сердце моем шевельнулось что-то…
Какая-то невнятная жалость к ним.
Очевидно только что приехавшим и потерянным в темноте территории.
Не имеющим штатива и наверняка не знающих, как пользоваться автоспуском.
И вообще каких-то неумелых, непристроенных, одиноких.
В общем, не знаю, что меня побудило, но я предложил помощь. И на всякий случай щелкнул пальцами, словно снимаю.
Без слов девочка сунула фотоаппарат мне в руки и обе кинулись обратно к статуе.
Точно опасались, что она убежит.
Или я передумаю.
Я взглянул на фотоаппарат.
Это была мыльница «Кэнон», довольно навороченная и мне незнакомая. Впрочем, по сути все современные фотоаппараты были одинаковы.
Я прицелился, размещая лица в кадре.
– Ма-ам, попроси, чтобы он нас в полный рост снял… – раздался голос из полумрака.
Женщина взмахнула руками и послушно изобразила вертикальную рамку.
– Как хотите, – сказал я и перевернул фотоаппарат на бок.
– Так вы русский?! – изумилась она.
– Русский, русский, – вздохнул я, отходя на край мостика и приседая, чтобы в рамку уместилась и статуя и обе стоящие фигуры. – Облико морале… А что – не похож?
– Не-а, – ответила не различимая во мраке девочка. – Ни капли даже.
Я сделал пару снимков.
Я не знал, как у этой камеры включается просмотр, но даже по мелькнувшим изображениям результат мне не понравился. Выдержка была не та, да и чувствительность не соответствовала темноте. В общем, получилось очень плохо.
– Как на вашем фотоаппарате переключаются режимы съемки? – спросил я. – А то что-то не так, как надо.
– Не знаем… – жалобно ответила женщина. – Мы его перед отъездом купили, сами еще не разобрались… Да ладно, как есть пойдет.
– Не пойдет, – отчего-то заупрямился я. – Это не фото, а…
Я хотел сказать «порнография», но постеснялся девочки.
Я так и не видел ее, но судя по голосу, ей было лет пятнадцать.
– Подождите минутку, я сейчас за своим аппаратом схожу, – сказал я.
– Ой, а вам удобно? Ходить тут из-за нас…
– Удобно-удобно. Я живу на первом этаже. Если уж начал дело, надо довести его до конца…
Поражаясь приступу собственного великодушия, который отодвинул куда– то даже стремление к спасительному бару, я сбегал за своим фотоаппаратом.
Сделал несколько снимков на разных установленных режимах, но ни один из них мне не тоже понравился: мешал свет от соседнего отеля и контраст с белым гипсом статуи.
Тогда я включил ручную съемку, отошел к оштукатуренным воротам, установил баланс белого цвета. И после этого сфотографировал еще раз. Мои модели покорно стояли, обняв с двух сторон унылую статую, ожидая, пока я завершу дело.
Последний снимок вышел удачным.
На нем я наконец их рассмотрел.
Женщина была высокая, стройная, в синих джинсах.
А девочка – тоже высокая, голенастая и длиннорукая. Ее детский сарафан отливал полированной бронзой.
– Вот, – удовлетворенно кивнул я. – Теперь нормально.
Они выбрались из кустов и склонились над моим аппаратом.
– Дайте мне мэйл, я вам из России пришлю, – сказал я.
– У ребенка есть почта, она вам скажет, – ответила женщина.
– Ладно, увидимся тут еще, напишет, – согласился я.
– Дайте посмотреть…
Девочка склонилась над дисплеем, обдав меня приятным запахом только что вымытых волос.
– Классная фотка, спасибо вам!
Выпрямившись, она подала мне руку.
Как обычно благодарят друг друга мужчины.
Усмехнувшись, я осторожно взял в ладонь ее пальцы.
Ее рукопожатие, более крепкое, чем можно было ожидать, мне понравилось. Я терпеть не мог людей с руками вялыми, точно дохлая рыба.
Впрочем, какая разница, понравилось или не понравилось мне рукопожатие маленькой незнакомой девочки?
Мне стало смешно.
– Rot Front! – ответил я, вскинув правый кулак к плечу.
Красная футболка обязывала; в черной я бы сказал “Sieg heil”.
Четко повернувшись через левое плечо, я наконец поспешил к бару, который явно меня заждался.
//-- * * * --//
– Евген, гут абенд!
Со стаканом водки в руке, слегка покачиваясь, ко мне шел Кристиан.
Я хотел приветствовать его подходящими словами в духе Ремарка вроде «здравствуй, старый каторжник» или «привет, свинья ты жареная». Но мой толстый приятель слишком плохо знал немецкий язык, мог не уловить тонкого юмора и обидеться.
Поэтому я просто помахал рукой, приглашая его за стол.
Из-за корпуса доносилась музыка дискотеки. Я уже принял два стакана бренди, спел три песни после караоке, еще раз сходил к себе и поменял футболку на привычную для вечера черную.
И теперь сидел под бананом, ожидая компании и медленно наливаясь в одиночестве.
День рождения подходил к концу.
Тихо и без событий.
Я, конечно, мог сказать о своей дате голландцам.
Простые ребята, я думаю, развеселились бы. Наверняка начали бы петь “Happy Birthday” и поздравлять…
Они были молодыми и они были голландцами, они не могли понять, что российскому человеку в день своего сорокавосьмилетия более пристало принимать венки, нежели поздравления.
Кристиану я тоже ничего не сказал – хотя он, возможно, понял бы все правильно.
Впрочем, с ним мы посидели совсем немного: я успел выпить только два стакана, когда из темноты возникла сумрачная Хелена и молча увела его спать.
Голландцы куда-то запропастились, хотя обычно они собирались именно здесь и именно за этим столиком каждый вечер.
И я остался один.
Мне некуда было идти. Меня никто нигде не ждал.
Поэтому я продолжал тупо сидеть за пустым столом.
Подняв стакан на уровень глаз и бездумно глядя, как в темно-янтарном бренди переливаются огоньки бара.
Женщина была высокая и стройная, – вдруг вспомнилось мне.
Абсолютно нее в моем вкусе, кстати.
Я не любил… точнее я не доверял высоким, стройным и статным женщинам. Мне казалось, что за такой внешностью всегда скрываются амбиции, которые будут предъявлены к удовлетворению в самый неподходящий момент.
Впрочем, при нынешнем положении вещей уже не имело смысла рассуждать, в моем или не в моем вкусе та или иная женщина.
На вид она была моложе максимум на пять-шесть лет. То есть являлась почти ровесницей. Еще точнее – оказывалась в оптимальном для меня возрасте. Не для меня, конечно – для результативного знакомства.
С такими я тут еще не общался. Возможно, сегодняшняя случайная встреча несла какой-то шанс?
Не зря же они фотографировались около дурацкой статуи именно в тот момент, когда я шел мимо.
Купив себе сланцы взамен старых, которые порвались ни днем раньше и ни днем позже, и тоже в определенное время?
Человек, склонный к мистике, усмотрел бы здесь сложную кармическую цепочку.
В которой разрозненные события наполнялись глубоким смыслом.
А вспомнив дату, пришел бы к выводу, что знакомство с этой женщиной – и есть подарок на день рождения.
Что именно с ней у меня может что-то получиться, ведь в запасе оставалась еще половина срока.
Чепуха, конечно, – возразил я сам себе.
Что может получиться, если она приехала отдыхать с дочерью?
Сколько подобных пар я ежедневно наблюдал на пляже!
Причем в самых разных сочетаниях возрастов, но одинаковых тем, что не оставляли надежды на доступность ни матери, ни дочери, ни обеих вместе, ни каждой по отдельности.
Но почему нет, с другой стороны?
По большому счету, я ведь даже не пытался…
А между тем, уложив дочь – маленькая девочка наверняка захочет спать ближе к полуночи – она может снова выйти на территорию.
И кто сказал, что дочь помеха, если у меня самого отдельный большой номер?!
Впрочем, по реакции женщины, по ее словам, жестам и даже позе я уловил, что тоже не в ее вкусе.
Но… что она могла рассмотреть в темноте?
И кого она найдет сейчас, кроме меня?
Перед закрытием нижнего бара я предусмотрительно взял еще один полный стакан бренди. Чтобы оставаться на боевом дежурстве, не отлучаясь наверх.
И даже переместился из опустевшего бананового уголка в более перспективное место: к бассейну, где перед темной эстрадой еще сидели за столиками какие-то люди.
Черт, но я ведь даже не запомнил, как она выглядит…
Ничего особенного, идентифицировать ее я смогу без труда.
Она высокая, стройная и будет одна…
По крайней мере, в этот вечер будет одна.
И у меня есть возможность сразу познакомиться с нею и привязать к себе…
Я даже не спешил пить свой бренди, чтобы было чем занять и взбодрить себя, когда она наконец спустится вниз.
Но она так и не спустилась.
Публика разошлась, я остался один.
Как последний дурак, в безнадежной ситуации надеющийся на чудо.
Голландцы так и не появились. Впрочем, я вдруг вспомнил, что они еще днем планировали уехать вчетвером на дорогую дискотеку в центр города.
Которая называлась «Подводная лодка» – или еще как-то в подобном духе.
А почему бы и мне не отправиться туда же? – вдруг подумал я. – Чем я хуже их и всех прочих, развлекающихся всю ночь?
Поставив почти полный стакан прямо на эстраду, я поспешил к выходу из отеля. Деньги я всегда носил с собой и сейчас ощущал себя вполне пригодным к приключениям.
В будке привратника сидел мой любимый турок, бритый наголо и похожий на негра. Около одного из двух бронзовых львов, украшающих вход, лежала его белая собака. Рядом с ней львы казались переросшими котятами.
Я вышел на край тротуара. В этот час, наверное, еще ходили маршрутные такси. Я понятия не имел, где расположена дискотека. Но был уверен что стоит лишь доехать до центра города, и я найду ее без труда. Сам не знаю, что придавало мне уверенности. Ведь в город я никогда не выезжал и не знал его совершенно.
Шумели под ветром твердые листья кустарника, за противоположной стороной дороги, под спускающимся вниз пляжем, ощутимо шумело море. Желтые фонари сияли, подчеркивая мрак южной ночи. Остров турецкой крепости неподвижно плыл вдалеке, как огромный океанский пароход.
Какие-то автобусы проезжали мимо, но ни один из них почему-то не останавливался.
– Как мне добраться до дискотеки… «Подводная лодка»? – наконец спросил я у охранника.
– «Ночной навигатор», – поправил он и вышел из будки.
Ободренная появлением хозяина собака поднялась и обошла вокруг, приветливо ударяя меня хвостом.
– Это далеко, – неторопливо сказал турок. – Маршрутные автобусы уже не ходят. Обычное такси стоит десять евро в один конец. Дорого. К тому же вы без мадам, и у вас возникнут проблемы… Не советую.
Добродушный и явно симпатизирующий мне турок сказал осторожно «будут проблемы» вместо того чтобы прямо напомнить что меня туда просто не пустят.
В самом деле, я совершенно забыл, что на турецкие дискотеки в одиночку пропускали только женщин. Мужчинам же продавали билеты лишь в том случае, если при них имелась партнерша. Нехватка женщин в этих райских краях дошла до полного абсурда.
– Спасибо, – сказал я. – Тогда Gute Nacht!
– Gute Nacht! – вежливо поклонился рассудительный турок.
Из меня махом ушел весь пыл.
Я постарел сразу лет на десять.
Или даже двадцать.
Точнее, вернулся в свой возраст.
Хотя еще минуту назад, как мальчишка, был готов куда-то ехать, с кем-то знакомиться, искать себе приключений.
Ловить было больше нечего.
Все-таки я еще раз прошел мимо бассейна. Там царила пустота. Никто не появился. И даже мое бренди нетронутым стояло на краю эстрады. Бармены тоже давно уехали спать.
Я взял свой стакан.
Такой же одинокий, как и я сам.
Выпил залпом и поставил на холодный пластиковый столик.
Разом принятая доза мгновенно вызвало ощущение бреющего полета.
И еще не дойдя до лестницы, я чувствовал себя свободным от надежд.
Я забыл про все, как будто и не было ничего.
Забыл про безымянную женщину, которая так и не спустилась ко мне, забыл про свой злосчастный день рождения.
VII
Зной сгущался. Под зонтиком, наверное, было еще жарче, чем снаружи. Правда, сюда по крайней мере не попадало солнце.
Но все равно, если бы не ветерок, который постоянно дул с моря, я бы не смог высидеть на этом пляже и получаса.
А сейчас, искупавшись в кишащем людьми море – попрыгав на волнах среди женщин, детей, загорелых турок и одетых турчанок, перекинувшись парой привычных фраз с бородатым Ибрагимом и попытавшись достать со дна красивый камешек – я ополоснул глаза пресной водой из душа и сидел в тени на лежаке.
Медленно обсыхая на ветру и почти блаженствуя.
Крикнув «гутен таг», мимо прошел толстый усатый немец.
С которым мы случайно познакомились, оказавшись за одним столом в ресторане. И который, подобно турку, продавшему мне сланцы, сначала спросил не немец ли я, а когда узнал, что русский, высказал предположение, что я работаю в Германии. Сам он по-русски не говорил, хотя много раз работал на Украине. И перечислил мне несколько названий, призрачно и тревожно звучавших в немецких устах – Александровск, Ужгород, Воловец… Я кивал; Украина была для меня страной более чужой и далекой, нежели Турция или сама Германия.
С тех пор мы почти каждый день виделись на пляже и приветствовали друг друга.
– Guten Tag! – ответил я, помахав рукой.
И снова откинулся на свое красное египетское полотенце: в нашем четырехзвезднике пляжных полотенец не выдавали.
А кругом народ по-разному проводил время.
Большинство слушали плеер, заткнув уши и полностью отключившись.
Кто-то решал кроссворд – я в жизни не мог представить себе более дебильного занятия.
Кто-то читал. В основном дешевые детективы. Это было ясно даже относительно немецких книжек.
Одна женщина средних лет – всплывшая невесть из какой эпохи – вязала на спицах…
Я всегда брал на отдых одну книгу.
Только одну – но из любимых.
Которую можно было перечитывать несколько раз от начала до конца. Два раза, три раза, даже четыре – в зависимости от объема и продолжительности отдыха.
В эту поездку я взял «Drei Kameraden».
//-- * * * --//
Разумеется, читал я русский перевод.
Мой немецкий был пригоден лишь для общения, отдачи команд на расстрел и переговоров с турками в магазинах.
Да и вообще я не любил напрягаться при чтении хорошей книги.
Просто энергичное созвучие согласных в словах “Drei Kameraden” нравилось мне куда больше, нежели аморфное русское «Три товарища».
Впрочем, общепринятый, укоренившийся перевод названия этой книги грешил глубокой неточностью, поскольку значение русского слова «товарищ» абсолютно не соответствовало немецкому “Kamerad”.
В этом я не видел ничего странного; в любом языке всегда существ. en понятия, не имеющие полного соответствия в другом.
Со школы я помнил, как пример определения слитного или раздельного написания слов: «старый недруг» и «не друг, а товарищ». А потом подчеркивали, что в русском языке есть четыре восходящих степени близости отношений между людьми.
Знакомый, приятель, товарищ и, наконец, друг.
Высшей степенью, следовательно, оказывался «друг».
А слово «товарищ», имевшее в дореволюционные времена вполне конкретный характер: обозначало определенную должность, весьма близкую современному понятию «заместитель» – слово «товарищ» налилось эмоциональной окраской только при коммунистах. А теперь, с уходом оных, стало восприниматься как-то призрачно.
Если подумать глубже, ничего не стоило вспомнить, что в немецком языке существовал точный аналог нашего «товарища». Ставший притчей во языцех «партайгеноссе», означал ни что иное, как просто «товарищ по партии».
Но Ремарк все-таки не назвал своей роман “Drei Genossen”.
Сама мысль о таком варианте вызывала у меня смех.
Ведь роман был не о товариществе, а о дружбе.
В немецком имелось и точное слово «друг», однако Ремарк не написал “Drei Freunden”… или “Freunde” – я не помнил рода немецкого слова “Freund” и не мог правильно образовать множественного числа.
Он выбрал название, с абсолютной точностью выражавшее суть книги: “Drei Kameraden”.
Поскольку высшая для русского степень близости «друг» немцу таковой не казалась.
Хотя тут существовала уже полная языковая параллель: «друг» соотносился с «дружба», у немцев имелась пара: “Freund – Freundschaft”. Но понятие «фройндшафт» для немца было таким же затасканным идеологическим штампом, как «товарищ» для русского. Даже для меня звучание слова «фройндшафт» ассоциировалось с фальшивым, наигранным добродушием брежневских времен, эпохи социалистического содружества, когда шестая часть суши голодала в то время, как «фройндам» на запад шли эшелоны с мясом, маслом и даже икрой. Подкормкой для тех, кто был оплотом социализма в Восточной Европе. Думаю, что сами немцы ощущали фальшь еще острее.
А вот аналога слова “Kamerad” в русском языке просто не имелось.
“Kamerad” означало не друг и не товарищ, а нечто неизмеримо большее.
Даже турки запросто окликали меня – «хай, фройнд». Но представить себе, чтобы кто-то из них назвал меня камрадом… я просто не мог.
В слове имелся такой мощный заряд смысла и энергии, какие не снились русскому языку.
Однополчанин… Пожалуй, по смыслу это слово оказывалось ближе прочих.
«Три однополчанина»?…
Нет, так не звучало вообще. Русское слово оказывалось длинным и бесформенным, как медуза. И не несло в себе абсолютно никакой силы.
Камрад – совсем иное дело.
Кам-рад – звук взводимого затвора.
Камрад… в этом слове звенела латунь и слышался стук кованых сапог.
Камрад – не просто друг и не просто товарищ и даже не однополчанин.
Камрад – этот тот, чью спину ты готов заслонить своей грудью. И кто надежно прикроет твой тыл, когда ты слепо отстреливаешься в безнадежной круговой обороне. Камрад поделится с тобой последним глотком водки. Отсыплет половину своих патронов.
В конце концов, именно камрад нажмет за тебя кнопки сброса, если самолет успел выйти на точку бомбометания и, подбитый, еще сохраняет курс и высоту, а ты лежишь на полу около операторского пульта – кровавый мешок полный раздробленных костей – и меркнущее сознание последним усилием удерживает тебя над черной водой смерти, отсчитывая оставшиеся секунды, когда еще можно поразить цель…
Странно, – вдруг подумалось мне.
Все, связанное со словом «камрад», у меня почему-то пахло порохом и смертью.
Хотя что в том странного? Истинной мужской дружбы, основанной на иных категориях, не существовало никогда.
Тем более в России и тем более сейчас.
Люди поделились на кланы, нищий дружил с нищим, богатый с богатым. Никто никому ни в чем не мог и не хотел помочь.
Быть может, лишь война, где ничто не значат ни деньги ни положение в обществе, а важны вовремя снаряженный магазин и прикрытая спина – быть может только она способна вернуть все на свои места.
И только там можно ощутить на себе мужскую дружбу…
Найти камрада.
Я открыл книгу.
Ремарка я любил без купюр.
Причем самым сильным романом считал «Время жить и время умирать»: там не было ни излишнего юмора, ни ненужной романтики. Только черная, как ночь, безысходность.
Но «Три товарища» все-таки оставались моей самой любимой книгой.
Она была зачитана до дыр, отдельные места я помнил наизусть.
Но всякое новое погружение в книгу оживляло ее вновь.
И я не боялся признаться, что у меня подступали слезы всякий раз, когда я читал описание того, как бывший автогонщик Отто Кестер бешено гнал машину, чтобы привезти профессора к заболевшей возлюбленной своего камрада…
В моем издании это была станица номер 177, и книга сама раскрывалась на этом месте.
Но я не стал перечитывать любимый фрагмент.
Я начал читать сначала – во второй раз за эту поездку.
«Небо было желтым, как латунь, и еще не закопчено дымом труб…»
Однако сегодня книга действовала на меня угнетающе.
Читая знакомые строки, я ни с того ни с сего начал примерять описываемое на себя.
Да, на себя – хотя что общее могло найтись между тремя молодыми немцами эпохи предгитлеровской Германии и мною, доживающим свои годы россиянином XXI века?
Однако параллель имелась.
Причем вполне однозначная.
Ремарк писал о потерянном поколении.
Сейчас я читал и думал, что мое поколение тоже потеряно для жизни.
Что, подобно героям Ремарка, на нашу долю тоже пришлась война. Пусть не мировая – всего лишь Афганская – но такая же лживая и подлая, абсолютно несправедливая и выгодная лишь политикам, каковой оказалась Первая мировая для простых немцев.
Что нас готовили к одной жизни, а попали мы в другую. Причем удар пришелся в самый расцвет, когда нами уже было вложено невероятное количество сил в формирование начало жизни.
И когда оказалось поздно менять что-то в дальнейшем.
Более того, моему поколению, как теперь стало совершенно ясным, вообще не стоило появляться на свет.
Поскольку пока мы оставались молодыми, в стране царил культ маразматической старости, и если тебе не исполнилось пятидесяти лет, тебя вообще не воспринимали всерьез.
Но когда мы сделались зрелыми, все успело повернуться на обратный курс и в чести оказалась безмозглая молодость, и на людей старше сорока стали смотреть как на кандидатов в покойники.
Пожить достойно, с минимальным самоуважением, мы так и не успели.
Фактически у нас украли саму жизнь.
Ведь то, что происходило с нами сейчас, назвать жизнью мог только благодушный идиот.
Ремарковские герои жили в нищете, неурядицах, неустроенности. В разбитой, задыхающейся после поражения стране.
Я имел счастье быть гражданином вполне благополучной России.
Страны, где буйно цвела жизнь – где согласно официальному информационному дерьму, уровень жизни повышался с каждым днем.
Где полуграмотные лейтенанты ДПС оставляли в казино каждый вечер по 200–300 тысяч рублей, собранных в течение дня с водителей.
Где даже в нашем, довольно задрипанном городке, открылся автосалон «хаммер», а на улицах появились новые «кадиллаки» американской сборки.
Где отовсюду лилась реклама богатства и достатка…
И где половина населения жила ниже официального уровня бедности. То есть прозябала в нищете.
Где зрелые люди, не успевшие наворовать денег или пристроиться к нефтяному бизнесу, влачили существование, подобное моему.
С этой точки зрения мое поколение было еще более потерянным, нежели ремарковские герои.
Потому хотя бы, что те были молоды.
И еще хоть что-то имели впереди.
Приход Гитлера, возрождение Германии.
Жизнь с Гитлером – или борьба против Гитлера.
В любом случае, их ждала какая-то динамика, реальная надежда на будущее, пусть и не оправдавшаяся в конце концов.
У меня же не было ничего.
Ни надежд, ни перспектив.
Ничего кроме вынужденной необходимости дожить свою никчемную жизнь.
И еще…
Камрадов было трое.
Я был один.
Да.
Погружаясь в любимую книгу, невольно отождествляя себя с ее героями, я отмечал, что сам един в трех ипостасях. Что во мне хватало всего. До сих пор хватало всего. И наивного романтизма Роберта, и судорожного великолепия Готтфрида, и способности к трезвому расчету, которой обладал Отто. Я был един в трех лицах – и в то же время один как человек.
Их было трое; они держались друг за друга и оставались несокрушимы, пока в их жизнь не вошла женщина…
Впрочем, женщина – разрушительница по самой своей сути. Она способна разбить явления и более прочные, нежели дружба трех бывших однополчан…
Но они трое до последнего момента крепко держались друг за друга.
Я был один – всегда один, только один.
Я не мог примерить на себя бытие трех камрадов.
Понятие дружбы отсутствовало в современной России.
В поганой стране, где все мерилось количеством денег.
Где даже отношения между мужчинами строились на взаимном сравнении достатка и успехов.
Если ты был более успешен, на тебя смотрели снизу вверх, стараясь получить что-то за твой счет.
Если ты был менее успешен, на тебя плевали, спеша унизить и сровнять с дерьмом.
А люди равного уровня исподволь присматривались друг к другу, терпеливо ожидая, когда один пойдет ко дну и второй сможет возвеличиться в собственных глазах на его фоне.
И что уж было говорить о возможности дружбы для меня…
Настоящий неуспех, истинное поражение в жизни служило в России отпугивающим фактором.
Таких, как я, просто сторонились.
Возможно, конечно, я был не прав.
И где-то, для кого-то существовала даже в России крепкая мужская дружба.
Для кого-то – не для меня.
Мне же, наверное, просто не стоило появляться на свет.
Я закрыл книгу.
Сегодня она не дарила мне покоя. А отнимала последние силы сопротивляться жизни.
VIII
Однозначно этот отпуск выпал мне как испытание.
Точнее – как наказание за неизвестно какие грехи.
Поскольку что могло быть более мучительным, нежели здоровому и полному сил мужику оказаться на пляже в окружении десятков женских тел?
Особенно доставала меня одна женщина лет тридцати.
Довольно высокая – точнее кажущаяся высокой из-за хрупкого сложения и тонкой талии – и светловолосая. И очень белая, с не воспринимающей загара кожей. Отдыхавшая с обычным, хоть и довольно симпатичным низеньким пузатым мужичком. И на пляже и в ресторане, где я нередко проходил мимо, они разговаривали так тихо, что я не мог разобрать ни слова; но по каким-то неуловимым чертам догадывался, что женщина и не русская и не немка. Зная достоинства своей фигуры, она носила всегда один и тот же, идеально подобранный купальник очень яркого голубого почти бирюзового цвета. С тесемочкой стрингов, полностью утопавшей между белых ягодиц. Я практически не обращал внимания на ее грудь, поскольку в общем-то ни разу ее по-настоящему не видел: женщина всегда шла – что к морю, что обратно – держа перед собой надувной матрац. Но ягодицы ее…
Когда она шла мимо казалось что она вся состоит из одних только ягодиц Они не были ни толстыми, ни большими, ни просто оттянутыми назад. Просто они имели столь совершенную форму, они так естественно завершали ее нижнюю часть, начиная ненавязчиво, но уверенно расширяться сразу после талии… Что казалось: природа создала данную женщину лишь для того, чтобы продемонстрировать всем, сколь совершенной может быть эта часть тела. Всегда различимый след от решетчатого пляжного лежака, отпечатавшийся красноватым пунктиром – почему-то обычно на левой ягодице – давал образу последний штрих и наполнял томительной законченностью.
Лежали они с мужем – или кто он там ей был – всегда в последнем ряду, справа от входа на пляж. Спуск к морю занимал у нее минуту. Когда она шла, держа двумя руками свой прозрачный матрас, я чувствовал ее приближение спиной и, стеснясь обернуться и взглянуть в ее лицо, поднимал голову, чтобы посмотреть хотя бы вслед.
И потом до самого моря провожал ее изумительные, подрагивающие, белые, не тронутые вульгарным солнцем ягодицы. Абстрактно – хоть и сильно – завидуя ее спутнику. Но подспудно зная, что эта женщина не досталась бы мне, даже если бы отдыхала одна.
Потому что мне было сорок восемь лет и потому, что во мне уже не осталось реального активного запала.
Который в иной ситуации позволял парой взглядов отбить совершенно неподступную девицу, состоящую из грудей и ног, у кого угодно – хоть у двадцатилетнего гладкого качка. Причем не просто отбить, но и накрепко привязать к себе.
Однако все то бывало давно и теперь уже полностью кануло в прошлое.
Но задницы – пусть даже в почти несуществующих стрингах – еще можно было стерпеть.
А вот груди били меня наповал.
Хотя чисто теоретически зрелищем голой женской груди меня было трудно поразить.
Двадцать с лишним лет назад, в немецкой интербригаде я – разумеется, тайком от командира и комиссара, поскольку все, связанное не только с сексом, но даже просто эротикой в СССР считалось запретным; русский за границей имел право лишь наливаться пивом и потом блевать под каждый куст по дороге… – в городе Дрезден я регулярно посещал ФКК. То есть, говоря, современным русским языком, нудистский пляж.
Где увидел голых грудей – и не только грудей, хотя именно молочные железы почему-то представляли для меня наиболее манящую часть женского тела – столько, сколько не видел, наверное, целый взвод солдат за всю свою жизнь в СССР.
Просто наблюдать чужие женские груди – в обилии, разнообразии и с возможностью сравнения – оказалось удовольствием, в чем-то даже более острым, нежели заниматься сексом с обладательницей любой пары в одиночку.
Но с тех пор я постарел на четверть века и у меня, видимо, в корне изменилось восприятие самого явления.
В Германии, двадцати с чем-то летний, при виде сонма грудей я испытывал богатейший, не сравнимый с реальным сексуальным удовольствием комплекс щекочущих чувств: возбуждение, страх и одновременно жгучую потребность его проявить, зрительное удовольствие, мучительное желание и… и туманное ощущение, точнее предощущение общего счастья, заключавшегося в том, что мне было именно двадцать с чем-то лет.
Что практически вся взрослая и полноценная жизнь у меня еще оставалась впереди. И если уж не такое количество, то по крайней мере десятую долю разнообразнейших молочных желез я еще успею и увидеть и пощупать и оценить на вкус.
А здесь и сейчас…
Здесь и сейчас вид голой женской груди двигал глубоко засевшую занозу. Посылал импульс боли, напоминая о том, что эти груди – уже не про меня. Что несмотря на то, что я жив, здоров и имею на месте руки, ноги и прочие члены тела, я уже не смогу узнать их мягкость…
Никогда, ни за что и ни при каких условиях.
Впрочем, отель наш был семейным, половина постояльцев имела детей. И топлесс загорали в основном приходящие купальщицы. И еще несколько самых независимых из наших.
Но их было достаточно.
Когда я после купания спешил промыть глаза пресной водой из душевой колонки, что торчала около Шарифова склада на краю пляжа, мне всегда приходилось миновать группу немцев, облюбовавшую место между колонкой и ларьком с напитками. Среди них была одна женщина лет пятидесяти с лишним, которая однажды едва не облила меня супом в ресторане, в результате чего между нами произошел короткий и очень вежливый обмен репликами на языке Шиллера и Гете. После которого она, видимо, искренне посчитала меня немцем: она налетела на меня, как торпеда, а я сказал всего несколько успокоительных слов на своем неподражаемом саксонском наречии. Мы не общались, но при случайной встрече приветствовали друг друга. И на пляже она тоже весело улыбалась и махала загорелой ладонью. Совершено не смущенная тем, что загорала топлесс. Несмотря на серьезный, по российским меркам, возраст, загорелые груди ее, формой и размером напоминавшие небольшие длинные дыньки, с сосками темно-красного цвета, вызывали вполне нормальный аппетит. Я знал, что она отдыхает тут не одна, а с мужем: они всегда сидели одной компанией и на пляже и в ресторане – и от этого колыхание ее дынек вызывало во мне жгучую досаду от их недоступности.
По другую сторону от дорожки, обычно за моей спиной, загорала другая немка. Молодая, лет тридцати. Относительно стройная в верхней части, но зато имевшая каждую ляжку толщиной в четыре моих. Когда я видел ее в ресторане, когда она, в невероятно ярком платье – белом с красными цветами – несла себе еду на тарелочке, медленно двигаясь между столов, то нижняя часть ее казалась просто чудовищной и по объему и неподъемной на вес. И вся она вызывала в памяти легендарное «Изделие 202» – хрущевскую атомную бомбу в 100 мегатонн. Впрочем, аналогия не могла считаться точной, это скорее казалось образом: немка походила на грушу, а огромная бомба имела форму хоть и обтекаемую, но более близкую к цилиндрической.
Таких, разумеется, не было на нашей авиабазе; вообще эта бомба была изготовлена и взорвана в единственном экземпляре исключительно для устрашения западных друзей. Но я видел фотографии, которые висели в нашем учебном классе. И читал лекции об этой бомбе вновь прибывшим солдатам; супербомба считалась гордостью наших ВВС, кроме того конструктивно по габаритам рассчитывалась именно под тот бомбардировщик, который мы обслуживали.
Впрочем, с «Изделием 202» безымянная немка ассоциировалась лишь в одетом виде; на пляже мне приходило на ум иное сравнение. И вообще женщин с невыносимо тяжелой нижней частью кругом имелось пруд пруди, эта обратила на себя внимание лишь потому, что тоже загорала топлесс. В узеньких едва заметных трусиках, замотав голову косынкой: она специально убирала с лица густые и длинные черные волосы, подставляя кожу солнцу. Из под косынки спускались только провода от наушников. Приехала эта немка, видимо, давно и загорала, как бешеная, с первого часа. Потому что когда я увидел ее впервые, загар ее уже не радовал глаз, а просто пугал. Да, именно пугал, поскольку иссиня коричневым цветом кожи она напоминала обгоревший труп, вытащенный из охваченного пожаром здания и уложенный на лежак, как на морговские носилки. Сходство с трупом увеличивалось, когда она открывала глаза: черные, они смотрели из глазниц на коричневом лице, словно с того света. И груди ее – очень крепкие на вид, даже в лежачем положении смотревшие вверх, словно две аккуратно перевернутые воронки – тоже сделались темно-коричневыми. Лишь чуть более темные, едва различимые на обоженной коже соски были проткнуты палочками с серебряными шариками на концах. Я не выносил пирсинга, особенно на интимных местах. Глядя на эти блестящие железки, невозможно было даже представить, как можно гладить, ласкать… а тем более сосать эти груди.
Но тем не менее и они возбуждали мой голодный глаз.
И уж окончательно доканывала меня одна чисто русская пара, которая почему-то всегда – где бы я в этот день ни устроился – оказывалась в поле зрения.
Женщине выглядела лет на тридцать пять, мужик обгонял ее лет на двадцать. Вряд ли даже самый наивный человек решил бы, что это отдыхают дочь с отцом, да и на мужа с женой они походили мало, поскольку, лежа на соседних матрасах, оказывали друг другу знаки внимания, странные для супругов в их возрасте. И купались они обычно своеобразным путем: стояли по плечи в прибое, и она висела у него на шее, а он поддерживал ее… И хотя вода скрывала, я не сомневался, за какое именно место покоилось в его ладони.
Мужик мне не нравился. Это был тяжелый, крупный мужчина с густыми бровями и красным лицом; вероятно, добродушный – как и все, кому сопутствует успех. В иной ситуации он запросто мог оказаться моим собутыльником, как уехавший несколько дней назад Саша. Или как тот же Кристиан. Этот не нравился по определению, поскольку обладал женщиной. Которая мне, в общем, тоже не нравилась.
Достоинствами фигуры она не обладала; разве что живот иногда виднелся в приятном ракурсе. Она имела короткие очень черные и сильно кудрявые волосы. Ее лицо, с прямым вертикальным лбом, небольшим носом и таким же прямым, продолжающим линию подбородком, казалось несовременным и напоминало фотографии двадцатых годов. Это лицо носило на себе трудно объяснимый, но невероятно сильный отпечаток порочности. Порочности столь глубокой, что когда она шла по ресторану, неся еду для своего мужчины, мне казалось, что от нее распространяется нехорошая волна. Я знавал в своей жизни нескольких женщин подобного типа. Совершенно непохожих внешне, но так же распространявших вокруг себя черное поле. Я никогда не только не сближался, но даже не знакомился ближе необходимого с подобными женщинами. И признаться честно, я бы отказался от курортного романа с этой, даже если бы она отдыхала одна и бросилась мне на шею прямо на пороге отеля. Но она тоже загорала топлесс. И питая отвращение к ней самой, я невольно вожделел ее груди. Небольшие, но очень широкие, куполообразные в лежачем положении – кажущиеся гораздо больше благодаря очень маленьким соскам правильной круглой формы…
И все эти груди, режущие глаза, наполняли душу еще более пустой безысходностью.
Со стороны такое мое отношение могло показаться глупым, мальчишеским, недостойным зрелого мужчины и вообще несерьезным.
Но для чего люди едут на курорт, если не для отдыха? И что есть самый лучший и самый жизнеутверждающий отдых для одинокого зрелого мужчины, если не короткий продуктивный роман – точнее, состоявшаяся мимолетная связь со случайной и малознакомой женщиной.
Ведь никакие текущие жизненные успехи – которых у меня в общем и не осталось – по силе положительных эмоций не сравнятся с восторгом обладания случайной женщиной, о чьем существовании вчера еще и не подозревалось!
И не за этим ли я летел сюда?
Не этим ли древним, но безотказным способом мечтал подпитать себя и вернуть себе жизненные силы?
Но время шло, а ничего не получалось.
Женщины роились кругом, оставаясь не более доступными, чем звезды с порносайтов.
И каждый взгляд, брошенный на голую грудь, к которой мне не было суждено прикоснуться, отнимал у меня еще кусочек жизненных сил.
Которых и так осталось немного.
//-- * * * --//
– So bis zum Abend! – Ибрагим приложил ладонь к козырьку красной кепки и пошел дальше.
– Bis zum Abend! – вслед подтвердил я.
Между нами только что состоялся обычный диалог.
Он, как всегда, звал меня в ресторан – я, как всегда, соглашался, зная, что все равно не пойду. Он, вероятно, об этом тоже догадывался, но не терял надежды.
Во всяком случае, мы общались с ним и, похоже, взаимно уважали друг друга.
За твердость.
Я проводил ресторатора глазами. Он нравился мне, даром что родился турком.
Нравился куда больше, чем, например, пробежавшая к морю компания немцев. Совсем молодых парней, едва ли отметивших второй юбилей.
Они были какими-то…
Я даже не мог подобрать слов.
Мысленно я сразу обозвал их четверкой педерастов. Потом подумал, что такая аттестация обидит гомосексуалистов, к которым я, по большому счету, не питал враждебных чувств.
Особенно противным казался мне один из них. Белотелый – не жирный, а какой-то неестественно, по-женски гладкий, с расчесанными на пробор жидкими волосами до плеч и омерзительной бородкой. Словно приклеенной к его пухлому лицу для доказательства, что оно принадлежит-таки мужчине.
Вообще если женщины в основной массе своей казались нормальными и в общем приятными, то примерно половина мужиков на пляже вызывала брезгливую тошноту.
Видимо, я очень сильно отстал от жизни, навсегда оставшись в том прямом и жестком ХХ веке, в котором она начиналась.
Навязываемый нынешней модой унисекс был мне явно не по душе.
Мужественные – точнее неженственные – женщины и женственные мужчины… Что могло быть более абсурдным относительно самих законов природы?
Но если женщины, раздевшись на пляже, несмотря на все свои железки и татуировки все-таки не могли скрыть вторичных половых признаков и воспринимались женщинами, то с мужчинами дело обстояло хуже.
Благодаря нынешней моде из всех этих гладких, хвостатых, утыканных железками мужчин исчезла главная их черта – мужественность.
Ну, пусть не сама мужественность, но внутренняя готовность ее проявить в случае необходимости.
Я понимал что внешнее есть внешнее. И внутри эти мужчины, возможно, были такими же нормальными, как я.
Хотя я с трудом представлял себя в подобном облике.
И я не мог перебороть себя и считать их полноправным братьям по полу.
Этих так называемых мужчин хотелось назвать «третий пол».
Ну как я мог относиться, например, к одному подобному мужику лет тридцати. То ли русскому, то ли немцу, который обычно загорал ближе к входу и на море шел мимо меня дальше меня, с грацией стареющей шлюхи покачиваясь в обтягивающих коротких трусах которые нынче пришли на смену плавок. Этот белесый – не просто светловолосый а именно полностью обесцвеченный – парень носил пирсинг. Точнее, словно женщина, он был весь исколот булавками, Не удовлетворяясь бровями и носом, он проколол себе даже соски… Я подозревал, что интимные части его тоже во всех местах блестят шариками. И при всем желании я не мог смотреть на него как на равного себе.
Но тем не менее каждый из этих молодых мужиков имел женщину.
Кто-то постоянную, кто-то каждый день купался с новой.
А противный албанец – правда, ничем не проколотый, но все равно вызывавший во мне омерзительное ощущение – сумел отхватить даже двух.
Стоило мне подумать об албанце, как тот появился. Тоже шел откуда-то сверху к морю – возможно, только что собрался на пляж. Шел не спеша, держа своих девок, чьи упругие ляжки подрагивали при каждом шаге, как хорошо сваренное желе.
Я невольно смотрел ему в спину.
На полпути он будто почувствовал мой взгляд – остановился и обернулся.
Я продолжал смотреть ему в лицо.
Сосредоточившись, как научил однажды знакомый оперативник угрозыска: в точку чуть выше переносицы. Такой ускользающий взгляд казался еще более тяжелым и вызывал больше неприятных ощущений, чем если бы я смотрел ему просто в глаза.
Не знаю, зачем я так смотрел на него. Просто албанец мне очень не нравился.
Абсолютно всем.
А не только тем. что отхватил двух девок. а у меня нет ни одной.
Хотя этим – больше всего.
Он сверкнул глазами – я продолжал равнодушно сверлить его переносицу.
Не выдержав, он отвернулся и пошел дальше.
Держа волосатые ладони на задницах своего гарема.
IX
Я не мог уснуть, потому что мне было слишком просторно на огромной прохладной кровати.
Я не мог уснуть, потому что слишком сильно хотел женщину.
Хотел не просто так, не абстрактно мучился желанием, нет.
Я представлял заполненный чужим, волнующим запахом сумрак привычного номера.
И ее белое тело на белой простыне.
Именно белое: я не любил женщин, покрытых загаром… ну разве пусть она была бы чуть-чуть загорелая. Ровно до такой степени, чтобы в темноте на светлом фоне ее тела выделялись еще более светлые треугольники.
Один от трусов и два – от чашечек бюстгальтера.
Чтобы это тело оказалось на моей постели.
И я лег бы на него, взявшись двумя руками за крепкие… впрочем, не обязательно крепкие главное, осязаемые – груди и сжал пальцами тугие наконечники сосков.
И опустившись, ощутил бы своим животом прикосновение не несравнимого ни с чем выпуклого женского живота. Мягкого в верхней части, потом круто убегающего вниз, к шерстистому заросшему холмику… Обязательно шерстистому; я терпеть не мог современную моду наголо обривать себе все.
К шерстистому холмику, откуда ведет тайная тропинка сквозь ущелье туда, куда не проникал сверху глаз, зато…
Холмик и тропинка… но прежде всего опуститься на это тело.
Опуститься на него – очень крепко держась за надежные груди, чтобы не сорваться и не улететь в космос.
И лишь потом очень аккуратно раздвинуть коленями белые прохладные ноги и ощутить себя внутри нее… внутри него – этого тела.
Испытывав секундное ошеломление, преследовавшее меня всю жизнь.
Ошеломление от контраста горячего, почти кипящего, влажного и скользкого охвата женской внутренности с прохладными бархатистыми поверхностями бедер, ласкающими меня снаружи…
Бедер, которые, сначала раскинутся, как крылья бабочки, потом медленно поднимутся и сомкнутся на моей спине, сцепляя наши тела в замок, который не разъединится до тех пор, пока мы не закончится назначенное природой действие…
Я представил это так остро, будто уже видел все: и тело с выделяющимися треугольниками и бугры грудей… И даже ощущал горячий охват того места. где ноги сходились воедино.
Я хотел женщину, и желание перебивало мне сон.
Или просто я слишком много выпил, и теперь алкоголь яростно боролся с благоразумным стремлением отключиться?
Нет, конечно, я выпил не больше обычного. Литра полтора в течение дня, затем около литра или чуть больше вечером. Сначала с Кристианом, потом с голландцами. Я даже не ходил в ночной бар на крышу, поскольку ощущал адекватность дозы.
Кровать тихо покачивалась подо мной, но я не был пьян.
Я был просто слишком одинок.
Где-то в углу, под светлым прямоугольником зашторенного окна, ревел кондиционер. Ревел от одиночества и желания быть с кем-то. Но при этом исправно гнал холодный воздух.
А в остальном стояла тишина.
Отель спал.
Спали постояльцы во всех номерах.
Все спали, и каждый был с каждым…
Точнее, всякий был с кем-нибудь.
И лишь я оставался один.
Один в целом мире, наполненном ревом кондиционера.
Я поднялся, открыл еле скрипнувшую деревянную дверь и вышел на балкон.
В самом деле, спали абсолютно все. Ни одно окно не светилось в длинной стене нашего корпуса.
Лишь вода в бассейне разбавляла ночь фиолетовым сиянием: турки оставляли подводную подсветку, чтобы какой-нибудь пьяный, возвращаясь с гулянки, не упал бы в воду, а если бы и упал то не утонул сразу, а успел сориентироваться и позвать на помощь.
На помощь…
В дальнем углу темнели закрытые до завтра лавки.
Чайная стойка с кофейным автоматом, стаканами и чашками – стойка у которой нынешним вечером я заправлялся раз десять, чередуя подъемы и спады своего намеренного опьянения – была аккуратно укрыта чехлом. Тоже до завтра.
Перед ней, ближе ко мне, темнела уснувшая эстрада.
С которой, завершая традиционный тур караоке, я вне конкурса – именно вне конкурса поскольку всем участникам турки давали какие-то дешевенькие призы, а мне не давали, я был силен и так. Вне конкурса я пел «Скажите девушке» на английском языке.
“And tell her, that without her my dreams are fly’ng away…”
Я пел про любовь – и слушатели мои, сидевшие за столиками с коктейлями, влюбленно лупились друг на друга. А потом жарко аплодировали мне, всколыхнувшему ощущение их взаимной любви. Аплодировали и просили спеть еще.
А теперь…
Теперь столики перед эстрадой были черны и пусты, а стулья стояли у забора, собранные в стопки.
А те, кто меня слушал, спали в своих постелях. Отлюбив друг друга и продолжая любить во сне.
И только мне оказалось некого любить.
Или некому оказалось любить меня – что по сути один черт…
Человек без любви…
Человек без любви – все равно что покойник в отпуске…
Кто сказал эти слова? Я уже не помнил, но это было так.
Человек без любви, – мысленно повторил я, тупо глядя на фиолетовую воду бассейна.
Впрочем, любовь в моей жизни наличествовала, ведь я любил свою жену… И сейчас, в данный момент готов был встать за нее не только под КПВ… но под массированный огонь трех дистанционно управляемых башен бомбардировщика, оснащенных 23-миллиметровыи спарками… Я любил жену и был готов…
Но она… Она уже давно не любила меня.
Терпела, как вещь которую жалко выбросить…
Точнее, некуда девать.
Человек без любви.
Покойник в отпуске…
Это надо же было так выразиться…
Покойник в отпуске – каким более точным выражением можно было охарактеризовать меня?
Покойник в отпуске.
Человек, изнывающий без женщины на огромной кровати номера-люкс.
Да, впрочем, мне не столько нужна была сейчас сама женщина как таковая; алкоголь сделал свое дело и в общем притупил желание, сведя его на нуль.
Мне хотелось…
Хотелось женской ласки.
Не любви – а хотя бы просто ласки. Объятий и тихих прикосновений, и нежности, в которой я бы мог забыть свою жизнь…
Вода смотрела снизу вверх, равнодушно и холодно. Хотя она и не была холодной.
Откуда-то от ворот, послышалась гулкая в ночи дробь женских каблуков.
Из-за угла вышла компания молодых людей. Две пары, два лохматых парня и две тонких девицы. Всем вместе было лишь раза в полтора больше лет, чем мне одному.
Они прошли вдоль бассейна. Громко и гулко переговариваясь в ночной пустоте. Их голоса звучали с мерзким, хоть и привычным сейчас даже на центральном телевидении южнорусским акцентом.
Мне страшно захотелось рявкнуть сейчас им в спины что-нибудь по-немецки. Что-нибудь вроде:
– Schiessen!!!!!!!
Громовым голосом, от которого у них душа ушла бы в пятки.
Но я не стал этого делать.
Мне вдруг осточертело все.
Можно было выпить еще пару стаканов бренди, для достижения полного паритета души и тела.
Но мне было лень подниматься в бар.
Точнее, на это уже не осталось внутренних резервов.
Я вернулся в комнату и с маху упал обратно на свою холодную кровать.
//-- * * * --//
Моторы не гремели и не ревели, а глуховато пели на спокойном крейсерском режиме.
Я не видел отведенных назад концов крыльев; для этого требовалось высунуться в форточку, но я не мог отдраить ее на боевой высоте.
Но по ощущению тончайшей вибрации…
Не вибрации даже, а ответного шума корпуса – фюзеляжа и всего, что окружало меня в тесноте кабины – я знал что полные горючего крылья почти тверды и лишь узкие консоли их чуть-чуть раскачиваются вверх и вниз, как и положено.
И наш двухсоттонный бомбардировщик летит спокойно, с иллюзией полной незыблемости.
Я все-таки посмотрел назад, насколько позволял переплет остекления. Отсюда оказались видны гондолы третьего и четвертого двигателей – точнее, передние их части.
Громадные винты – чудовищного размера спаренные винты встречного хода – вращались так быстро, что ни один отблеск не говорил о наличии лопастей; да и сами черные обтекатели казались абсолютно неподвижными.
Все вокруг вибрировало, гудело и дрожало, но казалось неподвижным, и мы сами висели в неподвижной пустое.
Внизу простиралась абсолютно темная земля.
Мы вылетели на исходе ночи. Разбегались в полной темноте, и разметочные огни, слившиеся сплошной цепочкой, казались последними сохранившимися остатками света. Но уже на четырех тысячах из-за горизонта, не видного с земли, но откатившегося вдаль при подъеме, показался темно-красный шар. Который нагрелся, стал золотым, потом сделался ярким, вынуждая опустить шторки. И чем выше поднимались мы, тем быстрее вместе с нами вставало солнце.
И сейчас, на привычном эшелоне двенадцать триста, оно уже вовсю било нам в стекла. Лупило навстречу, ожигая и маня.
А земля внизу оставалась черной, там еще хозяйничала ночь. Я знал, что через пару часов под нами тоже просветлеет, а вместо материка потянется ширь Атлантического океана. Ровная и гладкая. И солнце, падая на него сквозь редкие и невероятно красивые кучевые облака, будет возвращаться к нам отраженным светом, который сделается желтым, как латунь…
Тем временем, как наш бомбардировщик – наша идеальная во всех отношениях машина, начиненная двадцатью тоннами смерти – будет уверенно покрывать расстояние.
В немо звенящем пространстве, на чудовищной, невообразимой для человеческого восприятия высоте.
При такой высоте полета, над нами никого не было и не могло быть, а небо в зените – если посмотреть прямо вверх, в прозрачный блистер перед первой пушечной спаркой – утрачивало голубизну и отливало темной синевой космоса.
Пустота была внизу, пустота была вверху, и сзади, и сбоку на траверсе… и везде.
И только впереди, прямо по курсу, сияло солнце.
Раннее и жаркое.
И обещающее.
Обещавшее все возможные блага на свете.
Поскольку в самом мире не осталось больше ничего.
Ничего кроме высоты, солнца и мерного гудения двигателей…
И еще – молодости, которая отзывалась сладостным нетерпением в каждой клеточке моего радостного тела.
//-- * * * --//
Я проснулся резко и болезненно – как от сильного толчка в спину.
Вскочил – точнее, сел, тупо хватаясь руками вокруг.
Который сейчас час?
Где я?
И… кто я такой?…
Эти вопросы часто приходили в голову после внезапного пробуждения. Третий казался абсолютно диким. Но в последнее время повторялся все чаще: вырванный из сна, я с трудом возвращал себе ориентацию в пространстве, времени и мире.
На этот раз реальность возвращалась с особым трудом, не в силах побороть сон.
Что случилось?
Почему я тут, на этой никчемной постели, где скорее пристало умирать, нежели жить?
Ведь я только что летел на бомбардировщике.
Висел в прозрачной ужасающей высоте, над утренним солнцем. И не было ничего, кроме неподвижного полета, вибрации корпуса и тихого гула моторов.
Я отчаянно потряс головой.
Нет, как раз всего этого на самом деле и нет.
Нет бомбардировщика…
Нет вибрации, нет неба, латунного отблеска моря.
И солнца тоже нет… Откуда ему взяться ночью?
Ничего нет.
Кроме этой мертвецкой кровати.
Мертвецкой потому, что человек жив лишь при условии, что он спит не один.
В одиночестве лежат только мертвецы.
Это очевидно.
А я и есть мертвец.
Правда, уже не лежащий, а сидящий на огромной кровати в одиноком гостиничном номере.
Придавленном к земле сырой тяжестью черной турецкой ночи.
И только кондиционер продолжал реветь, словно желая и наяву напомнить мне…
А бомбардировщика нет…
Его нет вообще – я отстал от жизни.
Он больше не вылетает на боевые дежурства. Ни со мной, ни без меня.
Его давно сняли с вооружения.
Все машины до одной. Разрезали и пустили на переплавку, металл сейчас поднялся в цене…
Сон колотил меня изнутри, глубоко забравшись в память.
Я слез на пол. Чуть покачиваясь, добрался до комода. Нащупал бутыль с водой.
Турецкая вода была невкусной, совершенно пустой. Она, конечно, утоляла жажду организма, поскольку все-таки являлась водой, состоя из атомов водорода и кислорода. Но не помогала утолить жажду ощущений.
Не приносила облегчения и казалась лекарством.
Кондиционер гнал в спину струю ледяного ветра. Я поежился. Прошел к окну и повернул выключатель.
В номере, довольно сильно охлажденном, упала мертвая тишина.
Я сделал шаг назад, наткнулся кровать и рухнул на нее.
Бомбардировщик остался позади.
Далеко позади, в прошлой жизни, фактически уже в небытии.
Хотя все это было.
Было, было, было…
//-- * * * --//
Все это было на самом деле.
Абсолютно все: вибрация, гул двигателей, пустота внизу и наверху.
Вот только солнце светило в глаза лишь на обратном пути, а утром, при подъеме из ночи в день, оно оставалось за спиной, поскольку наш боевой курс всегда лежал на запад.
Те два года в авиации, которые после института воспринимались как досадная вынужденная остановка, теперь казались лучшими в жизни.
Впрочем, они лучшими и были.
Поскольку по сути ничего не может быть в жизни лучшего, нежели военная служба. Истинная мужская работа, на которой не нужно изворачиваться и ловить самого себя за хвост. Нужно только подчиняться приказу. И отдавать приказы самому. Выполнять, контролировать и быть готовым.
И неважно по сути, кому ты служишь. И неважно, кого защищаешь, и стоит ли вообще его защищать – главное, что тебе не нужно каждый день отчаянно выгребать, стараясь не оказаться утопленным в дерьме.
Как это часто бывает в гражданской жизни.
И как стало сейчас в жизни вообще…
Я прекрасно помнил эти два года.
Разочарованность моя прошла, едва я – новенький лейтенант с «птичками» на голубых петлицах – прибыл в Латвию.
Да, в Латвию – кусочек земли, куда сейчас получить визу труднее, чем в США. А тогда эта гребаная Латвия являлась элементом одной шестой части суши – непоколебимого монстра под названием СССР.
И там, в Лиепае – довольно крупном порту на берегу Балтийского моря… Не в самом городе, конечно – чуть поодаль, окруженная рядами заграждений, через которые не мог пробиться ни человек, ни зверь – располагалась наша часть.
Одна из многих, образующих чудовищную по тем временам военную мощь Советского Союза: база стратегических бомбардировщиков «Ту-95».
Тех страшных «медведей».
Каждый из которых по отдельности при полной бомбовой загрузке с ядерными зарядами мог запросто сровнять с землей саму Лиепаю…
Я прибыл на базу ранним утром – молодой лейтенант-инженер, еще не знающий, что конкретно меня ожидает, но уже чувствующий, что сейчас, возможно, реализуется хоть на время моя несостоявшаяся мечта о настоящей авиации.
Не помню конкретно, как и с чего все начиналось; за двадцать пять лет из памяти стерлись лишние детали.
Очень хорошо помню только утреннюю полосу, в конце затянутую дымкой.
Невероятно длинную, ведь наши машины требовали двухкилометрового разбега.
И сами бомбардировщики.
Машины смерти, по распорядку ждущие боевого дежурства на стоянках.
Они не казались слишком грозными.
То есть нет, конечно. Своими размерами, мужественной серебристой обшивкой и простыми красными звездами на плоскостях они подчеркивали, что созданы не для баловства, а служат великой и грозной задаче.
Но прежде всего я подумал, что самолеты были очень красивыми.
Красота любой машины: хоть самолета, хоть корабля, хоть автомобиля – всегда казалась мне чем-то нерукотворным, неземным; и я ставил ее превыше всех явлений природы.
Разве могло любое, самое смазливое женское личико соперничать в красоте и совершенстве, например, с обликом спаренной авиационной пушки?
Но эти самолеты оказались не просто красивыми – они были невероятно красивыми, они показались мне самим совершенством.
Позже, в Москве, на площади одного из аэропортов я не раз видел стоящий как памятник межконтинентальный лайнер «Ту-114».
Практически все пассажирские машины Туполева представляли собой простую переделку военных. Элементарный фэйс-лифтинг, не затрагивающий жизненно важных элементов. Этот перепроектировали под гражданские нужды на базе нашего «Ту-95».
Пассажирский самолет был чудовищно громадным, но абсолютно не впечатлял. Он имел низко расположенное крыло и не вызывал ощущения стремительной мощи, а казался кораблем, покоящимся на железной волне.
Крыло на «Ту-114», в сравнении с нашим бомбардировщиком, было переставлено вниз; так считалось безопасным для пассажирского самолета, ведь самый прочный узел – соединение фюзеляжа со срединной частью крыла – защищал салон снизу в случае грубой посадки. Чтобы пропеллерам хватало места для вращения на земле, самолет подняли на специальные стойки шасси, высотой и ненадежностью напоминавшие комариные ноги.
«Ту-95» имел характерную схему бомбардировщика; крыло было расположено посередине и центроплан располагался в толще фюзеляжа, поскольку все пространство под самым прочным узлом занимал главный элемент самолета: бомбовый отсек.
Из-за высоко расположенного крыла стойки нашего шасси казались короче, хотя, конечно, длина определялась диаметром пропеллеров, а они были одинаковыми как на бомбардировщике, так и на пассажире. Но со стороны самолет не казался высоко поднятым над землей. Ведь гражданский лайнер, согласно требованиям послевоенной авиации, имел ровную посадку, то есть горизонтальный пол салона. Военному уровень не требовался, и на земле «Ту-95» стоял, приподняв нос и почти касаясь земли хвостовой частью.
И с первого взгляда напоминал стрекозу.
Да, именно стрекозу, хотя традиционно с этим насекомым принято сравнивать вертолеты.
Я видел вертолеты, хоть и мало на них летал. В самом деле, зависая в воздухе, вертолет мог напомнить стрекозу манерой передвижения.
Но на земле… на земле вертолет вызывал в ассоциациях свиную тушу с приделанными сверху несуразными лопастями.
А «Ту-95»… Свой формой, хищной посадкой, с угрожающим, ярко блестящим остеклением кабин… Своими крыльями, откинутыми назад и вниз… И даже ни с чем не сравнимым частоколом черных лопастей…
Двухсоттонная машина напоминала большую стрекозу. Присевшую ненадолго отдохнуть.
Такую же хищную, ловкую, беспощадную.
Тоже идеальную машину смерти – только созданную не человеком, а слегка опередившей его природой.
Около этих грозных стрекоз и прошли два моих лучших года.
Разработанный еще при жизни Сталина, стратегический бомбардировщик «Ту-95» пошел в серию в пятьдесят пятом – за четыре года до моего рождения. В тот момент это в самом деле была страшная летающая крепость, не имеющая себе равных и абсолютно неуязвимая благодаря большому потолку – то есть высоте, на которой могла выполнять боевые задачи. С двумя дозаправками в воздухе – одной по дороге «туда» и одной «обратно» – он имел дальность пятнадцать тысяч километров. То есть мог отнести атомную бомбу в нужную точку, будь она хоть в глубине любого континента. Отнести, сбросить и спокойно вернуться на базу.
Кажется, только часть Австралии оставалась недоступной. Но Австралия в те времена мало кого интересовала. Как, впрочем, и сейчас.
В 80-е годы все изменилось так, как никто не смог бы даже предугадать.
Неимоверное, революционное развитие средств противовоздушной обороны: самонаводящихся ракет, радиолокаторов, спутников слежения и прочих средств раннего обнаружения – свело на нет высотные преимущества. Пролет над территорией вражеского государства стал в принципе невозможен, понятие стратегической бомбардировки отмерло, и изготовленные в достаточном количестве атомные бомбы оказались просто очень дорогим устаревшим хламом.
И когда служил я, мы летали с крылатыми ракетами. Которые остались единственным средством оборонительной агрессии.
По полетному графику, согласно плану боевых дежурств, наши «95е» уходили в воздух, быстро пересекали Атлантику и не спеша барражировали над… Вблизи границ потенциального противника. Сопровождаемые его истребителями, однако не подвергаясь атакам, поскольку мы придерживались нейтрального воздушного пространства, где никто не имел права нападать.
Я не оговорился, подумав «мы летали».
Дело в том…
Дело в том, что в Лиепае судьба дала мне шанс.
Командование части отличалось разумным подходом к делу – что мало сопоставимо с привычными представлении о тупости армии. Хотя я все-таки служил в Военно-воздушных силах.
На базе было заведено, что каждый вновь прибывший наземный специалист несколько раз поднимался в воздух на обслуживаемом им самолете и проводил с экипажем пару боевых дежурств. Для ознакомления… точнее, для осознания того, какая техника доверена ему на земле.
И первый же «ознакомительный полет» решил мою судьбу на весь срок службы.
Мы вылетели ранним утром, быстро набрали высоту и легли на боевой курс. И вскоре перед скошенными стеклами кабины простирались, сколько хватало глаз, сероватые воды Атлантики. Затем появились истребители – они обычно проходили ниже нас, видимые по инверсионному следу.
Я обратил внимание, что бортрадист, найдя какую-то волну, включает присоединенный снаружи магнитофон. Заинтересованный всем, что происходило вокруг меня, я спросил, зачем он это делает. Радист спокойно ответил, что вблизи границы потенциального противника положено настроить дополнительную радиостанцию на их частоту и писать все переговоры летчиков. С тем, чтобы на земле пленку прослушали специалисты и отсеяли малые крупицы того, что имело какой-то смысл среди простой болтовни, указаний курса и высоты.
Это воспринималось естественно, ведь тогда еще доживал последние годы Брежнев и СССР казался незыблемым, и несмотря на постоянно делаемые встречные шаги, договаривающиеся страны принюхивались друг к другу, как два хищника разной породы. И все, что касалось противоположной стороны, представляло интерес для другой.
Слышимость была хорошей; мои знания английского никуда не делись. Я попросил лист бумаги – его вырвали из какого-то журнала – и карандаш. И в течение полета, практически не напрягаясь, записывал перевод чужих радиопереговоров.
Я делал это просто так – из интереса к новому занятию. Но результат произвел фурор.
Когда на земле прослушали пленку – на что потребовалось, ясное дело, столько же времени, сколько занимал наш полет – и сравнили с моими записями, то начальству стало ясным, что их руки попал не просто лейтенант-инженер, специалист по системам обеспечения и контроля авиационных двигателей, а бесценный кадр, которого можно и нужно использовать на совсем другой работе.
Чрез некоторое время меня экзаменовала приехавшая откуда-то комиссия, состоявшая из двух молчаливых полковников и одного майора, задававшего вопросы. Как я понял, это была военная контрразведка, но уточнять не стал.
После этого меня освободили от наземной работы и приписали к одному из экипажей в качестве «летчика-наблюдателя» – в самом деле, имелась такая должность на заре авиации – с задачей слушать переговоры потенциального врага и записывать только то, что могло представить реальный интерес.
И я стал летать.
Регулярно, согласно плану полетов нашего боевого номера.
Задача оказалась крайне простой; среди словесной шелухи практически не попадалось интересных данных. А если и попадались, то я улавливал их мгновенно, поскольку мое ухо быстро настроилось слышать все выходящее за рамки стандартного набора фраз. Моя отфильтровка значительно упрощала работу на земле.
В тот момент я даже не думал, какую серьезную задачу позволил возложить на свои плечи; не опасался пропустить нечто в самом деле важное, что потом каким-то образом всплывет и будет аттестовано как моя халатность, если не что-то худшее…
Я не думал ни чем плохом.
Я летал и был счастлив.
Полеты длились по десять-одиннадцать часов, иногда больше. В течении боевого дежурства экипаж жил нормальной жизнью. Обедали по очереди, отдыхали, спали в специально отведенном месте. Вибрация и гул моторов нисколько не мешали, а только подчеркивали нашу обособленность от земли.
Экипаж мне попался очень хороший.
Командир, майор по имени Гена – фамилию я уже забыл – частенько, когда позволяла местность и обстановка, в нарушение правил, позволял мне сесть на место второго пилота. После чего отключал автопилот и отдавал мне штурвал…
Это были минуты, не сравнимые ни с чем, до сих пор известным мне в жизни.
Да и с тем, что пришло позже – тоже.
Я брал черные, вертикально торчащие эбонитовые рогульки.
Ставил ноги на железные педали руля направления.
И меня прохватывало невероятное по силе чувство: я ощущал что вся эта ревущая подрагивающая машина, все восемь винтов и откинутые назад крылья и высоко поднятый хвост – все сто восемьдесят тонн летящего по воздуху металла – все находится в моей власти… Ощущение подвластности громадного самолета моему движению было столь потрясающим и ни на что не похожим, что в самый первый раз у меня перехватило дух.
А Гена только посмеивался и, склонившись к моему уху: все разговоры на борту писал магнитофон, а командир грубо нарушал устав – велел действовать органами управления активнее, поскольку самолет отличался невероятной устойчивостью и я мог не бояться его уронить, тем более, что он всегда был готов помочь со своего места…
На исходе первого моего года службы в СССР начались демократические перемены, приведшие к полному самоуничтожению страны. Шпионские страсти улеглись, но по инерции меня продолжали отравлять в полет. Чему я, естественно, не противился. Правда, теперь я все время просиживал рядом с бортинженером: это было близко к моей военно-учетной специальности, я выспрашивал всякую мелочь, касающуюся поведения систем самолета и с удовольствием отмечал, что все понимаю.
А потом как-то раз перед самым вылетом случился приступ аппендицита у бортинженера, и майор Гена, взяв на себя ответственность, не стал просить срочной замены – мы вылетели, как всегда, вперед солнца, но вместо бортинженера перед огромной панелью сидел я. Все-таки я был специалистом по двигателям, то есть знал главные системы изначально, а прочему научился за год службы. Я до сих пор помню охватившее меня чувство… которому не находилось названия.
Гордости – не гордости… Уверенности – не уверенности…
Я не просто тайком сидел за штурвалом.
Я почти официально выполнял необходимейшие функции.
Огромная машина оказалась в моем распоряжении. Точнее, в случае неисправности вся ответственность за дальнейшее ложилась на мои плечи. На две звездочки на моих погонах.
Но я никогда не боялся ответственности; напротив – это чувство наполняло меня новой мужской силой.
И этот полет прошел нормально.
Помню, какая невыносимая мужская гордость охватила меня, когда мы завершили боевое дежурство, вернулась на базу, самолет коснулся земли, пробежался вдоль полосы, затем почти неслышно грохоча на самом малом газу, майор Гена аккуратно зарулил на стоянку. Черные, снова расфлюгированные после торможения, лопасти еще вращались по инерции навстречу друг другу, не в силах сразу остановиться. А мы с веселым грохотом открыли люк на днище фюзеляжа, выбросили наружу звонкую дюралюминиевую лестницу. И спустились по очереди, возвращаясь из ревущей Атлантики в тихий латышский вечер. А потом шли отметиться на КП – шли плотной кучкой, посмеиваясь и время от времени кто-нибудь из экипажа хлопал меня по плечу, и я чувствовал себя почти равным среди равных.
Пожалуй, такого пронзительного ощущения только что совершенной мужской работы я не испытывал ни до ни после.
И какого хренова черта после всего этого я не остался в авиации…
Когда пришел срок демобилизоваться, мне настойчиво предлагали остаться в кадрах.
Пройти курсы дополнительной подготовки и остаться на этой же базе. И быть не мифическим «летнабом» – а вполне нормальным бортинженером…
Остаться в кадрах и летать – пусть не за штурвалом, но все равно летать, а не ползать по земле…
Эта внезапно приоткрывшаяся перспектива манила и захватывала, и в то же время оказывалась абсолютно недопустимой.
Ведь моя жизнь была расписана наперед, меня ждала аспирантура, диссертация, работа в институте и спокойное безбедное существование.
И, собрав в кулак разумную волю, я отказался.
Потом, когда моя жизнь пошла под откос, я часто вспоминал тот переломный момент.
И понимал, что именно тогда судьба дала мне – единственный за всю жизнь! – шанс полностью сменить ход событий.
Этот шанс я не использовал.
Уже теперь, полностью обреченный, я вспоминал давнюю возможность и думал о состоянии нынешней России. О развале ВВС и армии в целом.
Сознавал, что бомбардировщиков «Ту-95» давно не существует, принципиально сменились и задачи и цели. Да и враги, сломавшие мне жизнь – не потенциальные, а вполне реальные, имеющие плоть и кровь и звучные имена – сидят не на том краю Атлантике, а гораздо ближе.
В известном на весь мир городе, бывшем когда-то столицей одной шестой части света. За красной зубчатой стеной, символизирующей Россию.
Я думал о том, что служить в нынешней армии – значит защищать власть своры негодяев, облекших на нищету собственный народ… Разве можно было им служить?
Или все-таки, служа в армии, я служил бы не им… А хотя бы самому себе?
Во всяком случае, несостоявшаяся жизнь вряд ли получилась бы хуже той, которая была у меня сейчас.
Потому что хуже нынешней трудно было даже придумать.
//-- * * * --//
Так или иначе, но сны об авиации продолжали преследовать меня все двадцать пять лет.
Снилось всегда в общем одно и то же – ощущение полета.
И солнце.
Обязательно солнце, поднимающееся из-за темного горизонта.
Солнце, которое сопровождало всю мою тогдашнюю жизнь.
Ведь тогда я был молод. И жизнь казалась наполненной светом. И бесконечной во все стороны, как воздушное пространство. Ее нужно было только жить, наслаждаясь самим процессом.
Но как получилось что прошли годы, годы и десятилетия, и жизнь – которая вот-вот еще сияла впереди, как то солнце над горизонтом – эта жизнь оказалась уже конченной.
Практически конченной.
Потому что я ощущал себя покойником в отпуске.
Что толку, что я ходил, дышал, слышал и видел?
Испытывал потребность в еде и особенно – в выпивке.
В моем существовании отсутствовала главная составляющая.
Я уже не ловил на себе женских взглядов.
Я не радовался ничему.
Я удивлялся, что ко мне охладела жена и мною не интересуются женщины…
Но по сути… как может интересоваться мною кто-то другой, если я сам уже изжил себя?
Если я не интересен сам себе и не радуюсь утру?
Хотя солнце – оно всегда солнце и греет одинаково; будь ты хоть в воздухе, хоть на земле…
Также будет продолжать греть и когда меня наконец упрячут под землю, чтобы не мучился сам и не отравлял жизнь другим.
Сон выбил меня из колеи.
Точнее, нагнал еще более тяжелые мысли.
Мне страшно хотелось выпить. И я знал, что выпивка в данном состоянии духа – единственное спасение от падения в еще более глубокую пропасть отчаяния.
Но у меня не было сил идти в круглосуточный бар. Хотя я никогда не посещал его в самую глухую ночь и возможно, в это время там уже нельзя было выпить бесплатно.
Я подумал, что стоит сходить в город, купить бутылку бренди и держать в номере.
Как НЗ на подобный случай. Ведь именно так было принято в преданной мною авиации.
Становилось душно; здесь вообще очень быстро возвращалась духота.
Я снова включил кондиционер.
Лег на кровать, повернулся на бок и попытался заставить себя не думать ни о чем.
Ни о чем не думать и спать.
X
– Эта девчонка мне точно нравится, – вздохнул Кристиан, отпив кофе.
Чтобы высказать мысль, ему потребовалось четыре языка и несколько жестов.
Мы стояли на углу площадки около эстрады. Только что кончился очередной заход караоке, на сцене играла музыка, предвещавшая дискотеку.
В моем плане полетов следующим значился кофе-брейк между заходами за бренди.
Я выпил подряд две чашки, сейчас принялся за третью.
Вначале ко мне присоединился бритый охранник, похожий на негра. Выпил кофе, стоя рядом. Мы перебрасывались дружелюбными фразами; белая собака сидела между нами на бетонном полу. Потом охранник ушел в лавку, его заменил Кристиан.
Мы стояли вместе, пили кофе и обсуждали женщин.
Женщин, находящихся на площадке.
Женщин, не находящихся на площадке.
И женщин вообще.
Судя по всему, его преследовала та же проблема, что и меня: он страдал от недостатка женского внимания. Но все-таки у него это проходило не так остро; ведь при нем имелась жена.
– Мне тоже, – кивнул я. – И даже очень.
Я не грешил против истины.
Ведь Кристиан указал мне как раз на ту светловолосую задастую нимфу, которая день-деньской сновала мимо меня на пляже в обнимку с матрасом, дразня спрятанной веревочкой лазоревого стринга.
Сейчас она, конечно, была одета обычным образом. Но ляжки ее, особенно белые в сумраке, светились под короткой юбкой, вызывая ненужный аппетит. А ведь когда она носила купальник, на эти части ее тела я вообще не обращал внимания.
Воистину все в мире оказывалось относительным, кроме скорости света в пустоте.
Ее очкастый спутник равнодушно пил какой-то дрянной коктейль. Дрянной не потому, что местного производства: в моем понимании все коктейли представляли собой примерно одинаковую жидкую дрянь, на которую понапрасну переводили неразбавленные крепкие напитки.
– Ты видел ее ноги? – продолжал Кристиан. – Это же просто сдохнуть можно, когда глядишь на ее ноги.
Для выражения ему опять понадобилось очень много средств, я просто сократил фразу до русского эквивалента.
– Ноги, мать твою… – согласно пробормотал я.
Залпом допил третью чашку и быстро сходил за четвертой.
– Ноги… – повторил я. – Что ноги… Тьфу. Таких здесь сотня. Или полторы. А вот ты видел ее задницу?!
– Заднису…саднису… садницу… – закряхтел поляк; видимо, он не знал этого слова.
– Her ass… Seine Popo, – пояснил я по-английски и по-немецки.
И не имея понятия, как «задница» звучит по-польски, похлопал себя по ягодицам.
– А… – Кристиан кивнул и что-то прошипел, я не успел различить ни звука. – Затниса, затниса… А где ты видел ее… затнису…
– Где-где… В Караганде, – усмехнулся я, хотя поляк не мог оценить русской игры слов. – Ты же на пляж не ходишь, у бассейна торчишь целый день…
– Я жары не люблю, – серьезно ответил Кристиан. – И море грязное…
Он замолчал.
А я вдруг поймал на себе чей-то нехороший взгляд. Неподалеку от нас сидел албанец со своими девками. И с выражением злобного непонимания наблюдал нашу пантомиму.
– Да и что смотреть… – вдруг глубоко вздохнул поляк. – Она мне все равно не даст…
«На ком футболка «Адидас», тому любая девка даст» – хотел ответить я чем-то внезапно всплывшим из молодости, ассоциирующимся с тремя полосками на груди Кристиана. Но не стал – он бы и этого не понял, а обидеться мог.
Я выпил еще кофе и вздохнул.
– И вообще кругом столько девок. И хоть бы одна мне дала…
– Мне тоже, – утешил его я. – И не подумает дать.
Кристиан принес себе еще одну чашку. Бросил полный голодной тоски взгляд на светловолосую обладательницу задницы. Потом уперся в высокую грудь албанской девки.
– Силикон?… – задумчиво проговорил он.
– Что? – на сразу понял я. – Где?
– Вот у этой девки… Как ты думаешь, грудь настоящая? Или силиконовая?
Я хотел сказать что издали судить сложно; что современные силиконовые груди – я знал теоретически – имеют естественную форму и абсолютно неотличимы от настоящей издали, и их можно определить только по легкому скрипу, издаваемому при ощупывании; а также что несмотря на глубокие познания в теории, сам я ни разу не трогал силиконовой груди, поскольку в России среди нормальных женщин это не распространено, а с проститутками я не трахаюсь, и вообще…
Но для точной передачи этой мысли мне не хватало языка.
Точнее, мне-то бы хватило, по-английски я мог сказать что угодно. Но Кристиан наверняка бы не понял ни пса или понял не так, как нужно.
Поэтому я просто пожал плечами:
– ‘ch weiss nicht…
Стараясь подавить свой саксонский акцент, который был Кристиану, вероятно, столь же понятен, как мне – его польское шипение.
В ту же секунду албанец оказался около меня.
Он словно возник из сгустившегося воздуха.
Подскочил одним длинным прыжком, как небольшой но опасный зверь.
Точнее, звереныш.
Сверкая ненавидящими глазами и уже на лету занося кулак для удара.
– Haende weg, du Affenarsch!!!!!! – не успев внутренне переключиться с немецкого, заревел я.
И перехватил его руку на полпути.
Албанец дернулся, высвободился и что-то заговорил.
Яростно, сбивчиво и угрожающе, глядя мне в лицо.
– Was wollen Sie? – заставляя себя успокоиться, спросил я. – Doch was ist los?
Моя первая реакция была автоматическим отпором на внезапную немотивированную агрессию. Мне не хотелось драться, тем более становиться участником международного скандала. И я сказал нейтральную фразу почти вежливым тоном и стоял неподвижно, как памятник самому себе.
Албанец продолжал кричать. И размахивать руками.
Правда, меня он все-таки не касался. Поскольку вблизи оказался ниже на целую голову. А может быть, даже на две.
Быстро подбежавшие бармены в белых куртках схватили его под руки. И бормоча в оба уха быстро оттащили в сторону. Кажется, никто из постояльцев даже не успел ничего заметить.
– Что он от тебя хотел? – спросил охранник, вразвалку выйдя из лавки.
– Не знаю, – пожал плечами я. – Он не говорит ни на одном нормальном языке.
– Просто мы смотрели на его девушку, – доброжелательно пояснил Кристиан. – Любовались ею. А ему не понравилось.
– Дикий народ, – вздохнул турок. – Чуть что – сразу за нож.
Видимо, этот албанец уже успел себя проявить в этом отеле.
– Албанский ублюдок, – с удовлетворением сказал поляк, когда турок отошел. – В Германии скинхеды таких…
Он не смог найти ни немецкого, ни английского, ни тем более русского слова, выражающего глубину действий, производимых над албанцами.
Поэтому сказал по-польски, приложив выразительный интернациональный жест рукой.
И добавил:
– Пся крев.
//-- * * * --//
– У нас свободная страна, Ойген, – ласково улыбаясь, повторила Лаура.
Брэкеты ее сверкали в тусклом свете ночи.
– Ja, ja! – кивнул Хербен, который говорил по-английски хуже своей девушки. – Свободная.
Я и сам знал, что Голландия – самая свободная страна в мире, но в определенном смысле. Что там официально разрешены и наркотики и проституция и порнография во всех ее проявлениях. Что в том же Амстердаме едва не половину города занимают публичные дома и секс-кафе – то есть заведения, в которых можно не только выпить чашечку кофе, но и перепихнуться с любой из посетительниц под одобрительные аплодисменты.
Но я не думал, что Лаура говорила про свободу именно в этом смысле. Эти четверо ребят не производили впечатление испорченных, они казались чистыми и нормальными. К тому же жили не в развратной портовой столице, а в континентальном Утрехте. Который представлялся мне тихим и заштатным городом. Скорее даже городком по российским меркам.
Просто мы перед этим долго и подробно разговаривали о жизни в России. Меня спрашивали про наших правителей, пытались выяснить, кто из них лучше, но я ни про одного не смог выдавить из себя ничего хорошего.
Мне хотелось сказать, что нельзя взять в руки два куска дерьма и заявить, что один лучше поскольку он более светлый и менее жидкий, чем второй; дерьмо останется дерьмом, даже если сверху его обсыпать бриллиантами. Но я не стал этого говорить – и вовсе не потому что боялся показаться непатриотичным.
Я не любил свою нынешнюю Родину и ни от кого этого не скрывал; любить ее могли лишь раскормленные уроды с московских тусовок. Таким как я любить ее было не за что.
Просто мне не хотелось портить очарование летней ночи грубыми словами. И грустными размышлениями.
Но все-таки голландцы кое-что поняли даже из моих довольно сдержанных слов, если говорили про свободную страну.
– Правда, у нас очень свободная страна, – добавила черноволосая Симона.
Хербен отпил коктейля и что-то сказал по-голландски. Слова казались очень похожими на немецкие, но слишком тягучими и потому непонятными. Я различил лишь свое имя – «Ойген».
– Сток сказал, что приглашает тебя в Голландию, – сказал мне Дик по– немецки. – Приедешь и сам увидишь.
«Сток» на голландском соответствовал нашему «верзила» или просто «длинный», это я узнал в первый вечер знакомства, когда мы обменивались именами и беспричинно, беззаботно смеялись, рассматривая друг друга.
– Спасибо! – я протянул над столом руку и дружески пожал узкие, длинные пальцы Хербена. – Обязательно приеду.
Слова о том, что я собираюсь в Голландию просто посмотреть, как там живут звучали дико в русских устах. Но для голландцев, видимо, проблема путешествий не представляла затруднений.
– Я тебе адрес дам, в следующий раз ручку возьму, – сказала рассудительная Лаура. – Спишемся и ты приедешь…
– Конечно, – подтвердил я.
– Турция не такая свободная страна, но… – Дик рассмеялся, он был среди голландцев главным и вообще, кажется, был чуть старше остальной троицы. – Смотри! Тоже умеют делать!
Он сдернул свою зеленую солдатскую кепку – такую же, как у Хербена. И я увидел его новую прическу.
– «Такси»! – подсказала Симона.
Но то, чем похвастался Дик, было лучше чем в фильме. Он подстригся коротко, а потом парикмахер выбрил на его голове спиралевидные полоски, какие-то знаки, стрелки, треугольники. А ближе к затылку красовалась пятиконечная звезда.
– Fantastisch! – подтвердил я и развел руки.
– Ойген, тебе надо так же подстричься, – заявила Симона.
– Зачем? – удивилась Лаура.
– Чтобы тоже быть свободным парнем в свободной стране, – ответил за подружку Дик и оглушительно захохотал.
Я тоже захохотал, обняв его плечи. И через минуту мы хохотали все пятеро, обнявшись вкруговую.
– Ойген, а как ты пьешь? – спросил Дик, внимательно глядя на мой стакан бренди.
Мы пили с голландцами регулярно, и с регулярной безуспешностью они пытались мне подражать, но Дик время от времени поднимал волнующий вопрос.
– Как я пью… – пробормотал я. – Вот так.
Я поднял свой стакан, полный до половины. Посмотрел сквозь коньяк на своих друзей. И выпил. Медленно не отрываясь.
– Fantastisch! – восхищенно пропел Дик.
И все опять захохотали.
А он вскочил, убежал к бару и вернулся с небольшим подносом. На котором сияли пять полных стаканов бренди.
– What… is it? – обеспокоенно спросила Лаура.
– Das ist Brandy, – ответила Симона. – Nicht war?
– Genau so! – заржал Дик. – Сейчас каждый берет в руки стакан – и Ойген нас будет учить пить по-русски.
Я усмехнулся. Так напористо он еще никогда не пытался обратить своих соотечественников в мою веру.
На лице Хербена расплылась совершенно детская улыбка. Он повернулся к Дику и опять сказал что-то по-голландски.
– Только Сток просит, чтобы ты сначала нам спел, – серьезным тоном перевел Дик. – Мы любим, как ты поешь. А сегодня на эстраде ты пел просто замечательно. Мы ни слова не поняли, конечно, но у тебя прекрасный голос.
– Можно найти такие слова, что и вы поймете, – улыбнулся я.
И запел:
– Yesterday all my troubles seemed so far away…
Голландцы подпевали. Лаура взяла выше меня, остальные оказались где-то внизу. И наши голоса, сливая почти хоральную тему, призрачно звучали среди бананов.
И в какой-то миг мне подумалось: да, почти вчера я был счастлив…
И, может быть, нужно лишь пережить сегодня, чтобы найти что-то завтра?
XI
– Голову будем мыть, friend? – вкрадчиво спросил молодой турок– парикмахер.
Я сидел в уютном кресле, в маленьком и хорошо кондиционированном салоне.
Прямо на столике около зеркала, развернутый к клиенту, стоял монитор компьютера. На нем переливались эфемерные лучи светомузыки, сопровождавшей вкрадчивую и тоскливую турецкую песню. Положительно здесь все было организовано для услады.
– Будем, – согласился я.
Сговорившись с турком на пять долларов – сумму невероятно большую в сравнении с ценами на мужские прически в России – я решил испытать все тридцать три удовольствия сразу.
Впрочем, турок свое отрабатывал.
Встретил меня на пороге как лучшего друга – разве что не поклонившись до земли – усадил в кресло и начал священнодействовать.
Сначала он велел мне снять белую футболку – я удивился, но стащил ее, причем турок осторожно мне помогал. Потом накинул ярко-красную накидку, которую закрепил у шеи кольцеобразным воротничком, сразу сделав меня похожим на протестантского пастора.
И только потом, наклонившись к моему уху, сладко спросил, как меня стричь.
Честно говоря, я и сам точно не знал, для чего, шагая с утреннего пляжа к своему предобеденному бренди у бассейна, вдруг свернул мимо ворот отеля на боковую улицу.
Просто я ни с того ни с сего вспомнил вчерашние слова о том, что мне нужно подстричься, как Дику, чтобы ощутить себя свободным парнем. И подумал, что в самом деле, ненужные мысли можно убрать вместе с волосами и тем самым на какое-то время освободиться от гнета прошлого.
Как меня стричь?
Этого я еще и сам не решил.
Выбривать, подобно Дику, узоры на голове, казалось мне не по возрасту. Да и волосы мои, изрядно поредевшие за последние годы, вряд ли позволили бы разгуляться живописи. И секунду поколебавшись, я велел турку обрить меня наголо.
Просто так, под Котовского.
В России эта процедура заняла бы минут десять; турок возился со мной почти час. Он в самом деле хотел отработать свои пять долларов.
Впрочем, должен признать, что никогда в жизни – даже в молодости, когда был хорош собой, свеж и привлекателен для женского взгляда – я никогда не испытывал такого обращения с собой, как в этой маленькой турецкой забегаловке.
Турок касался моей головы с легкой трепетной нежностью, какой никогда не встречалось в наших парикмахершах. Он втирал в меня гель и присыпал тальком, делал еще что-то, чего я уже не понимал. И я полностью отключился, не думая ни о чем, отдавшись его осторожным рукам и турецкой музыке.
Когда он, во второй раз омыв мою голову, отклеил воротничок, торжественно снял пудермантель и сказал что все готово, я наконец глянул в зеркало.
Там сидел довольно здоровый зрелый мужик с головой сверкающей, как биллиардный шар.
Глядя на себя, я вдруг подумал, что и по возрасту и по фигуре, а главное – по своему абсолютно голому черепу – могу сойти сейчас в равной мере и за Эрнста Тельмана и за Эрнста Рема.
Все зависело от того, какую надену футболку: красную или черную…
Турок благоговейно встряхнул мою белую футболку и помог ее натянуть.
Надев белую кепку, я вышел в прокаленную солнцем улицу.
В белой футболке, готовый к чему угодно.
Навстречу попался албанец; что-то в последнее время он стал слишком часто мелькать перед глазами. Сейчас он был один и с набитым пакетом – я догадался, что он выходил из отеля за какой-нибудь особой выпивкой для своих девок.
Албанец шагал прямо на меня.
Я вспомнил вчерашние слова Кристиана – и резко сдернул кепку с бритой головы.
По тому, как этот чернявый недомерок отпрянул в сторону, я понял что насчет скинхедов поляк был стопроцентно прав.
//-- * * * --//
Хербен был похож на труп.
Натуральный труп, который уже везли в морг, но засуетились да забыли у бассейна. На пластмассовых носилках, напоминающих пляжный лежак.
Он валялся обессиленно, раскинув руки и ноги, синюшно бледный под загаром.
Увидев меня, он сделал попытку приветствия.
Рука его словно мертвая, чуть поднялась и тут же упала обратно.
Это не казалось мне случайным.
Вчера, уча друзей пить по-русски, неутомимый Дик влил в него три стакана бренди. Правда, над девушками он смилостивился и позволил второй стакан оставить недопитым.
Хотя сам он был почти как стеклышко.
Я даже было подумал, что голландцы не совсем уж пропащие люди относительно выпивки.
Но Хербен сломался полностью.
Да и сам Дик порядочно шатался, когда они, обнявшись вчетвером. поплелись к себе.
Все это напоминало страшно бородатый анекдот про дневник иностранца, пившего с русскими.
Впрочем, Хербен все-таки выжил, утром очнулся и даже приполз к бассейну.
А вот были остальные?
Я спросил его об этом – он не понял, только взглянул на меня глазами распятого младенца.
Потом чуть приподнялся и выдавил из себя:
– Potztausend…
У меня исчерпался запас польских ругательств. И вчера, когда ошеломленные девушки на несколько минут куда-то отошли – вероятно, в туалет – и я остался без инспекторского ока Лауры, то учил голландцев новым немецким ругательствам. Правда, успел как следует научить лишь одному.
Как ни странно Хербен, который к тому моменту был уже абсолютно невменяемым, его запомнил.
– Potztausend, – повторил он. – Eugen… Potztausend!
– Himmelherrgott, – ответил я. – Zum Teufel, Езус-Мария…
И помахав рукой, пошел к бару.
В парикмахерской я провел больше времени, чем рассчитывал, и сейчас стоило спешить.
//-- * * * --//
Видимо, я принял недостаточную дозу бренди за обедом.
Или перед обедом недобрал – что по сути мало меняло смысл.
Но вернувшись в номер, раздевшись и упав голым поперек кровати, я не уснул – как привык это делать.
Упустил какие-то минуты, даже доли минут: состояние расслабленности, которое всегда накатывало, стоило прилечь после сытной еды с необременительной выпивкой.
И в голову полезли мысли, и я не мог с ними совладать.
Я снова вспоминал, как меня уволили.
Точнее, я вспомнил весь последний год.
Вспомнил с самого начала – как нашел в интернете вакансию, дождался звонка кадрового менеджера, потом съездил на собеседование в Москву.
И наконец, понравившись хозяину и полностью устроенный, пришел на новое место работы.
Во вновь развивающийся филиал этой чертовой московской фирмы.
Точнее, в нечто, из чего именно мне предстояло создать филиал.
Меня встретили две комнатки.
В одной сидели бухгалтер и менеджер, вторая считалась моим кабинетом.
Две грязных обшарпанных комнатки, с облупленными окнами и ледяными батареями – дело было в ноябре, когда только-только улегся снег и стало по-настоящему холодно, а с отоплением в этом здании до моего прихода всегда существовала проблема.
Мне предстояло расширить этот офис до целого этажа, сделать ремонт, набрать новых сотрудников.
И, разумеется, увеличить объемы продаж.
Последнее казалось само собой разумеющимся. И в общем я надеялся, что результат вытечет из процесса интенсивного развития.
Поэтому силы я отдал расширению и ремонту.
Я до сих пор помню, как всю осень часами просиживал у владельца этого большого многоэтажного здания, согласовывая с ним смету предстоящего ремонта. Который по объему был сравним со строительством небольшого коттеджа.
Президент требовал, чтобы я сократил смету вдвое.
Я сделал невозможное и сократил ее втрое.
Добившись также договоренности о бесплатной замене окон на пластиковые и старых негреющих батарей конвекторного типа – на современные радиаторы. Владелец здания собирался сделать это во всех сдаваемых офисах для последующего повышения арендной платы. Но начинать именно с меня ему не слишком хотелось. Однако я добился этого. Плюс ко всему мне сделали туалет – собственный маленький туалет в отдельном офисе, какого не имелось вообще ни у кого другого. Я просто заявил что мне не нужна маленькая комнатка в три квадратных метра и я отказываюсь от этого кусочка площади. Хозяин подумал и предложил оборудовать санузел – чтобы потом брать арендную плату и за эти три метра. Такой вариант в бюджет самого ремонта не входил, но трехметровый тупик в противном случае остался бы вовсе бесхозным. С перспективой аренды, туалет мне оборудовали бесплатно.
Причем сделали это очень неплохо, на радость быстро расширяющемуся штату, состоявшему в основном из девиц.
Президент, с которым я ежедневно общался по телефону, ни единым словом не выразил благодарности, удовольствия или даже удивления тем, что мне удалось добиться таких условий.
Он оставался холодным, как скала.
Президента я не любил.
Впрочем, любить владельца фирмы, которого ты обогащаешь своим трудом, сам получая гроши, может только мазохист.
Хозяина любить нельзя, но его можно уважать, если он того заслуживает.
Нашего президента я не уважал.
Поскольку уважать его было не за что.
Мой покойный дед подобных людей называл с нецензурной простотой, выражающей глубину отношения к рассматриваемой личности – «шибздик».
Двадцатичетырехлетний пацан, год назад окончивший институт, получивший фирму и отцовские деньги на ее развитие, и говорящий басом. чтобы его воспринимали всерьез… Впрочем, во всей компании его, кажется, всерьез никто не воспринимал, хотя он и старался говорить строго, а на совещаниях на вставал из-за стола, чтоб скрыть малый рост.
Я не знаю, почему он утвердил мою кандидатуру на собеседовании. Я не мог понравиться ему хотя бы по той причине, что был на две или три головы выше него. Вероятно, в тот момент у него просто не имелось ни одной другой подходящей кандидатуры, но личная неприязнь ко мне зародилась в нем сразу.
Впрочем, через короткий срок работы я понял, что взаимная неприязнь к боссу в этой фирме оказалась нормой бытия.
Да, он был хозяином, мог в любой момент возвысить или унизить, прибавить зарплату, назначить отрицательный бонус и оставить вообще без денег; мог уволить в любой момент любого из нас без какой бы то ни было причины. Ведь Россия представляла собой рабовладельческое государство, где работодатель имел все права, в то время как наемный работник – никаких.
Почти все сотрудники фирмы, разбросанной филиалами от Санкт-Петербурга до Новосибирска, были старше президента, и постепенно я понял, что никто из работников не считал его серьезным и умным человеком.
Вероятно, мучимый комплексом неполноценности, который развился из сочетания вседозволенности и неуважения, президент вел себя, как диктатор Гаити.
Звоня по делу, не здоровался и не представлялся, обрывал разговор на полуфразе, оставляя собеседника в недоумении и вынуждая еще некоторые время пребывать в нервном ожидании, не произошел ли сбой связи и не позвонит ли он еще раз – и так далее.
Не думаю, что все эти примитивные меры унижения помогали процветанию его бизнеса, но президент, похоже, никогда не задумывался о последствиях своего стиля руководства.
Что тоже было вполне естественным: о чем серьезном мог задумываться пацан, за свою жизнь не заработавший копейки, а получивший абсолютно все на золотом блюде просто по праву рождения?
Когда я работал в фирме, я терпел все.
Я изо всех сил старался не замечать очевидных недостатков и убеждал себя, что все новые русские – ублюдки, вне зависимости от того, каким образом они завладели деньгами.
Я надел шоры, зная, что как только скажу правду сам себе и увижу реальное лицо своего босса, так утрачу способность работать на него и окажусь на улице.
Впрочем, жизнь показала, что на улице я оказался и так.
Я старательно убеждал себя, что характер президента не худшее из зол, что я на своем месте и кто бы мною ни командовал, я могу делать свое дело. Тем более, у меня получилось то, ради чего меня брали: я сделал ремонт, расширил офис.
В невероятно короткий срок и за смешные деньги я превратил выморочный филиал в серьезную организацию.
А в итоге в очередной раз наступил на одни и те же грабли, которые били меня по лбу всю мою жизнь.
Потому что добросовестность вознаграждается только в романах.
В жизни же подобные качества, пока они кому-то нужны, используются до конца, а потом на них просто плюют.
Как наплевали на меня.
Сейчас я президента просто ненавидел.
Ненавидел этого сопляка, с рождения не знавшего отказа ни в чем.
Не знающего и сейчас, что такое не иметь денег до следующей зарплаты, не иметь средств чтобы уплатить квартплату, внести очередной взнос за кредитную машину и так далее.
Не представляющего, что такое дожить почти до пятидесяти лет и остаться без ничего вообще…
На черта я так старался с этим хреновым ремонтом, – думал я, ворочаясь в постели, которая успела нагреться и сделалась неуютной. – Лучше бы наврал, что хозяин помещения не желает идти навстречу и добился бы утверждения первоначальной сметы. Все равно мы бы никуда бы оттуда не делись, ведь офис был снят давно, а ремонт требовался. Утвердил бы все по максимуму, а потом договорился бы на откат наличными себе в карман… И сейчас имел бы на руках хотя бы тысяч пятьсот, чтобы пережить период безработицы…
Но начиная эпопею с ремонтом, я представлял себе жизнь совсем по-другому…
Хотя так было, вероятно, со всеми. По крайней мере, со многими.
Дураком был дураком и умру, – остервенело подумал я. – Это очевидно, если нет способности по-настоящему изворачиваться в свою пользу…
Но откуда, откуда бы взяться ей, этой способности?
Если я вырос и воспитался в советское время.
Причем не в семье торговых работников, а в среде интеллигентных людей, которые верили в светлое будущее.
И вот это долгожданное будущее пришло и ослепило так, что уже вообще ничего не стало видно.
XII
Вечер упал, залив все тихой темнотой, но еще не спеша переходить в ночь, и оставался мягким, как женская грудь.
Освежив себя залпом из пяти чашек кофе, я вырулил на очередной разбег.
Четыре пары гигантских винтов безуспешно стремились друг к другу, еще почти различимые на малых оборотах; земля медленно покачивалась, отзываясь толчками и уплывая назад.
Хмель набегал на меня новой, свежей волной.
Так, будто я и не выпил сегодня уже не меньше литра бренди. Я словно начинал свое обнадеживающее восхождение. Хмель ласкал меня изнутри мягкой лапой, смягчал углы и размывал краски; и делал мир почти таким, каким я хотел его видеть.
И восхождение в самом деле обнадеживало.
Поскольку за пластмассовым столиком перед эстрадой рядом со мной сидела Даша.
//-- * * * --//
Я познакомился с нею в один из первых дней.
В тот короткий период моего пребывания, когда я еще не погрузился в отчаяние – не ощутив возраста, хранил наивную уверенность в своем обаянии.
И мог спокойно знакомиться с девушкой на пляже, не думая, что в самом деле кажусь ей старым павианом.
Даше было двадцать шесть лет, она отдыхала вдвоем с подругой, которую вначале я принял за ее сестру, поскольку их лица имели какую-то неуловимую, но общую черту.
Я увидел ее вдруг на соседнем лежаке – невысокую, вообще небольшую, но очень стройную. В современном модном купальнике из нескольких лоскутков металлически отблескивающей ткани, соединенных шнурками, концы которых завязывались бантиками и эротично болтались при каждом ее шаге. Даша обладала небольшой, но идеально соответствующей ее сложению грудью и крепкими на вид бедрами хорошей формы. Все тело ее светилось нежной белизной, выдавая вновь приехавшую. Хотя лицо порозовело сверх всякой меры. Вероятно, она долго плавала в море на спине.
Я отметил это, довольно смело к ней подошел: повторяю, в те дни я ощущал себя еще мужчиной – и даже не познакомившись, сразу отругал ее за безответственное отношение к собственной коже.
Мне легко было говорить на эту тему. Моя жена работала в фирме, выпускавшей препараты для поддержания красоты, я давно наслушался всего, запомнил и внутреннее устройство кожи и опасность необратимого солнечного ожога. Я выдал все это Даше, снабдив свою речь убийственными специальными терминами вроде «коллагено-эластиновой пространственной решетки» и «полисахаридного геля». Девушка выслушала мою лекцию с неподдельным интересом, и мы с нею познакомились.
Она понравилась мне сразу, и продолжала нравиться до сих пор. Но в первый день я не стал форсировать знакомство. Возможно, совершив главную свою ошибку – поскольку на второй я дошел внутренним осознанием собственного «я» до понимания, что мои шансы у девушки такого возраста равны даже не нулю, а минус единице. И оставил дальнейшие попытки.
Хотя продолжал раскланиваться с нею, встречая на пляже, в море, у бассейна, в ресторане…
Во всяком случае, мы виделись с нею каждый вечер: Даша всегда танцевала на дискотеке нашего отеля.
Точнее, это случалось через день, согласно графику аниматоров.
После ужина некоторое время гремела музыка, затем шел неизменный конкурс караоке. Который сменялся пятнадцатиминутной «детской дискотекой», где Пиноккио с Чачей под одни и те же песни водили хоровод одних и тех же танцев, что детям отнюдь не приедалось, хотя взрослого стошнило бы уже на второй день.
Потом дети отправлялись спать. Во всяком случае, так рассчитывалось. Для взрослых чередовались два развлечения: один день давали развлекательное шоу, обычно до невозможности неприличное – другой день просто запускали танцевальную музыку.
Даша любила танцевать.
В отличие от большинства постоялиц, обходившихся футболками, она привезла с собой специальное платье для дискотек из прозрачной оранжевой ткани – свободного кроя, с ниспадающими рукавами. Когда она танцевала, материя развевалась в воздухе, овевая невесомым облаком ее тело, нежно просвечивающее изнутри, и девушка напоминала полупрозрачную вуалехвостую рыбку.
Причем Даша не просто прыгала под музыку, а именно танцевала, причем достаточно хорошо: я понимал в этом толк.
И я всегда смотрел на нее, сидя за столиком с кофе или коньяком.
Смотрел с удовольствием и почти без сожаления – как на красивую картину в музее.
Которая нравилась, но очевидно никогда не могла бы мне принадлежать.
//-- * * * --//
Но сейчас Даша сидела рядом.
Так получилось: я занял хорошее место еще с первой чашкой кофе и хранил его, отлучаясь лишь на два шага к автомату.
Потом ко мне подсели приятели-хирурги Володя и Артем. Затем, прихватив стул, присоединились и Даша с Ольгой.
Хирурги пили легкие коктейли из турецкой водки.
Ольга – большая и мощная, как межконтинентальная баллистическая ракета – молча курила с выражением мировой скорби на неглупом лице.
А Даша танцевала; сегодня аниматоры поставили особенно ритмичную музыку.
Наконец, обессиленная, она спрыгнула со сцены и вернулась за столик.
И сидела как раз рядом со мной – счастливая, все еще летящая, обмахивая горящее лицо рекламным проспектом какой-то дискотеки.
Ко мне тек ее запах. Головокружительный аромат чистого и разгоряченного молодого тела, разбавленный очень легкой струйкой хороших духов.
Она была рядом. Горячая и желанная… как никогда.
Точнее – как в первый день.
Когда я сам еще не понял своего «никогда».
– А ты хорошо танцуешь, – сказал я.
И, удивляясь вдруг ожившему себе, потрогал ее пепельные волосы.
Даша улыбнулась; она все еще дышала прерывисто.
– Ты танцами занималась, наверное? – продолжал я.
И тут же подумал, что к ее возрасту мало применимо слово «занималась».
Это у меня все шло исключительно в прошедшем времени. У нее все должно было быть иначе.
– И сейчас занимаюсь, – подтвердила мою догадку Даша. – А как вы догадались?
– Я сам бывший танцор, – признался я.
Мне резало слух это «вы».
Она не воспринимала меня как мужчину.
«Вы» рассыпало в прах все надежды, если какие-то еще пытались вскарабкаться наверх из мрачной глубины души.
Но я попытался абстрагироваться; все равно я не мог исправить уже ничего. Но мне вдруг иррационально захотелось еще раз – хоть раз еще – попытаться вырулить на взлет.
– Даа?!
Даша, кажется, впервые взглянула на меня с неподдельным интересом, и мне показалась, что еще не все потеряно.
– А когда?
– Давно, – я вздохнул. – Очень давно. Тебя тогда не то что на свете… даже в проекте не было.
– Да? А сколько же вам лет?
– Столько не живут, – издеваясь над самим собой, ответил я.
Откуда-то зная, что если хочешь завоевать девушку, годящуюся тебе в дочери, то ни в коем случае не надо пытаться выдать себя за молодого, а наоборот, нужно глухо давить своим возрастом.
Ольга хмыкнула, но меня это не тронуло.
– И… какие танцы вы танцевали?
Я не мог понять, что содержалось в вопросе Даши: легкая усмешка или настоящий интерес. Впрочем, скорее все-таки интерес; девушка не казалась насмешницей по сути, ее наверняка интересовало: что же могла танцевать в свое время такая старая обезьяна…
– Всякие. То есть я танцевал оба стандарта. И европу, и латину.
– Надо же…
Наверное, ей было странно слышать от меня профессиональные термины.
– Но я больше любил европу. Все-таки танец – это прежде всего сексуальный контакт… точнее, сексуальный диалог мужчины и женщины…
Я произнес эти слова отнюдь не в процессе подбивания клиньев. Просто сказал то, что всегда думал. Тем более, для современной молодежи разговоры о сексуальном были столь же естественны, как в наше время обсуждение сортов мороженого в полуподвальном кафе на углу Невского проспекта и Лиговки…
– …С этим абсолютно согласна, – перебила меня Даша. – Никто не спорит.
– …Поэтому я латину не очень любил. Там все-таки… Контакт не тот.
Ольга курила, погруженная в себя.
Хирурги сосали коктейли, с интересом слушая наш разговор.
– А румба? Мне кажется – самый эротичный из всех танцев.
– В латине все делается напоказ, там страсть обнажена и нет такого скрытого накала, как в европе, – возразил я. – На мой взгляд, конечно.
– А какой ваш любимый танец? – Даша взглянула на меня в упор.
– Танго, – ответил я. – По сути дела, это Танец с большой буквы. Все остальные… это так.
– Но…
Я не расслышал что она сказала. Аниматоры сменили музыку.
И я понял, что, как ни странно, с какими-то современными дикими словами на непонятном языке сейчас звучит отчетливая музыка настоящего медленного фокстрота. Самого сложного из танцев европейской группы.
– Даша! – я встал и решительно взял ее за руку.
Девушка непонимающе смотрела снизу вверх.
– Даша, я приглашаю тебя танцевать.
– Это… какой танец?… – осторожно уточнила она.
– Слоу-фокс. Причем очень хороший. Давно такого хорошего не слышал.
– Но я… я не изучала слоу-фокс. И не умею его танцевать…
– Зато я умею, – перебил ее я. – Идем. И покажем всем, что такое настоящий танец…
//-- * * * --//
Сцена плыла и кружилась вокруг меня.
Но не из-за бренди; я был практически трезв, успев принять всего полтора стакана или даже того меньше.
Все кружилось и плыло, словно земля в развороте на высоте круга, потому что плыл и кружился танец, изумительный медленный фокстрот.
А с ним плыла моя голова.
Плыло мое тело, которое, подчиняясь включенному автопилоту, само собой вспоминало движения, выученные насмерть двадцать… нет, почти тридцать лет назад.
Тридцать лет назад.
Даже еще не утром, а на рассвете, в предутренних сумерках моей жизни.
Еще даже до сияющей службы в авиации – в самую ясную и безмятежную студенческую пору…
И сейчас я был почти тем же, что тогда.
Молодым, сильным и уверенным в себе.
И Даша была послушна моим рукам.
Мы кружились с нею по крошечной эстраде, отрешенные и уединенные среди других, которые топтались в обнимку или просто подпрыгивали на пути.
Она была в моих руках, меня касались невесомые крылья ее горящего платья и овевал запах ее тела. И когда я совершал поворот, она совершенно профессионально – плотно и крепко – охватывала своими бедрами мою ногу… Она все делала правильно, хоть и не знала движений этого танца, такой контакт полагался в европейском стандарте, и в бытность танцором я никогда не воспринимал партнершу как сексуальный объект.
Но сейчас я раздвоился – одна моя часть исполняла сложный танец.
А вторая умирала от желания…
Вспышки стробоскопа. который турки включили для усиления эффекта, выхватывали Дашино лицо отдельными кадрами.
– Это моя ночь… – кажется, вслух пробормотал я. – Моя и больше ничья.
Даша, наверное, не услышала; она вся отдалась танцу, летая и кружась словно бы сама по себе, но на самом деле подчиняясь каждому движению моих рук.
И хотя это был всего лишь танец…
Хотя не имелось никаких реальных предпосылок…
Никаких намеков на продолжение после того, как стихнет музыка…
Но я верил…
Я почти знал, что преграды повержены в прах.
И что теперь она моя.
Будет моей.
Несколькими минутами или даже часами раньше – или позже.
Но будет моей.
В этом я не сомневался.
Равно как и в том, что жизнь, оказывается, еще не кончена совсем.
//-- * * * --//
Когда я вернулся за столик, на месте хирурга Артема сидел молодой мужчина.
Тот самый отвратительный, истыканный пирсингом блондин, которого я с отвращением наблюдал на пляже.
Сидел как ни в чем не бывало и посасывал красное вино из высокой рюмки.
– Откуда взялся этот белесый урод? – спросил я, наклонившись к Володиному уху.
– Пришел и сел. Народу полно, столики все заняты. Я ваше место грудью защищал.
– Спасибо… – кивнул я.
Подумав, что Даша предусмотрительно оставила на своем стуле сумочку и сейчас прямо со сцены побежала умываться. А вот я, уходя, не догадался положить хотя бы ключ от номера, как делали остальные люди.
– А Артем где?
– Он с девушкой ушел. На дискотеку в город.
– А ты что медлишь? – усмехнулся я. – Что тут сидишь?
– Я… – Володя пожал плечами. – А хрен знает… Не хотелось что-то… Да и девушки нет.
– Девушки на дороге не валяются, – подтвердил я. – Но ведь Артем вот нашел где-то.
– Артем – это Артем, – вздохнул Володя и не продолжил фразу.
Хоть хирурги и были ровесниками, бывшими однокурсниками, но даже внешне они выглядели совершено разными. Мускулистый подтянутый Артем на пляже каждый день проводил время с новой девушкой. А Володя, несмотря на двадцать пять лет, уже обзавелся животиком, и сейчас, в рубашке с поперечными полосами, увеличивающими объем, казался почти моим ровесником.
– Вы красиво танцевали, – добавил он. – Мне понравилось.
– Мне тоже, – кивнул я.
– Кстати, вам аплодировали.
Я улыбнулся.
Все это когда-то уже бывало в моей жизни. И сейчас шло полное дежавю…
Ольга вытряхнула из пачки очередную сигарету. Проколотый блондин мгновенно поднес зажигалку.
– Кто он? – опять склонившись к Володе, спросил я. – Поляк?
– Австриец. Мы уже поговорили. Правда, я имени не разобрал…
Бесшумно проплыв на крыльях своего платья, возникла Даша и опять села рядом со мной.
– Я и не знал, что ты так хорошо танцуешь, – сказал я.
– Это не я. Это вы хорошо танцуете.
Полное подчинение в танце так не побудило ее говорить мне «ты». Это являлось, конечно, признаком полного провала всех моих планов.
Но я изо всех заставил себя ничего не замечать.
Хотя я уже понимал, что скоро начну падать, не успев набрать достаточной высоты.
Предчувствуя последовательный отказ всех четырех двигателей, пытался протянуть подальше, надеясь найти место для посадки.
В параллельной памяти пронеслись никогда не виденные падающие стрелки тахометров на приборной доске бомбардировщика.
Но я решительно обнял девушку и повторил, приникнув к ее уху:
– Ты так хорошо танцуешь…
В подтверждение своих слов отчаянно опустив ладонь на ее небольшое, круглое, уже прохладное колено.
И одновременно поцеловав ее.
Даша легко уклонилась от поцелуя. Хоть и не скинула мою руку с колена. Однако стрелки продолжали падать – и по каким-то неуловимым признакам я ощущал, что она воспринимает мое прикосновение так же, как если бы, к примеру…
Подошла белая собака охранника и опустила на нее свой хвост.
Уже вспыхнула первая красная лампочка.
И я ощутил, что мое благодушное настроение улетучивается.
Или, возможно, я просто протрезвел от движения, и теперь снова смотрел на мир реальными глазами, и у меня еще имелся шанс набрать высоту… так или иначе требовалось срочно восстановить уровень алкоголя в крови.
– Держи мое место, – попросил я Володю.
И, с сожалением опустив Дашино колено, пошел за бренди.
Мне потребовалось для этого ровно столько времени, чтобы сходить до бара под бананами и вернуться назад. Потому что там сегодня дежурил самый любимый бармен – маленький, веселый и подвижный, как обезьяна, совершенно непохожий на турка. Он знал меня, и всегда без слов мгновенно наливал полный стакан, избавляя от необходимости бегать каждые пять минут.
– Евгений, вы должны мне помочь! – радостно встретила меня Даша. – Рене не понимает по-русски, а я плохо знаю английский. Помогите мне с ним поговорить.
Моя минутная отлучка не пошла мне на пользу.
Загорелась вторая красная лампочка.
Этого австрийского ублюдка зовут Рене, – подумал я. – Самое подходящее имечко для такого. Наш Рене утоп в…
В самом имени, конечно, не имелось ничего отвратительного – имя как имя, не хуже и не лучше других. Просто мне не нравился сам австриец. Не нравились его пирсинги и серьги в ушах. Не нравились бесцветные волосы и красное лицо.
А самое главное, мне не нравился интерес, который проявляла к нему Даша.
Даша, которая была почти моей десять минут назад во время танца.
Даша, которая должна была стать совсем моей этой ночью, ведь я так решил и судьба тому вроде бы благоприятствовала.
Благоприятствовала, пока не появился этот перекисный Рене.
Во всяком случае, мне так казалось.
Следующие двадцать минут, злясь на себя, на судьбу и проклиная всю Австрию от западной до восточной границы, я, словно автомат, передавал слева направо и справа налево фразы. Надеясь, что Даша утолит свое любопытство и отстанет от хренова Рене. Или ему надоест и он уйдет к соотечественникам.
Я успел узнать и передать, что австрийцу тридцать один год, что живет он в городе Браунау, что любит отдыхать в Турции, потому что тут дешево, хорошее море и красивые девушки.
Я продолжал по инерции гладить Дашины пепельные волосы, но она этого не замечала, будучи уже не со мной.
Внутри у меня все кипело от тупой и абсолютно бессильной злобы. Продолжая автоматически переводить, я вертел головой в мерцающем сумраке.
Куда запропастился этот чертов Кристиан?
Скорее бы увидеть его и позвать сюда. С ним мы напьемся сразу в стельку и начнем говорить о женщинах. С присущим только нам двоим наивным цинизмом непонимающих друг друга людей начнем обсуждать толстые и тонкие ноги, колени, задницы и силиконовые груди. Вдвоем мы заткнем глотку… точнее, затмим насмерть этого корректного австрийца.
Пся крев, холера ясна… Где же он?
И тут я вспомнил, как видел его днем у бассейна. Точнее, у бара, куда пришел за первой дозой. И Кристиан сказал со смесью грусти и облегчения, что сегодня вечером улетает домой. Понятие «вечер» обладало неимоверной растяжимостью, и я не сомневался, что хмурая Хелена вообще не даст ему сегодня напиваться. Просто не выпустит из номера до прихода трансферного автобуса.
И помощи мне ждать не приходилось.
Зато пока я высматривал Кристиана, мимо скользнула тень вредного бармена – злобного очкарика с ангельской улыбкой. Я не успел даже подумать «твою мать», как он уже схватил мой стакан, отпитый лишь наполовину, оставив меня без горючего.
И хотя бар находился в тридцати секундах ходьбы, я вдруг ощутил невероятно острую обиду на жизнь.
Австриец отнял у меня девушку, турок отобрал бренди…
Сама жизнь ускользала между пальцев, кривясь злобной ухмылкой.
Оборвав фразу на полуслове, я поднялся и молча пошел за следующим стаканом.
Придя, обнаружил, что красных лампочек стало уже три. Оставалась последняя. После которой все однозначно летело к чертям.
Рене сидел на моем месте рядом с Дашей, нежно обнимавшей его за плечи, а невозмутимая Ольга старательно фотографировала их, выхватывая из сумрака убивающее меня наповал, счастливое лицо подруги.
– Scheisse… – вполголоса процедил я, с брезгливостью садясь на стул, который прежде занимал австриец.
– На черта я пустил за стол эту бледную спирохету… – со злостью пробормотал Володя.
Немецкого он не знал. И вряд ли имел на Дашу какие-то планы, подобные моим. Просто, видимо, австриец не нравился и ему тоже.
Поскольку такой мерзкий гнус не мог нравиться в принципе нормальному мужику.
– …Надо было сказать – занято… Или просто стул убрать.
– От судьбы не уйдешь, – с полной обреченностью ответил я. – И стул из под нее не выдернешь. Даже если успел накинуть петлю ей на шею.
– Ну и шутки у вас… – передернул покатыми плечами хирург.
– Какова жизнь, таковы ее шутки, – жестко усмехнулся я и залпом опрокинул стакан, который даже не поставил на столик.
Обнимаясь с Рене, Даша ворковала уже сама. Такому общению не требовался переводчик. Я перестал быть нужным ей даже в мелочи.
Мне больше не оставалось ничего.
В этой ночи, в этой Турции.
В этой трижды проклятой жизни.
Я принялся пить.
Не так, как раньше, а по-настоящему.
Если еще полчаса назад я видел смысл оставаться почти трезвым, а к ночи протрезветь совсем, чтобы иметь силы на… на то, о чем сейчас я даже думал со стыдом за свою самонадеянность – то теперь не осталось ничего.
Ни одной надежды, ни одного сдерживающего фактора.
В течении десяти минут я совершил четыре рейда в банановый бар, где веселый обезьяныш, который с каждым разом нравился мне все больше, исправно наливал полный стакан.
Экономя чистую посуду: не будучи расистом, не обладая даже на курорте задатками русского барина, привыкшего самодурствовать по праву купленного на десять дней положения, и просто уважая любой чужой труд – я наливал бренди все время в один и тот же стакан.
С пустым летел к бару, не тратя лишних секунд. Турок заправлял меня «под завязку», и возвращался я вкрадчивым шагом от бедра – плавно, точно танцуя румбу, что так любила чертова Даша – и все равно бренди слегка плескалось мне на пальцы. Возвращался и присаживался на свое место, хранимое Володей. Бросал на Рене взгляд, полный испепеляющей, термитно-напалмовой ненависти – которого тот не замечал. На лету чокался с хирургом, который продолжал тянуть коктейль – теперь уже тот, который. оставил Артем – и выпивал залпом, как воду. Потом сидел некоторое время, отмороженно помахивая пустой посудой в такт музыке.
А через полминуты отправлялся за следующей дозой.
Ольга, которая не пила, зато курила практически непрерывно и опустошила наверное, уже целую пачку, смотрела на меня со смесью страха и удивления. А я пил демонстративно, желая ее позлить. Хотя она-то меньше всего была виновата во всем.
И в появлении австрийца, и – тем более – в моем возрасте.
Просто мне не на кого было больше излить показную злобу: Даша уже полностью перестала меня замечать.
Зато ко мне с каждым стаканом возвращалась ушедшая легкость.
Легкость во всем теле и даже в душе.
Но это была уже не та…
Не безобидная, пленительная, невесомая теплая легкость, которой я налился во время танца с Дашей, овевавшей ароматом своего платья.
Это была ледяная легкость бомбы, отпущенной синхронно щелкнувшими бомбардировочными замками и летящей к земле, лениво вращаясь в потоке воздуха, неподвижно набегающего на ее чуть изогнутые стабилизаторы…
– Евгений, – Даша опять вдруг вспомнила о моем существовании. – Я не могу понять, кем Рене работает. Чем он занимается?
Уже махнув на все, а повинуясь чисто автоматически, я задал австрийцу вопрос. Сначала по-английски, потом по-немецки. Поганец ответил настолько уклончиво, что я не понял. По-немецки он употребил не знакомое мне слово. А по-английски, видимо, сам не знал подходящего выражения. Я повторил еще раз только по немецки – четко, как на допросе в гестапо – Рене нахально улыбнулся и повторил то же самое. И у меня даже не имелось дубинки, чтобы неуловимым движением ткнуть ему под ребра. И тем более, мясного крюка, на который его можно было бы подвесить с выкрученными из суставов руками и выбить ответы на любые вопросы.
– Что он сказал? – упорствовала Даша.
– Не пойму, – отмахнулся я. – Черт его разберет.
– Но как же. Евгений… Я хочу знать…
– И что ты пристала к нему? – в первый раз за весь вечер подала голос Ольга. – Может, он не хочет говорить. Может, у него такая работа…
– Наемный убийца, – подсказал я.
Даша метнула на меня негодующий взгляд.
– Что-то надоел мне этот коктейль, – сморщился Володя. – Вода и есть вода. Пожалуй, я тоже бренди попробую.
– Я тебе сейчас принесу, – ответил я.
Мне опять требовалась дозаправка.
– Вы не слуга мне, чтобы выпивку подносить, – возразил Володя и поднялся. – Вместе… пойдем.
//-- * * * --//
Легкая турбулентность покачивала меня вверх и вниз. Памятуя о недавно порвавшихся сланцах, я поднимался по лестнице: для перехода в бар требовалось перевалить служебный «аземный» этаж – крепко держась за перила.
– Евгений, можно вас на «ты» называть? – спросил Володя.
– Нужно, – кивнул я.
Мы пили с хирургами уже несколько раз.
Так сказать, я совершал с ними предварительную попойку за шатким столиком около эстрады – чтобы потом, уже всерьез, напиться с голландцами под бананами.
И каждый раз повторялась одна и та же история: по достижении определенного градуса парни начинали называть меня на «ты». А утром следующего дня все возвращалось в прежнее, обусловленное возрастом, состояние.
– Жень, насчет убийцы ты точно сказал… Только я сомневаюсь, чтобы такой харчок мог работать киллером. Максимум – зажигалку женщинам подносить.
– Ага, – кивнул я. – Австриец хренов, мать его сиськой под колено… Ты понимаешь – и ведь самое главное… Не какой-нибудь ублюдочный француз или… дебил американец. Австриец!
Я поднял палец.
– Австриец, – подтвердил Володя, хотя вряд ли понял, что я имею в виду.
– Австриец!
– …Херов, – добавил солидарный хирург.
– И эта нация дала миру Адольфа Гитлера! Который, кстати, родился в том же городе, где живет этот любострастный прыщ… Боже мой, боже мой, Володя, Scheisse… Как измельчал мир… А немецкая раса однозначно требует освежения крови…
– Сивый полупидор, – согласно кивнул Володя.
Слово «сивый» было в ходу у моего покойного деда как одно из самых презрительных в характеристике человеческой внешности. Я отметил это и подумал что, видимо, не все еще пропало, если парень, годящийся мне в сыновья, знает такие эпитеты. Второго слова я не слышал никогда в жизни.
– Сивый – кто? – сразу уточнил я.
– Полупидор.
– А… что это такое? Пидор – ясно. Но «полу»…
– Полупидор… – Володя на секунду задумался. – Полупидор – это примерно то же самое, что просто пидор, только еще хуже.
– Теперь понятно, – удовлетворенно кивнул я.
Мы стояли у бара, пережидая очередь из нескольких невероятно пузатых русских парней с тощими девушками, которые заказывали пиво и коктейли из нескольких компонент.
Снова увидев меня, маленький бармен осклабился.
– Brandy???!!!! – вскричал он, размахивая бутылкой.
– Als immer, doch zwei, – ответил я. – Fuer meiner Freund auch.
Бармен, пританцовывая, изо всех сил грохнул стаканом об мраморную столешницу. Во все стороны радостно брызнули осколки. В своем пылу он часто ронял посуду и даже бутылки, а однажды опрокинул полный стакан предназначенного мне бренди на свои черные брюки. Но я еще ни разу не видел, чтобы он что-нибудь разбил.
– Vorsicht!!!! – вскрикнул я.
Меня обдало ледяным ужасом предчувствия чужой боли при виде того, как небрежно смахивает он в корзину жуткие, словно прозрачные акульи клыки, осколки…
Но было поздно.
Турок вскрикнул, как на стойку бара брызнула кровь.
– Вот черт безрукий… – воскликнул хирург.
Бармен обтерся каким-то полотенцем и продолжал сгребать остатки стекла.
– Попроси его руку… Посмотреть надо… Вдруг он вену себе задел, – обеспокоенно сказал Володя.
– Zeugen… zeugen Sie mir Seine Hand, herr Ober, – от внезапного волнения и мгновенно передавшейся мне боли я не сразу находил нужные слова. – Bitte…
Удивившись, как мне показалось, до глубины души бармен протянул через ряд бутылок окровавленную руку.
– Ничего страшного, слава богу, только порез на ладони, – констатировал мой спутник, вмиг превращаясь в истинного хирурга. – Но глубокий. Надо забинтовать или заклеить хотя бы… Как по-немецки будет «пластырь»?
Я молчал, вспоминая известные мне слова. На шум и звон из-за стойки с импортными напитками for cash появилась барменша. Не маленькая черненькая, а вторая – золотоволосая, с круглым добрым лицом. Которая, впрочем, тоже меня любила. Злополучный бармен убежал бинтовать свою несчастную руку, а турчанка, улыбаясь налила нам с Володей по полному стакану.
//-- * * * --//
– Гитлер капут, – приветствовала нас Ольга, пыхтя новой сигаретой. – Слишком долго вы ходили.
За столиком она сидела одна.
Рене и Даша исчезли.
Горели все четыре лампочки, в ряд.
И четыре тахометра злорадно лежали на нулях.
Лопасти остановившихся двигателей медленно вращались в обратном направлении, тормозя и без того сыплющийся к земле самолет.
И у меня не осталось даже ни сил ни желания переключить винты на флюгер, чтобы замедлить очевидное падение.
Потому что я уже не видел разницы: минутами раньше или минутами позже удариться мордой об землю.
Теперь уже окончательно и навсегда.
//-- * * * --//
– Наплюй ты на нее, – Володя отпил бренди из своего стакана. – Раз она такая … Что предпочла тебе проколотого австрийца.
– Уже наплевал, – ответил я.
– Да вижу, как ты наплевал… Наплюй по-настоящему. Разотри и выбрось.
Я молча коснулся его стакана своим.
Тихо и сухо шелестели бананы.
В глубине бара, над импортными бутылками, переливался голубыми огоньками музыкальный центр, гоня в ночь тоскливую, ритмичную турецкую песню.
Веселый бармен – абсолютно довольный жизнью, хоть и с забинтованной рукой – продолжал суетиться, грохоча посудой.
Здесь продолжалась жизнь.
На малом островке, оставшемся среди медленно отходящей ко сну территории нашего семейного отеля.
И здесь сидели мы с Володей.
Давно закончилась дискотека; ушла Ольга, с некоторой язвительностью пожелав нам спокойной ночи, около эстрады стало нечего делать.
А здесь еще можно было как-то держаться за жизнь.
– Плевать я хотел на этого Рене… – добавил я. – Поросячий ососок.
– Хрен без яиц, – подтвердил Володя.
Мы чокнулись и выпили в знак полного понимания.
– Козел винторогий.
– Жертва аборта.
– Сучье вымя, – я опять поднял стакан.
– Гондон анальный, – подытожил Володя.
– Как-как? – переспросил я. – Именно анальный? Круто…
Володя усмехнулся.
– Здорово. Такого еще не слышал, – я приложил ладонь к воображаемому козырьку фуражки. – Включу в свой репертуар.
Мы допили бренди, преисполненные нешуточного уважения друг к другу.
Володя, на правах младшего по возрасту и очевидно по званию, сходил к бару и принес еще две порции.
– И хрен с ним с этим чертовым австрийцем.
– Дело не том, что он австриец, а я русский, – вздохнул я. – Дело, Володя, совсем в другом.
– А в чем?
– В том, что он молодой. А я – старый.
– Не верю, это не так… А сколько тебе лет?
В который раз за день я слышал этот вопрос?
– Почти в два раза больше, чем тебе.
– Ну вот, – удовлетворенно сказал Володя. – А выглядишь, как молодой.
Сухой и поджарый и вообще. Ты на меня посмотри… Если у меня сейчас такой живот, то в твоем возрасте что будет…
– Нормально все будет.
– А на Дашку наплюй… Другую найдешь. И не одну.
– Думаю, что нет, – честно признался я. – Уже пробовал…
– И что – никак? – Володя сочувствующе глядел на меня.
– Maybe I’m loosing my sex-appeal, – ответил я фразой из своего любимого фильма.
– Почему сексапил?
– Не знаю. Так Шон Коннери говорит в одном фильме.
– Коннери – старик, – убежденно возразил Володя. – А ты молодой…
– Пока мужчина хочет женщину, он жив, сколько бы ему ни было. Когда не хочет – он труп, даже если ему всего двадцать лет.
– Пожалуй так…
– Но когда он еще хочет, а его – уже нет… То это еще не труп, но уже и не живой. Это агония.
– Мрачно как-то все, – пробормотал Володя.
– Не это мрачно, – возразил я. – Меня другое волнует…
– А что именно?
– Ты на часы посмотри.
– А что… Да у меня и часов нет, а мобила в номере.
– Вот, взгляни, – я поднес к его глазам свои часы.
– Ёшкин кот, – всплеснул руками Володя, мгновенно поняв все. – Первый час.
– Именно. А мы с тобой заболтались из-за этого звиздуна, и не подумали подготовить резервный боезапас… Придется идти на крышу.
– Не надо на крышу, – возразил мой приятель. – И вообще мне это турецкое бренди… Как-то не очень пошло. Я сейчас в номер схожу.
– А что в номере?
– Бутылка водки. Из России взял, думал здесь выпьем.
– Так стоит ли открывать? Разве тот случай?
– Именно тот. Я думал, с Артемом выпить – куда там. Он не пьет. Только спит, плавает и трахается.
– А ты отстаешь, – усмехнулся я. – В твоем возрасте?
– Примерно так… – хирург поднялся. – Посиди пять минут, сейчас принесу.
//-- * * * --//
– Слушай, Жень, а кто ты по профессии? – спросил Володя.
Бутылка – хорошая бутылка отличной русской водки – была наполовину пуста. И я чувствовал, как настоящий хмель, наложившийся на предыдущую подготовку, начинает отрывать меня от земли. Мною снова владело ощущение… предощущение полета. Которое бывает… бывало в самый последний момент перед отделением от земли, когда «Ту-95» уже набирал скорость отрыва и ждал лишь легкого движения штурвала.
– Я… – я помолчал, захваченный врасплох. – Я… никто.
– Как – никто? – не понял парень.
– Сейчас никто. И ничто. Просто безработный. А так… был когда-то авиационным инженером.
– А я думал… – он улыбнулся. – Я думал, ты филолог. Столько языков знаешь и так говоришь…
– Знаю я по-настоящему только английский. Все остальное – видимость.
– Между прочим, в первые дня я тебя за немца принимал.
– Я сам себе иногда кажусь немцем, – вздохнул я. – Года двадцать восьмого… Или наоборот, сорок третьего… До прихода Гитлера, вселившего надежду. Или после его политической смерти.
– Гитлер… Ты опять его вспомнил… Ты что-то о нем уже сегодня говорил.
– Да. Говорил что Рене живет в том же городе. где в одна тысяча восемьсот восемьдесят девятом году родился Адольф Гитлер.
– Гитлер – исчадие ада, – убежденно констатировал Володя.
– Не спорю. Однако он дал немцам то, что необходимо нормальному человеку для жизни…
Володя непонимающе смотрел на меня.
– Работу. Уверенность в завтрашнем дне. И самоуважение. Осознание, что ты – человек, а не дерьмо на чьей-то вельможной подметке.
Я хотел добавить, что в своем нынешнем положении… В своей теперешней безысходности я бы слепо пошел за любым кто обещал бы мне будущее. Лишь бы я действительно верил что тот вернет мне жизнь. И отношение мое к Гитлеру, еще недавно однозначное, вдруг начало меняться не в ту сторону.
Но я сознавал, что парень вряд ли поймет меня. Ведь он еще не был в такой мясорубке, в какую попал я. И дай бог, чтобы ему никогда в нее не попасть.
– Давай лучше выпьем, – свернул с темы я.
– Давай, – согласился хирург и аккуратно налил по четверти стакана.
– Zum Woll – сказал я, чокнувшись с ним.
– Будем, – ответил Володя.
И выпил. Быстро, не смакуя.
– Странно. Ты знаешь языки… и не можешь найти нормальную работу. А почему не уедешь за границу?
– Ах, Володя, – я скрипнул зубами, наливая еще по полстакана водки. – Если бы ты знал, сколько раз за последние годы я слышу этот вопрос. Но кому я нахрен нужен за границей сейчас. Не имея денег и не будучи ценным специалистом… Уехать туда надо было раньше…
Мы выпили молча. Водка без закуски действовала с ураганной скоростью.
– В твоем возрасте… Но в твоем возрасте я жил при социализме и верил в обещанный коммунизм. Вот в чем беда.
Володя замолчал. Очевидно пытаясь приложить к себе мою ситуацию.
– Я… – начал он.
– …А, вот он где! – раздался из полумрака радостный голос Артема.
Второй хирург возник не один. С ним шли две девушки. Казалось, он просто нес их. По одной в каждой руке.
– Вернулся уже? – глупо спросил Володя.
– Как видишь…
– Вроде уезжали вдвоем, приехали втроем…
– Я не мог забыть о своем друге, – Артем усмехнулся.
«Про меня бы тоже мог вспомнить» – едва не ответил я.
Но сдержался.
Девицы – совсем молоденькие, одна черненькая, вторая посветлее – жались от внезапно наступившей ночной прохлады. Они понимали, для чего Артем привел их к своему другу. Они жаждали того, что ожидалось минут через пятнадцать… жаждали и одновременно боялись, это без слов читалось на их растерянных мордочках.
– Присаживайтесь на минутку, – предложил Володя.
– Пьете? – констатировал Артем, глядя на бутылку.
– Уже выпили, – возразил я.
Мы посидели ненужных пару минут в пустом молчании.
– Ну ладно, Жень, мы пойдем, наверное… – сказал Володя и поднялся из– за стола.
– Удачи вам! – сказал я. – Приятной ночи… и веселых снов.
Артем хмыкнул, сикильдявки покраснели. Через полминуты четверка скрылась за бананами: парни жили в новом корпусе.
Я взял в руки бутылку.
Володя, обрадованный девушкой, которую так внезапно подарил ему друг, о ней забыл. Мне было жаль оставлять добро. Водки оставалось примерно полстакана.
Я влил ее в себя, уже ничего не чувствуя.
Ночь лежала над отелем.
Все та же привычная – турецкая пряная и пьяная ночь.
Ночь, где каждому уготовано приятное место.
Которая дышала восторгом сладострастья, как пелось в одном старом романсе.
И только я остался один.
Опять один, абсолютно один в пустоте одинокого космоса.
Один на всей этой поганой земле.
Я посмотрел вокруг себя.
Голова моя уже здорово плыла, но все-таки я четко зафиксировал, что в баре никого не осталось.
И голландцы сегодня даже не появлялись.
Наверное, опять уехали в свой «Подземный навигатор».
Или их до смерти напугала вчерашняя пьянка и сегодня они решили устроить себе день… то есть ночь отдыха.
Я все-таки посидел, медленно и запоздало наливаясь водочным опьянением и тупо ожидая неизвестно чего…
Вернее, неизвестно кого.
Ожидая, что вот сейчас придет хоть кто-нибудь, с кем бы можно провести еще пару ночных часов, пустых и безотрадных.
Прошли полчаса… кажется, даже час.
Мир начал понемногу искривляться в моих глазах.
Даша…
Рене…
Да будь они все прокляты, коли так.
Я встал, поднялся в ночной бар и только теперь напился до зеленых чертиков.
XIII
На пляже поменялись люди.
Точнее, появились явно новые.
Рядом со мной устроилась такая компания.
Два парня и две девицы.
Я вспомнил, что вчера вечером, кажется, видел их в баре.
Парни ошеломляли жутким обликом. Вряд ли им исполнилось по тридцать лет, но они напоминали бегемотов.
Не слонов, даже не свиней, а именно отвратительных, как мешки жира, бегемотов. Их тела, состоявшие из одних животов, казались бочками на тоненьких ножках.
Девки же были маленькими и худыми. Впрочем, я уже не мог вспомнить, когда в последний раз видел толстую девицу; агрессивная реклама недостаточного веса полностью сотворила новый стереотип женского тела. В котором ничего женского практически и не осталось.
Раздутые пивом парни казались тяжелее своих партнерш минимум раз в десять.
И как только они трахаются? – думал я, глядя не несоразмерные по масштабам тела.
Впрочем, вероятно, это не составляло проблемы, если имелось желание. Избыточный вес – не избыточный возраст, к нему можно как-то привыкнуть.
Я закрыл глаза. чтобы не видеть всю эту компанию; парни раздражали меня своими жирными телесами в золотых цепях, девки – грубым простонародным говором…
Хотя если оставаться честным перед самим собой, больше всего они бесили меня самим фактом своей молодости. Хоть и облаченной в столь отвратительную форму.
Ближе к обеду возникли Володя и Артем.
Артем, как всегда, шел в обнимку с девицей.
Причем не с одной из вчерашних, а опять с новой. Я невольно залюбовался им.
Бросив одежды на свободный лежак, парочка сразу пошла купаться.
Володя, пыхтя, стащил полосатую бело-зеленую рубашку и подошел ко мне.
– Как у вас дела? – спросил он, присаживаясь на песок.
Хмель прошел, мы снова были на «вы».
– Нормально, – сказал я.
– Мы с вами вчера ведь… Кажется немножко перебрали.
– Все в порядке. На курсе, на глиссаде.
Володя, конечно, не понял моих последних слов. Но я не стал уточнять.
Наступала жара, мне было душно и как-то особенно некомфортно.
– Ну, а ты как? – спросил я. – Ночь прошла с результатом?
– Ага, – кивнул парень и слегка покраснел. – С результатом.
– Рад за тебя. И за Артема тоже.
– А… вы? Опять один?
– Als immer.
Володя не знал немецкого, но несомненно, понял мой ответ. И замолчал, не зная, что сказать.
– Отношение женщин ко мне достигло черты, – добавил я. – За которой я вот-вот добровольно сделаюсь гомосексуалистом.
//-- * * * --//
– Откуда вы взяли виноградный сок?
От неожиданности я едва не выронил стакан с бренди, как вчерашний веселый бармен.
Даша возникла прямо-таки ниоткуда.
Только что ее не было – и вдруг она оказалась на краю бассейна. И стояла на корточках, глядя сверху вниз.
Я не знал, о чем с ней говорить. И как говорить с нею вообще.
Вчера она бросила меня, но и я в конце вечера вел себя достаточно неучтиво.
Но девчонка, похоже, обо всем уже забыла.
– Обижаешь, – наконец ответил я. – Это не виноградный сок. Я вообще соков не выношу. Особенно современных. Из порошка, разведенного водой.
Она внимательно посмотрела на мой стакан.
– Ведь вы и в прошлый раз пили то же самое.
– Да, – сказал я. – И в прошлый, и в позапрошлый, и в поза позапрошлый.
Равно как сейчас. И в следующий, и через следующий. Это я пью всегда.
– Но разве это не сок?
Даша говорила искренне, ее сероватые глаза серьезно смотрели на меня.
Непохоже было, что она смеется; впрочем, я уже понял, что она практически все и всегда воспринимает всерьез. Значит, она и вчера думала, что я пью сок?! Это поразило меня до глубины души. Я ведь пил много. И, честно говоря, к концу беседы с Рене был изрядно пьян. А она вообще ничего не заметила?
– Это бренди.
Она покачала головой.
– Бренди?
– Ну да. Бренди. Виноградная водка, выдержанная в дубовых бочках. То, что лишь во Франции имеют право называть коньяком.
– Коньяк?! Но он же крепкий…
– Крепкий. Я вообще пью только крепкие напитки.
– Целыми стаканами?!
– Как видишь.
– Но разве это вкусно? Не представляю себе…
– Вкусно? Об этом я уже давно не задумываюсь, – ответил я.
– Так зачем же вы это пьете?
– Бренди, – сказал я, обрадованный, что нашлась тема, на которую я могу поговорить. – Бренди, видишь ли, и вкус – вещи, почти не связанные между собой. Это уже не просто напиток, а, так сказать, друг. Друг, с которым все становится легче. Друг, изменяющий мир. Поэтому, собственно, я и пью…
Я прикончил стакан, который во время разговора держал в руке, и отодвинул его в сторону.
А Даша продолжала стоять на корточках.
Так, что небольшие круглые ее колени смотрели чуть повыше моей головы. Торчали слева и справа от меня. А белые, почти не тронутые загаром бедра расходились по обе стороны. Точнее, сходились. Сходились к тому месту, что скрывалось под туго натянувшимся треугольничком металлически отблескивающей ткани, символизирующей современные трусики. Ткань издали казалась толстой, как настоящий металл. Но вблизи выяснялось, что это всего лишь тонкая тряпочка с нанесенной полимерной пленкой, еще более тонкой. Настолько эластичная, что натянувшись, она стопроцентно проявляла все выпуклости того, что предназначена была скрывать.
Чтобы видеть ее лицо, мне приходилось запрокидывать голову.
А стоило опустить, как перед глазами оказывалось именно это место. Даша наверняка знала, что мне поневоле приходится смотреть ей между ног. Где было практически видно то, что не предназначено для просмотра: непрозрачность облегавшей ткани не мешала знающему глазу. Но ее это, похоже, абсолютно не волновало.
И вдруг я понял все.
Все абсолютно.
И то, почему она, уйдя вчера со слизняком Рене, сегодня как ни в чем ни бывало подошла к бассейну и завела со мной разговор.
И почему сейчас оказалась в такой вызывающей позе, нимало не смущаясь.
Поза не казалась ей вызывающей, просто ей было так удобно сидеть.
И она не видела причин, по которым следовало пересесть иным образом.
Ведь она не воспринимала меня как мужчину.
Даша была хорошей, очень хорошей девушкой, это я понял сразу и сознавал это сейчас.
Ей, несомненно, было приятно со мной танцевать; цену себе как танцору я знал.
Возможно – и скорее всего – нам предстояло еще не раз танцевать с обоюдным удовольствием.
Но как мужчина… Как мужчина я ее абсолютно не интересовал. Более того, он относилась ко мне… как к некоему бесполому существу. С которым можно разговаривать о чем угодно и как угодно, не думая о производимом впечатлении.
С тем же успехом она могла заговорить, подойдя ко мне абсолютно голой – если бы гипотетически этому способствовала обстановка.
И теперь стало ясным до конца, что шансов у меня нет.
Никаких.
Абсолютно.
Причем не с только с Дашей.
Да и Даша была тут ни при чем.
Она просто толкнула меня к окончательному осознанию печальной истины.
Которую давно стоило понять самому.
И больше не мучить себя, бросаясь с кулаками на бетонную стену.
//-- * * * --//
Вечером я опять сидел перед эстрадой и наливался бренди.
Я снова остался совершенно один.
Кристиан уехал еще вчера, хирурги куда-то запропастились.
Голландцы в такое время еще не появлялись.
Даже Даши не было; ее вуалехвостое вечернее платье ни разу не мелькнуло среди снующих людей.
Впрочем, я не особо ее высматривал. Я поставил на ней крест.
Точнее, не на ней, а на себе.
Поставил полностью – окончательно и бесповоротно.
И, как ни странно, от этого стало спокойнее на душе.
Нет, я подобрал не то слово. На душе стало не спокойно, а… менее суетно.
Я уже не думал о том, что при очень сильном старании все-таки могу себе кого-то найти. Душа освободилась и опустошилась. И вместо проблесков глупой надежды внутри поселилась злость.
Со мной за столиком сидело русское семейство средних лет, приехавшее пару дней назад.
Обычный, ничем не примечательный мужчина моего роста и женщина чуть пониже; в ресторан она приходила в желтой футболке на голое тело, сквозь которую вызывающе, почти непристойно выпирали соски.
Последний факт я отмечал автоматически; несмотря на умственное осознание провала, мой глаз еще не потерял способности разглядывать женщин. И эта удивляла тем, что соски у нее набухали даже в ресторане; обычно такое явление было характерно на пляже, от контраста температур воды и воздуха.
Или, возможно, поведение сосков обусловливалось тем, что она все еще кормила грудью ребенка, которого они возили с собой в сидячей коляске?
Впрочем, я не разбирался в тонкостях, как долго женщина продолжает кормить; да по сути дела меня это и не волновало.
Сейчас на женщине было надето что-то темное; я не смотрел в ее сторону, равно как и она в мою.
Занятые друг другом и своим отпрыском, супруги обсуждали плохо работающий кондиционер в номере, отсутствие мяса в ресторане, вкус турецких макарон и кучу всякой подобной чепухи. Говорили громко, не обращая на меня внимания, считая меня немцем.
Что я намеренно подтвердил, громко приветствовав проходивших мимо аниматоров.
Сейчас я был немцем более, чем когда бы то ни было.
Я сидел недвижно, как скала.
Хмель уже овладел моим телом в мере достаточной, чтобы нечто отпустило и в душе.
И я уже подумывал, не стоит ли взять кофе-брейк, чтобы продлить удовольствие.
Аниматоры поменяли программу вечера. Или у них наконец сломалась аппаратура. Во всяком случае, вместо порядком надоевшего караоке они затеяли какой-то конкурс.
Суть его я не понял, аниматоры говорили оба разом, и микрофон усиливал голоса так, что звуки отдавались, прыгая между забором и корпусом отеля, смешивались и делались неразличимыми.
После десятого или пятнадцатого повторения стало ясным, что они вызывают на сцену добровольцев, желающих заняться чем-то, очевидно забавным на их взгляд.
Народ сидел нерешительно; видимо не один я мало что понял.
Наконец кто-то поднялся и полез на эстраду.
Когда фигура вышла в полосу света, я увидел что это албанец.
Который, как всегда, тащил за собой обеих девок.
Все трое так и встали: он посередине, девки по бокам. Замерли по стойке смирно, очевидно так и не понимая, зачем сюда вылезли. Потом отступили в глубину – как приговоренные к стене для расстрела.
Но задумка аниматоров, видимо, требовала большего количества народа.
Пиноккио опять прокричал что-то неразборчивое, затем обернулся и, подняв палец, отчетливо пересчитал стоящих:
– Ein, zwei, drei…
Потом, подойдя к краю сцены, вскинул микрофон и повторил, выкрикивая каждое слово по отдельности:
– Ein! Zwei!! Drei!!!
– Feuer!!!!!!!!!!!!! – не сдерживая себя и не думая ни о чем, заревел я.
XIV
Бесцветный Рене, покачиваясь и сверкая железками, продефилировал мимо меня к морю.
Я смотрел в его узкую прямую спину и невольно вспоминал, как в армии мне один раз пришлось стрелять из автоматического пистолета Стечкина. Который использовал те же патроны, что и табельный ПМ, но бил с пулеметным грохотом. И даже после одиночного выстрела так уходил вверх, что приходилось целиться заново. Не помогал и правильный двойной хват, которому обучил меня бортоператор нашего экипажа, рыжий казанский татарин Айдар, заядлый стрелок. А при стрельбе очередью пистолет вовсе забрасывало за спину.
Сейчас я думал: вот если взять АПС, прицелиться поганому австрийцу точно в середину задницы и дать короткую очередь, то, вероятно, вторая пуля угодит ему в спину, но третья уже уйдет в воздух. Нет, лучше бить по ногам: тогда вторая гарантированно поразит задницу, а третья – спину…
Да пес с ним, – устало отмахнулся я. – Пусть живет…
Ведь я еще вчера сказал Володе и себе, что дело не в чертовом австрийце, а во мне самом…
А мне, кстати, тоже стоило искупаться.
Быстро и эффективно, чтобы спокойно принять душ в номере и потом спешить на обед. Сегодня я засиделся на пляже и напиться у бассейна уже не успевал.
Я встал, прошел мимо лежаков. Потом, обжигаясь на раскаленном песке, пробрался между тел.
Красная кепка Ибрагима привычно покачивалась на траверсе соседнего отеля.
Сегодня мне не хотелось общаться даже с ним.
Я прошел еще дальше – почти до самого мола, который выдавался в море и отграничивал участок пляжа.
Здесь также плескалась туча народу, но дно оставалось песчаным.
Вода сильно нагрелась и даже в первый момент не показалась холодной. А верхний слой ее, не сразу перемешиваясь с нижним даже у берега, омывал грудь почти горячей струей.
Кругом все текло, как полагается.
Обнимались и целовались и еще черт знает чем занимались под водой парочки; одетые турчанки колыхались в непомерно надувшихся платьях.
Вновь приехавшая, судя по свежеобожженным плечам, русская девица, с вздернутым носиком и рыженькими волосами, выбивавшимися из-под синей купальной шапочки, подпрыгивала на дне, ловя волну.
Рядом, как корабль боевого охранения, плескался белозубый турок.
– Йа тееба луу-блу… – тянул он.
Это был, конечно, не тот, который по ошибке признавался в любви мне пару дней назад. Просто всех турки имели примерно одинаковый запас русских фраз и перечень применимых ситуаций.
Правда, этот, похоже, учился лучше прочих.
– Ты очен крясивая, – продолжал он. – Как тебия завут…
Девица не обращала внимания, но турок не отчаивался.
– У мена йест пе…презертив. Йа поцую твоя вагина…
Слова, которые турок произносил сладким, но равнодушным тоном, не понимая их истинного оттенка на русском языке, звучали жутким, непристойным цинизмом. Правда, девица вряд ли что-то слышала, ее уши были плотно прижаты купальной шапочкой.
– You fucking bloody bastard, – сквозь зубы пробормотал я.
Несмотря на мою нелюбовь к английскому, в данном случае подходил только он. Ведь добрые немецкие ругательства, согласно языковой традиции, касались исключительно пищеварения, и выделения из организма отходов жизнедеятельности. И не выражали моего отношения к этому красавцу.
– Son-of-a-bitch… – добавил я и ушел с головой под воду.
Увидев на дне большой камень, размытый волнующимися бликами света, и подумав, как здорово было бы сейчас поднять его, вынырнуть и одним ударом лишить турецкого донжуана всех его белых зубов…
– Нам будет каряшо…
Да, турок учился всерьез. Хотя девица его не слышала.
Или… – вдруг подумалось мне. – Или слышала и слушала?
Возможно и так.
Ведь сколь поганым ни был турок, он обволакивал девчонку словами.
И если ей предстояло в конце концов сдаться и раздвинуть ноги, то в первые минуты она в самом деле могла получить нечто …
Чего никогда не дал какой-нибудь опившийся русский урод с золотой цепью на шее.
Вроде одного из тех двух жирных гиппопотамов, которые, как назло, облюбовали песчаное место неподалеку от меня.
//-- * * * --//
Я неожиданно ощутил прикосновение упругой груди к моему плечу.
Чему в общем-то не удивился: днем в ресторане кондиционеры работали хорошо, а на открытой террасе стояла ужасная жара. Поэтому все, кто только мог, старались найти место внутри. Проходы между столиками были узкими, а я сидел по-немецки вольготно, и меня часто толкали, протискиваясь из ряда в ряд.
– Ja, Bitte – автоматически ответил я, не дожидаясь привычного “Verzeihung” или хотя бы интернационального «пардон».
Передо мной всегда извинялись именно так; никто не обращался ко мне по-русски.
Взяв в одну руку сложенный пучок турецкой травы, я сделал большой глоток из стакана.
Однако женщина, толкнувшая меня бесцеремонно – хотя и не без приятных ощущений для моего плеча – видимо, действовала неслучайно. Потому что, протиснувшись за моей спиной, она отодвинула стул.
И уселась рядом.
Я не повернул головы.
Я перестал интересоваться женщинами, мне надоела бессмысленность самого занятия.
Насадив на вилку кусочек тушеного кальмара, я отправил его в рот. Тут же влил в себя остатки бренди, примерно полстакана, и зажевал травой. Это давало потрясающие вкусовые ощущения.
Женщина продолжала сидеть, тихо и неподвижно.
Похоже, она даже не ела, а просто рассматривала меня.
– Замечательно уметь так пить, – сказала она немного погодя.
Кажется, слегка насмешливо.
Я молчал.
Не реагируя на слова.
А размышляя: идти ли мне сейчас за следующей дозой, или съесть еще немного протертого немецкого супа, которого я взял, как обычно, сразу две порции разного.
Она сверлила взглядом мой висок.
В конце концов я не выдержал и повернулся.
Женщина, высокая и очень рыжая, была абсолютно незнакома; я не видел ее прежде ни на пляже, ни у бассейна, ни около эстрады. Почему же она заговорила со мной насмешливо фамильярным тоном? Да еще перед этим толкнула своим бюстом… которой, надо признаться, впечатлял.
– Разве это пью? – примирительно ответил я, подумав, что дальше молчать неучтиво. – Это я так… разминаюсь. Пить я буду после ужина.
– Рот Фронт, – усмехнувшись, сказала она.
Во мне мгновенно пролетела цепочка воспоминаний.
Вечер, мостик, белая уродливая статуя, женщина и девочка в бликах вспышки, моя красная футболка…
– О черт… – я потряс головой. – Это вы… Извините. Сто лет жить будете и за генерала замуж выйдете… Не узнал.
В самом деле, узнать ее мог лишь хороший знакомый. Потому что сейчас она была в летнем платье. И тогда, в темноте, не показалась такой огненно рыжей.
– Темно было, – добавил я.
– Стоит покрасить волосы, как тебя перестают узнавать даже на свету, – хихикнула она.
– Крепко, крепко, – ответил я, ободрительно кивнув.
Я хотел выразить свое восхищение тем, что даже в Турцию женщина прихватила краску для волос и не поленилась произвести утомительную процедуру. Но она, похоже, поняла мои слова иначе.
– Не представляю, как на такой жаре можно пить коньяк.
– А что еще пить именно на такой жаре? – возразил я.
Успев одобрительно подумать, что она, в отличие от Даши, сразу поняла, что пью я именно бренди, а не какой-нибудь сок, отдающий кошачьей мочой.
– Ну не знаю… Мне так даже от пива плохо становится.
– От пива и мне плохо становится, – подтвердил я. – Пить пиво на такой жаре – вот настоящее самоубийство.
– Разве что вина… белого… – продолжала она.
– От вина я только трезвею. А вот коньяк… то есть бренди – коньяк позволяет охладить тело изнутри.
– Это… как? – она уставилась на меня с неподдельным интересом. – Из холодильника? Но ведь и пиво…
– Пить коньяк из холодильника, – назидательно усмехнулся я. – Все равно что натирать спину от радикулита французскими духами. Коньяк должен быть теплым, чтобы вдыхать его букет…
– Но… как тогда он охлаждает?
– Элементарно…
Подошла ее дочь – длинноногая и длиннорукая. С распущенными волосами и в том же сарафане с латунным отливом. Ее бы я узнал сразу. Сам не знаю, почему.
Девочка принесла тарелки, несколько штук – себе и матери. Поставила их на стол. Покосилась на меня. Узнала и хитро усмехнулась.
Я подмигнул ей. Она молча ушла за следующими блюдами.
– …Элементарно. Если на улице сорок шесть градусов, а в коньяке – всего сорок. Чем больше пьешь, тем сильнее себя охлаждаешь.
Женщина засмеялась.
– Схожу-ка я еще за одной дозой… Вам нетрудно будет поберечь мои тарелки? Я еще только начал есть, а они придут и все заберут.
– Нетрудно, – спокойно ответила женщина. – Ради бога.
Когда я вернулся – кроме коньяка взяв еще тарелку турецкой травы, к которой пристрастился – девочка уже сидела за столом напротив матери и без видимого удовольствия хлебала немецкий суп. Вероятно, по ее приказу.
– Mahlzeit, – сказал я ей и согласно немецкому обычаю постучал пальцами по столу.
Она, конечно, не поняла, но прыснула.
Я уселся, с удовольствием отпил из стакана. Ко мне неожиданно вернулась светлое настроение, какое уже почти полностью пропало за последние дни.
– А я уж думал, вы уехали домой, – сказал я, поскольку надо было что-то говорить.
– И не собираемся. Только два дня назад приехали.
– Два дня назад?!
– Ну да. Два.
Значит, всего два дня назад был мой день рождения… А мне казалось, что с тех пор прошло неизвестно сколько времени.
– А почему я вас не видел на пляже? И в ресторане тоже…
– Мы на пляж ходим только рано утром и поздно вечером перед самым ужином. Весь день сидим у бассейна. И сюда приходим тоже очень поздно. Сегодня вот что-то рано собрались.
– Стоило ехать сюда, чтобы весь день сидеть у бассейна? – не удержался я.
– Просто на пляже очень жарко. А тут удается почти весь день пробыть в тени.
– А вчера мы вообще ездили на морскую рыбалку, – вставила девочка, открыто глядя на меня.
– Ну и как? Много поймали?
– Мало, – коротко ответила она.
– К тому же Алиска еще и руку сумела этой рыбой оцарапать, – добавила мать.
– В каком месте? – машинально спросил я, вспомнив незадачливого бармена.
– Вот!
Девочка отложила ложку и с гордостью показала пластырь на нижней части узкого предплечья.
– Пластырь зря наклеили, – сказал я, отпив бренди.
– Почему зря? – возразила женщина. – Грязь не попадает.
– Ну… – я пожал плечами. – Во-первых, я вообще сторонник открытого лечения подобных царапин…
– А вы что – врач? – с любопытством перебила девочка.
– Не врач. Но…
– А во-вторых? – напомнила женщина.
– Во-вторых, на море ни одна рана не заживает. Поскольку соль ее регулярно разъедает. А в бассейне – хлорка. Без пластыря можно руку промыть пресной водой и вытереть. А пластырь все в себя впитывает и весь день продолжает разъедать.
– Надо же… А мы с Алиской и не знали…
– Так тебя Алиса зовут? – обратился я к девочке.
– Ну да, – ответила она и добавила, видимо, с привычной готовностью.
– Только не из страны чудес.
– Классику знаешь, молодец. – одобрительно кивнул я.
– Я вообще много чего знаю, – молниеносно парировала девочка.
– Вдвойне молодец, – подтвердил я. – А меня зовут… дядя Женя.
И протянул руку через стол.
Вдруг вспомнив неожиданно крепкое, приятное рукопожатие девочки там, ночью, на мосту, и испытав желание ощутить его еще раз.
– Оч-чень приятно! – ответила Алиса.
И пожала мне руку. Так же сильно и крепко, как тогда. Может быть, даже чуть крепче.
– А меня, между прочим, Татьяна, – сказала женщина.
Как мне показалось, с оттенком легкой обиды в голосе.
Я повернулся к ней, взял ее кисть и, наклонившись, поцеловал ей пальцы.
Когда я хотел, то умел быть великолепным, как белый рояль.
– Алиска, нам с тобой попался галантный кавалер, – усмехнулась она.
– Он не попался, мы его сами нашли, – невозмутимо поправила девочка.
Она, как видимо не привыкла лезть за словом в карман.
– А зачем вы налысо побрились? – спросила она. – Та стрижка вам больше шла.
– Ты в темноте за одну минуту заметила, какая у меня была стрижка?
– усмехнулся я.
– Конечно, – спокойно сказала Алиса. – Я вообще все и всегда замечаю.
– Между прочим, ты нас не видел, зато мы тебя прекрасно видели, – сказала Татьяна.
– Где… видели? – глупо спросил я.
Подумав, что вот эта женщина легко и мгновенно назвала меня на «ты»… В отличие от Даши.
Впрочем, она, похоже, была моей ровесницей.
– Где… везде. И в бассейне, и у эстрады, и на эстраде… Это просто ты нас не видел. Потому что был своей жар-птицей увлечен…
– Какой… жар-птицей? – еще глупее переспросил я.
– Какой-какой… С которой танцевал всю ночь… Кстати, танцуешь ты хорошо и даже очень, надо признать.
«Жар-птица», – подумал я. – Надо же так точно охарактеризовать Дашу…
– А почему тебя Алиса зовут? – спросил я, желая переменить тему.
– Она у нас наполовину немка, – ответила мать.
– Надо же… Вы из Казахстана, наверное?
– Из Оренбурга. Тот же Казахстан, только на русской стороне. Немцев хватает. Я сама наполовину немка. И отец у нее был тоже наполовину немец…
– Был? – зачем-то уточнил я.
– Был, – довольно спокойно подтвердила Татьяна. – Умер три года назад.
От пьянства, кстати. Это был второй муж. С первым я развелась.
Я промолчал, не зная, как комментировать изложенные факты. Потом взял свой стакан и выпил еще.
– Алисе тринадцать лет, – продолжала женщина.
– Надо же, а я думал – не меньше пятнадцати…
– Мне все больше дают, – согласилась девочка.
– …А мне тридцать девять.
Я удивился, но, разумеется промолчал о том, что принял Татьяну за свою ровесницу. Она выглядела гораздо старше.
Не хуже, а именно старше.
– Мне сорок восемь, – в ответ сказал я. – Кстати, исполнилось в тот день, когда вы сюда приехали. У меня второй брак. В первом было двое детей. Мальчик и девочка. Сколько лет… не помню, надо считать на пальцах, а мне лень.
– Нефигово, – откомментировала мое признание Алиса.
– Вот теперь мы знаем друг о друге все и можем дружить дальше, – удовлетворенно сказала Татьяна. – Алиска, принеси-ка мне, пожалуй вина… Белого.
Откинувшись на спинку, женщина внимательно смотрела на меня.
По взгляду я понимал, что ей приятно курортное знакомство и возможность проводить время за нескучной и ни к чему не обязывающей беседой – но как мужчина я ей не нравлюсь.
Точнее, не принадлежу к ее типу.
Впрочем, и она не принадлежала к моему, это я понял теперь уже окончательно. Несмотря на приятную грудь.
//-- * * * --//
Перед ужином я задержался на пляже.
Обычно в начале седьмого я уже собирался в отель.
Солнце в этот час еще не заходило, но уже меркло, наклоняясь к горизонту.
И сразу становилось как-то неуютно, почти зябко.
Наверное, оттого что нагревшаяся вода создавала слишком сильный контраст с воздухом.
Вылезая из моря в такой час, я всегда покрывался мурашками. И пресный душ, где я обмывал глаза от соли, утром теплый, сейчас казался просто ледяным.
И хотя я никогда не вытирался после моря, давая телу обсохнуть на ветру, вечером это становилось неприятным и я сразу заворачивался в свое красное полотенце с пирамидами.
Да и сам пляж – вечерний пустеющий пляж, сдвинутые за день и брошенные как попало лежаки, и Шариф, неторопливо собирающий матрасы и зонтики, хотя кто-то где-то еще сидел и даже лежал – все это вызывало какое-то тягостное, почти гнетущее впечатление. Будто этот день на море был последним во всех отношениях. Будто сейчас Шариф уберет все, и завтра уже не будет ни пляжа, ни моря… ни меня самого.
При виде этой картины меня тянуло скорее вернуться в отель. Где можно было не спеша принять теплый душ и как следует смыть с себя соль. А около бассейна уже играла музыка, наполняя душу глупым ожиданием.
Но сегодня я задержался.
Сам не знаю, почему.
Наверное, я запомнил слова Татьяны, что ни ходят на море перед ужином и подсознательно хотел их тут дождаться.
Но зачем мне это было надо?
Чего я хотел, продолжая знакомство? Ведь Татьяна была не в моем вкусе и я не представлял ее тип. Мы были взаимно равнодушны как мужчина и женщина.
Но, может быть, именно это, априорно осознанное равнодушие, могло наполнить наше общение смыслом?
Потому что я вдруг понял, что мне не хватает уже не реальной женщины, не тепла и ласки. Мне хотелось просто общения, разговоров, непринужденного смеха…
Атмосферы взаимного расположения, лишенного сексуальной подоплеки.
Дождавшись моего кивка. Шариф забрал зонтик. А я все сидел на остывшем лежаке, сожалея, что сегодня не взял книгу. Временами я вытаскивал из пакета шорты, где в одном из застегнутых карманов хранил часы и смотрел на время так, словно ждал в самом деле чего-то важного с своей жизни.
Они появились ближе к семи часам. Возможно, даже в начале восьмого: незадолго до их появления я отметил, что времени уже восемнадцать часов пятьдесят три минуты.
К этому времени почти все ушли в отель, на пляже осталось несколько человек.
Я смотрел вслед последним уходящим и думал, что мне тоже пора.
Когда увидел их, неторопливо спускающихся по каменной дорожке.
Татьяна была завернута в лазурно-фиолетовое парео.
Алиса вышагивала рядом длинными тонкими ногами. В красных шортах и лифчике от купальника.
– Привет, – поднявшись, я помахал рукой.
– О, привет, – обрадованно сказала Татьяна. – Замечательно. Будем купаться?
– Да нет, я на ужин сейчас пойду, – возразил я. – Надо еще душ принять и все такое…
Мне самому теперь было совершенно непонятно, зачем я их дожидался битый час, если сразу собрался идти на ужин.
– Ладно, тогда мы вещи оставим на твоем лежаке. А то уже матрасов не осталось.
Женщина развязала парео и бросила на мой матрас.
Стараясь глядеть искоса, я рассмотрел ее фигуру.
Грудь Татьяны, подчеркнутая простым черным купальником, подтвердила ожидания. Все остальное тоже оказалось на месте.
– Сфотографировать… тебя? – предложил я, абстрактно любуясь совершенным телом женщины.
– Меня-то зачем, – усмехнулась Татьяна. – Вон Алиску сфотографируй.
– Можно и Алиску, – кивнул я, взяв фотоаппарат из рук девочки.
– У моря хочу, на песке, где прибой, – попросила она.
Она сбежала к морю и встала, закинув руки за голову.
Голенастая и тонкая, почти взрослая верхней своей частью, но какая-то до невозможности маленькая в своих ярко-красных шортиках.
– Не пойдет, – я покачал головой. – Против света лицо темным будет.
– А мне остров нравится… С ним хочу.
– С островом я тебя утром сфотографирую. Когда солнце будет с другой стороны. Сейчас вон туда перейди и встань левее, чтобы лицо не на небе было.
– Утром? – переспросила девочка.
– Да, – подтвердил я. – Утром. Завтра, послезавтра… когда угодно. Ведь теперь мы познакомились и у нас все впереди. Или ты думаешь – нет?
– Я думаю – да, – серьезно ответила девочка.
Я сделал несколько снимков с удачного, на мой взгляд, ракурса.
Алиса так и стояла неподвижно, закинув руки за голову и слегка отставив одну ногу. Видимо, ей самой нравилась такая поза.
– Женя, возьми, пожалуйста, фотоаппарат с собой, – попросила Татьяна, уже стоя по пояс в воде. – Тут уже никого нет, не хочу оставлять. На ужин принесешь.
//-- * * * --//
В номере, приняв душ и упав на кровать, чтоб провести в покое последние десять минут перед ужином, я вспомнил о фотоаппарате.
Взял его в руки, внимательно посмотрел кнопки управления. Разобраться оказалось, разумеется, несложным делом, и я включил просмотр кадров.
Я знал, что залезать в чужой фотоаппарат неприлично и даже опасно; что там можно наткнуться на какие-нибудь совершенно ненужные снимки вроде пьяных хозяев в голом виде. Но я не собирался копаться в памяти, мне просто вдруг захотелось посмотреть, как получились снимки Алисы.
Получилось неплохо; аппарат давал хорошее разрешение.
Казалось, я смотрю не на дисплей, а на саму Алису, которая еще несколько минут назад стояла передо мной.
Девочка выглядела очень нежно.
Впечатление мое не испортил даже большой золотой нательный крест, отсвечивающий в лучах солнца – несмотря на то, что к нынешнему возрасту я стал не просто непримиримым агностиком, но порой испытывал бешенство при виде выставленной напоказ религиозности.
Я даже рассмотрел детали, которые не заметил, когда фотографировал. Два браслетика: один оранжевый отельный, второй красный, видимо, с морской рыбалки – по-детски трогательно перехватывали ее руку.
И вообще весь облик ее был совершенно детским.
И только грудь, спрятанная и одновременно выставленная напоказ купальником бронзового цвета, казалась уже совершенно женской. Помогала, конечно, поза с закинутыми руками. Кроме того, ей было в кого иметь хороший бюст, даже в тринадцать лет… Впрочем, меня это не касалось, эти подробности предназначались для ее одноклассников.
Я увеличил фотографию до предела и перевел рамку на ее лицо, ведь до сих пор я смотрел на девочку лишь мельком.
Алиса не могла назваться красивой или чем-то выдающейся – обычное детское лицо, слегка насмешливое, но открытое и спокойное. Такие лица имели сейчас практически все подростки; им посчастливилось начинать жизнь в свободном обществе.
И только ее глаза – не очень большие, но выразительные зеленые глаза – смотрели с совершенно взрослой серьезностью.
Которые даже не очень вязались с тонкой детской фигуркой в красных шортиках.
XV
Подсвеченная вода в бассейне источала фиолетовое умиротворение. Цвет ее почти совпадал с голубоватым прожектором эстрады.
Пластмассовый лежак нагрелся от моего тела и уже не холодил спину, как в самый первый момент.
На столике стоял стакан бренди, отпитый наполовину. Высокий бокал белого вина. Пепельница с несколькими тонкими окурками. И валялась Татьянина зажигалка.
Сама она сидела… или лежала по другую сторону столика.
Спокойно и непринужденно.
Это было сегодня, и так же было вчера…
И позавчера тоже?
Или уже всю жизнь каждый мой вечер проходил так?
Алиса прыгала на детской дискотеке, возвышаясь над всеми остальными.
А мы с Татьяной… мы сидели и пили понемногу каждый свое.
И даже почти не разговаривали.
Так и сегодня.
Играла музыка, кривлялась дискотека… Правда, Алиса уже не казалась выше всех: в хоровод вклинились два немца. Один их них давно не нравился мне на пляже – белотелый и длинноволосый.
Но сейчас и он не вызывал слишком большого раздражения.
Наполненный бренди, я уже был готов к занятию боевого эшелона. Оставалось всего чуть-чуть, не больше пары стаканов. Чтобы держать вертикальную скорость в нужных пределах, я решил, что после этого, недопитого, устрою кофейную разгрузку.
Но этот все-таки стоило прикончить.
Я поднял стакан, легонько стукнул по стоящему Татьяниному бокалу:
– Будем!
И сделал большой глоток бренди.
– Четвертый уже, – сказала женщина.
– Смотря откуда считать. После ужина – третий.
– Нет, именно после ужина, – возразила она. – Четвертый, это точно.
– Может, и четвертый, – я пожал плечами, мне не хотелось спорить. – А может и пятый… Хотя мне казалось – третий… А ты что – уже считаешь мои стаканы?
– Само собой как-то получается, – призналась Татьяна, закуривая длинную тонкую сигарету. – А вообще странно.
Она пустила полупрозрачное облако дыма и замолчала.
– Что – странно? – уточнил я.
– Что ты столько пьешь, а я тебя никогда не видела пьяным…
– Ну так, – я усмехнулся. – Честно говоря, я и сам себя пьяным никогда не видел.
– Даже так? – он взглянула с интересом.
– Конечно, – серьезно ответил я. – Если я себя вижу, значит я еще не пьян. А когда я пьян, то не вижу вообще ничего.
– Все шуточки у тебя… Хотя не смешно это все.
– Ты хочешь бороться с моим пьянством? – я криво улыбнулся, поставив на столик пустой стакан. – Бесполезная работа.
– Да нет, даже не собираюсь. Уж если с мужем не смогла справиться, то неужели тебя за неделю отучу… Просто я пытаюсь понять – зачем?
Она помолчала.
– Зачем ты пьешь?
– Как – зачем?
Вопрос показался мне глупым до предела.
– Жизнь так хороша. В ней столько разных удовольствий, и каждый день несет что-то новое. А ты разрушаешь себя. Планомерно и четко. Пьешь литрами бренди, а в перерывы добавляешь кофе.
– Ты и кофе заметила? – усмехнулся я.
– Я все замечаю. Бренди – кофе, бренди – кофе. Как будто поставил задачу уничтожить самого себя. Причем как можно быстрее.
– Ну… Если видеть в этом самоуничтожение, то я стою как раз на острие эволюции. За последние несколько тысяч лет вид homo sapiens занят исключительно самоуничтожением, причем с применением все более сильных средств. Думаю, цель уже близка.
Татьяна покачала головой и ничего не сказала.
– Ну а если серьезно…
– Да, если серьезно?
– Если серьезно, мне кроме выпивки ничего не остается. Здесь праздник жизни, а я на нем чужой. И никому не нужный.
Я не стал уточнять, что именно означали последние слова – но Татьяна, кажется, поняла правильно.
– Выпивка – это единственная опора. Кольцо парашюта. Спасательный жилет. Алкоголь притупляет желания, уменьшает возможности и примиряет с жизнью.
– Ну ты философ…
– Стоит только немножко выпить – и все становится почти таким, как было прежде.
– Надо же так сказать!
– Вот последнее уже не я. Это слова старины Хэма.
– Кого-кого?
– Хемингуэя. Не помню, из какого романа. Кажется, «Прощай, оружие».
– Ты Хемингуэя любишь?
– Да не сказал бы, что очень. Просто у него есть несколько гениальных мыслей. За которые я его уважаю. Вот эта, про выпивку – просто вершина мудрости.
– Да уж, – покачала головой Татьяна. – Неправильная мудрость, скажу тебе. Получается, что все счастье жизни заключается только в прошлом?
– Конечно, – ответил я. – А разве нет?
– А настоящее? разве ощущать настоящее – это не самая большая радость?
– Настоящего в чистом виде не существует, – возразил я. – Это точка, которую невозможно удержать. Игольное ушко, сквозь которое протягивается будущее, становясь прошлым.
– Можешь не объяснять, – ответила женщина. – Пространственно– временной конус в четырехмерном пространстве. Это давно придумано.
– Какой конус? – удивился я.
– Неважно… Объяснять долго да и не нужно. Ты примерно то же самое сказал.
– Ну да, – я кивнул. – Смысл в том, что настоящего нет. И его нельзя удержать, как нельзя остановить время, даже если остановить часы. А прошлое… По мере лет оно становится все более обширным. Плохое выветривается, хорошее остается. И обернувшись в прошлое, можно еще как-то поддерживать в себе жизнь.
– Ужас… – пробормотала Татьяна. – Ты так живешь. Но ведь это… не жизнь. Это движение с лицом, повернутым назад. Между тем, как будущее… Оно ведь может принести любую радость и любой смысл. Потому что будущее во мраке и оно нам неизвестно.
– Во мраке – согласен. Но мне оно известно. Потому что из мрака уже доносится скрип.
– Какой… скрип? – непонимающе взглянула женщина.
– Скрип поднимаемого ножа гильотины. Под который осталось лишь сунуть голову.
//-- * * * --//
Я вдруг подумал…
Точнее, попытался вспомнить время, когда все женщины были моими.
Ну не все, конечно… Все не могли быть чисто физически.
Время, когда моей становилась любая женщина, которую я хотел.
Было ли так?
Кажется, было.
В разумных пределах, конечно: не будучи дураком, я никогда не хотел недостижимого.
Но все-таки я любил женщин и они отвечали… по крайней мере, благосклонностью.
Тогда это казалось естественным.
Точнее, даже не естественным, а почти необязательным дополнением к общему течению жизни.
А сейчас – сейчас, когда на исходе пятого десятка я нашел себя выброшенным из нормального круга – сейчас стало ясным, что в самом деле отношения с женщинами составляли суть.
Смысл существования мужчины.
Но понимание этого пришло лишь с уходом этих отношений.
Пришло, когда ничего уже не подлежало исправлению.
Я почувствовал, как теряю подъемную силу и начинаю падать.
Похоже, даже выпивка перестала по-настоящему держать над границей отчаяния.
//-- * * * --//
– …Правда, немцы симпатичные?
– А… – не сразу сообразил я. – Какие… немцы?
– Да вот этот.
Я озирался, ничего не понимая.
– Женя, ты словно улетал куда-то. Дискотека кончилась, вон Алиска сидит за столиком и с нею два немца.
Алису я увидел сразу. В самом деле, к ней пристроились те два немца, что глупо выплясывали среди малышей.
– А почему ты спрашиваешь?
– Просто так. Я этих немцев несколько раз видела. Мне они нравятся.
Хорошие ребята, всегда компанией ходят. Вместе играют, развлекаются. Неиспорченные, сразу видно.
– Тебе нравится этот гладкий гугнивец? Надо же…
– Как ты его обозвал… – всплеснула руками Татьяна. – А тебе он что – не нравится?
– Конечно. Как он может нравиться мне?
– Но чем конкретно он тебе не нравится?
Татьяна продолжала расспрашивать так, словно собиралась выдать дочь за этого немца замуж, причем прямо здесь и сейчас.
– Хм, – я скрипнул зубами. – Он мне не нравится всем.
– Всем?!
– Всем. А прежде всего тем… – я вдруг почувствовал, что говорю нечто, вдруг Алисой.
– Надо же… – Татьяна бросила на меня какой-то совершенно новый взгляд. – А ты, оказывается, ревнивый.
– Вовсе нет. С чего бы мне ревновать Алису. Пусть одноклассники из-за нее друг другу морды чистят. И вообще. Просто мне не нравится этот козел и сам факт нахождения его рядом с девочкой… которая мне нравится… как твоя дочь.
Я с трудом выпутался из словесного лабиринта, куда сам себя загнал. Хотя и не знал, что в сущности хотел сказать.
– Ну, наговорил. – усмехнулась Татьяна. – Парень как парень. Обычный молодой немец, сейчас в Европе все такие. Представь себе, что ты бы сам был немцем и жил в Германии, что бы тогда?
– Если бы я был немцем и жил в Германии, – четко проговорил я. – То этого пидора сгноил бы в концлагере. Потому что он позорит немецкую нацию.
– Ничего себе… – пробормотала Татьяна.
Как ни странно, она без слов поняла все: о какой Германии я сейчас говорил и кем позиционировал там самого себя.
– Ты так сказал… Мне даже страшно стало. Показалось, на тебе черные сапоги скрипнули.
– Они никуда и не делись, ты просто не видишь, – усмехнулся я. – Черные сапоги и черный мундир.
– Ты на себя наговариваешь.
– Полезно иногда.
– …Ты на себя наговариваешь и зачем-то хочешь казаться более злым и жестоким, нежели есть на самом деле.
– Я и есть. И злой и жестокий.
– Никакой ты не злой. Это твоя защитная реакция на жизнь.
– Откуда ты знаешь? Мы общаемся всего три дня.
– Мне и трех минут хватило. Я вижу тебя по твоим губам.
– И что видишь?
– Вижу, что ты очень добрый человек.
– В таком случае я схожу за бренди. Надо свою доброту слегка пригасить.
– Сейчас пойдешь, – кивнула Татьяна и встала с лежака. – Я устала что– то, к местному времени не привыкну никак. Ты долго еще тут будешь?
– Конечно. Я тут всегда минимум до закрытия нижнего бара.
– Присмотри за Алиской, пожалуйста, если тебе не трудно будет… краем глаза?
– А ты ее оставляешь? – удивился я.
– Пусть еще полчаса посидит, потом сама спать захочет. Так ты присмотри, ладно?
– Ладно, – я поправил на себе несуществующую портупею. – Значит, не доверяешь-таки этим унтерменьшам?
– Не им… А просто так.
– Jawohl, herr Brigadefuehrer! – рявкнул я и вскинул перед собой вытянутую руку.
XVI
Третья чашка кофе сделала меня практически трезвым.
Я наслаждался этим иллюзорным состоянием, зная насколько приятной окажется новая доза бренди.
Предчувствие было таким сладким, что я даже не торопился.
Кроме того, помнил об обещании, данном Татьяне. И не хотел отсюда уходить. Зная, что девочку не стоит выпускать из поля зрения даже на пару минут.
Я даже пересел ближе к эстраде. Переместился туда сразу, как только ушла Татьяна. Свободных столиков не осталось и мне пришлось подсесть к двум молодым женщинам. Кажется, русским: грохот дискотеки заглушал их речь.
Это не доставило мне удовольствия, с их стороны могло показаться, будто я хочу навязать им свое знакомство, хотя было плевать на них точно так же, как им на меня.
Однако иных мест не нашлось, а я хотел видеть Алису.
Через некоторое время немцев вокруг нее оказалось уже четверо.
Я понимал, что вряд ли эта беседа закончится чем-то плохим. Но обилие длинноволосых парней стало раздражать.
Я посмотрел на часы, было двадцать минут двенадцатого.
Татьяна ушла больше часа назад. И наверняка скоро проснется и обеспокоится отсутствием Алисы.
Да и вообще всему этому пора было класть конец.
Я резко поднялся. Держась очень прямо, подошел к столику – мне самому был смешон этот спектакль, но я знал, что когда выпрямляюсь, то со своим лысым черепом произвожу пугающее впечатление. Тем более, в черной футболке.
– Алиса, я думаю, что мама волнуется, и нам пора спать, – сказал я, нависнув над столом.
И протянул ей руку.
Девочка послушно поднялась.
Самые толстый немец что-то сказал.
– Das wer alles, – сказал я.
Мы шли по дорожке мимо бассейна.
– Они тебе понравились? – поинтересовался я.
– Ну, – Алиса пожала прямыми плечами. – Так, поговорили немного…
Они английский знают. Правда, этому толстому я сразу сказала, что мне не нравится его борода.
– Ну ты крута, – я уважительно покачал головой. – И как – пережил?
– Пережил, а что ему было делать.
Мы поднялись на пять ступенек мимо ресепшн и оказались перед лифтом.
Кабины шла где-то между этажами. А у дверей стояла целая очередь. Три толстые женщины, жирные дети, два очень сильно пьяных мужика.
– Долго ждать придется, – сказала Алиса. – Лифт маленький.
– Можно и вообще не ждать, – вдруг сказал я.
– Как? – не поняла девочка.
– А… вот так, – пояснил я, решительно подхватывая ее на руки.
Женщины удивленно закудахтали.
– А вам можно? – спросила Алиса, со знанием дела мгновенно обхватывая мою шею.
– В каком смысле?
– Ну… Вы так много пьете, и кофе к тому же. Вам с сердцем плохо не станет?
– Не станет, – ответил я, поражаясь ее взрослой рассудительности. – Ожидающий расстрела не боится инфарктов.
– Ну тогда… Поехали.
– Поехали, – ответил я и поудобнее переложил ее тело в своих руках. – Какой этаж?
– Четвертый. Я вообще-то тяжелая… Сорок килограммов.
– Две канистры бензина, – перевел я на понятную меру. – Вообще ничего не весишь.
Подумав, что вот две канистры бензина-то я точно не донес бы даже до второго этажа.
Но девочка… Девочка, оказавшаяся в моих руках, доверчиво обхватившая мою шею и обдававшая меня своим чистым дыханием…
Она была в самом деле тяжелой, но казалась невесомой из-за того внезапного, не ожидавшегося мною удовольствия, которое я испытывал, неся ее верх во узкой винтовой лестнице.
Алиса хихикала и обнимала меня, как взрослая. Ее длинные ноги в сланцах с блестящими стразами болтались в воздухе, и спускавшиеся навстречу нам отступали к стенам. Мне было тяжело; ближе к третьем этажу я почувствовал, что лишенные тренировки руки начинают неметь, а дыхание сбивается. Но я шел вверх – точнее, это шел не я, а кто-то другой.
Молодой, сильный и счастливый.
Кто-то, к кому с удовольствием прильнула тринадцатилетняя девочка Алиса. При этом несла всякую всячину и одновременно с довольным видом снисходительно осматривала всех, кто попадался на дороге.
– Донесли, – почти удивленно сказала она, когда мы ступили на четвертый этаж. – Надо же… Все, наш номер сразу у лестницы.
– Сей…час, – проговорил я, становясь на колено и спуская девочку на пол. – Передам тебя из рук в руки.
Алиса уже толкнулась в номер.
– Алиска, это ты? – раздался голос Татьяны.
– Я это, я…
Татьяна, наверное, спала голой, потому что освещенная щель раскрылась ровно настолько, чтобы туда скользнула девочка. Помахав мне рукой на прощанье.
Я постоял еще пару секунд у закрытой коричневой двери.
Сердце в самом деле стучало сильно и часто.
Следовало скорее помочь ему выпивкой.
//-- * * * --//
Я лежал на своей одинокой кровати.
Уверенно ревел кондиционер, внутри ласково плескался выпитый бренди.
Все было как прежде.
Но все было абсолютно не так.
Почему не так, что не так… что изменилось этим вечером?
Не изменилось ничего; я по-прежнему был одинок, всеми брошен, не нужен никому и самому себе в том числе.
Но все-таки нечто внезапное теплилось во мне.
Это что-то имело вполне конкретное, слегка волнующее своей непривычностью имя.
А-ли-са.
Девочка не из страны чудес, которую я нес на руках по причине длинной очереди у лифта.
Я давно отпустил ее; но что-то во мне не могло с ней расстаться.
Вечер прошел и настала ночь, но я еще ощущал ее тело в руках и ее руку, обнимавшую мои плечи, ее мягкие волосы и кожу, пахнущую невинностью…
Она стала для меня другой.
Черт побери, – подумал я, зафиксировав в себе эти мысли. – Это – конец.
Старый дурак, лежащий в холодной постели и вспоминающий невинные объятия тринадцатилетней девочки…
Поганец Гумберт, как сказал бы любой, прочитавший бы сейчас мои мысли.
Но слава богу, читать мысли никто еще не научился.
Впрочем, если бы и нашелся умелец, ничего интересного он бы не вычитал.
Да, все было именно так, как было.
Я в самом деле лежал в темноте, глядя на чуть более светлый узор занавески, скрывающей балконную дверь: пестрый днем и серый ночью – лежал, смотрел… и думал об Алисе.
Да, черт побери, чтоб меня разорвало, но именно так.
Я думал об Алисе.
Я вспоминал нежное ощущение ее существа, когда нес ее по винтовой лестнице.
И ее рук, обнявших меня крепко – а как могло быть иначе, ведь она не хотела, чтоб я уронил.
Я вспоминал ее всю, такую маленькую и в то же время такую взрослую.
И в моих воспоминаниях, несмотря ни на что, несмотря на общую тривиальность ситуации, не было ничего сексуального.
Ни капли эротизма.
Была просто память о юной девочке, с нежностью прижимавшейся ко мне.
Эти воспоминания всколыхнули во мне не желание.
Не что-то нечистое или хотя бы тайное.
Они заставили меня вспоминать вещи, с нею никак не связанные.
То, что когда-то было у меня… или могло быть, но не было…
От девочки повеяло жизнью.
Сейчас я просто вспоминал эту жизнь, и эти воспоминания вдруг вернули мне что-то действительно живое.
XVII
– Надо же, а ты, оказывается, бабник! – сказала Татьяна, отпив белого вина.
Которое я как-то сам собой стал приносить ей за обедом вместе с бренди.
Потому что обедали и ужинали мы теперь за одним столом, который я занимал, приходя по привычке, к открытию ресторана, а потом нетерпеливо высматривая их в приходящем потоке – это получилось тоже само собой.
– С чего ты взяла? – усмехнулся я.
– С чего взяла, с чего взяла… Пока мы тут обедаем, с тобой уже шесть женщин поздоровались… Или семь, а, Алиска?
– Не знаю, – ответила девочка. – Я же спиной ко входу сижу.
– Ну поздоровались и поздоровались, – я пожал плечами. – И что из этого следует?
– То, что ты ужасный бабник, – повторила Татьяна. – Отбою тебе от женщин нет.
– Твои бы слова – да богу в уши, – вздохнул я.
Алиса прыснула с совершенно понимающим видом.
А я отметил, что сегодня в самом деле со мной поздоровалось очень много женщин. Ничего не значащих, увы, в моей жизни…
Точнее, таких, в чьей жизни ничего не значил я.
Даша со своей Ольгой, потом еще одна немка, с которой я как-то раз случайно разговорился у кофейного автомата в ресторане…
Еще одна женщина, отдыхавшая с мужем – ее я однажды попросил поберечь свой столик вечером, пока ходил за бренди и с тех пор я с этими супругами вежливо раскланивался в ресторане и мы приветствовали друг друга по-немецки, хотя судя по всему, они немцами не были.
Потом женщина намного старше меня, русская – тоже однажды сторожившая мой стул.
И в довершение всех – лучезарная, белокурая широколицая турчанка-барменша, которая всегда правильно наливала мне бренди, а сегодня убирала посуду со столов.
Если бы их можно было назвать женщинами в нужном смысле слова, то Татьяна, конечно, оказалась бы права.
– А ты ревнуешь меня? – с усмешкой, адресованной самому себе, поинтересовался я.
– Ревную? С чего бы мне тебя ревновать?!
Татьяна так удивилась вопросу, что даже отложила вилку и повернулась ко мне.
– С какой радости мне тебя ревновать? Ты же не мой мужчина!
Ясное дело, что не твой, – подумал я. – И ты не моя, пся крев…
– Вот если бы ты был моим мужчиной, тогда бы узнал, что такое моя ревность…
– Охотно верю, – кивнул я и отпил бренди. – Но тогда почему ты обращаешь внимание на каждую женщину, которая желает мне приятного аппетита?
– Так… Это ущемляет мое самолюбие, – спокойно ответила Татьяна.
Если я бабник, то ты… просто стерва. Точнее, ты, похоже, раскрываешь наконец свою натуру безотносительно того, бабник я или нет, – вдруг подумал я. – Твое самолюбие могло бы быть ущемленным, если бы накануне ты раздвигала ноги в моей постели… А то и сама не даешь и на других смотреть не велишь… И пытаешься распоряжаться мною, как собственностью.
– О женщины! ничтожество вам имя, – в сердцах продекламировал я.
– Здорово сказано, – подтвердила Алиса.
Которая вроде бы и не слушала нас, увлечено выковыривая креветок из многокомпонентного салата.
– Это просто Шекспир, – признался я.
– Из «Гамлета»? – уточнила девочка.
– Не помню. Я вообще мало что помню.
Я поднял свой стакан, оценивая остаток. Хватало на один хороший глоток, после чего следовало идти в бар.
– …How do you do, Eugene!
Я поднял голову.
Улыбаясь и сверкая всей сотней своих брэкетов, по проходу двигалась Лаура.
Видимо, голландцы обосновались в тени ротонды снаружи, и девушка шла за тарелками. Я, кажется, впервые увидел ее в полный рост при свете дня. И отметил, что несмотря на неимоверную длину, у нее не тонкие, а очень мощные и ровные ноги. А груди, которые тоже прятались, когда высоченная девушка сидела, сейчас торчали вперед, как зачехленные головки ракет «воздух-земля». Ее путь провожали жадные взгляды мужчин.
Я ощутил абстрактную гордость за то, что они только смотрят на нее, а я почти каждую ночь пью с этой девушкой под бананом, да еще и нежно обнимаюсь с нею, когда градус нашей компании достигает нужной отметки.
– Hi, Laura! – ответил я и поднял руку.
Лаура ловко и звонко шлепнула мне ладонью в ладонь и проследовала дальше.
Я ощутимо вырос в собственных глазах.
Следом двигалась Симона.
Я помахал ей издали.
– Mahlzeit, Eugen! – сказала она, приблизившись.
Остановилась у столика и ласково потрепала меня по голове.
– У тебя здесь много знакомых, – сказала Татьяна после некоторого молчания.
– Таких – да, – туповато ответил я.
Мне вдруг сделалось грустно.
В моих глазах все еще стояла Лаура – великолепная, свежая, молодая. Ногастая и грудастая, знающая свое совершенство и с улыбкой шагающая на меня. Но после слов Татьяны я вдруг подумал, что все это внешне… Что несмотря на хорошее отношение, эта девушка от меня так же далека, как какая-нибудь американская кинозвизда. Ведь спала она не со мной и невозможно было даже представить ее моей.
И не потому что у нее был парень, не потому что она была молода, а я нет, что она была голландкой а я русским, и так далее…
Просто потому, что она была, а я уже не существовал.
Допив бренди, я неимоверным усилием выбросил себя из этого состояния.
Татьяна смотрела на меня.
– Чему ты удивляешься? – сказал я. – Я здесь давно. Я говорю по-немецки, танцую и пою. Странно, если бы у меня тут не хватало знакомых.
– Поешь?! – кажется, она удивилась.
– Ну да… После соревнований по караоке, ты что – ни разу не слышала?
– Нет… Лучше бы для меня спел, чем для всех этих баб.
– Но я же не твой мужчина, – усмехнулся я.
– Ну и что. Спеть-то мог бы.
– Ладно, – кивнул я. – Сейчас схожу за бренди и спою для тебя.
– Прямо тут?! – поразилась Татьяна.
Алиса взглянула на меня с любопытством.
– Конечно. Качество исполнения не зависит от громкости. Если хочешь, я могу тебе спеть даже до похода за бренди.
– Это серьезно, – кивнула она. – То, что ты пожертвовал своим бренди…
– …Не бренди, а двумя минутами до следующей дозы, – с усмешкой поправил я.
– Ну даже двумя минутами. Это показывает твое расположение ко мне.
Только что я в мыслях обозвал эту женщину стервой.
А теперь придвинул стул поближе, наклонился к самому ее уху и спел первый романс, который пришел на ум – «Ваши пальца пахнут ладаном». Не знаю, почему именно этот – вероятно, одинаковые блестящие кресты на шеях матери и дочери вызвали ассоциативную связь с «вековой пылью икон».
Я пел старательно, хоть и предельно тихо; я умел управлять своим голосом так, что он звучал в полную глубину, не достигая при этом даже соседних столиков. Алиса, перегнувшись со своего места, слушала меня – кажется, еще более внимательно, чем мать.
– Спасибо, – сказала Татьяна, когда я взял последнюю ноту.
При этом она не хлопнула в ладоши, и это мне понравилось.
– Я старался.
– У тебя хороший голос, я и не ожидала.
– Ну… – пробормотал я, все-таки обрадованный ее похвалой. – Ein Bissen…
– Правда-правда очень хороший, – серьезно добавила Алиса. – Уж я-то понимаю толк.
Я хотел уточнить, откуда тринадцатилетняя девочка понимает т олк в исполнении романсов, но Татьяна не дала мне говорить:
– «И когда по белой лестнице вы пойдете в светлый рай»… – задумчиво проговорила она, перевирая слова. – Надо же… С таким голосом ты просто не можешь не быть бабником.
– А как связан голос и это… качество?
– Кто бы спрашивал… Я что – не видела вчера?
– А что ты видела вчера? – с искренним удивлением спросил я.
– Что-что… – пробормотала Татьяна, прикончив свое вино. – Стоило мне уйти спать, как тут же сел к новой женщине.
– Я?! К новой женщине?!
Я был поражен.
Выходит, эта чертова Татьяна, которая сама по существу объявила, что я ей на хрен не нужен, наблюдала за мной со своего балкона. Хотя наблюдать было не за чем!
Я не садился ни с какими женщинами, я просто дежурил у эстрады, приглядывая за ее дочерью, которую потом отвел… отнес спать. После чего ушел в банановый бар и там напился с голландцами. И этим, как обычно, завершил свой вечер, перешедший в одинокую ночь.
– Ну да. Мне сверху было все видно. Сразу встал и пересел. И еще будет спорить…
Я пожал плечами; мне было нечем ответить на беспочвенные обвинения.
– Алиска, скажи, – продолжала Татьяна. – Ты же осталась. Скажи, что я права: сел с новой женщиной и принялся обаять уже ее, разе не так?
– Нет, я ничего не видела, – невозмутимо ответила девочка.
– Как это ничего не видела? – почти возмущенно перепросила мать. – Ты же сидела недалеко с немцами. И должна была…
– Я ничего не видела, – так же спокойно повторила Алиса, глядя мне прямо в глаза.
В ее взгляде на мгновение проскользнуло нечто, заставившее меня вздрогнуть.
– Вот видишь, – усмехнулся я. – Лучше скажи – ты довольна, как я вчера проследил за твоим ребенком?
– Довольна-довольна. Кстати, в новостях передавали, что вчера кто-то кого-то отнес спать на руках. Хотя бы это – правда?
– Ну, если передавали… наверное, правда, – я пожал плечами.
И поднялся, чтобы наконец принести бренди.
//-- * * * --//
– Ваша жена и дочь ушли в город, – сообщила Даша, появляясь из темноты около столика.
Где мы уже довольно давно с Володей и Артемом наливались каждый своим напитком в компании молчаливо курившей Ольги.
– Какая… жена? – оторопело спросил я. – Ты меня с кем-то путаешь.
– Я никого никогда ни с кем не путаю, – гордо возразила девушка.
И села рядом со мной. Невесомые лоскуты огненного платья колыхнулись, обдав знакомым запахом ее тела. Но сегодня даже он воспринимался мною совершенно иначе, нежели в ту проклятую ночь, когда я испытал последний всплеск надежды, а она ушла с сивым Рене.
Тогда ее аромат волновал меня, возбуждали обещал нечто, имевшее шансы произойти.
Сейчас же я испытывал примерно такое же чувство, какое бывает у случайного посетителя автосалона, перед которым менеджер, не сумевший влёт распознать праздношатающегося, услужливо распахивает дверцу. И человека обдает будоражащим запахом нового автомобиля.
Который никогда не будет ему принадлежать.
– У меня нет здесь никакой жены, тем более дочери, – ответил я.
– Ну уж, кто бы говорил? – Даша пытливо посмотрела на меня. – Эта высокая, рыжая дылда…
Взаимный, хоть и заочный обмен залпами, каждый из которых направлен на соперницу, но попадает в меня, – подумал я. – Татьяна обозвала Дашу просто «жар-птицей», в слове не содержалось ничего уничижительного. Даша сразу аттестовала ее «дылдой»; у этой девочки большое будущее. К соответствующему возрасту она сделается такой стервой, перед которой Татьяна со всеми ее подковырками показалась бы сестрой милосердия.
И самое забавное – ни одной из двоих я на хрен не нужен…
– Это не жена, – терпеливо повторил я. – Такая же курортная знакомая, как и… ты, например…
– Ну надо же, – не сдавалась девушка. – А вы та-ак смотритесь вместе, что я подумала…
– Чего ты привязалась к человеку, – лениво пыхнув сигаретой, встряла в разговор невозмутимая Ольга. – Жена – не жена… Какая тебе-то разница.
– Никакой, – за Дашу ответил я. – Если тебя это интересует… Я с ней не трахаюсь.
Даша зарделась; она не ожидала, что расспросы вызовут такой прямолинейный ответ.
– И вообще я ни с кем не трахаюсь, – желая доконать ее полностью, добавил я. – Потому что я – гомосексуалист.
Я понял, что сказал глупость; гомосексуалисты тоже трахаются, да еще как – и добавил:
– Причем пассивный.
Девицы фыркнули; они были уничтожены.
Я подумал, что отныне буду всегда расправляться с женщинами именно так, как они того заслуживают: одним точным, циничным ударом, после которого даже у самой отъявленной стервы не найдется дальнейших слов.
И тут поймал боковым зрением сочувствующий взгляд хирурга Володи.
– Давайте, Женя, выпьем, – вздохнул он.
Вечер только начинался, и мы были еще на вы.
– За то, чтобы наши дети имели богатых и счастливых родителей, – мгновенно выдал я.
– Хороший тост, – кивнул Артем и поднял свою водку.
XVIII
Вечерний пляж всегда выглядел иначе, нежели утренний или дневной.
И дело было даже не в изменившемся положении солнца.
Неуловимо менялось все.
И песок, который весь день излучал колеблющиеся волны зноя, а к вечеру быстро остывал, делаясь влажным.
И море, которое всегда обманчиво утихало на каких-нибудь полчаса.
И дымка, текущая, казалось, прямо с острова турецкой крепости.
И ветер – появлявшийся тоже невесть откуда, но делавший выход из воды не самым приятным моментом в жизни.
И люди…
Наверное, главная перемена крылась в людях. Люди, проведшие на знойном пляже весь день, казались такими разморенными, измученными и измочаленными, что над пляжем повисала странная истома. Еще один день отдыха подходил к концу и ночь обещала возможность отдохнуть от самого отдыха.
К вечеру обычно откуда-то прибегали собаки – рыжие, черные, пятнистые турецкие собаки, большинство из которых были не бродячими, а вполне домашними: с ошейниками и даже магнитными метками в ушах. Но все они любили по вечерам, когда уже солнце не мучило зноем, прибегать на пляж и валяться возле лежаков, лениво почесываясь и ожидая, когда туристы бросят какие-нибудь объедки. Не дождавшись, они обходили расставленные глиняные горшки-урны и рылись в мусоре. Шариф замечал их и прогонял, страшно ругаясь по-турецки. Собаки делали вид, что убегают, но прятались за кустами, и стоило уборщику отвернуться, как они появлялись снова. Вряд ли им перепадало тут слишком много, равно как и вид их не свидетельствовал о голоде – я думаю, собакам хотелось просто побыть среди людей.
Я сидел, точнее почти лежал на своем красном полотенце. И думал, что вот сейчас надо встать, искупаться последний раз, пока не усилился ветер, а потом возвращаться в номер, принять душ и повалятся голым на постели, остывая в ожидании ужина.
Время подходило к шести, и несколько минут назад вдоль пляжа прошел турок с подносом свежих кренделей, который он держал на голове, как огромную толстую шляпу. Разносчик появлялся каждый вечер в строго определенное время, примерно в семнадцать сорок пять – видимо, начинал обход побережья с левого края и шел направо, пока не упирался в далекий каменный мол, непреодолимо уходящий в море прямо с прибрежной дороги.
Кренделя на круглом подносе были очень аппетитными на вид, их покупали не только валяющиеся на песке пришлые, но и постояльцы отеля, несмотря на близкий ужин. Я придерживался принципа никогда не тратить копейки на еду, если все включено в стоимость путевки, и всегда просто любовался этим писаным, усатым и черным разносчиком.
Сейчас я бездумно смотрел на море, слегка темнеющее и до сих пор полное людей.
И вдруг ощутил, как мои глаза закрывают чьи-то пальцы.
Даша… – пронеслось в голове.
И тут же мне стало досадно; не хватало еще, чтобы эта чертова кукла, для которой я был не больше чем танцующее дерево, так глубоко вошла в мое сознание.
Нет, конечно; Даша никогда бы не пошла на такую невинную и детскую шутку.
Именно детскую.
Ведь закрывают глаза из-за спины только в детстве.
В детстве…
В детстве у меня ничего подобного не было.
В моем детстве не было вообще ничего.
Да, ничего вообще.
Потому что в возрасте, когда мальчишки начинают интересоваться девчонками не для того, чтобы дергать их за косы и бить по голове учебником, а для другой – еще неясной, но уже волнующей цели – в этом возрасте моя жизнь уже сделалась похожей на каторгу. Учеба в двух заочных физико-математических школах, лихорадочное стремление получить хороший аттестат и золотую медаль, открывающие дорогу в будущее.
Тогда все было брошено на алтарь страшного Молоха, пожравшего всю короткую пору моего детства – химерического будущего, которое сразу превращалось в прошлое. Тогда, в идеологии отрицаемого настоящего: так оно и было, советский народ не имел настоящего, он жил лишь мыслями о будущем, опираясь на вранье о прошлом – тогда это казалось нормальным.
Лишь теперь, когда жизнь прошла, стало ясным, что было нарушено основное ее правило: всему свое время.
Что в отрочестве главное не стремление к будущему, сколь светлым бы оно ни мерещилось – а наслаждение настоящим. Которое в те годы особенно остро.
И которое на самом деле заключалось в осязании тонких девичьих пальцев, прикрывших из-за спины глаза.
Впрочем, пальчики, игравшие со мною детскую игру, и сейчас были тонкими. А ощущать их оказалось приятно даже в сорок восемь лет.
Все эти мысли пронеслись за одну секунду, а я уже знал, кто шутит со мной.
И для продления этого ощущения, испытанного мною впервые в жизни – а вовсе не потому, что мне требовались детали – я протянул руки за спину, поймал тонкие запястья, пытаясь найти знакомые браслетики…
– Что тебе еще надо пощупать чтоб узнал? – раздался сверху голос Татьяны.
Мгновенно разрушившей очарование трепетного момента.
Я не успел ответить – Алиса уже стояла передо мной.
В своем бронзовом купальнике, с повязанным на голову платочком, изображающим американский флаг. И с большим желтым, взятым в отеле надувным кругом на поясе.
– Уже ничего, – ответил я.
– Сидишь тут. Ждешь, когда к тебе женщины слетятся?
– Сижу. Уже дождался, как видишь. Слетелись.
Определенно, тема женщин в моей жизни волновала Татьяну значительно больше, нежели меня самого.
– А мы купаться, – Алиса для верности показала мне язык. – Только мама сейчас на камни полезет…
– Маме бесполезно объяснять, откуда в море заходить, – подтвердил я.
– Здесь камни, зато турок нет, – отрезала Татьяна.
– А я хочу где песок, – возразила девочка.
– Иди вон с Женей тогда купайся. При нем тебя турки не тронут.
– Не тронут, – кивнул я, поднимаясь. – Я им зубы-то мигом пересчитаю.
– Пошли, – сказала Алиса, не обращаясь ко мне ни по имени, ни через слово «дядя».
Она вообще меня никак не называла.
Просто крепко ухватила меня за руку и молча потащила к морю.
Я не сопротивлялся.
//-- * * * --//
– Сейчас я вам кое-что покажу, – довольно загадочно объявила Алиса.
Я усмехнулся, стоя по грудь в воде. Алисе она доставала почти до плеч.
Девочка вытянула перед собой руки. Я не мог догадаться, что она придумала.
– Ложитесь, – сказала она.
– Куда? – не поняв, перепросил я.
– Сюда.
Я хотел сказать, что я слишком тяжелый, но тут же сообразил, что в воде можно удержать на весу даже кита.
И опустился плашмя на ее руки. Которые подхватили меня, казалось, вместе с водой. И на какой-то миг я вспомнил давнее, потрясающее до холодка в животе ощущение, которое прохватывало, когда бомбардировщик начинал резко снижаться.
– Нравится? – спросила она.
– Очень, – честно признался я.
Впрочем, сказать, что просто нравится было слишком примитивным.
Ассоциация с полетом на бомбардировщике пришла в первый момент; кому-то это могло показаться диким, но что поделать, если все лучшее в моей жизни теперь связывалось только с воспоминаниями о службе в авиации.
Но даже эта ассоциация мелькнула и тут же ушла.
Я переживал ощущение, которого не испытывал никогда в жизни.
Море ласкало меня, волны покачивали на неощутимой опоре девочкиных рук и казалось, что я парю в воде, как морское существо, не имеющее веса.
Лицо Алисы было рядом с моим.
Она улыбалась, словно ей самой доставляло удовольствие держать меня на вытянутых руках.
Словно я был не старым дядькой – староватым даже для того, чтобы оказаться ее отцом – а ровесником, с которым она играла в острую и завораживающую игру.
– Теперь вы меня, – сказала Алиса.
Я опустился ногами на дно. И подхватил на ладони прохладное, упругое тело девочки. Которое показалось абсолютно невесомым.
– Повыше, а то мне нос заливает.
Я поднял ее к поверхности.
Алиса развела руки и поплыла на месте.
А я держал ее и плыл вместе с ней среди бегущих волн, уже не понимая, что между нами происходит.
– А теперь вот так…
//-- * * * --//
Желтый спасательный круг, брошенный за ненужностью, давно прибило к берегу и вокруг него копошились черномазые турецкие дети.
А мы все плавали и ныряли и бултыхались в воде.
Конечно, в полной невинности, как могли бы забавляться дочь с отцом.
И в то же время невероятно жгуче.
Алиса разошлась не на шутку; видимо ей привычно было так развлекаться со сверстниками в море или просто в бассейне.
Она совершенно не стеснялась меня, мы переплетались в воде, как две рыбы, и непонятно было, кто за кого держится. Мы обнимали друг друга, беспрерывно ускользая и тут же снова оказываясь в объятиях. Алиса, хохоча, касалась меня то рукой то ногой, то животом, то небольшой упругой попкой, то вполне ощутимой грудью… Она делала так естественно – казалось, она не касается меня, а просто я осязаю своим телом ее тело.
Все – до кончиков пальцев.
И это бесконечное, хоть и невинное, ощущение девичьего тела, прикрытого тремя ничтожными лоскутками бронзовой материи – гнало в меня странную волну.
Это не было удовольствием – хотя, конечно, удовольствие тоже присутствовало: тело мое, существуя отдельно от разума, вполне конкретно реагировало на прикосновения девочки – но доля его оказывалась слишком мала в сложном комплексе.
В котором преимуществовала сладкая горечь … точнее, горькая сладость умственного обладания…
Хотя я тоже выразился неверно; об обладании речи не шло. Я оставался нормальным человеком и хотя Алиса уже вполне могла нравиться как без одной минуты женщина, я знал, что между нами стоит непреодолимая стена. Через которую в принципе нельзя перебраться на другую сторону.
Причем ни мне, ни ей.
Я ощущал горькую сладость иллюзии.
Да, точное слово нашлось – именно иллюзии.
Иллюзии прежнего состояния.
Иллюзии сровненности в возрасте с девочкой, скользящей в моих руках так, что нечто не управляемое разумом замирало внутри…
Иллюзию возврата в молодость, точнее – даже в самую раннюю юность.
Хотя это стоило назвать иллюзией повторения иллюзии.
Поскольку ничего подобного у меня тоже никогда не случалось.
Стыдно признаться, но такому невинному развлечению – объятиям в воде на людном пляже – я не предавался никогда и ни с кем. В настоящей молодости я не отдыхал на море. С женой стали ездить лишь в последние годы.
И почему-то даже в лучшие моменты жизни никогда не нежились с нею вот так: она очень хорошо плавала и сразу направлялась за буйки, если они имелись.
И сейчас несерьезная забава с тринадцатилетней Алисой оказалась моим первым опытом…
– Круг турки упрут, – сказала она, лежа животом на моей ладони.
– Догоним, побьем и отнимем, – успокоил я.
На нас даже никто не смотрел.
Вероятно, в самом деле мы выглядели, как отец с дочерью.
Мы все-таки больше стояли на месте и ловили друг друга, нежели плавали, и я начал потихоньку замерзать, я никогда так долго не бултыхался в вечернем море. Но я терпел – я пил случайные детские объятия Алисы.
Я почему-то уже сейчас знал, что такое больше никогда не повторится. И хотя оно и не должно было повторяться, поскольку изначально не вело ни к чему действительно конструктивному или полезному, я не имел сил прервать это удовольствие…
– …Твоя девушка – местная или туристка? – спросил меня Ибрагим.
Возникнув откуда-то в своей неизменной красной кепке.
И глядя на Алису, которая сидела верхом на моей вытянутой руке, очень крепко обжав ее бедрами – без всякой задней мысли, а лишь для того, чтоб удержаться в волнах.
– Это не девушка, – ответил я. – А дочь моей подруги.
– Приводи обеих, – не моргнув глазом, сказал турок. – Получишь комиссионные.
– Хорошо, – кивнул я. – Приведу.
Сейчас я был готов обещать что угодно. Я не хотел тратить даже частицу себя на что-то иное, кроме ощущения Алисы, такой близкой и одновременно далекой в объявшем нас море…
– Что-то я устала, – первой призналась она. – Пошли, в прибое полежим.
– Пошли, – согласился я.
Не разнимая рук, мы вышли на мелководье и упали на песок в пенистую полосу, как двое подростков.
Море не утихало. Каждая волна сначала пыталась вытолкнуть нас на берег. А потом, поняв, что мы этого не хотим, стремилась утащить обратно.
Алиса пищала и по-всякому хваталась за меня, переворачиваясь в теплой пене.
– У меня уже песка полные трусы, – не моргнув глазом сообщила она через несколько минут.
– Пошли тогда, – ответил я. – Пока нас мама не хватилась.
– Еще немного полежим.
– Если хочешь – полежим…
Мне самому хотелось лежать так, ни о чем не думая, до самой ночи.
Или даже до утра.
Или вообще остаться тут навсегда; ведь в жизни меня все равно не ждало ничего хорошего.
Я смотрел на Алису.
Сейчас она казалась такой близкой, какой я даже не мог представить ее себе еще вчера.
Дурацкий крест смыло на спину и сейчас казалось, что на ней просто тоненькая, нежная золотая цепочка. А волосы ее, намокшие и длинные, спадали, как у русалки.
– Слушай, – вдруг хватился я. – На тебе ведь, кажется, платок был?
– Был, – кивнула девочка. – А сейчас что – нет?
Она провела рукой по волосам и сама засмеялась.
– Нет. Мы его утопили.
– А разве платок тонет? – усомнилась она.
– Не знаю, – я пожал плечами. – Может на поверхности плавает… Пойдем искать?
– Да ну его… Неохота.
– Мама о нас с тобой черт знает что подумает, – вздохнул я. – Круг едва не потеряли, платок утопили. Чем мы тут занимались…
– Да фиг с ним вообще.
– Я как взрослый дядька должен был за тобой следить. А не уследил.
Ладно, куплю тебе новый.
Алиса не ответила.
Только засмеялась и схватила меня за руку, подброшенная новой волной.
//-- * * * --//
– Что-то в тебе странное творится, – сказала за ужином Татьяна.
Которая пришла в ресторан в невероятно завлекательном платье – скроенном так, что ее груди напоминали два раздвинутых тарана.
– Что именно? – уточнил я.
– Ты не пьешь сегодня вообще.
– А, это… – я засмеялся. – Так сейчас нельзя пить. Мы же с ребенком в город пойдем. Я должен быть трезв, как стеклышко.
Известие о том, что мы с Алисой утопили платок – без которого она не могла ходить под солнцем – и нам придется выбраться в город за новым, не вызвало у Татьяны ни возмущения, ни удивления. Она даже обрадовалась и попросила заодно купить для нее сигарет, поскольку у нее кончились, а ей лень самой идти, ведь она до сих пор не адаптировалась к восточноевропейскому времени и после ужина сразу хочет спать.
– Вот когда вернемся, тогда и напьюсь, – успокоил ее я. – Приму двойную дозу. Сразу и ночную и вечернюю.
– Странный ты все-таки, – совершенно серьезно продолжала Татьяна. – Не перестаешь меня удивлять.
– Я и сам себе не перестаю удивляться.
Алиса хмыкнула.
– Я не шучу. Видя тебя, я была уверена, что ты уже вообще не можешь обходиться без выпивки. А оказывается – можешь.
– Я все могу.
– Только не хочешь, – подытожила Татьяна.
– Хочу или не хочу, это уж как я сам решу. А насчет выпивки…
Выпивка заменяет жизнь. Но если бы нашлось достойное дело, она бы мне стала не нужна. Я же за рулем не пью… не пил, когда было на чем ездить.
Женщина покачала головой.
– И сейчас… Если бы мне сейчас дали машину, я готов был бы не пить хоть целую неделю. Лишь бы ехать… Ехать, куда угодно. Вдоль побережья, в Сирию, через Израиль в Египет, на Порт-Суэц. А там уже на шоссе и фигачить вдоль Красного моря до самого Суакина. Представляешь – слева море, справа пустыня. Впереди дорога. И у меня только руль и педаль газа. И никакой выпивки…
– Ты так говоришь, будто там уже ездил, – недоверчиво сказала Татьяна.
– Ездил. Правда, не за рулем.
Я заметил, как Алиса бросила на меня заинтересованный взгляд.
– Но какая разница. Я помню: море, пустыня и дорога … Несравнимое ни с чем ощущение.
Я замолчал. Мне все-таки страшно хотелось выпить.
– Ты бы со мной поехала, Алиса? – ни с того ни с сего спросил я. – Вдоль Красного моря, через весь Египет, в Судан?
– Без вопросов, – ответила девочка, одарив меня спокойным женским взглядом. – Хоть сейчас и куда угодно.
– А потом в Эфиопию. А оттуда уже до Кении рукой подать. Поехали бы дальше. Тигров смотреть. И слонов.
– А меня бы не взяли? – обиженно усмехнулась Татьяна.
– Куда? – глупо спросил я.
– Куда-куда… Тигров смотреть, эфиоп вашу мать…
– Ну… – замялся я, не зная, что ответить. – Я ошибся. Тигры вообще-то в Индии живут. В Африке – леопарды.
– Тебя не возьмем, – отрезала Алиса. – Тебе бы только спать да спать.
Вдвоем поедем.
XIX
Слегка посидев после ужина, чтоб отдохнуть от не в меру обильной пищи, мы собрались в город.
«Мы» – это Алиса и я.
Для порядка мы пригласили и Татьяну – но она, конечно, отказалась.
С виду энергичная, эта женщина вела себя, как полная квашня: вечерами курила, пила похожее на сок слабое турецкое вино и через пару часов после ужина стремилась спать.
К тому же…
К тому же я и сам не знал почему, но сейчас – именно сейчас, не раньше и не позже – мне хотелось уйти вдвоем с девочкой.
Я спустился к нижнему бару, чтобы принять пару чашек кофе. Пить бренди, разумеется, я не собирался: мне предстояло идти почти с ребенком, через чужой и необъяснимо враждебный, несмотря на море огней, город.
А мои «жена и дочь» пошли к себе наверх.
Алиса решила переодеться, а Татьяна наверняка собиралась сразу завалиться спать, радуясь, что этим вечером ей никто не помешает.
//-- * * * --//
Девочка спустилась раньше, чем я ее ждал. В своем привычном сарафане металлического отлива и белой рубашке.
– Вперед? – спросила она.
– Вперед, – кивнул я.
Пройдя по горбатому мостику, мы вышли за территорию отеля.
И сразу город – уже ночной, неразгаданный город – охватил нас со всех сторон. Он тянул к нам руки, шурша жестяными листьями деревцев с белыми и розовыми цветами; он манил нас и шептал что-то тысячами разных шелестов.
Город был полон разврата и агрессивной похоти, которая таилась за каждым углом и готовилась прыгнуть сзади.
Странно, я не испытывал ничего подобного, когда я выходил один. Городок казался обычным курортным местечком: в меру шумным, в меру грязным, в меру назойливым – но абсолютно мирным.
Возможно, все изменилось из-за того, что сейчас я вышел в за линию фронта с женщиной.
Пусть женщине исполнилось всего тринадцать лет и по нашим понятиям она числилась девочкой – восточного врага это не волновало. И я просто-таки физически ощутил, как этот город, ставший единой черной плотью пытается отобрать у меня Алису. Поскольку он был готов удовлетвориться любым белым существом женского пола.
Поэтому за воротами я сразу взял девочкину руку.
Она не удивилась – ответила привычным крепким, почти мужским пожатием.
И мы пошли.
И я надежно держал Алису за руку, как свою дочь, создавая барьер против турок.
– Куда мы идем? – спросила Алиса.
– Прежде всего за новым платком.
– Вы что? – она взглянула снизу вверх. – В самом деле решили купить мне платок?
– Конечно. Ведь ты не можешь без платка. А другого нет.
– Но… Он, наверное, дорогой.
– Не дороже денег. Или ты не разрешишь сделать тебе маленький подарок?
– Ну почему… – она пожала плечами. – Разрешу.
Мы свернули за угол, миновали несколько лавок и зашли в ту, хозяин которой показался мне менее противным, нежели другие.
Не торгуясь, я купил Алисе платочек, понравившийся ей больше других – красного цвета, с белыми полумесяцами.
– Спасибо, – сказала девочка, когда мы вышли. – Я не ожидала…
– Ты много еще чего от меня не ожидаешь, – ни с того ни с сего сказал я.
– Подождите, я платок повяжу, чтоб в руках не нести, – сказала Алиса.
Я думал, Алиса завяжет его на шее.
Но она остановилась, подняла ногу на камень поребрика и задрала свой металлический сарафан выше некуда. Я быстро отвернулся, но успел увидеть ее простые сиреневые трусики и даже приклеенную под них прокладку.
Несколько турок, пораженные зрелищем – которое не представляло ничего особенного с точки зрения пляжного отдыха, но видимо, шокировало на улице – остановились вокруг нас.
А девчонка, нимало не смущаясь: я готов был поклясться, что делала она это для своего удовольствия, а даже не для того, чтобы кого-то подразнить – повязала платок высоко на бедро.
И когда мы пошли дальше, красные концы время от времени неожиданно показывались из-под металлической ткани.
– Зачем ты так сделала? – спросил я через полквартала.
– А просто так. Для прикола, – невозмутимо ответила Алиса.
Мы продолжали держаться за руки, и девочку это не смущало.
Искоса видя красные концы платка и стараясь забыть только что виденные трусики – этого было совершенно лишним! – я вдруг вспомнил о тех прикосновениях, которыми Алиса одаривала меня в море.
Сегодня перед ужином.
Сегодня?
Или в прошлой жизни другого человека?
В это уже практически не верилось.
Реальной оставалась рука девочки, крепко сжимающая мою.
От этого прикосновения я испытывал совершенно не то чувство, о котором мог подумать любой видящий нас со стороны.
Особенно видевший нашу наивную, но донельзя бесстыдную игру в море и готовый обозвать меня старой обезьяной и прочими эпитетами… он оказался бы глубоко не прав.
В моем ощущении не было ничего чувственного. Мне просто казалось, что от девочки ко мне перетекает внутренняя энергия, которой мне не хватало в последнее время.
Да какое там «не хватало» – которая у меня вообще кончилась.
А сейчас я шел, как самолет с практически пустыми баками, поймавший шланг вовремя подоспевшего воздушного заправщика.
Сравнение, наверное, было диким на сторонний слух, но это было именно так.
И мне хотелось одного: чтобы мы шли так подольше.
Со мной все было ясно.
Но почему Алиса держалась за меня?
Скорее всего, ей было просто так спокойнее, поскольку ни один турок не пытался к ней пристать.
О том, что ей мог быть приятен знак внимания со стороны взрослого мужчины, что я ей чем-то интересен – о такой вероятности я даже не думал.
Я не мог быть ей приятен, поскольку осточертел сам себе.
Я не мог быть ей интересен, поскольку интерес к себе утерял.
Но все же я выпрямился; подсознательно мне хотелось нравиться девочке, сколь глупым это ни было бы по своей сути со всех точек зрения.
Я вдруг настолько поглупел, что когда мы дошли до лавочки, где Татьяна, по словам Алисы, обычно покупала сигареты, то я показал себя во всей красе.
Деревянно спустился по ступенькам и попросил сигареты не просто по-немецки, и не просто тоном хозяина – а с отрывистыми интонациями, которые, как мне казалось, были присущи только офицерам СД при расправе с заложниками.
Турок метался между прилавком и кассой, словно пойманная в прицел мышь.
Алиса ждала меня снаружи: я велел ей ждать, решив, что налет лучше проводить в одиночку.
– Вот, – сказал я наконец, протягивая сигареты.
– Сколько вы заплатили? – поинтересовалась Алиса.
– Четыре доллара.
– Надо же… Мама обычно платит семь.
Я молча пожал плечами.
– А вообще, – продолжала девочка. – Было классно за вами наблюдать.
Вы так на него орали – заслушаешься. Что вы сказали?
– Я?… Ничего особенного. Просто попросил сигареты «Давидов Слим», одну пачку. И даже добавил «пожалуйста».
– Надо же… А со стороны казалось, что вы приказываете кого-то расстрелять. Причем прямо тут и немедленно.
Получилось, – подумал я, и тут же устыдился своих мыслей.
Немногими умениями нужно было обладать, чтоб пустить пыль в глаза тринадцатилетней девочке.
Но тем не менее я опять поймал на лету ее руку, и она ответила привычным крепким пожатием.
Мы пошли дальше.
Куда-то дальше.
Хотя по сути, все дела были сделаны.
Я купил Алисе платок взамен утопленного, мы раздобыли сигареты.
Правда, я вдруг с не очень приятным ощущением осознал, что Татьяна послала нас за сигаретами, не выделив на это денег: так, будто я имел какие-то основания покупать ей курево за свой счет.
Это могло показаться мелочью; но с одной стороны не в моем нынешнем положении было угощать знакомых женщин дорогим сигаретами, а с другой… С другой, я знал, что истинное и полное порабощение мужчины женщиной без малейших на то оснований начинается именно с таких вот, ничего не стоящих по отдельности мелочей.
Впрочем, мне следовало взять у нее деньги самому. Просто из принципа.
Поскольку между нами не произошло и не могло произойти ничего, обосновывающего даже малые траты на эту женщину.
Иное дело Алиса…
Алисе я купил бы весь этот город, с его призрачными огнями и черномазыми турками впридачу.
Сейчас можно было возвращаться, но мне хотелось идти все равно куда, только бы держать девочку за руку.
Но для этого требовалось хотя бы наметить дальнейшую цель.
Я размышлял, как поступить: повести себя разумным взрослым дядей, повернуться и идти в отель накачиваться бренди.
Или… или найти повод, чтобы шагать куда-то дальше. Но как бы отнеслась к этому поводу девочка, которая, наверное, уже устала от моего общества?
Вдруг Алиса спросила, опережая мою мысль:
– Мы все купили? Или, может быть, вам нужно еще что-нибудь?
И сама интонация ее «может быть» прозвучала, отсекая сомнения.
– Вообще-то я хотел купить себе бутылку дешевого бренди, – сказал я чистую правду. – Чтоб иметь в номере неприкосновенный запас для критической ситуации.
– Идем искать! – воскликнула девочка.
И мне почудилась радость в ее голосе.
Да нет, конечно лишь почудилась: она не могла, не могла, не могла испытывать удовольствия от общения со мной.
Просто ей захотелось поблуждать без матери по темному турецкому городу. И если в качестве спутника подвернулся я, то это означало ровно это и ни капли больше.
Но тем не менее, вместо того, чтобы возвращаться, мы углубились в темные, освещенные лишь вывесками ресторанов да брошенными на деревья дюралайтами кварталы.
И я по-прежнему ощущал, как от девочкиной руки что-то течет ко мне.
Я мог бы шагать так часы и часы, живя одним ощущением.
Но вдруг подумал, что прогулка в гробовом молчании по меньшей мере нелепа.
И тут же понял, что не знаю, о чем говорить с Алисой.
Мы имели тему, пока требовалось что-то купить.
Наши тела понимали друг друга в мелкой воде моря.
А сейчас…
Я понятия не имел, как вести беседу.
И спросил совершенно глупо:
– Скажи, Алиса… А вот у тебя жизнь… интересная?
– Интересная, – ответила она.
Чем она может быть интересная., – тоскливо подумал я. – Небось в голове одни куклы Барби да идиотские мягкие игрушки, как у дочери моего отдалившегося приятеля.
Ведь сейчас все представители молодого поколения одинаковы…
– Интересная, говоришь? – все-таки переспросил я. – А вот чем конкретно ты сейчас увлекаешься?
//-- * * * --//
Я спросил, чем увлекается Алиса – и вдруг отключился от всего.
Мы шли, держась за руки и девочка что-то говорила – я не слышал, неожиданно думая о себе.
Пытаясь вспомнить собственные увлечения в ее возрасте.
Хотя сама параллель являлась полностью бессмысленной.
Мое время было совершенно иным. Более скромным и более жестким.
Но тем не менее гораздо более ясным.
С большей видимостью, как говорят в авиации.
Да, конечно, сам я был увлечен авиацией. Техникой вообще, авиацией конкретно.
Я не мыслил себе жизни без нее, но родители – чьей воле в мое время было принято подчиняться беспрекословно – не дали мне осуществить намерений.
Хотя и в моей жизни имелся-таки островок счастья – два года в дальнем бомбардировочном полку.
Но боже мой, боже мой – как давно это было…
Да и было ли вообще?
//-- * * * --//
– …Когда знаешь судьбу автора, то начинаешь по-другому относиться к его произведениям…
Голос девочки всплыл из очень далекого далека…
Я снова включился в реальность и вспомнил, что она успела рассказать о себе.
Алиса училась в музыкальной школе, точнее заканчивала ее по классу фортепьяно. Впрочем, об этом я мог бы и догадаться, ощутив в самый первый раз крепкое пожатие ее пальцев – такое бывает только у музыкантов.
Судя по всему – что меня удивило! – в наше время, когда идеалом стали дикарские ритмы, слушаемые через плеер, девочка училась в школе с увлечением и любила музыку. Настоящую музыку, которой не имелось возраста, времени м моды.
Я тоже любил музыку, хотя ей и не учился.
Я знал, что нет более глупого вопроса, нежели «кто твой любимый композитор?», но тем не менее представлял, что каждый человек имеет какие-то более, а какие-то менее любимые вещи. И самый любимый из всех прочих есть у каждого.
А девочка ответила, что это сложный вопрос. Что одно дело просто слушать или играть.
И совсем иное – что-то узнать об авторе, отчего восприятие может перевернуться.
Меня поразил ход ее мыслей.
Тут не пахло ни куклами Барби, ни фильмами про современных принцесс.
Рядом шел тринадцатилетний человек, имеющий взрослую шкалу оценки мира.
Я не ожидал найти во взглядах девочки такой глубины.
XX
Мы прошли весь город поперек, пока не уперлись в стремительное приморское шоссе, идущее от Антальи на восток Турции.
Мы, конечно, гуляли не просто так, чтобы побыть вдвоем и подержаться за руки – это казалось бы диким, «побыть вдвоем и подержаться за руки» сорокавосьмилетней старой обезьяне и тринадцатилетней девочке, которая наверное и девушкой-то стала совсем недавно.
Мы искали бренди.
Хотя зайдя подряд в три первых попавшихся магазина, убедились, что поиски бессмысленны.
Разумеется в каждом магазине находились и бренди и коньяки, но цена их равнялась стоимости двух литровых бутылок джина, которые я собирался купить во фришопе при отлете. Вероятно, в отелях разливали специальный дешевый бренди, который в магазинах не продавался.
Мы обсудили с Алисой этот факт и пришли к согласию.
Но после этого свернули в сторону от шоссе и продолжали идти черт-те куда в подсвеченную огоньками черноту.
Я понял, что девочке не хочется возвращаться в отель.
Почему?
Я не мог ответить на этот вопрос.
Наверное, все-таки лишь потому, что ночная прогулка без матери – неважно с кем, но без матери, то есть почти самостоятельно – приносила ей удовольствие.
Я не взял своего фотоаппарата, поскольку не видел смысла снимать турок и их абсолютно одинаковые магазины.
Алиса же каждую минуту просила ее щелкнуть: то на подножке сдающегося в аренду мотоцикла, то около дерева неизвестной природы, имеющего конусовидную форму и с помощью световых шнуров превращенного в подобие новогодней елки, то около красивых – на ее взгляд – входов в рестораны…
Я улыбался и выполнял ее пожелания.
Все-таки спутница моя была ребенком, полным ребенком, и не могла пройти мимо мишуры.
И в то же время, сойдя с какого-нибудь крыльца и снова взяв меня за руку, Алиса продолжала прерванный разговор.
И ребенком казаться переставала.
В жизни я успел повидать немало и пожил в одном из самых богатых на впечатления городов мира.
И хотя я специально не учился ни одному виду искусства, но огромный пласт знаний, отложившийся сам собой за время учебы в Ленинграде, позволял поддерживать разговор на любую тему.
А девочка, как ни странно, интересовалась искусством; это страшно удивляло меня, поскольку в век засилья информационных технологий сама суть искусства казалось уже почти полностью умершей.
Но блуждая по темным кварталам, мы обсуждали с нею композиторов, художников, писателей… Меня преследовало ощущение, будто я вернулся в студенческие годы, когда этим предметом интересовался любой интеллигентный человек.
Но все-таки мы были другими.
Мы могли вести бесконечные разговоры и удивляющие своей горячностью споры о принятии или непринятии некоторых видов искусства, но все-таки мы дистанцировали искусство и жизнь.
В молодости нас прежде всего интересовала именно сама жизнь, а уже потом ее отражение, пусть даже самое талантливое.
А Алиса, судя по всему, жила искусством как таковым.
Я разговаривал с нею и не уставал поражаться глубине ее суждений, странной и в общей нехарактерной для ребенка.
Сам я пришел к примерно такой глубине… точнее – примерно к такому направлению взгляда лишь ко второй половине жизни, когда стало ясным, что все утекло сквозь пальцы, и эта чужая искусственная жизнь, зафиксированная кем-то когда-то – неважно, кем и когда – вдруг приобрела самостоятельную ценность.
Девочка же словно была старше меня на целую молодость, растраченную весело и по-глупому.
Впрочем, нынешняя молодежь – в подавляющем большинстве своем – оказалась брошенной в более взрослые условия жизни, нежели мы. Поэтому поколение Алисы умнело гораздо быстрее, чем мое: само ежедневное бытие учила их именно жизни, а не ожиданию некоего эфемерного и счастливого будущего.
И одновременно каким-то другим, незыблемым взглядом на существование человека – я понимал, что все-таки это противоестественно.
Алиса оставалась совсем маленькой девочкой, и внезапно приоткрывшиеся глубины ее печального понимания искусства говорили прежде всего о том, что в жизни она очень несчастлива.
Разумеется, не до такой степени, как я – но несчастлива, причем несомненно.
И я крепче сжимал ее пальцы, надежно покоящиеся в моей ладони.
//-- * * * --//
– Послушайте, – сказала Алиса. – Вы за ужином говорили про шоссе…
Которое идет куда-то через пустыню…
– По африканской части Египта вдоль Красного моря. Вдоль восточного края Африки. А что?
– И вы там ездили?
Я ненадолго замолчал.
Да, в прежней жизни, когда у меня еще все было хорошо… ну почти хорошо – мы с женой ездили отдыхать на море. Бывали, разумеется, и в Египте. Экскурсия на пирамиды отличалась неимоверной утомительностью, жена отказалась, а я поехал. И вот тогда…
Я мог бы ответить девочке – «да, ездил», и запросто придумать все ощущения, которые мог бы испытать, сидя сам за рулем; дорога есть дорога, куда бы она ни шла: в Каир или в Пермь. Но почему-то я сказал правду:
– Ездил. Но на автобусе. В Каир.
– А почему вы вспомнили то шоссе?
– Не знаю… То есть знаю. Впечатления такие, которые невозможно взять и забыть.
– Расскажите?
Девочка взглянула на меня снизу вверх.
– Зачем? – искренне удивился я. – Неужели тебе интересно? Сейчас по телевизору столько показывают, куда там мне со своими воспоминаниями.
– Телевизор – это мертвая информация. А когда рассказывает реальный человек – живая.
Я поразился точному делению. Сам бы я не смог столь четко дифференцировать способ получения информации.
– Ну… Рассказывать особо нечего, только одни ощущения. До Каира семь часов езды, отправились ночью. А рано-рано утром колонна остановилась посреди пустыни.
Я уже же не помню почему. Я проснулся от остановки, выглянул в окно и увидел…
Я замолчал, с неожиданной остротой вспомнив тот давний момент.
Одновременно подумав, что тогда я еще был человеком и считал себя счастливым.
– Что – увидели?
– Пески. Прежде я считал, что пустыня – это просто ровный песок вроде бесконечного пляжа. А тут очнулся и увидел вокруг желтые волны овраги, и горы и еще какие-то нагромождения, которые казались висящими в воздухе. Я даже не сразу понял, песок это или облака…
– Облака? – переспросила Алиса. – Разве они бывают желтые?
– Облака всякие бывают. Кроме того, на военных самолетах остекление штурманского блистера…
– Штурманского чего?
– Блистера… Ну неважно – в общем, некоторые стекла в кабинах сразу ставили тонированные, чтобы солнце меньше слепило глаза. И когда смотришь в них, то облака кажутся именно желтыми.
– А вы что – летали на военных самолетах? – с удивившим меня интересом спросила девочка.
– Летал, – кивнул я. – Только это было очень давно и теперь кажется, что неправда.
– Вы были летчиком?!
Я опять должен был сказать – «нет».
Ведь я был не летчиком; я служил в непонятной должности, лишь под конец сделавшись бортинженером. Я должен был так и объяснить.
Должен был, поскольку врать нехорошо вообще, а когда взрослый врет ребенку – это еще хуже, а уж если мужчина врет девочке, которая проявляет к нему интерес – это вообще недопустимо.
Но я не мог.
Не мог, просто физически не мог заставить себя открыть Алисе полную правду: что летчиком я хотел стать, но не стал и так далее.
Я вдруг вспомнил ослепительное солнце, ощутимо бьющее в спину, и устав, нарушенный горячими эбонитовыми рогульками штурвала в моих руках, и двухсоттонную тушу самолета которая была – неважно, что всего на пару минут – подвластна мне и больше никому.
И презирая себя, соврал:
– Да. Был.
Правда тут же добавил:
– Недолго совсем.
Но последнее уже не играло роли.
– Вы были летчиком?! – с восхищением повторила Алиса.
И я физически ощутил, как мой рост в ее глазах непонятным образом увеличивается.
– А на каком самолете?
– Ты названия такого не знаешь… На «Ту-95».
– А это какой? Не такой, как мы сюда летели?
– Нет, – я улыбнулся. – Это военный самолет. Стратегический бомбардировщик.
– Большой?
– Очень, – кивнул я, с болью вспоминая «95-й». – Такой большой, что не описать.
– Ну какой большой? – упорствовала Алиса. – Как отсюда досюда?
Она развела руками, показывая ширину проезжей части.
– Нет, – я усмехнулся. – Гораздо больше. Как целый квартал в этом городе.
– Ни фига себе… И вы были летчиком на таком самолете?!
– Летал, – ответил я.
– Вот это да… И на военном… А что вы делали? Воевали где-то?
– Нет… к сожалению, – ответил я, пораженный неожиданным выводом девочки. – Стратегический бомбардировщик не воюет. Он наносит удары. Когда я служил, мы летали с крылатыми ракетами вдоль берега Америки.
Слова о крылатых ракетах Алиса пропустила мимо ушей. Видимо, это было ей непонятно. Но про самолет она принялась расспрашивать: как это – летать, управлять, что при том чувствуешь и что видишь и так далее.
Я отвечал ей, вспоминая неимоверно давние, но как ни странно, совершенно не забытые подробности – и испытывал странное чувство.
Впервые за несколько последних лет я с изумлением ощущал, что посторонний человек испытывает ко мне интерес, то есть я кому-то небезразличен. И пусть этот «кто-то» – тринадцатилетняя девочка, с которой мы расстанемся через несколько дней, пусть интерес неконструктивен, поскольку все равно не приведет ни к чему реальному.
Но он был.
И я ощутил, как Алисины расспросы внезапно возвращают мне жизнь.
Мы шли темными турецкими кварталами, и я, сбиваясь и перескакивая с одного на другое, рассказывал девочке о самолете – как мне казалось, самое интересное, чтобы подольше удержать ее интерес.
– И представляешь, Алиса, – говорил я, нежно сжимая ее пальчики. – Ты взлетаешь глухой ночью в полной темноте. Чисто по разметке и с фарами. Но когда поднимаешься на высоту, там уже день и солнце светит вовсю. И все занимает каких-нибудь десять минут… За все время я так и не смог к этому привыкнуть. Всякий раз казалось чудом. А когда летишь обратно навстречу солнцу…
//-- * * * --//
Маленький город, тянущийся вдоль зажатого с одной стороны горами прибрежного шоссе, вдруг сделался огромным. Блуждая по темной, почти дикой его окраине, мы зашли в такие дебри, где редко встречались магазины, а кварталы одинаково грязно-желто-зеленых убогих двухэтажных домов смотрели неярко зашторенными окнами, и отовсюду несло жарко гниющим мусором.
Мы давно забыли иллюзорную цель хождения, и увидев очередной магазин, даже не пытались искать там бренди.
Мы просто шли, Алиса задавала вопросы, и я рассказывал ей о себе.
Физически ощущая при том, как из руки в мою ладонь вливается не просто энергия, не просто сила, а сама жизнь.
Жизнь, которая вроде бы уже вытекла до предпоследней капли, а сейчас возвращалась, медленно наполняя опустевший сосуд.
Жизнь возвращалась в меня лишь потому, что рядом шло доверчивое существо, которому я был интересен я.
Я просто так, я сам по себе.
Я – ничтожный отброс цивилизации, потерявший работу и уважение, утративший друзей, надоевший жене и самому себе.
Человек может жить лишь до тех пор, пока он кому-то и интересен, – неожиданно думал я параллельно нашему разговору. – Как только он становится безразличным самому себе – это уже ходячий труп.
А сейчас происходило чудо: чужая, малознакомая девочка интересом к моей прежней жизни возвращала мне жизнь настоящую.
Все-таки время от времени мы заглядывали в попадающиеся лавочки.
Точнее, я затаскивал туда Алису почти силой и пытался купить ей еще что-нибудь.
Я испытывал совершенно иррациональное состояние: несмотря на грядущую нищету безработицы, несмотря на расчет потратить оставшийся мизерный запас денег во Фришопе, продлив себе жизнь хоть на пару недель настоящим джином – несмотря на трезвые доводы разумного человека меня охватило неразумное желание делать Алисе подарки.
В одной из лавочек я едва не потратил все имевшиеся у меня деньги на внезапно приглянувшийся мне золотой браслет с голубыми прозрачными камешками.
В отличие от меня, Алиса оставалась разумной и от всего отказывалась.
По ее общему облику нельзя было подумать, что они с матерью бедствуют; в разговоре она обмолвилась, что ее дед, то есть Татьянин отец, держит автосервис. И оказываясь совершенно взрослой рядом со мной, растерявшим ум на пороге шестого десятка, она словно понимала, что у меня нет никаких реальных возможностей и не позволяла тратиться на нее.
Она соглашалась только на мороженое; видимо, это все-таки лежало за пределами ее разума и мы покупали его несколько раз. Причем Алиса неизменно говорила, что любит «вот это» – которое оказывалось самым дешевым и сделанным неизвестно из чего.
Я не слушал и покупал ей самое дорогое, с хорошим шоколадом.
А потом она время от времени давая мне откусить кусочек, как ровеснику, прямо из ее руки.
Потом в одной, особо богатой на дешевые безделушки сувенирной лавке она сдалась и позволила купить ей еще один подарок. Дешевенький детский браслет из светлого металла с пластмассовыми шариками, между которыми на колечках висели крошечные слоники.
Незатейливое украшение ей понравилось сразу, и она не смогла устоять.
И теперь маленькие молчаливые слоники побрякивали при каждом шаге.
Мне хотелось, чтобы город не кончался, а время остановилось. Но все равно наступил момент, когда я не смог пересилить взрослой потребности взглянуть на часы.
А взглянув, понял – в очередной раз – что нет ничего, что бы не имело конца.
От девочки, видимо, не укрылся мой быстрый жест, поскольку она замолкла на полуслове и вопросительно взглянула на меня.
– Алиса, – сказал я. – Мы с тобой гуляем уже три часа. При том, что вышли за сигаретами. Мама нас убьет. Обоих сразу. Или по очереди.
Последние слова вырвались у меня без причины и сами собой.
– Мама спит, как сурок без задних ног, – безапелляционно возразила Алиса. – И без передних тоже. Так что мы можем гулять хоть до утра.
– Ну тогда нам надо подумать, чего мы с тобой еще сегодня не попробовали, – усмехнулся я. – Пожалуй, осталось только покурить кальян и сделать тебе татуировку. Но кальян отпадает по причине твоего возраста, а…
– А вы правда можете сделать мне татуировку?
Я вдруг заметил, как ярко сверкнули Алисины глаза и подумал, что при всей взрослой глубине она еще все-таки полнейший ребенок.
– А почему нет? Тебе хочется?
Она кивнула.
Молча и не глядя на меня – я поразился; видимо, девочка не верила в возможность такого жеста с моей стороны.
– А мама не дает?
– Ага…
– Ну ладно. Если она нас все равно убьет, так не страшно уже ничего.
Дальше фронта не пошлют.
Мы снова вышли из жилых кварталов в туристическую часть города и сразу наткнулись на турка-татуировщика; они встречались тут на каждом шагу.
– Смотри, – сказал я, подталкивая Алису к толстому альбому с образцами. – Хоть что-нибудь тебе должно понравиться.
– Папа? – спросил турок, ласково глядя на нас.
– Да, – почему-то по-русски ответил я.
– Каряшо. Выбирать.
Алиса листала альбом, я стоял рядом, обняв ее и глядя через плечо. Хотя среди образцов попадались и такие, разглядывать которые вместе с маленькой девочкой было неловко.
Но Алису не интересовали ни тигры, ни розы, ни голые женщины в непристойных позах, ни изображения интимных частей.
Пролистав альбом до конца, она сказала:
– Хочу что-нибудь небольшое. Какой-нибудь красивый китайский иероглиф.
– На какое место? – уточнил я. – На плечо, на грудь, или…
И едва успел прикусить язык; в этот момент я забылся, с кем обсуждаю расположение татуировки, и едва не продолжил – может быть, на ягодицу или прямо на лобок?…
– На плечо, – невозмутимо ответила Алиса. – Чтобы всегда было видно.
– А интересно, насколько ее хватит? – вслух подумал я.
– Два неделя, – сказал турок.
– Отлично, – сказала Алиса. – Еще дома успею всем показать…
Среди иероглифов она выбрала самый затейливый и самый китайский на вид. Процесс переноса контура на плечо и раскраски кисточкой занял несколько минут. Новенькая татуировка блестела, как лаковая. Сделав рисунок, турок сказал, что он полностью высохнет за час, а завтра его надо как следует помыть, – как я понял, чтобы убрать верхний слой краски и оставить лишь то, что въелось в кожу.
– Ну вот, – удовлетворенно сказал я, снова взяв девочку за руку. – Мы с тобой программу выполнили. До самого конца.
– А сколько времени теперь?
– Четверть двенадцатого. А что? Ты же говоришь, что мама спит?
– Мама спит, но бар закроется, – серьезно возразила Алиса. – А вы и так из-за меня за ужином не пили. Надо спешить.
Я поразился такой трогательной заботе. И не стал говорить про круглосуточный бар на крыше. Тем более, вдруг почувствовал, что нам в самом деле надо возвращаться.
Потому что после всей этой прогулки – особенно после остановки около татуировщика, где Алиса сидела на высоком табурете, сверкая тонкими голыми коленками а я стоял рядом, с нежной тоской глядя на нее – я ощутил, что в меня, помимо ощущения жизни вползает еще нечто.
Вроде бы совершенно невинное, но все-таки лишнее, чего не следовало допускать.
– Ну что ж, – сказал я. – Тогда разворачиваемся, ловим радиомаяк базы и берем обратный курс.
И обнял девочку за плечи – все-таки что-то новое толкало изнутри, не давая полностью собой управлять.
Алиса восприняла новую ступень нашей близости совершенно спокойно.
И обратно мы шли уже обнявшись.
Как, истинный бог, неизвестно кто…
XXI
Когда мы, не сразу выпутавшись из жилых кварталов, куда нас занесли черти, снова вышли на прибрежную улицу и добрались до ворот отеля, часы показывали без четверти двенадцать.
– Спешим! – сказала Алиса. – Иначе можем не успеть. В самую последнюю минуту это будет обидно.
Мы почти бегом прошли в банановый бар.
Там толпился народ, спешивший допить последнее и рваться дальше навстречу ночным приключениям, но мы нашли в углу свободный круглый столик.
За стойкой хозяйничала светловолосая турчанка, благоволившая ко мне. Я взял полный стакан бренди и хотел сразу выпить, чтобы тут же попросить второй. Подойдя к столу, я сообразил, что и Алисе тоже надо что-то взять.
– Ты что будешь? – спросил я, поставив свой стакан. – Пепси или сок?
– Я вина хочу, – спокойно блестя глазами, ответила девочка. – Белого.
Я даже на стал задавать формального вопроса: а как бы на это посмотрела бы мама и что было бы, если бы? – странная ночь вдруг открыла все двери.
Просто прошел к раздаточному винному крану и нацедил Алисе полный бокал.
Когда я вернулся, девочка сидела вполоборота, слегка отодвинув стул, закинув ногу на ногу и – я был уверен – поддернув без того короткий сарафан. Так что, место, вызывающе перехваченное красным платком, оказалось на всеобщем обозрении. Бедро девочки оставалось тонким – но как-то особенно ловко расплющившись и растекшись по второй ноге, перестало казаться таковым.
Я сразу отметил ряд адресованных ей взглядов.
Сев рядом, я нахмурился и угрожающе огляделся. Это была моя девочка и я не собирался позволять кому-нибудь хотя бы просто смотреть на нее.
Это было смешно, но обстояло именно так.
– За нас, – сказал я, поднимая бренди.
– И за эту ночь, – прибавила Алиса.
– И за эту ночь тоже, – согласился я, вливая в себя стакан одним глотком.
И тут же пошел за второй порцией.
Алиса застыла в прежней позе – с до невозможности оголенными ногами и наполовину отпитым бокалом в руке.
Татуировка загадочно чернела на ее голом плече.
– А теперь – за эту ночь, – сказал я.
– И за нас тоже.
Второй стакан я выпил также залпом.
Потом принес еще вина Алисе: слабенький турецкий компот вряд ли мог ей навредить – и отправился за очередным бренди.
И вот теперь, в третий раз шагая к столику, наконец ощутил, как хмель поднимает меня на крылья. Земля под ногами еще ощущалась, но уже не тянула к себе слишком сильно.
…Такое бывало на бомбардировщике где-то в середине разбега.
Когда самолет еще не набрал скорости отрыва, но по земле уже катится лишь часть его веса…
Я шел, я видел Алису, ее сверкающие глаза и ее невинную детскую, голую белую ногу, высоко подвязанную красным платком – и меня, словно очередь из пушечной спарки, пробили быстрые острые вспышки невнятного, но вполне определенного счастья.
Все это промелькнуло за доли секунды, опавший факел пушечного пламени еще трепетал у дульного среза – а счастье несло меня к Алисе.
Я сел рядом с нею, уже не ощущая тверди под собой.
Но едва мы чокнулись с Алисой и я сделал один глоток, как сверху нависла тень бармена.
Он подкрался незаметно – этот очкастый недоносок с приклеенной улыбкой, который терпеть меня не мог.
Видимо, он сразу заметил, что я ночью распиваю спиртное с малолеткой: при всей внезапно вспыхивающей женственности Алиса осталась прежним ребенком – и вкрадчивым, вежливым и очень неприятным тоном осведомился, все ли нормально.
– Alles ist normal! – рявкнул я. – Arbeit du, schwartze Esel, und weg auf!
Я знал, что этот поганый бармен по-немецки практически не понимал.
И не видя причин сдерживаться, наорал на него во всем богатстве выражений. Причем не тоном эсэсовского офицера, а базарным рыком старого прусского фельдфебеля.
Я не просто обругал – я обозвал его ублюдком, кошачьим дерьмом, собачьей свиньей и вдобавок обезьяньей задницей. Не знаю, не собрался ли вернуться ко мне с охранником, но во всяком случае, поток слов снес его прочь.
– Что вы ему сказали? – поинтересовалась Алиса, которая слава богу, ничего не поняла.
– Вежливо объяснил, что нехорошо вмешиваться в беседу двух людей.
Алиса усмехнулась.
Посмотрела через свое вино на огонь фонаря, вокруг которого вились турецкие мошки.
Я продолжал что-то рассказывать о себе, и хмель захватывал меня уже всерьез.
Постепенно все стало доступным, все озарилось ярким блеском. Исчезла неуверенность, слова возникали сами собой, и я уже не так внимательно следил за тем, что говорю. Я продолжал пить и чувствовал, как на меня накатывается огромная и нежная волна, как она подхватывает меня, как этот пустой сумеречный час наполняется образами, как над равнодушными и серыми пространствами бытия призрачной и безмолвной вереницей опять воспарили и потянулись вдаль мечты. Все как-то раздвинулось, и вдруг сам бар перестал существовать, а вместо него возник какой-то уголок мира, какое-то пристанище, полутемное укрытие, где притаились мы, непостижимо сведенные воедино, занесенные сюда смутным ветром времени. Девочка сидела на своем стуле, чужая и таинственная, будто ее прибило сюда с другой стороны жизни. Я слышал свои слова, но мне казалось, что это уже на я, что говорит кто-то другой – человек, которым я хотел бы быть. Мои слова становились неточными, они смешались по смыслу, врывались в пестрые сферы, ничуть не похожие на те, в которых происходили события моей жизни. Я понимал, что слова мои – неправда, что они перешли в фантазию и ложь, но меня это не тревожило, ибо правда была бесцветной, она никого не утешала, а истинной жизнью были только чувства и отблески мечты…
– …У вас в самом деле хороший голос, – ни с того ни с сего сказала Алиса.
Теперь я верил, что она говорит правду: все-таки в музыкальной школе их чему-то учили.
– Вы хорошо пели для нас в ресторане.
Я усмехнулся и отпил маленький глоток.
Мне было уже достаточно; бомбардировщик отделился от земли и нес крылатую ракету туда, где меня ждало внезапно осознанное, кратковременное, но несомненное счастье.
– Спой для меня…
Я вздрогнул.
Все эти дни девочка так и не называла меня никак, даже «дядей Женей».
Всегда довольствовалась безымянным «вы».
И вдруг сейчас ни с того ни с сего она обратилась ко мне на «ты».
Почему?
От выпитого вина?
Или она тоже вдруг почувствовала, что между нами возникло нечто в эту неожиданную ночь?
Последнее казалось маловероятным.
Даже противоестественным: мы не вели никаких романтических разговоров.
И, разумеется, абсолютно не нужным.
Но тем не менее это внезапное «ты» ставило точку под тем внезапном вспыхнувшим предощущением счастья.
– Что тебе спеть? – спросил я.
Думая, что она попросит что-нибудь из западного репертуара.
– «Темную ночь», если зна… ешь, – ошеломив меня, ответила девочка. – Я очень люблю эту песню, а сейчас ее редко услышишь.
Я был потрясен.
Я не ожидал, что Алиса вообще знает эту песню.
Я склонился к ее ушку, чтобы не перекрикивать грохот музыки из бара, и запел.
Алиса слушала, глядя на огонь.
А я держал в одной руке стакан бренди.
Словно гранату, которая не позволит дешево отдать себя врагу.
«Смерть не страшна, с ней встречались не раз мы в бою,
Вот и сейчас надо мною она кружится…
Ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь,
И поэтому знаю: со мной ничего не случится…»
И где же все время были мои глаза?
Я смотрел на нее искоса и видел, что рядом со мной сидит не ребенок, не девочка-подросток, а женщина.
В тысячу раз более умная и мудрая, нежели я сам. Хотя я не мог понять, когда произошла такая перемена.
Я впал в какое-то удивительное состояние. Время словно исчезло. Оно перестало быть потоком, вытекающим из мрака и вливающимся в него. Оно превратилось в озеро, в котором беззвучно отражается жизнь. Сделав паузу, я быстро глотнул немного бренди. Вдруг вспомнил о том мысленно написанном листке с датами, который еще несколько дней назад составлял утром своего дня рождения. И понял, что так грусть давно прошла и казалось – все безразлично, лишь бы быть живым.
Быть живым и ощущать близкое тепло девочки, сидящей рядом со мной в душном сумраке южной ночи.
Звуки песни замерли во мне.
Алиса продолжала молчать, думая о чем-то своем.
И вдруг я ощутил, что вокруг повисла тишина: турки выключили музыкальный центр.
И очкастый бармен уже ходил вокруг автоматов и стоек, закрывая их ночными накидками. Настала полночь – точнее наступил следующий день.
В тишине медленно, но глубоко проявились звуки, которых прежде не было слышно.
Что-то потрескивало вокруг фонарей, бормотали за столиками оставшиеся посетители.
А громче всего шелестели бананы.
– Это море так шумит? – спросила Алиса.
– Нет, это бананы. Моря отсюда не слышно.
– А откуда слышно?
– С дороги. А лучше всего – с пляжа. Я пока с вами не познакомился, каждую ночь бродил один. Сидел на пляже и слушал, как шумит море. Гораздо сильнее, чем днем, потому что люди не мешают.
– А ты купался ночью?
– Нет, – признался я. – Страшновато как-то. Никого нет, море черное. И здесь почему-то накат по ночам сильнее, чем днем.
– Я тоже, – вздохнула девочка. – Хотя, говорят, море ночью ужасно теплое. Но мама спит, как сурок. А в прошлом году мы отдыхали вместе с ее подругой и еще одной девочкой, но в пятизвездном отеле. Однажды собрались, но нас охранник не пустил – говорит, не положено, утонете и так далее.
– Да, в пятизвездниках так. А у нас отель бардачный. Купайся хоть круглыми сутками. Утонешь – твои проблемы.
– Сейчас допьем и пойдем купаться, хорошо? – вдруг сказала девочка.
– Пойдем, – не сразу ответил я, падая в воздушную яму.
– Ведь сейчас мы вдвоем. А вдвоем нестрашно, правда?
//-- * * * --//
«Вдвоем нестрашно», – подумал я, мгновенно отключаясь от реальности.
Вдвоем страшно и еще как.
Вдвоем – в тысячу раз страшнее, тяжелее и хуже, нежели одному.
Когда ты один, то и отвечаешь только за себя. И пусть ты подыхаешь с голоду и тоски по жизни, но подыхаешь только ты, и никто больше.
А когда на тебе – поскольку ты мужчина! – лежит ответственность за семью, пусть даже состоящую всего из двоих людей.
Тогда все в тысячу, в миллион раз хуже.
Если бы в нынешней отчаянной ситуации я был один, все обстояло бы куда как менее безнадежно.
Я забил бы на все, засунул в задницу свои дипломы вместе с амбициями и пошел работать хотя бы таксистом.
Возил бы пьяных из гостей и проституток от клиента к клиенту, чувствуя злобное, мазохистское удовлетворение, что я, Евгений Евгеньевич Воронов, кандидат наук, доцент и прочая и прочая, в этом поганом государстве на исходе жизни не имею иных шансов выжить, кроме как крутить баранку. Что может любой имбецильный олигофрен, приехавший из деревни завоевывать город.
Но у меня имелась жена.
Которая считала, что убила на меня всю свою жизнь. И каждый день говорила, что по результатам загубленной жизни имеет право теперь существовать нормально и гордиться мужем.
Если бы я стал таксистом, для нее это стало бы признанием в полном краха жизни. Хотя мне этот крах был виден и без признания.
Но жена была просто женщиной и ей хотелось жить.
Просто жить.
Как хочется любой нормальной женщине, когда ей перевалило за сорок.
Жена неплохо зарабатывала, но привыкла все деньги тратить на себя. Тряпки, покупаемые едва ли не каждый день, дорогая косметика, фитнесс-клуб…
Она вела себя, как женщина, созданная природой для счастья.
Только с другим мужчиной.
С миллионером, который швырял бы ежедневно тысячу долларов на карманные расходы.
Впрочем, при ее зарплате жена жила неплохо.
Ведь абсолютно все прочее: покупку продуктов, хозтоваров, оплату квартиры и так далее – я с самого начала взял на себя. Как и должен мужчина.
В прошлом году к новому году я купил жене новую машину. Взял на себя в кредит: при таком образе жизни накопить денег было просто невозможно – но подарил ей.
И она ездила сейчас на ней по фитнесс-клубам, кафе и бильярдам, встречалась с молодыми пацанами, с которыми ей было интересно общаться, поскольку их кроличьи мозги ее не напрягали.
А со мной, знавшим практически все, ей было неинтересно.
Впрочем, ко мне жена охладела давно.
Я даже точно могу сказать, когда именно – в год, когда у меня внезапно заболела мать и я полностью ушел в глубокий стресс.
Само собою, что она уже не интересовалась, во что я одет, и откуда у меня берутся свежие белые наглаженные рубашки.
Впрочем, жена не заботилась обо мне практически никогда.
Причем, надо сказать по справедливости, вовсе не от лени: просто у нее было очень мало энергии, и ее не хватало на двоих.
Жене пришлось выбирать: все тратить только свою красоту и неотразимость, либо заниматься мною.
Разумеется, она выбрала второе.
Как сделала бы любая настоящая женщина на ее месте.
И полностью отстранилась от моей жизни.
Мы жили вместе, но существовали на разных планетах.
Жена даже в лучшие времена – когда мы еще занимались с нею сексом, что сейчас казалось невероятным – понятия не имела о моих проблемах, даже просто о моей судьбе.
Когда у меня случались провалы с работой – как я понял с некоторых пор, неизбежные для человека моего поколения, лишенного богатых предков и не успевшего присосаться к прибыльному делу – она проклинала судьбу за то, что связалась со мной.
И я был с нею абсолютно согласен.
Честно говоря, я и сам ушел бы куда-нибудь, если бы мог, но уйти мне было некуда.
Впрочем, так нельзя говорить.
Уйти всегда есть куда.
Ведь в любом доме всегда найдется достаточно длинный кусок веревки и даже в городе можно отыскать дерево с сучьями на подходящей высоте.
Но я не мог уйти так.
И дело заключалось даже не в том, что я продолжал любить жену – хотя любой счел бы это абсурдом при нынешнем уровне наших отношений.
Я просто знал, что охладев ко мне, перестав меня уважать и любить, проклиная меня при каждом удобном случае, жена без меня не сможет прожить и дня.
Потому что никто из других мужчин, пусть самый богатый и самый фуястый, и самый молодой, не стал бы к ней так относиться и не сумел бы создать условия, в которых она жила со мной.
Я встряхнулся, пытаясь освободиться от этих черных, как ночная паутина мыслей.
И снова вернуться в счастливое состояние.
//-- * * * --//
– Допиваем и идем, – повторила девочка, всплывая из реальности.
И возвращая меня в невнятное ощущение простреленности счастьем.
– Да, – сказал я и поднял стакан. – За…
– …Ах вот вы где?! – раздался возмущенный, почти яростный крик.
Казалось, он обрушился прямо с небес.
Подняв голову, я увидел нависшую над нашим столиком Татьяну.
В первый момент я ощутил такой бездонный провал в сердце, словно был застукан с женой в компании с любовницей. И мне вдруг сделалось гадко и неимоверно стыдно, хотя по сути мы с Алисой не сделали ничего плохого.
Ну побродили по городу, ну и что?
Ну сели в баре – так это столовое белое вино Алиса всегда могла налить сама из крана.
Ну задержались за разговорами…
Ну всерьез собрались идти купаться ночью – но этого-то Татьяна знать не могла!
– Да, мы здесь, – стараясь говорить спокойно, ответил я. – Мы погуляли, потом завернули сюда, пока не закрылся бар. Я же с обеда не пил.
– Алиска, спать, – не обращая на меня внимания, отрубила Татьяна. – Не-мед-лен-но.
И круто повернувшись, пошла прочь.
Стопроцентно уверенная, что дочь вскочит и последует за ней. Впрочем, иного и не могло быть.
– Облом, – с сожалением сказала девочка, натягивая рукавчик блузки на плечо, чтобы скрыть татуировку. – Искупались, называется…
– И тебя будет ругать, – добавил я.
– Ничего, мы вот этим задобрим!
Алиса вынула из нагрудного кармана сигареты – она, конечно, знала свою мать лучше меня! – и поспешила вслед, щемяще сверкая тонкими голыми ногами.
На душе царила мерзкая, незавершенная пустота.
Я протянул руку за остатками бренди и только сейчас обнаружил, что поганый турок, как обычно, выхватил его у меня из-под носа. Причем сделал это незаметно, воспользовавшись криком Татьяны.
Я оглянулся в слабенькой надежде увидеть голландцев: поглощенный девочкой, я сузил мир до крошечного пространства, в котором дышала лишь она и лишь сейчас был вынужден всплыть на поверхность.
Нет, конечно, все шло согласно законам Мэрфи.
Если Татьяна сломала нам остаток вечера, то ничто не могло это компенсировать.
Голландцев не было, не было вообще никого даже поверхностно знакомого – хоть того же немца, работавшего на Украине, к которому я подсел бы сейчас хоть на пару минут.
Вокруг меня сидели абсолютно чужие люди.
В частности, два отвратительных бегемотообразных парня с не до конца раздавленными девицами.
Ночь шла мимо и до меня опять никому не было дел.
Я, как всегда, остался один.
//-- * * * --//
Тихий воздух стоял абсолютно неподвижно.
Даже издали, в темноте, было видно, что на море лежит полный штиль.
Чего не наблюдалось, пожалуй ни разу с моего приезда.
Сама природа подготовилась раскрыть объятия нашему ночному купанию. Так глупо сорвавшемуся.
Прихватив стакан бренди из верхнего бара, я спустился на свой этаж и сел за столик перед балюстрадой, которую осеняла своей искусственно отбитой римской рукой гипсовая статуя в нише фронтона.
Море молчало, словно сочувствовало, что мы замешкались и не собрались десятью минутами раньше.
Да, в самом деле.
Все решили какие-то минуты.
Если бы мы успели допить и уйти, то Татьяна вряд ли бы нас нашла.
Правда, если бы нашла: забыв о самом ее существовании, я бы не догадался пройти несколько отелей в сторону, и так же взявшись за руки мы спустились бы прямо из ворот на свой пляж… – то, думаю, скандал был бы куда более грандиозный.
Но ведь могла и не найти?
И мы могли в самом деле оказаться в ночном море вдвоем.
Я скрипнул зубами, подумав, какого удовольствия мы лишились из-за иллюзии уединенности.
И в то же время, еще видя уходящую Алису, я уже ощутил мысль, которая вначале показалась абсурдной.
Но потом толчками возвращалась вновь и вновь, становясь все более отчетливой. И показавшись наконец совершенно справедливой.
Вот сейчас я сидел со стаканом коньяка, глядя на неразличимое в темноте море, и представлял, насколько оно теплое. И как здорово было бы кувыркаться с Алисой в этих волнах.
И чем отчетливее представлял я отнятое у меня… у нас удовольствие – тем сильнее трезвым умом благодарил судьбу за то, что Татьяна успела нас разъединить.
Да.
Именно так.
Если рассуждать здраво и отбросить не по возрасту возникшие иллюзии счастья, если посмотреть на вещи разумным взглядом…
Если так, то я должен быть благодарен явившейся вовремя Татьяне.
Еще прошитая счастьем, чистая половина моего существа протестовала, что девочку увели, не дав завершить чудесную ночь Оберона по нашему желанию.
Но разум говорил: все правильно, все так и нужно.
Все произошло к лучшему.
Последнего задуманного шага делать не следовало ни в коем случае.
Ни в коем случае – я это понимал как взрослый разумный человек.
Ночное купание – это наверняка большое удовольствие.
Хотя я, как ни странно, не купался ночью никогда.
Даже в те годы, когда мы с женой отдыхали вместе и были счастливы.
Цель ночного купания взрослых людей всегда являлась однозначной: секс в воде, что вроде бы считалось приятным.
Мы с Алисой не были взрослыми, и, конечно, подобная мысль нам в головы прийти не могла.
Мне наше купание в ночном море казалось невинной забавой, которая не имело препятствий к осуществлению.
Но такой ли уж невинной оказалось бы она на самом деле?
В баре я об этом не думал – наверное, моя умирающая половина заблокировала разум.
Но сейчас, пьяный и разумный, я понимал, что в реальном осуществлении до невинности было дальше, чем до луны.
Ведь я одевался не на пляж, а для прогулки, то есть не надел под шорты плавок. На девочке была белая блузка на голое тело и металлический сарафан.
И еще прозрачные, явно не купальные трусики, которые я успел заметить.
Ну ладно, я мог подняться в номер и быстро переодеться. Со стороны Алисы это исключалось: Татьяна ее бы застопорила. И все кончилось бы так, как и кончилось. Только, возможно, еще хуже.
Мы пошли бы на пляж прямо из бара – в чем были.
И нам пришлось бы купаться голыми.
Да, голыми.
Впрочем, как ни закрывать глаза в иллюзии невинности и благих намерений, все нормальные люди купаются ночью голыми: иначе теряется сам смысл затеи, в купальниках плавать можно и днем.
А ночью нужно купаться голыми.
И это нормально.
Нормально всегда и для всех.
За исключением случая, когда купальщики – тринадцатилетняя девочка и сорокавосьмилетний мужик.
И такое голое купание можно поименовать словом, которое фигурирует в соответствующей статье Уголовного кодекса.
Ну ладно, – продолжал размышлять я; мне зачем-то позарез нужно было додумать все до конца. – Может быть, Алиса и не разделась бы полностью.
Она могла остаться в сиреневых трусиках, обеспечивающих визуальную защиту.
Я подумал о том и вспомнил свои вечерние ощущения, когда ноги ее, защищенные бронзовым купальником, случайно смыкались вокруг моей руки и думал, что эти трусики не скрыли бы в воде ничего. А уж про верхнюю часть и говорить нечего: возвращение с прогулки в мокрых трусах она еще как-то могла скрыть, но сарафан и блузку ей поневоле пришлось бы снять, чтобы оставить сухими.
И в любом случае я увидел бы ее груди.
Груди Алисы …
Бронзовый купальник не пропускал наружу даже очертания сосков. И в обнаженном виде не смотреть на них оказалось бы выше моих сил.
Что касается меня…
Вряд ли расшалившаяся девочка согласилась, чтобы я купался с нею в шортах.
Значит, она увидела бы мой главный орган. Который плохо слушался разума даже вечером, когда мы играли с нею в воде среди людей.
И, несомненно, предстал бы во всей красе даже не от вида обнаженной девочки, а от сознания, что открыто стоит перед ней.
Глупо предполагать, что мы стали бы купаться в отдалении, мы наверняка стали бы повторять все, уже испытанное сегодняшним… то есть вчерашним вечером.
И кувыркались бы в воде, и я невольно задевал бы Алису своим пенисом, а она чиркала бы сосками по моей коже.
Разумеется, за себя я был уверен. Я понимал, что не только секс, но даже минимальный эротизм с тринадцатилетней девочкой недопустимы в принципе и я знал, что сумею себя держать.
Но тем не менее наше купание превратилось бы хоть и в не доведенную до конца, но все-таки чувственную игру.
О которой мечтал бы, наверное, любой на моем месте.
И, кстати, которой, возможно, хотелось – пусть даже невнятно – самой Алисе; ведь за часы этой ночи я временами вдруг ощущал нетчо вроде ее интереса ко мне как женщины к мужчине.
Но я не хотел этого сам.
Да, я не хотел впускать чувственность в наши отношения. Ведь при такой разнице возрастом чувственность означает разврат.
По крайней мере так думалось мне сейчас.
И замечательно, что Татьяна не дала поплескаться голыми в волнах.
Возможно, конечно, все прошло бы на грани допустимого и принесло радость, не омраченную грязью.
Но возможно, сама близость этой грани разрушила бы что-то в наших отношениях с Алисой.
Возможно, возможно…
Голая грудь, всерьез возбудившийся половой орган…
Вдруг мне пришло в голову, что встреться мы ровно через пять лет – всего через пять лет! – и ситуация выглядела бы принципиально иначе.
И даже если бы Алиса оставалась бы невинной девушкой, которую стерегла мать, то в условиях своего совершеннолетия имела бы полное право на все. Даже на занятие сексом.
И если бы мы искупались с нею голыми и между нами что-то произошло… или мы оказались у меня в номере, где опять-таки «что-то произошло», то это оказалось бы аморальным и осуждаемым, но допустимым законами общества: связь даже восьмидесятилетнего старца с восемнадцатилетней девушкой юридически ненаказуема!
Вдруг я понял, что мне неприятна эта мысль.
И мгновенно попытался стереть ее из сознания.
Мне не требовалась чувственность, я не жаждал секса с Алисой даже через пять лет – тем более, кто знает, что останется от меня самого через эти пять лет…
Девочка своим интересом ко мне вернула меня к жизни.
Я мог иметь сто любовниц, которые высосали бы меня до дна.
Но мог не найти тринадцатилетнюю девочку, которая оживила бы меня просто так.
Кстати – и скорее всего – если бы Алиса оказалась старше или даже в нынешнем возрасте была уже не девушкой и наши отношения сами собой перешли бы к сексу, то ничего чудесного бы со мной не произошло.
Все бы проехало по стандартной накатанной колее, чтобы внизу ударить меня лбом в бетонный тупик.
Ведь смысл моего нынешнего счастья состоял именно в том, что мне хорошо с существом, которое лишь кажется женщиной, но является девочкой и останется таковой в памяти.
Наша встреча с Алисой в этом состоянии – счастье.
Это казалось мне бесспорным.
Поэтому – в частности, поэтому – все происходящее между нами однократно.
Ничто не может повториться дважды.
Но что-то может лишь просто не произойти по какой-то причине.
И как хорошо, что Татьяна не дала нам подойти к опасной грани.
Сейчас я в том уже не сомневался.
XXII
– Ты извини, что я на вас вчера накричала, – сказала Татьяна на следующий день. – Просто сильно переволновалась. Не спала, каждые пять минут смотрела с балкона. Видела, как вы вернулись и прошли мимо корпуса. А потом уже не выдержала…
Мы сидели на лежаках, выстроенных в ряд вдоль глухой стены перед бассейном. В ярко-синей воде плескались дети и взрослые, гулко разносилась музыка от бара, с желтой горки то и дело кто-нибудь шумно плюхался в воду.
А я, наплававшись в море, пришел к обеду и сейчас, сидя рядом с Татьяной, принимал аперитив – то есть пил первый за день стакан бренди, принесенный из бананового бара.
Из бананового бара, где вчера… нет, несколько минут уже сегодня между мною и Алисой происходило какое-то внутреннее сближение.
Грубо, но крайне благоприятно оборванное матерью.
– На Алиску в номере я вообще так накричала, что ей мало не показалось.
Это надо так мать нервничать заставлять.
В самом деле, – подумал я. – По сути дела Татьяна тысячу раз права. Она отпустила дочь в ночной город с практически незнакомым мужиком. К тому же, по ее мнению записным бабником. Отпустила и потеряла. И черт знает что могла подумать.
– …Она даже заплакала, вот как.
Если бы ты знала, что мы запланировали после выпивки в баре, – продолжал я параллельный монолог внутри себя. – То одним криком бы не обошлось. Еще бы и поколотила, пожалуй… Хотя и не за что было нас ни ругать ни колотить.
Допивая бренди, я поднял стакан и по привычке посмотрел сквозь коньяк на солнце.
И только сейчас до меня дошло, что все – абсолютно все – номера нашего корпуса выходят сюда, к бассейну, мимо которого проходит путь по территории. И если бы мы, выпив, в самом деле пошли купаться на море, то и это не осталось незамеченным, раз Татьяна не спала. А не подумав о такой опасности, я не догадался бы пройти через отель по одной из этажных галерей, спуститься на лифте и выйти к воротам через ресепшн, не показываясь под балконами.
И вот тогда разразился бы настоящий скандал.
– Извини, – ответил я. – Мы тоже хороши. Ушли на полчаса, пропали на полночи.
Представляю, как она кричала, когда увидела, что девочка сделала татуировку, – подумал я. – Хотя чем невинная китайская буква, которая смоется через две недели, хуже идиотского золотого нательного креста, который мать открыто повесила на Алису, нарушая православные традиции?
– Ты вообще столько денег вчера на эту девчонку потратил? – продолжала она. – Это надо же. Зачем было ее так баловать? Мороженым кормил, платок купил, браслет дурацкий со слонами и еще татуировку… Лучше бы мне что-нибудь на память подарил.
Чтобы не отвечать на последний вопрос, я допил бренди и, выразив сожаление по этому поводу, пошел за следующим стаканом.
А сам продолжал размышлять.
Тебе-то за что дарить хоть рукава от жилетки? – с неожиданной для себя жесткостью думал я, констатировав, что Татьяна и не подумала вернуть мне деньги за купленные сигареты. – Что хорошего сделала мне ты? Девочка совершила невероятное: она вернула меня к жизни, подарив мне меня, а ты не даешь… не дала даже себя.
Впрочем, последний факт меня уже абсолютно не волновал.
Что-то изменилось во мне со вчерашней ночи.
Еще недавно я до такой степени хотел женщину, что готов был любой ценой затащить в постель даже выходящую за рамки моего вкуса Татьяну, хотя видел в ней типичные и обыденные черты женщины-хищницы. Я не винил ее, девяносто процентов известных мне женщин были именно хищницами. Убежденными в том, что любой мужчина всегда им что-то должен лишь за то, что они наделены соответствующим органом между ног, причем неважно, предоставленным в пользование или нет. Мелочь с сигаретами, которые я купил Татьяне, будто мы находились с нею в каких-то отношениях, хотя на самом деле это было не так – полностью прояснило ее образ.
Но я так изголодался по женскому телу, что до вчерашнего дня был готов переспать даже с Татьяной. Добровольно отдаться хищнице и позволить высосать себя, как это уже неоднократно случалось с другими женщинами – поскольку все женщины во сути абсолютно одинаковы, различаясь лишь калибром влагалища и объемом молочных желез.
А теперь мне это было уже не нужным.
И предложи Татьяна прямо сейчас – перед обедом – переспать с нею, я бы отказался, сославшись на что-нибудь…
Да что там Татьяна – приди ко мне в номер до сих пор по-взрослому вожделенная Даша, я и ее отправил бы назад.
Я был полон Алисой.
Точнее, не ею самой, а тем случайным слиянием душ – душ, а не тел – которое произошло вчера.
Тем чудесным возвращением к жизни, которое она сделала со мной.
И что стоили перед этим чудом все остальные женщины, миллион их влагалищ и два миллиона грудей…
– Если бы заранее собирались так долго гулять по городу, могли бы и меня пригласить с собой, – обиженно сказала Татьяна, когда я вернулся. – Погуляли бы втроем.
– А что тебя приглашать? Спишь – и спи. И не мешай нам жить, – безапелляционно по-детски отрезала Алиса.
Только что слетевшая с горки и вылезшая из бассейна – мокрая и прекрасная, покрытая каплями воды, в распертом грудью бронзовом купальнике.
И демонстрируя свою солидарность со мной, с невероятной, ни разу не испытанной мною от взрослой женщины нежностью, погладила меня ладошкой.
Тайком от матери.
Я едва не вздрогнул от умственного удовольствия, которое пронзило меня и вдруг с дикой досадой подумал, что все-таки жаль…
Как жаль, как дьявольски жаль.
Как жаль что чертова Татьяна взяла и обломила нам ночное купанье…
//-- * * * --//
Теперь, как мне казалось, мы не расставались с Алисой ни на минуту.
Разумеется, каждый жил по своему прежнему графику.
Я вставал рано, первым поднимался на завтрак, сразу спешил к морю.
Где занимал удобный лежак, выбирал у Шарифа хорошо фиксирующийся зонт и проводил время, купаясь и отдыхая в тени.
Только теперь, откинувшись на красное египетское полотенце, я не перечитывал в тысячный раз «Трех товарищей» и не рассматривал исподтишка чьи голые груди, раскинутые ляжки и прочие атрибуты женских тел. Мне надоел этот визуальный мазохизм…
Я сидел, как на иголках, поминутно оборачиваясь к дорожке, ведущей от отеля.
И все время ждал, когда придут они.
Хотя прекрасно помнил их расписание.
Знал, что на завтрак они не торопятся, и на море тоже, причем могут сюда вообще не прийти, а с утра залечь, как тюлени, у бассейна.
В самом деле, до обеда они приходили редко.
Поэтому я уходил с пляжа чуть раньше обычного.
Пока я жил сам по себе, я рассчитывал время так, чтобы дойти до номера, принять душ, передохнуть минут десять и сразу подниматься в ресторан.
Теперь я спешил к бассейну.
Находил Татьяну, оставлял свои вещи и шел в бар за коньяком.
А потом, выпив, прыгал в бассейн к Алисе.
Пресная вода не держала моего сухого тела, сил я не имел, и поэтому практически не плавал. В основном просто бултыхался, стоя на дне – или до одурения катался с горки.
Алиса была почти все время рядом со мной, лишь изредка покидая меня, чтобы подурачиться с подружками-ровесницами – но потом всегда возвращалась, и мы продолжали плескаться вдвоем. И, наверное, со стороны выглядели как отец с дочерью.
И только я знал, что нас соединяет необъяснимая внутренняя связь.
//-- * * * --//
Вечером они все-таки приходили на пляж.
Солнце уже склонялось к острову турецкой крепости, я заворачивался в полотенце, прячась он неприятного ветра. Но упорно сидел, дожидаясь Алису.
Они являлись перед самым ужином.
И я снова шел в море. Уже вместе с ними.
Алиса больше не устраивала игры с совместным парением в воде, и я сам не предлагал, сознавая, что ничто и никогда, один раз случайно принесшее удовольствие, уже не повторится.
Мы просто плавали, потом прыгали на набегающих волнах, и я вытаскивал на поверхность Алису, накрытую прибоем с головой.
Тело девочки казалось легким и послушным, но нечто подсказывало мне, что не стоит даже пытаться вновь подтолкнуть ее той волнующей забаве.
В купании Алиса меры не знала.
Татьяна довольно быстро выходила на сушу и сидела на лежаке с сигаретой, а Алиса все продолжала бултыхаться.
Я замерзал всерьез – но выйти из моря, которое при всей многолюдности дарило ощущение уединенности с Алисой, был не в силах.
Однажды мы наплавались до полного посинения.
И когда вылезли на берег, попав под обычный порыв противного вечернего ветра, я заметил, что Алиса покрылась гусиной кожей и вся дрожит от холода.
Мы пробежали к душевой колонке, где пресная вода показалась горячей.
Алиса вертелась под душем, пытаясь как-то согреться.
– Ну вот, – сказал я тоном взрослого. – Доплавалась, зуб на зуб не попадает.
Хотя и я был не в лучшем состоянии.
– А сам? – захихикала девочка. – Тоже весь посинел!
После той ночи в отсутствии матери она стала называть меня хоть и безлично, но на ты.
– Н-ничего подобного, – возразил я. – Я в полном порядке.
– Ага, в полном порядке, – передразнила она. – А это что?
И неожиданно протянув руку, ухватила меня за сосок. Который затвердел от холода.
Прикосновение крепких девичьих пальцев к части тела, предназначенной у мужчины для вполне определенной игры, вызвало во мне неуправляемую судорогу.
Откровенный – хоть вроде бы и совершенно шуточный – жест девочки вызвал во мне такой отклик, что по понятной причине я быстро отвернулся и некоторое время стоял к ней спиной.
//-- * * * --//
– Совсем задурил девчонке голову, – заявила Татьяна во время обеда, когда Алиса ушла за вторым блюдом. – С утра только и слышу – «пойдем на море, я с ним хочу купаться»…
– Ничего я не дурил, – я ответил спокойно, хотя и чувствовал одновременно с удивлением иррациональное удовольствие от ее слов. – Просто Алиса живет без отца, у нее переходный возраст и ей требуется мужское внимание. А она у тебя развита не по годам…
– …Ну уж этого такой хлюст, как ты, не заметить не мог, – криво усмехнувшись, перебила Татьяна.
– Я совсем не то имел в виду, – возразил я, из-за слов Татьяны невольно подумав об Алисиной груди под непроницаемой бронзой купальника. – Она умственно развита не по годам. Вот мы с ней гуляли ночью, и три часа разговаривали. И мне было интересно с нею, понимаешь?
– А уж как ей было интересно с тобой, – с непонятной усмешкой добавила женщина.
– …Кому интересно? С кем? – подхватила бесшумно появившаяся Алиса.
– Никому и ни с кем, – отрезала Татьяна, придвигая тарелку с кусками жареной курицы. – Просто чем больше я смотрю на нашего Женю, тем труднее мне понять, чего в нем больше: достоинств или недостатков.
– В нем нет недостатков, – быстро ответила Алиса.
– Скажешь тоже… – я почему-то смутился. – Они в любом человеке есть.
– Просто ты… – начала Татьяна.
– Просто я их не замечаю, – перебила девочка.
– Но…
– Вот, посмотрим.
Девочка взяла бумажную салфетку и разорвала пополам. Одну половинку смяла, во вторую завернула несколько стеблей обгрызенной турецкой травы. Получились два комка бумаги, один вдвое больше другого.
– Ты, оказывается, и магией занимаешься, – сказал я.
– Ни фига это не магия, – возразила Алиса. – Салфетка – человек. Трава – его недостатки. Сейчас я возьму и с закрытыми глазами выберу.
Алиса взяла обе бумажки, завела руки за спину и сделала вид, что трясет их в пригоршне. Хотя разница размеров позволяла выбрать вслепую.
– Посмотрим, – абсолютно серьезно сказала она. – Что выпало.
И вытряхнула из кулака комочек.
Маленький, разумеется.
Тем не менее Алиса тщательно развернула пустую бумажку.
– Вот! – провозгласила она. – Никаких недостатков. Я их не замечаю.
Значит их нет.
Мне стало не по себе.
Алиса провела «эксперимент» со столь очевидной подменой, что мне сделалось стыдно.
В словах о том, что я задурил девчонке голову, явно содержалась доля истины.
Татьяна молча грызла курицу.
– Ладно, не дуйся, – сказал я, отпив сразу полстакана бренди. – Я тебе сейчас спою.
– За столом петь нельзя, – неожиданно возразила Алиса.
– Почему… нельзя? – опешил я. – Ведь в прошлый раз я пел… и вам обеим понравилось.
– Нель-зя, – отрезала девочка. – Ни почему, а просто нельзя.
Это переходит рамки, – подумал я. – Неужели…
– А ну вас всех вообще вместе и каждого по отдельности, – сказала Татьяна, которая, кажется думала о чем-то своем. – О себе позаботились, а мне хоть бы кто-нибудь выпить принес.
Еще три дня назад я бы поднялся и пошел за вином. Тем более, что мне самому требовалась очередная порция бренди. Но сейчас я почему-то не шевельнулся.
Что-то, не понятное мне самому, сдвинулось и необратимо переменилось в отношениях нашей троицы. Словно между мной и Алисой возникло нечто, не позволявшее мне с прежней легкостью ухаживать за другой женщиной.
Даже за ее матерью.
И это при том, что сама-то Алиса считаться женщиной могла с большой натяжкой.
И ничего действительно серьезного между нами просто не могло возникать.
Но это оказалось именно так – и странное это запретило мне суетиться вокруг Татьяны, когда рядом сидела Алиса.
Не дождавшись отклика моей готовности, Татьяна поднялась и молча пошла к бару.
– Слушай… – очень тихо проговорил я, быстро коснувшись Алисиной руки. – Ты… Ты не хотела… Ты хочешь, чтобы я пел только для тебя и ни для кого другого?
– Да, – спокойно сказала она, в упор глядя на меня. – Хочу, чтобы ты пел только для меня.
– А… с эстрады? – слегка растерявшись, спросил я. – Тоже нельзя?
– С эстрады можно, – серьезно ответила девочка. – Там же много народу слушает.
Боже мой, она ревнует меня к матери, – подумал я. – А мать ревнует меня к ней… Страсть в духе викторианской эпохи. Я и не думал, что такое возможно.
– …Хай, Юджин! – мелодично окликнула Лаура, пронося надо мной свои груди-ракеты.
– Хай, Лаура, – ответил я и поднял руку.
Голландка звонко хлопнула меня узкой ладошкой и проследовала дальше.
Я, как всегда, констатировал, что мужики все как один оглядываются вслед ее могучим высоким ногам.
– Ну что я говорила, – сказала Татьяна, вернувшись с полным бокалом. – Бабник он и есть бабник, хоть на необитаемый остров его посади.
– И никакой он не бабник, – отрезала Алиса. – Должны же у человека быть друзья. С которыми он может посидеть и поболтать. Хотя бы вечером, когда время детское, а меня ты насильно угоняешь спать!
Такого прямого выпада не ожидал ни один из нас.
Татьяна сделала вид, что не расслышала.
А я поднялся и пошел за бренди, чтоб скрыть дурацкое счастливое выражение лица.
Которое, похоже, после той ночи с меня уже не сходило.
XXIII
После обильной дозы, принятого перед сном с голландцами, кровать чуть сильнее привычного качалась подо мной.
Исправно, не давая уху различить даже малейшего перебоя или биения из-за разности фаз, ревел кондиционер; бомбардировщик уверенно шел к цели, оставив далеко внизу все, что могло ему помешать.
А я…
Я валялся поперек своего неиспользованного ложа и летел неподвижно над отражающей неистовое ночное солнце Атлантикой.
И думал.
Я думал об Алисе.
Да, о ней – сто хренов мне в глотку.
Я и сам не заметил, как и когда мысли о девочке вытеснили из моей головы все остальное.
Если я был чем-то занят – например, стоял в высоком прибое и старался не позволить очередной волне ударить меня ногой о камень – то мог думать об этом; все-таки сохранность ноги чего-то стоила даже в моем положении.
Но стоило мне присесть а тем более прилечь, как мысль сразу переключалась на Алису.
Память покадрово повторяла эпизоды нашего отдыха – самые приятные минуты и секунды.
Я думал об Алисе и не мог понять феномена своей мысленной привязанности к ней…
Тринадцатилетняя девочка не сделав ничего, а лишь выслушав и выспросив всякие вещи, вернула меня к жизни.
Вернула к жизни, просто проявив ко мне интерес.
До встречи с Алисой я оставался такими, как аттестовала меня в последнее время жена: ходячим трупом.
А теперь я вновь ощущал себя… человеком с кровью в жилах.
По сути дела, за одну ночную прогулку я заново прожил с Алисой всю жизнь до сегодняшнего момента.
Правда, прожил немного иначе, чем по-настоящему: рассказывая, вспоминал лишь лучшие моменты.
А все падения и неудачи оставил за кадром. И получалось, что, оставаясь самим собой, с Алисой я вернулся к началу и прожил все заново, но по-другому – не сделав ошибок и придя в нынешний день счастливым.
В самом деле, немотивированное ощущение счастья, навылет прострелившее меня в ту ночь, не покидало меня до сих пор.
Хотя по сути ничего не произошло.
Я остался прежним, и пить меньше не стал, но вдруг начал смотреть на мир по-другому.
Неожиданно подумал, что все не так уж плохо.
Что главная проблема: надвигающийся крах на работе – еще не произошла.
Ведь я еще не уволен официально.
И за время моего отсутствия могло произойти чудо. Совершиться любое благоприятное для меня происшествие.
Например, пока я тут лежу, покачиваясь на волнах коньяка, президент Бабаев влетел на своем супермерседесе под встречную фуру…
Что могло случиться запросто, поскольку ездил он, подобно всем новорусским гаденышам, как истинный урод. Она влетел под фуру, и мерседес словно прошел через валки прокатного стана. Стих грохот металла, и оторванная Бабаевская голова, с наполовину выбитыми зубами и еще льющейся из разорванных артерий кровью, тихо откатилась по грязному асфальту; от ее вида передергивает и тошнит, но она не произнесет больше ни слова и мне уже не страшна…
И руководство компанией перешло к его старшему брату Андрею – хорошему, достаточно взрослому и разумному мужику, который нормально ко мне относился.
Президент сдох, как и положено поганой собаке – а я останусь на месте.
При кабинете, деньгах и служебной машине.
Но без гниды Бабаева, от каждого звонка которого начинался приступ тахикардии.
Я останусь на прежнем месте, только стану уверенным в завтрашнем дне.
А ощутив уверенность, я верну себе силу.
Уволю нахрен всех своих подчиненных, которые своими действиями, своей болтовней по аьскам и попытками выйти замуж фактически подставили меня перед руководством. Наберу матерей-одиночек, дорожащих местом и боящихся пикнуть лишнее слово. И вообще заверну гайки так, что меня самого в офисе станут бояться и ненавидеть больше, чем боялись и ненавидели покойного Бабаева.
Поскольку только таким путем, шагая по головам, судьбам и ничтожным трупам, можно обеспечить какое-то будущее самому.
При моем мягком и человечном характере это окажется непростой задачей, но весь нынешний страх пере неизвестностью, всю свою униженность и безысходность я сублимирую в абстрактную ненависть к людям – и стану вести себя со всеми, как маленький Гитлер.
Далее…
Далее я совершу переворот, гораздо более сложный.
Я сделаю все, чтобы моя семья снова стала нормальной.
И жена перестанет таскаться с мальчиками по биллиардам, она снова повернется ко мне.
И у нас все будет по-старому…
Точнее, в тысячу раз лучше.
Поскольку для того, чтобы оценить потерянное, все-таки надо хоть на время его потерять.
//-- * * * --//
Вечер плыл надо мной, мягок и совершенно безопасен.
Я сидел за столиком у эстрады и пил бренди.
Собираясь через некоторое время сделать кофе-брейк, слегка отрезветь, а потом начинать все сначала.
Конкурс караоке, анимация для детей – стандартная программа прошла в обычном порядке.
Аниматоры куда-то запропастились, на пустой эстраде гремела музыка – относительно приятная для слуха, но совершенно невозможная для танца. И все-таки несколько человек что-то изображали во вспышках белого света. Среди прочих я видел развевающиеся крылья – Даша, как всегда, не могла усидеть на месте.
Я смотрел на нее совершенно равнодушно.
Меня она уже не интересовала.
Я сидел за крайним столиком, в промежутке между пустыми отельными лавками, около кофейного автомата.
Взад-вперед тихо ходила белая собака охранника, обстукивая хвостом попадающиеся на пути предметы.
Я сидел в абсолютном одиночестве и сейчас был этому рад: ничто не отвлекало меня от мыслей об Алисе.
О маленьком живом существе, подарившем мне жизнь.
У меня по-новому открылись глаза.
Я ощутил себя на такой вершине, спускаться с которой казалось просто несерьезным делом.
Я спокойно глядел на сверкающие коленки Даши, уже не переживая, что мне она не достанется.
Я без всякой зависти помахал хирургам, которые продуктивно скомпоновали вечер и прошли в свой корпус с двумя девицами.
Я никого не хотел и ничему не завидовал.
Потому что в меня влилась новая кровь и меня ждала новая жизнь.
Глупо было пытаться нырнуть обратно в молодость и урывать удовольствия, как двадцать лет назад.
Каждому возрасту свое; и в моей жизни предстоит еще не так уж мало.
Как ни странно, но именно Алиса, сама о том не ведая, всколыхнула во мне нечто, перевернула и заставила иначе смотреть на мир.
И я был счастлив.
Абсолютно и беспричинно.
Впрочем, настоящее счастье – как и настоящая любовь – никогда не требует объяснений.
Оно всегда беспричинно, в этом и состоит его отличие от суррогата.
Прикончив стакан, который тут же ненавязчиво, с наклоном головы, на который я ответил таким же мягким кивком, забрал самый добродушный из барменов – тот, что постоянно твердил «как тела – каряшо» – я положил на стол ключ от номера, оберегая место, и пошел за кофе.
Я не хотел сейчас общаться ни с кем, меня даже не тянуло еще как следует напиться. Я грезил об Алисе, принявшей сейчас в моей голове облик неземного ангела, осенившего меня своей истиной.
Храня свое просветленное одиночество, я даже убрал от столика все стулья.
Лишь спустя некоторое время, насладившись неожиданно светлыми мыслями, я намеревался отправиться под бананы, присоединиться к голландцам: я видел, как они туда прошли – и напиться по-настоящему. А потом петь русские песни, обниматься с парнями, целоваться с девицами.
В общем, вести себя как подобает абсолютно счастливому человеку.
Но когда я вернулся к своему столику, выпив одну чашку прямо у автомата, то обнаружил, что там сидит Татьяна.
Притащив стул и, очевидно, ожидая меня.
– Привет, – сказал я, не выказав радости. – А где Алиса?
Вопрос был беспредметен; я знал, что девочка ушла спать, наигравшись в конкурсе и пожелав мне спокойной ночи.
– «Где Алиса»… – передразнила Татьяна. – Тоже нашел себе подружку.
Спит твоя Алиса, где же ей еще быть.
– Аа… – глупо протянул я. – А ты не спишь?
– Как видишь, – усмехнулась она, закуривая. – Вот наконец я адаптировалась ко времени и могу не ложиться в десять вечера. Можно начинать жизнь.
Я промолчал.
Еще несколько дней назад, невзирая ни на что, я уцепился бы за последнюю фразу, и любым способом затащил бы Татьяну к себе в номер. Но сейчас этого не хотелось.
Хотя в словах о начале жизни, явно звучал намек.
– Жаль, что мы уезжаем.
– Уезжаете?! – меня обдало одновременно ледяной водой и кипятком. – Когда?
– Завтра вечером. Точнее, поздно ночью.
– Уже… – протянул я.
Я не поверил словам.
Невозможно было представить теперь, как я проведу оставшиеся дни без Алисы.
– Да, у нас путевка короткая.
Завтра ночью, – отчаянно думал я. – Значит, завтра последний день я буду с Алисой. И ничего уже не сделать не повторить нашу прогулку, ничего вообще не повторить.
– Хочешь, в город прогуляемся? – неожиданно предложила Татьяна.
– В город? – бесчувственно переспросил я. – Нет, не хочется что-то… Я уже выпил порядочно, нет желания куда-то идти. Да к тому же меня голландцы ждут.
Это опять шло вразрез с прежним мною.
Который уцепился бы за прогулку, по дороге попытался бы установить с Татьяной максимальную телесную близость, а на обратном пути затащил бы ее в постель, как бы она ни сопротивлялась.
– И чем ты с голландцами будешь заниматься?
– Пить. И разговаривать.
Груди Татьяны были очень привлекательны.
Но я ее уже не хотел.
– Ясно, – ответила она. – Мне все с тобой.
– Завтра вечером погуляем, – сказал я. – Втроем.
– Да, конечно, ты без своей Алисы уже шагу ступить не можешь, – почти язвительно кивнула Татьяна.
И я понял с какой страшной силой она ревнует меня к дочери – ревнует без всяких оснований; ревнует, не имея ко мне симпатии, ведь я был «не ее мужчиной», им и остался.
Она ревновала из принципа, пораженная, что я до такой степени привязался к девочке.
– Да, кстати, – добавила она. – Ты собираешься сделать подарок?
– Какой… подарок? – опешил я. – Кому?
– Мне на память. А то девчонке всего накупил, а я побоку.
Я молчал, ошарашенный – такого я не ожидал даже от Татьяны.
– В общем, я хочу, чтобы завтра ты мне сделал подарок.
– Татьяна, я безработный, – довольно мягко сказал я. – Это не принято говорить, но я не располагаю свободными средствами.
– Но ведь ты сюда приехал. И какие-то деньги у тебя есть. И я хочу, чтобы ты мне подарил что-нибудь золотое. Серьги или кольцо.
Я помолчал, подбирая самые нейтральные слова.
Потом вдруг ни с того ни с сего почувствовал сразу злость и досаду, и сказал прямо:
– Видишь ли, Таня… Всему приходит свое время и есть время каждой вещи под небом.
– Ты это к чему? – недоуменно спросила она, давя сигарету в пепельнице.
– К тому, что в жизни на все есть определенные лимиты. Всему свое время и место.
– Что ты этим хочешь сказать?
– Ничего особенного, – я говорил очень спокойным голосом, хотя предугадывал, реакцию собеседницы. – Просто лимит, определяющий траты на женщин, в моей жизни уже исчерпан. Полностью.
Я сказал это, с великими трудом не дав себе добавить: «Тем более на женщин, с которыми меня ничто не связывает».
– Даже так? – Татьяна не нашлась с ответом.
– Даже так, – твердо повторил я. – Всему свое время. Я даже цветов не дарю больше никому, кроме жены.
«Но Алиске всего надарил!», – ожидал я возражения.
Однако Татьяна оказалась достаточно умной и этой фразы не произнесла. Только посмотрела на меня длинным, пристальным взглядом.
– Ну ты даешь… – наконец произнесла она.
– Даю, – кивнул я. – Иногда.
– Впервые вижу мужчину, который установил себе лимит на женщин.
– Это не я установил, а жизнь. Кроме того я тысячу раз говорил тебе, что потерял работу. И не обладаю средствами. Так что не будем продолжать.
– Не будем, так не будем, – непонятным тоном согласилась Татьяна.
– Но гулять мы завтра все-таки пойдем.
– Пойдем, – кивнула она. – Если на прогулки лимита нет.
– На прогулки лимита нет, – серьезно ответил я.
Мы помолчали некоторое время.
Татьяна вытряхнула из пачки следующую сигарету, подержала в руке и заткнула обратно.
– Принести тебе вина? – предложил я, заглаживая резкость отказа.
– Да нет, спасибо, – усталым голосом ответила Татьяна. – Не хочется что– то.
Мы посидели еще некоторое время.
Я не выдержал принес кофе.
Себе и ей – она не притронулась к чашке.
– Ну ладно, раз ты гулять не хочешь, я спать пошла, – наконец сказала она. – А ты можешь идти напиваться со своими бельгийцами.
– Голландцами, – поправил я.
– Какая разница, – она встала. – Спокойной ночи.
– И тебе того же, – ответил я.
Татьяна не оглядываясь прошла между столиками и скрылась за углом корпуса.
А я еще некоторое время сидел и думал.
Теперь уже о ней.
Я понимал, что прямым отказом подарить «что-нибудь золотое» обидел женщину. Хотя и не хотел этого делать.
Я вообще был человеком достаточно добродушным и старался никогда никому не говорить неприятных вещей. Просто меня выбило из колеи известие об их завтрашнем отъезде.
Вот я и сорвался.
Хотя если говорить честно, ни от чего я не срывался.
Просто внезапная и ни чем не мотивированная просьба Татьяны наткнулась на один из моих жизненных принципов.
Их у меня было совсем мало, но чтобы заставить меня нарушить хоть один, требовались серьезные причины. А не просто безосновательный натиск с налету.
Ведь с какой стати я должен был покупать ей подарок?
Я не был жадным, но никогда не сорил деньгами даже когда они имелись в достаточном количестве.
А что касалось женщин, то я всегда впадал в бешенство, когда ощущал, что меня хотят использовать или начинают из меня что-то вымогать на пустом месте.
Вероятно, по этой причине я никогда не имел постоянной любовницы: как только из меня начинали тянуть, я прекращал отношения.
А Татьяна даже не была любовницей – она требовала с меня просто потому что она женщина, а я мужчина.
И безотносительно всего я подумал: как хорошо, что в первые дни она мне не дала и любовниками с ней мы не стали.
Возникшие между нами близкие отношения оказались бы для меня смертельно опасными.
Сейчас они лишь показала когти, не имея никаких оснований на притязания. А при наличии оснований она легко выпотрошила бы меня до дна. Без всякой необходимости, а просто следуя хищнической женской натуре.
Ну и черт с ней, – подумал я. – Не на того напала.
И попытался снова настроится на Алису.
Но Татьяна своим приходом и своими просьбами, а главное – извещением от том, что завтра они уезжают – выбила меня из блаженного состояния.
Я почувствовал, как внутри нарастает привычное, недоброе напряжение.
Требовалось срочно напиться, чтобы не дать ощущению счастья полностью меня покинуть.
Я встал и пошел к голландцам.
XXIV
Последняя прогулка с Алисой оказалась для меня сплошной мукой.
Хотя «последней» ее стоило называть лишь условно.
Мы ведь гуляли-то мы с нею всего один раз.
В ту ночь, когда Алиса вернула меня к жизни.
Получалось, что сейчас была вторая. И одновременно последняя.
Подтверждающая извечный тезис, что все истинно счастливое случайно, ничего нельзя повторить целенаправленно.
Ничего – даже самую малую малость.
Мы вышли в город после ужина.
Точно так же, как тогда вдвоем с Алисой.
И пошли вдоль берега. Среди тревожно шуршащих на ветру узколистных растений с похожими на искусственные, ничем не пахнущими белыми и розовыми цветами.
Почти сразу я понял, что все это изначально затеяно зря.
Что нам не следовало устраивать прогулки втроем.
Что лучше было провести этот вечер, как обычно, на территории.
И, возможно, даже врозь.
Лучше бы я даже просто напился быстро и до бесчувствия – устроил бы себе алкогольный наркоз, по выходе из которого обнаружил, что Алиса исчезла, навсегда но по крайней мере без боли для меня.
Потому что если тогда каждый шаг вливал в меня жизнь, то сейчас начался обратный процесс.
Мы вышли кучкой, но шагали разбросанно. Все трое вместе, и в то же время каждый по отдельности. Судя по всему, Алиса после ужина повздорила с матерью, и сейчас непрерывно дерзила ей и вообще вела себя как-то не так, как обычно.
И каждую секунду я физически ощущал, как счастье медленно, но необратимо покидает меня.
Девочка шагала вроде бы рядом, в сумраке белели ее длинные ноги, так и не успевшие загореть за несколько дней.
Да, она была рядом, но не со мной.
Возможно, если бы мы в последний раз пошли погулять вдвоем, то ничего подобного я бы не испытывал. А сейчас присутствие Татьяны ломало все.
При ней я даже не решился взять Алису за руку – по сути в этом не имелось объективной необходимости, девочка шла в сопровождении двоих взрослых.
– Куда мы идем? – уточнила Татьяна, когда мы покинули наш квартал.
– Куда хочешь, – сказал я.
Мне самому это было уже абсолютно все равно.
– Ну что ж, в сторону магазинов мы не пойдем, поскольку от нашего кавалера вряд ли дождемся хотя бы по конфетке.
Я промолчал.
Алиса тоже не отреагировала на выпад против меня.
Красный платок она повязала на шею, как пионерский галстук, еще не потерянный браслет со слониками глухо позванивал на каждом шагу, а приобретшая натуральный цвет татуировка казалась настоящей.
– Мороженого хочешь? – спросил я, нагнувшись к ее уху.
Девочка отрицательно покачала головой.
– Так куда мы пойдем? – упорствовала Татьяна.
– Прямо, вдоль берега, сказал я. – Там…
– Там через несколько кварталов начнется центр города. Сплошные магазины и ювелирные лавки, – язвительно продолжила она. – Это будет портить тебе лимиты.
Судя по всему, она привыкла получать от мужчин все, что захочет по первому требованию. И мой вчерашний отказ ее сильно рассердил. «Нанес удар по самолюбию», как выразилась однажды она сама по поводу моих знакомых женщин.
– Переживу, – ответил я, и добавил, изо всех сил пытаясь поддерживать атмосферу мирной прогулки. – А вы кроликов видели?
– Не видели.
– Каких кроликов? – с прежним интересом спросила Алиса.
– Обычных. Тут где-то прямо на газоне около дома стоит клетка, в ней кролики, которых кошка сторожит. Очень забавно.
– Пошли, пошли посмотрим! – оживилась девочка.
– Будто она кроликов в жизни не видела, – фыркнула Татьяна. – Пошли.
Мне вообще все равно, куда идти.
Через некоторое время нам попался участок разобранного – или недоделанного, черт разберет этих турок! – тротуара. Вместо цементных плиток простиралась полоса голого песка, идти по которому в пляжной обуви было не самым большим удовольствием.
Татьяна невозмутимо сошла на мостовую, не обращая внимания не редкие, проносящиеся с бешеной скоростью машины.
– Я не могу тут идти, – сказала Алиса. – Мне песок ноги натрет, и…
Не дав договорить, я подхватил ее на руки.
Как тысячу лет назад около лифта.
Девочка взмахнула ногами и крепко обняла мою шею. Я почувствовал, как ко мне вдруг возвращается тепло.
Нести Алису по земле было не в пример проще, нежели подниматься с нею по скользкой лестнице. Но я шел медленно, стараясь растянуть удовольствие.
Теплая тяжесть ее и руки, обхватившие меня, и нежный запах пушистых, только что вымытых волос…
Все это вдруг вернулось ко мне – и я знал, что надо ловить последние мгновения счастья.
Татьяна быстро прошла по мостовой и теперь стояла на тротуаре, поджидая нас.
– Я вам не мешаю? – раздраженно спросила она, когда с большим сожалением я опустил Алису на твердую почву.
– Нисколько, – невозмутимо сказала девочка, одергивая сарафан.
Мы пошли дальше.
Татьяна начала ускорять шаг. Или это мы невольно замедлились – во всяком случае, через несколько минут она оказалась далеко впереди. Мы шли словно вдвоем с Алисой – за руки не держались, но я опять ощутил тепло.
И счастье стало убывать еще медленнее.
– Плететесь, как черепахи, – крикнула Татьяна, резко обернувшись. – И где твои кролики? Их, наверное, уже съели давно.
– Там, дальше, – спокойно ответил я. – Еще несколько кварталов.
– А мы что – спешим? – уточнила Алиса.
– Автобус через два часа.
– Ну и что? Ты же собрала вещи.
– Переложить надо кое-что.
Я видел, что Татьяна чем-то взбешена. Хотя трудно было не догадаться об этом «чем-то».
Я абсолютно не обращал на нее внимания, я погрузился в последние часы с ее дочерью, и это несомненно «ущемляло ее самолюбие».
– И вообще я в туалет хочу.
Мы остановились.
– Мама, – совершенно спокойно сказала девочка. – Возвращайся в отель.
Мы быстро посмотрим кроликов и вернемся.
Я ожидал взрыва. Слов типа «пока вы ваших кроликов ищете, самолет улетит» или еще чего-то в этом роде, напоминающем, как мы проштрафились в прошлый раз, когда нас отпустили вдвоем.
Однако вместо этого Татьяна молча пожала плечами.
– На часы посматривай, – сказала она дочери.
Полностью игнорируя меня, хотя знала, что у Алисы часов нет.
Неужели она в самом деле сейчас уйдет и даст хоть час, хоть полчаса напоследок побыть с Алисой вдвоем?… – подумал я.
И, стремясь загладить все: и тогдашнее позднее возвращение, и вчерашний отказ от подарка, и сегодняшнее отсутствие знаков внимания – я отломил от куста веточку с пышным, безжизненным белым цветком и протянул ее Татьяне.
В тот момент, когда она проходила мимо меня, как мимо столба.
– Спасибо, – с усмешкой поклонилась она, приняв цветок. – Дождалась– таки. Хоть месяц пришлось выпрашивать.
И быстро пошла прочь, помахивая веточкой, как хлыстом. Задница ее без слов выражала все, что она думала о нас, и что будет с нами, если мы задержимся и опоздаем на автобус.
– Ругать тебя будет? – спросил я, чувствуя вину, что невольно подставляю девочку под гнев матери.
– Не думаю, – покачала головой Алиса. – Она сегодня вообще не в себе.
Главное нам за временем следить.
– Будем следить, – сказал я, глядя вслед удаляющейся фигуре.
Потом, уже никого не стесняясь, взял Алисину руку.
Когда дорога, копируя изгиб береговой линии, плавно ушла вбок скрывая нас своим плавным поворотом, я остановился и снова поднял девочку на руки.
Причин к тому на идеально ровном тротуаре не имелось никаких.
Но она не возражала.
//-- * * * --//
Ничто… ничто, даже самая малая мелочь не может повториться, когда этого пожелаешь. Даже в самом незначительном жизнь дает только один шанс.
Только один.
Клетка стояла на прежнем месте, но была пустой.
Видимо, кролики сумели найти лазейку.
Или – скорее всего – люди посчитали, что пришло время использовать их по назначению.
Вряд ли это сделала кошка: она оказалась на месте, и была такой же худой, как и в прошлый раз, и желто-зеленые глаза ее горели в обманчивом полусвете тем же ожиданием.
Алису, как ни странно, отсутствие кроликов не разочаровало.
Она молчала.
Тихо и подавленно. И мне казалось, что причина тому не кролики.
Мы остановились около клетки.
В полутора метрах бежал тротуар, там шли беззаботные отдыхающие люди.
А мы стояли на подстилке из мягкой, годами опадавшей хвои, и обхватившие сосны скрывали нас от всех.
Кошка тихо мурлыкала и ходила вокруг, и терлась мягкими шерстяными боками о мои ноги.
А мы стояли и молчали, и в молчании том таилась какая-то вечная и ужасно печальная истина.
Мы прощались навсегда.
Я физически чувствовал, как каждая минута молчания делает все более тонкой ниточку, соединявшую нас в эти дни.
Да нет, конечно, все было не так.
Это я с отчаянием думал о том, что через два часа… нет, даже меньше… Алиса уедет, и я ее больше никогда не увижу.
Девочка же, несомненно, думала о чем-то своем.
Скорее всего, мыслями она была уже в своем городе. Со своими сверстниками, которые могли дать ей нечто более реальное, чем я.
Да и вообще прощание может происходить между… между влюбленными, или любовниками, или просто близкими людьми.
Но мы не были влюбленными, тем более любовниками. Да и близкими тоже не были; мы не могли успеть стать ими за несколько дней.
Мы были просто случайно встретившимися.
Приятно проведшими время на отдыхе и сейчас расстающимися.
Что вообще могло быть между нами?
Что мы принесли друг другу?
Да, Алиса вернула мне жизнь.
Правда, кажется, ненадолго: жизнь была, только пока она находилась рядом со мной.
А что мог дать ей я?
Ничего, конечно же ничего.
Кем мы были друг для друга, кем мы были объективно?
Бывший мужчина и будущая женщина.
Которых ничто не может связывать всерьез.
Нет, не так…
Подбитый бомбардировщик с горящими моторами, из последних сил старающийся дотянуть до суши прежде, чем планер развалится на куски – и стремительно набирающий высоту новый истребитель.
Случайно прошедшие в визуальном контакте и теперь столь же стремительно расходящиеся, каждый в свою сторону.
Что там Татьяна говорила начет какого-то конуса пространства и времени?
Встреча прошлого и будущего в точке настоящего – о котором я сам знал, что его нет, поскольку точка не имеет измерений.
Это просто говорила моя блажь.
Мой страх, что оставшись без Алисы, я вновь потеряю жизнь.
Страх, не мешающий осознанию факта, что быть с Алисой я не могу ни при каких обстоятельствах.
И потому осталось лишь молча стоять несколько последних минут в полном уединении – которое, кстати, выпало нам впервые за все время – и попытаться оставить внутри себя хоть что-то.
Я шагнул к Алисе, и обнял девочку, крепко прижал к себе.
Она все-таки была существенно ниже меня ростом, и я погрузил лицо в ее мягкие волосы. Пахнущие чистотой, морем и еще чем-то, томительным и совершенно безнадежным, от чего хотелось плакать.
– Чем я пахну? – спросила она.
– Тобой…
– Ты… – она прижалась ко еще теснее. – Ты тоже пахнешь тобой.
– Я буду скучать по тебе, – глухо сказал я в ее волосы.
– Я тоже.
– Я буду вспоминать тебя.
– И я… часто-часто.
Мне показалось, что в ее голосе прозвучали нотки настоящей женской тоски, и мне стало страшно.
– По крайней мере две недели, – грустно пошутил я, чтобы не дать себе расплакаться.
– Нет, – девочка покачала. – Не две недели.
– Я имел в виду, пока не смоется татуировка.
– Дольше, – тихо сказала Алиса, не поднимая глаз.
//-- * * * --//
Трансферный автобус – огромный и белый, как ледяная скала, опоясанная синей полосой туристической компании – тихо постукивал дизелем у арки ворот.
Из его раскрытой двери веяло холодом кондиционера, работавшего в полуосвещенном нутре.
От нас уезжали только Алиса с Татьяной. Я знал, что сейчас они заберутся вовнутрь, двери закроются и автобус пойдет петлять по городу, приближаясь от края к центру, забирая туристов из разных отелей, пока не наполнится и выедет на шоссе.
Я помог загрузить вещи в зияющий над землей багажный отсек.
Две сумки на колесиках и еще одну простую.
Алиса молчала, держа в руках фотоаппарат.
Она пожала мне руку – крепко, как в первый раз – и поспешила занять место у окна.
Прощаться нам не было смысла: мы уже совершили это вдвоем.
Татьяна задержалась у входа, пока девица из туристической компании уточняла у портье, не забыли ли взять еще кого-нибудь.
– Спасибо тебе за все, – сказала она. – Извини, если что было нет так, у меня бывает дурной характер, но мы хорошо провели время.
– Тебе тоже спасибо, – ответил я. – И ты извини. В самом деле, мы отдохнули хорошо.
– Вот, – сказала Татьяна, протягивая мне сложенный листок из отельного блокнота.
– Что это? – не сразу понял я.
– Телефон. Вернешься в Россию – звони. Поболтаем. Алиска будет рада…
– Хорошо, – ответил я, пряча бумажку в карман шорт. – Позвоню обязательно.
– Отъезжаем! – сказала девица в желтой блузке, вспрыгивая на подножку.
– Ну ладно, давай! – Татьяна потрепала меня по руке. – Отдыхай тут за нас. И не пей много.
Бесшумно приподнялась и закрылась со вздохом пневматики входная дверь.
Пока Татьяна шла по проходу, Алиса, все это время не спускавшая с меня глаз, послала воздушный поцелуй.
Я помахал рукой, и автобус равнодушно тронулся в ночь.
Все было кончено.
XXV
Все было кончено.
Я тупо смотрел вслед, пока белая глыба не исчезла в подсвеченном огнями мраке.
Все было кончено.
Я вытащил листок с телефоном, разорвал в мелкие клочки и бросил на дорогу. Промчавшийся мимо меня турок на новом автомобиле взметнул в воздух обрывки, успевшие утратить свою первоначальную суть.
Все было кончено.
Расставание, телефоны…
Это было уже никому не нужной атрибутикой.
Потому что автобус уехал.
Увозя не тривиальных курортных знакомых, с которыми будет приятно через какое-то время перекинуться парой слов, или даже переброситься несколькими письмами по мэйлу.
С ним уехала сама моя жизнь.
Тоненький светлый лучик тринадцати лет от роду, ожививший меня и заставивший на несколько дней поверить, что еще не все потеряно и я имею что-то впереди.
Сейчас этот лучик угас.
Причем навсегда.
Каждому явлению отмерены свое время, место и срок.
Я должен был благодарить судьбу хотя бы за то, что лучик светил в моей жизни несколько дней.
В моей жизни.
Уже бывшей.
Я вдруг огляделся, словно только что поняв, что Алиса уехала навсегда и я никогда больше ее не увижу.
И вдруг почувствовал, как страшная толща черного южного неба давит на меня с такой силой, что ноги не держат и мне хочется опуститься на землю прямо тут, где секунды назад еще стояла она.
//-- * * * --//
Бар казался мне чужим и пустым.
И вообще все вокруг казалось пустым и чужим.
С отъездом Алисы жизнь потеряла цвет, запах и вкус.
Я знал по прежнему опыту, что так случается всякий раз, когда расстаешься с человеком, подарившим короткий и неповторимый кусочек счастливого времени.
Но сейчас было не так.
Все было не так.
От меня уехала не курортная любовница.
И даже не девочка, к которой я питал глупые романтические чувства.
Меня покинула сама жизнь в образе девочки.
Без нее все деле казалось чужим и пустым.
Я сидел в баре, торопливо наливаясь бренди, и отрывочным сознанием воспринимал окружающее.
Бананы шелестели по-прежнему, и та же музыка играла над стойкой, и веселый, как обезьяна, бармен исправно наливал мне стакан за стаканом.
И люди сидели за столиками.
Чужие люди, отгороженные от меня стеклянной стеной.
Они пили, разговаривали, смеялись.
Да, они смеялись …
Мысли опять перекинулись на Алису.
Навсегда ушедшую из моей жизни, но продолжающую жизнь свою, ведь у нее-то ничего не изменилось.
Она сидела сейчас в автобусе, который, рыча и с трудом разворачиваясь, заезжал в узкие проезды прибрежных отелей и собирал группы возвращающихся. Как ковчег, спешащий принять нужное количество спасенных.
И в каждом отеле – я знал это по прошлым годам – его ждали веселые кучки людей.
Кто-то просто грузился, кто-то прощался, целуясь – для кого-то автобус разрывал курортный роман, такой сладкий и обжигающий на чужом берегу.
Правда, вряд ли у кого-то, как у меня, он отнимал саму жизнь.
Автобус кружил по отелям, наполняясь людьми.
Самыми разными, но объединенными одной чертой: они были счастливыми.
Хорошо отдохнувшими, а теперь без горечи и страха возвращающимися в Россию.
Они наверняка даже успели соскучиться по своей родине, которую воспринимали иначе, чем я. По русскому языку и прочим атрибутам среды обитания.
Они были счастливы, они возвращались из отпуска, на родине их не ждала смертная казнь.
Они возвращались в обычную жизнь.
Работа, дом, более или менее нормальные отношения с родными. Кого-то, возможно, даже любили…
Во всяком случае, никто из них не воспринимал возвращение как катастрофу. Их ждала жизнь, которая через год, несомненно, позволит повторить отдых опять…
А я…
Я вспомнил своим счастливейшие мысли, родившиеся рядом с Алисой, и понимал, что все чушь и бред.
Даже не смешное, а просто не достойное взрослого человека стремление уцепиться за соломинку и выдать нереальное за действительное.
Как еще недавно я всерьез мечтал о случайной, но вовремя произошедшей гибели негодяя Бабаева.
И сколь смешным казалось это теперь.
Такие счастливые совпадения бывали только в плохом кино или еще более плохих книжках, которые пишутся женщинами.
С Бабаевым ничего не случится; с отцовскими деньгами он непоколебим, словно скала из дерьма, окаменевшая за зиму в придорожном туалете на трассе. И сейчас не девяностые, и нет надежды, что его по ошибке изрешетят из «калашникова».
Бабаев вечен.
Бабаев жил, Бабаев жив, Бабаев будет жить.
Это я – я, Евгений Воронов – я сдохну.
Не сразу, конечно.
Но я отчетливо представлял себе, что ждет меня по возвращении в Россию.
Уже вполне определенное увольнение.
Лихорадочные, с каждым днем все более безнадежные поиски работы.
Часы, проведенные в интернете на сайте вакансий.
Десятки… сотни рассылаемых резюме, даже не отклоненные, а просто оставшиеся без ответа.
Поскольку сорокавосьмилетний кандидат для российского работодателя есть аналог покойника.
Обрушившуюся, полную и безнадежную безработность – и с нею тень близкой нищеты.
Попреки и проклятия жены, ежедневно повторяющиеся слова, что это я, я, я, сломал ее жизнь.
Что величайшей ее ошибкой было в свое время связаться со мной…
Все что, я уже слышал с вариациями, повторится сейчас с удесятеренной мощью.
Меня ждала не жизнь.
Меня ждал вакуум.
Бессмысленный и бесцельный полет в пустоте.
Ненависть раздраженной жены, молчание работодателей, равнодушие всех проплывавших мимо.
Полное, космическое одиночество.
Живой, я буду чувствовать себя уже положенным в гроб.
И, может быть, не следовало ездить сюда?
Потраченные деньги позволили бы мне протянуть еще месяц или полтора.
А главное – я не встретился бы с Алисой.
Не испытал иллюзию возврата жизни.
Иллюзию, именно иллюзию – после которой реальность стала еще более невыносимой.
Моя поездка сюда – как безнадежный побег из зоны с априорной уверенностью в том, что меня все равно догонят, схватят и приволокут обратно.
И то, что ждет по возвращении, окажется в тысячу раз хуже, чем было до побега.
Я выпил пять стаканов бренди, мне уже казался противным его обжигающий вкус – но хмель не брал, и голова оставалась ясной.
А в ясности проглядывалась лишь очевидность близкой смерти заживо.
XXVI
Besame, besame mucho!
Como si fuera esta la noche la ultima vez!
Besame, besame mucho!
Que tengo miedo a perderte perderte despues…
Я стоял на краю эстрады и пел, обращаясь к темным пустым столам и грудам составленных на ночь стульев.
Я пел, обращаясь к пустоте, и слезы застревали у меня в горле, и не было лучших слов, чтобы выразить то, что я хотел сказать.
Кому сказать?
Зачем?
Это уже не представлялось важным.
So dearest one, if you should leave me
Then each little dream will take wings
And my life would be through.
Как всегда за границей, я путал языки, путался в вариантах песни.
Но какая разница, по-испански было петь, или по-английски.
Суть от этого не менялась, ее можно было выразить несколькими словами:
– Если ты меня бросишь, то сама жизнь уйдет из меня …
Жизнь из меня уже практически ушла.
Уходила по капле, с каждой секундой ее оставалось все меньше.
Несмотря на то, что голос мой звучал как никогда сильно – наверное, то была мощь предсмертного отчаяния.
Будто слова предназначались небу.
В которое я не верил и которое был проклясть самыми страшными проклятиями особенно сейчас.
Кто-то вполне реальный, не видный в темноте, слышал меня и, кажется, аплодировал с балкона.
А я стоял и пел, качаясь не от бренди, а от опустошающей меня тоски.
И можно было отбросить все эти повторяющиеся «если».
Потому что ясно было без них: жизнь ушла.
Жизнь ушла из меня.
Ушла, как будто ее и не было вовсе.
//-- * * * --//
И вдруг все изменилось.
Влитое бренди подействовало.
Хмель забрал меня сразу и целиком.
Я ощутил, что уже не стою, а лечу в воздухе.
Не на самолете – нет; у меня сам ого выросли крылья и я сам превратился в самолет моей юности. В идеальную машину смерти, не сравнимый ни с чем на свете бомбардировщик «Ту-95».
Нет, все оказывалось в тысячу раз сложнее.
Я превратился в самолет, но одновременно сидел за штурвалом.
Я был сразу везде и нигде и повсюду.
Я видел со стороны грозную серебристую машину с тяжко выгнувшимися вверх крыльями.
Крылья выгнулись, как никогда не увидишь на земле: металл с трудом выдерживал чудовищный груз, который нес сейчас я – самолет «Ту-95».
Сквозь грохот огромных винтов я слышал… я ощущал своим существом страшный рев ветра, завихрявшегося на скорости 900 километров в час у открытого края бомболюка: створки пришлось снять, поскольку иначе не умещалось «Изделие № 202» – 100-мегатонная бомба, занимавшая весь грузовой отсек и выпиравшая наружу.
Этого огромное, совершеннейшее творение человеческих рук, нагрузив самолет двадцатью четырьмя тоннами смертельной массы, висело в несущейся подо мной пустоте на трех девятитонных бомбардировочных замках Дер5-6 – я помнил названия и характеристики так явно, словно не двадцать с лишним лет назад, а только что читал лекцию о нашей машине вновь прибывшим техникам…
Три замка на балке, суммарно выдерживающие двадцать семь тонн нагрузки, имели прецизионную электросхему управления, которая при любом стечении обстоятельств заставляла их раскрыться одновременно, отпуская на волю бомбу.
Которая, правда, падала не сразу, а несколько секунд еще летела вместе с самолетом внутри грузоотсека.
Но пока замки не были расстыкованы, и бомба прочно покоилась на держателе.
И ее не смущал посторонний предмет, примотанный колючей проволокой к гладкому металлическому телу.
Президент компании «ХимСнабИнвест» Егор Александрович Бабаев. Скованный наручниками, но с кислородным баллоном и надетой маской – чтобы не сдох раньше времени. Чтобы успел прочувствовать все семь тысяч метров падения до точки подрыва и ощутил миг своего превращения в плазму.
Успев понять, что в этот миг его поганую жизнь не спасут ни отцовские деньги, ни эксклюзивный «мерседес» за сто тридцать тысяч евро, ни врожденный комплекс сверхполноценности…
Ему осталось жить меньше, чем мне…
Меньше, чем мне, хоть он и был ровно вдвое моложе меня!
Только что-то перепуталось у меня в голове и все плыло перед глазами, и я никак не мог найти на панели оператора блок управления сбросом бомбы…
Мне оставалось всего лишь вспомнить его нахождение, и откинуть предохранительную крышку, вставить ключи и нажать кнопки в нужной последовательности…
Чтобы замки ласково расщелкнулись бомба пошла вниз.
Пошла вниз, увеличиваясь в размерах.
Набирая мощь в тысячу, десять тысяч, миллион мегатонн.
Мне осталось совершить лишь последнее действие.
Сбросить эту чудесную бомбу – любимое дитя Никиты Сергеевича Хрущева – чтоб уничтожить весь мир.
Да, не больше и не меньше, а именно весь мир: он был недостоин существования, если в этом гребаном человеческом мире не нашлось места для меня и если он при жизни выбросил меня на обочину.
Уничтожить весь мир – превратить его в огненное облако плазмы и пыли…
Если получится… впрочем – почему не получится?
Должно получиться.
Хотя…
Я на миг отрезвел.
Все относительно, кроме скорости света в пустоте.
Зачем уничтожать мир?
Это очень приятное, но невероятно хлопотное и не бесспорно удачное дело.
Ведь точно такой же как в реальности, только иллюзорный мир живет внутри каждого человека.
В частности, внутри меня.
И для меня по сути все равно, что сделать: уничтожить внешний мир, или уничтожить себя вместе с внутренним.
Второе оказывалось проще.
И было вполне реальным.
Не требовалось даже активного уничтожения, ничего кроме капли терпения…
Моя мама умерла от рака, мой дедушка, ее отец тоже умер от рака. Мой собственный отец не успел, попав молодым под трамвай – зато умер от рака его старший брат, мой родной дядя.
Весь мой род по обеим линиям был обречен на смерть от рака, я не подозревал в себе исключения, стоило просто подождать.
Подождать?!
Сколько мне ждать, если я чувствую себя совершенно здоровым?!
И могу протянуть еще неизвестно сколько лет.
Но зачем, зачем ждать, если жизнь бессмысленна?
Бессмысленна и безысходна.
Я не могу жить, я не хочу больше жить, я не хочу и не могу ждать так долго.
Я вообще не хочу ждать.
В отчаянии я стиснул кулаки.
Вдруг что-то произошло, мир куда-то переместился, раздался грохот падающих предметов, а через секунду я ощутил боль в руке.
И обнаружил себя уже сидящим на земле.
На гладком бетонном покрытии, среди разваленной кучи стульев и опрокинутых столов.
//-- * * * --//
Я чувствовал, как по лицу моему текут слезы.
Я не хотел больше жить, я не мог больше жить.
Я хотел умереть.
Наконец я понял это с неотвратимой ясностью.
Умереть – хоть прямо тут, не медля ни секунды…
Но как, как, как это сделать?
Албанец! – сверкнула неожиданно трезвая мысль. – Проклятый мерзкий албанец.
Надо только лишь найти его.
Подойти.
И без слов, даже не взглянув на его девок, вмазать в его бородатое хлебало.
Вложить в этот единственный удар всю ненависть к презревшему меня миру… и всю смертную тоску по собственной уходящей жизни.
И тогда все решится быстро и само собой: он выхватит нож и ударит меня в сердце.
И больше ничего уже не потребуется.
Я буду освобожден от всех дальнейших, ожидающих меня мучений.
Мне будет больше ничего не нужно.
Не нужно возвращаться в Россию, переживать унизительную процедуру увольнения, жить во мгле проклятий, которые обрушит жена, безуспешно искать выход из замкнутого пространства.
Это живому всегда что-то надо.
А мертвому не надо ничего.
Ничего, абсолютно ничего.
По большому счету, даже могила нужна не мертвому, а живым, которые остались после него.
А ему самому все равно, что сделается с телесной оболочкой, из которой ушла жизнь: сохранится ли она несколько веков, как мумия, или будет гнить медленно и пристойно, скрытая от всех досками гроба. или на следующий же день птицы выклюют глаза, а бродячие собаки начнут выедать все, что возможно.
Мертвому такие мелочи безразличны.
И если в жизни ничего не осталось, то выход один: смерть.
Вопрос оказался решенным очень быстро.
Осталось лишь скорее найти албанца.
Желательно, в безлюдном месте.
Чтобы после удара кто-то случайный не помешал бы ему убить меня.
Схватившись за уступ эстрады, я встал.
Ноги уже почти не держали.
Лишь мысль об албанце вливала силы.
И, хватаясь за все попадающиеся опоры, я бросился искать его на темной территории отеля.
XXVII
Море ревело, гремело и грохотало – как бомбардировщик, выводящий двигатели на взлетную тягу.
Трехметровые валы, пенясь от ярости, катились к берегу и, не найдя ничего, достойного разрушения, с удесятеренной злобой обрушивались обратно.
Я сидел на лежаке последнего ряда, тупо глядя на беснующуюся черную массу.
По сути я не так уж много и выпил, но сознание покидало и возвращалось толчками, и я никак не мог сложить целостную картину мира.
Хотя кому нахрен она была нужна, эта целостная картина мира…
Просто я не мог понять, каким образом и с какой целью оказался здесь, на берегу перед ночным штормом.
Ах да, конечно…
Особо тяжелый вал, разлетевшись вдребезги от удара о берег, обдал меня холодными, как смерть, брызгами – и я все вспомнил.
Меня привели сюда поиски албанца.
Отчаянно решив покончить со всем прямо сейчас, я искал его на территории.
Я обежал все кругом.
Пешком, не в силах дождаться лифта, поднялся в верхний бар, потом сбежал в нижний, где под бананами еще гомонили редкие группки людей, кое-где подходил к каждому столу и нагнувшись, в упор рассматривал сидящих.
С моим появлением смолкали разговоры, а одна незнакомая женщина вскрикнула и отшатнулась.
Словно увидела нечто страшное в моем лице.
Впрочем, я не смотрел в зеркало, но чувствовал, как незнакомое нервное напряжение что-то перекосило внутри и я весь окаменел, сделавшись чужим и даже по внутреннему осязанию незнакомым.
Наверное у меня было лицо убийцы, тщетно ищущего жертву.
Хотя я не собирался убивать сейчас никого, кроме себя.
Впрочем, с точки зрения законов природы безразлично, чью жизнь я решил оборвать, не дожидаясь естественного конца: свою или чужую.
Я был самоубийцей, то есть убийцей самого себя.
То есть все-таки убийцей, поскольку и моя собственная, ничтожная в моих глазах жизнь на весах мироздания весила не больше, но и не меньше, чем жизни всех, в чьи лица я заглядывал, ища поганого албанца.
Так или иначе, но в барах я его не нашел.
Обежав несколько раз все пять этажных галерей отеля, где имелись столы и скамейки для поздних посетителей, я, видимо, пошел к морю.
Надеясь, что он купается нагишом со своими девками, и момент для свершения окажется оптимальным.
Но увидев страшное в своей необъяснимой ярости море, я понял, что только самоубийца мог купаться сейчас близ нашего каменистого берега.
Только самоубийца.
Только самоубийца…
Только самоубийца?!
Я вскочил с лежака.
Поражаясь собственной тупости и малой скорости своих мыслей.
На черта мне сдался этот вонючий козел, если есть такое море?!
Если достаточно войти туда и сделать всего несколько шагов от берега.
После чего волна собьет с ног, потащит по дну, ударит головой о камень – и все кончится очень быстро.
И без всякого албанца.
Осознав это, я понял, что сама природа оказалась сейчас за меня, предлагая простейший из вариантов.
Качнувшись, я встал с лежака.
И вышел на линию прибоя.
Ослабевшая в движении волна прошлась по моим ступням настоящим, могильным холодом.
В самом деле, это именно то, что нужно, – подумал я.
То, что нужно …
Я сделал еще шаг.
Оказавшись по щиколотку в беснующейся воде.
Которая словно уже ждала меня.
Точнее, моих последних решительных действий.
А я все стоял.
Словно запнувшись.
Я ни разу не пробовал покончить с собой, но всегда абстрактно подозревал, что это не так просто.
Что в самый последний момент откуда-то нахлынет неразумное желание жить.
Уже почти померкшее сознание вспыхнет и уцепится за какую-то иллюзию и заставит спастись.
Значит, я должен был сконцентрироваться так, чтобы не осталось иллюзий.
Я закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться на чем-то предельно черном, обрубающим саму возможность выбора.
И легко вспомнил фразу, сказанную женой год или чуть больше назад, когда я испытывал очередной период безработицы:
– Я настолько несчастлива с тобой, что вечером мне не хочется возвращаться домой после работы.
Я словно вновь услышал эти слова, сказанные мне любимым человеком и легко представил, что ждет… ждало бы меня по возвращению в Россию.
Причем в сто раз худшем варианте: ведь тогда я был моложе.
Вот.
Вот что меня ждало.
И вот от чего я должен был избавить себя.
Точнее, не себя.
На себя мне стало глубоко плевать.
Я должен был избавить от всего женщину, которую любил больше жизни даже в последние минуты этой никчемной жизни.
Я настолько несчастлива с тобой, что вечером мне не хочется возвращаться домой после работы.
Я сделал шаг вперед.
Ледяная волна, беснуясь в бессилии мелкого берега, еще плескалась где-то снизу.
Я настолько несчастлива с тобой, что вечером мне не хочется возвращаться домой…
Я ступил дальше.
Море радостно забрало меня выше колен.
Под ногами еще не чувствовались, но угадывались дарующие облегчение камни.
За спиной – где-то уже не на этом … точнее, именно на этом, но уже не на моем свете – около отеля громко и весело прогудел автобус.
«Алиса, наверное, едет по шоссе в Анталью», – подсказал кто-то, не до конца отключившийся.
Алиса?…
Какая Алиса?
Я не помнил, я не знал никакой Алисы.
Я думал о жене.
Единственной женщине, которую любил в жизни.
Я настолько несчастлива с тобой, что вечером…
Я сделал еще один шаг.
Теперь волны достигали пояса; стоять было трудно, каждая пыталась сбить меня с ног, но я знал, что надо зайти еще глубже – чтобы все получилось сразу и наверняка.
Я настолько несчастлива с тобой…
Ты больше не будешь несчастлива, – с выворачивающей душу нежностью подумал я. – И тебе не нужно будет тянуть допоздна каждый вечер. Ты будешь возвращаться домой без страха увидеть ничтожного неудачника мужа, поскольку меня уже никогда не будет в нашем с тобой бывшем счастливом доме…
Подожди еще пару минут…
Я сделал еще полшага.
Море кидалось с яростью пса, спущенного с цепи, и я чувствовал, что все идет как надо, что я могу даже не успеть додумать до конца эту мысль…
…Не так, не так.
Не нужно даже ждать.
Ты уже свободна и счастлива.
Потому сейчас меня нет дома.
И больше не будет.
Не будет никогда.
И ты свободна и счастлива.
Свободна и счастлива…
Счастлива…
Я шагнул вперед и наконец ощутил скользкие, несущие смерть камни.
Волна ударила в грудь, но руки сами собой взмахнули в воздухе, пытаясь хранить равновесие.
Свободна и счастлива.
Счастлива и свободна.
Я сцепил ладони в замок, чтобы больше ничего не мешало.
Море взревело очередным валом – и совершенно свободный, счастливый от мысли, что дарю наконец счастье единственному любимому человеку, я шагнул в его страшную черную массу…
– …Ойген, Ойген!
Мне чудилось, что это зовет меня само море.
– Ойген! Юджин!!!
Нет, звуки неслись из-за спины.
– Ойген! Ойген!! Ойген!!!
Не я, а какая-то сила заставила меня обернуться.
По ступенчато выложенному широкими плитками спуску на пляж шли – точнее, бежали – голландцы.
– Юуууджинннн!
Волна наконец ударила в полную силу и сбила меня с ног.
Но я со всеми размышлениями все-таки зашел недостаточно глубоко, и она не накрыла меня с головой, потому что чувствуя, как тело мое тащит по обещающим смерть камням, я одновременно видел Лауру.
Она бежала впереди всех, и золотые волосы ее, подхваченные светом прожектора, развевались, как у Валькирии.
//-- * * * --//
Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen.
S.A. marschiert mit ruhig festem Schritt!
Мы шли по улице шеренгой – как настоящие коричневые штурмовики – крепко положив руки друг другу на плечи.
Мы маршировали, четко печатая шаг.
И неважно, что сырая одежда на мне казалась ледяной от пронизывающего прибрежного ветра, и что я оставлял за собой жалкие мокрые следы.
Мы шли мощной, угрожающе слитой цепочкой – так, что встречные прохожие спешили сойти на мостовую.
Потому что впереди нас, сокрушая и дробя черноту ночи, неслась эта страшная песня.
Так сложились обстоятельства.
Голландцы вышли в город в обычный поход за своей неизменной водкой, но что-то толкнуло их подойти к спуску на пляж.
Наверное, море ревело сильнее обычного, и девчонки захотели посмотреть шторм.
А потом…
Потом они увидели меня.
Я не знаю – поняли ли они, с какой целью я стоял по пояс в беснующемся море.
Не думаю, что кто-то из них, простых и счастливых – действительно счастливых – ребят мог даже краешком мысли догадаться, что своим внезапным появлением они удержали меня от самоубийства, полностью обдуманного и уже почти совершенного.
Скорее всего, они решили, что по пьяному делу я решил охладиться и зашел слишком глубоко.
Во всяком случае, они всерьез испугались за меня.
Бросились с топотом, криками и воплями.
А потом фактически вытащили меня из петли.
Когда море, устав ждать, опрокинуло меня и поволокло наконец головой по спасительным камням, Дик и Хербен бросились в пенящуюся черноту и выволокли меня на берег.
Поэтому они были тоже мокры, правда всего по пояс – но оставляли следы, как и я.
Слава богу, добрые ребята, восприняв все как несчастный случай, не стали выяснять причин.
Я уже неадекватно воспринимал действительность.
Но понимал, что голландцы спасли мне жизнь.
Которая по сути была мне не нужна.
Но назло мне, продолжалась.
И повторить попытку сегодня еще раз я уже не мог: друзья потащили меня в город за спиртным.
В общем совершенно правильно.
Меня бил страшный, до сих пор никогда не изведанный озноб.
То ли от холода в мокрой одежде на ветру, то ли от сознания, что я успел побывать за границей жизни, и лишь дикий крик Лауры – которая, кажется, испугалась сильнее всех – вырвал меня с того света.
Во всяком случае, в лавке, где ребята отоварились водкой и коктейлями, я вытащил из кармана подмокшую пачку денег и, не торгуясь, взял первую предложенную бутылку бренди.
Которую сразу откупорил и, выйдя на улицу, одним глотком опустошил до половины.
Сейчас эта бутылка торчала у меня из кармана, как граната.
Наверное, благодаря ей – или благодаря ощущению множества дружеских рук – что-то опять сдвинулось и переключилось в моей надорванной душе.
И я снова был полон энергии, которая выражалась теперь в ненависти ко всему миру.
Поэтому мы, маршируя, ревели именно эту страшную песню.
Die Strasse frei den braunen Batallionen,
Die Strasse frei dem Sturmabteilungsmann.
Голландцы, хоть я и общался с ними наполовину по-немецки, знали язык на уровне «твоя-моя».
И поэтому они не понимали слов, не понимали вообще, что именно поют вместе со мной.
Но все-таки пели – ревели, подражая звукам моего голоса, очень музыкально, в лад и в такт, и грозная песня неслась в ночь, ударялась о стены отелей и уходила в небо.
Я выкрикивал яростные слова, и с каждым выдохом в меня вливалась настоящая – черная и страшная сила.
И мне было плевать, что в городе масса немцев, которые могли разобрать текст.
Ведь то, что я пел, было не простой солдатской песенкой про девушек, вышедших замуж во время войны; не было даже воинственной на слух, но тоже совершенно безобидной «Эрикой» про возлюбленную, которая ждала солдата в родном городе.
Я пел нацистский гимн.
Самый натуральный нацистский гимн, который звучал в фашистской Германии на всех партийных съездах, собраниях и просто уличных митингах.
Исполнять его среди современных немцев с точки зрения этики и даже безопасности соответствовало примерно тому, чтобы выйти на Красную площадь к Спасским воротам и запеть, желательно в мегафон:
– Сталин – наша слава боевая,
Сталин – нашей юности полет…
– или, пожалуй, еще хуже.
Но я вдруг ощутил, что только она, песня про Хорста Весселя, способна сейчас поднять меня с земли и ощутить себя человеком.
По крайней мере, пока я ее пою.
И я пел ее по кругу: за выпивкой ходили не близко, а чудовищный драйв фашистской песни понравился голландцам, и они были готовы повторять ее сколько угодно раз.
Впереди уже краснел в лучах ночных прожекторов корпус нашего отеля.
Zum letzten Mal wird nun Appell geblasen,
Zum Kampfe steh'n wir alle schoen bereit!
Bald flattern Hitler-fahnen и eber allen Strassen!
Die Knechtschaft dauert nur mehr kuerze Zeit!
Да, мы были готовы к схватке.
Я был готов к схватке.
Хоть сейчас и кем угодно.
И человек, имя которого давно стало нарицательным синонимом злодея – человек, про чье знамя пелось в этой песне – вдруг увиделся мне единственной надеждой на будущее.
Будущего у меня не было; но если бы оно и могло быть то только с ним, за которым я бы пошел, встав с колен, отряхнув прах прошлого, не сомневаясь и не думая ни о чем.
Die Knechtschaft dauert nur mehr kuerze Zeit!
Вот это были самые главные слова песни.
Рабству скоро придет конец.
Придет конец рабству, в котором жил я, жили все мои сограждане.
Обворованные, оболганные, ограбленные и брошенные в нищету кучкой Бабаевых, Мамаевых, Березовских и прочей мрази, оказавшейся в нужный момент в нужном месте.
Отнявшей у меня и у прочих все, что было построено теми, кто был до нас.
Гнида Бабаев жировал не благодаря своему выдающемуся уму или каким-то особым деловым качествам.
Он жил так лишь потому, что отец его успел украсть то, что сделало за него несколько поколений советских граждан.
Гнусные Бабаевы и иже с ними украли результат жизни моей мамы, умершей от рака.
И смысл смертельной работы моего деда, руководившего во время войны городом, поставлявшем на фронт моторы для истребителей, авиационные прицелы и бензин.
И то, за что умер известный мне по рассказам прадед. Самой страшной зимой 1942 года в Ленинграде, закопанный и сгнивший вместе с миллионом таких же, одураченных и угасших от голода, в наспех взорванной динамитом братской могиле.
Они украли у меня все.
Только из-за них, поганого отродья, я оказался выброшенным на обочину жизни.
Это они довели меня до самоубийства.
И должны были жестоко за все заплатить.
Выпитый залпом бренди нес меня над землей, наполнив иллюзией прохождения сквозь время.
Или, может быть, самоубийство мне удалось, и я уже умер, но на том свете переродился и только теперь следовал к цели?
И не с голландцами я шел, а маршировал в железных рядах под знаменем человека, давшего мне не только освобождение от рабства, но и уважение к самому себе.
Нет, я был уже не в Турции; я шел по Москве.
Помолодевший, выпрямившийся и готовый на все.
Затянутый в черную форму с серебряными, похожими на молнии, руническими знаками на петлицах.
Die Knechtschaft dauert nur mehr kuerze Zeit!
И с эмблемой “Totenkopf” на фуражке.
Что я хотел сделать с Бабаевым, пока был жив?
Привязать к бомбе и сбросить над Атлантикой.
Сейчас это казалось смешным; кургузый лопоухий дерьмак не стоил того, чтоб губить замечательное изделие.
Ради не него не стоило напрягаться.
Мне не хотелось даже отстегивать тугую кнопку кобуры, висевшей у меня на животе, вынимать «парабеллум», оттягивать ушки затвора, целиться в лоб: я не хотел стрелять в упор, брезгуя запачкать вонючими Бабаевскими мозгами свой черный мундир.
Я знал, что сделаю все гораздо проще.
Одним точным ударом хорошо подкованного сапога вобью ему в задницу осколочную гранату Ф-1.
А через 15 секунд уже без моего участия его кишки повиснут на деревьях около офиса.
Так будет, так будет, будет именно так!
Потому что на мне фуражка, украшенная черепом с перекрещенными костями, а надо мной развевается зловещее знамя, и я полон сил и надежд, и я не один.
Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen, S.A. marschiert mit ruhig festem Schritt!
Все, о чем я пел, на что надеялся и во что верил сейчас, происходило в прошлом веке, осталось там навсегда и не имело никаких шансов на повторение.
Но это мог бы сказать кто-то трезвый и разумный, смотрящий на меня со стороны.
А я был счастлив и адекватен.
Со мной шагали друзья, нас несла жуткая песня, и я верил в справедливость, которая все-таки будет найдена.
И сияющий огонь бара на крыше отеля казался маяком, выводящим меня на цель.
XXVIII
– …Morgen!
Я поднял голову.
Пляжный турок Шариф, с метлой и мешком для мусора, стоял надо мной – как бывало каждым утром.
– Морген, Шариф-бей, – кивнул я.
Все продолжалось.
Продолжалось, как ни в чем ни бывало.
Голова оставалась чугунной, тело состояло из отдельных плохо подогнанных и оттого не слушающихся друг друга частей.
Я сидел, боясь оторваться от лежака, медленно приходя в себя под морским ветром.
Море было тихим.
Необычно тихим, словно все было кончено.
Впрочем, все и было кончено.
Мой блуждающий взгляд вздрогнул, упершись в кровавые следы на белой поверхности лежака.
Кровь.
Откуда здесь кровь?
Я потер виски кулаками и вспомнил все.
Да, у меня имелось такое поганое свойство: сколь тяжело ни напился бы я накануне, утром помнилось все.
//-- * * * --//
Я вспомнил весь вчерашний вечер.
Шелковистые волосы Алисы на моем лице.
Последние секунды с нею.
И мое отчаяние, рожденное сознанием конца жизни.
И как я, не поддаваясь алкоголю, пел на пустой эстраде в пустоту «бесаме мучо».
А потом, оступившись, упал с края, обрушив стол и стулья.
Вспомнилась боль – видимо, я поранил руку о какой-то острый угол.
Затем сумеречное сознание гнало меня в поисках албанца.
Пока не пригнало к морю.
И видимо, я сидел вчера именно на этом лежаке и кровь текла из моей руки, только я, уже решив уйти из жизни, не чувствовал боли.
А потом было море, и пронзающий светом м омент самоубийства и голландцы…
Да, голландцы, которые вытащили меня, полузахлебнувшегося, а потом помогли прожить самые тяжелые часы перед рассветом.
Я наконец ощутил ноющую боль в левой руке, посмотрел на нее, как на чужую – и только сейчас заметил, что чуть повыше запястья она аккуратно заклеена пластырем.
Такого у меня с собой не было.
Неужели я ночью где-то нашел тут врача?
Нет, конечно – память хранила все.
Голландцы сразу заметили, что я ранен, и руку завязали платком одной из девиц.
А потом мы пошли пить.
В бар под бананами, который с голландцами снова стал родным.
Пили и пели и ревели что-то, уже почти не понимая друг друга.
Голландцы мешали коктейли с водкой, я прикончил оставшиеся полбутылки бренди.
Но как я оказался в номере и кто заклеил мне руку?
Я напряг память еще сильнее.
Да, выпивки было взято много, парни в конце концов уползли на четвереньках в своей корпус.
А меня тащили на себе Лаура и Симона.
Точно, именно они притащили меня в мой номер.
Раздели – я смутно помню быстрое прикосновение женских рук – с неимоверным трудом вымыли под душем, потом уложили в постель и вот, наверное, тогда, обработали и заклеили руку своим голландским пластырем.
Как две сестры милосердия, даром, что к тому моменту мы уже вообще не понимали друг друга.
Голландцы вернули мне жизнь…
Да, все было именно так.
//-- * * * --//
– Wie geht's? – продолжал Шариф.
Хотя по моему виду, наверное, этого можно было не спрашивать.
– Gut, – привычно ответил я.
Он осведомился, как жизнь, и я ответил – хорошо.
Жизнь…
Жизнь была мне уже не нужна.
Но благодаря случаю она не оборвалась и продолжалась помимо моей воли.
И от этого становилось так тошно, что опять не хотелось жить.
Подошла белая собака охранника и легла, опустив тяжелую голову на мои ноги.
Опустошенный, не в силах сделать хоть что-либо, я сидел и невидящим взглядом смотрел на море за горизонт.
Я не знал, что делать дальше; что делать с собой.
Да и можно ли вообще сделать сейчас хоть что-то.
Жизнь.
У меня была жизнь.
Еще вчера была жизнь, еще вчера я верил во что-то.
Потом уже не верил, и понял, что лучше всего прекратить пытку одним махом.
Но мне помешали.
И мне пришлось жить.
Точнее, продолжать не нужное мне самому существование.
Но все-таки вчера, еще вчера у меня была жизнь.
Потом настало утро, а ее уже не было.
2008 г.
© Виктор Улин 2008 г.