-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  П. Елкин
|
|  Тридцать пять родинок
 -------

   П. Елкин
   Тридцать пять родинок


   Я в детстве очень переживал из-за того, что у меня на лбу всегда было написано, что я подумал или сделал.
   Мне так маманя говорила. «Ну-ка, не ври! – прикрикивала она сурово. – Я знаю, что это ты сломал игрушку. У тебя это на лбу написано!» И я верил, верил, как дурак, и признавался во всем, заливался горячими стыдливыми слезами, бежал к зеркалу проверять – что же такое у меня написано на лбу.
   А как было не верить: я с детства видел живые примеры того, как все, что внутри, отражается снаружи.
   Если на яблоке есть черная точка, значит, внутри будет червяк, возьми лучше другое. Если в холодильнике вздулась банка консервов, значит, внутри уже не пахучие шпроты в вязком вкуснющем масле, а вонючая жижа, фонтаном вырывающаяся в проделанную консервным ножом дырку. Нет, вздутые банки лучше не трогать…
   С людьми происходило то же самое: самые злые и противные соседки, постоянно жалующиеся мамане, что я слишком громко кричу и нарочно быстро бегаю, всегда были самые морщинистые, с противными бородавками, почему-то обязательно на носу. Маманя иногда заступалась за меня, а иногда и отвешивала незаслуженный подзатыльник. Внешне она была серединка на половинку. Вроде красивая, но иногда проявлялись у нее жесткие морщинки на лбу и в уголках рта и делали ее чем-то похожей на злых соседских бабулек. А вот изредка возникающие у нас дома с какими-то бумагами отцовские секретарши – добрые, нежные и ласковые тетеньки, которые тискали меня и закармливали конфетами, – были самыми красивыми, совсем без морщинок.
   Каждый вечер, умываясь на ночь, я подолгу рассматривал себя в зеркале. Уж я-то знал лучше всех прочих, что я успел натворить за день, и потому придирчиво рассматривал себя, пытаясь вспомнить, каким я был вчера вечером, и сравнивал с тем, что видел в эту секунду, пытаясь понять: что меняется в моем лице, на моих руках, плечах, животе, если я хулиганил? Или, что бывало редко, если я вел себя примерно?
   Родинки. Меня постоянно тревожили мои родинки. Лет с трех у меня сначала на руках, потом на лице, а затем и по всему телу стали появляться мелкие черные или светло-коричневые точки. Я все никак не мог понять: отчего они, откуда берутся?
   Сначала я думал, что это как пятнышки у божьей коровки – по одной родинке за каждый прожитый год.
   Но когда их количество перевалило за десяток, я понял: нет, тут что-то другое. И потом – почему одни так и остаются крохотными, а другие начинают расти?
   Задавать мучивший меня вопрос мамане я побоялся: а вдруг родинки – это как раз и есть те самые метки, которые я получаю за хулиганства? И чем больше родинка, тем страшнее хулиганство, за которое я ею наказан? Не-е-ет, у мамани про такое лучше не спрашивать…
   Родинок становилось все больше, переодеваться на ночь становилось все страшнее. Я представлял, что постепенно весь покроюсь этими черно-коричневыми бугорками и стану как броненосец, которого нам давали погладить в зоопарке, – пупырчатым и шершавым, или как Абаж в фильме «Королевство кривых зеркал»…
   И вот перед самой школой какая-то врачиха в поликлинике наконец-то развеяла все мои страхи. Не помню, что она там во мне искала, зачем заставила стащить застегнутую наглухо рубашку с длинными не по погоде рукавами. Но, увидев мои родинки, она восхищенно присвистнула и улыбнулась: «Смотри-ка, сколько родинок, как тебя ими обсеяло! Значит, счастливым будешь!»
   Помню, я тогда после осмотра даже рубашку надевать не стал, выбежал из кабинета к ждущей меня в коридоре мамане в одной майке.
   – Мам, пошли домой!
   – Так мы ж в кино собирались… – вспомнила маманя свое обещание, – единственное, чем она только смогла меня подкупить, чтобы я отправился в поликлинику.
   – Домой, домой! – Я бежал впереди нее, радостно размахивая рубашкой, гоняя сандалиями бумажный пакет из-под молока. Дома я сразу заперся в ванной, пустил воду, чтобы не отвлекали, и внимательно рассматривал себя в зеркале, только теперь уже не всплескивал горестно руками, а радостно выискивал новые родинки – теперь уже не притворяясь, что это какие-нибудь веснушки.
   Ночью я долго лежал и пытался представить: что же это за счастье такое меня ждет? Наконец придумалось мне, что каждая родинка – это хороший человек, вроде отцовских вкусно пахнущих секретарш, которого я когда-нибудь встречу. На лице родинки – это те люди, с кем я буду целоваться. На руках – кого буду обнимать. На животе – те, кто меня угостит чем-нибудь вкусным. На ногах – с кем я буду бегать и играть. Такое вот мне подумалось уже перед самым рассветом, и я уснул спокойный и довольный.
   Теперь-то я понимаю, что ошибался не очень сильно. Примерно так оно и было – каждую свою родинку я считаю каким-то одним воспоминанием из своей жизни. И даже могу кое-что рассказать про некоторые родинки, появившиеся у меня до разговора с врачихой и после.
   Вот вам, например, первая история, из самых ранних.


   Про барак

   В нашей длинной хрущевке весь двор был заселен жителями одного барака, когда-то стоявшего в том месте, где сейчас построили кинотеатр «Байкал».
   Переехали мы в новый дом, когда мне было года три, поэтому о барачной жизни у меня остались только отрывочные воспоминания; наверное, самые яркие – вот, например, меня купают на широком столе в огромном цинковом корыте. Или вот я, к примеру, с трудом раскатываю по огромному коридору на деревянной тележке с четырьмя подшипниками вместо колес. Тележка не моя, я выпросил ее покататься у кого-то из больших ребят, и у меня все никак не получается проехать так же лихо, как это делают они. Главная хитрость – разбежаться и ловко напрыгнуть животом на тележку, вот это у меня как раз и не выходит… Бежать с тележкой я пока еще не могу, она слишком велика для меня, поэтому я просто оставляю ее посреди коридора, отхожу назад и старательно разбегаюсь. Добежав до тележки, я что есть силы плюхаюсь на нее животом, но то ли мой разбег не скор, то ли перед прыжком я все-таки боязливо торможу, но тележка, получив жалкое ускорение, двигается по дощатому полу всего сантиметра на три, причем непонятно, в каком направлении. Но эти три сантиметра я помню прекрасно – это сантиметры, которые я прокатился «как большой».
   И еще одно вспомнилось, осеннее.
   Наверное, это первая осень, которую я осознаю. Я помню, с каким удовольствием я качусь по кучам опавших листьев, как завороженно смотрю за дымом от костра, на котором эти листья жгут.
   Большие ребята собирают охапками опавшие листья для того, чтобы строить шалаши. В дело идут ветки, доски, куски картона, из них устраивается навес, поверх которого ворохами стаскивают листья. Постепенно такой шалаш начинает напоминать холмик, внутри его пахнет горькой прелью, но в нем тихо и уютно, гораздо уютнее, чем на улице.
   …Той осенью построили мы Царь-шалаш. Повезло нам необыкновенно – на какой-то дальней помойке кто-то из совсем больших ребят заметил почти новую кровать. Настоящую деревянную кровать с матрасом!
   Я помню эту экспедицию дворов за десять – помню потому, что меня никак не хотели брать с собой, мал еще, а там, может, придется драться с местными!
   Когда меня все-таки взяли с собой, просто потому, что никого из наших мальчишек во всем дворе больше не осталось, я был ужасно доволен.
   Толпа пацанов, чуть ли не двадцать человек, с опаской пробиралась по незнакомому району, выискивая то место, где какой-то сумасшедший выбросил целое сокровище. Мы даже не надеялись, что настоящая кровать долежит до нашей экспедиции, мы были уверены, что местные мальчишки немедленно заберут добычу себе. Помню, как мы нашли эту помойку, как радовались тому, что кровать еще на месте, как придирчиво осматривали, потом всем скопом тащили это огромное чудище до нашего двора, то и дело останавливаясь передохнуть и валяясь прямо на ней, на нашей настоящей кровати!
   Потом мы строили шалаш таких размеров, чтобы в него могла поместиться «мебель»… Даже со спиленными ножками кровать была просто огромной. Мы воровали в районе все доски, даже те, которые предусмотрительные взрослые прокладывали как тропинки через непролазные грязи. Мы перетаскали из своих комнат все старые газеты и тряпки. Мы собирали опавшие листья отовсюду, даже кое-где трясли молодые деревья, чтобы побыстрее слетала листва. Те, кому надо было в школу во вторую смену, не ушли, решили прогулять занятия – они только сбегали домой переодеться и взять сумки, а потом вернулись и продолжили трудиться бок о бок с нами. Чуть позже присоединились к нам и ребята, вернувшиеся с уроков.
   И вот наконец к вечеру, после целого дня горячечной, одержимой работы, наш Царь-шалаш был готов. Уже в темноте мы всей кучей забились внутрь и, счастливые, валялись на кровати, предвкушая, во что мы завтра сможем играть. Домой нас смогли загнать только отчаянные крики и угрозы родителей.
   А ночью пришла беда.
   Непонятно почему в разных комнатах, выходящих в огромный коридор, то и дело зажигался свет, слышалась страшная ругань, потом дверь тихонько приоткрывалась, в коридор боязливо выглядывал кто-то из соседей, а дальше криков уже не было слышно, только злое шипение. Свет в комнатах больше не гасили. Только когда какая-то бабулька, у которой чувство долга перед соседями побороло чувство стыда, начала стучаться по дверям со словами «Я вижу, вы все равно не спите…», все стало понятно.


   Клопы

   Естественно, выбрасывать нормальную кровать на помойку в те времена никому бы даже в голову не пришло. Нашу дорогую кровать выбросили потому, что она кишела клопами, от которых по-другому невозможно было избавиться. И вот пацаны, валяясь на этом клоповнике, притащили в одежде домой целые стада насекомых. Как только клопы оказались в родном климате, они отогрелись и ринулись в атаку на мирно сопящих жителей барака.
   Поняв, что беда общая, соседи забыли про стыд и, не теряя ни секунды, взялись за дело. Вся незатейливая мебель быстро оказалась в общем коридоре, откуда-то появилось несколько паяльных ламп, и мужики в подштанниках стали методично обходить комнаты, пропаливая все щели между досок огромными языками пламени. Остальные в это время смазывали все, что можно, керосином и придирчиво рассматривали полы и потолки в поисках убегающих кровососов. На общей кухне все женщины, раздевшись и раздев детей, свалили одежду в огромные чаны и водрузили их на нагревшуюся плиту. Пытающихся скрыться от жара насекомых торжественно давили…
   После того как все комнаты барака были обследованы, а одежда прогрета и пересмотрена, соседи начали осторожно заносить мебель из коридоров в комнаты.
   И вдруг кто-то тревожно вскрикнул: «Смотрите!!»
   Соседи, уже который час сосредоточенно разглядывающие щели в мебели и швы в одежде, словно проснулись и бросились к окнам. Во дворе, щедро политый керосином, занимался огнем Царь-шалаш.


   Про дубовое побоище

   Когда мы из барака въехали в пятиэтажку, почти сразу за окнами нашего дома обнаружилась Природа. Буквально в двадцати метрах от окон еще стояли вековые дубы, метрах в ста под дубами прятался пруд, примерно в километре скрывалась какая-то забытая Мосгорпланом деревня, куда маманя каждый вечер отправляла меня с бидоном за парным молоком.
   Каждый раз, вручая мне бидон и поправляя воротник рубашки, маманя строго-настрого наказывала: «Мимо пруда не ходи!»
   И правда, мне и самому гораздо проще было обогнуть пруд дальней тропой за километр, чем идти через это запретное место. В нашем дворе ребята про пруд рассказывали страшное: будто там играют в карты на живых людей и режут насмерть тех, кого проиграли, что там раздевают и топят заблудившихся прохожих, держат в землянках собак, откармливают их человеческим мясом.
   Конечно, на самом деле все было совсем не так.
   Просто на берегу пруда окрестные мужики сколотили несколько столиков и там, как говорится, под сенью дубов, с ранней весны, как только пробивались на деревьях первые листочки, и до поздней осени, пока листва не опадала, предавались нехитрым мужским забавам. В основном, конечно, играли в домино. Частенько перекидывались в карты, однако, поскольку многие из стариков еще помнили зоновские уроки игры в секу, эти игры почти всегда заканчивались драками. Ну и изредка кто-то выносил на столы гремящую деревянную доску с шахматами, но это если только на спор…
   Во что бы ни садились играть мужики, проигравший всегда бежал за водкой.
   Меня до сих пор занимает вопрос: откуда вообще взялась эта общеизвестная российская формула «бутылка на троих»?
   По деньгам? Стоимость поллитры никогда особенно ровно не раскладывалась, да и всегда нужно хоть что-то накинуть сверху, хоть на четвертушку ржаного хлеба, хоть на пресловутую карамельку.
   По количеству? Да полно! Сто шестьдесят шесть граммов на одно лицо – это как раз то, что называется «ни в голове, ни в жопе». То есть чисто для аппетита – это многовато, а чтобы ударило по башке – явно недостаточно.
   Лично мне кажется, что число «три» появилось просто потому, что мужики не особенно склонны доверять разливающему. Если делить бутылку на двоих, разливающий обманет обязательно. А если делить на троих, два свидетеля против одного банкующего – это хоть какая-то гарантия объективности. Но повторю: это лично мое мнение.
   Ну так вот, во что бы мужики ни играли на пруду, водка там была всегда. Потому что одно дело – просто купить, тут еще прикинешь, хватит ли на семью и на еду до зарплаты. А проигранное – это ж свято; как говорится, карточный долг – долг чести, тут во внимание не принимаются ни пустой холодильник, ни порванные ботинки сына, ни дочкино платье, из которого она давно выросла. Короче, семейные бюджеты трещали по швам, и неудивительно, что очень скоро среди женщин и детей у «пруда» сложилась очень нехорошая репутация. И самое обидное для всех страдальцев было то, что вертеп гнездился прямо тут, под боком, так что обвинять мужиков в том, что они пропадают неизвестно где, было невозможно, вот же они – только крикни из окна: «Коля-я-я!» – и услышишь ответ: «Да, я тут!» – «Что ты там делаешь?» – «Просто сижу с ребятами!» – и что ему скажешь? Иди домой? Да у нас даже самые мелкие пацаны не велись на этот призывный материнский крик. Много раз темными ночами, когда наигравшиеся и упившиеся мужики сладко спали, жены с пилами и лопатами выбирались на пруд и под самый корень спиливали столы и скамейки. Но гнездо выкорчевать не получалось: слишком много строек было вокруг, разжиться досками и бревнами для мужиков было нетрудно, буквально на следующий после теракта день на берегу вырастали новые столы и новые скамейки.
   И вот как-то раз в летнюю субботу случилось великое противостояние, после которого сцены Ледового побоища из фильма «Александр Невский» я смотрю уже по-другому.
   Около девяти утра почти все женщины нашего дома с невесть где раздобытыми топорами, пилами и лопатами высыпали из подъездов и направились в обход дома к пруду. Мужики, дожевывая на ходу завтраки и натягивая майки, бежали за ними следом. Кто-то из них пытался вытащить своих жен из женской толпы, кто-то кричал вслед обидное, но женщины, не обращая внимания ни на что, угрюмо маршировали. Мужики, решив, что глупые тетки опять посносят столы и успокоятся, быстро расслабились и шли за женами и тещами плотной кучкой, уже заранее прикидывая, где раздобыть новые доски. Следом за родителями потянулись дети – посмотреть, что будет дальше, ну и хотя бы в первый раз в жизни увидеть тот «пруд», к которому они столько времени боялись приближаться.
   Дойдя до пруда, женщины не стали даже обращать внимания на столы и скамейки, а словно муравьи облепили дубы и сосредоточенно стали молотить по стволам топорами.
   Мужики поняли, что ситуация разворачивается не так, как они предполагали, и начали оттаскивать жен, вырывать у них топоры из рук.
   Все бы еще можно было как-то уладить, однако в бой вступили бабульки, которые сами рубить и пилить уже не очень могли, но на пруд пришли как раз для того, чтобы морально поддержать дочерей и невесток. Затрещало первое порванное платье, послышался первый истошный женский всхлип: «Ох, господи, что же это…» – и страшный мужской крик: «Убью-ю-ю-ю!»
   А дальше началась бойня. У женщин в руках были топоры и лопаты, но и у мужиков нашлось оружие – две авоськи несданных водочных бутылок со вчерашнего вечера.
   Мы, сопливые мальчишки, как зачарованные стояли поодаль, наблюдая за схваткой. Ребята постарше бегали вокруг, но в драку не лезли, наверное, никто из них так и не смог решить – на чьей стороне биться. Но девчонки, девчонки, с которыми мы еще вчера скакали в классики и зарывали в землю «секреты», все они принимали участие в драке. Носились между взрослыми, цеплялись за ноги мужикам, висли у них на руках, прыгали сзади на шею.
   Я думаю, именно из-за того, что в драку влезли девчонки, дело кончилось без смертоубийства.
   Как-то постепенно то одного, то другого мужика удавалось вытащить из драки, а там уже на нем висли и мальчишки, не пускали его снова в кучу-малу. Когда в свалке осталось всего несколько самых разъяренных мужиков, их удалось повалить, и, как они ни отбивались, бабульки плотно прижали их к земле.
   Женщины снова стали рубить стволы. Со всклокоченными волосами, в изорванных халатах, через которые светились трусы и лифчики, женщины не стыдились своей полунаготы или неприличных причесок; утирая сочащуюся кровь вперемешку с потом, они угрюмо и методично долбили по дубам, пока один из мужиков, стряхнув с себя цепляющихся детей, не подошел к своей жене: «Давай я порублю. Иди переоденься, а?»
   Потом уже рубили и пилили все вместе – кроме бабулек и тех отчаянных драчунов, на которых они торжествующе сидели. Обедать никто не ходил – даже сопливые дети не вспоминали про еду, а как заведенные собирали сучья и складывали их в костры. Совсем мелких забрали к себе на обед мамашки с грудничками, с утра благоразумно отсиживавшиеся по домам, но теперь выбравшиеся к народу.
   К вечеру вокруг пруда уже была широкая поляна, вся в пнях, посреди этой поляны сиротливо торчали столы с лавками. Когда стемнело, на эти столы вывалили собранную по всем квартирам закуску и выпивку и при свете костров пили уже вообще все – и женщины, и мужики, даже самым маленьким детям наливали по глоточку пива или домашнего вина. Это было великое замирение нашего двора.
   После этого дня никто из мужиков не ходил к пруду. Во-первых, теперь столы были на виду у всего дома и при появлении бутылки сразу из нескольких окон раздавался крик: «А ну-ка, ну-ка, что это там у вас?!» А во-вторых, наверное, мужикам стыдно было вспоминать про то побоище.
   Я для себя навсегда запомнил: женщины будут терпеть от своих мужиков любую дурь. Терпеть долго. Но когда терпение кончается – их ничем не остановишь.
   Пусть так и будет.


   Про мой страх

   В детстве меня тревожили мохнатые существа.
   То есть не волосатые, не лохматые, а именно мохнатые – такие существа, у которых короткие волоски идут ровным покровом.
   Волосатые и лохматые зверьки не пугали, как-то подсознательно чувствовалось: если к ним прикоснуться, почувствуешь шелковистую мягкость волосков.
   А вот мохнатые… Я уж не говорю про мышей и гусениц, даже ночные мотыльки, даже просто бабочки с мохнатыми тельцами – при одном взгляде на них подушечки пальцев начинало неприятно покалывать. Я прямо чувствовал, что эти коротенькие волоски таят в себе какую-то страшную опасность, эти на вид гладкие, а на самом деле состоящие из острых волосков поверхности в моем воображении сочились какими-то неведомыми ядами. Казалось – вот тронь их, а потом будешь весь чесаться, словно от тысяч комариных укусов или крапивных ожогов.
   Когда на занятия по аппликации в детский сад мне купили дорогущую бархатную цветную бумагу, я с благоговейным ужасом рассматривал ее мохнатую поверхность и долго потом оглядывался на тех, кто на занятии смело выхватывал из моей стопки листы, гладил их, а потом уверенно засовывал обратно. Я все оглядывался и ждал, когда они начнут корчиться от боли. Мне казалось, в этих листах заключена была та же сила, что и в горчичниках – такие коварные штуки, которые сначала на ощупь холодные и даже ледяные, а потом начинают нестерпимо жечь, так что на теле остаются страшные красные пятна…
   Представьте мой ужас, когда на одном из детсадовских утренников, где я, как обычно, исполнял какую-то главную роль, для пущей торжественности воспитатели нацепили мне на шею галстук-бабочку. Из бархата.
   То есть у меня, как и всегда, был какой-то тряпочный галстушок на резинке, но почему-то именно на этот раз воспитателям его показалось мало, у кого-то из старших групп они отняли бабочку, естественно тоже на резинке, и нацепили мне.
   Вы представить себе не можете, как мне было страшно. Каждый раз, когда я открывал рот, я чувствовал на коже жар, потому что в каких-то миллиметрах от моего подбородка засел не то шмель огромных размеров, не то страшнючий паук, выжидающий малейшей возможности впиться мне в горло или запрыгнуть в открытый рот.
   Я уже плохо помнил свою роль, мне было не до аплодисментов детей, не до вспышек фотоаппаратов. Задрав подбородок вверх, я, словно робот, боясь сделать лишнее движение, переступал по сцене, бережно перенося себя из угла в угол.
   И вот, когда, всхлипывая от облегчения, что спектакль наконец закончился, не глядя под ноги, на ощупь, я спустился со сцены и отправился поскорее к аплодирующим родителям, чтобы попросить их побыстрее снять с моей шеи этот ужас, до которого я сам боялся даже дотронуться, я почувствовал, как отцовская ладонь крепко берет меня за затылок и наклоняет голову вниз.
   Я уже не мог сказать ничего, даже рот открыть, но сопротивлялся изо всех сил, пытаясь вывернуться из-под неумолимой руки. Но отец, естественно, все-таки пригнул мою голову вперед, пригнул так, что у меня не только подбородок весь ушел в бархатную бабочку, но и хрустнула шея.
   – Ты, конечно, звезда и все такое… – пригнув меня, сказал отец удовлетворенно. – Но так задирать нос – стыдно. Гордость свою демонстрировать – просто некрасиво, запомни, сынок.
   Я запомнил.


   Про войнушку

   Было мне тогда пять с половиной лет, рос я нормальным детсадовцем, и тема войнушки меня интересовала, как и всякого парня.
   Не было игр популярнее, чем «в войну».
   Каждый день, когда после завтрака мы с группой выходили в детсадовский двор, кто-нибудь из ребят обнимался за плечи и начинал расхаживать по двору кругами, громко скандируя: «Кто-будет-играть? В-пять-часов-не-принимать!» Услышав такой призывный ор, каждый, кто хотел присоединиться к компании, подходил, спрашивал, что за игра устраивается, и, если ему хотелось участвовать в ней, тоже вставал в ряд, обнимал соседей за плечи и начинал расхаживать с ними, выкрикивая замануху.
   Так вот, игра в войну затевалась всегда. И если одновременно с ней пытались затеять какую-нибудь другую игру, типа салок или жмурок, разница в интересах была сразу заметна – за войнушку немедленно выстраивались как минимум человек восемь, и они легко перекрикивали слабо пищавшую парочку желающих поиграть в прятки. А и как могло быть иначе? Кто вообще предлагал играть в другие игры? Те несчастные, кому в наших войнах всегда доставалось быть немцами, да те, кого родители сдуру нарядили в сад во что-то новое из одежды и сурово предупредили: «Порвешь – убьем!»
   Я всегда оказывался среди немцев.
   Потому что у меня никогда не было правильного оружия.
   Блин, все магазины были завалены всяческими благородными наганами, чудесными ТТ и изумительными грохочущими ППШ. Но мне родители покупали всякую ерунду.
   Когда отец, возвращаясь из-за границы, привозил мне какой-то дурацкий бластер, моргающий красными огоньками и кричащий что-то типа «Улю-лю!», или на день рождения торжественно вручал красно-зеленую пластмассовую дуру, плюющуюся шариками для настольного тенниса, я угрюмо сглатывал слезу и забрасывал эту дрянь в угол. А потом в магазине, куда мы заходили за бумагой для аппликации, я тянул маманю за рукав к витрине, где за тридцать копеек красовался щелкающий бойком пластмассовый наган, а «за целых восемьдесят копеек» возлежал железный ТТ, маманя отмахивалась от меня, мол, нефиг на всякую ерунду деньги тратить, все равно ты ими играть не будешь. Как я мог объяснить этим бестолковым взрослым, что «за наших» невозможно воевать с бластером. А с пистолетом, выгнутым из проволоки, криво вырезанным из пенопласта или выломанным из ветки, мне до конца жизни придется прозябать в «остальных», в тех самых, которые: «Я, ты, ты, ты и ты – за наших, а остальные – за немцев!»
   Да и в цветастых девчоночьих пальтишках, которые я донашивал за своей сестрой, шансов стать советским солдатом у меня было немного. Где в кино вы видели, чтобы красноармеец ходил в женском пальто? Нет, конечно, – только жалкие фрицы напяливали всякие салопы, обматывались шалями и грели руки в муфтах. Так что, когда я со слезами отказывался надевать сеструшкино старое пальтишко, я не придурялся – я просто очень хотел хоть когда-нибудь поиграть в войну «за наших».
   Потому что «за наших» могли играть только самые достойные.
   И всегда в конце игры побеждать положено было именно им.
   Я не говорю, что у тех, кто играл «за немцев», не было звездных минут.
   Если к нам играть в войнушку прибивалась какая-нибудь девчонка, она обязательно оказывалась Зоей Космодемьянской, ее полагалось брать в плен и долго пытать, пока не спасут партизаны. Тут за немцев играть было неплохо…
   Или с криками «Матка, млеко! Яйко!» налетать на какую-нибудь младшую группу и отбирать у них какие-нибудь дурацкие конфеты – тоже ничего. Малышня даже не жаловалась – немцы же, что с нас взять…
   Но в конце игры, перед обедом, когда воспитательница начинала созывать всех в группу, по первому же крику: «Собираемся, все игры заканчиваем, собираемся!» – положено было принять лютую смерть. То есть, как бы ты до этого хорошо ни воевал, когда приходило время, приходилось стоять и тупо смотреть в сторону, в то время как за кустами непобедимая Красная армия собиралась для последнего удара, а потом красиво падать, когда красноармейцы с криками «Бдыщ-бдыщ!» или «Дрын-дын-дын!» вылетали из засады и творили историческую справедливость.
   Ужасное для мальчишки ощущение – знать, что, как бы ты ни воевал, ты все равно будешь разгромлен и победа будет за противником, потому что «Так положено!».
   И потом идти в группу и слушать, как победители гордо вспоминают: «Как я его красиво – бабах! А он так и упал!»
   Эх-х-х, если б не «Так положено» – я б вам бабахнул…
   Мне ужасно хотелось хоть раз поиграть за непобедимую Красную армию.
   Даже с моими хреновыми ТТХ на это была надежда.
   Меня мог выручить какой-нибудь весомый, неперебиваемый аргумент.
   Например, настоящая пилотка или тем более тельняшка. Будь ты хоть Отто Францевич Мюллер, если у тебя есть настоящая пилотка, солдатский ремень или уж на крайний случай кокарда – ты всегда, до конца жизни, будешь «нашим».
   Неоспоримый аргумент – отец в армии. Даже если тебя в детский сад по понедельникам возят из Дрездена, но твой отец служит в армии, ты все равно всегда будешь «нашим» – с такими аргументами спорить бесполезно.
   Но и этого у меня, конечно, не было, мне оставалось рассчитывать только на чудо.
   И вот такое чудо случилось.
   Прислушиваясь к разговору двух солдат в автобусе (а как не прислушиваться, солдаты же), как-то в самом конце октября я услышал, что эти два таманца – ах, как сладко в моих ушах звучало это слово – «таманец»! – приехали в Москву для репетиции парада седьмого ноября. Дальше я узнал, что перед парадом танки и бронетранспортеры, которые должны пройти колоннами по Красной площади, собираются на Садовом кольце в районе Смоленской площади.
   И я понял, что мне надо делать.
   Если я доберусь до неведомой мне Смоленской площади в день парада, залезу на танк, а еще лучше – сковырну в доказательство своего подвига какой-нибудь винтик с брони, против этого не смогут устоять ни дурацкие пистолеты, ни дурацкое сеструхино пальто, быть мне с тех пор и навсегда в наших играх славным красноармейцем.
   Просить родителей отвезти меня на какое-то там Садовое кольцо было бесполезно. Я заранее знал, что ничего из этого не выйдет. Поэтому я хранил свою тайну целую неделю, а в день годовщины Великого Октября в шесть утра сам встал, оделся и потихоньку ушел из дома – ловить перед парадом Таманскую дивизию.
   Для тех, кто не знает Москву, объясню – дело это нелегкое. Для парня, которому нет еще и шести, – особенно.
   Как это было, рассказывать не буду, но славных таманцев я все-таки нашел. И на танке посидел, и получил от какого-то неведомого бойца в подарок форменную пуговицу со звездой.
   Домой добраться оказалось труднее. То есть по дороге «туда» я ориентировался на толпы народа с флагами, шарами и букетами. Как птица осенью, не знающая направления на юг, никогда не заблудится, если потянется вслед за другими пернатыми, пролетающими мимо, я достиг цели.
   Но обратная дорога – это другое дело.
   Но я смог и это.
   Примерно часа в четыре дня я, сонный, уставший и голодный, но страшно счастливый, уже подходил к дому. Меня отловила тетка, приехавшая вместе со всеми прочими родственниками разыскивать меня по окрестностям.
   Через час задница у меня была такого же красного революционного цвета, как и транспаранты на демонстрации, но, лежа на боку, я сладко засыпал в своей комнате под гомон собирающихся праздновать годовщину Октября в соседней комнате родственников.
   Я был просто счастлив – моя битая задница была неоспоримым доказательством моего подвига, значит, уже через день я обязательно буду играть в войну «за наших».
   Так я и уснул – почесывая битый зад кулаком, в котором была зажата форменная пуговица со звездой.


   Живая рыба

   Рыбу готовить я не очень люблю.
   Нет, селедка – это, конечно, другое дело, и вобла всякая – тоже.
   Я про обычную рыбу: вот не люблю ее готовить – и все тут. Потому что есть ее не люблю.
   С детства.
   Во времена моего детства как-то больше всякой живой рыбы продавалось. Это сейчас, куда ни посмотрю, только стерлядь в магазинах по аквариумам плавает, ну и карпы, может, какие-нибудь. А когда-то чуть ли не вся рыба в магазинах продавалась живой.
   Маманя у меня верила в волшебную силу фосфора: типа ребенок должен съедать столько-то рыбы в неделю, и точка. Я ел рыбу с удовольствием, тем более что маманя придумала хитрый метод – жареную картошку она готовила только с рыбой. То есть хочешь жареной картошки – ешь с ней не сосиски, не котлеты, а именно жареную рыбу. А с такой картошкой, которую жарила моя маманя, можно было съесть что угодно.
   И вот для такой жарки покупала маманя живую рыбу, брала за день до готовки, и у нас весь вечер в налитой ванне лениво колыхали хвостами какие-нибудь сомы или окуни. Потом, около полдевятого, сразу после «Спокойной ночи, малыши», я отправлялся спать, на прощание погладив рыб по скользким спинам, а когда утром просыпался, ванна уже была пуста и чисто вымыта. За едой я даже не связывал костлявый кусок на своей тарелке с той чудесной рыбиной, которая накануне плескалась в воде.
   Но вот, помню, было мне лет пять, я был в магазине вместе с маманей, когда она купила какую-то огромную щуку. Огромную – килограмма на два.
   Щука – это вам не сом и не окунь. При виде ее длинной пасти и хищных зубов у меня все упало в неизвестно какие пятки. Мне сразу вспомнился какой-то мультик про бобрят, щука там запросто перегрызает целые бревна из бобриной плотины и выбирается из консервной банки, разгрызая жестянку, как бумагу. Даже видеть такую рыбину в маманиных руках было страшно, но тут маманя вручила мне целлофановый пакет и сказала: «Беги домой, выпусти ее в ванну… А я пока за конфетами постою».
   Я добирался до дому на деревянных ногах, прижимая к себе бьющийся в руках мокрый, пахнущий тиной целлофановый пакет. Каждую секунду я боялся, что щука сможет как-нибудь извернуться, высунуться из пакета и откусить мне что-нибудь. Ладно – палец, но мне казалось, что она могла отхватить и руку, и ногу целиком.
   Поднялся по лестнице до квартиры, надолго застрял перед дверью, потому что никак не мог решиться отнять от пакета хоть одну руку, чтобы достать ключом до замочной скважины. Я уже готов был дожидаться под дверью, пока маманя отстоит наконец очередь за своими дурацкими конфетами. Но мне все-таки повезло – сверху послышались шаги, это спускалась вниз соседка.
   Соседка сняла у меня с шеи ключ, открыла дверь, и я влетел в квартиру. Нести щуку в ванную у меня и в мыслях не было: во-первых, я бы не смог дотянуться до ручки, а во-вторых, я даже не мог представить себе, что такое чудище будет сидеть у нас в ванне. Поэтому я побежал сразу на кухню, педалью открыл холодильник и аккуратно положил пакет со щукой на полку. Прикрыв дверцу, успокоенно перевел дух и пошел в ванную мыть руки. Я даже сообразил напустить в ванну воды и забросить туда промокшую и испачканную тиной рубашку, чтобы была отмазка на случай, если маманя спросит, почему я не выпустил щуку в воду, – мол, она ж мне всю рубашку перепачкала, надо ж было постирать!
   Ключ в дверях я услышал минут через пятнадцать. К этому времени я, уже переодевшийся, умытый и причесанный, лежал на своей тахте и спокойно читал книжку. Поняв, что маманя дома, выбежал в коридор, забрал у нее сумки, отнес их на кухню, а потом уселся на табуретку дожидаться, пока она распакует покупки.
   Так что я своими глазами видел, как маманя, держа в руках трехлитровую банку с помидорами, открыла дверцу холодильника.
   За какие-то пятнадцать минут щука ухитрилась разгромить весь холодильник изнутри.
   Она, наверное, так скакала по полке, что уронила ее на ту, которая была под ней, а потом все полки вместе рухнули на нижнее стекло и надкололи его. К тому же щука умудрилась побить все яйца и все банки с майонезом.
   Короче, когда маманя открыла дверцу, из холодильника на нее выплеснулась мешанина из супа, майонеза, меда, молока и битых яиц, в которой плавали свертки с сыром и колбасой. А сверху всего этого извивалась и разевала пасть выскочившая из пакета щука.
   В общем, трехлитровая банка с помидорами выскользнула из маманиных пальцев и грохнулась об пол посреди всего этого разнообразия, добавив в натюрморт на линолеуме еще и красного цвета.
   К чести своей мамани должен сказать, что она почти не кричала и вообще пришла в себя очень быстро.
   А вот к ее педагогическим недоработкам следует отнести то, что она заставила меня доставать из-под холодильника занесенную туда помидорной волной щуку. И вообще, было несправедливо, что убирать кухню она заставила меня одного – ведь помидоры-то разбила она.
   Кухню и холодильник я отмывал до самого вечера, маманя только пристально следила за тем, чтобы я не напоролся на битое стекло. Но эти стекляшки и дурацкая яичная скорлупа еще долго появлялись у нас на кухне в самых неожиданных местах. Самый прикол был, конечно, когда много лет спустя наш холодильник сломался, и мы, купив на его место новый, отодвинули от стены старый и там, на плинтусе, заметили несколько засохших рыбьих чешуек.
   Но это было много лет спустя, когда я про ту щуку забыл напрочь.
   Однако рыбу с того самого дня я уже не люблю – ни есть, ни готовить.


   Радиорубка

   Помню нашу школьную радиорубку.
   Школа у нас была не самолетиком, как стали строить в начале шестидесятых, а какая-то старая, пятиэтажная.
   Актовый зал, в который нас всех собирали для самых торжественных школьных мероприятий или для того, чтобы закрутить какой-нибудь фильм, находился на пятом этаже.
   Помню, как в самый первый раз я, еще совсем мелкий первоклашка, поднялся на самый-самый пятый этаж.
   Тогда для меня это было настоящее приключение.
   Вообще, как мне помнится, в начале учебы мудрые учителя изо всех сил оберегали первоклассников от суровых реалий школьной действительности.
   Да и понятно почему – в нашем классе всего несколько человек появились в школе, пройдя через суровое горнило детского сада, остальные ученики пришли в школу, проведя безоблачное детство под ласковым бабушкиным крылом или деликатным няниным приглядом. Запускать таких беззащитных, таких трепетных детей в школу сразу и по полной программе было просто нельзя.
   Щадя неокрепшую детскую психику, мудрые школьные психологи и методисты расселили по школе учеников так, что вся начальная школа располагалась на втором этаже, изолированно от старших классов. Даже лестница на второй этаж вела совершенно отдельная.
   То есть в раздевалку на первом этаже нас за ручку приводили бабушки и мамы, из раздевалки, мимо ужасного кабинета директора (должно быть, для острастки) и заманчивой пионерской комнаты (наверное, чтобы было о чем мечтать и к чему стремиться), мы через пост суровых старшеклассниц с повязками выходили на лестничный пролет, пробегали вприпрыжку тридцать ступеней и оказывались на втором этаже. Там, на дверях и в холле, тоже дежурили только девчонки-старшеклассницы – наверняка на этот счет была какая-нибудь роновская методичка.
   Порядок в холле второго этажа всегда царил идеальный – на переменах все классы начальной школы под присмотром своих учителей, построившись парами и взявшись за руки, выходили в холл и чинно прогуливались под звуки песни «Теперь я Чебурашка», льющейся из динамиков. Для того чтобы выйти из строя в туалет, обязательно надо было поднять на ходу руку, тогда к тебе подходила дежурная девушка с повязкой, провожала тебя до туалета, дожидалась возле двери, а потом возвращала обратно в строй. Если директора школ и городские методисты после смерти все-таки попадают в райские кущи, наверное, этот рай для заслуженных педагогов должен выглядеть именно так.
   И вот как-то раз, когда моя бабуля где-то задержалась, наверное в магазине, и не пришла за мной вовремя, я на выходе из школы попался двум каким-то десятиклассникам с красными повязками на рукавах, и они потащили меня по общей лестнице на пятый этаж.
   Помните ли вы школьные лестницы во время перемены? Этот ор, эти свалки на ступеньках? Пацанов, катающихся по перилам и заглядывающих под юбки старшеклассницам? Девчонок, пробирающихся по стенкам и с визгом отбивающихся портфелями? Пинки сбоку, подзатыльники сверху, трубочки, плюющиеся гречкой, и рогатки из резинки «венгерка», стреляющие бумажные пульки в ответ?
   В общем, если я сначала еще думал вырваться от этих двоих старшеклассников, то, попав на эту дикую лестницу, я просто обалдел и перестал сопротивляться. Я понимал – если даже я сейчас смогу вырваться, все равно до первого этажа через это месиво живым мне не пробраться. Поэтому я расслабился и позволил амбалам тащить меня за воротник по ступеням.
   Добравшись до входа в актовый зал, они прислонили меня к стенке и начали совещаться. И вот что я понял.
   Один из них, темный и усатый, давно и безнадежно был влюблен в девчонку не то из своего, не то из другого класса, но никак не решался ей в этом признаться, а второй, длинноволосый блондин, проиграл ему в карты, в американку, одно желание. И вот Усатый потребовал у Блондина, чтобы он через радиорубку завел на всю школу во время урока любимую песню своей пассии, битловскую Michelle, типа после такого девчонка сразу поймет, кто тут настоящий мужчина и кого надо любить.
   Однако тут была проблема.
   Единственный ход в радиорубку шел из кабинета физики, через лаборантскую. Пройти незаметно этим путем было совершенно нереально – в лаборантской хранились всякие хитрые физические приборы, поэтому дверь была обита толстенными листами железа и запиралась на какие-то немыслимые сейфовые ключи. Но зато из актового зала в радиорубку были вырублены два узеньких продолговатых окна, через которые школьникам иногда крутили фильмы, а дверь в актовом зале была самая обычная, деревянная.
   Так вот, дождавшись, пока у учителя физики будет выходной, Усатый и Блондин смылись с урока, вскрыли дверь в актовый зал, но пролезть в радиорубку через узкие окошки не смогли, и поэтому отправились на поиски кого-нибудь помельче. Вот тут, как говорится, и получился мой выход: «Здравствуйте, а вот и я!»
   Стащив с меня пальто и шапку, эти двое с трудом пропихнули меня через окошко в радиорубку, закинули мне вырезанную из журнала «Кругозор» драгоценную пластинку и, просунув внутрь руки с зеркалами, начали командовать, какие тумблеры включать и на какие кнопки нажимать.
   Ну что сказать… Даже пописывая в штаны от страха, снять со стоящего на столе проигрывателя диск «Песни радостного детства» и пристроить на его место гибкую синюю пластинку «Битлз» я смог легко. Но вот дальше начались проблемы. Эти два урода, глядя внутрь через зеркала, постоянно путали, где лево, где право, я из-за этого делал, наверное, что-то не то, ну и кончилось это как в какой-нибудь дурацкой комедии – я случайно включил микрофон, и на всю затихшую на время урока школу разнеслось что-то вроде «Ну ты, дурак криворукий, не туда крутишь… Вон ту, другую кнопку нажимай, а это в другую сторону крути!».
   Услышав свои голоса, громыхающие на весь актовый зал, Усатый и Блондин сразу поняли, что спалились, сурово погрозили мне кулаками, шепотом пообещали прибить меня и немедленно сбежали, а я остался внутри.
   Сидя в рубке, я не слышал, что происходит снаружи, поэтому, когда старшеклассники неожиданно исчезли, я еще какое-то время пытался сообразить, что мне делать дальше, а потом решил, что лучше тоже смыться, но когда я полез на стол, чтобы оттуда просочиться в окошко, я наступил на снятую с проигрывателя пластинку детских песен, и она с хрустом сломалась.
   Тут я понял, что пропал. Я понял, что наружу через узкое окошко самому мне не выбраться, а тут еще эта пластинка…
   Я уселся на пол радиорубки и горестно зарыдал, не подозревая, что мой рев транслируется во все классы, во все холлы, на все лестницы, в спортзал и в столовую. Уже через минуту в актовом зале толпились какие-то учителя и дежурные; сколько их было, я не знаю – я только видел, как через узкие окошки ко мне тянутся какие-то руки, от этого мне становилось еще страшнее, и я ревел еще громче.
   Уборщица, прибежавшая с ключами, чтобы спасти меня, вскрыла кабинет физики, но от лаборантской ключа у нее не было, поэтому для того, чтобы вскрыть железную дверь, прямо с урока вызвали военрука с трудовиком. Заметив, что кто-то шевелит ручку, я от страха завыл так, что казалось, громче выть уже было просто невозможно, но когда те двое снаружи попытались выбить дверь, оказалось, что можно и громче.
   Короче, вспоминать все это мне очень неловко, поэтому скажу коротко: я рыдал без остановки часа три, до тех пор, пока с ключами от лаборантской в школу не прибежал вызванный из дома учитель физики. Все это время мой оглушительный рев транслировался по всей школе, печаля учителей, веселя учеников, распугивая пришедших за детьми родителей и доводя до истерики заждавшуюся меня на первом этаже бабулю.
   На следующий день меня сняли с уроков, и все утро завуч с директором водили меня по старшим классам, чтобы я показал пальцем на тех, кто меня засунул в радиорубку и чьи голоса слышала вся школа перед моим сольным концертом. Я тех двоих конечно же признал сразу, но они незаметно для учителей показали мне огромные кулаки, поэтому я уверенно сказал: «Их тут нет!» – но продолжал внимательно вглядываться в сидящих за партами присмиревших старшеклассников. Только я ведь смотрел не на ребят, я рассматривал девчонок – очень мне было интересно угадать, в которую из них так сильно и так безнадежно был влюблен Усатый.


   Про то, как я был мушкетером

   Мушкетеры мне ударили по мозгам лет в восемь.
   Помню, я тогда заглотил сразу все три книги про д’Артаньяна с его друзьями и слегка подвинулся белобрысой головой.
   Первой мою шизу заметила сестра. По субботам после школы она отпарывала со своей формы кружевные манжеты и воротничок, стирала их и вывешивала на батарею сушиться. И вот, когда рано утром в воскресенье она увидела, как я старательно, сопя от напряжения, пришиваю себе кружевные манжеты на рубаху с короткими рукавами, она сразу заподозрила – что-то не так.
   Потом встревожилась бабушка. Еще бы не встревожиться, если внук вдруг начал увлекаться вязанием. Бабуля-то не знала, что на самом деле спицы мне были нужны для того, чтобы отрабатывать терсы, кроазе и флаконады, и начала поглядывать на меня как-то искоса.
   До мамани тревога дошла, когда я наотрез отказался идти в парикмахерскую и заявил, что хочу отрастить волосы до плеч. Маманя закатила скандал, на ее крик сбежались сеструха с бабушкой, они тут же поделились с маманей своими наблюдениями, и, не выдержав новостей, маманя вечером этого же дня побежала к отцу причитать: мол, ты совсем дома не бываешь, с сыном не общаешься, а от этого парень, как бы это поделикатнее сказать, начал путать, что к чему.
   Отец сначала небрежно отмахивался от такой ерунды, мол: «Чтобы мой сын? Да никогда!» – но под напором мамани все-таки согласился в ближайшие выходные провести со мной воскресенье как-нибудь «по-мужски».
   Но во-первых, на ближайшее воскресенье у отца уже были запланированы на работе дела, а во-вторых, отец никогда не увлекался ни рыбалкой, ни автомобилями, да и вообще ничем не увлекался, кроме этой самой своей работы, поэтому он просто не представлял, что такое «провести выходные по-мужски». Короче, так сложилось, что в воскресенье утром мы оказались перед дверями его министерства – отец честно собирался провести меня к себе в кабинет, чтобы там на личном примере показать, что такое «выходные по-мужски».
   Однако уже перед самой проходной отец крепко призадумался. Всю дорогу, пока мы ехали в такси, я, ошалев от неожиданно привалившего счастья, непрерывно болтал, дергал его за рукав, тыкал пальцами по сторонам и постоянно задавал вопросы, так что, когда бедный мужик понял, что ему предстоит провести со мной целый день, он решил, что это, пожалуй, перебор. С проходной отец позвонил к себе в кабинет, вызвал вниз одну из своих тогдашних двух секретарш и вручил меня бедной девушке с рук на руки. «Придумаете что-нибудь, – приказал он ей, отсчитывая деньги на расходы. – В пять часов вернетесь сюда же». Девушка испуганно кивала, отец уже скрылся за огромными дубовыми дверями.
   Мы постояли в молчании минут пять, нелепая парочка – восьмилетний пацан и девчонка лет двадцати с небольшим. Девушка, наверное, лихорадочно соображала, что ей делать с таким привалившим сюрпризом, а я все никак не мог прийти в себя оттого, что отец вот так вот легко бросил меня неизвестно на кого. Наконец девушка не выдержала.
   – Ну что, пошли гулять? – С деланой радостью она протянула мне руку. – Как тебя зовут?
   – Маркиз де ла Брюи, – буркнул я, – к вашим услугам, сударыня, – и отвесил отрепетированный перед зеркалом церемонный поклон.
   Услышав такое, бедная девушка впала в ступор минут на пять. Судя по ее глазам, ей хотелось немедленно бежать на проходную, звонить в кабинет и умолять отца, чтобы он поручил заниматься со мной кому-нибудь другому, но постепенно инстинкт самосохранения начал побеждать, и она решила попробовать еще раз.
   – Как-как, говоришь, тебя зовут? – переспросила она, на всякий случай уже пряча руки за спину.
   – Маркиз де ла Брюи! – Я снова отвесил поклон. – Ваша честь в надежных руках, сударыня.
   – Ну-ну, – хмыкнула девушка. – Тогда пошли, маркиз…
   Тут мы снова зависли на пару минут – девушка, наверное, ждала, что я, как и положено мальчишке, вприпрыжку побегу к метро или к троллейбусной остановке, но я застыл в поклоне, уставившись на ее туфли, и лишь когда она, в отчаянии топнув ногой, повернулась и пошла по бульвару, я выпрямился и отправился следом за ней. Сначала девушка постоянно оглядывалась на ходу, проверяя, не потерялся ли я, но потом, приноровившись слышать за спиной мои шаги по опавшим листьям, успокоилась и пошла, изредка притормаживая, чтобы я не отставал.
   Дойдя до троллейбусной остановки, мы остановились.
   – Я предлагаю ехать в парк Горького, ты как? – присела она на корточки рядом со мной.
   – Почту за честь, сударыня.
   – Слушай, хватит уже. Ну не смешно, правда. Ты вообще можешь разговаривать нормально?
   Я насупился, и девушка, испугавшись, что я сейчас снова отвешу поклон, вскочила на ноги и отошла на пару шагов, словно демонстрируя, что она тут совершенно ни при чем.
   Когда подошел троллейбус, она попыталась подсадить меня внутрь, но я уперся, подавая ей руку, и нас чуть было не прищемило закрывающейся дверью – и прищемило бы, если бы не кондукторша. Заметив со своего места, как мы топчемся на ступенях, она успела крикнуть на весь салон: «Ню-ю-юся-а-а-а! А ну, пого-о-одь!» Начавшие было съезжаться двери с металлическим лязгом раздвинулись, и только после этого девушка наконец поняла, что переупрямить меня ей не удастся.
   В салон мы поднялись под общий хохот всех пассажиров.
   – Ну что, кавалер, плати за свою даму. – Широко улыбаясь, кондукторша, протянула мне раскрытую ладонь.
   – Почту за честь, сударыня! – Я гордо вытащил из кармана гривенник. – Не сочтите за труд подсказать, когда будет парк Горького?
   – Через пять остановок. Ишь ты, и правда кавалер! – покачала головой кондукторша, вручая мне два билета и двухкопеечную монету на сдачу. – Ну ладно, кавалер, иди-ка сажай свою даму вон туда. Эй, гражданин, да вы, да-да, вам все равно на следующей выходить, уступите-ка даме место!
   Под пристальными взглядами всех пассажиров, красная как свекла, моя дама на деревянных ногах дошла до места, с которого вскочил мужик с газетой. «Садитесь, пожалуйста!» – заулыбался ей навстречу мужик, обмахивая сиденье газетой. Девушка кивнула, но села только тогда, когда я, раскачиваясь от троллейбусной тряски, добрался за ней до места и предложил ей руку. «Благодарю, маркиз!» – ответила она.
   Когда мужик с газетой отправился к выходу, она ладонью притянула мою голову к своим губам и шепнула мне в ухо: «Я тебе деньги в карман положила, чтобы ты расплачивался». Я еле-еле кивнул, задыхаясь от ее взрослого запаха, прикосновения ладони к моему затылку и от горячего шепота: «Меня Катя зовут!»
   Вечером маманя попыталась расспросить у меня, как мы вдвоем с отцом провели день «по-мужски», но я уперся и на все вопросы отвечал только, что все было «нормально».
   Не мог же я рассказать мамане, как мы с Катей катались на аттракционах, и я пучился от гордости, когда она, визжа от страха, прижималась ко мне. Как мы сидели в кафе, я давал ей прикурить, неумело протягивая в ладонях спичку, и она брала мои ладони своими руками, тоже прикрывая слабый огонь, и мне казалось, что снаружи моим ладоням так же горячо, как и изнутри. Как я, млея от страха, рвал ей с клумбы какие-то осенние цветы и как она потом плела мне из них венок, а потом мы, держась за руки, с хохотом убегали от милиционеров и прятали этот венок под какой-то павильон, договариваясь когда-нибудь потом прийти за ним. Да у меня тогда и слов-то таких не было, чтобы рассказать мамане хоть что-нибудь из этого. Когда мы в пять часов вечера у ворот министерства дождались отца, он только глянул на меня и даже не стал ничего спрашивать – как мужик мужика он меня сразу понял.
   Не добившись от меня ничего путного, маманя отправилась к отцу и закатила ему скандал, мол, ничего ему доверить нельзя, даже один выходной с сыном он как следует провести не может. Отец, с которым мы по пути домой сговорились, что будем упорно стоять на версии «Весь день вместе просидели в кабинете», только отмахивался: «Ну, раз парень сказал „нормально“, значит, нормально. Просто тебе этого не понять».
   И правда.


   Яблочное

   У нас возле дома, еще примерно лет двадцать после постройки наших пятиэтажек, оставался огромный, огороженный забором яблоневый сад, действительно огромный, метров пятьсот на пятьсот. А может, и километр на километр. Внутри стояли какие-то дачные дома, и, может, круглый год, а возможно, только в летний сезон жили какие-то люди. Мы, пацаны, каждое лето лазили туда за яблоками.
   Было, конечно, стремно туда забираться – слишком уж близко мы жили, так что, стоило попасться на глаза какому-нибудь живущему в саду деду или яблочной бабульке заметить кого-то из нас на заборе, они немедленно отправлялись по соседним дворам с расспросами: «А не у вас тут живет такой рыженький, в синей рубашке?» Наши дворовые бабки тут же немедленно сдавали виноватого, и ничего не подозревающий пацан вечером разбирался с родителями.
   Я знаю, о чем я говорю, потому что меня вот точно так же сдали родителям – только не за яблоки, а за картошку. Как-то мы с ребятами нарыли молодой картошки в огородах, разбитых нашими соседями прямо за домом, нарыли мы этой картошки, напекли на костре и слопали. Тем же вечером хозяйка огорода пришла к нам с жалобами, и за какие-то дурацкие съеденные мною три крохотные картофелины отец заставил меня возвращать бабке два мешка отборных клубней с рынка. Снова попадаться на таком мне не хотелось, так что каждый раз, собираясь за забор, мы с пацанами, как придурки, чтобы запутать следы, старательно менялись рубашками, натягивали на нестриженые головы свернутые из газет пилотки, мазали лица сажей.
   Вообще-то яблок на халяву еще можно было набрать на аллеях ВДНХ – но туда ж ехать надо, да и там, несмотря на милицию, слишком много было охотников: обтрясали бедные деревья задолго до настоящей спелости.
   Еще один яблоневый сад был минутах в двадцати от нашего дома, у прудов на улице Софьи Ковалевской, но там орудовали местные пацаны, а с яблоками за пазухой быстро не побегаешь, так что ходить туда было опасно, легко можно было получить по шее. Короче, хоть так, хоть эдак, а нам все равно приходилось рисковать.
   Чудно, конечно, что потом в школе, читая истории про Тимура и его команду, мы болели за Тимура и вполне искренне негодовали на банду Мишки Квакина – понятно, они ж были хулиганами, а мы-то были хорошими мальчиками, просто слишком сильно любили яблоки.
   И вот мы, семи-восьмилетние пацаны, каждый вечер отправлялись в экспедицию. Долго собирались, договаривались, во сколько выйдем, потом гордой толпой маршировали мимо наших девчонок, прыгающих в классики, мимо сидящих вокруг качелей «больших мальчишек», которые тоже собирались в тот же сад, но гораздо позже, ночью, когда нам гулять уже не разрешали, и большие мальчишки, воображая уже перед своими большими девчонками, кричали нам вслед: «Вы смотрите, наши яблони не обтрясайте! Если сегодня придем и увидим, что обобрали, как в прошлый раз, – по лбу получите!» И мы, довольные, что на нас обратили внимание, гордо отвечали: «Ладно, сегодня ваши трогать не будем!» – а потом уже на ходу гадали: а какие там «ихние»-то, и какой вообще «прошлый раз»? По лбу получать от своих совсем не хотелось.
   Добравшись до забора, мы долго прислушивались, не гавкнет ли собака, отзываясь на пронесшийся где-то грузовик, не звякнет ли где-нибудь поблизости цепь. Стоило там, за забором, раздаться хоть какому-нибудь шуму, как мы с облегчением неслись обратно во двор, снова переодевались и умывались возле крана, торчащего из окна подвала, взахлеб рассказывали всем, кто не ходил с нами, про то, что «в саду сегодня спустили собак».
   Но обычно шума никакого не было, и мы, подтащив доски, подсаживая и подтягивая друг друга, забирались на забор. Мне до сих пор кажется, что за забором всегда было намного темнее, чем снаружи. Мы подолгу сидели на заборе, балансировали на острых концах досок и делали вид, что прислушиваемся, а на самом деле все никак не решались спуститься в темноту. Наконец, перебросив внутрь пару досок для отхода, мы решались: подолгу, до последних сил в пальцах, зависали на руках, спрыгивали вниз, торопливо пробирались к белеющим в темноте стволам и начинали их трясти – еле-еле, стараясь, чтобы не шумели листья. Но яблоки, созревшие и словно ждавшие именно нас, все равно падали с веток даже от самого слабого толчка, и мы испуганно сжимались от каждого «Пум! Пум!» – когда яблоко шлепалось в траву.
   А потом, испуганно озираясь, шарили в траве, собирали упавшие яблоки, прислушивались, как где-то играет «Маяк», покрывались мурашками, то ли потому, что за пазухой по животу катались холодные яблоки, то ли потому, что радио вдруг слышалось чуть громче – может, это хозяева дверь открыли, может, они уже крадутся к нам, сжимая в руках ружья? И мы на корточках, прижимая руками к животам драгоценные яблоки, старались подобраться поближе к забору, чтобы поскорее сбежать, «если что».
   А потом, набрав столько, что рубашки под весом яблок начинали вываливаться из штанов, мы перебирались обратно за забор и уже по дороге во двор радостно кидались едва надкусанными, еще недавно такими драгоценными яблоками: «Кислятина!» А потом во дворе, гордо демонстрируя перепачканные белилами, поцарапанные руки, делились добычей с девчонками, которые, дожидаясь нас, все еще сидели возле расчерченных на асфальте классиков, хотя из-за темноты прыгать давно уже было нельзя. Девчонки принимали от нас яблоки и, даже если попадалось спелое, тоже жмурились от отвращения, едва надкусив: «Фу! Кислятина какая!» А мы им рассказывали про то, как хозяева гонялись за нами по всему саду с ружьями и собаками. И договаривались друг с другом, во сколько завтра снова пойдем, чтобы хозяева успели уснуть и больше не гонялись за нами, как сегодня.
   Но мне все-таки пришлось познакомиться с жителями этого сада – намного позже, лет через пять. У меня тогда жила белка, только это был самец, значит, наверное, надо говорить: «Жил белк». Звали его Малыш, в просторечии Малик, он вырос у нас дома с самого крошечного возраста и был совсем-совсем ручной. До тех пор, пока не сбежал как-то ранней осенью через открытую форточку.
   Я ходил его искать по всему району, звал его до хрипоты, но он, обычно такой послушный, все никак не возвращался.
   Наконец, наши соседские бабульки, переживая за меня, рассказали, что в яблочном саду завелась какая-то белка, а не мой ли это Малыш? Очень мне не хотелось отправляться к старинным врагам, но, пробравшись внутрь потихоньку, не покричишь! И вот, набравшись храбрости, впервые в жизни я отправился в сад как положено, через вход.
   Я долго звонил возле белой калитки, пока мне наконец не отворил какой-то мужик. Он выслушал меня, подтвердил, что какая-то белка действительно завелась, и повел меня в глубь сада. Там я снова ходил мимо усыпанных яблоками деревьев, стараясь не наступить на валяющиеся повсюду плоды, и жалобно звал своего Малыша, а он опять не шел и не шел.
   Тут к нам подошла какая-то бабулька с кружкой чая и вареньем. На самом деле, как я понял, эта неизвестная белка всех уже успела достать, разбрасывая выложенные на крышах для сушки яблоки, и хозяева готовы были сделать что угодно, чтобы я ее забрал поскорее.
   Мы еще долго сидели за сколоченным из досок столом и пили чай. Точнее, это я пил, а бабулька на этом столе все резала, резала, резала в огромные чаны бесконечные яблоки, которые ей подтаскивал дедок. Белка, Малыш или какая-то другая, так и не появилась, сколько я ни кричал, и вот вечером я наконец отправился домой с двумя авоськами яблок, банкой варенья, рулоном домашней яблочной пастилы и ее рецептом.
   Когда я принес все это домой, маманя, естественно, решила, что я все это своровал, как обычно перебравшись через забор, и только когда я поделился с ней рецептом пастилы, она поверила, что мне это добро дали сами хозяева.


   Про то, как тесен мир

   Школа, куда, беззастенчиво пользуясь служебным положением Важного Начальника, пристроил меня отец, была, честно сказать, ничего особенного. То есть, по-моему, не стоила она своей славы.
   Во-первых, все детишки там прекрасно осознавали, что их родители «о-го-го», а учителя по сравнению с родителями – не «о-го-го»… А во-вторых, учителя знали, что надо продержаться в этом рассаднике знаний всего-навсего лет десять и потом уже можно будет уверенно паковать ранец, потому что из нашей школы учителей постоянно забирали во всякие посольские учебные заведения за рубежами нашей родины, что было и престижно, и денежно.
   Потому неудивительно, что скрытая от методистов и роно школьная жизнь разительно отличалась от картинок из журнала «Пионер» или, скажем, газеты «Народное образование». Про такое я, может, тоже потом вспомню.
   А пока – один случай, после которого я перестал удивляться сказкам про золотую рыбку, говорящую щуку в проруби или лампу, в которой поселился джинн.
   Ну вот скажите мне, пожалуйста: живет мальчик Аладдин, начинается сказка, папа у него умер, мама вся больная… И тут этот мальчик находит лампу с джинном. Где, блин, логика, терзался мой детский мозг. Почему из тысяч и тысяч мальчиков сказка началась именно про этого дурацкого Аладдина? Ну что, для сказки про джинна мало вам других мальчиков, у которых, к примеру, и папа живой, и мама здоровая, и имя не такое дурацкое, а, скажем, нормальное, как у меня?
   Или, например, что – мало стариков со старухами, у которых разбитое корыто? Откуда этот самый Пушкин знал, что писать надо именно про этого деда, что именно этот подкаблучник, лузер, поймает золотую рыбку… То есть Пушкину не надоедало наблюдать за обычным рыбаком тридцать лет и три года, заглядывать через плечо каждый раз и смотреть, что он там вытащил своим латаным-перелатаным неводом, селедку или сайру какую?
   И тут в один прекрасный день замечает Александр Сергеевич – ага, ничего не вытащил невод… Остановился поэт, стал дожидаться. Второй раз ничего не вытащил невод, то есть ни старой калоши, ни банки консервной, ни даже рваных плавок. Это ж, однако, чудо! – понимает Пушкин. (Ну, кто был на Черном море, тот с поэтом охотно согласится.) И тут поэт пододвигает поближе перевернутое ведро, достает бумагу (первый лист на ведро, чтобы не попачкать панталоны), присаживается и готовится писать репортаж про то, как плохо быть жадиной. Такого сюжета не стыдно дожидаться тридцать лет и три года, согласен. То есть пока все понятно.
   Но как Пушкин угадал оказаться именно в это время и именно в этом месте, да еще как раз с бумагой и ручкой, чтобы все записать, – вот это мое детское воображение понимать отказывалось… (Это если он ручкой писал, светило наше. А если он секретарше диктовал, а та на машинке шлепала – это что, все долгие тридцать лет и три года, пока старик нащупывал пути к золотой сардинке, держал Пушкин на пляже в боевой готовности секретаршу с ундервудом?)
   Не, ну, потом-то я понял, в чем фишка и как угораздило великого поэта оказаться именно в нужное время и в нужном месте – просто мир тесен.
   А понял я это вот как.
   Дурацкая школа или не дурацкая, но учиться я любил и делал это с удовольствием. Исключая математику, про нелюбовь к которой вас всех ждет отдельная история. Не было у меня дружбы с математичкой, а вовсе была вражда, такая, что я ей в кабинете и окошки бить по ночам ходил, и клеем стул мазал так, что, придя как-то раз на работу в красном платье и усевшись на непроверенный стул, математичка потом смело могла отползать в соседний кабинет рисования и позировать там для натюрморта «Бутерброд с красной икрой, в котором хлеб на четырех ножках, но зато много-много масла»…
   Нелюбовь моя после таких случаев стала взаимной и даже страстной, и математичка захотела познакомиться с моими родителями. Но папа-то витал слишком высоко, и училка стала приглашать в гости маманю. Сначала тактично – писала записочки, мол, будет ли вам удобно заглянуть… Но такие записочки, налюбовавшись на красивый почерк, я сразу спускал в унитаз… Потом математичка стала писать приглашения в дневник – вот дура-то! У меня ж было два дневника – один специально для всякой ерунды, а другой – почетный, который я гордо предъявлял родителям (странно, кстати, что я после такого не вырос в какого-нибудь бухгалтера или даже банкира, но, может, оно и к лучшему).
   Скучала математичка по моей мамане до родительского собрания, надеясь свести со мной счеты прилюдно, но и про собрание я, естественно, никому дома рассказывать не собирался. Тогда, как любая женщина с безответной тоской, математичка принялась названивать мне домой в самое хитрое время и требовать к трубке маман.
   Тут мне стало понятно, что контакт рано или поздно случится, не мог же я постоянно дежурить у телефона, срывать трубку первым, чтобы соврать, например, часов в девять вечера, что никто из взрослых еще с работы не пришел. И я десятилетним умом решил пойти на обострение.
   В один прекрасный вечер, когда после двадцатого нетерпеливого звонка за час маманя не выдержала и поинтересовалась, кто это там названивает, я сделал грустное лицо и с надрывом в голосе признался: есть у нас в классе одна девочка, наверное, хочет она от меня нехорошего, мам… В гости зовет, мол, давай купим по бутылочке пива, посидим, все такое… Тут я уронил слезу и повесил голову.
   – Ага… – сказала мама. Потом подумала и еще раз сказала: – Ага… – только не растерянно, как в первый раз, а угрожающе… Потом опять подумала и добавила: – Ла-а-адно… – как бы так ласково добавила, но я-то знал, что эта ласковость ох как обманчива! – Знаешь, сынок, – попросила меня вежливо маманя. – Когда она в следующий раз позвонит, ты мне-то трубочку дай, пожалуйста…
   – Хорошо, – щедро согласился я. Типа вот такой я послушный сын. И поправил чубчик, причесанный на косой пробор.
   Следующий звонок не заставил себя долго ждать. Минуты три, прямо скажем, – это ж недолго, правда?
   – Алё, – пропел я в телефон…
   – Ну что, не пришла мама? – раздался в трубке уже до боли знакомый голос математички, в котором сложными вибрато переплетались надежда и обреченность…
   – Секундочку. – Я замахал руками призывно, мол: «Она, мам, она!»
   Мама подошла, на ходу набирая воздух в легкие, вырвала у меня трубку и сказала такие слова:
   – Послушай ты, шлюха мелкая! Если ты еще будешь приставать к моему сыну, я приду в школу, найду тебя, задеру юбку и отделаю так, что ты ссать и срать кровью будешь неделю. Поняла, проститутка? – И маманя, гордая выполненным родительским долгом, повесила трубку.
   Честно признаюсь – такого я не ожидал… Не ожидала, наверное, и математичка. Но тренированным логическим умом она, скорее всего, сделала выводы. Потому что звонки прекратились, приглашения писать она тоже перестала. Даже вызывать меня к доске прекратила, что устраивало меня очень и очень. Жизнь стала нравиться мне гораздо больше!
   Но любое счастье недолговечно – это знает каждый философ, предстояло узнать это и мне.
   Маманя моя, несмотря на сказанные слова, была не маляром каким или, вы не подумайте плохого, продавщицей овощного отдела в универсаме. Она трудилась главным инженером ОКСа на секретном заводе недалеко от Москвы, строила ракеты с разделяющейся боеголовкой. Общаясь по роду работы с армейскими мужчинами, маманя знала много разных слов, но не употребляла их, а как раз наоборот – делала бровью так, что люди в лампасах давились и хрустели костяшками пальцев, мучительно переводя короткие рубленые военные фразы на трудный для них штатский язык.
   Время от времени какой-то винтик все-таки срывался, в совершенно невинной профессиональной беседе про какую-нибудь «зону покрытия» или «точку проникновения» проскальзывали родные военные термины типа «ка-а-ак жахнет» или «хрен кто спрячется», и тогда суровые генералы краснели как дети и наперебой подлизывались к мамане, задаривая ее цветами, шампанским и коробками с шоколадными конфетами из закрытых военных распределителей. (Честно говоря, ящику армейской тушенки из этих самых распределителей маманя порадовалась бы гораздо больше, да только разве генералы понимают толк в том, чего женщина хочет, чурбаны неотесанные.)
   И вот как-то раз случился очень жаркий спор, в котором военная и штатская стороны махали руками, швыряли бумаги об стол и кричали до хрипа друг на друга: «Сволочи!», «Уроды!», «Руки из жопы» и что-то еще непонятное, потому что по-армянски.
   Для документальности повествования я покопался в пожелтевших подшивках тогдашних газет под названиями «Правда», «Красная звезда» и «Военный вестник».
   Искал информацию, способную пролить свет на причины – почему в тот далекий год суровые генералы бросались друг на друга с кулаками. То есть скромную заметку какого-нибудь спецкора Голубина из Стерлитамака: «Ракета не взлетела – кто виноват?» или неброское сообщение ТАСС: «Ничего себе, это ж Аризона! – успел подумать сержант Иванов». Ну, в общем, чего-то такого. Но таких заметок я не нашел. Попадались, конечно, тревожные новости – что скрывать, бывали трудности в нашей стране. Например, по халатности кладовщика Федорова Н.С. в межрайонном учколлекторе номер четыре Ярославской области из прорвавшейся трубы кипятком залило сто семьдесят три учебника русского языка для пятого класса средней школы. Или вот – работники Учонского автосервиса Припятского района Белорусской ССР по ночам сливали отработанное масло в канализацию, загрязняя тем самым живописные берега реки Псел.
   Да, похоже, именно из-за чего-то такого случился тогда у мамани на ракетном заводе большой скандал, во время которого и было сказано несколько необдуманных слов и нанесены всем присутствующим кое-какие обиды. Когда разобрались, кто виноват (я так понимаю, кладовщик Федоров Н.С. за свою халатность был расстрелян, не меньше!), генералы ринулись снова подлизываться к моей мамане, но тут уже шампанским и конфетами, судя по всему, отделаться им было не судьба… Судя по смурному лицу моей мамани, защитники родины должны были для замирения пригнать к нам под окна не меньше чем танк Т-80, обвязанный розовой ленточкой по самые башенные люки и с букетом пармских фиалок, трогательно вставленным в дуло.
   Генералы долго ходили по зданию Генштаба с грустной слезой на глазу, потому что танки им были и самим нужны, хотя ради такого дела, а-а-а, блин, фиг с ним, с танком, танк найдем, но где ж фиалки достать – не посылать же за ними корпус маршала Огаркова в Париж, это ж до самого Нового года не обернемся! Что делать будем, мужики?!
   И тут вышел вперед один молодой генерал и гордо сказал: «Я знаю, братцы!» И все бросились к нему: «Спаситель! Выручай, Василий Иванович, мы ж тебе тогда по гроб жизни!!!» Молодой красавец генерал стукнулся о паркетный пол, оборотился соколом и вылетел в окошко. Долго ли, коротко ли он белым соколом по небу летал да серым волком по лесу рыскал, то мне неведомо, но вот ранним солнечным утром влетел он снова в форточку кабинета номер 317 здания Генерального штаба, где все это время горевали и тужили его соратники, снова стукнулся о паркетный пол, обратился обратно в генерала и достал из кармана билеты в Большой театр на оперу «Князь Игорь» композитора Бородина.
   Грянули салюты по бескрайней матушке-Руси, расправили плечи офицеры, чокнулись в солдатских столовых кефиром рядовые и старшины, потому что, фиг ли думать, тут и дураку понятно, что супротив такенного подарка не устоит никакая женщина и снова наступит единение боевой Советской армии и беззаветных тружеников тыла.
   В театр мы входили через кордон придирчиво разглядывающих праздную толпу билетерш. Маманя загодя (по правде сказать, еще метров за двести до знаменитых колонн) достала билеты и, пробившись сквозь толпу у входа, гордо передала их ближайшей старушке.
   Пока та придирчиво проверяла билеты, я почувствовал на себе цепкий взгляд второй билетерши и сообразил, что от меня тоже требуют доказать свое право пройти внутрь храма Мельпомены. Поэтому я достал из карманов руки и повертел ими под свисавшими на кончике длинного носа очками: ногти стрижены, чернильные пятна отмыты. Старушка удовлетворенно кивнула. Я расстегнул пальто, размотал шарф и продемонстрировал билетерше вымытую шею, потом открыл рот, старательно высунул язык и сказал громкое «А-а-а-а…».
   Та старушка, которая уже вернула мамане наши билеты, удивленно посмотрела на свою напарницу и перевела взгляд на мой язык; скопившаяся сзади толпа тоже разглядывала меня с любопытством. Воодушевленный всеобщим вниманием, я сбросил пальто на пол и начал расстегивать брюки, чтобы предъявить всем ради такого случая чистые трусы без дырок. Но тут маманя убрала билеты в карман, подхватила с пола мои пальто и шарф и отвесила мне пинка – так мы вошли в Большой театр.
   Раз уж все равно был раздет, я не стал ломиться в гардероб, вытащил из маминого ридикюля двадцатикратный полевой бинокль, ради такого случая выпрошенный у соседа-охотника, и бросился вверх по лестнице, чтобы как следует все вокруг рассмотреть. Потеряться в толпе я не боялся: как заклинание в моем мозгу вертелись заветные слова: «Бельэтаж, шестой ряд, места 22, 23… Бельэтаж, шестой ряд, места 22, 23».
   Подниматься по лестнице, глядя в бинокль наоборот, было прикольно, ступеньки были далеко-далеко, мои ноги в ярко начищенных ботинках где-то там топали по красному ковру, старательно обходя разные другие крохотные ножки, колонны и столбы.
   На всякий случай я не стал уходить далеко, добрался до двери, рядом с которой была табличка «Бельэтаж», пристроился там к перилам и начал рассматривать стены и потолки. Особой красоты я не заметил, но бинокль меня порадовал, и я смотрел в него попеременно с одной и с другой стороны, то словно взлетая под самый потолок, то как бы проваливаясь в глубокую шахту. Когда раздался второй звонок и народ потянулся в зал, меня нашла маманя и сказала: «Пошли, мол, на места».
   – Иди, мам, я сейчас приду, бельэтаж, шестой ряд, места 22, 23, я помню, – отмахнулся я. – Тут такая архитектура, – добавил я для солидности, и маманя отстала.
   Я разглядывал потолки еще несколько минут, пока не раздался третий звонок, и я снова почувствовал, как маманя тянет меня за рукав.
   – Ну сказал же, сейчас, – проныл я и отмахнулся, но маманя рукав не отпускала, и я нехотя оглянулся – передо мной оказалась очередная билетерша. Ой.
   – Где твой билет, мальчик?
   Я как раз смотрел наоборот, поэтому старушка привиделась мне совсем мелкой. Но даже мелкая она оказалась офигительно сильной – сунув свои программки под мышку, она ухватилась за мою оптику двумя руками с такой силой, что я даже присел, но удержать бинокль не смог.
   Ого! Ну не такая уж мелкая оказалась старушка, пожалуй, даже крупная… Точнее – огромная. Она смотрела на меня сверху вниз, но как-то так, не наклоняясь, а, скорее, перевешивая голову через свой бюст, такой огромный, что кружевное жабо, казалось, лежало на нем горизонтально.
   Конечно же это я сейчас знаю такие слова, как «бюст» и «жабо». А тогда я просто растерялся при виде такой царь-билетерши, да что уж там, столько лет спустя можно признаться откровенно, струхнул я тогда крепко. «Бяше ли лепо, тьфу, лепо ли бяшете…» – только это у меня и получилось промямлить.
   – Билет, мальчик? – Билетерша вытянула шею еще больше и стала совсем похожа на курицу, с любопытством рассматривающую найденного червяка и выбирающую место, куда его тюкнуть клювом.
   Я мучительно пытался вспомнить вызубренные слова, но кроме дурацкого «бяшете» в голове ничего не было. В отчаянии я начал прикидывать, куда сбежать, но царь-старуха цепко держала меня за бинокль – у такой не вырвешься. Однако, оглянувшись по сторонам, я, к счастью, заметил ту самую заветную табличку на стене возле двери, и меня прорвало.
   – У мамы билет, в бельэтаже! – радостно заорал я, для убедительности мотнув головой на указатель.
   – Так-так… – Билетерша покачала головой, поставила меня перед собой, ухватила меня стальной рукой за плечо и ввела в зал.
   – Бельэтаж, шестой ряд, места 22, 23, – пытаясь вырваться, сквозь слезы шептал я пароль, но старуха крепко держала меня за плечо, и до нее было уже не докричаться.
   Когда мы дошли до середины прохода, огромная люстра под потолком уже начала меркнуть, из оркестровой ямы раздавались мяукающие звуки настраиваемых инструментов, похоже, этот звук вызвал какие-то трепетные воспоминания у моей билетерши, наверняка бывшей оперной певицы, и поэтому она пропела «Чей мальчик?» так, что ее услышал весь зал, от партера до галерки.
   Я просто вижу эту картину – как в бинокль. Зрители почти все уже расселись по своим местам и теперь переговаривались, шелестя программками, однако при звуках царственного сопрано все уселись, замолчали и уставились на проход бельэтажа. Партер как один обернулся назад. Оркестр вытянул шеи из своей ямы. Балконы и галерка склонились через балюстрады. Бельэтаж сделал пол-оборота налево или направо, смотря кому как повезло усесться в тот исторический день. Люстра почти погасла, и осветители направили на меня горячие лучи своих прожекторов, а я даже не мог поднять руку для того, чтобы заслониться от их слепящего света.
   – Чей ма-а-альчик? – Теперь оглушительное сопрано раздалось над моим ухом в полной тишине, и я смог лично убедиться в том, что акустика в Большом театре просто великолепная.
   Я услышал.
   Я услышал страшное.
   Услышал свою фамилию.
   Наверное, это очень почетно – стоять в лучах прожекторов в Большом и слышать свое имя, если, конечно, его скандирует публика и при этом кричит «Браво!» и «Бис!».
   Но я-то стоял не на сцене, а в центральном проходе бельэтажа. И не толпа кричала «Браво, – к примеру, – Ёлкин!», а один-единственный, знакомый противный голос прошептал: «Ну конечно же Ёлкин, кто ж это еще может быть…»
   А потом заскрипели два сиденья, и синхронно, словно кордебалет на сцене, отрепетированный раз двести, поднялись со своих мест одновременно: одесную от меня моя маманя, в заветном шестом ряду, и ошуюю – вы не поверите, моя математичка, ну конечно же это именно ее шепот я слышал…
   Мудрый осветитель включил еще два прожектора и направил их в зал.
   Покрутив головой между двумя стоящими в лучах света женщинами, билетерша поняла, что без присмотра я не останусь, отпустила мое плечо и даже подтолкнула слегка, в сторону почему-то именно учительницы, наверное, потому, что маманя старалась казаться как можно незаметнее, а математичка, деловито засучив рукава, уперла руки в бока.
   – Забирайте своего ребенка…
   – Ага! Милиция пусть его забирает! И вон ту хулиганку тоже!
   Маманя молча сглотнула, и это – ах, какая акустика в Большом! – услышали все.
   – Что, довоспитывались? – продолжала кричать математичка, размахивая пальцем в нашу сторону, не то на меня, не то на маманю. – Получите теперь свое чудо…
   – Ну все, разобрались уже, – примирительно пропела билетерша. – Пора начинать, успокаивайтесь…
   – Не затыкайте мне рот! – завизжала математичка еще громче. – Я вам все расскажу про эту психованную семейку!
   Вот этого уже маманя, до сих пор смиренно переминавшаяся на непривычно высоких каблуках, выдержать не смогла.
   – Да ты на себя посмотри, кто еще тут психованный, – негромко, но веско сказала она и начала выбираться со своего места, на ходу извиняясь перед зачарованно следящими за ней зрителями.
   – Не пускайте ее ко мне, – запричитала математичка. – Она хочет на меня напасть!!!
   – Да нужна ты мне, мочалка драная. – Маманя выбралась в проход из своего ряда и схватила меня за руку. – Пошли отсюда…
   – Одну секундочку, – послышался откуда-то из темноты женский голос. – Я тут перевожу… вы сказали «драная» или «сраная»?
   – Вообще-то я сказала «драная», но по зрелом размышлении… – Маманя обернулась и обвела широким взглядом рыдающую математичку, темные ряды и неосвещенную сцену, на которой вперемешку толпились половецкие войска и дружина князя Игоря. – Сраная мочалка на сраном спектакле в сраном театре…
   Когда маманя, медленно оглядев зал, снова повернулась к выходу, в дверях уже стояли два сотрудника милиции.
   – Вот эти две! Хулиганят! – гордо поманила милиционеров билетерша и, хотя ошибиться было просто невозможно, для верности показала пальцем.
   – Ну, раз уж такое дело, все равно в отделение, – вздохнула маманя, – то и тебе тоже скажу словечко, звезда старая. – Маманя встала на цыпочки, дотянулась до уха билетерши, что-то прошептала ей и пошла навстречу милиционерам: – Забирайте, ребята.
   – Так-так, – кивала ей вслед билетерша. – Забирайте! А мы начнем, пожалуй… Все, садитесь, пожалуйста, все на свои места!
   Выйдя из зала, маманя остановила милиционеров:
   – Пойдемте туда, где есть телефон. Вам срочно надо позвонить, ребята…
   Несмотря на рыдания математички, ее заперли в каком-то кабинете вместе с маманей. Однако, когда через десять минут сержант дозвонился куда следовало и отпер дверь, женщины вышли оттуда под ручку, словно подружки. Я скромно сидел на стуле возле двери, сложив руки на коленках, слушал, как где-то наверху вольные половцы вовсю танцуют свои пляски, и мечтал оказаться где-нибудь в Золотой Орде во времена Игоря Святославича. Увидев меня, маманя порылась в сумке, бросила мне номерок и сурово велела дожидаться ее дома, а сама потащила математичку в буфет.
   Забрав пальто в раздевалке, я его застегивать не стал, не надел я и шарф. Всю дорогу домой я старательно загребал ногами снег и грыз сосульки, надеясь заработать страшную температуру, однако здоровье меня подвело – я не получил даже насморка.
   Но зато по заднице я получил крепко, как только маманя, непривычно пахнущая коньяком и сигаретами, вернулась из театра. В школу я потом не ходил целую неделю, а не был бы отец в Париже, мог бы просидеть дома и целый месяц. Так что тесен-то мир тесен, но Париж все-таки далеко, и это – слава богу.


   Про деньги

   Помню, как в шестом классе я решил деньги зарабатывать.
   На самом деле началось все с одного десятиклассника. Миха Жаров был самым популярным парнем в нашей школе. Огромный, под два метра ростом, добродушный Миха, настоящий медведь, в шестнадцать лет – уже кандидат в мастера спорта по гребле, по нему сохли все девчонки в школе, ему завидовали все пацаны.
   И вдруг по школе прокатился слух, что наш кумир, наш герой Миха на зиму устроился работать дворником в своем дворе. На самом деле, конечно, дворником была оформлена его бабка, но именно Миха каждое утро разбрасывал снег. Огромными железными лопатами и ломом он размахивал с такой же легкой непринужденностью, как дети в песочнице машут своими совочками, еще больше накачивая свои огромные плечи, и так уже туго набитые тонно-километрами.
   Кого-то другого за такое, наверное, стали бы дразнить, но Михе можно было все.
   И у нас в школе как-то сразу круто стало козырять друг перед другом и особенно перед девчонками тем, что ты умеешь зарабатывать.
   Не, ну деньги-то для парня – это всегда было важно. Но одно дело, например, играть в трясучку, экономить на школьных завтраках, выпрашивать у мамани полтинник, стырить у отца из бумажника рубль или, когда тебя посылают в магазин за килограммом сметаны, купить всего полкило и заболтать в банку еще пол-литра кефира, сэкономить на этом семьдесят копеек, а потом угощать пирожками одноклассниц. А другое дело, приглашая девчонку в кино, – небрежно обронить: «Я тут зарплату получил, пошли?»
   И вот, пока ребята из нашей школы судорожно искали способы зарабатывать деньги, я придумал, что делать!
   Буквально полгода назад моя любимая тетка, младшая сестра моей мамани, родила первого ребенка. Роды у нее были довольно поздние, ей было уже за тридцать пять, так что не все там было сахарно, ну и молоко у нее пропало почти сразу.
   Чем кормили тогда искусственников? Никаких жидких смесей в Советском Союзе в ту пору и в помине не было, а единственная сухая смесь, продававшаяся в магазинах, была так густо пересыпана сахарным песком, что ее перед разведением обязательно надо было просеивать через мелкие ситечки, продававшиеся где-то в Прибалтике, или часами протирать через капроновые колготки – с полукилограммовой банки этой смеси набиралось граммов двести сахарного песка.
   Не знаю, как в других городах, но в Москве для мамаш, у которых пропало молоко, при детских поликлиниках были так называемые молочные кухни. С семи и до десяти утра там по рецепту из поликлиники можно было получить по паре пакетиков специального молока для грудничков, по паре пакетиков кефира и по паре коробочек специального детского творожка. Не просто так получить, а по рецепту, да еще и за деньги, конечно. И вот каждое утро у этих молочных кухонь собирались толпы сонных людей, раскачивающихся на ходу что твои зомби. Беда была в том, что эти молочные кухни работали именно в то самое сладкое утреннее время, когда дети, намотылявшись за ночь, засыпали и молодые родители, надергавшись и осоловев, наконец получали возможность уснуть на часок. Ну, или когда дети только просыпались и начинали мотыляться со свежими силами, то есть дома одних их оставлять было нельзя, а одевать и тащить с собой на мороз, перетаптываться в очереди было невыносимо тяжело. Кухня работала до десяти, но уже к восьми часам рядом со входом собиралась толпа родителей, которые в этом месяце не смогли получить в поликлинике рецепт, и где-то в полдесятого все остатки молока, кефира и творога работницы кухни толкали им по завышенной спеццене, под предлогом того, что срок хранения у продуктов очень маленький. Так что опаздывать было нельзя.
   И вот, походив в эту кухню для своей тетки, покрутившись среди осоловевших молодых родителей, я понял, что надо делать. Я начал предлагать самым невыспавшимся бегать на молочную кухню за них. Стандартная пайка на одного ребенка обходилась примерно в 90 копеек в день, лишние 10 копеек все равно погоды никому не делали, а я, набрав пятнадцать клиентов, уже через неделю рубил по полтора рубля в день.
   Понятно, что сумки таскать приходилось тяжелые, нужно было рано утром мотаться по всему нашему району, но законные полтора рубля в день этого стоили.
   Был у меня еще один дополнительный бонус – когда я звонил в дверь, мне почти всегда открывали молодые мамашки. Видимо, они вскакивали с кровати, а после моего ухода отправлялись досыпать, так что обычно они были одеты в небрежно накинутый халатик или просто появлялись в дверях, набросив какой-нибудь платок на ночнушку, все такие заспанные, все такие теплые, что мое молодое мужчинство просто-таки взлетало. Тем более что у меня перед глазами постоянно были неоспоримые доказательства того, что они трахаются – ведь не от святого же духа они родили, и вечерами я сладко вспоминал, как эти женщины выходили мне навстречу, и представлял, как когда-нибудь, когда подрасту, я какой-нибудь женщине принесу молоко и она скажет мне: «Проходи!»
   В том, что я буду заниматься этим делом, даже когда подрасту, я не сомневался. Я копил деньги на велосипед, с велосипедом я смогу набрать и тридцать, и сорок клиентов. Да что там сорок. Я готов был забить на школу и постоянно подсчитывал на ходу: шестьдесят клиентов – шесть рублей в день, сто восемьдесят в месяц. Восемьдесят клиентов – восемь рублей в день, двести сорок в месяц! Какая на фиг школа!
   Кончилась моя работа примерно через полтора месяца. Мои походы страшно раздражали тех, кто часами толпился возле входа. Когда я выползал из дверей, сгибаясь под тяжестью сумок, им казалось, что я обираю их, уношу то, что могло бы достаться им, если бы люди с рецептами не пришли или опоздали. Короче, кто-то из этих обездоленных нажаловался в поликлинику, и на входе появилось объявление, что больше двух рецептов в одни руки отоваривать нельзя. Я пробовал занимать очередь снова и снова, но тетки из кухни злорадно отправляли меня куда подальше, да и, отстаивая очередь по нескольку раз, я опаздывал в школу – тут уже возмутилась маманя и положила окончательный конец моему бизнесу, мол: «Зачем тебе деньги? Чего тебе не хватает? У тебя все есть!» Как я мог ей объяснить, что мне не хватало именно ощущения не выпрошенных, а заработанных денег.
   Ну и, конечно, теплых заспанных женщин, открывающих мне двери в одних ночнушках…


   Про 9 Мая

   Когда ты школьник, каждый, тем более благопристойный, с точки зрения родителей, повод вырваться куда-нибудь из дому – на вес золота. Для моих одноклассников, измученных надзором со стороны учителей и родителей, три года подряд это был праздник 9 Мая.
   В седьмом классе, в самом конце мая, под какую-то годовщину со дня рождения героя войны, имя которого с честью носила наша пионерская дружина, на паре «икарусов» нас свозили в поселок недалеко от станции Монино, откуда родом был тот орел-танкист. Мы в почетном карауле угрюмо постояли возле памятника танкисту во дворе школы, воспитавшей героя, промаршировали под барабаны от школы к дому, в котором родился орел, и там, развернув знамя дружины, дали торжественную клятву всему сбежавшемуся посмотреть на малолетних московских придурков поселку быть такими же, как орел (при этом пара бабулек, еще помнивших безусую, но, несомненно, лихую юность будущего танкиста, испуганно перекрестились: «Свят-свят!»). Потом нас отпустили ненадолго побегать в окрестностях деревни (я так думаю, чтобы приехавшие с нами директор, классные руководители и старшая пионервожатая могли спокойно выпить с дружным коллективом сельской школы). Часа через три, созвав хриплыми гудками все еще остолбенело жмущихся друг к другу пионеров, автобусы отправились обратно в Москву.
   Для нас, сугубо городских детей, даже летом выезжавших только в пионерские лагеря, три часа свободы на природе оказались невообразимым открытием чудесного мира. Свобода делать что хочешь и идти куда хочешь, однако, пошатнула некоторые привычные школьные приоритеты.
   Многие вещи, важные в мире большого города, такие как навык перебегать дорогу на красный свет или умение втискиваться в переполненный автобус, оказались в деревне бессмысленными. Школьные герои, чьи авторитеты зиждились на умении пробраться в метро без пятачка или украсть рогалик в соседней со школой булочной, чувствовали себя беспомощно перед пасущимся посреди луга быком. (Правда, у кровожадного на вид животного при каждом шаге под брюхом раскачивалось огромное вымя, но городские хулиганы никогда не были сильны в зоологии, так что угроза нападения быка для них была абсолютна реальна.)
   Неожиданно оказался в лучах всеобщего внимания Костя Волков, единственный наш однокашник, который когда-то давно провел лето в деревне у далекой родни. Он бесстрашно отогнал целую стаю гусей, с грозным гоготом зажавшую пару наших девчонок по дороге на речку. На песчаном берегу реки сбросил сандалии и носки, закатал штанины до колен и вытащил из воды длиннющую пиявку. Костя был единственным, кто посмел попросить у стоявшей за забором старушки «водички попить», получил бидон молока и честно разделил его со всеми, кто решился пить прямо из бидона.
   Естественно, на обратном пути в автобусах только и было разговоров что про чистый воздух, голубое небо, страшных животных и отважного Костика.
   Когда мы вернулись в Москву, все снова встало на свои места, на всех навалились общественные нагрузки вперемешку с учебой, в классе продолжали верховодить старые герои, и только иногда некоторые девчонки, словно вспомнив что-то, с интересом поглядывали в сторону незаметного Кости Волкова.
   Прошел почти год, и тут Костя начал потихоньку подходить к ребятам и девчонкам и, страшно выпучивая глаза, шептаться с ними о чем-то, видимо очень секретном, по сторонам они при этом оглядывались с таким видом, что никакой нормальный мальчишка не смог бы пройти мимо не прислушавшись.
   Наконец, дошла очередь и до меня. Отозвав меня в сторонку на перемене, Костя Волков рассказал мне о том, что они (то есть теперь уже «мы», МЫ!! – теперь уже я тоже был в числе избранных!) собирались сделать. Поскольку в прошлом году мы, как лучшие представители пионерской дружины, съездили в Монино, родители легко поверят, что в этом году нас организованно повезут туда же. Только на 9 Мая.
   А мы соберем вещи, еду, палатки, мангалы – и поедем туда сами. С НОЧЕВКОЙ! Без старших – никаких учителей, директора и тем более пионервожатой (хотя, должен признаться, тогдашняя наша пионервожатая была очень даже ничего себе, я бы с ней в поход сходил, но, впрочем, о ней потом).
   Если родители спросят, почему не все идут в такой поход, надо отвечать, что выбрали самых лучших. Кто ж будет звонить в школу и спрашивать: неужели это правда, что мой ребенок самый лучший, нет ли здесь какой ошибки? Хотя тех ребят, чьи родители могли позвонить классной или директору и проверить, зачем это ученики собираются в поход, Костя не позвал. Этим несчастным конечно же было обидно, но они прекрасно знали своих родителей и понимали, что им свобода не светит.
   Я был страшно горд тем, что оказался в числе избранных, поэтому долго не раздумывал и согласился. Операция «Красный следопыт» началась.
   Должен напомнить еще раз, что детьми мы были сугубо городскими, да еще, по тогдашнему выражению, «из интеллигентных семей». Что это означало? Да просто к восьмому классу никто из нас ни разу не бывал на улице после одиннадцати часов вечера, за исключением, наверное, Нового года. Дач тогда почти ни у кого не было, поэтому, если кто-то выбирался на природу, это была поездка на метро в Ботанический сад, на автобусе в пионерский лагерь или всей школой на электричке для проведения пионерской военно-спортивной игры «Зарница».
   Кстати, именно из «Зарницы» мы и почерпнули большинство сведений про то, что нужно брать с собой в лес – из нее, родимой, военно-спортивной, – ну конечно, и из популярных тогда пионерских фильмов вроде «Отряд Трубачева сражается». Так что, если с нами и приключилась вся эта фигня, так только потому, что ни «Зарница», ни тем более кино не научили нас реальной правде жизни.
   Естественно, все время, пока мы собирали свои дурацкие рюкзаки, мы боялись, что нас спалит кто-нибудь из родителей или какой-нибудь одноклассник, которого мы с собой не позвали. Но больше всего, конечно, страшно и обидно было бы спалиться в самый последний момент, где-нибудь на станции, в ожидании электрички. Поэтому мы договорились встречаться не в своем районе, а на какой-то пустынной платформе, от любопытствующих знакомых и родственников подальше. Потом, конечно, выяснилось, что именно нужная нам электричка именно на этой платформе не останавливается – пришлось делать пару лишних пересадок, и в итоге мы приехали на свою станцию, когда уже начало смеркаться.
   Автобусы ходили редко, но мы, юные оптимисты, решили, что восемнадцать километров – это фигня, тем более что если идти через поле и лес (вон туда, как нам безразлично махнули рукой), то получится гораздо меньше. Обувь у нас была совсем не спортивная, я, например, был обут в кирзовые сапоги, которые придавали мне очень мужественный вид, но для ходьбы по полю не годились. Шли мы по какой-то недавно поднятой целине, переступая через огромные валы земли, естественно, мы сдохли через пятнадцать минут, пройдя всего, наверное, километр. Тем более что рюкзаки у нас были набиты под завязку железными консервными банками. (Эх-х-х, помню, как мне потом влетело за уворованную ужасно дефицитную банку шпротов, приберегаемую маманей к Новому году.) Ну и поэтому, как только на горизонте показались деревья, мы рванули туда, решив переночевать в лесу, а утром отправиться дальше в путь, в неведомые дали.
   Деревья, словно мираж, убегали от нас – к опушке, до которой было, казалось, рукой подать. Мы добирались часа два.
   Но подстава оказалась в том, что между полем и лесом был неприступный ров метров двадцать шириной. Какая сволочь прорыла эту дурацкую канаву и, главное, зачем – я просто представить не могу. Но канава тянулась и налево и направо, пока хватало глаз, правда, глаз хватало не намного – потому что на дворе уже была беспросветная ночь. Мы попробовали было перейти канаву вброд, но глубина там оказалась метра полтора, то есть многим ребятам по самое горло, а вода была невыносимо холодной, так что девчонки, попробовав воду кончиками пальцев, залезать в нее категорически отказались. Протащившись вдоль берега минут двадцать, но так и не увидев никакого мостика или даже места поуже, мы решили переправляться на другой берег следующим образом: сначала парни переносят все вещи и переправляются сами, потом самый высокий, которому вода доходила до груди, перетаскивает на плечах девчонок.
   То есть, как вы уже, наверное, догадались, почетная обязанность перетаскивать девчонок на своих плечах досталась именно мне. Не то чтобы я был ужасно этому рад, но я действительно оказался самым высоким и устал так, что готов был перенести на своей шее куда угодно и кого угодно, чтобы только поскорей устроиться на ночевку.
   Я думаю, что все остальные ребята тоже готовы были на что угодно, потому что они все немедленно разделись, и мы за пару ходок перетащили на другой берег все вещи. Дело оставалось за малым – перенести девчонок. Я вернулся к берегу со стороны поля, но эти дуры вдруг как одна категорически отказались лезть мне на плечи.
   Мне-то что прикажете делать? Я стоял по грудь в ледяной воде, я каждую секунду мог поскользнуться на илистом дне и окунуться с головой – какая у меня в тот момент могла быть сила убеждения?
   Да никакой.
   Я уже не помню, сколько времени мне понадобилось на то, чтобы переправить шесть дурех на другой берег. Спасло меня только то, что, поболев где-то час за меня, ребята плюнули на все, забрались поглубже в лес и развели там костер. Завидев трехметровое пламя, девчонки одна за другой сдавались и соглашались переправиться туда, где были все их вещи и еда. Правда, за последней дурехой я гонялся чуть ли не по всему полю. Побегав минут десять в темноте, я в сердцах закричал: «Да пошла ты, дура!» – и отправился к костру. Заметив это, девчонка возвратилась на берег и начала рыдать в голос, что твоя Ярославна. Послушав ее истерику, я опять забрался в воду, но, увидев меня, эта психованная снова убежала в темноту.
   Этот цирк не кончился бы до утра, если бы во время одной из таких погонь эта дура не добежала бы до мостика, до которого, кстати, мы не дошли всего каких-то метров триста.
   В то время как я гонялся за девчонками, ребята разобрали рюкзаки, и, когда я все-таки присоединился к компании у костра, меня ожидали кое-какие разочарования.
   Во-первых, никто не догадался захватить с собой консервный нож, и вместо плотного ужина консервами «Минтай в томате» и «Завтрак охотника» пришлось хрустеть пожаренным на костре хлебом, что было конечно же ужасно вкусно, но что-то совсем не питательно. Как-бы-печеную картошку оголодавшие походники сожрали полусырой, в то время как я скакал по пашне. Обещание «завтрака назавтра» меня не устроило, поэтому я решил варить кашу. Но среди вещей не оказалось ни одного котелка или кана, а в эмалированном чайнике заваривался чай, поэтому пришлось укладываться спать на полуголодный желудок. Единственное, что утешало, – та дура, которую я пытался догнать в темноте, осталась даже без хлеба.
   Укладываться спать – пожалуй, слишком сильно сказано. Естественно, спальников у нас не было, единственную, непонятно у кого позаимствованную палатку заняли девчонки, хотя как они набились вшестером в двухместное чудо, я просто не представляю. А суровым мужчинам предстояло коротать ночь, прижимаясь к костру.
   Наутро, естественно, пришлось считать потери. Двое из десяти ребят проснулись с температурой, еще одного парня и одну девчонку скрутило к полудню.
   На самом деле, может быть, это было к лучшему. Мы все в первый раз в жизни вырвались на такую абсолютную свободу, через пару часов ничегонеделания мы бы обязательно начали страдать какой-нибудь фигней.
   А так наша поляна превратилась в походный госпиталь. Все были заняты каким-нибудь делом: или болели, или ухаживали за немощными товарищами. Девчонки впятером суетились вокруг палатки, в которой стонала наша подруга, мы крутились вокруг мужской температурящей троицы.
   Повышенная активность привела к новым жертвам. Поскольку жрать хотелось всем, а вся еда, кроме консервов, была уничтожена еще ночью, решено было все-таки вскрыть банки, чего бы это ни стоило. Единственный более или менее годный для «вскрывания» инструмент нашелся – топорик. Только это был не тот топорик, который вы представили себе, это было кухонное чудо на тоненькой ручке, с култышкой на обратной стороне лезвия, да-да, та самая штука, которой хозяйки отбивают мясо. Можете догадаться, как вытянулись лица у всех присутствующих, когда парень, обещавший взять топорик, выудил это из рюкзака. Его оправдания: «Ну это же и есть топорик!» – никого не убедили. С первого взгляда было ясно, что рубить дрова или, например, отбиться от медведей такой приблудой нельзя. Впрочем, надежда расковырять банку-другую «Завтрака охотника» оставалась.
   Недолго.
   При первом же ударе со всего маху по консервной банке приблуда подтвердила свое гордое наименование «топорик», ловко скользнув по жестянке и попав прямо в ногу машущего товарища. Впрочем, если бы это и вправду был настоящий топорик, удар такой силы снес бы половину пальцев, а так пострадавший отделался хоть и глубоким, но одним-единственным порезом. Кровь остановить удалось довольно быстро, но раненый вынужден был присоединиться к температурящим и теперь тоже лежал, жалобно постанывая.
   Но жрать-то нам все равно хотелось. Собрав по всем карманам последние копейки, мы отправили гонцов в поселок, чтобы купить хотя бы хлеба. Ну и бинтов, конечно. И таблеток от температуры. И открывашку для консервов – обязательно!
   Без рюкзаков, при ясном свете, наши засланцы слетали в поселок просто мухой, вернулись через каких-то пару часов, но вернулись практически ни с чем – по причине великого праздника Победы поселковый магазин оказался закрыт. Пару раз они попытались выпросить хоть немного хлебушка у местных жителей, но народ от них испуганно отшатывался и поесть никто не дал. Честно говоря, я понимаю тех пугливых пейзан. Хоть наши засланцы и постарались привести себя в порядок, выглядели они страшенно – все перемазанные в золе и засохшей крови, в рваных и живописно прожженных в разных местах свитерах и штанах.
   Лишившись последней надежды, мы, признаюсь, загрустили, потому что будущее казалось совсем непраздничным. Вытерпеть еще день до открытия магазина без еды было просто невозможно, к тому же наши заболевшие товарищи никак не собирались выздоравливать.
   Грустили мы грустили и решили отправить в деревню пару девчонок, в надежде на то, что уж им-то удастся разжалобить местных жителей. Девчонки отсутствовали недолго, буквально через полчаса прибежали с выпученными глазами и доложили, что в нашем направлении через лес едут две милицейские машины.
   Собрались мы быстро.
   То есть, если не считать чайника, топорика и палатки, собирать нам было особенно нечего. Про консервы мы, честно говоря, даже и не подумали, а больше у нас с собой не было ничего. Уже через пару минут все-все-все, включая и самых-самых больных, похватав свои пустые рюкзаки, бежали к мосту. О, чудо, от моста в сторону станции через поле вела протоптанная дорога, по которой мы и рванули изо всех сил.
   Время от времени мы на бегу оглядывались туда, где дымил наш брошенный костер, и буквально через несколько минут недалеко от того места, где мы переправлялись вброд, на берегу появились фигуры в форме.
   Мост через канаву был узенький, пешеходный, мы понимали, что машины нас преследовать не будут. Ужасно страшно было, что милиционеры могут за нами побежать, но органы правопорядка, похоже, уже отметили великий праздник, поэтому гоняться за нами пешком им не хотелось. А может быть, они были слишком заняты дележом брошенных нами консервов, не знаю. Короче, погони не было, и мы немного сбавили скорость.
   Теперь засада могла ждать нас только на самой станции, но и тут пронесло. То ли в милицейских машинах не было раций, то ли главной задачей сотрудников было предотвратить лесной пожар, и они посчитали, что миссию свою выполнили полностью. Может быть, милиционеры прикинули, что, если нас задержат, огромную кучу консервов придется возвращать. Не важно.
   Главное, что возле станции нас никто не поджидал, но мы все равно не рисковали, а подходили к перрону со всей возможной осторожностью, словно настоящие лесные братья, решившие пустить под откос какой-нибудь особо ценный эшелон.
   На наше счастье, электричка пришла очень быстро. Хоть мы и пытались скупой слюной оттереть самые большие пятна сажи, вид у нас был совсем не цивильный, страшный, прямо сказать, был видок.
   Пока мы ехали в Москву, мы подготовили легенду, почему мы вернулись на день раньше, чем планировали. Договорились врать так: каждый температурящий стоит твердо на том, что только у него одного наутро поднялась температура и поэтому его привезла домой учительница из другого класса. Она довела его до подъезда, и, поскольку ей еще надо было возвращаться в лес к остальным походникам, она не стала подниматься к родителям, которых она и в глаза не знает, а отправилась на электричку.
   Те, у кого температура держалась в норме, должны были врать, что из всех походников кто-то один из другого класса заболел, и учительница из другого класса повезла его домой, и они, верный сын или нежная дочь, соскучившись по родителям, решили вернуться домой заодно с больным. Мы посчитали, что ни ту ни другую легенду никто проверять не будет – так и получилось.
   Когда я появился дома в страшенном виде, маманю это не удивило – с некоторых обычных прогулок я возвращался и пооборваннее. А когда я рассказал продуманную легенду, маманя так растрогалась, что мне немедленно были прощены и прожженные штаны, и рваный свитер.
   И что самое главное – когда на следующий год незадолго до 9 Мая я начал заводить разговор про то, что наша школа снова собирается в поход, маманя немедленно согласилась, приговаривая: «Ну, может быть, на этот раз ты сможешь вытерпеть, как все. Ведь ты же вырос, сынок».
   И правда, следующий поход я вытерпел легко – там было все абсолютно не так, как в первый раз.
   Но это уже совсем другая история.


   Страшное слово «зато»

   С детства я не любил слово «зато». То есть когда маманя покупала мне, еще совсем маленькому, какую-то вещь, например дурацкие ботинки, приносила домой, обувала меня в них, потом сокрушенно смотрела на это уродство (я про ботинки), вздыхала и говорила: «Зато крепкие!»
   Или покупала какую-нибудь пальтину дурацкую, приносила домой, смотрела на это уродство (тут я уже про пальто), вздыхала и говорила: «Зато немаркое!»
   Мне до сих пор непонятно, почему одна и та же вещь не могла быть красивой и вдобавок крепкой!
   Короче, шапка из верблюжьей шерсти, которую мне маманя связала классе в шестом, была из породы «зато теплая!».
   Где маманя достала эту самую верблюжью шерсть, я до сих пор понять не могу. В общем-то где все женщины доставали все, что нужно, в советские времена? Покупали друг у друга «по случаю».
   Ну вот могло так случиться, что к родственнице подруги маманиной сослуживицы приехал кто-то знакомый из страны верблюдов и привез целую прорву верблюжьей шерсти, обладающей, по слухам, какими-то необыкновенными, просто-таки волшебными свойствами. Как водится, от такого неожиданно привалившего богатства счастливцы обалдели и не додумались ни до чего лучшего, как набить верблюжьей шерстью подушку. Но, судя по всему, они очень быстро поняли, что спать на такой подушке невозможно, распотрошили наволочку и всю драгоценную шерсть распродали по знакомым.
   Мамане досталось граммов двести этого чуда, решено было связать мне шапку.
   «Петушков» тогда еще не носили, поэтому маманя вывязала обычную круглую шапку. Ту, которую тогда положено было делать с помпоном, но на помпон шерсти не хватило. Оно и слава богу, иначе, с помпоном, шапка не влезала бы мне в карман. Носил я ее в кармане – на голове носить ее было просто нереально. Почему? Как минимум по четырем причинам:
   1. Фасон. Шерсть была страшно свалявшаяся, поэтому распрясть ее нормально не удалось. Пряжа получилась какими-то валками. Вот и оказалась шапка перекошенной, кривобокой, как колобок после драки с медведем.
   2. Цвет. Несмотря ни на какие ухищрения, верблюжья шерсть не красилась ни в какой цвет, кроме своего природного говнисто-рыжего. То есть даже «радикально-черный» краситель, казалось, делал шапку только еще коричневее, еще говнистее.
   3. «Зато теплая» – это правда, точнее даже – непререкаемая истина. То есть шапка из волшебной шерсти была настолько теплой, что даже в тридцатиградусный мороз голова в ней немедленно начинала потеть. А что дальше было – смотрите пункт 4.
   4. Запах. Вот это было даже не волшебство, а целое колдовство. Пока шапка была сухая, это было еще терпимо. То есть от нее попахивало каким-то степным ароматом засохшего в кустах полыни говна, но так, туманно попахивало. В крайнем случае можно было запихнуть шапку поглубже в карман и укоризненно посмотреть на соседа в автобусе, чтобы все поняли, что ты тут ни при чем. Но стоило хоть чуточку вспотеть… Или даже не так – стоило хоть одной снежинке или одной капельке дождя упасть на эту волшебную шапку, она начинала смердеть. В этом запахе было все: ведро помоев, выплеснутое грязной теткой из юрты; мутноглазые грифы-стервятники, клюющие дохлую корову на берегу соленого пустынного озерка; рыбьи трупики, плавающие по отравленной соседним химкомбинатом воде… То есть вся трудная история и вся еще более нелегкая сегодняшняя жизнь среднеазиатской окраины единым запахом сосредоточились в шапке из верблюжьей шерсти. Самое страшное было даже не то, что от этого запаха в ужасе начинали захлебываться воем соседские собаки и падали с неба вороны, у которых на лету останавливалось сердце. Самое страшное было то, что этот запах немедленно впитывался в волосы и вымыть его было просто невозможно.
   В общем, шапку я надел только один раз, после этого носил в кармане – оставлять дома ее было нельзя, потому что уходил я в школу раньше, чем маманя отправлялась на работу, и она – по запаху, так я думаю, – сразу замечала шапку, если я оставлял ее на вешалке, и гналась за мной до автобусной остановки, чтобы натянуть ее мне прилюдно на самые уши.
   Всю зиму я таскал шапку в кармане, даже когда морозы зашкаливали за тридцать, закалялся, блин. И, как всякий закаленный парень, естественно, за всю ту зиму я не подхватил даже насморка.
   Но когда весной пришлось перелезать из пальто в куртку, выяснилось страшное – шапка в карман куртки не помещалась. И вот как-то утром я не выдержал и забросил эту шапку в самые недра загружающей помойные баки мусорной машины.
   Вечером этого дня я грустно признался мамане, что шапку у меня, наверное, украли в школе. Маманя очень расстроилась – она так гордилась тем, что благодаря ее рукоделию я за всю зиму ни разу не болел. «Ах, как жалко, что такую хорошую шапку украли, – еще долго вздыхала маманя. – Она, конечно, была не очень симпатичная, но зато такая теплая!»


   Про попугая

   Поскольку моя маманя искренне верила, что доброту в ребенке можно воспитать, у нас в доме всегда была какая-то живность. Не собака, как мне хотелось, и, конечно, не шимпанзе. Как раз тогда шла целая куча фильмов про замечательных и веселых шимпанзе. «Приключения Дони и Мики» или, например, «Полосатый рейс», и мне прямо виделось, как весело и дружно мы бы зажили с обезьянкой. Но маманя тоже видела все эти фильмы, она хорошо представляла себе, что может устроить шимпанзе в обычной московской квартире, так что родительница предпочитала ограничиваться всякой мелочью.
   – Хочешь, кенара заведем? – спрашивала меня маманя. – Они так красиво поют-заливаются…
   – Не хочу! – угрюмо буркал я, и у нас на кухне появлялась огромная клетка, в которой гнездилась кенариная парочка.
   – А вот аквариум, хочешь аквариум? – предлагала маманя. – Знаешь, как интересно на рыбок смотреть? Нервы успокаиваются!
   – Да в жопу этих рыбок, – отмахивался я, и у нас в комнате появлялся огромный, на двести литров, ящик аквариума, в котором весело плескались разные гуппи, барбусы и сомики.
   И меня, для воспитания во мне доброты, заставляли как дурака менять кенарам газеты и засыпать корм. И аквариум мне приходилось чистить, ежедневно ходить на пруд с сачком, чтобы там среди мутного ила вылавливать дафний для прокорма рыбам. Блин, в десять лет я уже был вынужден заботиться о том, чтобы прокормить целый выводок чужих детей! Доброта из меня так и перла, особенно когда я проваливался в грязь по колено и опрокидывал дурацкую трехлитровую банку с уловом…
   – Ничего не поделаешь, – разводила руками маманя, когда я, наклонившись над ванной, стирал потом свои единственные штаны. – А как же ты думал? Вот так и воспитывается ответственность! Ты же хочешь стать настоящим мужчиной?
   «Фигасе, – размышлял я, полируя вонючим гуталином единственные ботинки. – Если это так называется, то, пожалуй, не хочу!»
   Как мне было объяснить мамане, что «живность» – это не то, что шевелится где-то в аквариуме или в клетке. Если бы мне нужно было что-то такое, я бы лучше с тараканами сдружился. Тараканов хоть кормить не надо – они сами прокормятся. А за каждую дурацкую гупёху, которая вдруг начинала плавать боком, за каждое перо, которое кенар вытаскивал из хвоста, маманя устраивала мне страшный скандал. «Ты за ними плохо ухаживаешь! – вздыхала она. – Ты, когда вырастешь, будешь плохим отцом…» Можно подумать, это от меня родились гуппята и от меня кенариха откладывала яйца в вязанное крючком гнездо.
   Хотя, наверное, я и правда плохо ухаживал за рыбками и кенарами. Потому что мне не хотелось «ухаживать». Мне хотелось играть. Брать животинку в руки, тискать, вместе с ней бегать по улице, учить разным прикольным фокусам. Мне хотелось показывать животинку друзьям и гордиться – мол, смотрите, чему я научил! Не бегать же по улице с барбусом в банке: «Пацаны, смотрите, как он прикольно раскрывает рот! Моя школа!»
   И вот в двенадцать лет, уморив, наконец, парочку кенаров, я добился своего. Ну, не то чтобы совсем того, чего хотелось, но, по крайней мере, достойного компромисса.
   На день рождения маманя купила мне попугая. Не волнистого попугайчика, а почти ара или какаду, я не помню, как он там назывался.
   То есть у меня появился огромный разноцветный попугай размером чуть ли не с мою руку.
   Это было счастье.
   Капитан Флинт почти не заходил в клетку, доставшуюся ему по наследству от кенаров. Все время мы проводили вместе. Стоило вытянуть руку, как Капитан планировал откуда-то со шкафа прямо мне на ладонь. Подобрав зажатый между пальцами кусочек яблока, Капитан, потешно перебирая лапами, забирался мне на плечо, и мы начинали с ним болтать. То есть пока-то говорил только я, а Флинт кивал и корчил рожи. Я даже понять не мог, ну что такое лицо у попугая: клюв и два глаза – как, ну как он ухитрялся делать такие прикольные гримасы? Я хохотал, и Капитан, вытянув шею, заглядывал мне в рот, высматривая, нет ли там еще лакомства, а потом хохотал вместе со мной, приседая на своих когтистых лапах.
   И я уже видел, как много лет спустя, где-нибудь на берегу моря, мы будем так же стоять с Капитаном на рассвете и собираться в какое-нибудь ужасно далекое путешествие в самую чащу джунглей и так же будем хохотать, а местные проводники будут испуганно отшатываться, принимая нас за двухголовую нечистую силу. «Меня тут называют Бич Божий, ты понял? Ха-ха-ха!»
   Через два дня Капитан умер.
   Мой день рождения приходился на каникулы, и я не расставался с птицей чуть ли не круглые сутки, сваливаясь поспать только буквально на пару часов, и вот наутро третьего дня, когда я вскочил с кровати, протянул руку и крикнул: «Фли-и-инт!» – попугай не вспорхнул ко мне на ладонь. Чуть ли не полчаса, перебудив всех, я искал Капитана по квартире, подвывая от ужаса, что кто-то, несмотря на мой строгий запрет, осмелился открыть на ночь форточку и попугай улетел.
   Тело Флинта я нашел под шкафом.
   Видимо почувствовав, что умирает, попугай заполз в самое темное место в квартире и там испустил дух.
   Я захлебывался слезами, держа в руках безжизненное тельце, теперь казавшееся таким маленьким, и гладил дрожащими пальцами потускневшие перья, когда на меня насела маманя: «Убил! Ты его убил! Ты знаешь, каких он денег стоит???»
   Что мне были эти дурацкие деньги. За эти два дня я успел придумать для себя целую жизнь на пару с верным другом, и вот все мое счастье рухнуло и лежало у меня на руках горсткой перьев.
   – Значит, так, – начала загибать пальцы маманя. – Отныне и навсегда: никакого мороженого, никаких значков и марок, никаких мячей…
   Да что мне были эти ее мячи и марки, – жизнь, жизнь рухнула, как маманя этого не понимала…
   Когда маманя отправилась на работу, я поехал в книжный, искать пособие по таксодермии. Я решил собственноручно набить чучело Капитана Флинта, чтобы он до конца жизни оставался со мной, пусть даже и так. Конечно же никакого пособия в магазинах не было, но я тупо ходил из одного книжного в другой, ветер раздувал полы моей незастегнутой куртки и гонял слезы у меня по щекам. Почти такой же ветер, как и тот пассат, еще вчера дожидавшийся нас с Флинтом где-то на просторах океана… И лужи под моими ботинками брызгались так же, как волны, которые должны были биться в борт нашей каравеллы.
   Конечно же к вечеру, нагулявшись в расстегнутой куртке и с мокрыми ногами, я заболел. Я лежал в постели, тело Капитана Флинта лежало рядом со мной на подушке, и даже заложенным носом я чувствовал, что оно уже начинает попахивать тухлятинкой.
   Но главный ужас случился на следующий день. Покупая птицу, маманя оставила в зоомагазине наш телефон для того, чтобы, если вдруг объявится самочка той же породы, мы могли сговориться с ее хозяевами про совместных детей. Так вот, на следующий день, несмотря на выходной, нам позвонили откуда-то из СЭС и поинтересовались у мамани, все ли в порядке с нашим попугаем. «Видите ли, – аккуратно подбирала слова звонившая тетенька-эпидемиолог, – вся партия этих попугаев оказалась заражена какой-то легочной инфекцией, возможно опасной для людей. Мы вышлем за птицей машину, а клетку, в которой она сидела, лучше сжечь…» Узнав, что попугай умер уже вчера, а мальчик, который с ним играл, с температурой и кашлем лежит в постели, тетенька заметно испугалась и сказала, что высылает к нам еще и неотложку.
   Ну что сказать… Следующая неделя оказалась для меня неприкольной. Сколько анализов мне пришлось сдать, я уж и не упомню, но меня истыкали иголками так, что я был примерно такого же иссиня-красного оттенка, как Капитан Флинт. Но я на попугая не сердился – ему, наверное, досталось похуже моего.
   Но что самое удивительное – у мамани я опять оказался виноват во всем. Ее в инфекционный корпус не пускали, но она все равно каждый вечер приходила под окно палаты и кричала мне через стекло, что я нарочно кормил Капитана изо рта, чтобы заразиться той злой инфекцией у гадкой птицы! У меня оказалась всего лишь простуда, при чем тут бедный попугай?
   Слушая доносящийся через стекло крик, лежа в температурном бреду, я понимал, как у мамани на глазах рушится ее собственная придуманная жизнь, ее собственная мечта – про то, как она хвастается мною своим подружкам: «Смотрите, каким прикольным фокусам я его научила! Ха-ха-ха!» – и подружки в ужасе отшатываются… Бич Божий, блин…
   Но мне тогда было простительно так думать – у меня была температура под сорок и я бредил.


   Бинокль

   Недавно занесло меня на ВВЦ, прошелся там по павильонам, порадовался, поудивлялся.
   Кроме всего прочего, порадовало меня огромное количество биноклей, которые там продаются. И ведь покупают же!
   Зачем нужны такие мощные бинокли в городе?
   Я так понимаю, у нас народ, кроме меня, конечно, не ходит в театры с двадцатикратными агрегатами и, наверное, не отслеживает миграции синичек.
   Есть, конечно, охотники и до синичек, кто ж спорит.
   Но мне-то понятно, что большинство горожан покупает бинокли не для наблюдения за звездным небом, а чтобы приглядываться к окнам напротив.
   Я сам был таким, в двенадцать лет.
   Этот двадцатикратный немецкий бинокль попал к нам случайно. Поскольку маманя работала в ОКСе секретного ракетного завода, был у нее один знакомец, даже, скорее, приятель, начальник отдела сбыта несекретного кирпичного завода, как сейчас помню – Георгий Борисович. На самом деле, конечно, не Георгий и не Борисович, было у него какое-то еврейское имя и еврейское отчество, но по тогдашним временам в паспорте было принято писать простые и понятные русские имена. И вот, сколько я его помню, Георгий Борисович с завидным постоянством уходил со своего кирпичного завода на посадку. То есть он как заведенный появлялся на воле, примерно с год работал начальником отдела сбыта кирпичей, потом его сажали за хозяйственные преступления года на два с конфискацией, он честно отсиживал свое, выходил, снова вставал на сбыт кирпичей и через годик опять садился года на два с конфискацией – только на моей памяти эти пертурбации происходили раз пять. И каждый раз перед посадкой он появлялся у нас дома и предлагал мамане купить по дружбе то, что было нажито за год неправедным путем, типа все равно ж конфискуют.
   И вот в одно из таких появлений Георгий Борисович за какие-то совершенно смешные деньги втюхал мамане доставшийся ему неизвестно по какому бартеру двадцатикратный цейссовский полевой бинокль, эдакую огромную тяжеленную дуру, – понятно, что он в хозяйстве нам на фиг был не нужен, но уж больно понравилась цена. «Пусть будет, – махнула рукой маманя, отсчитала Георгию Борисовичу требуемую сумму и деловито чмокнула его на прощание в лысину. – Пока-пока!»
   Пока маманя сортировала вновь приобретенные хрустальные вазы и серебряные ложки, я немедленно наложил лапу на толстенный кожаный чехол от немецкой оптики. Сам-то бинокль мне на фиг был не нужен, но вот чехо-о-ол… Он выглядел офигенно по-военному, причем именно по бундес-военному, тут ошибиться было невозможно. Такая солидная толстенная кожа, серьезная медная защелка – сюда легко поместятся все мои учебники – плюс еще какие-то кармашки по бокам – как раз для ручек, и широченный ремень чуть ли не в метр длиной. Я уже представлял, как с этим чехлом через плечо буду ходить в школу, и вообще, портфели – это ж для детей. Пусть теперь в школе кто-нибудь попробует налететь сзади и ударом сверху выбить у меня из расслабленных пальцев это чудо! Хрена теперь вам всем!
   Я притащил чехол в нашу с сестрой комнату, уселся за стол, положил чехол перед собой и бережно погладил толстенный кожаный бок. Этот запах настоящей кожи – теперь он будет у меня на кончиках пальцев. Любовно прислушиваясь к суровому лязгу защелки, я раскрыл чехол, вытащил бинокль и начал нетерпеливо оглядываться по сторонам, выбирая, куда бы его побыстрее убрать. Свободное место на столе было занято чехлом, но в любом случае на виду эту бандуру оставлять было нельзя.
   Стоило мамане заметить бинокль, лежащий где-нибудь на виду, она немедленно начала бы ныть, что я опять все разбрасываю, и вообще, почему такая вещь без чехла – да, кстати, а где чехол? – и все, тут сразу и наступил бы конец моему счастью.
   Блин, куда бы пристроить эту штуку… Оглядывая комнату, я обеими руками едва-едва смог поднять к глазам окуляры. Какие-то смазанные зелено-коричневые пятна, ерунда какая-то, вообще же ничего не видно. Я повернулся к окну – те же расплывчатые пятна, только белые… Я оторвал от глаз окуляры и глянул, может, они грязные, как вымазанные восковым карандашом стекла в противогазе? Окуляры оказались чистые, только, судя по белым цифрам, фокус был вывернут на +10. Я выставил фокус на 0 и снова глянул через бинокль в окно…
   Часа через два, перемыв все вазы и ложки, маманя заглянула в комнату:
   – Ужинать пошли… А ты что, все еще за уроками сидишь?
   – Да, задали много, – пролепетал я и постарался расправить плечи пошире. Услышав, как поворачивается ручка двери, я едва успел уронить бинокль на колени и теперь страшно боялся, что маманя подойдет проверить, какую это домашнюю работу я тут делаю, потому что на столе у меня, естественно, не лежало ни листочка. Но у мамани что-то там шкварчало на кухне, ей было не до меня.
   – Свет зажги! – только и сказала она, закрывая дверь.
   Я с облегчением перевел дух.
   На следующий день у меня ничего не получилось. По вторникам сеструха не ходила в музыкальную школу, как дура весь день торчала дома, поэтому мне пришлось дожидаться среды. Зато у меня было время, чтобы все хорошенько обдумать, так что в среду я оказался вполне готов к любым маманиным проверкам.
   Когда сразу после школы я уселся за стол, первым делом разложил перед собой тетрадь с недописанным примером по математике, пару ручек и учебник. Выдвинув до половины верхний ящик стола, я разобрал там накопившуюся ерундовую мелочь и разложил в несколько слоев вытащенное из шкафа полотенце. Так, надо отрепетировать: при звуке открывающейся двери одним движением плавно опускаю бинокль на полотенце, подаюсь вперед, грудью закрываю ящик, одновременно хватаю ручку. Так, медленно – попробую еще раз. Еще. И еще разок. И свет надо зажечь, чтобы маманя уж точно ни к чему не придиралась… Я бережно вытащил бинокль из чехла, брать чехол с собой мне уже и в голову не приходило, – уходя в школу, я мог оставить драгоценный бинокль только под его надежной защитой, чтобы, не дай бог, не случилось чего-нибудь.
   С тех пор по понедельникам, средам и пятницам, а иногда и по другим дням, когда у сеструшки вдруг появлялись какие-то занятия, маманя просто не могла на меня нарадоваться – я сидел за уроками как привязанный: когда бы она ни заглянула в нашу комнату, я все время сидел за письменным столом, задумчиво решая какие-то примеры или записывая какое-то изложение.
   Но на самом деле, конечно, занят я был совсем не уроками. Я рассматривал в бинокль окна напротив.
   Первое восхищение оттого, что ты вот так, вдруг, можешь заглянуть в чью-то жизнь, у меня прошло. Теперь я уже не просто таращился как попало, я смаковал картинки чужой жизни. У меня появились любимые окна, в которые я заглядывал особенно часто. Самая любимая была у меня одна девчонка, лет шестнадцати.
   Я уже твердо знал, по каким дням во сколько она приходит из школы, во что она переодевается, когда делает уроки. Конечно же интереснее всего было смотреть за тем, как она переодевается, но с не меньшим любопытством я следил, как она разговаривает по телефону, рассеянно наматывая локон на палец, как гладит свои вещи, прыская на них водой, как моет на кухне посуду после обеда, то и дело убирая со лба волосы тыльной стороной руки. Когда она вдруг замирала посреди комнаты, мне нравилось угадывать, что она сейчас будет делать – то ли побежит к неслышному мне телефону, то ли задумчиво подойдет к книжному шкафу и будет долго выбирать книгу. Мне правда это было интересно – даже если в другом окне в это время обнимались и целовались какие-то другие люди, я все равно с большим удовольствием смотрел на свою девчонку и только иногда поглядывал в другое окно – не начали ли еще там трахаться, а потом снова переводил бинокль на девчонку.
   Как-то раз я даже не выдержал: заметив, что она собирается на улицу, я быстро оделся, выбежал из подъезда и догнал ее на автобусной остановке – мне было интересно узнать, какая она вблизи, услышать ее голос, может быть, сзади тайком даже прикоснуться к ней или как-нибудь узнать ее имя. Но она как-то молча, уткнувшись в книгу, проехала пять остановок, и я еще не успел собраться с духом, чтобы подобраться к ней поближе, как она уже выскочила на улицу, и я только глазами проводил ее через окно отъезжающего автобуса. Нет, через бинокль она все-таки была мне гораздо ближе – прямо на расстоянии вытянутой руки! – решил я, возвратившись домой.
   Дальше – больше. Постепенно я перестал обедать один – стал оттягивать обед, чтобы потом пообедать вместе с той девчонкой. Когда ей кто-то звонил, я тоже снимал трубку и притворялся, что она разговаривает именно со мной. Когда она шла смотреть телевизор, я тоже шел с биноклем в маманину комнату, включал телевизор и, сидя на спинке кресла, смотрел в окно, представляя, что мы с девчонкой смотрим телевизор вдвоем.
   Вот именно так меня и застала маманя, придя однажды домой раньше, чем обычно.
   Застала, закатила мне сцену на тему «Подглядывать нехорошо!», отобрала бинокль и решила отдать его кому-то из наших родственников, типа скоро у него день рождения, вот и подарок будет!
   Я, как мог, старался сберечь свое чудо – я твердил, что неновые вещи дарить неприлично, а маманя только отмахивалась, мол, он родственник, ему можно. Я упрашивал маманю не отдавать бинокль, а просто спрятать куда-нибудь, чтобы я не смотрел, она только качала головой: «От тебя нигде не спрятать…» Я даже пригрозил, что напрошусь к родственнику в гости и украду свой бинокль, но маманя была непреклонна: «Все, решено!»
   Короче, так я свой бинокль сберечь и не смог. Потом я даже как-то записался в школе в астрономический кружок, надеясь, что там нас научат делать телескопы, но наш физик только рассказывал о звездах, и через пару занятий я махнул рукой. А с той девчонкой я еще пару раз потом попробовал прокатиться в автобусе – но нет, это все было совсем не то. Быть такими близкими, какими мы были когда-то раньше, мы уже не смогли.


   Как я не стал панком

   Я не люблю фотографироваться, чувствую себя при этом ужасно неловко. С большим трудом каждый раз сдерживаюсь, чтобы не скорчить рожу.
   Но я знаю многих людей, которые не сдерживаются. Людей, которые не могут просто так стоять, если на них нацелен фотоаппарат. Они корчат рожи, показывают язык, ставят друг другу рожки – лучше уж получиться так, чем с кривой, неловкой улыбкой.
   И вот примерно то же самое я вижу в панках.
   Мне кажется, если бы каких-нибудь панков кто-то решил заставить играть или серьезную музыку, или, не дай бог, попсу, они бы просто не смогли, у них пропали бы голоса, начали бы заплетаться пальцы. Ведь главное в музыке – драйв! Главное, что жилы выступают на шее, связки рвутся и глаза лезут на лоб, – и именно драйв цепляет поклонниц, заставляя девчонок колотиться в экстазе и срывать с себя футболки.
   Один-единственный раз я почувствовал это.
   В самом конце седьмого класса, когда я уже был секретарем комитета комсомола школы и членом райкома комсомола, мне частенько приходилось оставаться в школе допоздна, и вот как-то вечером, когда я собирался отправиться домой, я вдруг заметил свет в столярной мастерской. Ясное дело, мне сразу стало интересно, кто там задержался до темноты, и я заглянул в приоткрытую дверь.
   У станка пыхтел один из десятиклассников, Лёха Солдатов, – я знал его, да кто ж в нашей школе его не знал! Он играл в нашем школьном ансамбле и вместе с остальными тремя парнями из ансамбля был мечтой каждой девчонки из нашей школы. Когда на каких-нибудь торжественных концертах, конкурсах самодеятельности или школьных вечерах они вчетвером выходили на сцену и пели что-нибудь из положенного патриотического репертуара, учителя умиленно прикладывали к глазам надушенные «Красной Москвой» кружевные платочки.
   Отпев обязательную программу, ребята меняли акустику на электрические гитары, расстегивали воротнички и откладывали их на плечи, лохматили аккуратные прически и выдавали что-нибудь битловское так, что самые молодые школьницы впервые в жизни чувствовали, как теплеет где-то в самом низу живота, и долго потом трогали себя за щеки и за уши, не понимая, что это кожа вдруг горит огнем.
   Так вот, этот самый Лёха Солдатов пыхтел, распиливая какую-то доску. Естественно, я сразу подлез к нему и начал интересоваться, мол, что это он делает.
   Если бы я был обычный семиклассник, я был бы немедленно отправлен в жопу. Но так как я был секретарем комитета комсомола, Лёха дал мне честный ответ – он выпросил у нашего трудовика разрешение задержаться в мастерской, чтобы выпилить себе гитару. Те гитары, на которых ребята играли в школе, были куплены для нас шефами, и, уходя из школы уже через месяц с небольшим, Лёха, естественно, должен будет оставить тут свою любимую басовку, а он без инструмента жизни себе не представлял, поэтому и решил сделать собственную гитару по статье в журнале «Радио».
   И даже более того. Гитары, которые купили для школьного ансамбля шефы, были миссионерской круглой формы, а Лёха задумал звездообразное чудо, что-то типа как у Kiss, но, поскольку его тонкие музыкальные пальцы с ножовкой не дружили да у десятого класса уже два года как уроки труда закончились, он вконец запарился, перепортил кучу досок, но у него ничего не получалось. Естественно, я сразу же предложил свою помощь, и ближайшие две недели мы подолгу засиживались в школьной мастерской, выпиливая, шкуря, полируя, раскрашивая, лакируя деку и гриф, надпиливая бороздки и вставляя туда обрезки медной проволоки. Короче, все это время я просто тащился от счастья, что помогаю самому Лёхе создать инструмент его мечты, и еще меня прикалывало то, что это было нашей тайной, потому что Лёха не собирался никому рассказывать, что гитара-то самодельная, у него была готова целая история про то, как кто-то привез ему инструмент из-за границы.
   Ну а потом пошла физика – звукосниматель там, кнопки разные – и музыка – колки и струны, тут я уже Лёхе был плохим помощником, и мы разбежались, хотя, честно говоря, я уже задумал сделать себе чуть ли не с десяток разных гитар, но трезво понимал, что при моих знаниях по физике это пока невозможно, так что я развлекался, рисуя в тетради силуэты дек, все звездатее и звездатее, все вычурнее и вычурнее…
   А потом закончился учебный год, у нас началась практика; на самом деле, пока младшие школьники подметали школьную территорию и сажали кусты, мы забесплатно отмывали школу – терли окна, стены, ступени и вот, наконец, как-то добрались до актового зала. Его как раз готовили для выпускного, все ряды стульев сдвинули куда-то вбок, и нам надо было очистить образовавшуюся на полу помойку.
   Ну, ясен пень, прежде чем начать работу, мы с ребятами полезли на сцену, чтобы там, спрятавшись за занавесом, сначала перекурить. А там, за занавесом, мы обнаружили – мы даже глазам своим не поверили – всю аппаратуру нашего школьного ансамбля, установленную и подключенную, уже готовую к выпускному.
   Если бы я не провел с Лёхой почти две недели, если бы он не показывал мне все аккорды, правда без струн, если бы участники ансамбля не уходили из школы после выпускного, оставляя школу без ансамбля, у меня не хватило бы наглости даже подойти к инструментам.
   А так у меня в голове крутились гениальные замыслы по изготовлению гитар, я чувствовал себя почти музыкантом и очень живо представил себе, как я сейчас возьму гитару и сразу заиграю не хуже самого Пола Маккартни, и потом все сразу скажут, мол, вот он, руководитель нашего нового ансамбля, набирай коллектив, Посланчик, и давай отжигай.
   И поэтому я не мог удержаться и взял в руки бас-гитару.
   Есть мелодии, которые знают все, – это, например, собачий вальс, или великий канкан, или туш, или марш Мендельсона. То есть, если начать играть любую из этих мелодий, даже немилосердно фальшивя, народ все равно поймет, что именно ты играешь.
   Есть еще одна мелодия, которую знают все, – это «Дым над водой» Deep Purple. Та-та-та.. Та-та-та-да, та-та-та-та-да…
   Аккорды этой песни знает каждый парень, хоть когда-нибудь бравший в руки гитару. И я заиграл именно ее.
   Даже на выключенной гитаре эта песня все равно получилась так, что мои одноклассники узнали, что я играю.
   Заразившись моей наглостью и увидев, что не боги горшки-то обжигают, кто-то плюхнулся на стул за барабанами, кто-то похватал остальные две гитары, кто-то включил усилок, и мы начали во всю мощь колонок валять дурака. Если бы мы старались играть всерьез, у нас, естественно, получилась бы какая-нибудь ерунда, за которую нам потом было бы стыдно, но мы дурачились, поэтому просто тащились от того, что получалось.
   Еще кто-то из ребят потянул за веревку, занавес раскрылся, и мы увидели наших девчонок, остолбенело столпившихся у сцены.
   Наши девчонки, которые на нас и смотрели-то только скривив нос, сейчас таращились с восхищением. То ли оттого, что мы такие отчаянно храбрые, то ли оттого, что они впервые увидели в нас не сопливых мальчишек, – они смотрели на нас совсем другими глазами.
   И вот тогда нас понесло окончательно. Тот драйв, который из нас попер, раскачал бы даже поклонников Sex Pistols. Мы рубили по струнам так, что в кровь стесали пальцы, мы орали и выли так, что потом долго не могли разговаривать. Что там получалось на выходе, я не знаю, потому что слышал только свой голос, но, наверное, получалось что-то очень громкое, потому что через несколько минут в зал вбежала наш завуч, которая как раз в этот момент вела экзамен по химии. Но, даже увидев ее, мы не могли остановиться, так нас несло. Кончилось все только тогда, когда завуч добежала до сцены и выдернула шнур тройника из розетки.
   Ну а дальше была фигня – нас вытащили к директору и там, в присутствии исторички, которая была у нас секретарем парторганизации, директор долго рассказывал про то, что есть такие «панки», которые как раз и играют такую музыку, что это чуждое нам течение, идеологически вредное, отвлекающее молодежь в капиталистических странах от борьбы за свои права. А мы все это время, довольные, переглядывались: ну конечно, вот мы кто теперь, мы панки! Осталось теперь только упросить директора, чтобы именно нам доверили школьные инструменты, а дальше мы пойдем на курсы и научимся играть о-го-го как!
   Но ансамблем нам стать не удалось – перепуганная тем, что она услышала, завуч добилась того, чтобы школа вернула инструменты нашим шефам, типа лучше уж вообще без ансамбля, чем такой позор.
   Блин, а ведь я мог бы быть сейчас панком…


   Про футбол

   Я не смотрю мундиале; тот футбол, который я люблю, называется у нас американским, и другого мне не надо, спасибо.
   Но каждый раз, когда я натыкаюсь взглядом на строчку в телепрограмме или вижу на экране бегающих за мячиком мужиков, я вспоминаю сопливое детство.
   Тогда я смотрел и болел.
   В школе у нас было почетно болеть за ЦСКА.
   Хоккей – ну, тут даже равных никого не было. Если кто помнит – армейцы тогда были на голову выше разных прочих клубов, отрывались в чемпионате от всех очков на десять уже к середине сезона и достойно представляли великий советский спорт на международной клубной арене, пусть им всем всегда будет хорошо.
   В футболе все было не так однозначно. «Динамо», то московское, то киевское, «Зенит» и «Спартак» периодически выходили в чемпионы, следить за первенствами Союза по футболу было даже интересно. Но у нас в школе как-то не принято было болеть по хоккею за одних, а по футболу за других, поэтому зимой и летом ребята у нас были одним цветом.
   Я, уже в молодости переполненный бунтарским духом, гордо заявлял, что болею за спортклуб «Уралочка» – и точка.
   Но когда в семьдесят седьмом, по-моему, году «Спартак» Москва вылетел из высшей лиги, я заболел за него со всей своей бунтарской дури.
   Я храбро повязывал на переменах красно-белый шарф и в гордом одиночестве ходил по школьным коридорам, придумывая язвительные ответы на дразнилку про «мясо».
   Однако при подавляющем преимуществе болельщиков ЦСКА мне требовалось что-то особенное, чтобы защитить честь своей команды-изгоя, и как-то раз я решился на нечто невиданное в нашей школе. Я решил пойти на футбол.
   В нашей дурацкой школе такого не было никогда. То есть настолько рафинированны были наши ученички, что сама мысль идти на стадион уже казалась чем-то из ряда вон. Я живо представлял, как, словно невзначай, брошу в разговоре с кем-то из «коней», мол, «что вы вообще знаете про футбол, вы хоть на стадионе-то были?». Авторитет, как мой, так и моей любимой команды, должен был после этого немедленно взлететь на недосягаемую высоту.
   Оставалось только на стадион попасть.
   Для умного парня это была простая задачка. У нас во дворе из уст в уста передавались истории о красно-белых фанатах, которые ездят неизвестно куда целыми электричками, чтобы в далеких городах болеть за любимую команду и драться там с местными болельщиками. «Ага, – решил мудрый мальчик, – вас понял!»
   Обмотавшись красно-белым шарфом до ушей, я каждый день ходил кататься в метро, надеясь встретить там спартаковских болельщиков, отправляющихся несметной толпой на какой-нибудь матч. Уважительные взгляды молодых ребят и настороженное отношение метровских тетенек укрепило меня в моем выборе окончательно.
   И вот однажды мне повезло.
   В один прекрасный день, уже на спуске с эскалатора, я разглядел далеко внизу троих ребят в красно-белых шапках и пустился изо всех ног бежать по ступенькам, боясь, что они успеют сесть в поезд и уехать до того, как я их догоню. Напрасно я волновался – ребята не торопились. Когда я добрался до платформы, эти трое спокойно сидели на лавочке возле остановки последнего вагона, явно кого-то поджидая.
   С напускной уверенностью я приблизился к ним, и они встретили меня как родного, гордо протянули мне руки для пожатия. Сейчас мне трудно представить что-нибудь еще, от чего я бы почувствовал такое же ощущение причастности к чему-то большому и хорошему.
   Мы сидели на лавочках еще минут двадцать, за это время нас, красно-белых, стало уже человек десять. Каждого вновь прибывшего спартача мы встречали со сдержанной гордостью, он был НАШ, и это не фигня какая-то…
   Неожиданно все как-то вместе встали. Откуда мы заранее знали, что в следующем поезде едут еще фанаты, я понять не могу, но, когда напротив нас остановился вагон, ошибиться было нельзя – внутри уже толпилось человек тридцать спартаковцев, и они встретили нас радостным ревом. Те немногие пассажиры последнего вагона, которые не носили красно-белых шарфов и шапок, торопливо выскакивали из поезда.
   Как только закрылись двери, грянули залихватские кричалки.
   Через несколько остановок вагон был забит спартачами под самую завязку, но нам не было тесно. Немногие девчонки сидели на заботливо оберегаемых местах, все остальные развалились прямо на полу, друг у дружки на коленях, висели на поручнях, прыгали по вагону и орали, орали, орали кричалки про великую и самую любимую команду.
   Как это можно сравнить с комсомолом? С пионерским лагерем? С каким-нибудь авиамодельным кружком? Да никак не сравнить…
   Такого ощущения единства и братства я не вспомню. Мне уже было все равно, расскажу я что-нибудь одноклассникам или нет, смогут они меня понять или мне просто не удастся это объяснить. Все было не важно, кроме вот этого ощущения СЕЙЧАС.
   Станция «Спортивная» была уже вся красно-белая, в обрамлении милицейских мундиров. По-моему, кроме фанатов и милиции там не было никого. Рев тысяч глоток стоял такой, что бурчащий громкоговоритель почти не было слышно. Толпа донесла меня до эскалатора, втащила на ступени. Вниз летели монеты, бумажки и бутылки.
   Вырвавшись на улицу, мы маршировали среди рядов конной милиции, скандируя: «Раз-два-три, все легавые – козлы!» Я уже охрип, но знал, что орать смогу и час, и два, и сколько нужно. Я даже не представлял, с кем сейчас будет игра, но какая разница: ощущение силы было такое, что я не сомневался – «Спартак» сейчас порвет всех! Англию, Бразилию – что за ерунда, несите их сюда, будем рвать!
   И тут сильные руки выдернули меня из толпы и протащили между конных милиционеров к стоящей неподалеку машине.
   Единственное, что я смог выдавить из себя:
   – За что, дяденька?
   – Матом орал? Это хулиганство.
   В фургоне собралось уже человек двадцать таких же, как я, вырванных из протекающего мимо людского потока. Здесь тоже встречали вновь прибывших рукопожатиями и смехом, но это были другие рукопожатия, иной смех. Кто-то дрожащим голосом объяснял всем, что тем, кому нет восемнадцати, ничего не будет, кто-то горько плакал в уголке. Дверь открылась, и к нам запихнули еще пару человек, впустив заодно глоток свежего воздуха. Какой-то парень неуверенно крикнул: «Мы тут задохнемся!» – но его голос потонул в реве проходящей мимо толпы.
   – Блин, дышать нечем!
   В крыше фургона был приоткрытый сантиметров на десять люк, и парочка самых высоких ребят, упершись в него плечом, выдавили его вверх, сорвав с петель, – воздуха прибавилось, в квадратную дыру стал попадать тусклый вечерний свет.
   Через какое-то время машина завелась и, петляя, медленно повезла нас неизвестно куда.
   – Ну что, может, сорвемся? – Кто-то из ребят высунул голову в люк и огляделся. – Тут лес кругом, не поймают…
   Но никто ему не ответил, все угрюмо молчали, отвернувшись, и парень с неохотой убрал голову внутрь.
   Потом в отделении милиции нас рассортировали, тех, кому не было восемнадцати, и правда отпустили очень быстро, записав все данные и вызвав родителей.
   Когда маманя приехала за мной, было уже около полуночи. Насупившаяся и заплаканная, маманя везла меня домой на такси. Я долго молчал, но почти у самого дома твердо обещал ей, что больше болеть ни за кого не буду. Я действительно так решил. Почему?
   Если бы хоть кто-нибудь из ползущей машины сбежал на волю через вырванный люк, я бы никогда такого не сказал, наверное.
   Но никто, ни один не посмел сбежать, и именно поэтому я понял, что такое толпа, и понял, что не хочу быть в ней.
   Вот с тех пор я и не смотрю футбол и ни за кого не болею.
   Да, письмо из милиции в школу все-таки пришло, и мой авторитет на какое-то время действительно поднялся на огромную высоту. Ну, хоть что-то.


   Про бабочку

   Помню, в девятом классе, в самом конце мая, решили мы прогулять школу на денек и сбежали на ВДНХ.
   День такой хороший выдался – грех было не прогулять.
   Сбежали мы вчетвером: мой дружбан Димон, его девчонка Светка и ее подружка Аня.
   Симпатичная была эта Аня – всем хороша, но смущало меня в ней только одно – она была не то что конопатая, а типа вообще. Причем круглый год. То есть у нее на теле, наверное, живого места не осталось; на физкультуре она единственная во всей школе носила футболки с длинным рукавом, но то добро, которое у нее было, спрятать даже под длинным рукавом оказывалось нереально – у нее веснушки были даже на ушах, даже на пальцах, под ногтями и то попадались. Блин, я сам тогда считался рыжим, хоть и вполне себе блондин, но чтобы таки-и-ие конопушки… Это было уже чересчур.
   А я как раз тогда неровно дышал на другую девчонку, Лариску (ах, Лариска!), но она с нами прогуливать не захотела, как я ни уговаривал, – ей надо было закрывать перед концом полугодия какие-то долги или замечание получить боялась, непонятно. Но короче, отправились мы туда вот такой четверкой.
   Димка со Светкой сразу начали обниматься, еще по дороге на остановку, ну и эта Аня тоже типа нажимает – я иду себе, иду и тут вдруг чувствую, у меня как-то незаметно в руке ее ладошка оказалась. Ладно, пусть ладошка, думаю.
   В автобусе в начале буднего дня народу было немного, я уселся у окна, а Димка со Светкой даже садиться не стали, втиснулись в закуток за задней дверью и сразу вовсю начали обжиматься, а эта Аня садится рядом со мной и все разговоры какие-то заводит, пока я в окошко смотреть пытаюсь. Блин, а я все таращусь на улицу и представляю, как бы было здорово, если бы вместо этой конопатой Ани с нами сейчас была Лариска, мы бы сейчас тоже обжимались…
   Доехали мы до ВДНХ и сразу пошли на лодочках кататься. Пока до пруда шли, Аня опять все ко мне притиралась и притиралась, я упирался как мог – куда там до меня оловянному солдатику! Но на лодочках я сломался.
   То ли случайно, то ли нарочно, но эта Аня уселась в лодочке на скамейку, совершенно бесстыдно задрав коленки, а какой нормальный девятиклассник может устоять при виде девчачьих трусов? Дальше – больше. Потом мы пошли на американские горки, там Аня картинно пугалась и, зажмурив глаза, бросалась мне на грудь. Блин, ну грех было ее не прижать покрепче, чисто чтобы не волновалась, а там уже здоровый пацанский организм незаметно довел до поцелуев и до руки под юбкой.
   Но вот тут, когда все как-то так само по себе уже катилось ясно куда, дернул меня черт поймать бабочку.
   Бабочка была совершенно необыкновенная. Не то чтобы совсем махаон, но раза в три побольше обычных шоколадниц. То ли ее занесли с какими-нибудь экзотическими цветами в Ботанический сад и оттуда она прилетела на ВДНХ, а может, она и сама по себе была каким-то особенным достижением народного хозяйства, не знаю – но выглядела она просто необычайно красиво. И как нарочно, пролетев мимо нас, помахав у нас под носом неоновыми крыльями, уселась на какой-то цветок на клумбе и, словно замерзнув, замерла.
   Никому даже и в голову не пришло пытаться к ней подойти, я так думаю, никто даже глазам не поверил, все подумали, что такое им могло только почудиться. А я парень без комплексов, раздвигая ногами тюльпаны, спокойно пробрался на середину клумбы и просто снял бабочку с цветка.
   И вот тут началось.
   Аня начала у меня эту бабочку выпрашивать. Ну, целовать-то я ее, конечно, целовал, но отдать ей такое чудо… Во-первых, когда я пробирался среди тюльпанов, я охотился за бабочкой именно для Лариски. То есть я уже представлял, как выпилю лобзиком фанерные бортики, как сколочу коробочку, как прикреплю бабочку под стекло – и все это подарю Лариске.
   А во-вторых, такое сокровище, его же не скрыть. То есть, если назавтра Аня принесет эту бабочку в школу и начнет хвастаться, мол, мне Послан подарил – это уже совсем другое. Это уже, считай, «доказательство», это уже «отношения», и что мне тогда с этой Аней делать?
   Не, ну на самом деле вопрос «Что делать?» как-то сразу отпал, потому что Аня, глядя мне в глаза, сразу заявила, что за эту бабочку «сделает что угодно…». Блин, с Лариской до «чего угодно» мне еще было как до Китая… Но Аня с этими дурацкими конопушками… То есть, пока я только под юбку залезал – это одно, но вот представить, что я… Нет, лучше уж не представлять. Блин, но опять-таки, «что угодно!» – это ж «о-го-го!».
   Но тут я подумал, что за такую-то бабочку и Лариска, может, тоже согласится, если и не на что угодно, то хоть на что-нибудь. Поэтому я сурово сказал Ане «Нет!» и повернулся к ней спиной. Ни про какое продолжение гулянки речи быть уже не могло. Бережно держа бабочку обеими руками, я отправился к выходу с выставки. Аня, рыдая, побрела за мной.
   И тут меня остановил милиционер.
   – По клумбам ходим? Цветы рвем? – радостно поинтересовался он.
   – Никакие не цветы, – возразил я и повернулся вбок, старательно прикрывая драгоценную бабочку всем телом.
   – А что ж тогда? – ехидно спросил меня милиционер и потянул за рукав, разворачивая к себе.
   Этого я не ожидал, руки у меня разошлись, и бабочка выскочила на свободу.
   – А-а-а, птица, – разочарованно протянул милиционер, провожая бабочку взглядом. – Но пройти все равно придется, протокольчик составим за потоптание клумбы…
   Сержант тянул меня за рукав, я перебирал ногами, оглядываясь назад, и следил за тем, как Аня, не отрывая взгляда от улетающей бабочки, спотыкаясь, бежит за ней следом куда-то в глубину выставки, и думал: «Эх, блин, надо было мне, дураку, сразу соглашаться на „что угодно“…»


   Здароф!

   Школа у нас была вусмерть подвинутая на учебе, что не могло не отразиться тяжелым образом на здоровом теле, которое нам всем обещали при наличии здорового духа.
   Может, были какие-то указания сверху или между учителями шло негласное соревнование, но профпригодность каждого учителя определялась тем, сколько процентов его выпускников поступило в институт сразу после школы.
   Поэтому классные руководители постоянно долбили и долбили старшеклассникам в голову: «Учитесь как следует, а то в армию заберут!» И мы учились что есть сил.
   Бедный военрук ежевечерне бегал жаловаться директрисе на то, что на его уроках все зубрят алгебру или английский, и просил составить расписание так, чтобы его уроки всегда выпадали последними. Но директриса, ласково приобняв отставного подполковника и душевно глядя ему в глаза, твердо выпроваживала старого вояку из кабинета со словами: «Дорогой мой, у нашего педагогического коллектива другие приоритеты!»
   И физкультура, конечно же физкультура у нас была придатком всех остальных предметов, запасным уроком, во время которого можно было скатать домашку. В других школах у старшеклассников наверняка был стимул ходить на физру хотя бы для того, чтобы посмотреть, как соблазнительно подпрыгивают одноклассницы. Но у нас отобрали даже этот червовый интерес: когда я еще учился классе в пятом, родители тогдашних старшеклассниц нажаловались неизвестно кому, что, мол, физрук при выполнении упражнений прихватывает девочек как-то не очень педагогично, и немедленно для занятий с большими девочками наняли тетку. А потом и вовсе решили не останавливаться на полумерах, и физкультура у старших классов стала вообще раздельной, типа негоже девочкам смотреть, как мальчики отжимаются, а мальчикам подглядывать за тем, как девочки делают мостик. Поэтому в старших классах на физру пацаны особенно и не ходили, а так, похаживали. Достаточно было подойти к физруку и промямлить что-нибудь насчет «голова болит», и можно было смело оставаться в раздевалке делать упражнения по химии.
   Но от физрука тем не менее требовали выставлять на районные соревнования команды по волейболу (м. и ж.), баскетболу (м. и ж.), мини-футболу и футболу. И наверное, даже наказывали, если школа в соревнованиях участия не принимала. А может, и не наказывали, а просто на каком-нибудь городском слете физруков тыкали в отстающего пальцем и говорили презрительное «Гы-ы-ы!». Нетонкий народ эти физруки, с них станется.
   Короче, пару лет помучившись от ощущения профнепригодности, наш физрук нашел очень простой выход из положения. Он завел волейбольную секцию. Но не простую, а золотую.
   Главным негласным правилом там было обязательство выступать за школу на районных соревнованиях, а за это физрук беспрекословно выдавал ключи от спортзала, раздевалки или склада инвентаря любому участнику секции в любое время дня или вечера и старательно не замечал пустых пивных бутылок и окурков на складе и подозрительно замызганных матов в спортзале.
   Но даже с такой сказочной вольницей изо всех старших классов в секцию записались только семеро ребят и шесть девчонок, они и участвовали во всех соревнованиях. Вот такой неспортивный народ был у нас в школе – одно слово, ботаны. Нет, желающих покурить по-тихому на складе или пообжиматься с девчонкой вечером на матах было, конечно, намного больше, но при первой же тренировочной игре, например в футбол, с командой обычной дворовой школы, добровольцы скучнели и из секции выписывались.
   Я не скажу, что оставшиеся были Гераклами, вот уж нет. Ну, что-то гераклическое в нас, наверное, было, но, скорее всего, не очень много. Мы умирали от страха, когда накачанные баскетболисты из других школ налетали на нас под кольцом, и извивались от боли, получив локтем в дыхло во время штрафного, но, наверное, мы просто сильнее всех остальных ботанов в нашей школе любили курить и обжиматься.
   Каждый вечер мы засиживались в школе до темноты, то попивая пиво, то покуривая, то пиная мячик, то прыгая под кольцом, то растопыривая ладошки над сеткой, то валяясь вповалку с девчонками на матах. За такое мы готовы были получать за школу в дыхло где угодно и сколько угодно. За честь школы, за гордость физрука – не важно. Мы были готовы.
   Силой-то с соперниками равняться нам было бесполезно, поэтому мы постоянно нарабатывали свои собственные хитрые фишки. Дриблинг и пас, дриблинг и пас – только это могло выручить нас, задохликов. Но уж зато нарабатывали вовсю, сыгрываясь парами до такого состояния, когда все понятно было с полуслова, с полувзгляда. Самые козырные наши фишки могли бы сравниться с представлениями Globe Trotters. Например, в баскетболе по кодовому слову «Зингер!» мы с моим напарником Костиком разбегались по самым краям площадки и просто шли вперед, кидая друг другу мяч через все поле. Ну, я не знаю, как это объяснить, но такая дурацкая фишка работала, и мы добирались до корзины, пока соперники с выпученными глазами прыгали между нами. Или в совершенно неопасной, по мнению соперников, ситуации, дав команду: «Пеле!» – я обязательно должен был чутка навесить мяч на стоящего лицом ко мне Костика, и он, не оглядываясь, фигачил удар с переворотом через голову в ворота обалдевших от удивления и неожиданности соперников.
   Нет, нет ощущения слаще того, когда, стоя у волейбольной сетки, слышишь сзади «АМ!», и выпрыгиваешь вверх, и лупишь по пустому воздуху рукой со всей дури, даже не оглядываясь, не задумываясь, потому что знаешь, что вот туда, на самый замах твоей руки, прямо в ладошку, Костик сейчас положит мяч. Положит, даже если ему придется для этого треснуться об пол мордой, в кровь разодрать локти, разбить колени… Но он положит этот мяч так, что мой гас будет неостановим, пробьет любой блок соперников, впечатает в грудь любому, кто попадет под удар, синяк в виде полосок со шнуровкой.
   А потом, когда мяч раскидает, как кегли, всех игроков за сеткой и принесет нам такое нужное очко, я подпрыгну нашим с Костиком особенным прыжком, как это делают победители в играх по телевизору, он подвалит мне навстречу, и мы выдадим наш козырной победный handshake: ладонь-кулак-локоть-бедро-бедро-подошва-подошва и ВАААУ! – и трибуны будут писать от счастья за нас за то, что мы такие крутые перцы, мы самые-самые лучшие А-А-А-А-А-А!!!!!!!
   И вот когда впервые через двадцать лет после выпуска на улице через дорогу я увидел Костика, идущего за руку с сыном, я прыгал к нему навстречу через капоты машин, они оглянулись на визг тормозов, Костик сбросил свое пальто на руки сыну, и мы с ним на тротуаре сделали наше крутое ладонь-кулак-локоть-бедро-бедро-подошва-подошва и ВАААУ! – и я увидел по улыбкам прохожих и по глазам сына, что мы до сих пор самые лучшие и нам бибикают проезжающие мимо машины и весь мир – он наш, ребзо!


   Почему я не ношу часы

   Они у меня просто не живут.
   Первые часы мне подарила маманя, когда мне было десять лет, и они продержались у меня на руке ровно три дня.
   Я так ими гордился – дурацкая копеечная «Ракета» на тонюсеньком кожаном ремешке была для меня символом причастности ко взрослому миру – миру, в котором ты живешь по графику, назначаешь деловые встречи и никогда не опаздываешь, потому что отныне ты всегда знаешь, СКОЛЬКО ВРЕМЕНИ. Зачем мне надо было знать время, спросите меня, и я не смогу вам ответить, дорогие мои. Кроме школы я уже не ходил ни в какие кружки, а добираться туда-обратно никакого времени и не требовалось. Но я так часто заводил свою «Ракету», что уже на третий день заводное колесико, устав постоянно крутиться, хрустнуло и осталось у меня в пальцах. Мамане я, естественно, ни в чем не признался, а соврал, что часы у меня сперли в школьной раздевалке. Маманя прибежала в школу и закатила скандал уборщице за то, что та плохо следила за одеждой в раздевалке, но часы не нашлись (еще бы – я их сразу же выбросил в помойку), и больше мне маманя никогда часов не покупала, потому что «беречь вещи я не умею».
   На вторые часы я накопил сам. Я тогда учился в девятом классе, форма уже была взрослая, и я купил себе карманные часы на цепочке, чтобы носить их в кармане пиджака. Красивая цепочка, призывно болтающаяся у меня на груди, несомненно, привлекала внимание девчонок. Недолго. Примерно через неделю в какой-то дружеской потасовке кто-то из приятелей потянул за цепочку, яичко, как водится, упало и разбилось…
   Третьи часы мне, что называется, Бог послал. Как-то сидел я, довольный жизнью двадцатилетний фарцовщик, в ресторане гостиницы «Москва», когда там подрались арабы. Что там они не поделили, не знаю, но не то иорданцы били ливанцев, не то иранцы – иракцев, короче, свалка была знатная. Человек по сорок с обеих сторон кидались посудой, ломали столы, крушили стулья. Метрдотель и официанты, довольные, потирали ладошки, прикидывая, сколько всякого дерьма можно будет списать под эту драку, музыканты на сцене создавали ненавязчивый фон, импровизируя под грохот, звон и гортанные вскрики, посетители, не занятые в борьбе, с интересом наблюдали за бесплатным представлением. Короче, все предвкушали долгое и интересное зрелище, милицию вызывать никто даже не думал. И вдруг бой прекратился.
   Противники неожиданно побратались и стали дружно ползать по полу, разгребая осколки и обломки. Поскольку они переговаривались на фарси (а может, и на арамейском, куда мне разобраться), никто долго не мог понять, что они ищут. Все сидели, недоуменно переглядывались, и, кроме арабов, только один человек во всем зале знал, из-за чего объявлено срочное перемирие.
   Потому что эти часы уже лежали у меня в кармане.
   Только подумайте, они же слетели с чьей-то руки, подкатились под мой стол, тюкнулись мне о ботинок и замерли. Это ли не знак?
   Если бы так повел себя котенок – тюкнулся вам в ногу и сел рядышком, – неужели бы вы не взяли его домой?
   Я бы котенка взял.
   Поэтому и часы я принял безо всякого зазрения совести.
   Тут уже подоспела милиция. И переводчики. И представители посольства.
   Но милиции гораздо больше хотелось быть в доле за драку и разгром ресторана, чем искать какие-то ерундовые часы (тем более что для наших милиционеров «часы» тогда означали именно дурацкую «Ракету» производства 2-го Московского часового завода), поэтому ставить оцепление вокруг зала, гостиницы, города и страны, как этого требовали представители посольства, они не стали, вызывать подкрепление для обыска присутствующих тем более не подумали, ибо нефиг делиться с кем-то еще, а как раз наоборот – выгнали из ресторана всех советских граждан, как ненужных свидетелей, и вместе с официантами принялись выдушивать нефтедоллары из арабских друзей.
   До самого дома я томился предвкушением – я не решился достать из кармана этот подарок судьбы до тех пор, пока не добрался до квартиры и не заперся надежно в туалете.
   Это оказался настоящий Rolex.
   То есть это я сейчас понимаю, что такое – настоящий. Тогда я, помню, сильно разочаровался и даже расстроился.
   В начале восьмидесятых мне, нормальному парню, пределом крутизны казались электронные часы Casio с музыкой и калькулятором. Хорошие часы, надежные, то есть именно такие часы у меня раскупали влет. Достаточно было в институте на какой-нибудь лекции как бы случайно запустить будильник с мелодией, например, канкана, извиниться перед преподом и спокойно продолжать играть в морской бой. Немедленно после звонка вокруг меня кучкой собирались однокурсники и начинался торг: какой счастливчик забирает часы в этот раз, а кому придется еще немного подождать, пока я не принесу следующие.
   А тут непонятно что, без калькулятора, без музыки. Да еще механика. А с механическими часами, как вы помните, я не дружил с детства.
   Но халява есть халява, Бог послал. Продать такую ерунду – да кто ее захочет купить, значит, буду носить сам.
   Ерундой часы были до первой встречи с серьезным перекупщиком.
   Был у меня такой знакомый – Сергей, хитрый каскадер, скупавший у мелкой фарцы баксы. Встречи у нас были всегда в его машине, удивительной по тем временам «шестерке» с форсированным двигателем, на которой, по его рассказам, уходил он от любых ментов и гаишников. Врал Серега, наверное, но очень убедительно у него получалось, поэтому и он и его машина были окутаны дымкой геройских подвигов и рисковых авантюр. Так вот, разглядев мои часы, Сергей посулил мне за них сначала три тысячи рублей, потом – пять. А потом неожиданно легко предложил поменять часы на машину. Лукавить не буду – если бы были у меня тогда права, я бы махнулся сразу, но рулить тогда не умел. Зато считать умел очень и очень хорошо.
   Прикинув, что, даже предлагая обмен, опытный барыга явно дешевит, я сухо попрощался и вылез из машины. Сергей понял, что сделка срывается, засуетился, потерял лицо. Он выскочил вслед за мной, бегал вокруг меня кругами, кричал, что такие офигительные часы мне просто ни к чему, а они такие, такие….
   Дальше моя жизнь стала очень интересной.
   Я заходил в какой-нибудь бар, небрежно усаживался, как бы случайно задирал рукав перед барменом и немедленно получал предложение продать часы. Любая названная сумма приводила к разговору про то, какие это чудесные часы и что их просто невозможно сломать.
   На спор с барменами я Rolex варил, топтал каблуком, кидал об стену, бил молотком и сверлил сверлом. Неизменно выигрывая спор, я клал в карман деньги, глотал халявную выпивку и уходил искать другого дурака. А часы и правда были словно заколдованы. С ними не происходило ничего. Они не ломались, не отставали, не спешили. Их, как оказалось, не требовалось даже заводить – они подзаводились сами. Более того, под ними не потела рука и металлический (фиг-то! ЗОЛОТОЙ!!!) браслет не зажимал волосы на запястье.
   Кончилось это счастье внезапно.
   Возвращаясь от одной из своих подружек поздно ночью через парк «Дружба» возле Речного вокзала (фигасе – дружба… там и днем-то до сих пор ходить небезопасно), я получил сзади по башке и очнулся уже наутро в одних носках. Судя по следам вокруг, часы, которые по тогдашним временам просто не имели цены, достались какому-то мелкому дворовому хулигану, выбравшемуся в ночь сшибить себе хоть сколько-нибудь на бутылку.
   Больше я часов не носил никогда.
   И еще. Когда я несколько лет назад пошел на премьеру «Братства Кольца», я один во всем зале киноцентра «Россия» не смеялся над Голумом. Брат Голум, во всем этом сраном мире только я тебя понимаю…


   Люди в белых халатах

   Как это принято говорить, краснея и отводя глаза: «Доктор, у моего знакомого на этом месте вот такое, что ему делать?» Но я не буду мяться с ноги на ногу, я спокойно достану из широких штанин зажигалку, прикурю, сяду поудобнее и буду рассказывать. Честно, про себя, а не про какого-то мифического знакомого.
   Был я тогда парень совсем-совсем молодой, и случился у меня первый в жизни секс. Что там должно произойти с парнем после первого секса, я не очень знал, но состояние у меня было какое-то тревожное. Пугало то, что презервативом воспользоваться я не успел; честно говоря, я вообще мало что успел, но тогда меня тревожило именно отсутствие презерватива.
   Поскольку я по молодости лет ничего не понимал, Интернета тогда не было, у мамани спросить мне даже в голову не приходило, а обсуждать с приятелями то, что получилось, не очень-то хотелось, решил я прильнуть, так сказать, к источникам. Проще говоря, отправился в книжный.
   Единственным источником, к которому мне предложили прильнуть, оказался справочник по венерическим заболеваниям, его я сдуру и купил. Говорю, что сдуру, как вы понимаете, потому что немедленно обнаружил у себя множество разных неприятных симптомов, и жизнь моя сразу стала очень беспокойной. Особенно беспокоил меня странный нарост, который появился у меня вскоре после первого секса. Сначала это была какая-то точка, совершенно на первый взгляд безобидная, но эта точка росла. Каждое утро, проснувшись, я бежал в ванную и, пустив струей воду, чтобы маманя думала, что я принимаю душ, рассматривал эту точку, – и с каждым утром я все сильнее тревожился, потому что было очевидно: ЭТО растет.
   Через неделю, сверяясь с цветными иллюстрациями в справочнике, я уже колебался в выборе между твердым и мягким шанкром, а штука продолжала расти.
   Я подготовил прощальные письма всем друзьям и родственникам, мол, «не ищите меня, я отправился строить БАМ, в моей смерти прошу никого не винить!» – а штука все росла и росла…
   Я перестал есть и по нескольку часов в день лежал в ванной, надеясь утопить заразу, но не тут-то было, эта сволочь продолжала матереть на моих жизненных соках. Если бы к тому времени уже был снят фильм «Чужие», то, в этом я не сомневаюсь, мне бы каждую ночь снились кошмары про то, как кожа моя надувается, потом начинает шевелиться и оттуда вылезает огромный зверь, готовый пожрать и меня, и всех, кому не повезло оказаться рядом со мной.
   Наконец, спустя месяц, когда ЭТО достигло совершенно невиданных размеров, я не выдержал и отправился ко врачу.
   Даже решиться просто прийти в КВД было невыносимо тяжело. Я представлял, как кто-то случайно заметит меня, входящего в ТУ ДВЕРЬ, и немедленно среди всех моих знакомых начнется гнусный шепоток: «А вы знаете?..» Поэтому до подъезда вендиспансера я дошел по-партизански: сойдя за две остановки до, пробирался дворами, прячась в кустах и ныряя в подъезды при виде каждого проезжающего мимо автобуса.
   Добравшись до вендиспансера, я наглухо застрял возле регистратуры – просто никак не мог объяснить сидящей в окошке молодой девчонке, к кому из врачей и почему мне нужен талончик. Я краснел, потел и заикался до тех пор, пока девчонка, устав со мной мучиться, не крикнула, перекрывая гомон скопившейся за моей спиной очереди: «Мочеполовые заболевания – к доктору Петрову!» – и не сунула мне талончик в страшный кабинет.
   Пока сидел в очереди, я раз двадцать порывался сбежать, удерживало меня только то, что регистратура записала мои паспортные данные, и я был уверен, что, если я сбегу, за мной по домашнему адресу немедленно пришлют наряд милиции на машине с мигалками.
   Прикрыв за собой дверь, я еле слышно поздоровался и застыл посреди кабинета.
   Доктор Петров сидел за столом, что-то записывая, наконец он поднял на меня глаза: «Спускай штаны!»
   Непослушными пальцами я расстегнул ремень и потянулся к «молнии»… Доктор Петров встал из-за стола и подошел ко мне.
   – Да-а-а, – вздохнул доктор. – Стой здесь, штаны не надевай! – Потом он повернулся и вышел из кабинета, заперев за собой дверь.
   Если бы на окнах не было решеток, сейчас бы я рванулся на улицу даже под угрозой милицейского наряда, ожидающего меня дома. Но решетки на окнах были такие, что проломить их было бы невозможно даже со всем скопившимся внутри меня отчаянием, поэтому я понурился и стал ждать своей участи.
   Через несколько минут в коридоре послышался топот, щелкнул замок, и в дверь вместе с доктором Петровым вошло человек семь девчонок в белых халатах. Держась на безопасном расстоянии, они выстроились возле меня полукругом, кое-кто даже присел на корточки, чтобы было лучше видно. Доктор Петров протиснулся внутрь полукруга, ткнул в мою сторону указательным пальцем, на котором ярко желтело никотиновое пятно, и громогласно произнес:
   – Смотрите, девочки, вот это – жировичок!
   Я даже не расслышал, что доктор сказал, просто потому, что к тому времени я был уже за гранью жизни и смерти. То есть, если бы доктор ткнул в мою сторону не указательным пальцем, а, например, стволом парабеллума и сразу на месте привел бы приговор в исполнение, я бы не удивился.
   Но тут неожиданно самый краешек моего мозга вцепился в суффикс. Я не осознал, что сказал доктор, но даже я смог понять, что смертельные болезни не называются «жировичок». «Жировичище» или уж в крайнем случае «жировик», но никак не «жировичок». Я вдруг заметил, что ЭТО на самом деле меньше спичечной головки и, вообще, выглядит как-то безобидно…
   Поэтому вместо еще секунду назад крутившегося на языке «Доктор, я буду жить?» я неожиданно громко поинтересовался:
   – Что такое жировичок???
   – Прыщик, – пискнула в ответ присевшая на корточки девчушка в белом халате…
   Если бы там не было столько свидетелей, я бы обязательно что-нибудь сломал доктору Петрову.


   О ребрендинге

   В мои молодые и гульливые годы был у нас в компании один парень, прозвище у него, несчастного, было Маня. Помню, как он страдал из-за этого. Каждый раз, когда мы знакомились с девчонками и очередь представляться доходила до него, он просто молча протягивал руку и кто-нибудь из нас, небрежно махнув головой в его сторону, кидал:
   – Ну а это – Манька…
   И девчонки сразу радостно ржали:
   – А почему Манька-то?
   А потому что в пятнадцать лет он спер у своей бабки облигацию еще сталинского оборонного займа и попытался какому-то иностранцу в гостинице «Космос» втюхать ее как пятьдесят рублей. В наше время это называлось «взять на олду», то есть, покупая что-то у иностранца, расплатиться какой-нибудь обесценившейся банкнотой до реформы 1961 года. Но банкнота – это банкнота, там хоть можно было спутать, а облигация-то размером была с целый тетрадный лист, так что иностранец не повелся на надпись «50 рублей», поднял скандал, и начинающегося фарцовщика повязала отельная обслуга. Правда, отделался он легко – по молодости лет его просто поставили на учет в детскую комнату милиции. Ворованная облигация вернулась в бабушкин сундук, но после этого случая к парню на всю оставшуюся жизнь приклеилась кличка Манька Облигация, или просто Манька.
   Велика все-таки в этом смысле была тогда сила кинематографа. Если родители называли сына Геной – стопудово ему потом доставалось прозвище Крокодил, а все Лариски обязательно становились Крысами. Но все-таки это было не так обидно, как молодому парню оказаться Манькой. С таким прозвищем ему и наливали последнему, и девчонки ему всегда доставались похуже, и за пивом гоняли всегда только его, и, главное, никогда никому слова не скажи – чуть что, сразу все в один голос орут: «Манька, не ври!»
   А тут, как назло, вышел на экраны фильм «Конвой», и там у главного героя было прозвище Резиновый Утенок, и, какой бы девчонке он ни представлялся в фильме, все у него спрашивали: «А почему Утенок?» И главный герой отвечал: «Потому что это рифмуется со словом „чертенок“!»
   Ну это у нас так перевели, конечно, а в оригинале-то по губам читалось «Why they call you Duck?» – «Cause it rhymes with Fuck!» – такие-то вещи мы понимали, слава богу, тут нас дублеры хрен бы обманули…
   И вот Манька загорелся идеей – сменить себе кличку. Он долго думал и наконец выбрал себе кличку Пакет. То есть у него в голове прямо картинка такая нарисовалась, как мы знакомимся с новыми девчонками, он так гордо говорит: «А меня зовут Пакет!» Девчонка удивляется, мол, «а почему Пакет?». И он ей небрежно отвечает: «Потому что это рифмуется со словом „минет“!»
   Дело оставалось за малым, уговорить ребят, чтобы все к нему обращались именно так, но с такими просьбами все ребята Маньку просто посылали в жопу. Тогда он объявил, что заплатит каждому в нашей компании по десять рублей за то, чтобы мы все называли его Пакет. Ну, десять рублей-то не лишние, мы, конечно, согласились, и первую же следующую зарплату Манька, ой нет, теперь уже Пакет, угрохал на собственный имидж, совершив первый на моей памяти ребрендинг.
   В тот день, я помню, он всех нас просто замучил. Пока мы, собравшись на лавочке, дожидались задерживающихся ребят, он раз по двадцать подошел к каждому с вопросом: «Ну, как меня зовут?» – «Пакет, Пакет, отстань», – устало вздыхали мы. Потом, когда мы шли в магазин за выпивкой, торопясь, чтобы успеть до семи, он нарочно тащился сзади, чтобы мы кричали ему: «Пакет, не отставай». В очереди он нарочно скандалил и размахивал руками, чтобы мы его одергивали: «Пакет, не шуми!»
   Но это все было так сказать, завязкой, подготовкой к его настоящему триумфу: все это время он предвкушал тот момент, когда мы пойдем знакомиться с девчонками, – он нам и выпить-то потом не дал как следует, все торопил: быстрей, быстрей…
   Ну, быстрей так быстрей. Глотнули мы второпях и, зажевывая на ходу, пошли на дискотеку искать девчонок. Тут уж Пакет не отставал – несся быстрее всех. Когда нам стали попадаться девчонки, он сначала отбраковывал всех, мол, страшные какие-то, а потом, когда бухло уже стало действовать и страшных девчонок больше не осталось, он нагло ткнул пальцем в самую красивую и заорал: «Чур, моя!»
   Ага-а-а – вот-вот, идут девчонки. Мы подваливаем, начинаем кадриться, все идет как надо, будем знакомиться. Все уже представились, а Пакет держит многозначительную паузу. Все смотрят на него, он со значением произносит свою отрепетированную фразу: «Меня зовут Пакет!» – и ждет вопроса: «А почему?»
   Но вопроса почему-то никто так и не задал. Ребята похватали девчонок и начали расходиться, и как-то неожиданно он, как обычно, остался один. Все уже танцевали, а он стоял.
   И тут во время паузы между танцами кто-то из наших ребят не выдержал, подошел к нему, вынул из кармана десятку и вручил обратно: «Манька, вот тебе твоя десятка, не мучайся больше, беги-ка ты, как всегда, за пивом!»


   Свадьба лучшего друга

   Когда-то давным-давно, когда я работал в тогда еще новом и блестящем Шереметьеве-2, познакомил я своего тогдашнего лучшего друга (и тезку, кстати) с одной стюардессой. Поэтому, вполне естественно, когда они наконец через годик затеялись жениться, мне была предложена почетная роль свидетеля.
   Должен признаться, не люблю я свадьбы. Как, впрочем, и похороны, и другие праздники, на которые собираются люди, объединенные какими-то другими интересами, кроме желания именно сейчас увидеть именно друг друга, потому что им вместе хорошо. Но, раз уж я был практически виновником этой свадьбы, отказаться не получилось, и я честно выполнил все положенные обязанности. Наконец, около полуночи, когда народ начал расползаться из ресторана «Москва», настало время для самой главной и самой приятной обязанности хорошего свидетеля на любой свадьбе – стащить с праздничного стола пару бутылок водки для того, чтобы жених с невестой и свидетель со свидетельницей могли наконец нормально выпить. Я был хорошим свидетелем, поэтому стащил со стола целых пять бутылок лимонной водки, спрятал их в свою сумку, и мы отправились вчетвером на квартиру к невесте, теперь уже жене, которая была выделена молодым для первой брачной ночи.
   Весь день над женихом нависали родители и по совершенно варварскому обычаю не давали парню выпить. Бедняге за весь день досталась всего пара фужеров шампанского.
   Поэтому, как только мы оказались в такси, тезка наковырял у меня в сумке бутылку, плавным движением свинтил крышку и радостно присосался к водке. Пока опешившая невеста среагировала с переднего сиденья и бутылку-то отняла, жених успел сделать несколько больших глотков, поэтому дорога до дома прошла весело. Заскучал жених только при входе в подъезд, когда невеста категорично отобрала у меня сумку с ворованными бутылками и обещала налить нам по сто грамм, и не больше, мол, хватит пить, первая брачная ночь – не для этого вовсе.
   Романтиком мой друг не был, никаких новых и удивительных открытий первая брачная ночь ему не сулила, и по его лицу было видно, что ему было бы сейчас гораздо веселее выпить еще стакана по три на лицо и посидеть на кухне, поболтать. Но невеста была непреклонна. Зная прекрасно, что будет с ее новоиспеченным благоверным после трех стаканов, она твердо повторила про сто грамм и в койку, и тезке пришлось смириться.
   Я ж был хитер и замыслил коварное. Зная невесту и зная жениха как облупленных, я просчитал возможный конфликт интересов и еще в такси перепрятал одну из ворованных бутылок из сумки за пазуху. Пока народ, входя в квартиру, толпился в прихожей, я замешкался на лестничной клетке и запрятал заныканную бутылку под щиток электросчетчика.
   План был такой. Когда свидетельница уже будет сладко спать, я выйду на лестницу, как бы покурить, заберу оттуда водку, покашляю перед дверью, за которой брачуются жених с невестой, жених наверняка поймет мой сигнал и выйдет, мы тогда пойдем на кухню и скушаем водку. А дальше будем продолжать кто что может, но теперь уже довольные и счастливые.
   Не зная, что у меня есть такой хитрый план, жених капризничал и требовал минимум стакан, но невеста была непреклонна. Затолкав благоверного в комнату, она отправилась в душ, через пять минут, пробегая через нашу проходную комнату, хитро подмигнула свидетельнице, показала мне кулак и закрыла за собой дверь.
   Свидетельницу я знал не первый день, романтических сюрпризов тоже не ждал, поэтому терять время мы не стали, а спокойно и деловито улеглись. Через час, как и планировалось, свидетельница сладко спала, а я был готов отправиться покурить. Выйдя на лестницу, достал заначку из щитка, отнес ее на кухню и засунул в морозилку, заодно достал из холодильника сыр и колбасу, чтобы было чем закусить.
   Порубив закуску, я красочно разложил ее на тарелку и отправился под дверь к новобрачным, сигналить: мол, друган, ком цу мир.
   Кашлять мне пришлось минут десять. Уже даже свидетельница зашевелилась от моего кашля и спросонок зачмокала губами, а жених все не вылезал из-за закрытой двери. Ну, нет и нет, спит, наверное, умиротворенно решил я, хлопнул стопочку, зажевал колбаской и отправился на боковую.
   Разбудил меня наутро истеричный женский вой.
   В одной ночнушке, с растрепанными волосами, молодая бегала по нашей комнате и рыдала:
   – Уше-е-е-ел! Он уше-е-е-ел!!!
   Выяснилось что, когда молодая утром проснулась, она не обнаружила в постели своего благоверного, решила, что он отправился пописать, но когда он не вернулся через полчасика, вышла из комнаты, проверила кухню, ванную и туалет – благоверного нигде не оказалось. Более того, выяснилось, что пропала и вся его одежда со стула в ее комнате.
   – Он уше-е-ел!!! – выла она.
   – Ясен пень, – утешал я ее. – Обиделся на то, что ему не дали водки, и отправился к себе домой, чтобы все-таки выпить. Фигня вопрос, сейчас вернем, помиритесь!
   Однако родители молодого, разбуженные моим звонком, доложили, что никто не приходил, все спят, отстаньте.
   – А ведь и правда, – вдруг сообразил я, – ведь мы же спали в проходной комнате. Никто через нас не проходил, иначе я проснулся бы…
   – А-а-а-а!!! Балкон откры-ы-ыт, значит, он вылез через балко-о-о-он!!!! – рыдала молодая…
   – Так ведь родители говорят, что не приходил, – пытался я ее успокоить.
   – Он пьяный был, значит, его милиция забрала-а-а!!! – еще пуще убивалась молодая.
   Тут окончательно проснулись родители молодого, сообразили, зачем мы им звонили, и с криками «Как – пропал???» набежали к нам в квартиру. И началось.
   Вырывая друг у друга трубку, народ обзванивал морги, вытрезвители и больницы. Женщины, которым не досталось места у телефона, рыдали друг у друга на плече. Я старательно записывал на бумажку телефоны приятелей и знакомых, чтобы звонить им, если в моргах не окажется никого похожего.
   И тут среди копошащейся и гомонящей толпы появился молодой.
   Опухший и встрепанный, он стоял посреди комнаты совершенно голый, сжимая в руках комок одежды.
   То, что началось, я описывать не буду.
   Повторю только, что он мне потом рассказал, – как это получилось.
   Он, натрахавшись, уже почти засыпал, как вдруг услышал, что открылась входная дверь, кто-то прошел на кухню, загрохотал холодильником и посудой, потом в соседней комнате послышался мужской кашель… Сообразив, что он спит не дома, а в чужой постели, он с ужасом понял: «Муж пришел!!» На цыпочках, стараясь не шуметь, в темноте собрал свои вещи и выглянул на балкон, но вылезать испугался и спрятался в платяной шкаф. Сидеть ему было неудобно, он начал щупать, что ему там упирается в спину, и обнаружил мою сумку с тремя с половиной бутылками водки, запрятанную молодой женой. Недолго думая он высосал сразу целую поллитру, отрубился и пришел в себя только наутро от непонятного гама и топота народа по квартире.
   Тут, наверное, напрашивается какая-то мораль – фиг знает. Я оставляю пустую строку:
   Впишите тут мораль сами, по своему вкусу.


   Как я чуть не замерз

   В далеком восемьдесят втором году дружил я с дочкой полковника, это просто какая-то жопа, доложу я вам. Если какая дама обмирает при виде парадных золотых погон и начинает мурлыкать песню Пугачевой про «настоящего полковника», мне хочется подойти к ней, заглянуть так ласково в глаза и шепнуть в ухо жарко и нежно: «Если прижмут к реке – крышка…» Потом отдам честь и уйду, печатая шаг – «ать-два», делая на ходу повороты через левое плечо.
   Был тот папа-полковник мелковат, такого не послать в штыковую, и с биноклем ему не стоять на безымянной высоте – на цыпочках-то не по-солидному будет перед ординарцами… Пожалуй, только финансисты и медики таких размеров могут в нашей доблестной армии дослужиться до заветной папахи. Ну, может, и танкисты еще, как раз за то, что умеют собираться в маленький комочек внутри своих командирских бронемашин. Но этот был именно медиком, и, говорят, когда оперировал он в госпитале, подтаскивали ему в операционную специальную такую подставку, чтобы сподручнее было. Но зато все остальное делал он по-взрослому, как положено: типа водки литр выкушать, а потом, придя домой, орать на жену, забитую учительницу, и дочку-студентку: «Смир-р-р-рна!!!» – и если недостаточно смирна, то и по шее можно отхватить запросто. Короче, боялась подружка моя своего папу-полковника ужасно. Поэтому всегда часов в восемь вечера начинала суетливо оправлять юбку, застегивать лифчик и бежала в ванную смывать любовно нанесенные тени и помады. В десять у нее начинался комендантский час.
   Мол, если ты едешь домой, а метро сломалось, автобусы не ходят, на такси денег нету, в подъезде заклинило дверь, лифт не работает и ты, пешком пробежав десять километров, залетаешь на шестнадцатый этаж в 22.01, то ты получаешь от папы нагоняй, а про метро-автобусы-такси-дверь и лифт можешь даже не трудиться рассказывать.
   Так что в восемь вечера заводил тоскливую ноту невидимый горнист, и уносило ненаглядную из моих недотискавших рук и от моих недоцеловавших губ…
   На фиг мне был нужен геморрой с такой подружкой, спросите вы? Да потому что! – отвечу я, и все знатоки человеческой натуры улыбнутся вместе со мной и покачают головой понимающе… Конечно же, ну просто естественно же, что все остальное время, вдали от папиных команд, отрывалась девушка так, что папа, узнай он хоть сотую, хоть тысячную долю того, что вытворяли мы с его дочкой, зарезался бы на фиг скальпелем или повесился бы на бинтах в ординаторской. Но всегда оставалось у нас с ней ощущение какой-то незавершенности, нам бы вот хоть часок бы еще, ну хоть полчасика…


   И тут случилось!

   После Нового года уехала мама-учительница на каникулы с классом в Грузию (хотя мнится мне, что не с классом она в Грузию поехала, а как раз тоже хоть немножко оторваться от погонистого мужа, да и на здоровье). И звонит тут мне вечером подружка, мол, приезжай, хороший мой, вызвали полковника на дежурство в госпиталь, раньше девяти утра не появится, и у нас с тобой, ненаглядный, впереди вся долгая зимняя ночь! Сами понимаете, в девятнадцать лет такие приглашения два раза повторять не надо, и уже через двадцать минут я ловил такси, подпрыгивая на тротуаре от нетерпения… (Тут историческая справка: с наших северов доехать до Ясенева обошлось мне тогда в восемь рублей по счетчику. Я, светящийся от радости, плюнул, помню, на червонец, прилепил его водиле на «торпеду» и рванул к подъезду, а водитель, зацепив кусочек моей радости, тоже довольный, кричал мне вслед: «Водки, водки не надо, мужик? У меня дешево! Или шампанского?»)
   Но не надо было мне водки и шампанского. У меня и так внутри все смеялось и пело, а ноги заплетались.
   Тут дальше все порезано цензурой часа на три.
   Помню, было мне лет десять. Шли мы с ребятами гулять и натолкнулись на двоих трахающихся собачек. Я просто бросил взгляд, эка, мол, невидаль, а кто-то из наших все-таки поднял с земли какую-то палку и запустил ее прямо в кобелька, судя по визгу – запустил метко. И пошли мы себе дальше, но шагов через двадцать какая-то тетка догнала нас и почему-то именно меня схватила за рукав. «А если бы тебя так, палкой, а?!» – кричала она. «Да я-то тут при чем?» – удивился я, вырывая рукав из цепких пальцев… «Ничего-ничего, когда-нибудь ты поймешь…» – плевалась мне вслед тетка…
   Я понял.
   Когда я почувствовал, что кто-то вцепился мне в волосы, я прибалдел. То есть подружка моя в оргазме вытворяла и не такое – она рвала мне волосы, впивалась в спину и кусала за грудь. Но вот же ж она, передо мной, – ну ка-а-ак, Холмс???
   Я отбил руку, вцепившуюся мне в волосы, и оглянулся.
   Рядом с кроватью стоял полковник и целился мне кулаком прямо в глаз. Бабах! Я покатился на пол.
   Когда я поднялся на ноги, полковник мутузил мою подружку кулаками. Бедная девчонка, ойкая и всхлипывая, прикрывалась подушкой, потому что в темноте просто не могла понять, куда уворачиваться. Я перелез через кровать и оттащил драчуна к двери.
   – Ты, прапорщик фигов…. Ты давай поаккуратнее. Ты, если хочешь подраться, свою телку бей, а мою я тебе бить не позволю…
   Бедный полковник аж соплей подавился. Он попытался дотянуться кулаком мне до лица, но я-то уже не на коленях на кровати стоял, так что вояка был мне еле-еле по плечо, и я легко удерживал его на расстоянии вытянутой руки.
   – И вообще, воин, ты тут поосторожнее руками размахивай, – ласково уговаривал я скачущего как мячик у меня под рукой полковника. – Ты там у себя во взводе – командир. А здесь, ты ж только посмотри на меня, посмотри – я ж тебя одним ударом, хороший ты мой…
   Отчаявшись добраться до меня, полковник вывернулся и бросился в комнату. Дочка, затихшая было под одеялом, испуганно ойкнула, я напрягся и для острастки прикрикнул: «Эй, я ж тебя предупреждал!» – но папашка рванулся не к кровати, а к стулу, на котором была аккуратно сложена моя одежда…. Схватив стул со всем висящим и лежащим барахлом, полковник рванулся на меня, словно бык, я едва успел отскочить от ножек, нацеленных мне в живот, папа вылетел в коридор, и я закрыл за ним дверь…
   Пока полковник с грохотом метался по коридору и по кухне, я наклонился над подружкой:
   – Ты как?
   – Забери меня отсюда, – плакала она, хватая меня за руки.
   – Вот уж фигня…. Да ты что? Куда я тебя заберу?
   Эге-ге, значит, пришло время собираться! Я потянулся за своими штанами и только сейчас сообразил, что всю мою одежду утащил полковник. Фигасе… И тут в кухне раздался звон разбитого стекла…
   Я так потихоньку в коридор выхожу – там темно. Смотрю, на кухне свет горит, что-то там шебутится, значит, папашка там, вот как бы только у него вещи-то мои выручить…
   Осторожно за угол заглядываю: стул с вещами возле окна, папаша сидит на нем и по телефону названивает, – я так понимаю, милицию вызывает, гад. Ну, мне терять нечего, без штанов-то мне все равно никуда. Смотрю, телефонный провод по плинтусу идет, так я его выдернул для верности, покашлял вежливо и в кухню вхожу, а он в телефон дует, «алё-алё», но тут вдруг меня заметил, вскочил и ка-а-ак шмякнет трубку об стол. Я думаю, может, надо разрядить обстановку-то, о спорте поговорить с ним или о погоде, как и положено воспитанному человеку в гостях, мол, ЦСКА-то молодцы какие, быть им опять чемпионами… Но потом передумал: мужик с таким росточком, наверное, в хоккее не разбирается или, может, за армейцев не болеет, то есть родной спортклуб ему все равно не в радость.
   Ну, стоим, значит, так – молча, и пялимся друг на дружку, я на него спокойно, по-доброму, а он на меня – хмуро и исподлобья. Блин, на что он уставился-то? Я вниз глянул, а у меня на конце до сих пор презерватив болтается, вот дурень, я и забыл про него в суматохе-то… Тут я, конечно, свою вину признать готов, с натянутым презервативом по кухне ходить некультурно, как будто мы не понимаем, тоже ж не в лесу росли. Я поэтому руками так полковнику показываю, мол, все будет в полном порядке, сейчас сниму, ну и стаскиваю резинку.
   Блин, может, и оставался у меня еще шанс замириться с полковником, в конце концов, даже у Саддама с Моше Даяном договариваться получалось, но, как нарочно, презерватив соскочил с таким громким «чпок!», что даже мне неловко стало, а полковник, тот вообще подпрыгнул, рванулся к мойке, наклонился и дверцу открывает. Я, естественно, подумал, что он мне помойное ведро показывает, и прямо порадовался, вот ведь, думаю, интеллигентный же человек, а и то верно, снять-то гость резинку снял, и что теперь – в руках ее держать, что ли, это ж не пепел, на пол не стряхнешь. Ну, я резинку метко так, по-баскетбольному в ведро и швырнул…
   Но оказалось, папашку-то я переоценил, он не для политеса мне дверцу под мойку открыл, а вовсе даже сам в помойное ведро сунулся. Похоже, он пока по кухне со стулом носился, бутылку какую-то разбил и осколки в ведро посовал, а сейчас за отбитым горлышком полез, но мой презик как раз ему на голову и шлепнулся. Все-таки неметко я кинул.
   Выпрямляется полковник – розетка в руке, на голове мой гондон – и снова начинает на меня напрыгивать, только теперь у него стекляшка в руке, а у меня же все хозяйство болтается, так что мне страшно стало, конечно, – не сильно, но все-таки. А раз такое дело, я табуретку взял, замахнулся так и мириться предлагаю:
   – Защитнику родины, мол, не к лицу так себя вести, хватит буянить, верните барахлишко, и разойдемся, как взрослые люди.
   Но тут уже полковнику стало скучно, когда я табуретку-то взял, то есть он не прыгает больше, а прикрывается розеткой и к стулу отступает. Я к нему по-хорошему свободную руку протягиваю: вещи давай.
   И совсем была уже моя победа, как тут влетает на кухню подружка, хватает меня сзади и ни с того ни с сего в крик:
   – Прекратите, хватит, сейчас же!
   Вот так измена…
   Полковник видит, что пришла к нему подмога, хватает стул вместе с моим барахлом, со всей дури швыряет его в окно и в разбитую дырку тоже начинает орать, только уже жалобное.
   – Помогите! – кричит. – Убива-а-ают!!
   И вот теперь, хорошие мои, представьте развлекалово в греческом стиле.
   Стоит перец (это я – скромно так), как статуя Давида работы Микеланджело, только вместо фигового листочка – табуретка, а вокруг семейный хор в два голоса орет что-то трагическое… Такую скульптурную группу поставь куда-нибудь в Русский музей, так посетители набегут – очередь за билетами будет стоять, как в мавзолей. А если не в музее поставить, а на чьей-то кухне, то посетителей, думается мне, будет чуток поменьше и без билетов, зато – все в фуражках.
   Это я так ситуацию оценил и понял, что загостился я тут что-то… Тем более что окно разбито, ветер в дыру и снег, холодно же, полковник-то вон в форме, подружка халатик накинула, и то поеживаются, а я-то – в одной табуретке. Короче, пора мне, видать, прощаться… Я табуретку поставил, подружку на нее усадил, полковник, по-моему, даже и не заметил, что я откланиваюсь, так он к окну припал и все орет свое «Милиция-я-я!!». Я руку жать ему не стал, мол, целоваться на прощание не будем – а сам в коридор, хватаю кроссовки, куртку с вешалки, и шлеп-шлеп босыми ногами на лестницу. И дверку аккуратно за собой прикрыл: спасибо этому дому, пойдем к другому…
   Вот на лестнице я и понял, что шутки кончились.
   В куртке на голое тело и кроссовках на босу ногу я задубел уже к тому времени, как подошел лифт. А уж когда выскочил на улицу и бросился собирать свои вещички, так и просто звенел, как стекло. Вот правда мне казалось, что, если наклонюсь еще один раз, просто хрустну и рассыплюсь на сотню маленьких медвежат. Ну, в общем, что мог собрать – собрал и бросился в подъезд, к батарее, одеваться-одеваться-одеваться скорее и греться-греться-греться!
   Если б мне было не девятнадцать лет…
   Если бы мне в ту ночь было не девятнадцать лет, а хотя бы двадцать пять, я бы досидел на теплой батарее в вонючем подъезде часов до шести утра, потом спокойно отправился бы домой.
   Тридцать? Тридцатилетний, я запер бы дверь так, что папаша должен был бы звонить и ломиться полчаса, дав мне время спокойно собраться и спрятаться, а потом выскользнуть в ночь. Если бы мне на тот момент стукнуло тридцать пять, я бы сумел договориться с папашей, вызвал бы подружку и мы спокойно занимались бы каждый своим делом. Если бы я был сорокалетним, я бы не поехал к подруге, а вытащил бы ее к себе и не было бы никаких неожиданностей.
   Но мне было девятнадцать, в заднице у меня сидело большущее шило и требовало немедленно что-то делать… Ну и, честно признаться, была у меня тревога, что папашка все-таки вызвал милицию, страшновато было топтаться прямо тут, на месте, можно сказать, преступления. Поэтому, отогревшись на батарее и выкурив пару сигарет, я вышел из подъезда, рассчитывая вот прямо сейчас поймать машину и спокойно отправиться домой досыпать.
   Однако ж…
   Напомню вам, дорогие мои, что год был 1982-й, и об ту пору московская ночная жизнь оставляла желать много-много лучшего. Проститутки, высланные из Москвы к Олимпиаде, все еще пытались вернуться в столицу со сто первого километра, бары и рестораны закрывались максимум в час ночи, народу ездить по ночам было некуда, незачем да и практически не на чем. После часа ночи Москва практически замирала: по улицам изредка проезжали такси, развозящие спешащих по делу пассажиров, поливалки и милицейские машины лениво поблескивали маячками, время от времени пролетал заблудившийся бомбила.
   Постояв на улице Паустовского несколько минут и не дождавшись ни одного даже мало-мальски транспортного средства, я принял мудрое решение: чем стоять и мерзнуть на какой-то задрипанной улочке, лучше отправиться на МКАД (да вон она прямо, видна просто-таки), по которой то и дело проезжали теплые машины…
   А МКАД тогда была не та, что нынче… Раздолбанные две полосы в каждую сторону, фонари не горят, переходы со светофорами – короче, что-то вроде теперешней трассы Москва – Клесты километров за триста от столицы, вот что такое была Кольцевая автодорога в то время. Но я-то, я-то был глуп и соплив (причем с каждой минутой все сопливее) и рассчитывал, что при первом же сигнале поднятой руки, пуская масляные пузыри и виляя выхлопными трубами, передо мной выстроится целая очередь желающих отвезти меня в сраное Бескудниково, на другой конец Москвы. Но нет же – машин было гораздо меньше, чем казалось издалека, а те, что раз в несколько минут появлялись на горизонте, пролетали мимо.
   Не, ну сейчас-то, как водитель, я их понимаю – темная трасса, нигде никого, и вдруг фары выхватывают из темноты фигуру, стоящую у дороги с поднятой рукой… А вдруг там в руке ножик? Или дубинка какая? Ну уж на фиг-то, думали дальнобойщики, и давили на газ, оставляя за собой жгучую снежную пыль…
   А мне что оставалось делать? Я постоял на обочине минут десять и понял, что снова замерзаю. То есть не дрожу от холода, утирая каплю с носа, а замерзаю именно в плохом смысле этого слова. Типа в труп… Делать нечего, чтобы хоть как-то согреться, я сначала пошел, а потом и припустился бежать трусцой. Увидев приближающийся сзади свет фар, я поворачивался и начинал скакать на обочине, приманивая очередного водилу, но все впустую – ни один не думал тормозить. Раз на пятый-шестой я и оглядываться перестал, продолжал трусить по обочине, безо всякой надежды сигналя рукой. Через полчасика я перестал и руку поднимать, потому что уже не было сил.
   Сил, между прочим, к тому времени не было уже совсем. То есть задубевшие ноги не двигались, я давился воздухом и спотыкался. Но останавливаться было нельзя, я по-настоящему чувствовал, что, если остановлюсь, упаду и больше не встану. Я не просто чувствовал – я знал, знал спокойно, без сожаления: останавливаться нельзя. Ну и бежал.
   Где-то через час я отвлеченно отметил галочкой в мозгу, что следом за мной уже давно едет какая-то машина. К тому времени я уже очень плохо соображал, только понял, что пятно света давно уже двигается сзади и меня не обгоняет. Я кое-как на бегу оглянулся и увидел, что следом за мной тащится какой-то рафик. В голове что-то щелкнуло, и я очень ясно представил, почему он за мной тащится.
   Я сам-то уже знаю, как такое бывает, постараюсь теперь вам объяснить.
   Я смотрел на себя сзади глазами того водилы и думал его мыслями.
   Я знал, что водителя зовут Володя, он едет в совхоз и у него в рафике бидоны для утренней дойки. Он уже проехал свой поворот, но, по его подсчетам, бежать мне осталось всего минут десять, и вот когда я упаду, можно будет спокойно снять с меня куртку и кроссовки и запросто успеть на дойку. Ну, пять минут – фигня, сказать бригадиру, что засел в снегу. Да и десять минут – фигня. Ну засел в снегу, с кем не бывает… Больно куртка хорошая, и кроссовки высокие – размер, похоже, будет как раз. Ну, если не ему, то брату. А куртка… ну, куртка-то точно подойдет! Блин, что такое пятнадцать минут, подумаешь, другие вон на сколько опаздывают….
   Если когда-нибудь у меня дома раздастся звонок, я подойду к двери и скажу, мол, сваливай, мужик, нам картошка не нужна, а нежданный гость застенчиво откашляется и скажет: «Не обессудь, хозяин, я Джим Джармуш, тут случайно оказался, нету ли водички испить?» – я гостеприимно распахну дверь, мол, Джим, фигня вопрос – наливай, вон кран, погоди, пока теплая сольется, пусть похолоднее. А пока сливается, я тебе такой сюжет расскажу – фильм снимешь, в Канны поедешь… Он так будет стоять, терпеливо смотреть, как ржавая вода постепенно становится все прозрачнее, слушать меня, кивать головой. Потом отхлебнет прохладной, поставит стакан на стол, с которого я смахну мусор и крошки от бородинского, и начнет кадрировать руками:
   – Это ты хочешь так снять? Чтобы вон тут ты, а здесь он, и все вокруг темно, только фары?
   – Точно, ты въехал, Джим, я знал, что только ты…
   – Не буду снимать, мужик… Не обижайся, я «Мертвеца» снял уже, второй «Мертвец» мне на фиг не нужен… Дай-ка я лучше еще водички наберу, мне с собой в бутылочку можно?
   Проводив Джармуша, я помашу ему в окошко, потом отвернусь и в сердцах покачаю головой: «Ну и дурак, что отказался. Это ж верный „Оскар“…» – и снова усядусь за стол, продолжать то, от чего оторвал меня нежданный визит незваного гостя – ну, к примеру, склеивать из спичек макет Кижей в масштабе 1: 1000.
   Да. Бежал я тогда еще долго. Только около шести часов утра сжалился надо мной какой-то водитель автобуса, ехавшего в парк на свой маршрут. Довез до «Речного вокзала», оттуда я уже легко поймал такси до дома и прямо в коридоре отключился.
   Сколько всего я за эту ночь пробежал? Не знаю. Долго ли? Не знаю, правда. Спал я потом прямо в коридоре, не раздеваясь, часов тридцать; это все, что я могу сказать уверенно.
   Подружка та, полковничья дочка, мне больше не звонила, а самому мне уже ее и не хотелось. Ясенево с тех пор я не очень люблю. Привычка останавливаться всегда и подбирать бесплатно всех, кто голосует, осталась до сих пор.
   Несколько раз собирался разыскать того водителя Володю на рафике из молочного совхоза да надавать ему по шее, да что-то так и не собрался. А теперь и поздно уже, наверное…


   Про расизм и политкорректность

   При советской власти очень модно было, особенно среди журналистов-международников, на передаче «Голубой огонек» вздыхать тяжко и, скрестив пальцы на животе, задирать глаза в небо со словами: «Помню, нелегкая журналистская судьба занесла меня в Америку…» Телезрители, которых нелегкая максимум заносила в Москву в поисках колбасы, переглядывались и усаживались поудобнее перед телевизорами, послушать рассказ о том, как трудно живется какому-нибудь безработному негру где-то в Небраске.
   Не было у меня никогда журналистской судьбы, и на телевидение мне, пожалуй, уже не пробиться, но все-таки одного негра я сейчас вспомню.
   Итак, закатываю глаза к небу. Однажды шило в заднице занесло меня в Гидромелиоративный институт.
   Там кроме советских студентов училось много темнокожих братьев из развивающихся стран, типа привыкали рыть канавы по науке, а не от балды – куда упадет тень от палки вождя в полдень пятницы тринадцатого. Сам институт, может, был частью Тимирязевской академии, а может, просто стоял рядом, но все темнокожие братья академии объединялись в землячества, и я, как всегда, естественно, совершенно случайно, задружился со студентами из, скажем, Нагонии. Ну, сами понимаете, на карте такой страны нет, это я так говорю по привычке нашего брата журналиста-международника к конспирации.
   Да. Задружился я с ними из-за одной девчонки. То есть, честно признаюсь, если бы та девчонка была не из Нагонии, а, например, из враждебной нам тогда Южной Родезии или, даже страшно произнести, ЮАР, я бы предал все заложенные мне в голову идеалы марксизма-ленинизма и задружился бы даже с врагами, как тот непутевый сын Тараса Бульбы. Но, слава богу, с Нагонией нас тогда связывали крепкие экономические отношения, поэтому от родной партии и правительства получить нагоняй мне не грозило.
   Но зато очень реально мне грозило получить по шее от кое-кого другого.
   Краткая суть проблемы. Дело в том, что лукавят люди, говорящие, что в Советском Союзе не было расизма. Темнокожих братьев у нас в народе недолюбливали даже тогда, когда Леонид Ильич на трибуне лобызался взасос с делегацией Лиги африканских государств, получая из их рук главную награду всей Африки – орден «Золотое кольцо в Нос». Причем недолюбливали примерно такие же молодые бестолковые пацаны, как и сейчас, и примерно за то же самое: темнокожие братья легко и непринужденно охмуряли и уводили у них из-под носа девчонок, которых бестолковые пацаны почему-то считали «своими». То есть, какими бы расовыми или экономическими теориями это желание «порубить черномазых» ни оправдывалось тогда или сейчас, настоящий корень проблемы именно в том, что время от времени, напившись пива, жители ближних к Тимирязевке районов вдруг спохватывались: бли-и-ин, а девки-то наши с неграми крутятся! – и шли выламывать колья из заборов. Ну и в общем, не знаю, как сейчас, но по временам моей юности негритянскому студенту вечерами в районе Тимирязевского парка гулять было небезопасно.
   Каждое африканское землячество решало проблему по-своему.
   Кто-то запрещал своим студентам гулять с белыми девчонками. Но это, понятно, нереал. Ну вот представьте, что это такое – запретить студентам трахаться? Да просто даже представить такое смешно, честное слово. На фиг нужна такая учеба, немедленно спросит меня нормальный студент, и я просто не буду знать, что ответить на такой вопрос. Но, поскольку соотношение мальчиков и девочек, присылаемых на учебу в Советский Союз, было примерно десять к одному, запрет гулять с белыми девчонками становился равносилен запрету трахаться.
   Кое-какие землячества ввели для своих студентов комендантский час – тоже фигня. Если студентов заставить обязательно приходить в общагу к восьми вечера, это значит только одно: в 8.15 студенты, только что отметившие свой приход на вахте, как тараканы полезут на волю через окна, и к травматизму от дрынов приплюсуются сломанные ноги от падения с водосточных труб.
   Были землячества, которые для своих студентов содержали траховой персонал внутри общаги – это мудро, но все-таки полумера, потому что непременно появятся проблемы с графиком посещений, да и не просто трахаться хочется молодым ребятам, им хочется именно влюбляться, а в этом траховая обслуга – плохой помощник.
   Нагонийское землячество подошло к решению проблемы по-своему.
   Заместителем консула по науке в Москву прислали некоего перца, которого все называли Папа Док.
   Папа Док, суровый ветеран африканского спецназа ростом два метра пятнадцать сантиметров, ничего не понимал в науке. Но у него был дипломатический иммунитет и кулаки, способные поставить увесистую точку в любом академическом диспуте.
   Если где-то вечером в парке «Дубки» обижали студента из Нагонии, Папа Док действовал быстро и жестко. Он немедленно шел в парк, ломал пальцы и выкручивал яйца всем попавшимся ему на глаза молодым ребятам и очень быстро находил тех, кто обидел его подшефного. После этого он бил очень сурово всех, а если прибывали милицейские наряды – отмазывался дипломатическим иммунитетом.
   Короче, очень скоро темнокожие студенты могли свободно разгуливать вокруг Тимирязевки. Если им встречалась компания агрессивных молодых людей, студенты, будь они из Зимбабве или Кот-д’Ивуара, нагло врали: «Мы – нагонийские!» – и даже самые отчаянные неформалы осторожно расступались перед ними, уважительно пропуская: проходите, мол, гости дорогие!
   И вот, когда Папе Доку кто-то стукнул, что, мол, за нашей студенткой ухлестывает белый парень, заместитель консула по науке выловил меня возле общаги вместе с девчонкой и спокойно объяснил, что он со мной сделает, если вдруг на меня от подружки будет хоть одна жалоба.
   Папа Док был немногословен. Но я ему поверил сразу и потом долго-долго убеждал, что все будет в полном-полном порядке.
   Тут добавлю немного про ту беседу с Папой Доком.
   Увидев перед общагой огромный силуэт, девчонка сразу юркнула в подъезд, а я остался убеждать ветерана спецназа в том, что я хороший. Разговаривать с ним было непросто.
   Во-первых, он стоял и смотрел на меня сверху вниз абсолютно молча – то есть не просто не произносил ни слова, а даже не хмыкал, не кивал головой и, по-моему, даже вовсе не хлопал глазами.
   Во-вторых, он улыбался.
   При взгляде на эту улыбку немедленно вспоминался первобытный, так сказать, доисторический смысл заворачивания губ для демонстрации зубов. То есть пошел неандерталец какой на охоту за мамонтом и заблудился. Бродил по горам неделю и вдруг видит – пещера, а из пещеры дымок и пахнет вкусно. Он, конечно, ломая педикюр, радостный скачет по камням на запах, типа ща ка-а-ак «Доширака» наемся, и тут из пещеры высовывается голова и начинает широко улыбаться нежданному гостю. И, видя оскаленные ему навстречу зубы, неудачливый охотник понимает: еще шаг вперед – и все, конец. Тогда гость сразу же начинает суетливо откланиваться, посылать хозяевам пещеры воздушные поцелуи и снова уходит подальше в горы: там, среди волков, спокойнее как-то.
   Вот такой улыбкой улыбался мне тогда Папа Док, пока я рассказывал ему, что я не просто хороший, а просто вообще отличный мужик. Улыбался и молча смотрел на меня сверху вниз.
   Я постоял с минутку, собрался с мыслями и снова начинаю объяснять: «Ввереная вам в попечение студентка пребывает в полной безопасности, находясь в компании с таким джентльменом, каковым имеет счастье являться ваш покорный слуга…» Опять реакции ноль, только страшный шрам на лбу у спецназовца.
   Заметив такое, я подорвался уже не на шутку и быстро-быстро начал опять по-новому: «Красное солнце встает над рабочими кварталами, йо! Каменные джунгли душат нас, браза! Дети цивилизации, мы все живем в оковах городской морали, оу йе!»
   Тут Папа Док положил мне ладонь на плечо, да так, что я сантиметра на два в землю ушел и колени подогнулись, а он наклонился ко мне и сказал на хорошем русском: «Эх, мужик, горазд же ты трындеть по-английски, как я погляжу! Переводчиком будешь?»
   Тут ведь, блин, какое оказалось дело.
   Несмотря на все старания Папы Дока, некоторые дела с участием нагонийских студентов все-таки доходили до милиции и дальше – до суда. Дела в основном хозяйственные, но бывали случаи и заковыристые.
   Из простых, например, – из комнаты нагонийских студентов бедные русские однокашники вынесли телевизор Sony. Нашли его в общаге быстро, конечно, но новый владелец утверждал, что темнокожие ребята чудо-технику продали ему сами, и в доказательство своих слов предъявлял какую-то расписку.
   Или из тех дел, что посложнее: установление факта отцовства.
   Тут я вспомнил частые разговоры на тему: «И как же это получается, что самые классные мужики всегда ходят с такими страшными девчонками?» Да очень просто все получается.
   Представьте себе негритянского молодого паренька, приехавшего в Союз на шесть лет. Вот первые дни ходит он по Москве вместе со своими опытными коллегами-студентами, но потом ему начинает хотеться ходить с девчонками. А как найти подружку? Языка он не знает, нормальные девчонки, у которых есть хотя бы один ухажер, пусть даже в запасе, пусть даже есть просто надежда рано или поздно найти кавалера, с негритянскими парнями гулять не шибко рвутся, потому как, если что, соседки зашпыняют и прохода не дадут. И кто ж тогда оказывался под ручку с темнокожими парнями? Да очень просто – те, кому было уже просто пофиг с кем, лишь бы трахнуться. Такие девчонки не ждали милостей от природы – всеми правдами и неправдами добывали приглашения на тимирязевские дискотеки и там не дожидались, пока очумевший первокурсник наберется смелости в первый раз в жизни пригласить на танец белую женщину.
   Такие девчонки быстро брали дело в свои руки, и не успевал темнокожий студент хлопнуть ушами, как его окручивали.
   Были, конечно, и офигительные девчонки, которых просто перло от негритянских ребят, но таких по общему впечатлению было значительно меньше. Ну и вели они себя не так, как девчонки из первой категории. Когда неминуемо наступало время прощаться, девчонки, которых просто торкало от негритянских ребят, говорили своему кавалеру: «Пока-пока!» – и немедленно находили себе нового.
   Но те, кто боялся даже загадывать, что же будет, когда мил-друг уедет с Советчины на свою жаркую родину, строили обычные женские козни. «Милый, у нас будет ребенок, придется жениться!» Что ж тут необычного, даже если это сказано по-английски?
   Если паренек был не против, такие дела решались веселым пирком да за свадебку. А если паренька на родной африканской земле дожидалась черна девица, он в ответ своей временной подружке, как водится, заявлял: «На фиг, на фиг! Разбирайся сама!» Тоже вполне обычные слова, даже если их произносить на английском.
   И вот тогда закипало дело об установлении факта отцовства – и здравствуй, советский суд, самый гуманный суд в мире!
   По нашим гуманным советским законам каждому нерусскоязычному участнику процесса был положен переводчик – по желанию, конечно. И вот таким судебным переводчиком предложил мне подрабатывать Папа Док – по двадцать пять рублей за, так сказать, судный день.
   Он бы и сам мог перевести все, что надо, но в делах об установлении отцовства вся линия защиты строилась по теме «А хрен его знает, который из них!».
   То есть призванные на процесс свидетелями соседи и родственники заранее репетировали обличительные слова: мол, да-да, именно этот парень ходил к нашей дорогой девушке, узнаю его, конечно. Но в нужный момент в качестве свидетелей в зал заседаний входил пяток темнокожих ребят одинакового роста и в одинаковой одежде, и свидетелям предлагалось вот прямо сейчас, прямо на месте выбрать – кого же из них они видели 12 мая прошлого года выходящим из квартиры их соседки? Соседи и родственники вздыхали, разводили руками, шумно сморкались и под конец плевались в сердцах: «Блин, да кто ж их тут разберет??»
   При такой линии защиты, когда главная мысль была «все они на одно лицо», очень яркая внешность Папы Дока в зале заседаний выглядела бы просто-таки диссонансом, поэтому лично присутствовать на заседаниях в качестве переводчика он не хотел.
   Когда я с облегчением принял предложение подрабатывать переводчиком, Папа Док одобрительно похлопал меня по плечу, отчего я въехал в землю еще на пару сантиметров, повернулся и пошел к своей машине.
   – Папа Док? – осторожно обратился я к его удаляющейся спине. – Так что про Мелиссу-то? Можно мне с ней гулять? Я, честно, не обижу!
   Папа Док обернулся и ехидно хмыкнул:
   – Не обижу… Ты, блин, себя в зеркало видел?
   Впрягся я, стало быть, переводчиком подрабатывать. По тамошним временам 25 рублей были деньги немалые, тем более что судебные заседания длились всего часа по три, ну, даже если ждать очереди приходилось час – все равно получалось вполне шоколадно. Но риск… риск был, конечно, большой. Дело в том, что Папа Док каждый раз требовал с меня подробного отчета о заседании. Планировал, стало быть, линию защиты. И каждый раз я чувствовал себя главным героем боевика «Бегущий по лезвию бритвы».
   Папа Док был воинствующим антирасистом.
   Не, я понимаю, при его работе нелюбви к расизму избежать было просто невозможно. Но Папа Док начинал трястись от ярости при любом упоминании цвета кожи.
   Единственный раз я услышал от него слово «негр», когда он излагал мне свою точку зрения по этому вопросу. По его словам, какие-то исследователи проводили в Америке опрос: «Согласились бы вы, чтобы ваша сестра/дочь вышла замуж за негра?» И они посчитали расистскими даже ответы: «Конечно, я был бы не против». Единственный ответ, который принимался как нерасистский: «А что такое негр?»
   Узнав, таким образом, Папы-Докино видение мира, я старательно обходил в разговорах с ним любые упоминания цвета кожи или расы. Но как можно было деликатно обойти эту тему, когда защита почти во всех делах строилась именно на том, что все темнокожие студенты для простых советских граждан – на одно лицо? То есть, как только мы встречались и я заводил свой рассказ про суд, Папа Док начинал метаться по машине, стучать огромными кулаками по коленям, потом, разойдясь не на шутку, выпрыгивал на улицу и с криками «Свиньи! Тупые, безграмотные свиньи!» начинал отвешивать пинки и удары по деревьям и фонарным столбам, да так, что лоскутами слезала кора и крошился бетон. Отведя душу, он снова забирался в машину и, скрипя зубами, хватался за руль: «Продолжай!» Вы не можете себе представить, что такое – сидеть в машине с таким человеком, когда он в ярости. Это просто ужас, поверьте мне на слово, дорогие мои.
   Короче, с трудом пережив несколько процессов, я решил для себя: с меня хватит. Ну все, ну не могу я больше, никакие деньги этого не стоят. Причины своего решения скрывать не стал.
   – Хороший ты мужик, Папа Док, но из-за твоего фанатизма я просто трясусь от страха. Нервы не железные у меня, вот что!
   – Я так и думал, – хмыкнул в ответ заместитель консула. – У тебя ж на морде написано, что ты трусишь.
   Только я думал, что ты продержишься подольше. Ну да, впрочем, не ты первый, не ты последний…
   На том мы с ним тогда и попрощались.
   И вот спустя много лет, когда в Москве открыли первый «Макдоналдс», повел я как-то туда свою дочечку. В новостях показывали огромную очередь из желающих попробовать заморских гамбургеров, но то, что мы увидели, выйдя из метро на Пушкинской, не влезло бы ни в один телевизор. Стоять в такой очереди на морозе с четырехлетней девчонкой было просто нереально, поэтому я решил возвращаться домой. Ну, иду я себе с дочечкой на руках вдоль металлического ограждения и вдруг чувствую, как ноги у меня отрываются от асфальта. Я даже не понял, что такое получилось, но я перелетаю через ограждение и оказываюсь возле входа в фастфуд.
   – Привет, Послан! – раздается рев у меня над ухом.
   Блин, это же Папа Док! Пропершись по дипломатическому паспорту сквозь охранников мимо очереди, он неизвестно каким образом углядел меня и с такой же легкостью, с какой я нес на руках дочечку, перетащил нас обоих к себе.
   – Это твоя дочка, да, Послан?
   Представьте себе картину: огромный мужик на вытянутых руках держит под задницу на весу взрослого парня, а тот, болтая ногами в воздухе, держит на руках четырехлетнюю девчонку.
   Представили?
   А вот теперь представьте дальше.
   Сладко сопящая у меня на руках дочечка проснулась от громогласного баса и, протерев заспанные глазки, на хорошем английском звонко воскликнула во всеуслышание:
   – Папа, смотри – говорящая обезьяна!
   Ой!!!
   У меня перед глазами пронеслась картина: замахнувшись, Папа Док зашвыривает нас обоих на крышу «Макдоналдса». Или нет – он берет меня за ноги и разрывает пополам, как цыпленка табака. Или просто прихлопывает нас обоих ладонью, как двух комаров.
   Ой-ой-ой…
   Но совершенно неожиданно Папа Док бережно поставил нас на асфальт, ухватился за живот и заржал так, что нам обоим пришлось зажать уши. В первый раз я слышал его смех – не забуду такого грохота никогда.
   И до сих пор я помню его слова, еле различимые сквозь хохот:
   – Да-а, Послан. Красиво трындеть по-английски – это у вас семейное!


   Про Моральный Долг

   Я понимаю, что сейчас неприлично признаваться в том, что пусть даже иногда заходишь в БигМачную, так что мне надо по-быстрому вернуться чуть назад и признаться, откуда взялись у меня такие плебейские привычки.
   Ну вот представьте, какой-нибудь нормальный мужик, который и сам хорошо готовит, и может позволить себе ходить в приличный ресторан, каждый месяц приходит навестить своего деда, живущего на другом конце города, и сидит жует какие-то пирожки, которые старик сам испек для своего внука. И тесто у тех пирожков невкусное, и на начинку дед пустил какой-то переваренный рис, да еще и недопек вдобавок все это, а мужик сидит жует, глотает – не давится. Потому что тридцать лет назад, когда мужик был еще школьником и жил с дедом в этой самой квартире, дед, бывало, в воскресенье радостно за завтраком оглядывал собравшуюся в кухне родню и спрашивал: «Ну что, байстрюки, а не испечь ли мне вам пирогов?» И начинался праздник: ребятню посылали в магазин, на кухне женщины месили тесто, дед придирчиво следил за тем, как закипает бульон с мясом для начинки, и помешивал лук, шкварчащий на сковородке.
   И вот именно из-за тех дней заходит мужик к своему деду, заходит и сидит жует пирожки, криво вылепленные узловатыми стариковскими пальцами, несмотря на то что где-то уже ждут его друзья, чтобы перекинуться в покер, или, например, настраивает звук его любимый ансамбль в каком-то клубе, или застывает перед зеркалом, в последний раз придирчиво оглядывая себя, молодая подружка.
   Та же самая ерунда у меня с БигМачной.
   В первый раз я увидел букву М в Будапеште, в середине восьмидесятых.
   Ехал я тогда в Австрию, и один из моих друзей попросил меня зайти в Будапеште на кладбище, где похоронена была какая-то его троюродная тетка, взять там справку о захоронении. Типа хотел мужик затеять переезд в Венгрию на ПМЖ, и нужна была ему эта справочка позарез. Ну, хрен с тобой, золотая рыбка, помню, решил я тогда и взял билеты на поезд до Вены с пересадкой в Будапеште с разрывом в шесть часов. Тем более что было начало декабря, в Европе вовсю начинались рождественские распродажи, погуляю, думаю, по городу, а то через окно поезда разве что рассмотришь…
   Это было первое мое путешествие в зарубеж, тем более что мадьярского языка я не знал, так что, трезво оценивая ситуацию, понимал, что мелкие проколы неизбежны, и заранее смирился с этим.
   Но меня угораздило обгадиться по-крупному.
   Сдавая весь свой багаж в камеру хранения на вокзале, чтобы добираться до кладбища налегке, я совсем не обратил внимания на табличку на венгерском языке, висящую рядом с окошком. И только вернувшись на вокзал через пять часов, ровно за час до отправления поезда, и увидев, что окно закрыто наглухо, я табличку-то заметил. А заметив, пригляделся поближе и увидел мелкими буквами английский перевод – эта камера хранения не работает с десяти вечера до шести утра. Как, как я мог не заметить этого раньше? Как я догадался сдать на хранение именно в эту дурацкую камеру вообще все: вещи, деньги и документы???
   Как говорится в известном фильме, «воздух свободы сыграл с профессором злую шутку».
   Посмотрев на часы, я понял, что:
   во-первых, я опоздал всего на каких-то десять минут, наверняка служащие еще не разошлись по домам, и если как следует попросить, камеру хранения мне откроют и вещи выдадут, во-вторых, не то от переживаний, не то по известному всем закону подлости мне просто немедленно захотелось на толчок!
   Я понимал, что мне надо просто найти начальника вокзала или какого-нибудь дежурного и просто объяснить ему всю ситуацию – они не могут не войти в мое положение, международная дружба, братья по социалистическому лагерю и все такое. Но я не мог представить, как я буду разговаривать с начальником вокзала, приседая на полусогнутых ногах и держась за живот. Сдерживая дыхание и сжимая жопу в кулачок, я быстренько крутнулся по вокзалу. Ой-ой-ой-ой… Все вокзальные туалеты оказались платными – два форинта. Но форинтов-то у меня не было ни одного. Та-а-ак, что делать-то?
   Я отловил какого-то мужика, проходящего мимо и на пальцах показал ему: мол, дай два форинта для руссо туристо, не жидись, мы же вас в сорок пятом освободили… Но мужик только хмуро глянул на меня, пробурчал что-то про полицию и махнул пальцем в сторону зала ожидания.
   В зале ожидания трое полицейских долбили дубинками расположившуюся на узлах на полу цыганскую семью. То ли цыганенок пытался стрельнуть у кого-то пару форинтов, то ли он показал проходящим мимо полицейским фак из грязных пальцев – непонятно. Но в момент, когда я бросил взгляд в ту сторону, здоровенный детина уже вовсю лупил мелкого пацана дубинкой. За хлопца влезла тетка, подмяла паренька под себя, прикрыла своим телом, и тут уже второй полицай влез в махач, и они начали дубасить тетку в две руки. Третий полицейский подключился, когда за тетку вступился бородатый цыган, и вот уже полицаи рубили всю семью втроем, кромсали не на шутку, так что кровь летела по сторонам.
   Увидев это, я понял, что деньги стрелять здесь не стоит, поэтому я еще крепче сжал жопу в кулачок и выскочил на улицу. Метров за триста от вокзала в свете фонарей я увидел какой-то скверик с памятником и рванул туда, каждую секунду ожидая, что вот-вот подорвусь на ходу, а как потом разговаривать с начальником вокзала в сраных-то штанах?
   Добежав до скверика, я нырнул в кусты, забился в тень и, еле успев сорвать штаны, что называется, выдал рекордную плавку. Я сомневаюсь, что в стольном городе Будапеште за всю его многовековую историю когда-нибудь была такая куча, за исключением того случая, когда во время боев за город в сорок пятом слон обосрался в местном зоопарке при виде залпа батареи гвардейских «катюш».
   Переведя дух, я начал хватать в горсть полусухие листья с куста, но тут мой ангел-хранитель огляделся и начал в панике истошно хлопать крыльями – между раздвинувшихся веток я увидел, как со стороны вокзала в мою сторону бегут те самые трое полицейских.
   Они бежали, на ходу переговариваясь по рациям и размахивая дубинками.
   И тут я понял, что при виде летящих на него во весь опор крестоносцев чувствовал простой мужик-пахарь из псковской деревни, которого только что, ранним апрельским утром, выдернули из протопленной избы, встряхнули и поставили на лед Чудского озера. И я, подхватывая на бегу штаны, через секунду уже ломился через кусты в противоположную от полицейских сторону, подальше от вокзала и освещенной площади.
   Беда в том, что весь город в предрождественский сезон был освещен так, что даже великому Пирсу Броснану со всей помощью спецслужб ее величества затеряться было бы нелегко. Я бежал переулками и дворами, уходя от погони, запутывая следы, лавируя среди прохожих.
   Наконец я решил, что полицейские меня больше не догонят, и затормозил, оставляя на асфальте следы из обуглившейся резины.
   И только теперь до меня дошло, что на вокзал возвращаться мне нельзя, по крайней мере до утра, пока не сменится полицейский наряд.
   Нет, ну можно, конечно, рискнуть, переодеть куртку наизнанку, сгорбиться, прищуриться и так отправиться на вокзал, но типа мой поезд отходит уже через десять минут, а как отсюда добираться до вокзала, я просто не представляю.
   Вам не понять, как это – оказаться в европейском городе в предрождественский сезон едва одетым, без денег и документов. Что такое – ходить по ярким праздничным улицам, дрожать от холода, прислушиваясь к тому, как засыхает у тебя на жопе невытертое говно, и знать, что тебе надо продержаться как минимум семь часов.
   Какому-то загулявшему немцу я с трудом втюхал свои часы за двадцать форинтов, в уме разложил эту сумму на десять заходов в туалет и теперь брел, глазея по сторонам, выискивая сортирную будку.
   И тут я увидел огромную букву М, которая не «метро», и снова мой ангел-хранитель захлопал крыльями, теперь уже радостно, подпихивая меня в спину. Первым делом я, конечно, отправился в туалет.
   Моих двадцати форинтов, вырученных за часы, хватило на три стакана чая, и шесть часов я просидел в светлом и теплом зале, колдуя над чашками, стараясь растянуть их «на подольше». И пока я лелеял эти стаканы один за другим, ни одна падла не подошла ко мне и не поинтересовалась ехидно, буду ли я заказывать что-нибудь еще. И даже когда я выходил покурить, уборщики понимали, что я сейчас вернусь и не трогали мой одиноко стоящий на мраморном столе стакан.
   Утром, добравшись до вокзала и получив свой багаж, я поменял билет и отправился своей дорогой в Вену, оставляя на память негостеприимной столице когда-то братской Венгрии рекордную кучу. Проезжая через город, я все таращился в окно, надеясь увидеть эту букву М, так выручившую меня в трудную минуту.


   Путь самурая

   В 1986 году была напечатана книга Владимира Цветова «Пятнадцатый камень сада Рёандзи», и все наперебой стали нахваливать журналиста-международника, который смог приоткрыть советским людям тайны загадочной Страны восходящего солнца.
   Нашли повод для восхищения, ага, это все равно что мужик будет бегать по Туле и кричать, что где-то в далеких краях он видел такую штуку, самовар называется. Вот-вот, и вспомните еще про «баклажаны, икру заморскую…».
   По моему глубочайшему убеждению, не было на свете страны ближе по духу к Японии, чем Советский Союз.
   Любая японская ерунда, какую ни возьми, стопудово аукается с советскими реалиями.
   Культ императора – божеского сына, коллективизм, камикадзе, пожизненное трудоустройство – да любая фигня. Даже, блин, бумажные дома – ну, это поймут только те, кто жил в хрущобах, ага.
   Лично я первый раз проникся духом бусидо, когда лет в восемь смотрел фильм «Коммунист». То есть сама идеология мне тогда была совершенно непонятна, но кусок из этого фильма я помню до сих пор: там ночью без угля останавливается поезд, и мужик, обойдя всю деревню и не найдя желающих ему помочь, один идет запасать дрова. То есть он, подрывая пупок, валит деревья, пилит бревна, колет поленья. Один – потому что не важно, помогают тебе или нет, но свое дело ты должен делать, несмотря ни на что. Если не обращать внимания на партийный билет в кармане главного героя – чем не бусидо?
   Дальше – больше. Кто из моих ровесников не помнит «Как закалялась сталь»? «Братки, смены не будет – коммунисты и комсомольцы остаются!»
   Первый раз я лично столкнулся с бусидо, когда в десять лет меня отправили к деду с бабкой в Казахстан.
   Дед, старый чекист, уволившись из органов, поселился в городе на берегу реки Урал. Жрать там было нечего – на весь микрорайон был один магазин, куда каждый день после обеденного перерыва, ровно в два часа, выбрасывали какую-нибудь еду. Причем это могло быть что угодно: говядина, краковская колбаса, куры – не важно. Главное, что к открытию с обеденного перерыва все жители микрорайона вставали в очередь, терпеливо ждали, что же на этот раз выбросят, а потом расхватывали все подчистую, и через пару часов в магазине снова оставались только полки с минтаем в томате.
   Естественно, народ выкручивался как умел – почти у всех в городе были дачные участки. Но то ли мои дед с бабкой были слишком стары для того, чтобы сажать картошку, то ли старому чекисту было в падлу копаться в земле, но свой кусок земли они передали соседям за несколько мешков овощей в год. Но этого, естественно, им не хватало, поэтому дед перебивался рыбалкой – делом для бывшего чекиста вполне почетным. Он постоянно ловил рыбу, а потом обменивал ее у соседей на овощи.
   Когда я приехал на каникулы, я привез с собой два неподъемных чемодана круп и консервов, но даже с такой подмогой прокормить молодой растущий организм двум пенсионерам было нереально. Поэтому дед сразу стал таскать меня с собой на рыбалку. Но толку от меня, мелкого городского парня, было мало. Я не умел копать червей, не знал, как забрасывать донку, не мог сидеть спокойно и следить за поплавком. Но все равно каждое утро дед будил меня, мы отправлялись на берег Урала, сидели там до полудня, а потом спешили в магазин за едой.
   Но как-то раз деда осенило: если забрасывать донку, то, когда живец хлопается об воду, он, оглушенный, сразу становится снулым и щука или там судак уже не так охотно его заглатывают. Дед придумал новый способ ловли – он давал мне в руку грузило донки и загонял меня в воду. Я отплывал метров на сто, дед кричал мне «Пускай!», я разжимал кулак, и донка с живцами отправлялась в глубину. При этом живцы были такими бодрыми, что на них была рада наброситься любая щука. И получалось, что я только-только еще выбираюсь из воды, а дед уже вытягивает леску, и мне практически немедленно приходилось снова плыть.
   Уловы у деда увеличились чуть не в два раза, но, естественно, ему было мало, хотелось все больше и больше, и для меня все утренние рыбалки превратились в сплошную карусель заплывов. И вот как-то раз я не выдержал. Мне надоела эта тупая ловля настолько, что я решил не возвращаться к деду. Отпустив донку, я не поплыл обратно, а воспользовался моментом, когда между мной и берегом проплывала какая-то лодка, я прицепился к ней за борт и вылез из воды только метров через триста ниже по течению.
   Пару часов я отдыхал, загорал, играл с какими-то ребятами в футбол, а когда время стало приближаться к полудню, спокойно отправился к деду: мол, в магазин пора собираться, пошли.
   Ну, короче, еще метров за сто я понял: что-то не так – человек десять мужиков ныряли, баграми шарили по дну, тащили на берег сети с крюками.
   В общем, вы понимаете, что мне потом было. То есть конечно же дед решил, что я утонул, поднял на ноги всех соседей-рыбаков, и они два часа выскребали дно, пытаясь меня выловить. Если коротко, в этот день, после того как я объявился живой и здоровый, я получил от деда подзатыльников и прозвище Чапай.
   Где ж тут бусидо? – спросите вы… Да очень просто: дед взял меня в оборот, что твой мастер дзена нового ученика, и ему просто не могло даже прийти в голову, что я ослушался. То есть, если я не выполнил его команду, значит, я умер. Чем не бусидо?
   Но по-настоящему я почувствовал себя самураем уже в двадцать лет.
   Я тогда фарцевал помаленьку – дело это было беспокойное. Мало того что за нами постоянно охотились постовые, оперативники и прочие спецслужбы, был у нас еще один лютый враг.
   Любера.
   Накачанные и натренированные по боксу ребята из Люберец целыми автобусами объезжали места, где топтались фарцовщики, и раздевали нашего брата до трусов, отнимая вообще все.
   Расчет был простой – в милицию никто из нас жаловаться не пошел бы.
   Картина вообще была очень характерная – стоят фарцовщики где-то на углу, вдруг кто-то кричит: «Шухер!» – и все разбегаются по сторонам, еще не зная, то ли это милиция подъехала, то ли налетели любера. Как правило, убегать удавалось, но иногда бывали случаи, когда зажимали нас всей кучей.
   И вот как-то раз я отходил сбросить баксы, приехал на место часа на два позже остальных ребят и девчонок и застал как раз концовку люберецкого налета. То есть все десять – двенадцать человек, с которыми мы постоянно крутились, сидели на тротуаре с битыми мордами, натягивая на себя какие-то драные телогрейки. «Что случилось-то?» – спрашиваю, и мне показывают на обшарпанный пазик, стоящий с потушенными огнями метрах в ста от нас.
   И вот я просто не знаю, как это объяснить. Мне стало реально плохо оттого, что все получили по морде, а я нет.
   Я вытащил из клумбы два кирпича и помаршировал к автобусу. Встав перед пазиком, я расфигачил автобусу оба лобовых стекла с фразой, которую потом мне часто припоминали: «Алё, уроды, мне не нравятся ваши шляпы!»
   По морде я в тот день получил знатно. Но кто скажет, что я вел себя не как самурай?
   Так вот, для меня те два кирпича и были шестнадцатым и семнадцатым камнем сада Рёандзи.


   Про доверие

   Мне было тогда девятнадцать, я иногда заходил в гости в институт к своему другану, психологу, блин. У них там на психфаке почти одни девчонки учились почему-то. Ну и по молодости лет мне было прикольно участвовать во всяких там тестах и лабораторках по психологии.
   Ну вот один раз говорят, мол, будем проверять, у кого зрение лучше, у мужчин или женщин. Сажают меня в рядочек из шести испытуемых, три мальчика и три девочки вперемежку, я сижу пятым. Показывают издалека картинки, типа какой предмет больше, какого цвета фигура, все такое.
   А я что-то с бодуна, да и не до картинок мне, потому что оказался я посреди двух таких девчонок, что зрение мое косило все время по сторонам, и я, вместо картинок, гадал – у кого грудь больше и какого цвета у них трусы.
   Но, блин, что-то никак у меня не получалось с ними задружиться, потому что у меня какая-то фигня все время выходила, и они смотрели на меня как на идиота. Ну, типа показывают карточку: круг, квадрат, треугольник – что больше? Ну, те, кто передо мной, отвечают «Круг, круг, круг…», а мне кажется – квадрат больше. Ну, я и говорю «квадрат!», и они все на меня оглядываются и так глазами – луп-луп – удивленно, мол, фигасе, урод! Какого цвета карточка? «Синий, синий, синий…» Блин, ну зеленый же! – и опять они глазами – луп-луп! – только что пальцем у виска не вертят.
   Но тут девчонка, которая следом за мной отвечала, тоже вроде с любопытством коситься на меня начала и повторяет за мной. Все «квадрат, квадрат, квадрат». Я – «треугольник, и точка!» Они косяки на меня давят, как будто я вообще урод, что с меня взять, а тут последняя девочка тоже так боязливо: «тре-тре-тре…» Так они на нее все насели, мол, ну ты-то, ты-то что как дура? И она смотрит на меня глазами такими расстроенными, мол, я тебе поверила, а ты… Я руками развожу, мол, бодун, ит-тить, что с меня взять. «Круг-круг-круг…» – «КВАДРАТ, твою мать!» – «Ква… ква… ква…» Они на меня уже и внимания не обращают, а на ту девчонку чуть не с кулаками. И она уже со слезой на меня моргает…
   Хрен с вами, думаю, буду смотреть лучше. Щурился-щурился, пока все расплываться не начало. «Синий-синий-синий…» – «КРАС… Так и быть, синий, что уж…» – «Си… си… синий?» И все тут чуть не обделались от счастья, мол, ну слава богу, а то чуть мы вдвоем им всю статистику не испортили.
   И опять, и опять… Короче, дальше все пару раз плавно прошло, но меня это достало. «Давай, – девчонке говорю, – пересаживайся на мое место». Она типа «Пересаживаться нельзя, статистика нарушится». Ну, я тогда и послал их со всей статистикой, тут, стало быть, и пришел эксперименту конец.
   Ну и сразу выяснилось, естественно, что это была полная подстава, что остальные пятеро нарочно меня, как лоха, разводили. Типа следили, как я давление коллектива выдержать смогу. Ну и вышло, что, пока я сам за себя отвечал, стоял твердо, а как только давить стали на девчонку, которая мне как бы поверила, так тут я быстро сломался.
   В общем, огорчился я тогда сильно, с дружбаном своим поругался, мол, скотина – мог бы и предупредить.
   Короче, больше я в таких экспериментах участия не принимал.
   Но запомнил навсегда – есть свои глаза, значит, так и говори, что видишь. А если кто-то на синий говорит, что это красный, то проще уйти подобру-поздорову, даже если рядом девчонка красивая. Может, даже тем более, если девчонка: значит, там нечисто, все над тобой эксперименты ставят, и только ты один, как лох, про это не догадываешься.


   Про пьянку

   В моем институте тогда трудился потешный латинист. Ну, потешный, конечно, чисто внешне – худющий, осунувшийся, карикатурный такой латинист, лет пятидесяти, регулярно заправлявший в торчащие над брюками кальсоны свой вязаный жилет. Но по характеру, конечно, ничего в нем забавного не было, а даже и наоборот – гад был страшный. Как и всякий подвинутый на своем предмете преподаватель, он искренне считал, что латынь – основа основ всех наук. «Человек, не умеющий бегло читать в оригинале Гая Петрония Арбитра или поспорить на родном языке с Марком Туллием Цицероном по проблемам мироустройства, недостоин называться советским учителем! – с яростью наворачивал он на палец свою козлиную бородку, роняя оттуда куски вчерашней яичницы. – И не будет им называться, это я вам гарантирую!»
   Блин, а может, я хотел читать охотно Апулея, а Цицерона не читать, но спорить с этим придурком было бесполезно: как-то раз, увидев в зеркале свою худобу, он почему-то вбил себе в голову, что у него не глисты, а чахотка, и, положив руку на случайно подвернувшуюся книжку Люциллия Гая, поклялся перед путешествием в царство Орка воспитать из своих студентов плеяду знатных латинистов.
   Короче, последним экзаменом первой сессии в нашей группе была латынь, и этот гад зарезал одиннадцать человек из четырнадцати.
   Представьте себе картину, стоят в коридоре зареванные первокурсницы, в последней надежде натянуть хотя бы на троечку, разодевшиеся в практически невидимые мини и в прозрачные блузки. Что делает нормальный мужик? Правильно, предлагает выпить.
   Нормальные мужики на безнадежный экзамен собираются совсем не так, как девчонки, поэтому совершенно случайно у меня при себе оказалась бутылка водки, которую я честно предложил распить присутствующим дамам. Несмотря на самое депрессивное настроение, на водку согласились только семь девчонок, которых я и увел на чердак, попутно сперев в институтской столовой несколько стаканов.
   Глотнув по пятьдесят грамм и затянувшись своими «данхилами» и «ротмансами», девчонки совсем не развеселились, а, наоборот, погрустнели еще больше, так что я радостно предложил добавить, но добавить согласились только пятеро, остальные откланялись. С согласившимися я договорился встретиться через полчаса на троллейбусной остановке, предупредил, чтобы не забыли стаканы, и рванул в винный.
   У меня прямо перед глазами до сих пор стоит последнее отчетливое воспоминание этого дня: иду я бодро по хрустящему снежку, щурюсь на солнце, поворачиваю за угол – а там на остановке стоят стайкой девчонки: все в сапогах на высоченных каблучищах, в дубленках, в огромных, по тогдашней моде, меховых шапках… И сразу морозный воздух начинает казаться мне особенно вкусным, и воробьи чирикают как-то веселее, и вообще, я молодец, правильно сделал, что принял сразу в магазине еще четвертушку водки, потому что жизнь, как всегда, прекрасна.
   То, что получилось дальше, конечно же почти полностью моя вина, но все-таки, я считаю, кое в чем виновата и мискоммуникация.
   То есть, когда я встретил на остановке девчонок, радостно предъявил им сумку, в которой бугрилось шесть бутылок белого «Агдама», и потащил за собой в ближайший лесок, они сделали большие глаза. Они, видишь ли, меня не так поняли. Видите ли, когда я предложил «добавить», они почему-то решили, что я их поведу в какое-нибудь кафе, а может, даже и в ресторан. В лесу, понимаешь ли, они никогда не пили…
   Все в жизни когда-нибудь бывает в первый раз, успокоил я их и погнал перед собой по узкой тропинке среди сугробов.
   Добравшись до утоптанной полянки вдали от досужих глаз, я потребовал у девчонок вынуть собственноручно утащенные из столовки стаканы. И тут вскрылся еще один досадный факт мискоммуникации. Когда я сказал «Не забудьте стаканы», девчонки поняли это по-своему: «Не оставляйте стаканы на чердаке», поэтому они тщательно вымыли посуду в туалете и вернули в столовую.
   Ну, меня к тому времени уже вовсю толкала изнутри четвертушка водки с прицепом, так что такие мелочи не могли не то что остановить, а даже и затормозить. Пробежавшись по сугробам, я снял с какой-то ветки кем-то предусмотрительно припасенный стакан и предупредил, что особо брезгливые будут, как пролетарии, хлебать вино из горла.
   Да-а-а, это была красивая картина, когда девчонки, наверное никогда даже не мывшие дома посуду, старательно оттирали снегом приблудный стакан, а потом дезинфицировали его огнем из зажигалок…
   Когда я понял, что «уже блестит», я достал первую бутылку. Опа! Опять недовольные лица и выпяченные губки… «Ты же говорил, что мы будем пить вино, а это какой-то „Агдам“…» – «Ох, ну полно уже капризничать», – пожурил я расстроенных девушек и налил первую.
   Дальше уже все пошло веселее. Попробовав портвейн и переглянувшись, девчонки признали «Агдам» «вкусным», ну, тут и понеслось…
   Впрочем, нет, все-таки последний девчачий оплот к тому времени еще не рухнул: когда я достал пачку «Явы» и предложил девушкам закурить, они брезгливо хмыкнули и подоставали свои «данхилы» и «ротмансы».
   Солнышко, легкий морозец, заснеженный лесок, «вкусное» вино и приятная компания – что еще надо человеку для счастья… С каждым стаканом постепенно забывался, уходил куда-то на задний план сволочь латинист со своей такой уже незначительной пересдачей, и за всем весельем мы даже и не заметили, как неожиданно начало темнеть. Но это еще полбеды. Совсем уже неожиданно и некстати у нас кончилось вино. Вот же какая досада… Я почему-то даже не рассчитывал, что девчонки столько выпьют.
   К этому времени девчонки разошлись уже не на шутку, и мое предложение купить еще было встречено с энтузиазмом, тем более что я обещал: добавку пить мы будем в тепле, а то без солнца девчонки что-то начинали поеживаться, несмотря на теплые дубленки.
   Когда мы дошли до винного, времени уже было около шести. Проверив у девчонок все карманы и сумки, я насобирал какие-то жалкие рубля три. Елки, это даже не смешно, развел я руками, и предложил девчонкам пострелять. «Как это?» – «Блин, да делать нефиг. Подходите к первому попавшему мужику и просите у него две копейки типа позвонить… Он дает, вы говорите: „Спасибо“ – и уходите». – «Ой нет, мы так не сможем!» – «Ничего-ничего, еще как сможете!»
   И правда, еще как смогли. Полчаса я метался между расставленными в стратегических местах девчонками и вытряхивал у них из карманов горсти мелочи, по дороге тоже сшибая гривенник-другой. Около семи я остановил процесс и снова пересчитал ресурсы – нам хватило ровно на три бутылки; и почти перед самым закрытием я радостно ворвался в винный.
   Поскольку продолжать обещано было в тепле, я повел гордых своей добычливостью девчонок в ближайший подъезд. Добравшись до двенадцатого этажа, мы окопались на лестнице, и вот тут, то ли от тепла, то ли оттого, что докупленные три бутылки все-таки оказались лишними, все как-то поплыло. На последнем усилии воли я сделал страшное лицо, строго-настрого наказал девчонкам: «Не свинячить!» – и отключился.
   И вот мое прощальное, уже туманное, воспоминание того вечера – девчонки, такие уже родные мои одногруппницы, в сапогах на высоченных каблуках, в расстегнутых дубленках, из-под которых еле виднеются задравшиеся мини-юбки, в сбившихся на затылок меховых шапках, вовсю дымя моей «Явой» и прихлебывая «Агдам» из горла, стоят в очереди, чтобы пописать в мусоропровод.
   Как потом оказалось, на автопилоте, на полной подсознанке, я все-таки развез их в тот день по домам и, уже совсем непонятно как, добрался к себе. Я правда не помню.
   Последнее мое воспоминание именно это: девчонка, задирая дубленку и цепляясь каблуками за ржавый металл, едва балансируя, присаживается на откинутый короб мусоропровода – и на лице у нее выражение абсолютного, ничем не замутненного счастья.


   Про электрические поезда

   Стукнуло мне тогда годов девятнадцать, что ли, и я постоянно был в поисках Настоящей Любви.
   Хрен его знает, как я собирался отличить Настоящую от всех остальных, если бы она мне вдруг встретилась, но я почему-то был уверен, что пойму сразу.
   А как ищут Настоящую Любовь, знаете? Вот я тоже не знал, как ее ищут, зато отлично знал, как именно находят.
   Во всех книжках, во всех фильмах Главный Герой (ну, к примеру, такой молодой рыжеватый блондин, а почему бы, собственно, и нет?) спасает Главную Героиню (тут образ уже был слегка расплывчатый, нечеткий, но главное, чтобы давала) от какой-нибудь смертельной опасности (тут уже выбор был богатый: можно вынести из пожара, из рушащегося дома, но лучше всего, конечно, спасти утопающую – типа она вся такая в мокром, облепившем тело платье, а я ей делаю искусственное дыхание. Елки, я даже научился правильно делать искусственное дыхание, потому что обидно было бы, ты, понимаешь, нырял за ней, нырял, потом греб одной рукой, как раненый Чапай какой-нибудь, с девчонкой на плече, потом, кряхтя, вытащил ее на берег, быстрый взгляд – типа, чтобы убедиться, что да, все без обману, девка досталась красивая-я-я-я! – и начинаешь ее откачивать, а потом приезжает «скорая», санитарки так смотрят на девку с грустью, мол, жалко, такая красота и так рано померла… А я так горестно: «Как померла?» А они: «Ну ты, дурак, голову ж надо было назад закидывать, а так у нее язык запал, и все, померла. Так что отпускай давай, хватит за нее цепляться, мы ее в морг забираем!» И вот я типа стою весь такой грустный, мол, тока-тока встретил Настоящую Любовь, и на тебе, такая скорая разлука. Не считая того, что, пока я ее из воды доставал, у меня еще и один ботинок потерялся… Нет-нет-нет, так быть не должно, поэтому искусственное дыхание я научился делать в первую очередь.
   Ну, короче, все это должно было получиться так, что я спасаю какую-нибудь девчонку от какой-нибудь смертельной опасности, она открывает глаза, смотрит на меня Тем Самым Взглядом, и тут я понимаю, что это и есть та самая Настоящая Любовь, а дальше все сразу будет очень хорошо.
   Ну и, в общем, из-за этой ерунды я постоянно был как бы на взводе, в боевой, так сказать, готовности. Вот чуть услышу где визг тормозов или на горизонте дым вдруг увижу, прямо сразу меня ноги будто сами туда несут, и уже на бегу я прямо рукава засучиваю, типа «Я тут, Настоящая Любовь, потерпи еще немножко, я уже близко!».
   И вот как-то летним вечером, типа слегка сумерки уже, иду я себе спокойно по платформе Лианозово, проезжает тут мимо меня электричка и встает, но я не бегу на нее, хоть до последнего вагона метров десять. Просто я расписание только что в кассе посмотрел: мне на Новодачную надо, а эта электричка останавливается только по большим станциям, а Новодачную пролетает.
   И тут я вижу, как какая-то девчонка лет шестнадцати цепко так, как обезьянка, с платформы залезает на заднее стекло кабины машиниста. Ну, не на само стекло, конечно, а там снизу такие приступочки, так вот она по ним так быстро – шмыг-шмыг – и уже как бы полулежит слева на стекле, держится за какие-то прихваточки сверху. Я жду, что сейчас, мол, как вылезет из кабины машинист и шуганет ее оттуда – так нет же, нету в кабине машиниста, никто не вылезает и не шугает! А вместо этого – смотрю, вторая девчонка тоже с платформы так лезет. Ну, тут я и сообразил, мол, судьба подкидывает мне шанс! Ща я спасу, ох как спасу-то!
   Подбегаю я быстро, хватаю ближнюю девчонку за куртку и стаскиваю ее обратно на платформу. Опа! Считай, спас! Но только, во-первых, девчонка не особо симпатичная попалась, это раз, а во-вторых – как-то не чувствует она себя спасенной, то есть не хлопает на меня огромными ресницами и не улыбается так застенчиво, а, наоборот, пинает меня ногами и кричит: «Пусти, урод!» Тут вторая девчонка, которая уже далеко на стекле, слышит, как с шипением закрываются двери, поворачивается и орет, типа «Ну где ты там, дура?».
   И тут я понимаю, что вон именно та девчонка и есть мой шанс. То есть она красивее значительно, самый спасабельный вариант. И я прямо представляю, как поезд на скорости летит, у нее одна рука с прихватки срывается, я ее на всей этой скорости подхватываю, и вот она уже смотрит на меня Тем Самым Взглядом. Короче, я и сам заметить не успел, как уже оказался там, на стекле, и типа устраиваюсь поудобнее, чтобы подхватить ту девчонку, когда она падать начнет.
   Но тут поезд тронулся, и я с ужасом понял, что, ребята, мне конец. Может, я просто куда-то не туда встал или за что-то неправильное схватился, но как только мы поехали, я понял: ща шлепнусь, ну вот прямо сейчас!
   Мне бы, дураку, конечно, и шлепнуться бы, пока скорость была маленькая, но вместо этого я просто впечатался, влился в стекло, руками в какие-то еле-еле выступающие бобышки вцепился, ноги в какие-то крохотные трещинки прямо впечатал и, блин, просто присосался к этой электричке.
   Я проклял всех.
   Тех, кто строил такие неудобные электрические поезда.
   Тех, кто составлял это уродское расписание, потому что я-то помнил, что две следующие платформы мы проезжаем без остановок.
   Ту девчонку, которую я стащил со стекла.
   И самое главное – ту, которая тут у меня под боком радостно визжала от счастья. То есть мне кранты, а она радуется!
   Короче, возле Долгопрудной электричка начала тормозить, я постепенно успокоился, мол, живой, и тут вдруг, извините, чувствую, что не заметил, как легкую струйку к себе в джинсы подпустил.
   А девчонка, которая от радости и счастья только что визжала, со словами «Ну все, Светик, слезаем!» поворачивается ко мне и вдруг видит, что тот силуэт, который она краем глаза видела, это не ее подруга Светка, а вовсе какой-то другой парень. Электричка останавливается, она начинает карабкаться в мою сторону и мне кричит, мол, слезай скорее, а я понимаю, что у меня штаны-то мокрые! То есть если я сейчас слезу, то и сама девчонка, и все люди на платформе, которые на нас и так руками показывают, – они ж увидят, что я подмочил штаны! То есть понятно, что не со страху, что я просто, ну, как бы это поточнее сформулировать, отвлекся, вот! – но никто ж не сообразит, все будут думать, что именно со страху… Пока я об этом размышлял, двери вдруг снова зашипели, девчонка из-за меня слезть так и не смогла, поэтому зашипела на меня громче дверей, полезла обратно на свое место, и поезд снова тронулся…
   И тут я снова понял, что вот теперь уже точно конец мне настал, начал ненавидеть пассажиров на той платформе и себя за то, что из-за них не слез, потому что был бы живой, дурень. Короче, опять я присасываюсь к этому стеклу всеми своими пупырышками что твой осьминог, и электричка летит, теперь аж до самой Лобни.
   Пока мы туда ехали, девчонка уже от радости не визжала, а кричала мне, наверное, что-то обидное, но мне уже было пофиг – я уже дал себе страшную клятву, что даже если на остановке вдруг выяснится, что я обосрался, я все равно на следующей остановке слезу, пусть эти дурацкие пассажиры смотрят и думают что хотят. А вот и хрена, ребята. Когда поезд остановился и я радостно собрался слезть на платформу, вдруг выяснилось, что у меня пальцы просто не разжимаются. Ну вот не разжимаются, и все тут, я просто с места сдвинуться не могу.
   А с девчонкой уже истерика – она хочет слезть, а мимо меня никак пробраться не может. Она на меня уже орет почем зря и даже плеваться пытается, да только получается у нее плохо; и я ее понимаю, потому что у меня у самого во рту все пересохло.
   Пока я дергался, пытаясь разжать пальцы, двери снова зашипели, поезд тронулся, и я снова судорожно стал пальцы обратно зажимать. Беда была в том, что я в расписание дальше Лобни не заглядывал и уже просто не помнил, когда будет следующая остановка. Но я хорошо понимал, что – нет, не доеду я до нее. Это точно. То есть это ощущение, когда ты понимаешь, что все, а сделать ничего уже не можешь, вот это ощущение я прочувствовал до конца.
   И вот тут случилось чудо. То ли все-таки кто-то докричался до машиниста, что у него на заднем стекле зайцы, то ли светофор на выезде был еще красный, я не знаю. Но электричка вдруг дернулась и встала.
   Девчонка больше терпеть не могла, с воем выпустила те прихваточки, за которые держалась, и сползла вниз, шлепнулась прямо на рельсы. Я понял, что, если не сделаю так же, другого шанса выжить у меня просто не будет, тоже заорал что есть сил и пальцы все же отпустил. Сползая вниз, я ободрал себе брюхо о какие-то железки и, шлепнувшись на шпалы, офигительно стукнулся коленкой, но это все была ерунда, – главное, я вдруг понял, что БУДУ ЖИТЬ.
   Не знаю, сколько мы с этой девкой лежали там на рельсах, помню только, что пассажиры толпились сверху на платформе и показывали пальцами. Но тут я понял, что, как только электричка уедет, пассажиры начнут спрыгивать вниз, и вполне возможно, что нас сдадут в милицию. Схватил я девчонку и утянул под платформу, а там уже вдвоем, на четвереньках, мы с ней ползли еще метров десять, пока электричка вдруг не тронулась. Мы оба сообразили, что добровольцы могут полезть искать нас под платформой, поэтому ползли на дрожащих руках и коленках среди вонючего мусора, выкатились вбок к какой-то канаве и по этой канаве, в довольно уже темных сумерках, доползли до какой-то лавочки.
   И вот там, на этой лавочке, девчонка посмотрела на меня именно так, как я думал, – близко-близко, широко открытыми глазищами, прямо мне в глаза. И я понял, что, несмотря на то что она тоже малька обдулась со страху, что она вся выпачкана в подплатформенном дерьме, что еще пару минут назад я ненавидел ее лютой ненавистью, я понял, что это как раз тот момент, которого я так долго ждал, момент откровения…
   И тут она вдруг с визгом вцепилась когтями мне в морду.
   Блин, вот тебе и Настоящая Любовь.
   Короче, опираясь на негнущиеся руки и перебирая дрожащими коленками, я отползал от нее по газону минут пять, а она ползком гналась за мной, пока не уронила подобранную возле лавки пустую бутылку и не упала на траву вообще без сил. Тут, конечно, было самое время подползти и сделать ей то самое искусственное дыхание, но я что-то не решился, а вместо этого дополз до кустов и потом уже, цепляясь за ветки, поднялся на ноги и, шатаясь, пошел по темным улицам подальше от этой психованной.
   Может, она просто по жизни предпочитала брюнетов, хрен ее знает.


   Одуванчики

   Работал я когда-то в «Зале правительственных делегаций» Шереметьева.
   Работа была, конечно, хороша. Особенно потому, что при советской власти все всегда было запланировано, основная масса шишек летала через Внуково, поэтому о прилете всех нечастых правительственных делегаций нам всегда было известно заранее, как минимум за месяц, а все свободное от этих надоед время можно было проводить с удовольствием.
   Но страшное дело там наступало зимой.
   В первую же зиму после открытия Шереметьева какой-то не то космонавт, не то управделами ЦК, выйдя на улицу покурить через ВИП-проход, не то споткнулся спьяну, не то поскользнулся на льдинке, но, в общем, упал и сломал ножку. И не успели еще эту Серую Шейку довезти до спецбольницы, как начальство издало приказ: никакого снега и льда на территории, приписанной к депутатскому залу, быть не должно вообще никогда.
   А там площадка, выложенная мраморными плитами, метров шесть на сто двадцать. И снег туда заметало всегда. Я не знаю, о чем думали проектировщики, но явно не о бедных парнях со снежными лопатами в руках. То есть стоило пролетающей мимо Московской области тучке сбросить горстку снега где-нибудь под Тарусой или за Егорьевском, как ветерок тут же подхватывал эту горстку и, как жлобский таксист, собирая по дороге попутчиков, тащил ее к нам, чтобы забросить ее на нашу территорию – без промаха, как какой-нибудь Оскар Шмидт.
   И еще беда была в том, что площадку эту выкладывали мрамором сначала турецкие строители, а потом, чтобы успеть с открытием к Олимпиаде, доделывали уже наши. Так вот, скрести лопатой турецкий участок мне было одно удовольствие, а как только я добирался до советского участка, так, блин, оббивал все руки.
   И главное, снег надо было счищать вообще по всей территории, а не по дорожке на выход, и обязательно «всегда», то есть начальство интересовал именно процесс. Нельзя было спокойно дождаться в тепле, пока закончится вьюга, надо было постоянно находиться в процессе уборки, а потом, когда снегопад заканчивался, приходилось убирать и то, что надувало ветром с летного поля.
   Поэтому все опытные мужики брали отпуска не на лето, как нормальные люди, а именно зимой, чтобы сбежать от снегопада.
   А я уже тогда отпуск не брал, а поскольку допуск в зону ВИП был литерный, никого постороннего туда не пропускали, мне, как самому молодому, приходилось по очереди всех подменять. Так что, когда в фильме «Формула любви» я слышу реплику: «Вас пошлют в Сибирь убирать снег!» – «Весь???» – мне не смешно, я знаю, что бывает и такое.
   Но вот как-то раз случился и на моей улице праздник.
   Сообщили нам, что через два месяца, в середине июля, по каким-то своим соображениям Леонид Ильич Брежнев решил полететь куда-то там с дружественным визитом не через Внуково, как обычно, а почему-то через Шереметьево.
   И предупредили, что, поскольку у Леонида Ильича аллергия на пыльцу одуванчиков, теперь все мужики должны в свободное время выходить на летное поле и одуванчики рвать – чтобы к моменту приезда дорогого Леонида Ильича нигде на летном поле не было ни одного одуванчика.
   Представьте себе, что такое летное поле. Это ж охренеть какие гектары. И вообразите себе, как каждый день вы одуванчики рвете, а они вырастают – снова и снова, больше и больше. Вообразили?
   Вот так же, вообразив процесс, мужики из других смен, которых я обычно подменял на время отпуска, срочно написали заявления на этот год не на декабрь – январь, как обычно, а прямо сейчас, так что оставшееся до приезда Леонида Ильича время мне получалось работать почти без выходных, заменяя попеременно всех троих.
   Я представлял себя в борозде на летном поле, с измазанными одуванчиковым соком руками, сгорбленной спиной, обгоревшей шеей – и мне аж прямо хотелось бросить эту дурацкую работу.
   И вот, когда я чуть ли не со слезами на глазах в первый раз собрался на этот одуванчиковый подвиг, оказалось, что все совсем не так уж и страшно.
   Именно потому, что летное поле охрененно большое, оказалось, что начальство аэропорта обязало каждое подразделение выделять сотрудников на борьбу с одуванчиками. Как-то интуитивно мы все независимо друг от друга решили начать свой трудовой подвиг с самого дальнего угла летного поля, а там, заметив других страдальцев, сначала шуганулись и начали суетливо рвать траву горстями. Но потом как-то быстро мы все сообразили, что здесь лишних нет, одни страдальцы, перезнакомились и уже со следующего дня вся страдальческая команда выходила в поле с бухлом и закусками. С утра мы рвали траву, как раз ровно столько, чтобы было что подложить под попу, потом бухали, загорали, играли в карты, в конце дня опять рвали немножко травы, чтобы запачкать руки, ну и к сдаче смены все возвращались по своим подразделениям, еле волоча ноги от усталости.
   Те мои напарники, кто подал заяву на отпуск, поняв халяву, ринулись в бухгалтерию отпуска отменять, но бюрократическая система уже засосала заявления, и им пришлось, скрипя зубами, уходить-таки в отпуска.
   Так мы надрывались месяца полтора, пока планы Леонида Ильича почему-то не поменялись, начальству сообщили, что дорогой генсек полетит по своим делам, как всегда, через Внуково и одуванчики можно не рвать.
   Мы даже попрощаться как следует не успели друг с другом. То есть, привычно притащив на работу узелки и сумки с бухлом и закуской, мы вдруг узнали, что халява кончилась и теперь придется работать как все.
   Одно только радовало – такого курортного загара у меня вообще никогда не было.
   И еще – за такой подрыв здоровья всех, кто участвовал в непосильном труде, премировали. Поскольку я надрывался еще и за своих сменщиков, мне выписали пятьдесят рублей. Пропил-то я за это время гораздо больше, ну да хоть что-то…


   Про чувство классовой ненависти

   Довелось мне как-то поработать кровельщиком.
   Ну, в смысле – и кровельщиком тоже. Среди моих многочисленных специальностей, официальных, с бумажкой, среди разных прочих сварщиков, каменщиков, плотников-бетонщиков, монтажников и даже (хи-хи) такелажников есть и разряд кровельщика.
   Вообще, конечно, специальность изумительная.
   Особенно в такие дни, как сегодня, когда светит солнце, когда на голубом небе ни облачка, я вспоминаю про то, как работал на крыше. Ты на самом верху, между тобой и небом нет вообще ничего. Как какой-нибудь матрос на старых парусных судах бегал по мачтам, собирая и выпуская паруса, ты точно так же носишься по стропилам, раскатывая рубероид, выкладывая черепицу или обстукивая киянкой листы кровельного железа. Для какого-то романтика, мечтающего когда-нибудь купить яхту и вслед за Конюховым отправиться в кругосветку, – самое оно. Очень похоже на ощущение «посреди моря», правда. Даже пролетающие мимо утки и невесть откуда взявшиеся чайки, бывало, путали выложенные нами некрашенные пока листы кровельного железа с водой и с высоты со всей дури шлепались на них рядом с нами.
   Но конечно, в отличие от «посреди моря», ты каждый вечер можешь спуститься вниз, в нормальную жизнь, однако в этом тоже есть свой особый прикол – это словно быть Тарзаном в каком-нибудь городском парке. Типа еще десять минут назад можно было ходить голышом, орать и придуриваться, потому что все равно никто тебя не видит и не слышит, а тут уже – опа, оказывается, ты посреди настоящего города, вон, за триста метров станция метро, и ты уже едешь домой в толпе горожан, чинно просидевших весь день в офисе в костюмах и галстуках.
   Ну и, естественно, специальность денежная. Сезон кровельных работ короток. Надо успевать поднять крышу до дождей. Какие-то дополнительные работы, типа внутренней покраски, теплоизоляции, промазки внутренних швов, можно будет сделать потом, когда наступит осень и зарядят дожди, но к тому времени сама крыша должна уже быть готова, иначе вода зальет верхние этажи, давай суши и перекрашивай их потом. Поэтому и радовалось начальство, когда наша бригада рвала пупки, работая от темна до темна. Только когда уже совсем наступала ночь, бригадир выгонял нас с крыши, потому что сколько там прожекторов ни ставь, но в темноте всегда можно оступиться, попасть ногой в яму, а до земли потом лететь о-го-го сколько.
   Потому что мы, конечно, все плевали на страховку.
   Нет, конечно, с самого начала, когда при каждом шаге по стропилам сжималось сердце, мы исправно затягивались широченными монтажными ремнями, пристегивали и перестегивали страховочные фалы, как и положено. Но постепенно мы все привыкли к высоте, да и через пару недель почти никто уже не работал в спецовках, все парни носились по крыше голышом, а что за удовольствие цеплять широченное брезентовое ярмо с металлическими висючками на голое тело? Бригадир сначала ругался, грозился лишить премии, потом только просил, чтоб хотя бы к приходу прораба мы одевались как положено, но затем и он и прораб просто махнули на нас рукой, пробормотав что-то типа «Если кто слетит, учтите – заактируем, что был пьяный, так что будете сами виноваты…». Но нам это было пофиг, нам просто в голову не могло прийти, что мы можем сорваться вниз, мы были неуязвимы и всесильны, а если бы вдруг кто и сорвался, мы были уверены, мы чувствовали, что он не шмякнулся бы вниз, как сбрасываемый нами мусор, а взмахнул бы руками и полетел вверх – стоило бы только захотеть.
   И вот к этому ощущению всесильности прибавлялось еще и обалдение оттого, что прораб каждый день говорил, какие наряды он нам закрыл. Понятно, что мы работали от темна до темна, но все равно, суммы, которые каждый день называл прораб, просто кружили нам голову: «25 рублей», «28 рублей», «31 рубль» – мы плюсовали эти суммы в голове, считали свой будущий заработок и чуть ли не готовы были сами попрыгать с крыши, чтобы полетать от счастья, так, чуть-чуть, сделать над крышей кружок, и довольно, и снова за работу.
   И с каждым днем, все накачивая мышцы и становясь даже не храбрее, а отчаяннее и борзее, мы рвали пупки все больше. Огромные листы кровельного железа, которые положено было носить вчетвером, понятно, конечно, прежде всего, чтобы он не складывался посередине и не дай бог не заламывался, но еще и потому, чтобы тяжеленный лист острым краем не обрезал на фиг пальцы, так вот эти листы мы уже таскали по двое, бесстрашно прижимаясь к краям беззащитными животами. Стекловату, от которой мы вначале шарахались даже в рукавицах, и ту уже таскали на спине, и даже почти не чесались потом, не брала она уже нашу задубевшую кожу.
   А задубела у нас там кожа изрядно. За какой-то месяц на крыше я загорел так, как не загорал никогда в жизни. Рыжие вообще загорают не очень хорошо – но там, на солнце, которое било сверху и отражалось от металла снизу, я в первый раз в жизни превратился в какого-то коричневого курортника с выгоревшими почти до белизны волосами.
   И вот это счастье рухнуло где-то в августе.
   Руководство стройки наняло какую-то бригаду украинских кровельщиков.
   Как нам объяснили – начальство подсчитало наши процентовки и решило, что мы не успеем закончить всю крышу.
   Но мы промеж себя рассуждали, что эта бригада шабашников, скорее всего, обещала отстегнуть кому-нибудь кусок со своих жирных заработков.
   А заработки у них пошли и впрямь жирнющие.
   Мы-то, конечно, уже что-то умели, но эти ребята были просто профессионалами. Не сбрасывая спецовок и не пренебрегая страховкой, они все равно носились по крыше быстрее нас. Они носили листы вчетвером, а стекловату вдвоем, как положено, – но сделать у них получалось все равно больше, чем у нас. Они вели свою кровлю нам навстречу, и каждый день мы видели, как тот объем работы, который мы уже считали по праву своим и деньги за который у нас в голове уже были поделены, как этот объем все таял и таял.
   И даже хуже – им отдали подряд на всю покраску под крышей, вообще всю. То есть теперь, когда пойдут дожди, они будут спокойно продолжать молотить деньги, а мы будем сидеть возле костра и завистливо сосать лапу. Из-за того, что у них был какой-то чудесный пульверизатор немецкого производства, свой собственный. Наш пульверизатор, полученный в стройуправлении, был советский, да вдобавок еще и старенький, потрепанный – он распылял краску метра на полтора, и то больше плевался и брызгал, чем распылял. А у этих шабашников был какой-то чудесный аппарат, который выдавал ровное облако краски метров на пять, да вдобавок как-то поляризовал это облако так, что покрытие ложилось тонюсеньким слоем, чуть ли не в одну молекулу, экономя при этом краску против нашего расхода раза в два. Впрочем, что там пульверизатор – у них все было настоящее. Ножницы по металлу гидравлические, вместо наших обычных ручных, киянки прорезиненные, вместо наших деревянных, как в школе. Короче, сравниться с ними никак просто не могли, как бы мы ни старались. А старались мы уже совсем не так, как раньше, – постепенно мы стали обманывать бригадира и прораба, чтобы пройти побольше навстречу неумолимо приближающимся шабашникам, сначала еще оправдываясь перед собой, мол, мы потом вернемся и все доделаем как положено, а потом уже махнув рукой, мол, пофиг. Ведь радость все равно уже ушла, ушла гордость – то, что раньше было нашей крышей, уже было испоганено, безнадежно испорчено пришлыми.
   Ох, как мы их ненавидели за это. Даже не за отобранные у нас деньги, а именно за то, что они отняли у нас возможность гордиться тем, что сделано нами, и сделано хорошо. Вот тут я и понял, что такое – классовая ненависть. То есть понятно, что если бы кто-то из этих шабашников вдруг навернулся с крыши, мы бы только радовались, но дело даже не в этом. Если бы даже вся крыша вдруг сгорела или рухнула на фиг, разрушив и наш труд тоже, мы бы только радовались. Потому что лучше уж так, лучше уж пусть ее не будет совсем, чем она останется стоять такая, испоганенная.
   Мы готовы были бы и гадить этим шабашникам, ни у кого из наших ребят не дрогнула бы рука подпилить страховочный фал или завязать узлом шею пульверизатора, но эти шабашники, словно наученные опытом, каждую ночь оставляли кого-то ночевать на своем участке крыши, и, даже оставляя дежурного, они все равно каждый вечер не бросали инструмент на крыше, как мы, а собирали вообще все свое имущество и тащили к себе в бытовку, поблизости, запирая его там под ключ – все, до последнего страховочного ремня, до последней каски, – сразу видно, опыт у них был, причем наверняка печальный.
   Но все равно кто-то ухитрился утащить у них оборудование даже из-под замка, из-под самого носа.
   Слишком уж большое искушение было, наверное, – такой-то инструмент. Какой-нибудь автослесарь-любитель просто не смог удержаться.
   Мы со своей стороны крыши, столпившись у самого края, наблюдали, как милиция ходит вокруг обворованной бытовки, потом кто-то из оперов помоложе решил подняться на крышу, но, наверное, испугался, да и смысла не было подниматься, вчера же шабашники все отсюда и унесли. Потом нас стали дергать, расспрашивать: не видели ли мы кого-нибудь, не заметили ли что-нибудь подозрительное? Нет, не видели, нет, не заметили, отвечали мы. Да и правда, мы ж, уработавшись, спали без задних ног, откуда нам было заметить.
   Но милиция, похоже, все-таки грешила именно на нас – причем если уж и не кражу повесить, так хоть соучастие, наводку. Типа кому ж, как не нам, было выгодно, чтобы оборудование пропало. Но нет, с нас взятки были гладки – ни с кем мы не общались, никому ничего не говорили. А наводка – так, блин, про это оборудование и без нас знала вся стройка, такое счастье, как эти инструменты, его ж не скроешь.
   А дальше – ну что дальше. Прораб, закрыв нам очередной наряд, сказал, что с конца недели мы можем переводиться на другие участки, мол, вся оставшаяся работа на этой крыше будет отдана шабашникам – им же надо отбивать хоть какие-то деньги за украденные инструменты. Но мы, честно сказать, уже не жалели о том, что так получилось. Нам уже и самим хотелось разбежаться с этой крыши, ну ее на фиг.
   Так и рассыпалась наша кровельная бригада. Денег, конечно, мы все получили немерено, это плюс, но все остальное тоже было неплохо, не считая последних недель.
   И с тех пор, когда я читал про Октябрь, ну или, как сейчас, слышу про всякие революции, я намного лучше понимаю, что чувствуют те, кто бунтует. Чувство классовой ненависти мне теперь знакомо, да.


   Про рационализаторов

   Недавно смотрел «Большую перемену» – там Нестор Петрович очень хвалил своего ученика Федоскина. Мол, «вон он какой, талантливый рационализатор…». Вспомнилось мне, как это было с рационализаторством.
   Не спорю, наверное, где-то рабочие могли действительно придумывать какие-нибудь приспособы или какие-нибудь хитрые приблуды – не знаю там, чтобы за горячее не хвататься или чтобы одновременно с работой корзинки плести, что ли, – наверное, было такое.
   Но никакого интереса для БРИЗ (бюро рационализаторов и изобретателей, или там рационализации и изобретательства, точно не помню – на каждом заводе было такое) – никакого интереса для БРИЗ эти приблуды и приспособы совершенно не представляли, ну их на фиг. То есть если бы рабочий Федоскин пришел бы со своим рацпредложением в бюро, типа если сделать вот такой крючочек, то рабочему не придется хвататься руками за горячую трубу, его сразу послали бы.
   Нет. Те самые бюро от рабочих интересовали совершенно конкретные рацпредложения.
   Например, когда я работал на титановом заводе, был у нас один такой рационализатор, Гена.
   Как только пришел я в цех, мне тогда все рабочие на Гену пальцем показывали, предупреждали, типа «Держись от него подальше, от этого Крокодила… Он – рационализатор, гад». Я тогда не особо понял почему, но совета послушал. «Привет!» – «Привет», – и больше с Геной я никак не общался…
   Поставили меня к японскому станку Miazaki, тянул я шестигранники из титанового прутка, из которых потом нарезали гайки – ну, понятно, для чего нужны были титановые гайки: почти весь титан шел тогда на оборону.
   Ну так вот, каждое утро подходил ко мне мастер, передавал наряд, мол, за сегодня нужно сдать сто килограммов прутка такого-то диаметра и такой-то марки, сто килограммов эдакого и сто килограммов вообще вон такого. С этим нарядом я отправлялся на склад заготовок, мне там выдавали пруток соответствующего диаметра, потом шел на инструментальный склад, получал там фитинги – фигульки с шестигранной дыркой нужного диаметра, а дальше все было просто – засыпаешь пруток в кассету, как патроны в обойму, вставляешь фитинг в специальный держатель на кассете, зажимаешь покрепче, потом верхний пруток подаешь острым концом в дырку фитинга, так чтобы торчал где-то сантиметр, нажимая на кнопку, подводишь к этому острому концу офигительной силы гидравлическую хваталку, цепляешь пруток за торчащий из дырочки хвостик и нажимаешь еще одну кнопку. И хваталка со всей своей офигительной гидравлической дури тянет пруток, протаскивая его через дырку, – и, поскольку дырка чуть меньше диаметром, чем пруток, с ним происходит то же самое, что и с зубной пастой, которую выдавливают из тюбика, то есть пруток принимает шестигранную форму нужного диаметра. А дальше можно уже просто резать этот шестигранник, высверливать внутри дырку и нарезать резьбу, все просто. Но это уже было не мое дело, мне надо было просто сдавать в день по триста килограммов шестигранного прута нужного диаметра и из титана требуемой марки, точка.
   Не скажу, что это было трудно.
   Кнопку нажал – подал – подпихнул – прихватил – кнопку нажал – пока тянет, отдыхаешь – отпустил.
   И сбрасываешь готовые шестигранники на весы.
   Вытянул сколько по наряду нужно, ровно на 104 процента, не больше, ставишь новый фитинг, другого диаметра, берешь другой пруток, и опять погнал: кнопку нажал – подал – подпихнул – прихватил – кнопку нажал – пока тянет, отдыхаешь – отпустил.
   И так целый день.
   Я в этот цех перевелся из прокатного, там была совсем жопа, поэтому на своей «Миязаке» я просто летал. Еще бы – стоишь в прохладном месте, а не рядом с пролетающими мимо раскаленными болванками, не хватаешь тяжеленными щипцами десятикилограммовые болванки, а кнопки нажимаешь. Это счастье. Я готов был не отходить от своего, сразу так полюбившегося мне станка ни на шаг.
   В первый же день, не отвлекаясь ни на минуту, свою норму в триста килограммов я сделал где-то к половине шестого и оставшиеся до конца смены полчаса с наслаждением проторчал в курилке. Но вот беда, когда я ровно в шесть передал станок пришедшему сменщику и отправился сдавать шестигранники на склад, там уже торчала целая очередь. Мне надо было спешить на электричку, поэтому я нетерпеливо перебирал ногами, пока весовщик перевешивал мою норму, но потом мне пришлось отстоять еще одну очередь – сдавать фитинги на инструментальный склад; там кладовщица тоже не торопилась.
   Ну да ладно, решил я: «Миязака» – это не прокатный стан, мыться после нее, считай, не обязательно, да я, блин, за весь день, считай, и не вспотел ни разу, приеду домой – и там уже помоюсь. Решив так, я со спокойной душой забил на душ и на свою электричку все-таки успел.
   Но на следующий день я, уже слегка наблатыкавшись в нажимании кнопок, старался что есть сил и закончил к пяти. В пять минут шестого я уже закончил норму и радостно поперся к складу сдавать всю фигню.
   Но тут меня твердой рукой остановил бригадир:
   – Ты куда?
   – Сдаваться. Я все уже сделал.
   – Погоди. Раньше чем без пятнадцати к складу подходить нельзя. Если тебе на электричку надо – подходи ровно без пятнадцати, не раньше.
   – Почему-у-у?
   – Дурак. Норму ж поднимут. Увидят, что даже такой новичок, как ты, так легко справляется, – и поднимут. И придется тебе каждый день до конца жизни делать больше.
   До конца жизни работать на заводе я не собирался, но все равно осторожно полюбопытствовал:
   – Кто увидит-то?
   – Начальство. Ты знаешь, какая норма была на «Миязаку», когда ее только-только поставили? Сто сорок килограммов за смену, представь, если бы ты сейчас за ту же зарплату должен был делать в два раза меньше? За каких-то три года вон задрали как. Но пока они успокоились, так что лучше им теперь на глаза не попадаться.
   – Ого! Аж в два раза… – Я сразу прикинул, сколько раз я успел бы сходить на перекур и сбегать к автомату с халявной газировкой. – А что же вы других-то не предупредили, как меня сейчас, чтобы из-за них норму не повышали?
   – Да нет, тут до тебя народ нормальный работал, это не из-за них норму задрали. Это Крокодил.
   – Гена-рационализатор?
   – Ну да.
   И вот что мне рассказал бригадир.
   Этого рационализатора периодически переводили на какой-нибудь станок. Поработав на нем несколько месяцев, Гена выдвигал рационализаторское предложение: «Увеличить норму производительности на этом станке эдак процентов на тридцать сразу». Не то чтобы «Начать использовать новые фитинги, и за счет этого увеличить производительность» или, например, «Начать использовать на этом станке новый сорт смазочных материалов и за счет этого увеличить производительность», – нет, просто тупо: «Увеличить, и все тут».
   Вот на такие рацпредложения БРИЗ реагировал сразу – в цех присылали комиссию, инженеры с секундомерами замеряли весь процесс Гениной работы, а потом уже сами оформляли все нужные бумаги. И вот с этого времени на станке была уже новая норма, БРИЗ радостно докладывал о гениальном рабочем-рационализаторе, прямо-таки самородке, просто-таки Кулибине из рабочих рядов, Гена получал премию в размере 20 процентов от годового «экономического эффекта» за свое рацпредложение, ездил на ВДНХ на слеты рационализаторов и гордо носил значок «Заслуженный изобретатель». Проходило еще несколько месяцев пожинания славы, и Гену переводили на новый станок.
   Единственное, что могло хоть как-то затормозить неумолимую поступь Научно-Технического Прогресса, – это то, что Гена уже не работал в ночную смену – по ночам в цеху начальства не бывало, и Гену били, били жестко. Значит, ставить его с кем-то в пару было нельзя, КЗОТ запрещал работнику трудиться только в ночную смену, то есть Гену надо было ставить за новый станок вместо целой пары сменщиков. Так что, чтобы не подвести родную оборонку, прежде чем перевести Гену на новый станок, главному инженеру цеха надо было накопить запас какой-нибудь нужной фигни, а за этим уже ребята, которым надоело постоянное задирание нормы, следили строго – если бы кто-то посмел сделать норму больше, чем на 104 процента, его бы сначала вежливо предупредили, а потом бы побили, как Гену: типа на цех хватит и одного крокодила, двоих мы не допустим.
   Так что, когда в фильме «Большая перемена» мне показывают «рабочего-рационализатора Федоскина», который ходит в вечернюю школу, «чтобы самостоятельно, без помощи инженеров, обсчитывать свои рационализаторские предложения», мне все кажется, что он ходит туда совсем по другой причине – учащимся вечерних школ официально разрешалось работать только в дневную смену. Думается мне, что «рабочий-рационализатор Федоскин» выходить на работу в ночную смену просто остерегается.


   Дочь моя – женщина

   Что-то мне из-за этой погоды про дочку вспомнилось.
   Было ей тогда лет пять, и в Новый год, помню, погода выдалась примерно такая же, как сейчас.
   Было нас тогда пять семей с детьми примерно одного возраста, и мы постоянно ходили друг к другу в гости. У каждой семьи имелась своя фишка – типа культурный досуг, ну чтобы не тупо салаты жрать, а после того, как дети спекутся и мы их уложим спать, взрослым было чем заняться. Ну, к одним, например, мы ходили играть в самодельную «Монополию», которую мы сами же дружно расчертили, наклеили на фанеру, к которой мы рисовали, распечатывали и вырезали пачки денег, к другим мы ходили играть в почти настоящую рулетку. А к нам все приходили играть в покер, хоть именно для этой истории это в общем-то и не важно.
   Так вот, в тот Новый год вся компания собиралась как раз у нас дома.
   С утра я гонялся по магазинам, потом колбасился на кухне, все шло по графику, и тут часов в пять позвонили с поздравлениями тесть с тещей, времени болтать с ними у меня не было, поэтому я как бы по-умному схитрил, мол, сейчас с вами дочечка поговорит, и сунул ей трубку. Но на самом деле я конечно же ступил, потому что надо же было не то тестю, не то теще брякнуть дочечке, что они приготовили ей подарок: огромного Микки-Мауса.
   Кто знает детей, тот догадается: дочечка сразу заявила:
   – Хочу Микки-Мауса. Прямо сейчас!
   – Бли-и-ин, ну, зая… У папы столько дел…
   – Хочу Микки-Мауса. Пошли к деду с бабой.
   Я попытался договориться, мол, «а давай – завтра?».
   – Знаю я ваше завтра. Спать будете часов до двух. Нет, пошли сейчас.
   – А скоро гости придут?
   – Вот именно, когда они придут, я хочу им показать своего Микки-Мауса! И Деду Морозу показать хочу.
   Да, с этим не поспоришь. Короче, ругая всякими словами тестя с тещей, я поперся одеваться и собирать дочечку.
   Тут я, блин, решил еще раз по-хитрому сумничать, хотя надо было бы сообразить, что, если первая моя хитрая уловка так обернулась, полезнее мне было бы заткнуться. Но как хитрый Вася, я позвонил тестю с тещей и договорился, что, раз уж мы к ним сейчас все равно идем, нехило было бы им отломить мне баночку соленых огурцов и баночку маринованных помидоров.
   – Конечно-конечно, – радостно запричитала теща. – И еще баночку варенья, и я как раз пирогов напекла!
   Блин, переть все это… Но от халявного хавчика отказываться грех, особенно когда в гости идут столько молодых, а значит, вечно голодных семей. Я представил, как одновременно потащу банки с вкусностями, дочку и огромного Микки-Мауса, подумал-подумал и решил взять санки.
   Если любопытно, вы можете сейчас выйти на улицу и попробовать потаскать санки по асфальту, еле-еле покрытому полурастаявшим снегом и мокрым льдом. Бормоча про себя все более и более нелестные слова, скрипя зубами и полозьями санок по асфальту, я дотащил дочечку до деда с бабой минут за двадцать. Там я, задыхаясь и утирая пот, вручил им пакеты с подарками от нас, забрал от них пакет с ответными подарками, две сумки, набитые трехлитровыми банками с харчами, тактично подождал, пока дочечка расскажет заготовленный для Деда Мороза стишок, зацепит под мышку своего Микки-Мауса (он и правда оказался огромный, с ногами и ушами – больше ее раза в два), и мы отправились в обратный путь.
   Хотя я и попросил Любимую помешивать то, что стояло у меня на всех конфорках, но большой надежды на нее у меня не было, так что я торопился. Но тут дочечка снова уперлась:
   – Хочу сама везти Микки-Мауса на санках!
   Услышав это, я, должен признаться, малька озверел.
   – Ах так? – процедил ледяным голосом. – Ну, хочешь сама – вези сама.
   Блин, мне до сих пор стыдно вспоминать, как я подхватил сумки со стеклянными банками и широкими шагами отправился в сторону дома.
   Я шел и с каждым шагом ждал, что вот-вот дочечка зарыдает, закричит мне в спину «Папа, не уходи!», бросит санки и этого дурацкого плюшевого Микки и побежит с ревом за мною следом. Но она не кричала и не плакала, и поэтому я шагал все шире и шире. Наконец, завернув по тротуару за угол пятиэтажки, я не выдержал, протиснулся через мокрые кусты в палисадник, прокрался к дому и осторожно выглянул из-за угла, проверяя, как там эта наглая соплячка?
   И вот я до сих пор вижу картину, как пятилетняя девчонка, спотыкаясь и оскальзываясь на льду, падая в лужи и снова поднимаясь, пыхтя, тащит эти визжащие по асфальту санки, в которых, раскинув плюшевые руки и ноги, вальяжно восседает Микки-Маус.
   Я не выдержал. Звеня банками в сумках, я продрался через кусты, плюхнулся на коленки в лужу рядом с ней. Я ее обнимал и целовал в мокрые щеки и все спрашивал: ну как же так, почему ж ты не бросила эти дурацкие санки, почему же ты не побежала за мной следом, ведь я же мог уйти?
   – Как ты не понимаешь, папа? – деловито вытерла нос дочечка. – Я не могу бросить Микки, ведь, кроме меня, у него никого нет!
   Наверное, вот тогда я окончательно понял, что моя дочечка – уже женщина.


   Про собак

   Всего у нас было три собаки.
   Любимая с детства была собачница. Когда она с трех до четырнадцати лет жила на Камчатке, у нее вообще одновременно собак было три штуки.
   Потом, возвращаясь в Москву, они забрали с собой только одну, самую старую, просто потому, что, уезжая, не смогли ее никуда пристроить.
   К тому времени, когда мы заженились, Любимая уже пару лет была без собаки, поэтому она сразу же стала намекать.
   – Погода какая хорошая! Сейчас бы с собакой погулять… – как бы размышляла она вслух, стоя на балконе с сигаретой.
   – Да-а-а, была бы собака, мясо бы выбрасывать не пришлось! – восклицала она, смахивая с тарелки недоеденные куски жилистой говядины в помойное ведро.
   – Вот ты опять в ночную, а я? Если бы у нас была собака, я бы одна оставаться не боялась! – вздыхала она, собирая меня вечером на завод.
   – Заведи себе боевого муравья в спичечной коробке! – ласково советовал я. – И вообще, когда муж за порог, у женщины должно быть чем заняться! А не хочешь бояться – ложись спать, завтра проснешься, а я уже дома.
   Скрывать мне было нечего: собак я боялся и признаваться в этом не стеснялся. Так что Любимая еще долго заглядывалась бы на соседских кобелей, если бы не дочка.
   Я так понимаю, любовь к собакам передается на генном уровне, и именно эту Z-хромосому Любимая ухитрилась передать дочечке. Я замирал от ужаса, когда крохотная девчонка из прогулочной коляски тянула свои мелкие пальчики ко всем пробегающим мимо огромным кобелям. Когда дочка научилась гулять без коляски, все наши прогулки превратились в одну сплошную погоню: она бегала за собаками, а я гонялся за ней.
   Сломался я на каком-то огромном эрделе. Бедный пес, сбежав от хозяйки, спер в помойке какую-то гнилую кость и как раз собирался перекусить. Поскольку одним глазом он следил за хозяйкой, а вторым поглядывал на свою добычу, мелкую девчонку, подкрадывавшуюся сзади, он заметить не успел. Пока я на ватных от ужаса ногах подбирался к композиции «Девочка дергает за уши собаку» с одной стороны, а хозяйка, размахивая поводком, бежала с другой, дочечка успела несколько раз смачно поцеловать эрделя в морду.
   – Буэ! – сказал я, вернувшись домой и умывая извозюканное в кости дочечкино лицо.
   – Не «Буэ», а надо заводить свою, – возразила Любимая.
   И тут я сломался.
   – Надо, что уж…
   Завести мы решили таксу. Просто я прекрасно понимал, что дочечка будет таскать собаку за хвост и дергать за уши. А такса – это ж как раз такая порода. То есть уши у таксы рабочие – когда собака лезет в нору за лисицей, она прикрывает ушами глаза, а за хвост ее вытаскивают из норы, когда она в лисицу вцепится. Ну и прикольная она, такса-то, что уж тут говорить – прямо как игрушка…
   Как вы понимаете, дочка таксу с рук не спускала. Те, кто никогда не держали собак, наверняка брезгливо поморщатся, но умилительней картины, чем маленькая девочка, спящая в обнимку со щенком, я представить просто не могу. А возня на полу или на диване? А еда, которая из нудных уговоров превратилась в соревнование «кто быстрее сожрет?».
   Но полная идиллия царила только дома, а на улице такса вела себя просто по-свински.
   Стоило дочечке выйти с ней на прогулку, как эта сучка немедленно сбрасывала с себя ошейник и убегала в неведомую даль. Найти ее, особенно в темноте, было просто невозможно. Но и объяснить дочке, почему ее собака куда-то убегает, тоже никак не получалось.
   – Это моя собака? – спрашивала у меня грустная дочечка.
   – Твоя! – отвечал я решительно.
   – А где она? – недоуменно разводила руками дочечка.
   – Вон там! – уверенно тыкал я рукой в темноту.
   – Приведи ее! – требовательно топала дочечка крохотной ножкой.
   – А ты позови, она сама прибежит! – лукавил я, прекрасно зная, что эта сучка прибежит к нам только тогда, когда нагуляется.
   Но дочечка искренне верила в волшебную силу хозяйского голоса и могла часами зазывать эту гадину: «Марта! Марта! Ко мне!»
   И все это время, пока моя бедная девочка надрывала криками пупок и заглядывала в поисках собаки под все окрестные кусты, эта хитрая сучка играла с какими-то другими детьми, ловила голубей, гонялась за кошками, в общем, жила насыщенной собачьей жизнью.
   Когда летом Любимая с дочкой поехали на дачу, выяснилось, что в Марте скрыт огромный охотничий талант. Двоюродный брат тестя, егерь соседнего охотхозяйства, опытным глазом сразу заметил юное охотничье дарование, а когда ради эксперимента взял Марту с собой в лес, вернулся оттуда словно пришибленный.
   – Отдайте мне собаку, – сразу начал он разговор с главного. – Добром прошу.
   Дочечка возражала очень сильно, поэтому егерь начал торговаться с Любимой.
   – Вы ж в городе ее только портите! – заглядывал он Любимой в глаза. – Это ж охотничья собака! Отдайте!
   – Это моя собака? – спрашивала дочечка.
   – Твоя, – кивала головой Любимая.
   – Не отдам!
   – Я вам за нее двести рублей заплачу! – хватал егерь Любимую за руки.
   – Это моя собака? – влезала в торговлю дочечка.
   – Твоя, – вздыхала Любимая.
   – Не отдам!
   Короче, торговались они долго. Дочечка наконец уступила, под строгое обещание, что немедленно по возвращении домой мы купим еще одну собаку, но такую, которая будет играть только с ней и никуда от нее убегать не будет. А Любимая выторговала себе с егеря кроме денег еще каждую десятую шкуру со всех зверей, которых возьмет Марта. На том и ударили по рукам.
   И действительно, какое-то время егерь присылал нам с оказией шкурки белок, лис и почему-то очень много енотов. Дочечка очень радовалась этим передачкам, она помнила Марту, и это были словно приветы, присылаемые ей из леса. Но через пару лет егерь шкурки присылать перестал, и мы все вместе решили, что такса все-таки наконец сбежала от него в лесу и больше уже не вернулась.
   А для дочечки, как и обещали, мы завели такую собаку, чтобы не отходила от нее ни на шаг. Мы завели овчарку.
   Овчарку выбирал я сам.
   То есть Любимая задачу мне поставила жестко: «Я обещала!» – больше ничто ее не волновало, так что голову ломать пришлось мне.
   Я прикинул так: пока собака вырастет, поумнеет и выучится, дочке будет уже лет десять, так что собака должна быть служебной, чтобы дочка могла гулять с ней одна. В породах я не очень разбирался, в голову мне приходила только одна порода, которая будет послушно исполнять команды десятилетней девчонки, – овчарка.
   Беда в том, что как раз овчарок я и боялся больше всего.
   Однако ж житейская логика подсказывала мне: если я буду жить вместе с овчаркой, бояться я перестану. Сразу скажу, что бояться собак я не перестал – но только чужих. Свою-то я и за собаку не считал, наверное.
   Работал я тогда начальником караула в ВОХРе, водили мы дружбу с питомником «Красная звезда», так что щенка мне там обещали правильного.
   – Немецкая овчарка, не восточноевропейская, а именно немецкая! – втолковывал мне старшина в питомнике, пока мы шли к щенячьему вольеру. – Наверняка тебе попадались такие – невысокая, чисто-черная. Ее отца привозили на вязку из самой Германии.
   Старшина все никак не успокаивался и твердил мне, что таких низкорослых овчарок вывели гитлеровцы во время войны специально, чтобы возить их в колясках мотоциклов. Поскольку они не очень большие, им не хватает веса, чтобы свалить человека на землю, так что их специально натаскивают на тазовый пояс – хватать за пиписку.
   «Спасибо тебе за рассказ, старшина, – думал я, проклиная болтливого собачника. – Что мне теперь, хоккейную яйцезащиту покупать и все время в ней дома ходить?» Блин, я уже жалел о том, что выбрал именно овчарку, а не какого-нибудь пуделя. Но когда я увидел приготовленного мне щенка, я немного успокоился, такая крохотуля до моих яиц допрыгнет нескоро.
   – Дрессировать ее обязательно, – напутствовал меня старшина. – Но не заставляйте делать то, чего она не хочет: рано ей, значит, еще. У нее все уже в генах заложено, так что она сама всему научится, когда время придет.
   Так и было. Когда на щенячьей ЗКС инструктор попыталась втащить тогда еще недопеску на лестницу, собачка ухитрилась через ватник расцарапать тетке руку, но на лестницу не пошла. Блин, я тогда прямо счастлив был, что на площадку заставляли приходить в намордниках, а то бы случилось нехорошее, ага. Но через пару месяцев собака научилась залезать на лестницу сама и уже спокойно бегала по ступенькам.
   И так во всем. Если мы пытались научить овчарку чему-то и она вдруг начинала прикидываться блондинкой, мы переглядывались: «Ага, нихт ферштейн, заиграла немецкая кроффь!» – и успокаивались. А спустя какое-то время собака словно вспоминала то, что мы ей когда-то пытались втолковать, и спокойно начинала выполнять новые команды. Служила старательно.
   А службу она понимала серьезно, с-с-собака!
   То есть дома могли быть всякие игрушки, беготня, щенячьи прыжки, тявканье и скулеж.
   Но стоило выйти с ней на улицу, как эта щеня, затем недопеска, а потом уже и сука – она словно преображалась. Она начинала СЛУЖИТЬ.
   У нее в голове выстраивался пузырь, радиусом метров пять вокруг нас с дочкой, и она следила за каждым, кто оказывался внутри этого пузыря – не обижает ли он хозяев. Нет, она не рычала, не показывала зубы. О возможной, по ее мнению, опасности она предупреждала нас, бестолковых и беспечных двуногих, единственным способом: она отступала на шаг назад, готовясь к прыжку по первой команде.
   Есть огромная разница между глаголами «услужить» и «служить».
   Я злюсь, когда водители старательно протирают стекло, когда я уже сижу в машине.
   Ненавижу, когда официанты обмахивают стол, когда я уже собираюсь за него сесть.
   Меня раздражают уборщицы, которые суетливо моют пол передо мной.
   Блин, это ваша работа, ребята, – стекла должны быть прозрачными, стол – чистым, а полы – вымыты. Мне не нужно демонстрировать, что вы старательно делаете свою работу, я и так об этом догадаюсь.
   Если стекла чистые – я знаю, что водитель молодец, а если он размахивает тряпкой передо мной – я в этом начинаю сомневаться.
   Если стол в ресторане чистый – официант постарался, но когда он смахивает крошки при мне – я понимаю: он не убирается, а намекает на чаевые.
   Если пол чистый – уборщица работает хорошо, но если она моет его, просовывая тряпку чуть не между моих ног, – значит, срочно надо менять ее график.
   Когда собака скалит зубы или рычит, если кто-то подходит к хозяину, или, пуще того, начинает лаять и бросаться вперед, натягивая поводок, будьте уверены, она как раз хочет услужить!
   А наша овчарка именно «служила». Ей не важно было, замечает ли кто-нибудь ее старания, главное было, что она знала – если что, она сможет защитить хозяев.
   Единственный раз, когда на прогулке она не сдержалась и повела себя как дура, случился на Пасху, рано утром. Часов в пять мы вышли гулять, на улице вообще не было никого, я расслабился, спустил собаку с поводка и шел себе позевывая.
   И тут из кустов прямо передо мной вываливается пьяный мужик с радостным криком «Христос воскрес!», крестится и лезет ко мне целоваться.
   Я спал на ходу, но собачка-то была готова и среагировала быстрее меня.
   Я успел крикнуть «Фу!», только когда она была уже в прыжке.
   Услышав мою команду, собака развернулась в воздухе и спиной вперед впихнула мужика обратно в кусты.
   Не переставая креститься, мужик убежал, а собачка, выбравшись на дорогу, села рядом со мной.
   Мне ее, помню, было ужасно жалко, все равно пришлось ее слегка наказать, но после этого случая я уже начал думать о том, что дочечка может гулять с собакой сама. Пусть ей всего семь лет, но в собаке я уже был уверен.
   Ну, сначала-то я хитрил, конечно. То есть я как бы выходил в магазин, а сам прятался напротив подъезда. Через пару минут после моего ухода Любимая говорила, мол, собачке надо бы на улицу, а папа неизвестно когда еще вернется… Так что, доча, собирайся-ка на прогулку сама.
   Преисполненная важностью миссии, дочечка старательно выгуливала псину вокруг дома, а я крался метрах в ста сзади, пристально наблюдая. Наверное, собачка все-таки чувствовала меня где-то поблизости, потому что вела себя исключительно хорошо, но дочка гордилась этими прогулками ужасно!
   Постепенно я забил на ежедневные долгие прогулки, только по утрам выбегал на десять минут, просто чтобы собака не будила девчонок раньше времени. Поэтому потихоньку овчарка все больше становилась для меня именно домашней собакой – такой, которая встречает тебя радостным визгом вечером и тихо лежит у тебя в ногах, пока ты сидишь за компьютером.
   Беда в том, что настоящие служебные овчарки для такой жизни не приспособлены.
   Весь смысл существования овчарки в том, чтобы выполнять приказы хозяина, а если хозяин ничего не приказывает, а только иногда проверяет босой ногой, лежит ли собака под столом или нет, овчарка счастлива не будет. Тогда она начинает ходить за хозяином повсюду, глядя снизу вверх виноватыми глазами, надеясь услышать хоть какую-то команду.
   Все, за кем когда-нибудь ходили существа с виноватыми глазами, знают: ничего, кроме раздражения, это не вызывает.
   Признаюсь честно, сейчас мне стыдно, и еще долго будет стыдно за все те «Отстань!» и «Отвяжись!», которыми я отмахивался от нее.
   Но уже поздно.
   В двенадцать лет у собаки начался рак молочных желез. После шестой операции врач посоветовал нам не мучить собаку, мы ее усыпили.
   Дочечка, у которой с овчаркой проблем никаких не было, заявила, что без собаки жить она не может, следующую надо брать немедленно.
   НО!
   Чтобы она никак не напоминала ей овчарку, о которой она и так все время вспоминала со слезами, новая собака должна быть мало того что другой породы, но еще абсолютно другой расцветки и совсем с другим характером.
   Так мы и решили завести лабрадора.
   Тот, у кого были собаки этой породы, пусть поспорит со мной. Остальным этого просто не понять.
   Я считаю, что лабрадор – это обезьяна в собачьей шкуре. То есть такая вот собакообразная обезьяна, которая просто делает одолжение своим хозяевам, когда она ходит на четырех лапах, ест из миски, виляет хвостом и гавкает. А на самом деле любой лабрадор уверен, что спокойно может делать все то же самое, что делают люди.
   В общем-то это не совсем неправда – я не могу даже посчитать, сколько раз мы приходили домой к такому бардаку и развалу, который собака устроить просто не способна, – сброшено на пол было все, до чего собака не могла бы даже дотянуться, вытащены ящики, которые ни зубами, ни лапами вытащить просто невозможно, раскрыты банки, которые и руками-то не раскроешь. И посреди всего этого разгрома сидела такое чудо, и выражение морды у него было совершенно не собачье.
   Помню, в детстве читал я Катаева «Белеет парус одинокий». Там пролетарский шалопай Гаврик использует интеллигентского сыночка Петю для того, чтобы передавать патроны отбивающимся от охранки восставшим. И вот же ж какая штука, специально понаставили вокруг опасных районов полицейских, оцепление такое, что муха не проскочит, но интеллигент Петя с набитым патронами ранцем проходит через любые оцепления, потому что при одном взгляде на него любому самому злому полицаю сразу понятно – такой мальчик никогда ничего плохого сделать просто не сможет.
   Вот что-то такое и с лабрадором. Не зря половину всех реклам, в которых участвуют собаки, снимают именно с лабрадорами. Потому что при одном взгляде на эту морду сразу теплеет внутри, тает самая лютая злоба и все самые страшные клятвы, которые ты давал себе, мол, «накажу! Устрою взбучку!» – все они рассыпаются и забываются сразу.
   Началось это с первой же ночи, когда буквально только что оторванный от матери щенок начал проситься ночевать в нашу кровать.
   Что это такое, когда собака спит в вашей кровати, – надо знать. Хотя бы для того, чтобы никогда-никогда не разрешать им делать это…
   Пока наша овчарка оправлялась по очереди от своих операций, она сильно мерзла по ночам, и мы разрешили ей спать не на подстилке, а в кресле. После этого как-то совершенно незаметно она перебралась в нашу кровать. Как же это неудобно – при каждом движении натыкаться на торчащие мослы, чувствовать на шее горячее дыхание или холодный нос на голой попе, но мы терпели, жалея собаку, даже старались лишний раз не шевелиться во сне, чтобы случайно не потревожить ее заживающий шов. Но когда в первую же ночь лабрадорка стала проситься к нам в кровать, мы решили: ну уж не-е-ет!
   Но три часа, не сходя с места, лабрадорка сидела возле кровати, жалобно поскуливая, и смотрела на нас тем самым, лабрадорским взглядом. И мы не выдержали. Торжественно пообещав друг другу: «Это только на одну ночь!» – мы похлопали по кровати – ладно, сволочь, иди сюда…
   Вот так все и решилось, сразу и навсегда. Как только собаке что-то было от нас нужно, она усаживалась в свою фирменную позу, делала свое фирменное выражение морды, и устоять мы просто не могли.
   Поэтому я и не берусь советовать, как вести себя с лабрадором. Могу только сказать: если вы не сухарь и ваше сердце не абсолютный камень, лабрадор будет вить из вас веревки и, что самое главное, вы ему будете позволять это делать с удовольствием.
   Обращаться с лабрадором как с собакой не получится. Приказывать ему бесполезно. С ним можно договариваться. Его нужно убеждать. Например, беру я палку, бросаю:
   – Апорт!
   Лабрадорка сидит и смотрит на меня.
   – Блин, ну принеси палку-то!
   Лабрадорка сидит моргает, только голову вбок наклонила.
   – Ты что, не понимаешь? Мы ж играем!!
   «А-а-а!» – согласно кивает лабрадорка. Играть можно, и несется за палкой. Веселуха, короче, а не жизнь.
   А тут еще дочечка закрутила роман и переехала со своим парнем на съемную квартиру, и вот молодая псина осталась у нас с Любимой как напоминалка про дочку со строгим наказом «не обижать», так что наказывать эту оторву нам не хотелось. А раз так, приходилось нам время от времени выгребать из квартиры порванные книги или выносить мешками изгрызенную обувь. Но любая, даже самая заслуженная злоба мгновенно испарялась от одного взгляда этих лабрадорьих глаз.
   Особенно ее несобачью сущность заметно было, когда она спала. Я никогда раньше не видел, чтобы собака спала на животе – ну вот ноги у собак просто не приспособлены для этого. А лабрадорка ухитрялась же: окорочка расправляла что цыпленок табака и дрыхла себе, перебирая лапами во сне, наверное думая «чому я не сокiл, чому не литаю, а то б я с высоты такого по-натворила…».
   Впрочем, за какого зверя она себя там в голове считала, я не знаю, но с собаками она, конечно, бегала вполне как своя – только бестолково как-то. Побаивалась она других-прочих, что ли, – чуть что, сразу попу в землю упирала и поджимала хвост. Но драться не пугалась, когда такое доводилось, не нарочно, конечно, доводилось. Например, один раз подлетела она к паре гуляющих доберманов и ткнулась сучке в перевязанные пластырем свежекупированные уши. Завизжав от боли, сучка огрызнулась, да кто б не огрызнулся-то. Если б лабрадорка забоялась и убежала, на этом бы все и кончилось, но она ж как честная полезла извиняться, типа, пардон, не хотела, а тут кобель спохватился, мол, наших обижают, напрыгнул, и через секунду они уже дрались в общей куче. Пока я пытался растащить собак, пинчериха ухитрилась прокусить мне руку так, что ее хозяйка потом еще неделю испуганная ходила, извинялась и тактично интересовалась: как, мол, рука? А лабрадорка не дергалась особо: надо драться, так надо, что уж, раз такое получилось.
   Ну и грустный конец, кто не хочет – не читайте.
   Как-то в конце осени, когда выпал первый снег, Любимая вышла гулять с собакой. Почувствовав снег, лабрадорка словно с цепи сорвалась. Она скакала, валялась в снегу, гонялась за снежинками. Увлеклась, конечно, да и выскочила на проезд перед домом. А там ее сбил какой-то водитель, не успевший затормозить по первому снегу. Сбил и уехал, Любимая даже номер заметить не успела.
   Пока я приехал, пока мы довезли ее в клинику, она уже умерла.
   Ну, мы так подумали, раз дочка с нами уже не живет, не будем мы пока новую собаку заводить, ну его на фиг. Хорошо, конечно, когда они есть, но уж очень тяжело, когда они уходят.


   «Летучий бумер»

   Примерно в это же время, года четыре назад, звонит мне подружка, мол, покупаю машину, помоги пригнать.
   Копила-копила, искала именно то, что ей хотелось: небольшую машинку секонд-хенд, в хорошем состоянии, с автоматической коробкой, но главное – с люком.
   Ну нашла и нашла. Поехали купили, во двор пригнали, сели, покупку обмыли. Я-то непьющий, а подружка на радостях вмазала крепко. Даже во двор выходила с машинкой целоваться, наливала ей в бачок с омывайкой рюмку мартини, короче, бухнула хорошо.
   Ну и далеко за полночь разобрало девочку:
   – Хочу на своей машинке кататься.
   Я ей сурово объясняю: мол, это исключено. Если выпила – за руль нельзя.
   – Ну ты меня покатай, – просит. – Прямо не могу, как на своей проехаться хочу!
   Хорошо, соглашаюсь, потому что ей заодно воздухом подышать полезно.
   Вышли мы во двор, я думал, ну, кружок вокруг дома сделаем и хватит, а она меня упрашивает: мол, давай на МКАД!
   Ла-а-адно, сдаюсь, мы в самом конце Ярославского шоссе, до МКАД рукой подать, поехали.
   Выезжаем на МКАД, время уже совсем позднее, машин немного, поэтому еду я себе тихонько по средней полосе с открытыми окнами.
   А девчонку от счастья аж плющит, музыку она врубила на полную мощность, ну и вдруг открывает люк, с сиденья встает и в люк высовывается.
   Ну, у меня-то машин с люком никогда не было, я растерялся чутка, да и рулить так не очень удобно – притормаживаю. А она руки раскинула, как девчонка на «Титанике», и орет, мол, давай-давай, быстрее, быстрее!! Я прикинул: гайцовский пост проехали уже, время позднее – ладно, можно и быстрее.
   Ну и притопил малька, ну чуть-чуть совсем – ведь девочка же сверху.
   Едем мы где-то под шестьдесят, девчонка, высунувшись из люка с раскинутыми руками, поет и смеется от радости. Счастье!
   И вдруг:
   ВА-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А!!!!!!!!!!!!!
   Рядом с нами пролетает черный бумер. Затонированный в ноль, без огней, даже без габаритов.
   Прожужжал он с такой скоростью, что крохотную машинку вбок чуть не снесло на соседнюю полосу, а девчонку сверху аж согнуло пополам.
   Реально – за двести пер, не меньше.
   От такого дела девчонка сразу протрезвела, опустилась вниз, люк закрыла, окна подняла, музыку потише.
   – Что это было? – спрашивает.
   – Ну мало ли придурков на трассе встречается, – отвечаю. – Ну бумер, ну без света, ну торопится. Такое часто бывает.
   – А-а-а-а, – кивает девочка. – Понимаю… – Посидела покурила, вроде успокоилась и снова музыку погромче делает, окна опускает.
   А я-то уже в зеркало заднего вида смотрю и говорю ей: мол, секундочку! Потому что в зеркало вижу, что эта машина опять нас догоняет!
   И опять этот бумер:
   ВА-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А!!!!!!!!!!!!!
   Пролетел он снова мимо нас с той же офигительной скоростью, так что нас опять чуть не снесло вбок на соседнюю полосу.
   – Фигасе, – пугается девочка. – Он еще и без номеров, это я заметила.
   – Да ла-а-адно, – успокаиваю я ее. – Может, второй такой дурак нашелся…
   – Не-не-не, это тот же самый. Но он же не мог за пять-то минут всю МКАД кругом объехать?
   – Не мог, – соглашаюсь.
   – А прибавь-ка скорости чутка, – просит она.
   Да мне-то что, я прибавляю. Едем уже под сто где-то, подружка в кресле вертится, назад оглядывается. И вдруг за меня хватается – опять он! А я в зеркало вижу – и правда догоняет!
   Подружка визжит:
   – Давай к обочине и тормози!
   А я ей начинаю объяснять: мол, куда там к обочине, он же правее нас едет, по второй полосе, но слова сказать не успеваю.
   ВА-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А!!!!!!!!!!!!!
   Опять пролетает этот темный бумер мимо нас.
   Тут уже и сам я малька очконул.
   А девочка прямо чуть не в слезы:
   – А вдруг это какой-нибудь «Летучий бумер», вроде «Летучего Голландца»? Предвестник смерти и все такое?
   – Да ла-а-адно…
   – Не, ну правда! Вдруг это призрак какого-нибудь бумера, который расстреляли со всеми пассажирами в бандитской разборке? А наемных убийц не нашли… И теперь он никак успокоиться не может?
   – Тогда бы привидение возникало где-нибудь в расстрельном месте или перед МУРом, а не гонялось бы по МКАД…
   – Да? А если это призрак бумера, который на полном ходу как раз на МКАД и разбился и все-все-все погибли? И вот он теперь ездит ночами по МКАД как предвестник смерти всех, кто его встретит?
   – Блин, хорош дурить, – успокаиваю я подружку, а сам уже тревожусь, принял вправо, еду по первой полосе. И блин, как нарочно, машины как-то совсем попадаться перестали, только встречные иногда проезжают…
   И тут подружка ка-а-ак завизжит. Опять! Он опять догоняет!!!
   Блин, это уже совсем стремно…
   Ну, тут как раз съезд на Дмитровское шоссе, я думаю, хрен с тобой, золотая рыбка, резко торможу и съезжаю на ответвление, а подружка еще громче визжит:
   – Он за нами, за нами едет!!! – и прямо за руки меня хватает.
   И правда, оглядываюсь – этот бумер вслед за нами на ответвление съезжает.
   И я прямо представляю, как он сейчас поравняется с нами, опустятся тонированные стекла, а там внутри скелеты нам руками приветливо машут…
   «И правда, конец…» – думаю.
   Ну и остановился при въезде на Дмитровку. Только собрался аварийку включать, как этот бумер мимо нас проехал, потом – дальше под мост и на ответвление, снова на МКАД. Я сдержанно так порадовался, что аварийку включить не успел, как будто и не обосрался совсем, и так гордо на девчонку оглядываюсь, типа ну вот, стоило тут истерики закатывать. Выезжаю на шоссе под мост, а девчонка опять визжит и пальцем показывает – этот самый бумер выкатывается с ответвления нам навстречу…
   Тут уж я на всякий случай на аварийку-то надавил. Но бумер спокойно под мостом проехал и снова на МКАД подался.
   И только тут до меня дошло.
   То есть, пока мы спокойно себе на сотке по МКАД ехали, этот гад на каждой попавшейся бабочке делал себе такую полную петлю, может, просто по приколу, а может, и изучая развязки, хрен его знает. Мы за то время, пока он разворачивался, проезжали вперед, и тогда он снова нас догонял – до следующей развязки. Все просто.
   Это я потом уже понял, что все просто. Но была такая пара-тройка секунд, в которые я по-настоящему боялся.
   А уж подружка-то моя с перепугу так за меня хваталась, что у меня на руке аж синяки от ее пальцев остались, вся пятерня.
   Меня потом кое-кто спрашивал ехидно: мол, что за синяки-то такие чудные, откуда?
   А я скромно отвечал: от встречи с призраком.
   Защита собственности – дело рук самого собственника.
   Дело было, как сейчас помню, в лохматом уже 1998 году, осенью, аккурат после дефолта. Тогда я ездил на «форде-эскорт», и у меня, как и у многих владельцев иномарок, со взлетом курса доллара начались серьезные проблемы. Запчасти на иномарки стоили просто нецензурных денег, и поэтому многие машины стали внаглую раздевать, снимая с них все, что можно.
   И вот, помню, октябрь, выхожу утром, собираюсь выезжать на работу. Смотрю, а рядом с моей машиной следы – сразу видно, что кто-то пытался пристроить под нее домкрат, но лапа домкрата просто уходила в разбитую грязь, и машину приподнять не смогли.
   Я загрустил, помню, потому что сигналка у меня стояла дрыговская, одна надежда была на огромную мандулу, держащую руль и педали, но если с моей машинки решили снять колеса, то мандула-то от такого не поможет.
   Ладно, думаю, погодите, черти…
   На следующую ночь запарковался на газоне прямо под окном, с вечера напился кофе, сижу бдю.
   Около половины третьего пришли они. Трое.
   Я на цыпочках из комнаты выхожу, в ботинки прыгнул и по лестнице бегом. И тут только сообразил – у меня ж руки голые. Смотрю, возле лифта бутылка пустая стоит. Я ее прихватываю и опять бегом. Выскакиваю из подъезда, а один, смотрю, сидит перед бампером, похоже, номер свинчивает, а двое уже домкрат качают. Я тому, который сидел молча, бутылкой по голове, он на бок завалился. Остальные двое бегом в темноту.
   Я рукоятку из домкрата вынул, лежачему по коленям ею пару раз тюкнул, и за одним из сбежавших – вдогонку, просто потому, что у него куртка светлая была, в темноте виднее. Догнал, повалял немного в грязи, потом довел до машины, и вдвоем мы потащили в милицию того, которого я бутылкой офигачил. Милиция у меня близко – метров сто пятьдесят от дома. Возле самого отделения он снова убежать попытался, тут я уже ему ручкой от домкрата ключицу сломал, но вдвоем с сержантом из будки мы их в дежурку все-таки затащили.
   Дежурный меня выслушал, тех двоих в обезьянник и отправил со мной двоих дежурных оперов, место посмотреть. Привожу я их к машине, смотрим что как, и вдруг из кустов какие-то ребята в масках выскакивают и нас всех троих в грязь кладут. Мне-то ладно, я уже грязный, а дежурным операм в грязи было обидно.
   Оказывается, дело было так: я Любимой ничего не сказал, но она, вестимо, что-то почуяла и с вечера тоже не спала. Когда я из квартиры выскочил, она к окошку – прыг, увидела, что там творится с нашей машиной, набрала 02, и уж я не знаю, что она там сгоряча наговорила, но приехал какой-то ОМОН. Приехал, заметил, как мы возле машины ковыряемся, и нас на этом самом месте сразу и задержал.
   Пока опера с ОМОНом объяснялись, пока те связались с отделением и получили подтверждение, пока мы все вместе в отделение добрались – уже часа четыре было. Там, пока я заявление писал, опера с ОМОНом замирились и по рюмке хлопнули.
   Отпустили меня из милиции в полпятого. Иду себе домой, прохожу мимо машины, смотрю – БЛИН! А колеса-то все-таки свинтили. Тот третий черт, который в темноту сбежал, видать, все это время где-то прятался, а потом, наверное, достал второй домкрат и колеса с номерами скрутил.
   Я опять бегом в милицию – мол, так и так!
   А они меня встречают уже грустные. Мол, эти двое дали одинаковые показания. Как бы идут они ночью домой, смотрят, какой-то мужик домкрат качает. И он им типа говорит: «Мужики, помогите!» Ну и добрые ребята, приняв мужика за хозяина, как бы честно взялись ему помогать. А тут я налетел и, как говорится, все испортил.
   И вот эти их показания как раз подтверждаются тем фактом, что, пока они сидели в обезьяннике, колеса и номера-то у меня все-таки сняли.
   Так что бедных ребят они сейчас отправляют в травм-пункт на первую помощь и после отпускают, а мне надо молиться, чтобы они не подали на меня в суд за нанесение телесных повреждений.
   А что касается моих колес, так дело, конечно, положенным образом будет заведено, так что можно надеяться, что колеса мои когда-нибудь найдут.
   Ну, в суд те ребята на меня так и не подали, а что касается колес, нет, не повезло мне с колесами. Известно, сколько может простоять на улице наполовину разобранная иномарка – да нисколько. Доразбирают вконец очень быстро. Так что уже на следующий день, когда мы все были на работе, какие-то перцы ее спокойно доразобрали и под громкие крики из окон всех соседских старушек спокойно уехали. Не по силам мне в 1998 году оказалось содержать иномарку.
   Ну и нагоняй я от Любимой получил, конечно, за то, что в ту ночь бегал собирать на жопу приключения. Так что, когда на следующий день мы вернулись к голому кузову, Любимая даже дух перевела от облегчения.
   Хоть теперь спать она могла спокойно.

   Вот, пожалуй, пока и все мои воспоминания. Единственное, что мне хотелось бы добавить, – недавно одна моя знакомая посоветовала мне хорошего врача, который мог бы свести кое-какие мои родинки, ну хотя бы самые большие.
   Я сказал большое спасибо своей знакомой, но к ее врачу не пошел.
   Не хочу я избавляться от своих родинок, мне дорого каждое мое воспоминание.