-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Чарльз Диккенс
|
|  Тайна Эдвина Друда
 -------

   Чарльз Диккенс
   Тайна Эдвина Друда


   «The Mystery of Edwin Drood» by Charles John Huffam Dickens

   Вступительные материалы Р. Трифонова и Е. Якименко

   В оформлении обложки использована картина Джона Аткинсона Гримшоу «Tree Shadows on the Park Wall, Roundhay Park, Leeds»

   © Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2012
   © Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2012


   Факты, даты, цитаты

 //-- Современники и потомки о личности и творчестве Чарльза Диккенса --// 
   Ральф Уолдо Эмерсон (1803–1882), американский эссеист, поэт и философ
   Этот гений слишком талантлив. Его талант как чудовищная машина, к которой он так крепко привязан, что не может ни освободиться, ни отдохнуть от нее.

   Эдвард Фицджеральд (1809–1883), английский поэт
   Я боготворю Диккенса и хочу видеть его Гэдсхилл [имение Диккенса] не меньше, чем шекспировский Стратфорд или дом Вальтера Скотта в Абботсфорде.

   Томас Троллоп (1810–1892), английский писатель, друг Диккенса
   Не в моих силах дать тем, кто никогда не видел Диккенса, хоть малейшее представление о его обаянии. Оно, конечно же, было следствием его гениальности. Ведь Диккенс мог быть еще одним великим писателем, но не согревать окружающую его атмосферу, как солнце. А он излучал тепло. Смех его кипел радостью жизни, но в нем слышался какой-то протест, словно, рассказывая о чем-то смешном или внимая чему-то особенно нелепому, Диккенс говорил: «Честное слово, это уж слишком смешно! Это переходит все границы», – и вновь разражался хохотом, словно комический смысл услышанного захлестывал его с головой. Этот смех неодолимо завладевал всеми присутствующими. Энтузиазм его был всесилен. Он проникал во все его слова и поступки, настолько велика была его творческая сила, богатство мысли и чувства – характерные черты его гения.

   Иван Александрович Гончаров (1812–1891), русский писатель
   Не один наблюдательный ум, а фантазия, юмор, поэзия, любовь, которой он, по его выражению, «носил целый океан» в себе, – помогли ему написать всю Англию в живых бессмертных типах и сценах.

   Иван Сергеевич Тургенев (1818–1883), русский писатель
   [Диккенс] превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его – драматическое, почти театральное: в одном его лице является несколько первоклассных актеров, которые заставляют вас то смеяться, то плакать…

   Федор Михайлович Достоевский (1821–1881), русский писатель
   …Мы на русском языке понимаем Диккенса, я уверен, почти так же, как англичане, даже, может быть, любим его не меньше его соотечественников. А однако, как типичен, своеобразен и национален Диккенс.

   Диккенс и Уильям Уилки Коллинз (1824–1889), английский писатель, друг Диккенса (по книге Х. Пирсона «Диккенс»)
   Многие привычки и особенности Коллинза так резко отличались от диккенсовских, что только диву даешься, как это им удавалось ладить друг с другом. … Вот несколько примеров: Диккенс был помешан на пунктуальности; Коллинз никогда не смотрел на часы. Диккенс был чрезвычайно опрятен; Коллинз – неряшлив. Диккенс был щедр и безрассуден; Коллинз – скуповат и благоразумен. Диккенс был необыкновенно энергичен и горяч; Коллинз – невероятно ленив и скептичен. Для Диккенса праздность заключалась в том, чтобы заниматься каким-нибудь ненужным делом. Он отдыхал активно; Коллинз – пассивно. «Вы все превращаете в работу, – говорил Коллинз. – По-моему, тот, кто ничем не может заниматься, вполсилы, – страшный человек». … Даже в вопросе о туалетах у них были разные вкусы. «Что мне делать с этой штукой?» – спросил кто-то Коллинза, показывая яркий шелковый лоскут. «Пошлите Диккенсу, – отозвался тот. – Он сошьет себе жилет».

   Чарльз Диккенс-младший (1837–1896), сын Чарльза Диккенса
   Когда отец писал очередную толстую книгу и с головой уходил в разработку сюжета, то проживал в это время две жизни. Одну – среди нас, своих домашних, другую – в окружении им же выдуманных персонажей. Более того, я уверен, что временами создания его фантазии были для него более реальными, чем мы, живые. Часто я слышал от отца, что он не может заставить своих персонажей действовать по его воле, что они ведут себя, как считают нужным. Я очень хорошо помню, как отец рассказывал, будто его герои толпятся вокруг его письменного стола. Так бывало в те летние утренние часы, когда он, против обыкновения, рано садился за работу. И каждое из его созданий требовало постоянного внимания только к себе одному. В эти дни персонажи не оставляли его в покое даже на прогулке. И все мы понимали, что означает его молчание. Отец не просто прерывал разговор – он с головой уходил в свои мысли. Ему никто не мешал. Многие мили прошагал я рядом с молчащим отцом. Он шел быстро, смотрел прямо перед собой, губы его едва заметно шевелились, как шевелились они лишь тогда, когда он размышлял или писал. Отец не замечал того, кто шел рядом, и обгонял спутника. Когда же он наконец находил решение, то вновь приноравливал свои шаги к шагам идущего с ним рядом и возобновлял разговор, будто долгой паузы не было вовсе.

   Мэри Диккенс (1838–1896), дочь Чарльза Диккенса
   Папа предпочитал работать в одиночестве, но отблески приключений его героев мы наблюдали на его лице в течение всего дня. В часы, когда он работал, тишина соблюдалась неукоснительно, малейший звук роковым образом сказывался на работе. Хотя, как это ни странно, в эти часы шум и суета большого города были, кажется, ему необходимы…

   Александра Никитична Анненская (1840–1915), педагог и детская писательница
   Две основные черты характеризуют все произведения Диккенса и обусловливают их громадную популярность. Это, во-первых, его юмор – неподражаемый, добродушный юмор, с которым он подходит ко всем явлениям в жизни. Юмор этот в редких случаях переходит в сатиру на общие государственные или общественные учреждения, но гораздо чаще останавливается на изображении отдельных личностей или отдельных пороков, наиболее распространенных в английском обществе. …
   Вторая черта, отличающая произведения Диккенса, – это глубокая гуманность, можно сказать нежность, с какой он относится ко всему слабому, малому, обиженному судьбой или людьми.
 //-- * * * --// 
   В Диккенсе странным образом соединялась любовь к семейной жизни, к родному дому, к тесному кружку близких друзей со страстью к путешествиям, к перемене мест. Как только материальные средства его улучшились настолько, что он мог устраивать жизнь по своему вкусу, он стал каждый год предпринимать небольшие поездки по различным местам Англии.

   Генри Джеймс (1843–1916), американский писатель
   Каким бы ни был диккенсовский отпечаток на мягкой глине нашего поколения, глубина его такова, что он спокойно сносил накаты волн времени.

   Джон Голсуорси (1867–1933), английский прозаик и драматург
   Диккенс – писатель чрезвычайно безыскусственный и потому всегда отдавался на волю своего таланта; замечательный мастер веселых нелепостей и превосходный, необычайной силы стилист. Он был прирожденным рассказчиком и удивительно тонко понимал человеческую натуру и человеческие характеры; в этом великом художнике было какое-то озорство, как у школьника на рождественских каникулах.
 //-- * * * --// 
   Для меня Диккенс, бесспорно, величайший романист Англии и величайший в истории романа пример торжества подлинного, буйного таланта. Силою природного воображения и художественной выразительности он запечатлел в памяти людей такие яркие и разнообразные представления о человеческой природе, каких не встретишь ни у кого из западных романистов.

   Максим Горький (1868–1936), русский писатель
   Диккенс остался для меня писателем, пред которым я почтительно преклоняюсь, этот человек изумительно постиг труднейшее искусство любви к людям.

   Гилберт Кит Честертон (1874–1936), английский мыслитель, журналист и писатель
   Диккенс – «как жизнь» в самом точном смысле слова; он сродни тому, что правит жизнью человека и мира; он – как жизнь хотя бы потому, что он живой. Книги его – как жизнь, потому что, как и жизнь, они считаются только с собой и весело идут своим путем. … Не то искусство похоже на жизнь, которое ее копирует, – ведь сама она не копирует ничего. Искусство Диккенса как жизнь, потому что, как и жизнь, оно безответственно и невероятно.
 //-- * * * --// 
   В его описаниях есть детали – окно, перила, замочная скважина, – которые наделены какой-то бесовской жизнью. Они реальней, чем здесь, наяву. Такого реализма нет в реальности, это – невыносимый реализм сна. Научиться ему можно не наблюдая, а мечтательно бродя. … Этот сказочный реализм Диккенс находил повсюду. Мир его кишит живыми предметами.
 //-- * * * --// 
   Не часто ребенок вступает из жизни в школу, а не из школы в жизнь. Можно сказать, что у Диккенса юность предшествовала детству. Он видел жизнь во всей ее грубости прежде, чем стал к ней готовиться, и, быть может, знал худшие английские слова раньше, чем узнал лучшие.
 //-- * * * --// 
   Мы противопоставляем слабого сильному; Диккенс же был не только силен и слаб – он был очень слаб и очень силен. В нем было все, что мы зовем слабостью: он был раним; он мог в любую минуту расплакаться, как дитя; он так близко принимал к сердцу критику, словно его резали по живому; он был так впечатлителен, что истинные трагедии его жизни рождались из нервных срывов. Но в том, в чем сильные люди ничтожно слабы – в сосредоточенности, в ясности цели, в несокрушимой житейской храбрости – он был как меч. Миссис Карлейль [Джейн Карлейль, жена писателя Томаса Карлейля], умевшая на удивление точно определить человека, сказала как-то: «У него стальное лицо». Быть может, она просто увидела в многолюдной комнате, как чистый, четкий профиль Диккенса рассекает толпу, словно меч. Все, кто встречал его, год за годом, замечали, что он страшится близкого заката; и каждый год они замечали, что он восходит все выше. Уравновешенному, ровному человеку трудно понять его; такого, как он, каждый может ранить и никто не может убить.

   Уильям Сомерсет Моэм (1874–1965), английский писатель
   Энергия его казалась неистощимой. Мало того, что он выпускал один за другим длинные романы, он еще основывал и редактировал журналы, а однажды, недолгое время, и ежедневную газету, писал множество вещей «к случаю», читал лекции, выступал на банкетах, а позже – устраивал публичные чтения своих произведений. Он ездил верхом, делал пешком по двадцать миль в день, обожал танцевать и валять дурака, показывал детям фокусы, участвовал в любительских спектаклях.

   Анатолий Васильевич Луначарский (1875–1933), русский советский писатель, публицист, общественный и политический деятель
   Чарльз Диккенс! Каскад блестящих картин и типов, раскаты здорового, доброго смеха, неисчерпаемая выдумка, чародейство несравненного рассказчика, вспышки поэзии, порою взрывы благородного пафоса.

   Стефан Цвейг (1881–1942), австрийский писатель, критик
   Его великая и незабываемая заслуга состоит, собственно, в том, что он нашел романтику в обыденности, открыл поэзию прозы. Он первый опоэтизировал будни самой непоэтической из наций. Он заставил солнце пробиться сквозь эту беспросветную серую мглу, а кто хоть однажды видел, какой лучезарный блеск льет солнце, разгорающееся в пасмурном клубке английского тумана, тот знает, как должен был осчастливить свой народ писатель, который претворил в искусство этот миг избавления от свинцовых сумерек. Диккенс – это золотой свет, озаряющий английские будни, ореол вокруг скромных дел и простых людей, это английская идиллия.

   Вирджиния Вулф (1882–1941), британская писательница, литературный критик
   Отличительная черта Диккенса как создателя характеров заключается в том, что он создает их, куда ни бросит взгляд, у него удивительная способность визуального изображения. Его персонажи запоминаются нам навсегда, прежде чем они сказали хоть слово, – запоминаются теми черточками поведения, которые он подметил; кажется, что именно зрение приводит в движение творческую мысль Диккенса.

   Франц Кафка (1883–1924), австрийский писатель
   20 августа. Читал о Диккенсе. Это так трудно – да и может ли сторонний человек понять, что какую-нибудь историю переживаешь с самого ее начала, от отдаленнейшего пункта до встречи с наезжающим локомотивом из стали, угля и пара, но и в этот момент не уходишь от нее, а хочешь и находишь время, чтобы она гнала тебя и ты по собственному порыву мчишься впереди нее туда, куда она толкает и куда ты сам влечешь ее (Из дневника).

   Хескет Пирсон (1887–1964), английский писатель, автор биографии Чарльза Диккенса
   Главное же, чем отличается наш герой, это его юмор. Вот почему Диккенс живет и в наши дни, вот чем должна дышать каждая фраза книги о нем. Как в творчестве, так и в жизни самой пленительной его чертой была веселость. Те, кто видел его хоть раз, могли потом забыть его внешность, его манеру держаться, но его смех – никогда! В основе комического дарования Диккенса лежит его сверхъестественная наблюдательность: он видел все и почти во всем подмечал что-нибудь смешное.

   Чарльз Спенсер «Чарли» Чаплин (1889–1977), американский и английский киноактер, сценарист, композитор и режиссер
   …Будь Диккенс жив сегодня, он был бы критиком современной эпохи, он был бы критиком нашей западной демократии, … он осудил бы ученых, которые не чувствуют моральной ответственности, передавая атомную бомбу в руки военщины. Его литературный труд много прибавил величию английской литературы и величию самой Англии.

   Джордж Оруэлл (1903–1950), английский писатель и публицист
   Когда читаешь любую прозу, отмеченную яркой индивидуальностью стиля, ловишь себя на ощущении, будто за строчками, за страницами проступает лицо. Не обязательно «натуральное» лицо писателя. … Со страниц проступает лицо, которое, полагаем мы, следует иметь автору. Так вот, читая Диккенса, я вижу лицо, не совсем схожее с фотографическими изображениями, хотя и напоминающее их. Лицо человека лет сорока. Небольшая бородка. Стоячий воротничок. Человек смеется. В смехе различима нотка гнева, но никакого торжества, никакого злорадства. Передо мной лицо человека, который вечно с чем-то сражается, сражается открыто, и его не запугать, лицо человека, который щедро гневен, – иными словами, лицо либерала девятнадцатого столетия, свободного интеллектуала.
 //-- Яркие эпизоды биографии писателя --// 
   Из воспоминаний Чарльза Диккенса
   (Один из самых известных фактов биографии Диккенса – то, что в 1822 году его отец был посажен в тюрьму, а Чарльз был вынужден работать на фабрике ваксы. Этот эпизод – из воспоминаний писателя о том тяжелом периоде своей жизни.)
   Я был такой маленький, такой еще ребенок, у меня было так мало предусмотрительности (вспомните, что мне едва минуло одиннадцать лет), что когда я утром отправлялся на фабрику, то, глядя на пирожки, выставленные в окнах кондитерских, не мог противостоять искушению и часто оставлял там деньги, которые должен бы был сохранить на обед. Я обходился тогда без него… или покупал хлебец и кусочек пудинга. Нам давали полчаса на полдник, и когда я бывал богат, то входил в маленькое кафе и проглатывал чашку кофе, съедая при этом кусок хлеба с маслом. Когда же карманы мои были пусты, я расхаживал по Ковентгарденскому рынку, созерцая ананасы. Есть там кафе, куда я ходил часто и которое всегда буду помнить. Над входной дверью, на большом овальном матовом стекле, выделялась надпись: Coffee-Room. И теперь еще, если, обедая в ресторане, я со своего места увижу над входом эти два слова навыворот «mooR-eeffoC», дрожь пробегает по моему телу.

   По книге Г. К. Честертона «Чарльз Диккенс»
   Однажды его отца спросили, где воспитывался Чарльз. «Как бы вам сказать, – со свойственной ему раздумчивостью отвечал толстяк. – Он, в сущности… гм-гм… Он сам себя воспитал». Так оно и было.

   По книге А. Н. Плещеева «Жизнь Диккенса»
   Чарльзу было два года, когда служебные обязанности вызвали его отца в Лондон; но у него сохранились некоторые очень живые воспоминания о жизни в Портсмуте. Он любил описывать палисадник, находившийся перед их домом. … Он помнил также, как его водили однажды смотреть на парад, и двадцать пять лет спустя узнал плац, на котором происходил этот парад. Он помнил, наконец, что семья покинула Портсмут во время снежной метели. А между тем ему было тогда не больше двух лет.
 //-- * * * --// 
   Скажем также несколько слов о собаках Диккенса, которых он ужасно любил. Наибольшими фаворитами его были Тюрк и Линда, два сенбернара, самец и самка. Они сопровождали своего господина во всех его прогулках. Еще была у него маленькая белая собачка померанской породы, принадлежавшая его младшей дочери. Список его любимцев был бы не полон, если бы мы не включили в него знаменитого кота, глухого и «безымянного», которого прислуга почтительно называла «господским котом». Это таинственное животное никогда не покидало Диккенса. Кот лежал около него, ел вместе с ним, спал у его ног, в то время как он писал. Однажды вечером, когда невестка и дочери Диккенса уехали куда-то по соседству на бал и он, оставшись один в квартире, читал у маленького столика, при свете стоящей на нем свечи, огонь вдруг погас. Увлеченный своим чтением, он поспешил снова зажечь свечу и, зажигая ее, заметил, что кот смотрел на него с весьма патетическим выражением. Он продолжал читать. Несколько минут спустя огонь снова стал гаснуть, он поднял глаза и увидел кота с поднятой передней лапой, которой он собирался потушить свечку. Потом странное животное опять принялось смотреть на своего господина умоляющим взглядом. Диккенс понял этот немой призыв: он отложил книгу в сторону, и, пока не настало время лечь спать, все играл с животным.

   Из речи А. И. Кирпичникова «Диккенс как педагог»
   Он чрезвычайно любил детей, сперва чужих, потом своих. Достаточно, я думаю, указать на один случай, приводимый его биографом: дочери Диккенса пожелали выучить отца к празднику танцевать польку; Диккенс охотно покорился их капризу; целую неделю он ломал себе ноги. А накануне праздника вдруг пришла ему ужасная мысль: ну как он все же осрамится перед гостями и тем огорчит дочерей. Он вскочил с постели и тут же в спальне произвел себе экзамен; к счастью, он сошел удовлетворительно, и Диккенс заснул спокойно. На вечере Диккенс превзошел самих юных танцоров и привел тем дочерей в восторг.

   По книге А. Н. Анненской «Чарльз Диккенс»
   В начале 1840 года, во время бракосочетания королевы Виктории, он поверг в величайшее недоумение одного из своих друзей, сообщив ему письмом, что безнадежно влюблен в королеву. … Фантазия представляться влюбленным в королеву продолжалась у Диккенса целый месяц. Он и его два друга, Форстер и Меклиз, раздували эту фантазию до чудовищных размеров, строили на основании ее самые нелепые планы и приводили в полное недоумение присутствовавших, не посвященных в дело и не знавших – принимать ее в шутку или всерьез, тем более что сам Диккенс с неподражаемым искусством изображал влюбленного, доведенного несчастной страстью до полного отчаяния.
 //-- * * * --// 
   (1857 г.) Королева Виктория пожелала увидеть на сцене автора, с произведениями которого была хорошо знакома, и просила его устроить одну из генеральных репетиций в Букингемском дворце. Диккенс отвечал почтительным письмом, в котором заявил, что считает несовместимым с достоинством писателя ходить забавлять даже коронованных особ, и просил ее величество почтить своим присутствием одно из представлений в его собственном доме. Королева согласилась, приехала вместе с наследным принцем, осталась очень довольна спектаклем и по окончании его пожелала, чтобы Диккенс представился ей. Но и эту честь романисту пришлось отклонить. «Я просил передать, – пишет он, – что, надеюсь, королева простит мне, но что я считал бы достоинство писателя униженным, если бы явился к ней в костюме скомороха». Ее величество не настаивала более. Свидание романиста с королевой состоялось гораздо позже, уже в 1870 году, после его вторичного посещения Америки. Диккенс привез фотографические снимки с полей битв, происходивших во время войны за освобождение, и королева пожелала, чтобы он сам показал их ей. Она очень долго и дружелюбно разговаривала с ним и в заключение подарила ему экземпляр своего «Шотландского дневника», сказав, что это приношение самого скромного одному из самых великих современных писателей.

   По книге Х. Пирсона «Диккенс»
   Джейн Карлейль рассказывает об одном безудержно веселом празднике, душою и заводилой которого был не кто иной, как Диккенс. Он заранее купил себе полный набор «магических» предметов, необходимых фокуснику, и у себя в комнате, один, каждый вечер учился проделывать таинственные и загадочные вещи. Он заставлял карманные часы исчезать и вновь появляться неведомо откуда совсем в другом месте. По его велению деньги из правого кармана вдруг оказывались в левом. Он сжигал носовые платки, дотрагивался до золы волшебной палочкой – и платки были снова целехоньки. Он мог превратить ящик с отрубями в живую морскую свинку, насыпать в мужскую шляпу муки, добавить сырых яиц и еще кое-каких специй, подержать все это на большом огне и затем извлечь из шляпы горячий, дымящийся пудинг с изюмом, а шляпу возвратить владельцу целой и невредимой.
 //-- * * * --// 
   Его неистощимое веселье было так заразительно, что когда его друзья приглашали к себе гостей, а он был занят, то друзья просили его зайти хотя бы ненадолго, только чтобы приготовить пунш или нарезать жареного гуся. Приготовление пунша было для него настоящим ритуалом, сопровождавшимся серьезными и шуточными замечаниями о составе смеси и действии, которое она произведет на того или иного гостя. Диккенс посвящал этому напитку спичи, составленные по всем правилам ораторского искусства, и, объявив, что пунш готов, разливал его по бокалам с видом фокусника, извлекающего диковинные предметы из своей шляпы.
 //-- * * * --// 
   «Ручаюсь, что я точен, как часы на здании Главного штаба», – хвастался Диккенс. Он являлся на свидания минута в минуту, а к столу в его доме садились вместе с первым ударом часов. Мебель в комнатах была расставлена так, как он того желал; место каждого стула, дивана, стола, каждой безделушки было определено с точностью до квадратного дюйма. … Стоило ему приехать в меблированный дом или гостиницу, как он все переставлял по-своему, даже гардероб и кровать. «Все, разумеется, в полном порядке, – писал он на борту корабля. – Мои бритвенные принадлежности, несессер, щетки, книги и бумаги разложены с такой же аккуратностью, как если бы мы собрались прожить здесь месяц». Накануне возвращения из Америки его занимали «мысли о том, в порядке ли мои книги, где стоят столы, стулья и прочая обстановка».
 //-- * * * --// 
   Диккенс разъезжал со своими чтениями по всей Англии, Шотландии и Ирландии, начиная с 1858 и кончая 1870 годом. … Тысячи и тысячи людей съезжались на его чтения в большие города и не могли попасть на концерты из-за нехватки мест. Его встречали громом оваций, на которые он не обращал ни малейшего внимания, и часто, когда чтение было окончено и Диккенс успевал уже переодеться и уехать домой, публика, стоя на ногах, все еще продолжала аплодировать.
 //-- * * * --// 
   Говорят, что если актер не нервничает, он не может подняться до самых высот своего искусства. Диккенс был исключением из этого правила. В роли исполнителя-актера, оратора, чтеца он отличался необыкновенным самообладанием (в роли творца, как мы знаем, дело обстояло несколько иначе) и в совершенстве владел своими нервами. Это самообладание и власть над аудиторией не раз подтверждались на практике. Так, во время представления … в Лондоне загорелся занавес, и зрители ринулись к единственному выходу. Диккенс, который был в этот момент занят на сцене, подошел к рампе и сказал повелительным тоном: «Все по местам!» Пятьсот светских дам и джентльменов, испугавшись его голоса сильнее, чем огня, немедленно подчинились, а он, отдав необходимые распоряжения, продолжал играть.
 //-- * * * --// 
   В тот момент, когда он выходил на сцену – прямой и сдержанный, с цветком в петлице и перчатками в руке, выставив по обыкновению правое плечо вперед, раздавался такой восторженный рев, что нельзя было понять, как он может оставаться спокойным. Его встречали с такой огромной и искренней радостью, что даже он иногда чувствовал себя растроганным, но никогда не показывал этого, делая вид, что все это его не касается.
 //-- * * * --// 
   Летом 1867 года он слег …. Пошли слухи о том, что здоровье его сдает, и это была сущая правда, хотя он настойчиво не желал признать ее.
   «Его здоровье находится в критическом состоянии», – писала одна газета. «Это опечатка – в крикетическом!» – поправил он.
 //-- * * * --// 
   Он не любил, когда дети старшего сына называли его «дедушкой», и поладил с ними на титуле «Достопочтенный». В распоряжение внуков был отдан весь дом, но кабинет хозяина оставался святыней, и когда одна гостья решила познакомиться с библиотекой Диккенса, кто-то из внучат, пробегая мимо, послал ей тревожное предостережение: «Эй, берегитесь, мисс Бойль! Если Достопочтенный узнает, что вы роетесь в его книгах, вам влетит по первое число!»
 //-- Роман «Тайна Эдвина Друда» --// 
   Генри Уодсворт Лонгфелло (1807–1882), американский поэт
   Без сомнения, одна из лучших его книг, если не самая лучшая.

   Кейт Перуджини Диккенс (1839–1870), дочь Чарльза Диккенса
   То, что во время работы над «Эдвином Друдом» ум моего отца был ясен и светел, ни у кого из нас, его домашних, не вызывает сомнения. И тот огромный интерес, который он испытывал к этой своей работе, проявлялся во всем, что бы он ни говорил, ни делал. Но интерес этот был предметом беспокойства тех, кто видел, как он работает. Считали, что отец слишком неэкономно расходует свои силы. … Любые попытки остановить его кипучую деятельность были сродни попыткам остановить реку.

   Гилберт Кит Честертон
   В своей последней книге Диккенс еще раз попытался уйти от хаотичной раскованности ранних книг. Он не только стремится лучше выстроить сюжет – он все строит на сюжете. Он не только хорошо ведет интригу – в интриге вся суть романа. «Тайна Эдвина Друда» (1870) – самая честолюбивая из его книг. Всем известно, что это детектив, и очень хороший, иначе он не вызвал бы таких споров. Даже если бы Диккенс его окончил, роман занял бы особенное место …. «Эдвин Друд» не окончен, Диккенс умер, не дописав его.
   Диккенс оставил после себя фрагмент, почти не поддающийся разгадке, – часть «Эдвина Друда». … Диккенс не только не утерял мастерства – он его приумножил. Но, перелистывая эти темные страницы, мы снова задумываемся о том, о чем нередко думают искренние его поклонники. Лучше или хуже он стал, овладев техникой реализма? Поздние его герои больше похожи на людей, но ранние, возможно, больше похожи на богов. Он умеет написать правдоподобную сцену, но тот ли это Диккенс, который умел описывать небывалое? Где молодой гений, творивший майоров и злоумышленников, каких не создать природе? … Много на свете хороших писателей, но Диккенс – один, и что же с ним стало?
   Он остался живым до конца. В неразгаданной последней книге он появляется вдруг во всем великолепии, как фокусник, прощающийся с миром. В самую сердцевину разумной и невеселой повести о добром священнике и тихих башнях Клойстергема Диккенс спокойно вставил эпизод редкой прелести и исключительной нелепости. Я имею в виду комичную и невероятную эпитафию миссис Сапси, где покойница названа «почтительной женой», а муж ее, Томас, сообщает, что она «взирала на него с благоговением», и кончает словами, столь великолепно запечатленными на камне: «Прохожий, остановись! И спроси себя, можешь ли ты сделать так же? Если нет, краснея, удались». … Ни на одном кладбище нет столь бесценного надгробия; его и не может быть в мире, где есть кладбища. Такого бессмертного безумия нет в мире, где есть смерть. Мистер Сапси – одна из радостей, ожидающих нас на том свете.
   Да, было много Диккенсов – умный Диккенс, трудолюбивый Диккенс, Диккенс гражданственный, – но здесь явил себя Диккенс великий. Последний взлет невероятного юмора напоминает нам, в чем его сила и слава. Похвала этой блаженной нелепости пусть будет последней похвалой ему, последним словом признания. Ни с чем не сообразная эпитафия миссис Сапси станет торжественной эпитафией Диккенсу.

   Джон Каминг Уолтерс (президент Диккенсовского общества в 1910–1911 гг.)
   «Эдвин Друд» – это только торс статуи, и, созерцая этот незаконченный шедевр, мы понимаем, как искусна была рука, которая его изваяла, как силен был интеллект, который его замыслил, и как прекрасны были бы пропорции этого творения, если бы автор успел его завершить.

   Николай Николаевич Асеев (1889–1963), русский советский поэт

   Тайна Эдвина Друда


     Вам хотелось бы знать
     тайну Эдвина Друда?
     Это Диккенса
     самый последний роман.
     Он его не окончил.
     Осыпалась груда,
     и молочной стеной
     опустился туман.
     Вы мне станете петь
     про нелепость,
     про дикость
     всяких тайн,
     от которых и пепел остыл.
     А ко мне приходил
     в сновидениях Диккенс
     и конец,
     унесенный с собою,
     открыл.
     Что случилось действительно
     в Клойтергэме,
     в этом
     автором выдуманном
     городке?
     Кто распутает узел,
     затянутый в теме,
     лед могильного камня
     согреет в руке?
     Было так:
     двое юношей вышли к потоку,
     и один не вернулся…
     Другой обвинен.
     И осталось разгадывать тайну потомку
     этих давних,
     дождями залитых времен.

 (1958)
   Тамара Исааковна Сильман (1909–1974), литературовед
   Читателю, увлекшемуся «Тайной Эдвина Друда», дано особенно остро почувствовать утрату великого писателя. Ибо, дочитав до того места, где он обрывается, читатель оказывается в роли султана, которого обманула прекрасная Шехерезада, оборвавшая нить своего повествования на самом страшном и интересном месте и не возвратившаяся ни в одну из последующих ночей.
   Неоконченный детективный роман – это не просто неоконченный роман. Сюжет здесь не только не получает своего логического завершения, но лишен сердцевины, существа – разгадки. В то же время «Тайна Эдвина Друда» – одно из самых замечательных произведений Диккенса по глубине психологического рисунка.
 //-- Попытки разгадать тайну --// 
   По книге Т. Сильман «Диккенс»
   Как во всех произведениях подобного рода, читатель призван к напряженной работе ума, происходящей параллельно с развивающимися событиями. И когда произведение внезапно обрывается и работа насильственно прервана, то наличие собственного читательского решения проблемы почти что неизбежно.
   Может быть, этим обстоятельством объясняется такое большое число появившихся «продолжений» «Тайны Эдвина Друда».
   Ряд высказанных предположений сводится к тому, что Эдвин Друд на самом деле не был убит своим дядей, что ему, замурованному в склепе согласно первоначальному злодейскому замыслу, все же удалось спастись и что переодетый стариком неизвестный человек по имени Датчери и есть спасшийся герой, явившийся на место преступления, чтобы раскрыть тайну своего «убийства» и обнаружить преступника.

   По книге М. П. Тугушевой «Чарльз Диккенс»
   Американский ученый Проктор пришел к неожиданному выводу: Дэчери – не кто иной, как сам Эдвин Друд, чудом спасшийся от гибели и теперь преследующий Джаспера, чтобы предать его суду …. Но спрашивается: зачем же Эдвину Друду собирать улики, когда он и так уже знает, что его дядя негодяй? Против вывода Проктора свидетельствует и сообщение Чарльза Диккенса-младшего. Однажды, гуляя с отцом, он спросил, действительно ли убит Эдвин Друд. И тот ответил: «Конечно! А ты что думал?»
 //-- * * * --// 
   Художник Чарльз Ольстон Коллинз, брат Уилки Коллинза и муж младшей дочери Диккенса Кейт, сделал еще при жизни писателя рисунки к роману (Диккенс, наверное, их видел). Один из рисунков изображает важную сцену: Джаспер с фонарем входит в темное помещение, очевидно, подземелье, и видит спокойно ожидающего человека. Лицо незнакомца молодо. Одну руку он поднес к груди, словно собирается что-то вынуть из кармана сюртука. Но что? Оружие? А может быть, кольцо? … Уолтерс утверждает, что молодой человек … – переодетая в мужское платье Елена. … Это она, в гриме и мужском платье, выдает себя за Дэчери.

   По книге Дж. К. Уолтерса «Ключи к роману Диккенса “Тайна Эдвина Друда”»
   …Издатели Диккенса всегда отвергали слишком поспешные умозаключения и никогда не давали своей санкции на сочинение каких-либо «окончаний» «Эдвина Друда» якобы в духе автора. В Америке, правда, вышла наглая книжонка с именами Уилки Коллинза и Чарльза Диккенса-младшего на титульном листе, но ее настоящие авторы впоследствии сознались в обмане.
   В том же году, когда началась и преждевременно кончилась публикация «Эдвина Друда», в Нью-Йорке за подписью Орфеуса С. Керра вышла книга под заглавием «Раздвоенное копыто. Переложение английского романа “Тайна Эдвина Друда” на американские нравы и обычаи, обстановку и действующих лиц». В декабре 1870 года тот же автор поместил в ежегоднике «Пикадилли Эннуэл» статью «Тайна мистера Э. Друда». Более интересна книга «Тайна Джона Джаспера», вышедшая в Филадельфии в 1871 году, размером почти равная оригиналу и представлявшая собой попытку дополнить недостающие главы. Двумя годами позже, и тоже в Америке, появилось фантастическое произведение, будто бы продиктованное духом Диккенса на спиритическом сеансе, которое беззастенчиво именовалось «Вторая часть “Эдвина Друда”». В 1878 году одна манчестерская дама, писавшая под псевдонимом Джиллан Вэз, выпустила трехтомник под названием «Великая тайна разгадана. Продолжение романа “Тайна Эдвина Друда”». Реальная ценность и литературные качества этих трех томов обсуждались критикой – отзывы были неблагоприятные и даже уничтожающие.
 //-- * * * --// 
   Клойстергэм – это, собственно, Рочестер, и в Рочестере случилось одно происшествие, которое, как полагают, и послужило Диккенсу материалом для этого романа. Эта история рассказана в книге У. Р. Хьюза «Неделя в диккенсовских местах».
   Один тамошний житель, холостяк и человек со средствами, но небогатый, был опекуном и попечителем своего племянника, которому по достижении совершеннолетия предстояло вступить во владение огромным состоянием. Молодой человек уехал в Вест-Индию, потом неожиданно вернулся. После этого он исчез. Предполагали, что он снова отправился в путешествие. Дом его дяди находился на Главной улице и граничил с участком, принадлежавшим банку. Когда много лет спустя там производили земляные работы, был найден скелет молодого мужчины. По местному преданию, дядя убил своего племянника и закопал его тело. Вот зародыш «Тайны Эдвина Друда», и тайна тут не столько в самом преступлении, сколько в том, как оно было скрыто и как потом обнаружено.
 //-- * * * --// 
   Люк Филдс, художник, избранный Диккенсом для иллюстрирования «Эдвина Друда», решительно отвергает версию Проктора. Он убежден …, что, по замыслу Диккенса, Эдвин Друд должен был погибнуть от руки своего дяди; недаром в четырнадцатой главе появляется на шее Джаспера «длинный черный шарф из крепкого крученого шелка», – он-то, очевидно, и послужил орудием убийства. Такая заметная и неудобная в живописном отношении деталь не ускользнула от внимания художника, пристально изучавшего внешний облик действующих лиц, которых ему предстояло изображать, и когда Филдс сказал об этом Диккенсу, тот удивился и даже словно бы смутился, как человек, нечаянно выдавший свой секрет. Далее Филдс говорил, что Диккенс хотел взять его с собой в камеру осужденных в Мэйдстоне или какой-нибудь другой тюрьме для того, чтобы он мог сделать там зарисовки. «А из этого можно заключить, – сказал Филдс, – что Диккенс намеревался показать нам Джаспера в камере осужденных перед его казнью».

   По статье И. И. Смаржевской «Кто такой мистер Дэчери?»
   В своей статье Уолтерс убедительно доказывает, что Дэчери – это женщина. Причины тому следующие: Дик Дэчери носит большой парик, чтобы скрыть волосы женщины; он имеет привычку по-женски встряхивать волосами; ему присуща манера носить шляпу, не надевая (что естественно при большом парике летом) и зажимая ее по-женски под мышкой; результаты расследования Дэчери записывает меловыми черточками разной длины (по способу, принятому в старинных трактирах), чтобы не быть узнанной по почерку (в ту эпоху мальчиков учили «круглому» шрифту, девочек – «заостренному» с росчерками).
   Однако Уолтерс ошибается, определяя, кто эта женщина. Он подробно рассматривает поступки действующих лиц (всех, кроме Розы и мисс Твинклтон) и отводит роль Дэчери Елене – второстепенной героине, которая редко появляется на сцене.
 //-- * * * --// 
   Методом исключения мы установили, что единственно возможная кандидатура на роль Дэчери – это Роза. Уолтерс игнорирует Розу – главное действующее лицо. Странно, что Роза выпала из поля его зрения: у невесты убили жениха – кому, как не ей, отомстить за него? У Диккенса нет ни одной случайной детали: все работает в его повествовании. Внимательно читая роман, мы найдем доказательство сходства Розы и Дэчери.

   Суд над Джоном Джаспером
   В январе 1914 года Диккенсовское общество подвергло Джона Джаспера «суду». По словам Дона Ричарда Кокса, автора статьи «Бернард Шоу об “Эдвине Друде”», «посадив Джаспера на скамью подсудимых и заставив его и других героев давать показания в “настоящем” суде, литературоведы надеялись, что жюри сумеет разрешить загадку романа “законным” путем. Целые группы исследователей возмечтали о том, что их версии исчезновения Друда и доказательства того, кто такой Дэчери, найдут подтверждение в выводах суда. В мероприятии, задуманном как однодневная забава, кое-кто увидел возможность доказать свою правоту в литературном споре, не утихавшем на протяжении десятилетий».
   Судьей был назначен Гилберт Кит Честертон, главой присяжных – Джордж Бернард Шоу. Последний сначала отказывался принять участие в процессе и относился к нему скептически, поскольку невысоко оценивал само произведение.
   (Из письма Б. Шоу в ответ на приглашение принять участие в суде (по статье Д. К. Кокса): «Если я войду в состав присяжных, это, надо думать, плохо скажется на процессе, ибо единственный приговор, который я способен вынести от чистого сердца, – оправдательный, по той причине, что если Джаспер не убивал Эдвина Друда, то он, само собой, не повинен в убийстве, а если все же убил, то нет и не может быть никакой вины на человеке, который убивает столь ужасного скучнягу, даже если и сам он скучняга немногим лучше убитого».)
   В результате Джон Джаспер был признан виновным в непреднамеренном убийстве. Судья закончил заседание такими словами: «Мое решение таково: все здесь присутствующие, кроме меня, приговорены к тюремному заключению за неуважение к суду. Отправляйтесь все в тюрьму без всякого разбирательства!»
   В апреле того же года суд над Джоном Джаспером состоялся и в США.
 //-- Литература --// 
   Анненская А. Н. Чарльз Диккенс. Его жизнь и литературная деятельность. – СПб., 1892. – 79 с.
   Голсуорси Дж. Силуэты шести писателей // Голсуорси Дж. Собрание сочинений: В 16 т. – Т. 16. – М.: Правда, 1962. – С. 394–411.
   Достоевский Ф. М. Дневник писателя. 1873 // http://magister.msk.ru/library/dostoevs/dostdn01.htm
   Кирпичников А. И. Диккенс как педагог: Речь, читанная на акте Императорского Харьковского университета 17 января 1881 г. – Харьков, 1881. – 73 с.
   Михальская Н. П. Чарлз Диккенс: Кн. для учащихся. – М.: Просвещение, 1987. – 128 с.
   Моэм У. С. Чарльз Диккенс и «Дэвид Коппервилд» // http://www.gramotey.com/?open_file=1269006629
   Нерсесова М. А. Творчество Чарльза Диккенса. – М.: Знание, 1957. – 32 с.
   Оруэлл Дж. Чарлз Диккенс // Оруэл Дж. Эссе. Статьи. Рецензии. – Пермь: КАПИК, 1992. – С. 85–134.
   Пирсон Х. Диккенс. – М.: Молодая гвардия, 1963. – 512 с.
   Плещеев А. Н. Жизнь Диккенса. – СПб., 1891. – 296 с.
   Сильман Т. И. Диккенс: очерки творчества. – Ленинград: Худ. лит., 1970–376 с.
   Тайна Чарльза Диккенса: Библиографические разыскания / Сост.: Е. Ю. Гениева, Б. М. Парчевская. – М.: Книжная палата, 1990. – 536 с.
   Тугушева М. П. Чарльз Диккенс: очерк жизни и творчества. – М.: Дет. лит., 1979. – 208 с.
   Уолтерс Дж. К. Ключи к роману Диккенса «тайна Эдвина Друда» // http://virlib.ru/read/15/07166/61.html
   Урнов М. В. Неподражаемый. Чарльз Диккенс – издатель и редактор. – М.: Книга, 1990. – 286 с.
   Цвейг С. Диккенс // Цвейг С. Три мастера: Бальзак, Диккенс, Достоевский; Триумф и трагедия Эразма Роттердамского. – М.: Республика, 1992. – С. 36–61.
   Цимбаева Е. Исторические ключи к литературным загадкам: «Тайна Эдвина Друда» // Вопросы литературы. – 2005. – № 3: http://magazines.russ.ru/voplit/2005/3/ci16.html
   Чарльз Диккенс (1812–1870): Метод. материалы к вечеру, посвященному 100-летию со дня смерти. – М.: Всесоюз. гос. биб-ка иностр. лит., 1970. – 39 с.
   Честертон Г. К. Чарльз Диккенс. – М.: Радуга, 1982. – 205 с.
   Trial of John Jasper, lay precentor of Cloisterham Cathedral in the County of Kent, for the murder of Edwin Drood, engineer // http://www.archive.org/details/trialofjohnjaspe00jasprich


   Глава I
   На рассвете

   «Башня древнего английского собора! Как может быть здесь башня древнего английского собора? Знакомая, массивная, серая, четырехугольная башня старого собора! Откуда она здесь взялась? И какая-то ржавая железная игла – прямо перед башней… Но на самом деле ее нет! С какой стороны ни взглянешь, не видно ржавой железной иглы. Что же это за игла, стоящая теперь между глазом зрителя и башней, и кто ее здесь поставил? Может быть, это просто обычный кол, водруженный по приказанию султана для того, чтобы посадить на него, одного за другим, целую шайку турецких разбойников? Должно быть, так и есть: вот бьют в бубны, гремят цимбалы – и султан во главе длинного торжественного шествия выходит из дворца. Десять тысяч секир блестят при солнечном свете, и тридцать тысяч танцовщиц устилают землю цветами. Потом следуют белые слоны, огромные, в попонах, разукрашенных всеми цветами радуги; им нет числа, как и окружающим их придворным – слугам и провожатым. Все же башня древнего английского собора возвышается где-то на заднем плане, где ее быть никак не может, и на страшном колу не видно никакого жуткого, извивающегося в муках тела. Погодите! Неужели эта игла – всего-навсего самый обыкновенный предмет: заржавленное остроконечье одного из столбиков старой, развалившейся кровати?» Полусонный смех раздается сквозь эти догадки и размышления.
   Человек, в рассеянном, медленно восстанавливающемся сознании которого переплелись такие фантастические видения, будто выплывает из их хаоса, приподнимается, дрожа всем телом, и оглядывается вокруг себя. Он находится в дрянной и душной жалкой маленькой комнатушке с нищенской обстановкой. Сквозь ветхую, дырявую занавесь окна проникает свет раннего утра, мерцающий над грязным захудалым двориком. Он одетым лежит поперек на большой, уродливой, осевшей под тяжестью кровати. На этой же кровати, также одетые, поперек лежат матрос с китайского корабля, ласкар (матрос-индус) и худая испитая женщина. Первые двое спят – а может, это не сон, а какое-то оцепенение – или находятся в забытьи; женщина раздувает нечто вроде маленькой, странного вида трубки, очевидно, пытаясь ее раскурить. Раздуваемый ею и полуприкрытый ее исхудалой рукой уголек освещает, будто крошечная лампа, эту несчастную фигуру в окружающем полумраке, и становится видно ее лицо.
   – Другую? – спрашивает женщина глухим, жалобным шепотом. – Хотите другую, дать вам еще? – Он смотрит вокруг себя, прижимая руку к голове. – Вы уже выкурили пять, а пришли в полночь, – продолжала женщина тем же хриплым, жалобным голосом. – Горюшко мне, горе! Бедная я, бедная, голова-то у меня болит, совсем стала плоха! Те двое пришли уже после вас. Просто беда, горюшко, дела плохи, хуже некуда, торговля падает. Мало в доках матросов из Китая, забредет разве какой, еще меньше ласкаров, а они говорят, что никаких новых кораблей в приходе нет и не ожидается! Вот тебе, голубчик, трубочка готова. Помни только, добрая душа, что теперь цена на рынке чертовски высокая. За такой вот наперсток – три шиллинга шесть пенсов, а то и больше сдерут! И знай, голубчик, что никто, кроме меня (и Джека-китайца на той стороне двора, но где там ему до меня) не знает секрета этого состава, только я одна знаю, как смешивать! Ты, голубчик, и заплатишь как следует, подороже, не правда ли?
   Говоря это, она продолжает раздувать трубку, а то и сама затягивается, при этом вдыхая в себя значительное количество содержимого.
   – Батюшки, легкие-то мои стали плохи, грудь у меня слабая, больная! Погоди, голубчик, уже почти готово. Ах, горюшко, рука-то моя сердечная так и дрожит, точно хочет отвалиться! А я вижу, как ты просыпаешься, и уж говорю себе: я приготовлю ему трубочку, а он-то знает, какой дорогой сейчас опиум, и хорошо, как следует, заплатит мне за него. Головушка моя бедная! Ты видишь, голубчик, я трубки свои делаю из старых чернильных склянок, крошечных, как эта, по пенни штука. Потом прикреплю к ней мундштук и, взяв состав этой роговой ложечкой из этого наперстка, наполняю тебе трубочку, вот все и готово. Только вот нервы мои никуда не годятся. Я прежде шестнадцать лет пила черт знает какие настойки, а потом за это взялась, и вот это мне почти не вредит. А если и вредит, то чуть-чуть. Не стоит и толковать о таком ничтожном вреде! Зато, голубчик, это глушит голод, дает забвение, да и на еде экономия.
   С этими словами она подает ему почти пустую трубку и падает на постель, повернувшись лицом вниз.
   Он, шатаясь, встает с кровати, кладет трубку на печку и, отдернув рваную занавеску, с отвращением смотрит на лежащих людей. Он замечает, что женщина до того накурилась опиума, что стала странно походить на лежавшего рядом с ней китайца. Формы его щек, глаз и лба, его цвет лица – все повторяется в ней. Китаец судорожно дергается – борется, быть может, с одним из своих многочисленных богов или дьяволов – и злобно скалит зубы, страшно рыча. Ласкар смеется, и слюни текут по его губам. Женщина теперь лежит не двигаясь, молча, будто спит.
   – Какие она может видеть сны? – спрашивает себя проснувшийся человек, сверху вниз вглядываясь в лицо женщины, затем поворачивает к себе ее голову. – Что может ей представляться? Что за видения перед ней? Множество мясных лавок и кабаков и большой кредит там? О чем она может мечтать? Об увеличении числа ее несчастных покупателей, о том, чтобы починить эту отвратительную кровать или вымести этот грязный двор, избавившись от зловонной помойки? Разве какое бы то ни было количество опиума даст возможность подняться до чего-нибудь высшего? Что?
   И он нагибается, чтобы расслышать ее невнятный шепот.
   – Ничего не понятно!
   Он смотрит, как ее время от времени подбрасывает во сне; следит за судорожными движениями, искажающими порой ее лицо и тело – так от быстрых молний иногда ночью содрогается темное небо, – и вдруг чувствует какое-то заразительное желание ей подражать; он невольно опускается в старое облезлое кресло у печки, поставленное, быть может, для таких случаев, и тихо сидит, пока не унимается пробудившийся в нем злой дух подражания. Потом он возвращается к кровати, обеими руками хватает китайца за горло и грубо поворачивает его лицом к себе. Китаец сопротивляется, пытается отодрать его руки, мычит, протестует.
   – Что, что вы говорите?
   Молчание длится с минуту.
   – Нет, непонятно!
   Медленно выпустив из рук китайца, к невнятному мычанию которого он тщетно прислушивается, проснувшийся человек оборачивается к ласкару и стаскивает его на пол. Ласкар, упав, приподнимается, сверкает глазами, делает яростные жесты, размахивает во все стороны руками и старается выхватить из-за пояса нож, которого там нет. Тогда становится очевидным, что женщина заранее, ради безопасности, отобрала и спрятала этот нож; она теперь тоже вскакивает и пытается удержать и уговорить ласкара; когда же они снова бесчувственно падают на пол, нож виднеется не у него, а у нее под одеждой.
   При этом становится очень шумно, но в крике ничего нельзя разобрать. Если и слышатся какие-то внятные слова, то в них нет никакого смысла и связи. Поэтому зритель этой сцены, качая головой, только повторяет с мрачной улыбкой:
   – Ничего не понятно! – Он произносит это с усмешкой, удовлетворенно кивнув головой. Потом он кладет на стол горсть серебряных монет, находит свою шляпу, спускается, шатаясь, по сломанным деревянным ступенькам, здоровается с привратником, воюющим с крысами в темном углу под лестницей, и выходит на улицу.

   После полудня того же дня бледный, изнуренный пешеход подходит к массивной серой башне старинного собора; колокола звонят к вечерне и, вероятно, он обязан был присутствовать на службе, поэтому, ускоряя шаги, торопится войти в дверь собора. Подойдя к певчим, поспешно надевавшим свой белый несвежий официальный наряд, он достает свой и, сделав то же, следует за выходящей из ризницы процессией. Пономарь запирает решетчатую дверку, отделяющую алтарь от клироса, певчие занимают свои места и склоняют головы, закрыв лица руками. Через минуту слова торжественного гимна «Помилуй мя, Боже», как грозные отголоски грома небесного, раздались под старыми мрачными сводами собора.


   Глава II
   Ректор

   Всякий, кто когда-нибудь наблюдал за обычаями степенной птицы грача, внешне напоминающей особ духовного звания, вероятно, не раз замечал, что, когда с наступлением ночи она возвращается домой, в свои гнездовья, в степенное, клерикальное общество своих сотоварищей, два грача вдруг неожиданно отделяются от остальных, и, пролетев немного назад, задерживаются, медлят, а потом снова тихо, как бы неохотно летят за стаей, словно внушая людям мысль о высокой политике мира грачей: эта хитрая пара играет роль отщепенцев, по каким-то своим тайным соображениям будто отказавшихся от всяких сношений с товарищами. Точно так же и здесь, в старинном соборе с четырехугольной массивной башней, когда по окончании службы певчие, толкаясь, высыпают из дверей и различные почтенные лица, видом своим чрезвычайно напоминающие грачей, расходятся во все стороны, двое из них делают несколько шагов назад и медленно прогуливаются по обнесенному оградой гулкому двору перед собором.
   Не только день клонится к концу, но и год. Солнце висит низко на небе и, несмотря на свой пурпурный блеск, не греет, а холодно сияет над монастырскими развалинами; ползучие растения, увивающие стены собора, уже усеяли каменные плиты дорожек своими темно-красными листьями. Утром шел дождь, и теперь зимняя дрожь пробегает по лужам на неровных, в трещинах и выбоинах плитах и слегка колышет гигантские вязы, проливающие потоки слез на толстый слой листьев, которыми они же усеяли землю. Подгоняемые дуновением этого ветерка, часть листочков врывается в святилище собора под низким сводом церковной двери; но двое запоздалых прихожан, выходя в эту минуту из собора, ногами снова безжалостно отбрасывают на прежнее место эти несчастные листья. Как бы исполнив этим свою обязанность, один из них запирает дверь большим тяжелым ключом, а другой быстро удаляется с солидной нотной тетрадью под мышкой.
   – Кто это прошел, Топ? Это мистер Джаспер? – спрашивает один из прогуливающихся по двору «грачей».
   – Точно так, господин ректор.
   – Долго же он сегодня оставался!
   – Да, господин ректор. И я задержался из-за него, его немного скрючило.
   – Скажите, Топ, что ему стало не по себе. А «его немного скрючило» – это не очень прилично, – замечает второй «грач» критическим тоном, как будто говоря: «Вы можете неправильно выражаться в разговоре со светскими людьми и мелким духовенством, но не с ректором».
   Мистер Топ, главный сторож собора и чичероне [1 - Чичероне – проводники иностранных туристов при осмотре местных достопримечательностей.] всех посетителей, слишком привык к торжественному тону со своими многочисленными гостями, с туристами, которых по долгу службы сопровождает при осмотре собора, чтобы обратить внимание на такую поправку своих выражений, и потому он с безмолвным достоинством ее не замечает.
   – А где и как мистеру Джасперу стало не по себе? – спрашивает ректор. – Мистер Криспаркл справедливо заметил, что лучше сказать «не по себе», именно так, Топ, – говорит он своему собеседнику. – Где же и как мистеру Джасперу стало не по себе?
   – Да, сэр, не по себе, – почтительно шепчет Топ.
   – Так, Топ.
   – Видите ли, сэр, у мистера Джаспера так сперло дыхание…
   – Я бы не сказал «сперло», Топ, – снова замечает Криспаркл тем же тоном, – это неприлично перед господином ректором.
   – Лучше сказать «задохнулся», – снисходительно произносит ректор, немало польщенный косвенной лестью своего подчиненного.
   – Мистер Джаспер до того тяжело дышал, входя в собор, – продолжил Топ, ловко обходя возникший подводный камень, – до того тяжело дышал, что с большим трудом пытался вытягивать ноты, и, вероятно, поэтому с ним через некоторое время приключилось нечто вроде обморока. Его память отключилась. – Мистер Топ произносит это слово подчеркнуто с ударением, пристально глядя на достопочтенного мистера Криспаркла, как бы вызывая его на поправку. – У него закружилась голова, глаза стали мутными, и такой на него нашел странный столбняк, какого я никогда не видывал, хотя он сам, кажется, и не обратил на это внимания. На него даже страшно было смотреть. Однако я дал ему воды, и к нему вскоре вернулась память, которая было отключилась. – Последнее слово Топ произносит с торжеством, как бы говоря: «Я угадал раз, так давай же повторю».
   – Мистер Джаспер отправился домой, совсем уже придя в себя, не правда ли?
   – Точно так, господин ректор, он пошел домой, уже полностью придя в себя. И я вижу, что он развел у себя огонь; теперь холодненько, а в соборе сегодня было очень сыро – он, бедный, совсем продрог и даже дрожал, будто его била лихорадка.
   При этом они все трое взглянули в сторону старых каменных ворот, под сводами которых проходила дорога. Сквозь решетчатые окна каменного строения над воротами виднеется мерцание пылающего огня, благодаря чему в быстро наступавших сумерках прячется в тени черная масса плюща, винограда и других вьющихся растений на фасаде здания. При глухом бое соборного колокола какая-то дрожь пробегает по этой вьющейся листве, будто эхо торжественных звуков, перекатывающихся по всем уступам, углублениям, башням, могилам и статуям гигантской массы собора.
   – А племянник мистера Джаспера приехал, уже у него? – спрашивает ректор.
   – Нет, сэр, – отвечает сторож, – но его ожидают. Сейчас мистер Джаспер один. Вот виднеется фигура мистера Джаспера между двумя окнами: тем, которое выходит сюда, и тем, что на Большую улицу. Он сам задергивает свои занавески.
   – Хорошо, хорошо, – быстро произносит ректор, явно желая прекратить беседу и закончить это маленькое совещание. – Я надеюсь, что мистер Джаспер не слишком отдается чувству привязанности к своему племяннику. Наши привязанности, как бы они ни были похвальны, не должны в сей бренной жизни управлять нами; наоборот, мы должны руководить ими, даже управлять ими. А вот и мой звонок к обеду; приятно его слышать, когда проголодаешься, он напоминает, что меня ждут. А вы, мистер Криспаркл, по дороге домой, может быть, зайдете к Джасперу?
   – Конечно, господин ректор. Сказать ему, что вы были так любезны и пожелали узнать о его здоровье?
   – Да, да, скажите. Я пожелал узнать о его здоровье. Конечно, так и скажите, что я пожелал узнать о его здоровье.
   При этом ректор с покровительственным видом сдвигает свою украшенную лентами шляпу набекрень, конечно, чуть-чуть, то есть насколько это прилично ректору – такому важному духовному лицу в хорошем расположении духа, и степенно направляется к сияющим рубиновым светом окнам столовой старого уютного кирпичного дома, где он проживает в настоящее время вместе с госпожой ректоршей и дочерью.
   Мистер Криспаркл, младший каноник, красивый, румяный молодой человек, рано встающий и вечно бросающийся с головой во все окрестные водоемы – реку или озеро; мистер Криспаркл, младший каноник, веселый, добродушный и приятный, знаток классики и музыки, всем довольный по виду, если не по годам; мистер Криспаркл, младший каноник и добрый малый, еще недавно репетитор в колледже, лихо правивший лошадьми на больших дорогах язычества, а теперь получивший бразды на вождение душ по стезе христианской веры благодаря покровительству одного вельможи (признательного за хорошее воспитание его сына), хоть и спешит домой, но не забывает зайти в каменное здание.
   – Мы с сожалением узнали от Топа о вашем нездоровье, мистер Джаспер.
   – О, это ничего, пустяки.
   – Вы очень бледны, у вас нездоровый вид.
   – Будто? Я так не думаю и, что еще лучше, этого не чувствую. Топ, наверное, придумал бог знает что по своей привычке. Вы знаете, он по своей должности привык придавать особенное значение всему, что имеет отношение к собору.
   – Так, значит, я могу сказать ректору – я зашел именно по особому желанию ректора, – что вы совершенно поправились?
   – Да, конечно. И передайте, пожалуйста, ректору мое почтение и благодарность за внимание, – отвечает Джаспер с едва заметной улыбкой.
   – Я очень рад слышать, что вы ждете приезда молодого Друда.
   – Я жду моего дорогого мальчика с минуты на минуту.
   – Прекрасно! Он принесет вам больше пользы, чем любой доктор, мистер Джаспер.
   – Больше пользы, чем дюжина докторов, а причина в том, что я его сильно люблю, всей душой, а докторов и лекарства совершенно не терплю.
   Мистер Джаспер – смуглый мужчина лет двадцати шести, с густыми блестящими черными волосами и баками. На взгляд он гораздо старше, как часто бывает с людьми смуглыми. Голос его низкий, приятный, лицо и вся его фигура также приятны, но манера держаться немного сумрачна. Его комната также несколько мрачно вата, и, быть может, это как-то повлияло на него. Комната почти вся в тени, и даже, когда солнце ярко светит, лучи его редко достигают большого рояля, стоящего в углу, груды нот на этажерке, полок с книгами на стене или висящего над камином неоконченного портрета очень хорошенькой девочки (школьницы по возрасту) с развевающимися светло-каштановыми волосами, прихваченными голубой лентой, с детским, почти младенческим выражением комически сознательного недовольства на красивом упрямом личике, будто она сердится на кого-то, сама понимает, что не права, но ничего не хочет знать. В этом портрете нет ни малейшего художественного достоинства, это просто набросок, но ясно, что художник сделал портрет юмористическим, возможно, с некоторым злорадством похожим на оригинал.
   – Мы будем очень сожалеть о вас, мистер Джаспер, на сегодняшнем музыкальном собрании, но, конечно, вам лучше остаться дома. Прощайте, доброй ночи, Христос с вами!
   И добродушный младший каноник, достопочтенный Септимусус Криспаркл, отвернув свое приятное лицо от полурастворенной двери, мелодично затягивает: «Скажи мне, скажи, ви-да-л ли, ви-да-л ли, ви-да-л ли ты мою Флору…» – и, заливаясь, как соловей, спускается по лестнице.
   С нижней площадки лестницы долетают звуки приветствий и разговора между достопочтенным Септимусом и кем-то неизвестным. Джаспер прислушивается, вскакивает со стула и принимает в объятия юношу, вбегающего в комнату.
   – Дорогой мой Эдвин!
   – Милый Джак! Я так рад тебя видеть!
   – Сними же свое пальто, мой мальчик, и садись в свой любимый уголок. У тебя, верно, промокли ноги? Лучше сними сапоги! Сейчас же сделай это!
   – Милый Джак, я совершенно сух и прошу тебя: не нянчись со мной. Вот молодец! Я терпеть не могу, когда со мной нянчатся.
   Бесцеремонно остановленный в чистосердечной вспышке чувств, Джаспер теперь молча стоит и пристально смотрит, как его молодой гость снимает с себя пальто, шляпу, перчатки. Этот пристальный, напряженный взгляд, это выражение жадной, требовательной, неусыпной и преданной любви и нежной привязанности всякий раз, теперь и впоследствии, появляются на лице Джаспера, как только он смотрит на юношу. Когда лицо Джаспера обращено в эту сторону, оно не бывает рассеянным, а постоянно сосредоточенно, а глаза словно впиваются в лицо Эдвина.
   – Ну, теперь я готов и сяду в свой уголок, Джак. А обедать будем?
   Мистер Джаспер отворяет дверь в противоположном конце комнаты: за ней виднеется весело освещенная лампой еще одна маленькая комната с накрытым белой скатертью столом, вокруг которого суетится и расставляет блюда весьма приличная женщина средних лет.
   – Ай-да молодец, старик Джак! – восклицает молодой человек, хлопая в ладоши. – Но, Джак, послушай, скажи-ка мне, чей сегодня день рождения?
   – Не твой, конечно, насколько мне известно, – отвечает Джаспер, подумав некоторое время.
   – Не мой, конечно, насколько ты знаешь? Конечно, не мой, как ни удивительно, я это тоже знаю, а Кошурки!
   Как ни пристален взгляд мистера Джаспера, устремленный прямо на молодого человека, но теперь неожиданно в нем как-то загадочно появляется отражение портрета, висящего над камином.
   – Да, Кошурки, Джак! И мы с тобой должны выпить за ее здоровье. Ну, дядя, бери же своего покорного и голодного племянничка под руку и веди к столу.
   С этими словами юноша (на самом деле почти еще мальчик) кладет руку на плечо Джаспера, который весело кладет ему на плечо свою, и они, таким образом обнявшись, идут в столовую.
   – Господи, вот и миссис Топ! – восклицает юноша. – Прелестнее, чем когда бы то ни было!
   – Не обращайте на меня внимания, мистер Эдвин, – отвечает жена соборного сторожа, – я и сама могу о себе позаботиться.
   – Нет, вы не можете, вы слишком для этого прелестны. Но поцелуйте меня, ведь сегодня день рождения Кошурки!
   – Я бы вам задала, молодой человек, если бы была на месте той, которую вы называете Кошуркой, – отвечает миссис Топ, краснея, после того как выполнила просьбу юноши. – Ваш дядя слишком носится с вами, вот что! Он так высоко вас ставит, что вы думаете, стоит только позвать Кошурку – и их сразу же заявится к вам дюжина!
   – Вы забываете, миссис Топ, – говорит с добродушной улыбкой Джаспер, садясь за стол, – и ты также, Нэд, что дядя и племянник – слова, здесь запрещенные с общего согласия и по особому постановлению. Да будет имя Божие благословенно за ниспосылаемый хлеб насущный… Аминь!
   – Как здорово это у тебя сказано, Джак! Самому ректору впору! Свидетель я, Эдвин Друд! Ну, Джак, начинай резать жаркое, я не умею.
   С этой шутки и легкой болтовни начинается обед, который к настоящему рассказу не имеет отношения, да и вообще ни к чему не имеет, пока гость и хозяин не покончили с ним. Наконец скатерть снята и на столе появляются блюдо грецких орехов и графин золотистого хереса.
   – Слушай, Джак, – обращается к дяде молодой человек, – неужели ты действительно думаешь и чувствуешь, что всякое упоминание о нашем родстве может нас разъединить, помешать нашей дружбе? Я так не думаю.
   – Как правило, Нэд, дяди бывают настолько старше своих племянников, что у меня инстинктивно возникает такое чувство.
   – Как правило, может быть. Но что значит разница в каких-нибудь шесть-семь лет, это имеет какое-то значение? К тому же в больших семействах случается, что дяди бывают и моложе своих племянников. Дорого бы я дал, чтобы и у нас так было!
   – Почему?
   – Тебя это интересует? Потому что тогда я взял бы тебя в руки, Джак, наставлял бы тебя на путь истинный и был бы умен и строг, как «Скучная забота, обратившая юношу в старика, а старика в персть земную». Эй, Джак, погоди, не пей!
   – Отчего?
   – Ты еще спрашиваешь! Пить в день рождения Кошурки и без тоста за ее здоровье! За здравие Кошурки, Джак, и пусть их будет много и много, я хочу сказать – дней ее рождения!
   Дружески положив ладонь на протянутую руку юноши, как будто дотрагиваясь до его бесшабашной головы и беззаботного сердца, Джаспер с улыбкой молча выпивает предложенный бокал.
   – Пусть она будет здорова сто лет, еще сто, да еще годик после этого! Ура, ура, ура! И так далее, и так далее! А теперь, Джак, поговорим о Кошурке. Дайте нам две пары щипцов для орехов! Одну возьми ты, Джак, а другую дай мне! Ну, каковы же успехи Кошурки, Джак?
   – В музыке? В общем и целом неплохо.
   – Какой ты слишком осторожный в словах человек, Джак! Но я ее знаю, слава Богу! Она невнимательна, не правда ли? Или ленится?
   – Она может выучить все, когда захочет.
   – Когда захочет! Вот в этом-то и дело. Ну, а если она не захочет?
   – Крак! – Джаспер колет орехи.
   – Как она сейчас выглядит, Джак?
   – Очень похожа на твой рисунок, – отвечает Джаспер. И на этот раз во взгляде мистера Джаспера, устремленном на племянника, снова будто бы находит отражение портрет над камином.
   – Я этим портретом горжусь, – говорит юноша, самодовольно глядя на свою картину. Прищурившись, с щипцами в руке, он внимательно разглядывает портрет как настоящий профессионал. – Недурно схвачено по памяти; я, должно быть, верно уловил это выражение, ибо я его довольно часто видел у Кошурки.
   – Крак! – со стороны Эдвина Друда.
   – Крак! – со стороны мистера Джаспера.
   – Действительно, – продолжает молодой человек, перебирая ореховую скорлупу с каким-то недовольным видом, – я улавливаю это выражение всякий раз, когда хожу к Кошурке. И если его нет на ее лице в момент моего прихода, то непременно появляется, когда я ухожу. Вы это сами знаете, дерзкая резвушка! Вот я вас! – И он замахивается щипцами на портрет.
   – Крак! Крак! Крак! – медленно со стороны Джаспера.
   – Крак! – быстро и резко со стороны Эдвина Друда.
   Молчание с обеих сторон.
   – Что, ты проглотил язык, Джак?
   – А ты, Нэд?
   – Нет, но, право… Ведь действительно?
   Джаспер вопросительно поднимает свои темные брови.
   – Но справедливо ли быть лишенным выбора в таком деле? Знаешь ли, Джак, я тебе признаюсь, что если бы я мог выбирать, то из всех хорошеньких девушек на свете выбрал бы только Кошурку.
   – Но тебе и не надо выбирать.
   – Вот это-то и плохо. Ведь вздумалось же моему покойному отцу и покойному отцу Кошурки обручить нас так рано, чуть не в колыбели. На кой черт, сказал бы я, если бы это не было непочтительно по отношению к их памяти, они это сделали? Отчего им было не оставить нас в покое?
   – Тише, тише, дорогой мой! – мягко и нежно останавливает его Джаспер.
   – Тише, тише, тебе хорошо так говорить, Джак. Тебе все равно, ты спокоен. Твоя жизнь не рассчитана, не расчерчена, не размечена вся наперед, как топографическая карта. Ты не чувствуешь неприятного подозрения, что тебя насильно навязывают девушке, которая, возможно, этого совсем не хочет! А ей неприятно сознавать, что ее, может быть, навязали тебе или тебя ей против твоего желания! И что от этого никуда не деться. Ты-то можешь свободно выбирать свою судьбу. Жизнь для тебя – яблоко с его естественным румянцем, которое никто не соскоблил для тебя, а подали свежим, прямо с дерева… А мне из-за чрезмерной заботливости подали вымытое, вытертое, без аромата… Джак, что ты?
   – Не останавливайся, мальчик, продолжай.
   – Неужели я сказал тебе что-то неприятное, обидное, Джак?
   – Как ты мог сказать мне что-то неприятное или обидеть меня?
   – Господи, как ты побледнел, Джак! У тебя даже глаза будто помутнели.
   Джаспер с натянутой улыбкой протягивает к нему правую руку, как бы желая уничтожить всяческое подозрение и то ли успокоить племянника, то ли попытаться успокоиться самому и выиграть время. Наконец, спустя некоторое время, он тихо произносит:
   – Я принимал опиум от болей, от страданий, которым я иногда подвержен. Влияние этого лекарства выражается в каком-то тумане, по временам застилающем мне глаза. Именно сейчас наступила такая минута, но это скоро пройдет. Отвернись, пожалуйста, тогда скорее пройдет.
   Испуганный юноша подчиняется и устремляет глаза на тлеющие угли в камине. Джаспер, не отводя пристального взгляда от огня, а, напротив, как бы усиливая его сосредоточенность, крепко впивается пальцами в ручки кресла и в продолжение нескольких минут, напряженный, сидит неподвижно. Затем крупные капли пота выступают у него на лбу, он тяжело переводит дыхание и приходит в себя. Племянник подходит к нему и нежно ухаживает за ним. Когда же силы его полностью возвращаются, то, положив руку на плечо юноши, Джаспер неожиданно произносит тоном более спокойным, чем того требует содержание его слов, даже несколько иронически, словно подтрунивая над простодушным юношей:
   – Говорят, что в каждом доме есть своя тайна, о которой никто не догадывается, и ты полагал, дорогой Нэд, что в моей жизни ее нет?
   – Клянусь жизнью, Джак, я и сейчас так думаю. Однако, если задуматься, то даже в доме Кошурки, если бы у нее был дом, и у меня, если бы он был у меня…
   – Когда я тебя невольно прервал, ты, кажется, хотел сказать, что у меня самая спокойная жизнь, не правда ли? Вокруг меня, по-твоему, ни шума, ни суеты, я не знаю ни риска, ни хлопот, ни беспокойства от перемены мест и, преданный своему любимому искусству, живу в свое удовольствие, сидя в тихом уголке. Так ведь?
   – Я действительно хотел сказать нечто подобное, но ты, говоря о себе, пропустил кое-что, о чем я сказал бы…. Например, я непременно упомянул бы прежде всего, что ты всеми уважаем, как светский клерк или как там называется твоя должность в нашем соборе, что ты пользуешься репутацией преобразователя хора певчих, с которым прямо творишь чудеса, что ты занимаешь в обществе независимое положение и имеешь большие связи, наконец, что ты обладаешь педагогическим талантом (даже Кошурка, которая не любит учиться, и та говорит, что у нее никогда не было такого учителя, как ты).
   – Да, я видел, к чему ты клонишь. Я ненавижу свое положение.
   – Ненавидишь, Джак? – восклицает с изумлением юноша.
   – Да, ненавижу. Горькое однообразие моей жизни точит меня. Ты слышал наше пение в соборе? Каким ты его находишь?
   – Чудесным, просто божественным!
   – А мне оно часто кажется адским. Оно мне так надоело. Эхо моего собственного голоса под мрачными сводами собора, кажется, издевается над моим ежедневным горемычным прозябанием. И так ведь будет до конца дней – и сегодня, и завтра, все одно и то же, одно и то же… Ни одному несчастному монаху, жившему трутнем прежде меня, день и ночь бормотавшему молитвы в этом мрачном здании, жизнь не могла, наверное, так надоесть, как мне. Они, эти монахи, могли хоть для развлечения, для души вырезать дьяволов на стенах и сиденьях. А мне что делать? Вырезать разве дьяволов или демонов из своего собственного сердца?
   – А я-то полагал, что ты нашел свое место в жизни, Джак, – с удивлением отвечает Эдвин Друд, наклоняясь к Джасперу, кладя ему руку на колени и с беспокойством и сочувствием глядя ему в глаза.
   – Я знаю, что ты так думал. Все так думают.
   – Да, наверное, – говорит Эдвин, будто размышляя вслух, – по крайней мере, Кошурка так думает.
   – Когда она тебе об этом говорила?
   – В последний раз, когда я был здесь. Помнишь, три месяца тому назад?
   – Как же именно она сказала?
   – Да ничего такого. Она только сказала, что стала твоей ученицей и что ты просто создан быть учителем, это твое призвание.
   При этом молодой человек взглянул на портрет над камином, что не ускользает от Джаспера, который видит портрет, не отрывая взгляда от племянника.
   – Как бы то ни было, милый Нэд, – произносит он, качая головой и со спокойной улыбкой, – я должен примириться со своим призванием, теперь уже поздно что-либо менять. А что в душе, сверху не видно. Помни только, Нэд, это должно остаться между нами.
   – Я свято сохраню твою тайну, Джак.
   – Я потому и доверился тебе, что…
   – Я знаю. Потому что мы закадычные друзья и ты меня любишь и доверяешь мне, как я тебя люблю и доверяю тебе. Поверь мне, я это прекрасно чувствую. Давай руку, нет, обе руки, Джак!
   Джаспер берет протянутые ему руки и, сжимая их, не спуская глаз со своего племянника, продолжает:
   – Ты теперь знаешь, не правда ли, что даже несчастный певчий и жалкий музыкант в его однообразном положении может терзаться честолюбием, амбицией, недовольством или беспокойством, испытывать неудовлетворенность, иметь какие-то стремления, мечты, как хотите это называйте…
   – Да, милый Джак.
   – И ты будешь это помнить?
   – Еще бы, как я могу забыть то, что ты произнес с таким чувством?
   – Так пусть это послужит тебе назиданием и предостережением.
   Он отпускает юношу и, отойдя назад, пристально вглядывается в него.
   Высвободив свои руки из рук Джаспера, Эдвин останавливается на минуту, чтобы обдумать, к чему относятся последние слова Джаспера; потом произносит растроганным голосом:
   – Я боюсь, что я пустой, легкомысленный малый, Джак, и голова моя не из лучших. Но я молод и, быть может, с годами стану лучше, поумнею. Во всяком случае я надеюсь, что во мне есть нечто способное чувствовать и понимать, глубоко чувствовать все благородство твоего поступка. Я понимаю, как бескорыстно ты, несмотря на всю горечь для себя, раскрыл передо мной свое сердце, только чтобы предостеречь меня от будущих грозящих мне опасностей.
   Напряженность лица и всей фигуры Джаспера достигает такой крайней степени, что дыхание словно замирает у него в груди.
   – Я не мог не заметить, Джак, что это стоило тебе большого усилия, что ты был очень взволнован и совсем не походил на себя. Конечно, я знал, что ты сильно меня любишь, но я не мог ожидать, что ты готов принести себя таким образом в жертву ради меня.
   Джаспер, к которому снова вернулось дыхание, и он вновь ощутил себя человеком из плоти и крови, смеется и машет правой рукой.
   – Нет, не отказывайся от своего чувства, Джак, я говорю теперь совершенно искренне. Я нимало не сомневаюсь, что то болезненное состояние духа, которое ты так страшно описал, приносит настоящие, мучительные страдания, которые невыносимо переносить. Но позволь мне, Джак, тебя успокоить: я не думаю, чтобы мне угрожало такое положение. Через несколько месяцев, менее чем через год, ты знаешь, я заберу из школы Кошурку под именем миссис Эдвин Друд и отправлюсь на Восток, где меня ждет место инженера, конечно, вместе с Кошуркой. Хотя сейчас мы иногда ссоримся из-за неизбежного однообразия моего ухаживания (ведь какой особенный пыл в любви, если все у нас решено заранее), я не сомневаюсь, что мы отлично заживем, когда нас обвенчают, возврата не будет и деваться будет некуда. Одним словом, Джак, говоря словами старой песни, которую я почти процитировал за обедом (а кто лучше тебя знает старые песни?), «я буду петь, жена плясать, и жизнь в веселье протекать». Что Кошурка красавица, в этом нет сомнения, а когда вы, дерзкая барышня, – продолжает Эдвин, обращаясь к портрету, – будете и добры, и послушны, то я сожгу эту карикатуру и напишу новый портрет вашему учителю музыки!
   Джаспер слушает Эдвина, подперев рукой подбородок, с благосклонной улыбкой на лице и внимательно следит за выражением и жестами молодого человека, вслушиваясь в каждую его интонацию. Даже когда тот закончил, он несколько минут продолжает оставаться в той же позе, в каком-то очаровании, исходившем от того сильного интереса, который возбуждает в нем столь любимый им юноша. Наконец он произносит со спокойной улыбкой:
   – Так ты не хочешь слушать мое предостережение?
   – Нет, Джак, это не нужно.
   – Значит, тебя не стоит предостерегать?
   – Нет, Джак, тебе нельзя. К тому же я не считаю себя в опасности и не желаю, чтоб ты ставил себя в подобное положение из-за любви ко мне.
   – Что же, пойдем прогуляемся по кладбищу?
   – Конечно. Ты только позволишь мне на минуту забежать в Монастырский дом и отдать посылку? Это всего лишь перчатки для Кошурки, столько пар, сколько ей сегодня минуло лет. Не правда ли, поэтично, Джак?
   – Нет ничего сладостнее в жизни, Нэд, – произносит Джаспер, оставаясь все в той же позе.
   – Вот они, перчатки, в моем пальто. Их непременно надо передать сегодня, а то пропадет вся поэзия. Я не могу, по правилам школы, видеть ее вечером, но отдать посылку не запрещено. Ну, Джак, я готов!
   Джаспер встает, и они оба отправляются в путь.


   Глава III
   Монастырский дом

   По уважительным причинам, которые станут понятны из нашего последующего рассказа, мы должны назвать этот город со старинным собором вымышленным именем. Пусть он будет Клойстергам. Это очень древний городок, и, вероятно, он был известен друидам под другим, уже забытым названием, римлянам – под третьим, саксонцам – под четвертым, а нормандцам – под пятым; поэтому одним именем больше или меньше в длинном ряду веков не может иметь никакого значения для его пыльных летописей.
   Клойстергам – древний городок и неудобное местожительство для всех, кого привлекает шумный свет, мирская суета. Однообразный, вроде бы скучный городок, он пропитан каким-то могильным запахом, запахом плесени, исходящим от соборного склепа; да и на каждом шагу в городе вы встретите множество остатков монашеских могил, так что жители разводят клумбы на прахе настоятелей и настоятельниц, а детишки играют песком, который некогда был прахом монахов и монахинь, тогда как соседние пахари на ближнем поле обращаются с государственными казначеями, архиепископами, епископами и подобными знатными особами так, как желал обращаться со своими посетителями людоед в детской сказке, то есть смолоть на муку их кости и испечь себе хлеб.
   Сонный городок этот Клойстергам, и жители его полагают со странной, хотя и не редкой непоследовательностью, что все перемены в нем уже в далеком прошлом и что в будущем его ничего нового не ожидает. Удивительное и не особенно логичное будто бы рассуждение, если вспомнить историю: ведь и в самой глубокой древности люди думали так же. Улицы Клойстергама так тихи и безмолвны (хотя эхо в них раздается чрезвычайно громко при малейшем звуке), что в жаркий летний день спущенные в лавках шторы не смеют шелохнуться под дуновением южного ветра. Вообще город так благолепен и приличен, что обожженный солнцем бродяга, который случайно забредет в него, удивленно озираясь вокруг, торопится поскорее выбраться с его строгих улиц. Впрочем, этот последний подвиг не слишком труден, так как весь Клойстергам состоит из одной узкой улицы, по которой входишь и выходишь из города; все остальное – только тесные проулки, заводящие в тупик, с колодезными насосами посредине. Исключение составляют площадь перед собором, сам собор и мощеная площадка перед домом квакеров, по форме и цвету чрезвычайно похожим на чепчик квакерши.
   Одним словом, Клойстергам с его хриплыми соборными колоколами, с его такими же хриплыми грачами, снующими над башней собора, и с еще более хриплыми не так заметными «грачами», размещающимися в креслах внизу собора, – это город не нашего, а давно прошедшего времени. Обломки старых стен и часовни, посвященной какому-нибудь святому, здания женской обители и монастыря и т. д. как-то странно вклинились в новые дома и сады, подобно тому как такие же отжившие понятия поселились в сознании многих клойстергамских жителей. Все тут носит печать прошлого. Даже единственный в городе ростовщик не выдает более ссуд и тщетно старается распродать накопившиеся у него запасы, среди которых самое дорогое – это старые, словно вспотевшие, с побледневшими или почерневшими циферблатами часы, сломанные, поблекшие щипцы для сахара и разрозненные тома каких-то книг мрачного содержания. Самые обильные и приятные доказательства прогрессивной, победоносной жизни Клойстергама – это процветающие, богатые буйной растительностью многочисленные сады. Даже обветшалый, жалкий маленький местный театр имеет свой садик, и, когда злой дух по ходу действия проваливается со сцены в преисподнюю, он падает на этот клочок земли среди бобов или устричных раковин, смотря по сезону.
   В самом центре Клойстергама возвышается Монастырский дом – старое-престарое почтенное кирпичное здание, теперешнее название которого, вероятно, связано с легендой о том, что в нем когда-то был женский монастырь и жили монахини. На тяжелых старинных его воротах блестит начищенная медная вывеска с надписью: «Пансион для девиц. Мисс Твинклтон». Фасад у этого дома такой старый и обветшалый, а медная вывеска так ярко сияет и бросается в глаза, что прохожий с некоторым воображением может представить себе, глядя на это здание, старого отжившего щеголя с новеньким блестящим моноклем в слепом глазу.
   Ходили ли по этим коридорам в те времена монахини (бывшие, по слухам, намного скромнее, чем сегодняшние их ровесницы) с опущенными головами, чтобы не натолкнуться на нависшие над головами балки потолков в низеньких кельях; сидели ли они в глубоких амбразурах, перебирая четки для умерщвления своей плоти, а не нанизывая их в ожерелье для своего украшения; были ли некоторые из них замурованы живыми в углублениях ниш или выдающихся углах здания за то, что в них бродила еще та закваска матери Природы, которая до сих пор поддерживает жизнь сего мира, – все это вопросы, быть может, интересные лишь призракам, посещавшим этот дом (если таковые были), но они не упоминались в полугодовом балансе мисс Твинклтон. Они не появлялись ни в статьях постоянного, ни в статьях срочного расхода, ни как пансионерки, ни как приходящие. Дама, руководившая поэтическим просвещением воспитанниц этого учреждения за мизерную плату, не имела в своем списке стихотворений ни одного, посвященного такой бесприбыльной теме.
   В некоторых случаях, при частом пьянстве или под регулярным гипнозом, у человека возникают два разных состояния, которые никогда не приходят в столкновение, а каждое из них идет по своему отдельному пути, словно этот путь никогда не прерывался и не сменялся время от времени другим: так, если я, например, в пьяном виде спрячу часы, то в трезвом не знаю, куда спрятал, и, чтобы найти их, мне надо опять напиться. Подобным же образом мисс Твинклтон имела две отдельные, определенные фазы существования. Каждый вечер, после того как молодые девицы отправляются спать, мисс Твинклтон взбивает свои локоны, придает глазам небывалый блеск и вообще становится такой живой, легкомысленной и веселой мисс Твинклтон, какой ее никогда не видывали и не знали воспитанницы. Каждый вечер в один и тот же час мисс Твинклтон возвращается к прерванному предыдущим вечером разговору, обсуждает все сплетни, скандалы, любовные истории Клойстергама, о которых днем она вовсе не подозревает, и предается воспоминаниям о счастливом сезоне на Тенбриджских водах (легкомысленно называемых ею в этой фазе своей жизни просто Водами). Именно о том сезоне, когда один приятный джентльмен, которого мисс Твинклтон в этой фазе своей жизни сострадательно называет «глупец мистер Портерс», объяснился ей в любви (об этом факте мисс Твинклтон в школьной фазе своей жизни имеет такое же понятие, как камень или гранит). Постоянная собеседница мисс Твинклтон в обеих фазах ее существования и одинаково приспособленная к той и другой, вдова по имени миссис Тишер, почтенная женщина с больной спиной, хроническим кашлем и глухим, тихим голосом. В пансионе она следит за гардеробом девиц, постоянно напоминая им, что видала лучшие дни. Вероятно, поэтому из-за таких неопределенных намеков между слугами и распространились слухи, принимаемые на веру всеми – как старыми, так и новыми обитателями Дома, – что покойный мистер Тишер был парикмахером.
   Любимая ученица Монастырского дома – мисс Роза Буттон, прозванная, конечно, Розовым Бутоном, удивительно хорошенькая, очень юная и весьма капризная девочка. Молодые девицы, ее подруги, питают к мисс Буттон особый, романтичный интерес: всем известно, что по официальному завещанию ее отца ей уже избран муж, которому ее опекун обязан передать девушку из рук в руки по достижении им совершеннолетия. Мисс Твинклтон в школьной фазе своего существования старалась побороть, погасить романтичный оттенок судьбы мисс Буттон и часто за хорошенькими плечиками девочки горестно пожимала плечами, демонстрируя сочувствие к несчастной будущности бедной маленькой жертвы. Но все ее усилия ни к чему не приводили, быть может, оттого, что в них проскальзывало воспоминание о «глупом мистере Портерсе»; во всяком случае, девицы, видя эти проделки мисс Твинклтон, единогласно восклицали по вечерам в дортуаре: «Вот противная старая жеманница!»
   Никогда в Монастырском доме не бывает такого волнения, как во время очередного посещения предназначенного маленькой Розе мужа (все девицы единогласно полагают, что он имеет законное право на эту привилегию и что, если бы мисс Твинклтон стала бы сопротивляться, то ее немедленно арестовали бы и выслали). Когда ожидается или действительно раздается его звонок у ворот, то каждая девица, которой под каким-нибудь предлогом это удается, высовывается из окна; каждая из тех девиц, что играют в это время на фортепиано, берет фальшивые ноты, а урок французского проходит так плохо, что штрафная метка «за невнимание» путешествует по всему классу так же быстро, как заздравный кубок в веселой пирующей компании.
   На другой день после описанного обеда у мистера Джаспера звонок у ворот Монастырского дома вызвал обычную реакцию: смятение и суматоху.
   – Мистер Эдвин Друд к мисс Розе, – докладывает старшая горничная.
   – Вы можете идти вниз, милая, – говорит мисс Твинклтон со скорбным видом, обращаясь к юной жертве. И мисс Буттон выходит из комнаты, провожаемая пристальными любопытными взглядами всех девиц.
   Эдвин Друд между тем дожидается Розу в собственной гостиной мисс Твинклтон, приятной комнате, совершенно не напоминающей об унылой школьной обстановке. Только два глобуса (один изображает Землю, а другой – небесный свод) должны красноречиво напоминать родителям и опекунам девиц, что даже в те минуты, когда мисс Твинклтон отдыхает и возвращается к частной жизни, чувство долга может каждую минуту сделать ее неким подобием Вечного Жида [2 - Герой средневековых сказаний, еврей-скиталец, обреченный Богом на вечную жизнь и скитания.], странствующего по земле и небесам в поисках знаний для пользы девиц – своих воспитанниц.
   Новая горничная, еще никогда не видевшая джентльмена, с которым помолвлена мисс Роза, старательно пытается познакомиться с ним сквозь щель полурастворенной двери и, пойманная на месте преступления, быстро с виноватым видом убегает по черной лестнице в кухню в ту самую минуту, как прелестное маленькое видение, с наброшенным на голову шелковым передником, вбегает в гостиную.
   – О, как это глупо! – восклицает видение, останавливаясь посреди комнаты. – Не надо так делать, Эдди.
   – Чего не надо делать, Роза?
   – Не подходи ближе. Это так глупо!
   – Что глупо, Роза?
   – Все! Глупо быть сиротой-невестой, обрученной почти в колыбели, глупо, что все девицы и слуги повсюду следят за мной, точно мыши под обоями, глупее всего, что ты приходишь сюда!
   Судя по выговору, очевидно, во рту у видения пальчик.
   – Нечего сказать, ты любезно принимаешь меня, Кошурка!
   – Ну, погоди минутку, Эдди, сейчас еще я не могу. Как ты поживаешь? Как себя чувствуешь? – Сказано очень быстро и резко.
   – Не могу тебе сказать, что всегда чувствую себя хорошо, когда вижу тебя, особенно теперь, в данную минуту, когда я тебя вовсе не вижу, Кошурка.
   При этом упреке из-за угла передника выглядывает блестящий черный глаз с насупленной бровкой, но в то же мгновение исчезает, и скрытое видение кричит изо всей силы:
   – О, батюшки, что ты наделал? Ты отрезал себе почти все волосы!
   – Лучше бы я отрезал себе голову, – недовольно говорит Эдвин, взъерошивая оставшиеся волосы и с досадой взглянув в сторону зеркала. – Что же мне, уходить?
   – Нет, не уходи пока еще, Эдди, а то девицы станут меня преследовать вопросами, почему ты ушел так скоро.
   – Что же, Роза, ты откроешь когда-нибудь свою взбалмошную головку и поздороваешься со мной как следует?
   Затем фартучек падает и из-под него появляется очаровательное детское личико.
   – Ну, здравствуй, Эдди, как ты поживаешь? – произносит девочка. – Как, это вежливо с моей стороны? Вот и я. Дай я пожму тебе руку. Нет, целоваться не могу, у меня во рту леденец.
   – Ты совсем не рада меня видеть, Кошурка?
   – Нет, я страшно рада. Садись поскорее! Мисс Твинклтон!
   Эта почтенная особа считает своим долгом во время посещений молодого человека являться в комнату каждые три минуты либо сама, либо присылать миссис Тишер, и таким образом, под предлогом поиска какой-либо забытой вещи достойная воспитательница приносит свой дар на алтарь Приличия. На этот раз мисс Твинклтон лично входит в комнату и, прошагав туда и сюда, вроде бы на ходу говорит:
   – Здравствуйте, мистер Друд, очень рада вас видеть. Извините, пожалуйста, я забыла ножницы. Благодарствуйте! – После этого она скрывается за дверью.
   – Я получила вчера перчатки, Эдди, и очень обрадовалась. Они прелестные, очень мне понравились.
   – Дождался хоть чего-нибудь, – снисходительно отвечает жених, ворча себе под нос. – Я человек скромный, и всякое малейшее внимание принимаю с благодарностью. А как ты провела свой день рождения, Кошурка?
   – Чудесно! Все мне сделали подарки, и у нас был пир, а вечером бал.
   – А, пир и бал? Кажется, эти важные события отлично проходят и без меня. И тебя не огорчило мое отсутствие? И без того было весело?
   – Отлично! – восклицает Роза весело, без малейшего смущения.
   – А в чем же состоял ваш пир? Чем угощали?
   – Были креветки, апельсины, желе, пирожные.
   – А на балу были кавалеры?
   – Мы танцевали друг с дружкой, сэр. Но некоторые из девиц изображали своих братьев, и это было так весело!
   – А кто-нибудь изображал…
   – Тебя? Конечно! – восклицает Роза, весело смеясь. – Об этом подумали прежде всего.
   – Я надеюсь, что мою роль хорошо исполнили, – говорит Эдвин с некоторым сомнением.
   – О, чудесно! Замечательно! Я, конечно, не хотела с тобой танцевать, ты понимаешь?
   Эдвин этого не понимает и просит Розу объяснить ему, почему же все-таки?
   – Потому что ты мне уже надоел, – отвечает Роза, но, увидев неудовольствие и обиду на его лице, быстро прибавляет: – Но ведь и я тебе тоже надоела, Эдди, милый, ты же знаешь!
   – Разве я когда-нибудь это говорил, Роза?
   – Говорил? Ты никогда не станешь такое говорить! Но только давал почувствовать! О, как она это хорошо сыграла! – восклицает Роза в восторге от удачного выступления подруги, сыгравшей роль ее жениха.
   – А это, должно быть, чертовски бесстыдная девчонка, – говорит Эдвин Друд. – Итак, Кошурка, ты провела свой последний день рождения в этом старом доме.
   – О да! – произносит Роза, всплеснув руками, тяжело вздыхая и грустно качая головой.
   – Тебе, кажется, жаль, Роза?
   – Конечно, мне действительно жаль старого дома. Я чувствую, что и он станет скучать, и всем будет скучно, когда меня увезут отсюда так далеко, такую молоденькую…
   – Не лучше ли в таком случае нам покончить с этим делом, Роза?
   Девочка бросает на него быстрый, веселый взгляд, но через секунду качает головой и, снова вздохнув, потупляет взор.
   – Что же ты хочешь сказать, Кошурка, что мы оба должны мириться со своим положением?
   Она молча наклоняет голову в знак согласия и после короткой паузы живо восклицает:
   – Ты же сам знаешь, Эдди, что мы должны пожениться и венчаться здесь, и свадьбу сыграть, а то бедные девицы будут так разочарованы!
   На лице жениха Кошурки появляется скорее жалость к себе и к ней, чем любовь. Но он пересиливает свое волнение и спокойно предлагает:
   – Хочешь, пойдем погуляем, милая Роза?
   Милая Роза не совсем уверена, хочет ли она пойти погулять или нет, но вдруг ее личико, комично задумчивое, с выражением озабоченности, светлеет, и она восклицает:
   – О да, Эдди, пойдем гулять! И я тебе скажу, что мы сделаем. Ты притворись женихом какой-нибудь другой девушки, а я представлю, что вообще не выхожу замуж и ни с кем не помолвлена, вот мы тогда и не будем ссориться.
   – Ты думаешь, Роза, это поможет? Помешает нам спорить?
   – Непременно. Поможет, я уверена. Но тише, смотри в окно – миссис Тишер.
   По какому-то случайному стечению обстоятельств именно сейчас миссис Тишер что-то понадобилось в комнате, куда она величаво вошла, зловеще шелестя своим платьем, как легендарный призрак вдовы – старой герцогини в шелковых юбках.
   – Я надеюсь, вы здоровы, мистер Друд? – произносит она. – Хотя, видя вас, нечего об этом и спрашивать. Извините пожалуйста, что вас беспокою, но я забыла здесь костяной ножик для разрезания бумаги. Ах, вот он, благодарствуйте!
   И она торжественно исчезает.
   – И еще, Эдди, ты должен сделать, что я тебя попрошу, пожалуйста, – говорит Роза. – Открыв дверь и выпустив меня на улицу, ты сам иди у самой стенки, да прижмись к ней как можно ближе, а я пойду по тротуару.
   – Изволь, Роза, если это тебе доставит удовольствие, но смею спросить: зачем?
   – Да потому, что я не хочу, чтобы тебя видели девицы.
   – Сегодня хорошая погода, светит солнце, правда, но хочешь, я раскрою над собой зонтик?
   – Не дурачьтесь, сэр, – произносит Роза, надув губки и передернув плечом. – На тебе сегодня не лакированные туфли.
   – Может быть, девицы этого не заметят, если даже и увидят меня, – Эдвин с неожиданным отвращением смотрит на свои сапоги.
   – Ничто не ускользает от их внимания, сэр. Я знаю, что будет. Некоторые станут тут же смеяться надо мной (они ужасно дерзкие) и уверять, что никогда не выйдут замуж за человека, который не носит лакированных туфель. Вот мисс Твинклтон, сейчас я у нее отпрошусь.
   Действительно, в эту минуту за дверью слышится голос этой почтенной тактичной особы, спрашивающей неизвестно кого, а по всей вероятности, никого:
   – Да? Вы уверены, что видели мои перламутровые запонки на рабочем столе в моей комнате?
   Роза тотчас к ней выбегает и просит позволения пойти погулять, что ей милостиво разрешается. Через несколько минут юная пара выходит из Монастырского дома, приняв всевозможные меры, чтобы скрыть от девиц неприличную обувь мистера Друда, меры, которые, будем надеяться, вселили спокойствие в расстроенное сердце будущей миссис Друд.
   – Куда же мы пойдем, Роза?
   Роза отвечает:
   – В лавочку, где продают рахат-лукум.
   – Что?
   – Рахат-лукум. Это турецкие лакомства, сэр. Батюшки, как это ты ничего такого не знаешь? Такой необразованный! Еще называешь себя инженером!
   – Да зачем мне знать о каком-то рахат-лукуме, Роза?
   – Очень просто, потому что я его очень люблю. Ах, я и забыла, что ты должен изображать жениха другой девицы. Ты прав, тогда ты и знать ничего не должен о рахат-лукуме.
   Взгрустнувшего Эдвина Друда ведут в лавочку, где Роза покупает турецкое лакомство и, предложив его своему жениху, который от него с презрением отказывается, она начинает весело уплетать его за обе щеки – конечно, прежде сняв и свернув в комок маленькие розовые перчатки и по временам снимая розовыми пальчиками с губ сахарную пудру рахат-лукума.
   – Ну, будь милашкой, Эдвин, притворись и давай поговорим. Итак, вы, сэр, женитесь?
   – Да, женюсь.
   – Она хороша?
   – Прелестна.
   – Высокого роста?
   – Очень высокая. – (Роза очень маленького роста.)
   – Она, конечно, долговязая и неуклюжая? – спокойно замечает Роза.
   – Прошу прощения, нисколько, – отвечает Друд, вдруг ощутив в себе желание спорить во что бы то ни стало. – Она то, что называется видная, красивая женщина. Классическая красота!
   – Большой нос, верно? – снова спокойно уточняет Роза.
   – Конечно, не маленький. – (У Розы нос маленький.)
   – Длинный бледный нос с красным кончиком. Знаю я эти носы, – самодовольно говорит Роза и продолжает спокойно уплетать свое лакомство.
   – Ты вовсе не знаешь этих носов, – живо возражает Эдвин. – У нее нос вовсе не такой.
   – Не бледный нос, Эдди?
   – Нет. – Юноша решил ни с чем не соглашаться.
   – А! Значит, красный? Я не люблю красных носов. Впрочем, она может его присыпать пудрой.
   – Она презирает пудру и никогда не пудрится, – отвечает Эдвин горячась.
   – Действительно? Вот глупая-то! И она во всем так же глупа?
   – Нет. Ни в чем она не глупа.
   Наступает молчание, и с капризно-плутовским лицом Кошурка из-под руки следит за выражением лица своего жениха. Наконец она спокойно произносит:
   – И эта умнейшая из девиц, конечно, очень довольна, что ее увозят в Египет? Не правда ли, Эдди?
   – Да, она серьезно интересуется достижениями инженерного искусства, особенно, когда оно призвано перестроить всю жизнь неразвитой страны.
   – Вот тебе на! – произносит Роза, пожимая плечами, и улыбка удовольствия озаряет ее лукавое личико.
   – Так ты, Роза, решительно возражаешь против того, чтобы она этим интересовалась? – спрашивает Эдвин, покровительственно поглядывая на смеющееся маленькое создание.
   – Возражаю? Дорогой Эдди! Но неужели она не питает ненависти к паровым машинам и к прочему?
   – Я могу поручиться за нее, что она не дурочка, и потому не питает ненависти к паровым машинам, – уже раздраженно отвечает Эдвин. – Но относительно ее мнения «о прочем» не могу ничего сказать, так как решительно не понимаю, что это такое «прочее».
   – Как? Она ведь ненавидит арабов, турок, феллахов и всякий другой народ?
   – Конечно, нет. И не думает.
   – Так она, по крайней мере, ненавидит пирамиды? Согласись хоть с этим, Эдди.
   – Зачем же ей быть дурочкой, даже большой дурой, чтобы ненавидеть пирамиды?
   – О, ты бы послушал, как о них толкует мисс Твинклтон, и тогда бы не спрашивал! – говорит Кошурка, с восхищением смакуя осыпанное сахарной пудрой турецкое лакомство. – Неинтересные старые могилы! Всякие там Изиды, Хеопсы и фараоны, кому до них дело? И еще какой-то Бельцони [3 - Бельцони Джованни Баттиста (1778–1823) – известный египтолог и коллекционер.], или как его там звали, вздумал в них лазить, и его вытащили за ноги, едва не задохнувшегося от пыли и летучих мышей. У нас все девицы говорят «поделом ему» и жалеют, что он там совсем не задохнулся.
   Наступает продолжительное молчание, и юная пара рядом, но уже не рука об руку, как-то неохотно ходит взад и вперед по скверу, время от времени останавливаясь и разбрасывая ногами устилающие землю опавшие листья.
   – Ну, – произносит после долгого молчания Эдвин, – так продолжаться не может.
   Роза качает головой и заявляет, что она вовсе и не желает, чтобы продолжалось.
   – Это уже плохо, Роза, особенно если учесть…
   – Почему? Что учесть?
   – А если я скажу почему, то ты опять рассердишься и начнешь спорить.
   – Я не сердилась. Это ты, Эдди, будешь спорить. Не будь несправедливым!
   – Несправедливым?! Я? Мне это нравится!
   – А мне не нравится, и я говорю тебе об этом прямо! – восклицает Роза, надув губки.
   – Ну, Роза, рассуди сама, кто стал осуждать мою профессию, мое место назначения, мои планы?..
   – Я надеюсь, ты же не хочешь похоронить себя в пирамидах? – произносит Роза, поднимая свои тонкие брови. – Ты мне никогда об этом не говорил. Если это входит в твои планы, надо было мне об этом сказать. Я не могу отгадывать твои намерения.
   – Полно, Роза, ты очень хорошо знаешь, что я хотел сказать.
   – Хорошо, но кто же начал говорить о своей гадкой красноносой великанше? И она непременно, непременно, непременно посыпает нос пудрой! – восклицает Роза с комической яростью.
   – Так или иначе, но я почему-то всегда виноват в этих спорах, – произносит Эдвин, смиренно вздыхая.
   – Как же вы можете, сэр, быть правы, когда вы всегда виноваты? А что касается этого Бельцони, то я надеюсь, что он умер. И я не понимаю, какое отношение его ноги и обмороки могут иметь к тебе?
   – Тебе, Роза, пожалуй, пора домой; мы не очень-то весело погуляли, не правда ли?
   – Весело? Ужасно скучно, сэр! Если я, вернувшись домой, буду до того плакать, плакать и плакать, что не смогу идти на урок танцев, то ты за это ответишь, запомни!
   – Ну, Роза, разве мы не можем быть друзьями!
   – Ах, – восклицает Роза, качая головой, и настоящие слезы уже навертываются у нее на глаза, – как бы я этого хотела! Но это невозможно, нам нельзя, а потому мы так и сердим друг друга! Я еще так молода, а у меня такое большое горе. У меня уже давно болит сердце, право, давно. Не сердись, я знаю, что и тебе тяжело! Нам обоим было бы лучше, если бы мы не обязаны были пожениться, а только могли бы, если захотели. Я теперь говорю серьезно и не дразню тебя. Давай наберемся терпения и простим друг друга!
   Обезоруженный этим проявлением женского чувства в избалованном ребенке (хотя ему и слышится упрек в ее словах о навязывании себя), Эдвин Друд молча стоит перед Розой, пока она плачет и всхлипывает. Наконец, со своим обычным непостоянством, она вытирает глаза платком и уже смеется над своей чувствительностью. Эдвин берет ее под руку и ведет к ближней скамейке под вязами.
   – Давай поговорим, милая Кошурка, – говорит он, усаживая ее под тенью развесистого вяза. – Я не очень-то разбираюсь во всем, что не касается моего инженерного дела, да и там-то я теперь не вполне в себе уверен, но я всегда хочу поступать честно. Нет ли… может быть… право, я не знаю, как сказать, а сказать надо прежде, чем мы расстанемся… Нет ли какого-нибудь другого молодого…
   – Ах, нет, Эдди! Это очень благородно с твоей стороны спрашивать меня, но нет, нет, нет!
   В эту минуту они подошли к скамейке, стоявшей под самыми окнами собора, откуда доносились звуки органа и чудное, стройное пение. Слушая эти мелодичные торжественные звуки, Эдвин Друд невольно вспоминает вчерашний разговор с Джаспером, услышанные признания и удивляется: как странно противоречит эта стройная небесная мелодия откровенной мучительной исповеди Джаспера, разладу в его душе.
   – Мне кажется, я слышу голос Джака, – тихо замечает он, сосредоточившись на своих мыслях.
   – Отведи меня поскорее домой! – вдруг восклицает Роза, схватив его за руку. – Пойдем, все сейчас выйдут. Какой громкий у него голос! Не надо слушать! Не останавливайся, скорее!
   Они поспешно выходят из сквера, но потом рука об руку продолжают путь довольно медленно по Большой улице к Монастырскому дому. У ворот Эдвин осматривается и, видя, что на улице никого нет, наклоняется к щечке Розы. Она, смеясь, отодвигается, и снова на ее лице сияет улыбка счастливой легкомысленной школьницы.
   – Нет, Эдди, меня нельзя целовать, у меня губы слишком сладкие. Но дай мне руку, я тебе пошлю в нее поцелуй.
   Он протягивает руку, она, смеясь, подносит ее к губам, дует на нее, на его сложенные горсткой пальцы и, не выпуская, заглядывает ему в ладонь и спрашивает:
   – Ну-ка, скажи, что ты в ней видишь?
   – Что я вижу? Что же я могу там увидеть?
   – Я думала, что вы все, египтяне, умеете гадать по руке, только посмотрев на ладонь, и видеть там, что с нами будет. Неужели ты не видишь в своей руке нашего счастливого будущего?
   Счастливое будущее? Может быть! Но достоверно только то, что ни одному из них не кажется счастливым настоящее, когда монастырские ворота отворились и Роза вошла во двор, а Эдвин удалился по улице.


   Глава IV
   Мистер Сапси

   Принимая Джака-осла за воплощение самодовольной глупости и чванства, что более общепринято, чем справедливо, как многие другие взгляды, надо признаться, что самый отъявленный Джак-осел во всем Клойстергаме – это аукционист мистер Томас Сапси.
   Мистер Сапси старается походить на ректора, подражает ему в одежде; на улице по ошибке ему раза два поклонились, приняв за ректора, даже однажды назвали публично «милорд», подумав, что это сам епископ, неожиданно приехавший в Клойстергам без своего причта. Мистер Сапси очень этим гордится, как и своим голосом, и красноречием. Он даже позволяет себе (продавая с аукциона недвижимое имущество) называть цены нараспев, чтобы еще больше походить на настоящее, по его мнению, духовное лицо. Оканчивая продажу с молотка, объявляя о закрытии торгов, мистер Сапси обращается к собравшимся маклерам, воздевая вверх руки, и словно благословляет их таким торжественным образом, так эффектно, что сам ректор, скромный и благовоспитанный господин, никогда не мог достичь такой торжественности.
   У мистера Сапси много поклонников. Действительно, подавляющее большинство местных жителей, в том числе даже не верящие в его премудрость, считают, что он является украшением их города. Он обладает многими качествами, способствующими популярности: он напыщен и глуп; держится, словно проглотил аршин, что сказывается не только на его фигуре, но и на его речи (говорит плавно, с растяжкой); кроме всего этого, при разговоре постоянно выразительно разводит руками, будто собирается совершить конфирмацию над тем, с кем разговаривает; ходит важно, медленно. Ближе к шестидесяти годам, чем к пятидесяти, с выдающимися очертаниями живота; по рассказам, богатый, всегда голосующий на выборах за почтенных кандидатов, представляющих интересы состоятельных слоев общества; непоколебимо убежденный, что ничто, кроме него, не выросло с тех пор, как он был ребенком, и только он стал взрослым, а все остальные несовершеннолетние, – тупоголовый мистер Сапси, конечно, не может не делать чести Клойстергаму и местному обществу.
   Мистер Сапси проживает в собственном доме на Большой улице напротив Монастырского дома. Его жилище относится к тому же периоду, что и Монастырский дом, только позже местами обновлено, чуть осовременено – по мере того как постоянно вырождающиеся поколения стали все более и более предпочитать свет и воздух тифозной горячке и чуме. Над входной дверью красуется деревянное изображение в половину человеческого роста отца мистера Сапси, в тоге и кудрявом парике, в момент исполнения своих обязанностей – продаж с аукциона. Целомудренная чистота идеи и натуральность указательного пальца, молотка и трибуны много раз удостаивались всеобщего одобрения зрителей.
   Именно теперь мистер Сапси сидит в своей мрачной гостиной, выходящей окнами на мощеный задний двор и на обнесенный забором сад. Перед мистером Сапси стоит бутылка портвейна на столе возле камина, в котором пылает огонь, что хотя и рановато для этого времени года, но чрезвычайно приятно в холодный осенний вечер; мистер Сапси может позволить себе такую роскошь, его окружают собственный портрет, настенные, с недельным заводом часы и барометр. Они характерны для мистера Сапси, ибо он противопоставил себя всему остальному человечеству, свой барометр – погоде и свои часы – времени.
   Рядом с мистером Сапси стоит конторка с письменными принадлежностями. Глядя на лежащий перед ним исписанный лист бумаги, мистер Сапси с торжественным видом читает про себя запись и потом, медленно прохаживаясь по комнате и засунув большие пальцы в петли своего сюртука, повторяет на память прочитанное, но так тихо, хотя с большим достоинством, что слышится только одно слово – «Этелинда».
   На том же столе у камина стоит поднос с тремя чистыми рюмками.
   – Пришел мистер Джаспер, сэр, – докладывает, входя, служанка.
   Мистер Сапси молча машет рукой, как бы говоря: «Проси», и выдвигает вперед поднос и две рюмки из шеренги, как двух солдат срочной службы, призванных в армию.
   – Очень рад вас видеть, сэр. Я поздравляю себя с той честью, которую вы мне оказали своим приходом сюда. – Вот как мистер Сапси принимает гостя, достойно выполняя роль радушного хозяина.
   – Вы очень любезны, но это честь мне, а не вам, и поздравлять также могу себя я, а не вы.
   – Вам угодно так полагать, сэр, но уверяю вас, мне доставляет большое удовольствие принимать вас в моем скромном доме. А это я сказал бы не каждому.
   Мистер Сапси произносит эти слова с такой торжественной интонацией, с таким достоинством, что всякому понятна не произнесенная им, но подразумевающаяся фраза: «Вам трудно поверить, чтобы ваше более чем скромное общество принесло удовольствие такому человеку, как я. Но это все же так».
   – Я давно желал познакомиться с вами, мистер Сапси.
   – А я много слышал о вас, сэр, как о человеке с большим вкусом. Позвольте мне налить вам вина и предложить тост, – говорит мистер Сапси, наполняя собственную рюмку, и торжественно произносит:

     – Когда француз придет,
     Пусть в Дувре нас найдет!

   Это был патриотический тост во времена детства мистера Сапси, и он не сомневался в его применимости ко всякому случаю и во всякую последующую эпоху.
   – Вы, конечно, сознаете, мистер Сапси, – замечает Джаспер, с улыбкой глядя на аукциониста, который с комфортом расположился перед камином, протянув ноги к огню, – что вы знаете свет.
   – Ну, сэр, – отвечает Сапси с усмешкой, – я полагаю, что кое-что знаю.
   – Ваша репутация в этом отношении всегда меня интересовала и удивляла, вселяя желание познакомиться с вами. Ведь Клойстергам – маленькое местечко, а я, запертый в этой трущобе, не видел ничего далее, так откуда же и взяться знанию света?
   – Если я и не бывал в чужих краях, молодой человек… – начинает мистер Сапси и потом вдруг останавливается. – Вы извините меня, что я называю вас молодым человеком, мистер Джаспер, но вы гораздо моложе меня.
   – Сделайте одолжение.
   – Если я и не бывал в чужих краях, молодой человек, то чужие края сами прибыли ко мне. Они прибывали в связи с моей профессией, и я пользуюсь каждым представившимся случаем пополнить свои знания. Например, я составляю инвентарь или каталог; я вижу французские часы, которых никогда прежде не видел в жизни, но я тотчас кладу на них палец и говорю: «Париж!» Если я вижу китайские чашки и блюдечки, которых тоже раньше не видел, я немедленно кладу на них палец и говорю: «Пекин, Нанкин и Кантон». То же самое с Японией и Египтом; то же самое с бамбуковым и сандаловым деревом из Ост-Индии – я на них всех кладу палец. Не раз накрывал я этим пальцем Северный полюс, говоря: «Пика работы эскимосов, куплена за полпинты хереса!»
   – Неужели? Замечательный, очень любопытный способ узнавать людей и предметы, мистер Сапси.
   – Я упоминаю об этом, сэр, – произносит мистер Сапси с необыкновенным самодовольствием, – потому что, как я всегда утверждаю, не следует хвастаться тем, до чего вы дошли, и гордиться своими знаниями, но надо показать, как вы до этого дошли, как их достигли, что будет лучшим доказательством вашего искусства, и тогда вам поверят.
   – Очень интересно. Но вы, кажется, хотели поговорить со мной о покойной миссис Сапси?
   – Да, сэр, – отвечает мистер Сапси, снова наполняя рюмки вином и пряча графин подальше. – Но прежде, чем я спрошу у вас как у человека со вкусом совета относительно этой безделицы, – аукционист показывает бумагу, которую он недавно читал, – а это действительно безделица, хотя для этого надо было подумать и поломать себе голову, я, быть может, должен обрисовать вам характер покойной миссис Сапси, умершей девять месяцев тому назад.
   Мистер Джаспер, скрывавший зевоту за рюмкой, ставит свою импровизированную ширму на стол и старается принять вид человека внимательного, интересующегося тем, что ему говорят. Но это выражение лица несколько портят его отчаянные усилия побороть снова одолевающую его зевоту.
   – Лет шесть тому назад или около этого, когда я развил свой ум до того состояния (я не скажу «в котором он находится теперь» – это было бы слишком много), чтобы почувствовать потребность поглотить в своем уме другой ум, я стал искать подругу жизни, потому что, как я всегда говорю, нехорошо человеку быть одиноким.
   Мистер Джаспер, по-видимому, старается усвоить и не забыть эту оригинальную мысль.
   – Мисс Бробити в то время содержала на другом конце города заведение, не то чтобы соперничавшее, но параллельное с Монастырским домом, похожее на него по своим целям. Все уверяли, что она страстно увлекалась моими аукционами, посещала их, когда они приходились на праздники или каникулы. Люди говорили, что она восторгалась моим красноречием, моими манерами и что даже свойственные мне обороты речи начали проявляться в разговорах учениц мисс Бробити. Молодой человек, дело дошло до того, что шепотом (такой слух мог возникнуть среди тайных злопыхателей) рассказывали, будто один дерзкий невежа и безумец (отец одной из девиц) стал публично возражать против этого, осмелившись назвать меня по имени. Я, правда, этому не верю, ибо невероятно, чтобы человек в своем уме захотел бы сделать себя предметом, как я говорю, всеобщего презрения и решился бы добровольно приковать себя к позорному столбу.
   Мистер Джаспер молча качает головой, как бы подтверждая: «Действительно, невероятно». Мистер Сапси, самозабвенно вещающий, будто по рассеянности пытается налить еще вина в рюмку своего гостя, до сих пор полную, а на самом деле наполняет свою рюмку, уже пустую.
   – Все существо мисс Бробити, молодой человек, было преисполнено уважения к человеческому уму. Она преклонялась перед умом, подкрепленным широким знанием мира. Когда я сделал ей предложение, то она оказала мне честь тем, что почувствовала нечто вроде священного страха и не могла произнести ничего, кроме слов: «О ты!» – подразумевая меня. Ее чистые голубые очи были обращены на меня, ее полупрозрачные руки были крепко сжаты, смертельная бледность покрыла ее лицо с орлиным профилем, и, несмотря на все мои просьбы, она не прибавила ни единого слова к своему восклицанию. Я отдал родственное учебное заведение по частному контракту другому лицу, и мы стали единым существом, насколько это было возможно при данных обстоятельствах. Но она и впоследствии никогда не могла найти и не нашла фразы, в полной мере оценивающей мой ум и мой интеллект. До самого конца (она умерла от болезни печени) она всегда обращалась ко мне в такой же неоконченной форме.
   Глаза мистера Джаспера слипались под отяжелевшими веками по мере того, как аукционист все больше и больше понижал голос. Теперь же он вдруг их открывает и, вторя торжественному голосу мистера Сапси, произносит: «А…», словно удерживаясь, чтобы не прибавить: «Какая чушь!»
   – С тех пор, – продолжает мистер Сапси, наслаждаясь вином и теплом от пылающего камина, перед которым он греет ноги, – я остался со своим горем тем, кем вы меня видите: одиноким, безутешным вдовцом; с тех пор я вынужден по вечерам разговаривать лишь с пустынным воздухом. Я не скажу, чтобы я себя упрекал в чем-нибудь, но часто спрашиваю себя: что, если бы ее муж был ей ближе по умственному развитию? Если бы ей не приходилось так закидывать голову, чтобы взглянуть на супруга снизу вверх? Какое бы влияние это оказало на ее печень – быть может, укрепляющее?
   Мистер Джаспер произносит, как бы внезапно обнаруживая самое грустное расположение духа, что, верно, «так уж было суждено».
   – Да, теперь мы можем так предполагать, сэр, – отвечает мистер Сапси. – Как я всегда говорю, человек предполагает, а Бог располагает. Быть может, это та же самая мысль, только выраженная в другой форме, но я именно так говорю.
   Мистер Джаспер невнятно бормочет, что он согласен.
   – А теперь, мистер Джаспер, – снова начинает аукционист, подавая гостю свои листы, – когда памятник миссис Сапси успел осесть и высохнуть, позвольте мне узнать ваше как человека со вкусом мнение о той надписи, что я приготовил не без некоторого напряжения ума, о чем я уже упоминал. Возьмите лист в руки. Вы должны глазами воспринять расположение строк, а умом – их содержание.
   Джаспер повинуется и читает следующее:


   «Здесь покоится
   ЭТЕЛИНДА,
   Почтительная жена
   Мистера ТОМАСА САПСИ,
   Аукциониста, оценщика, земельного агента и т. д.
   Здешнего города,
   Который, несмотря
   На обширное знание света,
   Никогда не соприкасался
   С душой, более способной
   Достойно оценить его, взирать на него
   С благоговением.
   ПРОХОЖИЙ, ОСТАНОВИСЬ!
   И спроси себя: МОЖЕШЬ ЛИ ТЫ СДЕЛАТЬ ТО ЖЕ?
   Если нет, то, КРАСНЕЯ, ОТОЙДИ».


   Тем временем мистер Сапси, передав листок мистеру Джасперу, встал спиной к камину так, чтобы следить за тем, как станет меняться выражение лица человека со вкусом, когда тот будет читать эту надпись; поэтому он обращен был лицом к двери, когда в комнате снова появилась служанка и доложила:
   – Пришел Дердлс, сэр.
   – Просите Дердлса, – отвечает мистер Сапси, быстро подходя к столу и наливая доверху третью рюмку.
   – Великолепно! – произносит Джаспер, возвращая лист хозяину.
   – Вы одобряете, сэр?
   – Невозможно не одобрить. Эта надпись поразительна, характерна и завершена!
   Аукционист слегка наклоняет голову, как человек, принимающий должное и выдающий расписку в получении. В эту минуту входит Дердлс, и Сапси, подавая ему рюмку, предлагает выпить, чтобы согреться.
   Дердлс – каменщик по профессии, преимущественно по части монументов, гробниц и могильных плит, которые и наложили на всю его фигуру с ног до головы свою печать, и весь он того же цвета, что и произведения его рук. Нет человека в Клойстергаме более известного, чем Дердлс. Он всеми признанный распутник. О нем идет слава, что он удивительный рабочий, что, может быть, и справедливо, хотя никто никогда не видел его за работой, и что он отчаянный пьяница – а это каждый видел собственными глазами и может засвидетельствовать. Соборный склеп и подземелье он знает лучше всех живых, да и, пожалуй, уже умерших. Говорят, что это тесное знакомство (давшее затем глубокие познания) началось с того, что он, постоянно пьяный, искал там убежища от клойстергамских уличных мальчишек и пользовался свободным входом в склеп как подрядчик по текущему ремонту, чтобы спокойно проспаться от винных паров. Как бы то ни было, он знает многое об этом склепе и при перестройке старых стен или полов видел, случалось, странные вещи. Говоря о себе, о своих приключениях, он обычно выражается в третьем лице, быть может, потому, что во время рассказа несколько путается, сомневается, с ним ли все это происходило, а быть может, и потому, что неукоснительно следует клойстергамскому обычаю говорить о себе – как об известной, выдающейся личности – в третьем лице. Так, например, он выражается о странных виденных им зрелищах: «Дердлс подходит к старику и ударяет своим заступом прямо в его гроб. Старик смотрит на Дердлса открытыми глазами, словно говоря: “Вас зовут, Дердлс? Я вас ждал черт знает сколько времени”. И, сказав это, он рассыпается в прах». (Речь идет о знатном покойнике старых времен, захороненном под собором.) С аршином в кармане и молотком в руках Дердлс постоянно ходит взад и вперед по собору, постукивая там и сям по стенам и полу, Когда он говорит Топу: «Топ, здесь лежит еще один старик», Топ немедленно докладывает ректору, что в соборной старине обнаружена новая находка.
   На Дердлсе вечно один и тот же наряд, состоящий из куртки из грубой шерстяной фланели с роговыми пуговицами, желтого шарфа с обтрепанными концами, старой шляпы, более похожей на рыжую, чем черную, какой она когда-то была, и башмаков со шнуровкой цвета его каменных изделий. В таком костюме Дердлс постоянно ведет бродячий образ жизни, нося с собой в узелке свой обед и съедая его на первом попавшемся надгробном камне. Этот узелок с обедом Дердлса сделался какой-то обязательной клойстергамской достопримечательностью – не только потому, что каменщик никогда не появляется без него на людях, но и потому, что в некоторых известных случаях этот обед попадал в полицию вместе с Дердлсом (задержанным в публичных местах пьяным до бесчувствия) и как вещественная улика фигурировал в клойстергамском суде. Эти случаи, однако, происходили довольно редко, ибо Дердлс так же редко бывает совершенно пьян, как и вполне трезв. Что касается остальной его жизни, то Дердлс – старый холостяк и живет в маленьком старом недостроенном домишке, который, говорят, сооружался из камней, украденных из городской стены. В это жилище нельзя проникнуть иначе, как оказавшись по колено в щебне и осколках всевозможных монументов, надгробных камней, урн, сломанных колонн, скульптурных творений различной степени законченности. Здесь два работника постоянно тешут камни, а двое других пилят каменные глыбы двуручной пилой, стоя друг против друга, каждый в своей будочке-укрытии, попеременно появляясь и исчезая с какой-то механической точностью, словно это не живые люди, а символические фигурки-автоматы, представляющие Время и Смерть.
   Мистер Сапси внимательно следит за Дердлсом, и, когда тот выпивает предложенную ему рюмку портвейна, он торжественно вручает ему драгоценное детище своей Музы. Бесчувственный Дердлс молча вынимает из кармана свой аршин и равнодушно измеряет строчки надписи, засыпая их песчаной пылью с аршина.
   – Это для памятника, мистер Сапси?
   – Да. Это надгробная надпись, эпитафия, – произносит Сапси и в предвкушении похвалы с нетерпением ожидает, какое впечатление произведет его дивное творение на ум простого смертного.
   – Как раз придется вершок в вершок, – говорит Дердлс. – Точно, до одной восьмой дюйма. Мистер Джаспер, мое почтение. Как ваше здоровье? Надеюсь, в порядке?
   – А ваше, Дердлс?
   – Так, ничего, только я страдаю гробматизмом, мистер Джаспер, но это и должно быть.
   – Вы хотите сказать, ревматизмом, – несколько резко замечает Сапси. (Он очень оскорблен таким механическим отношением к его литературному произведению, в котором Дердлса заинтересовала только длина строк.)
   – Нет, мистер Сапси, я хочу сказать гробматизмом. Это совсем иное, чем просто ревматизм, это болезнь особая. Мистер Джаспер знает, что хочет сказать Дердлс. Пойдите-ка зимой до рассвета сразу в соборный склеп и возитесь там между гробами с утра до вечера, все дни вашей жизни, как говорится в катехизисе, и вы поймете, что разумеет Дердлс.
   – Да, в соборе страшно холодно, – поддакивает Джаспер, убедительно вздрагивая.
   – Если вам холодно на клиросе, наверху, среди живых людей, согревающих воздух своим дыханием, то каково же Дердлсу внизу, в подвале, в склепе, под сырой землей, где одно лишь дыхание мертвецов? Вот Дердлс и предоставляет вам самому об этом судить… Вы желаете, мистер Сапси, чтобы за вашу надпись тотчас принялись?
   Мистер Сапси с нетерпением автора, жаждущего видеть свои труды в печати, отвечает, что «чем скорее, тем лучше и начать, и закончить».
   – Тогда дайте мне ключ от склепа.
   – Зачем? Ведь не внутри же будет надпись, а снаружи!
   – Дердлс сам знает, где будет надпись, мистер Сапси, и никто не знает лучше него. Спросите кого угодно в Клойстергаме, знает ли Дердлс свое дело, и всякий вам ответит, что уж свое дело Дердлс знает.
   Мистер Сапси встает, достает ключ из стола, отпирает железный сейф в стене и вынимает оттуда другой ключ.
   – Когда Дердлс, – подробно объясняет каменщик, – переделывает что-либо или оканчивает свой труд внутри или снаружи, вроде как кладет последний штришок, то он любит осмотреть всю свою работу и удостовериться, что она делает ему честь.
   Приняв ключ из рук безутешного вдовца и убедившись, что он большого размера, Дердлс кладет свой аршин в специально для этого предназначенный карман панталон и, распахнув сюртук, демонстрирует громадный боковой карман, пришитый с внутренней стороны, который принимает ключ в свою разверстую пасть.
   – Что это, Дердлс, – восклицает Джаспер, – вы сплошь в карманах?
   – Я ношу в них такие тяжести, мистер Джаспер. Попробуйте, – произносит Дердлс, подавая Джасперу извлеченные из кармана еще два больших ключа.
   – Дайте мне и ключ мистера Сапси… Это, конечно, самый тяжелый из трех?
   – Ну, и какова тяжесть! Это все ключи от склепов. Они отпирают работу Дердлса, и Дердлс почти всегда держит при себе ключи от своей работы. Впрочем, они не так уж часто бывают нужны.
   – Ах да, – неожиданно произносит Джаспер, рассматривая ключи, – я уже давно хотел вас спросить, но все забывал. Вы знаете, конечно, что вас иногда называют Каменный Дердлс?
   – Клойстергам меня знает под именем Дердлса, мистер Джаспер.
   – Конечно, вы абсолютно правы, но мальчишки иногда…
   – О, если вы обращаете внимание на этих чертенят мальчишек… – резко перебивает его Дердлс.
   – Я обращаю на них такое же внимание, как и вы, не больше, но на днях мы спорили на клиросе, происходит ли это название от какого-либо имени… – продолжает Джаспер, ударяя ключ о ключ.
   – Не сломайте перемычки, мистер Джаспер.
   – Или оно происходит… – Джаспер постукивает ключами.
   – Вы не подберете под тон, мистер Джаспер.
   – Или оно происходит, – повторяет Джаспер, – от вашей профессии. Скажите, какое предположение правильнее?
   Мистер Джаспер, до сих пор лениво развалившийся в кресле, выпрямляется, взвешивает ключи на руке и, отвернувшись от огня, на который он, сидя, до сих пор смотрел, подает ключи Дердлсу с хитрым, дружеским выражением лица.
   Каменный Дердлс, при этом изрядный грубиян, хоть и постоянно находясь под влиянием винных паров в смутном, неопределенном состоянии, высоко ценит, однако, свое достоинство и легко обижается от каждой пустяковой шутки. Поэтому он молча опускает два ключа в свой карман и аккуратно пристегивает его пуговицей, потом берет свой узел с обедом со спинки стула, на которую при входе его повесил, опускает для равновесия третий ключ в этот узел, словно он любит есть холодное железо; затем он выходит из комнаты, не удостаивая мистера Джаспера ни ответом, ни поклоном.
   После ухода каменщика мистер Сапси предлагает своему гостю сыграть парию в триктрак; и эта игра, сопровождаемая его назидательным поучительным разговором, и затем ужин, состоящий из холодного ростбифа с салатом, занимают весь вечер до позднего часа. Мудрость мистера Сапси, проявляясь скорее в расплывчатом многословии, чем в афористичности, еще далеко не исчерпалась, но его гость обещает возвратиться в другой раз за большим количеством этого драгоценного товара, и потому мистер Сапси отпускает его теперь, чтобы тот основательно все взвесил и поразмыслил на досуге над тем, что получил и уносит с собой.


   Глава V
   Мистер Дердлс и его друг

   Возвращаясь домой, уже за оградой собора Джон Джаспер неожиданно останавливается, увидев перед собой Дердлса, прислонившегося со своим обеденным узелком к железной решетке, которая отделяет кладбище от старых монастырских стен. Невдалеке безобразный оборванный уличный мальчишка бросает камни в Дердлса как в отличную мишень, ярко выделяющуюся при лунном свете. Иногда камни попадают в него, а иногда нет; но Дердлс одинаково равнодушен к тому или другому обороту своей судьбы. Отвратительный уличный оборванец, напротив, каждый раз, попадая в цель, оглашает воздух торжествующим победным свистом, что ему было чрезвычайно легко, ибо у него как нарочно отсутствовала половина передних зубов; когда же он промахивается, то кричит: «Мимо! Промазал!» – и старается исправить ошибку, прицеливаясь поаккуратнее и ехиднее.
   – Что же ты делаешь с человеком? – спрашивает Джаспер, выступая из тени в светлую полосу улицы, освещенную луной.
   – Стреляю в цель, – отвечает безобразный уличный мальчишка.
   – Отдай мне сейчас же все камни, что у тебя в руке!
   – Как же! Сейчас! Возьми! Я тебе их подам прямо в глотку, если только подойдешь! – визжит мальчишка, отскакивая на несколько шагов. – Я тебе глаз вышибу, если не уберешься.
   – Ах ты, чертенок! Что тебе сделал этот человек?
   – Он не хочет идти домой.
   – А тебе какое дело?
   – Он платит мне полпенни, чтобы я его загонял домой камнями, если встречу поздно ночью на улице, – отвечает мальчишка и начинает вдруг отплясывать и во все горло петь, дико подпрыгивая и стуча своими изорванными башмаками с распущенными шнурками:

     – Прочь, прочь, по домам!
     Коли встречу по ночам,
     Закидаю всех камнями,
     Чтоб не шлялись здесь ночами.

   Последние слова он произносит с особым ударением, обращаясь к Дердлсу. Это, по-видимому, у них условный знак, которым мальчишка предупреждает Дердлса, чтобы тот был наготове принимать еще удары или убирался домой.
   Джон Джаспер приглашает мальчишку кивком головы следовать за ним (чувствуя всю невозможность уговорить его силой или лаской) и переходит улицу к чугунной решетке, прислонившись к которой, Каменный (и заброшенный камнями) Дердлс о чем-то глубоко задумался.
   – Знаете ли вы этого мальчишку, эту тварь? – спрашивает Джаспер, затрудняясь подыскать надлежащее определение маленькому палачу.
   – Депутат, – отвечает Дердлс, кивая головой.
   – Это… его имя?
   – Депутат, – повторяет Дердлс.
   – Я слуга в «Двухпенсовой гостинице для приезжих», что у газового завода, – объясняет мальчишка. – Всех слуг в этой гостинице называют Депутатами. Когда у нас работа окончена и все приезжие легли спать, я выхожу на улицу подышать свежим воздухом для здоровья.
   Сказав это, он отбегает на несколько шагов и начинает снова целиться, распевая: «Прочь, прочь, по домам!..»
   – Стой! – кричит Джаспер. – И не смей бросать, пока я рядом с ним, или я тебя убью на месте! Послушайте, Дердлс, я вас провожу домой. Хотите, я понесу ваш узелок?
   – Ни за что на свете, – отвечает Дердлс, крепче прижимая к себе свой узелок. – Когда вы подошли, сэр, Дердлс был углублен в свои думы, окруженный своими творениями, как по… пу… пуделярный автор. Вот здесь ваш собственный зять (и Дердлс широким жестом как бы представляет саркофаг, холодно белеющий за решеткой при лунном свете); миссис Сапси (жест в сторону памятника этой преданной жене); покойный пастор (указывает на разбитую колонну, красующуюся над останками этого достопочтенного джентльмена); сборщик податей (показывает рукой на кувшин с полотенцем в виде урны, размещенной на пьедестале, напоминающем кусок мыла); всеми уважаемый пирожник, продавец кондитерских товаров и сдобных изделий (обращает внимание на надгробный камень – серую могильную плиту). Все в целости и сохранности. Всем им здесь спокойно и безопасно, и все это работа Дердлса! А о простых смертных, чьи надгробья просто засыпаны землей и заросли терновником, чем меньше говорить, тем лучше: о таком сброде все скоро забывают.
   – Эта тварь, Депутат, идет за нами, – говорит Джаспер, оглядываясь. – Разве он так и будет преследовать нас?
   Отношения между Дердлсом и Депутатом, похоже, сложились самые странные, ибо, когда Дердлс поворачивается с медленной торжественностью пропитанного пивом человека, то Депутат отбегает в сторону на почтительное расстояние и принимает оборонительную позу.
   – Ты не кричал сегодня «закидаю всех камнями», прежде чем начинать свое дело, – произносит Дердлс, неожиданно вспомнив или сообразив, что ему нанесена обида.
   – Ты лжешь, я кричал, – отвечает Депутат, не зная другой более приличной формы вежливого возражения.
   – Это дикарь, сэр, – замечает Дердлс, снова поворачиваясь к Джасперу и тут же неожиданно забывая нанесенную или померещившуюся ему обиду. – Настоящий дикарь! Но я дал ему цель в жизни.
   – Он теперь в нее и целится? – уточняет Джаспер.
   – Так, сэр, – продолжает Дердлс, очень довольный замечанием своего собеседника, – он именно в нее и целится. Я взял его за руку и дал ему цель в жизни. Кем он был прежде? Разрушителем. Что он делал? Все разрушал. Что он получал за это? Заточение на короткие сроки в Клойстергамской тюрьме. Не было человека, вещи, строения, окошка, лошади, собаки, птицы, свиньи, кошки, воробья, которых бы он не забрасывал камнями, – и все потому, что не имел разумной цели в жизни. Я поставил перед ним эту разумную цель, и теперь он может зарабатывать честным трудом свой полпенни в день, или целых три пенса в неделю, а это немало!
   – Я удивляюсь, что у него нет конкурентов.
   – Их множество, мистер Джаспер, но он их всех забрасывает камнями. Правда, я не знаю, как назвать эту мою с ним систему, – продолжает Дердлс с торжественным глубокомыслием пьяного. – Я не знаю, как бы вы назвали ее. Это… ведь что-то вроде системы… народного просвещения?
   – Конечно же, нет, – отвечает Джаспер.
   – Да и я также полагаю, что нет, – соглашается Дердлс, – так лучше и не будем стараться найти ей название.
   – Он все же идет за нами! – восклицает Джаспер, оборачиваясь. – Что, разве это так и будет продолжаться?
   – Мы не можем миновать «Двухпенсовой гостиницы», если пойдем кратчайшей дорогой, то есть задами, – отвечает Дердлс, – а там мы с ним расстанемся.
   Таким образом они и продолжают идти: Депутат следует в арьергарде и, нарушая безмолвие ночной уединенной улицы, бросает камни в каждую стену, балку, жердь или всякий иной неодушевленный предмет, встречающийся ему на пути.
   – Нет ли чего новенького в ваших склепах, Дердлс? – спрашивает Джон Джаспер.
   – Вы хотите сказать, чего-нибудь старенького? Так, это не место для новизны.
   – Я хотел сказать, нет ли какой новой находки?
   – Да, есть старик под седьмой колонной на левой стороне, если спуститься по сломанным ступенькам старинной подземной часовенки. Я полагаю (насколько могу пока еще судить), что это один из самых важных стариков с посохом. Судя по количеству и величине проходов в стенах, по ступеням и дверям, эти посохи, должно быть, служили большой помехой. Если встречались две такие важные особы, они, я полагаю, часто цепляли друг друга за митры.
   Не пытаясь оспаривать такое реалистическое предположение о быте епископов, Джаспер с ног до головы разглядывает своего собеседника, всего покрытого раствором, известью и пылью от щебенки и камней, словно он, Джаспер, все больше проникается интересом к его странному образу жизни.
   – Любопытная у вас жизнь, – говорит он, не давая понять, одобряет он ее или наоборот.
   – И у вас также, – резко отвечает Дердлс, ничем не выражая, считает ли он слова Джаспера комплиментом или оскорблением для себя.
   – Ну, быть может, это и так, ибо судьба связала меня с этим старинным, холодным, мрачным местом. Но в вашей связи с собором гораздо больше таинственного и интересного, чем в моей. Знаете, я даже хочу вас просить взять меня в ученики, в бесплатные помощники, позволить мне иногда сопровождать вас, чтобы я тоже мог осмотреть те старинные уголки собора, в которых вы проводите целые дни.
   Каменный Дердлс отвечает в общих выражениях:
   – Хорошо. Все знают, где найти Дердлса, когда он нужен. – Это если не определенно, то справедливо в том смысле, что Дердлса на самом деле всегда можно где-нибудь найти бродящим по огромному собору.
   – Что меня больше всего поражает, – продолжает Джаспер со все возрастающим интересом, – это та непостижимая точность, с которой вы определяете, где похоронены покойники. Как вам это удается? Что вам? Узелок мешает? Дайте, я понесу.
   Дердлс действительно останавливается (в ту же минуту Депутат, следовавший за ним и следивший за всеми его движениями, бросается в сторону) и оглядывается по сторонам, отыскивая удобное место, чтобы положить свой узелок. Джаспер подходит к нему и берет в руки узелок.
   – Дайте мне из него только мой молоток, – говорит Дердлс, – и я вам покажу.
   Джаспер отдал молоток.
   – Ну, смотрите, – продолжает Дердлс, получив молоток. – Вы ведь задаете тон, прежде чем ваш хор начинает петь, мистер Джаспер, не правда ли?
   – Конечно.
   – Я поступаю так же. Я слушаю, какой будет тон. Я беру свой молоток и стучу. – Он стучит по каменной мостовой, и внимательный Депутат отбегает на еще большее расстояние, боясь, чтобы для какого-либо опыта с молотком не потребовалась его голова. Стук! Стук! Стук! Крепкий камень! Я продолжаю стучать. Опять крепкий. Стук! Эге, здесь пусто! Твердое что-то в пустоте! Проверю. Стук! Стук! Стук! Твердое в пустоте, а в твердом внутри снова пусто! Вот мы и нашли. Сгнивший старый покойник лежит в каменном гробу в склепе под сводом.
   – Потрясающе!
   – Мне и не такое приходилось делать. Я даже проделывал вот что, – продолжает Дердлс, вынимая из кармана свой аршин (между тем Депутат подходит ближе, подозревая, что эти люди ищут клад, что может послужить и к его обогащению; в нем вдруг вспыхивает заманчивая надежда полюбоваться приятным зрелищем казни этих обоих людей, которых повесят по его доносу). – Предположим, что это мой молоток, а вот и стена моей работы. Два фута, четыре, шесть… – Дердлс измеряет мостовую. – В шести футах за этой стеной лежит миссис Сапси.
   – Как? Не на самом же деле миссис Сапси?
   – Предположим, что миссис Сапси, хотя ее стена гораздо толще, но все-таки предположим, что миссис Сапси. Вот Дердлс стучит молотком по этой стене и говорит: «Что-то тут есть». И действительно, в этом шестифутовом пространстве рабочие Дердлса забыли какой-то мусор.
   Джаспер с удивлением заявляет, что такая точность должна быть «даром свыше».
   – Я не согласен, что это дар свыше, – возражает Дердлс, ничуть не польщенный этим замечанием, – я сам выработал в себе такую точность. Дердлс дошел до таких знаний и этого искусства долгим трудом, из земли эти знания выкапывает, а если они не выходят, так он копает глубже и глубже, пока за корень не зацепит. Эй ты, Депутат!
   – Закидаю!.. – отвечает Депутат, затягивая последнюю строчку своей песни и принимая оборонительное положение.
   – Лови свои полпенни, и, когда мы дойдем до гостиницы, чтоб я тебя больше не видел.
   «Всех камнями…» – продолжает свою песню Депутат, схватив монету на лету и как бы выражая этими таинственными словами свое согласие на предлагаемую сделку.
   Им предстоит только пройти небольшой пустырь – бывший виноградник бывшего монастыря, чтобы очутиться в узком переулке, в котором стоит пошатнувшийся обшарпанный деревянный дом в два этажа, известный в городе под названием «Двухпенсовая гостиница для приезжих»; этот дом весь скривился и расшатался, как и нравственность его посетителей; от деревянного портика над дверью и забора, окружающего палисадник, почти ничего не осталось, ибо путешественники питают такое нежное чувство к этому приюту (или же любят в своих последующих путешествиях разводить костры по дороге в течение дня), что их невозможно никакими уговорами или угрозами выжить отсюда без того, чтобы каждый не унес на память деревянный сувенир.
   Чтобы эта несчастная лачуга хотя бы внешне выглядела как гостиница, на окна были повешены красные занавески, вернее, обрывки занавесок, сквозь дыры в которых по вечерам виднеются в мерцающем свете сальные огарки с фитилями из хлопка или сердцевины камыша да ночники домашнего изготовления, едва тлеющие в духоте двухпенсовых комнатушек. Дердлса и Джаспера при их приближении к этому дому встречает надпись на бумажном фонаре над дверью, сообщающая о назначении гостиницы. Их встречают также около полдюжины неизвестно откуда выскочивших на лунный свет отвратительных уличных мальчишек (двухпенсовые ли это посетители или их слуги, никому неведомо), которые, будто привлеченные тухлым запахом добычи, бросаются на Депутата, как стая голодных воронов, и мгновенно засыпают его и друг друга камнями.
   – Стойте, чертенята, – сердито кричит Джаспер, – дайте нам пройти!
   Это замечание встречается громкими воплями мальчишек и целым дождем камней, ибо, согласно обычаю, установившемуся в последнее время в английских городах, христиане постоянно и повсюду избиваются камнями, словно опять настали времена великомученика Стефана. При виде этого Дердлс к месту замечает, что юные дикари не имеют определенной цели в жизни, и вместе с Джаспером они продолжают идти по переулку.
   Завернув за угол, разгневанный Джаспер останавливает своего спутника и оборачивается. Все тихо. Но через минуту большой камень с громким свистом ударяется об его шляпу и вдали раздается адский крик: «Закидаю всех камнями!» Понимая, под чьим метким огнем он находится, Джаспер быстро огибает угол, где оказывается в безопасности, и доводит Дердлса до его дома, которого последний достигает с большим трудом, ибо он так спотыкается обо все камни и куски щебня, устилающего его двор, будто сам устремляется в одну из своих еще не законченных гробниц.
   Джон Джаспер возвращается другим путем в свое жилище над воротами и, тихо отперев дверь, входит в свою комнату, где огонь в камине еще не погас. Он вынимает из запертого ящика странного вида трубку и наполняет ее не табаком, а чем-то из банки, разминает это снадобье какой-то длинной вроде бы иглой, банку потом старательно прячет. Затем он вместе с трубкой отправляется в верхний этаж, где расположены спальни его и племянника. В обеих комнатах горит свет. Племянник спит спокойно, безмятежно. Джон Джаспер смотрит на него в продолжение нескольких минут с глубоким вниманием, держа в руках незажженную трубку. Потом он тихо, едва ступая, отправляется в свою спальню, закуривает трубку и отдает себя во власть тех призраков, которых она вызывает в мрачные часы ночи.


   Глава VI
   Филантроп

   Достопочтенный Септимус Криспаркл (Септимус, потому что шесть маленьких братьев Криспарклов предшествовали ему и угасли один за другим, как шесть только что зажженных маленьких огоньков лампады), возвратясь со своего утреннего купанья в заводи возле городской плотины, во время которого он для здоровья пробил своей красивой головой тонкий ледок, теперь с большим искусством и энергией боксировал перед зеркалом для лучшего кровообращения. Зеркало это отражало свежего, с цветущим здоровьем достопочтенного Септимуса, делающего искусные выпады, увертывающегося от ударов и наносящего их с удивительной точностью; все это время лицо его сияло невинностью, доброй улыбкой, и даже из боксерских перчаток просвечивала его сердечная доброта.
   Время утреннего завтрака едва наступило, ибо миссис Криспаркл, мать, а не жена достопочтенного Септимуса, только что сошла вниз и дожидалась чая, читая принесенное ей письмо. В эту самую минуту достопочтенный Септимус перестал боксировать и, сжав в своих боксерских перчатках приятное лицо вошедшей старой дамы, с любовью поцеловал его. Нежно исполнив эту обязанность, достопочтенный Септимус снова обратился к зеркалу и стал с прежним жаром нападать на невидимого противника, нанося ему сокрушительные удары правой рукой и отражая левой.
   – Я каждый день повторяю, что ты наконец это сделаешь, Септ, – сказала старушка, глядя на него, – и ты увидишь, что это когда-нибудь случится.
   – Что же именно, матушка?
   – Ты разобьешь это зеркало, или у тебя лопнет какая-нибудь жила.
   – Ни то ни другое, Бог даст, не случится, матушка! Не бойтесь, посмотрите-ка лучше! Разве я такой неуклюжий? Или с моим дыханием что-то не так?
   В завершение своих атлетических упражнений достопочтенный Септимус с молниеносной быстротой нанес и отразил громадное количество всевозможных жесточайших ударов и затем искусным маневром «взял в плен» чепчик бедной старушки, но так легко и грациозно, что на нем даже не помялась ни одна из украшающих его сиреневых и вишневых ленточек. (Этот прием известен среди знатоков бокса, как захват головы противника.) Великодушно освободив свою «пленницу», он только успел снять перчатки, спрятать их в шкаф и выглянуть в окно, приняв как бы нейтральную позу, когда вошел слуга с подносом. Приготовив все, что было нужно для завтрака, он удалился, и мать с сыном снова остались одни. Любому приятно было бы видеть (если бы кто-то любой присутствовал при этом, чего никогда не было), как миссис Криспаркл прочитала вслух молитву Господню, а ее сын, хотя он и пастор и ему без пяти лет сорок, слушал, склонив голову, так же почтительно теперь, как слушал те же слова из тех же уст, когда ему не хватало пяти месяцев до четырех лет.
   Что может быть милее старой дамы – конечно, разве только молодая дама, – когда глаза ее блестят, лицо сияет добротой и спокойствием, вся фигура ее изящна, а наряд, по аккуратности и гармонии цветов напоминающий наряд фарфоровых пастушек, так ладно сидит на ней? «Нет, ничего не может быть прелестнее», – часто думал добродушный младший каноник, усаживаясь против своей давно уже вдовствующей матери. А мысли матери в такой момент лучше всего передать двумя словами, наиболее часто звучащими во время разговора: «Мой Септ!»
   Эта приятная парочка, сидевшая за завтраком в доме младшего каноника Клойстергама, как нельзя более подходила ко всему своему окружению. Дом младшего каноника располагался в уединенном мирном уголке в тени собора, в таком тихом местечке, которое казалось тише и безмолвнее абсолютной тишины, особенно глубокой благодаря торжественным звукам соборного колокола или раскатам соборного органа, крикам грачей и отголоскам мерных шагов редких прохожих. Все это абсолютно не нарушало, а скорее подчеркивало всеобъемлющую тишину. На этом месте целыми веками дрались жестокие воины и безумствовали бессмысленные войны, целыми веками бесправные рабы несли бремя тяжкого труда и умирали; тут же могущественный монашеский орден целыми столетиями иногда приносил благо, иногда – зло; и вот все это исчезло, никого уже нет там, где стоит дом клойстергамского каноника, и так лучше. Быть может, самой большой пользой, принесенной ими, стала та благословенная атмосфера тишины и спокойствия, которую они оставили после себя и благодаря которой это жилище прониклось тем мирным, романтичным духом, возбуждающим в основном чувство милосердия и терпимости, которое навевается законченной грустной повестью или волнующей патетической драмой. Стены из красного кирпича, мягко выцветшие от времени, густой плющ, решетчатые окна, уютные комнаты с филенчатыми украшениями, большие дубовые брусья в потолках, каменная ограда садов, в которых до сих пор растут плодовые деревья, посаженные еще монахами, – вот что главным образом окружает миловидную миссис Криспаркл и ее сына, достопочтенного Септимуса, сидевших, как мы видели, за утренним завтраком.
   – А что сказано в этом письме, милая матушка? – спросил младший каноник, выказывая за завтраком отменный аппетит. – Что же там все-таки?
   Миленькая старушка уже успела прочесть письмо и положить его на стол. Теперь она молча передает его сыну.
   Надо здесь заметить, что миссис Криспаркл чрезвычайно гордилась своими прекрасными глазами, позволявшими ей читать без очков, а ее сын, также гордившийся этим обстоятельством и желавший доставить ей возможность извлечь из этого как можно более удовольствия, стал притворяться, что сам он не может читать без очков. Поэтому и теперь он торжественно надел громадные очки, которые не только беспокоили его нос, но и немало мешали чтению письма, так как его глаза, без посторонней помощи, равнялись микроскопу и телескопу, соединенным вместе.
   – Письмо, конечно, от мистера Гонетундра, – сказала миссис Криспаркл, складывая руки на животе.
   – Конечно, – повторил ее сын и начал читать, запинаясь и останавливаясь почти на каждом слове:
   «Убежище филантропии. Лондон. Среда.
   Милостивая государыня!
   Я пишу вам сидя в…» – что это, в чем это сидя он пишет?
   – В кресле, – сказала старушка.
   Достопочтенный Септимус снял очки, чтобы лучше видеть лицо своей матери, и воскликнул:
   – Да в чем же ему иначе писать?
   – Боже мой, Септ, – произнесла старая леди, – ты не видишь связи в словах! Дай мне назад письмо, и я тебе прочту, мой милый.
   Достопочтенный Септимус очень обрадовался возможности отделаться от очков, из-за которых у него всегда слезились глаза, поспешно повиновался, промолвив вполголоса, что ему с каждым днем все труднее и труднее разбирать чужой почерк.
   – «Я пишу, – продолжала читать старушка, очень бегло и явственно, – сидя в кресле, которое, вероятно, не отпустит меня еще в течение нескольких часов…»
   Достопочтенный Септимус взглянул на окружающие его кресла полупротестующим и полуумоляющим взглядом.
   – «У нас идет заседание, – читала старая дама несколько торжественным тоном, – Главного Соединенного Смешанного Комитета Центральных и Окружных Филантропов в Главном Убежище, как указано выше, и я, ко всеобщему удовольствию, занимаю председательское кресло».
   – О, если так, то пускай себе сидит, – заметил Септимус, облегченно переводя дыхание.
   – «Чтобы не пропустить сегодняшнюю почту, я пользуюсь тем, что теперь читают длинный доклад, обличающий общественного злодея…»
   – Странное дело, – перебил чтение добродушный Септимус, откладывая на стол ножик и вилку и нетерпеливо почесывая за ухом, – что эти филантропы всегда кого-нибудь обличают. Еще более странно, что у них всегда готовы под рукой какие-нибудь злодеи.
   – «Я пользуюсь тем, что читают длинный доклад, обличающий общественного злодея, – продолжала миссис Криспаркл, – чтобы покончить с вами наше маленькое дельце. Я говорил с моими воспитанниками Невилом и Еленой Ландлес по поводу их недостаточного воспитания, и они вполне согласны с нашим планом; впрочем, я бы заставил их согласиться даже против их желания».
   – Но всего удивительнее, – заметил младший каноник тем же тоном, – что эти филантропы любят схватить своих ближних за шиворот и заталкивать их, так сказать, в шею на мирный путь добродетели… Но простите, милая матушка, я вас, кажется, перебил.
   – «Поэтому, милостивая государыня, будьте так добры, предупредите вашего сына, достопочтенного мистера Септимуса, что Невил прибудет к нему в следующий понедельник для того, чтобы под его руководством готовиться к экзамену. В тот же самый день с ним в Клойстергам приедет Елена для поступления в Монастырский дом, учебное заведение, рекомендованное вами и вашим сыном. Сделайте одолжение, приготовьте все, чтобы ее принять и поместить туда. Условия как в том, так и в другом случае остаются те, что вы назвали мне письменно, когда я впервые открыл переписку с вами о настоящем предмете, после того что имел честь быть вам представленным в доме вашей сестры в Лондоне. Свидетельствуя свое почтение вашему сыну, достопочтенному мистеру Септимусу, я, милостивая государыня, остаюсь ваш преданный брат (по филантропии). Лука Гонетундр».
   – Ну, матушка, – произнес Септимус, почесав у себя за ухом, – надо попробовать. Не подлежит сомнению, что у нас довольно места для одного жильца, а у меня довольно времени и желания заняться с ним. Притом я должен признаться: очень рад, что этот ученик – не сам мистер Гонетундр, хотя это ужасно отдает предрассудком, не правда ли, так как я его никогда не видел. Что, он большого роста, сильный мужчина, матушка?
   – Да, я бы назвала его сильным, – отвечала старушка с некоторым колебанием, – если б его голос не был еще сильнее.
   – Сильнее, чем он сам?
   – Сильнее всего и всех.
   – А, – произнес Септимус и поспешил окончить завтрак, будто ветчина, яйца и жареный хлеб потеряли неожиданно всю свою прелесть.
   Сестра миссис Криспаркл, бездетная жена лондонского пастора, имевшего приход в одном из богатых кварталов Лондона, представляла собой такой же прелестный образец дрезденской фарфоровой пастушки, что и ее сестра, так что обе они, как две парные статуэтки, могли бы составить замечательное украшение старинного камина, и никто никогда не решился бы их разъединить. Мистер Гонетундр, профессор филантропии, познакомился с миссис Криспаркл во время последнего соединения фарфоровых украшений (то есть во время последнего ежегодного посещения ею сестры); эта встреча произошла по случаю общественного филантропического события, причем известное количество юных сирот было закормлено до упаду яблочными пирожками и нежными речами. Вот и все сведения, которые имелись в доме младшего каноника о новых воспитанниках, один из которых собирался в нем поселиться.
   – Я уверен, что вы согласитесь со мной, матушка, – сказал Криспаркл после довольно продолжительного размышления, – что прежде всего нам необходимо создать для этих молодых людей такую обстановку, чтобы они чувствовали себя у нас легко и свободно, как дома. Я, конечно, говорю это из эгоизма, ибо, если им не будет легко с нами, то и нам будет трудно с ними. Вы знаете, сейчас у Джаспера гостит племянник, а так как молодое тянется к молодому (а он славный малый), то пригласим его обедать в день приезда брата и сестры. Значит, их будет трое. Но мы не можем пригласить его, не пригласив мистера Джаспера. Вот и получится четверо. Позвать бы еще мисс Твинклтон и сказочную невесту Эдвина, да нас двое – всех будет восемь. Обеспокоит ли вас, матушка, дружеский обед на восемь человек?
   – Девять человек обеспокоили бы, Септ, – отвечала старушка с видимым беспокойством.
   – Я говорю восемь, милая матушка.
   – Ровно столько поместится в нашей комнате вокруг нашего стола.
   Таким образом, вопрос был решен, и когда мистер Криспаркл вместе с матерью отправился к мисс Твинклтон, чтобы договориться обо всем необходимом для приема мисс Елены Ландлес в Монастырский дом, то приглашение на обед было сделано и принято. Мисс Твинклтон грустно взглянула было на глобусы, как бы сожалея, что с ними не с руки выезжать в свет, но тотчас же успокоилась и решила оставить их дома, ведь разлука была недолгой. После этого миссис Криспаркл немедленно написала филантропу и назвала час отъезда и приезда мистера Невила и мисс Елены, чтобы вовремя успеть к обеду, и в доме младшего каноника стало пахнуть вкусной дружеской трапезой.
   В те дни в Клойстергаме не было железной дороги, и мистер Сапси говорил, что ее никогда не будет. Мало того, мистер Сапси утверждал даже, что ее вовсе не следует проводить. И однако, что удивительно, в наше время скорые поезда железной дороги не считают Клойстергам достаточно важным, чтобы останавливаться здесь, а стремительно летят далее, давая громкие гудки, бросая в него только пыль со своих колес в знак пренебрежения. Эти поезда обслуживают более важные города, а бедный Клойстергам случайно оказался неподалеку от главной линии, и его никто не принял во внимание, когда проводили дорогу. Многие считали, что такая затея, если бы провалилась, поколебала бы денежный курс; если бы удалась – Церковь и Государство, а Конституцию – и в том, и в другом случае. Станцию построили довольно далеко, где-то на пустыре, что немало напугало владельцев конного транспорта, и они с тех пор боялись пользоваться большой дорогой, добираясь в город по каким-то задворкам, окольными путями, мимо старой конюшни и надписи «Осторожно! Злая собака!»
   К этому-то некрасивому въезду в город отправился мистер Криспаркл встречать небольшой приземистый дилижанс с громадным количеством багажа на крыше (как маленький слон, нагруженный слишком большой башней), который в то время единственный поддерживал ежедневное сообщение Клойстергама с внешним миром. Когда этот экипаж подъехал, мистер Криспаркл мог рассмотреть только громадного, толстого пассажира, который сидел на козлах, расставив локти и держа руки на коленях, причем возница был сжат самым неприятным образом, а пассажир с резкими чертами лица грозно смотрел на него.
   – Это Клойстергам? – спросил этот пассажир-монумент громовым голосом.
   – Да, – отвечал возница, с гримасой боли потирая бока и отдавая вожжи конюху, – и я никогда не был так рад доехать, как теперь.
   – Так скажи своему хозяину, чтобы он сделал пошире козлы, – посоветовал пассажир. – Хозяин обязан заботиться об удобстве своих ближних, и следует его заставить по суду, под угрозой высоких штрафов!
   Возница ощупывал себя руками, проверяя состояние своего тела, и результат осмотра, по-видимому, его обеспокоил.
   – Разве я на вас сидел? – спросил пассажир.
   – Да, – отвечал возница таким тоном, как будто это ему не нравилось.
   – Возьмите эту карточку, мой друг.
   – Я полагаю, что вам лучше оставить ее у себя, – отвечал возница, неодобрительно взглянув на карточку, – какая мне от нее польза?
   – Вступите в наше Общество.
   – Что же я от этого получу?
   – Братьев, – отвечал пассажир грозным голосом.
   – Благодарствуйте, – произнес возница довольно резко, слезая с козел, – моя мать удовольствовалась мною одним, и я с ней согласен. Я не желаю иметь братьев.
   – Но они все равно у вас есть, желаете вы этого или нет, – отвечал пассажир, также слезая с козел. – Я ваш брат.
   – Слушайте, – воскликнул возница, выходя из себя, – всему есть границы! И червь, когда…
   – Джо, Джо, Джо, не забывайся, друг мой, – дружески произнес мистер Криспаркл, подходя в эту минуту к горячившемуся человеку, который тотчас почтительно снял шляпу. Мистер Криспаркл обернулся к пассажиру: – Мистер Гонетундр?
   – Да, сэр.
   – Я – Криспаркл.
   – Достопочтенный мистер Септимус? Очень рад вас видеть, сэр. Невил и Елена сидят внутри. Устав в последнее время от гнетущих меня общественных трудов, я решился подышать свежим воздухом и проводить их сюда, возвратившись в Лондон к ночи. Итак, вы и есть достопочтенный мистер Септимус? – повторил великий филантроп с некоторым разочарованием, крутя в руках свой двойной лорнет, который, по-видимому, никогда иначе и не использовался. – А я ожидал, что вы более пожилой человек, сэр.
   – Я надеюсь, что вы это еще увидите, – добродушно ответил Септимус.
   – Что? – переспросил Гонетундр. – Что вы сказали?
   – Ничего, я пошутил, кажется, неудачно, не стоит повторять.
   – А, шутка, – резко заметил Гонетундр. – Я никогда не понимал шуток, они не доходят до меня, сэр, со мной не стоит шутить. Но где же они? Елена, Невил, идите сюда, мистер Криспаркл пришел за нами.
   Необыкновенно красивый, стройный молодой человек и необыкновенно красивая, стройная молодая девушка, очень похожие друг на друга: оба чрезвычайно смуглы и с загорелыми лицами почти цыганского типа; в обоих что-то дикое, будто неручное, какой-то вид охотника и охотницы, но вместе с тем что-то в них говорило, что их скорее преследуют, чем охотятся они; оба тонкие, ловкие, с быстрыми взглядами и быстрой походкой; оба застенчивые, но чуть вызывающие; у обоих как в лицах, так и во всем существе проглядывало что-то дикое, напоминающее зверя, притаившегося перед прыжком или готового спастись бегством. Вот впечатление, которое с первой минуты произвели молодые люди на мистера Криспаркла, и если б мы могли заглянуть в его ум, то убедились бы, что это впечатление он выразил бы именно в таких словах.
   Мистер Криспаркл пригласил мистера Гонетундра к обеду с некоторым беспокойством (боясь, что этим возмутит обычное спокойствие своей милой фарфоровой пастушки) и подал руку Елене Ландлес. Как она, так и ее брат с большим удовольствием рассматривали собор и развалины монастыря, на которые достопочтенный Септимус счел себя обязанным им указать, и удивлялись всему, словно (так думал про себя Септимус) они были прекрасными пленными варварами, приведенными в цепях из какой-либо дикой тропической страны в европейскую цивилизацию. Мистер Гонетундр шел посреди улицы, отталкивая от себя всех встречавшихся туземцев, и громко развивал свой проект – быстро собрать всех безработных жителей Англии и, заперев их в тюрьму, заставить под угрозой смерти немедленно обратиться в филантропов.
   На самом деле жалости и благотворительной поддержки заслуживала миссис Криспаркл: ей надо было призвать себе на помощь всю мощь филантропии, которую она в себе чувствовала, увидев это громадное и шумное прибавление к маленькой компании. Всегда походивший на гигантский чирей на лице общества, мистер Гонетундр в доме младшего каноника достиг громадных размеров какого-то чудовищного карбункула. Хотя не совсем точно было обвинение, брошенное в его адрес неверующими, будто он однажды громко крикнул своим ближним: «Проклятые душой и телом, идите сюда и получите небесное благословение!» – но вся его филантропия насколько отличалась подобным воинственным духом, что между ней и ненавистью было много общего и их было очень трудно отличить друг от друга. Вы должны были уничтожить все военные силы, но прежде предать военному суду и повесить всех военачальников за честное исполнение ими своего долга. Вы должны прекратить войны, но предварительно уничтожить всех, кто любит войну. Вы должны отменить смертную казнь, но начать с того, чтобы согнать с лица земли всех законодателей, юристов и судей, имеющих противоположное мнение. Вы должны ввести во всем мире всеобщее согласие и братство, истребляя всякого, кто не соглашается с вами. Вы должны любить своих ближних как самого себя, но после того, как предадите их всевозможным порицаниям, осыплете бранью и т. д. (словно вы на самом деле их ненавидели). Но самое главное, вы не должны ничего делать в одиночку, по-своему, а прежде всего отправиться в Главную Контору Убежища Филантропии и записаться в число членов и действующих филантропов. Потом вы обязуетесь уплатить установленную плату, получить членский билет, медаль и кокарду и с тех пор уже всю жизнь проводить на трибуне и говорить только то, что говорит мистер Гонетундр, что говорит казначей, что говорит помощник казначея, что сказали главный комитет, второстепенный комитет, секретарь и помощник секретаря. А все, что говорят эти официальные личности, можно прочитать в единогласно принятой резолюции за подписями и печатью: «Все собравшиеся действующие филантропы смотрят с глубоко оскорбленным чувством презрения и негодования, не лишенным омерзения…» – одним словом, на низость всех, кто не принадлежит к их обществу, и обязываются хулить как можно больше, обвинять в чем только возможно, нисколько не заботясь о фактах и не считаясь с ними.
   Обед совершенно не удался. Филантроп нарушил симметрию стола, мешал свободной передаче блюд и довел мистера Топа (помогавшего служанке) до бешенства, передавая тарелки и блюда через свою голову. Никто не мог сказать друг другу слова, ибо он обращался ко всем и к каждому, словно все общество было единым организмом, не состояло из отдельных особ, а он сам находился не в гостях, а на митинге. Однако главной жертвой его красноречия стал достопочтенный Септимус, благодаря своему официальному положению; он обратил его, так сказать, в живой крючок, чтобы повесить на него свою ораторскую шляпу. Всего возмутительнее было то, что, по отвратительной привычке подобных ораторов, он рассматривал достопочтенного Септимуса как слабоумного и нечестивого противника. Так, например, он восклицал, обращаясь к нему: «И неужели вы будете упорствовать в своей нелепости и утверждать…» – когда кроткий, невинный человек не только не открывал рта, но и не имел такого намерения. Или он гневно произносил: «Ну, сэр, вы видите, до чего вы доведены. Я не дам вам улизнуть! После того как в течение многих лет вы изощрялись в обмане и мошенничестве, представив свету невиданное еще зрелище глубочайшей низости, соединенной с дерзкой наглостью, вы теперь осмеливаетесь лицемерно преклонять колени перед презреннейшим человеческим существом и с визгом и воем умолять, выплакивать милости!» В продолжение всех этих речей несчастный младший каноник смотрел на оратора то с полунегодованием, то с полуизумлением; достойная, почтенная мать сидела молча со слезами на глазах, а остальное общество находилось в каком-то неопределенном, ватном состоянии, утратив дар речи и способность возражать.
   Но те потоки благожелательства, которые вылились на мистера Гонетундра, когда стала приближаться минута его отъезда, должны были польстить чувствам этого необыкновенного человека, проповедника любви к ближнему. Кофе был подан – благодаря стараниям Топа, на целый час раньше, чем следовало. Мистер Криспаркл сидел около филантропа с часами в руке, следя за минутами из опасения, чтобы он, не дай Бог, не опоздал. Молодые люди единогласно уверяли, что на соборных часах пробило три четверти, тогда как пробило только четверть. Мисс Твинклтон полагала, что до стоянки дилижанса было двадцать пять минут ходьбы, тогда как в самом деле требовалось только пять. Все с самым трогательным вниманием помогали ему надеть пальто и с величайшим сочувствием проводили на улицу, словно он был политический беглец, пользовавшийся всеобщим сочувствием и преследуемый конной полицией. Наконец мистер Криспаркл и его новый воспитанник, взявшиеся проводить мистера Гонетундра до дилижанса, выразили такое трогательное попечение о его здоровье, так боялись, чтобы он не простудился, что немедленно заперли его в карету и ушли домой, хотя до отъезда оставалось еще добрых полчаса.


   Глава VII
   Откровенности

   – Я очень мало знаю этого джентльмена, – сказал Невил младшему канонику, возвращаясь домой.
   – Вы мало знаете своего опекуна? – удивленно повторил Криспаркл.
   – Почти вовсе не знаю.
   – Как же он…
   – Стал моим опекуном? Я вам расскажу, сэр. Вы, вероятно, знаете, что мы с сестрой приехали с Цейлона?
   – Нет, не знал.
   – Удивительно. Мы жили там у нашего отчима. Наша мать умерла, когда мы были еще совсем маленькими детьми. Наша жизнь была самой несчастной. Мать назначила отчима нашим опекуном, и этот низкий скряга жалел для нас денег на кусок хлеба и одежду, чтобы прикрыть тело. Умирая, он передал нас этому человеку только по той причине, что он был то ли его родственником, то ли приятелем, а может, просто потому, что его имя постоянно встречалось в газетах.
   – Это, вероятно, было недавно?
   – Да, совсем недавно, сэр. Наш отчим был не только скрягой, но и грубым, жестоким человеком. Хорошо, что он умер, а то я убил бы его!
   Мистер Криспаркл остановился и с ужасом взглянул на своего нового ученика.
   – Я вас удивил, сэр? – спросил Невил, поспешно переменив тон на кроткий и почтительный.
   – Вы поражаете меня, ужасно поражаете.
   Невил понурил голову, и некоторое время они шли молча. Потом молодой человек продолжил:
   – Вы никогда не видели, как били вашу сестру, а я видел, как он бил мою, не раз и не два, и я этого никогда не забуду.
   – Ничто, – сказал мистер Криспаркл, – даже слезы любимой и прелестной сестры от жестокого обращения с ней, – он говорил все мягче по мере того, как все ярче представлял себе этот ужас, – не могут оправдать тех ужасных выражений, которые вы себе позволили. – Последние слова младший каноник невольно произнес уже не так строго, хотя его негодование достигло высокой степени.
   – Мне очень жаль, что я так выразился, особенно при вас, сэр; позвольте мне взять эти слова назад. Но я должен заметить, что вы упоминали о слезах моей сестры. Но моя сестра скорее позволила бы ему разорвать себя на куски, чем заплакать.
   Мистер Криспаркл вспомнил свои впечатления от девушки и нисколько не удивился словам своего ученика; он не захотел также расспрашивать его более подробно.
   – Быть может, вы сочтете странным, – нерешительно продолжал молодой человек, – что я так скоро вам доверяюсь, но прошу вас быть снисходительным и позволить мне сказать несколько слов в свою защиту.
   – В защиту? – повторил мистер Криспаркл. – Вас ни в чем не обвиняют, поэтому вам нечего защищаться, мистер Невил.
   – Нет, я полагаю, что все-таки обвиняете и моя защита уместна, так как вы непременно обвинили бы меня и мне пришлось бы защищаться, если бы вы лучше знали мой характер.
   – Ну, мистер Невил, – ответил Криспаркл, – предоставьте мне самому со временем разобраться в этом.
   – Если вам угодно, сэр, – ответил молодой человек, снова быстро переменив тон и не скрывая при этом неприязненного разочарования, – если вам угодно, чтобы я молчал, то я обязан повиноваться.
   В тоне, которым были произнесены эти слова, было нечто такое, что заставило призадуматься совестливого Криспаркла. Ему пришло в голову, что он мог, вовсе того не желая, уничтожить доверие, которое только зарождалось в искривленном сознании этого молодого человека, и этим лишил себя возможности направить его на правильный путь, вообще помогать своему новому ученику и поддерживать его.
   – Пойдемте назад, мистер Невил, – сказал он, останавливаясь перед освещенными окнами своего дома, – пройдемся еще немного, а то вы не расскажете мне всего, что хотели. Вы зря подумали, что я не намерен вас выслушать: напротив, я прошу вас быть со мной откровенным и довериться мне.
   – Вы уже невольно завоевали мое доверие с самой первой минуты, как я вас увидел. Вы замечаете, я говорю «с первой минуты», словно живу здесь уже долгое время и мы с вами давно знакомы. По правде сказать, мы с сестрой ехали сюда, твердо намереваясь поссориться с вами, оскорбить вас и убежать.
   – Неужели? – мистер Криспаркл не знал, что можно на это сказать.
   – Видите, мы же не знали заранее, что вы за человек, сэр. Разве мы могли это знать?
   – Конечно, нет.
   – Мы до сих пор не любили никого, с кем нам приходилось как-либо общаться, поэтому мы решили, что и вы нам не понравитесь.
   – Неужели? – снова повторил Криспаркл.
   – Но вы нам понравились, сэр, и мы увидели огромную разницу между вашим домом, вашим приемом и всем, с чем нам приходилось сталкиваться до сих пор. Поэтому (да еще потому, что мы с вами здесь одни и вокруг нас стало так тихо и мирно после отъезда мистера Гонетундра, и Клойстергам при лунном освещении такое торжественное, прекрасное место) все это повлияло на меня настолько, что захотелось открыть перед вами душу.
   – Я вас понимаю, мистер Невил, и это правильно и очень полезно – поддаваться подобным побуждениям.
   – Я должен предупредить вас, сэр, что, говоря о своих недостатках, я ни в коем случае не имею в виду недостатки моей сестры, к ней это абсолютно не относится. Она вышла из всех испытаний нашей несчастной жизни гораздо достойней, чем я; настолько, насколько соборная башня выше вот этих труб!
   Мистер Криспаркл в глубине души не был вполне уверен в справедливости этого последнего замечания.
   – С тех пор как я себя помню, – продолжал молодой человек, – я должен был скрывать горькую смертельную ненависть. Эта ненависть сделала меня скрытным и мстительным. Меня всегда держали в ежовых рукавицах, и я в своей слабости должен был прибегать к обману и хитростям. Меня лишали воспитания, свободы, денег, одежды, всего самого необходимого для жизни, простых забав детства и удовольствий юности. Поэтому я совершенно лишен добрых чувств, воспоминаний или побуждений… я даже не знаю, как это назвать… которые вы развиваете в тех молодых людях, с коими привыкли общаться.
   «Это, очевидно, правда, но пока не обнадеживает», – подумал Криспаркл.
   – И чтобы закончить, сэр… Я вырос среди слуг-рабов, туземцев, низшей расы, унижаемых и раболепных и, быть может, позаимствовал у них кое-что. Иногда мне кажется, что в мою кровь попала капля их тигриной крови.
   «Да, это было видно по его замечанию об отчиме», – подумал мистер Криспаркл.
   – Замечу еще насчет сестры, сэр (мы близнецы), что, к ее чести, все наши несчастья абсолютно не сломали ее, хотя меня часто заставляли покориться. Когда мы убегали от тирана (а мы за шесть лет убегали четыре раза, и всегда нас ловили и жестоко наказывали), то план бегства всегда составляла она и все организовывала. Каждый раз она одевалась мальчиком и проявляла мужскую смелость. Мы первый раз сбежали, когда нам было по семь лет, и я помню вот что: когда я потерял перочинный ножик, которым она должна была отрезать себе волосы, с каким отчаянием она рвала их на себе, пыталась перегрызть зубами. Больше мне нечего сказать вам, сэр, только надеюсь, что вы будете терпеливы и хотя бы поначалу снисходительны ко мне.
   – В этом вы можете быть уверены, мистер Невил, – ответил младший каноник. – Я не люблю проповедовать больше, чем нужно, и не отвечу проповедью на вашу откровенность. Но я очень прошу вас постоянно помнить и серьезно к этому отнестись, что я не смогу принести вам ни малейшей пользы без вашей помощи, а вы можете оказать эту помощь, если сами будете искать ее у Бога.
   – Я буду стараться выполнить все, сэр.
   – И я тоже, мистер Невил. Вот вам моя рука, да благословит Бог наши усилия!
   Они теперь стояли перед дверью дома младшего каноника, и из комнат долетали веселый говор и смех.
   – Пройдемся еще разок, – предложил мистер Криспаркл, – я вас хочу спросить еще об одном. Говоря о перемене вашего мнения обо мне, вы имели в виду не только себя, но и вашу сестру?
   – Конечно, сэр.
   – Извините меня, мистер Невил, но мне кажется, что у вас не было случая переговорить с сестрой с той минуты, как мы познакомились. Мистер Гонетундр был очень красноречив, но я могу заметить – не в осуждение, конечно, – что он слишком злоупотребил сегодня своим красноречием. Поэтому я и спрашиваю: не ручаетесь ли вы за сестру, не имея на то достаточных оснований?
   Невил покачал головой с гордой улыбкой.
   – Вы еще не знаете, сэр, как хорошо мы с сестрой понимаем друг друга, какое согласие существует в наших с ней мыслях и чувствах, даже если бы мы не обменялись ни единым словом или взглядом. Она не только чувствует сейчас то же, что чувствую я, но очень хорошо знает, что я в настоящую минуту пользуюсь случаем, чтобы поговорить с вами об этом.
   Мистер Криспаркл взглянул на молодого человека с некоторым недоверием, но лицо Невила выражало такую твердую и абсолютную уверенность в своей правоте, что мистер Криспаркл, опустив голову, молчал всю дорогу, пока они не подошли к дому.
   – А теперь я попрошу вас, сэр, пройтись со мной еще разок, – сказал молодой человек, и яркий румянец залил его лицо. – Если бы не красноречие Гонетундра… вы, кажется, так выразились… – В голосе Невила прозвучала некоторая ирония.
   – Да… Я назвал это красноречием, – ответил мистер Криспаркл.
   – Если бы не красноречие мистера Гонетундра, то я, быть может, и не задал бы вам этого вопроса. Этот мистер Эдвин Друд, сэр… кажется, его так зовут?
   – Да, совершенно верно. Д-р-у-д.
   – Он занимается… или занимался у вас, это ваш ученик, сэр? Или был вашим учеником?
   – Нет-нет, никогда не был, мистер Невил. Он приезжает сюда к своему родственнику, мистеру Джасперу.
   – А мисс Буттон также его родственница, сэр?
   «Зачем он это спрашивает? Да еще с каким-то неожиданным высокомерием!» – подумал мистер Криспаркл и объяснил вслух то, что ему известно об истории Эдвина и Розы.
   – Ах, вот оно что, – произносит молодой человек. – Теперь я понимаю, почему он так ведет себя, будто она его собственность. Да и взгляд у него соответствующий!
   Последнее замечание, очевидно, было сказано как бы про себя, а вовсе не для мистера Криспаркла, и младший каноник инстинктивно почувствовал, что обратить внимание на эти слова было бы все равно, что заметить фразу письма, случайно прочитанного из-за плеча писавшего. Через минуту они уже входили в дом.
   Когда они вошли, мистер Джаспер сидел в гостиной за роялем и аккомпанировал мисс Розе. Поскольку он играл без нот, наизусть, не глядя на пюпитр, а Роза была легкомысленным, невнимательным маленьким существом и очень часто могла сбиться в пении, то мистер Джаспер пристально следил за движениями ее губ, словно привязав к себе ее голос, время от времени легким нажимом на клавишу выделяя нужную ноту. Рядом с Розой, обняв ее за талию, стояла Елена, сосредоточив больше внимания на мистере Джаспере, чем на пении. Когда вошел Невил, они обменялись быстрыми взглядами, и Криспарклу показалось, что в глазах обоих блеснуло то взаимное понимание, которое молодой человек только что назвал согласием чувств и понятий. Мистер Невил, облокотясь на рояль, стал с восхищением слушать стоявшую перед ним певицу, а мистер Криспаркл сел рядом с фарфоровой пастушкой. Эдвин Друд любезно обмахивал веером мисс Твинклтон, а эта почтенная особа слушала пение Розы с гордостью импресарио, подобно тому как соборный сторож мистер Топ, слушая церковную службу, оглядывал собор.
   Пение продолжалось. Романс был грустный, о разлуке, и свежий юный голосок звучал нежно и жалобно. Мистер Джаспер не спускал глаз с хорошеньких губок певицы и так же выделял нужную ноту, словно нашептывая ей что-то на ухо, – наконец ее голос стал все больше и больше дрожать; она вдруг залилась слезами и, закрыв лицо руками, разрыдалась, воскликнув:
   – Я не могу этого вынести! Мне страшно, уведите меня отсюда!
   Одним ловким движением Елена подхватила красавицу и уложила ее на диван с такой легкостью, словно ей это не составило никакого труда. Потом, встав на колени перед Розой, она одной рукой прикрыла ее нежные губки, а другой знаками попросила присутствовавших не подходить.
   – Это ничего, все уж прошло, – сказала она, – оставьте ее в покое на минуту, и все обойдется.
   Между тем, когда пение оборвалось, Джаспер поднял руки над клавишами – и застыл, будто спокойно дожидаясь, когда снова начнется прерванное пение. Он сидел неподвижно, даже не оборачиваясь, тогда как все присутствовавшие вскочили со своих мест, успокаивая и убеждая друг друга, что все окончилось благополучно.
   – Кошурка не привыкла к многочисленным слушателям, вот что, – сказал Эдвин Друд. – У нее разгулялись нервы. К тому же, Джак, ты такой требовательный учитель и так строг со своими учениками, что она, наверное, боится тебя, и неудивительно.
   – Неудивительно, – повторила Елена.
   – Слышишь, Джак? Так вы бы также его боялись при подобных обстоятельствах, мисс Ландлес?
   – Нет, ни при каких обстоятельствах, – ответила Елена.
   Джаспер опустил руки, взглянул через плечо на мисс Ландлес и поблагодарил ее за то, что она вступилась за него. Потом пальцы его продолжили бегать по клавишам, не издавая ни звука, а его ученицу подвели к открытому окну, чтобы она подышала свежим воздухом, и окружили всевозможными знаками внимания. Когда она возвратилась к роялю, Джаспера уже не было.
   – Джак ушел, Кошурка, – объяснил Эдвин, – ему, вероятно, не хотелось, чтобы его стали упрекать и называть каким-то чудовищем за то, что он испугал тебя до обморока.
   Молодая девушка ничего не ответила; она слегка дрожала, точно ее долго держали у открытого окна и она замерзла.
   Между тем мисс Твинклтон объявила, что уже поздно и им с Розой и мисс Ландлес пора возвращаться в стены Монастырского дома, так как (замечает она вполголоса, точно по секрету, миссис Криспаркл) лица, взявшие на себя образование будущих жен и матерей Англии, не должны подавать дурного примера и не поощрять попыток к распущенности. Все засуетились, принесли шали и шляпки, а оба молодых джентльмена предложили проводить дам. Предложение было принято, и молодые люди довели гостей до Монастырского дома, тяжелая дверь которого захлопнулась за ними.
   Все девицы уже спали, и только миссис Тишер, как бдительный часовой, дожидалась новую ученицу. Поскольку последней была предназначена одна комната с Розой, то не потребовалось много объяснений и толкований, а ее тотчас отдали под покровительство новой подруги, и все распрощались до утра.
   – Какое счастье, что нас оставили одних, дорогая! – с облегчением сказала Елена. – Я весь день боялась вечера и знакомства со всей толпой девочек.
   – Нас не очень много, – ответила Роза, – и все девочки добрые, по крайней мере я могу за них поручиться.
   – А я могу поручиться за вас, – со смехом сказала Елена, устремляя на хорошенькое личико Розы свои черные блестящие глаза и нежно обняв ее маленькую фигурку. – Вы будете моим другом, не правда ли?
   – Я очень хотела бы, хотя мысль сделаться вашим другом мне кажется смешной: я – и ваша подруга?!
   – Отчего же?
   – О, я такая пигалица, а вы красивая, умная, настоящая женщина. У вас столько решимости и силы, что вы, кажется, можете меня смять одним пальцем. Я просто ничто в сравнении с вами.
   – Я заброшенное, необразованное, дурно воспитанное существо, моя милая, ничего не знающее; я чувствую, что мне всему надо научиться, что положено знать девушке, и я стыжусь своего невежества.
   – Однако вы признаетесь мне в этом, – сказала Роза.
   – Я не смогла иначе, душенька. В вас есть какое-то очарование, против которого трудно устоять.
   – О, неужели? – произнесла Роза полушутя, полусерьезно. – Жаль, что мистер Эдди этого не чувствует.
   Конечно, о ее отношении к этому молодому человеку Елене уже известно по рассказам в доме младшего каноника.
   – Он должен вас любить всем сердцем, – воскликнула Елена с таким жаром, который мог бы перейти в бешенство, если бы добрый Эдвин осмелился ее не любить.
   – О, вероятно, он меня любит, – сказала Роза, снова надувая губки. – Конечно, я не имею оснований говорить, что он меня не любит. Может быть, я сама виновата. Может быть, я не обхожусь с ним так хорошо, как следовало бы. Но все это так смешно!
   Елена взглядом спросила: «Отчего и что смешно?»
   – Мы такая смешная парочка, – сказала Роза, словно отвечая на вопрос, – и мы всегда ссоримся.
   – Почему?
   – Потому что мы знаем, как мы смешны, голубушка.
   Роза произнесла это таким тоном, как будто назвала самую убедительную на свете причину и дала самое исчерпывающее объяснение.
   В продолжение нескольких минут Елена пристально смотрела своим прямым, открытым взглядом на личико Розы и, протягивая к ней руки, воскликнула:
   – Так вы будете моим другом и поможете мне?
   – Конечно, голубушка, – отвечает Роза с детской нежностью, исходившей из глубины ее сердца, – я буду вашим другом, насколько может такая пигалица, как я, быть другом такой великолепной красавицы. Но и вы, пожалуйста, будьте моим другом и помогите мне: я сама себя не понимаю и нуждаюсь в друге, который бы меня понял.
   Елена Ландлес поцеловала ее и, не выпуская ее рук из своих, спросила:
   – Кто это мистер Джаспер?
   – Дядя Эдди и мой учитель музыки, – ответила Роза, глядя в сторону.
   – Вы его не любите?
   – Фу, – произносит Роза, закрывая лицо руками и дрожа всем телом от ужаса.
   – Но вы знаете, что он влюблен в вас?
   – Не говорите, не говорите, – воскликнула Роза, падая на колени и хватая за руки своего нового заступника, – не говорите мне о нем! Я его боюсь. Он постоянно, как страшный призрак, является передо мной. Я чувствую, что никогда не могу быть спокойной, что он всюду меня преследует. Когда о нем говорят, мне кажется, что он сейчас выйдет из стены. – Она испуганно оглядывается, как будто боясь, что он и в самом деле стоит за ней.
   – Расскажите мне все, голубушка.
   – Да, да, я вам расскажу. Вы такая славная, сильная, но держите меня крепче и не отходите от меня.
   – Дитя! Вы говорите так, точно он вам грозил чем-нибудь страшным.
   – Он никогда не говорил мне об… этом, никогда.
   – Что же он сделал вам?
   – Он только сделал меня рабой его малейшего взгляда. Он заставил меня понимать его, не произнося ни слова; он заставил меня молчать, никогда не произнося угрозы. Когда я играю на фортепьяно, он не спускает глаз с моих рук, когда я пою, он не спускаете глаз с моих губ. Поправляя меня, давая тон или ударяя по клавишам, он точно шепчет, что влюблен в меня, и приказывает мне хранить его тайну. Я избегаю его глаз, но он заставляет меня видеть их не глядя. Даже когда его глаза заволакиваются каким-то туманом (что часто случается) и он погружается в какую-то страшную грезу, он становится для меня еще страшнее: он будто заставляет меня чувствовать эту угрозу и сознавать, что он сидит рядом со мной, что всего ужаснее, и угрожает мне. И я очень тогда его боюсь!
   – В чем же заключается эта воображаемая угроза, душенька, чем он вам угрожает?
   – Я не знаю. Я никогда не смею об этом и подумать.
   – И это все, что вы чувствовали сегодня вечером?
   – Все. Но сегодня он так пристально следил за моими губами, пока я пела, что я не только боялась его, мне было и стыдно, и обидно. Он будто бы меня целовал, а я не могла этого вынести и закричала. Вы никому об этом не говорите! Эдди его очень любит. Но вы сегодня сказали, что ни при каких обстоятельствах не испугались бы его, и вот почему я, которая так страшно его боюсь, решилась во всем вам признаться. Держите меня крепче, не отходите от меня, я слишком испугана, чтоб остаться одной.
   Мужественное цыганское лицо Елены Ландлес склонилось над Розой, и ее роскошные черные волосы покровительственно покрыли дрожавшие плечики хорошенькой девочки. В ее больших черных глазах сверкал злой огонь, хотя и притушенный в ту минуту жалостью и любовью. Пускай подумает об этом скрытом огне тот, к кому он в настоящий момент более всего относился!


   Глава VIII
   На ножах

   Молодые люди, проводив девиц, посмотрев, как они вошли во двор Монастырского дома, и видя, что медная доска на дверях дерзко смотрит на них, точно старый франт со стеклышком в глазу, молча переглянулись, устремили взор на освещенную луной улицу и медленно побрели домой.
   – Долго ли вы еще пробудете здесь, мистер Друд? – спрашивает Невил.
   – На этот раз нет, – небрежно отвечает Эдвин Друд, – я завтра еду в Лондон. Но я буду наезжать время от времени до будущего июня, когда я уже распрощаюсь с Клойстергамом и с Англией – надеюсь, надолго.
   – Вы уезжаете за границу?
   – Еду пробуждать Египет от долгого сна, – снисходительно произносит Друд.
   – Вы готовитесь сейчас к экзамену?
   – К экзамену! – с презрением повторяет Друд. – Нет, это не для меня, я действую, работаю, знакомлюсь с машинами. Маленькое состояние, оставленное мне отцом, составляет часть капитала промышленной фирмы, одним из компаньонов которой был мой отец; до совершеннолетия фирма меня содержит, а потом я стану компаньоном. А до тех пор Джак (вы видели его за обедом) – мой опекун и попечитель. В этом мне очень повезло.
   – Я слышал от мистера Криспаркла и о другом, в чем вам повезло.
   – Что вы под этим подразумеваете? Что, собственно, имеете в виду?
   Невил делает свое замечание в форме, характерной для него, – с вызовом, не лишенным, однако, осторожности, что вполне соответствует уже указанной в нем черте, делавшей его похожим одновременно и на охотника, и на преследуемого зверя. Что же касается Эдвина, то он отвечает с резкостью, далеко не вежливой и не учтивой. Молодые люди останавливаются и обмениваются недружелюбными взглядами.
   – Я надеюсь, что нет ничего оскорбительного, мистер Друд, в моем невинном замечании о вашем обручении.
   – Боже мой, – восклицает Эдвин, разгорячившись и ускоряя шаг, – все в этом старом, болтливом Клойстергаме не упускают случая упомянуть о моем обручении! Я удивляюсь, что ни на одном трактире нет вывески с моим портретом и надписью: «Жених». Или отчего нигде нет портрета Кошурки с надписью: «Невеста», или того и другого.
   – Я не виноват и не могу отвечать за то, что мне вовсе не по секрету, а совершенно открыто сказал мистер Криспаркл, – произносит Невил.
   – Нет, это правда, вы не виноваты и не можете отвечать, – неохотно соглашается с ним Эдвин Друд.
   – Но, – продолжает Невил, – я виноват в том, что сказал вам это и был совершенно уверен, что вы гордитесь таким событием.
   Здесь надо отметить две любопытные черты человеческой природы, служившие тайными пружинами раздора между молодыми людьми. Маленькая Роза произвела уже на Невила Ландлеса такое впечатление, что он злится на Эдвина Друда (который гораздо ниже ее и не стоит ее) за то, что тот недостаточно трепетно относится к такому сокровищу. А Елена уже произвела на Эдвина Друда достаточное впечатление, чтобы он с негодованием увидел, как брат Елены (который гораздо ниже ее и ее не стоит) так высокомерно и бесцеремонно обходился с ним.
   Однако на последнее замечание следовало ответить, и Эдвин произносит:
   – Я не знаю, мистер Невил, – Эдвин заимствует у мистера Криспаркла его любимую форму речи, – говорят ли люди больше чем надо о том, чем они гордятся, и любят ли они, чтоб об этом на всех перекрестках кричали другие; но я живу среди деловых людей и потому, может быть, не умею выражаться, как вы, ученые, готовящиеся к экзамену, которые, конечно, все знают.
   Молодые люди теперь уже совершенно вышли из себя: Невил негодует прямо, открыто, а Эдвин Друд старается притвориться равнодушным и скрыть свой гнев, напевая себе что-то под нос и останавливаясь на каждом шагу, словно восхищаясь лунным сиянием.
   – Я полагаю, что не очень учтиво с вашей стороны, – произносит наконец Невил, – насмехаться над человеком, который приехал сюда, чтобы наверстать потерянное время, и не имел возможности получить ваше воспитание и образование. Конечно, я был далек от «деловой жизни», и мои понятия об учтивости сложились среди дикарей.
   – Самая лучшая форма учтивости, где бы мы ей ни обучались, – отвечает Эдвин Друд, – по-моему, заключается в том, чтобы не вмешиваться в чужие дела. Если вы покажете мне в этом пример, то и я обещаю вам делать то же.
   – Знаете, что я вам скажу? – гневно восклицает Невил. – Вы слишком много себе позволяете, и в той части света, где я жил, от вас потребовали бы удовлетворения!
   – Кто бы, например? – спрашивает Эдвин Друд, останавливаясь и измеряя своего собеседника с головы до ног презрительным взглядом.
   В эту самую минуту чья-то рука неожиданно опускается на плечо Эдвина, между ними вырастает Джаспер. По-видимому, он так же, как они, ходил к Монастырскому дому и бродил, невидимый в густой тени деревьев, следуя за ними.
   – Нэд, Нэд, Нэд, – произносит он, – довольно, я этого не люблю. Я слышал крупный разговор! Помни, милый мальчик, что ты здесь почти хозяин, ты у себя дома, а мистер Невил – гость, и ты должен исполнять долг гостеприимства. А вы, мистер Невил, – продолжает он, кладя левую руку на плечо молодого человека и таким образом идя между ними и держа их обоих за плечи, – извините меня, но прошу вас, умерьте свой пыл. В чем тут у вас дело? Но зачем спрашивать? Все уже улажено, ничего объяснять не нужно, и мы трое понимаем друг друга. Между нами – мир, не правда ли?
   После безмолвной борьбы между обоими молодыми людьми, выжидающими, кому говорить первым, Эдвин Друд восклицает:
   – Что касается меня, то я нисколько не сержусь!
   – И я тоже, – подхватывает Невил Ландлес, но не так быстро и охотно, а быть может, не так небрежно, – но если бы мистер Друд знал мое прошлое, мою прежнюю жизнь, то он понял бы, как больно колют меня резкие слова.
   – Не лучше ли нам не нарушать нашего примирения, – успокаивающе произносит Джаспер мягким тоном, – не вдаваться в подробности, не делать никаких замечаний и упреков. Вы видите, я говорю прямо и откровенно, что Нэд на вас не сердится. Скажите и вы прямо и откровенно, что вы не сердитесь на него, мистер Невил.
   – Нисколько, мистер Джаспер, – отвечает Невил, но не так уж прямо и откровенно, или, быть может (повторим снова), не так небрежно, как Эдвин Друд.
   – Ну и отлично, значит, все кончено. А теперь послушайте меня: моя квартира рядом, камин растоплен и вино на столе, к тому же от меня два шага до дома младшего каноника. Ты завтра, Нэд, уезжаешь рано утром, поэтому зайдем ко мне вместе с мистером Невилом и выпьем на прощание по стакану вина.
   – С большим удовольствием, Джак.
   – С большим удовольствием, мистер Джаспер, – повторяет Невил, чувствуя, что невозможно сказать что-либо другое, хотя очевидно, что он охотно отказался бы от этого предложения, ибо сознает, что действительно плохо владеет собой и холодность Эдвина Друда только распаляет его горячность, а вовсе не успокаивает.
   Джаспер, все еще идя между молодыми людьми и держа их за плечи, затягивает веселую песню и ведет их к себе в дом. Первое, что бросается им в глаза, когда он зажигает лампу, – портрет над камином. Этот портрет далеко не в состоянии поддержать доброе расположение между молодыми людьми, так как он очень некстати воскрешает в их памяти недавнюю распрю. Они оба поглядывают на портрет, но не произносят ни слова. Однако Джаспер, который, вероятно, не разобрался в причине их спора, так как не слышал всего на улице, обращает на портрет их внимание.
   – Вы узнаете, мистер Невил? – спрашивает он, поднося к картине лампу.
   – Я узнаю, но портрет неудачен и вовсе не льстит оригиналу.
   – Вы слишком строги. Эта работа Нэда, и он мне его подарил.
   – Я очень сожалею, мистер Друд, что так резко выразился, – Невил искренне огорчен и желает загладить свою оплошность, – если бы я знал, что передо мной художник…
   – Это в шутку написано, сэр, больше ничего, – перебил его Эдвин, зевая самым вызывающим образом. – Я польстил некоторым слабостям Кошурки. Но я как-нибудь напишу ее серьезно, если она будет умница.
   Тон небрежного покровительства и равнодушия, с которым произносит эти слова молодой человек, откинувшись на спинку кресла и заложив руки за голову, производит самое раздражающее действие на вспыльчивого и легко возбудимого Невила. Джаспер внимательно взглядывает на одного и другого и, улыбнувшись, начинает помешивать вино, кипятившееся в кружке на огне. Приготовление этого напитка, по-видимому, требовало продолжительного времени.
   – Я полагаю, мистер Невил, – говорит Эдвин, торопясь ответить на гневный протест, выражающийся в глазах Невила так же ясно, как видны портрет, камин или лампа, – я полагаю, что, если бы вы нарисовали портрет любимой женщины…
   – Я не рисую, – быстро перебил его Невил.
   – Это ваша беда, а не вина. Вы бы нарисовали, если бы умели. Итак, я говорю, если бы вы умели рисовать, то, конечно, представили бы ее (какова бы она ни была в действительности) Юноной, Дианой и Венерой в одном лице. Не правда ли?
   – Не знаю, у меня нет любимой женщины, так что мне нечего вам ответить.
   – Если бы я попробовал нарисовать портрет мисс Ландлес, – произносит Эдвин с юношеским хвастовством, – серьезно, понимаете, только серьезно, то вы увидели бы, на что я способен!
   – Поскольку прежде всего для этого нужно, чтобы сестра согласилась вам позировать, а такого согласия вы никогда не получите, то я не смогу увидеть, на что вы способны. Делать нечего, я обойдусь и без этого удовольствия.
   К этому времени Джаспер отходит от камина и наливает три больших бокала: Невилу, Эдвину и себе.
   – Ну, мистер Невил, – произносит он, подавая бокалы, – выпьем за здоровье моего племянника Нэда. Образно выражаясь, можно сказать, что он уже вскочил на коня, поэтому на прощанье поднимем эти бокалы за него. Итак, ты завтра уезжаешь, Нэд, друг мой, за твое здоровье!
   И Джаспер подает пример, первым почти разом осушив свой бокал, лишь чуть-чуть оставив на донышке. Невил следует его примеру. Эдвин Друд делает то же, говоря:
   – Очень благодарен вам обоим.
   – Посмотрите на него, – восклицает Джаспер, нежно, с восхищением, но и с добродушной насмешкой указывая на него. – Посмотрите, как он небрежно развалился в кресле, мистер Невил. Весь мир перед ним, он может выбирать себе любую жизнь! Полную труда, интересную работу, путешествия, яркие впечатления и удовольствия или, наконец, жизнь у домашнего очага, покой, семейные радости и любовь. Посмотрите на него!
   Лицо Эдвина Друда чересчур быстро и заметно покраснело от выпитого вина, то же случилось и с лицом Невила Ландлеса. Эдвин по-прежнему сидит, откинувшись на спинку кресла, сплетя руки на затылке и опираясь на них головой, как на подушку.
   – Посмотрите, как мало он на все это обращает внимания, как мало ценит, – продолжает Джаспер, будто поддразнивая племянника. – Он почти презирает то, что открывается перед ним, ленится сорвать золотой плод, созревший для него на ветке. И посмотрите на контраст, мистер Невил, на разницу между ним и нами. Перед нами обоими жизнь не открывает ни радости труда, ни новых впечатлений, ни перемен, путешествий, ни семейных радостей, спокойствия и любви. Нам с вами предстоит только (разве что вы счастливее меня и вам повезет больше, чем мне, что вполне может быть) скучное, унылое, однообразное существование в этом уединенном городке, где никогда ничего не меняется.
   – Уверяю тебя, Джак, – весело и самоуверенно произнес Эдвин, – я очень тебе благодарен, что ты таким гладким представляешь мне мой жизненный путь. Но ты, Джак, так только говоришь, а знаешь то, что и я знаю: этот путь, быть может, вовсе не так легок и не так гладок. Не правда ли, Кошурка? – прибавляет он, обращаясь к портрету и щелкая пальцами. – Нам еще предстоит многое расчищать и разглаживать, Кошурка, не правда ли? Ты понимаешь, о чем я говорю, Джак?
   Речь его делается невнятной и язык тяжело поворачивается, словно рот набит кашей. Джаспер, спокойный и, как всегда, вполне владеющий собой, обращает взгляд на Невила, словно ожидая от него ответа или замечания. Когда Невил начинает говорить, то заметно, что и его речь так же невнятна и язык так же тяжело поворачивается, а рот будто забит кашей.
   – Для мистера Друда, мне кажется, было бы лучше, если бы он испытал трудности и лишения, – произносит он вызывающим тоном.
   – Скажите, пожалуйста, – отвечает Эдвин, не меняя позы, только поворачивая глаза в ту сторону, где сидит Невил, – почему же мистеру Друду лучше было бы испытать трудности и лишения?
   – Да, – повторяет с любопытством Джаспер, – объясните нам, почему же лучше?
   – Потому что тогда он больше бы чувствовал счастье, которое никак не является результатом его личных достоинств, ведь он его пока не заслужил.
   Мистер Джаспер быстро взглядывает на племянника, ожидая от него ответа.
   – А вы, смею спросить, испытали лишения и трудности? – произносит Эдвин Друд, выпрямляясь в кресле.
   Джаспер мгновенно переносит свой взгляд на Невила.
   – Да, испытал.
   – Что же вы поняли?
   Глаза мистера Джаспера с неимоверной быстротой перебегают с одного собеседника на другого, и в продолжение всего их разговора он упорно молчит.
   – Я уже сказал вам сегодня вечером, еще на улице.
   – Нет, вы не говорили.
   – Я вам говорю, что сказал, и повторю, если хотите, что вы слишком много себе позволяете.
   – Мне кажется, вы прибавили к этому еще что-то, если я не ошибаюсь?
   – Да, я прибавил еще что-то.
   – Повторите!
   – Я сказал, что в той части света, где я жил, от вас потребовали бы удовлетворения и притянули бы к ответу.
   – Только там! – восклицает Эдвин Друд с презрительным смехом. – А эта страна, должно быть, очень далеко отсюда! Да, понимаю, и поскольку она так далеко, мы с вами от нее на безопасном расстоянии.
   – Хорошо, скажем, здесь, где хотите! – произносит Невил, вскакивая вне себя от гнева. – Где угодно! Ваше чванство невыносимо, ваше высокомерие безгранично, ваша наглость нестерпима! Вы говорите и ведете себя, словно вы редкое, драгоценное сокровище, а не самый простой хвастун и грубиян! Вы обыкновенный человек и при этом бахвал!
   – О, о, – отвечает Эдвин Друд, тоже разозлившись, но лучше владея собой, – откуда вам знать? Вы можете видеть среди чернокожих простака и хвастуна, и я уверен, ваше знакомство в этом отношении обширное, вы бы с полным правом сказали, что вот черный грубиян, а вот черный хвастун, – их много среди ваших знакомых. Но вы не можете судить о белых.
   Оскорбительный намек на темный цвет его кожи приводит Невила в окончательное бешенство и, плеснув в лицо Друду остатки вина в бокале, он собирается бросить в него и сам бокал, но Джаспер успевает схватить его за руку.
   – Нэд, милый Нэд, – восклицает он посреди общего смятения, звона посуды и шума падающих стульев, – ни с места, ни слова больше, прошу тебя, приказываю! Мистер Невил, как вам не стыдно! Отдайте мне бокал, разожмите руку, сэр! Отдайте же, я требую!
   Но Невил резко отталкивает его, останавливается на минуту, дрожа всем телом от злобы и высоко подняв бокал над головой. Потом он бросает его в каминную решетку с такой силой, что осколки разлетаются по всей комнате, и молча выбегает из дома.
   Очутившись на чистом воздухе, он с удивлением осматривается: вокруг него все вертится и шумит, ничто не сохраняет своих естественных очертаний, и он сознает только, что стоит с открытой головой среди какого-то кроваво-красного потока, ожидая нападения и сам готовый биться до смерти.
   Но ничего подобного не случается. Луна холодно смотрит на него с высоты, словно он уже умер от разорвавшей его сердце злобы, и, стиснув голову руками и чувствуя сердце, в котором будто бьет паровой молот, он шатаясь направляется сам не зная куда. Потом он в каком-то полусознании слышит, что за ним запирают двери на запор, задвигают засовы, накладывают болты, словно защищаясь от дикого зверя. И он спрашивает себя, что же ему теперь делать?
   Дикое желание броситься в реку на минуту блеснуло в его голове, но тотчас же исчезло под чарующими серебряными лучами луны, живописно освещающими собор и могильные плиты, и при мысли о сестре и о том добром человеке, который в этот самый день заслужил его доверие и обещал ему поддержку и на которого он вполне положился. Он медленно направляется к дому младшего каноника и тихо стучит в дверь.
   Мистер Криспаркл обычно ложится спать после всех в доме (а все ложатся довольно рано) и, когда все стихнет, он любит еще часок посидеть в одиночестве, тихо наигрывая на рояле и повторяя свои любимые арии. Южный ветер в тихую летнюю ночь не производит более шума, чем голос Криспаркла в эти ночные часы: так нежно он оберегает сон фарфоровой пастушки.
   Услыхав стук в дверь, мистер Криспаркл немедленно ее отворяет со свечой в руках. Когда он увидел на пороге молодого человека, его всегда веселое лицо вытягивается от изумления и становится печальным.
   – Мистер Невил! В таком виде! Где вы были?
   – Я был у мистера Джаспера, сэр, с его племянником.
   – Войдите.
   Младший каноник берет его под локоть твердой рукой (строго научным образом, по всем правилам самообороны, отлично усвоенным им во время его утренних упражнений) и вводит в свою маленькую библиотеку, плотно закрыв за собою дверь.
   – Я дурно начал, сэр, страшно дурно.
   – К сожалению, это правда, вы нетрезвы, мистер Невил.
   – Я боюсь, что вы правы, сэр; но уверяю вас, что я очень мало пил и непонятно почему винные пары подействовали на меня таким странным и неожиданным образом.
   – Мистер Невил, – произносит младший каноник с грустной улыбкой, – я не раз слышал подобные оправдания.
   – Я думаю… Мои мысли путаются… я как в тумане, но я думаю, что племянник мистера Джаспера в таком же состоянии, сэр.
   – Вполне вероятно, – сухо отвечает Криспаркл.
   – Мы поспорили с ним, сэр; он меня грубо оскорбил и вел себя так, чтобы во мне закипела кровь тигра, о которой я вам говорил сегодня до всего, что случилось.
   – Мистер Невил, – обращается к нему младший каноник спокойно, но твердо, – прошу вас, разговаривая со мной, никогда не сжимайте кулаков. Разожмите правую руку, сделайте одолжение.
   Юноша повинуется.
   – Он очень уж подстрекал, провоцировал меня, сэр, – продолжает молодой человек, – так что я не мог больше сдержаться. Я не знаю, нарочно ли он стал выводить меня из терпения, но уверен, если вначале и не нарочно, то под конец он знал, что делал. Одним словом, сэр, – прибавляет Невил, снова с жаром, – он довел меня до такого бешенства, что я убил бы его на месте, если бы мог, да и чуть этого не сделал.
   – Вы опять сжали кулак, – спокойно произносит Криспаркл.
   – Извините, сэр.
   – Вы знаете, где ваша комната, я показал вам ее перед обедом. Но дайте мне руку, я вас провожу. Тихонько, пожалуйста, в доме все уже спят.
   Взяв снова Невила под руку тем же специальным приемом и с искусством, достойным опытного полицейского, зажав ее под собственным локтем, Криспаркл спокойно провожает своего ученика в приготовленную для него светлую, опрятную комнату. Войдя в комнату, молодой человек бросается в кресло и, положив руки на письменный стол, закрывает голову руками с видом кающегося грешника.
   Младший каноник намеревается выйти из комнаты, не сказав ни слова. Но, увидев горестное, отчаянное выражение лица молодого человека и всю его поникшую фигуру, подходит к нему и, нежно прикоснувшись рукой к его плечу, ласково произносит: «Доброй ночи». Глухое рыдание служит ему единственным ответом. Много могло быть ответов хуже этого, но навряд ли нашелся бы лучший.
   Спускаясь по лестнице, Криспаркл снова слышит тихий стук в дверь и идет к ней. Он отворяет дверь и видит на пороге мистера Джаспера со шляпой Невила в руках.
   – У нас только что была страшная сцена, – произносит Джаспер вполголоса, протягивая шляпу хозяину.
   – Он действительно вел себя так дурно?
   – Могло дойти до убийства.
   – Нет, нет! Не говорите таких ужасных слов! – протестует мистер Криспаркл.
   – Он готов был убить моего дорогого мальчика, и не его заслуга, если это ему не удалось. Если бы я, с Божьей милостью (у меня достало сил и ловкости), не остановил его, то он убил бы моего племянника на месте.
   «Ах! – думает Криспаркл, пораженный последней фразой мистера Джаспера. – Он употреблял те же слова».
   – После того, что я сегодня видел и слышал, – продолжает мистер Джаспер с жаром, – я никогда ни на минуту не буду спокоен, буду думать, что остается возможность этим двум встретиться как-то с глазу на глаз. Это будет ужасно, ведь некому будет его остановить. В нем словно течет кровь тигра. И сегодня он был прямо страшен!
   «О, – думает Криспаркл, – он говорил то же самое».
   – Вы, любезный сэр, – продолжает Джаспер, взяв руку Криспаркла, – взяли на себя такую ответственность, что сами теперь в опасности.
   – Вам нечего бояться за меня, Джаспер, – отвечает мистер Криспаркл со спокойной улыбкой. – Я за себя не боюсь.
   – И я не боюсь за себя, – восклицает Джаспер, делая ударение на последнем слове, – ибо я не раздражаю его и не вызываю у него злости – для этого нет причин. Но вы можете ее вызвать, а мой бедный мальчик уже испытал это! Прощайте. Спокойной ночи!
   Мистер Криспаркл, повесив на крючок шляпу, получившую в его доме так легко, почти незаметно право гражданства, задумчиво удаляется в свою комнату.


   Глава IX
   Птицы в чаще

   Роза, оставшись в раннем детстве круглой сиротой, не знала никого из родных в целом свете, и с семи лет у нее не было другого дома, кроме Монастырского, и другой матери, кроме мисс Твинклтон. Все ее воспоминания о настоящей матери сосредоточивались в одной сцене: она смутно помнила, что ее отец принес на руках домой мертвое, маленькое, хорошенькое существо, похожее на нее самое и, как ей казалось, чуть-чуть старше ее. Роковое происшествие случилось во время веселой прогулки: бедная женщина упала в воду и утонула. Каждая складка и цвет прелестного летнего платья, роскошные длинные мокрые волосы с прилипшими к ним водяными цветами, безжизненная юная фигурка в своей мертвой красоте, лежавшая на постели, – все это навеки врезалось в память Розы. Так же глубоко запечатлилось в ее детском уме отчаяние бедного молодого отца, который умер с горя ровно через год, в первую годовщину рокового дня.
   В эти тяжелые месяцы его единственной отдушиной был близкий друг и бывший школьный товарищ Друд, тоже рано оставшийся вдовцом. Раннее обручение Розы произошло в тот же грустный год благодаря увещаниям Друда. Но и он вскоре ушел по тому неизбежному пути, на который всегда рано или поздно выходят все живущие на земле. Таким образом и сложились отношения между Эдвином и Розой, и обрученная чета осталась одна на свете.
   Чувство жалости, окружившее со всех сторон маленькую сиротку при первом ее прибытии в Клойстергам, не изгладилось и позже. По мере того как девочка становилась старше, веселее, прелестнее, это чувство светлело, эта атмосфера принимала более яркий, особенный оттенок, переходя из золотого в розоватый и лазуревый цвет. Девочку всегда будто бы окружал какой-то трогательный ореол. Общее желание с самого начала утешить и приласкать ее привело к тому, что с ней обращались как с ребенком, гораздо более младшим, чем она была на самом деле. Вот и теперь, благодаря тому же желанию, с ней обращались как с ребенком, хотя она давно уже вышла из детского возраста. Все в Монастырском доме оспаривали друг у друга право быть ее любимицей, соревновались между собой, чей подарок лучше, стремились оказать ей маленькую услугу, пригласить ее к себе на праздники, учитывали, кто чаще всего переписывается с ней, кто первый поздоровается по возвращении. В это детское соперничество порой примешивалась некоторая горечь, но для некогда обитавших в этом старом здании монахинь хорошо было бы, если бы они не скрывали под своими вуалями и четками более предосудительные страсти, чем эти.
   Так и росла Роза, став милым, очаровательным, легкомысленным и своенравным маленьким существом. Она была избалована в том смысле, что привыкла рассчитывать на любовь всех окружающих, но и сама не отвечала равнодушием на общую любовь. Обладая от природы неиссякаемым источником доброты и любви, она в продолжение многих лет освежала Монастырский дом его светлыми струями. Но глубины ее существа еще не были затронуты; что может произойти, когда это случится, какие изменения свершатся в ее легкомысленной головке и нежном сердце, оставалось пока еще узнать в будущем.
   Невозможно сказать, каким путем проникло на другой день утром в заведение мисс Твинклтон известие о вчерашней ссоре между молодыми людьми и о том, как мистер Невил едва не набросился на Эдвина Друда. Принесена ли была эта весть на крыльях птиц или дуновением ветра, ворвавшегося в открытые окна; принес ли ее булочник запеченной в хлебе, или же она была принесена молочницей с примесями, искусно добавляемыми в молоко; впиталась ли она из городского воздуха в коврики, пыль из которых выбивали горничные ударами о столбы ворот заведения, – как бы то ни было, но старый Монастырский дом был переполнен этой вестью прежде, чем мисс Твинклтон сошла вниз. Сама мисс Твинклтон услышала эту новость от миссис Тишер, оканчивая свой туалет (или, как она выразилась бы перед родителем или опекуном с мифологическим настроением ума, возлагая жертвы на алтарь трех граций).
   Брат мисс Ландлес бросил бутылкой в Эдвина Друда. Брат мисс Ландлес бросил ножом в мистера Эдвина Друда.
   Нож, естественно, наводил на мысль о вилке: брат мисс Ландлес бросил вилкой в мистера Эдвина.
   Существует известная история о том, как Петрик-ветрик перчил вепря верцем-перцем. И в ней интересует такой физический факт, что такое верец-перец, которым ветреный Петрик зачем-то перчил несчастного вепря.
   В этой же истории неизбежно возникает вопрос психологический: зачем, по какой причине брат мисс Ландлес бросал в Эдвина Друда бутылку, ножик или вилку, а возможно, бутылку, ножик и вилку разом, так как кухарка утверждала, что брошены были все три предмета вместе.
   Вот, оказывается, в чем дело. Брат мисс Ландлес сказал, что ему нравится мисс Буттон. Мистер Эдвин Друд сказал брату мисс Ландлес, что не ему восхищаться мисс Буттон, это нахальство с его стороны (так, по крайней мере, излагала повариха). Тогда брат мисс Ландлес схватил (по достоверным сведениям кухарки) бутылку, ножик, вилку и графин (теперь неожиданно для всех благодаря стараниям той же поварихи к перечисленным метательным снарядам добавился графин) и бросил их все в Эдвина Друда.
   Бедная маленькая Роза, услышав такие новости, заткнула себе уши и, спрятавшись в дальний угол, умоляла, чтобы ей об этом больше не говорили ни слова. Однако мисс Ландлес желала уточнения и стала просить позволения у мисс Твинклтон пойти переговорить с братом, причем эту просьбу она выразила с такой решимостью, что, очевидно, в случае отказа она все же отправилась бы удовлетворить свое любопытство. Таким образом, мисс Ландлес избрала лучший путь, чтобы выяснить истину о таинственном происшествии, а именно отправилась за достоверными сведениями к мистеру Криспарклу.
   Когда она вернулась, то (после разговора наедине с мисс Твинклтон, которая очистила все принесенные известия от всего неприличного для ушей воспитанниц, то есть стала своеобразным фильтром) рассказала только Розе обо всем случившемся, да и то не полностью, останавливаясь – с пылающими щеками – на том факте, что ее брата грубо оскорбили, что противник буквально спровоцировал его на насилие. Но при этом Елена ограничилась последним оскорблением, следовавшим за «разными колкостями, другими неприятными словами», и из уважения к своей новой подруге, щадя ее, обошла молчанием тот факт, что Эдвин, ее жених, слишком легкомысленно смотрел на предстоящую женитьбу и небрежно высказывался о ней. От брата она передала Розе просьбу («он умолял») простить его и, выполнив свой долг перед братом, прекратила дальнейшие разговоры на эту тему.
   Мисс Твинклтон следовало как-то скорректировать общественное мнение в Монастырском доме, придать ему благопристойное направление. Эта почтенная дама торжественно вошла в помещение, которое плебеи назвали бы классной комнатой, но которое на благородном языке главы Монастырского дома называлось – возможно, не без оснований – «залом, предназначенным для научных занятий». Войдя в комнату, она сурово и торжественно, как прокурор на суде, произнесла: «Милостивые государыни!» – и все вскочили с мест. Миссис Тишер смиренно заняла свое место за величественной фигурой мисс Твинклтон, словно изображала первую сторонницу королевы Елизаветы во время памятных событий в Тильбюрийском форте [4 - Речь идет об обращении королевы Елизаветы к английскому народу в городе Тильбюри, недалеко от Лондона, во время смотра войск при известии о выступлении Испании против Англии (1587–1588). Королева выразила готовность разделить участь своих подданных и вместе с ними бороться за независимость Англии.]. Затем мисс Твинклтон произнесла следующую речь:
   – Милостивые государыни, молва представлена авонским бардом. Излишне, надеюсь, упоминать имя бессмертного Шекспира, также называемого Лебедем его родной реки – вероятно, согласно древней легенде о том, что эта грациозная птица с изящным оперением (мисс Дженнигс, извольте стоять прямо) сладким голосом поет перед смертью, хотя это и не подтверждено орнитологами. Итак, милостивые государыни, молва представлена тем поэтом, который воспел «знаменитого еврея» – с использованием множества разных языков. Молва же в Клойстергаме (мисс Фердинанд, прошу вас не отказать мне во внимании и выслушать меня) не составляет исключения и не отличается от молвы во всех других местах, имея те же характерные черты, которые были подмечены великим поэтом. Небольшая стычка между двумя молодыми джентльменами вчера вечером, неподалеку, не далее ста миль, от этих мирных стен (мисс Фердинанд, вы неисправимы, и будьте так добры, перепишите сегодня вечером по-французски четыре первые басни нашего остроумного соседа мосье Лафонтена), чрезвычайно преувеличена устами молвы. В первую минуту испуга и беспокойства, вызванных сочувствием к нашему юному другу, имеющему некоторое отношение к одному из гладиаторов на этой бескровной арене (неприличие поведения мисс Рейнольдс, старающейся поразить себя шпилькой в бант, слишком очевидно и недостойно юной девицы, что не стоит на него и указывать), мы позволили себе снизойти с наших благопристойных высот для обсуждения этой неприятной и недостойной темы. Однако, наведя самые достоверные справки, мы убедились, что это происшествие – одно из тех «ничтожных мелочей», о которых говорит поэт (мисс Джигельс, вы через полчаса назовете имя и год рождения этого поэта), и потому, совершенно забыв об этом прискорбном событии, сосредоточим все наше внимание на полезных и приятных повседневных делах!
   Однако это событие оставалось предметом всяческих обсуждений в продолжение целого дня, и мисс Фердинанд снова навлекла на себя наказание, исподтишка хлопнув во время обеда бумажной хлопушкой и нацелившись графином в мисс Джигельс, которая схватила столовую ложку для самообороны.
   Между тем Роза много думала об этой неприятной ссоре с тяжелым чувством, сознавая, что и она была замешана в ней – то ли в причинах, то ли в последствиях – из-за фальшивого положения, связанного с пресловутой помолвкой. Это беспокойное чувство, постоянно мучившее ее во время свиданий с Эдвином, не покидало ее и тогда, когда они были далеко друг от друга. В этот же день она была совсем одинока, так как даже не могла откровенно поговорить со своей новой подругой, Еленой Ландлес, которая, будучи сестрой Невила, избегала говорить на столь трудную и щекотливую для нее тему. И именно в эту критическую минуту Розе объявили, что приехал ее опекун и хочет с ней поговорить.
   Мистер Грюджиус по своим внутренним качествам был вполне достоин звания опекуна как человек неподкупной честности, но при этом его внешние данные заставляли усомниться в таких качествах, по крайней мере с первого взгляда их нельзя было заметить. Это был тощий сухой человек, из которого, если бы его истолочь, вероятно, вышел бы отличный, высокого сорта сухой нюхательный табак. На голове у него была редкая короткая растительность, похожая на самый дрянной облезлый желтый мех, – эта растительность так мало напоминала человеческие волосы, что на первый взгляд выглядела как парик, если бы не очевидная нелепость такой мысли: трудно было представить, что кто-то добровольно согласился бы на столь безобразную голову. Его грубое лицо было изрезано глубокими морщинами, как будто это творение рук человеческих, а не созданное природой. На лбу у него имелись некоторые возвышения, которыми природа сначала как бы намеревалась придать выражение чувствительности или изящности, но затем нетерпеливо бросила свой резец, воскликнув: «Мне надоело доделывать этого человека, пускай он идет какой есть».
   Нескладный, со слишком длинной жилистой шеей и слишком длинными ногами (с огромными ступнями и пятками), неловкий и нерешительный, с переваливающейся с боку на бок походкой, он еще был и близорук, что, быть может, мешало ему заметить, насколько выглядывают из-под брюк его белые носки, представляющие поразительный контраст с его строгим черным костюмом. Однако, несмотря на все это, мистер Грюджиус обладал какой-то странной способностью производить в целом приятное впечатление.
   Роза нашла своего опекуна в очень неловком положении, так как он находился в обществе мисс Твинклтон в святилище этой почтенной особы. Смутные опасения, что его будут сейчас экзаменовать и непременно срежут, по-видимому, чрезвычайно беспокоили бедного джентльмена.
   – Здравствуйте, моя дорогая. Я очень рад вас видеть. Вы так похорошели! Позвольте мне подать вам стул.
   Мисс Твинклтон при появлении Розы встала и очень нежно промолвила, обращаясь не к кому-то конкретно, а будто ко всему свету, что должно было продемонстрировать ее изысканные манеры:
   – Вы позволите мне выйти?
   – Нет, сударыня, не беспокойтесь из-за меня. Пожалуйста, оставайтесь на месте.
   – Я все-таки должна просить у вас позволения покинуть это место, – отвечала мисс Твинклтон, с очаровательной грацией повторяя последнее слово, – но я не уйду, коль вы так любезно предлагаете мне остаться. Я отодвину свой столик к окну и там не буду вам мешать, надеюсь?
   – Вы? Мешать нам?! Помилуйте, сударыня!
   – Вы очень добры, сэр, благодарю вас. Милая Роза, я тебя не буду смущать. Чувствуйте себя совершенно свободно.
   Мистер Грюджиус, оставшись с Розой у камина, снова произнес:
   – Как вы поживаете, милая? Я очень рад вас видеть.
   Он подождал, когда она села, и тоже последовал ее примеру.
   – Мои посещения, – продолжал он, – подобны посещениям ангелов… это не значит, конечно, что я сравниваю себя с ангелом…
   – Нет, сэр, – сказала Роза.
   – Конечно, нет, – подтвердил мистер Грюджиус. – Я только хотел сказать, что мои посещения чрезвычайно редки, между ними проходит много времени. Что до ангелов, мы очень хорошо знаем, моя милая, они находятся наверху.
   Мисс Твинклтон, подняв голову, недоуменно оглянулась.
   – Я говорю, моя дорогая, – произнес Грюджиус, взяв поспешно за руку Розу, когда ему вдруг пришло в голову, что могут подумать, будто он позволил себе назвать «моей дорогой» мисс Твинклтон. – Я говорю об остальных молодых девицах.
   Мисс Твинклтон снова принялась за свое писание.
   Мистер Грюджиус, сознавая, что он не так уж блестяще начал разговор, как желал бы того, провел рукой по голове от затылка ко лбу, словно только что искупался и выжимал воду из волос. Это автоматическое движение руки, совершенно излишнее, было его привычкой. Затем он вынул из кармана сюртука записную книжку, а из кармана жилетки – карандаш.
   – Я для памяти записал, – сказал он, перелистывая книжку, – о чем говорить, я всегда так делаю, так как лишен всякого таланта свободно излагать свои мысли, и потому, с вашего позволения, моя дорогая, я и сейчас обращаюсь к своим записям. Первое – «Здорова и счастлива». Конечно, вы ведь здоровы и счастливы, моя дорогая. Достаточно на вас взглянуть и по вашему цветущему виду убедиться в этом.
   – Да, конечно, сэр, – отвечала Роза.
   – За что, – продолжал Грюджиус, кивнув головой на окно, у которого сидела мисс Твинклтон, – мы должны искренно благодарить – и мы, несомненно, благодарим – ту почтенную особу, которую я имею честь видеть перед собой и которая окружила вас поистине материнской любовью и постоянными заботами.
   Это новое выступление Грюджиуса оказалось так же неудачно, как первое, и не дошло по назначению: мисс Твинклтон, чувствуя, что ей пришлось бы так много приседать, что она очутилась бы вне разговора, предпочла не заметить слов почтенного джентльмена и, небрежно кусая перо, обратила глаза к небу, как бы ожидая, что кто-нибудь из небожителей подарит ей какие-то мысли.
   Мистер Грюджиус снова провел рукой по голове и обратился к своей записной книжке, в которой вычеркнул первый вопрос «здорова и счастлива» как уже решенный.
   – «Фунты, шиллинги и пенсы» – следующий вопрос в моей книжке. Правда, это сухой предмет для молодой девушки, но чрезвычайно важный. Жизнь заключается в фунтах, шиллингах и пенсах. Смерть… – неожиданно вспомнив о смерти родителей Розы, он останавливается и прибавляет более мягким тоном, быстро сориентировавшись и перестроив свои сентенции добавлением отрицательной частицы, – смерть не заключается в фунтах, шиллингах и пенсах.
   Голос его был сух и резок, как он сам, и, скажем, с помощью фантазии можно было бы истолочь этот голос так же, как и его самого, в первосортный сухой нюхательный табак. Однако, несмотря на этот голос, несмотря на весьма ограниченные средства выражения лица, которыми он обладал, он, казалось, выражал доброту. Если бы Природа завершила свое дело и доработала бы его лицо, то в эту минуту, конечно, оно бы выражало доброту и озарилось приветливой улыбкой, но, если линии его лба не сходились, если в лице его не было игры, то чем он был виноват, бедняга, если и улыбка его напоминала гримасу.
   – «Фунты, шиллинги и пенсы». Вы по-прежнему считаете, что отпускаемых вам денег достаточно, моя дорогая? И вы ни в чем не нуждаетесь?
   Роза ни в чем не нуждалась, и потому получаемых денег ей вполне хватало, о чем она и сообщила.
   – И у вас нет долгов?
   Роза весело рассмеялась при мысли, что у нее могут быть долги. Ее юношеская неопытность считала это только комичной игрой воображения. Грюджиус устремил на нее свои близорукие глаза, чтобы убедиться, действительно ли она так относится к этим вопросам.
   – А, – произнес он, взглянув искоса на мисс Твинклтон и вычеркивая второй пункт в своей памятной книжке. – Я же говорил, что попал в общество ангелов! Так оно и есть.
   Роза чувствовала, в чем должен был заключаться третий вопрос, и потому покраснела и дрожащей рукой стала беспокойно перебирать складки своего платья гораздо раньше, чем он нашел следующую запись в своей памятной книжке.
   – «Свадьба». Гм… – продолжал мистер Грюджиус, проводя рукой по голове, по глазам и носу и пододвигая ближе к Розе свое кресло. – Теперь я перехожу к тому пункту, который является главной причиной моего сегодняшнего посещения. Иначе я, такой Угловатый Человек, никогда не обеспокоил бы вас своим визитом. Я никогда не навязываюсь в сферу, для которой совершенно не гожусь. Я здесь чувствую себя хромым медведем в детском котильоне.
   Его непривлекательная наружность настолько оправдывала это сравнение, придавала ему вид животного, с которым он себя сравнивал, что Роза весело расхохоталась.
   – Вижу, вы со мной согласны, – произнес мистер Грюджиус совершенно спокойно. Но возвратимся к моим записям. Мистер Эдвин время от времени приезжал сюда, виделся с вами, как и было нами предусмотрено. Вы писали мне об этом в ваших письмах, которые я регулярно получал от вас раз в три месяца. Он нравится вам и вы нравитесь ему.
   – Он мне очень нравится, сэр, – сказала Роза.
   – Я же и говорю, моя дорогая, – ответил мистер Грюджиус, для которого было непонятно особенное ударение, с которым Роза произнесла слово «очень». – Хорошо. Ваше чувство нашло отражение в дружеской переписке?
   – Мы пишем друг другу, – ответила Роза, надув губки при воспоминании о некоторых разногласиях, которые иногда возникали между ними в письмах.
   – Я так и понимаю слово «переписка», моя дорогая, – продолжал мистер Грюджиус. – Хорошо, что все в порядке. Время бежит, и в следующие рождественские каникулы надо будет официально заявить почтенной особе, сидящей сейчас у окна, которой мы многим обязаны, что вы в следующем семестре покинете это заведение. Ваши отношения с ней, конечно, отнюдь не только деловые, не без этого, но дело всегда есть дело. Я чрезвычайно Угловатый Человек, – продолжал Грюджиус, словно эта неожиданная мысль только что пришла ему в голову, – и, кроме того, никогда не был отцом. Поэтому, если бы нашелся кто-то более приличный, другое лицо на роль посаженного на вашей свадьбе, более подходящий, чем я, был бы очень рад и охотно уступил бы ему свое место.
   Потупившись, Роза заметила, что, вероятно, заместителя можно будет найти, если это окажется необходимым.
   – Конечно, конечно, – продолжал мистер Грюджиус. – Например, этот господин, который обучает вас танцам, сумел бы достойно выполнить эту обязанность, причем с ловкостью и грацией. Он сумел бы подойти к алтарю и отойти от него, сделать шаг вперед, шаг назад, поворот – и все это так, что доставило бы удовольствие и пастору, и вашему жениху, и всем присутствующим. А я – нет, я чрезвычайно Угловатый Человек и, конечно, все напутал бы и наделал массу ошибок.
   Роза словно застыла, сидя не шевелясь и молча. Быть может, ее мысли еще не зашли так далеко, как венчальный обряд, она еще не задумалась о церемонии, по-видимому, задерживая внимание пока еще на пути к этому событию.
   – Теперь следующее. В записной книжке значится: «Завещание». Ну, моя дорогая, – продолжал мистер Грюджиус, вычеркивая предыдущий решенный вопрос и вынимая из кармана какую-то сложенную вчетверо бумагу. – Хотя я уже раньше разъяснил вам содержание завещания вашего отца, но теперь считаю необходимым вручить вам засвидетельствованную его копию. И несмотря на то что мистер Эдвин также знаком с этим документом, я собираюсь вручить другую засвидетельствованную копию мистеру Джасперу…
   – Отчего же не самому Эдди? – спросила Роза, быстро подняв голову. – Не можете ли вы отдать завещание самому Эдди?
   – Да, конечно, моя дорогая, если вы настаиваете на этом, но я упомянул о мистере Джаспере потому, что он его опекун.
   – Да, я настаиваю, пожалуйста, – поспешно сказала Роза. – Я не хочу, чтобы мистер Джаспер становился между нами и вмешивался в наши дела.
   – Что же, я полагаю, ваше желание, чтобы ваш муж был для вас всем и во всем, вполне естественно, поэтому хотите видеть никаких посредников между вами и вашим будущим супругом. Вы замечаете, что я говорю «полагаю». Дело в том, что я совершенно не естественный человек и ничего не понимаю в том, что естественно.
   Роза взглянула на него с некоторым удивлением.
   – Я хочу сказать, – пояснил он, – что чувства юности, обычаи и привычки молодых людей мне никогда не были известны. Я единственный ребенок моих родителей, пребывающих в довольно преклонных годах, когда я родился, и мне иногда кажется, что я явился на свет уже пожилым. Не потому, что я хочу обыграть вашу чудную фамилию, которую вы скоро измените, я все-таки хочу сказать, что все люди обычно являются на свет бутонами, а я родился щепкой. Как только я стал себя помнить, я уже был щепкой, и самой сухой. Что же касается второй засвидетельствованной копии, я поступлю с ней по вашему желанию. Относительно же вашего наследства – тут, по-моему, вы уже все знаете. Оно состоит из двухсот пятидесяти фунтов стерлингов ежегодного дохода. Из них некоторые суммы составили расходы на ваше содержание, плюс кое-какие поступления, так что всего вы получите капитала более тысячи семисот фунтов стерлингов. Я имею право дать вам вперед из этого фонда необходимую сумму на приготовление к свадьбе. Вот и все, что я хотел сказать.
   – Скажите, пожалуйста, – промолвила Роза, взяв бумагу и наморщив лобик, – права ли я в том, что сейчас вам скажу? Я понимаю гораздо лучше тогда, когда вы мне говорите, чем то, что я сама читаю в документах. А вы, если я ошибусь, меня поправите. Мой бедный отец и отец Эдди приняли такое решение, потому что были очень близкими друзьями, верными и преданными, и очень хотели, чтобы и мы впоследствии стали такими же близкими и преданными друзьями?
   – Именно так.
   – Они сделали это для нашего общего благополучия и вечного счастья?
   – Именно так.
   – Для того, чтобы мы были бы еще более близки друг другу, чем когда-то они?
   – Именно так.
   – И в завещании не записано, что Эдди или я что-то утратим, если… И Эдди, и я никак не обязаны при условии какой-либо неустойки… или…
   – Не тревожьтесь, моя дорогая. Если бы случилось то, при мысли о чем у вас наворачиваются слезы на глаза, если бы вы с мистером Эдвином не поженились, то вы ничего не теряете – ни он, ни вы. Вы просто останетесь тогда под моей опекой до вашего совершеннолетия. Ничего худшего с вами не случится. Впрочем, и это, быть может, достаточно плохо.
   – А Эдди?
   – Он точно так же при достижении совершеннолетия вступил бы во владение своим паем в той фирме, в которой его отец был компаньоном. И получит остаток от дивидендов на этот пай, если таковой будет. Словом, все будет точно так же, как случилось бы и теперь.
   Роза молча сидела с насупленными бровями и взволнованным лицом, склонив набок головку. Она нетерпеливо кусала уголок полученной копии, бездумно смотрела на пол и водила по нему ножкой.
   – Одним словом, – продолжал мистер Грюджиус, – это обручение, желание, надежда, дружеский проект, нежно выраженный с обеих сторон – вашего отца и отца мистера Эдвина. То, что это желание было искренним и взаимным, что они очень надеялись на его осуществление, не подлежит никакому сомнению. Вы с мистером Эдвином с детства привыкли к этой мысли, и она развивалась и росла вместе с вами. Но обстоятельства меняются, так бывает, и я приехал сегодня отчасти, то есть главным образом для того, чтобы исполнить свой долг и сказать вам, моя дорогая, что двое молодых людей могут быть обручены только при венчании (исключая браки по расчету, то есть случаи, когда совершается страшная ошибка, способная впоследствии привести к горю и несчастью) по их доброй воле, по взаимной любви и при уверенности (эта уверенность может оказаться справедливой или ложной, но тут уж ничего не сделаешь – всякий должен попытать счастья), что они подходят друг другу и будут счастливы вместе. Например, если бы сейчас был жив ваш отец или отец мистера Эдвина и кто-то из них хоть чуть-чуть усомнился бы в желательности для вас этого брака, то неужели изменение обстоятельств спустя какое-то время не изменило бы его планов? Это невозможно себе представить, да и было бы это неблагоразумно, чудовищно, нелепо!
   Мистер Грюджиус произнес все это так, точно он читал вслух или отвечал заученный урок: так мало естественным выглядели его лицо и вся его фигура, что не чувствовалось при этом никакой непосредственности, словно ему чужд был всякий экспромт.
   – А теперь, моя дорогая, – продолжал он, зачеркивая слово «Завещание» в своей записной книжке, – я выполнил свою чисто формальную в данном случае обязанность, но абсолютно необходимую. Следующая запись – «Пожелания». Желаете ли вы чего-либо, моя дорогая, что я могу для вас исполнить?
   Роза покачала головой с каким-то грустным видом, точно она колебалась, что сказать; хотела, но не решалась просить помощи.
   – Не дадите ли вы мне каких-либо распоряжений относительно ваших дел?
   – Я… я бы прежде хотела поговорить обо всем с Эдди, если вы позволите, – сказала Роза, перебирая складки своего платья.
   – Конечно, конечно, – согласился мистер Грюджиус, – вы должны иметь одинаковое мнение обо всем и быть полностью единодушны. Вы скоро ожидаете молодого джентльмена?
   – Он уехал только сегодня утром и приедет опять к Рождеству.
   – Отлично. По его возвращении вы обсудите с ним все подробности и уведомите меня, а я тогда выполню свои чисто деловые обязательства в отношении достойной особы, сидящей сейчас у окна. Ведь к тому времени расходы еще увеличатся, тем более в связи с праздниками. Последняя запись в книжке – «Прощание». Да. Итак, моя дорогая, теперь я с вами прощусь.
   – Могу я вас попросить, – сказала Роза, вставая, когда ее опекун неуклюже поднялся с места, – приехать ко мне на Рождество? Может быть, мне нужно будет сообщить вам что-нибудь важное.
   – Конечно, конечно, – отвечал он, по-видимому, польщенный (если такое выражение можно отнести к человеку, на лице которого никогда никаких эмоций, приятных или неприятных, не было видно) словами Розы. – Как чрезвычайно Угловатый Человек, я не гожусь для общества и потому не имею никаких приглашений на рождественские праздники, кроме обеда 25-го числа у клерка, моего помощника – столь же угловатого господина, отец которого, норфолкский фермер, ежегодно присылает мне в подарок вскормленную в окрестностях Норича отличную индейку, которую мы обычно вдвоем в первый день Рождества поглощаем под соусом из сельдерея. Я, право, горжусь вашим желанием видеть меня. При моей должности сборщика рент я встречаю так мало людей, желающих меня видеть, что для меня это приятная новинка.
   Благодарная за такое любезное согласие исполнить ее желание, Роза положила свои ручки на плечи опекуна и, приподнявшись на цыпочках, быстро крепко поцеловал его.
   – Господи! – восклицает мистер Грюджиус. – Благодарствуйте, моя дорогая! Ваш поцелуй – большая честь для меня и большое удовольствие. Мисс Твинклтон, я очень приятно поговорил с вашей ученицей и теперь освобожу вас от своего надоевшего вам присутствия.
   – Нет, сэр, – возразила мисс Твинклтон, грациозно вставая. – Не говорите, что ваше присутствие мне надоело или меня беспокоило. Ничуть! Я не могу вам позволить так выражаться.
   – Благодарствуйте, сударыня. Я читал в газетах, – продолжал мистер Грюджиус, несколько запинаясь, – что при посещении школы (не то чтобы ваше образцовое учебное заведение было просто школой, ни в коем случае) знаменитым человеком (я-то, конечно, не знаменитость, нисколько) он всегда просит то ли организовать для учеников праздник, либо отпустить их пораньше, или другую какую милость. Теперь в колледже, достойной главой которого являетесь вы, мисс Твинклтон, уроки уже закончились, и ваши воспитанницы ничего не выиграли бы, если бы остались свободны до конца дня. Но если одной из молодых девиц сейчас угрожает немилость, то могу ли я ходатайствовать…
   – О, мистер Грюджиус, мистер Грюджиус! – воскликнула мисс Твинклтон, любезно грозя ему пальцем. – О вы, мужчины, мужчины! Стыдно вам так нападать на нас, бедных блюстителей дисциплины, за жестокое отношение к нашему полу. И как вы рассчитываете на мягкость по отношению к вашему полу! Но так как мисс Фердинанд в опале и пребывает в тяжких трудах, переписывая басни мосье Лафонтена, то, милая Роза, пойдите к ней и скажите, что по просьбе вашего опекуна, мистера Грюджиуса, наказание отменяется и я ее прощаю.
   При этом мисс Твинклтон сделала такой глубокий реверанс, так низко и почтительно присела, что вынырнула только в трех аршинах расстояния от первоначального места приседания.
   Считая своей обязанностью зайти к мистеру Джасперу, прежде чем уехать из Клойстергама, мистер Грюджиус отправился к его домику над воротами и взобрался по винтовой лестнице. Но дверь мистера Джаспера была заперта и на ней красовалась бумага с надписью: «Я в соборе». Мистер Грюджиус только тут вспомнил, что в этот час действительно идет церковная служба. Поэтому он спустился с лестницы, прошел по аллее и, перейдя через площадку, остановился перед большими западными дверями собора, широко открытыми настежь в этот короткий осенний день на несколько светлых мимолетных теплых часов для проветривания старинного здания.
   «Батюшки, – подумал Грюджиус, взглянув в двери, – точно смотришь в горло Старика Времени!»
   Могильное дыхание Старика Времени доносилось от гробниц и склепов, из-под сводов; мрачные тени набегали и сгущались в отдаленных углах; зеленые, заплесневевшие камни источали сырость; радужный отблеск от будто рассыпанных по каменному полу лучами солнца рубинов и сапфиров постепенно исчезал. За решеткой амвона, над которым высилась темная масса органа, еще виднелись белые одежды певчих, и время от времени слышался слабый надтреснутый голос, то возвышавшийся, то понижавшийся в монотонном шепоте. Снаружи, на воздухе, река, зеленые пастбища, вспаханные поля, а на заднем плане горы и долины – все было освещено красноватыми лучами заходящего солнца, которое золотом искрилось на окнах отдаленных ветряных мельниц и сельских домиков. В соборе же все становилось мрачным, могильным; однообразные звуки долетавшего слабого надтреснутого голоса мало-помалу замирали и наконец были совершенно поглощены неожиданным наплывом целого моря музыкальных звуков. Через минуту орган и хор снова умолкли, море отхлынуло и опять послышался умирающий голос, в слабой попытке что-то договорить, но снова море грозно поднялось, поглотило одиночный голос и высоко подняло свои мелодичные волны, до самых сводов и башен древнего собора. Наконец море отошло и наступила тишина.
   Между тем мистер Грюджиус подошел поближе к амвону, где он встретил уже живые, людские волны.
   – Случилось что-нибудь? – тревожно спросил мистер Джаспер, увидев его. – За вами не посылали?
   – Нет, нет. Я сам приехал, по собственной инициативе. Я посетил мою очаровательную подопечную Розу и теперь возвращаюсь домой.
   – Как вы нашли ее, здоровой, цветущей?
   – Да, вполне цветущей. Я приезжал, собственно, для того, чтобы серьезно объяснить ей, какое значение имеет обручение молодых людей, состоявшееся в данном случае по воле покойных родителей.
   – Какое же значение оно имеет, по вашему мнению? – Мистер Грюджиус заметил, что губы Джаспера были очень бледны, но он приписал это холоду и сырости в соборе.
   – Я только приехал сказать ей, что такое обручение не может считаться обязательным, если будет уважительная причина к его расторжению, а именно если один из обрученных будет иметь возражения – из-за отсутствия (недостатка) любви или желания вступить в брак.
   – Могу я спросить, была ли у вас какая-либо особая причина для подобных разъяснений?
   – Особая причина заключалась лишь в желании честно исполнить мой долг, сэр, – резко ответил мистер Грюджиус и добавил: – Мистер Джаспер, я знаю, как сильно вы любите вашего племянника и близко к сердцу принимаете все, что его касается. Однако уверяю вас, что все сказанное мной не выражает ни малейшего сомнения или неуважения к вашему племяннику.
   – Вы не могли выразиться деликатнее, – ответил мистер Джаспер, дружески пожав ему руку и идя рядом с ним.
   Мистер Грюджиус снял шляпу, чтоб провести рукой по голове и, погладив свои волосы, удовлетворенно наклонил голову и снова надел шляпу.
   – Бьюсь об заклад, что она не выразила желания освободиться от Эдвина, – улыбаясь, произнес Джаспер; его губы были еще так бледны, что он, сознавая это, нетерпеливо покусывал их и проводил по ним языком.
   – И вы выиграете заклад, – ответил мистер Грюджиус. – Конечно, мы должны учитывать при подобных обстоятельствах девичью стыдливость и сдержанность сироты, потерявшей мать, ее нежелание посвящать посторонних в свои сердечные тайны; как вы думаете? Это все не по моей части, и потому я только могу полагать.
   – Конечно, без всякого сомнения.
   – Я очень рад, что мы с вами одного мнения. Потому что, – продолжал мистер Грюджиус, говоря очень осторожно, ибо помнил слова Розы о посредничестве мистера Джаспера, – потому что она по деликатному инстинкту считает необходимым все предварительные переговоры провести только с мистером Эдвином Друдом, как и необходимые приготовления. Она не хочет, чтобы мы вмешивались в их дела. Мы для нее лишние. Понимаете?
   – Вы хотите сказать, чтобы я не вмешивался? – спросил Джаспер несколько невнятно, прикоснувшись к своей груди.
   – Я хочу сказать «мы», – повторил мистер Грюджиус, прикоснувшись к своей груди. – Поэтому пускай они посоветуются и все обсудят, когда мистер Эдвин Друд вернется к Рождеству. А потом уж и мы с вами появимся и закончим остальное.
   – Так вы договорились с ней, что тоже приедете к Рождеству? – спросил Джаспер. – Я понимаю. Вы совершенно справедливо сказали, мистер Грюджиус, я действительно так горячо люблю моего племянника, что его счастье, моего дорогого мальчика, до сих пор знавшего в жизни только радость, для меня дороже, чем мое собственное. Но как вы совершенно справедливо заметили, следует считаться и с молодой девушкой, и потому я согласен следовать во всем вашим советам. Итак, на Рождество они покончат со всеми приготовлениями к свадьбе, которая должна состояться в мае, а нам останется только выполнить то, что они решат, и подготовить все для формальной сдачи дел по опекунству в день рождения Эдвина.
   – Именно так, – подтвердил мистер Грюджиус, пожимая ему на прощание руку. – Да благословит Бог их обоих!
   – Да спасет Он их обоих! – воскликнул Джаспер.
   – Я сказал, да благословит их Бог, – заметил Грюджиус, взглянув через плечо на Джаспера.
   – А я сказал: да спасет их Бог, – возразил Джаспер. – Разве это не одно и то же?


   Глава X
   Очистка пути

   Часто замечали, что женщины одарены какой-то врожденной, инстинктивной способностью угадывать характеры людей. Эту любопытную способность они приобретают не путем терпеливого мышления либо последовательного рассуждения и не могут дать себе полного отчета, как это у них получилось. Но благодаря ей они безапелляционно выносят с поразительной уверенностью приговоры, даже когда те противоречат мнениям мужчин, основанным на многолетнем опыте и многочисленных наблюдениях. Значительно реже отмечалось, что одаренная этой способностью (спорной, подверженной ошибкам, как все человеческое) женщина ни за что не согласится пересмотреть раз высказанное мнение, она не способна отказаться от него, каким бы ложным оно потом ни оказалось и как бы оно ни было опровергнуто впоследствии действительностью. Нет, женщина оставит при себе свои суждения, что в этом случае роднит их с предрассудками. Даже малейшая тень противоречия или опровержения еще больше способствует укреплению женского мнения, заставляя в девяти случаях из десяти упорную женщину настаивать на своем, словно заинтересованного в деле свидетеля на суде – так сильно прекрасная угадчица связывает себя со своей догадкой.
   – Не полагаете ли вы, милая матушка, – произносит младший каноник, обращаясь к своей матери однажды, когда она сидела с вязанием в его маленькой библиотеке, – не думаете ли вы, что слишком уж вы строги к мистеру Невилу?
   – Нет, не полагаю, Септ, – отвечала старушка.
   – Давайте обсудим это, матушка.
   – Пожалуйста, Септ. Я не имею ничего против обсуждения. Я всегда готова обсуждать все, что тебе угодно.
   Последние слова она произнесла так многозначительно, что лента на ее чепчике затряслась так, будто она про себя прибавляла: «Желала бы я видеть, какие обсуждения изменят мое мнение!»
   – Хорошо, матушка, – отвечал ее сын, всегда склонный к мирному разрешению вопросов. – Ничего не может быть лучше, чем подробно, со всех сторон, объективно обсудить любой вопрос.
   – Конечно, мой милый, – отвечала старая дама, но весь ее вид свидетельствовал о том, что она не разделяет мнение сына.
   – Ну вот. Поведение мистера Невила в тот несчастный день было ужасным, но оно объясняется тем, что он находился в величайшем гневе.
   – Да, и также объясняется выпитым вином, – добавила старая дама.
   – Я могу признать влияние вина, хотя в этом отношении молодые люди оба были в совершенно одинаковом состоянии.
   – А я так не полагаю, – возразила старая дама.
   – Но почему же, матушка?
   – Потому что не полагаю, вот и все. Впрочем, я всегда согласна это обсудить, – заявила дама.
   – Но, милая матушка, я не понимаю, как мы с вами будем что-либо обсуждать, если вы заняли такую твердую противоположную позицию.
   – В этом виноват мистер Невил, а не я, Септ, вот его и вини, – сказала старая дама убежденно и с решительной строгостью.
   – Отчего же мистер Невил, милая матушка?
   – Оттого, – отвечала миссис Криспаркл, опять вернувшись к начальной своей позиции, – что он возвратился домой пьяный, показав тем самым неуважение к нашей семье и опозорив наш дом.
   – Это не подлежит сомнению, матушка. Однако он, как тогда, так и теперь, очень сожалеет об этом.
   – Если бы мистер Джаспер, со своей деликатностью и вниманием, – сказала старая дама, – не подошел ко мне на другой день после службы в соборе, даже не успев переодеться, и не поинтересовался, не была ли я очень обеспокоена и перепугана ночью, не нарушило ли мой сон все случившееся, я, вероятно, никогда не услыхала бы об этом постыдном происшествии!
   – По правде сказать, матушка, я, вероятно, вам ничего и не сказал бы, хотя, собственно, тогда еще не решил, как мне поступить. Я только что хотел подойти к мистеру Джасперу и переговорить с ним о том, не лучше ли со всех точек зрения нам замять это дело, когда увидел, что он разговаривает с вами. Так что уж было поздно.
   – Конечно, поздно, Септ. Мистер Джаспер был все еще бледен как полотно после всего, что произошло накануне в его доме.
   – Если я и хотел это скрыть от вас, матушка, то будьте уверены, что сделал бы это только ради вашего спокойствия, чтобы не тревожить и волновать вас, а также и для пользы молодых людей, чтобы уберечь их от неприятностей. В этом я видел свой долг и хотел наилучшим образом его выполнить, так я его понимал.
   Старая дама быстро пересекла комнату и поцеловала сына, говоря:
   – Конечно, дорогой мой Септ, я в этом уверена.
   – Но это событие, что там ни говори, стало предметом обсуждения всего города, – сказал, потирая себе ухо, Криспаркл после того, как мать снова села и продолжала вязать. – И я уже ничего не мог сделать.
   – Я тогда же сказала, Септ, – отвечала старая дама, – что я была дурного мнения о мистере Невиле и теперь повторяю то же. Я тогда же сказала и теперь повторяю, что надеюсь, Невил исправится, хотя не верю в его исправление. – Тут чепец ее вместе с лентами снова заходил.
   – Мне очень жаль, что вы так говорите, матушка.
   – Мне самой жаль, что это так, мой милый, – заметила старушка, продолжая вязать, – но я ничего не могу сделать!
   – Мне очень жаль, что вы так говорите, матушка, – повторил младший каноник, – потому что, бесспорно, – и этого нельзя отрицать – мистер Невил чрезвычайно трудолюбив и внимателен, он быстро исправляется, делает большие успехи и, смею сказать, очень привязан ко мне.
   – В последнем нет никакой его заслуги, мой милый, – поспешно вставила старая дама, – и если он говорит, что это его заслуга, то я еще хуже буду думать о нем, значит, он хвастун.
   – Но, матушка, он же этого никогда не говорил!
   – Может быть, и не говорил, – отвечала старая дама, – но не думаю, чтобы это что-то изменило и имело бы большое значение.
   В ласковом взгляде, устремленном Криспарклом на милую фарфоровую пастушку, ловко перебирающую спицы, не было ни малейшей тени нетерпения или раздражения. Этот взгляд выражал не лишенное юмора сознание того, что спорить с такими чудными фарфоровыми куклами абсолютно бесполезно.
   – К тому же, Септ, подумай, кем бы он был без своей сестры? Ты знаешь, какое влияние она оказывает на него, какими способностями она обладает? Чем бы он ни занимался с тобой, что бы ни учил, они учат с ней. Выдели часть из своих похвал на ее долю и посмотри, что же тогда останется ему.
   При этих словах мистер Криспаркл глубоко задумался. На него нахлынули воспоминания. Он думал о том, сколько раз он видел брата и сестру в серьезном разговоре над одной из его старых учебных книг, сколько раз он встречал их холодным утром, отправляясь по обледеневшей тропе к Клойстергамской речке для обычных своих ежедневных бодрящих погружений, или по вечерам, когда любовался закатом солнца со своего любимого наблюдательного пункта – местечка на развалинах старого монастыря, под которыми мелькали фигурки молодых людей на берегу речки, отражавшей огоньки, мерцавшие в городе, отчего еще темнее и печальнее казался сумрачный берег. Он думал, как мало-помалу убедился в том, что, обучая одного, он обучал обоих, как почти бессознательно он стал приспосабливаться в своих разъяснениях к обоим ищущим умам – к тому, с которым он ежедневно общался и к тому, на который действовал только издали, через посредство другого. Он думал о слухах, доходивших до него из Монастырского дома, что Елена, которую он считал столь гордой и властной, из-за чего относился к ней с некоторым недоверием, совершенно подчинилась волшебной невесте, как он называл Розу, и училась у нее всему, что та знала. Он думал о необыкновенном соединении этих двух контрастов, об удивительной и трогательной дружбе между этими девочками. Однако более всего он думал, быть может, о том, как странно получилось, что все это всего за несколько недель, с тех пор когда началось, стало неотъемлемой частью его жизни.
   Каждый раз, когда достопочтенный Септимус надолго задумывался, его добрая мать принимала это за верный признак того, что он нуждается в подкреплении, и поспешно отправлялась в кладовую, чтобы обеспечить его требуемым подкреплением, заключавшимся в стакане констанции [5 - Констанция – южноафриканское вино высшего качества (белое и красное), получившее свое название от винодельческого района, где оно изготовляется.] и домашнем бисквите. Удивительное зрелище представляла собой эта кладовая или, лучше сказать, шкаф в стене столовой мистера Криспаркла; шкаф этот был вполне достоин Клойстергама и дома младшего каноника. Над ним висел портрет Генделя [6 - Гендель Георг Фридрих (1685–1759) – один из крупнейших композиторов XVIII века, автор многих опер, оркестровых произведений и ораторий, немец по национальности, впоследствии переселившийся в Англию, где и создал свои наиболее значительные вещи.] в громадном парике и с таким многозначительным выражением лица, с таким вдохновенным взглядом, что, казалось, он прекрасно знает содержимое этого шкафа и намеревается соединить все его гармонии в одну замечательную фугу. Это не был простой шкаф с грубой дверью на петлях, отворяющейся сразу во всю длину и не оставляющей ничего скрытного. Нет, этот необыкновенный шкаф имел замок посередине и отворялся на две раздвижные дверцы, одна из которых поднималась вверх, а другая опускалась вниз. Верхняя половинка, опускаясь, оставляла нижнюю в двойной тайне, таким образом обнаруживая ряд глубоких полок, уставленных горшочками с пикулями и банками с вареньем, жестяными коробочками и ящичками с пряностями и прелестными экзотическими сине-белыми сосудами с ароматным имбирем и маринованными тамариндами. У каждого из почтенных обитателей этого шкафа на круглом животе было выставлено его имя. Пикули, все в застегнутых доверху темно-коричневых мундирах, а в нижней части одетые в более скромные желтоватые или темно-серые тона, открыто заявляли о своем положении в свете с помощью печатных букв: «Огурцы», «Корнишоны», «Цветная капуста», «Орехи», «Лук», «Смесь» и другие члены этого благородного семейства. Варенье, отличаясь папильотками и не столь мужественным характером, заявляло о себе свету надписями, сделанными, очевидно, каллиграфическим женским почерком, и будто нежным голоском называло свои имена: «Малина», «Крыжовник», «Абрикосы», «Яблоки», «Персики», «Сливы», «Терен» и проч. Когда сцена менялась и нижняя половинка поднималась вместе с верхней, то появлялись апельсины и огромный лакированный японский сахарный ящик, призванный смягчить их кислоту, если бы они оказались незрелыми. Дальше располагалась придворная свита этих важных персон – бисквиты домашнего приготовления лежали рядом с большим куском кекса и маленькими тоненькими сухариками наподобие «дамских пальчиков» (так они и назывались), которые, погруженные в сладкое вино, так и просят поцелуя. В самом низу, под большим железным сводом, хранились сладкие вина и различные настойки, от которых издали пахло апельсинами, лимонами, миндалем и тмином. Этот диковинный шкаф из шкафов, король среди шкафов, казалось, говорил, что в нем веками отзывались соборные колокола и орган и что эти музыкальные пчелы превратили в блаженный духовный мед все, что в нем хранилось; точно так же было замечено, что каждый, погружавшийся в громадные пространства между полками (уже говорилось, что полки были так глубоки, что на них можно было поместиться с головой, руками и ногами), выходил оттуда с каким-то блаженным, сладким выражением на лице, и казалось, что он подвергся сахарному преображению.
   Достопочтенный Септимус столь же добровольно приносил себя в жертву не только этому замечательному, славному, вкусному шкафу, но и пропитанному острыми запахами шкафу с медикаментами, также состоявшему в ведении фарфоровой пастушки. Каким только поразительным смесям – из мяты, горчавки, левкоя, шалфея, петрушки, тимьяна, руты, розмарина и одуванчика – отважно подвергал он свой мужественный желудок! Какими чудо-компрессами из сухих листьев, какими удивительными ароматическими подушечками из сушеных трав обкладывал он свое розовое, всегда довольное, улыбчивое лицо при малейшем подозрении его матери в том, что у него болят зубы! Какие только ботанические пластыри весело не налепливал он на свою щеку или лоб, когда почтенная старая дама убеждала его, что там вскочил невидимый и почти не ощущаемый прыщик! В этот траво-лекарственный медицинский шкаф, находившийся наверху, на лестнице, и состоявший из узкого низенького помещения, где с потолка, с ржавых гвоздей, свисали пучки сушеных трав, а на полках лежали различные растения и стояли огромные бутылки, достопочтенный Септимус позволял себя отводить, как пресловутый агнец, которого так давно и систематически водят на заклание; но там (не так, как этот упомянутый агнец) он никому не мешал и не доставлял неприятностей, кроме самого себя. Впрочем, для себя он и не считал это неприятностью и охотно, даже с радостью, глотал все, что ему давали, только бы его заботливая матушка была занята и довольна. Лишь выходя из этого пенитенциарного [7 - Пенитенциарный – исправительный (покаянный).] приюта, чтобы изгнать неприятный вкус, мыл руки и отмывал лицо в большой вазе с розовой водой, а затем в другой вазе с сухой лавандой. После этого он уходил, не беспокоясь о плохих последствиях от поглощенных снадобий, так как твердо верил в очистительную силу клойстергамской реки и собственного здоровья, в отличие от леди Макбет, не верившей в такие же свойства всех земных вод.
   Сейчас же добродушный младший каноник охотно выпил поданный ему стаканчик констанции и, подкрепившись таким образом к полному удовольствию матери, приступил к выполнению остальных своих ежедневных обязанностей. Этот неуклонный, правильный и точно определенный ряд обязанностей оканчивался в положенное время в сумерках вечерней службой, а затем обычной прогулкой. В соборе было очень холодно, и потому после службы он отправился походить, а то и пробежаться, и эта прогулка кончалась, конечно, быстрой атакой его любимой монастырской развалины, которую он брал приступом, не переводя дыхания.
   Совершив это восхождение самым решительным образом, очутившись на вершине, он, даже не переведя дыхания, стал смотреть на реку. Река в Клойстергаме достаточно близка к морю и время от времени приносит и выбрасывает большой запас морских водорослей. Последним приливом этих водорослей нагнало особенно много, что вместе с набегавшими волнами, беспокойным полетом шумных чаек и роковым проблеском на горизонте, на фоне которого казались черными коричневые паруса видневшихся уходящих к морю барок, предвещало бурную штормовую ночь. Мистер Криспаркл размышлял, сравнивая дикое, шумное море с тихой безмятежной гаванью дома младшего каноника, как вдруг внизу, у его ног, прошли Елена и Невил Ландлес. Целый день они не выходили у него из головы, он думал о них и потому теперь, увидев их, тотчас отправился вниз, чтобы побеседовать с ними. Сойти с возвышения, на котором он находился, было довольно трудно, спуск был крутой, даже опасный для всех, кроме опытных альпинистов, особенно в сумерках, но младший каноник ловко лазил по горам и очутился перед молодыми людьми так быстро, что другой за это время еще не достиг бы и половины горы.
   – Какой неприятный вечер, мисс Ландлес! Не находите ли вы, что для ваших обычных прогулок с братом тут слишком открыто и холодно в такое время года, по крайней мере сейчас, когда солнце село и ветер дует с моря?
   Елена ответила, что вовсе этого не находит, а место это весьма уединенное и приятное для прогулки. Они с братом любят здесь гулять.
   – Оно, правда, очень уединенно, – подтвердил Криспаркл, продолжая идти рядом с ними и пользуясь удобным случаем прямо заговорить о том, о чем он хотел. – Это именно такое место, где можно поговорить, не боясь, что вам помешают, а я именно этого теперь и желаю. Я полагаю, мистер Невил, вы передаете вашей сестре все, что происходит между нами?
   – Все, сэр.
   – Следовательно, – продолжал мистер Криспаркл, – ваша сестра знает, что я неоднократно советовал вам загладить каким бы то ни было образом вину, принеся извинения за то несчастное происшествие, которое случилось в первый вечер вашего пребывания здесь после переезда?
   Говоря это, он смотрел на нее, а не на него, и потому ответила она, а не он:
   – Да.
   – Я называю это происшествие несчастным, мисс Елена, – продолжал Криспаркл, – прежде всего потому, что оно восстановило многих против Невила. Сложилось почти общее мнение, что он человек опасный, горячий, вспыльчивый, не управляющий своими страстями; его, право, все избегают как человека с диким, жестоким, необузданным характером.
   – Да, вероятно, это так. Его избегают, бедного мальчика, – сказала Елена, бросая сочувствующий, но гордый взгляд на брата, взгляд, в котором читалось глубокое убеждение, что с ним обошлись несправедливо. – Такое мнение о нем существует. Я бы поверила одним только вашим словам, но я и сама каждый день замечаю это по различным намекам и замечаниям, которые я время от времени слышу.
   – Ну вот, – продолжал мистер Криспаркл тоном кроткого, но твердого увещевания, – не досадно ли это и не следует ли исправить это положение? Мистер Невил совсем недавно живет в Клойстергаме, и я уверен, что со временем он опровергнет такое ошибочное мнение и докажет, что его не поняли. Однако гораздо благоразумнее тотчас самому принять нужные меры, чем надеяться на неопределенное время в каком-то будущем. К тому же решимость загладить свой проступок не только хорошее дело, но и справедливое. Ведь нет сомнения в том, что Невил виновен.
   – Но его спровоцировали, – заметила Елена.
   – Он первый напал на своего противника, – в свою очередь уточнил Криспаркл.
   В продолжение нескольких минут они шли молча. Затем Елена посмотрела на младшего каноника и сказала почти с упреком:
   – О, мистер Криспаркл, неужели вы хотите, чтобы Невил бросился к ногам молодого Друда или мистера Джаспера, который постоянно его так ужасно бранит и клевещет на него? В глубине души вы не можете этого желать. Вы бы так не поступили, если бы сами находились на месте Невила.
   – Я уже объяснял, Елена, мистеру Криспарклу, – сказал Невил, почтительно взглянув на своего воспитателя, – что если бы я мог это сделать искренне, от всего сердца, то давно бы это сделал. Но я не могу, а притворяться мне противно. Однако, Елена, ты забываешь, что, ставя мистера Криспаркла на мое место, ты должна предположить, что он мог бы сделать то же, что я.
   – Я прошу у него прощения, – отвечала Елена.
   – Вы видите, – продолжал Криспаркл, снова пользуясь случаем, но осторожно и деликатно, – вы оба невольно признаете, что Невил был виноват. Так зачем же останавливаться на полдороге и не признать этого перед всеми, перед тем, кого он оскорбил?
   – А разве все равно, – спросила Елена взволнованным голосом, – подчиниться благородному и великодушному человеку или низкому, грубому и мелочному?
   Прежде чем достойный младший каноник успел ответить и выразить свое мнение об этом тонком различии, Невил воскликнул:
   – Елена, помоги мне оправдаться перед мистером Криспарклом! Помоги мне убедить его, что я не могу первый идти на уступки, не кривя душой и не лицемеря. Вся моя натура должна измениться прежде, чем я на это решусь, а она еще не изменилась. Я вспоминаю, что мне нанесли непростительное оскорбление, да еще и преднамеренно добавили, вот я и злюсь. И если уж честно говорить, то при мысли о том вечере я испытываю и сейчас такую же злость, как и тогда.
   – Невил, – серьезно заметил младший каноник, – вы опять повторяете тот же самый жест, который мне так неприятен.
   – Мне очень жаль, сэр, но это движение невольное. Я ведь признаюсь, что и сейчас так же разгневан, как в тот вечер.
   – А я, признаюсь, – сказал мистер Криспаркл, – ожидал от вас иного.
   – Мне очень жаль, что вынужден разочаровать вас, сэр, но было бы намного хуже вас обмануть, а я непременно вас обманул бы, уверяя, что вы меня переубедили и успокоили. Быть может, через какое-то время ваше благотворное влияние и произведет желаемую вами перемену в вашем диком ученике, тяжелое прошлое которого вам известно; но это время еще не настало, несмотря на все мои старания и борьбу с самим собой. Ведь это так, Елена, подтверди!
   Елена, черные глаза которой зорко следили за впечатлением, которое произвели слова Невила на мистера Криспаркла, ответила Криспарклу, а не брату:
   – Да, это так.
   Во время наступившего короткого молчания Елена, уловив вопрос во взгляде брата, ответила ему утвердительным кивком головы.
   – У меня не хватало смелости еще сказать вам, сэр, – продолжил Невил после обмена взглядами с сестрой, – то, что я не должен был скрывать от вас при первом нашем разговоре о примирении. Нелегко это выговорить, и меня до сих пор удерживал страх показаться смешным; этот страх еще до сих пор очень силен во мне, и без помощи моей сестры я, вероятно, и сейчас не решился бы на полную откровенность. Мистер Криспаркл, мне нравится мисс Буттон, и я не могу слышать, чтобы о ней говорили небрежно и свысока. И если бы я даже не чувствовал неприязни к молодому Друду за то, что он оскорбил меня, то чувствовал бы эту неприязнь из-за того, что он оскорбляет ее.
   Мистер Криспаркл с изумлением взглянул на Елену, как бы ища у нее подтверждения слов брата; но ее выразительное лицо не только подтверждало их, но и умоляло о совете и помощи.
   – Вы же знаете, что молодая девушка, о которой вы говорите, должна скоро выйти замуж, мистер Невил, – серьезно произнес Криспаркл, – и если ваши чувства к ней носят тот характер, на который вы намекаете, то они абсолютно неуместны. Кроме того, совсем уж несуразно с вашей стороны выступать в роли рыцаря молодой леди против избранного ею мужа, да это просто дерзость! Наконец, вы видели их только один раз в жизни. Эта молодая девушка стала теперь подругой вашей сестры, и я удивляюсь, что ваша сестра, пусть не ради себя, а в интересах своей подруги не постаралась избавить вас от этой бессмысленной и предосудительной фантазии.
   – Она старалась, сэр, но безуспешно. Муж ли он или нет, но этот мальчишка не в состоянии питать чувство, испытываемое мною к этому прелестному юному созданию, с которым он обходится как с куклой. Я говорю, что он не способен на такие чувства, что он недостоин ее. Ее нельзя отдать такому человеку, это погубит ее! Я говорю, что ее приносят в жертву, отдавая ему. А я безмерно люблю ее и презираю, ненавижу его!
   Эти последние слова он выкрикнул с таким пылающим лицом и с такими угрожающими жестами, что Елена бросилась к нему и, схватив его за руку, пытаясь успокоить, воскликнула:
   – Невил, Невил!
   Приведенный таким образом в себя, молодой человек тотчас осознал, что он снова потерял над собой всяческий контроль и поддался своим страстям, и молча закрыл лицо руками, полный стыда и раскаяния.
   В продолжение нескольких минут мистер Криспаркл шел молча, пристально следя за Невилом и одновременно размышляя, как ему лучше и правильнее построить свою речь. Наконец он произнес:
   – Мистер Невил, мистер Невил, я с грустью замечаю в вас новые черты недоброго характера, столь же дикого, мрачного и бурного, как наступающая ночь. Это все слишком серьезно, настолько, что я не могу оставить без внимания только что сказанное вами и закрыть глаза на ваше увлечение. Напротив, я обязан обратить на это самое серьезное внимание и говорю с вами самым серьезным образом. Распри между вами и молодым Друдом не должны продолжаться. Я не могу этого больше позволить, особенно зная то, что вы мне открыли, и учитывая, что вы живете в моем доме. Как бы вы ни обливали грязью Эдвина Друда из-за своей зависти и слепой, ревнивой злости, я должен сказать, что это ошибочное, несправедливое суждение: он добрый, чистосердечный юноша, за это я ручаюсь. На него можно положиться. Теперь слушайте меня внимательно, пожалуйста, и запомните, что я скажу. Основательно все обдумав и учитывая мнение вашей сестры, я согласен, что при вашем примирении с Друдом вы имеете право требовать, чтобы с его стороны тоже был сделан шаг навстречу. Я вам ручаюсь, что это будет выполнено и что молодой Друд первый вам протянет руку. Но только вы мне дадите честное слово джентльмена и христианина, что после такого примирения с вашей стороны ссора между вами никогда не возобновится. Конечно, то, что будет у вас на сердце в ту минуту, когда вы протянете ему руку, известно только одному Богу, ведающему всеми сердцами. Но горе вам, если вы затаите в себе злость и измените своему слову! Это все, что я хотел бы вам сказать. Теперь обратимся к тому, что я должен назвать вашей безумной страстью. То, в чем вы мне признались, неизвестно никому, кроме вас и сестры, не так ли?
   – Да, это знаем только мы трое, – ответила Елена вполголоса.
   – Вашей подруге, мисс Буттон, ничего не известно?
   – Ничего, заверяю вас честью!
   – В таком случае я требую, мистер Невил, чтобы вы дали мне такое же торжественное обещание, что ваше увлечение навсегда останется тайной и вы никогда не позволите ему влиять на ваши поступки, приложите все старания, самые искренние, чтобы избавиться от него. Я не стану говорить вам, что это чувство скоро пройдет, что это минутная фантазия, мимолетный порыв, что подобные капризы ежедневно рождаются и гаснут в сердцах пылких юношей. Нет, я оставлю вас в полной уверенности, что этому чувству никогда не было ничего равного, что оно долго будет жить в вас и что его ужасно трудно побороть. Тем больше цены будет иметь в моих глазах то обещание, которое я от вас требую, если вы мне дадите его от чистого сердца.
   Молодой человек раза два или три начинал отвечать, но не мог.
   – Я оставлю вас с вашей сестрой, которую вам уже пора проводить домой, – сказал Криспаркл. – Вернувшись, загляните ко мне – я буду один в моей комнате.
   – Умоляю вас, не уходите, – воскликнула Елена, – останьтесь с нами еще минуту!
   – Мне и минуты не нужно для ответа, – сказал Невил, закрывая лицо руками, – потому что вы, мистер Криспаркл, были так искренне добры, терпеливы и снисходительны ко мне. О, если бы в детстве я имел такого руководителя!
   – Следуй же за ним теперь, Невил, – шепотом произнесла Елена, – следуй за ним к небу!
   В ее голосе было что-то, не давшее младшему канонику произнести ни слова; он хотел упрекнуть ее в излишней восторженности, но голос его замер и, приложив палец к губам, он молча взглянул на ее брата.
   – Сказать, что я от всей души даю вам оба обещания, мистер Криспаркл, – произнес с большим чувством Невил, – и что в этих обещаниях нет ни тени обмана и предательства, было бы слишком мало. Простите мне эту позорную слабость, эту несчастную вспышку моего гнева – проявления моего необузданного характера!
   – Не у меня надо просить прощения, Невил, не у меня. Вы знаете, Кто может прощать и отпускать грехи, Кому принадлежит высшая власть, Кто имеет на это верховное право. Мисс Елена, вы с братом близнецы, вы явились на свет с одинаковыми чувствами и наклонностями, вы провели ваше детство вместе в одних и тех же неблагоприятных условиях. То, что вы побороли в себе, неужели вы не можете побороть в нем? Вы видите подводный камень, заграждающий ему путь. Кто, кроме вас, поможет ему переступить через эту преграду, сможет удержать его от крушения?
   – Кто, кроме вас, сэр, – отвечала Елена. – Что значит мое влияние и мой слабый ум в сравнении с вашим?
   – В вас мудрость любви, – ответил младший каноник, – и не забывайте, что это высшая мудрость, какая существует на земле. Что же касается моего ума, моей мудрости, то, чем меньше говорить об этом мелочном предмете, тем лучше. Прощайте! Доброй ночи!
   Она взяла протянутую ей руку и с благодарностью, почти с благоговением поднесла ее к губам.
   – Шш! – тихо произнес младший каноник. – Это слишком высокая награда! Я этого не заслуживаю.
   С этими словами он удалился.
   По дороге домой во мраке ночи мистер Криспаркл обдумывал, как бы лучше, вернее добиться того, что он пообещал и что следовало совершить. А добиться было необходимо. «Меня, верно, попросят их обвенчать, – думал он, – как бы я желал, чтобы это было завтра и они поскорее обвенчались и уехали! Но теперь прежде всего надо устроить примирение». Главное было решить, как лучше и деликатнее это сделать – написать ли прямо молодому Друду или переговорить с Джаспером. Уверенность в своей популярности среди всего соборного причта побудила его решиться на последнее, а увидев свет в помещении над воротами, он сказал себе: «Надо ковать железо, пока горячо, зайду к нему сейчас».
   Джаспер спал перед камином, когда Криспаркл, взобравшись по витой лестнице и не получив ответа на неоднократный стук в дверь, тихонько вошел в комнату. Впоследствии, через много времени младший каноник не раз вспомнил, как Джаспер вскочил, не придя в себя после сна, в каком-то бреду, восклицая:
   – Что такое! Кто это сделал?
   – Это я, Джаспер. Только я. Сожалею, что обеспокоил вас.
   В блестящих глазах Джаспера, устремленных в пространство, сверкнуло нечто, ясно говорившее, что он узнал вошедшего, и он отодвинул два или три стула, чтобы освободить Криспарклу проход к камину.
   – Я ужасно заспался, мне снились какие-то кошмары, очень рад, что вы меня разбудили, прервав этот нездоровый послеобеденный сон. Я уже не говорю о том, что всегда рад вас видеть.
   – Благодарствуйте, – отвечал Криспаркл, усаживаясь в предложенное ему кресло, – но я не думаю, чтобы вы с первой минуты, увидев меня, были рады моему приходу, особенно по делу, по которому я пришел. Я проповедник мира и явился сюда в интересах мира. Одним словом, Джаспер, я хочу помирить наших юношей.
   На лице Джаспера выразилось такое смутное изумление – то ли смущение, то ли растерянность, – что мистер Криспаркл не мог разобрать, в чем дело, и тоже несколько смущенный.
   – А как? – тихо спросил Джаспер после минутного молчания.
   – За этим-то «как» я и пришел к вам, чтобы поговорить. Я хочу просить вас, чтобы вы сделали мне большое одолжение и оказали важную услугу, уговорив своего племянника (я уже уговорил мистера Невила) написать вам небольшую записку – в его веселом непринужденном стиле, в которой он бы выразил готовность забыть прошлое, согласился протянуть руку Невилу. Я знаю, что он добрый юноша и что вы имеете на него большое влияние. Я ничуть не защищаю мистера Невила, но надо сознаться, что он был глубоко оскорблен.
   Джаспер обернул свое растерянное и смущенное лицо к огню. Мистер Криспаркл не спускал с него глаз и нашел теперь, что его выражение было еще непонятнее, так как, по-видимому (что было почти невозможно), на нем можно было прочесть какие-то умственные расчеты и вычисления.
   – Я знаю, что вы совершенно не расположены к мистеру Невилу, – начал было младший каноник, но Джаспер его перебил:
   – Вы правы, я не расположен к нему.
   – Это понятно. Конечно, я вполне согласен, что его характер дикий и необузданный, и я осуждаю его неумение владеть собой, но надеюсь, что мы это исправим со временем. Я потребовал от него торжественное обещание, что он будет впредь вести себя корректно по отношению к вашему племяннику, если вы его уговорите. Он дал мне слово, и я уверен, что сдержит его.
   – На вас положиться можно, мистер Криспаркл, я привык вам верить, вы человек честный, надежный, но вы действительно уверены, что можете отвечать за него?
   – Уверен. Могу.
   Смущенное и смущавшее Криспаркла выражение лица Джаспера мгновенно исчезло.
   – Прекрасно. В таком случае вы освобождаете меня от больших опасений, – сказал Джаспер, – с сердца моего гора свалилась. Я сделаю, как вы просите.
   Мистер Криспаркл, откровенно обрадованный своей быстрой победой, самым любезным образом выразил свое удовольствие, рассыпавшись в благодарностях.
   – Я это сделаю, – повторил Джаспер, – для успокоения моих смутных и ни на чем не основанных опасений. Ваше ручательство – для меня вещь надежная. Вы будете смеяться… Но скажите, вы ведете дневник?
   – Не более строчки в день.
   – Строчки в день было бы совершенно достаточно для моей однообразной, такой бедной событиями жизни, – сказал Джаспер, доставая книгу с полки. – Но мой дневник вместе с тем и дневник Нэда. Вы будете смеяться над этой записью, но угадайте, в какой день она сделана? «Полночь. После всего только что случившегося я чувствую какой-то болезненный страх, что ужасные последствия грозят моему дорогому мальчику, последствия, которых я не могу ни предупредить, ни побороть. Старался его преодолеть, но все мои усилия тщетны. Адское бешенство этого Невила Ландлеса, его нечеловеческая сила и дикая злоба, стремление уничтожить противника, которое я прочитал в его глазах, страшат меня. Так велико это впечатление, что я уже дважды ходил в комнату моего дорогого мальчика, дабы убедиться, что он в безопасности и спокойно спит, а не лежит мертвый, плавая в крови».
   – А вот, – продолжал Джаспер, – что записано мною на следующее утро: «Нэд встал и уехал, столь же легкомысленный и ничего не подозревающий, как всегда. Он смеялся над моими предупреждениями и говорил, что он такой же молодец, как Невил Ландлес, и ничем не хуже. Я отвечал моему мальчику, что он лучше, он не такой злодей. Нэд продолжал легко относиться ко всему случившемуся, но я проводил его до самого дилижанса и расстался с ним очень неохотно. Я не в состоянии стряхнуть с себя эти мрачные предчувствия, если таким словом можно назвать выводы, основанные на ясных фактах».
   – Снова и снова, – продолжал Джаспер, дальше перелистывая тетрадь, не спеша откладывать ее сторону, – я впадал в такие мрачные размышления, как доказывает дневник. Но теперь у меня есть ваше ручательство, и я внесу его в книгу, запишу здесь как противоядие моему страху и мрачным мыслям.
   – Я надеюсь, что это противоядие, – отвечал Криспаркл, – окажется таким сильным, что заставит вас навсегда расстаться со всеми черными мыслями и в ближайшее время сжечь эту тетрадь. Я сегодня не должен был бы порицать вас, вы так быстро и охотно согласились со мной, но должен сказать, Джаспер, что, право же, ваша преданность племяннику заводит вас слишком далеко, заставляет делать из мухи слона. Все, что вы прочитали мне, – сильное преувеличение.
   – Вы свидетель, – сказал мистер Джаспер, пожимая плечами, – в каком положении я был в ту ночь, что мне пришлось пережить, прежде чем я сел писать дневник, и в каких словах тогда, под свежим впечатлением, я выражал свои чувства. Помните, вы нашли, что одно употребленное мною выражение было слишком сильным? Оно было сильнее всего, что вы встретите дальше в моем дневнике.
   – Хорошо, хорошо, попробуйте противоядие, – ответил Криспаркл, – и я надеюсь, что оно поможет вам более трезво и спокойно взглянуть на вещи. Но не будем об этом более говорить. Позвольте мне лично от себя вас искренне, от всего сердца поблагодарить за вашу любезность.
   – Вы увидите, мистер Криспаркл, – продолжал Джаспер, пожимая ему руку, – что я ничего не делаю наполовину и добросовестно выполняю все, за что берусь. Я устрою так, что Нэд, если согласится со мной, первым протянет руку.
   Через три дня после этого разговора мистер Джаспер вошел к мистеру Криспарклу со следующим письмом:
   «Милый мой Джак!
   Меня очень тронуло описание вашего разговора с мистером Криспарклом, которого я очень почитаю и уважаю. Я открыто признаю, что в тот вечер я забылся и виноват точно так же, как и мистер Ландлес; поэтому я искренне желаю помириться, чтобы прошлое было забыто и все уладилось.
   Вот что, старина, попросите мистера Ландлеса отобедать с нами на Рождество (чем лучше день, тем лучше и дело); пусть нас будет только трое и никого больше, и, подав друг другу руки, мы пообещаем никогда больше не вспоминать старое.
   Мой милый Джак, остаюсь многолюбящий вас Эдвин Друд.
   P. S. Передайте Кошурке мой поклон на первом музыкальном уроке».
   – Так вы ожидаете к себе в гости мистера Друда? – спросил Криспаркл.
   – Я абсолютно уверен, что он приедет.


   Глава XI
   Портрет и кольцо

   За древнейшей частью Холборна в Лондоне, где старинные островерхие дома в продолжение многих веков мрачно смотрят на улицу, словно отыскивая своими подслеповатыми глазами речку Олд Борн, которая уже давно высохла; чуть дальше, если пройти сквозь арку под этими домами, находится тихий уединенный уголок, состоящий из двух неправильной формы четырехугольных дворов и называемый Степл-Инн. Это один из тех уединенных уголков, завернув в который с шумных улиц, вы чувствуете, точно в ушах у вас заткнута вата, а подошвы у сапог бархатные. Это один из тех уединенных уголков, где задыхающиеся от дыма воробьи гнездятся на задымленных деревьях, словно крича друг другу: «Будем играть в деревню!» – и где несколько футов садовой земли и несколько ярдов песчаных дорожек позволяют им развлекать себя приятной фантазией и предаваться невинной игре воображения. Наконец, это один из тех уединенных уголков, где обитают всякие судейские. Здесь возвышается маленький судебный зал с маленьким стеклянным куполом в крыше, однако истории неизвестно, кем и для чего он был построен. Неизвестно и то, какие судебные дела и в чью пользу здесь вершились.
   В те дни, когда Клойстергам негодовал по поводу строительства железной дороги, хоть и не близко проходящей, видя в ней угрозу той чувствительной конституции, за которую мы, британцы, всегда дрожим и которой всегда хвалимся при всяком малейшем событии на свете, хоть и на другом конце земного шара, – в те дни никакие архитектурные излишества в виде громадных домов еще не бросали на Степл-Инн свою мрачную тень. Заходящее солнце посылало ему свои пурпурные лучи, и юго-западный ветер свободно дул на него.
   Однако ни ветер, ни солнце не ласкали Степл-Инн в тот декабрьский вечер (около шести часов), а напротив, всюду в воздухе царил густой туман и лишь тускло, расплывчатыми пятнами мерцал свет зажженных свечей из окон занятых комнат, разместившихся в зданиях. Между прочим, были освещены и окна комнат, находившихся в угловом доме во внутреннем четырехугольном дворике, над входом в который была таинственная надпись:

   П. Д. Т. 1747.

   В этих комнатах, совершенно не напрягая своей головы по поводу надписи над входом и полагая, что она означала «Пожалуй, Джон Томас» или «Пожалуй, Джо Тайлер», в эту минуту, сидя в задней комнате, писал перед камином мистер Грюджиус. Надо заметить, что смысл этой надписи оставался неразгаданным для всех, в том числе и для владельца, который никогда особенно над ней не задумывался, разве что когда она случайно попадалась ему на глаза.
   Кто бы мог сказать, глядя на мистера Грюджиуса, что когда-то его терзало самолюбие или он испытывал разочарование. Он воспитывался для адвокатуры и хотел заняться юридической деятельностью, мечтал открыть нотариальную контору, составлять акты о передаче земельной собственности и другого имущества. Но его союз с купчей и вообще с юриспруденцией был так несчастлив, что они разошлись по обоюдному согласию, то есть, если возможен развод, когда не было совместной жизни.
   Нет, купчая не хотела мистера Грюджиуса, он ухаживал за нею, но не одержал победы, и они разошлись каждый в свою сторону. Между тем однажды неизвестно откуда свалилось какое-то дело и он участвовал в третейском суде. В результате он завоевал уважение как человек, неустанно ищущий правды и стремящийся к истине. Вскоре ему уже не случайно предложили доходное местечко сборщика по долговым обязательствам. Это принесло ему солидное вознаграждение. Теперь он стал агентом по сбору арендной платы и управляющим двумя крупными поместьями и исполнял все, что требовалось по юридической части. Часть этой работы он передавал помещающейся в том же доме фирме стряпчих. Он затушил в себе искру самолюбия (если она когда-нибудь загоралась в нем) и поселился на всю оставшуюся жизнь под сухим платаном, посаженным П. Д. Т. в 1747 году.
   Много счетов, счетных книг, множество картотек, груды писем и несколько железных сейфов заполняли комнату мистера Грюджиуса. Едва ли можно сказать, что они ее загромождали – так аккуратно и в строгом порядке они были расставлены. Мысль, что он может умереть скоропостижно, оставив хоть одну сомнительную, непонятную цифру или не обоснованный полностью факт, убила бы на месте мистера Грюджиуса. Дело в том, что исполнение взятых на себя обязательств было источником главной жизненной силы и являлось главным двигателем этого человека. Есть другие источники жизненных сил, делающие жизнь более приятной, веселой и живой, но нигде нет источника более надежного.
   В комнате мистера Грюджиуса не было и намека на какую-либо роскошь. Весь комфорт в ней ограничивался тем, что эта комната была сухой, теплой и с уютным, хотя несколько постаревшим камином. Вся так называемая частная жизнь мистера Грюджиуса ограничивалась камином, мягким креслом и старомодным круглым столом, который ставился на коврике перед камином по окончании службы, а в остальное время находился в углу в сложенном виде, с отвесной доской, спущенной наподобие щита из красного дерева. В этом оборонительном положении он закрывал собой шкаф в стене, в котором постоянно хранились вкусные напитки. Другая, передняя комната, которая вела в описанную, принадлежала клерку мистера Грюджиуса, а спальня самого хозяина находилась над общей лестницей. Кроме того, ему принадлежал далеко не пустой винный погреб под этой же общей лестницей. По крайней мере триста дней в году он каждый вечер переходил улицу и отправлялся обедать в гостиницу Фернивал, а после обеда опять переходил улицу и возвращался домой, отдыхая до той минуты, пока вновь не наступало утро и начинался обычный трудовой день под литерами П. Д. Т. 1747.
   Итак, мистер Грюджиус сидел и писал перед своим камином, а в соседней комнате так же сидел и писал перед своим камином клерк мистера Грюджиуса. Это был бледный, с одутловатым лицом, темными волосами, большими мутными глазами человек лет тридцати. Цветом своего лица он так напоминал сырое тесто, что его невольно хотелось поскорее отправить в булочную для выпечки. Этот помощник мистера Грюджиуса был каким-то таинственным лицом и имел над ним какую-то странную власть. Он точно был вызван на свет волшебными чарами, которые потеряли свою силу для его изгнания, и сильно докучал мистеру Грюджиусу, который почувствовал бы себя гораздо свободнее и удобнее, если бы тот от него отстал. Но, несмотря на то что этот мрачный человек с нечесаной шевелюрой казался вскормленным под сенью того ядовитого дерева на Яве [8 - Писатель говорит о произрастающем на Яве дереве юпас, или анчар, часто упоминающемся в поэзии романтического периода – у Байрона в «Чайльд Гарольде», у Кольриджа в трагедии «Раскаяние», откуда А. С. Пушкин взял эпиграф для своего «Анчара».], которое укрыло под своими ветвями больше фантастических историй, чем любой представитель растительного царства, мистер Грюджиус всегда обращался со своим помощником с удивляющим окружающих подчеркнутым уважением.
   – Ну, Баззард, – сказал мистер Грюджиус, отрывая взгляд от своих бумаг, которые он уже укладывал в папки, когда вошел клерк, – что принес там ветер, кроме тумана?
   – Мистера Друда, – ответил Баззард.
   – Что с ним? – спросил Грюджиус, заканчивая складывать свои бумаги на ночь.
   – Пришел мистер Друд.
   – Вы могли бы его провести сюда.
   – Я это и делаю, – ответил Баззард.
   В эту минуту в комнату вошел Эдвин Друд.
   – Батюшки! – произнес мистер Грюджиус, прищурившись, подняв голову и устремляя свой взгляд через пару конторских свечей на вошедшего. – Я думал, что вы только назвали себя, оставили карточку и ушли. Как ваше здоровье, мистер Эдвин? Что с вами, вы еле дышите!
   – Это все от тумана, – ответил Эдвин, – мне от него глаза щиплет, словно от кайенского перца.
   – Неужели уж так скверно? Снимите верхнее платье. По счастью, у меня как раз камин топится, славный огонек. Мистер Баззард позаботился обо мне.
   – Нет, я не заботился, – ответил мистер Баззард, появляясь на пороге.
   – О, тогда, вероятно, я сам бессознательно позаботился о себе и даже не заметил, – сказал мистер Грюджиус. – Пожалуйста, сядьте в мое кресло, прошу вас! После прогулки в такую погоду, где вы надышались сыростью, вам надо отдохнуть. Садитесь в мое кресло!
   Эдвин поместился в мягкое кресло в углу у камина, и вскоре туман, который он внес с собой в комнату, испарявшийся из снятого им пальто, исчез под теплым дыханием огня.
   – Я так расположился, точно здесь остаюсь, – улыбаясь, сказал Эдвин.
   – Извините, что я вас перебью, – воскликнул мистер Грюджиус, – но, право, останьтесь! Через часок или два туман, может быть, рассеется, а я могу заказать обед из трактира – это совсем близко, через улицу. Лучше уж вам здесь воспользоваться кайенским перцем, чем на улице; пожалуйста, останьтесь и пообедайте со мной.
   – Вы очень любезны, – ответил Эдвин, взглянув на него так, будто сделанное предложение к такому пиру экспромтом показалось ему весьма интересным и очень понравилось.
   – Нисколько, – ответил мистер Грюджиус, – это вот вы так добры, что остаетесь обедать у холостяка чем Бог послал и согласились разделить его скромную трапезу. И я позову также, – прибавил мистер Грюджиус, понижая голос и сверкая глазами, словно у него в голове блеснула светлая мысль, – я позову Баззарда. А то он может и обидеться. Баззард!
   Баззард появился в дверях.
   – Пообедайте сегодня со мной и мистером Друдом.
   – Если вы прикажете, то я, конечно, буду, – мрачно ответил Баззард.
   – Вот тебе на! Вам никто не приказывает, а вас приглашают.
   – Благодарствуйте, сэр, – ответил Баззард, – в таком случае мне все равно, могу и пообедать.
   – Значит, дело улажено и, может быть, вы, – продолжал мистер Грюджиус, – не откажетесь сходить в гостиницу Фернивал – это только через дорогу перейти – и попросить принести все необходимое, чтобы накрыть стол, да чтобы прислали кого-нибудь в помощь. Что же касается обеда, то пусть нам пришлют миску горячего крепкого бульона, какой-нибудь салат, только самый лучший, большой кусок мяса (хоть баранью ногу) и наконец гуся, индейку или какое-нибудь жаркое, какое у них есть, – одним словом, пускай присылают то, что у них под рукой.
   Эти щедрые распоряжения мистер Грюджиус давал своим обычным тоном, как будто он зачитывал инвентарь, повторял урок или читал что-нибудь наизусть. Баззард расставил круглый стол и отправился исполнять приказания своего господина.
   – Вы видите, как деликатно я поступил, – сказал Грюджиус, понижая голос при выходе клерка, – ему могло не понравиться исполнять должность фуражира или комиссариатского чиновника.
   – Он, кажется, у вас всегда все делает по-своему, сэр, как ему нравится, – заметил Эдвин.
   – По-своему? – повторил Грюджиус. – Нет, вы ошибаетесь. Если бы он делал все только по-своему, как ему нравится, то его бы здесь не было.
   «Где ж бы он был?» – подумал Эдвин.
   Но он это только подумал, так как в ту же минуту мистер Грюджиус уже подошел к камину и, повернувшись спиной к огню, приподняв полы сюртука, принял позу человека, собиравшегося начать приятный разговор.
   – Не обладая даром пророчества, – произнес он, – я могу безошибочно сказать, что вы оказали мне честь, пожаловав только для того, чтобы уведомить меня о вашей поездке туда, где вас, могу заверить, ждут. Кроме того, вы, конечно, думали предложить мне свои услуги, если у меня есть что переслать прелестной Розе, или, быть может, вы хотели побудить меня поторопиться в каком-нибудь деле? Не правда ли, мистер Эдвин?
   – Я зашел к вам перед отъездом, сэр, из приличия, это просто проявление внимания с моей стороны.
   – Из приличия. Внимания! – сказал мистер Грюджиус. – О, конечно. А не от нетерпения?
   – Нетерпения, сэр?
   Мистер Грюджиус хотел сказать остроту, хотя об этом никто бы не догадался, но эта острота отскочила от спокойного лица Эдвина Друда, и мистер Грюджиус сам отскочил от огня, к которому уже слишком близко придвинулся, словно хотел эту остроту запечатлеть на своей внешности (ведь наносят с помощью нагрева отпечатки на твердый металл). Он потер припаленное место.
   – Я был там недавно, – сказал он, поправляя фалды сюртука, – и поэтому позволил себе сказать, что вас там ожидают.
   – Неужели, сэр! Да, я знаю, что Кошурка меня ждет.
   – А вы держите там кошку? – спросил Грюджиус.
   – Я называю Розу Кошуркой, – ответил Эдвин, слегка покраснев.
   – Неужели! Это очень мило, – произнес Грюджиус, проводя рукой по голове.
   Эдвин взглянул на Грюджиуса, не зная, одобрял ли он или осуждал подобную фамильярность, но с таким же успехом он мог бы искать какое-либо выражение на стенных часах.
   – Это ласкательное имя, – объяснил он наконец.
   – Гм! – сказал Грюджиус, наклонив голову, но таким странным тоном, что в нем слышалось нечто среднее между одобрением и осуждением. Эдвин был совершенно сбит с толку.
   – К… Роза… – начал было Эдвин и тотчас исправился.
   – К… Роза? – повторил мистер Грюджиус.
   – Я хотел сказать Кошурка, но передумал. Говорила она вам что-нибудь о Ландлесах?
   – Нет, – ответил Грюджиус. – А что это Ландлесы? Поместья? Вилла? Ферма?
   – Это брат и сестра. Сестра находится в Монастырском доме и стала подругой К…
   – К… Розы! – перебил его мистер Грюджиус, не меняя выражения лица.
   – Она удивительно хорошенькая девочка, сэр, и я думал, что, возможно, о ней вам что-нибудь сказали или вам ее представили.
   – Нет, ни то ни другое. Но вот и Баззард.
   Баззард возвратился в сопровождении двух трактирных слуг – неподвижного и шустрого; все трое снова внесли в комнату столько тумана, что огонь в камине сильно загудел. Шустрый слуга, принесший всю посуду на своих плечах, накрыл стол с необыкновенной быстротой, а неподвижный слуга, не принесший ничего, только находил во всем оплошности и упрекал своего товарища за то, что тот все делает не так. Шустрый слуга тщательно вытер все принесенные стаканы, а неподвижный хладнокровно осмотрел их на свет. Затем шустрый побежал через улицу за супом и примчался назад, потом снова полетел за салатом и снова вернулся, наконец понесся за жарким и птицей и прилетел с ними обратно; он летал туда и назад бесчисленное количество раз, ибо оказалось, что неподвижный слуга ничего не принес и все забыл. Но с какой быстротой ни рассекал воздух шустрый слуга, при каждом его появлении неподвижный осыпал его упреками за то, что он приносит с собой туман, и за то, что так тяжело дышит. Когда обед был окончен и шустрый слуга совершенно умаялся, неподвижный снял со стола скатерть, важно перекинув ее через руку, и торжественно, чтобы не сказать презрительно, взглянул прежде на шустрого слугу, расставлявшего чистые стаканы, и затем на мистера Грюджиуса, как будто говоря: «Поймите хорошенько, что вознаграждение положено мне, а этому рабу ничего не причитается». При этом он взял за плечи шустрого и вытолкнул его из комнаты.
   Вообще это была прелестная миниатюрная картинка, изображавшая лордов, начальников английского правительственного департамента или главного управления. Эта поистине нравоучительная картинка достойно заняла бы место в Национальной галерее.
   Что касается тумана, ставшего основной причиной сего торжественного банкета, то этот же туман послужил и главнейшей приправой для всех блюд. Долетавшие снаружи звуки, издаваемые клерками, топавшими, чихавшими и сморкавшимися на улице, гораздо сильнее возбуждали аппетит, чем все аппетитные капли доктора Киченера. Постоянные просьбы, обращенные к несчастному шустрому слуге, чтобы он затворил двери, были ароматнее всех соусов в Гарвее. Да позволено нам будет заметить, что ноги этого молодого человека, которые он использовал для открывания и закрывания двери, выказывали такую редкую чувствительность, что при каждом входе на несколько секунд опережали его самого и поднос с предметами, а при уходе всегда оставались на несколько секунд после того, как и он, и поднос уже исчезли, подобно тому как ноги Макбета неохотно следуют за ним со сцены, когда он идет убивать Дункана.
   Радушный хозяин после обеда отправился в погреб и принес несколько бутылок с золотистыми, пурпурными и янтарными напитками, которые давно уже созрели в странах, где не бывает туманов, и с тех пор долго дремали во мраке погреба. Пенясь и искрясь после столь долгого сна, они сами выталкивали пробки навстречу штопору (как узники в темницах помогают бунтовщикам ломать двери) и предавались веселой пляске, вырвавшись на волю. Если П. Д. Т. в тысяча семьсот сорок седьмом или каком-либо другом году своего столетия пил такие вина, то, конечно, П. Д. Т. был Пьяница Джо Тайлер.
   По лицу мистера Грюджиуса не было видно никаких внешних признаков влияния на него этих забористых напитков. Если бы вместо того, чтобы выпить их, он бы вылил их себе на голову, то выражение его лица осталось бы то же самое. Его манеры также ничуть не изменились. Сохранив обычную деревянную неподвижность лица, он не сводил глаз с Эдвина и после обеда предложил ему снова занять мягкое кресло у камина, на что Эдвин охотно согласился и с наслаждением расположился в нем после нескольких слабых протестов для приличия. Повернув к камину и свой стул, мистер Грюджиус провел рукой по голове и лицу и продолжал сквозь пальцы этой руки внимательно наблюдать за Эдвином.
   – Баззард, – произнес он, неожиданно обращаясь к своему помощнику.
   – Слушаю, сэр, – ответил Баззард, который в течение всего обеда добросовестно и с усердием исполнял свою обязанность потребителя мяса и напитков, но большей частью молчал.
   – Я пью за ваше здоровье, Баззард! Мистер Эдвин, выпьем за успехи мистера Баззарда!
   – За успехи мистера Баззарда! – повторил Эдвин с напускным энтузиазмом, а сам подумал: «А в чем, я, право, не знаю».
   – И я желаю, – продолжал мистер Грюджиус, – я не могу говорить определенно, но желаю – мое разговорное искусство так слабо, что мне трудно из этого выпутаться… я желаю – надо выразиться образно, а у меня совсем нет фантазии… Я желаю, чтобы мистеру Баззарду удалось избавиться от жестких терниев забот! Это предел образности, на которую я способен.
   Мистер Баззард, хмуро уставившись на огонь, перебирал пальцами свои спутанные волосы, словно там находился терновник забот, потом запустил их за жилет, будто рассчитывая найти их там, и наконец в карманы, как бы уже не сомневаясь, что там они уж обязательно окажутся. Эдвин внимательно наблюдал за каждым его движением, точно ожидая, когда же появятся эти самые тернии, но не дождался, а мистер Баззард произнес:
   – Внимаю, сэр, и благодарю вас.
   – Я сейчас хочу выпить за здоровье моей подопечной – прелестной мисс Розы, – сказал мистер Грюджиус вполголоса, наклоняясь к Эдвину, одной рукой постукивая стаканом по столу, а другой прикрывая себе рот. – Но я раньше предложил тост за Баззарда, так как ему, пожалуй, не понравилось бы и он бы обиделся, если бы я его позабыл.
   При этих словах он как-то таинственно подмигнул Эдвину (правда, это движение было бы подмигиванием, произведи его мистер Грюджиус чуть быстрее), и тот ответил тем же, хотя абсолютно не понимал, что это значит.
   – А теперь, – продолжал уже громко мистер Грюджиус, – я поднимаю бокал в честь прекрасной и очаровательной мисс Розы. Баззард, за здоровье прелестной и очаровательной мисс Розы!
   – Слушаю, сэр, – сказал Баззард и ответил тем же тостом.
   – И я так же, – прибавил Эдвин.
   – Господи! – воскликнул мистер Грюджиус после обычного непродолжительного молчания (хотя невозможно сказать, почему именно за исполнением какого-либо общественного ритуала должно непременно следовать непродолжительное молчание, ведь ритуал этот не призывает к самоуглублению, не вызывает упадка духа), – я очень Угловатый Человек, но все же мне кажется (я употребляю эти слова, хотя не имею ни малейшей фантазии), что могу нарисовать портрет истинного влюбленного и объяснить, что он чувствует сегодня вечером.
   – Мы слушаем, сэр, – сказал Баззард, – рисуйте ваш портрет.
   – Мистер Эдвин поправит меня, если я ошибусь, – продолжал мистер Грюджиус, – он придаст портрету более жизненности. Вероятно, я ошибусь во многом и понадобится много жизненных черточек, ибо я родился щепкой и никогда не знавал никаких нежных чувств и не имел никакого в этом опыта. Ну вот! Я полагаю, что ум истинно влюбленного человека проникнут мыслью о предмете его любви. Я полагаю, что ее милое имя так дорого для него, что он не может слышать или произносить его без глубокого волнения и хранит его вечно, свято в своем сердце. Если он называет ее каким-нибудь милым, нежным, особым ласкательным именем, то он произносит его только при ней, оно больше никому не известно и для посторонних оно тайна. Ведь невыразимое счастье произносить это имя наедине, а называть его при всех – разве это не непозволительная вольность, дерзкая холодность, доказательство бесчувственности, равнодушия, почти предательство?
   Удивительное зрелище представлял собой в эту минуту мистер Грюджиус. Он сидел гордо выпрямившись, держа руки на коленях, и быстро, ровным голосом, без передышки отчеканивал свои фразы, подобно школьному ученику с хорошей памятью, отвечающему урок катехизиса; при этом ни малейшего волнения, никаких эмоций, соответствующих содержанию его высказываний, не заметно было на его лице, кроме небольшого подергивания самого кончика носа, будто он у него чесался.
   – На моем портрете, – продолжал мистер Грюджиус, – истинно влюбленный человек представляется (при условии поправки с вашей стороны, мистер Эдвин) вечно жаждущим быть рядом с предметом своей страсти или хотя бы недалеко от него, никогда не думающим только о своем удовольствии – его не может дать ему другое общество, кроме общества своей возлюбленной. Если бы я сказал, что он стремится к ней, как птица к своему гнезду, я бы показался смешным, ибо это означало бы, что я вступил на почву поэзии, а я так далек от нее, что никогда и не приближался к ее пределам на десять тысяч миль. К тому же я абсолютно не знаком с обычаями птиц, исключая тех, которые вьют свои гнезда в печных и водосточных трубах Степл-Инн, вовсе не созданных благодетельной рукой Природы. Поэтому прошу вас заметить, что я обхожу вопрос о птичьем гнезде… Но все же мой портрет представляет истинно влюбленного человека, каким я его вижу, не имеющего отдельной жизни от жизни своей возлюбленной; он живет в одно и то же время двойной жизнью и половинной. Если же я не ясно выражаю мои мысли, то лишь потому, что, не обладая красноречием, я не умею выражать того, что думаю, или не думаю того, что выражаю. Впрочем, я уверен, что последнее неверно.
   При описании каждой новой черты этого портрета Эдвин то краснел, то бледнел. Теперь он пристально смотрел на огонь, кусая губы.
   – Размышления Угловатого Человека, – продолжал Грюджиус, не меняя той же деревянной позы и того же деревянного тона, – о таком предмете, вероятно, ошибочны. Но представляю себе (конечно, при условии вашей поправки, мистер Эдвин), что в истинно влюбленном человеке не может быть ни холодности, ни равнодушия, ни усталости, ни того состояния ума и сердца, которое наполовину огонь, а наполовину дым. Скажите, пожалуйста, близок ли к истине мой портрет?
   На этом вопросе его отрывистая, полная неожиданности речь вдруг прервалась, когда его красноречие, казалось, только-только разыгралось.
   – Я бы сказал, сэр, – запинаясь, промолвил Эдвин, – поскольку вы прямо обращаетесь ко мне…
   – Да, я обращаюсь к вам как к авторитету в настоящем вопросе, – отвечал мистер Грюджиус.
   – Так я сказал бы, сэр, – продолжал Эдвин в большом замешательстве, – что набросанный вами портрет в общих чертах верен, но вы, может быть, слишком строги и очень сурово судите несчастного влюбленного.
   – Может быть, – согласился мистер Грюджиус, – может быть. Я человек очень суровый.
   – Он, может быть, – произнес Эдвин, – не желает выражать всего, что чувствует, перед другими или не…
   Тут он так надолго умолк, подыскивая слова, что мистер Грюджиус внезапно перебил его, загнав уже окончательно в тупик:
   – Или не чувствует. Конечно, это может быть.
   После этого наступило молчание, причем Баззард просто уснул.
   – Его ответственность, однако, очень велика, – произнес мистер Грюджиус, устремляя глаза на огонь.
   Эдвин наклонил голову в знак согласия и тоже не сводил глаз с огня.
   – Он не должен играть ни с собой, ни с кем другим, – продолжал мистер Грюджиус.
   Эдвин прикусил губу, но упорно по-прежнему смотрел на огонь.
   – Он не должен делать себе игрушку из сокровища. Горе ему, если он это сделает! Пускай он это себе намотает на ус, – сказал мистер Грюджиус.
   Хотя мистер Грюджиус произнес эти слова так же отрывисто и тем же тоном, которым упомянутый нами выше школьный ученик повторяет наизусть цитаты из Книги Притчей Соломоновых [9 - Книга Притчей Соломоновых – часть Библии, состоящая в основном из сентенций нравоучительного характера; заучивание их наизусть во времена Диккенса в Англии являлось обязательным при воспитании детей.], было что-то почти мечтательное в его манере (по крайней мере для такого положительного человека), когда он погрозил пальцем правой руки огню в камине и снова замолчал.
   Но молчание это продолжалось недолго. Сидя на своем стуле, прямой как палка, он вдруг ударил себя рукой по коленям, будто ожившая деревянная кукла, и произнес:
   – Мы должны прикончить эту бутылку, мистер Эдвин. Позвольте, я вам налью. Я также налью Баззарду, хотя он спит. А то он, пожалуй, обидится.
   Он налил стаканы им обоим, а также себе, потом, опорожнив его разом, поставил на стол дном кверху, будто прикрыл только что пойманную муху.
   – А теперь, мистер Эдвин, – продолжал он, обтирая платком рот и пальцы, – нам остается завершить с вами маленькое дельце. Вы получили от меня на днях засвидетельствованную копию завещания отца мисс Розы. Вы знали и ранее его содержание, но я посчитал необходимым послать копию, то есть соблюсти деловую формальность. Я послал бы ее мистеру Джасперу, но мисс Роза пожелала, чтобы она была передана лично вам. Вы получили ее?
   – Да, сэр. Все правильно.
   – Вам следовало дать мне расписку, уведомив о получении, – сказал мистер Грюджиус, – дело всегда должно оставаться делом. Но вы этого не сделали.
   – Я хотел сказать вам сегодня вечером, что получил этот документ. Еще когда вошел.
   – Это заявление не деловое. Впрочем, не будем более об этом говорить. Вы, конечно, заметили в документе несколько слов, касающихся небольшого поручения, данного мне словесно, которое я должен исполнить, когда найду это наиболее удобным.
   – Да, сэр.
   – Вот видите, мистер Эдвин, глядя теперь на огонь, я подумал, что не будет минуты удобнее настоящей для исполнения этого поручения. Поэтому я прошу вашего полного внимания на полминуты.
   С этими словами он вынул из кармана связку ключей, выбрал в ней нужный ему и, взяв свечу, подошел к конторке, отпер ее, открыл посредством секретной пружины потайной ящичек и вынул оттуда футляр, в каких ювелиры держат кольца; этот предназначался для одного кольца. Возвратясь к своему креслу, он подал футляр молодому человеку; при этом рука его немного дрожала.
   – Мистер Эдвин, это кольцо с бриллиантами и рубинами, оправленными в золото, принадлежало матери мисс Розы. Его снял с мертвой руки в моем присутствии ее муж в припадке такого отчаяния, такого горя, какого, я надеюсь, более никогда не увижу. Я человек сухой, суровый, но не для такого зрелища. Посмотрите, как сияют эти камни! Но глаза, которые я увидел неподвижными, мертвыми, блестели еще лучезарнее и так часто весело, гордо смотрели на эти самые бриллианты! Если бы у меня была хоть капля воображения (излишнее говорить, что я его не имею), я бы сказал, что вечная, неувядаемая красота этих камней слишком жестока.
   Говоря это, он закрыл футляр.
   – Кольцо это, – продолжал мистер Грюджиус, – было подарено молодой женщине, так преждевременно окончившей свою жизнь, ее мужем в ту минуту, когда они поклялись друг другу в верности. А она так рано и так нелепо погибла в самом начале своей прекрасной жизни! Он снял это кольцо с ее мертвой руки и перед своей смертью передал его мне. Передано оно мне было с тем, чтобы, когда вы и мисс Роза станете взрослыми и ваше обручение приблизится к завершению, я должен буду отдать его вам для того, чтобы вы надели его ей на палец. В случае если это вожделенное событие не свершится, кольцо должно остаться у меня.
   С этими словами мистер Грюджиус пристально взглянул на молодого человека и молча подал ему футляр. На лице Эдвина выразилось какое-то волнение, и он нерешительно протянул руку.
   – Надев это кольцо на ее палец, – сказал мистер Грюджиус, – вы торжественно поклянетесь перед живыми и мертвыми в вечной верности той, которая стает подругой вашей жизни. Вы едете теперь к ней, чтобы сделать последние окончательные приготовления к свадьбе. Возьмите с собой это кольцо.
   Молодой человек взял маленький футляр и положил в карман.
   – Если же между вами что-нибудь не заладится или возникнет хотя бы самое легкое разногласие, если вы почувствуете в глубине души, что решаетесь на этот важный шаг только потому, что привыкли к мысли о таком шаге, а не из самых высоких побуждений, то заклинаю вас от имени живых и умерших возвратить мне это кольцо.
   В эту минуту Баззард так громко захрапел, что проснулся, и, как всегда бывает в таких случаях, бессознательно уставился в пространство, как бы вызывая на спор любого, кто обвинит его в том, что он спал.
   – Баззард! – произнес мистер Грюджиус довольно резко.
   – Слушаю, сэр, – ответил Баззард. – Я слышал все, о чем вы до сих пор говорили.
   – Во исполнение данного мне поручения я передал мистеру Эдвину Друду кольцо с бриллиантами и рубинами. Вы видите?
   Тут Эдвин вынул из кармана маленький футляр и открыл его, и Баззард заглянул в него.
   – Я вижу, сэр, – отвечал Баззард, – и могу засвидетельствовать, что кольцо передано.
   Желая поскорее уйти и остаться наедине с самим собой, Эдвин Друд надел пальто, бормоча себе под нос, что уже поздно, у него дела и его ждут. Хотя туман еще не рассеялся (о чем доложил шустрый слуга, только что примчавшийся с кофе), Эдвин решительно погрузился в него, и Баззард по своей привычке вскоре последовал за ним. Оставшись один, Грюджиус медленно ходил взад и вперед по комнате в продолжение целого часа. Он пребывал в каком-то волнении и казался не в духе.
   «Я надеюсь, что поступил правильно, – подумал он, – все, что я сказал ему, было необходимо. Тяжело мне было расставаться с кольцом, но оно ведь все равно должно было вскоре уйти от меня».
   Он с тяжелым вздохом закрыл секретный ящичек, запер конторку и возвратился к своему уединенному креслу перед камином.
   «Ее кольцо, – продолжал он размышлять. – Возвратится ли оно ко мне? Я очень беспокоюсь о нем сегодня. Это, впрочем, понятно: оно у меня так долго оставалось и я так его ценил! Я удивляюсь…»
   Он находился в каком-то беспокойном, сомнительном состоянии ума, ибо, хотя он взял себя в руки и прошелся еще раз по комнате, но, усевшись снова у камина, продолжал удивляться.
   «Знать бы (это уже в тысячный раз, и какой я дурак, что думаю об этом теперь, не все ли равно), отдавал ли он на мое попечение свою сиротку, потому что знал… Боже мой, как она теперь стала похожа на свою мать!»
   «Подозревал ли он, что в ту минуту, когда он ухаживал за ней и завоевал ее сердце, ее безнадежно, на расстоянии, с безмолвным отчаянием обожал другой. Приходила ли когда-нибудь ему на ум мысль, кто был этот другой?»
   «Интересно, засну ли я сегодня ночью… Во всяком случае, я спрячусь с головой под одеяло, укроюсь от всего мира, чтобы никого не видеть и не слышать, и постараюсь уснуть».
   Мистер Грюджиус перешел через лестницу в свою сырую, холодную спальню и стал раздеваться. Уловив выражение своего лица в мутном зеркале, он приблизил к нему свечу и воскликнул вполголоса:
   – Нечего сказать, может ли мысль о тебе прийти в чью-нибудь голову? Ну, ну, ступай себе, несчастный, спать и прекращай бредить!
   С этими словами он загасил свечу и, тяжело вздохнув, укутался в одеяло. И, однако, в душе самого положительного и степенного человека бывают иногда такие неведомые тайники романтизма. Поэтому, возможно, и старик П. Д. Т. был в этом отношении, Пожалуй, Диковинным Также в давние дни тысяча семьсот сорок седьмого года.


   Глава XII
   Ночь с Дердлсом

   Когда мистеру Сапси нечего делать по вечерам, а погружение в свои мысли, несмотря на определенный интерес к этому, ему надоедает, он отправляется прогуляться и подышать свежим воздухом во дворе собора и в его окрестностях. Он с удовольствием идет по кладбищу, чувствуя себя почтенным собственником, глядя на склеп миссис Сапси (так землевладелец мог бы самодовольно посматривать на дом облагодетельствованного им мелкого фермера), – ведь ему можно гордиться своим щедрым публичным призом, выданным в виде памятника достойной жене. Его самолюбию льстит, когда он видит, как прохожие иногда останавливаются, смотрят сквозь решетку и, быть может, читают сочиненную им надпись. Встретив кого-нибудь из незнакомых людей, быстро уходящих с кладбища, мистер Сапси убежден, что тот «удаляется со стыдом», выполняя то, что написано на памятнике.
   Важность Сапси за последнее время еще больше возросла, так как он стал мэром в Клойстергаме. Без мэров, притом мэров многочисленных, бесспорно, весь костяк общества рассыпался бы в прах (мистер Сапси считает себя автором этой великолепной фразы). Случалось, что мэры получали титул сэра (дворянское звание) за представление адресов по торжественным случаям (адских машин, осыпающих ядрами и гранатами английскую грамматику и здравый смысл). Мистер Сапси также может поднести какой-нибудь адрес, с таким же положительным результатом. Встань, сэр Томас Сапси! Подобные тебе составляют соль земли.
   Мистер Сапси продолжал свое знакомство с мистером Джаспером со времени их первой встречи, когда он угостил пожаловавшего к нему мистера Джаспера портвейном, эпитафией, партией в триктрак, трактирным холодным ростбифом и салатом. Мистер Сапси был также любезно принят в доме над воротами; по случаю его посещения Джаспер даже сел за рояль и спел ему несколько песен, приятно пощекотавших ушную перепонку. Известно, что у этой породы животных (метафора!) уши настолько длинные, что предоставляют для щекотания приличную поверхность. Мистер Сапси любит этого молодого человека в особенности за то, что он всегда готов учиться уму-разуму у старших и всегда во всем чрезвычайно основателен, у него здравые понятия. В доказательство чего мистер Джаспер спел мистеру Сапси не пустые романсы, любимые врагами нации, а подлинные национальные песни времен Георга Третьего, в которых «храбрых молодцев» призывали уничтожить все острова, кроме одного, обитаемого англичанами, а в придачу все континенты, полуострова, перешейки, мысы и другие географические формы земли, а также властвовать на всех морях. Одним словом, в этих песнях доказывалось, что Провидение сделало большую ошибку, создав только одну такую маленькую нацию с львиным сердцем и такое множество жалких и презренных других народов.
   Был сырой вечер, и Сапси по обыкновению медленно проходит мимо кладбища, поджидая «со стыдом удаляющегося» незнакомца. Вдруг он поворачивает за угол и неожиданно натыкается на пастора, разговаривавшего с мистером Джаспером и мистером Топом. Мистер Сапси отвешивает ректору поклон с такой торжественностью, на которую едва ли способны архиепископ Йоркский или Кентерберийский.
   – Вы, конечно, напишете о нас книгу, мистер Джаспер? – говорит ректор. – Вы обязательно напишите о нас книгу, хорошо. Мы здесь очень древние, и о нас можно написать хорошую книгу. Впрочем, мы не столько одарены богатством, как годами; может быть, вы, между прочим, укажете на это в вашей книге и обратите внимание на наше далеко не блестящее положение.
   Мистер Топ, как ему и положено, очень заинтересованный словами ректора, горячо поддерживает его.
   – Уверяю вас, сэр, – отвечал Джаспер. – Я не имею никакого намерения стать писателем или археологом. Это просто прихоть, и даже в этой прихоти более виновен мистер Сапси.
   – Это как же, господин мэр? – спрашивает ректор, добродушно кланяясь мистеру Сапси. – Это как же, господин мэр?
   – Я не знаю, – отвечает мистер Сапси, оглядывая всех и как бы ища объяснения, – на что намекает достопочтенный ректор, оказывая этим мне честь. – Затем он подробно изучает свой оригинал.
   – Дердлс, – подсказывает мистер Топ.
   – Да, – повторяет ректор. – Дердлс.
   – Дело в том, сэр, – объясняет Джаспер, – что мистер Сапси первый пробудил мой интерес к этому человеку. Глубокое знание людей, которым обладает мистер Сапси, и его умение найти и вскрыть все, что есть необычного или странного в окружающих, способствовали тому, что я обратил внимание на Дердлса, хотя, конечно, я его прежде постоянно встречал. Вы бы этому нисколько не удивились, господин ректор, если бы были на моем месте и видели, как разговаривал с ним мистер Сапси в своей гостиной.
   – О! – восклицает мистер Сапси, торжественно и с достоинством ловя брошенный ему мяч. – Да, да, достопочтенный ректор это имеет в виду? Да, да, я свел Дердлса и мистера Джаспера. Я считаю Дердлса характерной фигурой.
   – Да, характерную фигуру, которую вы, мистер Сапси, искусно выворачиваете наизнанку, – заметил Джаспер.
   – Нет, не совсем так, – скромно ответил аукционист. – Может быть, я имею на него некоторое влияние. Я вижу его насквозь. Достопочтенный ректор будет так добр припомнить, что я повидал свет на своем веку.
   Тут мистер Сапси делает несколько шагов и заходит за ректора, словно желая рассмотреть пуговицы на его сюртуке.
   – Ну, – замечает ректор, оглядываясь вокруг, отыскивая взглядом, где же его копия. – Я надеюсь, что вы употребите с пользой ваше знание характера Дердлса и ваше влияние на него; я надеюсь, вы убедите его не ломать шею нашему достойному и многоуважаемому регенту. Мы не можем этого допустить: его голова и голос слишком для нас драгоценны.
   Мистер Топ, снова внимательно слушающий разговор, почтительно смеется в угоду своему начальству, затем почти шепчет, что, конечно, всякий джентльмен считал бы счастьем и честью сломать себе шею только за такой комплимент из таких уст!
   – Я возьму это на себя, сэр, – с достоинством заявляет Сапси, – и отвечаю вам за безопасность шеи мистера Джаспера. Я скажу Дердлсу, чтобы он берег ее. Он послушается меня, если уж я ему скажу. Но какой опасности сейчас подвергается шея мистера Джаспера? – прибавляет он, бросая вокруг себя покровительственные взгляды.
   – Я только собираюсь предпринять ночную прогулку с Дердлсом среди гробниц и развалин, сводов и башен, – отвечает Джаспер. – Помните, знакомя нас, вы сказали, что мне как любителю всего живописного стоило бы посмотреть на это зрелище при лунном свете?
   – Да-да, я помню, – отвечает аукционист. И этот напыщенный болван действительно уверен, что он помнит.
   – Воспользовавшись вашим замечанием, – продолжает Джаспер, – я предпринимал несколько дневных прогулок по этим местам с этим удивительным стариком, а сегодня мы отправляемся осмотреть все эти закоулки при луне.
   – А вот и он сам, – говорит ректор.
   Действительно, вдали показывается Дердлс со своим узелком с обедом под мышкой и, сняв шляпу перед ректором, хочет пройти дальше, когда мистер Сапси его останавливает.
   – Смотрите, будьте осторожнее с моим другом, – говорит мистер Сапси твердым голосом, словно зачитывает какое-то решение.
   – Какой друг у вас умер? – спрашивает Дердлс. – Я не получал никаких заказов ни для кого из ваших друзей.
   – Я говорю вот об этом моем живом друге, мистере Джаспере.
   – А! О нем? – говорит Дердлс. – Он может и сам позаботиться о себе.
   – Но и вы поберегите его, – повторяет мистер Сапси.
   Слова эти были произнесены повелительным тоном, и Дердлс со злостью окидывает мрачным взглядом мистера Сапси с ног до головы.
   – С вашего позволения, достопочтенный господин ректор, если мистер Сапси будет заботиться о своем деле, то Дердлс позаботится о своем.
   – Вы сегодня не в духе, – говорит мистер Сапси, подмигивая собеседникам и как бы призывая их оценить его искусное обращение с Дердлсом. – Мои друзья имеют отношение ко мне, а мистер Джаспер мой друг. И вы тоже мой друг.
   – Не нужно хвастаться, – отвечает Дердлс, качая головой, – а то это войдет у вас в привычку.
   – Вы не в духе, – снова повторяет Сапси, покраснев, но еще раз подмигивает присутствующим.
   – Это правда, я не люблю, чтобы себе позволяли со мной вольничать.
   Мистер Сапси третий раз подмигивает окружающим, словно говоря: «Конечно, вы согласитесь со мной, что я все уладил», и, прекратив дальнейшую полемику, незаметно удаляется.
   Тогда Дердлс прощается с ректором и, надевая шляпу, замечает, обращаясь к Джасперу:
   – Вы найдете меня дома, когда я вам буду нужен, как мы условились. Я пойду домой, мне еще надо почиститься.
   С этими словами он быстро исчезает из виду. Этот непостижимый человек всегда говорит, что он идет домой почиститься, а в сущности на нем, на его шляпе, сапогах и одежде никогда не было видно никаких следов чистки – они всегда одинаково пыльны, грязны, измазаны известкой. Просто такое заявление было странной привычкой Дердлса, показывающей не только противоречие, а и прямое отрицание им явных фактов.
   Между тем фонарщик стал зажигать фонари, то быстро взбегая вверх, то спускаясь вниз по своей маленькой лестнице, которая так приросла к Клойстергаму, что мысль об ее уничтожении повергла бы в ужас весь город. Нельзя сказать, что это удобный способ освещения, но многие поколения местных жителей выросли при таком неудобстве, и весь город возмутился бы, если бы кому-нибудь пришло в голову что-то изменить. При первом появлении мерцающих огоньков на площадке перед собором ректор отправляется обедать, мистер Топ – пить чай, а мистер Джаспер – играть на рояле. При свете одного огня в камине мистер Джаспер (лампы он не зажигал) в продолжение двух или трех часов продолжает играть и напевать тихим, прекрасным голосом хоралы и кантаты.
   Наконец совсем стемнело и взошла луна. Тогда он встает, тихонько закрывает рояль, снимает сюртук и, надев грубую куртку с большой фляжкой, оплетенной ивовыми прутьями, и шляпу с широкими мягкими полями, тихонько выходит из комнаты. Почему он так тихо, бесшумно движется сегодня ночью? Внешней причины будто бы нет никакой. Неужели существует какая-то внутренняя причина, мрачно скрывающаяся в его сознании?
   Достигнув недостроенного дома Дердлса (или дыры в городской стене, в которой тот обитает), и видя свет в жилище, он тихо пробирается между памятниками, плитами и всевозможным мусором на дворе, которые уже кое-где освещены восходящей луной. Два работника Дердлса, которые вечно тесали здесь камни, давно ушли, оставив свои орудия в камнях, – и кажется, что призраки этих работников, как два скелета из Пляски Смерти [10 - Пляска Смерти – цикл гравюр немецкого художника Ганса Гольбейна (1497–1543), на которых смерть в виде скелета присутствует на всех этапах человеческой жизни (идет вместе с пахарем за плугом, играет на скрипке во время праздника) как напоминание о неизбежном конце.], быть может, во мраке ночи начнут тесать камни для памятников следующим двум мертвецам в Клойстергаме. Конечно, эти два будущих мертвеца теперь еще живы и, возможно, вовсе не помышляют о смерти. Любопытно было бы отгадать, кто же эти двое, на кого падет следующей жребий.
   – Эй, Дердлс!
   Свет перемещается в окнах, и Дердлс показывается в дверях. Он, по-видимому, «чистился» при помощи бутылки, кружки и графина, ибо никакого другого очистительного инструмента не заметно в пустой комнате с неоштукатуренными стенами и необшитым потолком, в которую Дердлс вводит своего гостя.
   – Вы готовы?
   – Я готов, мистер Джаспер. Пускай старики вылазят из гробов, если посмеют, я готов их встретить. У меня храбрости хватит!
   – Вы не из бутылки ее выловили? Или она у вас врожденная?
   – У меня обе есть – и из бутылки, и своя.
   С этими словами он снимает с крючка фонарь, кладет в карман несколько спичек на случай надобности, и они уходят, захватив с собой постоянный узелок с обедом.
   Конечно, эта экспедиция непостижима! В том, что сам Дердлс, вечно бродящий, как приведение, между старыми памятниками и гробницами, решил попрыгать по лестницам и посетить подземелья и отправлялся под мрачные своды собора без всякой цели, – в этом нет ничего удивительного. Но чтобы регент или кто другой проявил интерес к изучению эффектов лунного освещения в таком обществе – дело совершенно иное. Действительно, это непонятная, непостижимая экспедиция.
   – Заметили вы вон ту груду у ворот слева, мистер Джаспер?
   – Да, я вижу. Так что же это?
   – Это известь.
   Мистер Джаспер останавливается, поджидая Дердлса, который несколько отстал от него.
   – Это негашеная известь?
   – Да, – отвечает Дердлс, – берегитесь этой груды, она может съесть ваши сапоги, а если бросить в нее вас самого, то, пожалуй, она съест и ваши косточки все без остатка.
   Они продолжают свой путь: проходят мимо красных окон «Двухпенсовой гостиницы», мимо монастырского виноградника, освещенного луной, и наконец достигают дома младшего каноника, большая часть которого находится в тени до тех пор, пока луна не поднимется выше на небосклоне.
   Внезапно до их ушей долетает скрип затворяющейся двери и на улицу выходят два человека. Это мистер Криспаркл и Невил. Джаспер со странной улыбкой кладет руку на грудь Дердлса и останавливает его.
   У конца дома младшего каноника тень абсолютно черная при настоящем свете луны; в этом месте находится кусок старой каменной стены, почти в высоту человеческого роста, – единственная ограда перед тем, что некогда было садом, а теперь стало улицей. Джаспер и Дердлс должны были обогнуть эту стену, но теперь, остановившись, они прячутся за нее.
   – Они гуляют, – шепотом произносит Джаспер, – и скоро выйдут на лунный свет. Постоим здесь тихонько, а то они нас задержат или, пожалуй, даже захотят идти вместе с нами.
   Дердлс качает головой в знак согласия и принимается что-то жевать из своего узелка. Джаспер облокачивается на стену и, прислонясь к ней подбородком, пристально наблюдает за происходящим. Он не обращает никакого внимания на младшего каноника, но следит за всеми движениями Невила, словно перед ним был зверь, который прицелился и сейчас прыгнет на него. На лице его появляется такое мстительно-жестокое выражение, что даже Дердлс останавливается и удивленно смотрит на него с недожеванным куском чего-то во рту.
   Между тем мистер Криспаркл и Невил ходят взад и вперед, тихо разговаривая друг с другом. Всех их слов нельзя расслышать, они долетают урывками, но Джаспер ясно слышит несколько раз свое имя.
   – Сегодня первый день недели, – говорит мистер Криспаркл, приближаясь к стене, за которой стоял Джаспер со своим спутником, – а последний день на этой неделе будет рождественский сочельник.
   – Вы можете быть уверены во мне, сэр, – отвечает Невил.
   Тут снова разговор делается глухим, непонятным, и только из уст Криспаркла слышится слово «доверие». Когда они еще ближе подходят к стене, то можно различить ответ Невила: «Я еще не заслужил его, сэр, но заслужу». Потом опять Джаспер слышит собственное имя, упомянутое Криспарклом, который произносит: «Помните, что я поручился за вас». Затем их голоса почти замирают и они останавливаются; видно только, что Невил о чем-то горячо говорит. Когда они снова подходят к стене, мистер Криспаркл смотрит на небо и указывает на него своему ученику. Потом они медленно исчезают из вида, выйдя на освещенную луной полосу улицы.
   Все это время Джаспер не шевелился. Только когда они удалились, он двигается с места и, повернувшись к Дердлсу, заливается громким смехом. Дердлс, все еще чего-то не дожевав, не видит ничего, над чем можно было бы смеяться, и удивленно смотрит на Джаспера, который наконец закрывает лицо руками, чтобы покончить со своим приступом хохота. Тогда Дердлс поспешно глотает кусок чего-то, оставшегося у него за щекой, как бы решившись с отчаяния перенести даже расстройство желудка.
   В этих уединенных уголках вокруг собора после сумерек очень мало движения и жизни. Прохожих здесь немного и в самый разгар дня, а ночью их почти вовсе нет. Это объясняется не только тем, что шумная и веселая Большая улица пролегает почти параллельно по ту сторону собора и составляет естественный фарватер клойстергамской жизни и торговли, но и тем, что во мраке ночи вокруг древнего здания монастыря, его развалин и кладбища витает что-то таинственное, и это нечто таинственное не многих привлекает. Спросите первую сотню жителей Клойстергама, встреченных вами на улице в полдень, верят ли они в привидения, и все вам ответят, что не верят; но предоставьте им ночью выбор: идти по этим таинственным пустынным уголкам или по большой освещенной улице, и вы увидите, что девяносто девять человек предпочтут более длинную многолюдную улицу, хотя идти через нее придется гораздо дольше. И причина здесь заключается не в каком-то местном суеверном предрассудке, связанном с монастырем, хотя таинственную женщину с ребенком на руках и веревкой на шее в полночь встречали многие очевидцы, правда, столь же неуловимые, как и она; на самом деле причина этого явления – в том врожденном отвращении, которое питает прах земной с искрой жизни к праху земному, потерявшему эту искру. И кроме того, каждый не вслух, а про себя, вероятно, рассуждает таким образом: «Если мертвые при каких бы то ни было обстоятельствах могут являться живым, то эта обстановка для них самая подходящая и удобная, и потому я, живой человек, поспешу отсюда поскорее убраться».
   Поэтому, когда мистер Джаспер и Дердлс бросают взгляд вокруг себя, прежде чем опуститься в склеп через маленькую боковую дверь, вся местность перед ними, освещенная луной, оказывается совершенно пустынной. Домик Джаспера над воротами как бы служит плотиной, сдерживающей прилив жизни. Шум жизненных волн слышится за этой преградой, но ни одна волна не проникает под арку сквозь своды ворот, над которыми за красной занавеской в окне мерцает лампа Джаспера, как будто это пограничное здание – какой-то маяк, возведенный над бурным морем.
   Дердлс отпирает ключом дверь и, войдя, снова ее запирает; затем по неровным ступеням старинной лестницы они спускаются в склеп. Фонарь им не нужен, ибо лунный свет проникает через полуразрушенные готические окна без стекол, поломанные рамы которых бросают мрачную причудливую тень на землю. Тяжелые каменные столбы, поддерживающие свод, бросают вокруг себя и в глубь подземелья сплошные черные тени, но между этими мрачными закоулками простираются полосы света. Мистер Джаспер и Дердлс гуляют взад и вперед по этим светлым дорожкам, и Дердлс рассказывает «о стариканах», которых он намерен в ближайшее время еще откопать; по временам он останавливается и дружески похлопывает по стене, объясняя, что здесь, как он полагает, устроилось «целое семейство», с таким видом, словно он был их старым закадычным другом. Обычная молчаливость Дердлса исчезла после фляжки мистера Джаспера, которая быстро переходит из рук в руки. Собственно, правильнее понимать так, что ее содержимое переходит во внутренность Дердлса, так как мистер Джаспер отхлебнул только один глоток и то, отвернувшись, выплюнул его, прополоскав рот. Таким образом, мистер Дердлс прикасался к фляжке и руками, и губами – в отличие от мистера Джаспера.
   Наконец они отправляются наверх, в большую башню. На ступенях, по которым они поднимаются в собор, Дердлс останавливается, чтобы перевести дух. Лестница очень темна, но из этой темноты они ясно видят под собою те светлые пространства в склепе, световые дорожки, по которым они только что ходили. Дердлс садится на ступеньку, мистер Джаспер садится на другую. Запах от фляжки, которая каким-то образом окончательно перешла в руки Дердлса, вскоре доказывает, что пробка из нее вынута. Но в этом нельзя убедиться глазами, так как они не видят друг друга в окружающем мраке. Однако, разговаривая, они поворачиваются лицом друг к другу, будто это может помочь им общаться.
   – Хороший напиток, мистер Джаспер!
   – Надеюсь, что хороший. Я его специально купил для нашей прогулки.
   – Вы видите, мистер Джаспер, стариканы-то не показываются.
   – И правильно делают. Если бы они могли показываться и вечно крутились среди живых, то мир был бы еще большим хаосом, чем теперь, и порядка в мире было бы еще меньше.
   – Да, это привело бы к путанице, – замечает Дердлс, останавливаясь, точно впервые, на мысли о появлении призраков с точки зрения неудобства хронологического и общественного. – А как вы полагаете, мистер Джаспер, бывают призраки предметов, вещей, животных, а не только людей – мужчин, женщин?
   – Каких предметов? Каких вещей? Садовых грядок и леек, лошадей и хомутов?
   – Нет. Звуков.
   – Каких звуков?
   – Криков например.
   – Каких криков, уличных? Старое платье! Старое платье!
   – Нет, я имею в виду вопли. Я вам расскажу, мистер Джаспер, но погодите, я поправлю бутылку. – Тут, очевидно, пробка вынимается и снова вставляется на место. – Ну, вот теперь все в порядке. Так вот, в прошлом году, почти в это же время, только на неделю позже, я гулял в городе, приветствуя наступающий сезон, и, как положено, тоже с бутылочкой, праздник ведь, все по-хорошему; но мальчишки здешние – хулиганы, от них не спасешься, они стали меня так преследовать, что я бежал и скрылся сюда, где мы сейчас. Здесь я крепко заснул, и как вы думаете, что меня разбудило? Призрак крика, вопля. Это был призрак страшного вопля, не дай Бог кому услышать, за которым последовал призрак собачьего воя, такого раздирающего душу воя, унылого, жалобного, какой издает собака при смерти своего хозяина. Вот как я провел прошлый рождественский сочельник.
   – Что вы хотите этим сказать? – неожиданно и почти злобно спрашивает мистер Джаспер.
   – Я хочу сказать, что я везде навел справки, и ни один живой человек вокруг, кроме меня, не слышал ни этого вопля, ни этого лая. Поэтому я считаю и говорю, что это были призраки. Но только почему они являлись именно мне, я до сих пор не могу понять.
   – Я полагал, что вы совершенно другой человек, – замечает презрительно мистер Джаспер.
   – Я и сам так думал, – отвечает Дердлс со своим обычным спокойствием. – Но, что ни говори, эти призраки явились именно ко мне, они меня выбрали.
   Джаспер резко встал на ноги, еще когда спрашивал Дердлса, что тот хотел сказать, и теперь твердо произносит:
   – Пойдемте, мы здесь замерзнем; показывайте дорогу!
   Дердлс повинуется, хотя ступает не совсем твердо; он отпирает дверь наверху лестницы тем же ключом, которым открывал нижнюю, в подземелье, и они входят в собор, в узкий проход около ризницы. Здесь лунный свет тоже льется до того яркий, что от ближайших разноцветных стекол ложатся цветные тени на лица ночных исследователей. Лицо Дердлса, который открывает своему спутнику дверь и останавливается на пороге, пропуская вперед мистера Джаспера, имеет страшный вид, как у вышедшего из могилы: его рот и щеки пересекает пурпурная полоса, а лоб – желтая. Не подозревая об этом, он спокойно выдерживает испытующий взгляд своего спутника, хотя это продолжается довольно долго, пока мистер Джаспер отыскивает в своих карманах вверенный ему ключ от железной двери, которую нужно отпереть, чтобы попасть на лестницу и войти в большую башню.
   – Вам достаточно нести ключ и бутылку, – говорит мистер Джаспер, отдавая ключ Дердлсу, – а узелок дайте мне. Я моложе вас и не так скоро запыхаюсь.
   Дердлс с минуту колеблется, выбирая, чему отдать преимущество – узелку или бутылке, но все-таки решается оставить бутылку как гораздо более приятную для себя компанию и отдает сухую еду второму исследователю неизвестного – мистеру Джасперу.
   После этого они начинают медленно взбираться на башню по винтовой лестнице, поворачивая раз за разом вокруг каменного столба и нагибая голову, чтобы не стукнуться о верхние ступени или о тот же грубый каменный столб. Дердлс зажигает фонарь, извлекая из холодной жесткой стены искру того таинственного огня, который скрыт во всякой материи, и, руководимые этой искрой, они взбираются наверх сквозь залежи пыли и сети паутины. Путь их лежит через странные места. Раза два или три они выходят в низкую сводчатую галерею, из которой открывается вид на освещенный лунным светом собор, и Дердлс, помахивая фонарем, указывает своему спутнику на виднеющиеся в темноте головы ангелов, которые с карниза как будто следят за их шагами и провожают взглядом. Потом они поворачивают на более узкую и более крутую лестницу, где их охватывает свежий ночной воздух и по временам слышится в темноте крик вспугнутой галки или грача, а летучая мышь тяжелым взмахом своих крыльев в этом замкнутом пространстве усеивает пылью и соломой головы Дердлса и мистера Джаспера. Наконец, поставив фонарь за одну из ступеней за поворотом лестницы, ибо ветер становится чересчур уж чувствительным, они бросают взгляд на Клойстергам, этот маленький городок, живописно расстилающийся у их ног, очень красивый при лунном свете: внизу – старинные разрушенные здания, жилища и святилища умерших; украшенные мшистым покрывалом кирпичные дома под красными черепичными крышами – жилища живых; извивающаяся река, выползающая из тумана на горизонте, точно там ее исток, и нетерпеливо несущаяся вперед, покрытая рябью, предчувствующая близость своего слияния с морем.
   И все-таки, какая непонятная, странная экспедиция! Мистер Джаспер, двигаясь вперед, все так же очень тихо и осторожно, хотя будто бы для этого нет какой-то видимой причины, с интересом смотрит на раскинувшийся внизу город, особенно на самую тихую его часть, на которую бросает тень громадное здание собора. Но с таким же любопытством смотрит он и на самого Дердлса, и Дердлс время от времени ощущает и ловит на себе его пытливый острый взгляд.
   Но только время от времени, потому что Дердлс с каждым шагом все более и более погружается в дремоту. Как воздухоплаватели на воздушном шаре, желая подняться выше, облегчая его, освобождают от груза свою корзинку, так и Дердлс, поднимаясь наверх по лестнице, значительно облегчал свою фляжку. Сон неожиданно одолевает его на ходу, и он прекращает на полуслове свою речь. На него находит какой-то туман, нечто вроде бреда, и ему кажется, например, что земля, лежащая далеко внизу, находится рядом с ним, на одном уровне с башней, что он может легко перешагнуть с башни на землю; он даже пытается перебросить ногу через парапет и пройтись по воздуху. В таком состоянии Дердлс находится, когда они начинают вместе спускаться. Подобно тому как воздухоплаватели, желая опуститься, прибавляют себе тяжести, увеличивая груз, так и Дердлс, чтобы ему легче было спуститься вниз, наполняет себя жидкостью из фляжки.
   Мало-помалу они достигают железной решетки, хотя Дердлс раза два падает и, наткнувшись бровью на стену, разбивает себе лоб; потом, затворив решетку, они снова спускаются в склеп, намереваясь выйти из него тем же путем, каким пришли. Но к тому моменту, когда они уже выходят на световые дорожки, освещенные луной, у Дердлса уже подкашиваются ноги и заплетается язык, он путает слова, затем тяжело опускается на пол или даже падает возле одного из тяжелых каменных столбов, почти так же отяжелевший, как они, и невнятно просит своего спутника позволить ему заснуть секунд на сорок.
   – Если уж вы так хотите или если вам необходимо, хорошо, – отвечает мистер Джаспер. – Но я вас здесь не оставлю. Спите, а я похожу здесь взад и вперед.
   Дердлс тотчас засыпает и видит сон.
   Это почти не сон, если принять во внимание громадный объем владений сна и их удивительные причудливые сновидения; этот сон замечателен только тем, что он удивительно беспокоен и удивительно похож на действительность. Он видит во сне, что лежит в склепе и спит, при этом считает шаги своего спутника, который ходит взад и вперед. Ему снится, что эти шаги затихают где-то в пространстве и времени; затем к нему прикасаются и нечто выпадает из его разжатой руки. Потом он слышит какой-то странный звук при падении, и кто-то шарит вокруг, а затем удаляющиеся шаги. Наконец ему снится, будто он так долго остается один, что полосы лунного света принимают другое направление оттого, что луна передвинулась в небе. Из бесчувственного забытья он медленно всплывает, впадает в беспокойный сон, чувствует холод и, проснувшись с болью во всем теле, видит перед собой действительно изменившие направление полосы света, точно как было во сне, и мистера Джаспера, который ходит взад и вперед, похлопывая руками и пристукивая ногами.
   – Эй! – восклицает Дердлс, почему-то сильно испугавшись.
   – Что, вы, наконец, проснулись? – спрашивает мистер Джаспер, подходя к нему. – Вы знаете, что ваши сорок секунд возросли до тысячи?
   – Не может быть.
   – Уж поверьте мне.
   – Который час?
   – Слышите, часы бьют на башне?
   И действительно, на башне маленькие колокола бьют три четверти, а затем начинает бить большой колокол.
   – Два! – восклицает Дердлс, вскакивая. – Отчего вы не постарались меня разбудить, мистер Джаспер?
   – Я старался, но так же легко было бы разбудить мертвого, например ваше «семейство» мертвецов вон в том углу.
   – Вы меня трогали?
   – Что значит трогал? Я вас изо всех сил тряс!
   Тут Дердлс вспоминает свой сон, в котором ему мерещилось, что к нему нечто прикоснулось, и, нагнувшись, видит на полу ключ от двери в склеп, лежащий около того места, где он спал.
   – Разве я его уронил? – спрашивает он, поднимая ключ, довольный тем, что разъяснилась эта часть его сна.
   Тут он выпрямляется настолько, насколько он сейчас может выпрямиться, и опять чувствует, что его спутник пристально, внимательно на него смотрит.
   – Ну? – сказал Джаспер улыбаясь. – Что же вы, готовы? Пожалуйста, поторопитесь.
   – Дайте мне поправить мой узелок, и я к вашим услугам, мистер Джаспер.
   Пока он вновь завязывает свой узелок, он снова замечает пристальный взгляд Джаспера.
   – В чем вы меня подозреваете, мистер Джаспер? – спрашивает он сварливым тоном пьяного. – Кто питает подозрения по отношению к Дердлсу, тот пусть выскажет их.
   – Я не имею никаких подозрений по отношению к вам, добрейший мистер Дердлс, но я подозреваю, что моя бутылка была наполнена более крепким напитком, чем я или вы предполагали. И я также подозреваю, что она пуста, – прибавляет Джаспер, поднимая фляжку с земли и обращая ее горлышком вниз.
   Дердлс позволяет себе рассмеяться в ответ на эту шутку. Продолжая смеяться, как бы рассуждая сам с собой о своих способностях по части выпивки, он, покачиваясь, подходит к двери и отпирает ее. Когда они оба выходят на улицу, Дердлс запирает дверь и кладет ключ в карман.
   – Тысячу раз благодарю вас за интересную и любопытную ночь, – говорит мистер Джаспер, протягивая ему руку. – Вы дойдете один до дома?
   – Отчего мне не дойти? Я думаю, – отвечает Дердлс, – если бы вы сделали оскорбительное предложение отвести Дердлса домой, то он и вовсе не пошел бы домой. Какой бы стыд был!

     Дердлс не пошел бы домой до утра.
     Да и утро придет,
     Он домой не пойдет.

   Последние слова он произнес почти вызывающим тоном.
   – Ну так, доброй ночи!
   – Доброй ночи, мистер Джаспер!
   Каждый из них повернул в свою сторону, когда неожиданно в безмолвии ночи раздается пронзительный свист и слышится дикий крик:

     – Прочь, прочь, по домам!
     Коли встречу по ночам,
     Закидаю всех камнями…

   В ту же минуту беглый огонь камней поражает стену собора, а на противоположной стороне улицы виден беснующийся чудовищный мальчишка, который весело пляшет в лунном свете.
   – Как, этот дьяволенок нас подкарауливал?! – восклицает мистер Джаспер вне себя от злости; и эта злость, мгновенно вспыхнувшая в нем, так сильна, что он сам кажется дьяволом, только значительно старше. – Я пущу кровь этой проклятой обезьяне. Я изувечу его! Убью!
   И, несмотря на шквал камней, нацеленных на него и раза два в него попавших, он бросается на Депутата, хватает его за шиворот и старается перетащить через дорогу. Но с Депутатом не так легко справиться. С дьявольской хитростью он улавливает сильную сторону своего положения, и, как только его схватили за шиворот, поджимает ноги и таким образом виснет на руках Джаспера; при этом он так корчится всем телом и издает такие хрипы горлом, что можно подумать, словно он задыхается в судорогах удушья или пребывает в агонии. Мистеру Джасперу ничего не остается, как выпустить его из рук. В ту же минуту Депутат вскакивает, перебегает к Дердлсу и кричит своему противнику, злобно скривившись и открыв при этом зияющую дыру во рту на месте передних зубов:
   – Я ослеплю тебя! Я выбью тебе камнями глаза! Вот увидишь! Останешься без глаз! Так запущу в себя камнем, что не удержишься!
   Между тем он прячется за Дердлса и оттуда угрожает Джасперу. Если последний на него бросится, то он готов бежать от него, ловко ускользая то в одну, то в другую сторону, а когда Джаспер его настигнет, мальчишка упадет на землю и, катаясь в пыли, изо всей силы будет орать:
   – Ну, бей лежачего! Бей!
   – Не троньте мальчика, мистер Джаспер, – просит Дердлс, заслоняя собой Депутата, – придите в себя, успокойтесь!
   – Он следил за нами, еще когда мы сюда только направились.
   – Вот и врешь! Я за вами не следил! И не думал! – восклицает Депутат, не зная другой приличной формы возражения, употребляя одну-единственную ему известную.
   – Он за нами следил все время, с самого начала.
   – Врешь, – повторил Депутат, – не был я здесь. Я только что вышел прогуляться для здоровья на улицу и увидел, что вы выходите из собора. Я же не виноват, у нас же договор был:

     – Коли встречу по ночам!.. –

   затягивает он снова и начинает, как обычно, плясать позади Дердлса. – Вот он околачивается здесь, так я виноват, что ли?
   – Так веди его домой, – говорит мистер Джаспер раздраженно, но делая над собой усилие, чтобы сдержаться, – и не попадайся больше никогда мне на глаза!
   Депутат снова издает резкий свист в знак согласия, выражая полное свое удовлетворение, и начинает забрасывать Дердлса камнями, но поспокойнее, и гонит его камнями домой, будто непослушного вола. Между тем Джаспер возвращается к себе, в дом над воротами, погруженный в мрачные размышления. И поскольку всему есть конец на этом свете, заканчивается, по крайней мере на время, и эта странная ночная экспедиция.


   Глава XIII
   Оба в лучшем свете

   В пансионе мисс Твинклтон наступила торжественная тишина. Приближались рождественские каникулы. Завтра кончается то, что в былые, не очень далекие времена даже сама ученая мисс Твинклтон называла полугодием и что теперь более изящно и прилично по-университетски именуется семестром. В последние дни в Монастырском доме заметно было некоторое послабление дисциплины. В спальнях устраивались торжественные ужины, на которых копченый язык резали ножницами и ломти его передавали щипцами для завивки волос. Порции десерта также разносили на импровизированных тарелках из папильоток, а когда дело дошло до наливки, ее по очереди распивали из маленького мерного стаканчика, из которого крошка Риккетс (девочка очень слабого здоровья) принимала ежедневно свои железистые капли. Служанки были подкуплены различными обрезками лент и более или менее стоптанными ботинками за то, что не упоминали ничего о найденных в постелях сдобных крошках; самые легкомысленные костюмы были в ходу на этих торжественных банкетах, а смелая мисс Фердинанд однажды поразила все общество, исполнив художественное соло на гребешке, обернутом бумагой для папильоток, за что ее едва не задушили подушками два юных палача с развевающимися волосами, уложенными в локоны.
   Но не только подобные мероприятия свидетельствовали о предстоявшем закрытии школы на каникулы. В спальнях появились чемоданы (в другое время это было бы тягчайшим нарушением дисциплины), которые укладывались с энергией, совершенно несоразмерной с количеством укладываемых вещей, да и с непостижимым количеством времени. Щедрые милости сыпались на помогающих укладываться служанок в виде остатков помады и кольдкрема, а также булавок и шпилек. Под строжайшим секретом девицы признавались друг другу, что дома им предстоят встречи с весьма интересными молодыми людьми. Только одна мисс Джигглс (совершенно бесчувственная, бессердечная девочка) заявила, что она покажет язык или скорчит рожу при появлении такого молодого человека, но девицы подавляющим большинством заставили ее замолчать, осудив за такую точку зрения.
   В последнюю ночь перед каникулами считалось неприличным спать, а наоборот, следовало всеми возможными способами вызывать привидения. Однако это намерение обычно не приводилось в исполнение, так как все девицы очень скоро засыпали и на другое утро рано вскакивали.
   Заключительная церемония происходила в двенадцать часов, в день отъезда воспитанниц. Мисс Твинклтон при содействии миссис Тишер устраивала торжественный прощальный прием в своей комнате (глобусы были уже покрыты коричневой парусиной), где на столе стояли на подносах стаканчики с белым вином, рюмки и кекс, нарезанный на мелкие ломтики. Мисс Твинклтон, как всегда, произнесла речь:
   – Милостивые государыни, прошел еще год, и настало то праздничное время, когда радостное чувство наполняет нашу… – мисс Твинклтон ежегодно намеревалась сказать «грудь» и ежегодно, спохватившись вовремя, заменяла это слово более приличным: «сердце», – наши сердца. Гм… Да, наши сердца. Еще год привел нас, милостивые государыни, к перерыву наших, будем надеяться, успешных занятий, и, подобно моряку на своем корабле, воину в своей палатке, узнику в своей темнице и путешественнику в его странствиях в далекой стране, мы жаждем очутиться у домашнего очага. Говорим ли мы в подобном случае известными словами знаменитой трагедии Аддисона:

     «Рассвет печален, мрачно утро.
     Средь черных туч рождался день,
     Великий день, день роковой!»

   Нет, для нас от горизонта до зенита все было в розовом цвете, ибо все напоминало нам о родственниках и друзьях, которые ждут нас. Дай Бог нам найти их процветающими, как мы того желаем, и дай Бог им найти нас процветающими, как они того ожидают. Милостивые государыни, с любовью в сердце расстанемся, пожелая друг другу всяческого счастья, и простимся до новой встречи в этих стенах. Когда же придет время снова начать те занятия, – при этом слове все лица вытянулись, – которые… занятия… которые… то припомним слова спартанского полководца (слишком хорошо известные, чтобы их повторять) перед битвой, время и место которой не будем уточнять.
   Служанки в праздничных одеждах и нарядных наколках стали разносить подносы с угощением, а молодые девицы – прикладываться к вину и отщипывать кусочки кекса. Между тем экипажи начали все больше загромождать улицу, и наконец настала минута прощания. Мисс Твинклтон, целуя каждую ученицу, одновременно вручала ей небольшой конвертик с адресом ее родителей, родственника или опекуна, с надписью: «От мисс Твинклтон с поклоном». Она так торжественно вручала это послание, словно оно не имело никакого отношения к оплате за пансион, а было каким-то приятным и веселым сюрпризом.
   Роза так часто присутствовала при этих расставаниях и так мало знала других домов, кроме Монастырского, что она спокойно и даже с удовольствием оставалась здесь, тем более что теперь у нее появилась новая подруга. Однако в этой дружбе был один пробел, о котором она не могла не сожалеть. Елена Ландлес, став свидетельницей признания ее брата в любви к Розе и дав слово Криспарклу никогда об этом не говорить ни слова, при общении избегала всякого намека на имя Эдвина Друда. Почему она избегала такого разговора, было тайной для Розы, но не заметить этого факта она не могла. Если бы не это, Роза могла бы облегчить свое взволнованное сердечко, поделившись с Еленой всеми своими сомнениями и тревогами. А так она не могла этого сделать, ей приходилось самой обдумывать свое затруднительное положение и втайне удивляться тому, что Елена постоянно упорно старается не говорить о брате, тем более что, по словам той же Елены, должно было состояться примирение между молодыми людьми, когда Эдвин приедет на Рождество.
   Прелестную картину представляли эти хорошенькие девочки, дружно целовавшие Розу под мрачным портиком Монастырского дома, и это блестящее маленькое существо, выглядывавшее из-под портика и махавшее платочком вслед удалявшимся экипажам, казалось воплощением радостной юности, остававшейся в этом мрачном доме, чтобы поддержать там свет и тепло, когда все его покинут. Между тем на девочку иронически поглядывали хмурые лица с каменных желобов и фронтонов. Глухая Большая улица оглашалась мелодичными возгласами на различный лад: «Прощай, Роза, прощай, голубушка!» А изображение отца мистера Сапси над противоположной дверью, казалось, говорило всему человечеству: «Господа, сделайте одолжение, обратите ваше внимание на этот последний, еще оставшийся прелестный участочек, покинутый всеми, и предлагайте цену, достойную такого редкого случая!» Через несколько минут эта уединенная улица снова пришла в свое обычное положение, блестящие существа исчезли, веселые юные голоса замолкли, щебет и лепет прекратились и Клойстергам снова стал таким, каким он был всегда.
   Возвратившись в свою комнату, Роза с беспокойством в сердце ожидала прихода Эдвина Друда. Эдвин, со своей стороны, был также неспокоен. Хотя он и не отличался такой силой воли, как юная красавица, увенчанная единогласно титулом волшебной царицы учебного заведения мисс Твинклтон, все же он имел совесть, и мистер Грюджиус ее разбередил. Убеждение этого человека в том, что честно и что бесчестно в тех обстоятельствах, в которых находился Эдвин, было настолько твердым, что с ним невозможно было не считаться, а тем более отмахнуться от него презрительной улыбкой или смехом. Это бы не помогло. Если бы не обед в Степл-Инне и если бы у него в нагрудном кармане не было кольца, Эдвин Друд преспокойно прожил бы до дня свадьбы, серьезно не задумываясь о своей ситуации и легкомысленно надеясь, что в конце концов все закончится хорошо и ни во что не следует вмешиваться. Но торжественная клятва в верности живым и умершим, которую он дал, заставила его задуматься. Ему предстоял выбор: отдать кольцо Розе или возвратить его мистеру Грюджиусу. Однажды поставленный перед такой проблемой, он, что удивительно, начал думать о праве Розы на него уже не так эгоистично, как прежде, начал сомневаться в себе, что никогда не приходило ему в голову в его прежние беззаботные дни.
   – Я поступлю так, как скажет она, как у нас все сложится, – сказал он себе, идя в Монастырский дом. – Что бы ни произошло, как бы ни обернулось, я всегда буду помнить его слова и постараюсь быть верным живым и умершим.
   Роза была уже одета для прогулки и ждала его. День был светлый, морозный, и мисс Твинклтон милостиво разрешила им подышать свежим воздухом. Таким образом, молодые люди вышли из Монастырского дома прежде, нежели мисс Твинклтон или ее наместница, миссис Тише, успели принести хоть одну обычную жертву на алтарь приличий.
   – Дорогой Эдди, – сказала Роза, когда они, обогнув Большую улицу, пошли по уединенной тропе, ведущей от собора к берегу реки, – я хочу поговорить с тобой очень серьезно. Я уже об этом давно думала, очень давно.
   – И я тоже, милая Роза, хочу говорить с тобой совершенно серьезно и откровенно.
   – Спасибо, Эдди. Ты не подумаешь дурно обо мне, оттого что я первая начинаю этот разговор? Ты не подумаешь, что я беспокоюсь только о себе, если первая заговариваю на эту тему? Это было бы с твоей стороны неблагородно, а я знаю, ты человек благородный.
   – Я надеюсь, что всегда поступаю с тобой благородно и никогда плохо о тебе не думал, – ответил Эдвин.
   Он не называл ее больше Кошуркой и никогда больше не назовет ее так.
   – И наверное, нам нечего бояться, что мы поссоримся, – продолжала Роза, – ведь мы, Эдди, оба часто бывали неправы и должны быть по многим причинам очень снисходительны друг к другу.
   – Мы и будем снисходительны, Роза.
   – Вот славный, хороший мальчик! Эдди, будем мужественны и решим, что с этого дня мы станем друг для друга только братом и сестрой.
   – И никогда не будем мужем и женой?
   – Никогда!
   В продолжение нескольких минут оба молчали. Наконец, Эдвин с некоторым усилием сказал:
   – Конечно, я знаю, что эта мысль уже давно нам обоим приходила в голову, как честный человек я должен признаться, что она впервые зародилась не у тебя.
   – Но и не у тебя, милый, – горячо воскликнула Роза. – Она вдруг появилась сама по себе. Что для нас с тобой эта помолвка? Ни ты, ни я не были по-настоящему счастливы от мысли о предстоящем браке. О, как мне жаль, как мне обидно!
   И она залилась слезами.
   – Я также глубоко сожалею. Мне обидно за тебя.
   – А мне за тебя, мой дорогой Эдвин! Мне за тебя!
   Этот чистый искренний порыв, бескорыстная нежность и жалость друг к другу принесли с собой награду, осветив их каким-то мягким умиротворяющим светом. Отношения между ними теперь больше не казались искусственными, нарочитыми, сопровождающимися капризами, обреченными на неудачу; напротив, они стали искренними, нежными, честными, полными самопожертвования, они возвысились до подлинной дружбы.
   – Если бы мы знали вчера, – сказала Роза, отирая слезы, – а ведь мы знали это вчера и гораздо, гораздо раньше, что наши отношения, не нами самими созданные, были нам в тягость, так что же лучшего мы можем сделать сегодня, как не изменить их? Совершенно естественно, что нам обоим грустно и горько, но лучше грустить и огорчаться теперь, чем потом.
   – Когда потом, Роза?
   – Когда было бы уже слишком поздно. Тогда к сожалению и огорчению примешалась бы и злость, мы бы сердились друг на друга.
   Снова наступило минутное молчание.
   – И знаешь, – наивно пояснила вдруг Роза, – ты меня тогда уже не любил бы. А так ты можешь всегда меня любить, потому что я не буду тебе надоедать, не буду тебе обузой, не причиню тебе лишнего беспокойства. И я смогу теперь всегда тебя любить и как сестра не буду тебя мучить, дразнить, придираться по мелочам. Когда я еще не была твоей сестрой, то часто это делала и во многом была перед тобой виновата. Пожалуйста, прости меня за это!
   – Не будем говорить о прощении, Роза, или мне придется просить прощения гораздо больше, чем хотелось бы: я больше виноват, чем ты.
   – Нет, Эдди, ты слишком строг к себе, мой благородный мальчик. Сядем, милый брат, на этих развалинах, и дай мне высказать тебе все, что я думаю о нашем прежнем положении. Я много размышляла об этом после твоего отъезда. Я тебе нравилась, не правда ли? Ты думал, что я славная, хорошенькая девочка.
   – Все так думают, Роза.
   – Неужели? – спросила она задумчиво, насупив брови, но через минуту весело воскликнула: – Положим, но, согласись, этого недостаточно, чтобы ты думал обо мне, как другие, не правда ли?
   Вопрос не требовал ответа. Очевидно, этого не было достаточно.
   – А вот именно это я и хотела сказать, мы находились именно в таком положении, – сказала Роза. – Я тебе нравилась и ты привык ко мне, привык к мысли о нашей будущей свадьбе. Ты принимал все как нечто неизбежное, не правда ли? Ты полагал, что наша свадьба обязательно должна состояться, потому лучше ни над чем не задумываться и не размышлять по этому поводу.
   Странно было Эдвину увидеть себя как точное отражение в зеркале, которое держала перед ним Роза. Он всегда относился к ней покровительственно, считая себя гораздо умнее, абсолютно уверенный в превосходстве своего мужского интеллекта над ее незначительным женским умишком. Не было ли это новым доказательством того, что в их отношениях, грозивших связать их вечными узами, было что-то неправильное, что могло бы привести их обоих к рабству на всю жизнь?
   – Все, что я сейчас говорю о тебе, Эдди, также в полной мере относится и ко мне. Иначе я, вероятно, никогда не осмелилась бы сказать это тебе. Только между нами существует разница: я мало-помалу стала задумываться о наших отношениях, а не отгоняла от себя все подобные мысли. Моя жизнь не так заполнена, я ведь не так занята, как ты, и у мня не столько дел, о которых приходится думать. Вот я и думала об этом много и плакала много (ты в этом, дорогой мой, абсолютно не виноват); вдруг приехал мой опекун, чтобы познакомить меня с необходимыми приготовлениями к моему выходу из Монастырского дома, к будущим переменам. Я старалась намекнуть ему, что еще колеблюсь, сама ни в чем не уверена, но не могла все вразумительно объяснить, и он не понял меня. Но он такой добрый, хороший человек! Он так по-доброму, но вместе с тем так твердо дал мне понять, как серьезно мы должны обдумать наше положение, как мы все серьезно должны взвесить, что я решилась поговорить с тобой при первой возможности, когда мы останемся вдвоем и у нас будет соответствующее настроение. Если я так легко коснулась этого вопроса, то не думай, Эдди, что мне было это легко сделать. О, как мне все это было тяжело, ты не поверишь! Мне так жалко, так жалко, поверь мне.
   Ее сердце было так переполнено, что она снова залилась слезами. Эдвин обнял ее, и они молча стали ходить взад и вперед по берегу.
   – Я тоже разговаривал с твоим опекуном, милая Роза. Я видел его перед тем, как выехать из Лондона.
   При этих словах он сунул руку в карман и хотел было вынуть кольцо, но в ту же минуту остановился, подумав: «Если я все равно должен вернуть его, то зачем говорить об этом Розе?»
   – И после этого ты стал серьезнее думать о нашем положении, Эдди, не правда ли? Если бы я не заговорила, то ты первый начал бы этот разговор, не так ли? Я надеюсь, что так. Подтверди это, Эдди, облегчи мне душу. Я бы не хотела, чтобы только я одна была причиной, хотя мы оба теперь понимаем, что сейчас для нас все сложилось лучше и мы чувствуем себя счастливее.
   – Да, я сказал бы то же самое. Я шел с тем же намерением, чтобы тебе все сказать, но я никогда не сумел бы это сделать так, как ты, Роза.
   – Не говори «так холодно и бессердечно», пожалуйста, Эдди, ведь ты это хочешь сказать. Пожалей меня, не говори так!
   – Напротив, так разумно и деликатно, с таким чувством и так умно! Я это имел в виду.
   – Ах, милый мой брат! – воскликнула Роза и, схватив его руку, с жаром ее поцеловала. – Но как ужасно будут разочарованы бедные девочки! – прибавила она, уже засмеявшись, хотя две крупные росинки дрожали в ее блестящих глазках. – Они с таким нетерпением ждали нашей свадьбы, бедняжки!
   – А какое это будет разочарование и огорчение для Джака! – неожиданно воскликнул Эдвин. – Я и не подумал о нем.
   Она быстро, внимательно взглянула на него и, казалось, тотчас бы взяла назад этот взгляд, если бы можно было взять назад блеск молнии. Она смущенно опустила глаза и тяжело задышала.
   – Ты представляешь, Роза, какой это будет тяжелый удар для Джака?
   Она быстро и уклончиво пробормотала, что не думала об этом и вообще ничего не представляла, так как Джак, кажется, не имеет к этому никакого отношения.
   – Дорогая моя, неужели ты думаешь, что человек, настолько преданный другому человеку (это выражение миссис Тишер, а не мое), как Джак мне, не будет поражен такой неожиданной и серьезной переменой в моей жизни? Я говорю – неожиданной, потому что, ты понимаешь, для него это будет неожиданностью.
   Она раза два кивнула головой в знак согласия, и губы ее зашевелились, словно она хотела ответить. Но она не промолвила ни слова и еще тяжелее перевела дух.
   – Как же мне сказать Джаку? – продолжал раздумывать Эдвин, целиком поглощенный этой мыслью и не замечая странного волнения молодой девушки. – Я и не подумал о Джаке. Однако ему надо сказать раньше, чем весь город узнает и заговорит об этом. Я обедаю у него завтра и послезавтра – в сочельник и в первый день Рождества, но я ни за что не хотел бы ему испортить такой праздник. Он всегда так носится со мной и расстраивается из-за всякой безделицы. Такая неожиданная новость его страшно огорчит. Как бы это нам лучше ему об этом сообщить?
   – А обязательно надо сказать? – спросила Роза.
   – Ах, милая Роза, кому же знать все, что нас касается, как не Джаку; какие у нас могут быть секреты от него?
   – Мой опекун обещал приехать, если я приглашу его. Я сейчас же напишу ему и попрошу его приехать. Не лучше ли ему предоставить все это, пусть он сам скажет.
   – Блестящая мысль! – воскликнул Эдвин. – Совершенно естественно, чтобы эту новость передал Джаку наш второй опекун. Он приедет сюда, отправится к Джаку и расскажет ему гораздо лучше нас все, что произошло, что мы решили. Он так сочувственно говорил и с тобой, и со мной, что, конечно, объяснит все Джаку так же спокойно и деликатно. Знаешь что, Роза, я не трус, но, признаюсь тебе, я немного боюсь Джака.
   – Нет, нет! Ты не боишься его! – воскликнула Роза, страшно побледнев и сжимая руки.
   – Сестричка Роза, сестричка Роза, что ты там видишь с башни? [11 - «Сестричка Роза, сестричка Роза, что ты там видишь с башни?» – по сказке о Синей Бороде, в которой его жена произносит подобную фразу, обращаясь к своей сестре: «Сестрица Анна, сестрица Анна, что ты там видишь с башни?»] – шутя произнес Эдвин, стараясь ее успокоить. – Что с тобой, девочка моя?
   – Ты меня испугал.
   – Честное слово, без малейшего намерения, не хотел вовсе, но все же прости меня. Неужели ты всерьез могла подумать, что я действительно боюсь старину Джака – этого доброго, любящего человека, который меня боготворит? Я хотел сказать, что он подвержен обморокам или каким-то припадкам – я видел один из них, – поэтому подумал, что, если он услышит от меня (ведь он так меня любит!) эту неожиданную новость, у него опять может случиться припадок. Вот вторая причина, о которой я говорил, почему я очень рад, что с ним переговорит твой опекун. Он такой спокойный, положительный, рассудительный человек, что сразу уговорит и успокоит Джака, убедит его принять все как есть, а со мной Джак всегда горячится, нервничает и выходит из себя, прямо как женщина.
   Розу, по-видимому, убедили слова Эдвина. А может быть, ее, имеющую собственное мнение о Джаспере, прямо противоположное мнению Эдвина, успокоило то, что между ней и Джаком будет третье лицо, мистер Грюджиус, в чьем посредничестве она увидела свою опору и защиту.
   Теперь снова правая рука Эдвина Друда опустилась в карман на груди за маленьким футляром с кольцом, и опять его остановила мысль: «Я же обязательно должен возвратить кольцо, зачем же ей показывать его и говорить об этом?» Конечно, эти печальные бриллианты только огорчат милое, чуткое существо, которое так сожалело о крушении всех детских надежд на их обоюдное счастье и сейчас так спокойно в одиночестве вступало в новый мир, уже разрушивший ее первые мечты. К чему ее огорчать? Кому это нужно? Кому это принесет пользу? Эти бриллианты и рубины – символ разбитого счастья и неосуществившихся надежд; во всем своем блеске они, по словам мистера Грюджиуса, только злая сатира на любовь, надежды и планы людей, которые не могут ничего предвидеть, сделать, а являются лишь песчинкой в руках судьбы. Пусть они и дальше лежат себе спокойно в футляре. Он возвратит их опекуну Розы, когда тот приедет, а старый джентльмен, в свою очередь, положит их в конторку, из которой он так неохотно их извлек; и там они будут покоиться, как старые письма, и старые клятвы, и другие памятники человеческих чувств, ничем не окончившихся, до той минуты, пока из-за материальной ценности их продадут в другие руки, – и снова по кругу начнется их прежняя история.
   Пусть они лежат себе спокойно. Пусть безмолвно покоятся на его груди, а он о них никому ничего не скажет. Давал ли он себе ясный отчет в том, что делал, или нет, но он пришел к этому заключению: «Пусть они себе спокойно лежат!» К великой массе колец той удивительной цепи обстоятельств, которая куется день и ночь временем и судьбой, прибавилось в эту минуту кольцо новой цепи, связанной с таинственными основами неба и земли, цепи, одаренной тайной, обладавшей могучей роковой силой сковывать и держать в своих железных объятиях.
   Молодые люди продолжали ходить взад и вперед по берегу. Теперь они начали говорить каждый о своих личных планах. Эдвин постарается поскорее уехать из Англии, а Роза пока останется в Монастырском доме, по крайней мере до тех пор, пока там будет Елена. Бедным девочкам как можно осторожнее и мягче сообщат о грустной для них новости, и даже прежде, чем приедет мистер Грюджиус, Роза немедленно расскажет обо всем мисс Твинклтон. Главное – объяснить, чтобы все поняли, что они с Эдвином остаются наилучшими друзьями. Действительно, со времени их помолвки они никогда еще не были так единодушны, так спокойны и так по-дружески откровенны, как теперь. Однако с обеих сторон было что-то недосказанное: она твердо решила тотчас же через посредство своего опекуна прекратить дальнейшие уроки со своим учителем музыки; он же скрывал смутно мелькавшую в его голове мысль о том, не удастся ли ему как-нибудь ближе узнать мисс Ландлес.
   Пока они таким образом гуляли и разговаривали, ясный морозный день клонился к вечеру. Солнце за их спинами медленно опускалось в реку, а впереди перед ними лежал город, освещенный красными лучами заката. Затем красный шар исчез в воде, и когда они стали возвращаться, покидая берег, река, плескавшаяся у их ног, с жалобным вздохом стала выбрасывать комья едва различимого в сумерках тростника, усеивавшего берег, а над их головами кружились вороны, оглашая воздух своим печальным хриплым карканьем – они казались черными пятнами на быстро темневшем небе.
   – Я подготовлю Джака к тому, что на этот раз пробуду недолго и скоро уеду, – тихо сказал Эдвин, – а когда приедет твой опекун (я дождусь его), то сразу же отправлюсь, чтобы они переговорили без меня. Не правда ли, так будет лучше?
   – Да.
   – Итак, мы правильно поступили, Роза?
   – Да.
   – Мы оба теперь лучше себя чувствуем, чем прежде.
   – Да, конечно, а со временем будет еще лучше.
   И все же в их сердцах оставалось какое-то теплое чувство к прошлому, его было чуточку жалко, и они невольно оттягивали минуту расставания. Когда они подошли к липам возле собора, где вместе сидели во время последней своей прогулки, они одновременно, будто сговорившись, остановились, и Роза подняла к нему свое лицо с такой нежностью, какой никогда не бывало раньше, ибо это стало уже прошлым.
   – Да благословит тебя Бог, милый. Прощай!
   – Да благословит тебя Бог, милая. Прощай! – Они нежно поцеловались.
   – Теперь проводи меня домой, Эдди, и иди к себе, оставь меня одну.
   – Не оборачивайся, Роза, – сказал Эдвин, взяв ее под руку и идя к Монастырскому дому. – Ты видела Джака?
   – Нет, где?
   – Под деревьями. Он видел, как мы прощались. Бедный! Он не знает, что это наше последнее прощание. Я боюсь, что удар для него будет ужасен!
   Она ускорила шаги и быстро шла, не останавливаясь до тех пор, пока они прошли мимо ворот и не оказались на улице. Тогда она спросила:
   – Что, он идет за нами? Ты можешь посмотреть, только незаметно. Он здесь?
   – Нет. Да, вот, он только что вошел в ворота. Добрый человек, ему нравится хоть издали нами любоваться. Как же сильно он расстроится, когда обо всем узнает!
   Дойдя до Монастырского дома, она позвонила, и калитка тотчас отворилась. Прежде чем исчезнуть за решеткой, она бросила на него последний, умоляющий, тревожный взгляд, словно спрашивая: «Неужели ты не понимаешь?» И этот прощальный укоризненный взгляд сопровождал его до тех пор, пока он исчез из виду.


   Глава XIV
   Когда эти трое снова встретятся?

   Рождественский сочельник в Клойстергаме. На улицах встречаются новые, незнакомые, а также получужие, полузнакомые лица – прежних клойстергамских детей, теперь уже взрослых мужчин и женщин, которые живут далеко от этого города, в другом мире, а приезжая время от времени в свой родной город, находят его удивительно уменьшившимся в размерах за время их отсутствия по сравнению с тем гигантским, каким он остался в их памяти, а теперь потускневшим, неопрятным, словно давно не мытым. Для них бой соборного колокола и щебетанье грачей на соборной башне теперь – голоса давно прошедшего далекого детства. Этим людям в предсмертный час, заставший их где-то в ином месте и в другой обстановке, часто казалось, что пол их комнаты усеян поблекшими осенними листьями, осыпавшимися с вязов, окружающих клойстергамский собор; звуки и образы их первых детских впечатлений воскресали таким образом в ту минуту, когда полный круг их жизни был почти завершен и конец ее быстро сближался с началом.
   Повсюду все говорит о празднике. Красные ягоды блестят там и сям в зелени, вьющейся по стенам дома младшего каноника; мистер и миссис Топ с удовольствием украшают скамьи в соборе веточками остролиста, вставляют их в церковные подсвечники и в спинки сидений, словно вдевают в петлицу ректора или члена соборного капитула. Все лавки переполнены вкусными продуктами, особенно грудами миндаля, изюма, пряностей, цукатов и сахара. Везде бросается в глаза необычайное веселье и легкомыслие, расточительность и изобилие: громадный пучок омелы над порогом у зеленщика и крещенский пирог – на самом деле маленький, тщедушный кекс с изображением фигурки арлекина, продающийся у булочника и разыгрываемый в лотерею по шиллингу за билет.
   В общественных развлечениях также нет недостатка. Восковые фигуры, которые произвели такое сильное впечатление на глубокомысленный ум китайского императора, демонстрируются по особому желанию публики только во время рождественских праздников всего одну неделю в бывшем помещении наемных карет, предоставленном по этому случаю их бывшим хозяином. В театре готовится великолепная рождественская пантомима для детей с изображенным на афише клоуном синьором Джаксонини, обращающегося к зрителям со словами: «Как ваше здоровье завтра?» Этот комик на портрете изображен в натуральную величину, с видом натурально несчастным. Одним словом, весь Клойстергам на ногах, жизнь в нем бьет ключом, за исключением средней школы для мальчиков и пансиона мисс Твинклтон. Из первого учреждения разъехались по домам все ученики, каждый из которых непременно горячо влюблен в одну из учениц мисс Твинклтон, ничего не ведающую об этой страсти; во втором лишь время от времени виднеются в окошках суетящиеся служанки. При этом надо заметить, что эти представительницы женского пола становятся гораздо кокетливее и живее – конечно, в пределах приличия, – чем когда это представительство они делят с юными девицами Монастырского дома.
   В этот вечер в домике над воротами должны встретиться трое известных нам лиц. Как провел этот день каждый из них?
   Невил Ландлес сосредоточенно читает и пишет в своей тихой уединенной комнате до двух часов пополудни, хотя его и освободил от занятий мистер Криспаркл, который отличается слишком добродушным, жизнерадостным характером, чтобы в полной мере не оценить всей прелести праздника. Затем Невил принимается за уборку стола, приведение в порядок книг, избавление от ненужных повсюду валяющихся бумажек. Он разбирает и пересматривает все свои ящики, освобождая их от накопившихся лишних вещей. Он не оставляет ни единого клочка бумаги, никакой записи, кроме тех, что непосредственно касаются его занятий. Покончив с этим делом, он подходит к шкафу, достает и укладывает в дорожный ранец несколько необходимых предметов одежды, между прочим – смену толстых носков и крепких башмаков, удобных для длительной ходьбы. Ранец совсем новый и куплен Невилом накануне на Большой улице. В то же время и в том же месте он купил тяжелую трость с объемистым набалдашником и железным наконечником. Он берет эту трость, пробует ее, взмахивая ею, взвешивает ее в руке и наконец кладет вместе с ранцем на окно. Теперь все его приготовления окончены.
   Надев пальто, Невил собирается уходить и, выйдя на лестницу, встречает младшего каноника; но тут, вспомнив о своей трости, возвращается за ней. Мистер Криспаркл, вышедший из своей спальни на том же этаже, останавливается и, дождавшись вторичного появления Невила на лестнице, берет из его рук трость и спрашивает с улыбкой, как он выбирает себе трость, по каким признакам и чем руководствуется.
   – Право, я не знаток, – отвечает Невил, – и выбрал эту трость, потому что она тяжелая.
   – Но она слишком тяжела, Невил, чересчур тяжела.
   – Я выбрал ее, чтобы опираться на нее во время длинной прогулки, ведь так удобнее, не правда ли, сэр?
   – Опираться? – повторяет Криспаркл, принимая позу пешехода. – Но на ходу на трость никогда не опираются, только держат ее на весу, едва прикасаясь к земле и покачивая ею взад и вперед.
   – Я не подумал об этом, сэр. Я скоро на практике смогу проверить и, надеюсь, привыкну ко всему, сэр. Вы знаете, что я жил в стране, где мало ходят пешком.
   – Правда, вы поупражняйтесь, и мы с вами отправимся в длительную прогулку, миль на двадцать-сорок, а теперь я вас оставлю далеко позади. Вы зайдете еще домой до обеда?
   – Не думаю, сэр, мы обедаем рано.
   Мистер Криспаркл прощается с ним очень весело и добродушно, всем своим видом выражая не без умысла полное доверие к своему ученику и показывая, что его ничего не волнует.
   Невил отправляется в Монастырский дом и просит сообщить мисс Ландлес, что за ней пришел ее брат, как и договаривались. Он дожидается у ворот, не переходя порог дома, так как он дал слово не пытаться увидеться с Розой и не попадаться ей на глаза. Сестра его так же, как и он, оставалась верна данному слову и, не теряя ни минуты, вышла к нему. Они очень тепло встречаются и, не задерживаясь ни на минуту, быстро направляются в сторону, противоположную от реки.
   – Я не буду затрагивать запретную тему, Елена, – говорит Невил после того как они прошли довольно значительное расстояние и уже повернули обратно, – но я не могу, мне все-таки придется – и ты сейчас поймешь почему – не коснуться… скажем… моего увлечения.
   – Не лучше ли тебе, Невил, отказаться от этой темы? Ты же знаешь, что я не должна и не имею права тебя слушать.
   – Ты имеешь право, дорогая Елена, выслушать то, что уже выслушал мистер Криспаркл, и притом одобрил.
   – Да, хорошо, это я могу.
   – Ну, вот в чем дело. Я не только сам неспокоен и несчастлив, но чувствую, что беспокою и тревожу других. Вероятно, если бы не мое злополучное присутствие, ты и… остальное общество, которое мы встретили впервые в день нашего приезда у мистера Криспаркла, за исключением нашего замечательного опекуна, завтра снова собралось бы к обеду в доме моего учителя. Я же ясно вижу, что матушка мистера Криспаркла не очень хорошего обо мне мнения; понятно, что я для нее помеха при ее гостеприимстве и деликатности, особенно во время праздника: ведь меня надо постоянно держать подальше от такого-то лица, не допустить столкновения с таким-то лицом по какой-то причине, а кто-то уже достаточно прослышал обо мне и сам не желает со мной знакомиться, и так далее. Я очень деликатно намекнул на это мистеру Криспарклу, который, ты знаешь, всегда готов ради других пожертвовать своими интересами. Но все же я ему сказал. При этом я больше всего настаивал, конечно, на том, что, решившись на внутреннюю борьбу с самим собой, я полагал, что небольшая перемена обстановки и кратковременное отсутствие помогли бы мне побороть себя. Поэтому я и отправляюсь на пешеходную экскурсию завтра утром (тем более погода стоит великолепная) и таким образом освобожу всех от своего присутствия, никому не буду портить настроение, в том числе и самому себе.
   – Когда ты вернешься?
   – Через две недели.
   – Ты идешь совсем один?
   – Мне сейчас лучше быть одному, без постороннего общества, даже если бы кто-то и захотел отправиться вместе со мной – конечно, за исключением тебя, дорогая моя Елена.
   – Ты говоришь, что мистер Криспаркл полностью с тобой согласен?
   – Да, полностью. Сначала, кажется, такой скучный план показался ему даже вредным для человека, погруженного в столь грустные думы; он посчитал эту затею результатом слабости. Но мы с ним в прошлый понедельник долго гуляли ночью при лунном свете, обсудили все основательно, и я его уговорил. Я ему объяснил, что искренне хочу себя побороть и поэтому, конечно, после сегодняшнего обеда мне лучше здесь не оставаться, а быть где-нибудь в другом месте. Я непременно встретил бы прогуливающихся рука об руку людей, которых мне лучше бы не встречать, потому что это не может мне оказаться полезным, а главное – не поможет забыть. Через две недели подобная встреча уже исключается, а когда такая вероятность вновь возникнет – в последний раз, – то я опять смогу уехать. Потом я уверен, что свежий воздух и здоровая физическая усталость мне обязательно помогут. Ты знаешь, мистер Криспаркл считает, что именно такой образ жизни способствует сохранению здорового духа в здоровом теле. А будучи человеком справедливым, он не может, конечно, признавать одни правила для себя, а другие – для меня. Поэтому, убедившись в искренности моих намерений, он полностью согласился со мной и с его одобрения я отправляюсь в путешествие завтра ранехонько утром, чтобы быть уже далеко-далеко, когда начнут звонить в колокола и добрые люди пойдут к обедне. Я уже звона колоколов не услышу.
   Елена обдумывает этот план и находит его разумным. Если мистер Криспаркл согласился, то и она согласится, но независимо ни от кого, считая эту идею здравой, а план разумным, так как он выражает искреннее желание и твердое намерение Невила исправиться. Ей, правда, жаль бедного брата, ведь должен остаться один в такой великий праздник, который все весело встречают сообща, но она чувствует, что его сейчас надо не жалеть, а поддержать в хорошем намерении. И она поддерживает его.
   Он будет ей писать?
   Обязательно. Он будет писать ей через день, подробно рассказывая о всех своих приключениях.
   Пошлет ли он вперед свои вещи?
   – Нет, милая Елена. Я отправляюсь в поход, как странник с сумой и посохом. Сума, или мой ранец, уже готов и уложен, осталось только закинуть его за спину, а вот и мой посох!
   С этими словами он дает ей трость, и она так же, как мистер Криспаркл, замечает, что трость очень тяжелая.
   – А из какого она дерева? – спрашивает она, отдавая трость брату.
   – Из железного дерева [12 - Железное дерево – один из сортов очень твердой древесины, из которой изготовляются отдельные детали строения или предметы, требующие особой прочности.].
   До этой минуты Невил был чрезвычайно весел; быть может, он намеренно приободрился, чтобы как можно убедительнее объяснить сестре свое решение с тем, чтобы получить ее согласие и поддержку. Теперь же, когда все удалось, наступила реакция. Как в городе, когда день близится к концу, сгущаются сумерки и все больше зажигается огней, так и он становится все угрюмее и мрачнее.
   – Как же мне не хочется идти на этот обед к мистеру Джасперу, Елена!
   – Милый Невил, стоит ли об этом думать? Ведь совсем скоро все закончится!
   – Совсем скоро закончится! – мрачно повторяет он. – Да, но он мне сильно не по душе.
   Она старается его успокоить, убеждая, что, может быть, в первую минуту ему будет несколько неловко, но только в первую минуту – ведь он же уверен в себе?
   – Я бы желал быть уверен во всем остальном так, как я уверен в себе, – отвечает Невил. – А вот в остальном – не знаю!..
   – Как ты странно говоришь, Невил. Что ты хочешь этим сказать?
   – Я сам не знаю, Елена. Я знаю только, что мне все это не по душе. В воздухе какая-то ужасная тяжесть!
   Она обращает его внимание на черные тучи, набегающие из-за реки, и замечает, что это к ветру, который уже начинается. Он ничего не отвечает и почти молча доводит ее до ворот Монастырского дома. Там они расстаются, но Елена, простившись с братом, не сразу входит в ворота, а долго смотрит вслед удаляющейся по улице фигуре. Дважды проходит он мимо домика над воротами, не решаясь войти в него. Наконец, когда колокола на башне отбивают одну четверть, он, быстро повернувшись, входит в дом.
   И вот он поднимается по витой каменной лестнице.
   Эдвин Друд грустно, в одиночестве провел этот день. Нечто гораздо более важное, чем он думал, исчезло из его жизни, и в мрачном безмолвии своей комнаты он горько плакал целую ночь. Хотя образ мисс Ландлес все еще витает где-то на заднем плане его сознания, но прелестное, любимое существо, оказавшееся гораздо умнее и тверже, чем он предполагал, сейчас занимает главное место в его сердце. Теперь он думает о ней, сознавая, что он ее недостоин; он думает о тех отношениях, которые могли бы сложиться между ними, если бы он раньше был искреннее, серьезнее, выше ценил бы ее и, вместо того чтобы считать ее принадлежащей ему по праву наследства, задумался бы о том, как сохранить и обогатить то сокровище, тот дар судьбы, который он не сумел достойно принять. Однако, несмотря на сердечные муки, самолюбие и непостоянство юности по временам оживляют яркий образ мисс Ландлес в каком-то дальнем уголке его памяти.
   Какой странный взгляд бросила на него Роза, прощаясь у ворот Монастырского дома! Означал ли он, что она проникала в сумрачную глубь его мыслей? Едва ли, потому что это был взгляд удивленный, испытующий, в нем будто таился настойчивый вопрос. Он понял, что решительно не может разгадать этот взгляд, хотя он был чрезвычайно выразительным!
   Поскольку теперь он только ожидает приезда мистера Грюджиуса, после встречи с которым решил сразу же уехать, Эдвин Друд отправляется с утра проститься со своим родным древним городом, еще раз пройтись по его окрестностям. Он вспоминает то время, когда вместе с Розой они когда-то бродили по всем этим местам, гордые, с достоинством, как и подобало детям, знающим, что они жених и невеста. «Бедные дети», – думает он теперь с грустным сожалением.
   Неожиданно заметив, что его часы остановились, он входит к часовщику, чтобы их проверить и завести. Часовщик, он же и ювелир, и золотых дел мастер, обращает его внимание и просит взглянуть любопытства ради на имеющийся у него в продаже браслет, который, по его мнению, чрезвычайно подошел бы юной невесте, особенно если она миниатюрная красавица. Видя, что молодой человек равнодушно смотрит на браслет, нисколько им не заинтересовавшись, торговец спешит обратить его внимание на груду мужских колец.
   – Вот, – предлагает он, – кольцо из массивного золота, очень почтенное, скромное, вполне достойное украшать руку джентльмена, меняющего свое семейное положение. Очень интересный перстень. Можно еще выгравировать дату дня бракосочетания. Многие джентльмены весьма благосклонно относятся к такой памятке.
   Эдвин смотрит на кольцо так же хладнокровно, как и на браслет, и отвечает, что он никогда не носит на себе никаких драгоценностей, кроме часов с цепочкой, принадлежавших некогда его отцу, и булавки для галстука.
   – Я это знал и прежде, – отвечает ювелир. – Мистер Джаспер на днях заходил к нам за стеклом для часов, и я ему показывал несколько вещиц, вполне заслуживающих его внимания, если он пожелал бы подарить что-либо особенное какому-нибудь родственнику по случаю торжественного события. Но он с улыбкой возразил, что знает все драгоценности, которые носит его родственник, и тот никогда не носил ничего, кроме часов с цепочкой и булавки для галстука. Все же я полагаю, что можно сделать исключение для особенно важных обстоятельств. Сейчас – так, а дальше все может перемениться. Теперь двадцать минут третьего, мистер Друд, – прибавляет он, – я завел ваши часы, но позвольте вам посоветовать, сэр, никогда не забывать их заводить.
   Эдвин берет часы, кладет их в карман и, выходя из магазина, думает: «Милый Джак, если бы я сделал лишний узел на своем галстуке, то он бы и это заметил».
   Потом он ходит взад и вперед по улицам и закоулкам города, чтобы занять время до обеда. Ему кажется, что Клойстергам смотрит на него сегодня с каким-то упреком, словно он, Эдвин Друд, виноват перед ним в том, что не обращал на него раньше должного внимания, но Клойстергам смотрит на него скорее задумчиво, чем сердито. Обычное легкомыслие Эдвина теперь сменилось задумчивостью, и он долго, с любовью останавливается на каждом предмете, напоминающем прежние его годы, долго рассматривает знакомые места. Он скоро далеко уедет и, быть может, никогда больше не увидит этого города. Бедный юноша! Бедный юноша!
   Когда уже начало смеркаться, он вошел в бывший монастырский виноградник и гулял там ровно полчаса по монастырским часам (колокола дважды отзвонили на башне); мало-помалу совсем стемнело, и, только уходя, он заметил, что в углу, у калитки, скорчившись сидит на земле какая-то женщина. Эта калитка выходит на уединенную тропинку, по которой вечером мало кто ходит, и, вероятно, женщина была здесь уже давно, хотя он только теперь обратил на нее внимание.
   Свернув на эту тропинку, он доходит до калитки и при свете фонаря видит худую, болезненную женщину; опираясь сморщенным подбородком на свои тощие руки, она смотрит в пространство каким-то бесчувственным, немигающим слепым взглядом. Эдвин всегда был добр к старикам и детям, а в этот день он особенно ощущает какое-то теплое чувство ко всем и не пропустил ни одного ребенка, ни старика, чтобы не сказать им доброго слова. Нагнувшись к женщине, он начинает тихонько ее расспрашивать:
   – Вы нездоровы?
   – Нет, голубчик, – отвечает она, не глядя на него и не изменяя своего странного, пристального, неподвижного слепого взгляда.
   – Вы слепы?
   – Нет, голубчик.
   – Что же, вы сбились с пути, вам дурно, или у вас нет крова? Отчего вы так долго неподвижно сидите на холоде?
   Медленно и с тяжелыми усилиями она сосредоточивает свой взгляд на каком-то невидимом предмете, затем переводит его на Эдвина. Внезапно странное мутное облако застилает ее глаза и она начинает дрожать с головы до ног.
   Эдвин резко выпрямляется, отскакивает на шаг и смотрит на нее с ужасом – ему кажется, что он ее знает.
   «Господи, – подумал он, – точно Джак в ту памятную ночь!»
   Юноша молча наблюдает за ней. Она поднимает к нему глаза и начинает причитать:
   – Мои легкие слабы, совсем слабы! Горе-то какое! А кашель какой страшный! – произносит она, взглянув на него и ужасно кашляя в подтверждение своих слов.
   – Откуда вы?
   – Из Лондона, голубчик. – Мучительный кашель продолжается.
   – А куда отправляетесь?
   – Назад в Лондон, голубчик. Я приехала сюда искать иголку в стоге сена и не нашла ее! Вот что, голубчик, дай мне три шиллинга и шесть пенсов и не беспокойся обо мне, я доберусь до Лондона и никого больше не потревожу. У меня есть ремесло, очень оно плохо идет, очень плохо, время такое плохое! Но все же я могу жить, прокормиться можно.
   – Вы принимаете опиум?
   – Я курю его, – отвечает она с трудом, не переставая кашлять. – Дай мне три шиллинга и шесть пенсов; я их употреблю в дело и возвращусь в Лондон. Если же ты не дашь мне этих денег, то не давай ничего, ни медного гроша. А если дашь три шиллинга шесть пенсов, то я тебе кое-что скажу.
   Он вынимает из кармана деньги, отсчитывает столько, сколько она просит, и кладет их ей в руку. Она судорожно сжимает деньги в руке и поднимается на ноги с хриплым довольным смехом.
   – Да благословит тебя Господь, голубчик. Как тебя зовут, милый господин?
   – Эдвин.
   – Эдвин, Эдвин, Эдвин, – повторяет она задумчиво и потом вдруг неожиданно спрашивает: – А уменьшительное от этого имени будет как – Эдди?
   – Да, иногда и так говорят, – отвечает он, покраснев.
   – Так называют человека его девушки?
   – Почем я знаю!
   – Разве у тебя нет девушки?
   – Нет.
   – Ну, Христос с тобой. Благодарствуй, голубчик, – произносит она напоследок и хочет удалиться, но ее останавливают его слова:
   – Вы же хотели мне кое-что сказать. Говорите же!
   – Да, да. Ну, я тебе и скажу, хорошо, только шепотом. Будь благодарен, что тебя не зовут Нэд.
   – Почему? – спрашивает он, пристально взглянув на нее.
   – Потому что это дурное имя, особенно теперь.
   – Как дурное имя?
   – Опасное имя. Тому, кого так зовут, угрожает беда.
   – Люди, которым грозит беда, говорят, живут долго, – небрежно замечает Эдвин, желая обратить слова ее в шутку.
   – Если так, то Нэд будет жить вечно, такая страшная грозит ему опасность, где бы он ни был в эту минуту, когда я говорю с тобою, голубчик, – отвечает женщина.
   Эти слова она произнесла почти ему на ухо, грозя пальцем перед самыми глазами. Потом она бормочет еще раз: «Христос с тобой, благодарствуй» – медленно уходит в сторону «Гостиницы для приезжих».
   Разговор с этой женщиной не был приятным окончанием тоскливого дня! Один в уединенном, мрачном месте, окруженный развалинами, свидетельствующими о прошлом и о смерти, Эдвин чувствует холодок на спине и вздрагивает от ужаса. Он спешит поскорее выйти на освещенные улицы и решает ничего никому не говорить о случившемся в этот вечер, а только на другой день рассказать Джаку (который только один называл его Нэдом) об этой встрече как о странном совпадении. Конечно, это только простое совпадение, вовсе не заслуживающее внимания.
   Все же слова странной женщины производят на него больше впечатления, чем многое другое, действительно достойное внимания. У него еще остается время, и он может прогуляться с часок до обеда. Он начинает ходить взад и вперед по мосту и дальше – по берегу, решив пройти милю-другую, а слова женщины, казалось, постоянно звучат в его ушах, повторяются в порывах ветра, в черных тучах, заволакивающих небо, в клокочущей у его ног воде, в мерцающих огоньках в городе. Даже в звоне колокола раздается какое-то зловещее эхо этих слов, будто ударяющих в самое сердце Эдвина, когда он продходит под аркой дома к ограде собора.
   Он вторым поднимается по витой каменной лестнице.
   Джон Джаспер проводит этот день приятнее и веселее, чем его приглашенные гости. Поскольку музыкальных уроков на праздники не было, то время у него было свободное, за исключением церковных служб, и он мог свободно им располагать. Рано утром он отправляется в лавки, чтоб закупить необходимые припасы для любимых кушаний своего племянника. Он объясняет всем торговцам, что его племянник недолго у него пробудет и поэтому надо его на славу угостить. По дороге он заходит к мистеру Сапси и объясняет, что сегодня милый Нэд и взбалмошный ученик мистера Криспаркла должны у него обедать и при этом уладят все свои недоразумения, помирятся друг с другом. Мистер Сапси вовсе не питает дружеских чувств к взбалмошному ученику мистера Криспаркла и говорит, что у того вид не английский. А когда мистер Сапси объявляет, что все не английское он осуждает навеки и ставит на нем крест, Джон Джаспер замечает, что он очень сожалеет, услышав такое мнение мистера Сапси, так как рекрасно знает, что мистер Сапси ничего не говорит без основания, обладая способностью (это его секрет) всегда говорить правду. Мистер Сапси, как ни удивительно, вполне согласен с его мнением.
   Мистер Джаспер в этот день в голосе. В патетической мольбе к небу настроить его сердце для «исполнения сего таинственного закона» он прямо поражает всех силой и мелодичностью своего голоса. Он никогда еще не пел с таким искусством и так гармонично, как сегодня, трудную музыку – этот хорал. Из-за своей нервозности он иногда в трудных местах слишком торопится, но сегодня он поет удивительно в такт, абсолютно безупречно. По всей вероятности, этот результат достигается замечательным спокойствием его духа. Самый механизм его горла, должно быть, слишком нежен, потому что сверх своего обычного платья и певческого облачения он надел сегодня еще большой черный шарф из крепкой шелковой материи. Необычное спокойствие его духа так в нем заметно, что мистер Криспаркл говорит ему об этом, когда они выходят из собора после вечерни.
   – Я должен вас поблагодарить, Джаспер, за то удовольствие, которое вы мне доставили сегодня. Прекрасно! Великолепно! Вы превзошли самого себя! Вы, вероятно, чувствуете себя удивительно хорошо, иначе вы никогда бы не смогли так выразить себя!
   – Да, я удивительно хорошо себя чувствую.
   – В вашем пении не было ни тени неровности, ни ослабления, ни нажима, искусственности или малейшего пропуска. Все было исполнено мастерски, с подлинным художественным совершенством.
   – Благодарствуйте. Я надеюсь, что ваши слова справедливы, если это не дерзость с моей стороны.
   – Знаете, Джаспер, я подумал, не испробовали ли вы какого-то нового средства против вашего недуга, который иногда вас беспокоит?
   – Неужели вы это подумали? Как вы наблюдательны! Я действительно прибегнул к новому средству.
   – Так применяйте его, любезнейший, – произносит мистер Криспаркл, дружески ударяя его по плечу. – Применяйте!
   – Я и собираюсь это делать.
   – Поздравляю вас! Я очень рад за вас во всех отношениях, – продолжает мистер Криспаркл, когда они покидают собор.
   – Благодарствуйте. Если вы позволите, я вас провожу до угла. У меня еще много времени впереди, мои гости не скоро соберутся, а я желал бы вам сказать кое-что и уверен, это доставит вам удовольствие.
   – В чем же дело? Что именно?
   – Помните, мы с вами недавно говорили о том, что на меня находит иногда мрачное настроение духа, появляются какие-то нехорошие предчувствия?
   Лицо мистера Криспаркла как-то темнеет, и он грустно качает головой.
   – Я тогда говорил, вы знаете, что могло бы стать противоядием, если меня опять это начнет мучить, а вы посоветовали предать все огню.
   – Я и теперь это вам советую, мистер Джаспер.
   – И вы вполне правы. Я хочу сжечь мой прошлогодний дневник в последний день, под Новый год.
   – Потому что вы… – восклицает Криспаркл, заметно просветлев.
   – Вы правы. Потому что я чувствую, что был просто желчен, меланхоличен, что моя голова пребывала в каком-то тумане. Я понял, что был нездоров: то ли печень не в порядке, то ли переутомился. Вы говорили, что я все преувеличивал и действительно, это правда.
   Лицо Криспаркла все больше и больше проясняется.
   – Я не мог тогда этого видеть и согласиться с вами, потому что находился в каком-то чаду, но теперь я чувствую себя гораздо лучше, гораздо здоровее, я сейчас в нормальном состоянии и охотно в этом сознаюсь. Я придавал важность мелочам, делал из мухи слона, это факт.
   – Я так рад это от вас слышать! – восклицает мистер Криспаркл.
   – Человек, ведущий однообразную жизнь, – продолжает Джаспер, – у которого барахлят нервы или желудок, слишком задерживается на одной мысли до тех пор, пока она не разрастается до невообразимых размеров. Так и у меня произошло с той мыслью, о которой я говорю. Поэтому я решил, что сожгу все доказательства моего прежнего состояния и начну следующий свой дневник с более ясного и здравого взгляда на жизнь.
   – Это превосходит все мои надежды, – произносит мистер Криспаркл, останавливаясь у двери своего дома и протягивая руку мистеру Джасперу.
   – Вполне естественно, – отвечает Джаспер. – У вас не было оснований надеяться, что я стану хоть немного походить на вас. Вы всегда стараетесь так укрепить свой дух и закалить свое тело, чтобы сознание ваше было чистым, как горный хрусталь; вы всегда этого достигаете и никогда не меняетесь. А я мрачный, одинокий, печальный тростник, прозябающий в мутной воде и легко впадающий в хандру. Однако я перешагнул теперь через это тяжкое, тоскливое состояние и справился со своей хандрой. Я здесь подожду, а вы, пожалуйста, узнайте, не пошел ли ко мне мистер Невил. Если нет, то мы могли бы отправиться с ним вместе.
   – Я полагаю, что он еще не вернулся, а ушел он при мне некоторое время тому назад, – говорит мистер Криспаркл, отпирая дверь своим ключом, – но я все же спрошу. Вы не войдете?
   – Нет, меня ждут гости, – отвечает Джаспер с улыбкой.
   Младший каноник исчезает за дверью и через несколько минут возвращается. Как он и думал, мистер Невил еще не возвращался и теперь он припоминает, что Невил сказал ему, что, по всей вероятности, прямо с прогулки пойдет на обед.
   – Хорош я хозяин! – произносит Джаспер. – Мои гости придут раньше меня. Побьетесь о заклад, что мои гости до моего прихода уже помирились и обнимаются?
   – Я побился бы о заклад, если бы когда-нибудь этим занимался, что ваши гости будут иметь сегодня самого приятного, веселого хозяина, – отвечает мистер Криспаркл.
   Джаспер с улыбкой произносит: «Прощайте!» и отправляется домой. Он идет по той же аллее, по которой они только что шли, и сворачивает к домику над воротами. По дороге он вполголоса напевает про себя чрезвычайно чисто и нежно. По-прежнему кажется, что сегодня он не в состоянии взять ни одной фальшивой ноты, что ничто не может заставить его поторопиться или отстать. Дойдя до арки под своим жилищем, он останавливается и снимает с шеи большой черный шарф, который вешает себе на руку. В эту минуту лицо его мрачно и брови насуплены, но через мгновение оно снова проясняется и он опять начинает весело распевать.
   И он, уже третий, поднимается по витой каменной лестнице.
   Весь этот вечер красный свет виднеется в маяке, стоящем на границе деятельной жизни Клойстергама. Отдаленное эхо уличного шума проникает через своды арки, разливается по пустынным окрестностям собора и достигает уединенного предместья. Но, кроме него, через эту арку ничего не проникает, только резкие порывы сильного ветра. Мало-помалу небо чернеет, ветер крепчает, и к ночи разражается грозная буря.
   Эта местность никогда хорошо не освещается, а сильные порывы ветра задувают многие из фонарей, порой даже разбивая их, так что сыплются стекла, и потому вокруг царит глубокая темнота. Темнота и неприятные ощущения усиливаются еще и тем, что в воздухе носятся пыль, листья и сухие ветки деревьев, рваные лоскуты разоренных гнезд грачей на соборной башне. Деревья так сильно раскачиваются, словно каждую минуту их может вырвать с корнем, а время от времени глухой треск и шум падения сообщают, что большие ветви уступили силе могучей бури.
   Давно уже не помнят здесь такого сильного ветра, такой бурной зимней ночи. Флюгарки с домовых труб с шумом падают на землю, а несчастные прохожие, чтобы устоять на ногах, хватаются друг за друга или держатся за стены домов. Дикие порывы ветра все увеличиваются с безумной силой, становятся яростнее и злее, и к полуночи, когда все улицы совершенно пустеют и все прячутся по домам, одна грозная буря несется по ним, срывая с петель двери и ставни, как бы призывая жителей бежать вместе с ней из домов, прежде чем сорванные крыши обрушатся им на головы.
   Посреди этого бешеного разгула стихий красный свет упорно мерцает над аркой. Ничто не может устоять против бури, непоколебим только один этот стойкий красный свет.
   Всю ночь ветер не угомоняется, а бушует, ревет и свирепствует по-прежнему. Только рано утром, когда звезды бледнеют перед зарождающейся зарей, ветер начинает постепенно стихать. Хотя по временам с не меньшей силой вздымаются его могучие порывы, он все-таки, как умирающий раненый зверь, мало-помалу теряет свою силу и к рассвету совершенно утихает.
   Только теперь, при дневном свете, оказывается, что стрелки на соборных часах сорваны, что железные листы с крыши собора снесены на улицу, что на верхушке большой башни некоторые камни сдвинуты с места. Хотя сегодня и первый день Рождества, но все же необходимо послать рабочих определить ущерб, причиненный бурей. Под предводительством Дердлса рабочие взбираются на собор, а мистер Топ и толпа ранних зевак собираются внизу, у дома младшего каноника, чтобы наблюдать за их появлением на крыше.
   Неожиданно в этой толпе, расталкивая всех, появляется Джаспер, и все взгляды обращаются на него.
   – Где мой племянник? – спрашивает он у мистера Криспаркла, высунувшегося из окна.
   – Он сюда не приходил. Разве его нет дома?
   – Нет. Он пошел вчера ночью вместе с мистером Невилом к реке посмотреть на бурю и с тех пор не возвращался. Позовите мистера Невила!
   – Он чуть свет сегодня ушел из дому и отправился на экскурсию.
   – Ушел чуть свет? На экскурсию? Впустите меня, впустите!
   Теперь уже никто не смотрел на крышу собора, а все глаза с изумлением устремлены на мистера Джаспера, который, бледный, полуодетый, едва переводя дыхание, в изнеможении прислоняется к решетке перед домом младшего каноника.


   Глава XV
   Обвинение

   Невил Ландлес вышел из дому так рано и шел так скоро, что уже был в восьми милях от города, когда соборные колокола начали призывать к утреннему богослужению жителей Клойстергама.
   Примерно в это время он уже почувствовал голод, так как, выходя из дому, захватил с собой только корочку хлеба. Он решил остановиться и зашел в первый попавшийся по дороге трактир, чтобы позавтракать.
   Посетители, требовавшие завтрака (за исключением лошадей или вьючного скота, для которых всегда припасен завтрак в виде большого количества сена и ведер с водой), были так редки в «Крытом фургоне», что надо было долго ждать, пока появится на столе чай, поджаренный хлеб и свинина. Между тем Невил сидел в первой комнате, пол которой был усыпан песком, и думал, скоро ли после него кого-нибудь обогреет камин с едва тлевшими сырыми дровами.
   В действительности «Крытый фургон», стоя наверху горы, был очень холодным, негостеприимным помещением: перед дверью в грязи, скопившейся в выбоинах от копыт, валялась солома, за буфетом сердитая хозяйка бранила и била небольшого мальчугана с красным чулком на одной ноге и босой другой; на полках в каком-то странном сосуде, похожем на чугунное каноэ, валялся сыр вместе с грязной скатертью, ножом с позеленевшей ручкой и непропеченными кусками бледного сухого хлеба, хранившегося в другом таком же каноэ и рассыпавшего там крошки, будто слезы, оплакивая свою участь; повсюду валялось хозяйское белье, полусухое и полумокрое, выстиранное и недостиранное, не прячась от посторонних взглядов. Здесь все пили из глиняных кружек, а вся еда тоже напоминала глину. Ввиду всего этого едва ли «Крытый фургон» выполнял обещание, выраженное на вывеске: быть самым лучшим приютом для человека и скота. Однако Невил в данном случае требовательности не проявил и довольствовался тем, что ему дали. Закончив свой завтрак, он отправился снова в путь, отдохнув несколько дольше, чем намеревался.
   В четверти мили от трактира он остановился, задумавшись, идти ли по-прежнему по большой дороге или свернуть на перерезавшую бор и окруженную высокими живыми изгородями тропинку, которая поднималась по веселому, поросшему вереском склону. Очевидно, она впоследствии выходила на ту же дорогу, и потому он предпочел эту тропинку. Однако идти по ней было очень трудно из-за крутого подъема и глубоких борозд, оставленных на ней крестьянскими телегами.
   Он шел довольно долго, преодолевая встречавшиеся препятствия, как вдруг ему показалось, что за ним идут люди. Он обернулся и, видя, что их несколько человек и они торопились, посторонился, чтобы дать им дорогу. Но они поступили очень странно: только четверо прошли вперед, другие четверо замедлили шаг, словно намереваясь идти следом за ним. Остальные, человек шесть, повернули назад и поспешно удалились.
   Невил посмотрел на четырех незнакомцев, шедших впереди, и на четверых, шедших сзади. Они отвечали ему такими же взглядами. Он продолжал свой путь, и они шли в том же порядке – четверо впереди и четверо позади. Когда все вышли с узкой тропинки на широкую поляну, порядок этого шествия не нарушился. Очевидно было, что его преднамеренно окружили. Чтобы окончательно в этом убедиться, он остановился – и все они тоже остановились.
   – Зачем вы следите за мной? – спросил он, обращаясь к ним всем. – Что вы, шайка воров?
   – Не отвечайте ему, – сказал один из них, – лучше молчите, его лучше не трогать.
   – Лучше молчите, лучше не трогать, – повторил Невил. – Кто из вас это сказал?
   Никто не ответил.
   – Кто бы из вас это ни сказал, это хороший совет, – продолжал он с жаром. – Я не позволю себя зажать, как тисками, четырем людям спереди и четырем сзади. Я хочу идти впереди вас всех, и я пойду, ясно?
   Они все стояли неподвижно. И он среди них.
   – Если восьмеро, четверо или даже двое нападают на одного, – продолжал он, все более горячась, – то этому одному остается только поднять на одного из них руку! Клянусь небом, я это сделаю, если вы будете мне загораживать дорогу!
   Прибавив шагу и размахивая своей тяжелой тростью, он пошел прямо на четырех передних, желая их перегнать. Самый крупный и сильный из этих незнакомцев быстро обернулся и встретился с ним лицом к лицу; они схватились и упали на землю, но перед этим тяжелая трость Невила с огромной силой опустилась на незнакомца.
   – Оставьте нас, – крикнул человек глухим голосом своим спутникам, продолжая бороться с Невилом на земле. – Пусть будет честный бой. Он просто девчонка пв сравнении со мной, да еще у него тяжесть за плечами. Оставьте его, я сам с ним справлюсь.
   После непродолжительной борьбы, во время которой лица обоих противников обагрились кровью, незнакомец наступил коленом на грудь Невилу и воскликнул:
   – Ну, теперь возьмите его двое под руки!
   Его приказание было немедленно выполнено.
   – Что же касается того, мистер Ландлес, что мы шайка воров, то вы узнаете, кто мы такие. Мы бы вас не тронули, если бы вы сами не напали. Теперь мы вас отведем на большую дорогу, там вы найдете защиту и помощь от воров. Оботрите ему кто-нибудь лицо, посмотрите, как по нему течет кровь.
   Когда ему вытерли лицо, то Невил узнал в говорившем Джо, возницу клойстергамскаго омнибуса, которого он видел только однажды, в день своего приезда.
   – Я вам теперь посоветовал бы, мистер Ландлес, ничего никому не говорить. На большой дороге вы найдете друга, а до тех пор лучше помолчите. Ну-ка, поднимите кто-нибудь его палку и пойдем!
   Пораженный всем произошедшим, Невил с изумлением посмотрел вокруг себя, не в состоянии произнести ни слова. Он шел как во сне между двумя людьми, державшими его за руки, до тех пор, пока они вышли на большую дорогу и не очутились среди немногочисленной группы людей, в числе которых были мистер Джаспер, мистер Криспаркл и те незнакомцы, которые, увидев Невила, вернулись назад. Молодого человека подвели к младшему канонику и тут освободили из уважения к духовному лицу.
   – Что все это значит, сэр? Что происходит? – воскликнул Невил, когда его окружила вся группа. – Что это такое? Я как будто в бреду.
   – Где мой племянник? – глухо спросил Джаспер.
   – Где ваш племянник? – повторил Невил. – Почему вы меня об этом спрашиваете?
   – Я потому вас спрашиваю, – ответил Джаспер, – что вы последний его видели и с тех пор он исчез.
   – Исчез?! – воскликнул Невил с ужасом.
   – Подождите, – произнес Криспаркл, – позвольте мне с ним переговорить, мистер Джаспер. Мистер Невил, вы потрясены. Придите в себя, соберитесь с мыслями, это очень важно, и выслушайте меня внимательно.
   – Я постараюсь, сэр, но мне кажется, я сошел с ума.
   – Вы вчера вечером вышли от мистера Джаспера вместе с Эдвином Друдом?
   – Да.
   – В котором часу?
   – В двенадцать, не так ли? – произнес Невил, бросая вопросительный взгляд на мистера Джаспера и поднеся руку к своей помутившейся голове.
   – Совершенно точно, – сказал мистер Криспаркл. – Мистер Джаспер сказал то же самое. Вы оба отправились к реке?
   – Да, чтобы посмотреть, как она выглядит во время бури.
   – Что было после этого? Как долго вы там оставались?
   – Не более десяти минут, я полагаю. Потом мы вместе дошли до вашего дома, у ваших дверей он со мной простился.
   – Но не сказал, что опять пойдет к реке?
   – Нет, он сказал, что идет прямо домой.
   Все присутствующие взглянули друг на друга и на Криспаркла, а мистер Джаспер, все это время пристально глядевший на Невила, сказал глухим голосом, в котором слышалось подозрение:
   – Что это за пятна у него на платье?
   Глаза всех устремились на пятна крови, видневшиеся на одежде Невила.
   – А вот такие же пятна и на трости, – сказал мистер Джаспер, взяв ее из рук одного из окружающих. – Я знаю, что это его трость, она и вчера вечером была у него. Что все это значит?
   – Именем Бога заклинаю вас сказать, что это значит, Невил? – воскликнул Криспаркл.
   – Я дрался с этим человеком, – сказал Невил, указывая на своего недавнего противника, – вы можете видеть на нем такие же пятна крови. Что мне было делать, когда на меня напало восемь человек? Я не мог догадаться о настоящей причине, а они ничего не объяснили.
   Люди, напавшие на Невила, подтвердили, что между ними действительно была драка и они ничего ему не сказали о причине нападения. Однако эти самые люди подозрительно смотрели на пятна крови, мгновенно засохшие на холодном, морозном воздухе.
   – Мы должны вернуться в город, Невил, и вы, конечно, будете рады снять с себя всяческие подозрения, чтобы оправдаться перед всеми.
   – Конечно, сэр.
   – Мистер Ландлес пойдет со мной вместе, – сказал младший каноник, обращаясь к окружающим. – Пойдемте, Невил!
   Они отправились в путь; все остальные шли за ними на некотором расстоянии, и только Джаспер упрямо, всю дорогу шел рядом по другую сторону Невила. Он упорно молчал, пока мистер Криспаркл несколько раз задавал свои прежние вопросы, а Невил снова повторял все те же ответы. Они оба даже выражали различные предположения по поводу этого загадочного исчезновения, и мистер Криспаркл прямо обращался к Джасперу, чтобы тот принял участие в разговоре, однако лицо его оставалось каменным и ничто не могло заставить его нарушить свое молчание. Когда они приблизились к городу и мистер Криспаркл предложил тотчас же зайти к мэру, он молча наклонил голову в знак согласия, но не произнес ни слова до тех пор, пока они не оказались в гостиной мистера Сапси.
   Мистер Криспаркл изложил мистеру Сапси обстоятельства, по поводу которых они пришли, желая тотчас дать свои показания. Тогда только мистер Джаспер нарушил свое молчание и заявил, что, пребывая в крайнем волнении, он возлагает все свои надежды на проницательность мистера Сапси. Нет никакой причины, считает он, по которой его племянник мог так неожиданно скрыться, – разве мистер Сапси назвал бы такую причину, и тогда он, Джаспер, с ним согласится. Невероятно, чтобы его племянник вернулся к реке и случайно утонул, но если мистеру Сапси это покажется вероятным, тогда он готов ему поверить и согласиться. Он отказывается от всяких ужасных подозрений, разве что мистеру Сапси покажется, что они не исключены в отношении того человека, который был с его племянником за минуту до его исчезновения и который прежде находился с ним в неприязненных отношениях, – и тогда он тоже согласится. Он, Джаспер, не может положиться на собственное мнение и свои предположения, так как его одолевают тревожные страшные сомнения и подозрения, но на суждения мистера Сапси, всегда надежные и разумные, он положиться может.
   Мистер Сапси выразил мнение, что все это дело очень сомнительное, так как у молодого человека был совершенно не английский цвет лица (последние слова он произнес, устремляя пристальный взгляд на лицо Невила). Высказав эту важную мысль, он углубился в такой непроходимый лабиринт глупости и нелепостей, что даже странно было их слушать из уст мэра; наконец он дошел до блестящего открытия, что отнять жизнь у ближнего – значит похитить чужую собственность. Мистер Сапси колебался, выдать ли ему или нет приказ о немедленном заточении в тюрьму Невила Ландлеса за тяготевшие над ним тяжкие подозрения. Он, может быть, и решился бы на это, если бы младший каноник горячо и возмущенно не протестовал и не поручился бы держать молодого человека у себя в собственном доме и лично представить его по первому требованию. Впоследствии мистер Джаспер сказал, будто понял из слов мистера Сапси, что тот предлагал обыскать все берега и дно реки, а также разослать повсюду известия о произошедшем и дать объявления, в которых дядя Эдвина Друда умолял этого молодого человека, если он покинул его дом по неизвестной причине, пожалеть измученного тревогой и убитого горем родственника и уведомить, жив ли он. Все были уверены, что именно эти меры были предложены мистером Сапси (хотя он ничего подобного не хотел сказать и ни одним словом об этом не обмолвился) и тотчас же приступили к их исполнению.
   Трудно было сказать, кто из двоих был больше потрясен, Невил Ландлес или Джон Джаспер. Но положение Джаспера заставляло его быть деятельным, а Невил был вынужден бездействовать. В этом состояло единственное различие между ними, так одинаково были они убиты и поражены ударами судьбы.
   На другой день, еще перед рассветом, на реке и на берегах деятельно работала толпа людей, большею частью вызвавшихся добровольно. Целый день продолжались поиски, на реке были пущены в ход лодки, багры, сети, тенета; на мокром берегу, покрытом тиной и грязью, работали лопатами, заступами, мотыгами, даже прибегали к помощи веревок и собак. Ночью река освещалась фонарями и разведенными на берегу кострами; в самых отдаленных заводях, куда попадали волны во время прилива, группы рабочих внимательно следили за отливом, прислушиваясь и высматривая, не появится ли что-то темное, опасаясь, не смоет ли вода отыскиваемый труп. Но взошло солнце, а никаких следов Эдвина Друда так и не было обнаружено.
   Снова целый день продолжались поиски – как в лодках на реке, так и между колючими кустарниками и разбросанными там и сям большими камнями на берегу. Джон Джаспер энергично, неустанно работал. Он был на барже, в лодке, в ивняке на берегу, в болотистых низинах, где из грязи виднелись какие-то колья, торчали острые верхушки камней, где застряли столбы с отметками точек паводка и сохранились какие-то предупреждающие об опасности знаки, но все тщетно: настал вечер, а Эдвин Друд так и не нашелся.
   Расставив на ночь караульщиков, чтобы не пропустить ни малейшего колебания прилива, Джаспер отправился домой, изнуренный, усталый, забрызганный грязью, в изорванной и висящей лохмотьями одежде. Не успел он опуститься в свое мягкое кресло, как перед ним предстал мистер Грюджиус.
   – Какие странные вести я услышал, – сказал он.
   – Странные и ужасные, – произнес мистер Джаспер, открыв на минуту глаза и, снова закрыв их, опустил голову на ручку кресла.
   Мистер Грюджиус провел рукой по голове и лицу и устремил свой взгляд на огонь в камине.
   – Что делает ваша подопечная? – спросил мистер Джаспер слабым, усталым голосом после непродолжительного молчания.
   – Бедная девочка! Вы можете себе представить, в каком она состоянии.
   – Видели ли вы его сестру? – все тем же слабым голосом спросил мистер Джаспер.
   – Чью сестру?
   Резкость этого вопроса и холодная медлительность, с которой мистер Грюджиус перевел свой взгляд с огня на лицо мистера Джаспера, показались бы возмутительными в любое другое время, но теперь, под тяжестью отчаяния и горя Джаспер только на мгновение открыл глаза и произнес:
   – Сестру подозреваемого молодого человека.
   – Вы его подозреваете?
   – Я сам не знаю, что и думать. Я ни на чем не могу остановиться. Мне самому неясно.
   – Мне также, – сказал мистер Грюджиус, – но, так как вы назвали его подозреваемым молодым человеком, то я полагал, что вы уже остановились на каком-нибудь мнении. Я только что видел мисс Ландлес.
   – В каком она состоянии?
   – Она гордо отвергает всякие подозрения и безгранично верит в невиновность своего брата.
   – Бедняжка!
   – Однако, – продолжал мистер Грюджиус, – я пришел, чтобы поговорить с вами не о ней, а о моей подопечной. Я должен сообщить вам известие, которое вас очень удивит. По крайней мере, меня оно удивило.
   Джаспер тяжело вздохнул и со вздохом повернулся в своем кресле.
   – Не желаете ли вы отложить этот разговор до завтра? – спросил мистер Грюджиус. – Предупреждаю, это известие вас чрезвычайно удивит.
   Поставленный таким образом вопрос и нарочитая медлительность мистера Грюджиуса в другое время вызвали бы раздражение. Однако во взгляде Джона Джаспера теперь показалось больше сосредоточенности и внимания. Мистер Грюджиус снова отвернулся и, проведя рукой по голове, решительно сжав губы, устремил свой взгляд на огонь.
   – В чем дело? Что случилось? – спросил мистер Джаспер, выпрямляясь в своем кресле.
   – Конечно, – произнес мистер Грюджиус невыносимо медленно и не спуская глаз с огня, словно разговаривая сам с собой. – Я мог бы догадаться, знать это ранее, ведь она мне намекала уже давно, но я такой Угловатый Человек, что мне и в голову не приходила подобная мысль – я думал, все так, как было раньше.
   – В чем дело? – снова спросил мистер Джаспер.
   Мистер Грюджиус устремил на него пристальный взгляд и, медленно, невозмутимо потирая руки перед огнем, произнес:
   – Эта юная чета, пропавший молодой человек и мисс Роза, хотя и обрученные столь давно, долго считавшие себя женихом и невестой и уже приближавшиеся к свадьбе…
   Мистер Грюджиус увидел перед собой болезненное, пораженное ужасом лицо, дрожащие, помертвевшие губы, две забрызганные грязью руки, судорожно схватившиеся за ручки кресла. Если б не эти руки, то мистер Грюджиус мог бы подумать, что никогда не видел этого лица.
   – Эта юная чета мало-помалу пришла к такому заключению (я полагаю, одновременно), что их жизнь будет счастливее в настоящем и в будущем, если они останутся друзьями или, лучше сказать, братом и сестрой, чем если станут супругами.
   Мистер Грюджиус увидел перед собой в кресле посиневшее, мертвое лицо, на котором выступали тяжелые, серые не то капли пота, не то пузырьки пены.
   – Эта юная чета наконец решилась обменяться между собой своими решениями открыто, разумно и дружелюбно. Они встретились для этого и после непродолжительного спокойного и невинного разговора решили навсегда порвать связывавшие их до сих пор узы, немедленно и окончательно.
   Мистер Грюджиус увидел, как сидевший перед ним в кресле смертельно-бледный человек поднялся с полуоткрытым ртом и искаженными чертами лица и поднес руки к голове.
   – Опасаясь, что вы (при своей всем известной любви к нему) будете горько разочарованы такой резкой переменой в его жизни, ваш племянник за те несколько дней, что гостил здесь, решил не говорить вам об этом сам и предоставил мне уведомить вас обо всем произошедшем. Он поручил мне сделать это, когда его уже не будет здесь. Вот я и передаю вам эту новость, а его уже нет.
   Грюджиус увидел, как смертельно-бледный человек, стоявший перед ним, схватил себя за волосы руками и быстро отвернулся от него.
   – Теперь я сказал вам все, что должен был; прибавлю только, что молодые люди расстались навсегда и решительно – хотя не без сожалений и слез – в тот самый вечер, когда вы их видели вместе в последний раз.
   Мистер Грюджиус услышал ужасный стон и уже больше не видел перед собой ни смертельно-бледного лица, ни вставшего с кресла человека. На полу у его ног лежала лишь груда разорванной, покрытой грязью одежды.
   Но и теперь мистер Грюджиус не переменил своего положения и продолжал беспристрастно греть руки перед огнем, устремив свой взгляд на распростертую перед ним человеческую фигуру.


   Глава XVI
   Преданный друг

   Когда Джон Джаспер очнулся после своего обморока или припадка, он увидел рядом с собой мистера и миссис Топ, которые суетились вокруг него. Вызвавший их мистер Грюджиус сидел неподвижно в кресле с деревянным лицом, опершись руками на колени, и хладнокровно следил за всеми переменами в лице мистера Джаспера, который приходил в себя.
   – Ну вот, вам уже лучше, сэр, – воскликнула миссис Топ со слезами на глазах. – Вы так замучились за эти дни, что потеряли все силы, вот и обморок приключился!
   – Человек, – сказал мистер Грюджиус, своим обычным тоном, словно он отвечал урок, – не может долгое время быть без сна, и когда ум его постоянно терзается мучительными мыслями, а тело испытывает усталость, то нельзя не дойти до полной потери сил, до бесчувственного состояния.
   – Извините, я, кажется, вас испугал, – слабым голосом произнес мистер Джаспер, когда ему помогли сесть в его мягкое кресло.
   – Нисколько, благодарствуйте, – ответил мистер Грюджиус.
   – Вы слишком любезны.
   – Нисколько, благодарствуйте, – снова ответил тем же тоном мистер Грюджиус.
   – Вы бы выпили немного вина, сэр, – посоветовала миссис Топ, – и покушали бы студень, который я для вас приготовила, да заодно и крылышко жареной курицы, которую я с утра подогреваю уже, кажется, в двадцатый раз. Только вы ни к чему не притронулись, а так нельзя. Я вам говорила, что вам будет нехорошо, если вы не позавтракаете. Через пять минут все будет готово, и этот добрый господин, вероятно, не откажется поприсутствовать при вашем завтраке и присмотреть, чтобы вы все съели.
   Этот добрый господин промолвил что-то себе под нос, что могло одинаково означать и «да», и «нет», не то и не другое и вообще все, что угодно, так что миссис Топ была бы очень смущена таким ответом, если б она обратила на него внимание, но она была так занята приготовлениями к обеду, что ничего не слышала.
   – Вы закусите со мной? – спросил Джаспер, садясь за стол, уже накрытый скатертью.
   – Нет, благодарствуйте, мне кусок не пойдет в горло, – ответил мистер Грюджиус.
   Джаспер ел и пил почти со зверской жадностью. Вместе с его странной торопливостью и явным равнодушием ко вкусу поглощаемого это доказывало, что он не обращал внимания на еду, а пил и ел только для поддержания физических сил и предупреждения упадка сил духовных. Тем временем мистер Грюджиус сидел неподвижно, с деревянным, ничего не выражавшим лицом. Всем своим видом он будто бы решительно отвечал на невысказанное приглашение к разговору: «Нет, благодарю вас, я не в состоянии сделать ни малейшего замечания».
   – Знаете что, – сказал Джаспер, оттолкнув от себя тарелку и стакан, – знаете что, я нахожу тень утешения и надежды в том известии, которым вы меня так поразили.
   – Вы находите? – спросил мистер Грюджиус, очевидно, не договаривая: – А я не нахожу, благодарю вас!
   – Да, я нахожу теперь, когда пришел в себя после первого потрясения от столь неожиданного известия, разрушившего все мои воздушные замки, которые я возводил для моего дорогого мальчика. Именно теперь, поразмыслив, я нахожу какие-то крупицы надежды.
   – Я с удовольствием выслушаю ваши соображения, – сухо произнес мистер Грюджиус.
   – Скажите, не мучьте меня: возможно такое или нет, чтобы он, оказавшись в этой новой роли отвергнутого, когда о его помолвке знал весь город, и чувствуя всю неловкость своего положения перед необходимостью объяснять всем это, решил спастись бегством? Если я ошибаюсь, скажите мне прямо об этом, не смущайтесь.
   – Это может быть, – ответил мистер Грюджиус с некоторым раздумьем в голосе.
   – Такое случалось. Я читал не раз, что люди, попавшие в какую-то сомнительную ситуацию, предпочитали исчезнуть и долго не показываться в обществе, чем оказаться предметом любопытства разных сплетников и отвечать на нескончаемые назойливые вопросы.
   – Я полагаю, что такие случаи бывали, – все с тем же раздумьем в голосе произнес мистер Грюджиус.
   – Еще не имея ни малейших подозрений, – продолжал Джаспер, с жаром подхватывая новую версию, – что мой дорогой пропавший мальчик что-то скрывал от меня, причем столь важное, мог ли я видеть хоть луч света в мрачном, черном небе? Полагая, что его будущая жена здесь и свадьба их вот-вот состоится, мог ли я подумать, что он добровольно так неожиданно уедет отсюда, что окажется способным на такой непонятный и жестокий поступок? Но теперь, после всего что вы мне сказали, что стало мне известно, будто стал пробиваться слабый луч света сквозь окружающий нас мрак. Если предположить, что он исчез добровольно, то его неожиданный отъезд становится понятным и не столь жестоким. Факт его разрыва с вашей подопечной вполне может быть достаточной причиной для его быстрого отъезда. Конечно, его таинственное исчезновение – это чудовищная жестокость по отношению ко мне, но оно не столь жестоко по отношению к ней.
   Мистер Грюджиус не мог с этим не согласиться.
   – И даже в том, что касается меня, – продолжал Джаспер с прежним жаром, следуя по новому пути и все больше укрепляясь в своей надежде, – он знал, что вы придете ко мне и скажете то, что вам поручено, и он мог очень четко предвидеть то впечатление, которое произведут на меня ваши слова. И если я, несмотря на такое мое состояние, после вашего рассказа смог в какой-то мере успокоиться, так он мог догадаться, что так со мной все и случится. А если он это предвидел, то нет и жестокости по отношению ко мне… К тому же, что я такое? Джон Джаспер, учитель музыки!
   Мистер Грюджиус опять же не мог с этим не согласиться.
   – У меня были серьезные сомнения и подозрения, – продолжал Джаспер, – но ваше сообщение, сначала так меня поразившее (так как только теперь я понял, что мой дорогой мальчик, несмотря на искреннюю любовь к нему с моей стороны, не был со мной до конца откровенен), воскрешает во мне надежды и подтверждает, что эти надежды имеют под собой основание. Поэтому я начинаю верить, – и он прижал руки к груди, – что он исчез по собственной воле и, может быть, в настоящее время жив и здоров.
   В эту минуту в комнату вошел мистер Криспаркл, и Джаспер повторил, уже обращаясь к нему:
   – Я начинаю верить, что он мог исчезнуть по своей собственной воле и что он в настоящее время, может быть, жив и здоров.
   Мистер Криспаркл сел и спросил: «Почему вы так полагаете?» Тогда Джаспер и ему еще раз перечислил свои доводы, которые только что излагал мистеру Грюджиусу. Если бы даже они не были столь убедительны, то добрый младший каноник по доброте своей всегда готов был признать их уважительными, так как они служили оправданием поступка его злополучного воспитанника. Но и ему показался чрезвычайно важным и убедительным тот факт, что пропавший молодой человек перед самым своим исчезновением был поставлен обстоятельствами в новое и затруднительное для себя положение перед всеми, кто знал о его личной жизни, делах и планах. Теперь уже все случившиеся события, как казалось мистеру Криспарклу, выглядели в новом свете.
   – Я сказал мистеру Сапси, помните, когда мы были у него, что при последнем свидании между молодыми людьми не было никакой ссоры, никаких разногласий, – продолжал мистер Джаспер (он ничего не придумывал, так как на самом деле говорил это мэру). – Мы все знаем, что их первое свидание было, к сожалению, далеко не дружественным, но последняя их встреча в моем доме прошла тихо и благополучно. Мой бедный мальчик, как я заметил, был не в духе, он был грустен, – теперь, зная причину этой грусти, я должен это подчеркнуть, так как именно по этой причине, возможно, он так неожиданно для нас добровольно уехал.
   – Молю Бога, чтобы так и было! – воскликнул мистер Криспаркл.
   – Молю Бога, чтобы это было так! – повторил мистер Джаспер. – Вы знаете – и мистер Грюджиус также должен теперь узнать, – что я был очень предубежден против мистера Невила Ландлеса из-за его буйного поведения при первой их встрече. Вы знаете, что я приходил к вам, страшно испуганный за моего дорогого мальчика, и выразил сильное опасение, чтобы подобное бешенство не принесло ему вреда. Вы знаете, я записал в своем дневнике, что у меня возникли мрачные подозрения относительно него и нехорошие предчувствия, и я вам прочел эту страницу. Мистер Грюджиус должен знать все абсолютно, я не хочу, чтобы по моей вине ему было известно одно обстоятельство и неизвестно другое. Я желаю, чтобы он полностью осознал, какое облегчающее душу впечатление произвело на меня переданное им известие, несмотря на то что до этого таинственного происшествия я был очень предубежден против молодого Ландлеса.
   Это открытое, честное поведение мистера Джаспера смутило младшего каноника. Он чувствовал, что сам действовал не так открыто и чистосердечно; он упрекал себя в том, что скрыл вторую вспышку злости Невила против Эдвина Друда и чувство ревности к удачливому сопернику, вспыхнувшее, как ему достоверно было известно, в сердце Невила. Сам он был убежден в невиновности Невила, в том, что никакого отношения к темному делу исчезновения Эдвина Друда его питомец не имеет, но столько мелких подозрительных обстоятельств накопилось против него, что он боялся прибавить еще два новых звена к цепи улик. Он был человеком исключительно честным, прямым, но все же долго колебался, борясь с собой, не послужат ли оглашенные им в настоящее время два факта утверждению нагромоздившейся вокруг юного Ландлеса лжи.
   Однако теперь он имел перед собой образец чистосердечия и уже больше не колебался. Обращаясь к мистеру Грюджиусу, который приобрел в настоящем деле авторитет, осветив новым светом страшную тайну (мистер Грюджиус, узнав, какую ответственную роль ему отвели, стал еще более Угловатым), мистер Криспаркл неожиданно признал всю прямоту Джаспера и высокое чувство справедливости, которым тот обладал, а также, выражая свою полную уверенность в том, что его воспитанник очистил бы себя рано или поздно от всякой тени подозрения, сознался, что эту уверенность он питал, несмотря на вспыльчивый и дикий характер молодого человека: он (Криспаркл) имел случай убедиться, насколько сильно был зол Невил на племянника Джаспера, что усугублялось воображаемой влюбленностью в молодую девушку, которая должна была выйти замуж за Эдвина Друда.
   Реакция мистера Джаспера на такую неожиданную новость была весьма благоприятной. Он побледнел, правда, но твердо повторил, что будет до последнего питать надежду, данную ему словами мистера Грюджиуса. Он прямо заявил, что до тех пор, пока не найдутся следы, которые навели бы снова на мысль о насильственной смерти его бедного мальчика, он, Джаспер, будет упорно верить, что тот покинул их добровольно, по собственному желанию.
   Домой после этого разговора Криспаркл уходил с неспокойной душой, все еще полный тревоги за молодого человека, которого держал в своем доме как пленника. И тогда он совершил свою памятную, важную по последствиям прогулку.
   Он пошел к клойстергамской заводи.
   Он часто ходил туда, гуляя возле запруды, и поэтому не было ничего удивительного, что ноги сами понесли его к этому знакомому месту. Но голова его была так занята тревожными мыслями, что он не замечал, куда шел, и догадался о том, что находится близ заводи, только когда услышал совсем рядом плеск падающей воды.
   «Как я здесь очутился?» – было его первой мыслью. «Зачем я сюда пришел?» – было его второй мыслью.
   Потом он остановился и стал пристально смотреть на воду и слушать ее шум. Неожиданно у него в ушах стали раздаваться хорошо знакомые слова Священного Писания о воздушных голосах, называвших человеческие имена («в час ночной по имени людей зовут и манят»), и он махнул рукой, словно отстраняя их от себя как что-то видимое и материальное.
   Ночь была светлая, звездная. Заводь отстояла мили на две вверх по реке от того места на берегу, куда ходили в бурю молодые люди. Тут не производили никаких поисков, ибо в рождественскую ночь был очень сильный отлив, поэтому (если действительно случилось роковое несчастье при таких обстоятельствах) тело следовало искать – как во время отлива, так и во время прилива – ниже по течению к морю. В эту холодную светлую ночь вода, как всегда, текла с монотонным звонким плеском и в полутьме ее не было видно; но Криспарклу казалось, будто что-то необычное ощущалось теперь в этой местности.
   Он спрашивал себя: «Что это? Где оно? В чем оно заключается? Каким органом чувств я это воспринимаю?»
   Однако ни один из органов чувств не ощущал ничего необыкновенного и не откликнулся. Он снова прислушался, и до его слуха долетал только обычный, мирный плеск воды, какой всегда бывает в холодную зимнюю ночь.
   Хорошо зная, что тайна, занимавшая его ум, могла придавать этой местности кажущийся ему странный вид, он стал пристально всматриваться в окружающие его предметы. Он подошел как можно ближе к заводи и устремил глаза на знакомые шесты, сваи и перемычки. Ничего необыкновенного не было видно и здесь. Он решил возвратиться сюда рано утром.
   В продолжение всей ночи ему снилась заводь, и рано утром, на рассвете, он снова отправился на то же место на берегу реки. Утро было светлое, морозное. Вся местность до малейших подробностей была ясно видна с той точки, на которой он стоял накануне. Несколько минут он пристально смотрел на все вокруг и хотел уже отвернуться, когда вдруг глаза его сосредоточились на одном предмете.
   Он повернулся спиной к заводи, взглянул на небо, потом на землю и снова устремил свой взгляд на поразивший его предмет. Это была лишь точка в окружающем его пейзаже, но она приковывала его взгляд словно каким-то колдовством. Ему показалось, будто в углу заводи блестело что-то неподвижное, – оно не трепетало, не вздрагивало, не переливалось, как вода. Убедившись, что это не игра расстроенного воображения, он быстро сбросил с себя одежду, кинулся в холодную, ледяную воду и поплыл по направлению к блестевшему предмету. Достигнув того места, он влез на сваю и снял с нее запутавшиеся цепочкой в трещине золотые часы с выгравированными на задней крышке буквами «Э. Д.».
   С часами в руках он вернулся на берег, оставил их там, а потом снова бросился в воду. Ему хорошо были известны все извилины, углы и пробоины заводи, он знал здесь каждую подводную яму, потому нырял неутомимо до тех пор, пока не окоченел от холода. Он был убежден, что найдет тело несчастного юноши, но нашел в иле только булавку от галстука.
   С этими находками он возвратился в Клойстергам и вместе с Невилом Ландлесом пошел прямо к мэру. Тотчас послали за мистером Джаспером, и он признал найденную булавку и часы. Невил был арестован, и самые дикие, невероятные слухи поползли по городу. Говорили о том, как он жесток и мстителен, что если бы не его сестра, которая одна имела на него влияние, никогда не спускала с него глаз и без которой с ним просто опасно общаться, то он ежедневно совершал бы убийства. До его приезда в Англию он засек до смерти нескольких «туземцев», которые, по мнению клойстергамских жителей, кочевали то в Азии, то в Африке, то в Вест-Индии, то на Северном полюсе, и это непременно были черные – добродетельные безобидные негры, называющие себя «мой», обращающиеся ко всем со словами «масса» или «мисси» (в зависимости от пола), занимающиеся в основном тем, что читали на ломаном английском языке самые непонятные филантропические брошюры, а затем очень точно передавали их содержание на своем родном наречии. Он едва не довел до «гробовой доски» (подлинное выражение мистера Сапси) седые волосы миссис Криспаркл. Не раз слыхали, что он грозил лишить жизни мистера Криспаркла. Не раз слыхали, что он хотел убить всех и остаться единственным человеком на земле. Его привез в Клойстергам из Лондона знаменитый филантроп, но для чего? Знаменитый филантроп прямо объяснил: «Я обязан ради моих ближних поместить его там, где он, по словам Бенгама, будет представлять наибольшую опасность для наименьшего числа людей».
   Эти бесцельные выстрелы из нелепых старинных мушкетов, конечно, не поражали Невила в сердце, но ему приходилось выдерживать огонь метких, хорошо направленных опытными стрелками выстрелов новейшего, усовершенствованного оружия. Он, оказывается, открыто угрожал исчезнувшему молодому человеку и, по словам его преданного друга и воспитателя, стоявшего до этого за него горой, имел причину (им самим созданную и осознанную) для необузданной ненависти к несчастному юноше. Он вооружился в тот роковой вечер тяжелой тростью – смертоносным оружием – и отправился из дому на другое утро, заблаговременно сделав все необходимые приготовления к своему путешествию. Когда его нашли, на нем обнаружили пятна крови, которые, конечно, могли быть объяснены так, как он это изложил, но вполне возможна и другая причина их происхождения. Произведенный судебной властью согласно предписанию обыск его комнаты и вещей доказал, что в тот самый роковой день – день исчезновения Эдвина Друда – он уничтожил все свои бумаги и прибрал все свои вещи. Часы, найденные в заводи, были признаны часовщиком теми самыми, которые он проверил, завел и поставил для Эдвина Друда в тот самый роковой день в два часа двадцать минут; они остановились прежде, чем попали в воду, и, по твердому убеждению часовщика, их не заводили после него. Это показание подтверждало гипотезу, что часы взяты у несчастного молодого человека вскоре после того, как он с Невилом Ландлесом около полуночи вышел из дома Джаспера, и что часы эти некоторое время где-то хранили, а в воду бросили гораздо позже. Зачем бросили? Если Эдвин Друд был убит и как-то необыкновенно настолько изуродован или спрятан (или и то и другое вместе), что убийца считал его опознание невозможным иначе, как по предметам, находившимся на нем, то, конечно, убийце следовало устранить самые наиболее прочные и легко узнаваемые предметы, а именно часы и булавку. Что касается возможности бросить эти вещи в реку (которую Невил имел, если его подозревать), то ему было очень легко это сделать. Многие видели, как он ходил взад и вперед в той стороне города и, по правде говоря, убитый отчаянием, находился в состоянии, близком к умопомешательству. Что касается избранного им места, то, конечно, ему лучше было не рисковать тем, чтобы эти улики нашли где бы то ни было, но, возможно, он место специально не выбирал, а просто отделался как пришлось от опасных улик. Что касается примирительного характера последнего свидания молодых людей, то едва ли оно говорило в пользу Ландлеса, так как мысль о нем зародилась не у него, а у мистера Криспаркла, который настоял на ее осуществлении и мог засвидетельствовать, как неохотно отправился на эту встречу его почти принужденный к тому воспитанник – может быть, даже задумав преступление. Чем глубже вникали в дело Невила, тщательно разбирая все доводы за и против его виновности, тем оно казалось безнадежнее. Сомнительное соображение, будто молодой человек добровольно скрылся, теперь стало еще маловероятнее после показаний молодой девушки, с которой он так недавно расстался. Убитая горем, она откровенно поведала, что он твердо высказал ей решимость, к которой они, посоветовавшись, пришли вместе: не уезжать до прибытия ее попечителя, мистера Грюджиуса. Однако он исчез раньше, чем приехал этот господин.
   На основании всех этих подозрений Невила арестовали, затем отпустили, потом снова задержали. Тем временем поиски продолжались везде, где только было возможно. Мистер Джаспер работал день и ночь, но ничего больше не нашли. Наконец, в связи с недостатком доказательств о смерти исчезнувшего юноши пришлось, не имея оснований для задержания, освободить того, кого подозревали в убийстве. Невила выпустили из-под ареста. Но тогда произошло то, что мистер Криспаркл слишком хорошо предвидел. Невилу было необходимо покинуть Клойстергам, так как все отворачивались от него и избегали его. Даже если бы этого не было, то милая фарфоровая пастушка вскоре умерла бы от страха за своего сына и вообще от беспокойного сознания, что в ее доме находится такой жилец. Наконец, если бы не было и этого, то начальство, к которому младший каноник всегда относился с официальным уважением, все равно решило бы этот вопрос по-своему.
   – Мистер Криспаркл, – сказал ему ректор, – человеческое правосудие может ошибаться, но оно должно действовать согласно доступным для него законам. Те дни прошли, когда преступники искали спасения в священных зданиях. Этот молодой человек не должен создать себе святилище из вашего дома. Мы не имеем права давать ему убежище.
   – Вы хотите сказать, что ему нужно оставить мой дом?
   – Мистер Криспаркл, – ответил осторожный ректор, – я не имею никакой власти в вашем доме, я только рассуждаю с вами о грустной необходимости, заставляющей вас лишить этого молодого человека ваших полезных советов и уроков.
   – Это очень грустно, сэр, – заметил Криспаркл.
   – Очень, – согласился ректор.
   Мистер Криспаркл молча поклонился.
   – Тяжело судить его, сэр, но я вполне сознаю… – начал он, но ректор его перебил:
   – Так, так, вы совершенно правы во всем, о чем говорите, мистер Криспаркл, но ничего другого не остается. Без сомнения, другого выхода нет, как подсказывает нам здравый смысл.
   – Однако, сэр, я вполне убежден в его абсолютной невиновности.
   – Ну-у, – протянул ректор конфиденциальным тоном, украдкой осматриваясь вокруг, – вообще говоря, я бы этого не сказал, не стал бы утверждать. Слишком много подозрений против него, чтобы… нет, вообще говоря, я бы этого не стал… не сказал…
   Мистер Криспаркл снова молча поклонился.
   – Нам, я полагаю, не пристало быть субъективными, решительно принимать чью-либо сторону, – продолжал ректор. – Мы, духовенство, должны иметь сердце горячее, но голову ясную и, следовательно, должны придерживаться всегда справедливой золотой середины.
   – Я надеюсь, что вы ничего не имеете против того, сэр, что я публично и самым категорическим образом заявлю, что он явится сюда в любое время, если обнаружится новая улика или откроются новые обстоятельства по этому таинственному делу, свидетельствующие о его невиновности?
   – Нисколько, – ответил ректор. – Однако, – прибавил он, специально подчеркивая свои слова, – я не думаю, знаете ли… я бы не стал заявлять об этом категорически. Заявлять это? Да-а, но категорически? Не-ет. Видите ли, мистер Криспаркл, мы, духовенство, имея горячее сердце и ясную голову, ничего не должны заявлять категорически.

   Таким образом, Невил Ландлес исчез из дома младшего каноника и направился неизвестно куда – куда хотел или мог – с черным пятном на своем честном имени.
   Только после его ухода из Клойстергама Джон Джаспер молча занял свое место в соборном хоре. Бледный, с красными от слез глазами, он, очевидно, потерял всякую надежду на благополучный исход, и снова самые мрачные мысли овладели им и вернулись наихудшие опасения. Дня через два или три, снимая в ризнице официальную одежду, он вынул из кармана свой дневник и молча, но с выразительным взглядом протянув его мистеру Криспарклу, указал на следующие строки:
   «Мой бедный мальчик убит. Найденные часы и булавка убеждают меня, что он убит в ту ночь, а эти предметы были взяты и выброшены для сокрытия всякого следа. Все напрасные надежды, основанные мною на факте, что он навсегда расстался со своей будущей женой, теперь рассеяны этой роковой находкой. Я даю клятву и записываю ее на этих страницах, что никогда не буду говорить ни с кем об этой тайне, тайне его гибели, до тех пор, пока не найду ключ к ней; что никогда не остановлюсь в своих поисках и отыщу убийцу моего дорогого погибшего мальчика. Я даю клятву и записываю ее здесь, что отныне посвящаю себя мщению и погибели его убийцы».


   Глава XVII
   Филантропия официальная и неофициальная

   Прошло полгода, и мистер Криспаркл сидел в приемной главной лондонской конторы Приюта Филантропии, дожидаясь аудиенции у мистера Гонетундра.
   В университетские годы в дни занятий спортом мистер Криспаркл знавал нескольких профессоров благородного искусства бокса и бывал на двух или трех их профессиональных собраниях, где главные действующие лица выступали в боксерских перчатках. Теперь ему выпал случай заметить, что по френологической формации затылка профессора филантропии чрезвычайно походили на профессоров бокса. У филантропов были чрезвычайно развиты те органы, благодаря которым человек приобретает наклонность «заехать в физиономию» своего ближнего. Перед ним через приемную из кабинета мистера Гонетундра прошло несколько профессоров филантропии с тем самым воинственным, агрессивным видом, которым отличались виденные Криспарклом профессора искусства бокса, как будто рвущиеся немедленно вступить в бой с любым оказавшимся поблизости новичком. Вероятно, готовилось маленькое нравственное побоище на выездной сессии, и эти профессора толковали о том, как лучше нанести удары красноречия, словно речь шла между профессорами бокса о нанесении физических ударов. Филантропы заключали пари, ставя на того или другого тяжеловеса, известного и знаменитого своими ораторскими изысками или трюками, – они были весьма похожи на любителей бокса, готовящихся в трактирах спорить о каждом раунде (как филантропы – о каждой резолюции). В официальном распорядителе этих зрелищ, который пользовался большой известностью и прославился искусной тактикой во время председательства на подобных собраниях, Криспаркл увидел точную копию покойного благодетеля человечества или менее известного общественного деятеля, который некогда распоряжался кулачными боями, надзирая за действиями на ринге. Только в трех отношениях профессора филантропии не походили на профессоров искусства бокса. Во-первых, филантропы были не в форме: дурно дрессированы и слишком жирны телом и лицом – с тем избытком, который знатоки называют «колбасным салом». Во-вторых, филантропы не отличались таким характером и добродушием, как боксеры, и выражались гораздо грубее. В-третьих, воинственный кодекс филантропов требовал пересмотра, так как он давал им право преследовать противника не только до веревки, а до края света, бить его лежачим сзади и спереди, лягать, топтать ногами, наносить увечья, калечить и всячески уничтожать, без пощады порочить его доброе имя у него за спиной. В этом последнем отношении профессора искусства бокса были гораздо благороднее профессоров филантропии.
   Мистер Криспаркл был так поглощен этими мыслями, а также наблюдениями за входившими и выходившими людьми, которые все, похоже, стремились стащить что-нибудь у первого встречного и не дать что-либо кому бы то ни было, что не услышал, когда его вызвали. Наконец он отозвался и был введен в кабинет мистера Гонетундра несчастным, исхудалым, видимо, плохо оплачиваемым слугой-филантропом, который вряд ли мог находиться в худшем положении, даже если бы служил отъявленному врагу человеческого рода.
   – Садитесь, сэр, – пригласил мистер Гонетундр своим громовым голосом, точно учитель, отдающий приказание ученику, о котором он очень дурного мнения.
   Мистер Криспаркл сел, а мистер Гонетундр продолжал подписывать два-три десятка из двух-трех тысяч циркуляров, в которых он приглашал бедные семейства тотчас откликнуться, выложить денежки и стать филантропами или убираться ко всем чертям. Когда он подписал последние циркуляры, лежавшие перед ним, появился другой, столь же несчастный, оборванный слуга филантропов (вероятно, бескорыстнейший из людей, если он серьезно воспринимал свою филантропическую деятельность), который вынес их из комнаты, собрав в корзину.
   – Ну-с, мистер Криспаркл, – произнес затем Гонетундр, поворачиваясь к нему вместе со своим креслом, скрестив руки на коленях и насупив брови, словно говоря про себя: «Я с тобой скоро покончу». – Ну-с, мистер Криспаркл, мы с вами, сэр, имеем совершенно различные взгляды на святость человеческой жизни.
   – Неужели? – спросил младший каноник.
   – Да, сэр.
   – Могу я вас спросить, – сказал младший каноник, – в чем состоят ваши взгляды на этот предмет?
   – Человеческая жизнь должна считаться святой и неприкосновенной, сэр.
   – А смею спросить, – продолжал младший каноник, – в чем заключается мой взгляд на этот предмет?
   – Клянусь святым Георгом, сэр, – ответил филантроп, еще более насупив брови, – вам самому он должен быть лучше известен.
   – Согласен, но вы только что заявили, что наши взгляды противоположны, следовательно, вы приписываете мне какой-нибудь особый взгляд; прошу вас, объясните мне, какой, по вашему мнению, я имею взгляд на этот предмет?
   – Речь идет о человеке, о молодом человеке, – произнес мистер Гонетундр, делая ударение на последних словах, словно он еще кое-как смирился бы с потерей человека старого, – который насильственным путем стерт с лица земли. Что это такое, по-вашему? Как это назвать?
   – Убийством, – отвечал младший каноник.
   – А как вы назовете того, кто совершил это?
   – Убийцей, – ответил младший каноник.
   – Я очень рад, что вы хоть это признаете, сэр, – заявил мистер Гонетундр самым вызывающим тоном. – И скажу откровенно, я этого не ожидал.
   И он еще более грозно уставился на мистера Криспаркла.
   – Будьте так добры – объясните мне, что значат ваши ни на чем не основанные непозволительные выражения?
   – Я здесь не для того, сэр, чтобы на меня повышали голос, – заявил филантроп, голос которого перешел в дикий рев.
   – Поскольку в этой комнате нет никого, кроме нас, то никто лучше меня не может этого знать, а я очень ясно отдаю себе в этом отчет, – абсолютно спокойно заметил младший каноник, – но я перебил ваши объяснения.
   – Убийство! – продолжал Гонетундр, театрально скрещивая руки на груди и столь же театрально, как бы трагически, наклоняя голову при каждом слове. – Кровь! Авель! Каин! Я не имею никаких отношений с Каином. Я отталкиваю с отвращением протянутую мне руку, обагренную кровью.
   Вместо того чтобы вскочить на стул и кричать до исступления «браво», как поступил бы любой филантроп на общем собрании Братства при таких словах оратора, мистер Криспаркл только спокойно переложил одну ногу на другую и примирительно сказал:
   – Я не хочу перебивать ваших объяснений, когда вы их начнете.
   – В заповедях сказано: «Не убий» – слышите, сэр, «не убий»! Никогда не убивай! – торжественно произнес мистер Гонетундр, словно он был на кафедре, а мистер Криспаркл утверждал, будто в заповедях сказано: «Немножко поубивай, а потом брось», то есть можно совершить маленькое убийство и потом избавиться от этой дурной привычки.
   – В заповедях также сказано: «Не лжесвидетельствуй на твоего ближнего», – добавил мистер Криспаркл.
   – Довольно! – загремел Гонетундр с такой торжественной строгостью, что будь он на митинге, то, наверное, все присутствующие залились бы слезами. – Довольно! Молодые люди, у которых я был опекуном, достигли теперь совершеннолетия, и я освобожден от обязанности, о которой я не могу вспомнить без ужаса. Вот отчеты по расходам на их содержание, которые вы согласились принять от их имени, и которые чем скорее вы заберете, тем для меня лучше. Да еще вам следует получить балансовый остаток. Позвольте мне при этом заметить, сэр, что я желал бы видеть вас как человека и младшего каноника занятым лучшим делом… – Он кивнул головой. – Лучшим делом… – Он снова кивнул головой. – Да, лучшим делом… – Он в третий раз кивнул головой (и еще три кивка).
   Мистер Криспаркл встал и, хотя несколько покраснел, совершенно спокойно принял бумаги из рук Гонетундра, безупречно владея собой.
   – Мистер Гонетундр, – сказал он, забирая передаваемые бумаги, – является ли дело, которым я занят в настоящую минуту, хорошим или плохим, зависит от вкуса и убеждения. Вы, например, вероятно, полагаете, что для меня было бы гораздо лучшим занятием, если бы в это время я записывался в члены вашего общества.
   – Конечно, без сомнения! – ответил Гонетундр, угрожающе потрясая головой. – А еще лучше было бы, если бы вы уже давно записались.
   – Я этого мнения не разделяю.
   – Я также полагаю, – добавил Гонетундр, продолжая потрясать головой, – что человек в вашем сане был бы лучше занят, посвятив себя уличению и наказанию преступников, чем предоставляя эту обязанность мирянину.
   – Я могу смотреть на мой сан, – сказал мистер Криспаркл, – с другой точки зрения, согласно которой мой главный долг – заниматься униженными и оскорбленными, теми, кто пребывает в горе, нужде и угнетении. Но так как я не считаю необходимой частью моего долга делать публичные заявления о себе, то ничего более не скажу об этом. Но я обязан, выполняя свой долг относительно мистера Невила, его сестры и, в меньшей мере, относительно самого себя, сказать вам, что в те дни, когда случилось это печальное происшествие, мне было прекрасно известно состояние души и сердца мистера Невила. Именно по этой причине, нимало не стараясь скрыть или смягчить то, что есть нехорошего в нем и что надо стремиться исправить, я убежден: его показания в этом таинственном деле абсолютно правдивы. Я уверен в этом и потому отношусь к нему по-дружески. Пока это убеждение сохраняется во мне, я не изменю этим дружеским чувствам. И если бы какие-либо соображения смогли заставить меня изменить мою решимость, то мне так стыдно было бы перед самим собой, что никакое уважение мужчины или женщины, приобретенное мной таким низким поступком, не могло бы вознаградить меня за потерю самоуважения.
   Хороший человек! Мужественный человек! И притом – какой скромный! В младшем канонике самоуверенности было столько же, сколько в школьнике, играющем в крикет и защищающем ворота. Он просто и стойко выполнял свой долг как в больших, так и в малых делах. Так всегда поступают и будут поступать настоящие люди. Для великой души не существует мелочей.
   – Так кто же, по-вашему, убийца? – неожиданно воскликнул Гонетундр, резко повернувшись к нему.
   – Боже меня избави! Желая защищать одного, я не могу обвинять другого. Я никого не обвиняю.
   – Каково! – воскликнул Гонетундр с отвращением, ибо не таков был принцип, которым руководствовались филантропы. – Вы, сэр, к тому же не беспристрастный свидетель, мы не должны этого забывать.
   – И в чем же моя пристрастность? – спросил Криспаркл с наивной, удивленной улыбкой. Его воображения не могло хватить на то, чтобы понять такое замечание.
   – Вам платили за вашего ученика известную сумму денег, которая могла иметь некоторое влияние на ваше суждение, – грубо произнес мистер Гонетундр.
   – Может быть, я надеюсь получать эти деньги и впредь? – снова спросил Криспаркл. – Вы это хотели сказать?
   – Ну, сэр, – ответил официальный филантроп, специалист по любви к ближнему, встав и положив руки в карманы панталон, – я ни на кого шапок не примеряю. Если же кому-то кажется, что у меня есть для него подходящая, пусть берет и носит. Если же на воре шапка горит, то это его дело, а не мое.
   Мистер Криспаркл бросил на филантропа взгляд, полный справедливого негодования, и обратился к нему со следующими словами:
   – Мистер Гонетундр, входя сюда, я надеялся, что не буду поставлен в необходимость изложить свое мнение об уместности ораторских манер и приемов ваших собраний в обыкновенной мирной частной жизни. Но вы мне подали такой блестящий пример того и другого, что я считал бы себя справедливо подвергнутым подобному обращению и заслуживающим его, если бы не высказал вам своего мнения. Так вот, сэр, ваши манеры мне отвратительны.
   – Они, вероятно, не подходят для вас, сэр.
   – Они отвратительны, – повторил Криспаркл, не обращая никакого внимания на слова Гонетундра. – Они одинаково противны чувству справедливости, присущему христианам, и чувству приличия, присущему джентльменам. Вы предполагаете, что страшное преступление совершил тот человек, которого я считаю совершенно невиновным, имея на то основание, хорошо зная все обстоятельства. И вот потому, что мы расходимся с вами в этом важном вопросе, что делаете вы? Вы прибегаете к вашей официальной уловке: немедленно обрушиваетесь против меня, обвиняя чуть ли не в соучастии, укрывательстве и подстрекательстве и в том, что я не в состоянии понять всей глубины этого преступления. Точно так же при прежней нашей встрече, назначив меня в свои противники, вы заявили официальную, единогласно признанную вашими собраниями веру в какое-то нелепое вздорное заблуждение. Я отказался этому верить, и вы, прибегнув к всегдашней вашей уловке, объявили, что я ничему не верю, что я не верю в истинного Бога, потому что не хочу поклоняться идолу, созданному вами! В другой раз вы на одном из ваших собраний делаете официальное удивительное открытие, что война – великое бедствие, и предлагаете уничтожить ее целым рядом нелепых резолюций, направляя и распространяя их повсюду. Я не признаю, что это было ваше открытие, и не верю в ваши способы. Вы тогда снова прибегаете к вашей уловке и представляете меня врагом человеческого рода, упивающимся ужасами кровопролития на полях битвы, словно воплощенный дьявол! Наконец в одной из ваших нелепых официальных нападок вы заявляете, что следует наказывать трезвых за излишества пьяниц. Я прошу позаботиться об удобстве, покое и возможности поднять настроение и подкрепить силы трезвых – и вы тотчас восклицаете с официальной торжественностью с трибуны, что я испытываю нечестивое желание и одержим гнусным замыслом превратить существа, созданные по подобию Божьему, в свиней и диких животных! Во всех этих случаях вы, ваши сторонники, помощники и единомышленники – филантропы всех чинов и профессора официальной филантропии всех степеней – так же жестоко заблуждаетесь и ведете себя, как обезумевшие малайцы: вы бросаетесь на всех несогласных, всем приписываете с непостижимым легкомыслием самые низкие, подлые побуждения (вспомните хотя бы, что вы мне только что приписывали, и краснейте от стыда). Вы всегда приводите примеры, которые, как вам очень хорошо известно, так же односторонни, как финансовый баланс, в котором был бы учтен только один приход или только один доход. Поэтому, мистер Гонетундр, я считаю вашу официальную филантропию, ваши приемы и способы вредным примером и вредной школой даже в общественной жизни, а когда их переносят в частную жизнь, они просто невыносимы, отвратительны!
   – Это чересчур сильные выражения, сэр! – воскликнул мистер Гонетундр.
   – Надеюсь, так как именно этого я и хотел, – ответил Криспаркл. – Прощайте!
   Он вышел из Приюта Филантропии быстрыми шагами, но вскоре походка его стала обычной, шаг легким и ровным, а на лице показалась улыбка. Он думал о том, что сказала бы фарфоровая пастушка, если бы видела, как он отделал Гонетундра в этой последней схватке. Мистер Криспаркл был несколько тщеславен, и ему приятно было считать, что он нанес своему противнику тяжеловесный удар и серьезно подпортил настроение официальному филантропу.
   Он отправился теперь в Степл-Инн, но не к мистеру Грюджиусу. Взобравшись по нескольким лестницам, он добрался до мансардного помещения и очутился перед незапертой дверью в углу коридора и, отворив эту незапертую дверь, вошел в комнату и остановился перед столом, за которым сидел Невил Ландлес.
   Эта и соседняя комнаты под крышей, как и их обитатель, имели какой-то заброшенный вид и были будто проникнуты неким духом уединения и замкнутости. Молодой человек очень исхудал и побледнел; какое-то изнурение в его взгляде как бы отпечаталось на всем, что его окружало. Покосившиеся потолки, громадные заржавевшие замки и засовы, деревянные сундуки, тяжелые, полусгнившие изнутри балки чем-то напоминали тюрьму, а бледное, осунувшееся лицо молодого человека напоминало лицо узника. Однако сейчас солнечные лучи весело проникали в уродливое слуховое окошко, выступавшее над черепицей крыши; на подоконнике, потрескавшемся и черном от копоти, несколько легкомысленных воробышков неуклюже прыгали, словно маленькие пернатые калеки, забывшие свои костыли в гнездах; в воздухе был слышен шелест живых листьев, напоминавший слабое подобие приятной мелодии, которую издает ветер в деревне.
   Комнаты были плохо меблированы, но книг здесь находилось много. Все доказывало, что это жилище бедного студента. По тому дружескому взгляду, который мистер Криспаркл, входя, бросил на книги, можно было легко заключить, что они выбраны и одолжены или подарены (а может быть, и то и другое) им.
   – Как поживаете, Невил?
   – Я не унываю, мистер Криспаркл, не теряю времени и работаю.
   – Я бы хотел, чтобы ваши глаза были не такими большими и не так блестели, – сказал младший каноник, медленно освобождая руку молодого человека, которую он пожал, как только вошел.
   – Они блестят оттого, что видят вас, – ответил Невил. – Если бы вы меня бросили, они быстро бы потускнели.
   – Мужайтесь, мужайтесь, – бодрым голосом воскликнул Криспаркл, – мужайся и борись с судьбой!
   – Если бы я умирал, то, мне кажется, ваши слова возвратили бы мне жизнь, – сказал Невил. – Если бы мой пульс остановился, то от одного вашего прикосновения он снова бы забился. Но я, право, не унываю, не сдаюсь и работаю без устали.
   Мистер Криспаркл повернул его лицом к свету.
   – Я бы желал, чтобы вот здесь было порозовее, – сказал он, указывая на свою щеку цвета крови с молоком. – Я бы хотел, чтобы вы чаще были на солнце.
   – Я еще не дошел до этого, – ответил Невил глухим голосом и неожиданно поник. – Может быть, мое мужество позже окрепнет, но сейчас я еще не в состоянии. Если бы вы видели, как, проходя по улицам Клойстергама, я замечал, что при встрече со мной все от меня отворачивались, а лучшие люди молча давали мне дорогу, чтобы я нечаянно их не задел или не прикоснулся к ним, то вы не считали бы неблагоразумным мое желание не выходить из дому днем и не осуждали бы меня за это.
   – Бедный мой юноша! – сказал младший каноник с таким глубоким сочувствием, что Невил в порыве благодарности схватил его руку. – Я никогда не говорил и не думал, что это было бы неблагоразумно, но я очень хотел бы, чтоб вы гуляли днем.
   – Ваше желание было бы для меня самым сильным побуждением, и я рад бы гулять днем, но сейчас я еще не могу на это решиться. Я не могу убедить себя в том, что даже здесь, в этом большом городе, толпы встречаемых мною незнакомых людей смотрят на меня без подозрения. Даже когда я выхожу ночью, я чувствую, что на мне лежит какое-то пятно, что я заклеймен. Но тогда ничего не видно, и темнота делает меня храбрее.
   Мистер Криспаркл положил руку на его плечо и продолжал по-прежнему молча смотреть на него.
   – Если бы я мог изменить свое имя, то я непременно бы это сделал, – сказал Невил. – Но, как вы совершенно разумно заметили, я не могу этого сделать, не возбудив против себя еще большего подозрения. Для меня было бы лучше всего уехать куда-нибудь в отдаленное место, но об этом нечего и думать по той же причине. Скрываться или бежать значило бы признать себя виновным! Тяжело, конечно, быть пригвожденным к позорному столбу, когда ты ни в чем не виноват, но я не жалуюсь.
   – И вы не должны ожидать никакого чуда, которое бы вам помогло или вас спасло, – сказал Криспаркл с сочувствием и сожалением.
   – Да, сэр, я это знаю. Мне можно только надеяться на время и самое обыкновенное течение событий.
   – Я убежден, что ваша невиновность в конце концов будет доказана.
   – Я тоже в это верю и надеюсь, что доживу до этой минуты.
   Но, заметив, что грусть, отчаяние и тоска, овладевшие им, омрачили младшего каноника, и чувствуя, что рука его не так твердо и уверенно лежит на его плече, как вначале, он вдруг, улыбнувшись, произнес:
   – Во всяком случае, здесь отличные условия для занятий, а вы знаете, мистер Криспаркл, как много мне еще надо заниматься, чтобы иметь право называться образованным человеком. Вы мне посоветовали готовиться к трудной профессии юриста, и я, конечно, во всем следую и буду следовать совету такого друга и помощника. Такого доброго друга и надежного помощника!
   Он снял со своего плеча руку Криспаркла, в которой черпал силу, и поцеловал ее. Младший каноник еще раз бросил быстрый взгляд на книги, но уже не такой сияющий и безоблачный, как в первую минуту своего появления в этой комнате.
   – Судя по вашему молчанию, мой бывший опекун, вероятно, не только не сочувствует мне, но и настроен против меня? – спросил Невил.
   – Ваш бывший опекун – просто очень неблагоразумный человек, – ответил младший каноник. – А каждому благоразумному человеку не должно быть никакого дела до его его мнения – никто не станет считаться с ним.
   – Хорошо еще, что у меня есть на что прожить при разумной экономии, – сказал Невил отчасти грустно, отчасти шутя, – а то я умер бы с голода, пока учился и дожидался своего оправдания. Я мог бы тогда доказать справедливость пословицы: пока трава вырастет, конь издохнет. А так я могу учиться, стать ученым и со временем дождусь, что буду признан невиновным.
   С этими словами он открыл одну из лежавших перед ним книг с закладками и многочисленными пометками, и они оба углубились в чтение: Криспаркл исправлял ошибки, объяснял все непонятное и давал советы молодому человеку. Служебные обязанности младшего каноника не позволяли ему часто ездить в Лондон, поэтому такие поездки предпринимались им с промежутками в две-три недели. Но эти редкие посещения были столько же полезными, сколько ценными и утешительными для Невила Ландлеса.
   Окончив свои занятия, они подошли к окну и, опершись на подоконник, стали смотреть вниз на маленький садик, расположенный у дома во дворе.
   – На будущей неделе, – сказал мистер Криспаркл, – закончится ваше одиночество. С вами будет преданный товарищ.
   – Все же это не слишком подходящее место для моей сестры, – возразил Невил.
   – Я так не думаю, – ответил младший каноник. – Здесь ее ждут обязанности, здесь ее дело, здесь нужны женское сердце, женский ум и женское мужество.
   – Я хотел сказать, – пояснил Невил, – что это место слишком скучное, а обстановка простая и грубая для женщины; кроме того, здесь у Елены не будет ни подруги, ни подходящего общества.
   – Вам надо помнить только одно, – сказал Криспаркл, – что здесь находитесь вы, поэтому она должна будет – это ее задача! – вывести вас на свет Божий.
   В продолжение нескольких минут они оба молчали. Наконец первым заговорил мистер Криспаркл:
   – В первой нашей беседе с вами, Невил, вы мне сказали, что ваша сестра вышла из всех испытаний вашей прошлой жизни гораздо достойнее вас, трудности не затронули ее и что она выше вас настолько, насколько клойстергамский собор выше дома младшего каноника. Помните вы это?
   – Очень хорошо помню.
   – Я полагал тогда, что эта был восторженный, преувеличенный отзыв о вашей сестре, которую вы так любите. Что я теперь думаю об этом, не имеет значения и к делу не относится. Но я должен сказать: что касается гордости, то ваша сестра именно сейчас должна стать для вас великим и полезным примером.
   – Она, со своим благородством, во всех отношениях является для меня примером.
   – Продолжайте придерживаться этого же мнения, имея в виду тот пример, о котором я вам сейчас говорю. Ваша сестра умеет побороть свою гордость, даже когда она страдает и терпит оскорбления из-за своего сочувствия к вам. Без сомнения, она жестоко страдала при встрече с людьми на тех самых улицах, где вы пережили столько мучительного для себя. Без сомнения, ее жизнь омрачена той же тенью, которая падает на вас. Но, поборов свою гордость и приняв вид спокойного достоинства – не высокомерного, не вызывающего, а основанного на полной вере в вашу невиновность, – она мужественно каждый день показывается на тех улицах, которые вас так страшат. И в результате такой тяжелой борьбы она добилась того, что теперь ходит по этим улицам, столь же уважаемая всеми, как и любой прохожий, каждый встречающийся ей человек. Со времени исчезновения Эдвина Друда она ежедневно, ежечасно сталкивалась лицом к лицу с людской злобой, безумием и тупостью с таким мужеством и спокойствием, на которые способен только смелый, гордый, целеустремленный человек. И все – ради вас! Так она будет вести себя до самого конца. Другая, низшего рода, гордость могла бы впасть в отчаяние, сломиться, но ее гордость – никогда; ваша сестра не дрогнет, но при этом и гордости не даст взять верх над собой.
   Бледные щеки Невила покрылись румянцем при этом сравнении и скрывавшемся в нем упреке.
   – Я постараюсь последовать ее примеру, – сказал он.
   – Постарайтесь и будьте таким же по-настоящему гордым и смелым мужчиной, как она по-настоящему гордая, мужественная женщина, – серьезно ответил Криспаркл. – Но уже темнеет. Проводите меня, пока еще не стало совсем темно? Помните, что мне вовсе незачем дожидаться темноты.
   Невил ответил, что он тотчас готов идти с ним. Но Криспаркл сказал, что ему надо из вежливости на минуту забежать к мистеру Грюджиусу, жившему напротив, и попросил Невила сойти вниз и подождать его у подъезда.
   Мистер Грюджиус сидел выпрямившись, как всегда, и пил вино у открытого окна. Графин и рюмка стояли на круглом столе у самого его локтя, а он с ногами расположился на диванчике в оконной нише. Прямой, как палка, с ногами, вытянутыми под прямым углом, он напоминал колодку для снимания сапог.
   – Как ваше здоровье, достопочтенный сэр? – спросил мистер Грюджиус, после того как любезно предложил гостю все, чего требовало гостеприимство, и получил такой же любезный отказ. – Ну, а как поживает ваш воспитанник, живущий напротив, в комнатах, которые я имел удовольствие вам рекомендовать, узнав, что они свободны и могут вам подойти?
   Мистер Криспаркл ответил, как того требовало приличие.
   – Я очень рад, что эти комнаты нравятся вам и вашему питомцу, – сказал мистер Грюджиус, – потому что у меня есть своего рода каприз: я хочу, чтобы он всегда был у меня на глазах.
   Поскольку мистеру Грюджиусу приходилось бы очень высоко поднимать глаза, чтобы увидеть комнаты, занимаемые Невилом, эту фразу, должно быть, следовало скорее понимать не в прямом, а в переносном смысле.
   – А в каком состоянии вы оставили мистера Джаспера, достопочтенный сэр? – поинтересовался мистер Грюджиус.
   Мистер Криспаркл ответил, что он его оставил совершенно здоровым.
   – А где вы оставили мистера Джаспера, достопочтенный сэр?
   Мистер Криспаркл ответил, что оставил его в Клойстергаме.
   – А когда вы оставили мистера Джаспера, достопочтенный сэр?
   Мистер Криспаркл ответил, что сегодня утром.
   – А не говорил ли он, что собирается приехать?
   – Куда?
   – Куда-нибудь.
   – Нет.
   – А вот и он, – произнес мистер Грюджиус, который, задавая все эти вопросы, не сводил глаз с окна. – И, кажется, не очень-то он добродушно настроен.
   Мистер Криспаркл потянулся к окну, но мистер Грюджиус, остановив его, поспешно прибавил:
   – Будьте так добры, встаньте позади меня, где потемнее, отсюда вы легко заметите в окне лестницы второго этажа противоположного дома тайком выглядывающего человека, в котором я узнаю нашего клойстергамского друга.
   – Вы правы! – воскликнул мистер Криспаркл.
   – Уф! – произнес мистер Грюджиус и, повернувшись неожиданно резко, так что едва не столкнулся головой с мистером Криспарклом, прибавил: – Как вы полагаете, что же задумал наш клойстергамский друг?
   Последняя страница, показанная мистером Джаспером в его дневнике, неожиданно всплыла в памяти мистера Криспаркла (его от этого словно что-то сильно толкнуло в грудь), и он спросил мистера Грюджиуса, не считает ли тот возможным, что Джаспер задумал следить за Невилом?
   – Следить? – повторил мистер Грюджиус. – Э! Ну да. Конечно!
   – Это невероятно! – горячо воскликнул мистер Криспаркл. – Это гнусно и подло. Такая постоянная слежка не только стала бы для мистера Невила бесконечным мучением, но и подвергла бы его незаслуженным страданиям из-за постоянного напоминания о подозрении, куда бы он ни пошел и что бы он ни делал.
   – Да, да, – рассеянно произнес мистер Грюджиус. – Что это? Я вижу, он вас дожидается там, у подъезда.
   – Да, это он.
   – Тогда извините меня, я не стану вас провожать, а вы отправляйтесь туда, куда хотели, не обращая никакого внимания на нашего клойстергамского друга. У меня сегодня такой каприз: проследить за ним собственными глазами.
   Мистер Криспаркл утвердительно кивнул головой, вышел из комнаты и, зайдя за Невилом, отправился с ним гулять. Они вместе пообедали и расстались на станции железной дороги, перед недостроенным, незаконченным зданием вокзала. Мистер Криспаркл поехал домой, а Невил пошел по улицам и набережной по городу, чтобы вдоволь утомиться. Он переходил через мосты, бродил по кривым незнакомым переулкам до самой темноты.
   Было уже около полуночи, когда он возвратился после своей уединенной прогулки и стал взбираться на высокую лестницу. Ночь стояла теплая, и все окна были открыты настежь. Очутившись наверху, он с изумлением увидел (кроме его комнат, других там не было), что на подоконнике сидит какой-то незнакомый человек, похожий скорее на привыкшего к риску стекольщика, чем на мирного обывателя, всегда берегущего свою шею; действительно, он скорее сидел снаружи, за окошком, чем на нем, будто бы он влез сюда по водосточной трубе, а не поднялся, как положено, по лестнице.
   Незнакомец молчал, пока Невил не отпер своей двери; тогда, словно убедившись, что это именно тот, кто ему нужен, он приветливо произнес, вставая с окна и добродушно улыбаясь:
   – Извините… бобы…
   Невил с изумлением смотрел на него.
   – Вьющееся растение, – продолжал незнакомец, – красное. Рядом с вами по заднему фасаду. Квартира с другого подъезда.
   – А, – ответил Невил, – еще резеда и левкои?
   – Да.
   – Сделайте одолжение, войдите.
   – Очень благодарен.
   Невил зажег свечи, и незнакомец сел у окна по его приглашению. Это был красивый коренастый мужчина с моложавым лицом, но солидной фигурой: судя по крепким мышцам и ширине плеч, ему могло быть не более двадцати восьми или тридцати лет. Лицо его было до того загорелым, что контраст между его густым бурым загаром, белым лбом, сохранившим естественный цвет под шляпой, и белой шеей, видневшейся из-под его галстука, мог быть чрезвычайно комическим, если бы не его блестящие ярко-голубые глаза, густые каштановые волосы и сверкающие в улыбке белые зубы.
   – Я заметил… – начал он, но тут же спохватился и представился: – Меня зовут Тартар.
   Невил наклонил голову в виде поклона.
   – Я заметил (извините меня), что вы очень много сидите дома взаперти и что вам нравится мой садик, устроенный на крыше. Если желаете, чтобы он был ближе к вам, то я могу натянуть веревки между моими и вашими окнами, и вьющиеся растения тотчас поползут к вам. У меня есть несколько ящиков с резедой и левкоями, и я могу их прикрепить к вашим окнам по желобу с помощью лодочного крюка, которым я мог бы их снова притягивать к себе для поливки и прополки, так что для вас не было бы никакого беспокойства. Я не смел решиться на такую вольность без вашего позволения и потому явился к вам. Я живу с вами рядом, только в другом подъезде.
   – Вы очень добры.
   – Нисколько. Я еще должен извиниться перед вами за то, что явился так поздно. Но, заметив (извините меня), что вы всегда поздно гуляете по вечерам, я подумал, что причиню вам меньше всего беспокойства, если дождусь вашего прихода. Я сам праздношатающийся человек и всегда боюсь мешать занятым людям.
   – Глядя на вас, этого нельзя было бы подумать.
   – Нет? Я принимаю это за комплимент. Я действительно с ранней юности служил во флоте и был лейтенантом королевской службы, когда вышел в отставку. Мой дядя, тоже моряк, разочарованный морской службой, умирая, оставил мне все свое наследство, довольно порядочное состояние, с тем условием, чтоб я вышел в отставку. Я принял наследство и бросил флот.
   – И, вероятно, совсем недавно?
   – Не очень давно. Я прослужил лет двенадцать или пятнадцать и довольно помотался по свету. Здесь же я поселился месяцев за девять до вас. Уже собрал один урожай. Я выбрал это жилище потому, что последним судном, на котором я служил, был маленький корвет, и я осознал, что стану чувствовать себя дома уютно, если на каждом шагу буду рисковать стукнуться головой о потолок. К тому же, человеку, привыкшему с малолетства жить на кораблях, не следует, даже опасно сразу переходить к роскоши. Наконец, я никогда не видел много земли (мы, моряки, сушу получали маленькими порциями) и потому полагал, что лучше приучить себя помаленьку к обладанию сначала ящиком земли, а потом уже перейти к целому поместью.
   Эти шутливые слова были сказаны таким искренне веселым тоном, что шутка становилась вдвое забавнее.
   – Однако, – продолжал лейтенант, – я достаточно наговорился о себе. Это совсем не в моем духе, но мне же надо было вам отрекомендоваться. Если вы позволите мне то, что я у вас прошу, это будет добрым делом с вашей стороны, истинным благодеянием, так как вы мне дадите приятное занятие. Но не думайте, что я стану вам мешать, вмешиваться в вашу жизнь, навязываться своим знакомством, нисколько!
   Невил ответил, что с благодарностью принимает любезное предложение и считает для себя это большим одолжением.
   – Я с удовольствием возьму на буксир ваши окна, – произнес лейтенант. – Насколько я мог заметить, наблюдая за вами из окна, мне всегда казалось (извините, пожалуйста), что вы слишком много занимаетесь при вашем слабом здоровье, ведь вы такой худой и бледный. Смею вас спросить: возможно, вы страдаете чем-нибудь, или недавно перенесли тяжелую болезнь?
   – Я пережил тяжелое нравственное горе, – смутившись, ответил Невил, – и оно подействовало на меня хуже болезни.
   – Извините меня, – поспешно произнес мистер Тартар. С удивительной деликатностью он тотчас перевел разговор снова на окна и попросил разрешения взглянуть на одно из них, соседнее с его собственным. Не успел Невил открыть окно, как лейтенант уже выскочил из него на крышу так ловко, точно он был на корабле и хотел показать пример команде, когда просвистали «все наверх».
   – Ради Бога, – воскликнул Невил, – не делайте этого! Куда вы лезете, мистер Тартар? Вы упадете и расшибетесь вдребезги!
   – Не беспокойтесь, все в порядке, – спокойно произнес лейтенант, уверенно стоя на краю крыши и с любопытством осматриваясь по сторонам. – Здесь все исправно. Прекрасно! Лучше быть не может. Прежде чем вы завтра проснетесь, все подставки будут укреплены и я натяну всю неоходимую снасть. Позвольте мне отправиться домой этим кратчайшим путем и пожелать вам доброй ночи!
   – Мистер Тартар, – умолял Невил, – пожалуйста, у меня кружится голова, только когда я смотрю на вас.
   Но мистер Тартар, добродушно махнув рукой, с ловкостью кошки юркнул в окружавшую его окно зелень, под сетку из красных вьющихся бобов и, не измяв ни одного листочка, исчез в своей комнате, словно нырнул в люк.
   В это самое время мистер Грюджиус, отдернув занавесь окна своей спальни, в последний раз в эту ночь взглянул на комнаты Невила. К счастью, его глаза были обращены на передний фасад дома, а не на задний, иначе замечательное загадочное появление и неожиданное исчезновение мистера Тартара, вероятно, нарушило бы спокойствие и сон почтенного юриста. Но мистер Грюджиус ничего не увидел, даже не увидел света в окнах, и взгляд его вскоре устремился с окон на звезды, точно он старался прочесть в них нечто скрытое, неведомое для него. Многие из нас желали бы читать звезды, если бы могли, но никто не знает еще и, вероятно, никогда не узнает в своей земной фазе существования звездную азбуку, а без азбуки нельзя читать на каком бы то ни было языке.


   Глава XVIII
   Новый житель Клойстергама

   Примерно в то же время в Клойстергаме появился никому не известный человек, седой мужчина с черными бровями. В длинном, застегнутом доверху плотно облегающем синем сюртуке, в светло-коричневом жилете из верблюжьей шерсти и широких серых брюках, он походил на военного; но, явившись с чемоданом в руках в «Епископский посох» (местная гостиница, работающая по клойстергамским традициям), он представился как человек без определенных занятий, живущий на свои средства и намеренный нанять квартиру в живописном старинном городе на месяц или на два с целью в дальнейшем навсегда поселиться в Клойстергаме. Незнакомец сам объявил об этом в столовой гостиницы всем, к кому это относилось и к кому не имело никакого отношения, пока он, стоя спиной к холодному камину, дожидался заказанного обеда, состоявшего из жареной рыбы, телячьей котлеты и бутылки хереса. Трактирный слуга был единственным из тех, к кому это известие относилось и к кому не имело никакого отношения (дела в «Епископском посохе» шли очень плохо), поэтому он внимательно выслушал сообщение, изложенное новым посетителем, и принял его к сведению.
   Седая голова незнакомца была необыкновенно большой, а его белоснежная шевелюра – необыкновенно густой и пышной.
   – Я полагаю, – сказал он, принимаясь за обед и энергично тряхнув своей седой лохматой головой, как ньюфаундленд, отряхивающийся после купания, – что в вашем городе за небольшую цену можно найти хорошую квартиру для старого холостяка?
   Официант вполне с этим согласился.
   – Я желал бы найти что-нибудь старинное, – продолжал седовласый незнакомец. – Снимите мою шляпу с крючка. Нет, не подавайте ее мне, не нужно, а посмотрите внутри, что там написано?
   Служитель прочел: «Датчери».
   – Теперь знаете, как меня зовут: Дик Датчери. Повесьте шляпу опять на место. Я говорил и повторяю, что желал бы иметь квартиру старинную, странную и оригинальную, что-нибудь древнее, стильное и неудобное.
   – В нашем городе большой выбор неудобных квартир, сколько угодно, – ответил служитель со скромной гордостью: видимо, богатые ресурсы города в этом отношении льстили его патриотизму. – Я уверен, что мы вам сможем угодить, как бы вы ни были взыскательны, не сомневайтесь. Но вот стильных квартир… – И служитель с сомнением покачал головой.
   – Нет ли квартир в том же духе, как ваш собор? – уточнил мистер Датчери.
   Официант оживился:
   – Мистер Топ в этом отношении может стать для вас лучшим советником, вот к кому вам следует обратиться, – произнес служитель, просияв от такой светлой идеи, его осенившей.
   – Кто такой мистер Топ? – поинтересовался Дик Датчери.
   Официант объяснил, что это соборный сторож и что миссис Топ сама некогда сдавала или хотела сдать в наем меблированные комнаты, даже повесила объявление, но так как никто их не снимал, то объявление, долгое время вывешенное на окне и примелькавшееся жителям города, мало-помалу исчезло – возможно, просто оторвалось и упало в один прекрасный день, – а второй раз его никто не вывешивал.
   – Я зайду к миссис Топ после обеда, – сказал мистер Датчери.
   Действительно, пообедав и запасшись соответствующими указаниями, он отправился в путь. Но «Епископский Посох» находился в такой уединенной местности, а указания официанта были так неопределенны, что мистер Датчери вскоре заблудился, потерял направление и стал ходить то в ту, то в другую сторону, кружась около соборной башни, которая виднелась над домами и которая, он был уверен, не могла отстоять далеко от миссис Топ. Блуждая по пустырям и развалинам, он всякий раз направлялся к соборной башне, увидев ее, и, руководствуясь собственным чутьем (как в детской игре в «холодно» – «теплее» – «горячо»), то попадал туда, где «теплее», то туда, где «холодно», – в зависимости от того, приближался ли он к собору или удалялся от него.
   Он уже совсем озяб от продолжительной прогулки, как вдруг очутился перед небольшим кладбищем, где на зеленой траве паслась одна несчастная овца. Несчастная – потому, что какой-то отвратительный мальчишка бросал в нее камнями через решетку и уже подбил ей одну ногу, что придавало ему еще больше азарта и желания добить остальные три и свалить ее.
   – Эк, хорошо попал! – орал мальчишка, любуясь, как хромало и подпрыгивало бедное животное, даже шерсть полетела.
   – Оставь ее, разве ты не видишь, что ты подбил ей ногу?
   – Ты врешь, – крикнул юный охотник, – она сама себе нарочно подбила ногу. Я увидел это и бросил в нее камнем только для того, чтобы напомнить ей о ее обязанности не портить своему господину баранину.
   – Поди сюда!
   – Не хочу, еще чего! Поймай меня, если можешь.
   – Что ж, ладно, оставайся там и покажи мне, где живет мистер Топ.
   – Как же я могу оставаться здесь и показать тебе, где живет Топ, когда Топы живут по ту сторону собора, за столькими поворотами и углами? Ступай вот сюда! Потом перейдешь через дорогу, затем завернешь за угол, а там – за другой, еще – за третий! Пустяки!
   – Проводи меня, и я тебе заплачу.
   – Ладно. Иди за мной.
   Закончив эту содержательную беседу, мальчишка действительно пошел вперед, ведя за собой мистера Датчери, и после нескольких поворотов то в ту, то в другую сторону остановился в некотором расстоянии от арки под бывшей привратницкой.
   – Смотри, – сказал он, указывая на арку, – видишь вон те окно и дверь?
   – Там живут Топы?
   – Врешь! Там живет Джаспер, а вовсе не Топы.
   – Неужели? – произнес мистер Датчери и взглянул с некоторым любопытством в указанном направлении.
   – Да я не такой дурак, чтобы подойти ближе.
   – Почему?
   – Я вовсе не желаю, чтобы меня поднимали за шиворот, рвали на мне подтяжки и душили за горло, нет, слуга покорный, пусть других душат. Ну, почтенный, погоди, я тебе когда-нибудь выберу камушек поострее и получше да как запущу в спину! Смотри не на ту сторону, где дверь Джаспера, а на другую.
   – Ну, вижу.
   – Немного надо пройти с той стороны, там будет маленькая дверь и вниз две ступеньки. Вот там и будут Топы. И имя его выставлено на медной дощечке.
   – Хорошо. Вот тебе, – сказал мистер Датчери, вынимая шиллинг, – ты мне должен полшиллинга.
   – Врешь! Я тебе ничего не должен. Я тебя никогда раньше не видел.
   – Я тебе говорю, что ты мне будешь должен полшиллинга, потому что у меня нет шести пенсов. В следующий раз, как мы встретимся, ты мне опять окажешь какую-нибудь услугу, и мы поквитаемся.
   – Хорошо, давай!
   – Как тебя зовут и где ты живешь?
   – Депутат, живу в «Двухпенсовой гостинице для приезжих», по ту сторону луга.
   Мальчишка поспешно схватил монету и пустился бежать, боясь, чтобы мистер Датчери не передумал и не раскаялся в своей щедрости, но затем, остановившись на почтенном расстоянии посмотреть, не пожалел ли незнакомец, стал отплясывать какой-то дьявольский танец, вероятно, символизирующий факт безвозвратной утраты половины шиллинга.
   Мистер Датчери снял шляпу, покачал своей седой лохматой головой и со смиренной покорностью судьбе (видимо, примирившись с непредвиденным расходом) пошел в указанном ему направлении.
   Официальное жилище мистера Топа, сообщавшееся с помощью внутренней лестницы с квартирой мистера Джаспера (поэтому и миссис Топ оказывала услуги этому джентльмену), было чрезвычайно скромных размеров и напоминало холодный, сырой карцер. Старинные стены были толсты и массивны, а комнаты казались скорее вырубленными в сплошном камне или вырытыми, как пещеры, чем построенными по плану. Наружная входная дверь вела прямо в комнату, форму которой невозможно описать, с потолком, пересекаемым балками, словно ребрами; следующая дверь открывалась в другую комнату такой же неопределенной формы и сводчатым потолком; окна были маленькими и как бы утопали в толщине стен. Эти две комнатки, которым недоставало ни воздуха, ни света, и были теми меблированными комнатами, которые так долго и безуспешно предлагала миссис Топ клойстергамским жителям, не сумевшим их по достоинству оценить. Мистер Датчери, однако, оказался лучшим ценителем. Он нашел, что, сидя с открытой входной дверью, сможет в достаточной мере пользоваться светом, да еще и наслаждаться обществом всех проходящих под аркой. Он сказал, что, если мистер и миссис Топ, жившие наверху, будут входить и выходить из своей квартиры по маленькой боковой лестнице, которая приставлялась с улицы к одному из окон и вела прямо в ограду собора, а также через запертую в настоящее время дверь внизу, которая открывалась наружу к огромному неудовольствию всех, кто проходил по узкой дорожке, то он, Датчери, имел бы совершенно отдельное жилище и чувствовал бы себя здесь, как в особняке. Он нашел, что цена назначена умеренная, а неудобства и оригинальность этого жилья такие, как он мечтал, так что лучшего, по его мнению, нечего и желать. Поэтому он тотчас же покончил дело: снял квартиру, дал задаток и договорился, что переедет на следующий вечер, но при условии, что наведет некоторые справки у мистера Джаспера как у основного жильца, занимавшего домик над воротами, а Топам принадлежит его дополнительная, как бы придаточная часть, расположенная по другую сторону арки.
   Миссис Топ объяснила, что бедный мистер Джаспер сейчас очень одинок, чрезвычайно мрачен и грустен. Но, без сомнения, скажет слово в ее пользу. При этом она не преминула спросить, слышал ли мистер Датчери, что случилось здесь в прошлую зиму?
   Мистер Датчери имел смутное представление об этом событии. Он начал вспоминать, сведения его были неточными, и, стараясь припомнить их, он просил извинения у миссис Топ за то, что каждый раз она считала необходимым поправить его. При этом он оправдывал себя тем, что сам вел свободный образ жизни, являясь просто пожилым холостяком, живущим на собственные средства, и столько слышал рассказов о различных убийствах, что мог легко перепутать обстоятельства всех этих ужасных случаев. Мирному человеку трудно запомнить подробности каждого из подобных событий – столько развелось жестоких людей в последнее время.
   Мистер Джаспер был согласен замолвить слово за миссис Топ, и мистер Датчери, пославший к нему наверх карточку, был приглашен подняться по витой каменной лестнице. Миссис Топ сообщила, что у Джаспера сейчас сидит мэр, но его можно не принимать во внимание и не считать гостем – они дружны с Джаспером и являются большими приятелями.
   – Прошу извинения, – произнес мистер Датчери, появляясь в комнате Джаспера со своей шляпой под мышкой и обращаясь к обоим джентльменам, – это маленькая предосторожность с моей стороны, конечно, никого не интересует, кроме меня. Но я живу на свои средства и желаю поселиться на всю оставшуюся жизнь в этом хорошеньком мирном городке, поэтому осмелюсь спросить: семейство мистера Топа прилично ли во всех отношениях?
   Мистер Джаспер ответил, что может за них ручаться без малейшего колебания.
   – Этого достаточно, сэр, – сказал мистер Датчери.
   – Мой друг, мэр этого города, – прибавил мистер Джаспер, представляя мистера Датчери сановнику. – Его рекомендация будет намного убедительнее для нового человека, чем слова такой незначительной особы, как я, а я уверен, что он выскажется в их пользу.
   – Уважаемый господин мэр сделает мне громадное одолжение, окажет большую услугу, – сказал мистер Датчери с низким поклоном.
   – Мистер и миссис Топ, сэр, – очень хорошие, порядочные люди, – произнес мистер Сапси снисходительно. – Хорошего поведения и с разумными взглядами, очень почтительны и пользуются полным одобрением ректора и всего причта.
   – Уважаемый господин мэр отзывается о них так, что они этим должны гордиться, – сказал мистер Датчери. – Я хотел бы спросить его милость господина мэра, если он позволит, о том, много ли интересного, имеются ли достойные внимания достопримечательности в городе, находящемся под его благодетельным управлением?
   – Наш город очень древний, город церковнослужителей, – ответил Сапси. – Наш город конституционный, как и подобает быть такому городу; мы свято поддерживаем и храним наши славные привилегии.
   – Его милость господин мэр, – сказал Датчери, кланяясь, – возбудил во мне любопытство и желание поближе познакомиться с этим городом и поддержал меня в решимости провести здесь остаток моих дней.
   – Вы военный в отставке? – осведомился мистер Сапси.
   – Его милость господин мэр делает мне слишком много чести, – ответил мистер Датчери.
   – Вы служили во флоте, сэр? – продолжает мистер Сапси.
   – Его милость господин мэр опять-таки делает мне слишком много чести, – повторил мистер Датчери.
   – Дипломатия – также славная карьера, – замечает мистер Сапси.
   – Признаюсь, против слов его милости господина мэра ничего не поделаешь: прямое попадание в самую точку, – сказал мистер Датчери с любезным и низким поклоном. – Даже дипломатическая птица должна пасть под ударами такого меткого стрелка.
   Обращение и слова незнакомца чрезвычайно приятно действовали на мистера Сапси, доставляя ему огромное удовольствие. Этот любезный, тактичный джентльмен, видимо, привыкший общаться с важными людьми, лицами высокого ранга, представлял прекрасный пример того, как следует разговаривать с мэром. Как казалось мистеру Сапси, то обстоятельство, что новоявленный житель города обращался к нему в третьем лице, особенно соответствовало его достоинству и положению в городе, подчеркивая его заслуги.
   – Прошу прощения, – сказал мистер Датчери, – если я отнял немного драгоценного времени у его милости господина мэра, вместо того чтобы поторопиться вернуться в мое скромное обиталище в гостинице «Епископский посох».
   – Нисколько, сэр, пожалуйста, – ответил мистер Сапси. – Я сейчас иду домой, и если бы вы желали теперь осмотреть наш собор снаружи, то я с большим удовольствием показал бы его вам.
   – Его милость господин мэр слишком добр и любезен, – ответил мистер Датчери.
   Попрощавшись с мистером Джаспером, они вышли. Поскольку мистер Датчери никак не хотел выйти из двери впереди его милости господина мэра, то его милость господин мэр первым пошел по лестнице, а мистер Датчери следовал за ним со шляпой в руках и с развевающимися на вечернем ветру седыми лохматыми волосами.
   – Могу я спросить его милость, – сказал мистер Датчери, – этот господин, с которым мы только что расстались, – тот самый, который, как я слышал в городе и от его соседей, горюет об утрате своего племянника и решил посвятить всю свою жизнь мести за него?
   – Да, это тот самый господин, сэр, Джон Джаспер.
   – Позволит ли мне его милость еще спросить, есть ли на кого-то серьезные подозрения?
   – Более чем подозрения, – ответил мистер Сапси, – почти полная уверенность.
   – Скажите пожалуйста! – воскликнул мистер Датчери.
   – Но доказательства, сэр, доказательства виновности должны быть построены на целой цепи улик. Конец венчает дело, как я говорю. Недостаточно убедить правосудие нравственно, оно должно быть убеждено не только нравственно, но и юридически.
   – Его милость господин мэр очень точно подметил основную черту нашего судопроизводства. Не только нравственно! Как справедливо!
   – Как я говорю, сэр, – с важностью продолжал мэр, – у закона сильная рука и у него длинная рука. Вот как я обычно определяю: сильная и длинная рука.
   – Как хорошо, убедительно и справедливо сказано! – промолвил мистер Датчери.
   – И, не нарушая тайны следствия, – сказал мистер Сапси, – я употребил именно это выражение официально… тайна следствия…
   – А какое же другое выражение, которое лучше бы отразило самую суть дела, мог бы употребить его милость? – подтвердил мистер Датчери.
   – Итак, не нарушая этой тайны, я с уверенностью предсказываю, что благодаря железной воле джентльмена, с которым мы только что расстались (я называю ее железной ввиду ее силы), длинная рука правосудия в настоящем случае достигнет своей жертвы, а сильная рука накажет преступника. Но вот и наш собор, сэр. Многие знатоки любуются им, считая достойным восхищения; уважаемые граждане нашего города им гордятся.
   Все это время мистер Датчери шел с открытой головой, держа шляпу под мышкой. Седые волосы его развевались на ветру, и казалось, что он совершенно забыл о своей шляпе. Когда же Сапси дотронулся до нее, то он рассеянно поднес руку к голове, как бы смутно надеясь найти там другую шляпу.
   – Пожалуйста, накройтесь, сэр, – произнес Сапси снисходительно и важно, тоном, в котором ясно подразумевалось: «Мне все равно, я не обижусь, уверяю вас».
   – Его милость господин мэр очень любезен, но мне жарко и я для прохлады не надеваю шляпы, – ответил мистер Датчери.
   После этого мистер Датчери стал восхищаться собором, а мистер Сапси показывал ему этот памятник старины с такой гордостью, точно он сам его изобрел и построил. Конечно, он не одобрял некоторые детали, но о них он говорил вскользь, словно это были ошибки рабочих, допущенные во время его отсутствия. Покончив с собором, он повел мистера Датчери к кладбищу, обратив его внимание на красоту вечера и, остановившись – совершенно случайно! – перед самым памятником миссис Сапси, начал восхищаться окружающей природой.
   – Ах да, – вдруг произнес он, как бы опускаясь с эстетических высот, подобно тому как Аполлон сбежал с Олимпа, чтобы поднять свою забытую лиру, – вот одна из наших небольших достопримечательностей. Наши граждане чрезвычайно ее почитают, а приезжие не раз списывали эпитафию себе на память. Я сам не могу быть судьей, ибо это моя работа. Поверьте, сэр, исполнить эту работу, выразить свою мысль с изяществом было очень трудно.
   Мистер Датчери пришел в такой восторг от сочинения мистера Сапси, что, несмотря на свое намерение поселиться в Клойстергаме на всю оставшуюся жизнь и, следовательно, на постоянную возможность списать эпитафию, он тотчас внес бы ее в свою записную книжку, если бы в эту минуту не появился еще один участник создания рассматриваемой достопримечательности – тот, кто воплотил и увековечил идеи мистера Сапси, воспроизведя их практически. Дердлс шаркающей походкой подходил к ним.
   – А, Дердлс! – окликнул мистер Сапси, подзывая каменщика с явным желанием показать ему, например, как следует уважительно обращаться с высшими особами. – Это здешний каменщик, сэр, один из наших почтенных граждан, можно сказать, знаменитостей. Всякий в Клойстергаме знает Дердлса. Дердлс, а это мистер Датчери, джентльмен, желающий поселиться в нашем городе.
   – Я бы этого не сделал на его месте, мы здесь народ тяжелый, скучный.
   – Вы, конечно, говорите не о себе, мистер Дердлс, – заметил мистер Датчери, – и не о его милости.
   – Кто это такой – его милость? – спросил Дердлс.
   – Его милость господин мэр.
   – Я никогда не был знаком с таким, – сказал Дердлс, бросая на мэра далеко не верноподданнический взгляд. – Вот когда меня сведут к нему и он окажет мне милости, тогда я и успею поунижаться. Когда это будет, я не знаю. А до тех же пор:

     Мистер Сапси – его имя,
     Англия – отчизна,
     Клойстергам его жилище,
     Аукцион – призвание.

   В эту минуту внезапно появился Депутат, предшествуемый летящей по воздуху раковиной от устрицы; он тотчас подошел к Дердлсу и потребовал от него (он его, оказывается, тщетно искал повсюду, чтобы тот выплатил ему законное и давно просроченное жалованье) три пенса за свою службу. Пока Дердлс медленно отыскивал и считал деньги, мистер Сапси объяснил новому обитателю Клойстергама обычаи, занятия и репутацию Дердлса.
   – Я полагаю, мистер Дердлс, – сказал мистер Датчери, обращаясь к Дердлсу, – что любознательный чужестранец может как-нибудь посетить вас и посмотреть ваши работы, не правда ли?
   – Я рад всякому джентльмену, который придет ко мне вечером и принесет с собой выпивки на двоих, – ответил Дердлс, – а если он удвоит эту порцию, то я буду еще больше ему рад.
   Говоря это, Дердлс в зубах держал пенни, а в ладони – несколько полупенсов.
   – Я вас посещу непременно, мистер Дердлс. Эй, Депутат! Что ты мне должен?
   – Услугу.
   – Помни же и честно отдай долг, отведя меня к мистеру Дердлсу, когда я вздумаю к нему отправиться, и мы будем в расчете.
   Депутат издал пронзительный свист, прозвучавший как бортовой залп, вылетевший из его беззубого рта, подтвердив таким способом свое согласие погасить долг, и исчез.
   Мистер Сапси и его новый приятель продолжали свою прогулку до дома его милости господина мэра, где они простились с различными церемониями. Даже оставшись один, мистер Датчери продолжал держать шляпу под мышкой и отправился домой с непокрытыми, развевавшимися на ветру седыми волосами.
   Поздно вечером, возвратившись в «Епископский посох» и посмотрев в зеркало, висевшее над камином в столовой, на свои седые лохматые волосы, освещенные пламенем газового рожка, мистер Датчери еще раз покачал головой и сказал сам себе: «Для праздного старого холостяка, живущего на собственные средства, я немало поработал сегодня, хлопотливый у меня выдался денек».


   Глава XIX
   Тень на солнечных часах

   Снова мисс Твинклтон произносит своим воспитанницам прощальную напутственную речь с приложением белого вина и фруктового кекса, и вновь молодые девицы разъезжаются по домам. Елена Ландлес тоже покидает Монастырский дом, чтобы разделить участь своего брата, посвятив себя заботам о нем, и хорошенькая Роза остается одна.
   Клойстергам так светел и ярок в эти солнечные дни, что собор, и монастырское здание, и развалины сияют, словно прозрачные. Солнечные лучи, кажется, исходят изнутри, а не падают снаружи; какой-то мягкий свет лучится из всех строений, и они радужно глядят на знойные хлебные поля и дымные от пыли дороги, их окружающие! Клойстергамские сады – все в румянце поспевающих фруктов. Еще недавно было время, когда уставшие, покрытые паровозной копотью путешественники большими толпами проходили через город, не отдыхая на его тенистых улицах. Теперь город заполнен другими путешественниками, кочующими, как цыгане, между сенокосом и жатвой и до того запыленными, что кажутся сделанными из пыли. Они долго отдыхают в тени на прохладных ступенях чужих лестниц, стараясь починить давно отказавшуюся от починки обувь или, выбросив ее в городские канавы, надевают другую, хранившуюся в их заплечных мешках вместе с обернутыми в солому серпами. У всех городских водоемов эти путешественники охлаждают свои босые усталые ноги под бьющей из желоба струей и утоляют жажду, булькая и брызгаясь, черпая воду пригоршнями; между тем клойстергамская полиция смотрит на них подозрительно и, выражая нетерпение, ждет не дождется, когда эти нарушители тишины и спокойствия покинут городские пределы и снова окажутся на палящем зное в удушливой пыли больших дорог.
   После полудня в один из таких дней, когда последняя служба в соборе окончилась и на ту сторону Большой улицы, где находится Монастырский дом, пала благодатная тень, пропуская солнечные лучи в просветы между ветвями окружавших здания садов, служанка докладывает Розе, к величайшему ужасу последней, что к ней пришел мистер Джаспер и желает с ней поговорить.
   Если он искал случая застать девушку врасплох, в самый неудобный для нее момент, то, конечно, вполне в этом преуспел: лучшего для себя дня и часа он не мог выбрать. Быть может, он это знал и это было его целью. Елена Ландлес уехала, миссис Тишер была в отпуске, мисс Твинклтон отправилась на пикник со специально испеченным пирогом с телятиной (сейчас она пребывала в неслужебной фазе своего существования).
   – О, зачем, зачем ты сказала, что я дома! – в отчаянии восклицает Роза, ломая руки.
   Служанка отвечает, что мистер Джаспер вовсе не спрашивал, дома ли она, что он сказал только: «Я знаю, она дома, и скажите ей, что я желаю ее видеть».
   «Что мне делать? Что делать?» – думает Роза в отчаянии. И тут же вне себя от растерянности она решительно громко заявляет, что выйдет к мистеру Джасперу в сад. Ее пугает мысль остаться запертой с ним в доме – нет, об этом страшно подумать! Много окон выходят в сад, там ее могут слышать и видеть, и, если что, можно закричать и убежать. Вот такие дикие мысли гнездятся в голове Розы.
   Она не видела его со времени роковой ночи, за исключением того дня, когда давала показания у мэра и Джаспер мрачно присутствовал при этом в качестве представителя своего племянника, решительно настроенный отомстить за него. Повесив себе на руку круглую шляпку, Роза выходит в сад. Увидев его издали, с крыльца, опиравшегося на солнечные часы, она испытывает то странное, ужасное чувство покорности и безволия, которое она всегда ощущала в его присутствии. Она готова побежать назад, но он притягивает ее к себе и заставляет ее ноги двигаться по направлению к нему. Она не может сопротивляться этой вязкой, притягательной силе и, опустив голову, садится на садовую скамью подле солнечных часов. Она не может взглянуть на него, так сильно ее отвращение, однако замечает, что он в глубоком трауре. Она и сама также в глубоком трауре. Сначала она не хотела надевать траур, но теперь потеряла всякую надежду и оплакивала исчезнувшего юношу как умершего.
   Он хотел взять ее за руку. Она инстинктивно поняла его намерение и отдернула руку. Его глаза пристально устремлены на нее, она это чувствует, знает, хотя не сводит глаз с травы у своих ног.
   – Я довольно долго ждал, – начал он, – что вы пошлете за мной для продолжения исполнения моих обязанностей.
   Она несколько раз тщетно пытается что-то промолвить, зная, что он пристально следит за всеми движениями ее губ. Губы ее несколько раз складываются для какого-то невнятного возражения, затем невольно раскрываются.
   – Каких обязанностей, сэр?
   – Обязанности учить вас музыке и служить вам в качестве вашего преданного наставника.
   – Я бросила музыку.
   – Не совсем и не навсегда, я надеюсь. Я слышал от вашего попечителя, что вы временно приостановили ваши занятия музыкой после удара, который мы все так болезненно ощутили. Когда вы возобновите эти занятия?
   – Никогда, сэр.
   – Никогда? Вы не могли бы принести большей жертвы, даже если бы действительно любили моего бедного мальчика.
   – Я любила его! – кричит Роза, сильно разозлившись.
   – Да, конечно. Но не совсем – как бы точнее выразиться? – не совсем так, как следует, не так, как думали, как от вас ожидали. Мой дорогой мальчик, к несчастью, был слишком самоуверен и самодоволен (я не сравниваю его с вами в этом отношении, о вас я так не говорю), чтобы любить вас именно так, как следовало и как любой другой на его месте любил бы вас или должен был бы вас любить!
   Она продолжает сидеть неподвижно, но вздрагивает всем телом и еще больше отодвигается от него.
   – Итак, – заметил он, – сообщение о том, что вы временно приостановили ваши занятия со мной, – это был вежливый отказ от моих услуг навсегда?
   – Да, – отвечает Роза с неожиданной силой. – Вежливость была со стороны моего опекуна, а не с моей. Я ему просто сказала, что решила бросить свои занятия музыкой с вами и ничто не заставит меня изменить это решение.
   – Вы и теперь придерживаетесь того же мнения?
   – Да, сэр, и прошу меня более не расспрашивать об этом. Во всяком случае, я не буду отвечать, у меня не хватит сил.
   Она чувствует, как восторженно он пожирает взглядом ее лицо, пылающее от злости и гнева, любуется ее живостью, она сознает это, и ее мужество исчезает, едва появившись, и заменяется ужасным чувством стыда, обиды и страха, как в тот памятный вечер, когда ей сделалось дурно за фортепиано.
   – Я не буду вас более расспрашивать об этом, если вы не желаете и если вам неприятно, но сделаю вам чистосердечное признание…
   – Я не хочу вас слушать, сэр, – вставая, возражает Роза.
   В эту минуту он протягивает к ней руку и касается ее руки. Она, отшатнувшись, снова опускается на скамью.
   – Мы иногда должны поступать вопреки нашим желаниям, делать то, чего не хочешь, – тихо говорит он. – Вы должны меня выслушать, вам придется это сделать, в противном случае вы принесете другим людям такой вред, какой никогда не будете в состоянии исправить.
   – Какой вред?
   – Подождите, я сейчас объясню, и вы все узнаете. Вы, однако, расспрашиваете меня, а сами запретили мне задавать вопросы вам. Это несправедливо. Впрочем, я все-таки вам отвечу на этот вопрос, но позже. Милая Роза! Прелестная Роза!
   Она снова вскакивает с места.
   Он теперь не прикасается к ней, не пытается ее удержать. Но он так страшен, его лицо так сурово! Он так странно стоит, облокотившись на солнечные часы, точно заслоняя своей мрачной фигурой самый свет дня, ставя на него черную печать, что Роза не может бежать, словно она прикована к месту ужасом, и смотрит на него со страхом.
   – Я вовсе не забываю, что из многих окон на нас могут смотреть, – говорит он, указывая на Монастырский дом. – Я больше не дотронусь до вас и не подойду ближе, чем теперь. Сядьте – и никто, посмотрев на нас, не удивится, что ваш учитель музыки мирно разговаривает с вами, спокойно облокотясь на постамент, особенно после всего случившегося и нашего участия в этих событиях. Обычная картина. Сядьте же, моя любимая.
   Она снова хочет убежать и убежала бы, если бы опять ее не остановило его дикое, страшное лицо и отражавшаяся на нем плохо скрываемая угроза. Случится что-то невероятное, если она уйдет. Бросив на него оцепенелый взгляд, она снова опускается на скамью.
   – Роза, даже когда мой дорогой мальчик был твоим женихом, я безумно любил тебя. Даже когда я думал, что ты доставишь ему счастье, выйдя за него замуж, я безумно любил тебя. Даже когда я сам старался внушить ему преданность и более горячее чувство к тебе, я любил тебя. Даже когда он подарил мне твой портрет, так небрежно им набросанный, и я всегда видел его перед собой, будто этот портрет для меня – память о нем, а на самом деле ради счастья все время смотреть на твое лицо и все время страдать, я безумно любил тебя и боготворил сколько лет твое изображение. Днем, в часы скучных занятий, ночью, во время горькой бессонницы, преследуемый мрачной действительностью или подвергаясь с отчаяния галлюцинациям, мучительно переносящим меня то в рай, то в ад, в стране грез и видений я безумно любил тебя, а твой образ не покидал меня ни на секунду!
   Его слова были противны и отвратительны, и если что-нибудь могло увеличить ужас, возбуждаемый в ней этими словами, так это контраст между его страстными, пламенными взглядами и нарочитым спокойствием его позы.
   – Я все снес молча. Пока ты принадлежала ему – или я думал, что принадлежала, – я честно хранил свою тайну. Не правда ли?
   Эта грубая, явная ложь, звучащая с такой правдивостью, переполняет чашу терпения Розы. Она не может этого вынести и отвечает, дрожа от негодования:
   – Вы всегда, как и в настоящую минуту, были низким лицемером. Вы все время лгали. Вы всегда были вероломны по отношению к нему и предавали его каждый день и час. Вы знаете, что вы отравляли мою жизнь постоянными преследованиями. Вы вынудили меня скрывать правду. Я боялась ради его доброй, доверчивой души открыть ему глаза на вас и доказать, какой вы злой, дурной, бесчестный человек!
   Его хладнокровная беспечная поза и чисто дьявольские судорожные подергивания лица и рук придают ему совсем уже сатанинский вид.
   – Как ты прекрасна! – произносит он с пламенным восторгом. – Ты еще прекраснее, когда сердишься, чем когда ты спокойна. Я не прошу твоей любви! Отдай мне себя и свою ненависть, отдай мне себя и свою прелестную злость; отдай мне себя и свое очаровательное презрение – и мне этого будет достаточно.
   Слезы нетерпения и негодования выступают на глазах бедной дрожащей девочки; с пылающим лицом, с глазами, сверкающими от гнева и ужаса, она снова хочет бежать и искать спасения в Монастырском доме, но он простирает руку по направлению к крыльцу, словно приглашая ее уйти.
   – Я сказал тебе, моя очаровательная, милая волшебница, мой милый бесенок, что ты должна остаться и выслушать меня, иначе ты причинишь другим людям такой вред, которого ничем уже нельзя будет исправить. Ты спросила у меня, какой вред? Останься – и я скажу тебе какой. Уйдешь – и я его обрушу на их головы.
   Роза снова содрогается при виде его грозного лица, хотя не понимает смысла этой угрозы, но она остается. Грудь ее тяжело вздымается, ей не хватает воздуха, и она тяжело переводит дыхание.
   – Я признался тебе, что любовь моя безумна. Она до того безумна, что, если бы узы, связывавшие меня с моим дорогим потерянным мальчиком были хоть на волосок слабее, то я оказался бы в состоянии оторвать его от тебя еще тогда, когда ты проявляла к нему благосклонность.
   На мгновение она поднимает глаза – и взгляд ее мутнеет, она едва не падает в обморок.
   – Даже его, да, даже его! – повторяет он. – Роза, ты слышишь, что я говорю, ты видишь меня. Посуди сама, позволю ли я, чтобы любой другой твой поклонник, жизнь которого в моих руках, любил бы тебя и оставался в живых?
   – Что вы хотите этим сказать, сэр?
   – Я хочу показать тебе, как безумна моя любовь. Во время следствия на допросах мистер Криспаркл показал, будто молодой Ландлес признался ему, что он был соперником моего бедного погибшего мальчика. Это в моих глазах страшное, непростительное преступление. Тот же самый мистер Криспаркл знает, что я поклялся найти, изобличить и наказать убийцу, кто бы он ни был, что я решил не говорить об этой тайне ни с кем, пока не соберу улик, в которых можно будет запутать убийцу и поймать его, словно в сети. Я с тех пор терпеливо, мало-помалу стягивал вокруг него эту сеть и теперь, пока я говорю с тобой, она стягивается вокруг него все теснее и теснее.
   – Вашу уверенность, если вы действительно уверены в виновности мистера Ландлеса, не разделяет мистер Криспаркл, а он человек честный и справедливый, – возражает Роза.
   – Моя уверенность остается при мне и никого не касается, кроме меня, помолчим об этом, сокровище моего сердца! Обстоятельства могут так обернуться, что против даже ни в чем не повинного человека накопится столько подозрений, что стоит их как следует направить – и при ловком ведении дела этому человеку конец. Одна-единственная недостающая улика, найденная в процессе настойчивых поисков, может доказать его виновность, как бы ни были слабы все прежние улики, и тогда он погибнет. Так вот, молодой Ландлес, виновен он или нет, находится в смертельной опасности.
   – Если вы действительно полагаете, – побледнев, говорит Роза, – что я оказываю предпочтение мистеру Ландлесу и неравнодушна к нему или что мистер Ландлес когда-либо и с чем бы то ни было обращался ко мне, то вы полностью заблуждаетесь.
   Он молча отмахнулся и презрительно скривил губы, усмехаясь.
   – Я хочу тебе показать, как я безумно тебя люблю, теперь еще безумнее, чем когда-либо. Я согласен отказаться от той цели в жизни, которой посвятил себя, – от мести за моего погибшего мальчика. Согласись быть моей – и я всю жизнь посвящу одной тебе и других целей у меня никогда не будет. Мисс Ландлес – твой самый близкий, сердечный друг. Ты заботишься о ее спокойствии?
   – Я ее очень люблю.
   – Тебе дорого ее честное имя?
   – Я уже сказала, сэр, что очень ее люблю.
   – Я невольно, – замечает он с улыбкой, кладя руки на солнечные часы и склоняя на них голову, так что из окон, где по временам появляются различные лица, он кажется занятым приятным, легким разговором, – я невольно опять провинился и стал задавать вопросы, а потому лучше буду говорить утвердительно, а не спрашивать. Ты заботишься о спокойствии и добром имени своего сердечного друга, своей любимой подруги. Так отведи же от нее тень виселицы, моя любимая!
   – Как вы смеете мне такое предлагать!
   – Да, голубушка, я смею тебе предлагать такое. Подожди. Правильнее сказать так. Если боготворить тебя – это дурно, то я худший из людей на земле; если это хорошо, то я самый лучший человек на земле. Моя любовь к тебе выше всякой иной любви, и моя преданность и верность тебе выше всякой иной преданности. Окажи мне милость, дай мне надежду, и я изменю своей клятве ради тебя!
   Роза прижимает руки к вискам и, откинув назад волосы, с отвращением смотрит на него, словно старается соединить в одно целое то, что он хитроумно излагает ей отдельными отрывками и намеками.
   – Не забывай в настоящую минуту, ангел мой, о жертвах, повергаемых мной к твоим дорогим, милым ножкам, которые я готов целовать, пресмыкаясь в любой грязи, и под которые с блаженством положу свою голову, как несчастный дикарь! Вот моя преданность умершему дорогому мальчику! Растопчи ее!
   И при этом он делает рукой движение, словно швыряет к ее стопам нечто драгоценное.
   – Вот непростительное преступление против моей любви, моего обожания – растопчи его.
   И он повторяет то же самое движение рукой.
   – Вот мои труды в продолжение шести месяцев во имя справедливой мести – растопчи их!
   И в третий раз он повторяет то же движение рукой.
   – Вот моя прошлая и настоящая горькая жизнь. Вот отчаяние и одиночество моего сердца и души. Вот мое спокойствие. Растопчи их в грязь, но возьми меня, даже если люто меня ненавидишь!
   Его пламенная страсть, его восторженность достигают такой степени, что наводят на нее еще больший ужас и тем самым рассеивают чары, приковывающие ее к этому месту. Она бросается прочь, но через минуту Джаспер уже оказывается рядом с ней и говорит ей на ухо:
   – Роза, я пришел в себя, я снова спокоен. Я иду абсолютно тихо. Я буду ждать, что ты мне подашь какую-то надежду. Я не нанесу слишком рано рокового удара. Покажи хоть знаком, что ты меня слышишь.
   Она незаметно и напряженно делает движение рукой.
   – Не говори об этом никому ни слова, или роковой удар разразится немедленно. Это так же верно, как то, что ночь следует за днем. Сделай опять знак рукой, что ты слышишь меня.
   Она снова чуть приподнимает руку.
   – Я тебя люблю, я тебя люблю, я тебя люблю! Если ты теперь отвергнешь мою любовь (а ты не сможешь это сделать), то никогда от меня не избавишься. Я никому не позволю встать между нами. Я буду преследовать тебя до самой смерти.
   В эту минуту подходит служанка, чтобы отпереть ему калитку, и он, спокойно сняв шляпу, кланяется и уходит, и на его лице признаков волнения не больше, чем на изображении отца мистера Сапси на вывеске. Роза поднимается по лестнице и вдруг падает в обморок; ее быстро уносят в спальню и кладут в постель. По словам служанок, собирается гроза, и бедняжка не выдержала духоты; они и сами целый день чувствовали «какую-то дрожь в коленках».


   Глава XX
   Бегство

   Не успела Роза прийти в себя, как все, что произошло между нею и Джаспером, живо предстало перед ее глазами. Ей даже казалось, что осознание всего произошедшего не покидало ее и в минуты забытья, что она ни на секунду не была свободна от него. Что ей было делать? Она решительно не знала. В своем ужасном смятении она ясно чувствовала лишь одно, только одна мысль не покидала ее – она должна бежать от этого страшного человека.
   Но где и у кого она могла искать убежища, как и куда могла она бежать? До этих пор она никому, кроме Елены, не говорила о том, что боялась его. Но если она отправится к Елене и расскажет ей обо всем случившемся, то этим самым может ускорить ужасное злодеяние, которым он ей угрожал и на которое, без сомнения, был способен. Чем страшнее представлялся Джаспер ее разгоряченному воображению, тем серьезнее казалась ей ее ответственность, ибо малейшая ошибка с ее стороны, малейшая торопливость или промедление могли навлечь несчастье на голову брата Елены.
   Все последние шесть месяцев в уме Розы царил самый настоящий хаос. Какое-то неопределенное, не имевшее образа невысказанное подозрение, как щепка на бушующих волнах, то всплывало на поверхность и качалось там, то исчезало в этом хаосе, то принимало вид достоверности и как будто реализовывалось, то рассеивалось. Обожание Джаспером его племянника при жизни и его энергичное, настойчивое расследование причин смерти молодого человека были так живы в умах всех жителей Клойстергама, что никому бы не пришло в голову подозревать его в нечистой игре, в предательстве. Роза не раз спрашивала себя: «Неужели я такая глупая и злая, что подозреваю человека в таком злом деле, в такой гнусности, какую никто другой и представить не сможет?» Затем она, мысленно споря с собой, прибавляла: «Не зародилось ли это подозрение оттого, что я ненавидела его еще раньше, до этого несчастного события? И если так, то разве не доказывает это полнейшую его безосновательность?» Наконец она задала себе вопрос: «Если мое обвинение справедливо, то какой он мог иметь повод, зачем ему все это?» Ей стыдно было отвечать себе: «Чтобы завладеть мною!» Она даже закрывала лицо руками, словно одна мысль задумать убийство из-за такого пустого повода была почти столь же великим преступлением, и даже тень подобной мысли делала преступницей и ее.
   Она припоминала и бегло повторяла сама себе все, что говорил ей в саду Джаспер, опираясь на солнечные часы. Он утверждал, что исчезновение его племянника было убийством, и твердо настаивал на этом – точно так же он всегда заявлял это публично со времени находки часов и булавки. Если бы он боялся раскрытия преступления, то скорее стал бы поддерживать мысль о добровольном исчезновении молодого человека. Не выгоднее ли это ему было? Он даже признался ей, что если бы узы, связывавшие его с племянником, не были бы так крепки, то он готов был бы «даже его» насильственно удалить от нее, стереть с лица земли. Неужели он стал бы говорить так открыто, если бы действительно это сделал? Он утверждал, что готов отказаться от своих шестимесячных трудов во имя справедливой мести, если она откликнется на его безумную страсть. Неужели он говорил бы это с таким жаром, если бы его труды были нереальными или придуманными? Разве он сказал бы о них в ту минуту, когда почти кричал о своем отчаянии, одиночестве своего сердца и души, о зря прожитой жизни, об утраченном покое и так далее? И первой жертвой, которую он готов был ей принести, будет его преданность памяти дорогого погибшего мальчика. Все это реальные факты, и они говорили против того подозрения, которое едва осмеливалось зародиться в ней. Но все-таки какой же он страшный человек! Одним словом, бедная молодая девушка (что она могла знать о душевном разладе преступника, который обычно не бывает понятен ни присяжным, ни ученым-исследователям, специально занимающимся этими вопросами, ведь они непременно хотят сравнить его разум с обычным разумом обычных людей, вместо того чтобы рассматривать его как особое, страшное, необыкновенное явление) не могла прийти ни к какому другому выводу, кроме того что Джаспер – страшный человек, чудовище, поэтому от него надо бежать.
   Все это время она была опорой и утешением для Елены. Она постоянно убеждала ее, что полностью верит в невиновность ее брата, и сочувствовала и ей, и ему в их несчастье. Но она ни разу не видела Невила со времени исчезновения Эдвина Друда, и Елена никогда не упоминала о его признании мистеру Криспарклу относительно своих чувств к Розе, хотя это обстоятельство стало известно всем из показаний во время следствия. Он для нее был только несчастным братом Елены, и никем более. Когда она заверяла ненавистного Джаспера в полном отсутствии каких-либо отношений между нею и Невилом, то говорила сущую правду, хотя было бы гораздо лучше (она теперь это понимала), если бы она тогда промолчала. Как ни боялась его эта хрупкая, нежная девочка, гордость ее возмущалась при мысли, что он узнал об этом из ее собственных уст.
   Но куда ей было бежать? Куда-нибудь, где он не мог бы ее достать? Но это не ответ на вопрос. Надо было что-то придумать и решить. Она подумала, что может отправиться к своему опекуну и поехать тотчас же, не теряя ни минуты. То чувство, о котором она говорила Елене в первой откровенной беседе, чувство, что нигде ей от него не спастись, что даже за толстыми стенами древнего монастыря она не избавлена от его преследований, теперь еще сильнее овладело ею, и никакие благоразумные мысли и рассуждения не могли побороть ее страх. Она так долго, слишком долго находилась под угнетающим влиянием какого-то странного, давящего ужаса и отвращения к нему, что, как ей теперь казалось, Джаспер мог привлечь ее к себе каким-то темным колдовством, что он приобрел над ней власть и просто мыслью способен приковать ее к месту. Даже теперь, когда Роза, уже поднявшись с постели и начав одеваться, случайно выглянула в окно и увидела солнечные часы, на которые он опирался, разговаривая с ней, изливая ей свои признания, она вдруг вся похолодела, вздрогнула и отвернулась, точно он придал этому бездушному предмету какие-то ужасные свойства и недобрую силу.
   Она поспешно написала коротенькую записку мисс Твинклтон, в которой сообщала, что ей внезапно понадобилось переговорить со своим опекуном и она поехала к нему; в конце записки она просила добрую мисс Твинклтон не беспокоиться, так как все обстояло благополучно, ничего особенного не случилось. Затем она так же торопливо положила несколько совершенно ненужных вещей в маленький дорожный саквояж и, оставив записку на видном месте, тихонько вышла из Монастырского дома, неслышно притворив за собой дверь.
   Впервые она очутилась одна на клойстергамских улицах, но, хорошо зная все закоулки города, все пути и повороты, она, не сбиваясь с пути, быстро добежала до того места, откуда отходили дилижансы. Как раз в эту минуту дилижанс отправлялся.
   – Возьмите меня, пожалуйста, Джо, – попросила она. – Мне нужно ехать в Лондон.
   Через пару минут она уже направлялась в карете к железнодорожной станции под покровительством Джо. По прибытии на станцию Джо проводил ее до поезда, усадил в вагон и осторожно внес ее саквояж, точно это был громадный, по меньшей мере пятипудовый чемодан, который сама она не в силах была поднять.
   – Не можете ли вы, Джо, – попросила Роза, – когда вернетесь домой, сходить к мисс Твинклтон, успокоить ее и сказать, что вы проводили меня и видели, как я благополучно уехала?
   – Будет исполнено, мисс.
   – И прибавьте, пожалуйста, что я ей кланяюсь, целую ее.
   – Хорошо, мисс, – и я бы от этого не отказался! – Эту часть фразы Джо, понятно, вслух не произнес, а только подумал.
   По дороге в Лондон, куда поезд мчал ее на всех парах, Роза снова могла на свободе предаться тем размышлениям, которые были прерваны ее поспешным отъездом. Мысль, что его признание в любви так осквернило ее, что она могла очиститься от этого пятна, лишь обратившись за помощью к честным и благородным людям, поддерживала ее, утверждая все более и более в необходимости принятого ею второпях решения. Но, когда небо за окном становилось все темнее и темнее, многолюдный город надвигался все ближе и ближе, ее снова начали одолевать обычные в таких случаях сомнения. Она стала думать, не была ли ее поездка напрасной, необдуманной, и спрашивала себя, как примет ее мистер Грюджиус, застанет ли она его дома, что ей делать, если его не окажется в городе? Может быть, ей стоит сейчас же возвратиться, подождать еще, с кем-нибудь посоветоваться? Да, если б только возможно было вернуться, она бы с радостью это сделала! Масса подобных мыслей заполняла ее голову, и чем больше их возникало, тем сильнее возрастала ее тревога. Наконец поезд прибыл в Лондон, грохот его прокатился по крышам над пыльными серыми улицами с зажженными фонарями, хотя стоял светлый, летний вечер.
   «Гирам Грюджиус, эсквайр, Степл-Инн, Лондон». Вот место назначения, адрес, который знала Роза, и этого оказалось достаточно, чтобы через несколько минут она ехала в кэбе по пыльным серым улицам, где толпы людей, вышедших подышать свежим воздухом, оглашали его монотонным скрипучим шумом своих ног, шаркающих по накалившимся за день тротуарам, где и дома, и люди выглядели серыми, пыльными и убогими.
   Там и сям слышались звуки музыки, но это не придавало большей жизни окружающей картине. Ни шарманки, ни удары в большие барабаны не улучшали грустного настроения, не приносили веселья и бессильны были избавить город от скуки. Подобно бою колоколов, слышавшемуся время от времени из соседних церквей, они, казалось, вызывали лишь эхо, ударяясь о каменные здания, и повсюду поднимали облака пыли. Что же касается нежных флейт, то они пели такими надтреснутыми голосами, будто надрывали себе сердце от тоски по деревне.
   Наконец дребезжащий экипаж остановился перед крепко-накрепко запертыми воротами, которые, похоже, принадлежали человеку, очень рано ложившемуся спать и очень боявшемуся воров. Роза отпустила кэб, подошла к воротам и робко постучала в них. Сторож тотчас же впустил ее.
   – Здесь живет мистер Грюджиус? – спросила она.
   – Мистер Грюджиус живет вон там, мисс, – ответил сторож, указывая на лестницу в глубине двора.
   В это время пробило десять часов, когда Роза, пройдя через двор и поднявшись по лестнице, уже стояла на пороге. Она постучалась в дверь, на которой была надпись: «Мистер Грюджиус». Никто не отвечал, и, заметив, что дверь поддается, Роза открыла ее и увидела своего опекуна. Он сидел на подоконнике и смотрел в открытое окно; в дальнем углу комнаты на столе тускло горела лампа под темным абажуром.
   Роза тихонько приблизилась к нему в полумраке, царившем в комнате. Он увидел ее и вполголоса произнес:
   – Господи!
   Роза бросилась к нему на шею и залилась слезами.
   – Дитя мое, дитя мое, – сказал он, обняв и поцеловав ее. – Я принял тебя за твою матушку! Но что же случилось, что привело тебя ко мне? – прибавил он поспешно. – Что, что? Моя милая, зачем ты приехала, кто тебя привез?
   – Никто, я приехала одна.
   – Господи, – воскликнул Грюджиус, – одна! Почему ты мне не написала, я бы за тобой приехал.
   – Не было времени. Я решилась внезапно! Бедный, бедный Эдди!
   – Да, бедный юноша! Бедный юноша!
   – Его дядя признался мне в любви! – воскликнула Роза, заливаясь слезами и нетерпеливо топая своей маленькой ножкой. – Я не могу этого выносить. Меня дрожь берет, когда я о нем вспоминаю. Я его боюсь и приехала к вам, чтобы вы защитили меня и всех нас – то есть, конечно, если вы не откажетесь.
   – Я это сделаю! – воскликнул Грюджиус с неожиданной энергией. – Сделаю, будь он проклят!

     Его политику сражу,
     Его обманы поражу!
     Тебя желать ему,
     Проклятому?!

   После этой необычной для него выходки и поразительной в его устах тирады мистер Грюджиус, совершенно выйдя из себя, забегал по комнате, сомневаясь, находится ли он в припадке благородного энтузиазма или воинственного обличения.
   – Извини меня, дорогая, – сказал он наконец, останавливаясь и обтирая лицо платком. – Ты, конечно, рада, что мне уже гораздо лучше. Пожалуйста, больше не говори мне об этом сейчас, а то мне опять будет худо. Тебе надо отдохнуть и поесть. Что и когда ты ела в последний раз? Что это было – кофе, завтрак, обед, чай или ужин? И чего бы ты желала теперь: кофе, завтрак, обед, чай или ужин?
   От его почтительной нежности, с которой он, преклонив колено, помог ей снять шляпку и распутать ее прекрасные волосы, зацепившиеся за шляпку, веяло чем-то рыцарским. Настоящий рыцарь! И кто, знавший мистера Грюджиуса лишь по внешности, мог бы ожидать встретить в нем рыцарственные чувства, да еще настоящие и непритворные?
   – Надо также побеспокоиться о твоем ночлеге, – продолжал он. – У тебя будет самая лучшая, самая хорошенькая комнатка из всех, что есть в гостинице «Фернивал». Нужно также позаботиться о твоем туалете, и у тебя будет все, что только не ограниченная в финансовом отношении горничная сможет доставить. Это у тебя что, саквож? – прибавил он, пристально глядя на него; действительно, в полумраке комнаты этот маленький предмет едва можно было рассмотреть. – Это твоя собственность, милая?
   – Да, я привезла его с собой.
   – Не велик чемодан, – ответил мистер Грюджиус. – Хотя идеально подходит для ежедневного корма канарейки. Может быть, ты привезла с собой канарейку, дорогая моя?
   Роза улыбнулась и покачала головой.
   – Если бы ты привезла, то я бы и ее встретил радушно и устроил бы со всеми удобствами. И я думаю, ей понравилось бы висеть здесь на гвоздике за окном, среди наших воробушков, чириканье которых, надо сознаться, не вполне соответствует их честолюбивым намерениям. Как часто и наши действия не соответствуют нашим намерениям! Но ты не сказала, что ты будешь есть и пить: кофе, завтрак, обед, чай или ужин? Лучше всего соединим все вместе!
   Роза поблагодарила его, но сказала, что ничего не хочет, выпьет только чашечку чаю. Мистер Грюджиус засуетился, выбежал из комнаты, вернулся, еще несколько раз бегал без шляпы в гостиницу, чтобы дать необходимые распоряжения и напомнить о яичнице, варенье, салате, соленой рыбе и холодной ветчине. Вскоре все эти заботы воплотились в жизнь, завершившись успехом, и стол был накрыт роскошно.
   – Господи, – воскликнул мистер Грюджиус, перенося лампу и усаживаясь напротив Розы. – Какое новое ощущение для Угловатого старого холостяка!
   Роза приподняла свои маленькие выразительные брови, словно спрашивая, что именно странно?
   – Новое ощущение видеть перед собой юное прелестное существо, которое освещает, украшает, покрывает позолотой и очаровывает, превращая во дворец мою скромную комнату. О Господи!
   При этом он так грустно вздохнул, что Роза, принимая от него чашку чаю, решилась нежно прикоснуться своей маленькой ручкой к его грубой, большой руке.
   – Благодарствуй, милая, – сказал мистер Грюджиус. – Ну, теперь давай поговорим.
   – Вы всегда живете здесь, сэр? – спросила Роза.
   – Да, голубушка.
   – И всегда одни?
   – Всегда один, не считая постоянного общества днем моего клерка по фамилии Баззард.
   – Он живет здесь?
   – Нет, он уходит отсюда к себе после закрытия конторы. А в настоящее время он вообще в отпуске, и помещающаяся на нижнем этаже фирма, с которой я сотрудничаю, прислала мне заместителя. Но чрезвычайно трудно полностью заменить мистера Баззарда.
   – Он, должно быть, вас очень любит? – спросила Роза.
   – Если и любит, то с успехом борется с собой против этого чувства, – ответил мистер Грюджиус, немного подумав, – но я сомневаюсь. Вряд ли он меня любит. Он вечно всем недоволен, бедняга.
   – Отчего же он всем недоволен? – спросила Роза.
   – Он не на своем месте, – таинственно сказал мистер Грюджиус.
   Брови Розы снова приняли вопросительное выражение.
   – Он до того не на своем месте, – продолжал мистер Грюджиус, – что я постоянно чувствую себя виноватым перед ним и испытываю необходимость извиниться за то, что он служит у меня клерком. И он считает это совершенно справедливым, хотя никогда так не говорит: и я должен чувствовать себя виноватым.
   Мистер Грюджиус теперь стал до того таинственен, что Роза не знала, можно ли продолжать свои расспросы. Пока она колебалась, раздумывая над этим, мистер Грюджиус вдруг произнес:
   – Поговорим. Я рассказывал о мистере Баззарде. Это тайна и к тому же тайна мистера Баззарда, не моя. Но прелестная особа, оказывающая честь моему столу, так располагает к откровенности, что я выдам эту тайну, конечно, под величайшим секретом и под честное слово, что ты никому не расскажешь. Как ты думаешь, что сделал мистер Баззард?
   – О Господи! – воскликнула Роза, подвигая кресло ближе к мистеру Грюджиусу и снова вспомнив о Джаспере. – Я надеюсь, ничего ужасного?
   – Он написал пьесу, – произнес мистер Грюджиус торжественным шепотом, – трагедию.
   Роза радостно перевела дух.
   – И никто, ни один режиссер, – продолжал мистер Грюджиус тем же тоном, – ни под каким видом не хочет даже слушать о ее постановке.
   Роза как бы задумалась и тихонько наклонила голову, точно говоря: «Бывает же такое на свете! И отчего так бывает?»
   – Вот видишь, – сказал Грюджиус, – а я никогда и ни за что не смог бы написать пьесу.
   – Даже плохую, сэр? – наивно спросила Роза, снова играя бровями.
   – Никакую. Если бы я был приговорен к смертной казни, стоял на плахе и вдруг прискакал бы гонец с объявлением, что преступник Грюджиус будет помилован, если напишет пьесу, то я был бы вынужден просить палача приступить к завершению процедуры, то есть о крайней, именно вот этой мере, – прибавил мистер Грюджиус, проводя рукой по горлу.
   Роза, по-видимому, размышляла о том, что бы сделала она, как бы поступила, если бы находилась в таком критическом положении.
   – Следовательно, – сказал мистер Грюджиус, – мистер Баззард при всех обстоятельствах имеет основания чувствовать себя выше меня; но так как я его хозяин, то дело усложняется и получается какая-то неловкость.
   При этом Грюджиус с досадой покачал головой, как бы взвешивая тяжесть обиды, нанесенной им мистеру Баззарду, и признавая себя полностью виноватым.
   – Каким же образом вы стали его хозяином, сэр? – спросила Роза.
   – Это вполне естественный вопрос, – сказал мистер Грюджиус. – Поговорим. Отец мистера Баззарда – норфолкский фермер и, конечно, он запустил бы в своего сына первым попавшимся земледельческим орудием, пригодным для нападения, при малейшем намеке на то, что его сын написал пьесу. Поэтому сын явился ко мне, принес ренту отца (я в этом поместье собираю арендную плату) и открыл мне свою тайну, объяснив, что он твердо намерен развивать свою гениальность, хотя это грозит ему голодной смертью, к чему он нимало не расположен.
   – К развитию своей гениальности, сэр?
   – Нет, дорогая моя, к голодной смерти! Невозможно не признать, что мистер Баззард не был расположен к голодной смерти и не создан для того, чтобы умереть с голоду, и он прямо мне заявил, что желал бы поставить меня между ним и его судьбой, к которой он питал так мало расположения. Таким образом мистер Баззард стал моим клерком, и он сильно это чувствует.
   – Я очень рада, что он питает к вам благодарность, – сказала Роза.
   – Я не совсем это хотел сказать. Я хотел сказать, что он очень остро чувствует свое унижение. Есть некоторые другие гении, с которыми знаком мистер Баззард и которые также написали трагедии, обреченные на одинаковую участь: их тоже никто ни под каким видом не хочет ставить. И эти избранные умы посвящают свои пьесы друг другу, сопровождая самыми возвышенными панегириками. Мистер Баззард тоже стал предметом одного из таких посвящений. Ну, а мне, ты знаешь, никто никогда не посвящал ни одной пьесы.
   Роза взглянула на него с таким выражением, которое ясно говорило, что она очень хотела бы, чтобы ему посвятили не менее тысячи пьес.
   – Все это, естественно, очень огорчает мистера Баззарда, – продолжал мистер Грюджиус. – Он иногда очень сдержан со мной, и я уверен, что тогда он думает: «Этот дурак – мой господин, человек, который не может написать пьесу даже под угрозой смертной казни и который никогда в своей жизни не дождется, что ему будет посвящена хоть одна пьеса с торжественными дифирамбами и с благодарностью за то высокое положение, которое он займет в глазах потомства»! Тяжело и очень обидно. Однако, отдавая ему приказания, я прежде всегда себя спрашиваю, понравится ли ему это или он может обидеться? Не рассердится ли он, если я его об этом попрошу? И таким образом мы отлично живем вместе, лучше, чем я мог бы ожидать.
   – Эта трагедия имеет название, сэр? – спросила Роза.
   – Между нами, – ответил мистер Грюджиус, – она имеет исключительно подходящее название: «Тернии забот». Но мистер Баззард надеется, да и я надеюсь, что она все же выйдет в свет и эти тернии в конце концов увидят свет рампы.
   Нетрудно было догадаться, что мистер Грюджиус так подробно рассказал историю Баззарда столько же для отвлечения Розы от предмета, ее пугавшего, сколько и для удовлетворения своего стремления быть любезным и разговорчивым, не ударить лицом в грязь в светской беседе.
   – А теперь, моя дорогая, – сказал он, – если ты не устала, то расскажи мне, что случилось сегодня. Я выслушаю тебя с удовольствием и лучше осмыслю твой рассказ, если узнаю его на сон грядущий.
   Роза теперь уже совершенно успокоилась и дала своему опекуну подробный отчет о своей беседе с Джаспером. Мистер Грюджиус во время рассказа часто проводил рукой по голове и просил повторить по два раза все, что касалось Елены и Невила. Когда Роза закончила, он некоторое время сидел молча, мрачный и сосредоточенный.
   – Ясно рассказано, – произнес он наконец, – и я надеюсь, что теперь мы с этим покончим. Посмотри, милая, – сказал он неожиданно, подводя ее к открытому окну, – вон где они живут. Их окна напротив наших.
   – Я могу пойти к Елене завтра утром? – спросила Роза.
   – Я бы желал и этот вопрос обдумать на сон грядущий, – ответил мистер Грюджиус. – Утро вечера мудренее. Но позволь мне отвести тебя в твою комнату, тебе надо хорошо отдохнуть.
   После этого мистер Грюджиус помог ей надеть шляпку, взял маленький, абсолютно бесполезный саквояж и повел ее за руку (с такой торжественной неловкостью, словно собрался танцевать менуэт) через Холборн в гостиницу «Фернивал». У дверей гостиницы он передал ее старшей горничной и сказал, что, пока Роза пойдет наверх посмотреть отведенную ей комнату, он останется внизу на случай, если номер ей не понравится и она пожелает переменить комнату, или что-то вспомнит, или если чего-то ей будет не хватать.
   Комната Розы оказалась просторной, чистой, удобной, почти веселой. Не ограниченная финансами старшая горничная приготовила все, чего недоставало в маленьком саквояже, то есть все, что было необходимо. Роза тотчас снова сбежала по высокой лестнице, чтобы поблагодарить своего опекуна за его продуманную заботу и попечение.
   – Нечего и не за что тебе меня благодарить, – сказал мистер Грюджиус, чрезвычайно тронутый, – мне надо тебя благодарить за твое доверие, искренность, за твое очаровательное общество. Завтра утром тебе подадут кофе в хорошенькой, маленькой гостиной, вполне подходящей для твоей миниатюрной фигурки, а я приду в десять часов утра. Я надеюсь, что тебе не очень страшно находиться одной в этом чужом для тебя месте.
   – О нет, я чувствую себя совершенно спокойно и в безопасности.
   – О да, ты можешь быть спокойна, – продолжал мистер Грюджиус – Все лестницы здесь из несгораемых материалов, и всякий малейший огонек сейчас же будет замечен и залит сторожами.
   – Я не об этом говорю, – ответила Роза, – я чувствую себя в безопасности от него.
   – Железные ворота с толстой решеткой тебя от него охраняют, – улыбаясь, сказал мистер Грюджиус, – сквозь них он не пройдет. Гостиница «Фернивал» несгораема и безопасна в смысле пожара, отлично освещена и отлично охраняется, повсюду караульные. К тому же я нахожусь напротив, через дорогу!
   В своем рыцарском настроении он, по-видимому, полагал, что последнее обстоятельство важнее всего. Поэтому, уходя, он сказал сторожу:
   – Если кто-нибудь из гостиницы захочет послать за мной ночью, то тому, кто доставит мне это известие, я дам золотой.
   В том же благородном самообольщении он около часа ходил взад и вперед перед воротами, время от времени озабоченно поглядывая сквозь решетку на гостиницу, словно он высоко устроил гнездо горлице в клетке со львами и боялся, чтобы она случайно не выпала из этого гнезда.


   Глава XXI
   Неожиданная встреча

   Ночью ничего такого, что могло бы вспугнуть уставшую горлицу и заставить выпасть ее из гнезда, не произошло, и она встала свежая и бодрая, с обновленными силами. Ровно в десять, с последним ударом часов, вместе с мистером Грюджиусом явился и мистер Криспаркл, приехавший прямо из Клойстергама.
   – Мисс Твинклтон так беспокоится о вас, мисс Роза, – сообщил он девушке, – и в таком отчаянии прибежала с вашим письмом к матушке, что я вызвался ее успокоить и съездить в Лондон с первым же поездом. Я вчера подумал, что вам лучше было бы обратиться ко мне, но теперь вижу, что вы избрали самый лучший путь, приехав к своему опекуну.
   – Я подумала о вас, – ответила Роза, – но дом младшего каноника слишком близок к нему…
   – Я понимаю, вы совершенно правы.
   – Я уже передал мистеру Криспарклу все, что ты мне вчера рассказала, голубушка. Конечно, я намеревался ему сегодня же написать, и потому его приезд как нельзя более кстати. Этот приезд тем любезнее с его стороны, что он ведь только недавно здесь был.
   – Вы решили, – спросила Роза, обращаясь к обоим, – дальнейшую судьбу Елены и ее брата? Что можно для них сделать?
   – Нет, – ответил мистер Криспаркл, – я нахожусь в большом затруднении. Если даже мистер Грюджиус, который гораздо мудрее меня, думавший об этом целую ночь, колеблется и пока ничего не придумал, то что же говорить обо мне?
   В эту минуту в дверь постучалась старшая горничная и объявила, что какой-то джентльмен желает переговорить с другим джентльменом по фамилии Криспаркл, если таковой джентльмен здесь находится. В противном случае он просит извинить за беспокойство.
   – Таковой джентльмен находится здесь, – ответил мистер Криспаркл, – но он сейчас занят.
   – Что, джентльмен, желающий видеть мистера Криспаркла, черноволосый? – спросила Роза, с испугом подходя поближе к своему опекуну.
   – Нет, мисс, он скорее каштановый.
   – Вы уверены, что у него не черные волосы? – спросила Роза посмелее.
   – Совершенно уверена, мисс. У него каштановые волосы и голубые глаза.
   – Может быть, – заметил мистер Грюджиус со своей обычной осторожностью, – следовало бы повидать его, достопочтенный сэр, если вы ничего не имеете против. Когда находишься в затруднении, то никогда не знаешь, откуда может прийти неожиданная помощь. Я поставил себе за правило в подобных случаях никогда не отвергать источников, которые могут внезапно открыться и дать необходимые сведения. Я мог бы рассказать вам по этому поводу кое-что любопытное, но это было бы преждевременно.
   – Если вы позволяете, мисс Роза, то пускай этот джентльмен войдет, – сказал мистер Криспаркл.
   Неизвестный вошел, непринужденно и скромно извинился в очень приличных выражениях за то, что обеспокоил мисс Розу, но он полагал, что мистер Криспаркл будет один, потом обернулся к нему и с улыбкой неожиданно спросил его:
   – Кто я такой?
   – Вы тот самый джентльмен, которого я несколько минут тому назад видел под деревьями в Степл-Инн. Вы сидели и курили под деревом.
   – Правда, я вас там увидел. И все-таки, кто я такой?
   Мистер Криспаркл сосредоточил все свое внимание на стоявшем перед ним человеке с красивым очень загорелым лицом, и ему показалось, что перед ним сейчас призрак какого-то давно исчезнувшего юноши, который постепенно вырисовывался в его воображении. Неизвестный, видя по глазам младшего каноника, что тот начинает нечто смутно припоминать, улыбнувшись, сказал:
   – Что вы желаете сегодня завтракать? У вас совсем нет варенья.
   – Погодите, – воскликнул мистер Криспаркл, поднимая руку. – Дайте мне еще минуту! Тартар?!
   Они тут же горячо пожали руки и, обняв один другого за плечи, радостно вглядывались в лица друг друга.
   – Старый товарищ! – воскликнули они в один голос.
   – Ты спас меня, когда я тонул! – сказал мистер Криспаркл.
   – Мой бывший префект! [13 - Префект – ученик старшего класса в английской школе, на которого возлагается обязанность поддерживать в школе дисциплину.] После чего ты научился и полюбил плавать, – ответил мистер Тартар.
   – Слава Тебе, Господи! – воскликнул мистер Криспаркл.
   – Аминь, – ответил мистер Тартар.
   И они снова стали от всей души пожимать друг другу руки.
   – Представьте себе, – продолжал мистер Криспаркл с сияющими глазами, – познакомьтесь: это мисс Роза Буттон, это мистер Грюджиус, – представьте себе, что мистер Тартар, будучи одним из младших учеников младшего класса, бросился за мной в воду, схватил за волосы меня – одного из самых здоровенных старшеклассников – и вытащил на берег, словно какой-то водяной гигант.
   – Представьте себе, я не дал ему утонуть, хотя был его фэгом [14 - Фэг – младший школьник, который по обычаю, приятому в английских школах, оказывает услуги старшекласснику.], – сказал мистер Тартар. – Дело в том, что он был моим лучшим другом и покровителем и сделал мне больше добра, чем все учителя, вместе взятые; какой-то дикий инстинкт подсказал мне спасти его из воды или умереть вместе с ним.
   – Позвольте мне, сэр, иметь честь пожать вам руку, – сказал мистер Грюджиус, подходя и протягивая руку, – я буду гордиться знакомством с вами. Я надеюсь, что вы не простудились? Я надеюсь, что вы не слишком наглотались воды? Как вы себя чувствуете с тех пор?
   По-видимому, мистер Грюджиус не осознавал в сущности, что говорил, но, бесспорно, он намеревался сказать что-то очень приятное, дружеское и уважительное.
   «Если бы Небо, – подумала Роза, – послало на помощь моей бедной маме такого мужественного и искусного спасителя! А ведь он был тогда, наверное, так мал, так тщедушен, совсем ребенок!»
   Вдруг мистер Грюджиус рысцой промчался сначала в одну сторону по комнате, затем в другую – так неожиданно и непонятно, что все замерли, в испуге уставившись на него и подумав, что с ним случился приступ удушья или судорог. Пробежавшись, мистер Грюджиус так же внезапно остановился перед мистером Тартаром.
   – Я не желаю получать комплиментов, не напрашиваюсь на них, но, кажется, меня осенила великолепная мысль, – заявил громогласно мистер Грюджиус, прошагав несколько раз туда и сюда по комнате. – Кажется, мне пришла в голову блестящая идея! Если я не ошибаюсь, то имел удовольствие видеть фамилию мистера Тартара на двери верхней квартиры, соседней с угловой в противоположном доме?
   – Да, сэр, – ответил мистер Тартар, – пока что вы не ошибаетесь.
   – Пока что я не ошибаюсь, – повторил мистер Грюджиус. – Отметим это. – С этими словами он загнул палец левой руки. – Не знаете ли вы фамилии вашего соседа, который живет за общей с вами стеной в верхнем этаже, но по другую сторону лестницы?
   При этом он подошел почти вплотную к мистеру Тартару, чтобы не упустить, так как он был очень близорук, ни одного движения его лица.
   – Да, сэр, Ландлес.
   – Отметим и это, – сказал мистер Грюджиус, загнул еще один палец и, снова сделав пробежку по комнате, продолжал: – Я полагаю, сэр, вы знаете его лично?
   – Да, но мало, немного знаком.
   – И это отметим, – произнес мистер Грюджиус, загибая следующий палец, и после очередной пробежки по комнате прибавил: – Как вы с ним познакомились, мистер Тартар?
   – Он показался мне нездоровым молодым человеком, и я дня два тому назад предложил ему поделиться с ним моими цветами, то есть разделить с ним мой воздушный сад, продолжив цветник до его окон.
   – Сделайте одолжение, садитесь, – попросил мистер Грюджиус. – У меня действительно родилась блестящая мысль.
   Все повиновались, не исключая мистера Тартара, хотя никто не понимал, в чем дело. Мистер Грюджиус, сидя в центре и упершись руками в колени, изложил свою мысль обычным своим деревянным голосом, будто повторяя хорошо заученный урок:
   – Я еще не решил пока вопроса, благоразумны ли при сложившихся сейчас обстоятельствах открытые свидания лица прекрасного пола, находящегося между нами, с мистером Невилом и мисс Еленой. Я имею основание заявить, что один наш клойстергамский друг (я прошу все общество и с позволения моего достопочтенного друга мистера Криспаркла послать от всей души проклятие этому человеку) шныряет здесь в окрестностях и все подсматривает, если не сам лично, то через какого-нибудь шпиона в виде сторожа, носильщика и так далее. С другой стороны, мисс Роза, естественно, желает видеть свою подругу, мисс Елену, и мне кажется необходимым, чтобы мисс Елена узнала лично от мисс Розы все, что случилось, и все, чем ей угрожают. А затем, возможно, сообщила бы это своему брату. Согласны ли вы в общем со мной?
   – Я совершенно согласен, – сказал мистер Криспаркл, который слушал очень внимательно.
   – Без сомнения, и я был бы согласен, если бы понимал, в чем дело, – произнес мистер Тартар.
   – Терпение, сэр, – сказал мистер Грюджиус. – Если вы позволите, мы в свое время объясним вам все подробно и откровенно. Но возвратимся к моей идее. Так вот. Если у нашего клойстергамского друга есть здесь шпион, то с большой долей вероятности можно предполагать, что ему поручено наблюдать только за квартирой, занимаемой мистером Невилом. Он, вероятно, доносит нашему клойстергамскому другу о том, кто в эту квартиру входит, кто из нее выходит, и клойстергамский друг уже на основании накопленных сведений узнает личности этих посетителей. Однако нельзя заставить кого бы то ни было наблюдать за всем, что происходит в Степл-Инн, за всеми входящими и выходящими из всех квартир, разве что можно наблюдать еще только за моей квартирой.
   – Я начинаю понимать вашу мысль, – сказал мистер Криспаркл, – и полностью одобряю вашу осторожность.
   – Я не буду повторять, что решительно не знаю и не понимаю, о чем идет речь, – заметил мистер Тартар, – но я тоже сообразил, к чему вы клоните, и заранее заявляю, что моя квартира к вашим услугам.
   – Ну, вот и прекрасно! – воскликнул мистер Грюджиус, торжественно проводя рукой по голове. – Вы теперь все понимаете мою мысль. Не так ли, голубушка? Тебе она понятна, Роза?
   – Кажется, я понимаю, – ответила Роза и вся вспыхнула, когда мистер Тартар неожиданно взглянул на нее.
   – Вот видите, – продолжал мистер Грюджиус, – вы пойдете в Степл-Инн с мистером Криспарклом и мистером Тартаром, я же буду ходить взад и вперед, как всегда. Вы войдете с этими джентльменами в квартиру мистера Тартара и в его сад, где подождете мисс Елену или как-нибудь дадите ей знать, что вы рядом; здесь вы можете свободно с ней разговаривать, и никакой шпион вас не подслушает.
   – Я боюсь, что буду…
   – Что, голубушка? – спросил Грюджиус. – Неужели ты будешь бояться?
   – Нет, не то, – смущенно ответила Роза, – я боюсь, что буду мешать мистеру Тартару, мы так бесцеремонно хотим завладеть его квартирой.
   – Уверяю вас, – сказал мистер Тартар, – эта квартира будет для меня только приятнее, если хоть когда-то раздастся в ней ваш голосок.
   Не зная, что отвечать, Роза опустила глаза и послушно спросила мистера Грюджиуса, не пора ли ей надевать шляпку? Мистер Грюджиус также считал, что ей надо поторопиться, и она отправилась за шляпкой в другую комнату. Поскольку при этом понадобилось немного поправить туалет, что заняло несколько минут, мистер Криспаркл воспользовался этим временем и в нескольких словах объяснил мистеру Тартару ужасное и нелепое положение Невила и его сестры.
   Когда Роза возвратилась, мистер Тартар предложил ей руку, и они отправились в путь вслед за мистером Криспарклом, который пошел один впереди.
   «Бедный, бедный Эдди!» – думала Роза, пока они шли.
   Мистер Тартар все время что-то оживленно говорил, помахивая правой рукой и наклоняя к Розе голову.
   Роза смотрела на эту руку и думала: «Это лицо не было таким мужественным и загорелым, когда он спасал мистера Криспаркла. Но и тогда он был верным, решительным и храбрым человеком!»
   Мистер Тартар рассказал ей, что был моряком и много лет скитался по свету, по всем морям земного шара.
   – А когда вы опять отправитесь в море? – спросила Роза.
   – Никогда.
   Роза подумала о том, что сказали бы ее подруги, если бы увидели ее на улице под руку с этим моряком. Она думала и о том, что, вероятно, казалась всем прохожим очень маленькой и беспомощной рядом с мощной фигурой силача, который мог схватить ее на руки и унести от опасности за несколько миль, не отдохнув ни минуты.
   Она думала еще и о том, что его зоркие голубые глаза привыкли, по-видимому, распознавать опасность издали и безбоязненно ждать ее приближения. Вдруг она подняла свои глаза и увидела, что он смотрит на ее личико и так же думает о ее собственных глазах.
   Это очень смутило Розу, и поэтому она никогда впоследствии не могла отдать себе отчет, каким образом она (с его помощью) взобралась наверх, попала в его воздушный сад и очутилась в заколдованной стране, расцветшей перед ней, как та счастливая страна за облаками, в которую можно взобраться по стеблю волшебного боба [15 - Страна за облаками, в которую можно взобраться по стеблю волшебного боба. – Из сказки «Джек и бобовый стебель», в которой Джек взбирается по стеблю боба в сказочную страну, где переживает различные приключения.]. Да цветет она вечно!


   Глава XXII
   Пасмурные дни

   Комнаты мистера Тартара были самыми опрятными, аккуратными и уютными из всех, когда-либо виданных под солнцем, луной и звездами. Полы были так блестяще выскоблены, что можно было предположить, будто вся лондонская копоть навсегда обрела свободу и эмигрировала из страны. Все бронзовые украшения и медные предметы, принадлежавшие мистеру Тартару, были так вычищены и отполированы, что блестели, как зеркало. Ни пятна, ни зазубринки, ни пылинки, ни соринки не было видно на больших, средних и малых пенатах [16 - Пенаты – в греческой мифологии духи-хранители домашнего очага. В переносном смысле (как здесь) – привычные предметы домашней обстановки.] в квартире мистера Тартара. Его гостиная походила на адмиральскую каюту, его ванная комната – на молочную, его спальня с бесчисленными комодами и ящичками по стенам – на семенную лавку, а висевший посередине туго натянутый гамак (или подвесная койка) тихо колыхался, словно дышал. Все вещи, принадлежавшие мистеру Тартару, имели раз и навсегда назначенное, определенное им место: его карты, планы, атласы находились в одном месте, его книги – в другом, щетки – в третьем; его сапоги имели свое место, костюмы – свое, как и фляжки, телескопы и другие инструменты. Все было у него под рукой, все было легко достать. Шкаф, комод, ящики, полки, крючки – все было так устроено, что занимало как можно меньше места в комнате, так что ни один кусочек пространства не пропадал зря и был предназначен для определенного предмета, который нигде больше не мог лучше поместиться. Его маленький, но блестящий серебряный сервиз был так расставлен на буфете, что тотчас можно было заметить каждую исчезнувшую из солонки ложечку; его туалетные принадлежности были так разложены на туалетном столике, что всякая неряшливая зубочистка тотчас бросалась в глаза, словно признавалась с своей вине. В таком же порядке находились все редкие вещицы, предметы, привезенные мистером Тартаром из своих путешествий. Птицы, рыбы, пресмыкающиеся, оружие, одежда, раковины, водоросли, морские растения, кораллы – набитые паклей, высушенные, отполированные, засушенные, заспиртованные и различными другими способами сохраненные – имели свое определенное место, лучше которого нельзя было придумать. Глядя на все это, казалось, что где-то в уголке припрятаны банка с краской и бутылочка с лаком, постоянно готовые мгновенно удалить малейшее пятнышко, зазубринку или случайный след пальца, если они будут обнаружены в комнатах мистера Тартара. Никакой военный корабль не содержался в более аккуратном, блестящем, опрятном, великолепном виде. В этот светлый летний день, о котором идет речь, белоснежный тент вроде палатки был опущен над цветочным садом мистера Тартара, причем все это имело совершенно моряцкий вид. Создавалось впечатление, что цветник находится не на крыше, а на корме корабля, и корабль этот вместе с пассажирами (то есть вся квартира с ее обитателями и садом) мог немедленно выйти в море, стоит только мистеру Тартару приложить рупор, висевший в углу, к губам и хриплым голосом морского волка дать команду поднять якорь и ставить паруса.
   Мистер Тартар, в роли капитана любезно принимавший гостей на палубе своего нарядного корабля, исключительно подходил ко всей окружавшей его обстановке. Когда у человека есть свой конек, никого не пугающий, безобидный и никому не мешающий, очень приятно видеть его скачущим на этом коньке, при этом вполне понимающим юмористическую сторону своей прихоти. Если же он человек добрый и искренний, с открытой и благородной душой, то едва ли он когда-нибудь выглядит лучше, чем на своем коньке. Так точно и Роза (которую он водил по своему кораблю с глубочайшим уважением, какое оказывается первой леди адмиралтейства или волшебной царице морей), естественно, с восхищением смотрела на все вокруг и с наслаждением слушала мистера Тартара, который полушутя и полусерьезно, порой подсмеиваясь над собой, показывал все чудеса своих выдумок. Еще более замечательным показался ей этот великолепный загорелый моряк, когда по окончании осмотра он деликатно удалился из своей адмиральской каюты, попросив Розу считать себя здесь царицей и отдавая сад в ее полное распоряжение жестом той руки, которая когда-то спасла жизнь мистеру Криспарклу.
   – Елена! Елена Ландлес! Ты здесь?
   – Кто это говорит? Неужели Роза?
   И среди цветов появилось еще одно хорошенькое личико.
   – Да, дорогая, это я.
   – Как ты попала сюда, голубушка?
   – Я… я, право, толком не знаю, – вспыхнув, ответила Роза. – Мне кажется, все это во сне.
   Отчего она вспыхнула? Никого здесь не было, кроме них двоих – двух цветков среди окружающей зелени сада. В стране волшебного боба румянцы смущения рождаются, как плоды на ветках.
   – Но я-то не во сне, я не сплю, – улыбаясь, сказала Елена. – Каким образом мы так неожиданно очутились вместе – или так близко друг к другу?
   Действительно, появление этой хорошенькой головки между дымными трубами Степл-Инн и среди окружающих цветов было неожиданным. Но Роза, очнувшись ото сна, быстро рассказала обо всем, что случилось до этого, и объяснила, почему они теперь вместе.
   – И мистер Криспаркл тоже здесь, – прибавила она. – Поверишь ли, кода-то давно-давно он спас ему жизнь!
   – Я всему поверю о мистере Криспаркле, я всегда знала, что мистер Криспаркл способен на такой поступок, – сказала Елена, неожиданно покраснев.
   – Да, но это был вовсе не мистер Криспаркл, – поспешно поправила Роза, и снова румянец показался в заколдованной стране.
   – Тогда я тебя не понимаю, дорогая.
   – Очень было мило со стороны мистера Криспаркла, что он позволил себя спасти, – сказала Роза, – и он не мог лучше выказать свое уважение и благодарность. Но только мистер Тартар спас мистера Криспаркла, а не наоборот.
   Черные глаза Елены пристально всмотрелись в розовое личико, видневшееся из-за листьев, и она спросила тихо и задумчиво:
   – Мистер Тартар сейчас с тобой?
   – Нет, он отдал свои комнаты мне, то есть нам. Какие здесь замечательные комнаты!
   – Неужели?
   – Да, эти комнаты похожи на каюты превосходного корабля. Они походят на… на…
   – На сон? – подсказала Елена.
   Роза ответила молчаливым наклоном головы и нагнулась понюхать цветы.
   После непродолжительного молчания, во время которого Елена, казалось (или это была фантазия Розы), кого-то жалела, она начала снова:
   – Мой бедный Невил занимается в своей комнате, так как с этой стороны солнце не слишком яркое. Наверное, ему лучше не говорить о твоем приезде.
   – О да! – поспешно согласилась Роза.
   – Я думаю, – продолжала Елена, – что рано или поздно он должен узнать обо всем, что ты мне рассказала, но я в этом не совсем уверена. Спроси совета у мистера Криспаркла, спроси его, могу ли я рассказать Невилу о случившемся – столько, сколько найду нужным.
   Роза спрыгнула с подоконника и вышла в парадную каюту, чтобы вынести вопрос на обсуждение. Младший каноник сказал, что полностью полагается на мнение Елены: как она решит, так пусть и поступает.
   – Я очень благодарна ему, – сказала Елена, когда Роза возвратилась с ответом. – Спроси его еще, лучше ли нам подождать, пока этот негодяй не станет еще активнее и более открыто преследовать Невила, или постараться предупредить его дальнейшие действия, узнав, не готовит ли он каких-либо тайных планов?
   Младший каноник нашел этот вопрос настолько трудным для себя, что после нескольких тщетных попыток как-то его решить предложил обратиться за советом к мистеру Грюджиусу. Елена тотчас же согласилась, и он отправился через двор к мистеру Грюджиусу, стараясь идти свободно и непринужденно, делая вид, что просто гуляет. Мистер Грюджиус ответил, что он решительно придерживается твердого мнения: если можно выиграть время и опередить разбойника или дикого зверя, то не следует упускать такую возможность; а в настоящей истории он считает Джона Джаспера и разбойником, и диким зверем.
   Получив ответ, мистер Криспаркл возвратился и передал его Розе, а та в свою очередь – Елене, которая, задумчиво стоя у окна, выслушала ответ и несколько минут молча обдумывала их положение.
   – Можем ли мы рассчитывать на то, что мистер Тартар нам поможет, Роза? – спросила она.
   – О да! – застенчиво ответила Роза. Она надеялась, даже была почти уверена, что он им наверняка поможет. Да, она может поручиться за согласие мистера Тартара. – Но не спросить ли еще мистера Криспаркла?
   – Я полагаю, что в этом отношении ты такой же авторитет, как он, душенька, – серьезно сказала Елена, – и для этого тебе незачем опять исчезать.
   Какая странная Елена! Почему она так говорит?
   – Видишь ли, Невил здесь никого не знает, кроме мистера Тартара, – продолжала Елена после минутного размышления, – и он ни с кем и слова не промолвил, кроме него. Если бы мистер Тартар был согласен заходить к нему открыто и часто хоть на минуту каждый день, то, пожалуй, из этого могло бы что-нибудь выйти.
   – Что-нибудь могло бы выйти из этого? – повторила Роза, с изумлением взглянув на прелестное лицо своей подруги. – Что-нибудь?
   – Если за всеми передвижениями Невила действительно установлена слежка и целью этой слежки является стремление изолировать его от всех друзей и знакомых, чтобы таким образом отравить каждый час его жизни (на что, кажется, намекают и те угрозы, о которых тебе говорил мистер Джаспер), то, вероятно, наш враг постарается каким-то образом познакомиться и пообщаться с мистером Тартаром, чтобы и его настроить против Невила. В таком случае мы не только узнали бы о самом факте слежки от мистера Тартара, но и обо всех деталях планов Джаспера, которыми он мог бы поделиться в разговоре с ним.
   – Я понимаю! – воскликнула Роза и мгновенно исчезла в адмиральской каюте.
   Через минуту ее хорошенькое личико с еще большим румянцем на щеках снова появилось среди цветов, и она сказала, что передала слова Елены мистеру Криспарклу, тот позвал мистера Тартара, а мистер Тартар («Он сейчас здесь и ждет – возможно, он тебе понадобится», – прибавила Роза с некоторым смущением, обернувшись назад) заявил, что согласен действовать, как сочтет нужным Елена, и готов начать хоть с сегодняшнего дня.
   – Благодарю его от всей души, – сказала Елена. – Передай ему это от меня.
   Снова Роза исчезла из сада и нырнула в каюту, откуда через минуту вернулась с новыми заверениями мистера Тартара в его готовности служить мисс Елене; в продолжение нескольких мгновений она колебалась, деля себя между Еленой и мистером Тартаром, показывая на своем примере, что смущение не всегда бывает неуклюжим и неловким, а иногда представляет даже очень приятное зрелище.
   – А теперь, голубушка, – сказала Елена, – будем помнить, что мы должны быть осторожны и держать это свидание в тайне, и расстанемся. Я слышу, что Невил ходит по комнате. Ты уезжаешь назад?
   – К мисс Твинклтон? – спросила Роза.
   – Да.
   – Я никогда не возвращусь туда после этого страшного разговора. Как я могу?
   – Так куда же ты отправляешься, голубушка?
   – Я сама не знаю, – отвечала Роза. – Я ничего еще не решила, но мой опекун обо мне, наверное, позаботится. Не беспокойся, моя дорогая, я уж где-нибудь да буду. – Это предположение, конечно, выражало достоверную истину.
   – И я буду получать известия о моей Розе от мистера Тартара? – спросила Елена.
   – Да, вероятно, от… – Роза взглянула назад, в каюту, вместо того чтобы произнести имя мистера Тартара. – Но скажи мне, милая Елена, прежде чем мы расстанемся, могла ли я иначе поступить; ты уверена, что я ничего не могла сделать?
   – То есть как иначе? Что сделать?
   – Могла ли я поступить как-то так, чтобы он не обозлился и не захотел мстить, могла ли я пойти с ним на какую-нибудь сделку, в чем-то уступить ему?
   – Ты знаешь, как я тебя люблю, голубушка, – с жаром ответила Елена. – Но я скорее согласилась бы увидеть тебя мертвой у его преступных ног.
   – Как ты меня успокоила! Какое это для меня облегчение! Ты то же скажешь своему бедному брату, не правда ли? Скажи ему, что я постоянно о нем вспоминаю и сочувствую ему. Попроси его также не питать ко мне ненависти.
   Елена грустно покачала головой, словно подобная просьба была совершенно излишней, и с любовью послала своей подруге воздушный поцелуй, на что та ответила тем же: обеими ручками послала воздушный поцелуй Елене. После этого среди цветов появилась чья-то очень загорелая рука и помогла Розе исчезнуть.
   Когда Роза возвратилась в адмиральскую каюту, перед ней и изумленными гостями словно по мановению волшебного жезла неожиданно появился завтрак, который мистер Тартар сервировал простым нажатием на пружинку и поворотом ручки, выдвинувшей скрытую в стене полку. Здесь были и удивительные миндальные пирожные, и сверкающие ликеры, и чудесно сохранившиеся тропические пряности, и варенья из тропических фруктов – и все это в неисчерпаемом изобилии. Но, несмотря на всю магическую силу мистера Тартара, он не мог остановить время, оно бессердечно помчалось вперед, и Розе наконец пришлось спуститься на землю из сказочной страны волшебного боба и оказаться в квартире ее опекуна.
   – Ну, а теперь, моя милая, – сказал мистер Грюджиус, – будем решать, что нам делать, или точнее, иными словами, что мне делать с тобой?
   Роза с виноватым видом молча взглянула на мистера Грюджиуса, вполне сознавая, какая она обуза не только для всех, но даже и для самой себя. Что она могла сказать? Мысль жить и прятаться на верхнем этаже гостиницы «Фернивал» всю оставшуюся жизнь – вот все, что она могла придумать в эту минуту.
   – Мне пришло в голову вот что, – сказал мистер Грюджиус. – Поскольку почтенная мисс Твинклтон иногда во время каникул приезжает в Лондон для встречи с родителями своих учениц, живущих в столице, а также для подбора будущих воспитанниц, то не попросить ли нам ее приехать и пожить с тобой месяц, пока мы осмотримся и что-нибудь придумаем?
   – А где мы будем жить с ней, сэр?
   – Где? – повторил Грюджиус. – Мы снимем в городе меблированную квартиру на месяц и пригласим мисс Твинклтон приехать на это время и позаботиться о тебе.
   – А потом? – спросила Роза.
   – А потом, – сказал мистер Грюджиус, – мы будем не в худшем положении, чем теперь.
   – Я думаю, что это хороший план, это выход из положения, – согласилась Роза.
   – Так пойдем искать меблированную квартиру, – сказал мистер Грюджиус, вставая. – Вчерашний вечер и твое присутствие было счастьем для меня. Я бы не желал ничего лучшего, чем всю жизнь постоянно иметь такого прелестного гостя, как ты, моя дорогая. Но, к сожалению, здесь неподходящее место для молодой девушки. Так что пойдем искать приключений и меблированную квартиру. Между тем мистер Криспаркл, отправляющийся сейчас домой, конечно, обязательно сегодня повидает мисс Твинклтон и будет просить ее посодействовать нам в наших планах.
   Мистер Криспаркл охотно принял на себя это поручение и, распрощавшись, уехал, а мистер Грюджиус с Розой отправились в путь на поиски подходящей квартиры.
   Способ мистера Грюджиуса, с помощью которого он подбирал и искал квартиры, был весьма оригинален: он останавливался на противоположной стороне улицы против дома, на окнах которого висели объявления о сдаче квартиры, внимательно смотрел на передний фасад дома, потом окольными путями пробирался к заднему фасаду дома и там останавливался. Насмотревшись таким образом досыта с обеих сторон и не входя внутрь, он переходил к другому дому и повторял осмотр точно так же. Естественно, подобный способ забирал много времени, и все проходило довольно долго. Осмотрев так немало объектов, мистер Грюджиус вспомнил, что некая вдова, какая-то дальняя родственница мистера Баззарда, просила его однажды рекомендовать ей жильцов. Эта дама жила возле Блумсбери-сквера, на Саутхемптон-стрит. Мистер Грюджиус с Розой легко отыскали этот дом. На дверях квартиры красовалась медная доска с надписью крупными и четкими заглавными буквами без указания пола и гражданского состояния – «Билликин».
   Отличительными чертами миссис Билликин были чистосердечная искренность и слабость здоровья, проявляющаяся в склонности к обморокам. Навстречу посетителям она вышла из своей маленькой комнаты, и вся ее фигура, казалось, говорила, что ее вызвали очень не вовремя, будто она только что пришла в себя после нескольких обмороков.
   – Как ваше здоровье, сэр? – спросила миссис Билликин, узнав мистера Грюджиуса и манерно поклонившись ему.
   – Благодарствуйте, я вполне здоров, а вы? – ответил мистер Грюджиус.
   – Я здорова, то есть насколько я могу быть здорова, – ответила миссис Билликин, еле дыша от слабости.
   – Моя питомица и одна пожилая дама, – начал мистер Грюджиус, – желают снять приличную квартиру на месяц, а возможно, и на больший срок. Есть ли у вас свободные комнаты, сударыня?
   – Мистер Грюджиус, – ответила миссис Билликин, – я не хочу вас обманывать, у меня есть свободные комнаты.
   Эти слова она произнесла таким тоном, как будто говорила: «Ведите меня хоть на плаху, но пока я жива, я буду говорить правду».
   – Какие же у вас комнаты, сударыня? – спокойно спросил мистер Грюджиус, желая смягчить строгость миссис Билликин, которая ясно чувствовалась во всем ее поведении.
   – Вот эта гостиная, где мы с вами находимся сейчас. Называйте ее, как хотите, мисс, – сказала миссис Билликин, обращаясь к Розе, – это моя передняя гостиная, а с другой, задней гостиной я ни за что никогда не расстанусь. Кроме того, есть еще две спальни в верхнем этаже, с газовым освещением. Я не стану уверять, что полы в ваших спальнях очень уж прочные, ибо они не прочные. Газопроводчик признался, что для прочности трубы надо было положить под балками, но это было бы слишком дорого для того, кто арендует дом на год, и потому трубы проложены там над балками, и я обязана вам это сказать, чтобы вы заранее знали.
   Мистер Грюджиус и Роза испуганно взглянули друг на друга, хотя абсолютно не понимали, какую опасность представляют трубы, проложенные таким способом. Миссис Билликин между тем скрестила руки на груди, точно с сердца ее свалился тяжкий камень.
   – Ну, зато, конечно, потолок хорош? – спросил мистер Грюджиус с надеждой.
   – Мистер Грюджиус, – возразила миссис Билликин, – если бы я вас убеждала, что потолок отличный, то я бы вас обманула. Это все равно, что я бы уверяла вас, что ничего над головой – это еще один этаж над головой, но это же было бы неправдой, а я так не могу. Нет, сэр, черепица на крышах на такой высоте в ветреную погоду всегда будет срываться, и тут ничего не поделаешь. Я предлагаю вам, сэр, самому попытаться удержать черепицу крепко, каким бы специалистом вы ни были, но ничего у вас не получится. – Миссис Билликин произнесла эти слова с таким жаром, что, не желая злоупотреблять своим нравственным превосходством над мистером Грюджиусом, она тотчас смягчила тон и продолжала гораздо снисходительнее, хотя со столь же упорным чистосердечием. – Следовательно, мне вместе с вами ни к чему лезть на верхний этаж и показывать вам потолок, чтобы услышать от вас: «Миссис Билликин, что это за пятно на потолке?» – и отвечать вам: «Я вас не понимаю, сэр». Нет, сэр, я не стану вас обманывать, прибегать к таким хитростям. Я понимаю, на что вы укажете. Это сырость, сэр. Она то появляется, то исчезает. Вы можете полжизни прожить в сухости – и будете, как сухарик, но вдруг появляется сырость – и вы превратитесь мокрую тряпку!
   Последняя откровенность миссис Билликин окончательно смутила мистера Грюджиуса.
   – А нет ли у вас других комнат, сударыня? – спросил он.
   – Мистер Грюджиус, – торжественно отвечала миссис Билликин, – у меня есть другие комнаты. Вы спрашиваете, есть ли, и я отвечаю честно и откровенно: есть. Первый и второй этаж свободны, есть и там славные комнатки.
   – Ну, слава Богу! О них уже ничего плохого нельзя сказать, – произнес мистер Грюджиус, успокаивая сам себя.
   – Мистер Грюджиус, – возразила миссис Билликин, – извините меня, но там есть лестница, и если вы не будете готовы смириться с этим, то вы будете сильно разочарованы. Вы не можете, мисс, – продолжала она, обращаясь с упреком к Розе, – поместить первый, а тем более второй этаж рядом с бельэтажем. Нет, вы не можете этого сделать, мисс, это не в ваших силах, и потому незачем и пытаться.
   Билликин произнесла эти слова с таким чувством, словно Роза высказала упорное намерение сделать невозможное вопреки здравому смыслу и отстаивать нечто нереальное.
   – Можем мы, сударыня, посмотреть эти комнаты? – спросил мистер Грюджиус.
   – Мистер Грюджиус, – отвечала миссис Билликин, – вы можете. Я не буду скрывать от вас, сэр, да, можете.
   Затем миссис Билликин послала служанку в свою комнату за шалью (так как в доме с незапамятных времен утвердилась традиция, по которой миссис Билликин не могла никуда выйти без шали) и, завернувшись в нее с помощью той же служанки, пошла вперед. На лестнице миссис Билликин несколько раз останавливалась, чтобы перевести дух, и хваталась за сердце, словно оно хотело убежать из груди, но она насильно его удерживала.
   – А второй этаж? – спросил мистер Грюджиус, найдя первый удовлетворительным.
   – Мистер Грюджиус, – очень церемонно проговорила миссис Билликин, как будто наступила минута для обсуждения трудного и важного вопроса, – второй этаж находится над этим.
   – Можно, мы и его посмотрим?
   – Да, сэр, – отвечала миссис Билликин, – он открыт целый день.
   Второй этаж также оказался удовлетворительным, и мистер Грюджиус, переговорив с Розой, попросил перо и чернила, чтобы написать текст договора. Между тем миссис Билликин торжественно уселась в кресло и произнесла нечто вроде речи – на самом деле изложение отдельных пунктов договора.
   – Сорок пять шиллингов в неделю и плата помесячная в это время года – условия благоразумно умеренные для обеих сторон, – сказала миссис Билликин. – Конечно, здесь не Бонд-стрит и не дворец Сент-Джеймс, но я и не утверждаю ничего подобного. Не скрою (мне это ни к чему), за аркой сзади находится извозный двор. Относительно прислуги: две служанки у меня на хорошем жалованье. Уголь оплачивается либо по ведрам, либо с топки. – Последние слова она произнесла с особым ударением, словно указанное различие имело чрезвычайно важное значение. – Содержание собак не поощряется. Не говоря о грязи от них, так их еще и крадут, а подозрение в краже не делает чести дому, обоюдные подозрения приведут к неприятностям.
   Тем временем мистер Грюджиус написал договор и достал задаток.
   – Я подписал его за обеих дам, сударыня, а вы будьте так добры, подпишитесь за себя. Вот здесь, пожалуйста, ваши имя и фамилию.
   – Мистер Грюджиус, – сказала миссис Билликин в новом припадке откровенности, – нет, сэр. Вы извините, но я не поставлю своего имени.
   Мистер Грюджиус удивленно взглянул на нее.
   – Дощечка на двери выставлена для моей безопасности, она служит мне защитой, – продолжала миссис Билликин, – исполняет свое назначение, и я не отступлюсь от нее ни за что ни на шаг.
   Мистер Грюджиус взглянул с изумлением на Розу.
   – Нет, мистер Грюджиус, вы уж меня извините, а я своего имени не поставлю. Пока этот дом известен под неопределенным названием дома «Билликин», пока сомнительный народец сомневается, нет ли где-нибудь за этой дверью или за черным ходом рослого, сильного Билликина, до тех пор я чувствую себя в безопасности. Но, расписавшись самой, рисковать, признав себя одинокой женщиной, – нет, никогда, увольте, мисс! И вы никогда не подумали бы (прибавила, дрожа от обиды, миссис Билликин с укором) лишить такого преимущества особу вашего же пола, если б вам не был подан такой неблагоразумный пример.
   Роза сильно покраснела, точно она и в самом деле хотела обмануть добрую и честную женщину, и попросила мистера Грюджиуса довольствоваться какой бы то ни было подписью. Таким образом, под квартирным договором появилась вывесочная надпись «Билликин», словно подпись владельца на хартии.
   После этого они договорились обо всех подробностях, и переезд был назначен через два дня – к этому времени должна была приехать мисс Твинклтон. Распрощавшись с миссис Билликин, Роза под руку со своим опекуном отправилась в гостиницу «Фернивал».
   Не успели они приблизиться к гостинице, как увидели мистера Тартара, ходившего взад и вперед на панели перед входом и немедленно направившегося им навстречу.
   – Мне пришло в голову, – сказал он, подходя к ним, – что недурно было бы нам покататься по реке. Как вы думаете? Погода прекрасная, и как раз сейчас прилив. У меня есть своя лодка на причале у Темплской лестницы.
   – Я уже давно не катался по реке, – сказал Грюджиус, видимо, соблазненный этим интересным предложением.
   – А я никогда, – прибавила Роза.
   Спустя полчаса они практически решили этот вопрос, поднимаясь вверх по реке. Прилив был благоприятен для них, лодка мистера Тартара легко неслась по водной глади – не лодка, а само совершенство, – день был замечательный. Мистер Тартар и Лобли (его слуга) сидели на веслах. Выяснилось, что у мистера Тартара есть еще и парусная яхта, стоявшая где-то ниже по реке, близ Гринхайта, и его слуга, присматривающий за ней, сейчас временно отозван со своего поста ради этой прогулки. Лобли был веселым, здоровенным малым с широким красным лицом, темными волосами и бакенбардами. Он очень походил на изображение солнца на старинных деревянных гравюрах. Его волосы и бакенбарды, словно расходящиеся в стороны лучи, освещали его лицо. Сидя на носу лодки, он представлял великолепное зрелище в своей матросской рубашке, которая прикрывала (или открывала) его могучую грудь и плечи, украшенные татуировкой. Лобли, как и мистер Тартар, казалось, греб очень слегка, безо всяких усилий, весла сгибались под их мощными руками, как тростинки, и лодка летела стрелой. Мистер Тартар при этом довольно оживленно разговаривал (словно он ничем не был занят) с Розой, которая действительно ничего не делала, и с мистером Грюджиусом, который, сидя на корме, держал руль и правил вкось и вкривь, что, однако, нисколько не портило дела, так как одного движения умелой руки мистера Тартара или напора на борт Лобли было достаточно, чтобы повернуть лодку на правильный путь.
   Прилив мчал их быстро, весело вверх по сверкающей реке, пока они не остановились, чтобы пообедать в каком-то зеленом саду, не нуждавшемся в названии (уточнить в таком случае название никому не было нужно). Затем чрезвычайно кстати наступил отлив, точно в этот день река только и думала об удобстве и удовольствии наших путешественников, и они тихо, лениво поплыли по течению среди островов, заросших зеленью. Теперь Роза попробовала грести, и попытка увенчалась блестящим успехом, так как ей помогали оба гребца; мистер Грюджиус также попробовал свои силы в гребле, но ему никто не помогал, и он тут же упал вниз головой и кверху ногами, получив коварный удар веслом по подбородку. Потом они сделали перерыв, чтобы выйти на берег и отдохнуть. Это был чудесный отдых! Лобли, мокрый от пота, разложил под кустами подушки и пледы, бегая босиком по воде от лодки на берег и обратно, как канатоходец по канату, да с таким удовольствием, будто башмаки были для него предрассудком, а чулки – рабством. Отдохнув, они отправились в обратный путь, окруженные ароматическим благоуханием цветущих лип под мелодичное журчание воды. Очень, очень скоро, увы, слишком рано, громадный, черный город набросил свою тень на веселую реку, а сумрачные мосты сковали ее, как смерть сковывает нам жизнь; прелестные зеленые берега, казалось, были утеряны безвозвратно.
   «Неужели люди не могут жить без таких пасмурных дней, без скуки и тоски?» – думала Роза на другой день, когда весь город был темным и пасмурным и все носило на себе странный отпечаток ожидания чего-то, упорно не являвшегося, чего, может, никогда и не будет. Она начала теперь думать, что клойстергамские школьные дни прошли и исчезли навсегда, а пасмурные томительные дни будут время от времени приходить и давать о себе знать тоской и каким-то неясным ожиданием.
   Однако чего ждала Роза? Ждала ли она мисс Твинклтон? Мисс Твинклтон явилась в назначенное время. Ей навстречу из своей комнаты вышла миссис Билликин, и в ее глазах с этой минуты появилась твердая решимость вести упорную борьбу с новой гостьей.
   Мисс Твинклтон привезла с собой большое количество вещей как для себя, так и для Розы. Миссис Билликин обиделась, что мисс Твинклтон была так занята своим багажом, что не слишком скоро признала в ней хозяйку дома. Вследствие этого у миссис Билликин насупились брови, и когда мисс Твинклтон стала пересчитывать свои ящики и узлы, которых всего было семнадцать, и впопыхах посчитала и миссис Билликин как ящик номер одиннадцать, то миссис Билликин гневно выразила свой протест, поспешив внести ясность.
   – Считаю необходимым как можно раньше вас предупредить, – произнесла с торжественным чистосердечием миссис Билликин, – что хозяйка дома – не чемодан, не узел, не мешок и не нищая тоже, мисс Твинклтон! Пока еще нет, покорнейше вас благодарю!
   Последние слова были связаны с тем, что мисс Твинклтон по рассеянности сунула в руку миссис Билликин два шиллинга и шесть пенсов, приняв ее за возницу.
   Получив такой отпор, мисс Твинклтон растерянно спросила, которому же джентльмену надо заплатить? Джентльменов же было двое, так как мисс Твинклтон приехала в двух кэбах; и каждый из них, получив по два шиллинга и два пенса, держали их на ладони с таким безмолвным изумлением и негодованием, словно они протестовали перед небом и землей, призывая их в свидетели нанесенной обиды. Испугавшись этого ужасного зрелища, мисс Твинклтон поспешно сунула каждому из них в руку еще по шиллингу, грозя в то же время обратиться к помощи закона в суд, и снова пересчитала свои узлы и чемоданы, в числе которых посчитала и обоих джентльменов, чем усложнила и совершенно запутала весь процесс. Наконец оба джентльмена, держа на ладони последний шиллинг и не сводя с него глаз, как будто он мог от долгого наблюдения превратиться в восемнадцать пенсов, удалились, спустились по лестнице, взобрались на козлы и уехали, оставив мисс Твинклтон всю в слезах, сидящей на коробке со шляпами.
   Миссис Билликин не выразила никакого сочувствия этому проявлению слабости и приказала привести «какого-нибудь молодого человека» для разбора вещей. Когда этот гладиатор исчез с арены, наступило спокойствие и новые жильцы сели за обед.
   Но миссис Билликин каким-то образом узнала, что мисс Твинклтон держала школу, и тотчас вообразила, что, вероятно, та намерена и ее чему-нибудь учить.
   «Но я тебе этого не позволю, – говорила она про себя, – я, слава Богу, не твоя ученица, хотя она, бедная (глядя на Розу), и твоя воспитанница».
   С другой стороны, мисс Твинклтон, переменив платье и оправившись от смущения, выказывала решимость представлять достойный пример во всех отношениях, образец выдержки и тонких манер. Являясь теперь счастливым сочетанием между двумя фазами своего существования, она со своим рабочим ящиком в руках уселась у камина и приготовилась вести непринужденную беседу, вставляя ненавязчиво полезные сведения из разных областей знаний.
   – Я не хочу скрывать от вас, – сказала миссис Билликин, войдя к ним в комнаты в своей парадной шали, – ибо это не в моем характере, что я решилась зайти к вам с целью выразить надежду, что обед вам понравился. Хотя у меня кухарка не ученая, без диплома, простая, но она получает достойное жалованье, и я должна следить за тем, чтобы она готовила очень хорошо.
   – Благодарствуйте, – ответила Роза, – мы очень хорошо пообедали.
   – Мы привыкли, – сказала мисс Твинклтон таким благосклонным тоном, что миссис Билликин явственно слышались слова «добрая женщина», а не «хозяюшка», – к обильной и питательной, но простой и здоровой пище и пока не нашли никакой причины сожалеть о покинутом нами древнем городе и об упорядоченном хозяйстве, с которыми судьба до сих пор связывала нашу жизнь.
   – Я считала своей обязанностью сказать кухарке, – заметила миссис Билликин в новом порыве откровенности, – с чем вы, я надеюсь, согласитесь, мисс Твинклтон, что эта молодая особа, привыкнув жить впроголодь, должна быть понемногу приучена к хорошей еде, так как неожиданный переход от скудной пищи к хорошей и обильной требовал бы сильного желудка, который является редкостью для юного существа, особенно питающегося пансионной пищей.
   Из этой выразительной речи было видно, что миссис Билликин открыто стала нападать на мисс Твинклтон, как будто та являлась ее естественным врагом.
   – Ваши замечания, – отвечала мисс Твинклтон, не сходя со своего возвышенного нравственного пьедестала, – сделаны, не сомневаюсь, с хорошей целью и с самыми лучшими намерениями, но позвольте мне заметить, что вы очень сильно ошибаетесь, просто извращая действительность, – вероятно, по причине полного отсутствия у вас сколько-нибудь достоверной информации.
   – Моя информация, – не сдавалась миссис Билликин, вставив для большей убедительности слово «моя» и вещая вежливо и довольно ядовито, – основана, мисс Твинклтон, на моем собственном опыте, что, я полагаю, всегда считается хорошим доказательством. Так или нет, я в юности была отдана в очень приличную школу, самый что ни есть аристократический пансион, начальница которого была такая же леди, как и вы, не хуже вас и почти ваших же лет (разве на десяток моложе), но там настолько плохо кормили, что на всю жизнь испортили мне здоровье.
   – Вполне вероятно, – ответила мисс Твинклтон с того же пьедестала, – и достойно сожаления. Милая Роза, как идет твоя работа?
   – Мисс Твинклтон, – продолжала миссис Билликин очень любезно, – прежде чем понять ваш намек и удалиться, как подобает настоящей леди, я позволю себе вас спросить тоже как настоящую леди, сомневаетесь ли вы в моих словах?
   – Я не понимаю, почему вы так предубеждены против меня и питаете такое подозрение… – начала мисс Твинклтон, но миссис Билликин ее остановила.
   – Пожалуйста, не приписывайте мне таких подозрений, каких я никогда не выражала. Вы очень много говорите, мисс Твинклтон, и, без сомнения, ваши ученицы ожидают от вас такого красноречивого потока слов, за что вам и платят деньги. Но я не плачу вам за поток слов и нисколько не желаю его использовать, поэтому повторяю свой вопрос.
   – Если вы говорите о вашем плохом здоровье… – начала мисс Твинклтон, но миссис Билликин снова ее перебила.
   – Я ничего подобного не говорила.
   – Ну, если вы говорите о вашем испорченном здоровье…
   – Испорченном в школе, – настойчиво уточнила миссис Билликин, делая ударение на каждом слове.
   – Все, что я могу сказать по этому поводу, – продолжала мисс Твинклтон, – что я должна верить вашим словам о вашем испорченном здоровье. Я не могу не прибавить при этом, что, если ваше нездоровье так сказывается на ваших словах, то оно заслуживает еще большего сожаления. Очень жаль, что ваше здоровье не лучше. Но, милая Роза, как идет твоя работа?
   – Гм… Прежде чем уйти, мисс, – торжественно произнесла миссис Билликин, обращаясь к Розе, уже совершенно игнорируя с мисс Твинклтон, – я хочу раз и навсегда заявить, что все наше общение впредь будет происходить между мной и вами. Я не знаю здесь больше никакой пожилой леди, мисс, никого, кто был бы старше вас.
   – Это будет очень удобно, Роза, – заметила мисс Твинклтон.
   – Это не значит, мисс, – сказала миссис Билликин с саркастической улыбкой, – что я обладаю той волшебной мельницей, в которой, я слышала, старую деву можно перемолоть в молоденькую (кое-кому это бы понадобилось), но это значит, что я ограничиваю свои услуги и свое общение исключительно только вами.
   – Когда я пожелаю обратиться с просьбой к хозяйке этого дома, милая Роза, – заметила мисс Твинклтон с величественной улыбкой, – то я обращусь к тебе, а ты, я уверена, передашь мою просьбу по назначению.
   – Прощайте, мисс, – сказала миссис Билликин очень любезно и несколько официально, – я вижу только вас перед собой и желаю вам доброго вечера от всей души; я должна сознаться, что чувствую себя счастливой, не имея необходимости публично заявить о моем презрении к какой бы то ни было и, по несчастью, близкой вам особе.
   С этими словами миссис Билликин грациозно удалилась, и с этого времени Роза осталась в незавидной роли волана между двумя ракетками. Ни одно дело не осуществлялось без мелкой или бурной интриги. Каждый день, решая вопрос об обеде, мисс Твинклтон (в присутствии всех трех участниц соглашения) говорила:
   – Ты бы, милая Роза, спросила хозяйку этого дома, нельзя ли нам приготовить на обед жаркое из молодого ягненка или хотя бы жареную курицу?
   На это миссис Билликин всегда отвечала (Роза при этом не произносила ни слова):
   – Если бы вы, мисс, имели больше понятия о мясе и чаще кушали его, то не говорили бы о молодом ягненке. Во-первых, молодые ягнята давно уже превратились в старых баранов, а во-вторых, существуют определенные дни для забоя скота, поэтому свежее мясо не каждый день есть в продаже. Что же касается жареных кур, то я полагаю, они вам достаточно надоели; вы уже переполнили свой желудок жареными курами, привыкнув к этой пище, не говоря уже о том, что когда вы сами покупали их для себя, то брали самую старую и самую тощую курицу ради дешевизны! Придумайте что-нибудь новенькое, мисс. Начните привыкать к хорошей пище. Ну, придумайте что-нибудь другое.
   В ответ на мудрые, долготерпеливые слова либерального эксперта мисс Твинклтон, покраснев, отвечала:
   – О, дорогая, вы бы могли предложить хозяйке дома приготовить утку?
   – Ну, мисс! – восклицала миссис Билликин. – Роза по-прежнему не произносила ни слова. – Вы удивляете меня, называя уток! Не говоря уже о том, что на них теперь не сезон и что они очень дороги, мне больно было бы видеть, подавая вам утку, что вам от нее достанется, так как единственный нежный ее кусочек был бы забран, я не хочу говорить кем. Ведь грудка – единственный мягкий кусочек – всегда достается неизвестно кому, а у вас на тарелке остаются только кожа да кости. Это не годится. Попробуйте придумать что-нибудь другое, мисс. Думайте больше о себе, а не о других. Не хотите ли блюда посытнее: сладкое мясо или баранью котлетку – одним словом, такое блюдо, от которого и вам бы достался хороший кусок!
   Иногда игра делалась настолько горячей и ожесточенной, велась с таким искусством, что приведенный пример совершенно поблек бы. Но почти всегда миссис Билликин одерживала верх, выкидывая поистине удивительные штуки в самую критическую минуту, когда их никто не ожидал, и последним виртуозным ударом меняя счет в свою пользу.
   Все это отнюдь не поднимало того тоскливого настроения, которое навевал на Розу Лондон или лондонский воздух, будто все здесь чего-то ждет, что никогда не наступает. Устав работать над вышивкой и разговаривать с мисс Твинклтон, она предложила во время занятий вышивкой читать ей вслух, на что последняя тотчас согласилась, считая себя отличным чтецом с большим опытом. Однако Роза вскоре поняла, что мисс Твинклтон читала недобросовестно: она выпускала любовные сцены, перескакивала те места, в которых восхвалялось женское безбрачие, и вообще совершала другие столь же недопустимые обманы и подлоги. Так, например, возьмем следующий красноречивый отрывок: «Дорогая моему сердцу, любезная моей душе, – говорил Эдвард, прижимая к груди любимую головку и обвивая свои пальцы ее шелковистыми кудрями, ниспадавшими золотым дождем, – убежим, любовь моя, из этого грустного, хладного, бездушного мира в пламенный, роскошный рай любви и вечной верности». Подменная версия мисс Твинклтон передавала только что прочитанный отрывок следующим образом: «Милая моя невеста, данная мне по согласию наших родителей с обеих сторон и с одобрения убеленного сединами местного пастора, – сказал Эдвард, почтительно поднося к губам маленькие пальчики, столь искусные в вышивании крестиком, елочкой и гладью, в вязании, шитье и в других женских работах, – позвольте мне пойти к вашему папаше завтра, прежде чем закатится дневное светило, и предложить нанять в окрестностях города скромный домик, соответствующий нашим средствам, где он, папаша, будет всегда самым дорогим гостем, а мы будем вести жизнь скромную, построенную на началах разумной экономии, будем обмениваться приобретенными в школах познаниями, где ты станешь ангелом-хранителем домашнего очага и мы будем блаженствовать в домашнем счастье».
   Дни уныло тянулись за днями, и ничего нового не случалось; соседи стали мало-помалу говорить, что хорошенькая девочка, поселившаяся у миссис Билликин и подолгу сидящая в гостинице, казавшаяся в первое время такой живой и веселой, заметно загрустила. Хорошенькая девочка совершенно упала бы духом, если бы случайно ей не попались книги о путешествиях и морских приключениях. Чтобы уравновесить романтическую сторону этих книг, мисс Твинклтон, читая их вслух, останавливалась с особенным ударением на градусах широты и долготы, на ветрах, течениях и статистических данных (которые она считала тем более назидательными, чем меньше в них понимала), тогда как Роза, с большим интересом слушая, обращала внимание на те места, которые ей были ближе всего к сердцу. Таким образом, они обе зажили гораздо лучше и им стало менее тоскливо, чем прежде.


   Глава XXIII
   Снова рассвет

   Хотя мистер Криспаркл и Джон Джаспер встречались ежедневно под сводами собора, они никогда не упоминали друг другу ни о чем, имеющем отношение к Эдвину Друду, с того времени, более полугода тому назад, когда Джаспер молча показал Криспарклу последнюю запись, сделанную им в своем дневнике. Не могло, конечно, быть, чтобы, так часто встречаясь, они не думали бы каждый раз на такую близкую для них тему. Не могло, конечно, быть, невероятно даже, чтобы они, так часто встречаясь, не чувствовали бы, что они друг для друга представляют неразрешимую загадку. Джаспер, обвинитель и преследователь Невила Ландлеса, и мистер Криспаркл, его покровитель и постоянный защитник, были слишком враждебны друг другу, чтобы, встречаясь, не поразмыслить о том, как поступил противник и что он впредь предпримет для достижения своей цели, но ни один из них ни разу не заикнулся об этом.
   Поскольку в характере мистера Криспаркла не было ничего скрытного, никакого притворства, то он, вероятно, постоянно выражал своим лицом и обращением, что готов и даже желает когда угодно поговорить на важную, столь близкую их сердцу тему. Однако упорство и замкнутость Джаспера были неприступны. Безмолвный, сумрачный, одинокий, сосредоточившийся на одной идее, устремив все свои мысли на одну цель, он жил особняком от всего мира и не хотел ни с кем делиться своим горем, надеждами и планами. В соответствии со своей работой регента он должен был постоянно находиться, по крайней мере, в механической гармонии с окружающими, с исполнителями, чего невозможно было достигнуть иначе, чем пребывая с ними в духовном согласии и духовном единении, и тем удивительнее, что его душа не была в нравственной гармонии ни с одним человеком на свете. Таким он был всегда и всегда так жил, о чем сам говорил своему племяннику еще раньше, чем появились причины его нынешней замкнутости, прежде исчезновения его дорогого мальчика.
   Без сомнения, он знал о неожиданном отъезде Розы и должен был догадываться о его настоящей причине. Предполагал ли он, что она из страха перед ним хранила молчание о всех подробностях их разговора во время последнего свидания? Или же она рассказала обо всем кому-нибудь, например мистеру Криспарклу? Сам мистер Криспаркл не находил ответа на этот вопрос, но как человек строго справедливый он также не мог не признать, что влюбиться в Розу само по себе не являлось преступлением или что не преступно предложение пожертвовать местью ради любви.
   Страшное подозрение относительно Джаспера, вкравшееся, к ужасу Розы, в ее душу, ничуть не разделялось мистером Криспарклом. Если оно когда-нибудь и приходило в голову Елены или Невила, то они никогда не выражали его вслух. Мистер Грюджиус не скрывал своей неприязни к Джасперу, но даже издалека не намекал, что эта неприязнь имела своим источником подобное подозрение. Однако он был человек столь же молчаливый, сколь и эксцентричный – так, он ни разу ни при ком не упомянул о том памятном вечере, когда, услышав о разрыве между несчастным исчезнувшим юношей и Розой, Джаспер грохнулся без чувств на пол, демонстрируя груду изорванной и перемазанной в грязи одежды.
   Когда жители Клойстергама по временам вспоминали об уже пережеванной и выдохнувшейся трагической истории, случившейся полгода тому назад и предоставленной человеческим судом суду Божьему, то они снова гадали, разделяясь во мнении: одни полагали, что любимый племянник Джона Джаспера был убит его ревнивым соперником то ли в открытой драке, то ли каким-то иным способом; другие же думали, что он предпочел исчезнуть по своей воле. Одним словом, вопрос этот продолжал оставаться без ответа. При мысли об этой истории всегда полусонные жители старинного соборного города лениво поднимали головы и замечали, что Джаспер с прежним жаром был предан делу мести и раскрытию преступления; взглянув на него, они снова погружались в свою вечную дремоту.
   Таково было положение дел в тот период нашей истории, к которому мы теперь приблизились.
   Двери собора только что закрылись на ночь, когда соборный регент, взяв отпуск на два или три дня и получив разрешение в это время не присутствовать на службах, отправляется в Лондон. Он следует тем же путем, что и Роза, и прибывает в столицу так же, как она, в жаркий и пыльный вечер.
   Весь его багаж в виде маленького чемоданчика легко помещается в руках, и он пешком добирается до маленькой гостиницы на небольшой площади, позади Олдерсгейт-стрит, близ почтамта. Эта гостиница была одновременно и гостиницей, и квартирой, и меблированными комнатами, как угодно было назвать ее посетителю: там можно было остановиться на день-два, а можно помесячно снимать номер. Во всех объявлениях на железных дорогах это учреждение заявляет себя скромной новинкой, предприятием нового типа, только что появившимся на свет и начинающим входить в моду. Его владельцы застенчиво, чуть ли не с извинениями дают понять путешественнику, что не предоставят ему всех удобств старинных гостиниц, где вместо пива подавали ваксу, выплеснутую затем вон, а заявляют, что он может снять комнату, получать пищу и нанять прислугу за определенную плату и что ему будут чистить ваксой сапоги, а не смазывать его желудок. Ему обещают также, что кроме постели, завтрака и внимательного обслуживания он будет обеспечен надежной охраной в лице бодрствующего всю ночь привратника. Такие и подобные им заявления приводят истинных британцев к печальному выводу о том, что наша эпоха стремится всех и все уравнять, кроме, правда, больших дорог, которых в Англии скоро совсем не останется.
   В этом заведении Джаспер обедает без аппетита, потом отправляется в восточную часть Лондона и после продолжительной ходьбы по многим пыльным улицам наконец достигает своей цели – грязного жалкого дворика с ветхими домишками. Он взбирается вверх по полуразрушенной лестнице, открывает дверь в темную, душную комнату и спрашивает:
   – Вы здесь одна?
   – Одна, голубчик, одна сижу, разорение только. Тем хуже для меня и тем лучше для вас, – отвечает из темноты старый дребезжащий голос. – Войдите, войдите, кто бы вы ни были. Я не могу вас видеть, пока не зажгу спички, но мне кажется, что я узнаю ваш голос. Я вас знаю, не правда ли? Вы бывали у меня?
   – Зажгите спичку и попробуйте меня узнать.
   – Да, да, голубчик, но рука моя дрожит и я сразу не могу найти спичек. К тому же я так кашляю, что куда бы ни положила спичек, никогда их не найду. Когда я начну кашлять, они прыгают с места на место, словно живые существа. Вы только что приехали из путешествия, из плаванья, голубчик?
   – Нет.
   – Вы не моряк?
   – Нет.
   – Ну, у меня есть клиенты и сухопутные, не только моряки. Я мать тем и другим, не то что китаец Джек по ту сторону двора. Он ни тем, ни другим не отец. И к тому же он не умеет приготовлять настоящим образом снадобье, хотя берет ту же цену, что и я, а когда может, то и дороже. Ну, вот и спичка, где же теперь свечка? Если я теперь примусь кашлять, то двадцать спичек потухнут прежде, чем я зажгу свечу.
   Но ей удается найти спичку и зажечь ее прежде, чем кашель одолевает ее. В ту же самую секунду, как свечка зажжена, она принимается кашлять и долго покачивается из стороны в сторону, тяжело переводя дух, приговаривая: «Ох, мои легкие, ох, мои легкие!» Пока длится этот приступ, она ничего не видит и не слышит, все ее силы уходят на борьбу с судорогой, но как только она приходит в себя, то начинает пристально вглядываться в пришедшего и, когда дар слова возвращается к ней, как бы не веря своим глазам, восклицает:
   – Ба, да это вы!
   – Отчего вы так удивляетесь моему приходу?
   – Я никогда не думала, что увижу вас еще, голубчик. Я полагала, что вы давно умерли и в царствии небесном.
   – Отчего же?
   – Я не думала, чтобы вы, если живы, могли так долго не посетить ту, которая умеет приготовлять снадобье. Как же вы обходитесь без курева? И к тому же вы в трауре! Почему же вы не пришли выкурить трубку-другую для утешения? Или вы получили в наследство много денег и вам нечего было утешаться?
   – Нет, не получил.
   – Кто же это у вас умер, голубчик?
   – Родственник.
   – А отчего умер?
   – От смерти, наверное.
   – Вы сегодня не в духе и сердиты, – произносит старуха с заискивающим смешком. – Разговаривать даже не хотите. Но это от того, что вы давно не курили. Это вроде как болезнь, я-то знаю. Но здесь вы можете скоро поправиться и совершенно исцелиться благодаря хорошей трубочке. Правильно сделали, что сюда пришли, мы вас вылечим! Все как рукой снимет!
   – Так готовьте же скорей, – поторапливает посетитель.
   С этими словами он снимает с себя башмаки, галстук и ложится поперек продавленной кровати, подперев голову рукой.
   – Ну, вот вы теперь начинаете больше походить на себя, – одобрительно произносит женщина. – Я теперь узнаю своего прежнего посетителя. Что, дружок, вы все это время старались сами для себя приготовить снадобье?
   – Я принимал его иногда по-своему.
   – Никогда не принимайте его по-своему, этого никогда не надо делать, это нехорошо для торговли и нехорошо для вас. Но где моя бутылочка, наперсток и моя ложечка? Погодите, голубчик, я вам преподнесу художественно, по всем правилам приготовленное снадобье.
   Приступив к своему делу и раздувая уголек, находившийся в ее руках, она время от времени бормочет что-то про себя гнусавым, но довольным голосом, порой заговаривая с посетителем. Что касается его, то он иногда отвечает, иногда молчит, глядя на нее, словно мысли его далеко-далеко, уже в тех снах, в которые он сейчас собирается погрузиться.
   – У меня всегда готова для вас, голубчик, трубочка, не правда ли?
   – Правда.
   – Когда вы впервые явились сюда, то совершенно не привычны были к снадобью, новичком были, не так ли?
   – Да, тогда мне достаточно было небольшой порции, сразу смаривало.
   – Но мало-помалу вы привыкли и стали покуривать трубочку не хуже самых лучших курильщиков.
   – Да, то есть самых худших.
   – Ну, вот она и готова. Как вы тогда хорошо пели! Опустите, бывало, головку и станете петь так сладко, словно птичка! Ну, берите же, уже готово.
   Он осторожно берет из ее рук трубку и подносит к своим губам. Она усаживается рядом, чтобы при первой надобности вновь наполнить трубку. Втянув в себя несколько раз утешительного зелья, он спрашивает, сомнительно качая головой:
   – Оно что, не такое сильное, как раньше?
   – О чем вы говорите, голубчик?
   – О чем же мне говорить, как не о том, что у меня сейчас во рту?
   – Точно такое же, как всегда. Смешение все одно и то же.
   – Вкус другой. И действует медленнее.
   – Просто вы привыкли, вот что.
   – Конечно, и это может быть. Вот видите… Послушайте…
   И, не закончив фразы, он закрывает глаза и погружается в дремоту, похоже, забыв, что начал говорить. Женщина наклоняется над ним и произносит ему на ухо:
   – Я слушаю. Вы сказали «вот видите…», а я говорю, что вас слушаю. Прежде мы говорили о вашей привычке к зелью.
   – Я знаю. Я только думал. Вот видите: предположите, что у вас было бы что-нибудь в голове, что-нибудь такое, что вы намерены исполнить.
   – Да, голубчик, что-нибудь, что я намерена исполнить.
   – Но на что еще не совсем решились – может, исполните, а может, нет. Понимаете?
   – Да, голубчик.
   И кончиком длинной иглы она начала шевелить в трубке, направляя раскаленный комочек.
   – Не совершили бы вы это самое действие здесь во сне, за этой трубочкой?
   – Да! Каждый раз, с начала и до конца! – постоянно отвечает женщина, наклоняя голову в знак согласия.
   – Вот и я совершал то, что было в моих мыслях, с начала и до конца сотни тысяч раз в этой комнате.
   – Я надеюсь, что это было нечто приятное вам?
   – Да! Приятное!
   Он произносит эти слова как-то резко, дико и злобно взглядывая на нее, будто готовый на нее наброситься. Она безмолвно наполняет трубку своим зельем, ничуть не испугавшись. Видя, что она полностью занята своим делом, он впадает снова в свой прежний тон.
   – Это путешествие. Трудное и опасное путешествие – вот что было в моих мыслях. Смелое, опасное, рискованное путешествие через пропасти, причем довольно было споткнуться, чтобы стремглав полететь в бездну. Посмотрите вниз. Вы видите, что на дне пропасти?
   Он быстро приподнимается и указывает на пол, точно далеко под полом находится то, на что он хотел обратить внимание своей собеседницы. Женщина смотрит пристально на него, а не в указанном им направлении. Она, по-видимому, знает, какое действие производит на него спокойное молчание, и не ошибается: действительно, через минуту он снова ложится и возвращается к своему прежнему тону.
   – Ну, я вам сказал, что я отправлялся в это путешествие здесь сотни тысяч раз. Да что я говорю? Миллионы, биллионы раз. Я так часто совершал его и так долго, что, когда пришлось это сделать в действительности, то просто не стоило хлопотать, так скоро оно совершилось!
   – Значит, пока вас не было, вы совершили это путешествие, и поэтому вас не было так долго? – спокойно спрашивает она.
   Он смотрит на нее, продолжая курить свою трубку, и сквозь дымок, устремив на нее свой горящий взгляд, произносит:
   – Да, я совершил это путешествие.
   Наступает молчание. Его отяжелевшие веки то открываются, то закрываются. Женщина сидит рядом с ним и не сводит глаз с трубки, которая находится в его губах, чтобы вовремя наполнить ее.
   – Я уверена, – замечает она после некоторого молчания, в продолжение которого он как-то странно, дико глядит на нее, точно она находилась не рядом, а на далеком расстоянии, – я уверена, что вы совершали это путешествие всякий раз по-разному, если вы отправлялись в него так часто?
   – Нет, всегда одинаково.
   – Всегда одинаково в воображении?
   – Да.
   – А когда наконец в действительности – тоже так?
   – Да.
   – И всегда вы находили в этом одинаковое удовольствие?
   – Да.
   Он, казалось, теперь не в состоянии был дать другого ответа, кроме этого ленивого, односложного согласия. Вероятно, чтобы убедиться, что эти слова он произносит не в полном бесчувствии, как автомат, она задает следующий вопрос в противоположной, отрицательной форме:
   – И вам никогда, голубчик, это не надоедало и вы никогда не пытались вызвать какое-либо другое видение?
   Он с трудом приподнимается и раздраженно кричит:
   – Что вы хотите сказать? Что еще мне было нужно? Зачем я приходил сюда?
   Она нежно укладывает его обратно на кровать и, прежде чем вложить ему в рот трубку, раздувает в ней огонек собственным дыханием.
   – Конечно, конечно, – ласково произносит она поощряющим тоном, успокаивая его, как раскапризничавшегося ребенка, – да, да, да. Я теперь понимаю. Вы слишком торопились, я не могла сразу схватить вашу мысль. Теперь я ясно вижу, что вы приходили сюда, чтобы повторить ваше путешествие.
   Он отвечает сначала смехом, а потом говорит сквозь зубы:
   – Да, я приходил для этого. Когда мне жизнь становилась невтерпеж, я приходил сюда за утешением и утешался. Да, это было облегчение, утешение, это было утешение!
   Последние слова он произносит с неистовой страстностью и скрежеща зубами, как волк.
   Она пристально смотрит на него, как бы продумывая, как же вытянуть из него то, о чем он хочет сказать, и спрашивает:
   – У вас, голубчик, был спутник в этом путешествии?
   – Ха, ха, ха! – восклицает он с диким хохотом или скорее лаем. – Как часто он был моим спутником в путешествии, сам не зная того! Сколько раз он совершал это путешествие и никогда не видел дороги!
   Женщина становится на колени на пол у кровати и, сложив руки на одеяле, опирается на них подбородком. В этом положении ее лицо очень близко от его головы, и она пристально следит за ним. Трубка выпадает из его рта; она берет ее и водворяет обратно. Потом она начинает тихонько растирать ему грудь, слегка подталкивая его из стороны в сторону. Вскоре он произносит, словно это не он, а она заговорила вслух:
   – Да! Я всегда сначала совершал это путешествие, а потом уже появлялись великолепные пейзажи, огромные просторы и блестящие процессии. Они не могли появиться прежде, чем окончится путешествие.
   Снова наступает молчание, и снова она тихонько растирает ему грудь, и снова он начинает говорить, как будто это говорит она сама:
   – Что? Я же вам сказал, что, когда оно совершилось на самом деле, то оказалось таким коротким, что первый раз показалось мне нереальным. Слышите!
   – Да, голубчик, я слушаю.
   – Время и место уже близко.
   С этими словами он вскакивает на ноги и говорит шепотом, закатив глаза, будто вокруг темнота:
   – Время, место и спутник-путешественник, – подсказывает женщина в том же тоне и слегка держа его за руку.
   – Как же могло быть время близко без спутника-путешественника? Значит, он здесь. Тише, путешествие свершилось. Все закончилось.
   – Так скоро?
   – Я вам это и говорил. Погодите, это только видение. Но оно слишком коротко и легко. Слишком скоро и слишком легко. Я хочу лучшего видения, это самое неудачное. Нет ни борьбы, ни сознания опасности, ни мольбы о пощаде… И все же я никогда этого раньше не видел, – прибавил он, вздрогнув.
   Он отшатывается, весь дрожа.
   – Не видел чего, голубчик?
   – Посмотрите, какое это жалкое, гадкое, низкое дело! А-а! Вот это реально. Значит, это на самом деле. Теперь все закончено.
   Эти несвязные слова он сопровождал какими-то нелепыми, ничего не означающими жестами; затем его движения слабеют, он впадает в совершенно бесчувственное состояние и лежит на постели, как бревно.
   Женщина, однако, продолжает свои расспросы. Она снова растирает ему грудь, поталкивает его, как кошка лапой, и прислушивается. Это она повторяет несколько раз, что-то шепчет ему на ухо и прислушивается. Наконец, убедившись, что он не может очнуться, она тихонько встает с неудовольствием на лице, бьет его пальцами по щеке и отворачивается. Но не отходит от него далее кресла, в котором и усаживается, опершись подбородком на руки и не сводя с него глаз.
   – Я слышала, что ты однажды говорил, – произносит она сиплым шепотом. – Я слышала, как ты однажды говорил обо мне, когда я лежала там, где ты теперь лежишь. Непонятно, говорил ли ты обо мне и двух других. Но ты не будь слишком уверен в себе. Не думай, что всегда так будет.
   Не сводя с него своего немигающего, кошачьего взгляда, она продолжает:
   – Не такое сильное, как всегда? Может быть, поначалу и так. Практика все совершенствуется. Может, я за это время чему-то научилась. Я, может быть, открыла тайну, как заставить тебя говорить, голубчик!
   Но сейчас он больше ничего не говорит – ни утвердительно, ни отрицательно, – а лежит молча на кровати, и только время от времени его лицо и тело судорожно подергиваются, затем он снова лежит молча, не двигаясь. Несчастная свеча догорает, и женщина, вынув ее, выдавливает пальцами плавающий в сале фитиль, зажигает об него новую свечу, уминает остаток в подсвечнике и заколачивает вглубь новой свечой, будто заряжая какое-то мерзкое, вонючее колдовское оружие. Постепенно и вторая свеча догорает, а он все лежит в бесчувственном положении. Наконец последняя свеча догорает и первые лучи рождающегося дня проникают в комнату.
   Через некоторое время лежащий очнулся, дрожа всем телом и придя мало-помалу к осознанию того, где он и в каком положении. Тогда он встает, поправляет на себе одежду и собирается уходить. Женщина с благодарностью принимает те деньги, которые он ей дает, приговаривая:
   – Да благословит вас Бог, голубчик!
   После того как он покидает комнату, женщина, по-видимому, очень устав, готовится ко сну. Но эти приготовления ко сну оказались только видимостью, ибо не успел раздаться последний скрип лестницы под его ногами, как она уже отправилась вслед за ним, торжественно произнося себе под нос: «На этот раз я тебя не упущу!»
   Со двора нет другого выхода, кроме как через ворота, и она останавливается на лестнице, боясь, чтобы он не оглянулся. Но он исчезает, ни разу не повернув головы. Она выходит из ворот и следует за ним, стараясь не выпускать его из поля зрения. Нерешительными шагами, нетвердой походкой он направляется на Олдерсгей-стрит и, остановившись у двери одного из домов, тихонько в нее стучится; дверь тотчас отворяется, и он исчезает за ней. Женщина прячется в противоположных воротах, откуда хорошо видно дверь, и ожидает его выхода, так как догадывается, что он в этом доме останавливается только на время. Проходит несколько часов, а она все терпеливо ждет. Для подкрепления сил она покупает у проходящих разносчиков кружку молока и маленький хлебец.
   В полдень он выходит, переменив одежду, но без чемодана; следовательно, он еще не уезжает домой, в Клойстергам. Она следует за ним на недалеком расстоянии, но потом, вдруг повернувшись, возвращается в тот дом, из которого он вышел.
   – Джентльмен из Клойстергама дома?
   – Только что вышел.
   – Жаль. Когда он уезжает в Клойстергам?
   – В шесть часов вечера.
   – Благодарствуйте. Да благословит Бог людей, которые так любезно отвечают на вопросы бедному человеку.
   «Я на этот раз тебя не упущу, – далеко не любезным тоном повторяет женщина, выйдя на улицу, – я потеряла тебя из виду в прошлый раз, когда дилижанс, в котором ты сидел, отошел от станции. Я даже не была уверена, что ты вышел в Клойстергаме, но теперь я в этом уверена. Погоди, голубчик, я буду раньше тебя в Клойстергаме. Клянусь, что теперь ты от меня не уйдешь!»
   Действительно, в тот же самый вечер женщина уже стоит на углу Большой улицы в Клойстергаме, глазея на окна Монастырского дома и дожидаясь девяти часов, когда по ее расчетам должен был прийти дилижанс. Темнота поможет ей незаметно разглядеть всех приехавших и удостовериться, что в их числе будет человек, которого она так долго ждала. Дилижанс приходит в положенное время, и в нем приезжает тот, кого она на этот раз решилась не упустить.
   – Ну, теперь посмотрим, куда ты денешься. Ступай себе.
   Эти слова произносятся на ветер. Однако можно было подумать, что прибывший пассажир их слышит; он преспокойно, послушно идет по Большой улице до арки над воротами, где неожиданно исчезает. Женщина ускоряет свои шаги и почти вслед за ним вбегает под арку, но тот скрывается так быстро, что она видит перед собой с одной стороны ворот только витую каменную лестницу, а с другой – старинную комнату со сводами, в которой сидит и пишет какой-то джентльмен с большой головой и седыми волосами и, словно сборщик подорожного налога, следит за всеми прохожими, для чего дверь у него открыта настежь.
   – Эй! Кого вы ищете? – восклицает он глухим голосом, видя, что женщина неожиданно останавливается.
   – Здесь только что прошел один джентльмен, сэр.
   – Конечно, прошел. Чего же вы от него хотите?
   – Где он живет, голубчик?
   – Живет? Да напротив, наверху, по той лестнице.
   – Да благословит тебя Господь! Да ты потише говори. Как его зовут?
   – Джаспер, по имени Джон. Мистер Джон Джаспер.
   – Есть ли у него занятие, голубчик?
   – Занятие? Есть. Он поет в хоре.
   – Где?
   – В хоре.
   – Что это такое?
   Мистер Датчери встает из-за стола и, подойдя к двери, спрашивает с улыбкой:
   – Вы знаете, что такое собор?
   Женщина молча кивает головой.
   – Ну, и что же это такое?
   Она задумывается и ищет в уме подобающее определение, как вдруг в голове ее мелькает счастливая мысль, и она молча указывает на темную массу, рельефно выделяющуюся своей черной громадой на фоне звездного неба.
   – Это лучший ответ. Ступайте туда завтра утром в семь часов, и вы не только увидите, но и услышите мистера Джона Джаспера, как он поет.
   – Благодарствуйте, благодарствуйте.
   Тон торжества, с которым она выражает свою благодарность, не ускользает от мистера Датчери – холостяка без определенных занятий, мирно живущего на собственные средства. Он пристально взглядывает на нее и, заложив руки за спину, отправляется по улице вслед за ней по каменной дорожке в ограде собора, где звуки их шагов отдаются гулким эхом.
   – Но, – замечает он, – вы можете хоть сейчас подняться в квартиру мистера Джаспера.
   Женщина смотрит на него с лукавой улыбкой и отрицательно качает головой.
   – Так вы не желаете с ним поговорить?
   Она снова отвечает безмолвным качанием головы и шевелит губами: «Нет».
   – Вы можете любоваться им три раза в день, когда вам угодно, хотя вам, наверное, далеко ездить ради этого?
   Женщина бросает на него быстрый взгляд. Если мистер Датчери полагает заставить ее таким образом сказать, откуда она действительно приехала, то он сильно ошибается, рассчитывая на ее простоту. Но она вскоре вознаграждает его за эту хитрую мысль, когда, идя рядом с ней по улице, без шляпы, с развевающимися на ветру волосами, он от нечего делать побрякивает мелкими деньгами в кармане.
   Звук денег соблазнительно действует на ее слух.
   – Можно, я у вас кое-что попрошу? Не поможете ли вы мне заплатить за комнатку и за обратную дорогу, милый господин? Я очень бедна, больна и страшно кашляю.
   – Вы, я вижу, хорошо знаете, где гостиница для приезжих, – замечает мистер Датчери, продолжая побрякивать деньгами. – Вы здесь часто бывали, добрая женщина?
   – Один раз в жизни.
   – Неужели?
   В это время они достигли входа в монастырский сад. Воспоминание о случившемся в этом месте порождает в женщине мысль о возможности повторения, что, как ей кажется, послужит для ее спутника поучительным примером, и она, остановившись, горячо произносит:
   – Вы мне, может быть, не поверите, но я вас уверяю, что на этом самом месте один молодой джентльмен дал мне три шиллинга и шесть пенсов. Я сидела вот здесь на траве и страшно кашляла. Он подошел ко мне, и я попросила у него три шиллинга и шесть пенсов; он мне их тотчас дал.
   – Не слишком ли смело было с вашей стороны самой назначать сумму? – заметил мистер Датчери. – Не принято ли обычно определять сумму помощи тому, кто ее оказывает? Не могло ли показаться молодому человеку странным, что вы как бы приказывали ему.
   – Видите ли, голубчик, – вкрадчиво отвечала женщина, – мне нужны были деньги на лекарство, которое мне приносит пользу и которым я торгую. Я так и сказала молодому человеку, и все деньги, которые он мне дал, я честно употребила на это. Мне и теперь нужна та же сумма для той же цели и, клянусь душой, я не потрачу деньги ни на что иное.
   – Какое же это лекарство?
   – Я честно поступлю с вами как теперь, так и после. Это опиум, вот что.
   Мистер Датчери внезапно изменяется в лице и обращает на нее острый взгляд.
   – Это опиум, голубчик, – продолжает женщина, – ни более, ни менее. Он очень походит на человеческое существо тем, что мы всегда слышим о нем только дурное, а хорошее редко, и о том хорошем мало кто знает.
   Мистер Датчери начинает очень медленно отсчитывать названную ему сумму, а женщина, жадно вперив глаза в его руки, продолжает распространяться о том великом примере, который она ему преподнесла для подражания.
   – Я здесь была только однажды, в прошлый канун Рождества, и в сумерки вечером молодой человек дал мне три шиллинга и шесть пенсов.
   Мистер Датчери останавливается в счете, словно он ошибся, и начинает считать сначала.
   – И этого молодого человека звали Эдвином, – прибавляет женщина.
   Мистер Датчери роняет деньги, нагибается, чтобы их поднять, и, покраснев от усилия, спрашивает:
   – Откуда вы знаете имя этого молодого человека?
   – Я спросила у него, и он мне сказал. Я задала ему только два вопроса: каково его крещеное имя и имеет ли он подружку? Он ответил, что его зовут Эдвином и что подружки у него нет.
   Мистер Датчери останавливается с деньгами в руках, как бы погрузившись в угрюмую думу об их ценности и колеблясь с ними расстаться. Женщина смотрит на него недоверчиво, и в сердце ее зарождается злоба из-за одного только подозрения, что он передумает и может отказать ей в просьбе. Но он отдает ей деньги, не отвлекаясь от своих мыслей, и она уходит, рассыпаясь в раболепных изъявлениях благодарности.
   Когда мистер Датчери один возвращается к домику над воротами, то лампа Джона Джаспера уже зажжена и его маяк светится издали. Как моряки после опасного путешествия, приближаясь к берегу, жадно смотрят на указывающий им путь свет и лежащую за ним гавань, которой они, быть может, никогда не достигнут, так и мистер Датчери обращает свой взгляд на этот маяк и на то, что находится за ним.
   Он возвращается к себе только для того, чтобы взять шляпу, которая, по-видимому, составляет для него почти излишний по его привычкам предмет туалета. На соборных часах бьет половина десятого, когда он снова выходит на улицу. Он ходит взад и вперед, осматриваясь вокруг, точно зная, что пробил час, когда мистера Дердлса провожают камнями домой. Он ожидает увидеть чертенка, специально назначенного для избивания камнями.
   Действительно, эта адская сила была отпущена на волю. Мистер Датчери застает его за полезным занятием: не имея сейчас живой жертвы, он развлекается тем, что побивает умерших через ограду кладбища. Чертенок находит это занятие чрезвычайно приятным, потому что, во-первых, кладбище считается священным местом, а во-вторых, высокие памятники в темноте отчасти походят на самих мертвецов и, следовательно, позволяют предположить, что они испытывают боль от попадающих в них камней.
   Мистер Датчери восклицает:
   – Здравствуй, Винкс!
   – Здравствуй, Дик, – отвечал чертенок.
   Их отношения, по-видимому, чрезвычайно близки, они на короткой ноге.
   – Но, – продолжает он, – не называйте никогда моего имени при всех. Я никогда не хочу иметь никакого имени. Когда меня в полиции спрашивают: «Как тебя зовут?» – я всегда отвечаю: «Узнайте сами!»; точно так же, когда меня спрашивают: «Какой ты веры?» – тоже отвечаю: «Узнайте сами!»
   Заметим мимоходом, что последний вопрос было бы чрезвычайно трудно разрешить самому искусному статистику.
   – К тому же, – прибавляет он, – нет фамилии Винкс.
   – Я полагаю, что должна быть.
   – Вы лжете, меня так зовут некоторые приезжие за то, что ночью мне никогда не удается поспать, вот и все. Но лучшее для меня имя – Депутат, хотя, кроме этого имени, я ничего никому не скажу.
   – Депутат так Депутат. Мы ведь с тобой друзья, не правда ли, Депутат?
   – Да, хорошие друзья.
   – Я простил тебе долг, сделанный в первый день нашего знакомства, и потом не раз давал по шесть пенсов, не так ли, Депутат?
   – Да. И что еще важнее, вы не друг Джаспера. Зачем это он меня сшиб с ног?
   – Неужели! Но не будем говорить о нем. Сегодня к тебе отправится мой шиллинг, Депутат. Ты принял одну женщину, с которой я только что говорил. Бедную, больную женщину со страшным кашлем.
   – Пуф-пуф, – подтверждает Депутат, представляя губами, что он курит трубку.
   – Как ее имя?
   – Ея высочество принцесса Пуф-пуф.
   – У нее же есть, наверное, другое имя; где она живет?
   – В Лондоне, между Джеками.
   – Между матросами?
   – Я так и сказал: между Джеками, китайцами и прочими.
   – Я желал бы точно узнать ее настоящий адрес.
   – Хорошо, дайте денег.
   Мистер Датчери дает ему шиллинг и благодаря доверию, которое должно существовать в торговых сделках между честными людьми, эта сделка считается состоявшейся.
   – Но вот потеха, – восклицает Депутат, – куда, вы думаете, ее высочество отправляется завтра утром? Она отправляется в со-о-о-бор. – Последнее слово он ужасно растягивает и в припадке восторга визгливо смеется.
   – Откуда ты знаешь, Депутат?
   – Она сама мне сказала. «Депутат, мне надо встать, хорошенько умыться и принарядиться как можно лучше, красоту на себя навести – я утром хочу пройтись в со-о-о-бор».
   Он насмешливо растягивает последнее слово (это решение его привело в бешеный восторг), пристукивая ногой по тротуару; но, полагая, что недостаточно выразил комичную сторону ожидаемого события, он пускается в медленный и величественный пляс – быть может, по его предположению, изображая ректора.
   Мистер Датчери встречает эту новость с удовлетворенным и задумчивым выражением лица, будто что-то вычисляя, взвешивая и решая в уме, и расстается с Депутатом. Возвратясь домой, он садится за ужин, приготовленный стараниями миссис Топ и состоявший из хлеба, сыра, салата и пива. Он долго сидит за столом, даже когда ужин окончен. Наконец он встает, открывает угловой шкафчик и сосредоточивает свое внимание на нескольких черточках, проведенных мелом на внутренней стороне дверки.
   – Я люблю старинную манеру записывать счета, – говорит про себя мистер Датчери, – эти пометки не понятны никому, кроме того, кто их сделал. Это нимало не компрометирует этого человека, а на того, против кого пишется счет, записывают все, что ему предъявляется. Гм… Нынче можно записать очень маленькую черточку, очень маленький счет.
   Он вздыхает и берет с полки кусочек мела, колеблясь, какой подвести итог своему счету.
   «Я полагаю, что не могу сделать более умеренной черты», – произносит он про себя и, сопровождая свои слова соответствующим действием, запирает шкафчик и отправляется спать.
   На следующий день яркие лучи утреннего солнца освещают старинный город. Его древности и развалины кажутся блестящими и красивыми; всюду извивающийся плющ сверкает на солнце, а листья деревьев и ветви тихо колеблются под дуновением свежего, благодатного воздуха. Под своды древнего собора проникают преломляющиеся лучи света, пение птиц и благоухание, несущиеся из садов, лесов, рощ и полей и, заглушая тлетворные запахи, проповедуют воскресение из мертвых и вечную жизнь. Холодные каменные могильные плиты, положенные здесь столетия назад, теплеют, и блестящие лучи света проскальзывают в самые отдаленные и мрачные углы мраморного здания, трепеща там, словно крылья.
   Прежде всех является мистер Топ и отпирает двери собора своими тяжелыми ключами. За ним следуют миссис Топ и люди, подметающие пол в соборе. В положенное время появляется органист с мальчиками, своими подручными, которые начинают смело сдувать пыль с клавишей, педалей и книг, поднимая страшную возню на хорах. Затем, словно по сигналу, со всевозможных сторон в древнее здание слетаются «грачи». Прихожан собирается очень мало, преимущественно из дома младшего каноника и предместий города. Приходит мистер Криспаркл, свежий и бодрый; за ним плетутся другие священнослужители, далеко не всегда столь свежие и бодрые. Являются певчие, всегда впопыхах (они постоянно опаздывают и в последние секунды натягивают на себя свои балахоны), и во главе их – Джаспер. Наконец в последний момент приходит мистер Датчери и, усевшись на скамейку, осматривается кругом, отыскивая принцессу Пуф-пуф.
   Служба уже давно начата, когда мистер Датчери отыскивает в полумраке ее высочество. Она находится за колонной, старательно скрываясь от регента, но не сводя с него взгляда. Абсолютно не подозревая о ее присутствии, он поет, как всегда. В самых музыкальных местах, когда он поет с наибольшим чувством, ее величество злобно смеется и грозит ему из-за своей засады кулаком.
   Мистер Датчери сосредоточивает на ней все свое внимание, чтобы убедиться, не ошибся ли он? Но нет, вот она опять погрозила. Уродливая и старая, как на фантастических изваяниях алтарных сидений; злобная, как сам дьявол; жестокая, как бронзовый орел, держащий на своих крыльях священные книги [17 - Бронзовый орел, держащий на своих крыльях священные книги… – В алтаре церквей часто помещался отлитый из бронзы орел (символ высокого царения духа), который служил подставкой для библии и других богослужебных книг.] (и совсем не усвоивший из них христианской кротости, если судить по свирепым атрибутам, которыми его снабдил скульптор), – женщина эта сидит, сцепив руки, и медленно качает головой, время от времени грозя обеими руками руководителю хора. Не один мистер Датчери наблюдал за этим странным зрелищем: за дверью клироса стоит Депутат, тихо пробравшийся туда, хитрыми уловками сумевший усыпить бдительность мистера Топа, и с изумленным любопытством смотрит то на лицо того, кто угрожает, то на лицо того, кому угрожают.
   Наконец служба подходит к концу, и священнослужители расходятся. Видя, что все певчие разбежались, сбросив свои одеяния так же быстро, как натягивали их, мистер Датчери подходит к своей новой знакомой при выходе ее из собора:
   – Ну, здравствуйте. С добрым утром! Вы его видели?
   – Я его видела, голубчик, я его видела! Нагляделась!
   – И вы его знаете?
   – Я его знаю ли? Лучше знаю, чем все эти пасторы, вместе взятые.
   Возвратившись домой, мистер Датчери, прежде чем сесть за приготовленный ему завтрак, открывает дверцу шкафа и, взяв с полки кусочек мела, прибавляет черту во всю длину дверцы сверху донизу. Затем он садится за стол и начинает с аппетитом есть [18 - Этот роман не окончен Диккенсом, он успел довести это произведение только до половины; последние страницы написаны знаменитым романистом всего за два часа до смерти. Ред.].