-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Борис Львович Васильев
|
| Отрицание отрицания
-------
Борис Васильев
Отрицание отрицания
Россия – странная страна. Ее истоки следует искать не в истории, не в легендах и даже не в мифах. Она – прямое порождение ледника, а потому – согласно законам диалектики – и гибель ее заключается в леднике. Тепло населяющих ее душ обязано заледенеть изнутри, уничтожив все. Ласку и приветливость, добродушие и сострадание, любовь и нежность.
Россия – дочь Отрицания жизни.
Оглянемся и посмотрим далеко-далеко, в сизые льды, когда-то медленно и неторопливо отступавшие на север. А на их месте постепенно появлялись лишайники и мох, трава, плауны, ползучие плети хвощей, изредка выбрасывающие из своих узлов робкие столбики, похожие на крохотные елочки. На согретых ими местах начали робко появляться первые кустики, они накапливали корни, рождали новые побеги и упрямо росли. Росли вопреки всему. Бедной почве, ледяному прослою земли, студеным злым ветрам. Росли вопреки всему, и этот «рост вопреки» через много лет привел к господству кустарников.
Они заполонили собою все пространство, нехотя, с метелями и жгучими морозами уступаемое ледником. Лоза, мелкий осинник и березняк, крушина, волчьи ягоды, нескончаемые заросли малины и красной смородины, таволги, крыжовника, черемухи, багульника заняли все пространство свободных земель России, не давая никакой возможности прорастать деревьям. Они губили их семена во мхах и травах, они крали у них нежаркое солнце и высасывали все соки из тощей почвы. Это было их царство, за которое они боролись с остервенением, ничего нигде не уступая.
И когда могучие деревья все же вознесли свои кроны, научились прятать семена в шишках, разбрасывая потом их повсюду, кустарники продолжали борьбу. В конце концов тайга победила, выгнала их из-под своих непробиваемых солнцем крон, но кусты по-прежнему продолжали свою тихую войну, захватывая всякое свободное пространство. Борьба эта продолжается и поныне, хотя деревья гордо возвышаются над ними – где лесом, где перелеском, а где и отдельными гордыми упрямцами.
И поныне кусты упрямо лезут на нивы, пажити и даже в огороды. И люди были вынуждены включиться в войну на стороне деревьев, беспощадно вырубая упрямые кусты.
Столбовые деревья и сегодня ведут свой нескончаемый бой с упорной кустарниковой ратью. И война эта бесконечна, ибо опирается на Отрицание.
Ведь и в человеческой жизни кусты изо всех сил мешают деревьям, а деревья стойко продолжают борьбу. И только тогда, когда «социальный» кустарник дозрел до мысли об объединении, получил численное преимущество, армии кустов смели с лица России ее последние тысячелетние дубы и вековые сосны.
Однако начнем разговор не с капризов природы, а с отрицания как дела рук человеческих.
Итак…
Отрицание первое, или Гунькина коза
1
Почему так называлась малоприметная возвышенность в чистом поле, никто уже и не помнил. Даже старожилы из ближайшей деревни Хлопово, в которой, правда, кроме старожилов, уже никто и не проживал. А на самой возвышенности не было ни козы, ни Гуньки, а только хрен. Дремучие хреновые заросли, которых хватило бы на всю область. Если бы было, с чем его есть. Ну, представьте себе картину бывшей Великороссии, ныне за что-то прозванной Нечерноземьем. От селища до селища – выстрел из береговой батареи. Здесь укрупняли обедневшие вконец деревни, как утверждалось, ради того, чтобы запустить могучую сельскохозяйственную технику, а на самом-то деле, чтобы народишко подсобрать из разбежавшихся селений. Тут, почитай, любой парень, на службу призванный, в родную избу уж и не возвращался, а девчонки, каждый год из-за такого государственного расклада без женихов оставаясь, на любую стройку завербовывались, лишь бы в старых девах не оказаться. Месили голыми ногами ледяной бетон на великих стройках коммунизма, лопатами рыли каналы и котлованы, клали тяжеленные шпалы без всяких подъемных кранов, добровольно записывались прокладывать метрополитен, пробивать в горах тоннели, поднимать целину, строить новые города в глухомани. Природа, она природа и есть, и никакой завтрашний социальный рай ей не требуется. Ей сегодняшний нужен, чтоб сама жизнь не прекращалась.
А вместо жизни получили пампасы из хрена.
Старики на завалинках вспоминали времена радостных гармошек при коллективизации. А чего гармонь через пузо не растянуть, когда соседа раскулачивают? Оно, конечно, самое полезное для хозяйства куда-то утекало, но и соседям перепадало – если не старая лошадь, так хоть старый хомут. Только вот старики толковали, что и до коллективизации она уже была. Эта самая коллективизация. Только что называлась по-другому, так разве ж в названии дело?..
– Порешил сход помещика-кровопийцу из дома выселить со всем семейством, а землю никакому не колхозу, а крестьянству по жеребию, – важно рассказывал седой до мертвой желтизны старик. – Ну и имущество, конечное дело, тоже по жеребию, как положено. Чтоб, значит, всем, а не одному крикуну-агитатору. Помню, в двадцать четвертом годе солдаты с войны вернулись, сход собрали, да и порешил тот сход…
– Какой еще сход? – не понимая, а потому с унтерпришибеевским раздражением перебил корявый, без руки, но весь в медалях, очень заслуженный солдат.
– Сказали, мол, такая установка нынче, что, значит, всем всего поровну. Без всяких кровопивцев…
– Катись ты, дед, со своим сходом! И не сход вовсе, а мы, которые кровь проливали, порешили все то дело.
А неподалеку жили-были – тому уж добрых две сотни лет – мелкопоместные дворяне Вересковские. Земля чахлая да и немного ее, а в семье одних детей аж пять душ. Старший сын Александр на фронте с пятнадцатого, слава богу, до командира батальона дослужился, орденов – поликоностаса да плюс – солдатский Георгий, особо почитаемый именно офицерами, так как давался по ходатайству роты за личную отвагу в рукопашном бою. За ним две дочери-погодки последовали – Таня и Наташа. Хорошие девочки, в губернском городе в гимназии учились. Таня с золотой медалью окончила и собиралась в Московский университет на медицинский факультет. В связи с войной туда теперь и женщин принимали. Наташа из-за болезни на год опоздала, окончила гимназию только в семнадцатом и мечтала о консерватории. Еще – Павел. Ну, с ним сложнее дело обернулось, а последней Настенька родилась. Любимица, красавица, только что здоровьем тоже вроде бы слабовата, как и старшие девочки. Так считала мама Ольга Константиновна. Семья имела в губернском городе квартиру с прислугой, но старшие предпочитали жить в поместье, а в квартире проживали девочки, когда учились в гимназии. За ними Антонина Кирилловна присматривала, ну и горничные, естественно.
В старые-престарые времена Вересковским принадлежали две деревеньки, а села ни одного не было, так что и церковь-то чужой оказалась, подле которой они упокоившихся своих хоронили. Когда-то предок очень по этому случаю расстраивался, но последние хозяева в меру заразы атеистической нахватались. Во храм ходили по привычке – крестины да похороны, двунадесятые праздники да привычные свадьбы. И расстройство предка забылось.
Старшие в поместье жили безвыездно. Хозяин, отставной генерал Николай Николаевич, ученым был, что-то там писал историческое, а жена Ольга Константиновна за дворней присматривала. Был у них старый дворецкий, хозяина в детстве обихаживавший, повар, экономка да две горничные. Еще кто-то мелькал, но это так. Приживалы, что ли. Или – долгие гости скорее. Вересковские хлебосольством на всю округу славились.
С соседями своими – то бишь с бывшими крепостными – жили душа в душу. Парни каждое Рождество в каждой деревне елку ставили, а девочки ее украшали вместе с местными ребятишками. И так это всем нравилось, что с елок тех ни разу ни одной игрушки не пропало. Крестьянам это по душе было, мальчишек приструнивали, но парни тогда особо не озорничали, схода побаиваясь. Ведь рекрутский набор обществом решался по заведенной издревле привычке, тут было, отчего забояться.
И вот в конце того же двадцать четвертого года, что ли, бывалые, колотые и стреляные, тертые-перетертые, газом травленные и казачьих сабель навостренность собственным телом постигшие, свою сходку собрали. Сказали, правда, что любой дед-прадед с правом спора на нее приглашается, как и все прочие по всяким хворям не служилые мужики. Только бабам ход туда был заказан, потому как отвыкли солдаты от бабьего слезного воя настолько, что уж и слушать его не захотели.
– Равенство нам обещают после дождичка в четверг! – проорал косматый солдат. – А наши подзолистые души не в четверг, а сегодня дождичка желают! Какой сегодня день, старики уважаемые?
– Четверг.
– Самое, стало быть, оно!
Рванули было с места да на рысь, только один из дедов вовремя закричал тоненько:
– Ишь, куды ж?.. Ружья наземь… клади!..
И вся рысь замерла. Положили солдаты ружья – аккуратно положили, как вот такими дедами велено было, – а потом пошли шагом. Тоже привычным – четыре версты в час. За ними чуть поодаль бабы шли, малышни орава да мужики неслужилые. А парнишки постарше неспешно вели под уздцы нестроевых крестьянских лошадок с пустыми телегами. Это обратно кони должны были потрудиться по доставке добычи, необходимой для наступления всеобщего равенства.
Приехали. Нестроевые с парнишками остались, а бывалые, пороха понюхавшие, вперед вышли.
– Эй, хозяева!
Хозяева на крыльце появились. Сам Николай Николаевич, сама Ольга Константиновна и – девочка Настасья, а остальных детей лихие дни раскидали неизвестно куда. И она, эта последняя девочка, что-то радостно закричала, углядев в третьих рядах подружек, с которыми каждый год весело наряжала в деревнях елки.
Но толпа безмолвствовала, что, как известно, ей свойственно в ситуациях озадачивающих.
– Грабить пришли? – помолчав, спросил Сам.
– Грабить – слово буржуйское, – хмуро сказал солдат с отсохшей рукой. – А наше слово – зекс… эксприация.
– Не понял, – сказал Сам.
Тут какой-то дед, передних раздвинув, к крыльцу вышел и достал мятую бумагу, которую еще не успели раскурить. Развернул ее и зачастил, не читая:
– Постановление схода. Всего нашего общества то есть. Все ваше личное имущество можете взять с собой, мы вам даже телегу дадим, только своих коников нам оставите, они вам больше без пользы. Потому тогда грабеж, когда личные вещи берут. А когда не трудом добыто, а наследством это называется, нет на то согласия бедняцкой части.
– Да у меня предки во всех коленах за Россию кровь проливали. – Хозяин даже в грудь кулаком тюкнул. – У меня старший сын Александр на фронте с пятнадцатого года, три ранения получил, четыре ордена имеет и солдатским Георгием награжден за личное мужество!
– Достоин, стало быть, – сказал старик. – Потому мы и не грабим, как некоторые. Мы по-людски. Полчаса на сборы хватит?..
Заплакали Ольга Константиновна и барышня, если, стало быть, по-старому считать. Но сам генерал Николай Николаевич Вересковский зыркнул глазом, и пошли они собираться.
А толпа стояла и молчала. Может, и копошилась в какой ни то душе некоторое несогласие, но наружу не вылезало. Опыт уже был – свое при своем храни, дольше проживешь. Потому-то и молчали все.
Вышли хозяева и их горничные вместе со старым дворецким. И каждый – с чемоданом, и девочка с чемоданом, а Сам – аж с двумя баулами. Но тут взроптали солдатики: мол, чего прешь-то, хозяин? Может, золото какое?
– Золото, – сказал хозяин и открыл оба баула.
Подошли. Посмотрели.
– Бумажки какие-то…
– Работа это моя, – вздохнул хозяин, застегивая баулы. – Всей жизни работа… О русской армии.
Помолчали все с уважением. Даже не спросили: «Почему, мол, русской, а не Красной?..»
Еще живо было, видать, в их уже тронутых бессердечием душах уважение. Это потом с ним, с уважением то есть, расстанутся, потом, когда придет соответствующее распоряжение. А тогда еще такого распоряжения не было. Потому никто в опустевший дом и не ринулся, пока бывшие жильцы да телега с ними да пожитками их с глаз не скрылась.
Медленно, мучительно медленно расставался народ с духовным своим богатством. Это погодя, потом все ускорили, когда церкви да монастыри громить распоряжение вышло. А заодно и могилы раскапывать в поисках золотишка под бдительным надзором молодцов в кожаных куртках с маузером через плечо аж до колена.
Да и в пустой дом не навалом, не кто первый, тот и в дамках, вошли. А вполне степенно и даже, как бы мы сегодня сказали, словно на экскурсию. На стенах – картины в рамах, на полу – ковры, кровати все постелены, а в буфетах – их целых три оказалось – чего только нет! И все – чистое, все хрусталем отливает, серебром отсвечивает и красками – словами и не перескажешь. Бабы первыми не выдержали, разахались, но дед, которого сход выделил, сказал строго:
– Делить все – по-честному. А как так – по-честному-то? А так. Ты, к примеру, спиной к буфету оборачиваешься, я во что-то тыкаю, а ты кричишь, кому достанется. Можешь, конечно, и «мне!..» заорать, а вдруг не угадаешь, во что глазища завидущие уткнулись? Вот потому и орешь: «Марье!»
Ан Марье-то заветное и досталось. Очень от таких дележей сердца изнашиваются, очень. Считается, что к тридцать седьмому году совсем износились, ученые так говорят.
Вот так, в общем-то мирно и тихо, и шел дележ. Насте – поварешку, Федору – седло, Игнату – кресло, Прасковье – стул, ну и так далее. И все бы вполне мирно и закончилось, если бы бывалые да настырные солдаты в погреб не заглянули. Заглянули… Батюшки, все полки – в бутылках, все бочки – с вином!.. И это – при сухом-то законе!.. Так они оттуда и не вылезли, от запаху обалдев. Сперва от разного запаху, а потом и от разного вкусу.
А наверху тем временем дележ шел.
Все разделили по справедливости, то есть с условием, когда за тебя кто-то выбирает. Так мы с седых времен ее, то есть справедливость, и воспринимаем. И когда эта справедливая дележка была закончена и все, что только оказалось в доме, было вытащено через окна и двери, тогда и ушли, про солдат и не вспомнив. И очень довольные разошлись по домам. А дома приняли на грудь самогоночки по семейному любовному соглашению. И принявши по согласию, закусили чем бог послал, и завалились спать, устав от непривычного дня. И никто о солдатах так и не вспомнил, за исключением тех семей, откуда они происходили. Но и в тех семьях особо не кручинились, привыкнув, что русский солдат сам собою возникает и сам собою растворяется.
Только ночью полыхнуло вдруг в полнеба злым багровым заревом. Тут уж не до сна стало, тут вспомнилось проклятье библейское за злодейство, как попы с малолетства всем талдычили.
Повскакали. Заорали спросонок:
– Усадьба горит!..
Ну, тут все дружно поднялись, как извеку положено было. Кто с ведром, кто с багром. Только ветер тоже поднялся и погнал дым, искры да и само пламя точнехонько на деревню. Заметались все – кто избы тушит, кто скотину выводит, кто добро подальше от огня оттаскивает, кто ревмя ревет и зазря под ногами путается. А лето-то, как на грех, сухим выдалось, и как ни кричали, как ни суетились, как ни плескали на огонь, сгорела та деревня дотла. Тогда заорали:
– Пожог!.. Баре проклятые с полпути вернулись!..
– В Чеку!.. В Чеку заявить надобно! Пусть пожогщиков накажут прилюдно!.. На месте, сами глядеть желаем!..
Послали двоих верховых. Часа через четыре вернулись они вместе с крепким милицейским отрядом и пожарной машиной с колоколом. Только тушить уж было нечего.
А на пожарище вой стоит, детишки мечутся, скотина ревет. Тут и начальство местное пожаловало. Поглядело, вой послушало и велело завалы после тушения разбирать. Да не деревенские – там все дотла выгорело, – а бывшего хозяина Вересковского. Разобрали, а там – два сгоревших под завалами да два вусмерть упившихся в подвале. Тогда и Чека приехала, только ничего эта Чека не нашла. А личности быстро установили: вояки деревенские. И причину пожара – по обломкам рояля, который ни в какую дверь не пролезал, почему его и не вынесли. А два пьяных воина рояль разломали да и жечь его начали. Может, поджарить чего хотели…
Погорельцам по решению области поселок построили по типичному образцу. В каждом бараке – по четыре квартиры и при каждой квартире – маленький палисадничек. И построили не на старом месте, а на выгоне. Ряд в ряд, как казармы. И назвали Вересковкой.
Только вот хлевов в этой новой Вересковке никто не предусмотрел. Помаялись новоявленные вересковцы со скотинкой, повздыхали да и порезали ее. А что делать прикажете, когда из крестьянского сословия они напрочь выпали, а в рабочее сословие еще не впали.
Но власть решение приняла, и все трудоспособное население помаленьку начало обживать бывший уездный городишко. Там аккурат кое-что строить начали, а тут – рабочая сила. И построили вскорости целых три предприятия. Завод колючей проволоки, фабрику пошива шинелей да почему-то парашютный завод. Про запас, что ли?.. Но местный автобус зато пустили, и все вересковцы, в одну огненную ночь превратившиеся в пролетариат, стали теперь ездить туда на работу. Точно к началу трудового дня.
Зато, правда, в колхоз не угодили и получили через несколько лет паспорта, чего колхозники не имели еще не одно десятилетие. А им – повезло, почему они с красными флагами и просветленной душой радостно ходили на всякие демонстрации.
Вот какая история стала прологом интенсивной индустриализации данного энского района.
2
А теперь отъедем назад. В 1917 год. Понимаю, что в жанре повествования это не очень-то принято, но нарушим традиции ради связного рассказа.
Роковой для России год этот застал штабс-капитана Александра Вересковского в военном госпитале губернского города Смоленска. Угодил он туда в июне, не упав вовремя от огня австрийского пулемета. Мог упасть, но заставил себя не делать этого. Вообще не любил при солдатах осторожничать, но главное – уже фронты разваливались, уже солдаты в атаки бежали с неохотой, уже офицеры после отказа государя не верили ни в победу русского оружия, ни в восстановление монархии.
– Оставьте, господа, – говорил Александр в Офицерском собрании. – Россия обречена на монархию несмотря на то, что иногда ее монарха зовут Борисом Годуновым. Ну, поорет Россия, постреляет, пожжет, пограбит, а потом все равно восславит очередного батюшку-царя.
– Кого, капитан, кого? Михаил отказался от скипетра, цесаревич мал и безнадежно болен.
– Может, родственников из-за границы пригласить?
– Да нет уж. Своего искать надо.
– Горластого социал-демократа.
– Керенского, что ли?
– Что вы, господа офицеры? Россия ненавидит интеллигенцию, так что скорее согласится на любое пролетарское происхождение.
– Ну, вас-то как раз солдатики любят.
– А я из воинов, а не лавочников. И тайком под одеялом офицерский паек не жру. Я его слабосильным отдаю, как то предками было заведено, а сам ем из солдатского котла.
Смертельно уставший на долгой, грязной, бессмысленной войне никого любить не может, потому что для любви нужны силы, а их уже нет, исчерпались они ковшом кровавым. Александр об этом знал, не обманывался, но – верил в своих солдат и берег как мог. Как предки завещали. И потому-то перед пулеметом не упал: командирский пример на солдат действует, как неизбежность. И они не испугались, а наоборот, в ярость пришли. И пулеметчика гранатами забросали, и в окоп ворвались, закрепились, и санитарам время дали, чтобы командира вытащить.
За этот бой он получил последний орден. Но не последнюю награду, о чем, естественно, еще не догадывался.
Из госпиталя его выписали в конце сентября, но не на фронт, а в офицерский резерв, обязав раз в неделю ходить на перевязки и осмотр. Не он один на эти процедуры ходил, зато первым отметил процедурную сестру милосердия. Так их исстари на Руси называли, но, когда милосердие себя до донышка исчерпало, стали именовать сестрами медицинскими. Чтобы еще с какими-нибудь сестрами не спутали, что ли.
Назвать сестру милосердия красивой или даже хорошенькой было бы затруднительно. И скулы чуть выше положенного залезли, и носик подкачал, и фигурка не статуэтка, как говорится. И все же в ней что-то было. Что-то необыкновенное, прочное что-то. Вглядеться следовало, и Александр вгляделся не окопным истосковавшимся взором, когда все женщины становятся прелестными, а отдохнувшим, что ли. Или ухом вслушался, уже достаточно привыкшим к шуршанию юбок за время постельного режима.
Словом, звали ее Аничкой, и это Александру понравилось. Что так по-домашнему зовут: не Анечка, а Аничка.
– А меня – Александром.
– Вы – господин капитан. – Аничка мило улыбнулась.
И он улыбнулся.
– Вы – местная?
– Смоленская.
– А я никогда в Смоленске не был. Госпитали черт-те где, извините. То есть на Покровской горе.
– Весь Смоленск – на юге. За Днепром. Там – крепость и очень красивый центр самого города.
– Если бы вы согласились быть моим гидом.
– С удовольствием. Послезавтра, если вам удобно.
– Благодарю, мадемуазель Аничка.
– Подцепил? – усмехнулся сосед по комнате. – Она, между прочим, дочка патологоанатома.
– Я не суеверный, поручик.
Через день он нанял коляску и заехал за Аничкой в условленное место. День был солнечным и задумчиво тихим – не вздрагивали даже начавшие наливаться бронзовым цветом листья кленов. И яблок еще не собрали, и торчали те яблоки через заборы нестерпимо сочными боками и оскомины не вызывали.
– Смотрите, какие яблоки искусительные, – сказал штабс-капитан. – Вам бы мне хоть одно протянуть, Ева.
Ева, то бишь Аничка, промолчала.
Спустились вниз, к Рыночной площади, где привычно шумели вокзалы, пересекли Днепр и через пролом в крепостной стене въехали на Большую Благовещенскую…
– Влево уходит улица на Рачевку, – поясняла Аничка. – Там теперь лесосплав, плоты сплачивают и буксиром тащат до Рославля. А когда-то там протекала река Смядынь, на которой изменник повар зарезал несчастного князя Глеба.
Возле огромного собора толпились прихожане, нищие, беженцы, бродяги. А дальше улица круто взяла вверх, лошадь перешла на шаг, и ее шустро обогнал маленький звонкий трамвай.
– В нашем городе был пущен первый электрический трамвай, – не без гордости объявила Аничка. – Зимой обычная конка не могла подниматься по этой крутизне. Лошади падали.
– А почему трамваи вниз скатываются пустыми?
– Дешевле, – улыбнулась Анечка. – Горожан до Днепра и ноги донесут. Левее Большой Благовещенской идет параллельная улица, которая называется Резницкой. Папа говорит, что ее прозвали так потому, что по ней текли реки крови, когда поляки ворвались в город, который оборонял боярин Шеин. А это – женская гимназия, в которой я училась…
Аничка смущалась и поэтому болтала без умолку. А Александр поймал себя на том, что старательно запоминает все улицы и переулки, о которых она рассказывает. Почему? Инстинкт боевого офицера, что эти знания когда-то понадобятся ему?.. А ведь – понадобились…
– …А это – центр Смоленска: видите часы? Это знаменитые часы, от них отмеряют все расстояния, а под ними назначают свидания. Направо уходит Кадетская, улица вечерних прогулок с дамами и тросточками. Но мы сначала поедем прямо. К Молоховским воротам.
Проехали к узким, сводчатым и мрачноватым Молоховским воротам, которые упорно не сдавались наполеоновским войскам, полюбовались на памятник 1812 года, где орлица, охраняя гнездо, цепко держит руку галла с мечом. Проехали вдоль крепостной стены и южных башен до плаца для парадов по праздничным дням под сенью обелиска в честь защитников Смоленска, велели кучеру ждать и прошли в Лопатинский сад.
– Его заложил губернатор Лопатин, почетный гражданин города. А его дети расписались на развалинах второго крепостного вала, позже превращенного в застенок. Хотите посмотреть?
Перешли по красиво изогнутому над протокой меж прудами деревянному мостику и очутились в проломе старинного крепостного вала, заросшего поверху деревьями. Входы в его таинственные подземелья были закрыты тяжелыми коваными решетками.
– Это была страшная подземная тюрьма, – сказала Аничка почему-то приглушенным голосом. – Здесь сидел Кочубей со своим верным Искрой в ожидании казни.
Александр с уважением подергал решетку.
– А теперь посмотрите, что выбито перед нею.
– Ка-бо-грал-ло. Что это значит?
– Это значит «Капитолина, Борис, Григорий, Александр Лопатины». Дети губернатора Лопатина. Остались на века.
– На века останется только Смоленск, – сказал Александр. – Древнейший город собственно России. Насколько мне известно, он упомянут в византийских хрониках еще шестого века. Извечный страж Москвы, как его когда-то называли наши предки.
– И не случайно, – сказала Аничка. – Идемте, господин капитан. Я покажу вам документ, подтверждающий это гордое название.
Они пересекли Лопатинский сад и остановились на внешнем валу, к которому с обеих сторон примыкала крепостная стена. На левой стене красовалась памятная табличка:
СМОЛЕНСКАЯ КРЕПОСТЬ ВЫДЕРЖАЛА ПЯТЬ ОСАД.
Александр одернул мундир, вытянулся во фрунт и вскинул руку к фуражке. И застыл, отдавая честь безымянным защитникам Руси. Потом почему-то смутился, спросил:
– Гордитесь своим городом?
– Самый лучший в мире!
– И внуков научите гордиться, – улыбнулся Александр.
– И правнуков, если Бог пошлет.
Александр с непонятным самому почтением поцеловал ее руку.
– Прошу отобедать со мной в ресторации. Пожалуйста, не откажите раненому офицеру.
– С удовольствием. Я проголодалась.
– Случайно не знаете, где можно достать хорошие вина? Я понимаю, сухой закон…
– Случайно знаю. – Аничка улыбнулась. – Недалеко от Днепра, на Энгельгардтовской.
Они вкусно пообедали с отличным рейнским вином, после чего Александр доставил Аничку домой. Прощаясь, она сказала:
– Следующий обед – у нас, господин капитан.
– Благодарю. – Он поцеловал ее руку. – Буду жить этой надеждой, мадемуазель.
3
Через неделю после ознакомления штабс-капитана Вересковского с достопримечательностями губернского города Смоленска владелец Вересковки генерал-майор в отставке Николай Николаевич Вересковский отмечал свое пятидесятилетие. Он терпеть не мог никаких праздников, а уж тем паче искусственных, потому что они отрывали его от любимой работы. Николай Николаевич был крупнейшим специалистом по истории русской армии и единственным знатоком дворянского корпуса России. Однако профессорского звания не имел, потому что предпочитал не учить избранных, а растолковывать всем читающим героическую историю России в научных трудах и популярных книжках. И ничего не желал, кроме трудов и покоя среди карт и схем, книг и рукописей, но пришла супруга Ольга Константиновна, нарушив привычный покой.
– Извини, друг мой, но я – с просьбой и надеждой.
– У надежды более трепетные крылышки, – улыбнулся генерал. – Так что начнем с нее.
– Изволь, друг мой. Я очень надеюсь, что ты не откажешь мне в личной просьбе.
– Полагаю, она в моих силах?
– Вполне. Устроим бал по поводу твоего юбилея.
– Какого юбилея? – Николай Николаевич слегка опешил.
– Увы, через два года тебе исполнится пятьдесят лет.
– Вот тогда и отметим. Раньше времени неприлично.
– Не будь суеверным букой. Тебе это не идет.
– Ох, – он недовольно поморщился. – Время неподходящее.
– Неподходящее, – тотчас же согласилась Ольга Константиновна. – Особенно для наших девочек.
– Что ты имеешь в виду?
– Войну, мой друг.
– Войну… – Генерал вздохнул и вдруг оживился: – Знаешь, какая парадоксальная мысль меня неожиданно посетила, Оленька? В войну убивают тела, но не души, которым достается благодарная память потомков. А во времена террора гибнут прежде всего души. Террор убивает души людские!
– Нашим девочкам нужны романтические влюбленности, Коля, – озабоченно сказала Ольга Константиновна, проигнорировав научный восторг супруга. – И мы с тобой откроем этот бал вальсом, как в доброе старое время. Интересно, но все старые времена в России всегда почему-то считаются добрыми.
Балу предшествовал легкий банкет, поскольку генерал выговорил себе право на рюмку-другую доброго коньяка. Он чтил законы, но полагал, что они касаются водки, которую поэтому и не держал в доме. А, как известно, вторым указом после объявления состояния войны с Германией был указ о сухом законе, который Николай Николаевич и относил к потреблению водки и всяческих настоек, поскольку всегда пил только вино. Или очень хороший коньяк.
На банкете именинник произнес тост:
– Дамы и господа! Я горжусь тем обстоятельством, что на моем празднике присутствует столько молодежи. Ей принадлежит завтрашний день, а мы, увы, уже сделали, что могли. Так каким же он будет для них, этот завтрашний день? Время определяет не столько бой часов, сколько бои нашего Отечества. Мы – вечные пограничники меж Европой и Азией, меж христианством и исламом, меж кочевниками и землепашцами. Потому сила нашей Отчизны не в торговле, не в мореходстве, не в пшеничных закромах и тысячных гуртах скота, а в армии ее. А мощь армии – в ее дворянском офицерском корпусе, в исторически сложившейся военной касте России. Ныне эта мощь исчезает на наших глазах. И не только потому, что дворян-офицеров заменили скороспелые прапорщики из конторщиков, но и потому, что немецкая пропаганда разлагает нашу армию. Немецкие кабинетные идеи легко усваиваются конторщиками, но им не по силам управлять Россией с учетом ее особой, пограничной роли. Нельзя забывать, что мы – вечные пограничники. Если когда-нибудь забудем, все кончится небывалым в мире террором.
Генералу похлопали с тем особым старанием, которым каждый прикрывает свое полное непонимание. Николай Николаевич это почувствовал, но не расстроился. Он полагал, что исполнил свой долг, предупредив легкомысленную юность, каково будет тяжеломыслие их возможных завтрашних вождей, и как они, эти вожди, станут его компенсировать. Он сказал то, что обязан был сказать, хотя, признаемся, почему-то испытывал некоторое внутреннее неуютство.
Но оно рассеялось, как только Павел восторженно начал читать стихи. Он любил Блока не только как поэта, но и как соседа по имению, у которого бывал в гостях. За Павлом следом сестры-погодки в четыре руки исполнили «Времена года», и тоже не просто потому, что любили Чайковского, – великий Чайковский жил совсем недалеко, в Клину, и это делало сестер Вересковских как бы причастными к его трудам.
А потом начался бал, который открыли Николай Николаевич и Ольга Константиновна вальсом. Пройдя круг со старомодным изяществом, они поклонились присутствующим и заняли кресла зрителей.
– Друг мой, извини, но ты забыл представить наших девочек, – с тихим огорчением сказала Ольга Константиновна.
– Кого?..
– Но мы же затеяли этот бал ради…
– Да, да, я запамятовал. Важнее было предупредить их.
– О чем предупредить?
– О том, что никакого счастья у них не будет.
– Не будет?..
– Не будет. Не надо обманываться.
Супруги помолчали. Потом Ольга Константиновна огорченно вздохнула и тихо сказала:
– А они все равно познакомились. Танечка с юным Майковым, он в университете учится. Наш сосед, внучатый племянник поэта. Очень милый юноша. Наташа – с прапорщиком Владимиром Николаевым, он в отпуске по ранению. А Настенька…
– Ни с кем.
– Молода еще, но прошла два круга с Павликом. Он – добрый мальчик. – Ольга Константиновна помолчала. – Зачем ты пугал их?
– Незнание – почва для ужаса. А ужас парализует.
– Странно слышать это от военного историка. Как будто наша армия впервые терпит поражения.
– Меня страшит не разгром армии, а кабинетные немецкие идеи о всеобщем благе, легко усвояемые вчерашними конторщиками, не говоря уж о безграмотных солдатах, друг мой. Им с детства рассказывали сказки о Беловодье, и это навсегда осталось в их душах.
– Что-то я не знаю такой сказки.
– Тебе читали другие сказки. Братьев Гримм, Перро, Андерсена. А им – о благодатном крае, где нет помещиков, а земля рожает сама собой. Только бросай семена да опять на печь.
– Все сказки хороши, друг мой.
– Кроме социальных о всеобщем равенстве, потому что существует только равенство безделья, а равенства труда в мире не существует и существовать не может. Так вот, вся марксистская доктрина построена на этой самой русской легенде о Беловодье.
Многое, очень многое знал кабинетный генерал, блестящий специалист по истории русской армии, в особенности ее дворянского офицерского корпуса. Но и в страшном сне не мог предугадать, каким эхом отзовутся его слова в самом недалеком будущем.
Может быть, его жена что-то предчувствовала благодаря утонченной тысячелетиями женской интуиции? И поэтому сказала:
– И все же не надо стращать детей, друг мой.
4
Но дети жили своей жизнью, и не подозревая, что их может устрашить что бы то ни было. Уж так они все устроены, эти дети, что их завораживают сказки, когда они маленькие, а жизнь – как только они начинают ощущать, что она струится именно по их жилам. Тогда девочкам снится любовь, а мальчикам – героические подвиги, чтобы ее заслужить.
Только старшей, Танечке, ничего подобного не снилось, потому что она знала, кем будет. Она окончит медицинский факультет, будет лечить детей и в строгом соответствии с медицинскими показателями подбирать себе мужа. Чтобы ее дети росли здоровыми, умными и счастливыми. Танечка была самой целеустремленной в их семье. Эта черта начала прорастать в ней еще в детстве и весьма почему-то настораживала отца.
– Для нее цель важнее средств.
– Господь с тобой, – пугалась Ольга Константиновна. – Просто девочка пытается найти рациональную дорогу к женскому счастью, с девочками это случается сплошь да рядом. Это – мечты. А влюбится, даст бог, и все встанет на свои места.
– Она не умеет грезить.
– Ну уж этому свойству девочки обучаются со сказочной быстротой. Дай ей бог влюбиться, и все войдет в норму.
Вот тут мамина тысячелетняя память предков, которая почему-то упорно именуется интуицией, знание дочери и основательный житейский опыт вдруг расписались в своей полной беспомощности. Дочь не только не отвергла молодого Майкова, но, наоборот, обратила на него внимание, какого доселе никто не удостаивался. Она охотно и не без удовольствия танцевала с ним, мило улыбалась, мило болтала и – изучала. Неспешно и очень дотошно.
Несколько сутуловат, но дворянской стати не растерял. Ловок и грациозен в танцах. Бесспорно умен и, что хорошо, этого не афиширует. Легко поддерживает светские беседы ни о чем. О политике говорить не любит, что тоже неплохо. Судя по рукам, достаточно силен, а по дыханию – отменно здоров. Тогда почему же его не взяли в армию?.. Щурится. Следовательно, близорук. Застенчив – значит не уверен то ли в себе, то ли в своей неотразимости. Или – воле, что еще лучше…
Фигуры кружились в вальсе, чинно и грациозно раскланивались в полонезе, сходились и расходились в контрдансе, рисуя узорчатую вязь на сверкающем дубовом паркете. А Танечка, мило улыбаясь, неторопливо и тщательно пополняла досье на господина Сергея Майкова.
Наташа танцевала с наслаждением, всею душой своей. Она любила танцы, веселые разговоры и раннюю, еще не проснувшуюся, еще потягивающуюся природу на утренней заре.
И в этот день, как, впрочем, почти всегда, встала раньше всех. Вышла в сад через веранду, которая не закрывалась даже в морозы, вдохнула полной грудью густой, за ночь накопившийся аромат, пропитанный цветочной росою, и вдруг радостно подумала, что живет в России.
«Какие же мы счастливые! Ну, что там, в жарких странах? Сухой период, дождливый период. А у нас зимою – сон природы, ее отдохновение. И в снежные бури Мороз-воевода дозором обходит владенья свои. А весной все начинает просыпаться, потягиваться, сквозь снег пробиваются подснежники, мать-и-мачеха, и за ними начинает все расцветать, как в раю. А воздух, настоянный на цветах, хочется пить и пить, вливать в себя и чувствовать, как бурно расцветают твои собственные силы, как тебя вдруг тянет петь и танцевать.
А какой карнавал устраивает весна перед тем как уступить дорогу лету и уйти! Уйти навсегда, совсем уйти, потому что через год придет уже другая весна, другая девушка. И она, зная это, изукрашивает цветами деревья и кустарники, разворачивает свежие липкие, трогательно нежные листочки, добавляет ярких красок даже в хмурые ельники. Нет, ни Париж, ни Рим, ни Венеция, ни даже Бразилия не видывали ничего подобного и не увидят никогда. Это – одновременно и похороны весны, и торжество вечной жизни, это вакхическое торжество жизни над смертью. И я бы хотела торжественных похорон, непременно оговорю это в завещании и заставлю нотариуса его заверить всеми печатями».
Наташа отдавалась танцам всей душой, не забывая мило улыбаться раненому офицеру. Только вот мысли ее были далеки и от танца, и даже от кавалера. Она азартно придумывала все новые и новые подробности ритуала собственных похорон.
Господи, чего только не взбредет в девичью голову в безмятежные шестнадцать лет!..
Было, было время, когда все молодые были счастливы, хотя сегодня вы можете мне и не поверить. И вы будете правы, но я останусь при своем мнении. Счастье – производное не только от возраста человека, но и возраста собственной страны. Когда она еще злой, обовшивевший, потерянный и вечно голодный ребенок, она мстит. Месть же одинаково лишает счастья обе стороны. И ту, которой мстят, и ту, которая мстит. И обе стороны не понимают, за что же им такая мука. А Россия вплоть до семнадцатого года еще сохраняла веру в безусловную греховность мести как формы существования.
Во всей большой семье Вересковских самым счастливым был Павлик. Меж поместьем и деревней никогда не было глухого забора, предупреждающей о частном владении просеки или хотя бы устного запрета. Вместо них существовали сложившиеся обычаи, которые не нарушала ни одна из сторон. В поместье можно было прийти только по делу, в деревню – на праздники. На Пасху, Рождество, святки и тому подобное. И взрослые, и в особенности дети Вересковских по иному поводу обычно в деревне не появлялись. Никто – кроме Павлика.
В нарушение всех исторически сложившихся традиций Павлик не только ходил в деревню каждый день, но и приглашал к себе своих деревенских приятелей, которыми весьма быстро обзавелся. Отец смотрел на это сквозь пальцы, но Ольге Константиновне такое поведение решительно не нравилось. Она пыталась объяснить сыну, что подобное не просто не принято, но и неприлично. А уж водить в сад ватагу босоногих мальчишек – извините. Это, как говорится, ни в какие ворота не лезет.
– А что, мне с девчонками в индейцев играть?
– Друг мой, вразуми нашего сына, – умаявшись уговаривать Павлика, Ольга Константиновна обратилась к супругу.
– Вразумлю, – кратко ответил Николай Николаевич.
И купил сыну монтекристо, патронташ и целый ящик патронов.
Старший Александр оборудовал тир непосредственно в саду. Там были расставлены мишени, фанерные фигурки зверей, и мальчишки лупили по ним, не нанося урон местной фауне.
И только Павлик упорно стрелял птиц. Всех подряд. Ворон и сорок, синиц и соловьев. Что летало или пело, в то и стрелял. И – радовался, что делает это метко.
Павлик не бросил своих деревенских друзей и тогда, когда поступил в гимназию. Приезжая домой на каникулы, при первой же возможности разыскивал их, в тире начиналась стрельба, а в лесу – охота на пернатых. Но тут пришла война с немцами, во всеуслышание объявленная Второй Отечественной, и в стрельбе появился определенный смысл.
– Я буду готовить из них снайперов.
– Молодец, – сказал Александр, приехавший повидаться с родными перед отправкой на фронт. – Так держать!
За войной последовала революция, но Павлик упорно продолжал готовить своих снайперов и не оставил этого занятия даже после Октябрьского переворота. Теперь, правда, неизвестно, для какой из воюющих армий предназначались эти гипотетические снайперы.
Татьяна в августе поехала в Москву. По пути – в губернском городе у нее была пересадка на московский поезд – зашла в гимназию, поблагодарила учителей, попрощалась с ними и, нагруженная советами и пожеланиями, отбыла во вторую столицу. Писала аккуратно, но редко и очень уж коротко.
Поздней осенью поползли упорные слухи, что большевики введут всеобщее образование, закрыв гимназии и реальные училища, равно как и коммерческие вместе с кадетскими. Говорили, что преимущества получат дети рабочих и сельских бедняков, которые не будут сдавать никаких экзаменов вообще. И что хорошо бы обзавестись справкой о том, сколько классов гимназии окончил учащийся из среды лишенцев. Павлика тут же снарядили в город, указали, чтобы остановился на квартире, получил справку в гимназии и немедля отправился бы домой. В родное именье Вересковку.
Павел тут же выехал и… И пропал. Для очень многих – навсегда.
Выпал в отрицание.
5
– Всякая революция есть отрицание живого организма нации, сложившегося тысячелетиями. Его судьба прерывается, накопленные традиции, обычаи, привычки да и вся естественно создавшаяся мораль общества разрушается, погружаясь в муть и тину далекого прошлого, откатываясь в детство свое…
Патологоанатом госпиталей Смоленска Платон Несторович Голубков – крупный мужчина с мощными плечами и устрашающе огромными ручищами – очень любил пофилософствовать. Общаясь с двумя одичавшими помощниками да бесконечным потоком трупов в мертвецкой, он отдыхал в возвышенных разговорах с друзьями и гостями.
– Возникает иная цепочка развития, поскольку в полном согласии с диалектикой всякое отрицание рождает свое отрицание. Отрицание отрицания – не только непреложный закон диалектики, но и закон, предупреждающий общество о зловещем постоянстве бесконечного отрицания.
Александр с большим вниманием слушал известного в Смоленске профессора. Не с приторно вежливым молчанием гостя, а с искренним интересом. Он повидал то, в чем ежедневно копался патологоанатом Голубков, до сей поры не мог отмыться от липкого запаха смерти, ему и теперь виделись горы окровавленных трупов с оторванными конечностями, разможженными черепами и сизыми внутренностями, вывалившимися из разорванных животов. Еще живые, дышащие, доживающие свою жизнь внутренности. И его не раз убивали, и он не раз убивал, и насильственное отрицание жизни для него было явью, реальностью, а не устрашающими рассказами для гостей…
– Вспомните Великую французскую революцию. Отрицание королевской власти рождает гильотину, гильотина – невиданный всенародный и прилюдный террор. И отрицание шло за отрицанием, породив в конечном итоге Наполеона. И опять – реки крови, горы трупов, артиллерийский огонь по толпам санкюлотов. Не говоря уже о том, что великий корсиканец распространил террор далеко за пределы Франции, включив в него всю Европу. А ведь все началось с революции, переломавшей хребет французскому народу. И принцип отрицания отрицания перестал действовать только тогда, когда Франция вернулась к началу, возвратив власть королевской династии и тем самым отринув саму причину диалектического возмездия.
– Полагаете революцию злом?
– Величайшим! А особенно – для России.
– Слышу голос ура-патриота, профессор.
– А они правы, утверждая, что Россия – страна особая. Это не Европа, но и не Азия, а некая косоглазая меженица. На Руси кто на Запад смотрит, кто – на Восток, да так пристально смотрит, что и под ноги себе не глянет: не там ли утерянный грош завалялся?
– Но все же радуются падению царизма, папа, – заметила Аничка. – Искренне радуются.
– Радуются, доченька. – Платон Несторович вздохнул. – Радости так мало отпущено было народу нашему, что он собственные похороны готов в праздник превратить. Все восторгаются, все нацепили алые банты и славят свободу, свободу, свободу… Какую, позвольте спросить?.. Ведь русский человек и ведать не ведает, что свобода – разрешительный коридор, выстроенный государством. Вот в стенах этого коридора ты – свободен, а как только черту перешел – свисток полицейского и пожалуйте в участок. Вот что такое свобода. Мы, русские, этого движения по коридору не знаем и не признаем. Мы признаем только волю. Гуляй, душа русская!.. И вот все это наше внутреннее инстинктивное безграничье и отпустили на волю. Полагаю, что подобное случилось бы и тогда, когда Пугачеву удалось бы захватить Москву.
– И каковы же выводы из вашей странной аналогии? – спросил Александр.
– Выводы последуют. Причем очень скоро. Общее отрицание, отрицание всего и вся уже произошло в душах. И как только солдаты, то есть мужики с ружьями, вернутся домой, придет второе отрицание. Отрицание сущего порядка, помяните мое слово.
– И все же?
– Явление нового Пугачева и есть новый виток отрицания. История – не веревка, ее заново не свяжешь, однажды разрубив. Понадобится новая веревка, которую и начнут вить из народа.
– Нет, – вдруг тихо сказала Аничка. – Не из народа. Совсем не из народа, который принес домой винтовку. Из нас.
Все несколько озадаченно помолчали. Потом Александр сказал с неудовольствием:
– Но государство не может существовать без элиты.
– Может, – буркнул Платон Несторович. – Очень даже комфортно может существовать. Государству нужна безраздельная власть, а отнюдь не уровень культуры, определяемый элитой общества. И оно создаст свою элиту, отвечающую удобному для него уровню культуры. Хотите – средневековому абсолютизму, хотите абсолютизму просвещенному, хотите – пещерному. На свете не существовало и не может существовать государство, целью которого была бы забота о населении, а не об удобствах и процветании самой этой власти. Любая власть самодостаточна, а потому существует только ради самой себя и во имя самой себя. Это аксиома. Любая власть, кроме наследственной, потому что наследственная власть существует ради собственных детей, внуков, правнуков и прапрапра. Я что-то не припомню альтруистов во главе государства.
Помолчали. Потом Аничка робко спросила:
– А как же Александр Федорович?
– Керенский?
– Да. Его же буквально носят на руках. Я сама видела фото в журнале.
– А кто носит, разглядела? Засидевшиеся в девах бывшие гимназистки да истеричные дамы полусвета. Керенский – интеллигентный, милый, добрый человек, которого гнетет свалившаяся на его плечи забота о будущем России. Он при первой же возможности сбросит с плеч эту историческую суму неподъемную. И это будет следующим звеном цепочки отрицания отрицания, только и всего. Революция запустила конвейер беспрерывного отрицания сущего, что неминуемо приведет к возникновению личности, в которой сконденсируются все отрицания. Это будет сам Отрицатель Отрицания, для которого не может быть и не будет ничего постоянного, ничего святого!
– Папа, сознайся, что ты нас пугаешь.
– Предупреждение об опасности всегда вселяет страх. А это вполне естественно, потому что законы диалектики неотвратимы и, следовательно, беспощадны.
– С законами диалектики бороться бессмысленно, – сказал Александр. – Но у всяких законов есть следствия их проявления. И вот со следствиями бороться не только можно, но и необходимо. Особенно, если зло начинают творить люди во имя собственных корыстных интересов. И мы, фронтовики, будем бороться. Будем!.. Во имя спасения Отечества своего – до плахи, виселицы или расстрела. А чтобы этого не случилось, мы вздыбим всю Россию.
– Так уж и всю, – насмешливо прищурился Платон Несторович. – Россия велика безгранично, потому что она внутри каждого из нас. Покинуть Россию невозможно, потому что каждый покинувший увозит ее с собой, от края и до края.
– Мы создадим офицерские армии, мы призовем казаков, мы объясним народу, что такое отрицание отрицания, – с непривычной горячностью сказал штабс-капитан Вересковский. – Это – гибель всего и вся, семьи и личности, потому что это гибель России…
– Попытаетесь остановить диалектику? Но диалектика – не поезд, на подножку которого умудрилась вскочить матушка Россия. Она неостановима. Отрицание отрицания – непреложный закон бытия. Непреложный!..
И могучий, как трехсотлетний дуб, патологоанатом вдруг тяжело вздохнул и горько покачал седой косматой головой.
6
Настенька подхватила простуду с высокой температурой и заложенными бронхами. Трудно дышала, бредила по ночам, и родные, использовав все домашние средства, послали в город за врачом Трутневым Петром Павловичем. Они познакомились с ним недавно, но доктор был немолод, что вселяло надежду в Ольгу Константиновну, поскольку молодым врачам она решительно не доверяла. Кроме того, в Трутневе было еще одно качество, которое Ольга Константиновна подсознательно ставила выше профессиональных. Он сохранял святую верность жене, погибшей в молодости во время родов, и душа генеральши трепетала пред таким постоянством.
На этот раз, однако, доктор приехал не один. Его сопровождал очень серьезный молодой человек лет девятнадцати, еще не раздавшийся в плечах, а потому и выглядевший несуразно длинным. Просто – длинным, и все. И эта особенность затмевала все иные черты. Ольга Константиновна даже не могла вспомнить, какого цвета у него глаза.
– Мой новый фельдшер, – представил Петр Павлович. – Беженец из Трансильвании и редкий знаток лекарственных трав. Имя сложное, зовите просто Игнатием, как Лойолу.
– Очень приятно познакомиться, – сказала генеральша, потрясенная видом фельдшера.
– С вашего позволения мы осмотрим больную.
– Но… – Ольга Константиновна неожиданно смутилась. – Она – девица, а молодой человек…
– Молодой человек представитель нашего сословия. А у нас нет ни девиц, ни юношей, ни прочих измерений, а есть только больные и здоровые. Куда прикажете проследовать?
Проследовали в спальню Настеньки под конвоем мамы. Настенька застеснялась, натянула одеяло на голову, но доктор стащил одеяло, сердито сказав:
– Врачи не смотрят, а лечат, девочка.
Молча, очень внимательно осмотрели больную, прослушали и простукали. Затем Трутнев спросил:
– Ваше мнение, коллега?
– Сильный бронхит, осложненный ангиной. Однако бронхит поверхностный, и воспаления легких я не ожидаю.
– Как намереваетесь приступить к лечению?
– Сначала приведу температуру к норме.
– Действуйте. Ольга Константиновна, Игнатий останется здесь, а меня извините. Больных полгорода.
– Но как же так, Петр Павлович? – растерялась Ольга Константиновна. – Какой-то фельдшер… А она – девочка…
– А так, что все аптеки просроченными лекарствами завалены, дорогая госпожа Вересковская. Безвластие, никакого контроля нет, и лечить сейчас можно только по старинке. Травками, знаете ли, травками, медом да малиной. А лучше Игнатия травника в городе нет. Его бабка воспитывала, самая известная знахарка тамошняя.
И уехал. А длинный Игнатий остался и продолжал ежедневно лечить Настеньку. Ставил ей банки и припарки, делал растирания, а Ольга Константиновна потеряла покой окончательно. Днем она неусыпно следила за каждым шагом диковатого внука трансильванской знахарки, а по ночам вместо здорового сна прислушивалась, не крадется ли он в спальню любимой дочери.
Но все было тихо, и она почти успокоилась. Настолько почти, что позволила себе подремать перед рассветом, а проснулась вдруг… от звука шагов. Кто-то крался, осторожно крался!..
Накинула пеньюар, сунула ноги в домашние туфли, выскочила. А длинный трансильванец сапоги в передней натягивает.
– Куда это вы?
– Нужные мне травы по росе собирают. А больную пора на питье переводить, мокроты много.
И вышел, аккуратно, без шума притворив за собою двери в сад. Ольга Константиновна почему-то окончательно успокоилась.
Вернулся он через час. В доме уже прислуга готовила завтрак, горничные осторожно начинали прибирать нежилые помещения. Игнатий прошел к себе, позвал экономку:
– Мне нужен фарфоровый чайник и три фарфоровых миски.
– Это уж как хозяйка скажет, господин хороший.
– Ну так спросите у нее.
– Не вставали еще.
– Придется встать, когда вопрос касается здоровья ее дочери.
– Батюшки!.. – всплеснула полными руками, бросилась к Ольге Константиновне. Пока бегала, фельдшер развернул пакет, полный трав, цветов и кореньев, и стал неторопливо раскладывать содержимое по кучкам.
– Что вы меня, сударь, с утра пугаете? – сердито спросила хозяйка, едва переступив порог.
– Распорядитесь, чтобы кухарка выдала мне то, что я просил. Все должно быть чистым безукоризненно. А вас, Ольга Константиновна, я очень прошу подняться в мою комнату. Ваша Настенька стала барышней, Ольга Константиновна, – сказал он, как только они вошли. – Кажется, это несколько преждевременно, но вполне безопасно. И если вы спокойно растолкуете ей, как следует вести себя при этих новых обстоятельствах…
– Как… – Ольга Константиновна захлебнулась в праведном гневе. – Это… Это бессовестно!..
– Все естественное разумно, – пожал плечами Игнатий. – Для этого ее совсем не обязательно обследовать. Вполне достаточно посмотреть на радужную оболочку ее глаз.
Поскольку хозяйка растерянно замолчала, Игнатий позволил себе нечто, отдаленно напоминающее улыбку.
– Моя бабушка никогда не раздевала больных, чтобы поставить диагноз. И, представьте, никогда не ошибалась.
Ольга Константиновна по-прежнему молчала. Игнатий вдруг взял ее за плечи и развернул лицом к окну.
– У вас нездоровая печень. Боли обычно ощущаете ночью, после сытного ужина. Прошу вас ужин отдавать врагу, как то всегда полагали латиняне.
– Да, – растерянно подтвердила она. – А что сейчас следует делать с Настенькой?
– Настеньке следует пить отвары. Я набрал росных трав, к вечеру все приготовлю. Но то, что с нею произошло и происходит, должны растолковать ей вы. Мама.
7
Поздняя осень выдалась в Смоленске на редкость дождливой, черной, неприветливой. Постоянные ветры сдували последние листья каштанов и кленов, ими, мокрыми и скользкими, были усеяны все улицы, даже Большая Благовещенская. То ли дворники уже не успевали ее мести, то ли уже не хотели, поскольку в самом смятенном воздухе города витало нечто скользкое, прилипчиво мокрое и отвратительно вчерашнее. И даже на самой главной улице города Большой Благовещенской трамваи скользили и сползали назад, вниз, к Днепру. И все вокруг, стремясь вперед, неудержимо сползало назад, словно вся Россия бессильно и обреченно скатывалась неизвестно куда. Куда-то вниз, вниз, вниз…
И все митинговали. На Рыночной площади, на Блонье, на плацу, даже на Соборной горе, тесня верующих. Митинговали эсеры, анархисты, большевики, социал-демократы всех оттенков, и только социал-обреченные старались нигде не появляться. Смутное время уже рвалось на улицы и площади, и удержать его было невозможно. Страна вдруг разуверилась в своем вчерашнем кумире Александре Федоровиче Керенском и даже в самом процессе ленивого выбора вершителей судеб России. То бишь депутатов в Учредительное собрание.
– Настоятельно рекомендую господам офицерам появляться в городе только группами никак не менее трех человек, – сказал Александр. – Естественно, вооруженными.
Здесь следует напомнить о реальностях, которые осознанно забывались советскими историками и по непонятной инерции забываются и сегодня. Дело в том, что к началу 1917 года Российская империя потеряла два флота: Черноморский и Балтийский. Первый был частично разгромлен Турцией и Австро-Венгрией, а то, что уцелело от разгрома, оказалось надежно запертым в Севастополе и Новороссийске. И все южное побережье от Одессы до причерноморских степей было переполнено списанными на берег и болтающимися без дела морячками с наколками и нестерпимо острой жаждой выпить и закусить, что и привело многих из них во время Гражданской войны в многочисленные бандитские формирования юга Малороссии.
Та же участь постигла и флот Балтийский, в результате разгрома оттесненный и запертый в Кронштадте и Питере. Единственным боевым кораблем, уцелевшим в этих трафальгарах, был крейсер «Аврора», который бездеятельно стоял на Неве, не решаясь высунуть нос в когда-то открытое, а ныне, увы, прочно запертое море. Тысячи списанных на берег моряков-балтийцев болтались неприкаянными в Кронштадте и Питере. Однако эти сухопутные морячки примкнули к большевикам, соблазненные лозунгом «Грабь награбленное!». Вот они-то и ринулись штурмовать Зимний дворец, хотя штурмовать было абсолютно некого. Бывшая царская резиденция, где ныне заседали члены Временного правительства, почти не охранялась.
От неминуемого разграбления Зимний дворец караулили юнкера, а внутри дворца с этой же целью располагались уцелевшие в единственном бою с немцами отважные дамы из созданного Керенским Женского батальона.
Вот их-то, то есть необстрелянных мальчишек и женщин, и ринулась штурмовать с ревом и матом вечно полупьяная матросня, выписанные из госпиталей солдаты да многочисленные босяки, сбежавшиеся в столицу империи со всей России. Никакие представители рабочего класса в штурме замечены не были, поскольку руководство профсоюзов запретило своим членам участвовать в разграблении народного достояния. Герои большевистского эпоса – в тельняшках, перекрещенных пулеметными лентами, оказались единственными, кто тогда поддерживал большевиков, почему и захват Лениным единоличной власти представляется одной из неразрешимых загадок и без того загадочной истории России.
Кулисы истории, а в особенности ее костюмерные, хранят неисчислимое количество карнавальных масок, личин, картонных корон и вполне осязаемых скипетров. А работяги за кулисами отлично знают, когда и какой именно занавес опустить или поднять для уважаемой публики, именуемой народом.
– Вот и получили компот с грибами, – вздохнул Николай Николаевич. – Уж эти-то и перед возрождением каторги не остановятся, можете не сомневаться. Грибки-то в компоте смертельно ядовитые.
– Ядовитые? – настороженно спросила Ольга Константиновна.
А другой доморощенный философ, патологоанатом Голубков, отец Анички, вздохнул с густой горечью:
– Вот вам и начало смертельного колеса диалектики. Отрицание отрицания включилось в историю Руси…
8
Александр обладал изрядной долей харизмы, заразительно действующей не только на солдат. Этот природный дар, умноженный на незаурядную энергию и хорошее домашнее воспитание, снискал ему главенствующее положение и среди раненых офицеров. Кроме того, он обладал уменьем трезво взвешивать обстановку и делать выводы не на основании заученных правил и привычных стереотипов, как то случается сплошь да рядом и с людьми весьма образованными, а из самой создавшейся обстановки. Словно предчувствуя нечто – а он и вправду предчувствовал, – штабс-капитан старался расширить возможности получения сведений из первых рук, почему и завел знакомство с телеграфистом Юрием, брат которого прапорщик Алексей лежал в том же госпитале, а потом долечивался в том же офицерском резерве, что и сам Александр Вересковский. И вскоре перевел это «просто знакомство» во взаимную дружбу, хотя многое тут противоречило его личным дворянским предрассудкам, поскольку Юрий, равно как и его брат, были сыновьями приходского священника.
Больше всего Александра поразил разговор с патологоанатомом Голубковым, отцом Анички. Александр прекрасно понимал, что диалектика для офицерства – звук пустой, но для него он был все равно что звук трубы Иерихона. Для него это было еще одним предупреждением, что система отрицания взяла в России старт и что ее движение чрезвычайно трудно остановить. Он знал, кого имел в виду Платон Несторович, говоря о новом витке отрицания, поскольку не ленился читать на фронте не только листовки о «штыках в землю», но и «Правду», которую ему приносили его же подчиненные. И больше не верил в разрешенные довыборы депутатов Учредительного собрания, потому что и сами эти довыборы поставили под жесткий контроль большевики-ленинцы.
Он физически ощущал необходимость решительных действий если не завтра, то уж после выборов в «Учредиловку», как тогда говорили, – это точно. Штабс-капитан верил своему внутреннему голосу, а потому и начал готовиться заранее к неминуемой схватке, отлично поняв, что красноречивая русская интеллигенция способна разве что на очередные нескончаемые беседы под вечерний чаек с малиновым вареньем. Да и то – в сумерках.
Приятельство с телеграфистом Юрием было первым звеном подготовки, как разведка – первое звено боевых действий. А из задушевных разговоров с его братом, прапорщиком Алексеем Богославским, Александр легко выяснил, что остатки оружейных складов, располагавшихся на Покровской горе неподалеку от госпиталей, охраняются списанными в запас георгиевскими кавалерами из унтер-офицеров. Складами, правда, давно уже не пользовались, поскольку центр фронтовых операций сместился к югу, но Александр не без оснований полагал, что использовать все запасы армия не могла. По крайней мере, винтовки и патроны должны были там сохраниться. Должны были, и он пошел к караульным кавалерам, из всех своих орденов оставив на груди только солдатского Георгия.
– Вы не хуже меня знаете, господа кавалеры, что немецкие шпионы принудили царя-батюшку отречься от престола, – сказал он, собрав всех, свободных от караулов. – Ныне немецкие наймиты большевики захватили силой дворец Его Императорского Величества Государя Николая Второго, за что их вожак беглый каторжник Ульянов, называющий себя Лениным, получил миллион марок золотом. Завтра он отработает эти деньги, лишив жизни царя и всю его семью. Неужели мы, истинные русские патриоты, доказавшие своей отвагой преданность Государю и Отечеству своему, позволим кучке отпетых негодяев захватить Россию, убить Государя Императора и подписать позорный мир с Германией, которая немедленно захватит наши лучшие земли?
Кавалеры воинственно взревели, но Александр поднял руку, и все тут же примолкли.
– Я поднимаю всех господ офицеров, чтобы не допустить этого. Но у нас практически нет оружия, почему я от имени нашей России прошу вас открыть нам склады…
Склады были открыты. Правда, там, как и предполагал штабс-капитан, не оказалось ничего, кроме винтовок и патронов к ним. К счастью, нашлось несколько ящиков гранат, чем Александр был бесконечно обрадован. Кавалеры перетащили винтовки и ящики с патронами и гранатами в указанное штабс-капитаном место, кое-кто из них, еще не окончательно покалеченный, примкнул к господам офицерам, а остальные отправились агитировать в воинские команды, располагавшиеся в Смоленске неподалеку от госпиталей.
Вернувшись, Александр поручил пятерке крепких офицеров перетащить оружие в помещение офицерского резерва, сам тем временем разбил свой отряд на дружины, назначил в них командиров и связных и поставил задачу во что бы то ни стало прорваться в центр города, закрепиться в нем, разгромить или уничтожить рабочие отряды и приступить к мобилизации населения.
Оружие и ящики с патронами и гранатами были доставлены. Пока офицеры привычно вооружались, подгоняя оружие к собственному снаряжению и удобно подвешивая гранаты, штабс-капитан вдруг почувствовал, что ему позарез необходимо кое-кого повидать. Времени было очень мало, но он все же рискнул:
– Мне необходимо кое-что уточнить в топографии города. Капитан Штапов остается за старшего.
И умчался. Прямиком к дому Анички.
– Мы решили захватить Смоленск и тем дать большевикам пример первого сопротивления.
– Чему? – усмехнулся Платон Несторович, открывший дверь, как на грех, раньше прислуги и Анички. – С диалектикой, запустившей свое чертово колесо, бороться бессмысленно.
Тут, слава богу, появилась Аничка, и Александр не стал ввязываться в никчемные споры.
– Офицеры выбрали меня командиром, и мы выступаем прямо сейчас. Я зашел попрощаться.
– Стало быть, понадобится сестра милосердия, – невозмутимо отметил Платон Несторович. – Аничка, надень форму сестры милосердия и не забудь о косынке с красным крестом. А я пока соберу тебе сумку со всеми необходимыми медицинскими причиндалами.
И оставил молодых людей наедине.
– Вы не пойдете со мной, – твердо сказал Александр. – Не пойдете, вам там нечего делать.
– Я иду не с вами, господин капитан. Я иду помогать раненым и тем исполняю свой долг милосердия.
– Милосердия? – неожиданно зло улыбнулся Вересковский. – Какое может быть милосердие в междоусобной схватке, где враги ненавидят друг друга и боятся друг друга вот уже тысячу лет?
– Чтобы меньше боялись и меньше ненавидели, я и должна идти. У каждого свой долг, капитан. У каждого.
– Я воюю с ними по понятиям чести, а не долга. Я ничего им не должен, а потому ничего и не собираюсь отдавать. Ни имущества, ни земли, ни уж тем более власти!
– Вами управляют сословные предрассудки, а мною – любовь и милосердие к несчастным. И потому мы никогда, никогда – слышите? – не поймем друг друга. Никогда!.. Но пойдем вместе…
А пока шла эта сословная перебранка, солдаты запасного батальона сапогами и прикладами добивали последнего из трех георгиевских кавалеров. Двое других уже были растерзаны.
В чем их обвинишь сегодня? Ведь большевики им Беловодье обещали, где землицы, сколь душа пожелает, и бар никаких нету. Ни бар, ни урядников. И, главное, пахать не надо, такая там землица. Бросил зерна по весне и хоть до урожая с печи не слезай…
9
– Задача: прорваться в центр города и атаковать все места скопления солдатни и сторонников большевистских Советов. – Штабс-капитан отдавал боевой приказ, а потому и речь его была неукоснительно твердой и непреклонной. – Шинелей не надевать, кто боится подхватить в бою простуду, пусть лучше пребывает в резерве. Вопросы есть?
Вопросов не было, как, впрочем, и особого энтузиазма. Всем было уже решительно все равно, но воля командира действовала, и никто не посмел отказаться.
Однако прорваться по мостам в южную часть города с первого лихого удара не удалось. С мостовых укреплений неожиданно ударили пулеметы, и Александр приказал лишь демонстрировать атаку, всячески сковывая противника.
– Я возьму две дружины, переправлюсь у лесопилки и ворвусь в город, минуя мосты.
Штабс-капитан принял на себя командование основной группой не только потому, что это стало направлением главного удара, – он хотел увести с собою Аничку от остервенелого пулеметного огня боевых отрядов красных, предупрежденных солдатами запасного полка.
– Со мной пойдет сестра милосердия.
– Я не…
– Не спорьте, мне нужен проводник в городе.
Тут он лгал всем и прежде всего – самому себе. Сестра милосердия уже ознакомила его с городом, хотя и в общих чертах, да и проводник у него был: он включил в свою дружину не только телеграфиста Юрия, но и его брата прапорщика Богославского… Да ведь нужен повод, чтобы удалить от опасности Аничку, – это во-первых, а во-вторых…
«Во-первых, во-вторых… Чушь какая-то, считать начал, как конторщик», – с неудовольствием подумал он.
Просто интуиция сработала. Та самая, фронтовая, надежная, которая бросает тебя вдруг наземь, когда пуля уже летит в твою голову. Интуиция – память предков, заложенная в генах, и в это мало во что верящий фронтовой штабс-капитан верил, как в «Отче наш».
С утра пошел дождь. Робкий, осенний, безнадежный какой-то. Стали темнеть смоленские кирпичные тротуары, зажурчали первые ручейки с горок к Днепру, посыпались последние листья.
«Хорошая погода, – подумал Александр. – По такому дождичку и не высунется никто».
На лесопилке никого не оказалось, поскольку красные отряды еще воевать не умели. Офицеры-фронтовики еще не служили в новой армии, не обучили ее, не организовали, не передали ей фронтовой опыт, рожденный не без помощи предков, вековых защитников Руси. Это потом им нехотя начали доверять, потом, когда сообразили, что офицеров не на части рвать надо, а привлекать к службе в Красной армии. А тогда…
А тогда у мостов стрельба началась. Палили все и со всех сторон, но опытное ухо определило точно: у красных было как минимум четыре пулемета. И патронов они не жалели, почему на открытых мостах через Днепр идти на них в атаку было верной гибелью.
По счастью, на берегу оказались рыбацкие лодки. Сбили замки, столкнули в воду, расселись.
– Куда лучше?
– К Чертову рву, – сказала Аничка. – Спускайтесь по течению ближе к правому берегу.
– Всем, кроме гребцов, лечь на дно, – распорядился Александр.
Пристали в устье ручья, вытекавшего из глубокого («Чертова», как назвала его Аничка) рва. Быстро выгрузились, вытащили лодки на отмель, разобрали оружие, окружили Александра.
– Вдоль крепостной стены скрытно – к мостам, – распорядился штабс-капитан.
– Обождите, – сказала Аничка. – Мы попадем в крепость через башню Веселуха. Мне кажется, это проще, чем силой пробиваться через центр города к Козьей горе.
– А зачем нам эта гора? Необходимо прежде всего нащупать их штабы, места скопления.
– На Козьей горе раньше был штаб фронта. Большевики вполне могли его использовать.
– Это весьма серьезное предположение, – сказал штабс-капитан. – Ведите, мадемуазель.
– Сначала – вверх по ручью. Следуйте за мною, господа. Только на всякий случай не разговаривайте.
Дождь размочил крутые глиняные откосы. Ноги скользили, кое-где приходилось ползти на четвереньках.
– В Смоленске ходит легенда, будто свое имя «Веселуха» башня получила потому, что в ней устраивали оргии французские офицеры при захвате города Наполеоном. Но это всего лишь легенда. Башня названа так за свою красоту. Она действительно самая красивая во всем ожерелье крепости. Красный кирпич кладки через равные промежутки отделан поясами из белого камня…
Аничка болтала без умолку из-за некоторого смущения, остановившись перед крутым подъемом. Ей предстояло показывать дорогу офицерам, и она очень беспокоилась, не станут ли при этом мелькать ее панталончики. Но выхода не было, и она, подавив вздох, сказала:
– За мной, господа.
И отважно полезла к башне, по последней крутизне Чертова рва. За нею, оступаясь и оскальзываясь, гуськом последовали офицеры, стараясь не бряцать снаряжением.
– В детстве мы любили здесь кататься на салазках, – чуть задыхаясь, сообщила Аничка.
– Берегите дыхание, – строго сказал Александр. – В башню первым проникну я, за мною – двое офицеров, и только потом – вы, мадемуазель. Там осмотримся, и вы расскажете – в общих чертах, разумеется – о плане Смоленска. В каком направлении нам лучше отходить, если придется выбираться в одиночку.
В башне перекрытий уже не осталось, а пол был замусорен, загажен и завален ржавым железным ломом. Две столь же замусоренные лестницы вели на правое и левое крылья крепостной стены.
– Поднимемся наверх, – сказала Аничка. – Только на стене попрошу всех по возможности скрываться за зубцами. На всякий случай, этот район весьма плотно заселен.
Она поднялась первой, пропустила вперед офицеров, но задержала штабс-капитана.
– Останьтесь, здесь – лучше обзор. Нас просто примут за влюбленных, если кто-нибудь и заинтересуется.
Офицеры скользнули за зубцы, а Александр, оставшись рядом с Аничкой, одной рукой обнял ее за плечи.
– Господин капитан…
– Для вящей убедительности, мадемуазель Аничка. Рассказывайте, что перед нами. И танцуйте от собора. Это – точка привязки, он виден из всех районов города, если не ошибаюсь.
– Танцую от собора, господин капитан. Между крепостной стеной, на которой мы стоим, и собором – местечко, населенное более состоятельными евреями, чем те, которые проживают на Покровской горе. Здесь обосновались ремесленники, мелкие торговцы, мелкие ростовщики, ссужающие деньги под проценты своим же землякам. Козья гора, на которой прежде располагался штаб фронта, левее этого места. Он находился на улице, которая напрямую ведет к центру города, возле часов пересекает Большую Благовещенскую и выходит на Блонье. Вокруг Блонье расположены здания городской управы, особняк губернатора и другие службы города. Полагаю, что сейчас их заняли Советы.
– Стало быть, у нас две цели для внезапных ударов, – сказал Александр. – Первая – бывший штаб фронта, который советские дружины могли приспособить для своих надобностей. И вторая – всяческие ревкомы, комитеты и тому подобные карикатуры на власть освобожденных трудящихся.
Все промолчали.
– Тогда вниз.
Все так же молча спустились в башню.
– Разделимся, – приказал штабс-капитан. – Пять человек – со мной, остальных мадемуазель скрытно проведет к центру. Там ждать, пока не подойду. Если не появлюсь через час, приказываю действовать самостоятельно.
Разошлись. Аничка повела свою группу левее собора, чтобы миновать Большую Благовещенскую и там перебраться через нее в правые улицы. А штабс-капитан, дождавшись, когда они скрылись, приказал разведать подходы к штабу.
Разведчики вернулись быстро.
– К штабу не подобраться, – сказал телеграфист Юрий, которого Александр как человека гражданского и знающего город послал поглядеть подходы к штабу. – Само здание хорошо охраняется. Возле него – пулеметная точка. А на всех перекрестках, в переулках и дворах вокруг стоят патрули.
– Обидно, но делать нечего, – вздохнул штабс-капитан. – Идем на соединение с нашими. Ведите, Юрий. Только другим путем, чтобы не примелькаться. Может быть, чуть выше собора.
– Тут евреи живут, – сказал телеграфист. – Народ робкий.
Еврейский поселок был плотно застроен одноэтажными домишками с палисадниками перед лицевыми окнами и небольшими огородами сзади. Улочки были кривыми, запутанными и немощеными, почему дождь и превратил дорогу в труднопреодолимое месиво. Офицеры, оскользаясь, цеплялись за ограды, которые, как правило, тут же и ломались, поскольку не были рассчитаны на мужскую тяжесть.
– Ведите напрямик, – с неудовольствием сказал штабс-капитан. – Сами же сказали, что народ робкий.
– Два погрома пережили, – вздохнул Юрий. – Это серьезное испытание.
И повел офицеров напрямик.
Шли по жирной огородной земле, пудами налипавшей на сапоги. Ломали плетни и изгороди, топтали грядки, пока не уткнулись в глухой забор из добрых трехаршинных досок.
– Этот не сломаешь. Обходить, что ли?
– Обойдем.
Сочно шлепали по грязи, унылый дождь глушил шаги. Телеграфист шел впереди, но, завернув за угол, отпрянул.
– Часовые у входа в дом.
Александр поднял руку. Офицеры привычно замерли. Штабс-капитан шагнул к Юрию, осторожно выглянул.
Как ни мгновенен был его натренированный взгляд, он успел засечь все. И часовых на крыльце, и красный флаг над входом, и грузовой автомобиль чуть ниже дома. Это был «уайт» с низким железным кузовом и работающим на холостом ходу мотором. Отпрянул за угол, оглянулся, шепнул:
– Швыряю гранату. После взрыва – все в кузов автомобиля. Лечь на пол и не двигаться до моей команды.
Выдернул кольцо гранаты, зажав в кулаке рычажок взрывателя. В сумраке увидел растерянное лицо телеграфиста.
– Пробирайся к Анне, я знаю дорогу в центр. Скажешь ей, чтобы немедленно отводила всю свою группу к башне и далее – на лодке через Днепр, к офицерскому резерву.
– Я…
– Живо!..
В шепоте штабс-капитана было столько ярости, что Юрий поспешно передвинулся подальше, за спины выстроившихся за Александром офицеров.
– Раз… Два… Три!..
Александр швырнул гранату и – дым еще не рассеялся – рванулся из-за угла к автомашине. Не оглядываясь, кто там стонет, кто – кричит, включил передачу и отпустил ручной тормоз. Машина покатилась неспешно, ревя мотором, потому что штабс-капитан притормаживал, по грохоту кузова определяя, сколько человек из его дружины успело впрыгнуть на ходу и лежит сейчас за его спиной.
– Стрелять из-за бортов, не высовываясь! Лучшим стрелкам, по очереди и – только по целям!
Целей хватало, потому что сейчас они катили с Козьей горы по параллельной улице. Здесь оказалось много красных, растерявшихся как от внезапного нападения, так и от неизвестно кем занятой движущейся машины. Офицеры палили из-за бортов, но сам Александр на стрельбу не отвлекался, предчувствуя, что этот путь скоро кончится и ему придется выворачивать на прямой спуск с Козьей горы. Он представлял себе еврейскую старательно изолированную от центра застройку в утробе крупного русского города, зная, что именно в Смоленске и начались первые погромы.
Отходящий от параллельной улицы переулок вел вниз, к Днепру, откуда и до сей поры слышалась неспешная перестрелка. Притормозил, крикнул:
– Прыгайте! Найдите группу, которую вела сестра милосердия, и прежним путем уходите на тот берег Днепра. Меня не ждать, сам выберусь через…
Он замолчал, поскольку не забыл о заповеди командира никогда не объяснять подчиненным того, что их непосредственно не касается. Заповедь была фронтовой, ясной, многократно проверенной. Как только офицеры покинули кузов «уайта», Александр круто заложил руль и, ломая плетни, вылетел на прямой спуск с Козьей горы.
10
Доктор Трутнев Петр Павлович нагрянул к Вересковским неожиданно. Не потому, что не уведомил о приезде, а потому, что надобности в нем не было. Настеньку лечил Игнатий, в уездном городишке, где практиковал Петр Павлович, пациентов хватало, а он – взял да и прикатил. Занятый своими думами, генерал не обратил на внезапность появления доктора особого внимания, но Ольга Константиновна мельком поинтересовалась, не случилось ли чего-либо экстраординарного.
– Никоим образом, Ольга Константиновна, что вы! – торопливо забормотал Трутнев. – Никоим образом.
Нервно ответил. Очень нервно.
– Решили проведать нас или своего фельдшера?
– Да, да. Он – лучший травник. У него бабка – знаменитая знахарка в Трансильвании. – Доктор говорил торопливо и маловразумительно, потому что правду почему-то сказать не решался. – Простите великодушно, любезная Ольга Константиновна, не может ли Николай Николаевич принять меня?
– Разумеется, Петр Павлович, он будет весьма рад. Прошу пройти прямо в кабинет.
Трутнев поспешно, а потому несколько неуклюже поклонился и прошел к генералу-историку.
Николай Николаевич и впрямь был рад видеть доктора. Что-то говорил, пожимая руку и усаживая гостя в кресло. Что-то, разумеется, необязательное, но в ответ слышал еще более необязательное:
– Да, да. Да, да.
– Что-нибудь случилось, Петр Павлович?
– Как бы сказать… – Доктор помялся. – И да, и нет. Словом, после переворота я пошел в милицию, и там сказали, что я совершенно свободен и могу ехать куда захочу.
– А при чем тут милиция?
– Я ведь был выслан сюда под надзор, – вздохнул Трутнев. – Я не решался признаться, что моя супруга вовсе не умерла при родах, а была осуждена на десять лет одиночного заключения в Бутырском замке, а я – определен под надзор полиции в этом городишке. Нет, нет, ничего уголовного, дорогой Николай Николаевич, иначе не осмелился бы навещать вас. Нет, нет, хуже. То есть лучше. Приличнее как-то. Она была в какой-то тайной организации, в какой – я не спрашивал. И ее арестовали. А сейчас – выпустили.
– Вам сказали об этом в милиции?
– Нет, что вы. Она сама прислала телеграмму…
Петр Павлович суетливо и долго шарил по карманам и, наконец, протянул генералу телеграфный бланк:
«ТЕМНИЦЫ РУХНУТ – И СВОБОДА
ВАС ПРИМЕТ РАДОСТНО У ВХОДА,
И БРАТЬЯ МЕЧ ВАМ ОТДАДУТ».
– Без подписи, – сказал генерал.
– Конспирация, – пояснил доктор. – Но это – она. Она всегда, всегда придерживалась конспирации.
– Вы поедете к ней?
– Немедленно. Только…
И вдруг замолчал.
– Что именно, Петр Павлович?
Трутнев вздохнул, помялся.
– Приютите у себя моего Игнатия. Он – беженец, живет без документов. Простите, но… И Настенька не совсем здорова.
– Разумеется, Петр Павлович.
Доктор повздыхал, помялся. Он вообще был не очень уверен в себе, когда дело не касалось его непосредственной специальности. Спросил наконец:
– Как по-вашему, Николай Николаевич, большевики долго еще продержатся?
– Большевики – это размах русского молодца. Отобрать, выпить, закусить. Не дадите, отберут силой, причем с веселым удовольствием. А продержатся до той поры, пока на Руси будет что отбирать. Это – сила разрушительная, а не созидательная. Вот новую дубину или плеть они сотворить могут, а что-либо разумное, доброе, вечное – извините. Это не по их части, как говорится.
– Но ведь Россия – очень богатая страна.
– Вот когда станет очень бедной, тогда и большевики кончатся, уважаемый Петр Павлович. Не раньше. Закон предельного насыщения, который действовал на татар, на них не распространяется.
– Не распространяется, – уныло вздохнул Трутнев. – Закон и – не распространяется. Удивительно, почему не?.. А?..
– Люмпены и маргиналы пишут законы сами. Точнее – для себя. Потому-то Маркс и выкинул лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». А в Древнем Риме пролетариями называли городских бездельников. Теперь представьте себе на одно жуткое мгновение, что эти городские бездельники захватили власть. Представили? Так вот, они ее уже захватили. Точнее – сцапали. Завтра приступят к написанию удобных для себя законов.
– А справедливость? Существует же какая-то справедливость, за которую шли на плаху и на каторгу?
– Справедливость на Руси с успехом заменяется целесообразностью. А целесообразность – необходимостью затянуть гайки или урезать норму хлеба до фунта в день. Или – своеобразием текущего момента. Между прочим, Ульянов-Ленин – юрист по образованию. Присяжный поверенный, и уж что-что, а законы составлять умеет. Скоро сами в этом убедитесь, дорогой Петр Павлович. На собственном горьком опыте.
11
На заснеженном и разъезженном подъеме к центральному перекрестку Смоленска, где висели знаменитые городские часы, лошади поднимались с превеликим трудом. Все было в липкой глинистой грязи, все оскользалось, падало или норовило упасть, и пожилые люди на всякий случай обходили этот подъем по другим, мощеным улочкам.
«Уайт» гремел всем своим железом. Его нещадно мотало, потому что гладкая резина, которой были облиты его колеса на манер танковых траков, не цепляла дорогу. Однако мотор тащил вперед, и грузовик, виляя задом, кое-как взбирался по крутому склону.
Позади началась разрозненная стрельба. По ее бессмысленности штабс-капитан понял, что ею никто не руководит, что каждый стреляет, как ему сподручнее, без общей задачи. Это давало шанс успеть проскочить гребень подъема, пока случайная пуля не попадет в него. Густые сумерки неосвещенного города были на его стороне, равно как и то, что красные упорно не стреляли залпами.
«Уйду…» – радостно подумал он и тут же отогнал от себя эту утешительную мысль.
Он считал, что мысль притягивает. Не веря ни в какую чертовщину, он тем не менее в это верил, потому что слишком долго находился под огнем.
Руль «уайта» был расположен по центру. Поскольку пассажиров не было ни справа, ни слева, Александра свободно мотало по жесткому сиденью, и он держался только за рулевое колесо. И это позволяло ему, болтаясь из стороны в сторону, не упускать из виду дорогу.
Он вылетел на центральный перекресток с диким ревом и грохотом, миновал часы (отсчет расстояний и место встреч, как объясняла когда-то Аничка, показывая ему город) и погнал напрямик по усыпанной каштановыми листьями респектабельной Кадетской.
Здесь никого не было, а стрельба прекратилась сразу же, как только Вересковский миновал подъем. Но скорость он не сбрасывал, понимая, что выигранное время – его единственный боевой резерв.
И на той же ревущей и грохочущей скорости вылетел к Блонье. Этот аккуратный, всегда ухоженный сквер с памятником композитору Глинке окружал продуманный ансамбль зданий, занятых государственными и общественными службами. Александр хорошо запомнил слова Анички, что если городской центр – это часы, то управленческий – район Блонье. Запомнил и резко свернул налево, против движения и часовой стрелки. Но сейчас он собирался перевести все часы города Смоленска назад.
Здесь, как он помнил из объяснений Анички, должна была находиться городская управа. Приближаясь к ней, он сорвал с ремня гранату, зубами вырвал кольцо и метнул ее в подъезд. Промчался мимо, услышал, как грохнул за спиной взрыв. Едва свернув направо, услышал еще один. Оглянулся и увидел напряженное, но весьма решительное лицо прапорщика Алексея Богославского.
– Вы здесь?..
– Да. Еще круг вокруг Блонье, капитан. Пока они не очухались. Перед поворотом у большевиков что-то вроде ревкома. Я метну гранату в момент, когда вы будете поворачивать.
Александр кивнул, слова тратить было некогда. Чуть притормозив перед следующим поворотом направо, услышал взрыв и, как ему показалось, какие-то крики. Опять началась частая, но одиночная стрельба. Из нагана, как на слух определил он.
– Еще раз направо! – крикнул прапорщик. – Второе действие!.. Дайте мне ваши гранаты и не отрывайтесь от руля!..
Капитан отцепил гранаты, протянул за спину, уже не оглядываясь, но подумал, что этот поповский сын на фронте не проповедовал, а очень даже неплохо занимался делом. Распоряжения его были вполне разумными, и Александр ощутил вдруг некое подобие тепла в охолодевшей от войны душе. Появился надежный товарищ, фронтовик, с которым стоило разделить судьбу.
На второй длинной стороне Блонье прапорщик дважды метал гранаты, но штабс-капитан не отвлекался от дороги. Уже началась стрельба, уже все выходы из четырехугольника, по которому они гоняли ревущую машину, были заняты набежавшими солдатами. Пальба была разрозненной, пулеметных очередей пока не слышалось, но штабс-капитан не сомневался, что это – только вопрос времени. Временем же располагал противник, и следовало отрываться от стрельбы как можно скорее.
– Куда сворачивать? – крикнул он прапорщику.
– В Лопатинский сад! Ломайте ворота!
На втором круге Александр резко повернул налево, крылом снес железные узорчатые ворота городского парка и погнал по центральной аллее. Она была достаточно широка, нависавшие деревья немного прикрыли ее от дождя, да и песок впитал воду. Прапорщик Богославский перебрался на переднее сиденье.
– Впереди, кажется, тупик? – спросил Александр.
– Да. В конце бросим машину.
– Ну уж нет! – усмехнулся капитан. – Такого трофея они от меня не дождутся.
– За Королевским бастионом – очень крутой скат. Там невозможно удержать автомобиль.
– Перед скатом – прыгайте.
– А вы?
– А я угроблю грузовик и поднимусь к вам.
Промчавшись через мостик, который рушился за их спинами, они миновали садик с беседкой, вдоль левой крепостной стены поднялись на Королевский бастион. Штабс-капитан чуть притормозил.
– Прыгайте, прапорщик.
Богославский спрыгнул. Александр на второй передаче поднялся на гребень вала, а когда машина перевалила через него, поставил на нейтральную скорость и выключил двигатель. Машина продолжала катиться с крутизны. Убедившись, что она не остановится, штабс-капитан выпрыгнул подальше, перекатился и на четвереньках поднялся на вал. Оглянулся.
«Уайт» продолжал свободно катиться, все больше набирая скорость. Потом вдруг высоко подпрыгнул на каком-то ухабе, перевернулся и рухнул. Раздался мощный взрыв.
– Ну, вот и все, – сказал Александр. – Прощай, старина. Ведите, прапорщик. Полагаю, вдоль стены?
– Вдоль стены нельзя, – сказал Богославский. – Ниже пойдут кварталы рабочих льняного завода, где нас немедленно схватят. Надо пробираться мимо них по крепостной стене, я знаю, где можно на нее подняться.
– Заранее готовили побег?
– Играл здесь мальчишкой. Я же – смолянин.
Пройдя вдоль стены, он указал место, где высыпались кирпичи. Здесь и впрямь можно было подняться наверх.
– Только осторожнее, капитан. Пробуйте кирпич, прежде чем поставите на него ногу. Мы потяжелели с детской поры.
Поднимались они медленно и осторожно. То, что в детстве было просто забавой, сейчас оказалось испытанием терпения и спокойствия. Под Александром дважды рушился кирпич, но, к счастью, удалось удержаться.
Прапорщик взобрался раньше и подал Вересковскому руку.
– За мной до угловой башни. Там спустимся.
– Ползти? – осведомился штабс-капитан.
– Просто пригнитесь.
Благополучно добравшись до угловой башни, спустились по заваленной кирпичами и мусором лестнице. Прапорщик осторожно выглянул, прислушался, потом вышел. Александр ждал, укрывшись в нише. Богославский вернулся, сказал приглушенно:
– На берегу никого. Дождь разогнал.
Тихо пробрались на берег, где стояло множество вытащенных из воды лодок. Прапорщик быстро отыскал легкую лодочку с веслами. Пояснил зачем-то:
– Рыбачат тут помаленьку. Подкармливаются.
Столкнули суденышко в воду. Штабс-капитан сел на весла.
– Оттолкните, прапорщик.
– Я переправлю, – сказал Богославский. – Переправлю и вернусь. Тут в церкви служит мой дядя. Укроюсь пока у него.
– Может быть, со мною в офицерский резерв?
– У него безопаснее, до сей поры шум в городе не затих. И лодку надо на место вернуть, а то наверняка вычислят, что кто-то переправлялся. Слышите, как ищут нас?
Александр прислушался. В пропитанном дождем воздухе глухо раздавались чьи-то шаги вразнобой, доносились неразборчивые голоса, где-то далеко грохнул винтовочный выстрел.
– Крепость обшаривают, – сказал прапорщик. – Вам, капитан, тоже нельзя появляться в резерве. Постарайтесь пробраться к отцу Анички, он спрячет. Дорогу найдете?
– Найду.
– Я высажу вас поближе к его дому. – Богославский влез в лодку, сел за весла. – Если, не дай бог, вдруг выйдет луна, на всякий случай пригнитесь.
Переправились благополучно. Когда лодка заскребла днищем по песку, Вересковский спрыгнул в воду. Протянул руку:
– Спасибо, прапорщик. А вообще нам следует пробираться на юг. К казакам.
– По Днепру сплавляют баржи от льнозавода до Рославля. Это – реальная возможность, капитан. Удачи!..
12
Татьяна писала редко и слишком уж сухо. Жива, здорова, сыта, одета. А в следующем письме – вдруг длинное объяснение, почему она решила поступать не на медицинский, а на историко-филологический факультет. Дескать, папин труд всегда был для нее примером, ну и так далее.
– А живет-то как? – озабоченно спрашивала Ольга Константиновна. – И как с этим самым поступлением? Не отменили прием без экзаменов для золотых медалисток?
– Сообщила бы, если бы отменили. – Генерал в то утро был не в духе, потому что никак не мог припомнить, куда он задевал папку с заметками по сражению под Мукденом. – Почта пока еще…
Он не закончил фразы, поскольку почта и вправду была «пока еще», уже работая с перебоями и запозданием доставок.
– Все – «пока еще»… – вздохнула супруга. – Мы живем в обществе «пока еще». Пока еще есть хлеб, но уже за ним – очереди с утра. Пока еще есть какая-то власть, но уже ее как бы и нет. Пока то, пока се… Все стало призрачным, друг мой. Миражом и бутафорией все стало. Будто ушли актеры, не доиграв пьесы, а декорации остались, в зале – публика, а на сцене – пустота и вооруженные рабочие за кулисами.
Ольга Константиновна не была склонна к монологам. Поэтому слегка удивленный генерал сказал «да-с» и ушел разыскивать папку по русско-японской войне в свой кабинет, до невозможности перегруженный книгами и бумагами. Папки он так и не научился подписывать, полагаясь на свою память, но последнее время она порою почему-то отказывала, и тогда начинались шумные бессистемные поиски.
Николай Николаевич понимал, как нервничает супруга. Александр где-то в Смоленском госпитале, от Павлика ни слуху ни духу, Татьяна озабочена только собой, а почта и впрямь «пока еще». И до какого еще «пока», спрашивается? Свихнулась Россия, свихнулась, а она – сила темная и непредсказуемая. Она – не в Петрограде, не в Москве, не в старых барских усадьбах – она где-то живет вне. Вне городов, вне рабочих поселков… Солдаты бегут с позиций, а господа офицеры ничего, в сущности, поделать не могут, за хлебом – с утра очереди с записью на ладонях химическим карандашом. А оружия в стране – прорва, и в чьих руках окажется это оружие, тот и закажет танцы. То ли вальс с полонезом, то ли вприсядку под гармошку.
Вздыхал генерал. И папка с русско-японской войной порою ему уже казалась не очень-то нужной. Что исследовать, когда время исследований либо уже прошло, либо еще не наступило. А что наступило?.. Междометие. Время междометий. Одних междометий вместо существительных с глаголами.
Осторожно постучали в дверь. Так стучит дворецкий.
– Что тебе?
– Господин прапорщик Николаев.
– Отправь его в сад. Там Наталья с природой общается.
– Они вас спрашивают. Для совета.
– Какого совета?
– Мне не сказано. Вашего, наверно.
Вздохнул генерал. Опять какое-то междометие.
– Проси.
И вошел прапорщик Владимир Николаев. Худощавый, даже скорее недокормленный, проступает юношеская худоба. Значит, из студентов, почему-то решил генерал.
Но доложил по всей строевой форме. «Ваше превосходительство…» и так далее.
– Присаживайтесь, прапорщик. Прошу.
Николаев сел. Аккуратно, на краешек кресла. Николай Николаевич с приятностью отметил хорошее воспитание.
– И что же вас привело ко мне, отставному генералу?
– Скорее всего – растерянность, ваше превосходительство. – Прапорщик неуверенно улыбнулся.
– Мое превосходительство зовут Николаем Николаевичем. Тем более что мы знакомы.
– Благодарю вас, Николай Николаевич. – Прапорщик вздохнул. – Ко мне с фронта прибыла делегация в составе унтер-офицера и двух старослужащих из моей роты. Привезли коллективное письмо.
– Личного характера?
– Не совсем, Николай Николаевич. – Прапорщик достал письмо, протянул генералу.
– «Господин прапорщик, – забормотал генерал, читая письмо вслух. – Сим извещаем вас, что общее собрание роты в составе унтер-офицеров…» таких-то… «…а также рядовых…» таких-то… «избрало вас председателем ротного Комитета, так как все господа офицеры дезертировали и что нам делать мы не знаем пред лицом злобного врага…»
– Дезертировали, а солдаты не знают, что им делать пред лицом злобного врага!.. – сердито проворчал генерал, возвращая письмо Николаеву. – Ну, и что же им делать пред лицом этого злобного?
– Керенский мира не заключал, Николай Николаевич. Так что войну следует продолжать.
– Да, войну следует продолжать, но как ее продолжать при дезертировавших офицерах? Как? Да еще при сплошном междометии? Нонсенс! Вы откуда? Из запаса?
– Да. Недоучившийся студент. Имею некоторый боевой опыт, награды. И буду воевать…
– Не-ет. – Генерал потряс пальцем. – Вы не будете воевать в старом смысле этого слова. Вы будете исполнять волю какого-то там комитета. Откуда комитеты, откуда? Где командование, штабы, планы, задачи, разработка операций? Я, знаете ли, документы по всей русско-японской войне утерял. Символично? Весьма. Весьма символично. И все, все решительно утеряли документы. Страна утерянных документов!.. Воюют несчастные юноши, которые не утратили чести. И это все! Все, что осталось от великой державы. Междометие! Междометие, но вас, юноша, это не касается. Вы – смелый человек, позвольте пожать вашу руку.
И торжественно, даже несколько картинно пожал руку растерянному прапорщику.
Пригласили к чаю. Генерал начал было что-то выспренно излагать о необходимости защиты родины в эпоху кошмарных междометий, в систему которых она угодила. Вошла Наташа.
– Могильный венок флоры, – сказала она, водрузив посреди стола ветки с остатками листьев. – Красный цвет – знак ее гибели и торжества фауны. И клыкастая фауна уже готовится к своему торжеству. Здравствуйте, Владимир.
– Прапорщик на фронт уезжает, – вздохнула Ольга Константиновна. – Налить тебе чаю?
– Зачем? – резко спросила Наташа. – Зачем вы едете на фронт? Убивать? Быть убитым?.. Это – бессмыслица. Бессмыслица!.. Какая-то чудовищная нелепость!..
– Но ведь война, мадемуазель, – смущенно сказал прапорщик. – Наша родина воюет с тевтонами…
– Тевтоны, славяне – какая средневековая чушь. Война несет смерть, а смерть – отрицание жизни. Как красный цвет для флоры. Посмотрите на эти листья – красивое удобрение, не правда ли? Красный цвет – заготовка удобрений, а удобрение щедро поставляет война.
– Война, к сожалению, не прекращена Временным правительством. – Генерал был слегка озадачен напором дочери. – И долг подданных государства Российского…
– Папа, папа, извини, но это все – багаж прошлого, сданный в камеру хранения не до востребования, а за ненадобностью. Нет больше Российской империи, нет, не существует ее! Отказались от нее владыки, политики, генералы, солдаты. И нашему гостю лучше исчезнуть на время, спрятаться хотя бы у нас, а когда хоть что-то изменится или хотя бы станет понятным…
– Но, мадемуазель Натали, я – офицер, а война продолжается, и я обязан…
– Междометие! – вдруг громко объявил генерал. – Кончились существительные вместе с глаголами. Вякать теперь будем. Вякать да мычать, когда на бойню поведут!..
И все сидящие за столом растерянно примолкли.
13
Аничка осторожно отводила свою группу к нарядной башне Веселуха, когда в центре города уже слышались взрывы, суматошная стрельба, беготня, крики. Сейчас все внимание было отвлечено на противоположную от Большой Благовещенской сторону, и Аня надеялась пройти незамеченной.
Ей удалось не только беспрепятственно выйти на берег, но и не терять время в извивах Чертова рва. Она переправила офицеров через Днепр под шум и выстрелы, указала им кратчайшую и безопасную дорогу к госпиталям, а сама открыто пошла к мосту.
Вскоре остановили окриком.
– Стой! Кто такая?
– Милосердная сестра.
– А тут чего?
– Стреляют, – кратко пояснила Аничка.
– Да то ж с госпиталя, – сказал второй. – Процедуры ставит. Давай, сестричка, давай отсюдова.
Аничка не стала спорить. Она сделала главное: отвлекла солдат запасного полка, выиграла время для офицеров, и ей самой надо было уходить.
Это выигранное время позволило Александру перебраться через Днепр. На заваленном хламом берегу штабс-капитан сразу же спрятался в куче каких-то нетесаных досок. Требовалось оглядеться, сообразить, где оказался, а уж потом прокладывать наиболее безопасный путь или к госпиталям, или к стоявшему на отшибе дому Анички. Там отлежаться, пока не утихнут поиски, и во что бы то ни стало пробраться на юг.
Недвижимо лежа под полусгнившими досками, штабс-капитан Вересковский обдумывал дальнейшие действия. Ясно, что он оказался на Покровке, но как с этого захламленного пустого берега добраться до госпиталей?
Итак, это – восточная часть Покровской горы. Кто здесь живет? Кто?.. Аничка что-то говорила, но – что? Что?.. Поляки? Нет, польские улицы – южнее собора. Литовцы? Тоже нет, они в южном углу. Татары?.. Может быть, они оседали под крепостью. Татары не вмешаются, будут держаться нейтрально. Они не станут участвовать в чисто российских играх, их не касается ни отрицание прошлого, ни возникновение порочного круга неумолимой диалектики.
Не станут?.. Слишком категоричное заключение. Скажем так: они не должны влезать в наши дела. Стало быть, готовность номер один, штабс-капитан Вересковский.
Осторожно выбравшись из-под досок, Александр долго прислушивался, хотя унылый октябрьский дождь глотал все звуки. Не уловив ни шагов, ни учащенного дыхания, ни тем паче топота сапог, он бесшумно двинулся от берега, не забывая после каждого шага носком сапога притаптывать собственный след.
Он миновал прибрежный песок, вышел на заросший травой участок. Дождь не прекращался, и штабс-капитан испытал некое облегчение. Капли окончательно размоют следы, противник потеряет его направление. Пытаясь сквозь дождевую сетку разглядеть, куда следует уносить ноги от опасного берега, ничего толком не увидел, шагнул…
– Стой! Стрелять буду!..
Александр, падая, выстрелил на оклик, дважды перекатился по мокрой траве и замер.
– Куда пальнул? – спросил другой, басовитый голос.
– Да вроде стоял кто-то.
– Показалось.
– А выстрел?
– Сколько их? А нас двое. Им с земли мы – как на ладошке. Тут связываться – себе дороже.
Вересковский разглядел две фигуры в сплошной мути ночного дождя. И почему-то подумал, что устав пока действует. Вот когда без оклика стрелять начнут, тогда…
Он не додумал, что тогда будет, потому что фигуры окончательно растворились в моросящей мгле. Пора было уходить самому и уходить кружным путем, отрываясь от реки подальше.
Ноги сами несли его к татарской слободе. Он убедил себя, что татары не полезут в русский бунт, не задержат, не станут стрелять из-за угла, а потому есть крохотная надежда, что он где-либо отлежится. Отлежится, переднюет, сориентируется, а там решит, как пробираться на юг. В крайнем случае, вернется в офицерский резерв, а там видно будет. Может быть, придется на время спрятаться у Голубковых.
Одного не учел опытный окопный офицер. И ведь отметил это, но – не продумал до конца. Устав еще действовал, а потому те двое патрульных солдат при первой возможности доложили по команде. Встретили, мол, группу, оказавшую вооруженное сопротивление.
И потому на подходе к замершей татарской слободке, где даже собак в домах попрятали, чтоб не лаяли зазря, капитан был вновь предупрежден уставным окликом:
– Стой! Стрелять будем!..
Предупреждающий глагол обещал многое. Это капитан сообразил мигом и тут же нырнул в сенную одурь какого-то сарая. Сено, перевязанное шпагатом в тяжелые тюки, лежало по обе стороны прохода. Прятаться здесь было неразумно, утрамбованную упаковку сена одному с места не сдвинуть, и штабс-капитан тут же перебрался к стене, ногой вышиб доску, увидел перед собою другой сарай, перепрыгнул через проход, выломал доску дулом нагана и скрылся во втором сарае, который оказался обычным сеновалом с узким, усыпанным сенной трухой проходом в центре. За ним шел третий такой же, четвертый – целая цепь сеновалов, которые, правда, неизвестно, куда именно вели. Сзади орали, стреляли, бегали, топали, и Александр решил, что придется поглубже зарыться в сено.
К счастью, не успел. Дымком потянуло, и он понял, что солдаты просто подожгли сеновалы, чтобы выкурить оттуда неизвестных с оружием. Тяга была, как в фабричной трубе, огонь уже шумел за спиною, и капитан прыгнул в дождливую темень, поскользнулся, упал и на четвереньках полез в гору к смутно темнеющим строениям.
Штабс-капитан уже не думал о солдатах, потому что пламя мгновенно занявшихся сеновалов оказалось между ним и его преследователями. Они не могли его видеть, и, достигнув строений, Вересковский остановился и внимательно огляделся.
Он оказался в районе, застроенном казенного вида кирпичными трехэтажными зданиями. Строгая планировка, мощенные кирпичом улицы были почему-то знакомы, и Александр понял, что вышел к госпиталям с другой, мало ему известной стороны. Где-то неподалеку должен быть корпус офицерского резерва, клиника, куда он ходил на перевязки к Аничке, и – ее дом. С отцом-философом с огромными ручищами и вкусным обедом. Идти следовало не в офицерский резерв, где наверняка уже была выставлена охрана, а – к Аничке. Но идти очень осторожно, чтобы не притащить за собою преследователей.
Тенью скользя вдоль стен корпусов и пригибаясь, пересекая улицы, Вересковский добрался до стоящего на окраине возле морга дома патологоанатома Платона Несторовича Голубкова. Постоял, прислушиваясь, и три раза стукнул пальцем в стекло тускло освещенного окна. Кто-то чуть откинул занавеску, но окно не открылось, и капитан снова постучал – три раза.
Окно распахнулось, из него высунулся патологоанатом:
– Кому я понадобился?
– Капитан Вересковский. Мне вы пока еще не понадобились, но, если пустите в дом, буду премного обязан.
На секунду мелькнув перед окном, чтобы доктор мог его увидеть, штабс-капитан скользнул к двери. Звякнула щеколда, и дверь приоткрылась.
– Быстро, – шепнула Аничка, пропуская его в дом. – Вы устроили такой тарарам, как бы не нагрянули с обыском.
– Можете спрятать?
– Могу, – сказал Платон Несторович, появляясь в дверях комнаты. – Мертвяков не боитесь?
– Насмотрелся.
– Тогда прошу. – Доктор посторонился, пропуская Александра. – Аничка, будут стучать, заговори их, пока не вернусь.
Он молча провел Вересковского в свой кабинет, откуда шел коридорчик в прозекторскую. Здесь остановился.
– Раздевайтесь до белья.
– А оружие?
– Я спрячу.
Штабс-капитан торопливо разделся, оставшись в одном белье. Платон Несторович сам сдернул с его ног носки и протянул марлевую повязку.
– Дышать только через марлю и, по возможности, неглубоко. – Он открыл баночку. – Натрите ноги.
– Холодит.
– А вы – покойник, – невозмутимо пояснил патологоанатом. – Если кто и коснется, сомнений не возникнет. Прошу в мертвецкую.
Открыл дверь в подвал, где горела тусклая электрическая лампочка. Первым спустился, и следовавший за ним в кальсонах и нижней рубахе капитан невольно остановился на последней ступеньке.
В углу лежала груда трупов. Кто в нижнем белье, кто – в чем мать родила.
– Единственный способ, – несколько виновато пояснил Голубков. – Придется полежать под ними, пока гости не уйдут.
Он отбросил в угол несколько трупов, подвинул еще два. Образовалась впадина, на которую Платон Несторович и указал своей огромной ладонью:
– Прошу, капитан. Повторяю, дышать только через марлю.
Александр послушно улегся на живот, всем телом ощутив мертвый, безжизненный холод окоченевших тел. Положил лоб на согнутый локоть, чтобы дышать по возможности собственной живой теплотой. Спиной, когда Голубков завалил его сверху, чувствовал не столько тяжесть, сколько жутковатый потусторонний холод. Услышал голос:
– Не шевелиться. Никоим образом не шевелиться.
Скрипнула дверь, свет погас. Вересковский лежал не шевелясь и дыша через нос, как было велено, но смутное чувство внутренней тревоги не оставляло его. Нет, он не боялся, что его предадут или найдут: иной была эта тревога. Тревога из сказок, легенд, баллад, слухов и каких-то детских, смутных представлений о потусторонности, в которой нет ничего живого, кроме упырей. Он понимал, что это – оттуда, из царства страхов без причин и последствий, но ничего с собою не мог поделать. И мечтал только о том, чтобы все побыстрее закончилось.
Скрипнула дверь, вспыхнул свет, послышались шаги.
– Вот мои постояльцы. – Он узнал голос патологоанатома. – Предупреждаю, все – от сыпняка. Не подцепите ненароком.
– А чего ж тут бережешь? – Голос был чужим, грубым, махоркой прокуренным.
– Для того, чтобы сжечь их, требуется заключение врачей с тремя подписями и разрешение от Управы.
– Мы теперь Управа.
– Ну, так дайте разрешение и бочку керосина.
– Зачем тебе керосин? Пришлем интеллигентов, зароют.
– Померших от сыпного тифа сжигать положено. Инфекция в землю уйдет, а там и в Днепр.
– Ладно. Чтоб завтрева заявка была.
Вышли. А Вересковский и не слышал, что вышли.
Обморок, что ли. Очнулся, когда Платон Несторович мертвые тела с него сбросил и чего-то понюхать дал. Из склянки.
14
На окраинах собственно России, то есть той территории, которая долгое время именовалась Московской Русью, сохранилось немало губернских центров, весьма важных для времен мирной торговли и мирного управления. Их невозможно представить себе без особой стати редких городовых, обязательного памятника какому-либо императору, торговых рядов, степенных лавочников, воображающих себя купцами, и хитроглазых купцов, на всякий случай выглядящих лавочниками при заключении миллионных сделок на лен или коноплю. Здесь летом непременно гуляют по вечерам с тросточками и зонтиками вдоль реки, а в осеннее ненастье собираются в Благородном собрании или Купеческом товариществе, где пьют исключительно французские вина из Таганрога и некое неизвестное шампанское с пеной, способной погасить небольшой пожар. Это – царство благодушия и несокрушимой веры в завтрашний день, который зреет в двух гимназиях, реальном училище и общественном приюте для особо одаренных девиц, утративших отцов-кормильцев. Жизнь в таком городе не течет, как река-кормилица, а струится из мраморных губок Амура, которого подарил городу предпоследний губернатор. Вот почему при наступлении времен смутных и непредсказуемых жители такой тихой заводи оказываются никому абсолютно ненужными и лишь путаются у всех под ногами.
Подобным губернским городом, как вскоре выяснилось, и стал тот, в гимназии которого набирался ума и знаний общий любимец семьи Вересковских Павлик. Здесь у них была городская квартира, где он и остановился, плотно перекусил, опоздал в гимназическую канцелярию и отправился разглядывать город, ощущая себя почти взрослым, самостоятельным и независимым.
А в городе происходила очередная смена власти. И началась она с проверок шатающегося без дела населения, не столько ради введения жандармского порядка, сколько ради пополнения вдруг отощавшего местного бюджета посредством наложения штрафов.
У легкомысленного гимназиста ни денег, ни каких-либо документов при себе не оказалось, и его загребли в участок. Павлик объявил эти действия произволом и наотрез отказался назвать лицо, которое могло бы за него поручиться. Поступал он так из юношеского убеждения, что свобода не столько общественное достояние, сколько личное, и это убеждение, как выяснилось, определило всю его дальнейшую жизнь и судьбу.
В участке на него никакого внимания не обращали – хочет сидеть, пусть сидит – и занимались собственными делами. А тут власть в городе опять переменилась, и захватившие ее борцы за свободу первым делом начали улучшать жилищные условия неимущих граждан. И городская квартира Вересковских была тут же объявлена коммуной, прислугу попросили немедленно ее покинуть, а так как мандатом служил товарищ маузер, то все очень быстро ее и покинули.
Павлик об этом не знал, продолжал упорствовать, поскольку в участке его кормили и поили, а борцы за удобства неимущих приступили ко второму пункту своей немудреной программы, объявив лютую борьбу интеллигенции как классу, от которого нет решительно никакой пользы. Полицейские участки стали переполняться, кое-как допрошенную интеллигенцию тут же спихивали в тюрьму, а так как Павлик подходил под эту категорию, то в конце концов туда же спихнули и его. Он перепугался, поспешно назвал адрес того, кто мог бы подтвердить его личность, но по указанному адресу проживали уже какие-то коммунары. Тут, как на грех, власть снова переменилась и стали сажать в тюрьмы вчерашних социально близких, которых во всем просвещенном мире называли просто уголовниками. Интеллигенцию начали отпускать после легкой проверки, но Павлика это не коснулось, поскольку его уже успели зарегистрировать в участке как беспаспортного бродягу.
Вначале было сносно. Дружно хлебали баланду, возмущались несправедливостью, горевали, гадали, спорили. Блатные играли в карты и никого не трогали, потому что деньги пока путешествовали по кругу. Но потом стали все чаще задерживаться в одних руках, матерщина крепчала, а в итоге проигравшиеся блатняки начали все чаще нехорошо оглядываться на прочую публику. Наконец, не выдержав, один из них вскочил, неожиданно схватил Павлика за шинель и заорал:
– Ставлю на кон!
Ставка была принята, с юноши сорвали шинель, которая через два круга уплыла в собственность снявшего банк. Павлик кричал, остальные возмущались не столь громко, но игра тем не менее продолжалась с прежним азартом.
Павлик пытался сопротивляться, получал по шее, а сорванные с него вещи неумолимо оказывались чьей-то собственностью. Оставшись в одной нательной рубашке, босиком, но пока еще – в штанах, он ринулся к двери и забил в нее кулаками:
– Откройте!.. Откройте!..
Повезло, в коридоре охранник оказался. Открыл.
– Чего тебе?
– Раздевают!..
– Отыграйся, – ухмыльнулся охранник, намереваясь закрыть дверь.
– Погодите, погодите… – зачастил Павлик. – Я в армию добровольно записываюсь.
– В какую армию?
– В эту… В вашу.
– Эй, Семен! – закричал охранник кому-то в коридоре. – Какая армия сейчас у нас в городе?
– Да бог его знает. Вроде бронепоезд левых эсеров пришел. На втором пути стоит. А что?
– Да тут доброволец у меня сыскался.
– Выводи. Добровольцев велено отпускать. Народу у них не хватает, что ли. Отведи пока к дежурному, он на станцию позвонит.
– Ну, пойдем… доброволец, – сказал стражник. – Пока штаны ворью не проиграл.
И повел Павлика к дежурному по гулкому пустому коридору.
Через два часа гимназист Павел Вересковский стоял на перроне второго пути перед штабным вагоном бронепоезда «Смерть империализму!» в сопровождении матроса, одетого в кожаную куртку, с деревянной коробкой маузера, спускавшейся ниже колена. Морячок был свойским, болтал всю дорогу, поносил международный империализм и поднимал до небес левых эсеров.
– За нас они, понимаешь? За потных людей.
Павлик не очень понимал, почему нужно заступаться за людей, не успевших вовремя вымыться, но не спорил.
Распахнулась дверь вагона, в проеме появилась фигура столь же экзотического морячка, что и сопровождающий, только с пулеметной лентой через плечо.
– Чего надо?
– Да вот. Доброволец до нас.
– Доброволец? – Матрос с пулеметной лентой иронически поглядел на Павлика. – Погоди тут. Доложу.
И исчез.
– У товарища Анны – глаза… – вдруг шепнул сопровождающий. – Вообще-то серые, но коли поголубеют, значит, под счастливой звездой тебя родили. А коли почернеют – всё.
– Что – всё?
– На распыл. Тут же.
В проеме тамбура появился морячок с пулеметной лентой.
– Проходи, доброволец.
Павлик с трудом взобрался на высокую подножку, ощутив вдруг незнакомую дрожь в коленях. Матрос подтолкнул его в спину, и он пошел по узкому коридору штабного вагона.
– Стой!
Остановился. Матрос дважды ударил кулаком в бронированную дверь, и ее тотчас же открыли. Это было двухместное купе, в углу которого у бронированной щели окна сидела худощавая женщина лет сорока в казачьих штанах с лампасами и кожаной куртке, наброшенной на плечи. А у выхода стоял щуплый очкарик в студенческой тужурке.
Сопровождавший матрос закрыл дверь, и наступила тягостная для Павлика пауза. Он не отрывал настороженного взгляда от глаз женщины, хотя толком и не разглядел их, потому что сидела она в темном углу. Видел только два провала, а ему нужен был цвет ее глаз.
– Значит, доброволец? – резко спросила она.
– Хочу сражаться за…
– Мы не сражаемся за. Мы сражаемся против.
– И я тоже.
– Против чего?
Павлик этого не знал. Он просто не хотел, чтобы его раздевали воры-картежники.
– Разрешите, товарищ Анна, я с ним поговорю, – сказал молодой человек в студенческой тужурке. – Запуган парнишка.
Женщина в углу у оконной щели бронепоезда промолчала. Очкарик открыл дверь:
– Прошу.
Павлик затравленно посмотрел на товарища Анну, потоптался, вздохнул и вышел из купе. Студент вышел следом, молча провел по узкому, ощетиненному амбразурами коридору, открыл одну из дверей и еще раз сказал:
– Прошу.
Павлик вошел в насквозь прокуренный матросский кубрик, где трое морячков играли в карты.
– Выйдите все, – сказал сопровождающий. – Мы ненадолго, потом доиграете.
Все вышли. Студент молча указал Павлу, где сесть, после чего плотно прикрыл дверь и устроился напротив.
– Знаешь ли ты, кто такая товарищ Анна? – строго спросил он. – Товарищ Анна – святой человек, отдавший себя на заклание во имя идеи. Она собственной рукой казнила наиболее жестоких представителей царской бюрократической машины, в том числе и одного губернатора. Ее присудили к смертной казни, она встретила приговор спокойно и гордо. Смертная казнь была заменена вечной каторгой, и товарищ Анна написала письменный отказ. Отказ не приняли, вечную каторгу она отбывала в одиночке Бутырского тюремного замка, откуда ее вызволила лишь Февральская революция.
Все это очкастый студент рассказывал с невероятной гордостью, будто не товарищ Анна, а он лично выслушивал приговор и собственноручно писал письменный отказ. Горящие неистовой верой глаза его сверкали сквозь стекла очков, и на Павлика смотрел уже вроде бы и не человек, а некий светящийся восторг сам по себе.
– И добровольно вступая в наши ряды, ты должен принять ту же клятву, которую я дал себе.
При этих словах студентик со светящимися линзами очков вытащил из кармана складной нож и открыл лезвие.
– Какую клятву? – запоздало насторожился Павел.
– Кровавую.
– Да что ты?..
– Откажешься – матросов позову. Мы все ее дали, весь наш бронепоезд «Смерть империализму!». Позвать?
– Не надо, не надо. Даю.
– Обнажи грудь. – Он подождал, пока Павлик лихорадочно расстегивал рубаху. – А теперь протяни палец. Да не тот, безымянный.
Растерянный Павлик протянул безымянный палец левой руки. Очкарик чиркнул ножом, пошла кровь.
– Пиши кровью на груди четыре святых буквы «АННА». Если крови не хватит, еще надрежу. Поглубже.
– Господи… – вздохнул Павлик. И написал. Только на самый хвостик последнего «А» крови не хватило.
– Допишешь, когда ранят, – утешил очкастый фанатик.
15
Редко и очень сухо писавшая письма Татьяна вообще перестала их писать. Ольга Константиновна, испугавшись, не очень, правда, понятно, чего именно, попробовала было жалобно поплакать, но Николай Николаевич пресек это занятие на корню:
– Стыдитесь, сударыня! Вы – дворянка.
Сам он никогда прилюдно не страдал и не позволял себе ничего громкого, кроме криков по поводу очередной затерянной папки. Но молчание московской студентки обеспокоило не только домашних, следствием чего явился визит тихого внучатого племянника поэта Майкова.
– Вам Танечка пишет? – робко спросил он.
– Кавардак! – ответствовал генерал. – Когда происходит ломка сущего, все впадают в эйфорию, которая является всего-навсего формой сумасшествия. И все перестают работать. Чиновники – на почте, полиция – на улицах, дворники – во дворах, рабочие – на заводах, а прочие – на местах. Все идет кувырком, а Россия радуется, потому что работать она не любит. Она любит пить самогон и орать лозунги, потому и плохо живется…
Он выпалил монолог на одном дыхании и вынужден был замолчать ради нового вдоха. Это и дало возможность Майкову задать давно мучивший его вопрос:
– Но хоть какие-то известия о ней есть?
– Увы… – Ольга Константиновна прижала платочек к левому глазу, потому что именно из него вдруг выползла слезинка. – Николай Николаевич слушать меня не хочет…
– Дорогая, Николай Николаевич сказал, почему именно не хочет. И просит помнить его слова.
Генерал всеми силами скрывал собственное беспокойство по поводу молчания дочери в столь неопределенные, а потому и тревожные времена. Он был историком, верил в законы повторения событий в иной, непривычной внешне, трагической внутренне сущности. Боялся русской смуты, которая всегда перерастала в русский бунт, бессмысленный и беспощадный как по форме, так и по содержанию.
Он знал и ужасался, а Таня не знала, но предчувствовала. Предчувствовала неминуемый приход чего-то озверелого, что беспощадно перечеркнет прошлую жизнь. Все ее мечты, все надежды, все планы… Да что там планы с мечтаниями! Потрясет сами основы. Она предчувствовала неизбежность великого русского сотрясения. И для себя называла его русотрясением, потому что сотрясаться будет не земля русская, а сам русский народ.
Предчувствие родилось не на пустом месте. Московский университет издавна славился свободомыслием, на которое власти смотрели сквозь пальцы, из жизненного опыта зная, что эта говорильня исчезнет сама собой, как только вчерашний студент получит по окончании приличное место службы. Однако после Февральской революции споры перекинулись в аудитории и конференц-залы, втягивая в бесконечные диспуты и профессуру. Гремели речи об историческом пути Отчизны, в котором никто не сомневался, лишь предлагая некий свой. Но после Октябрьского переворота единая в принципах аудитория начала заметно раскалываться.
И вот тут-то Таня, всегда упрямо спорившая о путях развития России, внезапно примолкла. Она приметила то, что раскол среди яростно спорящих проходит не по убеждениям, а по классовой принадлежности, и представители дворянской интеллигенции при этом оказываются в меньшинстве.
Лидером и лучшим оратором противников был некий Леонтий Сукожников, который во время выступлений непременно поглядывал на Таню. Татьяна прекрасно понимала, что говорит он только для того, чтобы она слышала. И чисто по-девичьи давно вычислила, что она ему нравится. Но стать госпожой Сукожниковой… Брр!.. Помилуйте. А потому она с ним не только никогда не спорила, но даже старательно смотрела в другую сторону. Впрочем, еще и потому, что Леонтий Сукожников был одарен простоватой деревенской красотой.
Но – странное дело! – после взятия власти большевиками Танечка изменила направление своих девичьих взглядов, от которых, как выяснилось, было рукой подать до убеждений большевистских. И перестала писать родителям, а уж тем паче – внучатому племяннику некогда известного поэта Сергею Майкову.
Легко одолев немудреную марксистскую теорию классовой борьбы, Татьяна убедилась, что та рассчитана на рабочий класс Европы, но никак не на Россию. Но Таня быстро усвоила марксистскую фразеологию, и, выступая на многочисленных митингах, она с искренним энтузиазмом агитировала за то, во что не верила сама, и звала туда, куда идти было бессмысленно, как бессмысленно пытаться достичь линии горизонта. Когда это сравнение как-то пришло ей в голову, она поняла, что ленинизм и есть обещание всеобщего счастья за видимой линией горизонта. И с еще большим пылом стала убеждать слушающих стремиться с винтовкой наперевес к этому счастью за горизонтом.
Бунт в России был непреодолим потому, что обещал счастье для всех разом. И следовало пристроиться в очередь за обещанным счастьем. Причем желательно – в первой десятке.
И Татьяна, не колеблясь, первой в университете зарегистрировала официальный гражданский брак. С рослым деревенским красавцем Леонтием Сукожниковым, секретарем университетских большевиков. Взяла фамилию мужа и тут же вступила в Российскую социал-демократическую рабочую партию большевиков, ячейка которой давно существовала в университете.
А вот самого университета уже как бы не существовало. Было множество залов и аудиторий, в которых шли нескончаемые митинги. Зато был муж, секретарь могущественной организации, и при его помощи Татьяна получила диплом, формально сдав экзамены экстерном.
В избранном Татьяной пути не было места для ее дворянской семьи, все мужчины которой были офицерами чуть ли не с петровских времен. И она изъяла все свои документы из университетской канцелярии. А во всех многочисленных анкетах подчеркивала свое пролетарское происхождение, утверждая, что ее отец погиб на баррикадах Пресни еще в 1905 году. Это семейное несчастье подтверждала твердая печать районного комитета большевиков, во главе которого утвердили верного ленинца Леонтия Сукожникова.
Татьяна строила свою жизнь в строгом соответствии с предложенными российской историей обстоятельствами. Неуклонно, последовательно и твердо. И не позволяла себе вспоминать о семье и даже думать о чем-либо постороннем, научившись усилием воли изгонять из сознания сны о прошлом. О семье, о детстве, о девичьих мечтах, в которых смутно мелькал Сергей Майков. Но изгнать все из подсознания ей было не по силам, и порою, на смутном переломе сна и действительности, ей виделась семья за столом, кипящий самовар, пенки от только что сваренного клубничного варенья, которые мама делила по блюдечкам, чтобы досталось всем понемножку. И отец шевелил губами, что-то рассказывая, а ей чудилось: «Никто из нас не осуждает тебя, доченька. С волками жить – по-волчьи выть…» Она мгновенно просыпалась, и щеки ее почему-то долго пылали нестерпимым пыточным огнем.
Но потом и это прошло. Потом, позже, в Частях особого назначения. Тогда они назывались сокращенно – ЧОН. Все было тогда сокращено вплоть до жизни человеческой.
А началось с того, что к мужу Леонтию Сукожникову внезапно, в разгар рабочего дня прибыл нарочный с пакетом. Секретарь райкома взломал печати, расписался на конверте, отдал его нарочному, а бумагу, дважды внимательно прочитав, старательно сжег.
Татьяна молча смотрела на него. Он поймал ее напряженный взгляд, сказал озабоченно:
– В Центр вызывают. Срочно.
И тут же умчался. Тане стало почему-то тревожно – основное чувство тогдашнего времени, – и она усиленно занималась текущими делами, чтобы изгнать эту безадресную тревогу. А муж вернулся счастливым.
– Назначен командиром чоновского отряда. Будем в тылу контрреволюционную нечисть уничтожать без всякой пощады и интеллигентской мягкотелости, как товарищ Ленин говорит.
– Я с тобой.
– Уверен был, что и объяснил товарищам. Собирайся. Тебе надо лично мандат получить.
– Какой мандат?
– Какой положено. С печатями, поручительствами и подписями. Ты комиссаром в мой отряд назначаешься, а так как ты университет закончила, то заодно и следователем с правом применения высшей меры социальной защиты.
– Так ведь я же числюсь историком, а не юристом, – растерялась Татьяна. – Я таким обилием прав, боюсь, распорядиться не сумею. Или распоряжусь не так. Я даже законов не знаю. Никаких. Ни уголовных, ни процессуальных…
– Нет законов против идейных врагов, золотопогонников и прочей контрреволюционной сволочи. И правильно, что нет, потому что сейчас торжествует только закон защиты нашей социалистической родины. Для этого и предназначены Части особого назначения. Так что одевайся и… – Он прищурился. – Красную косынку на голову. Это теперь твой обязательный головной убор.
– Навсегда? – попыталась пошутить Таня.
– Нет. – Он широко улыбнулся, даже подмигнул. – До победы мировой революции.
– Тогда потерплю, – сказала Татьяна, надевая косынку. – Честно говоря, меня весьма беспокоит предстоящая следственная работа. Я в ней ничего не смыслю, так, может быть, стоит взять какого-нибудь толкового юриста в качестве моего личного консультанта?
– Работа наша секретная, и никакая гнилая интеллигенция к ней не должна иметь касательства.
– Значит, возьмем не из гнилой.
– Не гнилой интеллигенция не бывает. Так Владимир Ильич сказал, так что никаких сомнений на этот счет.
– Бывает, Ленечка, бывает, – вздохнула Татьяна. – Например, моя семья, а в особенности – отец…
Сукожников вдруг строго, даже зло посмотрел на нее. Сказал, многозначительно помолчав:
– Твой отец погиб на баррикадах Пресни. Смотри, если когда забудешь об этом…
– Что ты, что ты, – спохватилась бывшая потомственная дворянка Вересковская. – Я пошутила. Просто пошутила.
Он продолжал сурово смотреть на нее, сдвинув брови к переносью.
– Я очень неудачно пошутила, – тихо сказала она. – Прости, пожалуйста. За глупость.
– Такая глупость головы может стоить, – угрюмо сказал Сукожников. – За нами, партийцами, в четыре глаза глядят и в шесть ушей нас слушают. Мы есть пример и сиять должны, как пример для всего народа. И болтать попусту…
– Прости ты свою глупую бабу. – Татьяна обняла его, крепко прижалась, и Леонтий улыбнулся.
– Ладно уж, пошли мандат получать.
– Прощена?
– Если еще раз ляпнешь, да, не дай бог, при посторонних, худо будет. Всем нам худо может быть.
– Слово партийца.
– Тогда – вперед.
А на улице, пока ждали трамвая, припомнил:
– Да, после получения мандата нам еще на особый склад необходимо заехать, учти.
– Какой склад?
– Кожанки получить надо. Кожанка – теперь форма наша. Ну, и беспощадность, конечно, тоже.
16
Во вторую ночь своего дежурства на бронепоезде «Смерть империализму!» Павлик Вересковский поклялся, что никогда в жизни по собственной воле на подобном чудовище передвигаться не будет. Койки были короткими и жесткими, откидных сидений и не предполагалось, а стены узкого – встречные еле-еле менялись местами, подтягивая животы, – коридора шершавыми, как самая грубая наждачная бумага. И эта узкая кишка освещалась только щелями бойниц да единственной лампочкой мощностью в двадцать свечей, висевшей под самым потолком перед дверью командного пункта.
Все прелести этого помещения испытал на себе Павлик, назначенный подносчиком пулеметных лент, в первом же бою. Отсек боепитания располагался в противоположном от пулемета конце коридора. Павлик не смог поднять цинковый ящик, кое-как вскрыл его и таскал ленты охапками ко всем пулеметным точкам броневагона. От бесконечного грохота выстрелов, пороховых газов, мгновенно заполнивших все пространство, он ошалел, терял ориентировку, а заодно и ленты, которые расстилались теперь по всему полу от отсека боепитания до противоположного конца. У него текли слезы от пороховых газов, потому что вентилятор не работал, мучительно першило в горле. Павлик надрывно кашлял, путался в пулеметных лентах, бежал то за лентами, то к прожорливым пулеметам, непременно при этом падая. И с ужасом думал только о черных глазах товарища Анны.
Наконец прорвались. Потные, голые по пояс пулеметчики, поскальзываясь на расстеленных вдоль всего коридора лентах и матерясь, пробирались к спальным отсекам то ли пить воду со спиртом, то ли – спирт с водой. Павлик собирал ленты, уже ни о чем не думая. Он оглох и словно бы ослеп, что ли, потому что все время тыкался о шершавые стены плечами. Вагон немилосердно качало, поскольку поезд спешно набирал ход, уходя от негостеприимного безымянного полустанка, где оказалась непредвиденная засада.
Из штабного купе вышел очкарик. Спросил с надеждой:
– Тебя не ранило?
– Цел, – хрипло сказал Павел.
– Жаль. Конец буквы не допишешь. Иди, товарищ Анна ждет. Иди, иди, чего глаза вытаращил?
Это был конец. Павлик понял, что конец, по ноющей боли в животе. И, даже не умывшись, задрожавшей рукой чуть откатил дверь.
– Вызывали, товарищ Анна?
– Входи, – сказала товарищ Анна, увидев его в щели.
Он вошел, прикрыл дверь и остановился у входа.
– Поздравляю с первым боем.
Павел ответить не смог, только плямкнул губами.
– Иди сюда. – Анна плеснула что-то в оловянную солдатскую кружку, протянула. – Пей.
Павлик судорожно сглотнул:
– Не могу. Это ведь спирт, да?
– Если я говорю, значит – можешь. Выпей одним глотком и, не дыша, запей скорее водой. Вода – в графине. Пробку с графина сними, а то еще задохнешься.
Вересковский выпил как велено. Но, глотнув из графина, судорожно закашлялся.
– Сейчас эта пороховая гарь осядет. Ты хорошо воевал, старательно. За это получишь мою награду. Раздевайся.
– Как?.. – растерялся Павлик.
– Догола. Ну, чего топчешься? Это – приказ.
– Сейчас, сейчас…
Павел торопливо начал раздеваться, путаясь в одежде. В голове мутилось от выпитого спирта.
– Какова твоя политическая ориентация? – вдруг строго спросила товарищ Анна.
– Моя?.. Я – с вами.
– А я – против большевиков. Это ведь они устроили нам засаду на полустанке. Теперь – они враги до конца. Пойдешь со мной до конца, гимназист? Или отвалишь, дыма наглотавшись?
– До конца, товарищ Анна.
– Тогда раздень меня.
– Я?.. Я не умею.
– Потому-то и зову, что не умеешь, это в тебе проглядывает. Только сначала замочек в дверях поверни.
Утром Павел Вересковский покинул купе Анны в должности адъютанта. Он ожидал неприятного разговора, но «студент» улыбнулся, вздохнул с видимым облегчением, отдал ему браунинг в желтой кобуре и лично водрузил на голову нового фаворита собственную студенческую фуражку.
– В ней больше формы, чем содержания в наших бронированных условиях. Но все же – дарю.
Маленький, но хорошо вооруженный бронепоезд метался по второстепенным дорогам юга России, захватывая полустанки с местечками, пополнялся топливом, заливал воду, отнимал все вооружение, которое только находил, и беспощадно грабил местное население.
О грабежах Павел узнал позднее. Анна на боевые операции его не отпускала, при дележе добычи он не присутствовал, как, впрочем, и сама товарищ Анна. Все происходило по отработанной системе, нарушителя которой – об этом знали все – ожидал немедленный расстрел на месте.
Впрочем, он не особенно и рвался. Ненасытная товарищ Анна восполняла утерянное на каторге с таким пылом, что у Вересковского и сил-то никаких не оставалось. Может быть, не столько сил – он был еще очень молод и легко их восстанавливал, – сколько желания. Как выяснилось, желание узнать нечто новое утрачивается быстрее всех прочих желаний. Или – изнашивается, что ли. И наступает состояние полного безразличия ко всему, что происходит по ту сторону серых бронированных стен.
Однако полное превращение юного гимназиста в племенного жеребца не входило в планы товарища Анны. На каком-то этапе их бессонных декамероновских ночей она решила, что пришла пора готовить из любовника верного боевого соратника.
И как-то ранним утром после скоротечной пальбы по очередному полустанку вызвала командира личной охраны еще до остановки бронепоезда.
– Возьмешь в город моего адъютанта. Покажешь, как геройски воюют наши доблестные бойцы. Предупреждаю, Кузьма, под твою личную ответственность.
– Все будет в полной ладности, товарищ Анна, – густым басом ответил двухметровый балтиец с перекрещенной пулеметными лентами грудью и маузером в деревянной кобуре.
Бравый личный телохранитель товарища Анны Кузьма понял свою задачу своеобразно. Вместо того, чтобы провести Павлика через баррикады, блиндажи и окопы вредного населения, он показал ему, как отважные бойцы бронепоезда «Смерть империализму!» уничтожают этот самый империализм, на примере захудалого еврейского местечка.
Вой стоял над местечком. В него вливались плач, вопли, крики и мольбы о пощаде. Жители и думать не смели сопротивляться откормленным воинам революции. Старейшины преподнесли хлеб-соль, какие-то подарки, платки, букет цветов. Все это уже валялось на земле, втоптанное в пыль, красавицу, преподнесшую цветы, тут же и изнасиловали, но хоть не убили, не проткнули живот, даже помогли убраться, пока жива. А сотворив это «добросердечие», ринулись по мазанкам перетряхивать тряпки в поисках спрятанных сокровищ, грабить съестное, взламывать сундуки. А не найдя ничего, орали: «Где прячешь?!.», таскали стариков за бороды, снимали с девчонок мониста и рвали серьги у женщин прямо с мочками ушей. Вересковский часто потом видел кровь, текущую из мочек, в горячечных беспокойных снах…
– Домой!.. – закричал он. – Веди меня домой, Кузьма!..
– Життя у нас такая, – вздохнул Кузьма.
– Я нарочно тебе показала все эти мерзости, – сказала Анна, когда он, дрожа от ужаса и негодования, рассказал ей, что творилось в местечке. – Я прошла через избиения, насилия и издевательства, и все это – еще при царе, при законной для всего населения власти. А революция всегда разрушает власть, и наружу вырывается террор. Не террор индивидуального наказания негодяев в мундирах, чем занимались левые эсеры во имя возмездия, а террор массовый как мера устрашения народа. К нему и прибегли большевики и будут прибегать, пока останутся у власти, добиваясь рабской покорности…
– Они насиловали женщин!.. – закричал Павлик, тыча рукой в дверь. – Они, а не большевики!..
– Успокойся. – Анна погладила его по голове, прижала к груди. – Насильники будут расстреляны под нашим окном.
– Не верю!.. Не верю!..
– Кузьма! – крикнула Анна.
Вошел Кузьма. Остановился, прикрыв дверь.
– Расстреляешь насильников. Чтобы мы слышали залп. Ты понял меня, Кузьма?
Кузьма молча поклонился и вышел. Анна налила полкружки спирта, протянула Вересковскому. Павел отрицательно замотал головой и всхлипнул. Совсем еще по-детски.
– Пей! – резко выкрикнула товарищ Анна. Дождалась, пока Павлик, давясь, проглотит спирт, сунула ему графин, чтобы запил водой прямо из горлышка, и жестко продолжила: – Большевики создали Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем, тебе известно об этом? Во главе ее поставлен Феликс Дзержинский, человек уникальной жестокости, который добился для ВЧК права бессудного расстрела. Я его знаю, я была под его началом, что и послужило главной причиной моего расхождения с большевиками. Я говорила тебе об этом, но ты ничего не понял. Маховик террора уже запущен, и его ничто не в силах остановить. Он будет вертеться и крушить людей, пока они не превратятся в овечье стадо, способное существовать только под присмотром пастуха…
Она замолчала, подбирая слова, потому что Павел по-прежнему молчал, слегка осоловев от спирта.
– Знаешь…
Под окнами внезапно грохнул залп. Вересковский вздрогнул, спросил почти испуганно:
– Кто это? Большевики?..
– Насильников расстреляли, – улыбнулась товарищ Анна. – Но нам пора отправляться дальше. Приляг, укройся. Я распоряжусь, чтобы собрали всех. И – в путь.
– Какой путь, какой… – заплетающимся языком пробормотал Павел. – Нет у нас пути, в руках у нас – винтовка…
И опять мчался бронепоезд, сея смерть отнюдь не империалистам, поскольку не было их отродясь на станциях и в городишках второстепенных путей. А Павел лежал на узкой койке, укрывшись с головой солдатским одеялом, и ел только после долгих уговоров.
Его болезнь огорчала весь экипаж. Где-то раздобыли снятую с расстрелянного чекиста кожаную тужурку. И Павел впервые вроде бы чуть оживился, потому что спросил:
– А фуражка есть?
Принесли и фуражку. Он повертел ее, примерил даже, но потом опять уткнулся носом с стенку.
– Ожил! – решила братва. – Радости ему надо.
Разгорелся спор, что есть радость. Долго толковали, спорили, пока кто-то не предложил:
– Да девку ему надо! Мясистую, враз оживет!..
Обрадовались такому простому рецепту. Кузьме сказали, а он только плюнул с досады:
– А товарищ Анна тоже обрадуется?
И враз примолкло экипажное толковище. В одном из захваченных местечек привели доктора.
Тщательно осмотрев, прослушав и простукав Павлика, он сокрушенно вздохнул и беспомощно развел руками:
– Сильное нервное потрясение. Покой, глубокий сон, никаких волнений. Микстуру я выпишу. Два раза в день по столовой ложке, легкая диета и никакого алкоголя.
– Ну какая микстура устоит супротив спирта! – негодовала братва, с уважением, как было велено, проводив доктора и шустро сбегав за прописанным лекарством.
Однако Анна лечила, как указал местечковый врач. Поила, кормила с ложечки, регулярно давала предписанное лекарство. Только Павлу легче не становилось. Он лежал на койке, с головой укрывшись от железного грохота поезда, и не хотел разговаривать. Молчал или отвечал односложно – «да» и «нет». И решительно отказывался гулять.
А потом ему стало значительно лучше. То ли доктор хорошо знал свое ремесло, то ли молодое тело хотело жить вопреки всем хворям, а только он начал разговаривать и даже робко улыбаться. А главное, вставать, и его уже не нужно было волочить на руках в уборную.
Товарищ Анна была счастлива. Еще бы, ведь ее личный адъютант снова ей улыбался.
Только однажды из вояжа в уборную Павлик вернулся странным, бледным и никак не мог залезть на полку. Хотел и – не мог.
– Что с тобой? – испуганно спросила Анна.
– Голова закружилась. Гулять надо, гулять.
– Вот займем следующую станцию, и Кузьма погуляет с тобой.
– А потом куда поедем?
– На Просечную.
– Нет, я лучше здесь погуляю.
Надел чекистскую кожанку, фуражку. Сказал:
– Через час-полтора от силы.
Поцеловал Анну, вышел. А Анна велела Кузьме глаз с него не спускать. Ни на миг.
– Будет сделано, товарищ Анна.
Кузьма был предан, старателен, но шея у него отсутствовала и голова начиналась прямо из налитых силой плеч. А коли не было шеи, то и уйти от него не представляло никакого труда, поскольку не было возможности вертеть головой. Кроме того, он очень любил азартные игры и как только застрял возле играющих в очко, Павел неторопливо подался назад, выбрался из толпы, постоял, озираясь, и бросился к еще не разгромленному телеграфу.
– Депешу, срочно, – сказал он телеграфисту.
– Только по распоряжению…
Вересковский сунул через окошко браунинг, подаренный товарищем Анной. Он рисковал, очень рисковал, поскольку знал о кнопке тревоги под ногою телеграфиста. Но выхода не было, да и телеграфист выглядел трусоватым.
– Куда телеграмму?.. – Голос у него дрогнул.
– Диктую. «Станция Просечная, срочно. К вам идет бандитский бронепоезд „Смерть империализму!“, взорвите выходную стрелку, а по проходе – входную. Мобилизуйте воинские части и рабочие дружины. Огонь открывать сразу при выгрузке бандитов. Подтянуть взрывников и взорвать штабной вагон, там – командование. Подтвердите прием. Уполномоченный Берестов».
Телеграфист застучал ключом. Павел не уходил, ждал ответа, непроизвольно втянув голову в плечи. Наконец в ответ застучал телеграфный аппарат.
«Меры примем. Благодарим товарища уполномоченного».
Вересковский зачем-то поднял воротник кожаной чекистской куртки и вышел. Где-то неподалеку шуровали морячки с бронепоезда, он обошел их задами, стараясь держаться подальше от центра, вышел к какому-то парку, прошел по его единственной аллее. Она кончалась задумчивой скамейкой над обрывом. Павлик, не раздумывая, спустился по обрыву к ручью, перешел его и, поднявшись на противоположный берег, скрылся в густом березняке.
А неповоротливый Кузьма ошалело бегал по городишку, расспрашивая встречных о пареньке в чекистской куртке и чекистской же фуражке, но все только испуганно шарахались в сторону. Он метался весь день, рискнув появиться перед товарищем Анной лишь в сумерки. Она молча воззрилась на него.
– Сбежал?
Голос был глухим, безжизненным. Кузьма знал, что означает эта безжизненность, и весь покрылся потом, ожидая выстрела в голову. Выстрела навскидку, потому что его командир стреляла без промаха.
– Так точно. И сам не пойму, вроде рядом был, и вдруг – нету его. Нигде нету.
Анна отвернулась к окну, замерла. Кузьма тоже молчал, но ему вдруг показалось, что плечи Анны странно вздрогнули, словно она изо всех сил сдерживала рыдания.
– Может, заблудился где, – тихо сказал он. – Завтра людей возьму, городишко вверх дном перевернем…
– Сумку! – вдруг резко выкрикнула она. – Да не эту, синюю!
Покопалась в ней, тщательно просматривая бумаги. Отбросила сумку, бумаги разлетелись по купе.
– Так и есть. Мандат пропал.
– Какой мандат?
– Чекиста, которого в расход пустили. То-то ему тогда фуражечка чекистская понравилась…
Замолчала, опять в окно уставилась. Кузьма, изо всех сил сдерживая дыхание, собрал бумажки, положил на стол.
– Проверь, все ли вернулись. Если все, прикажи немедленно следовать дальше.
– Куда? – растерянно спросил Кузьма.
– Прямо! – резко сказала она. – На Просечную.
– Есть на Просечную.
Он уже развернулся в узком проходе купе, когда она добавила словно про себя, не оборачиваясь:
– Нового адъютанта мне подбери. Помоложе. Ты мой вкус неплохо знаешь. Ступай.
– Ага, – сказал Кузьма и вышел, тихо, без стука притворив тяжелую бронированную дверь.
17
Великое русотрясение, как говорила Татьяна, уже началось. Девятые валы накатывались на города и селища, на пашни и луга, на людей и скот, беспощадно смывая их с лика земли в бездонную пучину братоубийственной бойни. И большинство не понимало, за что оно гибнет, за что гибнут их родные и близкие, за что убивает сам, за что Святой Руси этот гнев Божий. Мольбы и проклятия, слезы и кровь черным туманом застилали горизонты, и вкус их был горше полыни. Никогда доселе, ни разу единого не переживала Россия за всю тысячелетнюю историю свою хотя бы чего-либо похожего на происходящее. Брат восстал на брата, сестра предавала сестру, и жена отрекалась от мужа.
Радуга вскинутых над Россией знамен не предвещала никакого очистительного дождя. Красное мешалось с белым, царское оранжевое – с русским трехцветным, черное анархистское – с зеленым повстанческим, и никто толком не знал, за что именно он проливает свою и чужую кровь. Все сражались за свою правду, и никто не поднял праведного меча за общую истину.
– Россия сошла с ума, – резюмировал генерал Вересковский. – Война в сумасшедшем доме то ли за лучшего врача, то ли за лучшего повара, то ли против смирительных рубашек, то ли против горьких лекарств. Я не в состоянии припомнить ни одной войны подобного рода, хотя неплохо знаю историю. Если взять интеграл сегодняшнего времени, то получим бессмысленный бунт, если попытаться дифференцировать – бунтарскую бессмысленность.
На багровом фоне этой бессмысленности махровым цветом расцвели казни, которых не знало Средневековье в самые сумрачные свои времена. Выстрел в затылок и повешение, сожжение живыми в избах и паровозных топках, плети до смерти и железные прутья – тоже до смерти. Утопление – так целыми ротами, отравление газами – так половину Тамбовской губернии. Расстрел – так каждого пятого, третьего, второго или десятого – как начальнику вздумается. Зарывали живыми в землю, и сутками кричала и шевелилась та земля. Сбрасывали в пропасть со старых крепостных стен, перерезали сухожилия под коленями и оставляли умирать мучительно медленной смертью, перебивали прикладом хребет, и несчастный долго и беспомощно корчился на земле, подобно полураздавленному червю. Да разве перечислишь все виды фантазии русского человека, когда вопрос касается казни соседа по дому?..
Есть великое множество определений гражданских войн. Войны за освобождение рабов, крестьянства, пролетариата, буржуазии. Классическое – гражданская война есть вооруженная борьба двух культур в едином государстве. Какое из них подходит к Гражданской войне в России – решать историкам. Разве в ней крестьянская культура сражалась с культурой буржуазно-городской?.. Увы. И крестьяне у нас воевали между собою, и офицерство вместе с буржуазией – тоже между собою. По той простой причине, что все в России воевали только за власть, может быть, кроме батьки Махно. За безграничную власть над всей огромной территорией и над душами, населяющими ее, поскольку все твердо знали, что власть в тысячелетней Руси – всегда абсолютная. Не ограниченная ни парламентом, ни законами, ни общественным мнением, ни самими тысячелетними традициями народа. Ее обманом захватили большевики, не имевшие даже крестьянской программы в крестьянской стране.
Именно поэтому Гражданская война продолжалась в России почти сорок лет. В форме уничтожения крестьянства как класса свободных производителей. Уничтожения интеллигенции, которая большевикам была не нужна, поскольку они верстали управленцев, руководителей и даже ученых, пропуская их сначала через жернова ленинской коммунистической партии большевиков. Уничтожения военных, славы и таланта которых боялись большевики. Уничтожения буржуазии, церковнослужителей, сектантов, миротворцев, толстовцев. Ради этого и приступили к строительству небывалого в мировой истории количества концентрационных лагерей, в которых исчезали навсегда не только политические и идейные противники, но и их жены, дети, внуки.
Проверенным безотказным оружием большевиков всегда был террор, возглавляемый Дзержинским и его преемниками. Небывалый по мощи и организации террор, с помощью которого сокрушили даже тысячелетнюю Русскую Православную церковь. А сокрушив до основанья все, что не нравилось, оказались на пустыре, который был настолько пропитан страданиями, что хлеб на нем не рос и его пришлось закупать за границей…
Сколько же погибло народу во время Гражданской войны, коллективизации, голода двадцатых, тридцатых и сороковых годов в России? Кто сосчитал? Где лежат их останки, под каким памятным крестом или обелиском? А может быть, под величественным памятником, осененным всеми знаменами всех воевавших в Гражданскую армий?..
Нет не то что памятника, нет ни единой общей могилы жертв той безумной войны. Нет. Не существует, не ищите.
Большевики не покаялись в содеянном ими хаосе, который всегда является лишь формой отрицания. Большевики не покаялись, а мы – не спаслись.
Не покаявшись – не спасешься.
18
– Россия боялась невольных, а пуще того – вольных грехов, – говорил генерал за вечерним морковным чаем. – Думал долго, а пришел к выводу, что это есть не христианская, а рабская черта. Раб всегда вымаливает прощение, каясь в грехах с мечтой, – авось простят.
– Россия никогда не была страною рабов! – сердито сказала Наташа. – Ваши парадоксы, папочка, не для нас.
– Ой ли? – прищурился Николай Николаевич. – А чем, по-твоему, торговали предки наши по речному пути из варяг в греки? Пушниной? Так только зимняя в продажу годится. Пенькой? Так она полушку стоит, дороже перевозка. Тогда чем, спрашивается?
– Хлебом.
– Это с хлебным-то югом?
– Ну… – Наташа нахмурилась. – Янтарем.
– Верно, только много на нем не заработаешь. Рабами, дорогая моя, рабами! Русь была основным поставщиком рабов на византийские рынки. А рабом считался любой пленный. Любой. Почему славяне так упорно и воевали друг с другом.
Генерал говорил для своей супруги, вдруг зачастившей в церковь на службы. Она осунулась, часто молилась, плохо спала. И было от чего. Старший сын исчез из Смоленского госпиталя неизвестно куда, Татьяна решительно перестала писать, а Павлик просто пропал. Просто пропал, и всё. Как сквозь землю провалился. Николай Николаевич тоже беспокоился, тоже частенько думал о пропавших невесть куда детях, о будущем оставшихся с ними, но уже чистивших крылышки Настеньки и Наташи. Но считал, что страдать следует про себя, а не прилюдно, да еще перед средневековой раскрашенной доской.
– Во всей великой русской литературе только граф Толстой отослал своего героя к Богу, поскольку у него самого имелись к Всевышнему какие-то претензии, – разглагольствовал он за вечерним чаепитием. – Но заметьте, Федор Михайлович заставил убийцу Раскольникова каяться пред людьми! И нам следует запомнить этот факт, а Льва Николаевича оставить без милости, как в старину говорилось. Нет, нам непременно, чтобы прилюдно, видите ли…
Ворчать-то он ворчал, но тайком сам наводил справки, где только мог. В полку, где служил Александр. В госпитале, где сын лежал после ранения. Через знакомых, некогда служивших в Генштабе. Он искал Татьяну через университетскую канцелярию, через адресный стол, через каких-то старых знакомых. И о Павлике узнавал.
А ответов не было. Ни одного. Ни ответов, ни тем более приветов, как говорится. Канули трое из пяти детей в бездонных, черных пучинах междометий и отрицаний.
Жилось трудно и голодно, да, слава богу, пока спокойно. Только генерала лишили хлебной карточки как бывшего угнетателя народа, но он в праведном гневе обрел силы добраться аж до самой столицы, где с помощью какого-то комитета был восстановлен в правах как ученый, имеющий печатные труды. Да и карточка оказалась рабочей, а не иждивенческой, что по тем временам звучало звонко. И это обстоятельство весьма польстило Николаю Николаевичу.
– Нет, эта власть кое в чем разбирается, – философствовал он. – Во всяком случае историю она ценит. Вот когда перестанут ценить, тогда и Россия баюшки скажет. Не в смысле, что переспать времена беспамятства вознамерится, а в смысле, что руками разведет.
– Ох!.. – вздохнула Наталья. – И власть ему уже понравилась. За фунт черного хлеба.
Она постоянно спорила и цеплялась к отцу, потому что и спорить было больше не с кем, а уж цепляться – тем более не к кому. Все молодые люди исчезли из ее окружения, воевали или прятались от боев, но прятались не у них в имении, а где-то, где-то… Время шло, и она считала дни, когда станет старухой. Просто старухой, которая никому не нужна. А ведь было время, когда она упоенно мечтала о детях. Почему-то не о любви и жарких объятьях, а о детях. Только – о детях.
Мужчин нигде не было. Да и женщин тоже не было, потому что женщины тускнеют без ухода и ухаживаний, как чернеет старинное серебро, без пользы лежащее в буфетах. Смута отрицала как мужчин, так и женщин, и конца этого отрицания не было видно и в отдаленном времени. А Наташа мечтала о детях и…
И вдруг на аллее показалась мужская фигура. Фигура эта направлялась к дому, опираясь на палочку.
Наташа заметила ее из цветника. Бросилась навстречу:
– Саша!..
– Извините, мадемуазель. – Мужчина еле устоял на ногах. – Я не Саша, я – бывший прапорщик Николаев.
Каким бы он ни был бывшим, а ему устроили немыслимый по тем временам отрицания прием. С шумом, объятьями, поцелуями и даже смехом, который давно уже не звучал в усадьбе. Даже Ольга Константиновна улыбнулась впервые за много дней. Улыбнулась и поцеловала гостя.
– Дорогой мой, здравствуйте.
Тут же велено было накрывать на стол, и дворецкий, не спрашивая хозяев, расставил на белоснежной скатерти фарфор, хрусталь и серебро. И занял место у входа, торжественный, как памятник уходящей эпохе, памятник с салфеткой, переброшенной через левую руку.
Николай Николаевич тряхнул тайными запасами спиртного, велев достать коньяк и вина из подвала, кухарка, ворча, что съедят паек завтрашнего дня, разожгла плиту, а Наташа лично приготовила салат из съедобных трав, растущих в саду. Из крапивы, одуванчиков, щавеля, сныти, клевера – она знала массу съедобных трав. И даже Настенька отобрала ноты, чтобы сыграть случайному, а потому особенно дорогому гостю, что он пожелает.
А пока шла эта веселая толкотня и шумиха с накрыванием стола и приготовлением закусок, генерал увел бывшего прапорщика из студентов в свой кабинет.
– Присаживайтесь, Владимир, курите.
– У меня – махорка. Но – настоящая.
– Сворачивайте свою самокрутку и – рассказывайте. – Николай Николаевич вдруг спохватился. – Может быть, по рюмочке коньячку для начала? Только – для начала.
– Сначала – для ясности. – Николаев улыбнулся. – Я – командир полка Красной армии.
– Над Россией заколыхались знамена разных цветов, как в хорошем букете. Мне не очень нравятся большевики, но я не смею осуждать, какой бы цвет ни выбрал молодой человек вроде вас.
– Так постановила рота еще в семнадцатом. Я не мог оставить их, Николай Николаевич.
– И поступили в высшей степени благородно, друг мой. – Генерал взял рюмку. – А потому – за вас и вашу удачу.
Оба торжественно подняли рюмки, сделали по глотку, и Николаев учтиво поклонился.
– Благодарю. От души рад видеть вас во здравии.
– Здравие присутствует, хотя его и терзают всяческие тревоги и сомнения. А чем мы обязаны вашему сегодняшнему возникновению в конце аллеи? Да еще с палочкой. Ранены?
– Ранение пустяковое, уже отвалялся в госпитале. Но полк – на формировке, и у меня оказалось десять дней отпуска. Если позволите, я привез свой паек на всю декаду.
– Отрицание традиций есть характернейший признак времен смутных и доселе неведомых, – изрек генерал. – Я имею в виду декадный паек, друг мой. Но всякое даяние – благо, а ваш приезд – праздник. И да здравствует десятидневный пир во время чумы!
И начался пир, во время которого дочери были обворожительны, Николай Николаевич пытался шутить, причем порою удачно, а двадцатилетний командир красного полка смущенно ухаживал за Наташей. И только Ольга Константиновна по-прежнему была трагически замкнутой, однако, к величайшему удивлению генерала, в конце обеда неожиданно заулыбалась, поглядывая то на красного командира, то на зардевшуюся дочь.
– Знаешь, почему он приехал на целых десять дней? – спросила она мужа, когда они остались наедине.
– А куда ж ему деваться?
– Нет, ты воистину исторически не наблюдателен, друг мой! – с торжеством объявила Ольга Константиновна. – Исторически!
Ежедневно после завтрака молодые люди отправлялись гулять вплоть до обеда. А после него – гулять вплоть до ужина. А после ужина – до темноты. И весь дом был в букетах полевых цветов, которые они непременно приносили с собой.
– Догадываешься, почему у нас появилось столько цветов? – заговорщически спросила мужа Ольга Константиновна.
– Догадываюсь, почему у меня начались головные боли, – проворчал Николай Николаевич.
– Нет, ты – неисправим, как сама твоя история!
– Между прочим, он в двадцать лет стал командиром полка. Полковник в двадцать лет – это прямо декабрист.
А на третий день сборщики цветов, уйдя с вечера, явились только на следующее утро. Николай Николаевич спал безмятежно или прикидывался, что безмятежно, а Ольга Константиновна не сомкнула глаз со сладко замирающим сердцем.
– Мы ночевали в стогу! – объявила Наташа.
– Это заметно. У тебя на затылке – солома, – поджав губы, произнесла мать. – А что скажет молодой красный командир?
– Я прошу руки вашей дочери, глубокоуважаемые Ольга Константиновна и Николай Николаевич.
Ольга Константиновна онемела. Потом, ни слова не промолвив, ринулась в свою спальню, откуда явилась с потемневшей от времени иконой Божьей Матери.
– На колени! – воскликнула она, жестом Екатерины Великой указав, где именно они должны стать на колени.
Молодые, взявшись за руки, опустились на колени в указанном месте и покорно склонили головы.
– Благословляю вас, дорогие мои, этой святой иконой моей прапра… Не припомню точно, сколько именно «пра». Целуйте святой лик, дети.
– Я, правда, атеист, но крещен, а потому с почтением… – Красный командир благоговейно поцеловал икону. – И клянусь…
– Клясться будете в церкви пред алтарем, – строго сказала Ольга Константиновна.
– Не получится, мы – против церковных обрядов, – вздохнул молодой жених. – А при гражданской регистрации полагается клясться только в преданности нашей идее. Но это решительно ничего не меняет в наших твердых намерениях.
– Приветствую ваши твердые намерения, – сказал Николай Николаевич, целуя жениха и невесту. – Ну-с, полагаю, однако, что свадебный пир задерживать не стоит.
На следующий день молодые расписались в ближайшем райкоме. И торжественно поцеловали Красное знамя.
19
Александр в относительном покое отращивал бороду в доме Платона Несторовича. Нет, уже не прятался под трупами в мертвецкой, а лишь скрывался на время в комнате Анички, где стоял огромный шкаф, в котором штабс-капитан и исчезал от посторонних глаз, оборудовав в нем вторую стенку. Но это случалось редко, поиски уцелевших участников офицерского выступления прекратились на всей территории города Смоленска, но внешность изменить было необходимо перед долгой и опасной дорогой на юг.
– Ждите, пока я вам документы подготовлю, – отвечал патологоанатом на все нетерпеливые вопросы штабс-капитана. – В городе кроме сыпняка обитают оспа и холера. Так что вскоре кто-нибудь с подходящей внешностью помрет непременно.
В доме оказалась хорошая библиотека, в которой европейская классика была представлена на соответствующих ей языках, а русская – роскошно изданными однотомниками. Было много книг по философии и медицине и – Аничка, и капитану Вересковскому ждать было не скучно. Аничка, правда, работала и в доме появлялась поздно, но Александр находил себе занятия и кроме чтения. Колол дрова, напялив что-нибудь попроще, чтобы не бросаться в глаза случайным прохожим, складывал полешки в сарае, а потом готовил лучину и к приходу хозяев раздувал самовар. Пока самовар закипал, чистил картошку, ставил ее варить и накрывал на стол. И хотя в доме ничего не было, кроме картошки, накрывал на стол так, как мама Ольга Константиновна учила делать это по праздникам.
Он любил этих людей, спасших ему жизнь. Они работали по четырнадцать часов в день, потому что медицинского персонала в госпитале катастрофически не хватало. Работали с полной отдачей не только потому, что любили эту работу, а потому, что они ничего не способны были делать, не отдавая при этом не только силы, знания, но и саму душу свою. И никогда не жаловались ни на усталость, ни на судьбу, ни на скудное питание.
Это была настоящая русская интеллигенция, которую Вересковский уважал безмерно не просто потому, что сам принадлежал к ней, а потому, что она была истинно народной интеллигенцией. Не выходцы из народной гущи, в которой за тысячелетие осело немало мути и грязи, а люди, не жалеющие ни сил, ни времени ради работы во спасение этого народа. Темного, невежественного, неграмотного, ленивого, завистливого, вечно полупьяного и редко – воистину доброго. Капитан прошел суровое чистилище не на небесах, а на войне, где собственными глазами видел и собственной шкурой ощущал, как лучшие из солдатской массы сами отсеивают плевелы от зерен. Сами, лично. А большевистская «Правда» апеллировала к самым низменным солдатским слоям, безнравственным, бесчестным и корыстолюбивым. И он ненавидел «Правду», хотя внимательно читал ее при первой же возможности от заголовка до последней строчки. Врага России необходимо было знать досконально.
Здесь было какое-то противоречие, которого Вересковский сам себе не мог объяснить. Он не понимал, почему большевистская газета адресовалась к наименее подготовленному читателю. Среди солдат было достаточно эсеров, анархистов, меньшевиков, даже кадетов, но ленинцы упорно делали ставку на людей полуграмотных и, с точки зрения штабс-капитана, ненадежных.
Он спросил об этом Платона Несторовича за ужином, который был для них заодно и обедом.
– Русская империя была государством уравновешенным. У нее не имелось колоний, а присоединенные земли, княжества и прочие территории оставались со своей привычной властью, подотчетной только представителям государя в лице его генерал-губернаторов и то лишь в вопросах внешней политики, а политикой внутренней занимались сами. Тягостная война, а, в особенности, отречение государя породили смутные времена. А во времена смут, Александр Николаевич, авантюристы всех мастей люто рвутся к власти, почему самые беспринципные из них и стремятся опереться на люмпенов и маргиналов, которым не нужна никакая программа, которым вполне хватает лозунгов. «Штык в землю!», «Грабь награбленное!» и тому подобных. Чем примитивнее лозунг, тем он понятнее этой толпе.
– Вооруженной толпе, – сказала Аничка.
– Вооруженной и озлобленной бессмысленностью этой войны. А Ленин… Что ж, Ленин откровенно борется за власть, а в подобной борьбе все средства, как известно, хороши.
– И на кого же он будет опираться, если захватит власть, Платон Несторович? Крестьянство за ним не пойдет, буржуазия – тем более, а рабочий класс в России немногочислен, потрепан войной и сильно разбавлен женщинами и выходцами из той же деревни.
– На террор. Любое отрицание отрицания при втором явлении опирается на террор.
– Мы уже толковали об этом, – вздохнула Аничка. – Давайте сменим эту печальную тему.
– Это верно, – сказал отец. – Давайте о чем-либо более веселом, что ли. Может, споем? Мессу заупокойную.
Помолчали, не обнаруживая никакого желания веселиться. Потом штабс-капитан сказал:
– Я смотрел вашу библиотеку, там очень много литературы на иностранных языках. Вы – полиглот?
– В какой-то степени. Я свободно владею шестью языками. Окончил в Лейпциге два факультета параллельно, тогда это допускалось. Философский и медицинский. Потом уехал во Францию, год учился в Сорбонне, жил некоторое время в Италии и на юге Франции, путешествуя по Лазурному Берегу. Однако когда мои весьма состоятельные родители внезапно умерли один за другим, я вернулся в Россию и оказался посторонним. Ни знакомств, ни протекций. В армию идти мне не хотелось, почему я и согласился на вакантную должность прозектора при военном госпитале. Но со времен моего вояжа в Европу я читаю всех европейских классиков только в оригинале.
– Философией не занимаетесь?
– Философия не нужна во времена смуты. А если до власти дорвутся большевики, она рискует оказаться опасной.
– Почему? Им не нужна философия?
– Не нужна, но не это главное. Главная причина в том, что они взяли экономическое учение Маркса в качестве учения философского. Маркс был хорошим экономистом, но Энгельс – философ-любитель и никак не более того. Философ-любитель и историк – тоже любитель. Типичный германский капиталист, развлекавшийся писанием популярных статей и брошюр. Не читали «Коммунистического манифеста»? Любопытное сочинение двух сытых авторов. Немец никогда не плюнет в котелок, из которого его кормят, но пошутить над всеобщими поисками общественного устройства – это с удовольствием. И на свет рождается некое второе издание «Города солнца» Томмазо Кампанеллы, в котором авторы предлагают для всеобщего равенства и счастья обобществить женщин. Шутка налицо, но если бы авторы были не немцы, Россия не обратила на это сочинение никакого внимания.
– Почему же именно Россия?
– Да потому, что место французов, которыми Россия восторгалась сто лет, заняли германцы. Нам вообще свойственно восторгаться, недаром само название славян происходит от латинского слова «славус» или «склавус», что означает «раб». У нас рабская склонность восторгаться внешней стороной культуры, почему мы и испытываем прежде всего восторг перед формой, а не перед содержанием. Целый век Русь наивно восхищалась блеском и остроумием французов, а потом вдруг столь же наивно стала восхищаться аккуратностью, старательностью и честностью германского орднунга. Россия – большое дитя, ей необходим пример для подражания, потому что ее внутренний девиз: либо все сразу, либо вообще ничего. Либо абсолютная монархия, либо – анархизм в его самом примитивном понимании: что хочу, то и ворочу.
К концу монолога Платон Несторович начал ворчать, поскольку понял, что говорит слишком много. И буркнул недовольно:
– Что-то я разболтался. Прощения прошу.
– Мы слушаем вас с удовольствием.
– Борода у вас, капитан, ни к черту. Вся в каких-то клочках.
– Я подстригу, – сказала Аня.
– Ни в коем случае. Он должен выглядеть опустившимся солдатом, сбежавшим с передовой.
– Но это же будет всего лишь форма, но отнюдь не содержание, – улыбнулся капитан.
– Я вам только что втолковывал, что в России принимают по одежке, – проворчал патологоанатом. – Документы я вам подберу, ко мне часто прямо с улиц трупы поставляют. Одежду – тоже. Остается борода. Вот и растите ее, только не клинышком. И, как говорится, с богом на юг или еще куда.
Вересковский задумчиво улыбнулся.
– В таком путешествии да еще и с такой бородой мне очень будет недоставать надежного проверенного спутника. И такой мог бы быть, только его еще надо разыскать. Я имею в виду прапорщика Алексея Богославского, Аничка. После шумихи, которую мы с ним учинили, он переправил меня через Днепр и остался у каких-то дальних родственников. Помнится, он что-то говорил о священнике, своем родственнике.
– Может быть, мне попытаться отыскать его, пока вы будете растить бороду? – спросила Анна.
– Попытайтесь, Аничка, окажите услугу. Может быть, через его брата, телеграфиста Юрия.
– Разыщу, – уверенно тряхнула головой Анна. – Юрий – мой приятель, часто бывает в наших краях.
– Вот за это стоит выпить по доброй чарке. – Платон Несторович встал. – Сейчас принесу.
– У вас есть вино? – удивленно спросил Александр. – Это в наши дни такая редкость…
– У папы есть спирт.
– Вполне современное питье. Чем больше жестокости за окном, тем чаще приходится гасить им внутреннее несогласие.
Вернулся патологоанатом. Со склянкой с заманчивой жидкостью и солдатской фляжкой.
– Это – вам в дорогу, капитан. – Он протянул фляжку Вересковскому. – А это – за вашу удачу. Аничка, давай стаканы.
И поставил склянку на стол.
20
С той поры, как растерянный Петр Павлович Трутнев поведал генералу Вересковскому, что отныне он свободен, поскольку его супруга, приговоренная к одиночной камере Бутырского тюремного замка, вышла на свободу, внук трансильванской травницы Игнатий оказался беспаспортным сиротой. Зимой он колол дрова и топил печи, в теплое время года старательно собирал травы и коренья и дотемна возился в саду и огороде. Человеком он был тихим и малоразговорчивым, и все вскоре как-то привыкли его не замечать. Все, кроме Настеньки. Это был ее единственный и очень верный друг. Он учил ее, как распознавать болезни по радужной оболочке глаз, какие следует пить отвары от той немощи, которая вдруг обнаружилась, как и когда собирать коренья и травы, каким образом сушить их и как делать мази, примочки и настои.
Но больше всего Настеньке нравилась его безотказность. Когда кто-либо заболевал даже в дальней деревне, Игнатий тут же одевался и ехал, если была лошадь. А если лошади не оказывалось, то шел пешком в любую погоду и в любую даль. И никогда, ни под каким видом не брал денег за оказанную помощь. Максимум, на что он соглашался после долгих уговоров, так это на кусок хлеба на обратную дорогу.
– Игнатий, почему вы ничего не берете за лечение? – весьма недовольно спросила однажды Ольга Константиновна. – Вы стольким оказываете помощь, что вполне могли бы купить себе лошадь, а не топать пешком в дождь и метель за десять верст.
– Я бы козу купил, – очень серьезно ответил на это Игнатий. – Лошадь – для извозу, а коза – для пропитания.
– Лошадь нынче в цене, – сказал генерал Николай Николаевич. – Погибло их без счета. Знаете, кто больше всех гибнет на войне? Лошади и дети. Самые полезные существа.
– А женщины? – воинственно спросила Настенька. – Или женщина – бесполезное существо?
– Женщины во время войны гибнут морально, а дети и лошади – гибнут физически.
– Странная у тебя философия.
– Это – не философия, доченька, – вздохнул генерал. – Это – статистика. Войны возникают чаще всего не по доброй воле того или иного правительства, а под давлением на это правительство кругов, которые давно уже правят миром. Я имею в виду могущественные финансовые и сырьевые империи, которые фактически и управляют наиболее развитыми странами. Ныне за территории дерутся лишь страны неразвитые в индустриальном отношении. Великие державы сражаются за сырье и рынки сбыта. И будут сражаться, пока одна или как максимум две державы не захватят весь мир. Они поделят его меж собою, и войны прекратятся.
– Папа, признайся, ты – марксист!
– Что касается анализа капитала, то – бесспорно. Ну, а что касается так называемого «Манифеста» – решительно нет. Решительно и бесповоротно. Это – игра или, если угодно, заигрывание.
– С кем им заигрывать?
– Да с толстосумами всех стран и народов. Россия клюнула, произошел раскол в едином массиве капитала, а джинн выпущен из бутылки. Впрочем, он довольно энергично к ней припадает время от времени даже во время сухого закона. Представляешь, что будет с джинном, когда власть ради его утешения отменит царский сухой закон?
Он бесконечно спорил с дочерью по всем поводам. Спорил не ради самого спора, а чтобы унять собственное внутреннее волнение, успокоиться, прийти в себя от постоянной тревожной мысли о множестве писем, написанных им в разные инстанции и по разным адресам. Он искал следы исчезнувших неизвестно куда детей, но по этим следам легче было найти его самого, нежели канувших невесть в какие тартарары детей.
Он как по жизненному опыту, так и по историческим свидетельствам знал, как опасно докучать властям личными просьбами. Для чиновника не существует отдельно взятого человека вне зависимости от того, плох сам чиновник или хорош. Он служит власти, соблюдает интересы правительства, контролирует исполнение его распоряжений, и всякая личная просьба для него – выход за рамки этой службы, невольное проявление личной инициативы и, как следствие, в лучшем случае возможное неудовольствие вышестоящего начальника. Это – естественно и вполне оправданно, потому что никакая власть не в состоянии действовать в интересах подданного государства. А генерал писал, писал, писал и просил писать других по сугубо личным мотивам. И если кто-нибудь когда-нибудь соберет все эти письма в единую папку…
Что это было? Понимание черной полосы России, отринувшей естественный ход развития общества и придавшей ему гибельное ускорение? Или – предчувствие пожилого ученого, интуитивно постигшего происходящее?..
Приехали на машине в четыре утра. Чека всегда выбирала это время, и тогда, и потом. Товарищ Дзержинский посоветовал, большой знаток сыскного дела. На рассвете все – растерянные, глаза еще продрать не успели. Все – в халатиках, животы торчат, груди у пожилых – висят, лица помятые, в глазах – перепуг и большое внутреннее неудобство. Застали в ночном белье, прямо из постели, лица неумытые и зубы нечищенные. Товарищ Дзержинский настоятельно советовал именно в это самое время к интеллигентам врываться с мандатом на обыск. Неумытая интеллигенция от смущения такого наговорит, что потом в протокольчик ляжет уютно, как стихи гражданина Пушкина.
Человек двенадцать прибыло. Под все окна и двери – по одному вооруженному с приказом не выпускать. Остальные шестеро в кожанках в дом вошли – пятеро мужчин и одна женщина для личного досмотра особ женского пола.
– Всем стоять! Повальный обыск, вот мандат.
И начался разгром. Все ящики столов выдернуты, бумаги – на пол, книги с полок – все на пол, ковры – вниз ворсом, посуда из шкафов – какая на столешницы, какая – тоже на пол. Стеклянный звон – это не вечерний. Это – рассветный звон. Долго еще он пронзительно ощущался в новой Советской России…
Забрали какие-то бумаги – какие, неизвестно, опись никто не вел. Забрали с собой генерала-историка да подвернувшегося под руку трансильванца Игнатия как не имеющего при себе никаких документов, удостоверяющих личность, а потому подозрительного. И – увезли.
Едва сквозь слезы все прибрали, по местам расставили, битое – выкинули, как Ольга Константиновна, ни единого звука не издавшая при обыске, столь же молча начала собираться в город.
– Не выпущу, барыня, – сурово сказал старый дворецкий. – Пока кофею не откушаете, не выпушу. А откушаете, вместе поедем барина выручать.
Откушала без споров. И вместе с дворецким выехала в город. Поздно вечером вернулись втроем – вместе с генералом Николаем Николаевичем. Ольга Константиновна сражалась за него, как тигрица. Ее посылали от одного к другому начальнику, от другого – к третьему, четвертому, но она все же заставила какого-то очередного позвонить в Москву, в саму Академию наук. И там клятвенно заверили, что арестант – известный историк. Лучший специалист по офицерскому корпусу России.
А Игнатий пропал. Все в Чека в один голос утверждали, что он попытался бежать и был застрелен.
– Не верю!.. – закричала Настенька. – Не верю, не верю! Игнатий никогда бы не бежал…
– И я тоже не верю, доченька, – вздохнул генерал. – Только бумагу нам показали.
– Какую бумагу?
– Акт о расстрелянии при попытке к бегству, – Николай Николаевич еще раз горестно вздохнул. – Но я не верю в эту бумажку, не верю. И убежден, что наш Игнатий жив и здоров.
21
Игнатий и впрямь был жив, здоров и даже накормлен весьма вкусным обедом. Он не очень понимал, почему с ним так деликатничают, но будучи от природы замкнутым да и весьма неглупым, не задавал вопросов и отвечал по возможности кратко.
А началось все с установления его личности, так как никаких документов у него не было. Он разъяснил, что специалист по лечению травами, что этому обучила его бабка, которая славится на всю Трансильванию своими способностями не только лечить людей травами и настоями на кореньях, но и удивительным даром узнавать болезнь по глазам.
– И этому она тебя обучила? – недоверчиво спросил какой-то чин в кожаной тужурке.
– Умею, – кратко ответствовал Игнатий.
– Тогда угадай, на что я жалуюсь.
– Лицом к свету станьте.
Чекист послушался, стал лицом к свету. Игнатий внимательно вгляделся в радужную оболочку его глаз и сказал:
– У вас тяжелые боли в затылке. Плохо переносите алкоголь, начинает ломить затылочную часть. Это значит, что у вас скачком повышается давление. Скачок этот вполне можно вылечить, если будете аккуратно принимать мою настойку и не будете пить никаких алкогольных напитков во время лечения.
– Надо же! – удивился чекист. – А симулянтов уличить можешь? Ну, тех, которые на болезни ссылаются.
– Могу.
– А ну, ребята, тащите сюда этого спекулянта сахарином, который на помутнение рассудка жалуется, – распорядился чекист и, пока его ребята приводили спекулянта, пояснил: – В нашей работе, гражданин травник, здоровье – не главное, все равно его не хватит для победы над мировым капиталом. А вот симулянтов уличать – самое для нас!
Тут ребята и спекулянта доставили. Скорее обрюзгшего, чем полного, съеженного и сильно перепуганного.
– Лицом к свету! И следить, чтобы глаз не закрывал. Приступай, товарищ трансильванец.
Игнатий подошел, долго всматривался в радужные оболочки глаз перепуганного спекулянта.
– Так. Печень у него расширена. Только не на печень он жалуется, гражданин начальник, а на легкое помутнение рассудка. Это неправда. Рассудок у него в полном порядке.
– Точно! – От восторга чекист даже в ладони хлопнул. – Увести этого гада и готовить дело для «тройки». А товарища Игнатия оформить к нам в службу на должность эксперта. Под тайной кличкой Трансильванец. Паек ему первой категории!
Так Игнатий был принят на должность эксперта первой категории под псевдонимом Трансильванец.
Об этом никто не знал, кроме узкого круга работников Чека. Вересковские считали его погибшим, генерал повздыхал, посокрушался, Настенька и Ольга Константиновна отплакали его и – все забылось на мучительно долгие десятилетия. И только в лютые годы повального террора бывшая девочка Настенька неожиданно встретилась с ним. Живым и невредимым.
Но эти десятилетия еще надо было прожить.
22
Чоновский отряд Леонтия Сукожникова насчитывал девятнадцать человек. Кроме командира и его начальника штаба, а заодно и следователя Татьяны, был еще и заместитель командира бывший унтер-офицер и член большевистской партии с пятого года Никанор Ерофеев, которого все за глаза называли Ерофеичем, а супруги Сукожниковы только так к нему и обращались. В отряде было несколько молодых членов партии, которых хватило на ячейку, и – сочувствующие. Учитывая особое значение именно этого отряда, отвечающего за добывание хлеба для голодающей столицы, бойцов в него подбирали только с рекомендациями райкомов, а для подготовки выделили аж две недели.
Подготовкой к строевой и караульной службам, разборке и чистке оружия занимался Ерофеич. Он же и учил молодежь стрелять, но на стрельбах всегда присутствовала Татьяна. Не по долгу службы, а из любви к стрельбе.
Она не любила быть второй ни в чем. Не претендуя на командование отрядом, она вполне серьезно восприняла слова мужа, что смертные приговоры ей придется исполнять самой. А уж если тебя назначили палачом, так изволь отрубать головы одним ударом.
Натурой она была на редкость собранной и целеустремленной. Но при всей любви к стрельбе, это занятие все же являлось второстепенным. Главным было осознание, что ей предстоит следовательская работа, и Татьяна обложилась кодексами: Уголовным, Гражданским, Процессуальным, старательно их штудируя. И так продолжалось до тех пор, пока однажды Леонтий, вернувшийся из Чека, несколько торжественно не положил перед нею очередной декрет.
– Что это?
– Декрет о борьбе с саботажем. Через каждую строчку – расстрел по решению следственной комиссии. А поскольку в нашем штате она не предусмотрена, то по твоему решению. И со всей революционной беспощадностью!
Новая революционная, а практически большевистская власть законов не издавала, ограничиваясь декретами, которые приравнивались к законам, причем старые никогда не отменялись, и число этих декретов достигло цифры неимоверной. Однако сверху было громогласно рекомендовано куда чаще руководствоваться пролетарским чутьем, почему на всей большевистской территории и гремели выстрелы группами и в розницу, наводя скорее страх, нежели порядок.
Пролетарское чутье не требовало знаний, и Татьяну это вполне устраивало. Все законы были забыты, и Таня Сукожникова отныне занималась только стрельбой. Не по мишеням – ей мишени не нравились, – а по глиняным корчагам. Они разваливались с треском, и вскоре Татьяна достигла такого совершенства в этом треске, что сам командир Леонтий Сукожников наградил ее маузером перед строем всего отряда.
– Освой эту машину справедливости, и пусть головы классовых врагов разлетаются вдребезги, как разлетались корчаги!
Поначалу работы у чоновцев Сукожникова почти не было. Сопровождали продотряды по деревням и селам, где мужики угрюмо, но молча отдавали хлеб, и принуждения применять не приходилось. Чтобы зря не гонять лошадей («не тратить», как командир выражался), чоновцы вскоре перестали сопровождать продотрядовцев. Стояли в маленьком городишке, занимались стрельбой да шагистикой, которую уговорил командира ввести Ерофеич, и больше забот не было. Ни забот, ни хлопот, ни, главное, врагов, что очень не нравилось Леонтию.
– Эдак мы всю классовую борьбу проволыним, – ворчал он. – Затаился враг, затаился, Татьяна.
Таня поддакивала, но была очень довольна вдруг выпавшим затишьем на фронте ее классовой борьбы. И тайком, про себя молила Бога, чтобы такое затишье продолжалось как можно дольше. Она до ужаса боялась своей миссии палача, но еще больше боялась своего Леонтия Сукожникова. А ведь было, было время, когда он заискивал перед нею, готов был на все что угодно, лишь бы заслужить ее мимолетную улыбку. И все это неожиданно как-то кончилось. Вдруг, как кончается детство, когда уже невозможно зарыться маме в колени и отплакаться, слезами смывая с себя грязь и копоть мира взрослых, которые она внезапно почувствовала собственной, такой еще нежной и беззащитной кожей.
Но все, что имеет начало, обречено иметь конец. Принцип отрицания отрицания правит нами от рождения, которому ты не можешь крикнуть восторженное «да!..», и до кончины, когда твое жалкое, перепуганное «нет, нет!..» уже ничего не в силах остановить. Подняли ночью. Из сельца внезапно прискакал порядком избитый продотрядовец:
– Наших в погреб посадили!.. Я чудом ушел!.. Чудом!..
– Закладывай!.. – закричал Сукожников. И выругался столь грязно, что Татьяна отвернулась, чтобы кто-нибудь не заметил румянца, полыхнувшего по щекам.
Выехали на четырех бричках и тачанке с пулеметом, за которым удобно пристроился Никанор Ерофеев. На передней, командирской бричке, тряслись супруги Сукожниковы и боец с ручным пулеметом. На подъезде к селу командир остановил своих карателей.
– Ерофеич, развернешь тачанку у въезда. Приказываю встречать лютым огнем любого, кто вздумает бежать!
Еще одну бричку с ручным пулеметом и тем же приказом он послал на выезд из сельца, а отдав распоряжения, велел во весь мах гнать на церковную площадь.
– Собрать всех жителей! – крикнул он, спрыгивая с брички с наганом в руке. – Прикладами гоните, если медлить задумают!
Жителей пригнали на площадь. Всех. Женщин и мужчин, стариков и старух, а заодно и детей, которые уже могли ходить. Построили их в круг, внутри которого с наганом расхаживал Сукожников.
– За активное сопротивление советской власти я как командир каждого десятого мужика расстреляю! – кричал он. – Где продотрядовцы? Насмерть забили?.. Кто убивал?..
– Да никто не убивал, в погреб мы их заперли, чтоб, значит, ты лично разобрался, гражданин товарищ, – спокойно сказал седой до синевы старик-староста.
– А этот? – Сукожников ткнул дулом в избитого продотрядовца. – С крыши упал, что ли?
– А этот меня палкой ударил, – так же негромко объяснил староста. – Ну, общество заступилось, потому как выборный я человек. Может, оно, конечно, ошибку допустили, но стариков-то палкой – это никак нельзя, гражданин товарищ. Эдак все общество кувырком покатится, ежели за стариков заступаться перестанем. А свою ошибку мы, общество, значит, сознаем, хлебушек, что с нас причитается, собран. Велите грузить в брички, так и погрузим.
– Ты, старик, зачинщиков-то не покрывай, – чуть потише прежнего сказал Леонтий. – Ты доложи, кто конкретно отказался хлеб сдавать согласно решению советской власти?
Вздохнул староста.
– Да вот, трое этих. Толкните их в круг, ребята.
Из рядов вытолкнули троих. Двое крупными были, откормленными, а третий… Третий, ох. Худой, в драном армячке.
– Точно, эти самые, – тут же подтвердил кто-то из освобожденных продотрядовцев.
– Так, – сказал Сукожников. – Пиши приказ о расстреле саботажников, товарищ следователь. И исполни его после моей подписи.
– Может… – заикнулась было Татьяна.
– Это приказ от имени советской власти! – прикрикнул Леонтий. – Чтоб живо и без помарок!
Татьяна вздохнула, подошла к старосте.
– Диктуйте фамилии злостных отказчиков.
Староста нехотя продиктовал. Потом замялся:
– Только тут вот какое дело…
– Дело потом! Отвести названных на кладбище, дать лопаты, пусть могилы себе копают.
Взвыли бабы, дети, весь народ взвыл.
– Несправедливо так-то! Несправедливо!..
– Молчать!.. – гаркнул Сукожников. – Готов письменный приговор, товарищ следователь?
– Готов, – тихо сказала Татьяна. – Может…
– Не может! – отрезал Леонтий и кудряво расписался.
Но толпа продолжала гудеть, бабы и дети – орать и плакать.
– Может, тут что-то не то… – осмелилась промолвить Татьяна, пока Леонтий искал в сумке личную печать.
– Всё то. – Он пристукнул приговор печатью и поставил дату. – Всё теперь, нет назад ни шагу.
Приговоренных уже отвели к кладбищу. Они копали себе могилу, и кто-то из молодежи помогал им рыть эту братскую расстрельную яму. Потому работали они молча, но споро.
– Тут такое дело, – не очень уверенно начал староста, поглядев на могильщиков. – Тут, это, как бы сказать… Поговорить бы надо, гражданин товарищ командир.
– Ну, чего тебе? Приговор печатью прихлопнут.
– Ошибочно прихлопнут, – вздохнул староста. – Видишь, крайний старается? Мошкин его фамилия. Иван Мошкин. Он всегда старается, девять ртов кормит. Один, а ртов в хате – девять.
– Так приказ печатью…
– Отхлопни назад свою печать, – строго сказал старик. – Справедливость должна быть.
– Справедливость должна быть, – вздохнул Сукожников. – А приказ подписан и заверен…
– Справедливость важней приказа, гражданин товарищ.
– Понял! – Леонтий широко улыбнулся. – Понял, как сочетать. Только ты завтра мне лично просьбу схода о помиловании… Этого.
– Ивана Мошкина, – подсказал староста. – Завтрева непременно привезу лично.
– По рукам, – сказал Сукожников. – Завтра, лично.
И отошел к Татьяне.
– Тут такое дело, – тихо начал он. – С одной стороны, приговор подписан и печать на нем. А с другой – сход вон того мужичка в драном армячишке помиловать просит. Так ты так сделай, чтоб все ладно было. Ты его с краюшку поставь да промахнись. А я тогда скажу, что справедливая советская власть дважды не расстреливает. И все будет ладно. Поняла мою хитрость?
– Ой, нельзя же так, – испуганно зашептала Татьяна. – Он же в ужас придет, на всю жизнь в ужас.
– Наоборот! На всю жизнь счастлив будет, что жив остался. Поверь, знаю, что говорю.
– Леня, Ленечка, опомнись, что ты! – всполошилась Татьяна. – Объяви сейчас, не ставь под расстрел…
– Это наука ему такая.
– Это издевательство, а не наука!
– Молчать! – гаркнул Сукожников. – Печатью прихлопнуто, значит, все. Поняла?
– Поняла, – помолчав, горько вздохнула Татьяна. – Тогда вели, чтоб поскорее. Ждать да гадать – нервов не хватит.
– Становись к исполнению! – крикнул Сукожников.
Кончили копать могилу, вылезли. Помогавшие обреченным молодцы отошли в сторону, захватив лопаты. Тишина стояла – и дышали-то через раз. Ни слез, ни криков, даже дети примолкли. Серьезным по тем временам было это событие.
– Именем советской власти приказываю исполнить решение следствия самому товарищу следователю.
Татьяна вышла вперед, стала перед жалким, съеженным каким-то – будто уж и дух из них выпустили – строем из трех мужиков. Ей было страшно, муторно, невыносимо муторно, но она пересилила себя не для того, чтобы не промахнуться, а для того, чтобы промахнуться в самого тихого, забитого жизнью мужичонку.
– Пли!..
Татьяна вскинула маузер, почти не целясь, два раза нажала спусковой крючок, и два тела скатились в яму. Потом опустила руку, снова подняла маузер, прицелилась и выстрелила. И третий, Иван Мошкин, остался стоять на краю смертной ямы, втянув голову в плечи.
– Приказываю прекратить исполнение приговора! – громко сказал Сукожников. – Советская власть – самая справедливая власть на земле, она не расстреливает дважды.
– Домой, – тихо сказала Татьяна. – Домой, скорее домой, а то не выдержу больше…
– Счастливо оставаться, сельчане! – бодро крикнул Леонтий. – Помните о справедливости нашей власти!.. По коням, хлопцы!
Чоновцы пошли рассаживаться по бричкам. Сукожников, проходя мимо старосты, шепнул:
– Жду завтра с решением схода.
Как только чоновцы умчались, а охрана дорог, ведущих в село, была снята, староста объявил сход.
– Бабы могут остаться, кто желает. Детей убрать, чтоб шуму не было. Кто-нибудь сходите за священником отцом Силантием, чтоб отпел честь по чести покойников наших.
Огляделся, заметил Ивана Мошкина, все еще почему-то стоявшего на краю могилы, подошел к нему, обнял за плечи:
– Ты тоже домой ступай. Натерпелся вдосталь.
– Чего?.. – отрешенно спросил Иван.
– Домой ступай, Ваня. Домой.
Мошкин покорно побрел к своей избе. Ноги плохо слушались, заплетались ноги, будто чужие.
На следующий день, как было договорено, староста приехал в городишко, пришел в дом, который захватил Сукожников для штаба и личной квартиры. Вошел, снял шапку, перекрестился на иконы и молча замер у порога.
– Проходи, – сказал Леонтий. – Принес решение схода?
– Нет.
– Почему это – нет, когда я велел?
– Повесился Иван Мошкин, когда еще сход шел. На вожжах повесился в своем сарае.
– Нет, нет, нет! – вдруг дико закричала Татьяна. И наступил провал.
23
– …Убила, убила!.. При свидетелях!.. – …Я никого не убивала… – …Из маузера!.. Полную обойму!..
«Полную обойму?.. Из маузера?.. Так вот почему руки дрожат, вот почему звон в ушах…»
– …Так арестуйте меня! Арестуйте!.. – …Легкой смерти ищешь?.. Не выйдет!.. Мы тебя в психушке особого режима сгноим!.. – …Не надо-о!..
И вдруг исчезли все звуки. И пришла тишина. Очнулась Татьяна в маленькой квадратной комнате, выкрашенной белой краской. Все было ослепительно белым, кроме густо черного пола. В стене против двери располагалось маленькое оконце с тяжелой решеткой, под ним у стены – крохотный столик, прибитая к полу табуретка да параша в углу. И койка, на которой она лежала.
Таня понимала, что сейчас ей следует встать, чтобы осмотреться, ощупать все, попытаться понять, где она находится, как и почему именно сюда попала. Но сил у нее почему-то не было. Совершенно не было никаких сил, и она продолжала терпеливо лежать.
В конце концов она задремала, проснулась вдруг от грохота тяжелой железной двери. Зорко глянула из-под одеяла и увидела немолодого мужчину в очках и белом халате.
– Здравствуйте, Танечка, – тихо сказал он. – Я – доктор Трутнев. Петр Павлович Трутнев. Вспомните Вересковку. Я лечил вас всех по очереди. Вашу матушку, Николая Николаевича, Наташу, Павлика, Настеньку. А вот теперь – здесь. Только здесь и разрешили работать. И только под наблюдением.
– Где я?
– Вы? В неврологическом отделении, которым я и заведую. У вас был серьезный нервный срыв.
Он что-то говорил еще, но Татьяна не слушала. Она мучительно пыталась вспомнить, когда мог произойти этот срыв и в чем он выражался. Но голова была пустой, и в этой пустоте метались какие-то обрывки воспоминаний. Белое платье, сачок в руках… Нет, не сачок, не сачок. Это – серсо. Кто-то играет в серсо…
Сквозь туманные отрывочные воспоминания прорезался далекий голос. Чужой, Таня не узнала его.
– …Покой… полный покой… Вспоминайте детство, Вересковку, дружную семью…
Неузнаваемый голос странно помогал мелькавшим видениям, и Танечка увидела себя девочкой в легком платьице до коленок. Только что на опушке леса поспела земляника – она всегда поспевала раньше именно там. На опушке березовой рощи, за проселком. И Таня пошла с плетеной корзиночкой. Такие корзиночки плел из вымоченных ивовых прутьев седой дедушка в деревне, и все дети в праздники непременно относили его внукам гостинцы.
Ивовые корзиночки – для земляники. А для нежной малины этот же дедушка плел кузовки из лыка. Лично драл его, а из самых широких полос плел кузовки, заранее выморив и отбив лыко, чтобы оно было гладким и не царапало нежную малину.
В саду малина не росла. Ее почему-то считали сорняком и боролись с нею не только садовник с помощником, но и все дети, поскольку в семье очень поощрялось новомодное трудовое воспитание. И Танечка, надев рукавицы, рвала колючую поросль с корнями, хотя очень любила саму ягоду. И все любили, но ходить за нею приходилось далеко, в лес, в крутой, сплошь заросший малиной овраг. Брали кузовки и шли непременно в сопровождении взрослых.
Это было настоящее путешествие, и Таня очень его ценила. Взрослые знали об этом, и однажды сурово наказали Танечку за какую-то шалость, оставив ее дома, когда все пошли за малиной в овраг. Это был не просто сбор ягод, это был поход в неизведанное, где жили не только привычные птицы, но и белки, зайцы, ежи и, как говорили, даже гадюки. Где после сбора ягод в малиновом овраге обязательно разводили костер на опушке, пекли картошку и ели ее прямо с обгоревшей, впитавшей золу и угольки кожурой. И никто не запрещал есть картошку с пылу с жару, наоборот, мама считала это очень полезным, но именно там, и только там. В лесу, после похода, а не дома.
В саду было много крыжовника («берсеня», как его по-славянски называл отец). Этот славянский берсень надо было собирать еще до созревания, тогда, когда зелень ягод начинала блекнуть, переходя в иной, желтый цвет. Только такой, недозрелый крыжовник годился для варенья, которое очень любили все. А после сбора ягод содержимое всех корзинок высыпалось на стол, покрытый клеенкой, и начиналось самое интересное. Мама или Наташа играли на рояле, а остальные старательно перебирали крыжовник. И сколько же было смеха и шуток!..
Однажды самая маленькая, Настенька, уколола пальчик и сама же смело выдернула колючку. Но образовался нарыв, от которого девочка очень страдала, плакала и не могла спать. Мамины согревающие компрессы не помогли, и тогда пригласили доктора… Да, да, милого доктора, и он вскрыл нарыв. Танечка вызвалась ему помогать, все происходило на ее глазах, она видела кровь и гной, который тщательно выдавливал доктор. И ей было так больно за младшую сестренку, что она твердо решила стать врачом…
А мама после этого распорядилась, чтобы непременно очищали крыжовник от колючек. Папа насмешливо именовал такое занятие бритьем.
Боже, какое же это было счастливое время!.. Неужели мы обречены уходить из него навсегда?
– …Это пройдет, Танечка. Я пропишу вам уколы, чтобы сон был долгим и спокойным…
Нет, нет, не надо никаких уколов. Надо оставаться в детстве, пока есть силы держаться за него. Ведь в детство нельзя впасть, это – старческая болезнь. Из детства можно только выпасть. Как из гнезда…
Да, еще был крокет. Детям расчистили площадку, засеяли газонной травой, и на ней они сами ставили ворота. И азартно, до слез и обид, гоняли шары с разными полосами. Обиды детства… Боже, какая сладость сегодня вспоминать о них! Таких наивных, простых, легких, возникавших из ничего, как чаще всего бывает в детстве, еще не успевших подрасти и потяжелеть, чтобы нежданно обрушиваться на плечи невероятно тяжелым и тусклым, как свинец, взрослым грузом. И тогда боль навечно с тобой. Не в слезах, не в истошных воплях крестьянских баб, а – внутри. В сердце твоем, и от этой боли нет никаких лекарств.
Откуда же эта боль в ней? Может быть, сказать о ней врачу?.. Нет, нет, никаких детских жалоб. Жалобы кончились вместе с детством. Потому что кончается само детство. Навсегда. И некому больше пожаловаться, некому поплакаться, некому покаяться.
Почему некому? А Господь?
Только вот беда – они никогда не исповедывались. Никогда не говели – форма столь легкой фронды была широко распространена в кругах русской интеллигенции. Да, они посещали церковь, но посещали согласно семейным традициям, а не по личной потребности. Свадьбы и похороны, именины и общие семейные торжества служили причиной посещений церковных служб, но исповедываться… Нет, нет, у них было заведено совершенно по-иному. Каждому ребенку выделялся один день в месяц, когда он обязан был отчитываться в своих детских грешках. Девочка – наедине с мамой, мальчик – наедине с отцом. Детские покаяния никогда не обсуждались никаким семейным советом. И все младшие Вересковские настолько привыкли к этому, что им и в голову не могло прийти хоть полслова сокровенного поведать кому-либо, кроме родителей. Родители всегда были для них представителями всех самых высших сил.
А когда у Тани начался пугающий девочек болезненный переход из детства в девичество и она со слезами сказала об этом маме под великим секретом, мама только ласково улыбнулась:
– Это естественно, не надо тревожиться. Просто ты становишься барышней, и надо пить козье молоко.
Почему вдруг надо пить козье молоко, мама не объясняла. Козу купили немедленно, Танечка стала пить ее молоко, которое не любила, но отказываться от него и не подумала. Она очень любила маму и поэтому вскоре полюбила не только козье молоко, но и саму козу.
Какое это великое счастье – иметь маму! – …Вам надо успокоиться. Я дам легкое снотворное…
Опять – голос доктора. Почему он такой знакомый, почему?.. И опять – ее внутренний ответ с плотно зажмуренными глазами: нет, нет, нет! Я – сама. Сама обязана справиться с собою. Сама…
Но снотворное ей все же дали, и Танечка впервые за много дней уснула крепким сном без сновидений. А перед тем как проснуться, увидела вдруг козу. С рожками и бородкой, но не задиру, а очень приветливую. Тогда окончательно проснулась, села на кровати и громко спросила неизвестно кого:
– Где я?
И вдруг услышала мамин голос. Как в яви:
– Ты на перепутье, доченька. Возьми веник и грабли. Подмети дорожки к дому и очисти сад от сухих веток и старой листвы. И все отсеется. Все второстепенное отсеивает труд. Не ради искупления грехов, а ради их осмысления.
Это был мамин совет, Таня в нем не сомневалась. И поэтому, как только появился доктор, сказала ему, что очень хочет работать. Подметать коридор, мыть полы, поливать цветы.
– Прекрасное решение! – просиял доктор. – Поздравляю, вы на верном пути к выздоровлению.
Так Татьяна стала уборщицей психиатрической лечебницы, все палаты которой всегда закрывались на ключ. Она старалась, ценя не только свою весьма относительную свободу, но и доверие почему-то такого знакомого лечащего врача. Доктор Трутнев был убежден, что труд всегда ведет к облагораживанию характера и смягчению импульсов внезапного раздражения, исступления или приступа безадресной злобы. Но он никак не мог понять, почему в его лечебницу попала именно Танечка Вересковская. Ему не передали историю болезни гражданки Сукожниковой, а потому он и не знал, что такого документа попросту не существует в природе.
А запрашивать не решался. Гражданка Татьяна Сукожникова поступила по прямому распоряжению Чека, а это учреждение уже успело внушить такой страх размахом бессудных расстрелов, что Петр Павлович сдерживал свое профессиональное любопытство. Но к больной ОТТУДА относился с особым вниманием. Хотя никому не говорил, что знает ее с раннего детства.
Однако проверить ее не мешало, чекисты могли и завербовать Танечку на свою службу. Россия вступила на глухую трясину доносов, клеветы, шепотков да намеков, и все стремились хоть как-то нащупать первый шажок, как в старой детской игре «веришь – не веришь», ставшей вдруг образом самой жизни. А большевистская власть подкрепила это не известным доселе категорическим императивом «доверяй, но проверяй».
Петр Павлович попросил Татьяну убрать его кабинет, не трогая при этом рабочего стола. Нет, он за ней не подсматривал. Он просто расположил на столе бумажки, запомнив их места и последовательность листочков. А Таня с особым старанием убрала не только его кабинет, но и уборную, наведя в ней доселе невиданную чистоту. Все бумажки оказались на своих местах, доктор окончательно в ней уверился, а Татьяна запомнила, что в уборной есть окно, выходящее за ограждение больницы.
Обрадованный результатами проверки доктор наградил Таню синим санитарным халатом, чтобы при работе она не истрепала свой, больничный, темно-коричневого цвета. И поручил ей через день убирать в кабинете, для чего он будет выдавать ей ключ из рук в руки.
Татьяна продолжала старательно работать. Мама оказалась права и на этот раз. Горечь и непонимание собственной вины куда-то отходили, и на их место постепенно приходила вполне осознанная мысль, как убежать из этого сумасшедшего дома. Никакого импульсивного решения здесь не могло быть, и Таня трезво, тщательно и неторопливо взвешивала все возможности побега.
Но все решилось внезапно, в один день. Татьяна убирала коридор, когда в него неожиданно вошли трое мужчин. В кожаных куртках и фуражках, подпоясанные ремнями с непременными маузерами на длинных ремешках. Они не обратили внимания на уборщицу в служебном халате, а она – обратила. Это была Чека. И мотор глухо урчал где-то за окном…
И все вдруг вспомнилось. Все. И доктор Трутнев Петр Павлович, и муж Леонтий Сукожников, и расстрел, и…
Нет, дальше вспоминать нельзя. Ни в коем случае. Ни одного больше шагу в прошлое, ни одного…
А кожаные гости проследовали прямо в кабинет доктора Трутнева. Разговора там, видимо, никакого не было, потому что он вышел в сопровождении кожаных людей, поспешно натягивая пиджак прямо на медицинский халат. И вся четверка прошла мимо, к входной двери, не обратив внимания на Татьяну.
Это было катастрофой, и, если бы доктор успел передать ей ключ от кабинета, она, пожалуй, от страха потеряла бы голову и ринулась через окно в докторской уборной неизвестно куда. Но ключа у нее не было, а был всего лишь синий служебный халат. Оставалось ждать, потому что из больницы ее не выпустили бы даже в этом халате, надетом, кстати, на длинную больничную рубашку, которую Таня подтягивала пояском, чтобы края ее не выглядывали из-под халата.
И Татьяна ждала с замиранием сердца, продолжая механически возить шваброй по коридорному полу.
Впрочем, доктор вернулся довольно скоро, и Таня очень удивилась, как-то уже сжившись с мыслью, что оттуда не возвращаются. Однако в кабинете доктор не задержался, успев только снять халат и натянуть на плечи пальто. Остановился рядом, шепнув ей:
– Помогите пальто оправить.
Таня стала помогать, а он сунул ей что-то в карман, торопливо продолжая шептать:
– Я положил вам в карман халата запасной ключ от кабинета и очень важную справку. Они интересуются вами, потребовали, чтобы я привез им все данные. Как лечил, чем лечил и каков мой диагноз. Боюсь, что они вас заберут, так как считают, что вы убили собственного мужа…
«Убила»? – Таня, не выдержав, шепнула в ответ:
– Почему же, почему мне не предъявлено обвинение?
– Потому что вы – член партии и… В общем, им проще спрятать вас здесь навсегда.
– Я не убивала, я…
– Молчите и слушайте, – тихо, но очень строго сказал доктор. – В уборной кабинета – окно, которое выходит за ограду больницы. А в моем шкафу – юбка, кофта и платок. Советую бежать, если сможете выбраться в окно. Берегите справку.
А громко добавил:
– Закончите с уборкой, немедленно идите в палату. Я загляну к вам, когда вернусь.
Вернуться он не рассчитывал, это Татьяна поняла по его взгляду. Что-то перехватило горло, она не смогла выдавить ни слова и лишь кивнула в ответ. И доктор сразу же ушел.
Доктор ушел, а Таня стояла как стояла, застыв с занесенной для подметания шваброй, точно играла в детскую игру «замри-отомри». А в голове… В голове вновь зазвучали голоса, которые молчали во время лечения, а сейчас вдруг прорвались четко и ясно:
– …Ты убила мужа…
– …Из маузера…
– …Сгноим тебя в психушке…
«Нет, нет, это уже было. Было…»
Татьяна взяла себя в руки, огляделась. Коридор пуст, двери то ли камер, то ли палат закрыты на замок. А у нее есть ключ. Есть. Только не надо торопиться, могут следить.
Это были разумные мысли, но разумно решать Татьяна еще не могла. И поэтому быстро подошла к дверям докторского кабинета, открыла замок ключом, вынутым из кармана халата, вошла в кабинет и тут же закрыла за собою дверь на ключ.
Подошла к шкафу, распахнула дверцы. В углу за докторским плащом лежал сверток. Руки дрожали, когда она разворачивала его. Все точно. Толстая крестьянская юбка, вязаная кофта, большой вязаный платок. И даже сапожки, о которых умолчал доктор. Городские, козловые, на небольшом каблучке. Таня, торопясь – «только бы впору были, только бы впору…», – натянула их, обрушила на себя юбку, надела кофту, повязала платок и кинулась в уборную. Вот и окно, только высоко, ей не достать…
Притащила стул из кабинета, кое-как – юбка путалась в ногах – взобралась на него, подергала окно. Оно не поддавалось, было забито наглухо.
А свобода – вот она. За стеклом… Значит, выбить его. Татьяна сорвала с себя кофту, обмотала кулак и что было сил ударила в стекло. Зазвенели осколки, стекло кусками вывалилось наружу. Таня аккуратно вынула оставшиеся части. Попыталась вылезти, но мешала широкая и длинная юбка. Стащила ее, скомкав, выбросила через окно за ограду. Вышло! Получилось!.. Подтянулась на руках, высунулась из окна, осторожно огляделась.
Забор проходил в аршине от стены. Надо было прыгать, но как? Если головой вперед, то не получится, в лучшем случае она повиснет на заборе. Значит, надо прыгать ногами вперед. Во что бы то ни стало, вперед ногами, сильно оттолкнувшись ими от стены.
Значит, надо вылезать так, чтобы оказаться спиною к забору. Потом повиснуть на руках, оттолкнуться ногами от стены и во что бы то ни стало упасть за оградой. Даже падая при этом на спину. Там – бурьян и какие-то низкие кусты, они спружинят, и удар будет смягчен.
Стоп. Свобода без денег – не свобода. Попрошайничать – не для нее, да и не даст никто. Россия озверела от крови и оглохла от расстрельных выстрелов надолго. В лучшем случае – задержат и донесут… Значит, сначала надо раздобыть денег. Хотя бы немного, на первое время.
Опять кинулась в кабинет. Поискала почему-то в шкафу, потом – на полках. Нигде ничего не было. Стала искать в столе, но в открытых ящиках хранились только какие-то бумажки, истории болезней, справки. Не то, не то… Кое-как взломала закрытый на замок ящик стола.
Там лежал браунинг и целых пять червонцев. Схватила, затолкала за пазуху вместе с браунингом, снова бросилась к окну. Вылезла из него, как было задумано: спиной к забору.
Вряд ли ей удалось бы проделать все это, если бы она с детства не занималась спортом – скакала на лошадях, прыгала со скакалкой, лазала по деревьям. А самое главное, не боялась. Желание обрести свободу, вырваться из психушки было настолько сильным, что подавляло всякий страх в ее душе. Она сумела вылезти из окна спиною вперед, сумела уцепиться за нижнюю раму, сумела изо всех сил оттолкнуться ногами и…
И, перелетев забор, упала в бурьян, который и вправду ослабил удар. Вскочила на ноги, влезла в юбку и, пригнувшись, бросилась к лесу. И остановилась только тогда, когда скрылась в кустах. Там отдышалась и достала справку, которую ей сунул в карман доктор.
Справка была выдана на имя беженки из Орловской губернии Агафьи Силантьевны Кузнецовой, прошедшей медицинское освидетельствование в психиатрической лечебнице.
24
А штабс-капитан Вересковский все еще отращивал бороду в ожидании, когда появятся подходящие документы. Он твердо решил прорываться на казачий юг, мнения своего не менял, и Аничка только теряла время, убеждая его не поступать слишком опрометчиво.
Беда была в том, что ей не случалось влюбляться. Конечно, были увлечения, которые она по молодости принимала за любовь, но они проходили почти безболезненно, оставляя в душе лишь смутное желание любви, от которой теряют голову и себя самою. Но она всю жизнь прожила подле госпиталей, вдали от центра города, где вечерами гуляли по Блонье, а военный оркестр играл марши и задумчивые русские вальсы. Всего этого Аничка была лишена, а окончив Мариинскую гимназию на Большой Дворянской, вообще почти не бывала в городе. Не случалось бывать, как не случилось и влюбиться без памяти.
И вдруг – эта встреча с энергичным, безумно смелым капитаном Вересковским. Его отчаянная атака самой цитадели смоленского большевизма, его яростное сопротивление, его презрение к уже победившим толпам вчерашних сермяжных солдат внушали ей уважение, граничившее с восторгом. И даже его постоянная сдержанность и безулыбчивость волновали ее, помнившую капитана совсем иным во время их прогулки по древнему городу. Но сейчас он был весь в себе, скупо поддерживая застольную беседу, которую всегда с привычной неохватностью интересов вел Платон Несторович.
– Великие нации смертны, как смертны все живые образования. Это – некий бульон, в котором существует данный народ, вначале пожирая соседей и вообще более слабых. И все равно рано или поздно наступает коллапс и, как следствие, самоуничтожение.
– Полагаете, в настоящем начало конечного забега России? – как-то уж очень безразлично спрашивал Вересковский. – Этакого динозавра не сломит никакой коллапс, уважаемый профессор.
– При одном условии. Если динозавр приспособится и начнет поставлять на рынок не только солдат революции, а что-либо полезное, ему ничего не грозит. Но если поставки вдруг прекратятся, он начнет переваривать собственный хвост. Не согласны?
– Кто его знает. В России все возможно, кроме демократических реформ. Их не воспринимает наш менталитет.
– Вот их-то я и имею в виду. Почему народные массы, не размышляя, ринулись за большевиками? Да потому, что их устраивал основополагающий лозунг обещанного царства коммунизма: от каждого по способностям, каждому по потребности. Вот это Россию устраивает полностью, землю она ковырять не очень-то любит, а перекуривать – с нашим полным удовольствием. Вы скажете, а как же с энтузиазмом масс? А никак, его нет, не существует его в природе в виде, так сказать, насущной потребности взрослого человека. Молодежь – да, она склонна слышать рев труб, гром литавр и звон цимбал, но взрослый человек жив семьей своей, в семейной тишине и спокойствии. То есть в гармонии, а не в грохочущем энтузиазме. Детей исстари в гармонии воспитывают, и церковь эту гармонию всячески поддерживала. Храм Божий – особенно на селе – был спасением от громкого мира, от всяческих свершений, которые необходимы для будущего царства всеобщего равенства удовольствий, но отнюдь не равенства труда, потому что труд не может быть равным. Не может изначально, ибо в нем заключено творчество.
– Извините меня, но я не уловил суть, – вздохнул Александр. – Может быть, не вовремя задумался.
– А суть в том, что при такой искусственной организации труда динозавр рано или поздно начнет пожирать себя. То есть торговать собственными недрами, а не воспроизводимыми товарами, как то делают развитые страны.
Разговор шел вяло и неинтересно, и Аничка сердилась на отца. Не только потому, что он его начал, сколько из-за того, что Голубков задерживал Александра, тем самым отнимая его у нее. У Анички весьма высоко проявлялось чисто женское чувство собственности, в особенности если мужчина ей нравился. Отец не мог не знать, что Александр ей нравится, а, поди ж ты, упрямо держал его, а время текло и текло…
– …Грубость для русского человека – акт самоутверждения. Утверждения за счет унижения другого…
Дальнейшим разглагольствованиям помешал звонок в дверь. Платон Несторович сразу замолчал, но не забеспокоился, а с удовлетворением сказал:
– Открой дверь, доченька. Видимо, это из милиции, так что вы, милостивый государь, временно удалитесь.
Аничка подождала, пока капитан скроется в коридорчике, который вел в морг. Там был запасной выход. Открыв дверь, искренне удивилась:
– Вот уж кого не ждали!
Вместе с нею в гостиную вошел прапорщик Богославский, одетый почему-то в темную одежду дьячка.
– Выгнал меня дядюшка мой, – сказал он, поклонившись. – Изыди, говорит, и сам спасайся. Кругом одни красные, а я и на воротах храма собственного распятия не желаю. Справку, правда, дал, будто дьячок я его прихода.
– Это упрощает задуманное, – улыбнулся Платон Несторович. – Позови капитана, Аничка.
Александр очень обрадовался внезапному появлению боевого товарища. Однако радость свою привычно сдержал, лишь крепко пожал ему руку.
– Мне случайно удалось узнать, что на лесопилке будто бы готовят баржу с досками для сплава на Рославль, – сказал прапорщик. – Если бы ночью пробраться к ней и залезть…
– Ждать, – отрезал Платон Несторович. – Терпеливо ждать, вот в чем основная задача.
– Чего ждать? – сердито спросила Аничка. – Сейчас темно и, кажется, пока тихо.
– Ждать милиции, доченька. У капитана нет документов, а без них ныне и шагу не ступишь.
– А при чем тут милиция? – Аничка недовольно дернула плечиком. – Она уже сплошь большевистская.
– Потому-то и процветает бандитизм, – вздохнул патологоанатом. – А трупы убиенных милиция доставляет для вскрытия, таков порядок. И я жду подходящий материал для капитана.
– В каком смысле? – усмехнулся Богославский.
– В смысле подходящей фактуры и документов для Александра. Как правило, эта красная милиция документы не отбирает, чтобы поменьше было возни, что ли. Получают от меня справку о смерти, составляют акт и отряжают команду из содержащейся в тюрьме интеллигенции на похороны. Террор весьма упрощает жизнь, почему он и неизбежен при власти дилетантов.
В начале своей деятельности советская власть официально именовала босяков, мелкое жулье, воров, хулиганов и прочее отребье «социально близкими», взваливая на них всю работу по разгрому интеллигенции. Тогда и был брошен в массы лозунг «Грабь награбленное!», а когда городская и сельская босота с удовольствием исполнила призыв, с грабежами и разбоями стали бороться, но как-то вяло и не очень охотно. Милиция была нацелена на криминал организованный, угрожавший самой власти, а не каждому гражданину в отдельности. Да и прицел-то был какой-то странный, будто милиция все еще ожидала возврата к помощи «социально близких», а потому и не решалась рубить под корень.
– Если засветло не придут, значит, до утра можно спать спокойно, – сказал Платон Несторович. – Не любят они Покровки.
– Почему? – вежливо поинтересовался Богославский.
– Говорят, бензина мало, а на лошадях – далеко. А на самом-то деле местных побаиваются. Оружие раздали всем, кто просил, центр далеко, а у нас на Покровке народ дружный.
– Может, нам тоже следует поберечь керосин? – вдруг спросила Аничка. – Прапорщик с документами переночует дома, а капитана я провожу на сеновал и завалю сеном.
– Откуда у нас сеновал? – удивленно спросил патологоанатом. – Уж чего-чего, а этого у нас доселе не было.
– Я… – Аничка смутилась, так и не научившись обманывать отца. – Я спросила разрешения у соседей, и они не возражают. У Квашниных, у которых корова.
– Лучше посумерничать перед пыхтящим самоваром, – мечтательно сказал Платон Несторович: ему хотелось немного повыступать перед столь редкой аудиторией. – Летними вечерами наши предки очень любили подолгу, до полной темноты сидеть без света. В сумерках все женщины казались прекрасными, а мужчины – идеальными. И непременно рассказывали ужасные истории про вампиров, вурдалаков, оборотней, кровавых разбойников. И это казалось совсем не страшным, потому что было что защищать, и было кому защищать. И мы, как в старые добрые времена…
– Вот именно казалось, – сердито перебила Аничка. – Сейчас сумерки не в гостиной, а по всей России, и страшные сказки уже не нужны даже детям. Все и так живут, пригнувшись от страха. Даже доблестная красная милиция, так и не посетившая нас.
– Может, в городе вообще перестали убивать? – предположил прапорщик Богославский. – Хотя это слишком оптимистичное предположение для современных сумерек.
Аничке не нравилась эта никчемная сумеречная беседа, потому что она твердо решилась. Сегодня же, без всяких отсрочек, почему и возник некий сеновал, который принадлежал неизвестно кому, но уж никак не Квашниным. Отец прекрасно понял ее, но, кроме дочери, у него никого не было. Да, он понимал, что однажды его Аничка найдет своего мужчину, боялся этого, ревновал, а потому и выдумал это сумерничание. Все отцы ревнуют своих дочерей, но у Платона Несторовича эта ревность была болезненной до щемящего ощущения в сердце. Уж слишком он был одинок.
– Всё! – собравшись с духом, решительно сказала Аничка. – Милиция не явится, а завтра господа офицеры могут отправиться в путь трудный и опасный. А потому я увожу капитана с собой, а прапорщик остается как человек легальный.
– Был человек разумный, стал человек легальный. Кардинальное изменение общества при советской власти, – вздохнул Голубков. – Видимо, Аничка права. Пора баиньки.
Аничка увела Вересковского. Голубков помолчал, похмурился, повздыхал, подумал и принес колбу спирта и два стакана. Плеснул по половинке, придвинул графин с водой.
– Вот я и потерял дочь, – тихо сказал он и опрокинул спирт в рот. Поморщился, не запивая. – Впрочем, все естественное – разумно.
– Пью за то, что вы приобрели сына. – Прапорщик тоже выпил, торопливо хлебнув воды из графина.
– Сына?.. Этот сын думает, где бы еще пострелять вдосталь. Это не сын – защитник, это сын – разрушитель, знаете ли. Каково время, таковы, естественно, и сыновья.
– Мы не выбираем время.
– Зато время выбирает вас. – Платон Несторович вздохнул, непроизвольно потер левую сторону груди. – Это вы, вы развязали эту проклятую Гражданскую войну, вы…
– Успокойтесь, профессор, – недовольно поморщился Богославский. – Подумайте лучше, как счастлива сейчас ваша дочь, и с этим ощущением мы и завалимся спать.
Аничка действительно была счастлива. Счастлива всей душою, всем телом, исполнением самых тайных, самых заветных своих мечтаний, а потому и гнала из головы мысли о конечности этого счастья. Все придет потом, потом, как легкая элегическая грусть о миновавших мгновениях полного счастья…
Собрались утром за чаем. Аничка сияла, отец хмурился, офицеры тактично вели общий разговор. А потом приехала расхрабрившаяся милиция с очередным трупом. Капитан спрятался в шкафу, а Голубков увел милицию в прозекторскую, где и подал требуемое заключение об убийстве. Проводил дорогих гостей, вернулся с великой радостью, скрывать которую и не пытался:
– Ну вот вам и документы, капитан. Отныне вы – старший унтер-офицер двести девятнадцатого полка Колосов Иван Матвеевич. Направляетесь по месту жительства в Курскую губернию для отдыха после ранения. Кстати, вы – георгиевский кавалер.
– Кстати, я и в самом деле георгиевский кавалер, – усмехнулся штабс-капитан Вересковский. – Знак советской властью не отменен, а доверие вызывает. Так что нацеплю.
– Нацепите и – под доски…
– Зачем же под доски, папа? – пожала плечами Аничка. – С такими документами и на досках удобно. А то и на буксире, я договорюсь с командой.
– О прапорщике не забудь, – сказал Платон Несторович. – Пардон, то бишь, о дьячке.
Аничка ушла, мужчины остались одни. Капитан молча подправлял отпущенную бороду, прапорщик старательно подшивал длинный подол великоватой для него рясы. Молчание очень не нравилось Платону Несторовичу, даже тревожило чем-то неопределенным. И поэтому он в конце концов нарушил его не самым лучшим образом:
– Гражданская война – самое страшное бедствие для России. Небывало страшное.
– Самое страшное бедствие для России – власть большевиков, – тотчас же отозвался Вересковский. – Система управления неминуемо рухнет, и у большевиков останется единственный выход. Террор. Впрочем, мы, кажется, уже обсуждали эту тему, профессор.
– Боже мой, – вздохнул Голубков. – Боже мой, неужели нет никакого иного выхода?
– Можно петь, – улыбнулся Богославский.
– Что петь?
– Лазаря, дорогой Платон Несторович.
– Глупые у вас шутки.
Некоторое время они так препирались, а потом пришла Аничка. И с порога объявила:
– Кричите «ура!», господа. Я обо всем договорилась, и завтра утром вы вполне комфортабельно отправитесь в Рославль.
И была еще одна безумная ночь на чужом сеновале, в которую Аничка не сомкнула глаз. Капитан крепко спал, чуть похрапывая во сне, а она, склонившись над его заросшим лицом, молилась про себя, чтобы Бог позволил ей увидеть своего капитана еще хотя бы раз, хотя бы мельком, хотя бы издали…
На заре Аничка провела капитана и прапорщика на буксирный катер, где они и устроились на корме с относительными удобствами. Распрощались с грустной провожавшей их девушкой, катер загудел и медленно поволок за собою цепочку плотов.
– Слава богу, тронулись, – с облегчением вздохнул Богославский. – Даже документов не проверили.
– Сплюньте, прапорщик, – проворчал Вересковский. – Вот когда Рославль проскочим, тогда и Господа возблагодарим.
На плоты с лодок пересаживались то ли беженцы, то ли хлебушек на югах промышлявшие, то ли бежавшие от большевиков куда глаза глядят. Кто-то из команды непременно посещал плоты, отбирая у плотовщиков мзду за проезд, но к офицерам на самом катере никто не подходил. Из этого вытекало, что Аничка сама оплатила их путешествие, и капитан с уже привычной теплотой подумал о ней. Она сделала все возможное, чтобы офицеры проскочили большевистские заслоны и смогли бы пробраться к частям Белой армии.
Слабосильный буксир даже по течению шел медленно. Плоты порою сталкивались, путались, тогда катер останавливался, ожидая, пока плотовщики вновь не выстроят их в линию. А как только стало темнеть, вообще причалил в укромном заливчике и заглушил мотор.
– Кашевар, готовь кулеш понаваристей! – крикнули с мостика. – Ночуем на берегу!
– Только этого нам и не хватало, – вздохнул прапорщик.
– Ремень потуже подтяните и, глядишь, доберемся, – посоветовал Вересковский.
Плотовщики тем временем сноровисто крепили плоты к корневищам поречных деревьев, чтобы не разметало бревна ветром или внезапно поднявшейся водой. Только после этого все сошли на берег, кроме караульщиков, и расположились у костра, над которым на рогатине висел котел с кулешом.
– Эй, служивые! – окликнули с берега. – За все уже заплачено, пожалуйте к костру!
– Ай да Аничка! – улыбнулся прапорщик. – Непременно женитесь на ней, капитан. Рекомендую.
– Благодарю, прапор. Это – мысль.
Так за две ночевки и добрались до Рославля без помех. Офицеры уже собирались сойти с буксирного катера, как вдруг на берегу появились вооруженные люди.
– Так, – вздохнул Богославский.
– Это охрана, – сказал Вересковский. – Спокойно, документы у нас в порядке.
И поправил на груди солдатский Георгий.
Вооруженных было трое, подчинявшихся, как сразу определили офицеры, мрачноватого вида мужчине в кожанке с маузером на длинном ремешке.
– Документы. – Внимательно просмотрел справки. – За что Георгия получил, унтер?
– За взрыв моста.
– Такие люди нам нужны. Именем Советской власти мобилизую в Красную армию. И назначаю тебя, кавалер, командиром роты.
– Да я же после ранения… – начал было капитан.
– Лечиться будем после победы мирового пролетариата. А сейчас проследуем в полк. И ты, дьячок, тоже, у нас людей не хватает.
Напрасно Вересковский пытался объяснить, что он еще не оправился после ранения, что давно не видел родных, что… На все его доводы следовал один и тот же ответ:
– После победы мирового пролетариата.
– Ну, до этого мы еще успеем перебежать к своим, – шепнул капитан Богославскому, следуя за кожаной спиной.
25
К Просечной бронепоезд «Смерть империализму!» подходил спокойно, солидно и неторопливо. Не ожидавшая сопротивления команда, полагая, что поселок и станция признали советскую власть, решила не тревожить население агрессивным грохотом своего бронированного чудовища.
Такова была обычная практика захвата местечек с полустанками для последующего грабежа и разгрома. Сначала войти тихо, без выстрела, удобно расположиться напротив вокзала, высадить группы с алыми бантами для встречи с населением, а главное, для разведки, как и что именно грабить. Посетить рынок, приглядеться к лавочкам и магазинчикам, осторожно намекнуть жителям, что не худо бы встретить революционных бойцов хлебом да солью, а потом неожиданно для них навалиться со всей возможной и невозможной жестокостью. Это всегда срабатывало безотказно, население доверчиво ничего не прятало и не перепрятывало, а радостно встречало освободителей, правда, неизвестно от кого. Поэтому подкрадывались осторожно.
И вот тут-то…
За бронепоездом неожиданно грохнул взрыв. Никто ничего не успел сообразить, как точно такой же взрыв раздался впереди.
– Выходная стрелка взорвана! – по внутренней связи доложил машинист товарищу Анне.
Если бы верный Кузьма не подобрал для своего командира именно этого паренька, находившегося сейчас в купе Анны, события, вполне возможно, развивались бы по-иному. Но уж очень хорош был паренек, нежен и ласков, покорен и настойчив, и товарищ Анна готова была проводить с ним все время. И как раз в этот момент была не в форме. Как внешней, так и внутренней.
– Полный назад!
– Есть полный назад!..
Тяжелый бронепоезд затормозил, остановился, начал сдавать назад, что потребовало времени. Команда не понимала, что же происходит, а товарищ Анна только-только начала лихорадочно приводить себя в порядок, когда по внутренней связи донесли:
– Входная стрелка взорвана!..
– Экипаж, к бою!.. – крикнула Анна, ворвавшись в коридор. – Боевая тревога!..
Команда бросилась к пулеметам и артиллерийским башням, теснясь и толкаясь в узких проходах. Напрасно тратилось время и вносилась сумятица, потому что никто пока их не обстреливал. Однако когда бронепоезд начал сдавать назад, последний броневагон дважды обстреляли из пушки, разворотив пулеметную башню.
– Вперед!.. – скомандовала товарищ Анна. – Огонь по вокзалу из всех пулеметов!
Медленно поползли вдоль одноэтажного каменного здания вокзала, щедро поливая его свинцом. Однако ни одного выстрела не раздалось в ответ, но как только подошли к взорванной выходной стрелке, отчетливо полоснула по броне очередь, словно предупреждая, что заниматься ремонтом стрелки не стоит.
– Откуда стреляли?
– А черт его знает! Разве в щели разглядишь?
– Прикроем пулеметами, – решила Анна. – Ремонтную бригаду выпустить через донные люки. Пулеметчикам прикрывать ремонт, не жалея патронов!
Как только ремонтники спустились на пути через донные люки, по ним началась ружейная стрельба. Да не залпами, а методически выбивая ремонтников одного за другим. Они укрывались за колесами, расползались под днищем бронепоезда, но поднять головы, чтобы оглядеться, никто не решался.
– Взять вокзал, – распорядилась Анна. – Кузьма, прикажи ремонтникам выкатиться из-под колес и укрыться, пока мы не вернемся. Как только отряд возьмет вокзал, пусть бросают все силы на подавление огневых точек противника на входе и выходе станционных путей.
Бронепоезд вновь прополз мимо вокзального здания, вновь щедро обстреливая его из пулеметов. Ответного огня не было.
– Во дураки, – сказал кто-то. – Сейчас мы им покажем, как воюет экипаж «Смерть империализму!».
– Сначала открыть бронелюки, – распорядилась Анна. – Если не будут стрелять, быстро вперед!
Люки открыли. Выждали. Никто не стрелял, и никакого движения в окнах вокзала не замечалось.
– Вперед!
Двенадцать хорошо вооруженных для ближнего боя бойцов выкатились из люков на насыпь, тут же вскочили и со всех ног помчались к молчаливому вокзальному зданию.
И тотчас же из всех темных окон вокзала грохнули ружейные залпы, а из чердачного окна застрочил пулемет.
– Назад!.. – срывая голос, закричала товарищ Анна. – Это ловушка, всем пулеметам – огонь!..
Из дюжины в бронепоезд вернулось семеро, причем двое были ранены. А вокзал опять замолчал, равнодушно глядя темными провалами окон на железнодорожные пути.
– Возвращаемся к ремонтникам. Помогать чем можем и охранять, пока последний из них не вернется в бронепоезд.
Бронепоезд отполз к взорванной выходной стрелке без выстрелов – все равно противника видно не было, он умело маскировался. Накрыв бронированным вагоном место, где прятались рабочие, пулеметчики открыли частую, но неприцельную стрельбу, прикрывая работу мастеровой команды.
Команда эта работала лежа, а развороченная взрывом стрелка требовала не просто подтяжки гаек, но и замены взорванных кусков рельсов и стыков. Но стоило ремонтнику приподняться, чтобы достать накладку или просто навалиться на гаечный ключ, как он тут же становился мишенью, отделываясь в лучшем случае ранением. Пули рикошетировали, отскакивая от броневых листов обшивки, и тут уж уберечься от них можно было лишь при особом везении.
Первый знак этого везенья уловила Анна. Тактика боя не менялась, из орудий в лоб по застрявшему бронепоезду никто не бил, и она поняла, что у гарнизона зарядов для пушек больше нет. Что он ждет помощи, потому что расстрелять из винтовок и пулеметов бронированный состав никто не в состоянии.
Так оно и было. Получив сообщение о скором нападении бандитского бронепоезда на полустанок и местечко, местные власти запросили помощь соседних войсковых соединений, оттуда нехотя и с опозданием выслали роту с орудийной батареей, но она заблудилась скорее от нежелания ввязываться в бой, нежели из-за отсутствия карты местности. За потери командование взыскивало куда круче, чем за уклонение от боя на каком-то там богом забытом полустанке. Это было типично для Гражданской войны, где все воевали прежде всего за себя.
Но товарищ Анна не исключала, что помощь в конце концов может подтянуться, а потому следовало как можно быстрее уходить из этой вдруг оскалившей зубы Просечной.
«Кстати, откуда они узнали о маршруте бронепоезда?..»
Эта мысль мелькнула и исчезла. Не растворилась, а просто осела в глубины памяти, потому что сейчас было не до нее.
– С ремонтом закончить в кратчайший срок. Прикрывать ремонтников огнем. Помогать им по мере возможности.
Защищали ремонтников и помогали им все, кроме нового адъютанта. Мальчишка с огромным удовольствием любовался боем сквозь смотровую щель и никому не мешал. Пока вдруг не отвалился от нее в узкий проход. Случайная пуля попала в глаз. Его оттащили в закуток, чтобы не мешал, сказали Кузьме.
– Паренек твой насмерть погиб, товарищ Анна, – сокрушенно вздохнул Кузьма.
– Что?.. – Только остановившийся взгляд выдал ее эмоции. – Скорее с ремонтом, скорее, скорее!..
«Видать, считает, что плохи наши дела», – подумал Кузьма и пошел в носовую часть бронепоезда.
Через час, потеряв еще двоих ранеными, восстановили развороченную взрывом стрелку, прошли ее на малом ходу и, набирая скорость, громыхая всеми разболтанными частями, ушли «от Просечной на юг», – как в письменном донесении наверх сообщили местные власти.
– Начальника штаба, – распорядилась Анна. Вошел худощавый, с изрытым оспой лицом, еще молодой, но изможденный мужчина в морской офицерской форме без погон и нашивок. По-офицерски резко наклонил голову и строго выпрямился у дверей.
– Проходите, капитан, присаживайтесь, – сказала Анна, разбираясь в подшивках тактических карт-двухверсток.
Капитан прошел, сел напротив. Он был сдержан, молчалив и необщителен, однако товарищ Анна ценила в нем стратегический расчет, уменье взвешивать возможные ходы противника и точность оценок сложившихся ситуаций.
– Вот наше место. – Она ткнула карандашом в карту. – Наши потери как технического свойства, так и людские вы знаете. Что бы вы сделали на месте противника?
– Противник это уже сделал.
– Что именно сделал?
– Он передал по телеграфу о бое и указал наш маршрут. Мы пробились только потому, что красные командиры не умеют воевать. Однако не подошедшие к Просечной резервы могут нас ждать на следующем полустанке. А в принципе на любой версте. Достаточно выбрать дефиле и взорвать рельсы. Отсюда первая задача: во что бы то ни стало уйти с этого маршрута.
– На карте указана железнодорожная ветка вправо от нашего движения. Правда, обозначена всего лишь пунктиром, однако карта старая, могли и достроить. Ваше мнение?
– Выслать вперед разведку. Только из пехотинцев, а не моряков, которые этому не обучены. Медленно двигаться за ними. Если дорога вправо есть, уйти по ней. И там тоже выслать разведку, которая должна исследовать этот путь. До возвращения и отчета разведки срочно приступить к ремонту, выставив усиленные ручными пулеметами двойные охранения по обеим дорогам.
Бронепоезд, громыхая суставами, осторожно полз вослед за пешей разведкой. Все ленты были снаряжены, все патроны загнаны в патронники, пулеметчики не отрывали глаз от прицелов. Все было изготовлено к тому, чтобы драться в самом последнем бою.
Но их никто не преследовал, и если уходящая влево, пунктиром обозначенная как строящаяся, железная дорога в самом деле существовала, они получали шанс спрятаться, провести ремонт, а потом исчезнуть среди бесконечных и путаных железных путей юга России.
Дорога была, разведка дала отмашку. И бронепоезд, грохоча разбитыми сочленениями, переполз на нее и вновь поплелся за другими разведчиками по этой лесной дороге.
Спрятавшись за поворотом, приступили к срочному ремонту. Все, весь экипаж, потому что дел было невпроворот. И только пулеметчики охранения заняли укрытые позиции у поворота, да разведка продолжала свой путь, исследуя, куда ведет эта ветка.
И тишина сразу нарушилась грохотом кувалд, дробным стуком молотков, шипеньем сварочных аппаратов. Необходимо было во что бы то ни стало вновь обрести подвижность, боевую мощь и уйти как можно дальше от стреляющих полустанков.
Только куда – дальше? Этот вопрос очень беспокоил Анну и ее начальника штаба. Судя по всему, их могли встретить на пути от Просечной к югу, подтянув достаточно сил, чтобы навсегда покончить с разбойным подвижным гнездом. И командиры ждали разведку.
Она вернулась уже под вечер, когда заканчивали работы. Путь впереди был. Ветка выходила на соседнюю солидную дорогу, и никакого охранения на выходе не существовало. Все вздохнули с огромным облегчением, а товарищ Анна приказала навсегда закрасить надпись «Смерть империализму!», написав вместо этого «Смерть большевикам!». А пока закрашивали да писали, отозвала Кузьму в сторонку.
– Нового адъютанта тебе подобрать, товарищ Анна? – насмешливо поинтересовался Кузьма.
– О том, что мы идем на Просечную, знал только Павел, – жестко сказала она, проигнорировав его игривость.
– Это точно.
– Найди его и… – Анна запнулась. – И приведешь в отрицание.
– Чего? – не понял Кузьма.
– В отрицание, чтоб не топтал больше землю. И пока не найдешь, лучше не возвращайся.
– Погибших похороним, последний поклон отдам, а уж тогда и пойду твой приказ исполнять, товарищ Анна, – угрюмо сказал Кузьма. – Насчет этого твоего отрицания.
– В полное отрицание, полное! Сам, лично исполнишь и доложишь, когда нагонишь нас.
– Куда пойдете?
– На юг, там – свои по отрицанию. Граница большевистского царства – небольшая речка с топкими берегами и длинным мостом. Как только проскочим мост, считай, что ушли. Вот и ищи нас там, за этой речкой. Ты – балтиец, документы у тебя вроде в порядке. Даже справка есть, что под Нарвой будто бы за большевиков кровь проливал.
– Прощай, товарищ Анна.
На этом они и расстались, чтобы никогда более не увидеться. Не увидеться потому, что этого не хотел Кузьма.
Он шел и угрюмо думал о товарище Анне, снабдившей его такими неотразимыми документами. Отрицание, отрицание… Всех – в отрицание, всю Россию готова в отрицание списать, лишь бы грабить, грабить, грабить. Мостик, говоришь?.. Так не будет тебе того мостика, запомнил я его. Запомнил, товарищ Анна…
26
Павлик наблюдал за боем бронепоезда с гарнизоном, спрятавшись на скате густо заросшей кустарником вершинки. Товарищ Анна прорвалась, потому что гарнизон Просечной был ничтожно мал, имел на вооружении всего одну легкую пушчонку, а войсковые части так и не подошли.
Нет, этого свободомыслия оставить без строжайшего наказания Павел не мог. Разгильдяйство привело к прорыву очень опасных врагов, сеявших смерть и насилие под лозунгом «Смерть империализму!», тем самым обманывая простых людей, которые встречали их хлебом-солью и которых они насиловали, убивали и грабили подчистую.
Им владел благородный юношеский гнев против насильников и убийц. Он ненавидел их до ослепления, он жаждал не мести – он жаждал справедливой расплаты, какой она представляется только в молодости. Не для себя и не ради себя – ради того идеала чести и благородства, который цепко приживается в детских душах, если родители, семья, традиции дома вложили его. В него – вложили, и этого капитала он еще не растратил в отличие от некоторых братьев и сестер. То, что получил он в детстве, еще и умножилось на юношеский максимализм.
А еще сохранилась и любовь стрелять во все, что бегает или летает.
Бронепоезд не разгромили только потому, что воинская часть не пришла на помощь малочисленному гарнизону. Это было для Павлика ясно, а потому виновные должны были понести заслуженное наказание.
Павлик и представления не имел, какой силой прямого воздействия обладает чекистский мандат. И незнание увеличивало силу этого почти мистического воздействия. Люди, годившиеся ему в отцы, командиры и лица должностные тут же вставали по стойке «смирно», увидев зловещий документ. Такой мандат означал, что его предъявитель имеет право на бессудные расстрелы, изредка формально опираясь всего-то на три подписи им же назначенных лиц.
Однако Павлик нисколько не удивился, когда начальник гарнизона Просечной вытянулся перед ним в струнку, даже не заглянув в мандат, и почему-то сказал:
– Семен Мухин. Готов к исполнению!
– Вы послали связного за помощью?
– Так точно! Конного, с депешей. Посылал дважды, но помощь так и не пришла.
– Командир части будет расстрелян за неоказание помощи в бою, – сурово сказал Павел. – Численность его отряда?
– Сто тридцать девять человек, одна батарея из двух орудий, пулеметная команда с двумя пулеметами и комендантское отделение при штабе.
– Поднимайте свою команду, товарищ Мухин. Через полчаса пойдем в расположение саботажников.
– Кого?..
– Того, кто отказал вам в боевой помощи.
Выехали минут через сорок. Для себя Павел потребовал коляску: ему казалось, что так он солиднее смотрится. С этой же целью он постоянно сдвигал брови к переносью, чтобы выглядеть непреклонным, строгим и озабоченным. А вперед приказал выслать конного нарочного с приказом построить к его приезду отряд. В полном составе.
Когда Павел подъехал, отряд был выстроен на площади полукругом в три шеренги. На флангах разместились конники кавалерийского взвода верхом с обнаженными для салюта шашками и артиллеристы перед своими пушками. Это Павлу не понравилось. О салюте он и слыхом не слыхивал, а вот про конную атаку кое-что слышал. И поэтому сказал, едва подъехав:
– Распоряжения особо уполномоченных Чрезвычайной комиссии слушают стоя, а не сидя в седлах.
Конники тут же спешились. Павлик подъехал ближе и встал, не вылезая из коляски. И тотчас же от центра строя по направлению к нему зашагал командир, изо всех сил топая корявыми сапогами. Не доходя до коляски, выхватил из ножен шашку, отсалютовал ею и громко доложил хрипатым от волнения голосом:
– Отдельный полк рабоче-крестьянской Красной армии выстроен для торжественной встречи товарища уполномоченного! Докладывает выборный командир полка Антон Спивцев!
– За сознательное неоказание боевой помощи во время сражения с бандитским бронепоездом командир Отдельного полка Спивцев отдается под суд и будет расстрелян решением Особого совещания. Товарищ Мухин, возьмите у него оружие.
– Есть взять оружие!
Мухин спешился, снял с растерянного выборного командира Отдельного полка Спивцева шашку, вынул из кобуры наган. И все молчали, не очень понимая, что происходит.
– За измену товарищам по общей борьбе именем Чрезвычайной комиссии приказываю расстрелять бывшего командира Спивцева. Приговор исполнить немедленно. Есть желающие в полку?
В шеренгах возникло некоторое замешательство, которое, однако, продолжалось недолго. Из рядов вышел хмурый немолодой боец. Помолчал, мрачно поглядывая на неизвестного молодого уполномоченного, и сказал:
– Исполню.
– Исполняйте, приговор потом напишем. Где начальник штаба?
– Так точно! – Из рядов шагнул немолодой человек в изрядно поношенной офицерской форме без знаков различия. – Бывший полковник Генерального штаба Молчанов.
– Пройдемте в штаб, доложите обстановку. – Павел вылез из коляски. – Мухин, объясни бойцам текущий момент.
И вслед за начальником штаба прошел в избу, где размещался штаб Отдельного полка.
– Ваш отряд по вине вашего командира упустил бандитский бронепоезд. Меня интересует, куда он мог направиться.
– Я захватил с собою набор топографических карт-двухверсток, – сказал бывший полковник, роясь среди бумаг. – Знаете, на всякий случай, чтобы при первой же возможности дезертировать из этого Отдельного полка и – затеряться.
Тут начальник штаба слегка запнулся и остро глянул, как товарищ уполномоченный отреагирует на глагол «дезертировать». Но тот никак не отреагировал, и полковник тотчас же пояснил:
– Это я к тому, что у меня далеко не полный объем…
– Этот район есть, надеюсь?
– Этот безусловно. Сейчас, сейчас… – Полковник вытащил наконец нужную подборку, вздохнул с облегчением и развернул двухверстку на столе.
– Вот полустанок Просечная.
– Значит, бронепоезд мог уйти только по этой дороге? – спросил Павел, вглядываясь в карту. – А что это за пунктирная линия?
– Это – проект новой ветки. Карта двенадцатого года, и неизвестно, успели ее построить или нет. А если успели, то довели ли до следующей магистрали? Или это просто тупик.
– В двенадцатом уже поздно было строить, – уверенно сказал Павел. – Исходя из этого предположения, ваше мнение, куда все же пошел бандитский бронепоезд?
– Исходя из вашего мнения – далее на восток, – полковник чуть подчеркнул «вашего», но Павел не обратил на это внимания. – Прикажите начальнику станции Просечная немедля связаться по телеграфу со всеми полустанками вдоль дороги на восток.
– Ну, так скажите Мухину, чтобы послал вестового на станцию Просечная, – буркнул уполномоченный. – И пусть там примут все меры к задержанию и разгрому бронепоезда.
– Слушаюсь.
Полковник вышел. Он прекрасно понимал, что дорогу могли построить именно потому, что началась война. Это позволяло маневрировать резервами, перебрасывая их с одной магистрали на другую, но молодой и неприятно заносчивый уполномоченный раздражал полным отсутствием вариантного мышления, тупо упершись в бронепоезд и не желая ничего иного ни знать, ни предполагать.
А Павел, разглядывая карту, которая изобиловала подробностями, но не давала ему ни одного знакомого ориентира, просто-напросто играл в шашки. И главной задачей в этой игре был тупик, в который он намеревался загнать бронепоезд. Он во что бы то ни стало хотел устроить ему «сортир», выражаясь шашечным жаргоном. Играл с азартом и упоением, поскольку до сей поры видел только гимназические карты Меркатора.
Поэтому, к великой досаде полковника, события развивались с чудовищной медлительностью. Проще всего было бы запросить дальние станции на магистрали, а затем уж идти от них к Просечной, чтобы с ясностью представить себе, где же бронепоезд. Заодно следовало связаться с самой крупной на трассе станцией, чтобы установить, успели построить проектируемый участок железной дороги, а если да, то куда он ведет. Однако странный чекист упорно не желал ничего слушать, а без его прямого указания полковник не рисковал принимать никаких мер. Мандат и кожаная куртка вкупе с кожаной фуражкой давали право их обладателю на бессудный расстрел, как то случилось с командиром Отдельного полка Спивцевым. Причем без всякого письменного решения «тройки»: просто хлопнули, и все. И нет больше товарища Спивцева. Списали товарища Спивцева в отрицание устным распоряжением товарища уполномоченного.
И эта бестолковщина продолжалась до вечера, пока телеграфисты не перестали получать ответы, поскольку их абоненты преспокойно ушли домой к женам и детям. А товарищ уполномоченный самой ЧК продолжал азартно играть в какие-то свои игры.
– Связи по линии больше нет, – доложил полковник.
– Почему это – нет?
– Так рабочий день кончился. И связь кончилась. Теперь ночной связи тут нет, бандитов кругом много.
– Бандитизму объявлена всероссийская война.
– Так для этого и Отдельный полк создали! – не выдержав, в сердцах сказал начальник штаба, но тут же, впрочем, спохватился: – То есть это наша прямая обязанность.
– Наша прямая обязанность – уничтожить бандитский бронепоезд, – строго напомнил уполномоченный.
– До утра не получится.
– Тогда – спать всем. Я тут устроюсь. Койка при штабе предусмотрена?
– Предусмотрена. Но, может, ко мне? Перекусить надо…
– Здесь останусь, – твердо заявил Павел, опасаясь чужого дома в чужом поселке. – Пусть бойцы еду из общего котла принесут.
– А мне…
– А вы идите домой. В семь утра жду на службе.
– Есть быть в семь ноль-ноль.
Начальник штаба ушел. Павлу принесли кашу с добрым куском мяса, он плотно поел, решил прилечь и незаметно уснул крепким молодым сном без сновидений.
Сновидения должны были прийти позже, в полудреме перед пробуждением. Павлик с детства любил их, всегда надеялся увидеть, но вместо сновидений на рассвете увидел небритое лицо Кузьмы.
– Ты как тут оказался?
– Гада эта велела тебя, значит, в отрицание пустить. За ловушку на Просечной.
– Убить, что ли, меня пришел?
– Да не тебя, а ее. Как написала она новый лозунг на броне «Смерть большевикам!», так и решил я покончить и с нею, и с таким названием. Пустить его самого в отрицание.
– Кого его? Меня?..
– Да не тебя, не тебя, сказал же!..
Неизвестно, сколько времени они бы разговаривали на разных языках, если бы не появился начальник штаба. Он начал с того, что, не интересуясь местом, где ремонтируется бронепоезд после прорыва, тщательно, до мельчайших подробностей расспросил о его состоянии.
– Передок весь раскроили, – докладывал Кузьма. – Входную стрелку мы с ходу проскочили, а вот выходную – на тихом ходу. Да и заряд там был потяжельше. Так что кормовую башню разобрать пришлось, там теперь – пулемет с круговым обстрелом. Еле-еле трое бойцов помещаются, такая теснотища.
– Лучше скажи, куда он ушел! – крикнул Павел, никак не понимающий, почему бывший полковник Генерального штаба не задает Кузьме самого главного вопроса.
– Все – в свое время, – сухо сказал начальник штаба Отдельного полка. – Бронепоезд никуда уйти не мог, ремонт требовался сложный. Боеспособность восстановлена?
– Вполне, – ответил Кузьма. – Ремонтировались на ветке, которая оказалась по ходу справа. Место укрытое, с одной стороны – болото, с другой – лес густой, без шума не пройдешь.
– Значит, атаковать его на той ветке было никак невозможно, – уточнил полковник.
– Да он ушел по этой ветке и будет пробиваться к югу, – с досадой сказал Кузьма. – Мне капитан, который начальник штаба, карту какую-то показывал. Какая-то станция его интересовала. Сборна, что ли…
– Заборна?
– Точно, Заборна! Говорил, что если проскочит ее, то все, путь на юг открыт. Там мост длинный, через пойму…
– Погоди, моряк…
Полковник начал торопливо листать подборку топографических двухверсток. Кузьма внимательно следил за ним, а на Павла уже никто не обращал никакого внимания. Здесь занимались делом, воевали всерьез, не отвлекаясь на детские игры за шахматной доской. Павел понял, что дело касается не пальбы по мишеням, а тактики, и примолк.
– Вот она, – облегченно вздохнул бывший полковник Генерального штаба и даже улыбнулся. – Действительно, пойма очень широкая, поэтому и мост такой несуразно длинный.
– Точно, – сказал Кузьма. – То-то он их беспокоил. «Проскочим, говорили, и – все. Считай, что на югах!»
– Товарищ уполномоченный! – Полковник выглядел настолько серьезным, что Павел тотчас же встал, одернув куртку. – Немедля вестового на станцию. Письменный приказ телеграфисту: связаться со станцией Заборна и предупредить гарнизон, что бандитский бронепоезд…
Полковник вдруг замолчал, подумал. Потом сказал решительно:
– Я напишу, что телеграф должен передать.
– Вестовой! – крикнул Павел. – Ко мне! Срочная депеша!
27
Татьяна бежала напрямик, без цели и задачи, с одним-единственным инстинктивным чувством убежать как можно дальше. Убежать от всех – от людей в кожаных куртках, от психиатрической лечебницы, от доктора Трутнева, от собственного прошлого и собственного настоящего. То просветление, которое появилось у нее в больнице после встречи с Петром Павловичем и заставило ее поступать вполне разумно, даже вернуться в кабинет, взять деньги и браунинг, теперь вдруг исчезло. Осталось чисто звериное желание бежать. Бежать как можно дальше и спрятаться, забиться в самую глухую и глубокую нору. И больше ничего в Тане сейчас не было. Одна пустота.
Пошел дождь, мокрые ветки хлестали по лицу, тяжелая мокрая юбка путалась в ногах, но она, задыхаясь, продолжала яростно прорываться сквозь кусты, без дороги, цели и направления. А в висках вместе с бешеным стуком сердца билась одна мысль:
«Как, как я сюда попала?.. Где была прежде, что делала, почему оказалась в лечебнице?.. Почему меня преследуют, хотят убить, замучить до смерти или сгноить в глухой палате?.. Что произошло, что?.. Где я оступилась и до сей поры лечу в пропасть?..»
Это был ужас. Ужас, выключающий сознание и память, обессиливающий и угнетающий. Она ничего не могла вспомнить из своего прошлого не потому, что сошла с ума, а потому лишь, что этот ужас украл все, что было у нее раньше. Силы уходили только на удержание осколков воспоминаний, даже не на борьбу, нет! Татьяне сама борьба представлялась ужасной, ей сейчас было не до нее настолько, что даже мысль о возможности сопротивления ужасу не смела шевельнуться в ней.
«Я – ничья, ничья. У меня нет и не было родителей, я – подкидыш. О чем говорил этот доктор? Что лечил меня и моих сестер? Каких сестер, каких?.. Нет и не может быть никаких сестер, я – одна. Одна. Одна в целом мире…»
Она шла и шла неизвестно куда. Ей казалось, что она идет прямо, но на самом-то деле кружила по лесу по затейливой спирали. И уже в сумерках рухнула в ельнике в полном изнеможении. И благодатный сон обрушился на нее…
Проснулась она от озноба, сильного, как трясучка, даже зубы лязгали. И вся – мокрая насквозь: спала на мокрой земле, ночью выпала большая роса, и вся одежда – юбка, кофта, даже нательная больничная рубашка – было мокрым, хоть выжми.
Здесь же, где спала, она сняла с себя все одежды, старательно и неторопливо отжала рубашку, кофту, юбку. Она не пряталась, не приседала за еловыми ветками, а вела себя в соответствии со своими ощущениями. А ощущала она, что одна на всей земле.
Ах, похлебать бы сейчас чего-нибудь горяченького, отвару бы картофельного попить, чтобы внутри все согрелось, чтобы дрожь не била, чтобы озноб унять… Только где же, где же отвары эти?..
Татьяна брела сквозь мокрый от росы ельник, оступаясь и покачиваясь от невероятной усталости. Болела спина, ныл каждый суставчик, кружилась голова, подкашивались ноги. И от всей этой скопившейся немощи Татьяна просто шла вниз, потому что так было легче.
Ельник кончился мокрым покатым спуском к лесному озерку. Она, ни о чем не думая, спустилась к топкому берегу. Здесь никого не было видно и слышно, но слабый ветерок принес горьковатый запах дыма. И Татьяна пошла на этот манящий теплом запах. Миновала береговые заросли тростника, повернула и увидела небольшой костерок, возле которого сидели двое мужиков с винтовками. Один был в истрепанной солдатской форме, второй – в гражданской одежде и фуражке с алым бантом. Оба сильно простужены, из их носов текло безостановочно. Солдат уж и не вытирал его, и сопли капали то на выцветшую гимнастерку, то на бороду, которая вся была увешана застывшими каплями. А второй, с алым бантом на фуражке, безостановочно шмыгал носом и все время утирался рукавом, уже блестевшим от соплей.
Вид у них был вполне мирным, и она пошла к ним. Нет, не к ним, а к костру, над которым висел солдатский котелок. И парок, парок слетал с этого котелка.
– Здорово, кума! – приветливо крикнул солдат, увидев ее. – Прошу к нашему котелку, мы гостям всегда рады.
Татьяна подошла, хотела сесть, но он задержал. Подстелил свою шинель, потянул ее за руку.
– Садись на шинельку, садись, застудишься. В лесу ночевала, что ль? Заблудилась или пряталась от кого? Мы – народная милиция, мы тут за все в ответе. Если видела бандитов – доложи.
Татьяна сидела молча, протянув к костру красные иззябшие руки.
– Испугана она, – сказал шмыгающий с бантом. – Оставь ее. Похлебки поест, согреется, сама расскажет. Ложка-то есть у тебя?
И опять она промолчала.
– Ну, ничего, я тебе свою дам. – Гражданский вздохнул. – Сильно баба напугана. До кондрашки, коли не поест.
– Так давай ей, коль сам есть раздумал, – сказал солдат. – Готово хлебово наше.
– Держи ложку. Она у меня ухватистая.
То ли запах похлебки, по которой томилось тело, то ли протянутая ложка что-то напомнили ей. Что-то из далекого неведомого прошлого, а только Таня вдруг поднялась, подошла к берегу озера и стала мыть руки и ложку.
– Знаешь, почему я ей ложку отдал? – жарко зашептал шмыгающий. – Груди у нее под рубахой шевелятся, будто живые. Ну, не могу я этого терпеть, не могу. Может, мы ее, это… За похлебку, а? Ей хорошо, и нам – сладко. А нет, так и силком не грех…
– Да погоди ты! – зло зашипел солдат. – Ложку она моет. И руки. Не наших, значит, кровей. Наверняка из бывших, а кто такая? И откуда тут, в нашей местности?
– Так тем нам сподручнее, сподручнее!.. – продолжал талдычить свое мужик. – Стало быть, и жаловаться некому…
– А если разведка она? Если в лесу недобитки офицерские прячутся? Гляди, гляди, как идет. Наши бабы так не ходят…
Татьяна вернулась к костру, опустилась на расстеленную шинель и стала, обжигаясь, жадно хлебать из котелка. Милиционеры молча смотрели на нее, но сами есть не торопились.
– На руки ее погляди, на руки, – зашептал солдат. – Барские ручки-то, белые…
Терпеливо дождался, пока гостья, нахлебавшись, отложила ложку, и сурово сказал:
– Наелась? Теперь документ покажи, кто ты есть и откуда в наших краях вынырнула.
Плотно поев похлебки, Таня не просто наелась, а – успокоилась. Ужас куда-то отступил, и недалекое прошлое возникло в сознании.
– Из лечебницы я. Вот справка.
И, порывшись в карманах юбки, достала сложенную вчетверо бумагу на имя Агафьи Силантьевны Кузнецовой. Солдат прочел бумагу вслух и недоверчиво прищурился.
– Так выходит, что ты – Гунька Силантьевна?
– Да. Агафья Кузнецова.
– А по мужу как именуешься?
– А… Незамужняя я.
– Так. Незамужняя, стало быть? Годится. Тогда ты, незамужняя баба, должна понимать, как мы, служивые, по вас истосковались. И отказать нам тебе ну никак невозможно. Здоровая, в сладком теле еще, сны, поди, грешные снятся. Снятся, а?.. Снятся, по глазам вижу, что снятся!.. Ну, расскажи, когда в последний раз мужика принимала?
– А заартачишься, силком завалим!..
– Молчи, – сказал солдат. – Она и по-доброму нам не откажет. Мы к ней – со всем нашим расположением, и она нам никак не откажет. Тем паче, что и сама того же хочет. Ну, хочет ведь, хочет, по глазам читаю!..
И мужики радостно заржали.
К такому обороту Татьяна была совершенно не готова. Она и представления не имела, как повела бы себя настоящая Гунька Силантьевна Кузнецова. Смеялась бы вместе с мужиками, стыдила бы их или со слезами просила о пощаде? Бросилась бы бежать, звать на помощь, угрожать, что пожалуется братьям?
Но постепенно и как-то незаметно для самой Тани эти растерянные мысли стали замещаться вполне осознанным гневом. В ней заговорило не только воспитание и брезгливость к двум грязным, потным, в соплях мужикам, но и чисто женское неприятие подобных предложений. Быть изнасилованной этими немытыми сопляками представлялось настолько омерзительным, что Татьяна вдруг как-то отрезвела. И, заставив себя улыбнуться, сказала:
– За похлебочку рассчитаться надо, верно? Так я с удовольствием с вами рассчитаюсь. Только в порядочек себя приведу.
– Да ты тут присядь, тут! – заржал солдат.
– Лучше там. Я быстренько, не задержу.
Встала, пошла к тростникам. А присев в тростниках, достала из кармана юбки пистолет, вогнала патрон в патронник и, спрятав браунинг за спиной, спокойно пошла к костру.
У костра в одних кальсонах приплясывал шмыгающий. Солдат тоже готовился, снимая через голову гимнастерку.
– Мы жребий бросили! – торжествующе закричал тот, что уже был в полной готовности. – Я – первый! Первый я!..
– Ну получай, если первый.
Татьяна вскинула браунинг и, не целясь, влепила пулю в лоб приплясывающему сопляку. А оставшиеся шесть пуль одну за другой выпустила в солдата. Подхватила шинель, швырнула в озеро браунинг и скрылась в лесу.
«Я – палач, – спокойно и отстраненно думалось ей. – Но ведь не с детства, не с тех сачков, которым ловила бабочек, и не с удочки, когда таскала карасей из пруда. И даже не тогда, когда стреляла из мелкокалиберки по воронам. Нет, нет, палачами не рождаются, палачей делают. И меня сделал палачом Леонтий Сукожников. И я расстреляла его из маузера, и меня запихали в сумасшедший дом, и давали такие дозы успокаивающих, что я и вправду стала не в себе…»
Все возвращалось на свои места столь бурно, что Татьяна почти бежала в ритме этого возвращения. Она не знала, куда так спешит, лес был для нее всегда чужим, в нем с детства жили разбойники, волки и змеи и даже за малиной дети ходили под зорким наблюдением взрослых. Но если в детстве это были всего лишь детские страшилки в сумерках, то ныне, в эпоху всероссийского отрицания, лес и впрямь стал убежищем для очень многих, не нашедших своего места в социальной сумятице или, наоборот, четко определивших свою позицию в зависимости от власти в ближайшем уезде. Но она не могла не бежать куда-то от только что расстрелянных ею потных и похотливых мужиков.
Палач бежал с места казни.
«Леонтий – какое дурацкое имя! А ведь он был моим мужем. Мы ездили отбирать хлеб у крестьян. Это называлось излишками, хотя того, что оставалось многим семьям крестьян после нашего грабежа, не хватало на прокорм. И они прятали зерно где только могли. И если мы находили, то забирали это зерно. И эти двое – зачинщики беспорядков, их расстреляли. Тут же, без суда. Решением „тройки“, в которую входил следователь и он же – палач. А следователем была я…»
Шуршали под ногами сухие еловые иглы, хлестали по лицу еловые лапы, с шелестом уступал дорогу папоротник. А Татьяна продолжала бежать неведомо куда. И она еще не осознала, что от самой себя никуда не убежишь.
«Кто же готовит палачей? Нет, не исполнителей, а приказателей, решающих без всякого суда, кому жить, а кому – пулю в лоб? Когда они рождаются на свет Божий? Тогда, когда отрицание жизней становится самой основой государства, тогда и появляются палачи – кровожадный феодал или столь же кровожадный марксист, поверивший в байки о всеобщем равенстве. Не равенстве прав, а непременном равенстве уровня жизни. Эта пещерная мечта о равном куске добычи легко усваивается, в нее с восторгом и искренностью верят миллионы людей, которым всегда казалось, что все господа бездельники, что их необходимо уничтожать без суда и следствия. Тогда приходят Леонтии Сукожниковы и получают мандат на право расправы… Мандат на право расправы – вот что такое их классовое чутье. Это всего лишь их классовая заскорузлая ненависть, рожденная из векового рабства и тысячелетней зависти… Коммунистический манифест – это же просто-напросто издевательская шутка, памфлет. Ведь только в памфлете можно говорить об обобществлении женщин и детей. Он возник тогда, когда в Европе появились группы, исповедующие всеобщее отрицание сложившихся государственных структур, основанных на строгом исполнении определенных задач. „Власть, полиция, жандармерия, армия – все долой! – провозглашали радикалы. – Мы наш, мы новый мир построим…“ А построили хаос, казарму, мандаты вместо законов… А большевики просто пристроили к этому памфлету вековую мечту русского мужика о скатерти-самобранке… И что осталось от прежнего порядка? Церковь? Русская православная церковь будет уничтожена. Значит, остался только Бог с его конечной справедливостью, когда всем воздастся по грехам земным…»
Лес бежал мимо нее или она – мимо леса?
Нашли ее через три дня монахини Свято-Парасковейского монастыря, посланные по ягоды. Маленькую, усохшую, жалко скорченную под пропотевшей солдатской шинелью…
28
Георгиевский кавалер старший унтер-офицер Иван Колосов старательно служил в регулярном стрелковом полку Красной армии. Определенный на должность командира роты, с обязанностями своими справлялся быстро и четко, был на отличном счету у командования и собственного боевого опыта не скрывал. Спрятавшийся за своей бородой, чужими документами и чужой судьбой, штабс-капитан Александр Вересковский личного уменья воевать не желал ни от кого прятать, потому что привык отвечать не только за себя самого, но и за вверенную его попечению роту.
Однако вскоре полк, занимавший позиции на берегу небольшой, протекавшей по обширной пойме речки, стал таять. Маневренная Гражданская война, не имевшая сплошной линии фронта, часто меняла направления основных опасностей, делая из позиций главного удара позиции второстепенные, а то и просто запасные. Тогда начиналась перетасовка войск, которых всегда не хватало, а внутренние резервы молодой республики были давно исчерпаны. И в конце концов на этом ныне второстепенном направлении от всего полка остался один батальон с пулеметной командой мощностью в два пулемета да единственной легкой пушчонкой с тремя ящиками зарядов. Но основная опасность сместилась на юго-восток, и командование вполне обоснованно полагало, что для обороны моста наличных сил бывшего полка более чем достаточно.
Телеграфное сообщение со станции Просечная, подписанное уполномоченным Берестовым, пришло к командиру полка Матюхину вечером, и он тут же приказал собрать всех командиров на совещание. А командиров-то было всего ничего: комиссар, командиры двух оставшихся рот, пулеметной команды да артиллерист при единственной пушке со считаными снарядами. Матюхин прочел им содержание телеграммы и, вздохнув, спросил:
– Так что же мы будем делать, товарищи командиры?
– Выполнять приказ! – строго сказал комиссар.
– Это правильно, – согласился Александр. – Вопрос в том, как мы его будем выполнять? С наличными силами и одной пушкой против бронепоезда мы не продержимся и часу.
– Значит, умрем! – крикнул комиссар. Он был фанатично предан большевистской идее, но малость глуповат. Все это знали, а потому на него никто и не обращал внимания. Все внимательно слушали командира первой роты с Георгиевским крестом за личную храбрость.
– Умрем, и бронепоезд пройдет по нашим трупам через мост? – усмехнулся Александр. – Наша задача – не пропустить его. И я вижу только одну возможность: взорвать мост.
– Протестую! – заявил комиссар на всякой случай.
– Взрывчатка у нас есть, – вздохнул Матюхин. – Только ведь все равно ничего не выйдет.
– Почему?
– Бикфордов шнур забрали. Осталось аршин двадцать, не больше. А этого мало.
– Этого мало, – повторил Александр. – Всего-то на пятнадцать минут горения.
– Может, рельсы на мосту снять? – предложил командир.
– Бронепоезд этим не остановишь. Он откроет огонь из всех калибров по городу, и под этим прикрытием его ремонтники поставят новые рельсы. Нет, только рвать…
Александр задумался, прикидывая. Потом сказал:
– Необходима фотография моста с реки. Поищите в дворянских или купеческих альбомах.
– Все нетрудовые элементы высланы согласно постановлению большевистской ячейки, – с вызовом сказал комиссар. – А все ихние документы сожжены.
– Неразумно, потому что заодно вы сожгли и память. Поищите у фотографов, они обычно хранят негативы.
– Сделаем, – сказал Матюхин. А комиссар почему-то выругался и вышел. Видно, пожалел, что в свое время не выслали куда подальше и фотографов.
У одного из фотографов нашелся негатив, на котором был мост во всю длину, снятый с реки. Он быстро отпечатал и доставил фото в штаб батальона еще мокрым, что, впрочем, не помешало Александру его внимательно изучить.
– Глубина реки под мостом?
– Глубоко, – сказал Матюхин.
– Мне необходима веревка с грузом и узлами через каждый аршин. Завтра замеряю сам.
На следующий день Александр с двумя гребцами замерил не только глубину реки под мостом, но и скорость ее течения вплоть до лежащего ниже залива. Потом велел пристать, вылез из лодки и медленно пошел по мосту, самым внимательным образом разглядывая каждый стык и каждую шпалу. Пересек реку и обширную пойму, вышел на противоположный берег и неторопливо стал подниматься по длинному крутому спуску.
Колея пролегала в глубоком каньоне. Песчаные откосы были кое-где покрыты клочковатой травой, вверху шумел лес. Александр осмотрел все и понял, что бронепоезд пойдет на мост на всех парах, поскольку его команда не знает, что у красных в резерве всего одна пушка да батальон стрелков. Пройдя чуть дальше, дошел до домика обходчика путей, который сразу же вышел навстречу.
– Завтра мимо тебя пройдет бронепоезд, – сказал Александр, протягивая ему ракетницу. – Пропустишь и тут же – ракету в воздух. Все понял?
– Так точно.
– Не выполнишь, расстреляю.
И пошел назад по спуску. На мосту снова остановился, прикидывая, куда ему придется падать, чтобы уйти до взрыва под воду. И только осмотрев все, вернулся на свой берег.
Он был очень доволен, сказав Матюхину:
– Взорву и с коротким шнуром. Глубина вполне достаточная, и, если я все рассчитал правильно, бронепоезд уйдет под воду целиком. Выдели мне двух самых опытных взрывников, а куда именно поставить взрывчатку, я им укажу на месте.
– В воду решил падать? А удар? По ушам удар придется, смотри. Оглохнешь, а то и вообще сознание потеряешь и – хана, брат.
– Ваты в уши натолкаю. А ты перед операцией их как следует стеарином зальешь.
Матюхин вздохнул:
– Не нравится мне все это. Но выхода, похоже, нет.
– Нет. И будет так, как я сказал.
– Значит, завтра, – командир покачал головой. – Может, выпьем сегодня? У меня спирт есть.
– Никогда не пью перед боем, потому и цел пока. Ты лучше лодку в заливчик отправь. А старшим назначь дружка моего дьячка Богославского. Может, и выловят, если сознание потеряю.
– Об этом мог и не говорить.
– Вот завтра и выпьем. За упокой бронепоезда.
– Убежден?
Капитан улыбнулся.
– Если не убежден, никогда за дело не берись. На авось не воюют. Давай своих взрывников.
Взрывники оказались опытными, понимали с полуслова, и Александр быстро и надежно заложил мины на стыках рельсов впереди первой речной опоры. Расчет был на то, что тяжелый бронесостав, набрав на спуске скорость, не успеет затормозить перед развороченными рельсами, ударится с ходу об опору и уйдет на дно. Взрывники оценили его замысел:
– Толково, товарищ ротный. Уйдет с концами.
– Рвать буду сам по вашему сигналу. Как только стрелочник сообщит о проходе бронепоезда, белую ракету вниз по течению. А сейчас идите. Про сигнал не забывать. Белая ракета.
Взрывники ушли, и Александр остался один. Сидел на шпале, закутавшись в шинель, жалел, что не отдал оружие взрывникам, курил, старательно, по-фронтовому пряча цигарку в рукав. Внешне он ничем не выдавал своего беспокойства, но волновался, как то всегда бывало на операциях, когда глупая случайность могла сорвать весь продуманный план. Ну, к примеру, захочется какому-либо бандиту из озорства или привычки к убийству прошить пулеметной очередью обходчика с флажком, и вся цепочка разрушится. Вся. И бронепоезд ворвется на мост раньше, чем бывший штабс-капитан успеет поджечь бикфордов шнур…
«Случай есть излом логики, ее вывих. И тогда начинает работать система неопределенности. Беспощадная, бессмысленная, губящая все и вся и даже самою себя. Я – кадровый офицер русской армии, не признающий большевистской власти, служу большевикам не за страх, а за совесть, рискуя собственной жизнью. Почему? Почему я так поступаю? Не потому ли, что все вообще случайно, что подо мною сама пустота, потому что пустота рождает только пустоту и ничего иного породить не может?..
Стоп, стоп. Когда включилась в России эта чудовищная система? Когда государь Александр Второй вышел из кареты, а Гриневецкий швырнул бомбу. Тогда благодаря случаю взошел на трон Александр Третий, его сын. Случайно подавили людей на Ходынском поле. Случайно Керенский оказался сыном директора Симбирской гимназии и с детства боготворил Ленина. Случайно большевики захватили власть. Так включилась система, в которую была вовлечена Россия и которая в конце концов разрушила не державу, а сам русский народ. А Россия – это не территория, это – душа территории. И когда гибнет душа…»
Вспыхнула ракета, прочертив неторопливую кривую. Александр сбросил шинель, шагнул к взрывателям и поджег их. Не торопясь поджег и старательно раздул огонек трута. Плотно ладонями зажав уши, бросился в реку в рост, «солдатиком», ногами вниз.
Он ожидал сильного удара воды, но не предполагал, что тот окажется столь мощным. На мгновение он потерял сознание, но, когда ноги коснулись илистого грунта, волей заставил сознание вернуться. Оттолкнулся, вынырнул, но вместо воздуха вобрал полную грудь удушливого взрывного дыма и снова пошел ко дну, уже ничего не соображая.
От верной гибели его спасли гребцы, сквозь дым и смрад разглядевшие его голову, когда Александр на миг вынырнул. Подгребли, Богославский нырнул, разыскал на дне обмякшее тело, вытащил. На берегу с трудом откачали.
– Живой, ротный? – с тревогой спросил Богославский.
– Бронепоезд… – еле пролепетал Александр.
– На дне! – хором ответили гребцы и расхохотались. – Полная хана бандитскому пугалу!
Это было единственное слово, которое тогда прошептал бывший штабс-капитан. Он впал в полное бесчувствие, смотрел невидящими глазами и не отвечал ни на какие вопросы. Контузия была столь сильна, что доктор, немедленно отправив его в лазарет, беспомощно развел руками, докладывая командиру батальона.
– Ни за что не могу поручиться.
– Лечи! – рявкнул Матюхин. В лазарете Александра посетил сам командующий.
– Поздравляю, – сказал он, коснувшись неподвижной руки бородатого героя унтера. – Ты награжден орденом Боевого Красного Знамени. Награду будут вручать в Москве.
Но вместо того, чтобы ответить «Служу трудовому народу!» или, по крайности, «Рад стараться!», больной сказал вдруг совершенно ясно и на отличном французском языке:
– Мерси, мон женераль.
Командующий был сам в недавнем прошлом поручиком царской армии, а потому расцвел в улыбке и неожиданно для всех поцеловал больного в губы.
– Поправляйтесь.
И вышел из лазарета.
Через месяц Александр выехал в Москву, где ему был вручен орден Боевого Красного Знамени. После торжественного вручения, когда было выпито по полстакана спирта и съедено аж по две копченых воблы, старший унтер-офицер Иван Колосов был направлен на курсы высшего командного состава, которые он и окончил «первым номером», как когда-то говорили в России. И назначен на Южный фронт командиром стрелкового полка.
Такую же боевую награду со следующим порядковым номером спустя полмесяца получил исполняющий обязанности начальника штаба стрелкового полка бывший прапорщик Владимир Николаев. Так уж случилось, хотя впоследствии от этой награды и обрушилась вся его дальнейшая жизнь.
29
А теперь вспомним о выселении кровопийц-помещиков Вересковских по решению сельского схода. Собственно, это не воспоминание, это всего лишь спуск по спирали отрицания к ее первым виткам.
Сход позволил взять только по одному чемодану с личными вещами, но генерал в отставке Николай Николаевич тащил два. А когда его остановили и потребовали показать, он открыл оба баула и сказал одно слово:
– Золото.
Там и вправду было золото. Рукописи о доблести русских офицеров в никчемной войне с Японией. И его отпустили вместе с супругой Ольгой Константиновной, младшей дочерью Настенькой, старым дворецким и двумя горничными. А четверо старших детей упорхнули из гнезда, избрав разные сучки на корявом засыхающем древе России.
И до станции-то доковылять не успели, как дворецкий упал. Рухнул, как столб, с той лишь разницей, что у столба лица нет. А у него оно все кровью залилось. Николай Николаевич, баулы со своим бесценным золотом уронив, к нему бросился:
– Что ты, друг мой?..
Дворецкий был денщиком генерала еще в ту, русско-японскую. И под Мукденом был рядом. И всегда был рядом, всегда…
– Вас-то… – прохрипел последним хрипом старый денщик. – Вас-то за что, барин?..
А генерал Вересковский словно и не слышал ничего. Бормотал что-то, рубашку на груди павшему расстегивал, сердце пытался услышать…
– Не надо, Коля, – тихо сказала Ольга Константиновна, обняв мужа за плечи. – Упокоился он.
– Да?..
– Упокоился, – и перекрестилась. – Вечная ему память.
– Упокоился, – вздохнул генерал. И тоже широко, торжественно перекрестился, хотя давно уж был убежденным атеистом. Аккуратно, на все пуговицы застегнул сюртук на дворецком, встал, поклонился в пояс.
– Похоронить надо бы.
– В церковь сначала, – строго поправила Ольга Константиновна. – Отпеть следует.
– Схожу в село. Помощи попрошу, сами не справимся.
И пошел. Сначала покойного вспоминал, как тот в детстве играл с его детьми, как умел утешать их, как объяснял, что за былиночка растет и кому она нужна… И только на подходе к селу с некоторой озабоченностью стал думать, как ему к сельскому населению обращаться. Слово «мужики» казалось ему обидным, но ничего иного в голову не приходило.
А в селе никого видно не было. Видно не было, но ощущалась какая-то очень радостная суета. Николай Николаевич походил по улице, не решаясь заглядывать в избы, чтобы не мешать этой радости, никого из взрослых не встретил и остановился, чтобы, как то на Руси водится, почесать в затылке. И только почесал, как мужик на подводе подъехал.
– Тпру!
На подводе был комод и два кресла, почему-то знакомых Николаю Николаевичу. Но память он напрягать не стал, а обратился к мужику:
– Товарищ мужик…
– Чего тебе?
– Старичок умер, который денщиком моим был в русско-японскую. И детей моих воспитывал. А упал прямо на дороге. Надо бы в церковь его…
– Чего? Твой лакей, ты и отпевай.
– Права такого не имею. А земле предать без отпевания…
– Вон лопата у плетня торчит, видишь? Иди и предавай.
– Ну как же? Хотя бы гроб…
– Чего?.. – с презрением протянул мужик. – Гроб, он мастерства и денег требует. Иди, чего стоишь? А то протухнет твой воспитатель.
– Но как же… Ведь покойник на дороге, надо же как-то… С уважением к смерти…
– Уважение… – недовольно протянул мужик. – Вот и окажи ему свое уважение. Бери лопату и давай отсюдова. А то и лопаты не дам, руками рыть будешь. Да не ту! Ишь, уцепил. Ржавую бери и мотай, не до тебя нам.
Схватив указанную мужиком лопату, Николай Николаевич заспешил к дороге, где у тела дворецкого и вещей оставались жена с дочкой да две горничных. А прибежав, узнал: одна из горничных – Машенька, самая молодая – заявила, что боится мертвяков, схватила свою корзину да и умчалась.
И ладно, если бы только горничная. Хуже, что подводу увели. Велели вещи на землю выгрузить и увели.
Сказали, что, мол, самим нужна, барахла, дескать, много в доме осталось.
Сами схоронили дворецкого, хотя копать никто из них не умел. Не приходилось им копать. Кое-как, неумело, с косыми боками вырыли неглубокую могилку, с великим трудом опустили туда тело, засыпали. И пошли на станцию, еле волоча свои чемоданы и баулы.
А до станции было неблизко. До нее молодые, да если без вещей, пешком добирались, а для взрослых всегда закладывали пролетку. И это в те, старые благословенные времена, которые кончились. Изошла Россия благословением до последней росинки.
Этот исход России был особенно впечатляюще заметен на бесчисленных российских станциях и полустанках. Толпы народа из городов и деревень, из сел и местечек сорвались с мест своих и заметались по всей Руси в тщетной мечте отыскать равновесие собственных душ. Одним казалось, что во всем виноваты большевики, неправедно захватившие власть и еще более неправедно использовавшие ее. Другим представлялось, что где-то – где-то хлебушек прямо на деревьях буханками растет. Иные стремились хоть куда, лишь бы от бандитов подальше, еще кому-то очень уж хотелось что-то продать подороже да купить подешевле. Кто-то у родственников надеялся отсидеться в это беспокойное время, у знакомых, у земляков, да хоть у кого угодно, лишь бы подальше от…
От чего? От России?.. От России не спасешься, хотя и размеры ее вроде бы спасение обещают…
Только нет спасения от спирали отрицания, которая раскручивалась на безмерных русских просторах с чудовищной скоростью и устрашающей силой. С воем людским раскручивалась под барабанную трескотню выстрелов.
Поезда были схожи с передвижными рождественскими елками. Гроздьями висели люди, неясно, за что именно ухватившись, крыши ценились как спальный вагон с гарантированной плацкартой, в паровозных тендерах набивалось людишек больше, чем угля, на переходных площадках, сцепках и буферах стояли или сидели на корточках, из разбитых окон торчали не только головы, но и ноги. А поезда трясло и раскачивало, и бог весть, сколько раз на крутых спусках составы отрывали колеса от рельс…
Вересковским на удивление повезло. Они сумели протиснуться в битком набитый тамбур все трое да еще и горничная со своей обширной корзиной. И если чемоданы с баулами кое-как, с шумом и спорами сумели пристроить к стенке, то корзину Николаю Николаевичу пришлось держать самому. Руки скоро устали, и он поставил ее на собственную голову, а из корзины при толчках состава все время что-то сыпалось.
Он был терпеливым – работа требовала терпения, – не обладал спасительной обывательской способностью кого-то обвинять в собственных неудобствах или в собственном непонимании, потому и Октябрьский переворот встретил без особого огорчения.
– Вероятно, таково желание большинства населения. В противном случае получим русский бунт.
В результате случай и впрямь оказался противным. Бунта избежать не удалось, на голове очутилась корзина, а народ куда-то понесло. Куда – никто не знал, но – понесло.
«Философия – всегда гипотеза, – размышлял он, всем телом уравновешивая неустойчивую корзину. – В жизни она неприменима, как, допустим, постулат об извечной победе добра над злом. Красиво звучит, но история некрасиво его опровергает. Философия есть утешение, не более того. Нельзя опускать перед нею руки по швам… Кстати, я не могу этого сделать, потому что нужно держать корзину…»
Вместо обычных двух часов поезд шел до города все четыре, и даже с некоторым гаком. Онемевшая от тяжести голова генерала соображала туго, но опоздание он отметил, решив, что оно есть следствие плохого качества угля. И тут же сделал вывод, что качество обеспечивает только отлаженная государственная машина, а иначе все рушится.
С этой праведной мыслью он со всем семейством, что имелось в наличии, плюс горничная наконец-то прибыл на станцию города. Корзину пришлось снимать с генеральской головы Ольге Константиновне и горничной, потому что сам генерал весь одеревенел. Они поспешно освободили его от этой ноши, и Ольга Константиновна обеспокоенно спросила:
– Как ты себя чувствуешь?
– Конечно, по утрам приятно гулять по росе, – сказал Николай Николаевич, судорожно поводя сведенной шеей. – Зато здесь удобно работать. Никто не будет мешать. Есть квартира, которую бережет уважаемая Антонина Кирилловна и где мы прекрасно разместимся. И будем работать, работать, работать!
Ольга Константиновна настояла, чтобы взяли извозчика. Ее беспокоила переутомившаяся голова Николая Николаевича. А потому, едва выйдя на привокзальную площадь, весьма озадачившую ее мусором, щитами с кричащими листовками и отсутствием народа, все же робко крикнула:
– Извозчик!
И к ним тут же подкатил извозчик. То есть не совсем извозчик и даже как бы не извозчик вообще, а обычная крестьянская телега, чуть присыпанная сенной трухой, в которую была впряжена столь же обычная крестьянская савраска, с возницей, сидящим прямо за лошадиным хвостом, строго посередине и спиной к своим пассажирам.
Пребывая в состоянии смутного неузнавания собственного города, Вересковские молча сложили вещи в телегу и расселись сами, свесив ноги с обеих сторон этого крестьянского транспорта.
– Квартира генерала Вересковского, – сказала Ольга Константиновна. – Знаете, где она? Улицы теперь переименовывают…
Возница нерешительно обернулся. Нормальный возница, обросший неряшливой бородой. Внимательно вгляделся в пассажиров, спросил с робким недоумением:
– Ольга Константиновна? Вы? И Николай Николаевич – это, что же, тоже вы?..
– Господи! – всплеснула руками Ольга Константиновна. – Глазам не верю, Коля, Коля, глазам собственным. Это же присяжный поверенный господин Новгородцев Илья Иванович!
– А я – верю, – неожиданно сказал генерал и замолчал.
– Боже мой! Вы – на принудработах, Илья Иванович?
– Нет, Ольга Константиновна, я – член Союзизвоза.
– Чего член? – хмуро поинтересовался Николай Николаевич.
– Союзизвоза, – повторил бывший присяжный поверенный. – Если помните, Николай Николаевич, я лошадками увлекался, даже своя небольшая конюшня была. Скаковые лошади. Да. А потом пришли и забрали моих лошадок в Красную армию. А мне взамен вот этого одра оставили.
– Но вы же – присяжный поверенный. Вашими речами не только губерния зачитывалась.
– У них теперь – своя юриспруденция, – понизив голос, пояснил бывший присяжный поверенный. – Они руководствуются текущим моментом и пролетарским чутьем, как мне разъяснили в одном учреждении.
– Знаете, Илья Иванович, под давлением корзины, которую я вез на голове четыре часа, я стал неверно оценивать обстановку, – неожиданно сказал генерал. – Я допустил ошибку, признав, что большинство народа имеет неоспоримое право устанавливать свои законы. Это глубочайшее заблуждение, а заблуждение в законах способно породить только произвол. Только произвол!
– Поехали, поехали, – вдруг торопливо забормотал бывший присяжный поверенный, поспешно задергав вожжами. – Вы абсолютно правы, только запамятовали, как в таких обстоятельствах вырастают уши и языки. Слово и дело, дорогой Николай Николаевич. Слово и дело возродилось на Руси!..
И погнал свою лошаденку, уже не оглядываясь и тем паче не разговаривая. И пассажиры его уныло примолкли.
Так в молчании достигли собственного дома. Илья Иванович помог сгрузить немногочисленные пожитки, пожал генералу руку, поцеловал в щечку Настеньку, аккуратно приложился губами к руке Ольги Константиновны и отбыл. А они стояли и махали руками, пока бывший присяжный поверенный, а ныне член Союзизвоза не скрылся за ближайшим поворотом.
– Времена… – вздохнул генерал.
Куда более деятельная Ольга Константиновна поднялась на крыльцо, поискала звонок, не обнаружила его и постучала в дверь. Стучала долго и упорно, потому что за дверью кто-то двигался, но не торопился ее открывать. Наконец, открыли, и на пороге появилась внушительная фигура Антонины Кирилловны. Руки, как говорится, в боки. И сказала:
– Здрасьте.
Неожиданность подействовала на Ольгу Константиновну куда в большей степени, чем на остальную семью, потому что она растерянно повторила:
– Здрасьте.
Это была новая, привнесенная победившим пролетариатом форма приветствия, но на нее обратила внимание только Ольга Константиновна. Супруг же ее ответил в том же духе, но куда более радостно:
– Здрасьте, уважаемая Антонина Кирилловна!
Глаза Антонины Кирилловны стали вдруг маленькими и злыми. Ольга Константиновна это сразу приметила, но ее супруг таких мелочей вообще не воспринимал.
– Вот, принимайте постояльцев на постоянное место жительства!
– Каких таких постояльцев? Дом реквизирован согласно распоряжению советской власти для Коммуны социалистического быта. А вы давно выписаны, и никаких гвоздей, как говорится.
– Как же так, Антонина Кирилловна? – растерянно заговорил Николай Николаевич. – Вы же у нас служили, и вдруг…
– Я ни у каких генеральш не служила! – с надутым гневом сказала Антонина Кирилловна. – Я – старшая по дому, а значит, совслужащая. А вы идите лучше в милицию, пока вас не арестовали как бывших.
И со стуком захлопнула входную дверь.
– Куда же нам теперь? – испуганно спросила Ольга Константиновна, растерявшаяся едва ли не впервые в жизни.
– В милицию! – гаркнул, как под Мукденом, генерал. – Без промедления! Адрес указан точно!
Настенька заплакала, но Николая Николаевича это не остановило, и он уже подхватил вещи.
– Я лучше к землякам попрошусь, – робко сказала горничная.
– Отлично! Одной корзиной будет меньше.
Горничная поспешно подхватила свою корзину и ушла.
– Друг мой, но зачем же самим – в милицию?
– У тебя есть земляки? – спросил Николай Николаевич. – У меня тоже нет. Значит, наше место – в милиции.
И зашагал прямо по улице навстречу движению.
– Зачем же – по улице? – обеспокоенно спросила супруга, старательно семеня рядом.
– Скорее посадят!
Никто их не посадил, и они дошли-таки до милиции. Тут генерал сгрузил вещи и сказал:
– Ждать.
И вошел в здание милиции. За столом сидел молоденький милиционер с какими-то шевронами на рукаве. Увидев вошедшего в военной форме без погон, он встал.
– Слушаю вас.
– Прошу немедленно посадить меня вместе с семьей в тюрьму как бывшего генерала.
– Почему? – растерялся милиционер.
– Для пропитания и крыши над головой.
– Ваша фамилия…
– Вересковский. Николай Николаевич…
– А!.. – милиционер с облегчением улыбнулся. – Это – не к нам. Это – в Управление. От входа налево и еще – квартал.
– От входа налево и еще один квартал свободы! – объявил Николай Николаевич, появившись на улице. – Прошу всех оставаться на месте, за вами придут.
И пошел согласно милицейскому приказу. А семья осталась на месте в полном недоумении.
В Управлении он изложил свою просьбу дежурному. Дежурный, молча оглядев его, бросился в какой-то кабинет, велев обождать. Но почти тотчас же появился с улыбкой до ушей.
– Прошу вас, – и распахнул дверь. Генерал шагнул в кабинет и остановился, потому что ему навстречу от стола шел немолодой человек, приветливо протянув руку.
– Здравствуйте, гражданин генерал. Очень рад, что пришли сами, но окончательно решать вопрос не уполномочен. Это – в ведении ОГПУ. Дежурный, проводи.
– Прошу за мной, – сказал дежурный. И пошел вперед по длинному коридору. Николай Николаевич следовал за ним, заложив руки за спину. Он где-то видел или читал, что именно так ходят заключенные за конвоиром.
Вскоре они попали в соседнее здание, в пустых коридорах которого лишь изредка мелькали куда-то вечно спешащие сотрудники. На них никто не обращал никакого внимания, они добрались до обитой кожей двери важного кабинета, возле которого стояли два вокзальных дивана.
– Присядьте, – сказал проводник. – Я доложу.
В этом кабинете сопровождающий задержался значительно дольше, чем в предыдущем. Наконец появился и распахнул дверь:
– Прошу.
Генерал вошел, дисциплинированно держа руки за спиной. За огромным дубовым письменным столом, явно позаимствованным из какого-то важного присутствия, сидело трое немолодых мужчин сурового вида и с оружием – маузеры Николай Николаевич углядел сразу.
– Присаживайтесь, Николай Николаевич, – сказал один из них, указывая на стоящее перед столом кресло.
Садиться, держа руки за спиной, было очень неудобно, но генерал кое-как плюхнулся в него.
– Мы знаем о разгроме вашего имения, которое находилось под государственной охраной. Виновные в этом будут наказаны, но мы понимаем, как вы оскорблены, – продолжал говорить старший из чекистов. – Это все отрыжка Гражданской войны, вы как виднейший историк это понимаете. А местные власти просто поторопились, не дав себе труда нам позвонить перед тем, как национализировали вашу городскую квартиру. Не беспокойтесь, вам будет предоставлена жилплощадь с учетом количества семейства.
– Я прошу посадить нас в тюрьму, – неожиданно заявил Николай Николаевич. – Там – кров и питание.
– Жилье мы вам гарантируем через… – старший глянул на часы, – скажем, через час-полтора. А пропитание заработаете сами, Николай Николаевич. Есть решение командования об открытии высших курсов на окраине нашего города, в бывших стрелковых казармах. Место преподавателя военной истории пустует, вот вы его и займете. Мы решительно поддерживаем вашу кандидатуру…
На этом, собственно, и закончилась одиссея генерала Николая Николаевича Вересковского в родном городе. Пока.
30
Николай Николаевич с удовольствием принял предложение. И не только потому, что его семья (точнее – остатки его семьи) получила вполне сносное жилье в военном городке при курсах подготовки командного состава Красной армии. Сама кабинетность его работы, ограниченная архивами да личными воспоминаниями, не предусматривала аудитории. Но те редкие выступления, которые выпадали от случая к случаю на его долю, нравились ему непосредственной связью с людьми, для которых, собственно, он всегда и трудился. Он очень ценил живое общение, любил отвечать на вопросы, всегда ожидал их, почему порою сознательно не договаривал что-то в лекциях.
Однако аудитория курсов не соответствовала той, где ему доселе приходилось выступать. Во-первых, ее совершенно не интересовала история давно отгремевших сражений, а уж тем паче гениальная прозорливость полководцев тех времен. А во-вторых, слушатели вообще не задавали никаких вопросов. Если генерал что-то не договаривал в расчете на общий разговор, это так и оставалось недоговоренным. Возникало ощущение, что история их не интересует. Не интересна она им вообще как таковая.
Он никому не сказал о своем печальном открытии, стал читать свой курс военной истории без пробелов для вопросов, но ему было горько и досадно. И еще неизвестно, как бы сложилась дальнейшая судьба Николая Николаевича, если бы однажды в отведенной ему каморке для подготовки очередного раздела лекций не раздался осторожный стук в дверь.
– Всегда открыто! – крикнул Николай Николаевич.
И вошел человек офицерской выправки в форме командира Красной армии, но без знаков различия.
– Разрешите представиться, Николай Николаевич. Слащёв. Преподаю на курсах маневренную тактику кавалерийских соединений. В известной мере ваш ученик, почему и позволил себе вторжение без приглашения.
– Генерал Слащёв?.. – Николай Николаевич не смог скрыть крайнего изумления. – Яков Александрович?
– Так точно.
– Извините, Яков Александрович, даже не предложил присесть. Прошу. Я полагал, что вы ушли с корпусом…
– Ушел с корпусом, а вернулся без оного. Один. Благополучно миновал границу с Румынией и тут же сдался властям. С последней надеждой быть похороненным в родной земле.
– Вы были там, за красным кордоном, и… Добровольно?
Слащёв горько усмехнулся.
– Я много думал. Много. И пока плыли, пока стояли на рейде в Галлиполи, и во время интернирования. Из России нельзя убежать. Невозможно убежать. Мы уносим ее с собой, в своей душе. И она живет там в звуках, в запахах, в ощущениях кожи. Даже огрубелые от клинка ладони не в состоянии забыть теплоту стволов молодых березок. Ностальгия – это звериная тоска по родине, ею болеют только русские. Наваждение какое-то. Просто наваждение.
– Наваждение, – согласился Вересковский. – Где мы? Еще в Европе или уже в Азии?.. Мы – на меже. У нас межеумие, межепсихика, межевидение. Мы – имя прилагательное. Русские. То есть чьи-то. А остальные – имена существительные. Может такое быть? Нет. Но – есть. Вот в чем основа нашей национальной болезни. Нас тянет к какому-то из существительных. Как магнитом. Только непонятно, к какому именно.
Вересковский не ожидал такого начала беседы от боевого генерала, не понял его и попытался наивно спрятаться за привычные рассуждения ни о чем. Но Слащёв словно не слышал его:
– Меня воспитывали в провинциальной семье, где полагали, что первейшей задачей дворянина является защита интересов народа, под которым понималось нечто весьма расплывчатое, неспособное защитить самое себя. Батюшка говорил мне, что государи приходят и уходят, но пока остается народ, жива и Россия.
– Да, да, безусловно, безусловно… – растерянно пробормотал Николай Николаевич.
– Большевики захватили власть насильственно, то есть против воли народа, которая была выражена большинством членов Учредительного собрания. Я не мог принять их незаконной власти, я не щадил ни себя, ни своих подчиненных в борьбе с ними. Я свято верил, что исправляю историческую ошибку в судьбе России. Верил искренне даже тогда, когда остатки моего корпуса прижали к Черному морю. Я решил уйти за кордон, обратиться к русским беглецам с воззванием о дальнейшей борьбе с большевиками и ради этой святой борьбы с узурпаторами пожертвовать средства для создания русской армии вторжения. И кто же откликнулся? Нищие русские офицеры, зарабатывающие кусок хлеба самой черной работой. Они готовы были вступить в мою гипотетическую армию добровольцами, но… – Слащёв махнул рукой и замолчал.
– Но ведь промышленные тузы и банкиры уехали туда одними из первых, – сказал Вересковский.
– Ни один из них не откликнулся на мой призыв. И я понял первое: им не нужна Россия. Я пытался понять, что же происходит, стал читать газеты, журналы, посещать всяческие кружки и общества. И в конце концов понял второе и, наверно, главное.
Он опять замолчал, точно вдруг решил снова проверить свою мысль, прежде чем ее высказать.
– И что же – главное, Яков Александрович? – осторожно спросил Вересковский.
– Для России народ – понятие конкретное. Народ – это крестьянство. И большевики, отдав ему помещичьи земли, поступили разумно. Крестьянство в подавляющем большинстве воевало на их стороне, пока у него не начали силой отбирать хлеб. Отсюда следует, что я вопреки отеческим наставлениям воевал против собственного народа.
Напрасно Николай Николаевич пытался убедить Слащёва, что он берет чужой грех на душу. Яков Александрович угрюмо отмалчивался. Потом неожиданно встал, откланялся, пригласил к себе чайку попить да побеседовать и – ушел.
А в четыре утра к Николаю Николаевичу Вересковскому вошли трое товарищей в кожаных куртках и товарищ в кожаной юбке. И двое понятых, соседей по дому. Пожилой интендант, читавший курс о фураже, конном транспорте, нормах, племенном отборе. С почтенной супругой, любезно приглашавшей Вересковских на чай. Оба – одетые, причесанные, перепуганные. А генерал – в халате и шлепанцах, которые с ног сваливались, неумытый, небритый, даже зубы нечищены. Растерялся, засуетился…
– Что? Что?.. Присаживайтесь, прошу.
– Это вы присаживайтесь, пока мы обыск не произведем. Вот ордер, все – по закону.
Николай Николаевич сел на указанное место, равнодушно воспринимая разгром его кабинета. Ольгу Константиновну вместе с Настенькой дама в кожаной юбке увела в другую комнату, он был один, мысли разбегались, жена и дочь были изолированы, и доносился звон разбиваемой посуды. А в кабинете летели на пол торопливо пролистанные книги, пособия по лекциям, папки с его записями. Что-то показывали понятым, приказывая где-то поставить свои подписи, что-то изымали в особые папки, понятым при этом не показывая.
Сколько прошло времени, Николай Николаевич не ощутил. Карманные часы остались в спальне, а на часы кабинетные он почему-то избегал смотреть. Чужим стал этот кабинет, посторонние люди вели себя как грабители, торопливо разыскивающие, где же спрятано нечто ценное. Рядом не было его Ольги Константиновны, которая просто положила бы руку на его плечо, и он сразу перестал бы ощущать себя таким ничтожно потерянным. Она, она была разумным началом семьи, но не было больше семьи, дома, детей, завтрашнего дня и утренней чашки морковного чая…
– Где наган?.. Лучше скажи, все равно ведь найдем. Но – с отягчающими последствиями.
– Позвольте, какой наган?..
– Из которого ты застрелил старшего преподавателя командных курсов товарища Слащёва.
– Убит?.. Яков Александрович убит?..
– Ну, ломать мы тут пока ничего не будем, имущество казенное. Ты нам все сам расскажешь. А не станешь говорить, мы супругу спросим. А может, и дочь чего знает… Одевайся, чего на меня зенки-то вылупил?..
Отвезли в город, сунули в одиночную каталажку, но семью не тронули. Пока. И отправили телеграфное сообщение наверх, что де стараниями местных чекистов раскрыт и задержан убийца старшего преподавателя Слащёва некий Вересковский…
И, естественно, радовались часа полтора. Потому что через полтора часа пришла шифровка о немедленной отправке задержанного в Москву скорым поездом без всяких наручников в сопровождении одного сотрудника в штатском.
Еще одна шифровка определяла место содержания гражданина Вересковского Николая Николаевича в спецкоманде при Московском управлении НКВД со строгим предупреждением не использовать его на тяжелых работах и с уточнением: «раскапывать, а не закапывать».
Много было таинственного в этом странном исчезновении Николая Николаевича Вересковского. Никто не тронул его семью, вскоре начавшую регулярно получать вполне приличное содержание. Ольга Константиновна писала запросы, письма, жалобы во все инстанции вплоть до самых верхов, но ей неизменно отвечали, что о судьбе историка Вересковского Н.Н. нет решительно никаких известий. Она еще верила, еще надеялась, пока Настенька не окончила какие-то курсы, получила диплом фельдшера и начала работать. Но как только это произошло, стала медленно угасать, пока не угасла совсем.
Однако навсегда исчезнувшему для родных и близких Николаю Николаевичу Вересковскому выпало на долю внести безымянный вклад в историю русской культуры.
Большевики беспощадно сокрушали храмы, распинали на их воротах священников, разгоняли монастыри, превращая их в застенки. Но то была борьба с реальным врагом в лице церкви, вокруг которой и существовала мощная крестьянская община, не сокрушив которую нечего было и рассчитывать на всеобщую покорность. Это был серьезный враг, с которым приходилось не столько бороться, сколько считаться.
Еще в 1920-м году Наркомат юстиции издал декрет о вскрытии «…всех и всяческих мощей». Это бессмысленное деяние оказалось новым витком Отрицания, породив беспрецедентное перетряхивание праха давно почивших предков. Для начала были вскрыты многие могилы знаменитых предков. Даже могилы национального героя России князя Багратиона не пощадили заступы святотатцев. Позднее, когда угар несколько спал, а власти вспомнили о Бородинском сражении, ее восстановили, но… не на том месте, где она когда-то находилась.
И началось небывалое Отрицание самих предков своих. Заключенные, назначенные в гробокопатели, по всем городам России вскрывали кладбища, срывая с останков кресты и обручальные кольца, цепочки и перстни, ордена, медали за храбрость, золотые коронки, браслеты – даже золоченые пуговицы с истлевших мундиров. Все это выбрасывалось наверх, где специалисты под бдительным оком чекистов определяли не только ценность металлов и камней, но и их возможную историческую значимость.
Такого история человечества еще не видывала. Даже варвары никогда не разрывали обыкновенных захоронений. Но у нас, в Советской России, власти официально копались в прахе собственных предков своих в поисках золотишка для строительства небывало светлого будущего. Только какое же будущее может существовать без прошлого? Ведь глагол «быть» всего лишь одна из форм глагола – «было».
Знаток военной истории профессор Вересковский, копаясь в прахе, отвлекал себя подобными размышлениями. Этим Николай Николаевич спасался, чтобы окончательно не впасть в некое состояние Отрицания. Да не в некое, а в то, в которое – сейчас он четко осознавал это – попала Россия. Некогда великая и славная в мире высочайшей нравственностью своей.
Ему выдали заступ и приказали вскрывать могилы на кладбище при Свято-Даниловом монастыре. Уже разогнанном, уже опутанном колючей проволокой и превращенным в застенок. Все отрицалось ныне. Все. Отрицался даже посмертный покой…
Монастырь был высокочтимым, и захоронения – соответственно. Дворянские родовые склепы, купеческие монументы, фамильные захоронения – все здесь было богатым и памятным, а потому с особым остервенением сокрушалось бравыми чекистами во имя светлого царства социализма.
Все металлическое полагалось сдавать представителю органов. Золотые кольца, выломанные золотые зубы и челюсти, драгоценные камни, перстни, ожерелья шли заведенным порядком («Гражданин начальник, нашел!..») и – наверх, лично в руки, наверх. Если почерневший металл – команда: «Проверить на серебро».
А в могильной яме заступ Николая Николаевича стукнул о какой-то металл. Он руками вытащил из жирной кладбищенской земли истлевшую кисть, на фаланге которой висел странный перстенек. Вересковский потер его, разглядел, что-то вдруг вспомнил… Да, да, именно вспомнил… А потому обрадованно закричал:
– Гражданин начальник, разрешите обратиться к гражданину археологу! Или – к историку, не знаю, кто сегодня на раскопках дежурит!..
– Золото нашел, что ли?
Слава богу, добродушный начальник попался.
А то бы пропала эта находка. Отбросили бы ее в разрытую могилу…
– Нет, железо это! Но – странное, дозвольте посоветоваться!
Вылез Николай Николаевич из могилы с перстеньком. Показал его сначала, как водится, начальнику, тот кивнул:
– Полюбопытствовать хочешь? Ну, давай. Вон историки стоят.
Потрусил генерал, герой Мукденского сражения. Грязный, небритый, а глаза – горят.
– Граждане историки, разрешите обратиться.
– Николай Николаевич Вересковский? – еле слышно с величайшим удивлением спросил пожилой.
– Да, да, Сергей Васильевич, хорошо, что встретились. Припомните, о чем Пушкин умолял Веневитинова? Деньги предлагал, любой обмен, в карты проиграть просил…
– Припоминаю, Николай Николаевич. Припоминаю. Но как же вы-то здесь оказались?
– Мелочи это, мелочи. Веневитинов из Италии перстенек железный привез. Будто бы из самой Помпеи.
– Господи, конечно, помню. Но почему Академия за вас не похлопотала? Постеснялись обратиться?
– Вот этот перстенек.
Сергей Васильевич взял, осмотрел внимательно.
– Очень похоже, что – тот перстенек.
– Эй, копальщик! – окликнул конвоир.
– Иду, гражданин начальник! Сергей Васильевич, дорогой, будьте так любезны, передайте, пожалуйста, этот перстенек в Исторический музей. Непременно!
– Обязательно, Николай Николаевич. И от вашего имени.
Но Вересковский уже устало трусил к гражданину начальнику.
– Благодарю за разрешение, гражданин начальник.
И снова спустился в мокрую могилу. Снова зачвакала лопата, выбрасывая на поверхность жидкую грязь…
А к вечеру у него резко поднялась температура, оправили в санчасть, и к утру он умер.
Умер счастливым, сделав свое дело на земле…
31
Татьяна очнулась в комнатке со сводчатым, ослепительно белым потолком. Она не понимала, где она и как здесь очутилась, но первая мысль ее была твердой и ясной: она – палач. Значит, не говорить, никому ничего не говорить об этом. А то – казнят. Ведь палачей казнят, она где-то читала об этом. Казнят, потому что существует возмездие…
Женское лицо в черном, наглухо, до бровей повязанном платочке наклонилось над нею. Таня хотела было прикрыть глаза, но заметила добрую улыбку на склонившемся лице.
– Здравствуй, богоданная сестрица наша. Ну как, пригрелась маленько, от лесной сыри да папоротниковой дурноты отошла? Вот и славно, вот и хорошо.
Уютным был голос, ласковым. «Но не поддаваться, не поддаваться. Палачей казнят, даже невольных. А я – вольный палач. Вольный невольник. Или – невольница?
В нашем роду не было палачей, я – первая. А может, были? Нет, нет, за палачество дворянства не жалуют, только за отвагу в бою и верность государю. Батюшка рассказывал, что наш предок получил дворянскую шпагу в Полтавской битве из рук самого Петра Великого. Батюшка сам служил еще в турецкую войну, командовал полком и был ранен на русско-японской, а Александр сейчас где-то бьется с большевиками, если, конечно, не убили его. Пуля – дура, да расстрел молодец… Кто так говорил, кто?.. Вон, вон из памяти, вон!..»
– …Попей, касатка, я питье тебе на меду принесла…
С ложечки поили, аккуратно и бережно, капельки не уронив. И приговаривали ласково, напевно приговаривали:
– Оно силу даст тебе, касатка. На травах оно настояно. Попьешь и поспишь, опять попьешь и опять поспишь.
В сон клонило, но Татьяна изо всех сил гнала от себя этот сон. Ей казалось, что непременно приснится что-то очень страшное. Или – услышится изнутри, что еще страшнее…
«…Именем советской власти!.. Именем трудового народа!.. Именем большевистской партии!..»
Нет, нет, спать нельзя, нельзя. Лучше вспоминать время, когда еще не было этих имен, а был просто суд. Обвинение, защита, судья, присяжные. А ведь это и есть семья. Обвинение – отец, защита – мать, судья – ее традиции, а присяжные – дети, тети, дяди. Они судили по справедливости, они учитывали не только само преступление, но и характер обвиняемого – со зла совершил он проступок, по неосторожности или просто по глупости. И обиды были детскими, легко смываемыми слезами.
«Значит, нужно спрятаться в семье. В воспоминаниях о ней, об отце, маме, братьях и сестрах. Они – мое спасение. Они…»
Отец. Командовал дивизией в русско-японскую, был ранен, вышел в отставку и стал писать о русском офицерском корпусе. Александр как-то спросил, почему именно о командирах рот, и отец ответил, что только так можно правдиво рассказать о геройстве русских офицеров в той идиотской войне.
– Русское командование даже не соизволило переписать боевые уставы с учетом появившихся на вооружении пулеметов, – вздыхал он. – И мои командиры рот шли в полный рост впереди своих солдат с обнаженными саблями. И гибли сотнями. Сотнями!..
Своими трудами он строил памятник преданным военными чиновниками доблестным русским офицерам. У него была благородная цель, почему он столь целеустремленно и неистово работал.
А мама?.. Мама, положившая всю себя на то, чтобы воспитать из нас, детей, достойных граждан и порядочных людей. Чтобы мы умели любить и дружить, выбирать в юности интересное и полезное занятие по душе и честно служить ему всю жизнь. Мама, которая оставила город, светские знакомства, удобства, театры, концерты, как только у меня стали подозревать чахотку. И переехала в именье, в глухомань во имя спасения дочери. И – спасла, все зарубцевалось, только дочь оказалась палачом…
Нет!.. Только о прошлом, о прошлом. О детстве, оно безгрешно, в нем нет обид и проклятий, а есть только любовь…
Бал! Мама устроила бал, чтобы познакомить нас с молодыми соседями. Это было чудесно. Со мной танцевал Сережа Майков, внучатый племянник знаменитого поэта. И я ему нравилась, я чувствовала, что нравлюсь, девушкам это свойственно. И партия была вполне приемлемой, и мама меня уговаривала, и сестры, а я…
А Павлик танцевал с Настенькой. Она была еще девчушкой, когда заболела, и доктор Трутнев…
Стоп. Об этом забыть. Ты – Агафья, то ли Ковалева, то ли Кузнецова. Ты – солдатка, у тебя мужа убили…
Нет, нет, нет!.. С доктором приехал какой-то травник, которого звали… Трансильванец – мама писала. Но это не имя, это – национальность. И это – забыть, забыть… А что же тогда вспоминать, если все забыто? Что?..
А то, что была девочка Танечка, барышня Таня, студентка исторического факультета Татьяна. И она… Она погибла. В лесу. Ее нет, и вопросов тоже быть не должно…
Татьяна напрасно беспокоилась, терзалась, убивала сама себя и убегала от самой себя. Монашкам монастырской обители Пресвятой Параскевы Пятницы было совершенно все равно, кого они отыскали в лесу умирающей под старой солдатской шинелью. Они лечили несчастную, свято исполняя взятый на себя обет заботы и помощи. Но Татьяне надо было сначала избавиться от страха, который она перенесла, от ужаса, который она творила собственными руками, от яростной ненависти к самой себе. На это требовалось время, и если бы не монастырь, ей вряд ли удалось бы заново поверить в себя и начать жить сначала хотя бы под именем солдатской вдовы Агафьи Кузнецовой.
Но община монастыря Пресвятой Параскевы Пятницы накопила огромный опыт лечения искалеченных женских судеб и душ. Никто ничему не учил, никто не наставлял, не читал проповедей, а лаской, тихим словом и заботой латал дыры, пробитые в женском сознании. Поначалу Татьяне не позволяли вставать, кормили помалу, но часто, а непременную постную пищу подкрепляли настоями на травах, варенных в меду. И тело крепло, а ласка и тихие разговоры лечили душу, и вскоре Татьяна – Агафья для монастыря – сама попросилась помогать чем может.
Желание это встретили с радостью. Татьяну все поздравляли, сшили ей платье из небеленого холста, такой же платок и определили поначалу убирать монастырское подворье. Таня старалась, истово молилась, на беседе с матушкой игуменьей сказала, что хотела бы принять постриг.
– Труды твои и молитвы оценит святая Параскева Пятница и никто более, – сказала матушка. – Старайся, дочь моя, старайся. Ты чиста и прилежна, но на все воля Ее.
Боже мой, как обрадовалась Таня! Истосковавшаяся, оплеванная и истоптанная душа ее жаждала спасения, как никогда и ничего не жаждала доселе.
А монастырь был бедным, не имел ни святых мощей, ни особо чтимых икон, ни даже кладбища с именитыми фамилиями. Жили скудно, работали от зари до зари, держали кур, уток да коз, которых легче было прокормить, потому что никаких покосов в монастырской собственности не было. И Татьяна вызвалась ходить за козами. Кормила их и поила, доила и сдавала молоко сестре-хозяйке, рвала в лесу веники на козью подкормку, придумывала им клички, и они вскоре стали на них отзываться. Она выводила их на заросший выгон, где никакая бы корова не прокормилась, а козы с удовольствием жевали жесткие сорные травы, потряхивая бородками.
«Вот оно, зимовье мое, – думалось ей. – Тихо, уютно, никто ни о чем не спрашивает. И дело у меня благое, общине помогаю, как могу и умею…»
Так бы оно, возможно, и случилось, только Россия сама утеряла все свои зимовья. Вздыбилась, остервенела и – понесла. Куда? Зачем?.. Да ни за чем. Просто попала в бесконечное колесо отрицания, остановиться уже не могла, и следующим отрицанием оказалась религия.
Когда есть отрицание, Бога нет.
Приехали перед обеденной трапезой семеро конных с тремя подводами под командой пожилого солдата с отрезанной по локоть левой рукой. Он приказал всем во дворе собраться и выступил с речью:
– Бога больше нет, граждане женщины. Учеными доказано, что это поповская выдумка, чтоб сосать соки из трудового народа. И вышло такое распоряжение, чтоб все церкви и монастыри порушить, нетрудовой элемент сослать в Соловки на принудительные работы для пользы дела, а обманутых ими распустить по домам, дав на первый прокорм неценную церковную утварь или, проще говоря, тварь, живность. Все ясно-понятно?
Промолчали женщины. Как в черном, так и в домотканом.
– Тогда волоките все убранство, – махнул единственной целой рукой самый главный. – Слесарям аккуратно ободрать оклады, а иконы – в общую кучу. В общий очищающий нас огонь.
Вот тогда закричали женщины. Солдаты потеснили их, руководство в церковь прошло, а через раскрытые настежь двери вскоре полетели иконы в окладах и без, книги, книги, бумаги какие-то. Черная мать-игуменья следом выбежала. И – руки к небесам:
– Проклинаю!.. Именем Господа нашего…
Связали ее, рот заткнули, чтобы криком никого не смущала.
– Монашек построить!.. – крикнул кто-то, заместитель или помощник. – Если орать начнут, связать и рядом с матушкой!..
Примолкли все, тихо плакали. Мужики-богоборцы тут же с икон снимали оклады, а сняв, отбрасывали в общую кучу, чтобы потом спалить вместе с книгами. Тут и однорукий вышел.
– Такая у меня мысль, товарищи, чтоб темным прислужницам черных этих монахинь какое-никакое материальное поддержание выделить. Я тут список этих темных дур нашел, вот им и отдадим монашенскую живность. Прямо по списку на пропитание.
Третьей по списку шла Агафья Кузнецова. И выдали ей козу.
– От имени советской власти, – сказал однорукий. – Чтоб помнила нашу большевистскую справедливость. Бери, Гунька, козу, чего на меня уставилась?..
И погнала генеральская дочь черную козу с белым передничком на груди и белыми носочками на ножках. Упрямую, круторогую, но почему-то привязавшуюся к ней. А Татьяна боялась идти к своим, в Вересковку, боялась посмотреть им в глаза и увидеть приговор навсегда. Но невольно шла в ту сторону, потому что все остальные стороны света были еще страшнее. Шла неторопливо, тихо разговаривая с козой, подкармливая ее вкусными стебельками, и за это коза дважды в день позволяла себя доить. Так и кормились вдвоем, и спали, плотно прижавшись друг к дружке, и – потом, потом, когда пришло время – Таня вспоминала этот путь с козочкой как самые светлые, безмятежные и счастливые дни своей путано непутевой жизни…
Так дошли до села Хлопово и поселились в ничейном сарае неподалеку, на пустоши, где и трава не росла. Но козе хватало сена, оказавшегося в сарае, Тане – молока, а деньги на хлеб и прочие надобности сначала зарабатывала любой работой в селе, а потом…
Совсем неподалеку именье Майковых было, через шоссе. Подъезд удобный, так его первым – железная дорога рядом – конфисковали и превратили в Дом отдыха и веселья для трудящихся. Веселья там хватало: отдыхающие от трудов праведных ночи напролет горланили песни, припевки, частушки да речевки. И строем ходили в столовую. «Ра-ра! Ра-ра-ра! Раз-два! Ра-ра-ра!..»
А в селе Хлопово издавна хрен засорял огороды. Хлоповцы в пищу его не употребляли, а Татьяна, на козьем пустыре которой тоже хрена хватало, стала готовить из него остренькую приправу. Приправа эта отдыхающим пришлась по вкусу и – покупали. Какой-никакой, а – приварок, Таня на него не только хлеб, но иногда и селедку в сельпо приобретала.
И была счастлива. Все-таки Господь правильно рассудил, что человек не должен знать, когда и как кончится его счастье. Это и гуманно, и мудро, и спасает даже кое-кого, как считает небывало терпеливый, угодивший аккурат в середину между диалектикой и Богом русский народ. И живет там, съежившись не потому, что места ему мало, а потому, что – между. Когда уж совсем невмоготу приходится, ворчать да копошиться начинает, и тогда возникает то, что когда-то гимназистка Танечка Вересковская назвала русотрясением.
Может быть, из-за этой дерзости Танечку, то бишь Агафью Силантьевну Кузнецову не спасла милость Господня? Нет. Просто пришел очередной круг отрицания. А с диалектикой не мог бороться не только товарищ Сталин, но и сам Господь Бог.
32
Прапорщик Владимир Николаев имел немалый боевой опыт, два боевых ранения, тяжелую контузию. Он многое знал, сдав во время госпитального лечения экстерном за весь недоученный курс, получил диплом инженера, но, пока шла война, не мог себе позволить уйти в тихую мирную жизнь.
Начальник штаба был унтером с двумя крестами и двумя классами церковно-приходской школы. Его заместитель и земляк кое-как осилил это учебное заведение, но не имел никакого боевого опыта, всю войну отважно потея в похоронной команде. А командир батальона больше всего любил баньку, где поддавал парку даже не квасом, а самогонкой, и веник вымачивал в той же самогонке. Никто, кроме него, не выдерживал такого хмельного удара, да и он вываливался из бани в состоянии потустороннем, что очень радовало краснорожего командира полка товарища Пятидеревцева, имевшего партийный стаж с шестнадцатого года, а потому и не имевшего назначенного комиссара. Он был един в двух руководящих лицах, а следовательно, и неуязвим.
– Нет в полку должностей, – сказал он, кое-как посмотрев документы Николаева. – Назначаю временно исполняющим должность помощника начальника штаба.
– Как? Я же до ранения был исполняющим обязанности начальника штаба полка…
– Вот офицерье проклятое! – укоризненно покачал головой Пятидеревцев. – Всегда в должность лезет, ничем не уймешь. «Так точно!» должен отвечать без всяких яких!..
– Есть принять должность временно исполняющего обязанности помощника начальника штаба.
– Нет, не сработаемся мы с тобой, – вздохнул Пятидеревцев. – Я тут царь, бог и воинский начальник, понял меня? Заруби это себе на чем сподручнее.
На фронте было затишье, никаких активных действий полк не предпринимал, не считая регулярных пьянок земляков. Привыкший к дисциплине Николаев исполнял все обязанности, поскольку весь командный состав был втянут земляками в длительный загул. Единственной опорой Владимира Николаева был командир второго батальона поволжский немец Кляйнер. Фронтовик, не только имеющий боевой опыт, но и отличающийся немецкой точностью и аккуратностью при исполнении служебных обязанностей.
– Как же эти земляки в пьянку вас не втянули? – поинтересовался как-то Николаев.
– Сказал, что не могу. Язва мучает.
– И вправду язва?
– Язва у нас не внутри, а снаружи.
Среди командиров рот тоже нашлись бывалые командиры, не зачисленные в земляки чаще всего по национальным признакам. Три еврея, два латыша, поляк, кто-то с Кавказа, один из Средней Азии, то ли казах, то ли узбек. Это были надежные люди, ненавидевшие своего полкового царя, бога и воинского начальника. На них можно было положиться, но двойной статус Пятидеревцева, соединяющего в одном лице командира и комиссара, не давал возможности действовать по собственной инициативе.
Если бы не неудержимая склонность командира полка к застольям с земляками, то все бы в судьбе Николаева пошло по иному пути. Но склонность уже переросла в страсть, бороться с которой члену партии большевиков с шестнадцатого года было не по силам.
– К свояку на недельку поеду, – как-то объявил он. – Свояк дочку замуж отдает. Выберете пока себе старшого, что ли.
И укатил на трех тачанках с бочкой вонючего спирта.
Старшого выбирать не стали. Им автоматически посчитали Владимира Николаева, так как других кандидатур просто не нашлось. И раздерганный пьянством командира и бесконечными переформированиями полк вздохнул с облегчением и некоторой надеждой. Неизвестно, правда, на что именно, поскольку партийный стаж пьяницы надежно прикрывал его должности со всех четырех сторон.
Вздохами дело бы, вероятнее всего, и ограничилось, если бы на второй день после отъезда Пятидеревцева перед полнопрофильными, нехотя вырытыми по упрямому настоянию Владимира Николаева окопами полка не показался конный разъезд соседей.
– В разведку выехали, а тут – казаки, – доложил командир отряда. – Да сабель пятьсот, не меньше. Ну, решил я к вам прибиться, вы уж извиняйте, хлопцы. У вас – окопы, а у нас…
Махнул рукой и замолчал.
– Гнались за вами? – спросил Николаев.
– Да мы тростниками ушли. Меж нашими позициями – болото в камышах да густой тростник вокруг него – конь со всадником не виден, если к луке припадешь, конечно.
– Молодец, правильное решение принял. Отведи коней за лесок, конников – в окопы вместе с моей пехотой, а меня скрытно доставишь к своему командиру. Боевая тревога!
Командиром соседнего полка, с которым из-за болота не имелось непосредственного флангового соприкосновения, оказался пожилой питерский рабочий. Никакого фронтового опыта у него не было, о чем Николаев догадывался. Опытный командир в степи пошлет в разведку не кавалерийский разъезд, а пеших разведчиков, умеющих скрываться на голом месте.
– Почему не искали с нами хотя бы огневой связи?
– Болото, – неуверенно пожал плечами комполка.
– Его можно преодолеть?
– Так как сказать? Не пробовали.
– Белорусы в полку есть?
– Есть, – сказал угрюмо молчавший доселе комиссар соседнего полка. – Зачем тебе белорусы?
– Они – люди болотные. Отберите пятерку самых бывалых. И к ним – взвод для охраны и помощи. Кроме того, нам понадобятся веревки и крепкие шесты. Хочу это болото пощупать собственными ногами.
Командир посмотрел на комиссара, а тот сказал, как уронил:
– Надо.
Николаев усмехнулся:
– Насчет баньки побеспокойся, комиссар.
Пять часов по пояс в жидкой вонючей трясине нащупывали тропу, порою проваливаясь и по плечи. Тогда выручали веревки, и все начиналось сначала. Топь казалась непролазной, но упорная вера командира, всегда идущего впереди, позволяла надеяться, что твердый путь они непременно отыщут.
И – отыскали. Ряд вешек обозначил тропу, по которой по одному можно было выйти даже на два направления. В расположение обоих полков и в густые тростниковые заросли по берегу болота.
Вылезли грязные по горло. Банька была готова.
– Лично попарю, – сказал довольный комиссар.
– Ты лично тростники проверь. – Николаев с трудом разлепил забитый грязью рот. – Можно ли в них нашу кавалерию спрятать, даже если коней положить придется.
– Будет сделано. Не сомневайся.
– И пешую разведку – в степь. Пусть змеями ползут туда и обратно, но чтоб точно установили, где противник, и ориентировочно – сколько его против наших полков.
Попарились знатно. Вышли чистые, разгоряченные. Командир им новое обмундирование подыскал, комиссар спирту предложил:
– После баньки сапоги продай, а – выпей.
– Это – после боя положено. До боя никогда не пью, бойцам запрещаю и тебе не советую. Я – к начальнику штаба. Приходи туда вместе с командиром.
Начальником штаба оказался пожилой, раненный еще в Первую мировую бывший подполковник. Он вдосталь навоевался, но семья осталась в Ярославле, почему он счел за благо добровольно вступить в Красную армию.
– Товарищ Николаев лично разведал болото, нашел проходы, – доложил комиссар. – Мне посоветовал спрятать там наш конный резерв и выслать в степь пешую разведку.
– Что ж, весьма грамотное решение, – осторожно, каждое слово ощупывая, сказал начальник штаба.
– Станет грамотным, если мы в болото пару пулеметов скрытно протащим, – уточнил Николаев. – И спрячем их в тростниках.
– Задача? – спросил начальник штаба.
– Фланговый огонь в случае конной атаки противника.
– А конники тут при чем?
– Предполагаю, что пехоты как организованной боевой единицы противник не имеет. Иначе они не выслали бы в голую степь конный разъезд, товарищ начальник штаба.
– Интуиция – плохой советчик в предстоящем сражении.
– В этой алогичной войне, которой является наша Гражданская, она – главный козырь.
– Однако…
Неизвестно, сколько времени шел бы этот научный спор, если бы не вернулась пешая разведка.
– Казаки! Сотен тридцать, ежели не больше!.. Сомнут и порубают в капусту!..
– Погоди стращать, – перебил Николаев. – Артиллерия есть у них? Сколько батарей? Калибр?.. Не знаешь? Дерьмо ты, а не разведчик.
– Да не о том сейчас речь, – поморщился командир полка. – Ты, товарищ Николаев, человек опытный, боевой. Ты скажи нам, что делать, как к атаке подготовиться.
– Казаки воюют в незнакомой местности, о наших болотах ничего не знают, значит, первое – не позволить их разведке пролезть в тростники. Пулемет туда и взвод хороших стрелков.
– Разумно, – согласился начальник штаба.
– Второе. В остатках нашего полка чудом сохранилась картечная батарея с боеприпасами. Необходимо перебросить ее на руках через болото по мною разведанной тропе и расположить впереди линии обороны в хорошо замаскированных капонирах.
– Отличное решение…
– Не всё. Немедленно собрать в соседних деревнях все бороны и разбросать их перед линией обороны зубьями кверху. Ни один казак на бороны своего коня не пошлет. Значит, строй атаки будет нарушен, и вот тут-то – не раньше! – накрыть их перекрестными картечными залпами.
После некоторых уточнений и согласований операция, разработанная Николаевым, была утверждена. Уж что-что, а воевать недоучившийся студент обучился.
Казачья вылазка с задачей прорвать фронт и выйти в тылы группировки красных была полностью сорвана. Понеся большие потери, казаки откатились далеко на юго-восток. Подальше от внезапного картечного обстрела с флангов и пугающе клыкастых борон, разбивших казачью лаву на отдельные группы.
За организацию этого боя помощник начальника штаба полка Владимир Николаев был награжден орденом Боевого Красного Знамени и отозван в Москву на Курсы высшего командного состава.
А в это время командир, а заодно и комиссар его полка парились в разного рода баньках в приятном кругу земляков. И ордена он, естественно, не получил, хотя его полк принимал участие в бою. Это так обозлило его, что он начал писать сначала жалобы и обвинения – дескать, почему орден дали помощнику начальника штаба его полка, а не ему лично. Постепенно обвинения переросли в доносы, и сколько безвинных людей оказалось арестованными по его доносам, знают только там, откуда приходила команда арестовать.
Но Николаев не интересовался судьбою своего командира. После курсов он успел повоевать, получить еще один орден и служил командиром дивизии в Приволжском военном округе.
В аду.
Все войны имеют свое начало и свой конец, свои утраты и свои приобретения, свою славу и свое бесславие. Все – в том числе и гражданские, когда одна из сторон признает бессмысленность дальнейшего сопротивления и соглашается на условия победителя. Так было в Соединенных Штатах Америки, Финляндии, Испании. Со временем проходят обиды и несогласия, и дети победителей и побежденных ставят общие памятники отцам-победителям и отцам-побежденным. Памятники, а не концлагеря.
В России победители большевики построили концлагеря, старательно срыв все могилы погибших. В том числе и могилы тех, кто когда-то погиб под красными знаменами.
Нет, у нас была не гражданская война, а война на уничтожение, в которой невозможно никакое согласие ни при каких условиях. Война на уничтожение не знает пощады. Большевики воевали не против дворян, не против буржуазии, не против крестьянства. Они воевали против всех классов общества, то есть против народа. В такой войне всегда существует враг, и поэтому наша гражданская война никогда не кончалась, взяв лишь короткий перерыв на время Великой Отечественной войны. Она продолжается и сегодня, она никак не может закончиться, потому что ее истинное содержание есть всего лишь ступень отрицания, запущенного в действие большевистским переворотом.
Отрицание второе
– Есть еще порох в пороховницах?
– Так точно, ваше благородие!
– Высыпать его к чертовой матери.
В штыки пойдем отсюда в никуда.
1
Павел Берестов был на отличном счету у командования. Разгромил несколько бандитских отрядов, жестоко и стремительно подавил мятеж в уезде, получил Почетный знак чекиста за быстрое подавление тамбовского мятежа. То было последнее крупное крестьянское восстание в центральной и практически уже большевистской России. Скорейшему подавлению его придавалась особая роль, почему командующим этим внутренним фронтом и был назначен один из самых талантливых и удачливых полководцев Красной армии бывший лейб-гвардии поручик Тухачевский. А в помощь ему Чека отрядила прославившегося решительностью при подавлении мятежей и недовольства особо уполномоченного Павла Берестова. – Ваше дело, товарищ командующий, громить вооруженные силы противника, – сказал, представившись, Павел. – Мое – подчищать тылы, чтобы гнили не осталось.
– Подчищать тылы можно только после разгрома вооруженных сил противника, – сухо ответил командующий.
– Я буду делать это параллельно. Таковы данные мне полномочия, товарищ командующий.
Тухачевский молча пожал плечами, и процедура представления особо уполномоченного на этом завершилась.
Гражданская война миновала Тамбовскую губернию. Села и города ее были не тронуты, жители и не слыхивали о налетах, расстрелах, грабежах и деятельности карательных органов. Они без колебаний признали советскую власть, мирно трудились, собирали урожай, кряхтя, выдерживали наезды продотрядов, и все было спокойно.
Только остатки разгромленных в соседних губерниях отрядов отходили в ее леса, прятались в ее глухих деревнях, и уж чего-чего, а оружия у тамбовцев хватало. Его прятали в лесах откатившиеся сюда остатки банд, его – на всякий случай – хранили тамбовские фронтовики-крестьяне, его на окраинах губернии собирали мальчишки и складывали в свои захоронки.
Кряхтенье и ворчание миролюбивых тамбовских крестьян кончилось тогда, когда большевики продотряды, порою даже менявшие хлеб на городские изделия – мануфактуру, серпы, скобяные товары, – заменили продразверсткой. Объем этой дани определялся сельским советом, и большевики широко использовали его право определять, кому и сколько следует отдать хлеба, чтобы расколоть крестьянскую общину. Такая система картечью била по деревне, где страдали не только зажиточные, но и беднота, потому что чувство родства было основой сельской общины. Разори состоятельного крестьянина, и по миру вынужден будет пойти не только он, но и тот бедняк-родственник, которому он давал кров и работу.
Это была первая попытка расслоения сельского населения, до колхозов еще не додумались. А крестьянства, сплоченного общиной и церковью, большевики боялись. Три четверти населения России были неплохо вооружены и сражаться умели, что власть чувствовала не только по махновскому движению. Крестьянство было занозой в самом сердце большевистского переворота, потому что как поступить с ним, не знали. Не было никакой крестьянской программы, когда большевики захватывали власть.
Пока Тухачевский теснил тамбовские вооруженные отряды, особо уполномоченный Павел Берестов за его спиной «чистил», как он выражался, тылы. Арестовывал, отправляя арестантские вагоны чуть ли не со всех станций, выгонял семьи арестованных из домов, забирая их имущество в пользу трудящихся, и даже расстреливал без суда. Когда Тухачевский узнал об этом, он немедленно вызвал к себе Павла. Телеграмма была короткой: «Не явитесь, привезут под конвоем».
Павел явился, поскольку директивы ссориться с командующими еще не поступало.
– По вашему приказанию…
– Кто дал вам право ссорить нас с крестьянством? Ваши тыловые расправы ежедневно поставляют мятежникам новых и новых обозленных бойцов. Немедленно отправляйтесь к своему начальству и доложите, что я решительно требую вашего отзыва. Кру-гом! Шагом марш!..
Прибыв в Москву, Павел тотчас же направился в ВЧК. Его попросили пояснить суть вопроса. Он изложил свою точку зрения, бумагу передали, и через полчаса Павел был принят самим Дзержинским. Кратко доложил обстановку на Тамбовском направлении, обосновал необходимость своих действий и замолчал, ожидая уточняющих вопросов.
Дзержинский молчал. Худое, обтянутое пергаментной кожей лицо его ни разу не дрогнуло во время доклада. Он не мигая пристально смотрел на Павла желтыми глазами, в которых, казалось, ничего не было, кроме инквизиторской пристальности.
– Офицерье замучило вконец, – осторожно вздохнул Павел. – Того не тронь, этого не смей. Когда же мы с ними-то разберемся, Феликс Эдмундович? Уж невмоготу…
– Уже разбираемся, – почти не разлепив тонких, в ниточку сведенных губ, сказал Дзержинский. – По указанию Владимира Ильича в Холмогорах построен первый концентрационный лагерь для пленных офицеров, буржуев, нетрудовой интеллигенции, попов и прочих тайных врагов советской власти. Сейчас рассматривается вопрос о создании особого лагеря на Соловецких островах. Вот туда и поедут все бывшие офицеры, как только до конца исполнят свой долг перед большевиками.
– Поскорей бы… – от души вздохнул Павел. – Сердце кровью обливается, Феликс Эдмундович.
– Ты получишь мандат на право бессудных расстрелов на месте. Помни, Владимир Ильич неустанно напоминает нам о революционной беспощадности. И предупреждает, что крестьянство воспроизводит кулаков и вредителей регулярно и в массовом порядке.
– Клянусь всегда быть беспощадным к врагам нашей партии!.. Только крестьяне в лесу прячутся…
– В лесу?.. – Дзержинский подумал. – Есть средство и против леса. Хорошее средство! В гражданской войне мы его, правда, не применяли, почему оно и попало в мое ведомство. Но здесь же не армия, здесь – бандиты. Я передам в твое распоряжение отряд специального оружия. Действовать по обстановке, никогда не забывая о ленинской беспощадности! Руку, товарищ Берестов.
Павел вернулся в полыхающую Тамбовскую губернию на товарном составе. В него входили две платформы с цистернами, одна – с легким одноместным самолетом и классный вагон, где ехал Павел со специалистами по таинственному оружию и личной охраной и взвод хорошо вооруженной команды. Состав со специалистами он оставил на тихом разъезде, а в штаб Тухачевского явился с мандатом и вооруженной группой.
– Вот мандат на право расстрелов на месте, подписанный Дзержинским, – сказал он, показав привезенные бумаги. – А это – мандат на право применения спецсредств в случае необходимости. Со мной откомандированы специалисты по применению этого специального оружия и одноместный аэроплан для распыления его над лесами.
– Иприт? – тихо спросил Тухачевский.
– Иприт.
– Ужасно…
– А когда гибнут наши бойцы, не ужасно?
– Там, в лесу, много деревень. За что же женщинам и детям такая мучительная смерть?
– Странный вопрос, – усмехнулся Павел. – За то, что их мужья и братья подняли оружие на советскую власть.
– Ужасно… – повторил командующий. – Вы же интеллигентный человек, вы же представляете, как они будут умирать… Они будут умирать в страшных, неописуемо страшных муках.
Павел молчал, опустив голову. Тухачевский подумал было, что в нем заговорила совесть, но в Павле просто шевельнулись воспоминания. О родных в далекой Вересковке, об отце, матери, сестрах. Он был сентиментальным, что не мешало ему, впрочем, оставаться жестоким. Даже очень жестоким.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Я даю вам, товарищ командующий, две недели. Пусть ваши политбойцы объяснят бабам и старикам, что такое иприт. Пусть ваш политотдел распечатает листовки и распространит их на бандитской территории. Пусть вся армейская медслужба будет готова оказать пострадавшим помощь. Но через две недели…
Две недели нужны были ему, чтобы летчик облетал районы, которые должны были подвергнуться газовой атаке. Тухачевский этого не понял и благодарно потряс его руку.
– Я немедленно отдам такой приказ. Благодарю.
Павел вышел от командующего и настороженно огляделся. Верного телохранителя Кузьмы у крыльца не оказалось. Он стоял возле платформы, на которой привезли цистерны.
– Ты почему от крыльца отошел?
– Иприт? – спросил Кузьма, кивнув на платформы.
– Иприт.
– Так вот ты зачем в Москву гонял, – усмехнулся Кузьма. – Ну, тогда я пошел.
– Куда пошел?
– В деревню. Мараться в таком деле – совесть дороже. До смерти не отмоешься. Прощай.
И пошел неторопливо, не оглядываясь.
Как только особо уполномоченный ушел, Тухачевский послал три срочных шифровки. В Генеральный штаб, главнокомандущему и лично товарищу Ленину. Он умолял запретить применение отравляющих веществ, цифрами доказывая, что сам, наличными силами справится с мятежниками. Он предупреждал, что весь цивилизованный мир никогда этого не простит, что престиж советской власти будет надолго подорван, что европейские партии социалистического толка потеряют доверие к Коммунистической партии большевиков.
Он получил только один ответ. От Ленина, где рекомендовалось любыми средствами подавить мятеж, наиболее авторитетных вожаков повесить в их селах, остальных расстрелять.
Леса Тамбовской губернии были залиты сильнодействующими отравляющими веществами, количество отравленных, искалеченных и больных осталось неизвестным, навеки похороненным в архивах мрачного ведомства Феликса Дзержинского.
Тухачевский стал одним из самых знаменитых героев Гражданской войны, получил звание маршала Советского Союза в первой пятерке. Фамилия Тухачевского упоминалась часто, портреты его украшали стены многих зданий, их носили и на демонстрациях во время праздников. Он тогда был нужен и широко востребован, но в 37 году во время расправы Сталина с руководством Красной армии на пародийном суде ему было предъявлено обвинение в отравлении целой губернии.
Особо уполномоченный Павел Берестов получил значок и звание почетного чекиста.
Правда, позднее он вспоминал об этом с горечью. Министерство страха любило время от времени чистить свои ряды. И четвертый по счету хозяин Лубянки Ежов списал его в ад.
2
Жена одного из известнейших комдивов бывшего прапорщика Владимира Николаева Наталья Вересковская прошла всю Гражданскую войну рядом с мужем. Когда он получил дивизию, служила политбойцом при политотделе, вступила в партию большевиков, разъясняла бойцам текущий момент, открыла школу по ликвидации безграмотности, помогала мужу как только могла.
В конце Гражданской войны дивизию Николаева сняли с фронта, участия во взятии Крыма она не принимала. Дивизия после формального окончания Гражданской войны была переброшена под Москву в капитально отстроенный военный городок, где до революции располагалась какая-то отборная часть. Кирпичные двухэтажные казармы стояли строгими рядами вдоль главной улицы, замыкаясь отлично ухоженным плацем. Артиллерийский парк находился за жилыми корпусами, командиру полагался особняк рядом со штабом, а остальные офицеры жили в удобных отдельных квартирах.
По выходным дням в большом гимнастическом зале клуба непременнейшим образом устраивались танцы. Жены командиров, в основном недавние крестьянские хохотушки, с огромным удовольствием отплясывали под гармошку польку, кадриль и краковяк, а их мужья зачастую заказывали и «русского», из всех сил топоча сапогами по наборному паркету. Наташа попыталась было играть им на рояле, пылившимся здесь же, но они дружно отказались:
– Барская музыка!
Бывшие офицеры, которых в дивизии было много, не посещали эти пляски. Прежде всего это были работники штабов батальонов, полков и самой дивизии, а также почти все командиры частей, начиная с батальонов. Они с женами и дочерьми на выданье собирались вечерами в актовом зале с превосходным роялем, на котором попеременно играл кто-либо из присутствующих. Здесь в ходу были вальсы и даже мазурка, которую очень любила Наташа. А в перерывах отдыхали за приятными разговорами и чаем из самовара с колючим синеватым колотым сахаром. И кто-нибудь из бывших офицеров или их жен негромко пел под гитару старинные русские романсы.
Дивизию укомплектовали по боевой норме, заменили конный состав, артиллерию и пулеметы, но Николаеву это не очень-то нравилось.
– Чего вдруг зажурывся, комдив? – спросил пожилой добродушный комиссар, которого никто в расчет не принимал. – Гарно оружие тебе дали, чого ж еще треба?
– Ясности треба, комиссар, – вздохнул Николаев. – Боюсь, что в каратели нас готовят.
– А вот этого не бойся. Из нас примерную часть создают. Вывеску для всей армии, потому скоро треба ждать инспекцию.
По стране своею кривой неизведанной дорожкой катился нэп. Командиры хмуро вздыхали:
– Снова буржуев выкармливаем.
– Та ну, – отмахивался комиссар. – Обнищала страна, а крестьянство-таки просто до невозможности. В казне – одни дыры, пусть уж их новые буржуи латают. Залатают – и нэпа никакого не будет. Прихлопнут декретом, и кончились все новые буржуи. А селянин останется с плугом да лошадкой.
Вечером комдив на командирские танцы не пошел, хотя танцевал лучше всех. Наташа рано вернулась домой. Владимир сидел хмурый, обложившись газетами и журналами.
– Ты почему на вечер не пришел?
– Мысль одну проверял. Насчет сивки-бурки с плугом.
– Что-то я тебя не понимаю.
– А тут и понимать нечего. Нэп – плацдарм для атаки на крестьянство. Вот мой вывод.
– Да что ты, Володя. В стране крестьянство составляет большинство населения. Какая атака? Во имя чего? И какими силами, если вся армия наша – сплошь крестьянская?
– Новая экономическая политика – задача тактическая. Сама по себе она ничего не решает, но тем не менее введена «всерьез и надолго», как сказал Владимир Ильич. Ну, а какова же, по твоему мнению, задача стратегическая?
– Дать передохнуть народу.
– Народу?.. Да крестьяне бесплатно получили землю исходя из количества едоков в семье. А любимчик Ленина Бухарин бросает лозунг «Обогащайтесь!». Кому он адресован? Нэпманам? Они просто перекупщики при полной стабилизации цен. Так кто же их снабжает продуктами? Правильно, крестьянство. Оно наконец-то дорвалось до больших семейных наделов, трудится до седьмого пота и – богатеет. Я смотрел статистику и утверждаю, что социальный состав крестьянства резко изменился. Бедняк ныне не тот, у кого огромная семья и крохотный надел, а лодырь или пьяница, который сдал свой надел в аренду и дрыхнет под окном в крапиве после очередного перепоя. Вот почему и были отменены всякие там комбеды. Что, разве я не прав?
– Я… Я не очень готова сейчас к такому разговору.
– У крестьянства – схроны, они мужики запасливые. Найти эти схроны невозможно, они не под полом, а где-то в надежном месте.
– Подожди, какие схроны? С зерном, что ли?
– С оружием и боеприпасами. Во время нашей бестолковой войны крестьянин понял, что ему можно рассчитывать только на самого себя. А воевать он умеет. Какая стратегическая задача отсюда вытекает? Элементарная: сделать село кулацко-середняцким и объявить смертельную войну кулаку. Физически уничтожить самых активных и несговорчивых, семьи переселить в Сибирь, а из ленивых, бездеятельных, спившихся бедняков создать сельскохозяйственные артели, превратив их фактически в сельских рабочих, дать норму выработки, сурово взыскивать за неисполнение, а чтобы не разбежались, лишить паспортов, как то делала царская власть. Это отрицание самого многочисленного класса России, который очень скоро будет превращен в сельских рабов.
– Однако политика партии…
– Умоляю, давай разговаривать на русском языке. Никакая партия не обладает корпусом дипломатов, задача которых соблюсти интересы сторон. Она блюдет только свои интересы, и ее оружие не дипломатия, а террор. Кольцо, как ты видишь, замкнулось, мы пришли к началу наших рассуждений.
На этом тогда и закончилась их первая серьезная стычка. А где-то дня через три Владимир сказал:
– Проверяющий из Москвы прибывает. Придется принять его, так что будь готова.
– Милый, где же мы денег возьмем?
– А не надо никаких денег. Выставь на стол наш с тобой паек, пусть поверяющий посмотрит, как живут командиры в подмосковной дивизии. А спирта я у артиллеристов прихвачу.
Но Наталья его не послушалась. И ее учили в детстве, как принимать гостей, и она в своем женском кругу учила этому же вчерашних деревенских хохотушек, а ныне жен среднего комсостава.
Фамилию председателя инспекционной комиссии Николаеву сообщили: комкор Колосов Иван Матвеевич. Фамилия казалась знакомой, но с самим комкором ему встречаться не приходилось.
Для встречи комиссии он выслал почетный кавалерийский эскорт, приказал выстроить в две шеренги бойцов с полной выкладкой вдоль единственной улицы военного городка, а сам со штабом ожидал у подъезда штабного корпуса.
Низкий длинный «руссобалт» неторопливо приближался. Владимир еще издали разглядел сидевшего на заднем сиденье руководителя инспекционной комиссии, и лицо его почему-то показалось ему знакомым. Он точно знал, что они никогда не встречались, и тем не менее этот человек кого-то ему напоминал. Кого?.. Наталью. Наталью Вересковскую, его собственную жену…
Машина остановилась на предписанном уставом месте, комкор с легкостью вылез из нее и пошел прямо на Николаева.
«Офицер, – подумал Николаев. – Выправку и отмашку левой рукой за петличками не спрячешь…»
Вскинул ладонь к фуражке, строевым шагом подошел к председателю комиссии и громко, отчетливо доложил:
– Товарищ комкор, штаб и комендантская часть выстроены для вашей встречи. Дивизия – на сборах в летних лагерях. Докладывает командир дивизии Николаев!
– Очень рад знакомству, – сказал комкор, протягивая руку. – Колосов Иван Матвеевич.
Затем, как водится, началась инспекция частей и подразделений, и наедине им остаться не удалось. Вечером, когда комиссия в полном составе собралась для обсуждения итогов первого дня, комкор Колосов в конце заседания подвел итог:
– Как мы и предполагали, эта дивизия являет собой образец завтрашней преображенной Красной армии. Рад сообщить ее командиру, что уже принято решение о преобразовании ее в бронетанковую ударную дивизию. Через десять – пятнадцать дней вам, комдив Николаев, начнет поступать новая отечественная техника. Так что от души поздравляю.
Николаев горячо поблагодарил, не переставая при этом думать, как же ему заполучить комкора одного. И в конце концов, не найдя никакого предлога, все же рискнул:
– Товарищи командиры, очень хотел бы принять вас у себя дома, но жена плохо переносит беременность, так что извините, пожалуйста, вас примет мой заместитель. Но вас, товарищ комкор, я все же очень прошу оказать честь моему дому. Тут совсем рядом, пешочком прогуляемся.
– Ну, если товарищи не против…
Товарищи были не против, и комдив с комкором первыми вышли на вечернюю улицу уже притихшего городка.
– Вы очень похожи на мою жену Наталью Вересковскую. Она много рассказывала о вас, Александр, – шепотом сказал Николаев. – Искренне рад нашей встрече.
– Во-первых, не Александр, а Иван, – тихо ответил комкор. – Во-вторых, я тоже рад. А в третьих, Наталья действительно скверно себя чувствует?
– Наталья беременна, но чувствует себя превосходно. Я тебя хотел заполучить. Ради семейного свидания, дорогой товарищ комкор. Ты, поди, и не мечтал о таком звании на государевой службе?
– Мечтал – не мечтал, все равно не сбылись наши мечты, Владимир. Ты перешел к большевикам добровольно…
– Рота постановила, Александр, – строго сказал Николаев.
– Да ведь я ни в чем тебя не упрекаю, – вздохнул комкор. – Мы попали в шторм, вот и все наши объяснения. Они не морального, а скорее физического свойства. И поэтому ты вестового из дома отошлешь. Так, на всякий случай. Кстати, занавески на окнах в доме есть?
– Какие занавески, Саша! Наталья где-то настоящие шторы раздобыла. Она очень сумерки любит.
– Все мы любили сумерки, – вздохнул Александр. – Не осознавая, что это – сумерки России.
– Ты член партии? – спросил Владимир.
– Естественно, – усмехнулся Александр. – Когда плывешь по течению, учитывай перекаты.
– Как по твоему, зачем ввели нэп?
– Основной принцип каждой власти – разделяй и властвуй. Обогащаются как раз те социальные группы, в которых большевики видят своих завтрашних врагов – крестьяне и буржуазия, какая еще уцелела. А разделив граждан уже не по сословному признаку, а на богатых и бедных, можно во спасение этих бедных загнать богатых на Соловки. И все, кроме бывших богатых, будут славить советскую власть. И мы опять получим гражданскую войну в ином обличье.
Тут они подошли к дому комдива, разговор прервался, а встреча брата с сестрой была и радостной, и горькой. О политике больше и не вспоминали. Вспоминали юность и детство, боевые эпизоды и смешные случаи, которые случаются и на такой жестокой и бессмысленной войне, какой была война отрицания, так и не закончившаяся в России. И они понимали, что этого дьявольского колеса не остановить.
Вскоре стали прибывать боевая техника, автомашины, новое вооружение. Николаев допоздна оставался в войсках, приходил безмерно усталым и счастливым. Он был военной косточкой, а потому, естественно, не лишен честолюбия. Наташа благополучно родила сына, роды прошли легко, она быстро вернулась домой и все свои силы и время тратила только на ребенка. Сама кормила, отказалась от няньки или домработницы и была очень счастлива. И Владимир был счастлив, пока однажды, вернувшись домой, не услышал от жены:
– Необходимо как можно быстрее найти няню для ребенка.
– Что случилось? – опешил Николаев.
– Меня вызывают в Москву на краткосрочные курсы.
– Какие курсы? У тебя – ребенок.
– Какой ребенок, когда вызывает Центральный Комитет? Вот, изволь. Доставлен с нарочным.
И протянула ему пакет. «ЦК ВКПб срочно требует вашего приезда для обучения на Курсах специальной подготовки».
И – подпись, заверенная гербовой печатью. Вернулась Наталья не скоро и какая-то не такая. Не прежняя спорщица, приверженка канонов, в которые поверила всей душой, раз и на всю жизнь. Молча занималась ребенком, молча кормила мужа, молча прибирала дом, оттирая нанятую няньку даже от колыбели. А Владимир боялся ее расспрашивать, полагая, что она смертельно обижена тем, что ее не порекомендовали в председатели колхоза, который она и организовала после обучения на курсах. И – напрасно, потому что сама Наташа очень хотела выговориться, очиститься, но не могла на это решиться без настойчивых расспросов мужа. Они вдруг перестали понимать друг друга, точно работали на разных частотах одного диапазона.
Дело в том, что во время партийной командировки у нее случилась еще одна внезапная встреча, которая вначале очень ее обрадовала, а потом озадачила и даже напугала. И этот испуг мешал ей самой начать разговор, потому что получалось, что в их споре оказывался правым Владимир.
В районе, который выделили ей для агитации, предупредив, что председателя придется выдвигать из местных активных партийцев, было большое и когда-то богатое село. Сведущие люди посоветовали ей ехать прямо туда, чтобы потом вокруг организованного крупного колхоза создать более мелкие.
– Наглядный пример будет, товарищ Наташа.
Село действительно поражало количеством основательных домов с крытыми хозяйственными пристройками, степенными, столь же основательными хозяевами, неторопливостью и гостеприимством.
– У нас положено так. Сперва откушать просим, а потом и побеседуем с теплыми душами.
Распоряжался с виду хмурый, малоразговорчивый староста, которого все слушали в уважительном молчании.
– Кузьма, – представился он. – Воевал у товарища Дыбенко под городом Нарвой, был ранен и списан вчистую. В партии состою, текущий момент приветствую всей моряцкой душой. Но дело это новое для нас, треба обмозговать его и тут уж как мир скажет.
Обмозговать не успели, как в селе появились семеро конных бойцов в фуражках с красными околышами. Ехавший впереди командир, фуражка которого была почему-то кожаной, спрыгнул с седла, бросил поводья на луку, шагнул к Наталье и быстро отвел в сторону.
– Наташка!
– Павлик!
Наталья ахнула от нежданности, ведь Павлик как уехал в семнадцатом за аттестатом в гимназию, так и пропал для всех навсегда. Пропал окончательно, а тут вдруг…
– Павлик, Павлик!.. Почему не писал? Почему семью мучил?..
– Все расскажу, сначала – дело, – огляделся настороженно, заулыбался. – Кого вижу? Кузьма, здорово!.. Сколько лет, сколько зим…
– Здорово, Павел, – со странной скованностью сказал Кузьма, чуть ли не вытянувшись по стойке «смирно».
– Вот тебе и готовый председатель колхоза, Наталья, – официально порекомендовал Павел. – Свой человек, хозяин основательный. Вот к нему – никаких претензий, а что касается остального кулачья…
– Ты нарушаешь основную установку партии, Павел, – тихо сказала Наталья. – Только сход села может решить, кого из кулаков следует раскулачивать. Только общий сход.
– Давай, Наташа, поговорим по-мужски, – сказал, усмехнувшись, Павел. – А ты, Кузьма, ступай. И не сход собери мне, а партийный актив.
Он взял под руку Наталью, отвел подальше.
– Ты – полная дура или прикидываешься?
– Как ты смеешь?.. – Наталья гневно выдернула руку. – Мальчишка с монтекристо…
– Вот теперь мое монтекристо. – Он похлопал по деревянной коробке маузера. – Вручен лично Феликсом Эдмундовичем Дзержинским вместе со значком Почетного чекиста.
– Поздравляю, – криво усмехнулась Наталья. – И это обстоятельство, ты полагаешь, дает тебе право срывать важнейшее решение Центрального Комитета нашей партии?
– Решение одно: ликвидировать крестьянство как класс мелких собственников. А мы, чекисты, – санитары. Мы разгребаем дерьмо, которое мешает стране двигаться вперед, к построению социализма в одной стране. Пока вы им рассказываете сказки о том, как лодыри да пьяницы вольготно будут жить в сельскохозяйственных поселениях, мы уже разработали план, чтобы ваши сказки стали былью наоборот.
– Что значит – наоборот? Болтун…
– А то, что они никогда не получат паспортов. Они вечно будут гнить в своих серых избах, получая начальное образование вроде церковно-приходского училища. И с них этого хватит. Их дело горбатить спины за никому неведомые трудодни. Не деньги, заметь, не плата натурой, а нечто неосязаемое, настолько неосязаемое, что на него нельзя купить и коробка спичек.
– Ты хочешь вернуть рабство?
– Я ничего не хочу. Нет, неверно. Я хочу, чтобы обошлось без стрельбы, понимаешь? И тут уж все зависит от тебя, сестрица. От твоего уменья морочить людям головы.
– А я не понимаю, не понимаю!.. – закричала вдруг Наталья, колотя маленьким кулачком в грудь брата. – Я решительно ничего не понимаю! Ты – провокатор, Павел?.. Провокатор?..
– До чего же у тебя удобная позиция, – вздохнул Павел. – Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не хочу понимать. А на севере тем временем строят концлагеря с колючей проволокой, вышками, вооруженной охраной и правом бессудного расстрела.
– Для… Для интеллигенции?
– В том числе. Но в основном – для кулаков и подкулачников. И я туда сегодня отправлю первую партию, для чего и прибыл.
– Только сельский сход может определить, кого следует считать кулаком-эксплуататором, Павел. Только сход, и никто более.
– Ошибаешься. Эти списки уже составлены нашими людьми в районе. Вот они. – Он похлопал по карману кожаной куртки. – И я буду поступать согласно полученным нами сигналам, без всяких там свояков, братьев, сестер и добрых соседей. И поэтому собери актив в сельсовете, Кузьма тебе поможет. А я поставлю караул у дверей, пока не выполню свою задачу.
– Но…
– Все. Кончен разговор. Исполняй решение органов, как то и положено.
– Я…
– А ты тем временем будешь избирать правление колхоза открытым большинством голосов.
– Но это же произвол…
– Произвол, произвол. Мусорщики и занимаются произволом, чтобы партия всегда оставалась безгрешной. Иди и морочь им головы, ты в этом с детства поднаторела.
И Наталья пошла. Пошла, с ужасом понимая, что с машиной уничтожения сельской общины спорить бессмысленно. И – опасно. Очень опасно. Последнее ощущение тихо шевелилось в ее душе, и она боялась признаться, что этот унизительный страх уже закопошился в ней.
Павел поставил часового у дверей избы, где заседал актив. А пока под руководством Натальи этот актив с горящими глазами вырабатывал основы будущей колхозной жизни, чекисты Павла на конфискованных подводах вывезли семнадцать семейств, которые числились в списках кулаками и подкулачниками. С собой им разрешалось брать только смену носильного белья да одежду на каждого ребенка. Их отвезли на станцию и погрузили в телячьи теплушки, в которых не было даже нар. И – увезли. Навсегда.
3
Захватив власть, большевики национализировали помещичьи и монастырские земли и передали их крестьянам, надеясь склонить тех на свою сторону. Однако Гражданская война, на которой, как известно, «белые пришли – грабють, красные пришли – тоже грабють», не способствовала уходу за этими землями. Мужиков и лошадей мобилизовывали обе воюющие армии, не хватало рабочих рук, семян, инвентаря, скота. Земля, столь щедро пожертвованная большевиками без выкупа, покрывалась сорняками, корни которых срастались в такую сеть, что их и пара волов не брала.
А главное было в том, что крестьянство перестало верить большевикам с их земным раем после дождичка в четверг. И сеяло теперь с расчетом – семью прокормить да на семена припрятать так, чтобы никто не нашел. Ни люди в кожаных куртках, ни с красными околышами, ни соседи за плетнем. Помогала и порука в семье, что ни за что не скажут, где зерно, даже если наган матери в лоб уткнется. Помереть от голода куда страшнее, чем от пули.
Страх этот полной мерой испытал на себе город. А кроме мирных обывателей нужно было кормить армию – внешнюю и внутреннюю, милицию, чиновничью свору, партийцев, рабочих, детей-сирот, которых расплодилось после войны столько, сколько в России отродясь не было.
Надо сказать, что как крестьянство не верило большевикам, так и большевики не верили крестьянству. Прежде всего потому, что у власти не было никакой крестьянской программы в крестьянской стране.
Для крестьян зажиточных услужливая пропаганда отыскала название «кулак», хотя в деревне эти «кулаки» исстари назывались «справными хозяевами». Да и мало их было, не поживишься, не устрашишь деревню арестом двух-трех семейств. Отсюда напрашивался вывод, что, прежде чем ввести в деревне угодный власти порядок, надо сначала резко увеличить число «справных хозяев», а уж затем – громить их.
Да и стране требовался передых, поскольку она вконец была замордована. И тогда ввели новую экономическую политику – нэп, как называли по тогдашней любви к сокращениям не столько слов, сколько тех, кто ими пользуется.
И тут же появились товары, разрешение на торговлю, новые весомые деньги, льготы для села. А что особо требуется подчеркнуть, отдельные льготы бывшим бойцам Красной армии.
Казалось бы, все правильно: сражался за власть Советов, не щадя жизни, так вот тебе от власти – большое спасибо. Живи и обогащайся, дорогой товарищ боец. Только, как рассказывали, Феликс Эдмундович Дзержинский губы кривил в чекистской ухмылке.
А мужики по работе стосковались, только пустая та была работа. Ни тебе лошадок, ни тебе инвентаря, ни тебе помощников в семьях. Ни сынка, чтоб хоть лошадь под уздцы по борозде вел ровно, ни девчонки, что матери помогала бы да обед какой ни есть в поле носила. И больше того – нет никаких капиталов, чтоб для начала хотя бы зерна на посев купить.
Кузьма к тому времени немного обжился. Женился на вдовой солдатке с сынком лет двенадцати, а вскоре у них и девочка родилась. Вот и все обжитье, потому что коня не было. Ни коня, ни денег, только два поля, сорняками заросшие, да большой покос на берегу речки.
И был введенный еще царем сухой закон, который и сейчас действовал, из-за чего все, конечно, маялись. И эту маяту Кузьма не только собственным горлом чувствовал, но и наблюдал те же мучения у мужской половины населения.
Надо было с чего-то начинать. Кузьма был мужиком сметливым, почему и завел знакомства в соседней кавалерийской воинской части. И вскоре выяснил, что сухая царская докука больше всего сказывается на самочувствии заместителя командира по тылу. А в руках зама по тылу Ильи Семеновича – и списанные тачанки, и сбруя, и даже право выбраковки лошадей.
Стал к себе приглашать на чай. Гоняли чаи до седьмого пота, пока Илья Семенович не начинал вздыхать:
– Эх, чего бы не того бы!..
– А сухой закон?
– Так потому-то и вздыхаю.
– Потерпи до морозов. Через неделю рождественские ударят.
– Ну и что? Закон отменят, что ли?
– А то, что я изо льда умею один очень даже неплохой напиточек делать. Заказанной крепости и по полному закону. Если ты мне пару выбракованных лошадок недорого отдашь.
– Да откуда у тебя деньги?
– А то уж моя забота.
Кузьма знал, что говорил. К тому времени уже открылись ипотечные банки, выдававшие ссуду под залог земли. Крестьянство привычно не верило ни городу, ни властям с их адвокатами, нотариусами, банками и тому подобными барскими выдумками. А Кузьма получил все документы на право владения землей, поехал в город и под эту землю взял солидный кредит. Так что за выбракованных лошадок ему было чем расплатиться. А кроме того, хорошо зная, что доносительство стало патриотическим подвигом, ожидал этого патриотического поступка, почему и запасся лицензией на домашнее изготовление безалкогольного рябинового напитка. Ситро «Рябинка».
Но сперва требовалось угостить тыловика обещанным спиртным, изготовленным без всякого самогонного аппарата. Этот секрет он знал, а потому по первому морозцу погнал в лес жену с ребятишками с заданием принести домой как можно больше хорошей, чуть тронутой морозом рябины. А сам выехал в город, где под припасенную лицензию купил мешок сахару.
В новейшем проявлении общегосударственного патриотизма Кузьма не ошибся. Правда, приехали не чекисты, а милиция с понятыми.
– Сдайте нам свой самогонный аппарат. Это зачтется как добровольное признание.
– Нет у меня никакого аппарата. Ни в хате, ни во дворе. Ищите, раз такое распоряжение.
Все перерыли, ничего не нашли.
– А чего в кадушке вымачиваешь?
– Это рябина. А вот лицензия на изготовление безалкогольного напитка вроде ситро.
Все перетрясли по второму разу, даже во дворе, в хлеву, на сеновале. Уморился участковый. Ткнул в кадушку пальцем:
– А это как перегонять думаешь?
– Да никак. Это – ситро. Разбавлю колодезной водой, разолью по бутылкам и – в город. В оптовую продажу.
Ушла комиссия вместе с понятыми. Тут аккурат морозы подошли, и Кузьма перетащил кадушку с рябиной в холодные сени поближе к входным дверям. Два раза в день – на рассвете, когда корм скотине задавал, и вечером, перед сном, лед, что в кадушке намерз, во двор выбрасывал. И постепенно крепчал его напиток без всякого самогонного аппарата, потому что замерзала только вода, а спирт оставался в целости и сохранности. И когда все само собой дозрело до кондиции, Кузьма принес шкалик тыловику.
– Нравится?
– Ну… Натуральная!
– Ставлю четверть, а ты мне – пару выбракованных коней.
– За коней надо деньги платить.
– Во сколько комиссия оценит, столько и заплачу. Только полудохлых не вздумай подсунуть, я в конях разбираюсь.
Однако рябиновка изо льда так понравилась заму по тылу, что коней он и впрямь поставил добрых и помог, чтобы комиссия недорого за них запросила. И Кузьма получил тягло на немалое количество залежной земли.
А руки, уставшие от бесконечной пальбы на всех фронтах, так по мирной работе стосковались, что он и вставал до зари, и спать со звездами ложился. Купил конную сенокосилку, усадил на нее приемного сына, чтобы тот заливные луга обкашивал, договорился с татарами о продаже. А сам в болоте по пояс осоку косил и на берег для сушки вытаскивал.
– Говорят, американцы какой-то трактор выдумали, – говорил он жене. – Узнавал я в городе. Есть такой, да пока не по зубам. Вот ужо сено продам татарам, тогда поглядим.
Он в город ездил, чтобы оглядеться по-хозяйски. Вот в такой оглядке он татар-овцеводов и обнаружил и договор с ними заключил на поставку сена.
Вся деревня приходила, чтоб на Кузьму поглядеть. Бабы завистливо ахали, а мужья их, цигарки из зубов не выпуская, цедили сквозь зубы, сплевывая:
– И чего надрывается? Будто картошки не хватит.
– Известно, чего. Кулак – он кулак и есть.
Еще нэп существовал, еще бухаринский лозунг «Обогащайтесь!» мелькал в газетных статьях, а власть исподтишка уже натаскивала лентяев на работящих крестьян. С того повелось и так будет всегда, пока советская власть не падет под тяжестью собственных преступлений.
Ничего подобного Кузьма и в сновидениях не видел. Это была его власть, это за нее он сражался, это она давала ему сейчас возможность трудиться с размахом и с удовольствием, а иначе работать он не умел. И порою весьма удивлял наблюдателей через плетень с неизменными цигарками в зубах.
Так, однажды он привез четыре короба чистейшего речного песка и велел приемному сыну и жене аккуратно разбросать песок по пашне, подготовленной под посев. Старательно сам разровнял песок, после чего запряг пару в трехлемешный плуг и перепахал это засыпанное песком поле еще раз.
– Чего мужику неймется? – удивлялись зрители с цигарками.
И еще больше удивились, когда Кузьма привез еще таких же четыре короба с песком и повторил перепашку. И поверх – еще четыре короба чистого песка.
– Контуженный, видать, – вынесло приговор цигарочное присутствие и потеряло к нему интерес.
Россия больных не любит.
А уж когда Кузьма – это под русскую-то зиму! – привез какую-то странную красную да с тонкой кожурой картошку, так и вообще крест на нем поставили. Сбрендил мужик, ясное дело.
Да и сажал-то он ее не клубнями, а – глазками. А глазков в клубне, считай, от шести до восьми. Так он на шесть-восемь частей и делил каждый клубень и совал их в землю накануне первых снегопадов.
А потом засыпал собственные посадки сперва рубленой соломой и сеном, а поверх – сплошной соломой. И опять зубоскалили мужики с неизменными цигарками, а вслед за ними и бабы, но примолкли, когда снег стаял, а вокруг его посадок так развезло, что не только сажать бы было еще невозможно, но даже картошку на семена перебирать рано. Потому примолкли, что у Кузьмы на посадке первые ростки проклюнулись и под весенним солнышком силу набирать стали.
Примолкли земляки. И цигарки навечно к нижним откляченным губам прилипли.
Уродилось у Кузьмы картошки столько, что пришлось двоих мужиков да трех баб нанять, чтоб убрали поскорее. И картошечка была – одна к одной. Вкусная, крупная, рассыпчатая, с тонкой кожурой, которую и срезать-то не надо – поскреб ножом да и в котел.
Вот тогда в Комитете бедноты взвыли:
– Кулак он! Не думает о светлом будущем!
И постановили – раскулачить и сослать в самые дальние районы, где картошка не водится.
Зарыдала жена. По-деревенски, навзрыд, на всю округу. А Кузьма погладил ее по голове и сказал:
– Не убивайся, мать. И в Сибири люди живут.
С ними вместе выслали и тех, кого они нанимали убирать картошку. Как подкулачников и – по всей строгости. С собой – только носильные вещи как взрослых, так и детей, продовольствия на пять дней на каждого едока и – все. Ни инструментов, ни орудий труда, ни гвоздя единого. Однако Кузьма, хорошо поняв классовую зависть, выдаваемую за классовую ненависть, умудрился спрятать в детских вещах, которые чекисты не прощупывали, два топора без топорищ, естественно. И то же самое посоветовал сделать «подкулачникам». Ножовку они исхитрились провезти и стамеску. Нужные вещи в той неизвестной пустыне сибирской, где намеревались их выбросить для медленного умирания. Новая власть особенно любила именно медленное умирание, когда человека приговаривали к расстрелу, а потом отправляли в тюрьму, где он каждый день ожидал этого расстрела, только его до этого последнего вызова по два-три месяца мурыжили. Станцию выбрали глухую, далекую, где и поезда не останавливались. Долго тряслись до нее по разбитым проселкам на собственных лошадях и в собственных телегах. Пока. Пока до полустанка этого не доехали, а там чекисты велели выгружаться, брать ручной багаж и идти на запасной путь, где ожидал товарный состав с распахнутыми настежь дверями.
– Грузись все в этот вагон, – сказал старший. Бабы опять взвыли, а Кузьма спросил:
– Разрешите обратиться, гражданин начальник?
Доволен был «гражданин начальник» с двумя треугольниками на синих петлицах.
– Чего у тебя?
– Разрешите два заступа выдать. Дорога дальняя, холода. Непременно кто-то из стариков либо детишек помрет. Надо будет похоронить по-человечески, милосердие оказать.
– Кулак – а милосердие не забыл?
– Так ведь православный я.
– Православный? – несколько озадаченно переспросил стражник. – Ну, тогда топай в склад и скажи, что я лично велел выдать тебе шанцевый инструмент для похорон.
– Спасибо, гражданин начальник, – сказал Кузьма и поплелся на склад, с трудом скрывая радость.
«Шанцевый инструмент!»
И под эту служебную оговорку караульного получил две лопаты – заступ и совковую, кирку, лом и саперную лопатку. И все это неторопливо отволок в загаженный скотом вагон.
– Спрячьте у стенки под сухим дерьмом. А сам подумал: «Теперь не пропадем, где бы нас ни высадили.
Не пропадем!..»
4
Ехали мучительно долго, по суткам отстаиваясь на глухих разъездах. Кормили похлебкой из брюквы с кусочками давным-давно пересушенной воблы. Два раза в день – утром и вечером. И на оправку выводили взрослых – дважды в день по полчаса, мужчин вместе с женщинами, а детей – трижды, но – по раздельности: сначала девочек, потом мальчишек.
И голодно было, и холодно. Кузьма ходил к конвоирам, долго просил, но добился, чтобы в вагон забросили три охапки елового горбыля. Устелили пол в одном из углов, заодно под него и лом с киркою спрятали, и гуртом клали детей на одеяла да всякую запасную тряпку подкладывали. Слава богу, не застудились девчонки, хотя, как и парнишки, ходили в соплях до колен.
А однажды, когда стояли на разъезде, охрана разрешила открыть двери с одной стороны для проветривания. И тут кто-то незамеченный, проходя мимо этой двери, сбросил на пол мешок картошки, да и пошел себе, не оглядываясь. Оттащили тот мешок подальше от дверей, стали спорить, как картошку делить, но Кузьма отогнал всех и рассыпал на пол весь мешок.
– Не подходить, пока нужную не отберу.
И отобрал семенную. С глазками.
– Дайте, бабы, полотняный мешочек.
Дали тут же. Кузьма осторожно, по одной опустил в него отобранную картошку. Завязал и сказал:
– Это – надежда наша. Куда бы нас ни завезли, картошка – всегда картошка. А потому пуще глаза берегите.
А везли их – ох, как долго! По дороге два старика, старуха да двое ребятишек Богу души отдали, а их все гоняли с ветки на ветку, с колеи на колею. Она в конце концов в разъезд уперлась, и тогда их всех запихнули в два вагончика узкоколейки, по которой когда-то возили лес с генеральных порубок.
– Видать, на лесоповал, – решили мужики.
– Видать, нет, – сказал Кузьма. – По этой железке лет пять паровик не ходил.
Медленно тащились по кривой, горбатой узкоколейке. Наконец и она кончилась. Остановились.
– На выход с вещами!
Выгрузились. Всех пересчитали, отвели за какие-то давным-давно опустевшие бараки, за которыми оказалось два гусеничных трактора с прицепами под брезентом. И всех мигом рассовали по этим прицепам, категорически запретив выглядывать. Поорали, покричали, поклацали затворами для устрашения и наконец медленно куда-то тронулись. Куда – неизвестно, выглядывать запрещено.
А как качало, как бросало! Бабы с малыми детишками на руках летали от стенки к стенке, стараясь подставлять собственные бока да спины, чтоб только маленьких уберечь.
Долго ли ехали так, никто и не помнил. Казалось, что всю оставшуюся жизнь…
Выгрузили их на старой порубке. Пни да ветки, болото да речушка, густота еловая кругом да мох по колена.
– Выживете, значит, докажете, что и впрямь кулаки, – недобро усмехнулся начальник конвоя.
Завыли бабы в голос:
– Погибель наша пришла-а!..
– Тихо, бабы, – сказал Кузьма. – Кулаком советская власть обозвала тех мужиков, которые работать любят, а не перекуривать у плетня. Так и докажем им, что мы – кулаки. Докажем! И – выживем.
5
Все эти события – как семейные, так и всероссийские – для Настеньки прошли стороной. Она была старательна и очень работоспособна, почему вскоре и стала заведующей фельдшерским пунктом.
Только лекарств никаких не было, кроме пирамидона и касторки. Однако Настя не забывала травника Игнатия, который ее когда-то вылечил одними настоями из природных трав, цветов и одному ему ведомых корешков. Она по-детски тут же в него влюбилась, и до появления в их доме чекистов, арестовавших беженца-трансильванца, с радостью помогала ему собирать травы и коренья. Он охотно рассказывал ей, для чего и как именно их следует собирать, и она все эти знания старательно раскладывала по полочкам в своей хорошо тренированной стихами памяти. И теперь все эти знания вдруг пригодились.
При практически полном отсутствии лекарств в фельдшерском пункте неплохо лечили многие болезни. Поэтому шли к Насте, и центр медицины, то бишь городская поликлиника, отошла как-то на второй план. Туда ходили только для получения справки о болезни, которую позднее назвали бюллетенем, а лечиться предпочитали у Насти Вересковской, заведующей фельдшерским пунктом. И Настя лечила весьма успешно, особенно тогда, когда дело касалось легочных заболеваний и разного рода ангин.
Только однажды утром подкатила машина к фельдшерскому пункту. Из машины вышли двое чекистов и без стука вошли в кабинет.
– В процедурную всегда надо стучаться, – сказала Настя. – На приеме могла быть женщина.
– Собирайтесь, – велел один из вошедших. – Поедете с нами.
– Придется обождать, пока я не закончу осмотр больного, – спокойно сказала Настя.
Она не чувствовала за собою никакой вины, а потому и не испугалась. В голосе ее не было решительно никакого намека на испуг. Для чекистов это было столь необычно, что они тут же дисциплинированно вышли в некоторой растерянности.
Закончив осмотр, Настя выглянула в окно. Машина ждала, и ей ничего не оставалось, как предупредить ожидающих приема больных, что скоро вернется и просит ее подождать.
Однако скоро вернуться ей не удалось. А случилось так потому, что у начальника местной ЧК заболела единственная и горячо любимая дочь. Об этом он сказал Насте, едва она вошла в его кабинет.
– Вы – единственная, кто ее может спасти…
– Странный способ доставки фельдшера.
– Простите, хлопцы перестарались. Очень прошу немедля осмотреть девочку.
– Поехали, – тут же сказала Настя. – Только пошлите предупредить очередь, что я задерживаюсь.
Он послал верхового. Но велел сказать, что фельдшер может задержаться надолго.
Кондрат Семенович Березайко был суров и беспощаден. Не столько, может быть, от характера, сколько от истовой веры в необходимость уничтожения врагов Октябрьской революции. Однако и у жестокости всегда наличествует слабое звено. Этим слабым звеном была его единственная дочь, звонко названная Октябриной. Ее мать умерла при родах, и жестокий чекист сам выкормил ее из соски да жеваным хлебом.
Девочка мучительно металась в жару. Настя без особого труда определила тяжелую ангину, мокрые хрипы в легких и общее истощение организма. Сказала сердито:
– Ребенка надо кормить про запас.
– Так ведь… – Кондрат Семенович растерялся. – Мать при родах померла. Кормил как умел.
– Дайте машину. Я привезу лекарства и кое-какую еду.
– А… Вернетесь?
– Я больных не бросаю. Тем более – детей.
Настя привезла свои лечебные средства, кое-какую еду для девочки и необходимые вещи для себя. Березайко выделил ей отдельную комнату, из которой была дверь в комнату ребенка, и этого ребенка предстояло спасти. Настя в детстве сама чудом не умерла при таком букете заболеваний. До сей поры ей не попадались столь тяжелые больные, и сейчас она лихорадочно листала свои старые записи, разыскивая рецепт, который когда-то продиктовал ей трансильванец. Это был настой на каких-то травах, Настя помнила только горький вкус и слабый запах полыни… Нашла!..
– Вот. – Она показала Кондрату Семеновичу рецепт. – Я соберу эти травы и приготовлю настойку.
– Хлопцев пошлю.
– Нет, нет, это не так-то просто. Например, полынь надо собирать рано утром и следует брать только те листочки, с которых скатываются капли росы, не задерживаясь.
Она собрала травы, настояла их на родниковой воде, как рекомендовал Игнатий, и стала давать девочке по ложечке утром и перед сном. И очень скоро ребенок пошел на поправку, отеки горла и само воспаление исчезли, а хрипы в легких стали мягче и слабее.
– Ну, Кондрат Семенович, танцуйте. Через неделю вашу доченьку можно будет посылать по ягоды. Только питаться ей надо так, как следует девочкам. У вас крестьянская психология, по которой завтрашнего работника надо кормить больше, чем завтрашнюю мать. А все как раз наоборот: девочка должна закладывать в собственные запасники здоровье будущих детей. Так что – кормите. Больше молока, масла, овощей, мяса и особенно – рыбы. Не сушеной воблы, а свеженькой, только что пойманной.
– Выходи за меня замуж, – вдруг сказал он.
– Замуж?.. – Настя опешила. – Как так – замуж?
– Обыкновенное дело. Я пост хороший имею, паек добрый, жалованье высокое. Нарожаем детишек, будет на что выкормить.
– Вы, что же, влюбились в меня?
– Ты девица справная, работящая, детишек любишь, за собою следишь. – Угрюмый чекист только что пальцев не загибал, перечисляя достоинства Насти. – А любовь баре выдумали. От безделья.
– А вы не от безделья мне руку и сердце предлагаете?
– Ну что ты. Я – со всей серьезностью.
Он и впрямь был настолько преисполнен тяжеловесной серьезности, что Настя уже с трудом сдерживала смех.
– Значит, со всей серьезностью! Как интересно! И как неожиданно. Настолько неожиданно, что я должна серьезно подумать о вашем предложении лет этак сорок. Не меньше.
И звонко расхохоталась. А Кондрат Семенович вдруг потемнел лицом и тихо сказал:
– Твое счастье, что дочку мою выходила. Видеть тебя больше не хочу. Дочка помирать будет – не позову. Ступай с глаз моих.
Через два дня на двух телегах приехали трое в кожаных куртках и сказали, что она переводится заведующей фельдшерским пунктом в село Новодедово. И дали час на сборы.
6
В Новодедове Насте понравилось. Село было большим, но, с ее точки зрения, в медицинском плане запущенным. Прежний фельдшер окончательно спился, в аптечке оказался только пирамидон, но Настя не унывала. У нее были с собою бесценная тетрадка с записями трансильванца и множество трав и настоев. Надо было восстановить веру сельчан в медицинскую помощь, и она начала сама обходить село. Каждый день, из дома в дом.
Настенька лечила только травами и настоями, и люди поправлялись, а ее авторитет возрастал с каждым днем. В особенности среди женской половины населения.
И как-то во время такого обхода она обнаружила в неказистой избе молодого парня с чудовищно распухшей рукой. От опухоли вверх, к локтю шли красные пятна, температура была высокой, и Настя с ужасом поняла, что это – гангрена. И что необходимо срочно ампутировать руку по локоть.
– Сейчас же доставьте парня в фельдшерский пункт. У него – заражение крови.
– Да нехай себе помирает, – равнодушно отмахнулся хозяин. – Приймак он, Федор этот, за хлеб кой-как отрабатывает. Да и лошадь мне сегодня самому нужна.
Настя бросилась к соседям, поговорила с женщинами, и подвода нашлась. На ней и доставили больного, потерявшего сознание по дороге.
Ей никогда не приходилось делать столь ответственных и сложных операций. Да и в пункте нет обезболивающих. Никаких. А резать было необходимо, и иного выхода тут не было.
Все это она лихорадочно продумывала, пока ехали к ее фельдшерскому пункту. И упросила женщин подержать парня, пока она будет отнимать гангренозную руку по локоть.
Четверо согласились.
Долго снилась Насте эта ее первая в жизни ампутация – без наркоза, по-живому. Но выхода тогда она не видела: парня ожидала мучительная смерть.
Спирту заставила выпить полстакана. Накрепко привязали, палку глубоко поперек рта заткнули и тряпками завязали на затылке, чтобы не вытолкнул. Настя волей заставила руки не дрожать и сделала первый надрез скальпелем.
А как действовала дальше, забыла напрочь. Одно было ясно: гангрена не зашла дальше локтя, и Настя решила не отнимать до сгиба, а оставить – рисковала, конечно, – кусок руки, чтобы можно было когда-нибудь сделать протез. И парень, привыкнув к нему, сможет работать.
Федор долго болел, метался в жару, бредил. Настя сидела с ним все ночи, пока не прошел кризис, температура спала и Федор впервые заснул крепким сном выздоравливающего.
«Вытащила!»
Это не подумалось, а скорее ощутилось. Радость переполняла все ее существо. Каждую свободную минуту она забегала к своему больному в крохотную – на две койки – палату, чтобы перекинуться несколькими словами или хотя бы просто улыбнуться ему. И неумолимо заставляла пить укрепляющие настои на травах и кореньях. Это не было ни влюбленностью, ни тем более любовью. Это была безгрешная женская радость, что он – детище ее рук, знаний, терпения. Что-то сродни материнскому чувству, хотя сама она этого не осознавала.
Он оживлялся, когда она приходила, с удовольствием говорил с ней, но порою лицо восемнадцатилетнего юноши становилось мрачным, он явно переставал слушать ее, пребывая в своих тяжелых думах.
– Что с тобою, Федя?
– Да вот, барышня… – Он тяжело вздохнул. – Калека я теперь, как есть калека. А ремеслам не обучен, ничего делать не могу, кроме как по крестьянской работе. Только кому же такой работник нужен?
– Ну я же тебе рассказывала про искусственную руку? Протез…
– Да какая же скотина протез этот поймет? Уж о коне и не говорю, даже смирная корова шарахаться будет.
– Не беспокойся ты об этом.
– А кормиться чем буду?
– Мне санитар при фельдшерском пункте положен. Оформлю тебя, жалованье получать будешь.
В конце концов Настя уговорила угнетенного потерей руки Федора. Оформила его санитаром, обучила обязанностям и очень обрадовалась, увидев, с каким пониманием он относится к травам и как точно разбирается в них. Он помогал ей как только мог, терпеливо и с пониманием относился к стонам и жалобам больных, а вскоре научился самостоятельно собирать травы и коренья и готовить отвары.
Некоторые травы трансильванец Игнатий собирал росными ночами. Настя строго следовала его указаниям, но по ночам одной на лугах ей было жутковато. Теперь они ходили с Федором вместе, и пугающая ночь стала таинственной, полной звуков, а потому по-своему прекрасной. И Настя любила эти прогулки.
Только во время одного из таких ночных сборов в селе раздался выстрел. Они не обратили на него особого внимания, но, когда вернулись в село, выяснилось, что убит председатель сельсовета. Кто убил, за что убил – ничего не было известно. Только дружно завыли бабы. В предчувствии, что ли.
Через день приехали чекисты во главе с товарищем Березайко. Окружили село, выгнали всех жителей на площадь перед церковью, но в фельдшерский пункт даже не заглянули.
– Кто убил?
– Да кто ж его знает? Нам то неизвестно.
– Неизвестно? – взревел Березайко. – Построить всех мужчин до двадцати отдельно! А баб с детишками – за церковную ограду. И – охрану, чтоб и не высовывались!
Построили мужчин, выгнали женщин с детьми за ограду.
– Не скажете, кто убил, лично расстреляю каждого седьмого мужика! Раз!.. Два!.. А ну, хлопцы, каждого седьмого вытолкайте из рядов и – к амбарной стенке!
Вытолкали из мужицкого строя каждого седьмого. Взвыли истошным воем бабы за оградой.
– Последний раз спрашиваю, кто убил председателя сельского совета? Не сознаетесь, пеняйте на себя.
Ничего, кроме воя да криков.
– На счет три открываю огонь. Раз!..
Замерев от ужаса, Настя и Федор слышали все через открытую в фельдшерском пункте форточку. Счет и – семь револьверных выстрелов. И ружейный залп в воздух, потому что бабы ринулись к воротам церковной ограды.
– Нам туда, Федор, туда. Там могут быть раненые. Я надену тебе на руку повязку с красным крестом, а сама возьму сумку.
Прибежали на площадь, стали в сторонке возле ограды. Охраняющий рыдающих женщин чекист отошел, что-то шепнул Березайко. Начальник нетерпеливо отмахнулся.
– Санитаров не трогать, пусть смотрят на беспощадность советской власти. И делают выводы.
Беспощадность была налицо – семь трупов у бревенчатой стены пожарного сарая. И – строй мужчин, пока еще не ставших жертвами беспощадности.
– Советская власть умеет постоять за себя, – вдруг начал речь Березайко. – Грош цена той власти, которая не способна защищаться. Она за бедного человека, что и вызывает дикую ярость у глубоко затаившихся врагов. И правильно партия указала нам на особое обострение классовой борьбы. Кулаки и подкулачники попрятали обрезы и готовы стрелять наших сторонников, коммунистов и сочувствующих нам. И мы обязаны вскрывать эти язвы, обязаны покарать их носителей со всей пролетарской жестокостью. Ваше молчание прикрывает наших врагов, вот почему мы вынуждены идти на самые крайние меры. Но вы молчите…
– Да не знаем мы! Не знаем! – дико выкрикнула какая-то женщина. – Да хоть всех постреляйте, не знаем!..
– Вот, – с удовлетворением сказал чекист. – Не знаете, значит, покрываете. Не могут в селе не знать, где затаился кулацкий недобиток.
Вновь громко завыли, закричали, зарыдали бабы.
– Не знаем!.. Не знаем мы!..
– Врете!.. – гаркнул Березайко. – Врете по сговору, а это значит, что все вы замешаны в убийстве нашего товарища, сельского коммуниста. И я буду бороться со всей беспощадностью. Отсчитать каждого пятого!..
Чекисты отсчитали и взашей вытолкали к амбарной стене каждого пятого из мужицкого строя. Там еще валялись трупы, и мужики шли осторожно, чтобы, упаси бог, не наступить на мертвеца.
И все бабы за оградой враз замолчали.
– В последний раз спрашиваю всех вас, кто убил председателя сельсовета? – расстегивая клапан кобуры, спросил Березайко. – При счете три открываю огонь.
Но все молчали. Тишина стояла над селом, даже малые детишки не плакали.
– Раз!.. – Пауза была длинной до мучительной бесконечности. – Два!..
– Стойте!.. – закричал вдруг Федор. Бросился вперед, закрыл собою обреченных мужиков.
– В чем дело?
– Я убил этого… Председателя. Расстреляйте меня, только не надо никого больше.
– Ага! – с удовлетворением сказал Березайко, опуская наган. – Вот и славно, вот и все в порядке…
– Неправда! – крикнула Настя, кинувшись к главному чекисту. – Он не мог этого сделать, не мог! У него – алиби, мы вместе ночью травы собирали. Да и без руки он. Как он из обреза может…
– Ах, вы ночью по лугу гуляли?.. Цветики-цветочки…
– Мы травы собирали. Те самые, которыми я вашу единственную доченьку вылечила.
Опустил наган Березайко.
– Сначала следствие проведите…
– Отпустить всех, – вздохнув, сказал чекист. – Охрану вокруг села не снимать. Ко мне – следователя.
7
Отдельная, полностью укомплектованная и перевооруженная современным оружием дивизия комдива Николаева размещалась в удобных, еще царской постройки казармах. Время было голодным, но командиры получали усиленный паек, да и бойцы питались не в пример лучше, чем во многих регулярных частях. Казалось бы, тревожиться не было никаких причин, однако комдив нервничал, когда началось жесткое послевоенное сокращение армии.
Сокращали в первую очередь бывших царских офицеров, создавших саму Красную армию и обеспечивших победу этой армии в кровопролитной гражданской мясорубке. Конечно, боевые награды и комкор Александр Вересковский – он же Иван Колосов – должны сыграть свою роль, но два ранения могут дать повод медкомиссии списать его в резерв, и здесь ни ордена, ни заступничество комкора Ивана Колосова уже ничем не помогут.
– Да перестань ты дергаться! – с раздражением сказала Наталья. – Никто тебя не тронет. А если тронет, я немедленно позвоню в Цека, и тот, кто это сделал, тут же вылетит с работы. Ты, что, забыл, что твоя жена – двадцатипятитысячница нашей партии?
В военном городке безраздельно правила Наталья. Организовала женский клуб, члены которого занимались с детьми в ее присутствии, а в ее отсутствие с наслаждением обсуждали проблемы «Кто? С кем? И когда именно?». Больше жен дивизионных командиров решительно ничего не интересовало. Наталья была настолько выше этой дамской нравственной почесухи, что то ли не замечала ее, то ли игнорировала. Она раздобыла в хозчасти дивизии тройку смирных лошадок и учила мальчишек и девчонок не только скакать на них, но и седлать, и кормить, и ухаживать. Она добилась разрешения приобрести несколько малокалиберных винтовок и устроила тир. А кроме этого добровольцы из младших командиров занимались с ребятами строевой подготовкой и входившей в моду немецкой гимнастикой.
Когда Наташа появлялась в женском клубе, тут же начинались занятия хора, репетиции скетчей силами любителей, тренировки девочек в секции художественной гимнастики с обручами и лентами. Испуганные ее приходом дивизионные дамы немедленно забывали все сплетни и изо всех сил помогали своей командирше.
– Раз, два, три!.. Выше коленки, девочки!.. Начали…
А потом Наталья вдруг объявила мужу, что уезжает на несколько дней в Москву по срочному делу. Николаев никогда не вмешивался в бурную деятельность любимой женщины, а потому без лишних вопросов предложил оформить официальную командировку. Однако Наталья отказалась, сославшись на то, что ее отъезд не связан ни с какими надобностями дивизии. И уехала. А вернулась подлинным триумфатором, привезя с собой не только разрешение на установку в военном городке радиоточки, но и радиста с полным оборудованием.
Вскоре линию для радио протянули, установили целых два репродуктора, и жизнь стала громкой, звонкой и четко регулируемой. Передачи начинались в семь утра и без перерыва шли до десяти вечера. Транслировали не только столичную радиостанцию имени Коминтерна, но и местные новости, если они того заслуживали. Это тоже определялось письменным распоряжением Натальи.
А вот дома строгая командирша была иной, но об этом никто не должен был знать. Очень любила сына, постоянно возилась с ним, играла, рассказывала сказки, читала ему стихи. С удовольствием варила вкусные борщи и готовила не очень вкусные вторые блюда, поскольку у нее всегда что-нибудь подгорало.
Семья была мирной. Комдив Владимир Николаев никогда не позволял себе делать жене замечания даже за пережаренные котлеты, а Наталья не только любила, но и уважала своего мужа.
Впрочем, это не мешало ей порою вдруг срываться, выплескивая мужу в лицо скопившееся раздражение. Этим странным способом она боролась с несоответствующей ее идеалу командира дивизии слабостью, которую подозревала в нем.
– Извини, но ты непозволительно интеллигентен для красного командира и коммуниста!
– Непозволительно интеллигентным быть невозможно, Наташенька. Можно быть только непозволительно неинтеллигентным.
– Нельзя выделяться из общей массы, Владимир. В большинстве это – вчерашние крестьяне, они умеют таить обиды, и когда-нибудь ты почувствуешь тяжесть этих обид!
– Предлагаешь мне изображать неинтеллигента? Сквернословить, пить водку стаканами, не пропускать ни одной женщины, не обсудив ее стати вслух, и орать на всех, кто ниже тебя по званию?
– Это отлично делает Александр. Поучись.
– Александра нет. Есть бывший унтер Иван Колосов.
– Знаешь, чего я боюсь? – вдруг тихо сказала Наталья. – Я боюсь, что этому мужицкому большинству скоро надоест вся русская интеллигенция разом. И гражданская, и военная. И тогда начнут стричь всех под одну гребенку. А при этом способе стрижки срезают те колоски, которые привыкли высовываться от роду своего.
– Это не причина, чтобы перестать быть колоском.
Затрещал телефон. Николаев взял трубку.
– Комдив. Слушаю вас… – помолчал. – Есть.
Передал трубку Наталье.
– Наталья Николаева…
– Товарищ Наташа? – в трубке зарокотал баритон. – Вы проводили операцию по ликвидации в Оскольском уезде?
– Так точно.
– Срочно выезжайте в Оскол. Там получите дальнейшие указания. Желаю успеха.
И трубка загудела частыми гудками. Наталья положила ее на рычаг, растерянно глянула на мужа.
– Кажется, там что-то стряслось, – сказала она. – Я срочно выезжаю в Оскол.
8
С прибытием в Оскол поезд запоздал, почему Наталья пошла сразу в гостиницу, где и сняла номер. Однако чувство дисциплины было в ней заложено с детства, и она решила известить канцелярию указанного ей учреждения, что прибыла с опозданием, но завтра придет к началу рабочего дня. Позвонив от администратора – в номере телефона не было, Наталья неспешно занялась разбором своего багажа, когда неожиданно постучали в дверь.
– Прошу! – крикнула она. И вошел Павел.
– Господи, – вздохнула Наталья. – Опять – ты.
Обняла, поцеловала, отстранилась неожиданно.
И без улыбки посмотрела прямо в глаза.
– Признайся, ты меня вызвал?
– Я. – Павел улыбнулся. – Соскучился.
– Где отец?
– Он числится за Москвой.
– Но он жив?
Павел пожал плечами.
– Выясню.
– А мама умерла, – вздохнула Наталья. – Они с отцом были единым целым. Теперь такой любви уже нет.
– Давай к делу, сестра, – сказал Павел. – Ты отвечала за коллективизацию в этой округе? Ты. А тебе известно, что в селе Семеновка два колхоза?
– Откуда же два? Я помогла организовать один.
– А теперь – два.
– Может быть, это естественно? Южные села большие.
– Мне известно, что второй колхоз создало кулачье с подкулачниками. И что они прибирают к рукам соседние земли. За самогон, за деньги, за старые долги. У меня там – свои люди. Они докладывают письменно. – Он похлопал по полевой сумке. – Здесь – имена наиболее зубастых хищников. Вот мы с тобой вдвоем и пойдем искоренять.
– Какое страшное слово… – вздохнула Наталья.
– Слово правильное. Собирайся.
– Искоренять? – невесело усмехнулась Наталья.
– Искоренять остатки твоей интеллигентности.
Выехали искоренять. Правда, неизвестно, что именно. То ли несовершенство поголовной коллективизации, то ли остатки интеллигентской слякоти. На трех пролетках со следователем и двумя исполнителями в кожанках и огромном мягком «руссобалте». Наталье казалось, что это уже было в ее жизни, было… И поэтому она молчала. Да и Павел молча курил всю дорогу.
Въехали в центр большого села, где на площади возле церкви уже столпился народ. Наталья не успела удивиться, сообразив, что Павел послал вперед вестового с соответствующим распоряжением.
– Тебя отвезут в первый колхоз, – сказал Павел. – Объясни им ситуацию ярко и красочно.
– Какую ситуацию?..
Но Павел не ответил. Вылез из машины и махнул рукой шоферу. Машина тронулась, свернула на пыльную улицу и поехала вниз, к мосту через речку. Переехала ее и оказалась во второй, заречной половине села, где была своя церковь – неказистая, деревянная – и своя немощеная площадь перед нею, на которой собралось много народу, в основном женщины.
Наталью встретил бабий бестолковый крик, в котором утопал смысл самого гнева. Однако она была опытным оратором. Не пытаясь никого перекричать, взобралась на тент машины, кое-как выпрямилась в полный рост и, достав револьвер, пальнула поверх платков.
И бабы враз озадаченно примолкли. Не давая им опомниться и вновь заорать каждой – свое, Наталья громко, а главное – четко выкрикнула:
– Беру слово! Слушать всем!..
Уж что-что, а говорить с возбужденной толпой Наталья умела. Резко, как команды, выкрикивала короткие фразы, никогда не разъясняя их смысла. И получался рубленый на лозунги текст, в котором даже полуграмотным крестьянам разобраться было невозможно. И непонятные лозунги кирпичами ложились в память, строя фундамент того, что под конец провозгласила Наталья:
– Да здравствует родная советская власть!..
И женская толпа с искренним восторгом подхватила:
– Ура-а!..
– Тот колхоз, который спаивает ваших мужей, незаконный. Представители советской власти сейчас разбираются, кто и с какой целью его организовал. Справедливость восторжествует, можете не сомневаться. Для защиты ваших интересов у советской власти хватит и сил, и средств, чтобы навести порядок. Идите по домам, кормите детей, а когда все будет сделано, я лично приду к вам, и мы снова соберемся на митинг.
– Может, молочка зайдешь попить, дорогой товарищ женщина? – крикнула какая-то баба.
– Это с удовольствием, – улыбнулась Наталья. – Горло пересохло вас в чувство приводить.
Засмеялись бабы, обступили ее со всех сторон и неторопливо повели от двора до двора, везде требуя откушать молочка из крынки. И Наталья не отказывалась, понимая, как важно сейчас окончательно закрепить достигнутое.
Так бы оно и случилось, если бы их веселую команду не нагнал косматый и очень рассерженный мужик.
– А чегой-то через мост вооруженный в коже не пускает? – сердито закричал он. – Я в кабак наладился, а он «назад!» кричит. Не велено, дескать, никого из нашего краю выпускать.
– Значит, обождать надо, – как можно спокойнее сказала Наталья, тоже весьма встревоженная неожиданным распоряжением Павла.
– Да ко мне кум приехал, а у меня – ни глотка! – продолжал громогласно возмущаться мужик. – А кабак вот-вот закроют. Солнце сядет, и закроют его. Ну и чем мне кума угощать? Избяным квасом?..
Он вопил на всю улицу, и у плетней уже начали появляться заинтересованные мужики.
– Издеваются над простым народом!.. – орал обиженный. – Уж и кума по людски встретить нельзя!..
– Да что ж это творится такое? – загомонили мужики у плетней. – Все позапрещали, и в кабак по их дозволению…
– А мы сейчас спросим этого, который в кабак не пускает, – с глухой угрозой сказал кто-то от плетня.
Наталья поняла, что еще минута-другая, и эти возмущенные мужики пойдут с кольями пробиваться через мост. Это была пока еще тлеющая искорка восстания, но меры требовалось принимать немедленно.
– Это неразумное решение, – сказала она. – Ждите здесь, я распоряжусь, чтобы всех беспрепятственно пропускали…
И тотчас же пошла, не дав мужикам времени предложить свою помощь с кольями наперевес. Бегом спустилась к мосту, на котором стояли уже двое чекистов из отряда Павла.
– В чем дело, товарищи? Почему через мост не пускаете?
– А ты, товарищ, прислушайся, – сказал один из них.
Наталья замерла. Глухой далекий вой донесся до нее из гористой части села. Бабы ревели, как по покойнику.
– Что это?
– Выселение.
– Куда выселение?
– Сходи к товарищу начальнику, сама спросишь.
– Никого через мост не пускать.
– Затем и поставлены.
– Строго!..
– Есть строго!
Забыв про машину, Наталья, задыхаясь, бежала в гору. И чем выше она поднималась, тем больше сплошной вой распадался на детские крики, вопли женщин и возмущенные выкрики мужчин. Общий вой распадался, но оставался единым сигналом великого бедствия.
Уже потеряв дыхание, она из последних сил вбежала на мощеную площадь перед каменной церковью верхней части села. На площади стояли обычные крестьянские телеги, в которые под конвоем чекистов грузились крестьяне. Женщины и дети, а мужчины стояли чуть в стороне под охраной. С плачем бабы с узлами и малыми детьми залезали на телеги, за ними чекисты выводили детей постарше. Они тоже были с узелками и тоже грузились в телеги. Девочки плакали, но парнишки молчали, крепко стиснув зубы.
На церковной паперти со скучающим видом стоял Павел. Операция была для него настолько обычной, что не требовалось никаких указаний. Его люди знали, для чего они сюда прибыли. Действовали четко, быстро и отлаженно.
Наталья бросилась к брату. Ей не хватало воздуха, и она только смогла проговорить:
– Ты… Ты…
– Я, Наташка, исполняю приказ.
– Есть решение… Решение Цека…
– И есть распоряжение моего начальства. Подошло время срочно строить зоны. Ну, ограждение, бараки, кухни. А для этого нужен лес. Вот эти мужики и будут его валить.
– Но… Но женщины, дети…
– А женщин – в Казахстан. Там тоже надо строить, но из саманного кирпича. Они с детьми едут, палатные городки уже подготовлены, а подростков решено в детскую колонию.
– Зачем же их разлучать, Павел?
– Затем, что запомнят.
– Я… Я напишу в Цека.
– Ох, Наташка, не будь дурой. Мы ведь и реализуем постановление Цека, поняла? Ожидается большая чистка, а тюрьмы переполнены.
– Этого не может быть, не может… – Наталья залепетала неубедительно, по-женски, когда эмоции становятся единственным аргументом. – Такого постановления не может быть, не может. Я бы знала о нем.
– Ты что же, член Цека? – усмехнулся Павел.
– Нет, но я – двадцатипятитысячница, меня знают, я организовывала этот колхоз, меня специально вызвали сюда…
– Где я тебя и встретил, – перебил Павел. – В эпоху обострения классовой борьбы у каждого – свое оружие, сестричка. У тебя – слова, у меня – наган.
Он вдруг замолчал, странно посмотрел на Наталью.
– Мужа любишь? Он хороший мужик, смелый. Уговори его перевестись куда-нибудь подальше.
– Зачем? – насторожилась Наталья.
– Например, на Дальний Восток.
– Он – командир особой дивизии. В ней собраны лучшие кадры, она вооружена современнейшим оружием…
– Делай, что говорят, и забудь, кто говорил. Пожалуйста, уговори Владимира. Чего бы это ни стоило.
– Но я не понимаю…
– Поймешь, когда будет поздно. Вот чего я боюсь, Наташка. Это – очень серьезно. Очень. А сейчас – уезжай. Я пошлю за машиной, она отвезет тебя, куда скажешь.
– Но…
– Пока наганы не заговорили. По Маяковскому. «Ваше слово, товарищ маузер». Ребята, машину перегоните с той стороны села.
Отрицание третье
Надежда обманывает.
Боязнь силу отнимает.
Просьба унижает.
1
Фронтовые дороги и случайности мотали Александра Вересковского под именем Ивана Колосова от Днепра до Амура. Он с кем-то воевал, кого-то выселял, где-то читал лекции, пил с друзьями или скорее с сослуживцами, получил генеральское звание и еще один орден Боевого Красного Знамени, спал со случайными женщинами и в конце концов женился. Тут закончились войны и стычки, он осел в каком-то барачном военном городке и погрузился в тусклую семейную жизнь. Тусклую потому, что жена оказалась капризной и привязчивой, как пластырь. Ежедневные мелкие склоки, в которых не было ни малейшей логики, доводили его до исступления, которое приходилось сдерживать, потому что ответной реакцией всегда была громкая истерика с падением на пол и визгом на полгородка. Терпение истощилось, но он, не показывая и тени этого истощения, начал писать бесконечные рапорты с просьбой перевести его «в Россию», как говорили в тех отдаленных местах. И когда наконец получил согласие, тут же развелся с женой и уехал с одним походным чемоданом.
В поезде он впервые за последнее время уснул спокойным крепким сном, а проснувшись свежим и отдохнувшим, вдруг понял, куда он едет. Нет, не от жены, не принимать под командование очередной гарнизон, нет. Он едет к Аничке Голубковой. В семью, когда-то спасшую его и прапорщика Богославского от неминуемой пули чекистов.
А ведь до крепкого сна в поезде он об Аничке и не вспоминал, как вообще о Смоленске. Такие воспоминания были опасными, их следовало изгонять из памяти, а он – позволил им всплыть. И понял, что более преданной женщины у него никогда не было.
Приехал в Москву, получил новое назначение и, не задерживаясь, тут же на подвернувшемся самолете вылетел принимать вверенное ему соединение. Приняв и познакомившись с командным составом, испросил двухнедельный отпуск по семейным обстоятельствам.
И однажды вечером – специально ждал вечера! – постучал, как когда-то, в опасных ныне воспоминаниях, в освещенное керосиновой лампой окно патологоанатома с огромными ручищами Платона Несторовича Голубкова.
Окно открылось – тут привыкли к внезапным ночным визитам, – в проеме выросла фигура Голубкова.
– Кому понадобился?
– Мне. Только не вы, а Аничка.
Этот голос что-то напомнил Платону Несторовичу, почему он и крикнул не без радостного оттенка:
– Аничка, к нам – жданно-нежданный гость!..
И тут же не только закрыл окно, но и задернул его шторой. Как тогда. И Александр – тоже как тогда – пошел к входным дверям.
Дверь открыла Аничка. Повисла на шее, шепнула:
– Если бы ты опоздал на один час, я бы решила, что между нами все кончено.
– Значит, я успел. – Александр улыбнулся. – Успел, потому что знал предел твоего терпения.
Вечером был торжественный ужин в честь желанного гостя, ради которого Платон Несторович тряхнул запасами спирта.
– Для начала извините за прямой вопрос, – сказал хозяин после первого тоста. – Вы – член партии?
– Я – един в двух лицах, Платон Несторович. – Вы мне дали документы на унтер-офицера Ивана Колосова. Так этот унтер Колосов – член партии большевиков и комкор Красной армии. А вот штабс-капитан Александр Вересковский, которому вы спасли жизнь, не принадлежит ни к какой партии и по-прежнему остался офицером.
– Еще раз прошу извинить меня, капитан. Это – перестраховка, не более того. В Смоленске свирепствуют органы.
– Они свирепствует по всей стране, Платон Несторович. Это не выплеск бандитизма и безнаказанности, это – их программа. Стиль жизни. Настоящей и будущей.
– Мы ничего не знаем, – вздохнул Голубков. – В Смоленске выходят три газеты, но две из них слово в слово повторяют первую, которая называется «Правдой». Такого еще не бывало в России начиная с девятнадцатого века. У меня ощущение, что мы постепенно погружаемся в средневековье.
– На дальнем пограничье, где мне довелось закончить войну, из-за кордона приходили газеты. Их перехватывали чекисты где только могли, широко оповестив население, что человек, тотчас же не отнесший в Чека попавшую ему в руки газету, подлежит немедленному аресту. Комиссарам соединений разрешалось читать эти газеты с последующей их сдачей, но мой комиссар давал их и мне. Я расхрабрился и привез кое-какие выписки из этих газет.
– Это имеет отношение к погружению в средневековье?
– Да, поскольку именно средневековье и породило орден иезуитов. Их русские последователи и захватили власть в России. Вот что об этом пишет русская газета в Харбине. Цитата будет длинной, наберитесь терпения.
СОСТАВ ПЕРВОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА БОЛЬШЕВИКОВ, НАПИСАННЫЙ ЛЕНИНЫМ (на коленке в блокноте)
Председатель Совнаркома – Ульянов (Ленин).
Нарком по внутренним делам – Рыков.
Земледелия – Милютин.
Труда – Шляпников.
Комитет по военным и морским делам – Овсеенко (Антонов), Крыленко, Дыбенко.
Торговли и промышленности – Ногин.
Народного просвещения – Луначарский.
Финансов – Скворцов (Степанов).
По иностранным делам – Бронштейн (Троцкий).
Юстиции – Оппоков (Ломов).
Продовольствия – Теодорович
Почты и телеграфа – Авилов (Глебов).
По делам национальностей – Джугашвили (Сталин).
Нарком юстиции Оппоков (Ломов) так характеризует этот состав:
«…Много преданнейших революционеров, исколесивших всю Россию… в кандалах прошедших от Петербурга, Варшавы, Москвы весь крестный путь до Якутии… Каждый из нас мог перечислить чуть ли не все тюрьмы России с подробным описанием режима. Мы знали, где бьют, как бьют, где и как сажают в карцер, но мы не умели управлять государством…»
Милютин восемь раз арестовывался, три раза бежал.
Антонов-Овсеенко приговаривался к смертной казни.
Крыленко – арестовывался пять раз.
Ногин – семь раз ссылался в Сибирь и на Север, шесть раз бежал.
Скворцов-Степанов пробыл в тюрьме и ссылке более восьми лет.
Бронштейн-Троцкий был сослан в Сибирь.
Авилов-Глебов сидел в крепости, тюрьме, трижды бежал из ссылки.
Джугашвили-Сталин. Он же – Коба, Нижерадзе, Чижиков, Иванович. Известный бандит (ограбление Тбилисского замка, ограбление парохода, разбойные нападения на дорогах Северного Кавказа). Шесть раз ссылался, пять раз бежал.
Конечно, это чтение прерывалось вопросами, уточнениями, замечаниями, а потом наступило тягостное молчание. И нарушилось оно неопределенным вздохом Александра.
– Вот…
– А им – там, в Харбине, – можно верить? – запальчиво спросила Аничка. – Ведь эти люди – за рабочих!
– С армией Колчака ушли рабочие Воткинских и Ижорских заводов. Создали в ней Красную дивизию и воевали под красным знаменем против большевиков. Крестьянство поддерживало большевиков лишь в самом начале Гражданской войны в благодарность за прирезанные земли. Но как только большевики начали силой отбирать хлеб, взялось за оружие. Большевики не за рабочих, не за крестьян, Аничка. Большевики воюют за власть, и террор – их единственный союзник в этой войне против собственного народа.
– Россия – страна крестьянская, – сказал патологоанатом Голубков. – Мужик перестанет сеять хлеба больше, чем нужно на прокорм семьи и скотины, и что же тогда будут делать большевики?
– У меня перед вами преимущество двуличия, – усмехнулся Вересковский. – И в одной из них я – член большевистской партии. Власть скатилась в руки большевиков, как колобок, отсюда и полная неподготовленность их абсолютно случайного правительства. Сначала пытались подкупить земледельцев нарезкой помещичьих и государственных земель – результат известен. Тогда родилась идея создания сельских коммун, которые легко превратить в сельскохозяйственные концлагеря. Запретите людям выход за территорию, лишите документов, и вы получите рабов, которые будут старательно поставлять вам пропитание.
– В крестьянской России?
– Да. Однако для этого сначала необходимо уничтожить наиболее активную и трудоспособную часть крестьянства. И начинается дикая агитация против невесть откуда появившегося кулака-мироеда. Он становится врагом Советской власти номер один еще в то время, когда в Средней Азии, на Кавказе и Дальнем Востоке идут бои. И раскулачиванием, заметьте, занимаются органы ЧК. И они же имеют право бессудного расстрела – человеческая жизнь в руках «тройки».
– Раскулачивание, – тихо повторила Аничка.
– Совершенно верно. На Дальнем Востоке чекисты окружали села и расстреливали каждого десятого. Я спросил у комиссара, как же они себе это позволяют, и он объяснил, что у них директива на определенное число уничтоженных. А наша жизнь устроена так, что каждый стремится перевыполнить указание свыше. За это премия, почет и даже награды.
– Я же говорю, – погружение, – проворчал Платон Несторович.
– Нет, дорогой Платон Несторович, – улыбнулся капитан. – Однажды вы нашли более точное определение этому парадоксу. Вы назвали его отрицанием отрицания и добавили, что Россия попала в колесо отрицания, которое будет истреблять ее народ, пока внешние и внутренние силы не остановят это колесо. Первыми в это колесо попали партии-конкуренты. Эсеры, эсдеки, меньшевики, кадеты. Вторыми – офицеры и иные чины белых армий. Затем – дворянство вообще как класс. Теперь – крестьянство, и тоже – как класс. Затем последует интеллигенция, поверьте. Уже сейчас часть интеллигентов стали заменять на узких специалистов, а к остальным приставили десятки надсмотрщиков. Тут и комиссары, и особо уполномоченные Совета обороны, и явные и тайные агенты Чека. Уже отслеживается каждый их шаг, каждое решение, уже не вольны они ни в подборе помощников, ни в найме надежных советчиков.
– И какую же цель, по-вашему, большевики преследуют? Может быть, у них вообще нет цели как таковой?
– Есть, – жестко сказал Александр. – Уничтожение России. Россия – не территория с населением, Россия – живой организм. Убейте душу, и организм умрет. Он станет понятием географическим, но не духовным. Россия потеряет свою детскость и свою жестокость, свою наивность и свое упрямство, свою особую любовь и свою особую ненависть, свое лихое пьянство и свое отвращение к скупости. Она станет – как все. Станет населением географической зоны, как все прочие страны мира. И, следовательно, превратится в миф. Как Древняя Греция, как Древний Рим. Она утратит свое неповторимое лицо.
Наступило молчание. Вересковский виновато улыбнулся.
– Извините меня, я ведь пришел не ради этого надгробного монолога, Платон Несторович. Я пришел просить руки вашей дочери.
2
Наталье не понравился полный неприятных намеков разговор с Павлом. Он для нее на всю жизнь оставался младшим, ко всем его разглагольствованиям и пророчествам она относилась с внутренней иронией, но все же пересказала содержание последней беседы мужу в тот же вечер.
– Чушь, – поморщился Владимир. – Бросать лучшую дивизию и ехать черт-те куда? Зачем? В страхе перед арестами бывших офицеров? Меня это не беспокоит, я и часа не воевал за белое дело.
– Павел награжден именным маузером самим Дзержинским, – сказала Наталья, защищая брата скорее по фамильной привычке.
– Поздравь его от моего имени.
– Я к тому, что ему может быть многое известно.
– Возможно. Только армии это не касается. Разные ведомства, разные враги и разные способы борьбы с ними.
– Мне кажется, что именно это Павел и имел в виду.
Разговор тогда на этом и кончился. А через неделю Наталья получила персональный вызов в Москву на встречу товарища Сталина с женами командного состава Красной армии.
Самого товарища Сталина! Боже, как обрадовалась Наталья! Все в военном городке знали об этом персональном приглашении, все завидовали ей, предлагали свои небогатые наряды. Она ехала в Москву, в Кремль, и надо было не посрамить всего военного городка.
Встреча состоялась в Кремлевском дворце, где проходили партийные съезды и конференции. Зал был неполным – видимо, отбирали по особому списку, но овация, которой встретили женщины членов правительства, а чуть позже и самого товарища Сталина, была неистовой, долгой и громкой. Иосиф Виссарионович, улыбаясь в усы, успокаивал их и попросил слово для доклада. Наконец зал угомонился, и товарищ Сталин смог начать доклад глуховатым голосом.
Наталья была так взволнована, что первые слова прошли мимо ее сознания. Она начала слышать отдельные фразы, только чуточку успокоившись.
– …Вы – самые надежные тылы для своих мужей, позволяете им полностью отдать все силы и уменье обучению личного состава… мы окружены врагами, социальное противостояние достигло предела… наша гордость и мощь – любимая Красная армия засорена просочившимися врагами трудового народа…
Никто не записывал, потому что их предупредили, что стенограмма встречи будет выдана каждой участнице совещания. Наталья жадно слушала, мечтая о том, что она непременно выступит в прениях, которые были предусмотрены после перерыва. Она пока плохо представляла, о чем именно будет говорить, но как только товарищ Сталин начал объяснять необходимость социализации деревни для активного противостояния кулакам в союзе с подкулачниками, сразу поняла, что говорить следует только об этом. И первой подняла руку, когда желающим предложили выступить. Даже вскочила с места, как девчонка.
Поначалу говорила она очень путанно, горячо, сбивчиво. Но, постепенно успокоившись, рассказала главное. О том, что то ли сгоряча, то ли от недомыслия раскулачивают крепких середняков, наклеивая им ярлык подкулачников.
– Мне кажется, что такими поступками мы дискредитируем само указание правительства о коллективизации, дорогой товарищ Сталин.
Повисла пауза, никто не решался первым выразить свое отношение. И первым зааплодировал товарищ Сталин. Зал тотчас же взорвался овацией, но товарищ Сталин поднял руку, и все мгновенно смолкли.
– Очень верное наблюдение, – сказал Сталин. – Это и есть головокружение от успехов, о чем будет принято соответствующее постановление.
Когда Наталья вернулась в дивизию, по радио уже дважды передавали стенограмму речи товарища Сталина и его ответ жене комдива Николаева. И поэтому ее встречали не просто торжественно, но и празднично, накрыв в складчину стол с угощениями и скромными возлияниями. И она была хозяйкой за этим веселым и дружным столом.
А через три дня в излюбленные чекистами четыре утра прибыла легковая машина за Натальей Николаевой.
– Да не беспокойтесь, товарищ комдив, – широко улыбнулся старший из чекистов, когда Николаев открыл дверь. – Вашу супругу наверх востребовали, в Кремль. Тексты сверить, что ли.
– А почему в такую рань?
– Так ведь самолет на это время заказан. Спецрейс.
– Спецрейс!.. – восторженно воскликнула Наталья и ринулась одеваться.
Николаев прошел вслед за ней, молча отбросил шелковые чулки, кокетливую комбинацию, батистовое белье. Вытащил вместо него теплое, добавил два свитера, заставил надеть самое теплое платье и самые теплые сапожки…
– Зачем? Я же в Кремль!..
– Если в Кремль, переоденешься. А если мимо провезут – перезимуешь. И верь, Наташка, я добьюсь твоего освобождения. Чего бы это ни стоило…
– Да что ты придумываешь! – возмутилась она. – Паникер!..
Но оделась тепло. И – не вернулась.
Через Генеральный штаб Николаев добился разрешения встретиться со следователем, который вел дело его жены.
– За что арестована моя жена?
– Ваша супруга Наталья Николаевна находится под следствием. Меру пресечения определит суд.
– Сформулирую по-иному. В чем обвиняется моя жена?
– Ваша супруга слишком буквально поняла явно провокационный призыв Бухарина «Обогащайтесь». И организовала кулацкие колхозы именно по этому принципу. Следствие выясняет, почему это было сделано. По заблуждению или убеждению.
– И в том и в другом случае предполагается суд?
– Естественно. У нас лучшая в мире правовая система.
Николаев понял, что участь Натальи предрешена. Но ему необходимо было узнать, чем грозит его жене эта лучшая в мире правовая система.
– Я убежден, что моя жена ошибочно приняла спекулятивный призыв Бухарина в качестве руководства к действию.
– Если следствие это установит, полагаю, что суд ограничится высылкой ее в отдаленные районы на небольшой срок. Скажем, года на три.
– Ясно. – Николаев с трудом подавил вздох. – Благодарю за разъяснения и позвольте откланяться.
Он был настолько потрясен судьбою жены, что просто не заметил странной усмешки следователя. Следователь же этот, как только закрылась дверь за посетителем, тотчас снял трубку внутреннего телефона, набрал трехзначный номер и приглушенно сказал:
– Ты прав. Он приходил интересоваться. Как говоришь?.. Там встретятся?.. Я тоже так думаю.
И положил трубку на рычаг.
Через три дня комдив Николаев получил предписание народного комиссара вооруженных сил принять под свое командование Отдельную Дальневосточную дивизию.
Органы всегда действовали быстро и на редкость слаженно, как то было заведено еще их организатором и вдохновителем.
3
В первые дни осмотреться не довелось. Бабы ревели, мужики хмуро рыли землянки, настилали в них полы, обшивали холодные земляные стены жердями. Кузьма распределил, кому рыть, кому строить, кому утеплять, назначил старших и только после этого решил оглядеться.
Их привезли в низину между возвышенностью, поросшей соснами, и густым кустарником с противоположной стороны. Кузьма колупнул землю. Сырой подзол, воду бы отвести да песочку подсыпать, и пошла бы картошка. А песок – вон, под соснами. На носилках натаскать можно. Вот что там, впереди?..
– Вперед, ребятишки.
И впереди – кустарник. А когда миновали его, открылась могучая река, медлительная и величественная. Чуть левее журчал впадающий в нее приток. Вышли берегом к нему, и Кузьма вздохнул с облегчением:
– Не пропадем здесь, ребятки. Не пропадем. Узнайте тут насчет рыбки, только в воду не лезьте.
Узнали. В неглубокой стремительной речушке меж камнями живо металась рыба. Сроду ее здесь никто не ловил, а из берегового лозняка быстро и просто было наплести не только верш, но и заборов в протоках, где кормилась серебряно поблескивающая рыба.
– Не пропадем!..
Кузьма был лишен суетного любопытства, зато сверх меры наделен любознательностью. Ему позарез необходимо было знать, куда его забросила судьба, есть ли соседи и как они живут в этих условиях. И не могут ли они помочь ему хотя бы советом.
Путь был один: сплавиться по реке вниз и вернуться назад, отталкиваясь шестами, по береговой отмели. Для этого было необходимо построить плот из крепких сухих бревен, вырубить шесты и набрать небольшую команду. Двоих взрослых мужиков и парней для разведки и помощи.
И вскоре за поворотом реки увидели добротную избу, навес подле нее, костер и четверых мужчин. Увидев лодку, они замахали руками, и Кузьма тут же пристал к берегу.
Это были топографы. За домом просматривалась огромная поляна, размеченная колышками не только по периметру, но и внутри него. Топографы очень обрадовались неожиданным гостям, а старший – по брови заросший бородой мужчина среднего возраста – сказал:
– Хорошо, сегодня поспели. Завтра за нами снизу катер придет, закончили мы тут.
– Построили чего?
– Строить строители будут. Мы – топографы, наше дело – разметка, а концлагерь – дело строителей.
– Концлагерь?..
– Приказано. Тюрьмы переполнены. А вы как в этих краях оказались? И много ли вас?
Кузьма откровенно рассказал о высылке. Что дети малые, что никаких инструментов не дали, что лопаты еле выпросили, чтобы умерших по дороге хоронить, и что обустраиваются помаленьку, землянки копают.
– Никаких землянок, – строго сказал бородатый. – Морозы тут такие, что земля метра на три-четыре промерзает. Только избы, да хорошо бы – на столбах, чтоб земли не касались. Мы поленились, да и времени не было, а вы – непременно над землей. Тут деревья могучие, а инструмент свой мы вам оставим, кроме специального, конечно. Ну, и обязательно – помещение для мяса и дичи. А то волки быстро разнюхают, тут их хватает. Да и медведи водятся, нашего сотрудника один поломал, вон, до сей поры руку, как куклу, носит.
– Стрелять нам не из чего, – вздохнул Кузьма. – Рыбой надеемся прокормиться.
– Ружьишко, которым наш товарищ от медведя отбивался, мы вам дадим. Приклада, правда, нет, да вы сами сделаете.
– Вот за это – поклон вам. Приклад-то сделаем, тут и сомнений нет. А патроны?
– Ящик дам, больше не могу, уж извините.
– Спасибо. Значит, перезимуем. А перезимуем – жить будем. У нас – картошки полмешка.
– Картошку и нашу всю забирайте. Не с собой же ее увозить.
– Доски вырубать придется, – вздохнул Кузьма.
– Не придется, мы вам продольную пилу оставим. Срубите козлы и тягайте вверх да вниз. А запасы свои мы вам все отдадим. В этих местах без взаимопомощи пропадешь.
И все отдали, кроме своих топографических инструментов. Два мешка муки, по мешку соли и гороху, сахару, сколько нашлось, и даже лодку на пару распашных весел. Да кроме того научили, чего здесь опасаться кроме гнуса, от которого одно спасение: сплошь глиной обмазываться. Энцефалитных клещей, змей, приблудных медведей, которые вовремя в берлогу не завалились, волков, а, главное, холода.
– Дрова запасайте загодя, тут зима ранняя. И не забудьте о всяких травах от цинги. Ешьте черемшу, ложечник, сарану, а зимой – строганину из сырой рыбы. И – побольше. Вот вам образцы, чтобы с ядовитыми травами не перепутали. Икру из тайменя солите впрок, а от остальных рыб – чуть прожаривайте.
Кузьма возвращался от щедрых топографов с легким благодарным сердцем. Уж теперь-то они были спасены. Двигался против течения в лодке, к которой был прицеплен плот, и у него хватало времени подумать и разложить все по полочкам.
Во-первых, зарыть ямы, предназначенные под землянки. Это поручить мальчишкам и не забыть сказать, чтобы поверх положили взрыхленной дерновой землицы. А девочкам – они старательнее и глазастее – приказать пересадить на эту землю черемшу, ложечник и сарану. Старшей выдать для примера образцы, что дали топографы, и научить, как пересаживать.
Во-вторых, козлы для распила досок. Выделить старшего. Остальных мужиков и парней – в тайгу, за бревнами. Все обрезки – на дрова.
Ружье передать Антону: он тайком браконьерил, с охотой справится. К нему в подмогу – пару парнишек. А среди баб отыскать искусницу солить мясо впрок. И рыбу, которую наловят парнишки.
И – самое главное. Строить избы на сваях, баню – на сваях и навесы для мороженой и соленой рыбы и мяса – тоже на сваях.
Значит, по приезде – общий сход. Разъяснить положение, разбить по бригадам и готовиться к зиме. Тогда уцелеем, когда перезимуем.
По возвращении сделал все так, как замышлял по дороге, а потом добавил:
– У тайги законы суровые. Здесь выживает только тот, кто за другого держится и другому пособляет. Работать нам придется по четырнадцать, а то и по все пятнадцать часов в сутки без праздников, без воскресений, до упаду. Зимой отоспимся, а иначе – пропадем.
4
Новая метла по-новому метет. И если Менжинский, последователь Дзержинского, не трогал кадров своего предшественника, а Ягода – своего, то четвертый по счету хозяин Лубянки Ежов считал себя свободным в подборе собственных блоков для личной опоры. Он приказал поднять личные дела наиболее отличившихся чекистов Дзержинского, и созданная его распоряжением специальная комиссия приступила к проверке.
И спустя несколько дней растерянный председатель комиссии лично Ежову доложил, что у почетного чекиста Павла Берестова, награжденного Знаком и личным почетным оружием, вообще нет никакого личного дела. Он награждался непосредственно Феликсом Эдмундовичем, но ни в каких списках, как говорится, не значился.
– Проверить тщательно через наших людей, – распорядился нарком. – Тайно, от истоков до устья.
Искали долго, поскольку дело было весьма запутанным. С одной стороны, особо уполномоченного ЧК никто не знал, но, с другой, он, судя по документам, не зря получил Знак почетного чекиста и дарственный маузер. За ним числился бой на полустанке Просечная и справедливое наказание виновных, упустивших бандитский бронепоезд. Подавление Тамбовского мятежа и уничтожение вышеупомянутого бронепоезда по его сигналу. Он много и плодотворно трудился на ниве борьбы с кулачеством, был отменно беспощаден и по-чекистски принципиален, расчищая крестьянские общины от кулаков и подкулачников.
Только вот настоящей фамилии его никто не знал. Не было никакого Берестова, не существовало его в природе, а дела его были и существовали. Дела, конечно, важнее фамилий, но беспощадный нарком внутренних дел требовал выяснения именно фамилии.
Следовало искать через родственников, но у почетного чекиста Павла Берестова отчества нигде не указывалось. Стали тасовать Берестовых разного рода и звания, разного социального и общественного положения. Кого посадили, кого случайно хлопнули, кого и допросить-то не решились, но толком ничего не прояснилось. Однако сверху нажимали, и бесконечный двигатель советского сыска шевелиться не переставал ни на минуту единую. «Дело» оказалось на контроле самого наркома.
Бурная сыскная деятельность пока никаких результатов не давала. Даже зацепочек не было, потому Настенька вместе со своим санитаром Федором спокойно жили в большом селе Новодедово. И успешно лечили сельчан травами, настоями и мазями, как то делал Игнатий Трансильванец. И так же, как он, никогда не брали никакой платы за лечение.
Село это насторожило. Было в нем какое-то шевеление и даже ворчание, но фельдшерица и ее санитар не обращали внимания, продолжая лечить людей и собирать травы утром, вечером и даже ночью. И тогда к ним пришел учитель:
– Сход очень вас просит прийти.
Пошли. Все село собралось на площади перед церковью. Бабы низко кланялись, мужики вежливо сняли шапки. А староста сказал:
– Детишек вы наших лечите, баб лечите, мужиков, если что. А денег не берете ни копеечки. А сами с раннего утра, всеми вечерами да еще и ночью в три руки травы да коренья собираете нам на пользу. И потому наш учитель в город съездил и там узнал, сколько стоит кисть железная…
– Протез, – тихо подсказал учитель.
– Что?.. Да. И мы на него всем обществом денег собрали. Завтра бричку заложим, и поедете вы с учителем этот… протез покупать. Чтоб, значит, в четыре руки травы собирать нам в пользу.
Так оно и случилось, а вскоре на радость всему селу Настенька обвенчалась со своим санитаром Федором.
Только время сказок кончилось, заменившись по закону отрицания на время советское. И в этом советском времени суд творил уродливый карлик, называемый народным комиссаром внутренних дел.
Пока созданная им комиссия искала таинственного особо уполномоченного ЧК Берестова, его аппарат последовательно избавлялся от собственных старых сотрудников. В конце концов очередь дошла и до товарища Березайко. Он упорно отрицал все выдвинутые против него обвинения, но за дело принялись молотобойцы органов, и весьма скоро Березайко стал признавать все, в чем его обвиняли, а затем «давать показания» и против знакомых и родственников. Так признания дошли и до скромного фельдшера, спасшего его дочь от тяжелой болезни какими-то вредными травами.
Чекисты прибыли в Новодедово ровнехонько в четыре утра, как то было завещано их организатором и вдохновителем. Однако застать фельдшерицу врасплох не удалось: она привыкла к ночным вызовам. Забрали ее и санитара с протезом. Привезли в Москву, на Лубянку. Но и самые изощренные допросы ничего не дали, потому что Настенька ни в чем не чувствовала себя виноватой. Да и сами следователи были в известной растерянности: ну, лечила травами и настоями, так это же не возбраняется? Однако арестованных Лубянкой, как правило, не отпускали, почему и было принято соломоново решение «тройки»: сослать на три года обоих задержанных в лагерь общего режима с разрешением лечебной практики.
И – сослали. Но не по этапу, а в арестантском вагоне.
Дворянская дочь Анастасия Вересковская попала в спираль отрицания вместе с крестьянским сыном Федором.
А вот нащупать ниточку, идущую от нее к объявленному во всесоюзный розыск особо уполномоченному ЧК Павлу Берестову, никому из следователей так и не пришло в голову.
Пассажирский поезд с арестантским вагоном неторопливо полз по неимоверно длинному хребту российского динозавра, постепенно приближаясь к колымским лагерям.
5
Ехали мучительно долго, хотя им выделили отдельное санитарное купе. До места заключения железную дорогу еще не достроили, и пришлось трястись на грузовиках по знаменитому Колымскому тракту.
У ворот выгрузились, по команде построились по пятеркам. Из ворот вышел лейтенант, строго оглядел колонну по пять человек, гаркнул неожиданно:
– Медицина – вперед без досмотра!
Настенька и Федор с вещами нерешительно прошли в большой пустынный двор, со всех сторон окруженный деревянными бараками. И остановились в растерянности, не зная, куда идти.
– Медчасть убирают, – сказал сержант у входа. – Идите пока в седьмой барак.
На каждом бараке черной краской жирно был выведен номер, и они пошли в указанный барак. И остановились, перешагнув порог.
Вдоль всех трех стен его проходили двухэтажные нары, на которых сидели и лежали заключенные. Центр был отдан в распоряжение парнишек, которые с упоением гоняли тряпичный мяч. Население барака при их появлении на миг примолкло, а потом разразилось единым выдохом:
– Баба!..
И тут же подростки, чувствительно оттолкнув их, бросились к корзине и чемоданам. Однако они не успели ни оттащить их, ни тем более открыть, как откуда-то с нар прогремел внушительный бас:
– Сявки, брысь!.. Медицина в законе. Если кто посмеет их тронуть, кусками в сортире утоплю!
Настя и Федор продолжали растерянно стоять у входа под пристальными взглядами заключенных. Пока сержант у ворот не сказал:
– В санчасть проходите, там, поди, уже убрали. Левее ворот отдельный домик, сразу увидите.
Прошли в указанный домик. Настя первой поднялась на крыльцо, осторожно постучала в дверь.
– Входите, не заперто!
Настя открыла дверь и перешагнула порог. И, бросив вещи, вдруг закричала:
– Игнатий!..
И повисла на шее трансильванца.
Счастливой встрече Настя и Игнатий были обязаны распоряжению наркома Ежова, хотя так и не узнали об этом. Он с маниакальным упорством чистил чекистские ряды, избавляясь от всех, кого зачисляли в них его предшественники на самом главном для советской власти посту сторожевого пса.
Одновременно с этой общесоветской чисткой продолжала свою деятельность и комиссия по розыску таинственного особо уполномоченного ЧК Павла Берестова. Она перерыла Гималаи бумаг, допросила с пристрастием и без тысячи граждан, но пока не могла отчитаться перед страшным наркомом хотя бы крохотными, но чуточку реальными следами неизвестного особо уполномоченного. И не ясно, как бы повернулось дело, если бы Ежов по личному указанию товарища Сталина не начал сокрушать собственную армию.
Дело было не в том, что товарищ Сталин, великий вождь советского народа, вдруг испугался собственной армии. Дело было в уязвленном самолюбии, и чем больше фильмов о Гражданской войне и ее героях появлялось на экранах, тем все болезненнее он ощущал уколы этого самолюбия.
Он оказался вне красного эпоса, высвеченного беспощадным экраном. С невероятным упорством и настойчивостью он занимался борьбой с голодом, оживлял промышленность, ставил под ружье все новые и новые дивизии, но никогда не скакал с обнаженной шашкой во главе атакующей красной конницы. У него не было ни одного боевого ордена, ни одного шрама на теле и ни одного боевого друга. И наконец-то пришло время оставить в армии только таких же, как он. Не бряцающих орденами.
Чистка армии превратилась в поголовное истребление ее командного состава вплоть до командиров полков. Расстреляны были четыре маршала из пяти, почти все командующие армиями, корпусами и дивизиями. А тех, кого не ставили к стенке в подвалах Лубянки, ссылали в концлагеря без объявления сроков содержания. То ли навечно, то ли до расстрела.
Отрицание четвертое
Шагай вперед, смелее топай,
Да после нас – хоть два потопа!
1
Колеса отрицания отрицания катились по Советскому Союзу, множество мелких колесиков, потому что каждая республика, каждая область, каждый район стремились заслужить одобрение властей дикой самостоятельностью. А многочисленные комиссии тем временем продолжали свою деятельность. В том числе и комиссия по розыску таинственного особо уполномоченного ЧК Павла Берестова. Без всякого, правда, успеха. Но уже готовилась новая гекатомба. На сей раз облаченная в командную форму начальствующего состава. Вопрос был предрешен, но от видимости хоть какого-то суда отказаться так и не решились. Хотя бы для общественности, если не своей собственной, то – иностранной. Так, для порядка. Лубянка занялась поисками любых компрометирующих материалов на высшее руководство армией. Создали еще одну комиссию, но ей искать было куда проще. По списку высшего командного состава.
И по этому списку комиссия очень быстро вышла на комдива Владимира Николаева. Однако он служил на Дальнем Востоке, который приказано было пока не трогать: японцы рядом. Но супруга этого Николаева Наталья Николаева числилась в лагере. И туда немедленно выехал следователь Лубянки.
Допрос, к огорчению следователя, ничего не дал: супруга комдива рассказывала о его преданности, доблести и орденах. Но следователь был настойчив, выяснил, что девичья фамилия заключенной Вересковская и что из всей родни она общается только с младшим братом Павлом. Он ей написал письмо, подписанное Павлом Берестовым, сообщил, что служит в органах и обещал посодействовать ее освобождению по своим каналам. Правда, обратного адреса на письме не было, но Наталья полагала, что Павел как человек общительный вполне мог переписываться с кем-либо из Вересковки.
Это ничего не давало для раскручивания дела против комдива Владимира Николаева, зато чуть прояснило ситуацию для следователей из комиссии по розыску особо уполномоченного Павла Берестова. И тут же опытнейшие следопыты с Лубянки были направлены в Вересковку.
Только никакого села там не оказалось. Возможно, специалисты по розыску и умели брать след, но как раз следа-то там и не было. И села-то с этим названием там отродясь не существовало (Наталья называла так Хлопово по детской привычке), да и город разросся, поглотив соседние деревни.
Доложили по команде, оттуда сведения поступили в другую команду, которая, поковырявшись в бумагах, разыскала сосланную на три года заведующую фельдшерским пунктом Анастасию Вересковскую. Это был слабый отпечаток утерянного следа, но в лагерь, где она содержалась, все же выехал некий работник органов.
Представившись и успокоив несколько растерянную Настю, он сказал:
– Я потревожил вас с единственной целью уточнить состав вашей семьи. Точнее – семьи Вересковских. Мы намерены учесть потери перед переписью населения. Чисто статистические данные.
– У нас была большая семья. – Настя вздохнула. – Два брата, три сестры, отец с матерью. Из сестер, кажется, я осталась одна. Мама умерла, отец, вероятно, тоже. А братья… Про старшего, Александра, ничего не знаю, а младший – Павел, мне несколько раз писал. Правда, в первом письме он подписался Павлом Берестовым, сказав, что это – служебный псевдоним. Но это, как он выразился, для служебного пользования, он по-прежнему считает себя Вересковским.
Этот разговор ничего не дал для дела о комдиве Николаеве, но комиссии по поискам особо уполномоченного Берестова придал известный импульс для продолжения работы.
И вновь завертелась обильная секретная переписка. Снова и снова всплывали географические точки активной деятельности особо уполномоченного Берестова. Станция Просечная, телеграммы по различным адресам, в том числе и в городок Заборна. Именно там при взрыве моста, отважно осуществленного неким Иваном Колосовым, и был уничтожен бандитский бронепоезд.
И в конце концов старательные следопыты вышли на телеграфиста, который под угрозой браунинга передал телеграмму, чтобы этот бронепоезд попытались задержать именно на Просечной. Телеграфист оказался настолько перепуганным этим требованием, что хорошо запомнил лицо человека, угрожавшего ему пистолетом.
Далее члены комиссии занялись самой станцией Просечная. И начальник охраны станции с удовольствием поведал о бое с бронепоездом и отказе соседнего отряда в помощи. А потом – и о Павле Берестове, под командой которого он оказал содействие особо уполномоченному в наказании командования сводного полка и остался его другом.
– Письмо написал, – с гордостью поведал он. – В Крым приглашает. У его жены в Гурзуфе – собственный дом.
Дальнейшее было делом техники. Через неделю крымские чекисты доставили в Москву Павла Берестова.
Дело о самозванце рассматривала специальная коллегия Наркомата внутренних дел. Павел держался не только спокойно и с достоинством, но даже и с некоторым вызовом.
– На юге России не было ни одного чекиста, и в этом причина, почему я рискнул присвоить себе это высокое звание. Не будь его у меня, и бандитский бронепоезд, и Тамбовское восстание принесли бы нашей стране куда больше горя и несчастья. Я уже не говорю о борьбе с кулачеством…
Коллегия при одном воздержавшемся приняла окончательное решение. Осудив как непозволительное деяние самовольное принятие решений под прикрытием присвоенного самому себе высокого звания особо уполномоченного, она постановила признать его действия обоснованными, исходя из сложившейся на юге страны обстановки. Исходя из этого, коллегия решила объявить Павлу Берестову благодарность, присвоить командирское звание, а награды, выданные самим товарищем Дзержинским, – Почетный знак и именной маузер, – считать наградами вполне им заслуженными.
Однако при этом коллегия направила его начальником закрытого лагеря НКВД в Архангельской области.
Вряд ли Павел отделался бы столь легко, если бы не уже запланированная акция сверху. Акция предусматривала создание нескольких концлагерей специального назначения, и для начала решили воссоздать бывший лагерь уничтожения белых офицеров, уже полуразрушенный к тому времени, поскольку офицеры были поголовно расстреляны. И лучшую кандидатуру, чем Павел Берестов, трудно было найти. Он был обязан самому НКВД за сохранение жизни, получение легального звания командира – чекиста, а значит, будет работать, чтобы оправдать этот неожиданный подарок.
– От вас требуется не просто восстановить лагерь, но и усилить его. Двойной ряд колючей проволоки, вышки через каждые пятьдесят метров, ров вокруг всего лагеря с единственным подъемным мостом. Подземные карцеры с одиночными бетонными камерами.
Готовилась гигантская по своему размаху акция по разгрому Красной армии.
2
Павел понимал, что его спасли от концлагеря, если не расстрела, только какие-то планы завтрашнего дня. Планы, заключительная часть которых поручена ему, самозваному особо уполномоченному, только потому, что он во имя спасения собственной шкуры будет исполнять все приказы и распоряжения без размышлений, а уж тем паче разговоров. Но все же спросил:
– Как расплачиваться с рабочими?
– Тебя, товарищ Берестов, проводят в седьмой кабинет.
Провели. В кабинете ожидало трое мужчин: лейтенант в форме НКВД и двое гражданских средних лет. Один – с усами под Сталина – полнеющий здоровяк с синими глазами, второй – худощавый и в очках на длинном носу.
– Твои помощники, – сказал лейтенант. – Савченко Степан Васильевич, твой заместитель по хозяйственной части. Второй – Захаров Алексей Савельевич, инженер. Специалист по обустройству спецобъектов.
– А ты?
– Я – лейтенант Сергей Воробьев – командир роты охраны.
– Ну, а как с рабочими?
– Прорабы и бригадиры – из бывших контриков, – пояснил заместитель по хозяйственной части. – А рабочая сила – заключенные с хорошим поведением. Так что насчет этого не беспокойся, товарищ начальник.
– Так их же кормить надо…
– Повара уже на месте, – улыбнулся лейтенант Воробьев. – Муж с женой. Срок за хищения почти отсидели, теперь за нами числится будут.
– А продукты? – Павел не столько хотел знать все подробности, сколько показать свою хозяйскую предусмотрительность.
– Туда железнодорожная ветка проложена. Там пленное офицерье сидело, а их много было, сам понимаешь. Наиболее опасных расстреляли согласно спискам, остальных переправили на Соловки.
– Значит, надо брать билеты на ближайший поезд.
– У нас специальный состав, – сказал Савченко. – Пассажирский вагон с питанием, три платформы с колючей проволокой, две – с оборудованием и инструментом и вагон с охраной.
Выехали на следующий день. Павел пришел в купе Алексея Савельевича, поднаторевшего на строительствах лагерей разного назначения, и попросил ознакомить его с проектом восстановления бывшего концлагеря.
– Там вопрос не в восстановлении прежней зоны, а в реконструкции ее в зону особо строгого режима. Отсюда прежде всего задача всемерного укрепления старого лагеря…
Далее он повторил то, что Павлу говорили в Москве. Но он все равно слушал с огромным интересом. Стать начальником такого лагеря – свидетельство особого внимания московского начальства. Он был жесток от природы, и для него отличиться прежде всего означало проявлять жестокость. Твердость и жестокость…
– Распорядитесь вырыть глубокий ров между заборами из колючей проволоки вокруг всего лагеря. И только одни ворота с подъемным мостом через ров…
– Там – слабый грунт. Ров оплывет.
– Это – ваша проблема. Укрепите бревнами, залейте бетоном…
– Понял вас, товарищ начальник. Понял. Мышь не проскочит, не берите в голову…
Ехали долго, отстаиваясь на разъездах на однопутной колее. Пили водку, играли в карты, рассказывали анекдоты, травили байки. И все – смачно, с матерщиной и гоготом. Павел слушал внимательно, громко смеялся, надеясь хоть по их намекам понять, для кого предназначался этот особо укрепленный концлагерь со сворой натасканных на людей собак. Но спрашивать ни о чем не решался. Он уже постиг законы молчания этого ведомства страха.
Наконец добрались. Глушь, граница тайги с тундрой, гнус, болота, сырость, даже летом пронизывающая до костей.
– Здесь и расстреливать не надо было, – вздохнул Степан Васильевич. – Дохли, как мухи.
– В первую очередь, я полагаю, отремонтировать бараки для… – начал было Алексей Савельевич.
– В первую очередь – колючую проволоку в два ряда, – прервал Павел. – Потом – дом для руководства и бараки. Работать всем, невзирая на должности, в две полных смены.
– Неслабо… – усмехнулся лейтенант Воробьев.
– Неслабо, – за Павла ответил Савченко. – Но правильно. А то пока заключенных пригонят, тут окончательно все развалится.
– Не только, – добавил особо уполномоченный Берестов. – Арестанты разбегутся. Кругом – леса, а летом русский человек в лесу – как дома. И поест, и укроется, и переночует. В этих дебрях их и с собаками не найдешь.
Работали до седьмого пота всем составом, кроме поваров. Только поставили столбы, натянули колючую проволоку, начали ставить вышки, как прибыл первый эшелон с заключенной интеллигенцией.
– Кормить арестантов по норме, – предупредил Павел. – Если обнаружу недостачу продуктов, пойдете на арестантские работы.
Присланной интеллигенции дали сутки отдохнуть, а потом начались их четырнадцатичасовые рабочие дни. Эти работы контролировались Алексеем Савельевичем, и Павел ему полностью доверял. Он и лично следил за работами, подписывал многочисленные справки да ведомости, по окончанию работ проводил совещания с руководящим составом.
И постепенно, не ставя перед собою особой задачи, знакомился с заключенными, присланными на стройку. А вечером его однажды потянуло написать Настеньке письмо.
Адреса он не знал. А потому со свойственной ему бесцеремонностью запросил ее местонахождение в НКВД. Под предлогом проверки своих подопечных.
Как уж ее нашли, одному ведомству известно. Может быть, там решили, что начальнику колонии особого режима это чрезвычайно важно по каким-то своим соображениям. Пришло официальное уведомление, что его сестра Настасья Вересковская заключена в лагерь на три года с правом занимать должность заведующей фельдшерским пунктом. Она вышла замуж и теперь значится под фамилией Игнатьева.
Павел тут же написал ей письмо, а затем и запрос в собственное ведомство с просьбой откомандировать в его распоряжение фельдшера Игнатьеву со всем ее персоналом, поскольку у него на важнейшей секретной стройке болеют рабочие, а медицинской помощи никакой нет.
Через месяц приехала Настя с мужем Федором, санитаром с протезом вместо правой руки. И с Игнатием-трансильванцем, который числился ее заместителем по лечению травами.
3
В мае тридцать восьмого и грянуло то, ради чего так старался особо уполномоченный Павел Берестов. В газете «Правда» было опубликовано сообщение ТАСС о раскрытии военного заговора против советского народа и лично против товарища Сталина. И мгновенно, точно по мановению волшебной палочки, по всей стране начались многочисленные демонстрации трудящихся и митинги. Еще до всякого следствия, а уж тем более решения суда как демонстрирующие, так и митингующие требовали одного:
– Смерть!..
Еще вчера они поклонялись своей рабоче-крестьянской Красной армии и боготворили ее вождей, героев Гражданской войны. А теперь неистово кричали хором и в розницу:
– Смерть!..
А со всех стен и заборов глядели торопливо намалеванные плакаты:
«ЕЖОВЫЕ РУКАВИЦЫ». «СМЕРТЬ ШПИОНАМ!»
И во всю мощь гремело радио: – …Кровавые наймиты империализма свили змеиные гнезда в самом сердце нашей родной Красной армии… Наши отважные чекисты схватили за руки двурушников в форме Красной армии… Изверги в военной форме планировали убийство товарища Сталина и расчленение всего Советского Союза…
«Офицерский лагерь смерти, – усмехнулся про себя Павел. – Так вот что я строю с бетонным рвом и двойной колючкой… Полное отрицание, как любила выражаться товарищ Анна…»
Первые заключенные военные прибыли очень скоро: Павел еще не успел достроить обзорные башни вдоль периметра лагеря. Не только растерянные и перепуганные, но и в большинстве без сапог, которые силой отобрала конвойная команда. Это настолько возмутило Павла, что он категорически отказался принимать этап, пока арестованным не вернут сапоги.
– В Москву назад повезешь, понял?.. – орал он в лицо младшему лейтенанту, начальнику этапа. – У меня – прямое подчинение самому наркому! И я немедленно доложу ему по телеграфу, в каком виде ты доставил мне команду. До Москвы не успеешь доехать…
– Да ведь мои хлопцы… – неуверенно залопотал тот.
– Всем разуться! – закричал младший лейтенант. – Немедленно вернуть обувку по принадлежности!
Несмотря на наспех споротые нарукавные шевроны и петлицы Павел не сомневался: перед ним представители высшего командного состава Красной армии, которых почему-то не расстреляли. Зато увезли медленно умирать в концентрационный лагерь на границе тайги и тундры.
– День на отдых после марша, – сказал он. – Завтра с пяти утра приступаете к работе. Работа – четырнадцать часов с получасовым перерывом на обед. Все. Увести в барак, усиленная охрана.
На следующее утро еще до построения на работы к Павлу, стоявшему в стороне, подошел бородатый арестант в диагоналевой форме без знаков отличия. Сняв фуражку и по-офицерски щелкнув каблуками, громко, как положено, обратился:
– Заключенный Колосов. Разрешите вопрос, гражданин начальник!
– Слушаю вас.
Арестованный Колосов вдруг замолчал, и Павел заметил, как он оглянулся, нет ли кого поблизости. И спросил:
– Секрет?
– Секрет, – тихо подтвердил Колосов. – Если я побреюсь, секретом быть перестанет.
– Я кого-то узнаю?
– А кто тебе тир строил для стрельбы из монтекристо, Павлик?
– Александр?.. – еле слышно выговорил пораженный Павел. – Ты?.. Почему – красный генерал? Почему – Колосов?
– Ну, не мог же я стать красным генералом по фамилии Вересковский? Гражданская война, брат.
– Здесь – лагерь уничтожения, Саша.
– Знаю, – спокойно сказал Александр. – Дай мне два дня оглядеться, Павлик. Потом сделай так, как я скажу.
– Попробую…
– Не попробуешь, а исполнишь. Все, как скажу. Вересковские не сдаются, брат мой по крови.
– Вересковские не сдаются, – повторил Павел. – Здесь Настя.
– А Татьяна чем у тебя заведует?
– Татьяна сгинула. И концов так никто и не нашел. А Наташа в лагере умерла.
– Ладно, хоть трое живыми остались. – Александр вздохнул. – Настеньку повидать разрешишь, гражданин начальник?
– Ну, о чем спрашиваешь?
– И на том спасибо.
И громко добавил:
– Разрешите идти, гражданин начальник?
– Идите.
В этот день Александр после бани не стал отдыхать, как остальные. Неторопливо обошел лагерь, настороженно и внимательно осмотрев все, что мог, и только после этого зашел в фельдшерский пункт.
Настя до слез обрадовалась появлению старшего брата, которого считала давно погибшим. Накрыла стол всем, что только нашлось в доме, и даже налила полстакана спирта. Александр тоже был очень взволнован, расспрашивал об ее одиссее, обнял ее мужа.
– Исчезли Вересковские, Настенька, – сказал он. – Ты – Игнатьева, Павел – Берестов, я – Колосов. Исчезла наша фамилия…
Расставаясь, Александр попросил дать ему резиновую трубку.
– Побольше и подлиннее.
– Зачем тебе, Саша?
– Не спрашивай. Легче будет на допросах.
Не спросила, хотя и не очень поняла. Александр старательно спрятал трубку, расцеловался с сестрой, обнял Трансильванца, крепко пожал руку Федору и ушел. И больше не появлялся. А Настю потом и впрямь допрашивали.
На следующий день Александр одним из первых явился на перекличку и развод по работам и сразу же подошел к Павлу:
– Разрешите обратиться, гражданин начальник!
– Слушаю.
– Прошу назначить на строительство надзорных вышек, гражданин начальник. Я – плотник, дело знакомое.
– Передайте бригадиру, что я не возражаю.
– Тогда, если позволите, еще одна маленькая просьба. Мне в хромовых сапогах да и в форме из диагонали трудновато будет там с бревна на бревно перебираться. Хотелось бы попроще чего-нибудь.
– Скажите бригадиру, чтобы он заменил ваше генеральское одеяние на что-нибудь рабочее.
– Благодарю, гражданин начальник! Разрешите идти?
– Что ты задумал, Александр? – тихо спросил Павел.
– Замаливать свои грехи работой на благо мирового пролетариата.
– Ну, иди, – с досадой сказал Павел. – Замаливай.
Александр получил грязную рабочую одежду, корявые, но по крайней мере целые сапоги и одним из первых полез на вышку, сунув топор за ремень. Павел настороженно проводил его взглядом, убедился, что брат включился в работу, и занялся своими делами.
От рабочей суеты его оторвал крик:
– Плотник с вышки сорвался!
Павел глянул, успел заметить, что Александр летит в воду, так и не выпустив топора из рук, крикнул:
– Конвой, вытащить!
Никто уже не работал. Заключенные столпились вдоль внутренней колючей проволоки, отгораживающей канал, охрана спустила на воду две лодки, в которых кроме гребцов сидели охранники с баграми, шум стоял невероятный. Молчал только Павел.
«Неужели и вправду сорвался? – растерянно думал он. – Он же плавать меня учил, он как выдра в воде…»
Любовь к старшему брату боролась в нем с ответственностью начальника лагеря. Если тела не найдут, его ждут крупные неприятности. А если найдут, значит, он потерял любимого брата…
Александр и вправду отлично плавал и нырял. Еще вчера, разглядывая канал, он увидел узкую протоку. Устье реки, водой которой и заполняли канал. Конечно, она была перегорожена колючей сеткой, чтобы кто-либо из заключенных не вздумал этим устьем воспользоваться, но у него имелась полая резиновая трубка, которую он вчера выпросил в фельдшерском пункте. Это давало шанс, которым грех было не воспользоваться.
Еще барахтаясь на бетонном дне, он сунул топор за ремень и под водой поплыл к сетке в углу рва. Добравшись до нее, он осторожно высунул конец шланга наружу, кое-как прикрепил его к колючке, позволил себе немного отдышаться и нырнул опять.
Он хорошо видел под водой: бетонный канал еще не накопил мути и был совершенно прозрачен. Как он и предполагал, сетка не крепилась к дну канала, свисала свободно. Александр приподнял ее от дна, пролез под нею в русло болотной речушки, подышал про запас и, оторвав трубку от колючей проволоки, поплыл вдоль самого дна. Вскоре начались тростниковые заросли, он забился в них, отдышался и стал сквозь тростники пробираться вверх по речке.
Вскоре послышался шум самолета. Александр тут же с головой укрылся под воду, дыша через трубку. Несколько раз кукурузник пролетал над ним, но бывалый офицер не шевелился, чтобы не дрогнули верхушки тростника. А начал двигаться только тогда, когда гул самолета затих, да и самого самолета нигде не было видно.
Передвигался по тростниковым зарослям осторожно, стараясь, чтобы не очень колыхались вершинки. Нашел песчаную отмель, снял с себя все вплоть до белья, отжал воду сколько мог и разложил одежду на песке для просушки. А сам голым опять забрался в тростники.
Комары жрали немилосердно. Александр отбивался от них веничком из вершинок тростника и думал.
По туповатой логике чекистов – а он полагал ее таковою, беглец должен был попытаться уйти в лесотундру, чтобы в конце концов спрятаться в тайге. Значит, он должен идти в сторону прямо противоположную. То есть на запад. Минуя села и города, пересекая реки, железные и шоссейные дороги, но забирая все время чуть на север. К Мурманску.
Очень опасно и очень далеко. Сил хватит, если будет еда. Значит, сейчас, пока станут шуровать в лесотундре, надо озаботиться каким-либо провиантом.
А он – под ногами. К черту брезгливость, когда все помыслы, как бы поскорее дойти. Родина прокормит, она же – дом твой родной…
Шел, ни о чем не думая. Даже Аничку гнал из воспоминаний. Он шел не ради собственного спасения, он шел ради того, чтобы дойти и рассказать миру, какой террор развязал Сталин.
4
Аничка, окончив Смоленский педагогический институт, преподавала немецкий язык в средней школе. Школа располагалась совсем близко от дома, и она успевала приготовить завтрак и обед еще до школы. Только вот гости более не появлялись, видно, размели их события, с каждым месяцем казавшиеся все страшнее. Так что Платону Несторовичу Голубкову вечерами приходилось философствовать в одиночестве.
А Аничка думала о любимом. Ее герое, ее единственном и неповторимом Александре Вересковском.
Сначала он писал ей регулярно, обещал забрать к себе. Потом – все реже и реже, но все же писал, и она ждала. Потом… Потом начался разгром Красной армии, и Аничка поняла, что Александр ей уже никогда не напишет, потому что боится за нее. И с ужасом ждала ареста как законная жена изменника родины. Собрала чемоданчик с бельем и теплой одеждой, два шерстяных платка взяла, кое-что из еды на первые дни. Сухари, кусок сала, сахару. И стала ждать.
И – дождалась. Приехали на сей раз, правда, не в четыре утра, заповеданных товарищем Дзержинским, а уже в сумерках. Машина, пророкотав, осветила вдруг окна яркими фарами, но сразу же потушила их. И застучали в дверь.
– Открой, Аничка, – невозмутимо сказал Платон Несторович. – Стучат, кажется.
Анна открыла, загнав ужас куда-то в глубины души. Вошли двое в форме, а с ними – худощавый гражданский в очках на тощем носу. И – по виду – перепуганный куда больше, чем Аничка.
– Гражданин Голубков Платон Несторович? – спросил, видимо, старший из тройки.
– Пора? – спокойно осведомился патологоанатом. – Не тот ты чемоданчик собирала, Аничка.
– Собери отцу вещи, – сказал второй в форме. – Мы бы твоего отца за длинный язык и раньше упекли куда следует, да специалиста на его место не было. А нам без таких специалистов, сама понимаешь. А теперь вот нашелся, стало быть. Кирпичников Владимир Петрович.
Он неторопливо болтал, пока Аничка собирала отцовские вещи, выбросив свои из чемоданчика. А найденный заботливым НКВД новый патологоанатом стоял молча, понурив голову.
– Копаетесь, копаетесь!.. – строго заметил старший.
Аничка молча передала отцу собранный чемоданчик. Платон Несторович обнял дочь, крепко прижал к груди.
– Не лей слез понапрасну, – сказал он. – Будешь умницей, глядишь, и увидимся еще. Обещаешь?
– Обещаю, – еле слышно шепнула Аничка, боясь, что слезы вот-вот хлынут рекой.
– Ну и славно. Держись, Аничка моя…
И, не оглядываясь, пошел к выходу. Старший молча проследовал за ним, а разговорчивый второй сказал:
– Квартира у тебя казенная, товарищ Аничка. Ну, как вы тут делить ее будете, дело не мое. Лучше всего – по совести.
И вышел.
– Мне съехать? – тихо спросила Аничка Владимира Петровича Кирпичникова.
– Видимо, придется, – смущенно вздохнул он. – Это теперь – место моей работы, а у меня – семья. Так что, извините, бога ради.
– Ничего страшного. – Аничка из последних сил улыбнулась. – Сниму комнату где-нибудь на Покровке. Я – учительница. Преподаю немецкий язык в здешней школе.
– Ну, это проще. – Владимир Петрович тоже улыбнулся. – У меня есть домик на спуске с Покровки. Маленький участок, зато три груши. Это недалеко отсюда. Платы я с вас никакой не спрошу, а вот участок подарить не смогу. Вам придется выплатить за него, но – в рассрочку, по самым льготным условиям и не обязательно каждый месяц.
– Спасибо вам, Владимир Петрович. – Аничка улыбнулась уже от души. – Чур, груши – пополам.
– Я там вырос, в этом домике, – сказал Кирпичников. – И перевоз вам ничего не будет стоить, потому что все ломовые – мои друзья с детства, и погрузят, и перевезут бесплатно… Так что берите всю мебель.
– Спасибо, но…
– Не всю, извините. Вся не влезет, домик маленький. Я вам сначала покажу его, и вы сами решите, что там может разместиться.
На следующий день они пошли к домику на Покровской горе, где жил Владимир Петрович с женой и маленьким сыном. Жена его с радостью приняла Аничку, тут же расцеловалась и тут же перешла на «ты», как то водилось в те времена. Что-то трещала насчет базара, который совсем рядом, на Вокзальной площади. Что до Днепра рукой подать, а в центр, к часам, ходят трамваи от этой самой площади…
Аничка ее не слышала. Она впервые в жизни увидела, сколь гармонично можно вписать жилое строение в ландшафт, не портя самого вида, что распахивался с маленькой терраски, нависшей над обрывом. По дну рва, который образовывали два противоположных обрыва, шла тропинка к калитке, ведущей к водокачке и Вокзальной площади. А сама терраска осенялась могучим тысячелетним дубом, чудом уцелевшим с древнейших времен, когда и самого-то Смоленска еще не было…
Ее водили по саду со знаменитыми грушевыми деревьями, плодоносящими каждый год. По крохотным комнатам крохотного дома, похожего на игрушку, только не под новогодней елкой, а под дубом. Что-то говорили, объясняли, а она думала лишь о том, что ей выпало если не счастье, то утешение жить в домике под тысячелетним дубом. Хоть и одной…
Но для этого требовалось переселиться. Сначала вывезти вещи из сказочного домика в служебную квартиру нового патологоанатома. Потом перевезти ту мебель, которая влезет в домик под дубом. Аничка так спешила переселиться, что кроме своих вещей взяла лишь отцовское любимое кресло, стол да четыре стула, кровать и – книги навалом. Навалом потому, что два огромных книжных шкафа просто не могли разместиться в домике из-за низкого потолка, и Аничка везла книги россыпью, но – все до единой. Здесь она намеревалась ждать отца, которого, безусловно, не могли не отпустить.
Имелось одно неудобство в ее сказочном домике: рядом не было воды. За нею приходилось каждое утро отправляться по тропинке в овраге до калитки, ведущей к Вокзальной площади. Здесь стояла будка, в которой выдавали воду по талонам. Талоны получали помесячно по месту прописки, но самым замечательным было то, что эти талончики в окошке лапками принимала ручная белая крыса без хвоста. Принимала и сама накалывала на гвоздик, а потом долго и старательно умывалась. Заведовал этой раздачей пожилой дядюшка Карл, всегда расспрашивающий о здоровье и настроении. И Аничка очень быстро научилась носить воду на коромысле, которое осталось от прежних хозяев.
Электричества в домике не было, но прежние хозяева оставили целых три лампы, из которых одна с круговым фитилем – она называлась «Молния» – давала достаточно света, чтобы читать по вечерам. Керосину она потребляла, правда, много, но Аничка не только преподавала немецкий язык в десятилетке возле Покровских госпиталей, но давала и уроки частные. Не детям – с них бы она не взяла ни копейки, Аничка давала уроки их родителям, друзьям и соседям этих родителей. Тогда знать немецкий язык было весьма престижно, и порой ей даже приходилось отказывать новым желающим.
Но подступала осень, осыпались каштаны, летела листва и с других деревьев, и только могучий дуб не желал расставаться со своею листвой. Он щедро сбрасывал желуди, и Аничка аккуратно собирала их. Они были настолько совершенной формы, что не собирать их у нее просто не было сил. С ними по красоте могли поспорить только каштаны, но они были далеко в городе, в основном в Лопатинском саду. Аничка несколько раз ездила в этот сад, собирала каштаны, выковыривая их из колючих панцирей, но здесь ей всегда горько думалось о невесть куда сгинувшем муже, бывшем штабс-капитане Александре Вересковском…
Осень несла печаль. Аничка по вечерам все чаще и чаще отвлекалась, и странная безадресная грусть окутывала ее черным безнадежным покрывалом. Ей казалось, что все уже в прошлом, что впереди – одиночество в одиноком домике, в котором ей и суждено состариться.
Аничка уже не читала. Тусклыми, бесконечно длинными вечерами по привычке брала книгу, садилась перед печкой, которая топилась хворостом, потому что рубить дрова Аничка не умела, раскрывала книгу на закладке и роняла на колени. Читать не хотелось, думать было не о чем, и она просто сидела у окна до позднего вечера. Тогда ложилась в постель, накрываясь всем, чем только можно было укрыться, и тягостно ждала, когда же придет сон.
И как-то утром выпал первый снег, нежный и пушистый. Аничка всегда любила его, а теперь пришла в ужас, потому что снег надо было чистить, чтобы не оказаться отрезанной от выхода в город. А чистить ей раньше не приходилось, и она понимала, что ей никак с этим делом не справиться. И она пришла в такое отчаяние, что даже не расслышала скрипа этого первого снега под тяжелыми мужскими шагами. И стука в дверь не расслышала. Услышала голос:
– Простите, не подскажете, как мне Анну Колосову найти? Сказали, где-то здесь…
Поначалу Аничка даже не сообразила, что она и есть Колосова, а не Голубкова. Колосова по давно исчезнувшему мужу. Потом вскочила:
– Я!..
Распахнула дверь. Перед нею стоял бывший прапорщик Алексей Богославский. Взвизгнула, как девчонка, и повисла у него на шее.
5
Богославский был в потрепанной военной форме со споротыми петличками и шевронами. Рыжая щетина покрывала щеки, подбородок отвисал жидкой, еще не оформившейся бороденкой, глаза блестели усталым, каким-то прибитым упрямством.
– Войдем? – тихо спросил он.
Аничка отстранилась. Он вошел, крепко прихлопнул дверь и закрыл ее на щеколду.
– Так теперь надежнее. Есть, – сказал он. – Три дня голодом морили.
– Сейчас, сейчас! – Она бросилась на кухню, а Богославский тяжело опустился на стул.
– А где Александр? – из кухни крикнула Аничка.
– Спирту у тебя не найдется?
– Немного есть. Отлила из папиных запасов. Он арестован, а меня переселили сюда.
– Знаю. Я ведь сначала по старому адресу пошел.
– А что же все-таки с Александром?
– Тащи еду, спирт и два стакана. Все расскажу.
Аничка примолкла, поняв, что добрых вестей она не услышит. Молча принесла кастрюлю с борщом, накрыла на стол, поставила два стакана. Разлила борщ по тарелкам, положила фляжку со спиртом и села напротив, сухими глазами вглядываясь в бывшего прапорщика. Богославский молча разлил спирт, поднял стакан.
– За упокой души. Не чокаясь.
И встал. И Аничка встала, качнувшись, но успев опереться о стол.
Выпили. Постояли, склонив головы. Две слезинки сползли по Аничкиным щекам. Ровно две, она умела «властвовать собой».
– За что? – спросила, помолчав.
Богославский жадно хлебал борщ. Вытер рот рукавом.
– Расстреляли весь высший комсостав. Сталин армию чистил.
– Как тебе удалось уцелеть?
– А я – мелкая сошка. Был при комкоре, то бишь твоем муже, порученцем, забрали в НКВД. Вот.
И положил на стол растопыренные пятерни без последних суставов трех пальцев и с не разгибающимися ладонями.
– Били?.. – с ужасом и почему-то шепотом спросила Аничка. – Там бьют?..
– Если бы били – полдела. Пытают. И очень изощренно. Но я все вытерпел, и они совершенно неожиданно отпустили меня. Я понял, что отпуск у меня временный, пошел в Москве на толкучку и у карманников купил паспорт на фамилию Иванов. И удрал в тот же день в Смоленск. Если позволишь пожить, все буду делать. Несмотря, что руки – как крюки. Приловчился.
– Я буду счастлива, дорогой мой. Мы с отцом однажды вас неплохо спрятали, и я убеждена, что никто вас и здесь не найдет.
– Мне повезло, – сказал Богославский. – Энкавэдэшники для острастки сунули меня с перебитыми пальцами к уголовникам. А те не только подлечили мои изуродованные руки, но и сказали, у кого именно можно достать паспорт на толкучке. Причем бесплатно, сославшись, что какой-то там Серый заплатит сам. Вот так я и стал Ивановым.
Больше ни о погибшем Александре Вересковском, ни о себе они не говорили. Они вообще мало разговаривали. Богославский поднимался еще до зари и тихо выходил из дома, не скрипнув ни единой половицей. Убирал снег, который порою заваливал саму входную дверь, чистил дорожки. Особенно старательно ту, по которой каждое утро учительница немецкого языка ходила в школу-десятилетку. К этому времени был готов завтрак, после которого Анна шла в школу, а Богославский прочищал тропочку к калитке, ведущей на Вокзальную площадь и в будочку с ручной белой крысой. Дядя Карл отпускал ему воду по талончикам, Богославский относил воду домой и тут же шел пилить и колоть дрова.
Он не только делал все на участке, но и в доме. Убирал, протирал пыль, мыл посуду. Только никогда ничего не готовил, сказав:
– Ты так вкусно готовишь борщ, Аничка, что я лучше и пробовать не буду заменять тебя на кухне.
Аничка готовила из рук вон плохо, но была так польщена, что расцвела в улыбке.
Неизвестно, как бы дальше развивались события в маленьком домике на Покровской горе, если бы не занемог дядя Карл, заведовавший раздачей воды по талонам. К тому времени он очень сдружился с Алексеем Богославским, а потому и сказал откровенно:
– Заболеваю я, Алексей. Старая болезнь, еще с Гражданской. Что, если я тебя порекомендую на мое место, а ты меня к себе положишь? Договорись с хозяйкой своей, боюсь я больниц, а родственников у меня нет. Ни единого.
Аничка, естественно, не отказала, поставив, правда, одно условие: дядя Карл должен был переехать к ним со своей белой бесхвостой крысой. И когда в управлении водоснабжения Алексея утвердили на место заболевшего, дядю Карла Богославский на руках перенес в домик под вековым дубом. И белая крыса сидела у своего хозяина на груди.
Аничка пригласила знакомых врачей из военного госпиталя. Врачи тщательно осмотрели больного и, проведя закрытый консилиум, сказали Анне:
– Безнадежен. Можем взять, чтобы не обременять вас…
– Ни в коем случае! – категорически отказалась Аничка. – Я постараюсь обеспечить дяде Карлу все удобства…
– Удобства не спасут, – вздохнули доктора. – Но воля ваша, товарищ Голубкова.
Через неделю дядя Карл скончался. Похоронили его как могли по своим доходам, справили поминки, отметили девятый день и только тогда поняли, как изменилась сама их жизнь. Осиротевшая крыса привязалась к Аничке, не отходя от нее ни на шаг. А Алексей Богославский с липовыми документами на некоего Иванова стал советским служащим. Выдавал воду по талонам, получал заработную плату, вступил в профсоюз коммунальщиков.
Несмотря на занятость (семь часов без перерыва на обед), Алексей не уменьшил своих работ по дому. Вставал в пять утра, колол дрова, разжигал огонь в печурке, возился во дворе, только воду стал носить по вечерам, когда кончалась раздача воды населению.
Анна по-прежнему каждое утро ходила в школу, а также учила немецкому языку всех желающих за небольшую плату, жили они сейчас значительно лучше. Дома она занималась кухней, научившись готовить вкуснее, а вот разговаривать стали куда меньше. Алексей, устав за день, рано ложился спать, Аничке, которая снова начала читать, книги доставляли больше удовольствия, чем отрывочные беседы с Богославским ни о чем. Это постепенно становилось даже не привычкой, а стилем их жизни, и Аничка была очень удивлена, когда он вдруг заговорил. Смущенно, опустив голову и глядя в стол.
– Ты – вдова, Аничка. Мой командир, а твой законный муж Александр Вересковский погиб.
– Я знаю, – тускло ответила она, не отрываясь от книги.
– Ты – одна, и я – один. А живем вместе. И чем дольше живем, тем я все больше люблю тебя. Одна ты у меня, одна в целом свете. Выходи за меня, распишемся по закону. А?..
Это «а?» прозвучало столь робко и искренне, что Анна заплакала, уронив книгу на колени.
– Не распишут нас, Алешенька. В паспорте у меня – штамп, что я замужем за Александром…
– Я в милицию схожу. Попрошу справку, что расстрелян он в тридцать восьмом по военному заговору. Предъявим в районный ЗАГС справку, они штамп аннулируют…
Так начались хождения, в результате которых в лабиринты НКВД оказались втянутыми их родственники, друзья, знакомые и они сами.
6
– Приходите через неделю, – сказали в милиции. – Запрос длительный, а ответ – еще длиннее.
Неделя превратилась в бесконечность. Поняв это, Аничка махнула рукой на штамп в паспорте, и они стали жить как муж и жена, и это стало единственным счастьем в их жизни.
В районном отделе НКВД, куда милиция переслала запрос, немедленно связались с Москвой по своим каналам. Это дело попало к пожилому следователю, и он не усмотрел в нем ничего, кроме естественного желания некой гражданки Колосовой избавиться от штампа в паспорте. Так бы, вероятно, и произошло, и колесо отрицания не включилось бы в смертельный круг, если бы накануне в отдел не прибыл стажер в чине младшего лейтенанта с красными петлицами. Он полыхал воспаленным пламенем желания самому раскрыть хоть какой-нибудь очередной заговор, и в запросе о судьбе бывшего командира корпуса усмотрел такую возможность. И стал искать в архивах какие-либо документы, относящиеся к этому делу.
А тут еще из Москвы ответили, что бывший комкор не расстрелян, учитывая его пролетарское происхождение, а сослан бессрочно в концлагерь специального назначения. Стажер настоял, чтобы в концлагерь был срочно послан запрос, жив ли еще бывший командир корпуса пролетарского происхождения.
Ответ пришел неожиданно быстро:
«Заключенный Колосов Иван Матвеевич сорвался с вышки и утонул в обводном канале. Начальник концлагеря Берестов».
– Утонул, – сказал следователь. – Закрываем дело.
– А где медицинское заключение? – спросил настырный практикант. – Без медицинского свидетельства труп считается пропавшим без вести и объявляется в розыск. Так написано в инструкции.
– Да утоп он, утоп! – уже с раздражением ответил следователь. – Могло в ил засосать…
– Ил во рву специального концлагеря? – недоверчиво прищурился помощник. – Что-то не верится. Кто там начальником?
Как ни раздражался начальник, а запросил. Некто Павел Берестов, послан за самозванство исправляться. И тотчас же въедливый практикант заставил запросить официальное требование, чтобы указанный Павел Берестов немедля выслал акт медицинского свидетельства о гибели бывшего комкора Ивана Матвеевича Колосова.
Вот тут Павел испугался до липкого пота. По его приказанию заключенные дважды протралили обводной канал и ничего не нашли. И Павел понял, что Александр умудрился каким-то образом удрать из концлагеря особого режима. Пока не было никаких запросов, он не очень беспокоился и даже радовался, что старшему брату удалось спастись. Но теперь запрос поступил, и следовало думать, как спастись самому.
Следует отметить, что к тому времени Павел решительно отказался от помощи вредной интеллигенции, от которой в строительстве толку было мало. И стал требовать бытовиков с рабочими навыками. Но начальники бессчетных лагерей Гулага отсылали к нему не смирных бытовиков, а прежде всего возмутителей спокойствия их собственных лагерей. И в основном это была блатная публика, сидевшая, естественно, не за разбои и убийства. Но – блатная, то есть строго подчинявшаяся воровскому кодексу поведения в первую очередь.
Павел об этом просто не знал. Он знал одно: во что бы то ни стало следует заручиться медицинским свидетельством о гибели комкора Колосова. И сразу же пошел в фельдшерский пункт.
Недавно поступивший в лагерь патологоанатом Голубков, которого он перевел с общих работ к заведующей фельдшерским пунктом Насте Игнатьевой, встретил его на крыльце – сработал хорошо налаженный аппарат наблюдения блатной публики, о чем Павел и не подозревал.
– Немедленно напиши заключение о гибели в канале Колосова Ивана Матвеевича, – категорически приказал он.
– Вы нашли труп? – поинтересовался Платон Несторович.
– Нет никакого трупа, и ты это отлично знаешь! – раздраженно крикнул Павел. – Мне нужно заключение, а не труп.
– Сожалею, но вынужден отказать категорически. Нет трупа – нет заключения.
– А в карцер на пятнадцать суток не хочешь?
Павел и не заметил, как за его спиной выросла толпа блатной братвы из всех бараков. Но именно из этой толпы и раздался вопрос.
– Ты что, начальничек, не знаешь, что Серый объявил медицину в законе? А у него ножички длинные, и до тебя, начальничек, достанут.
– Молчать!.. – крикнул Павел и, выхватив именной маузер, выстрелил в воздух. – Охрана, ко мне!..
Прибежал лейтенант Воробьев, на бегу расстегивая клапан кобуры. Но пробиться на крыльцо к Павлу не смог: зэки стояли сплошной стеной. И пояснили:
– Медицина – в законе, так сказал Серый.
– Какой еще Серый? А ну, дайте пройти…
Пока он препирался с блатными, подошел спец по строительству концлагерей Захаров. Павел продолжал орать на крыльце, а Голубков отвечал одно и то же:
– Будет труп – будет акт. Без трупа ничего писать не стану.
– Уйди, начальничек! – орала возбужденная толпа блатных, из которых кое-кто уже запасся железными прутьями бетонной арматуры. – Медицина в законе!..
– Вызвать караул! – кричал Павел. – Весь! С полными патронташами!
– Не сметь! – вдруг крикнул специалист по строительству инженер Захаров. – Уйди, Павел! Уйди, если не хочешь полного разгрома всего строительства! Я три бунта чудом пережил…
– Без медицинского…
– Ты в толпу посмотри, дурень! Тебя же убьют!
Это подействовало. Павел вгляделся в толпу и опустил маузер.
Толпа была уже вооружена не только кусками арматуры, но и заточками, дубинками, самодельными ножами.
– Граждане заключенные! – крикнул Захаров. – Ошибочка вышла, извините. Ваша правда – медицина в законе!
– Младший лейтенант Берестов, прошу пройти ко мне в кабинет, – в наступившей вдруг тишине сказал незаметно подошедший Савченко.
И пошел, не оглядываясь. Павел потоптался на крыльце и нехотя двинулся за ним.
– Инцидент исчерпан, граждане заключенные, – с облегчением вздохнул специалист по строительству концлагерей Захаров. – Прошу бригадиров собрать бригады.
Когда Павел вошел в кабинет своего заместителя, Савченко сидел за столом. Молча указал на стул, стоявший напротив него через стол, сунул Павлу в нос раскрытую красную книжечку.
– Майор госбезопасности, ознакомился? – хмуро спросил он, когда Павел ошалело глянул в его удостоверение. – Кончилась твоя служба в нашей конторе, Берестов. Не изучил ты обстановки, не знаешь людей. Все – с кандочка, все – нахрапом, как нутро подсказывает. Поссорил нас с рабочей силой, а это ведь – наши социально близкие. Они нам помогают, мы – им. А ты даже не знаешь, кто такой Серый. А Серый – вор в законе, первый из паханов. И коли он сказал медицину не трогать, изволь его послушаться. А то ведь не просто тебя пристукнут, ты само строительство важнейшего объекта сорвешь.
– Я не… – робко начал было Павел.
– Ты – «не», это точно. Поэтому срочно пиши правду, что тело утонувшего комкора Колосова нигде не обнаружено, а поэтому считать его не мертвым, а пропавшим без вести. Проси известить об этом наши управления в примыкающих областях. Заодно поинтересуйся, кому потребовались сведения о враге народа Колосове Иване Матвеевиче. Все понял? Исполняй.
Павел вышел, а Степан Васильевич тут же составил срочную депешу в НКВД. В ней он сообщал, что находящийся под подозрением Павел Берестов не соответствует своему назначению, поскольку стремится поссорить с социально близкими. Ответ пришел через два дня. Куда быстрее, чем из Смоленского управления. «Срочно прислать начальника Спецстроя Павла Берестова в Москву».
7
– Ну, давайте анализировать, – радостно потирая руки, сказал практикант в далеком от специального концлагеря Смоленске. – Кто запрашивал развод с неизвестно куда подевавшимся бывшим командиром корпуса Иваном Колосовым? Его законная супруга Анна Колосова, в девичестве – Голубкова. А теперь хочет стать Ивановой.
– Мало ли их, Ивановых этих, – недовольно пробурчал старший следователь.
– Много, – согласился стажер. – Потому я и хочу в его лицо для начала посмотреть. Завтра вызовем его в милицию… Ну, для уточнения даты рождения, что ли. А я к назначенному времени подойду и лично на него посмотрю. Так, чтобы удостовериться.
– В чем?
– Пока не знаю. Но погляжу.
И пошел, заранее согласовав время с начальником милиции. А вернулся после встречи с Ивановым алый от непонятного возбуждения.
– У нас он побывал, в НКВД!.. Ладони у него не разгибаются после наших допросов с пристрастием. А потом он вдруг в Смоленске, вдруг – Иванов. И паспорт не поддельный, сам проверял. Срочно командируйте меня в Москву, я выясню, почему пытали и почему отпустили.
Тем же вечером энергичный стажер, взявший след, как хорошая гончая, укатил на поезде в Москву. И только через неделю позвонил по служебному телефону.
– Настоящая фамилия Иванова Богославский. Был личным порученцем комкора Колосова, исчезнувшего неизвестно куда. Советую немедленно взять под стражу. А заодно и его сожительницу Анну Голубкову.
– Но почему его отпустили?
– Выясняю. Доложу завтра. Но вы все-таки их арестуйте.
И положил трубку. Следователь арестовал Богославского с невенчанной женой силами милиции, но при личном присутствии. Обыск ничего ровнехонько не дал, допрос тоже, и арестованных временно отправили в следственный изолятор на неопределенный срок.
Практикант позвонил на следующий день к вечеру.
– Докладываю. Поскольку местные молодцы из нашей конторы уморились допрашивать Богославского, его сунули к уголовникам. Те Богославского и пальцем не тронули, и тогда решили временно его отпустить, лишив денег и документов. Хотели проверить, к кому он пойдет за помощью, а он пошел на толкучку и пропал с глаз наблюдения. И очутился в Смоленске с настоящим паспортом на фамилию Иванова. Завтра пойду на толкучку и попытаюсь выяснить, кто и за какие деньги продал ему паспорт. Вечером доложу результаты расследования.
Вечером не доложил, не было никакого звонка. Старший следователь ждал всю ночь, не дождался и официально запросил Москву, куда подевался его стажер.
– Позвоните завтра в это же время.
Так ответили. Он позвонил на следующий день.
Ответ пришел по спецсвязи: «Ваш сотрудник убит ножом на толкучке. Прочесывание никаких результатов не дало».
8
Павел прибыл в Главное управление НКВД ранним утром. Перед этим зашел в вокзальный ресторан, плотно позавтракал, позволив себе сто грамм коньяка. Он не чувствовал себя виноватым не потому, что был чудовищно легкомысленным, опираясь на удачу куда чаще, нежели на расчет. Он располагал документами и, несмотря на злой тон своего заместителя, оказавшегося майором НКВД, рассчитывал, что их хватит, чтобы оправдать скандальную ссору с социально близкими. Он запасся письмом караульных, их начальника Сергея Воробьева и вольных мастеров, что некий заключенный Колосов Иван Матвеевич действительно сорвался с вышки. А то, что патологоанатом заключенный Голубков отказался выдать официальное заключение, объясняется вечной конфронтацией узких специалистов с администрацией лагеря.
Вопроса скандала с уголовниками он вообще избегал. Конечно, майор Савченко об этом уже уведомил московское начальство, но, во-первых, в каких инструкциях написано, что работник НКВД обязан знать воровские законы? И, во-вторых, скандала-то никакого и не было. Были крики, мат-перемат, кто-то замахал палками, но порядок был наведен быстро и четко.
К началу рабочего дня Павел вошел в подъезд Наркомата внутренних дел.
– Приветствую, – сказал.
Дежурный лейтенант на приветствие не ответил.
Молча взял пропуск, сверил его с каким-то списком, положил пропуск Павла в нагрудный карман и кивнул головой.
– Прямо по коридору.
И пошел за ним следом. Шаг в шаг.
– Я знаю дорогу, – недовольно сказал Павел.
– Я исполняю приказ, – холодно ответил лейтенант. – Пока прямо. На втором повороте – налево.
По спине Павла пробежал холодок. Так его еще никогда не встречали в родном управлении. Его, награжденного Знаком почетного чекиста и именным оружием самим Дзержинским…
– Стоять. Лицом к кабинету номер четырнадцать.
Павел остановился. Сказал с раздражением:
– Может, прикажете и руки назад?..
– Я исполняю приказ, – повторил дежурный и постучал в дверь, обитую черным дерматином с медными гвоздиками.
За дверью что-то буркнули, и лейтенант чуть подтолкнул Павла.
– Входите.
Павел вошел в кабинет. Напротив двери за массивным столом сидел худощавый комиссар госбезопасности.
– Разрешите представиться… – громко начал Павел.
– Не надо. – Комиссар тускло посмотрел на него. – Все оружие, все значки и документы – на стол.
– Что это значит? Я награжден…
– Это значит, что вы, гражданин Берестов, находитесь под следствием. И пока оно будет длиться, местом вашего заключения определен концлагерь. До предъявления вам обвинения будете исполнять в нем должность помощника начальника снабжения. В лагерь как подследственный проследуете пассажирским транспортом с двумя сопровождающими в штатском. По окончанию следствия либо самостоятельно проследуете в Москву, что вряд ли, либо останетесь в лагере на определенный судом срок.
– Я… – Павел поперхнулся, откашлялся. – Прошу извинить, слишком все неожиданно. Я лишен воинского звания?
– До суда нет. Но в лагерь проследуете в штатском. Пока подберут одежду, сопровождающих и маршрут, будете временно содержаться в служебном изоляторе.
И Павел прямо из комиссарского кабинета отправился в служебный изолятор. Он понял, что карьера его рухнула бесповоротно, но с присущей ему упрямой самоуверенностью еще на что-то надеялся. Не столько, может быть, на прежние заслуги, сколько на прежнюю жестокость, без которой эта власть обойтись никак не могла. Ей просто необходимы были палачи, и рано или поздно эти палачи должны были быть призваны.
Через три дня он в гражданской одежде выехал в дальнюю дорогу на пассажирском поезде в отдельном купе, сопровождаемый двумя молчаливыми сотрудниками НКВД тоже в штатском.
Это было мучительное путешествие через всю страну. Мало того, что поезд тащился с черепашьей скоростью, останавливаясь даже на полустанках: ехать пришлось в полном молчании. Сотрудники не спускали с него глаз, сопровождая даже в уборную, и никогда не разговаривали не только с ним, но и между собой. Они читали какие-то книжки, но, когда Павел попросил дать ему почитать хоть что-нибудь, один из них буркнул, не глядя:
– Для служебного пользования. Наконец вышли на каком-то богом позабытом полустанке. Кругом – мертвая тишина и еще более мертвая глушь. Здесь ожидал закрытый вездеход, в кузов которого посадили Павла с одним охранником. Второй сел с шофером, но охранники менялись, а Павел продолжал путешествие в абсолютно замкнутом, без единой щели фанерном кузове.
После неимоверной тряски наконец-то прибыли к месту назначения. Охранник, сидевший рядом с шофером, вышел, и вскоре вездеход куда-то въехал и остановился. Задние двери распахнулись, и Павел, покачиваясь, вышел и огляделся.
Картина оказалась знакомой. Длинный, плоский, как доска, параллелепипед, обнесенный высоким забором в два ряда, голая площадь перед воротами и ряды строгих одноэтажных бараков. Возле них стояли и ходили люди в одинаковой серой одежде, но никто из них даже не приближался к плацу, который начинался от ворот.
Старший из сопровождавших прошел в домик администрации лагеря и вскоре вернулся с немолодым майором и худощавым гражданским в больших роговых очках, который напомнил Павлу специалиста по строительству концлагерей на его прежней работе. Звали специалиста по снабжению Юрием Андреевичем.
– Ваш подопечный, – сказал ему старший. – Использовать только по снабжению. Житье определите не в бараке, а в караульном помещении. Обед – соответственно из караульного котла.
– Вопросов нет, – поспешно сказал майор – начальник лагеря.
– Выход из лагеря для него свободный, но к вечерней поверке гражданин Берестов обязан быть в лагере, хотя и не подлежит общей перекличке, поскольку он находится под следствием…
А Павел смотрел на заведующего снабжением, и у него возникало странное чувство, что он уже однажды был в этом лагере…
Вечером начальник лагеря в майорском звании пригласил к себе Павла. Именно пригласил, а не потребовал явиться, и Павел почему-то насторожился.
Но скоро успокоился. Майор с мельчайшими подробностями рассказывал, как оборудован лагерь, как охраняется, какие приняты меры безопасности.
– Кормежка заключенных, конечно, маловата, и тут то хорошо, что нас поняли и прислали на подмогу тебя, товарищ Берестов. Думаю, наладишь какой ни есть, а приварок. Тут неподалечку крепкий мужик живет, из высланных кулаков. Однако обжился. Нам – не для лагеря, конечно, а для руководства – рыбу поставляет копченую, икру красную отменного качества. Но знаю, что для общего стола и капусту поставит, и картошку, и рыбу соленую…
Тут внесли кипящий самовар, молча накрыли стол на две персоны. Хозяину и гостю, как того требовал обычай. Хозяин пил чай с блюдечка, громко дуя на него и со всхлипом всасывая. Отдувался, вытирал пот. Мысли его приобрели иное направление.
– Я сам – из местных, село мое – верстах в трех отсюда. Удобство, конечное дело, семья там живет, дети учатся в школе-десятилетке. Только вот иностранного языка там нету. Местных учителей с такими знаниями у нас не водится, а из России кто же за тридевять земель поедет? И тут повезло мне. Полгода назад с этапом поступила пара: он – столяр хорошей руки, а она – аж два языка знает! Ну, французский нам ни к чему, а немецкий – да ради бога, даже зарплату ей платят. Ну, правда, я ее каждое утро на коляске туда отправляю…
До этого Павел слушал меньше чем вполуха, потому что его раздражало всасывание чая гостеприимным хозяином. Но с этого места рассказа бесхитростного майора стал слушать очень даже внимательно.
– Анна Платоновна ее зовут, – с удовольствием продолжал майор. – Не только что детей учит – кружок для конвойных командиров создала. А еще с ребятней занимается. Кружок драматический организовала, девочек танцам учит и обхождению…
Мотал на ус Павел эти откровения. Вот оно, вот то, чем оправдается он перед следствием. Самовольное расконвоирование ссыльной за антисоциалистическую деятельность… Нет, тут спешить неразумно, разобраться надо. Соседей расспросить… Стоп, каких таких соседей? Да тех, кто к майорскому столу икорку с копченой рыбкой поставляет. Вот и разведаем, потолкуем по душам. Может, с этой целью его сюда и сослали? Может, сигналы от честных граждан уже поступили в Главное управление?.. И поэтому его – экспедитором, чтобы со стороны узнал…
Тут нельзя было торопиться, чтобы гостеприимный хозяин, упаси бог, ничего бы не заподозрил. Тут следовало все сначала пронюхать, сопоставить, послушать, а уж потом покопать глубже.
Павел имел в виду того таинственного поставщика, который регулярно присылал к начальственному столу копченую рыбу и вкуснейшей засолки свежую икорку. Уж он-то, по мнению Павла, знал, за что и почему поставляет эти деликатесы.
– А как с ним расплачиваются? – спросил он Юрия Андреевича.
– Гвоздями, шурупами, скобяным товаром, – как-то нехотя сказал заведующий снабжением. – Тем, чего в тайге днем с огнем не сыщешь. Вот с ним вы в основном и будете связываться. Надо, чтобы он не только деликатесы к начальственным столам поставлял, а чтоб заключенным было для приварка. Ну, там, рыбки сушеной, может, картошка у него есть. Он неподалеку отсюда живет, на берегу реки.
– Как-нибудь время выберу заглянуть, – неопределенно сказал Павел, зевнув изо всех сил.
Он не хотел поступать по советам начальства, подозревая их всех в совместном сговоре. Его целью было во что бы то ни стало раскрыть этот сговор, выяснить цели его, а уж потом представить докладную, куда следовало. А уж куда следовало представлять материалы подобного рода, он знал.
– Решил село навестить, – сказал он своему непосредственному начальнику, отвечающему за снабжение. – Пора с соседями познакомиться. Как думаете?
– Завтра утром майор коляску с учительницей Анной Платоновной пошлет, с нею и доедете.
– Прогуляюсь, – улыбнулся Павел. – Полюбуюсь окрестностями. Знание местности всегда пригодится. Может, и в село загляну.
В село он заглядывать не собирался. Сделав крюк, чтобы запутать возможное наблюдение, резко свернул вниз, к реке. Кое-как пробравшись сквозь заваленный буреломом лес, проломился сквозь густой кустарник и вышел на пологий берег то ли огромной, степенно текущей реки, то ли столь же огромного озера. И пошел вдоль берега у самой кромки воды.
А завернув за мысок, увидел на берегу крепкого мужика в меховой безрукавке, склонившегося над лодкой. Подошел ближе, окликнул:
– Эй, товарищ!
Мужик, выпрямившись, оглянулся. И Павел онемел от неожиданности. Даже спросил почему-то шепотом:
– Кузьма?..
– Здорово, Павел, – невозмутимо, а скорее безразлично сказал Кузьма. – Нашел, значит?
– Кузьма! – радостно крикнул Павел и бросился к старому помощнику, явно намереваясь обнять.
Однако Кузьма от объятий отстранился:
– И притом от тебя пахнет.
Павел криво усмехнулся, но спросил о другом:
– Ты вроде и не удивился?
– А чего удивляться, когда я знал, что ты – в лагере?
– Откуда?
– От начальника кавече. Он ко мне частенько заглядывает.
Начальники культурно-воспитательной части концлагерей официально занимались досугом заключенных. Самодеятельность, концерты, разрешенные фильмы. А неофициально все они были представителями чекистских органов и обязаны были регулярно докладывать наверх о нарушениях.
– Вот с такой же задачей меня и подсадили в лагерь с правом выхода без охраны, – зло сказал Павел. – Сначала оклеветали – для прикрытия, разумеется. А потом – сюда. Разоблачить сговор руководства.
– Сговор? – безразлично спросил Кузьма. – И какой же там может быть сговор?
– Начнем с того, что майор караульной службы не только без сопровождающего отпускает в село некую Анну Платоновну, но и подает ей коляску утром и вечером. А она осуждена по 58-й, контрреволюционная агитация.
– Она немецкий язык хорошо знает. Вот и преподает его в школе и в кружке для желающих.
– Во-во. А ты им деликатесы к столу поставляешь.
– Да, ты же по должности помощник начальника продовольствия. Кстати подвернулся. Тут, понимаешь, таймень икряной в вершу попал, а икры в нем – кадушка. Подсоби вытащить, один не управлюсь. Здоров он больно. Садись на весла, чего стоишь?
Павел хотел еще что-то сказать, но передумал и сел на весла. Кузьма устроился на корме. Сказал:
– Протоку впереди видишь? Там он отлеживался и там же в вершу угодил. Правь прямо, там укажу куда.
Добрались до протоки. Она была узкой, грести пришлось одним веслом. Высокий прибрежный тростник почти смыкался над головой.
– Омут впереди. Как вплывем, тише греби, – шепотом сказал Кузьма. – Он – чуткий, как чекист.
Павел промолчал, хотя очень хотелось разъяснить, что чекисты не чуткие, а бдительные.
– Вот, то самое место, – сказал Кузьма, глядя за корму. – Иди сюда, глянешь, как его сподручнее вытащить.
Павел прошел на корму. Кузьма пропустил его, оказавшись позади.
– Видишь его?
– Да нет… – сказал Павел, наклонившись и вытянув шею.
– Ну, сейчас увидишь…
Кузьма неожиданно рубанул его по вытянутой шее ладонью. От левого плеча к правому. И Павел без звука полетел в черную воду вниз головой…
Кузьма обождал, пока не исчезли пузырьки воздуха на поверхности. Сказал:
– Одной гадиной на свете меньше стало.
Вздохнул, снял кепку.
– Господи, спиши мне грехи мои.
И широко перекрестился на восток.
Отрицание пятое
Из служебного донесения НКВД Карельской автономной республики:
«ОПЕРАТИВНИКИ ОБНАРУЖИЛИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ СКЕЛЕТ В СЕМИ КИЛОМЕТРАХ ОТ ЛАГЕРЯ ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ. ОПОЗНАНИЮ НЕ ПОДЛЕЖИТ, СКВОЗЬ КОСТИ УЖЕ КУСТЫ ПРОРОСЛИ. ЕДИНСТВЕННЫМ ПРЕДМЕТОМ ОПОЗНАНИЯ МОЖЕТ СЛУЖИТЬ РЕЗИНОВЫЙ МЕДИЦИНСКИЙ ШЛАНГ…»
Отрицание шестое
Приняв Отдельную дивизию на Дальнем Востоке, Владимир Николаев явился представиться командующему всеми вооруженными силами Дальнего Востока маршалу Советского Союза Василию Константиновичу Блюхеру. Маршал выслушал представление стоя, протянул руку, крепко пожал.
– Наслышан о тебе, комдив, хорошо наслышан. И очень рад, что судьба свела нас. За это и по рюмочке не грех принять.
Прошли в маршальскую комнату отдыха, где молчаливый адъютант быстро накрыл стол, расставил закуски и тотчас же удалился. Выпили за знакомство, за совместную работу, и Василий Константинович сказал:
– Ты – отменный оперативник, комдив, твои операции в Военной академии разбирать надо. Разбирать и учиться, как продуманно они планируются. Ознакомься с дивизией, обживись, а потом я тебя начальником штаба к себе перетащу.
– Это – при втором свидании обсудим, товарищ маршал…
– Да брось ты этих маршалов! – с неудовольствием сказал Блюхер. – Их луганский слесарь, он же почему-то «боевой нарком», выдумал. Ты хоть одну его операцию знаешь? И я не знаю. Не знаю я, кто Царицын тогда отстоял, но знаю, что никак не Клим Ворошилов. Рыхлый он внутри. Интриги плести – это пожалуйста, но чтоб операцию практически без потерь провести – это извините. Здесь комдив Николаев требуется.
Долго он еще ворчал по поводу невесть откуда появившихся паркетных маршалов, потом сказал:
– Ладно, черт с ними. Принимай дивизию, но о моем предложении не забудь. Договорились?
– Договорились, Василий Константинович.
Николаев уехал знакомиться со своей Отдельной дивизией. Дело было привычным, командный состав его полностью устраивал, дисциплина в дивизии тоже. Только начал заниматься сержантским составом, как его внезапно вызвал Блюхер.
– В Москву требуют, – сказал он. – Вот там я, если ты не против, и поставлю вопрос о твоем переводе под мое крыло.
На этом они тогда и расстались. Маршал Советского Союза, пять раз награжденный орденом Боевого Красного Знамени, был расстрелян без особой судебной волокиты. А через месяц после этого комдив Владимир Николаев был арестован.
Но уничтожение основных военных кадров уже шло на убыль. Сталин учуял рост гитлеровской угрозы и решил подстраховаться. Это и спасло Николаева от неминуемого расстрела, и его, лишив всех орденов и званий, сослали в Читинский централ.
Он вошел в камеру со споротыми нашивками и шевронами, с узелком в руке. И к нему сразу же шагнул стройный, подтянутый человек тоже без шевронов и нашивок.
– Комдив Николаев? – радостно сказал он, протягивая руку. – Очень рад, нашего полку прибыло. Старший по камере Рокоссовский Константин Константинович.
В камере их оказалось четверо. В сороковом году Рокоссовского освободили с возвращением ему прежнего воинского звания. Однако на редкость бесстрашный и упрямый Рокоссовский потребовал, чтобы освободили всех, иначе он не покинет камеру. И добился своего.
Константин Константинович взял Николаева начальником Оперативного отдела. Они вместе прошли всю Великую Отечественную войну, Николаев получил Героя Советского Союза и пулю в сердце от немецкого снайпера в самом конце войны. Отрицание продолжало работать.
Отрицание последнее
Агафья Силантьевна Кузнецова по-прежнему тихо жила на пустыре рядом с селом Хлопово вместе с козочкой, в обнимку с которой и спала, греясь ее теплом и отдавая ей тепло собственное. Денег от продажи хрена отдыхающим хватало на скромное проживание. И это было ее вымученным счастьем, и ни о чем ином она не мечтала.
Только однажды к селу подъехали две черные машины. Из одной вышел мужчина в кожаном черном плаще. Что-то спросил, вернулся в машину, они тут же развернулись, выехали на выгон и остановились перед ее сараем. Из первой вылезли двое, подошли к ней.
– Татьяна Сукожникова?
– Я?.. – И сердце остановилось. – Нет, нет, что вы? Я – Агафья Силантьевна Кузнецова. Вот… Вот справка. Я в психбольнице…
– Справочку доктор Трутнев дал? Сам дал и сам же признался. Прошу в машину.
– В какую машину? Зачем? За что?..
– За то, что вы убили командира чоновского отряда Леонтия Сукожникова. Верного чекиста и нашего товарища. Всадили в него все пули из маузера. В машину.
– Я… Я…
– Силой вас тащить, что ли?
Обняла Танечка свою козочку, поцеловала в холодный черный носик и пошла во вторую машину.
Машины развернулись, тронулись, и козочка побежала за ними, вопя на всю округу. И тогда из последней машины высунулся человек и выстрелил ей в голову.
У козочки подогнулись передние ноги, и она рухнула на собственные рожки.
Дернула два раза ногами и – замерла навсегда.