-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Джек Лондон
|
|  Сказание о Кише
 -------

   Джек Лондон
   Сказание о Кише
   Рассказы


   Все права защищены. Книга или любая её часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или её части без согласия издателя является незаконным и влечёт уголовную, административную и гражданскую ответственность.

   Художник Владимир Канивец
   © М. Богословская, перевод, 2021
   © Т. Литвинова, перевод, 2021
   © Т. Озёрская, перевод, 2021
   © Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
 //-- * * * --// 






   Сказание о Кише


   Давным-давно у самого Полярного моря жил Киш. Долгие и счастливые годы был он первым человеком в своём посёлке, умер, окружённый почётом, и имя его было у всех на устах. Так много воды утекло с тех пор, что только старики помнят его имя, помнят и правдивую повесть о нём, которую они слышали от своих отцов и которую сами передадут своим детям и детям своих детей, а те – своим, и так она будет переходить из уст в уста до конца времён. Зимней полярной ночью, когда северная буря завывает над ледяными просторами, а в воздухе носятся белые хлопья и никто не смеет выглянуть наружу, хорошо послушать рассказ о том, как Киш, что вышел из самой бедной иглу [1 - Иглу – жилище канадских эскимосов, выстроенное из снега.], достиг почёта и занял высокое место в своём посёлке.
   Киш, как гласит сказание, был смышлёным мальчиком, здоровым и сильным и видел уже тринадцать солнц. Так считают на Севере годы, потому что каждую зиму солнце оставляет землю во мраке, а на следующий год поднимается над землёй новое солнце, чтобы люди снова могли согреться и поглядеть друг другу в лицо. Отец Киша был отважным охотником и встретил смерть в голодную годину, когда хотел отнять жизнь у большого полярного медведя, дабы даровать жизнь своим соплеменникам. Один на один он схватился с медведем, и тот переломал ему все кости; но на медведе было много мяса, и это спасло народ. Киш был единственным сыном, и, когда погиб его отец, он стал жить вдвоём с матерью. Но люди быстро всё забывают, забыли и о подвиге его отца, а Киш был всего только мальчик, мать его – всего только женщина, и о них тоже забыли, и они жили так, забытые всеми, в самой бедной иглу.
   Но как-то вечером в большой иглу вождя Клош-Квана собрался совет, и тогда Киш показал, что в жилах у него горячая кровь, а в сердце – мужество мужчины, и он ни перед кем не станет гнуть спину. С достоинством взрослого он поднялся и ждал, когда наступит тишина и стихнет гул голосов.
   – Я скажу правду, – так начал он. – Мне и матери моей даётся положенная доля мяса. Но это мясо часто бывает старое и жёсткое, и в нём слишком много костей.
   Охотники – и совсем седые, и только начавшие седеть, и те, что были в расцвете лет, и те, что были ещё юны, – все разинули рот. Никогда не доводилось им слышать подобных речей. Чтобы ребёнок говорил, как взрослый мужчина, и бросал им в лицо дерзкие слова!
   Но Киш продолжал твёрдо и сурово:
   – Мой отец, Бок, был храбрым охотником, вот почему я говорю так. Люди рассказывают, что Бок один приносил больше мяса, чем любые два охотника, даже из самых лучших, что своими руками он делил это мясо и своими глазами следил за тем, чтобы самой древней старухе и самому хилому старику досталась справедливая доля.


   – Вон его! – закричали охотники. – Уберите отсюда этого мальчишку! Уложите его спать. Мал он ещё разговаривать с седовласыми мужчинами.
   Но Киш спокойно ждал, пока не уляжется волнение.
   – У тебя есть жена, Уг-Глук, – сказал он, – и ты говоришь за неё. А у тебя, Массук, – жена и мать, и за них ты говоришь. У моей матери нет никого, кроме меня, и потому говорю я. И я сказал: Бок погиб потому, что он был храбрым охотником, а теперь я, его сын, и Айкига, мать моя, которая была его женой, должны иметь вдоволь мяса до тех пор, пока есть вдоволь мяса у племени. Я, Киш, сын Бока, сказал.
   Он сел, но уши его чутко прислушивались к буре протеста и возмущения, вызванной его словами.
   – Разве мальчишка смеет говорить на совете? – прошамкал старый Уг-Глук.
   – С каких это пор грудные младенцы стали учить нас, мужчин? – зычным голосом спросил Массук. – Или я уже не мужчина, что любой мальчишка, которому захотелось мяса, может смеяться мне в лицо?
   Гнев их кипел ключом. Они приказали Кишу сейчас же идти спать, грозили совсем лишить его мяса, обещали задать ему жестокую порку за дерзкий поступок. Глаза Киша загорелись, кровь забурлила и жарким румянцем прилила к щекам. Осыпаемый бранью, он вскочил с места.
   – Слушайте меня, вы, мужчины! – крикнул он. – Никогда больше не стану я говорить на совете, никогда, прежде чем вы не придёте ко мне и не скажете: «Говори, Киш, мы хотим, чтобы ты говорил». Так слушайте же, мужчины, моё последнее слово. Бок, мой отец, был великий охотник. Я, Киш, его сын, тоже буду охотиться и приносить мясо и есть его. И знайте отныне, что делёж моей добычи будет справедлив. И ни одна вдова, ни один беззащитный старик не будут больше плакать ночью оттого, что у них нет мяса, в то время как сильные мужчины стонут от тяжкой боли, ибо съели слишком много. И тогда будет считаться позором, если сильные мужчины станут объедаться мясом! Я, Киш, сказал всё.
   Насмешками и глумлением проводили они Киша, когда он выходил из иглу, но он стиснул зубы и пошёл своей дорогой, не глядя ни вправо, ни влево.


   На следующий день он направился вдоль берега, где земля встречается со льдами. Те, кто видел его, заметили, что он взял с собой лук и большой запас стрел с костяными наконечниками, а на плече нёс большое охотничье копьё своего отца. И много было толков и много смеха по этому поводу.
   Это было невиданное событие. Никогда не случалось, чтобы мальчик его возраста ходил на охоту, да ещё один. Мужчины только покачивали головой да пророчески что-то бормотали, а женщины с сожалением смотрели на Айкигу, лицо которой было строго и печально.
   – Он скоро вернётся, – сочувственно говорили женщины.
   – Пусть идёт. Это послужит ему хорошим уроком, – говорили охотники. – Он вернётся скоро, тихий и покорный, и слова его будут кроткими.
   Но прошёл день и другой, и на третий поднялась жестокая пурга, а Киша всё не было. Айкига рвала на себе волосы и вымазала лицо сажей в знак скорби, а женщины горькими словами корили мужчин за то, что они плохо обошлись с мальчиком и послали его на смерть; мужчины же молчали, готовясь идти на поиски тела, когда утихнет буря.
   Однако на следующий день рано утром Киш появился в посёлке. Он пришёл с гордо поднятой головой. На плече он нёс часть туши убитого им зверя. И поступь его стала надменной, а речь звучала дерзко.
   – Вы, мужчины, возьмите собак и нарты и ступайте по моему следу, – сказал он. – За день пути отсюда найдёте много мяса на льду – медведицу и двух медвежат.
   Айкига была вне себя от радости, он же принял её восторги, как настоящий мужчина, сказав:
   – Идём, Айкига, надо поесть. А потом я лягу спать, ведь я очень устал.
   И он вошёл в иглу и сытно поел, после чего спал двадцать часов подряд.
   Сначала было много сомнений, много сомнений и споров. Выйти на полярного медведя – дело опасное, но трижды и три раза трижды опаснее – выйти на медведицу с медвежатами. Мужчины не могли поверить, что мальчик Киш один, совсем один, совершил такой великий подвиг. Но женщины рассказывали о свежем мясе только что убитого зверя, которое принёс Киш, и это поколебало их недоверие. И вот, наконец, они отправились в путь, ворча, что если даже Киш и убил зверя, то, верно, он не позаботился освежевать его и разделать тушу. А на Севере это нужно делать сразу, как только зверь убит, – иначе мясо замёрзнет так крепко, что его не возьмёт даже самый острый нож, а взвалить мороженую тушу в триста фунтов на нарты и везти по неровному льду – дело нелёгкое. Но, придя на место, они увидели то, чему не хотели верить: Киш не только убил медведей, но рассёк туши на четыре части, как истый охотник, и удалил внутренности.


   Так было положено начало тайне Киша. Дни шли за днями, и тайна эта оставалась неразгаданной. Киш снова пошёл на охоту и убил молодого, почти взрослого медведя, а в другой раз – огромного медведя-самца и его самку. Обычно он уходил на три-четыре дня, но бывало, что пропадал среди ледяных просторов и целую неделю. Он никого не хотел брать с собой, и народ только диву давался. «Как он это делает? – спрашивали охотники друг у друга. – Даже собаки не берёт с собой, а ведь собака – большая подмога на охоте».
   – Почему ты охотишься только на медведя? – спросил его как-то Клош-Кван.
   И Киш сумел дать ему надлежащий ответ:
   – Кто же не знает, что только на медведе так много мяса.
   Но в посёлке стали поговаривать о колдовстве.
   – Злые духи охотятся вместе с ним, – утверждали одни. – Поэтому его охота всегда удачна. Чем же иначе можно это объяснить, как не тем, что ему помогают злые духи?
   – Кто знает? А может, это не злые духи, а добрые? – говорили другие. – Ведь его отец был великим охотником. Может, он теперь охотится вместе с сыном и учит его терпению, ловкости и отваге. Кто знает!
   Так или не так, но Киша не покидала удача, и нередко менее искусным охотникам приходилось доставлять в посёлок его добычу. И в дележе он был справедлив. Так же, как и отец его, он следил за тем, чтобы самый хилый старик и самая древняя старуха получали справедливую долю, а себе оставлял ровно столько, сколько нужно для пропитания. И поэтому-то, и ещё потому, что он был отважным охотником, на него стали смотреть с уважением и побаиваться его и начали говорить, что он должен стать вождём после смерти старого Клош-Квана.
   Теперь, когда он прославил себя такими подвигами, все ждали, что он снова появится в совете, но он не приходил, а им было стыдно позвать его.
   – Я хочу построить себе новую иглу, – сказал Киш однажды Клош-Квану и другим охотникам. – Это должна быть просторная иглу, чтобы Айкиге и мне было удобно в ней жить.
   – Так, – сказали те, с важностью кивая головой.
   – Но у меня нет на это времени. Моё дело – охота, и она отнимает всё моё время. Было бы справедливо и правильно, чтобы мужчины и женщины, которые едят мясо, что я приношу, построили мне иглу.
   И они выстроили ему такую большую, просторную иглу, что она была больше и просторнее даже жилища самого Клош-Квана. Киш и его мать перебрались туда, и впервые после смерти Бока Айкига стала жить в довольстве.
   И не только одно довольство окружало Айкигу: она была матерью замечательного охотника, и на неё смотрели теперь, как на первую женщину в посёлке, и другие женщины посещали её, чтобы испросить у неё совета, и ссылались на её мудрые слова в спорах друг с другом или со своими мужьями.


   Но больше всего занимала все умы тайна чудесной охоты Киша. И как-то раз Уг-Глук бросил Кишу в лицо обвинение в колдовстве.
   – Тебя обвиняют, – зловеще сказал Уг-Глук, – в сношениях со злыми духами; вот почему твоя охота удачна.
   – Разве вы едите плохое мясо? – спросил Киш. – Разве кто-нибудь в посёлке заболел от него? Откуда ты можешь знать, что тут замешано колдовство? Или ты говоришь наугад – просто потому, что тебя душит зависть?
   И Уг-Глук ушел пристыженный, и женщины смеялись ему вслед. Но как-то вечером на совете после долгих споров было решено послать соглядатаев по следу Киша, когда он снова пойдёт на медведя, и узнать его тайну. И вот Киш отправился на охоту, а Бим и Боун, два молодых, лучших в посёлке охотника, пошли за ним по пятам, стараясь не попасться ему на глаза. Через пять дней они вернулись, дрожа от нетерпения, – так хотелось им поскорее рассказать то, что они видели. В жилище Клош-Квана был спешно созван совет, и Бим, тараща от изумления глаза, начал свой рассказ.
   – Братья! Как нам было приказано, мы шли по следу Киша. И уж так осторожно мы шли, что он ни разу не заметил нас. В середине первого дня пути он встретился с большим медведем-самцом, и это был очень, очень большой медведь…
   – Больше и не бывает, – перебил Боун и повёл рассказ дальше. – Но медведь не хотел вступать в борьбу, он повернул назад и стал не спеша уходить по льду. Мы смотрели на него со скалы на берегу, а он шёл в нашу сторону, и за ним, без всякого страха, шёл Киш. И Киш кричал на медведя, осыпал его бранью, размахивал руками и поднимал очень большой шум. И тогда медведь рассердился, встал на задние лапы и зарычал. Киш шёл прямо на медведя…
   – Да, да, – подхватил Бим. – Киш шёл прямо на медведя, и медведь бросился на него, и Киш побежал. Но когда Киш бежал, он уронил на лёд маленький круглый шарик, и медведь остановился, обнюхал этот шарик и проглотил его. А Киш всё бежал и всё бросал маленькие круглые шарики, а медведь всё глотал их.


   Тут поднялся крик, и все выразили сомнение, а Уг-Глук прямо заявил, что он не верит этим сказкам.
   – Собственными глазами видели мы это, – убеждал их Бим.
   – Да, да, собственными глазами, – подтвердил и Боун. – И так продолжалось долго, а потом медведь вдруг остановился, завыл от боли и начал, как бешеный, колотить передними лапами о лёд. А Киш побежал дальше по льду и стал на безопасном расстоянии. Но медведю было не до Киша, потому что маленькие круглые шарики наделали у него внутри большую беду.
   – Да, большую беду, – перебил Бим. – Медведь царапал себя когтями и прыгал по льду, словно разыгравшийся щенок. Но только он не играл, а рычал и выл от боли, – и всякому было ясно, что это не игра, а боль. Ни разу в жизни я такого не видал.
   – Да, и я не видал, – опять вмешался Боун. – А какой это был огромный медведь!
   – Колдовство, – проронил Уг-Глук.
   – Не знаю, – отвечал Боун. – Я рассказываю только то, что видели мои глаза. Медведь был такой тяжёлый и прыгал с такою силой, что скоро устал и ослабел, и тогда он пошёл прочь вдоль берега, и всё мотал головой из стороны в сторону, а потом садился, и рычал, и выл от боли – и снова шёл. А Киш тоже шёл за медведем, а мы – за Кишем, и так мы шли весь день и ещё три дня. Медведь всё слабел и выл от боли.
   – Это колдовство! – воскликнул Уг-Глук. – Ясно, что это колдовство!
   – Всё может быть.
   Но тут Бим опять сменил Боуна:
   – Медведь стал кружить. Он шёл то в одну сторону, то в другую, то назад, то вперёд, то по кругу и снова и снова пересекал свой след и, наконец, пришёл к тому месту, где встретил его Киш. И тут он уже совсем ослабел и не мог даже ползти. И Киш подошёл к нему и прикончил его копьём.
   – А потом? – спросил Клош-Кван.
   – Потом Киш принялся свежевать медведя, а мы побежали сюда, чтобы рассказать, как Киш охотится на зверя.


   К концу этого дня женщины притащили тушу медведя, в то время как мужчины собирали совет. Когда Киш вернулся, за ним послали гонца, приглашая его прийти тоже, но он велел сказать, что голоден и устал и что его иглу достаточно велика и удобна и может вместить много людей.
   И любопытство было так велико, что весь совет во главе с Клош-Кваном поднялся и направился в иглу Киша. Они застали его за едой, но он встретил их с почётом и усадил по старшинству. Айкига то горделиво выпрямлялась, то в смущении опускала глаза, но Киш был совершенно спокоен.
   Клош-Кван повторил рассказ Бима и Боуна и, закончив его, произнёс строгим голосом:
   – Ты должен дать нам объяснение, о Киш. Расскажи, как ты охотишься. Нет ли здесь колдовства?
   Киш поднял на него глаза и улыбнулся.
   – Нет, о Клош-Кван! Не дело мальчика заниматься колдовством, и в колдовстве я ничего не смыслю. Я только придумал способ, как можно легко убить полярного медведя, вот и всё. Это смекалка, а не колдовство.
   – И каждый может сделать это?
   – Каждый.
   Наступило долгое молчание.
   Мужчины глядели друг на друга, а Киш продолжал есть.
   – И ты… ты расскажешь нам, о Киш? – спросил наконец Клош-Кван дрожащим голосом.
   – Да, я расскажу тебе. – Киш кончил высасывать мозг из кости и поднялся с места. – Это очень просто. Смотри!
   Он взял узкую полоску китового уса и показал её всем. Концы у неё были острые, как иглы. Киш стал осторожно скатывать ус, пока он не исчез у него в руке; тогда он внезапно разжал руку – и ус сразу распрямился. Затем Киш взял кусок тюленьего жира.
   – Вот так, – сказал он. – Надо взять маленький кусочек тюленьего жира и сделать в нём ямку – вот так. Потом в ямку надо положить китовый ус – вот так, и, хорошенько его свернув, закрыть его сверху другим кусочком жира. Потом это надо выставить на мороз, и когда жир замёрзнет, получится маленький круглый шарик. Медведь проглотит шарик, жир растопится, острый китовый ус распрямится – медведю станет больно. А когда медведю станет очень больно, его легко убить копьём. Это совсем просто.
   И Уг-Глук воскликнул:
   – О!
   И Клош-Кван сказал:
   – А!
   И каждый сказал по-своему, и все поняли.

   Так кончается сказание о Кише, который жил давным-давно у самого Полярного моря. И потому, что Киш действовал смекалкой, а не колдовством, он из самой жалкой иглу поднялся высоко и стал вождём своего племени. И говорят, что, пока он жил, народ благоденствовал и не было ни одной вдовы, ни одного беззащитного старика, которые бы плакали ночью оттого, что у них нет мяса.



   Меченый


   Не очень-то я теперь высокого мнения о Стивене Маккее, а ведь когда-то божился его именем. Да, было время, когда я любил его, как родного брата. А попадись мне теперь этот Стивен Маккей – я не отвечаю за себя! Просто не верится, чтобы человек, деливший со мной пищу и одеяло, человек, с которым мы перемахнули через Чилкутский перевал, мог поступить так, как он. Я всегда считал Стива честным парнем, добрым товарищем; злобы или мстительности у него в натуре и в помине не было. Нет у меня теперь веры в людей! Ещё бы! Я выходил этого человека, когда он помирал от тифа, мы вместе дохли с голоду у истоков Стюарта, и кто, как не он, спас мне жизнь на Малом Лососе! А теперь, после стольких лет, когда мы были неразлучны, я могу сказать про Стивена Маккея только одно: в жизни не видал второго такого негодяя!
   Мы собрались с ним на Клондайк в самый разгар золотой лихорадки, осенью 1897 года, но тронулись с места слишком поздно и не успели перевалить через Чилкут до заморозков. Мы протащили наше снаряжение на спинах часть пути, как вдруг пошёл снег. Пришлось купить собак и продолжать путь на нартах. Вот тут и попал к нам этот Меченый. Собаки были в цене, и мы уплатили за него сто десять долларов. Он стоил этого – с виду. Я говорю «с виду», потому что более красивого пса мне ещё не доводилось встречать. Он весил шестьдесят фунтов и был словно создан для упряжки. Эскимосская собака? Нет, и не маламут и не канадская лайка. В нём было что-то от всех этих пород, а вдобавок и от европейской собаки, так как на одном боку у него посреди жёлто-рыжих и грязновато-белых разводов – преобладающая окраска этого пса – красовалось угольно-чёрное пятно величиной со сковородку. Потому мы и прозвали его «Меченый».


   Ничего не скажешь, на первый взгляд пёс был что надо. Когда он был в теле, мускулы так и перекатывались у него под кожей. Во всей Аляске не сыскалось бы пса более сильного с виду. И более умного – тоже с виду. Попадись этот Меченый вам на глаза, вы бы сказали, что в любой упряжке он перетянет трёх собак одного с ним веса. Может, и так, только видеть этого мне не приходилось. Его ум не на то был направлен. Вот воровать и таскать что ни попало – это он умел в совершенстве. Кое в чём у него был особый, прямо-таки необъяснимый нюх: он всегда знал заранее, когда предстояла работа, и всегда успевал улизнуть. Насчёт того, чтобы вовремя пропасть и вовремя найтись, у Меченого был положительно какой-то дар свыше. Зато когда доходило до работы, весь его ум мгновенно испарялся и вместо собаки перед вами была жалкая тварь, дрожащая, как кусок студня, – просто сердце обливалось кровью, на него глядя.
   Иной раз мне кажется, что не в глупости тут дело. Быть может, подобно некоторым, хорошо знакомым мне людям, Меченый был слишком умён, чтобы работать. Не удивлюсь, если при своей необыкновенной сметливости он просто-напросто нас дурачил. Может, он прикинул все «за» и «против» и решил, что лучше уж трёпка раз-другой и никакой работы, чем работа с утра до ночи, хоть и без трёпки. На это у него ума хватило бы.
   Говорю вам, иной раз сижу я и смотрю в глаза этому псу – и такой в них светится ум, что мурашки по спине побегут и дрожь пробирает до самых костей. Не могу даже объяснить, что это такое, словами не передашь. Я видел это – вот и всё. Да, посмотреть ему в глаза было все равно, как заглянуть в человеческую душу. И от того, что я там видел, на меня нападал страх и всякие мысли начинали лезть в голову – о переселении душ и прочей ерунде. Говорю вам, я чувствовал нечто очень значительное в глазах у этого пса: они говорили со мной, но во мне самом не хватало чего-то, чтобы их понять. Как бы там ни было (знаю сам, что, верно, кажусь дураком), но, как бы там ни было, эти глаза сбивали меня с толку. Не могу, ну вот никак не могу объяснить, что я в них видел. Не то чтобы глаза у Меченого как-то особенно светились: нет, в них словно появлялось что-то и уходило в глубину, а глаза-то сами оставались неподвижными. По правде сказать, я не видел даже, как там что-нибудь появлялось, а только чувствовал, что появляется. Говорящие глаза – вот как это надо назвать. И они действовали на меня…


   Нет, не то, не могу я этого выразить. Одним словом, у меня возникало какое-то чувство сродства с ним. Нет, нет, дело тут не в сантиментах. Скорее это было чувство равенства. У этого пса глаза никогда не молили, как, например, у оленя. В них был вызов. Да нет, не вызов. Просто спокойное утверждение равенства. И вряд ли он сам это сознавал. А всё же факт остаётся фактом: было что-то в его взгляде, что-то там светилось. Нет, не светилось, а появлялось. Сам знаю, что несу чепуху, но если бы вы посмотрели ему в глаза, как это случалось делать мне, вы бы меня поняли. Со Стивом происходило то же, что со мной. Короче, я пытался однажды убить Меченого – он никуда не был годен – и провалился с этим делом. Завёл я его в чащу, – он шёл медленно и неохотно, знал, верно, какая участь его ждёт. Я остановился в подходящем местечке, наступил ногой на верёвку и вынул свой большой «кольт».


   А Меченый сел и стал на меня смотреть. Говорю вам, он не просил пощады, – он просто смотрел. И я увидел, как нечто непостижимое появилось – да, да, появилось – в глазах у этого пса. Не то чтобы я в самом деле что-нибудь видел – должно быть, просто у меня было такое ощущение. И скажу вам напрямик: я спасовал. Это было всё равно как убить человека – храброго, сознающего свою участь человека, который спокойно смотрит в дуло твоего револьвера и словно хочет сказать: «Ну, кто из нас струсит?» И потом мне всё казалось: вот-вот я уловлю то, что было в его взгляде. Надо бы поскорее спустить курок, а я медлил. Вот, вот оно – прямо передо мной, светится и мелькает в его глазах. А потом было уже поздно. Я струсил. Дрожь пробрала меня с головы до пят, под ложечкой засосало, и тошнота подступила к горлу. Тогда я сел и стал смотреть на Меченого, и он тоже на меня смотрит. Чувствую, ещё немного, и я свихнусь. Хотите знать, что я сделал? Швырнул револьвер и со всех ног помчался в лагерь – такого страху нагнал на меня этот пёс. Стив поднял меня на смех. Однако я приметил, что неделю спустя Стив повел Меченого в лес, как видно, с той же целью и вернулся назад один, а немного погодя приплёлся домой и Меченый.
   Как бы там ни было, а только Меченый не желал работать. Мы заплатили за него сто десять долларов, последние деньги наскребли, а он не желал работать, даже постромки не хотел натянуть. Стив пробовал уговорить Меченого, когда мы первый раз надели на него упряжь, но пес только задрожал слегка – тем дело и кончилось. Хоть бы постромки натянул! Нет! Стоит себе как вкопанный и трясётся, точно кусок студня. Стив стегнул его бичом. Он взвизгнул – и ни с места. Стив хлестнул ещё раз, посильнее. И Меченый завыл – долго, протяжно, словно волк. Тут уж Стив взбесился и всыпал ему ещё с полдюжины, а я выскочил из палатки и со всех ног бросился к ним.
   Я сказал Стиву, что нельзя так грубо обращаться с животными, и мы немного повздорили – первый раз за всю жизнь. Стив швырнул бич на снег и ушёл злой, как чёрт. А я поднял бич и принялся за дело. Меченый задрожал, затрясся весь и припал к земле, прежде даже чем я взмахнул бичом. А когда я огрел его разочек, он взвыл, словно грешная душа в аду, и лёг на снег. Я погнал собак, и они потащили Меченого за собой, а я продолжал лупить его. Он перекатился на спину и волочился по снегу, дрыгая всеми четырьмя лапами и воя так, словно его пропускали через мясорубку. Стив вернулся и давай хохотать надо мной. Пришлось мне попросить у него прощения за свои слова.
   Никакими силами нельзя было заставить Меченого работать, но зато я ещё сроду не видал более прожорливой свиньи в собачьей шкуре. И в довершение всего это был ловкий вор. Перехитрить его было невозможно. Не раз оставались мы без копчёной грудинки на завтрак, потому что Меченый успевал позавтракать раньше нас. По его вине мы чуть не подохли с голоду в верховьях Стюарта: он ухитрился добраться до наших мясных запасов и чего не смог сожрать сам, прикончила сообща его упряжка. Впрочем, его нельзя было упрекнуть в пристрастии – он крал у всех. Это была беспокойная собака, вечно рыскавшая вокруг да около или спешившая куда-то с деловым видом. Не было ни одного лагеря на пять миль в окружности, который не подвергся бы его набегам. Хуже всего было то, что к нам поступали счета за его трапезы, которые, по справедливости, приходилось оплачивать, ибо таков был закон страны. И нас это прямо-таки разоряло, особенно в первую зиму на Чилкуте, – мы тогда сразу вылетели в трубу, платя за все свиные окорока и копчёную грудинку, которых никто из нас не отведал. Драться этот Меченый тоже умел неплохо. Он умел делать всё что угодно, только не работать. Сроду не натянул постромок, но верховодил всей упряжкой. А как он заставлял собак держаться от него на почтительном расстоянии! На это стоило посмотреть – поучительное было зрелище. Он вечно нагонял на них страху, и то одна, то другая собака всегда носила свежие отметины его клыков. Но Меченый был не просто задира. Никакое четвероногое существо не могло внушить ему страха. Я видел, как он один-одинёшенек ринулся на чужую упряжку, без малейшего повода с её стороны, и расшвырял вверх тормашками всех собак. Я, кажется, говорил вам, какой он был обжора? Так вот, как-то раз я поймал его, когда он жрал бич. Да, да, именно так. Начал с самого кончика и, когда я застал его за этим занятием, добрался уже до рукоятки и продолжал её обрабатывать.


   Но с виду Меченый был хорош. В конце первой недели мы продали его отряду конной полиции за семьдесят пять долларов. У них были опытные погонщики, и мы думали, что к тому времени, когда Меченый покроет шестьсот миль до Доусона, из него выйдет приличная упряжная собака. Я говорю «мы думали», потому что в то время наше знакомство с Меченым только начиналось. Потом уже у нас не хватало наглости что-нибудь «думать», когда дело касалось этого пса. Через неделю мы проснулись утром от такой неистовой собачьей грызни, какой мне ни разу не приходилось слышать. Это Меченый возвратился домой и наводил порядок в упряжке. Смею вас уверить, что мы позавтракали без особого аппетита, но часа через два снова воспрянули духом, продав Меченого правительственному курьеру, отправлявшемуся в Доусон с депешами. На сей раз пес пробыл в отлучке всего трое суток и, как водится, отпраздновал своё возвращение хорошей собачьей свалкой.


   Переправив наше снаряжение через перевал, мы всю зиму и весну занимались тем, что помогали переправляться всем желающим, и здорово на этом заработали. Кроме того, неплохой доход приносил нам Меченый: мы продавали его не раз и не два, а все двадцать.
   Он всегда возвращался к нам, и ни один покупатель не потребовал своих денег. Да нам эти деньги тоже были не нужны – мы сами рады были хорошо заплатить всякому, кто помог бы нам навсегда сбыть Меченого с рук. Нам нужно было отделаться от него, но ведь даром собаку не отдашь – сразу покажется подозрительным. Впрочем, Меченый был такой красавец, что найти на него покупателя не составляло никакого труда.
   – Не обломался ещё, – говорили мы, и нам платили за него, не торгуясь. Иной раз мы продавали его всего за двадцать пять долларов, а однажды выручили целых сто пятьдесят. Так вот, этот самый покупатель возвратил нам нашего пса лично и даже деньги отказался взять обратно. И уж как он нас поносил – страшно вспомнить! Это совсем недорогая плата, сказал он, за удовольствие выложить напрямик всё, что он о нас думает. Да мы и сами понимали, что он прав, и крыть нам было нечем. Но только с того дня, выслушав всё, что говорил этот человек, я навсегда потерял уважение к самому себе.
   Когда с рек и озёр сошёл лёд, мы погрузили наше снаряжение в лодку на озере Беннет и поплыли в Доусон. У нас была неплохая упряжка, и мы, разумеется, и её погрузили в лодку. Меченый был тут же, отделаться от него не представлялось никакой возможности. В первый же день он раз десять затевал с собаками драку и сбрасывал в воду всех своих противников по очереди – в лодке было тесновато, а он не любил, когда его толкают.
   – Этой собаке необходим простор, – сказал Стив на следующий день. – Давай-ка высадим его на берег.
   Так мы и сделали, причалив ради этого к берегу у Оленьего перевала. Ещё две собаки – очень хорошие собаки – последовали за ним, и мы потеряли целых два дня на их розыски. Так мы этих собак больше и не видели. Но у нас словно гора с плеч свалилась: мы наслаждались покоем и, как тот человек, который отказался взять обратно свои сто пятьдесят долларов, считали, что дёшево отделались. Впервые за несколько месяцев мы со Стивом снова смеялись, насвистывали, пели. Мы были счастливы, беспечны, как мотыльки. Чёрные дни остались позади. Кошмар рассеялся. Меченого больше не было.
   Три недели спустя, как-то утром мы со Стивом стояли на берегу реки в Доусоне. Подошла небольшая лодка, только что прибывшая с озера Беннет. Я увидел, что Стив вздрогнул, и услышал, как он произнёс нечто не вполне цензурное и притом отнюдь не вполголоса. Смотрю на лодку и вижу: на корме, навострив уши, сидит Меченый. Мы со Стивом немедленно дали тягу, как трусы, как побитые дворняжки, как преступники, скрывающиеся от правосудия. Верно, это последнее пришло в голову и полицейскому сержанту, который видел, как мы улепётывали. Он решил, что в лодке прибыли представители закона и что они охотятся за нами. Не теряя ни минуты на выяснения, сержант погнался за преступниками и в салуне припёр нас к стенке. Произошёл довольно весёлый разговор, так как мы наотрез отказались спуститься к лодке и встретиться с Меченым. В конце концов сержант приставил к нам другого полисмена, а сам пошёл к лодке. Отделавшись наконец от полиции, мы направились к своей хижине. Подошли – видим: Меченый уже поджидает нас, сидя на крылечке. Ну как он узнал, что мы тут живём? В то лето в Доусоне было тысяч сорок жителей. Как же ухитрился он среди всех других хижин разыскать именно нашу? И откуда, чёрт возьми, мог он знать, что мы вообще находимся в Доусоне? Предоставляю вам решить это самим. Не забудьте только то, что я говорил о его уме. Недаром что-то светилось в его глазах, словно этот пёс был наделён бессмертной душой.


   Теперь уж мы потеряли всякую надежду избавиться от Меченого: в Доусоне было слишком много людей, покупавших его в Чилкуте, и молва о нём быстро распространилась повсюду. Раз шесть мы сажали его на пароход, спускавшийся вниз по Юкону, но он просто-напросто сходил на берег на первом же причале и не спеша трусил обратно. Мы не могли ни продать его, ни убить (оба пробовали, да ничего не вышло). Никому не удавалось убить Меченого, он был точно заколдован. Я видел как-то его на главной улице, в самой гуще собачьей свалки. На него налетели штук пятьдесят разъярённых псов, а когда эти псы рассыпались в разные стороны, Меченый стоял на всех четырёх лапах, целый и невредимый, а две собаки из своры валялись на земле без всяких признаков жизни.
   Я видел, как Меченый стащил из погреба у майора Динвидди такой тяжеленный кусок оленины, что еле-еле ухитрялся прыгать с ним на шаг впереди краснокожей кухарки, гнавшейся за похитителем с топором в руке. Когда он взобрался на холм (после того как кухарка отказалась от преследования), сам майор Динвидди вышел из дому и разрядил свой винчестер в расстилавшийся перед ним пейзаж. Он дважды заряжал ружьё, расстрелял все патроны – и ни разу не попал в Меченого. А потом прибежал полисмен и арестовал майора за стрельбу из огнестрельного оружия в черте города. Майор Динвидди уплатил положенный штраф, а мы со Стивом уплатили ему за оленину по одному доллару за фунт вместе с костями. Он сам покупал её по такой цене – мясо в тот год было дорогое.
   Я рассказываю только то, что видел собственными глазами. И сейчас расскажу вам ещё кое-что. Я видел, как этот пёс провалился в прорубь. Лёд был толщиной в три с половиной фута, и Меченого, как соломинку, сразу затянуло течением вниз. Ярдов на триста ниже была другая прорубь, из которой брали воду для больницы. Меченый вылез из этой больничной проруби, облизал с себя воду, обкусал сосульки между пальцами, выбрался на берег и задал трёпку большому ньюфаундленду, принадлежавшему приисковому комиссару.
   Осенью 1898 года, перед тем как стать рекам, Стив и я поднимались на баграх вверх по Юкону, направляясь к реке Стюарт. Собаки были с нами – все, кроме Меченого. Мы решили: хватит кормить его! С ним было столько хлопот, мы столько потратили на него времени, денег, корма… Особенно корма, а ведь этого ничем не окупишь, хоть мы и немало выручили, продавая этого пса на Чилкуте. И вот мы со Стивом привязали Меченого в хижине, а сами погрузили в лодку наше снаряжение. В эту ночь мы сделали привал в устье Индейской реки и вдоволь повеселились, на радостях, что наконец-то избавились от Меченого. Стив был мастер на всякие штуки, а я сидел, завернувшись в одеяло, и помирал со смеху. Вдруг в лагерь ворвался ураган. У нас волосы встали дыбом, когда мы увидели, как Меченый налетал на собак и разносил всю стаю в клочья. Ну как, скажите на милость, как удалось ему освободиться? Гадайте сами – у меня нет никаких соображений на этот счёт. А как он переправился через Клондайк? Вот вам ещё одна загадка. И главное, откуда он мог знать, что мы отправились вверх по Юкону? Ведь мы плыли по воде, значит, нас нельзя было найти по следу. Мы со Стивом сделались прямо-таки суеверными из-за этого пса. К тому же он действовал нам на нервы, и, признаться вам по секрету, мы его немножко побаивались.
   Когда мы прибыли к ручью Гендерсона, реки стали, и нам удалось продать Меченого за два мешка муки одной группе, направлявшейся вверх по реке Белой за медью. Так вот, вся эта группа пропала. Сгинула бесследно: никто больше не видел ни людей, ни собак, ни нарт – ничего. Все они словно сквозь землю провалились. Это было одно из самых таинственных происшествий в здешних местах. Стив и я двинулись дальше, вверх по реке Стюарт, а шесть недель спустя Меченый притащился к нам в лагерь. Пёс был похож на скелет, он еле волочил ноги, а всё же добрался до нас. А теперь пусть мне скажут: кто это сообщил ему, что мы отправились вверх по Стюарту? Мы могли направиться в тысячу других мест. Как он узнал? Ну, что вы на это скажете?
   Нет, избавиться от Меченого было невозможно. В Мэйо он затеял драку с одной собакой. Её хозяин-индеец бросился на него с топором, промахнулся и убил свою собственную собаку. Вот и толкуйте о разной там магии и колдовстве, которыми отводят в сторону пули! На мой взгляд, куда трудней отвести в сторону топор, в особенности если за его рукоятку уцепился здоровенный индеец. И вот я видел, своими глазами видел, как Меченый это сделал. Тот индеец вовсе не хотел убивать собственную собаку, можете мне поверить.
   Я рассказывал вам, как Меченый добрался до наших мясных запасов? Вот тут уж нам прямо конец пришёл. Охота кончилась; кроме этого мяса, у нас ничего не было. Лоси ушли за сотни миль, индейцы со всеми припасами – следом за ними. Прямо хоть ложись и помирай. Приближалась весна. Оставалось только ждать, когда вскроются реки. Мы здорово отощали, прежде чем решились съесть собак, и в первую очередь решено было съесть Меченого. Так что же вы думаете, как поступил этот пёс? Он улизнул. Ну как он мог знать, что было у нас на уме? Мы просиживали ночи напролёт, подстерегая его, но он не вернулся, и мы съели остальных собак, съели всю упряжку.


   Теперь послушайте, чем всё это кончилось. Видели вы когда-нибудь, как вскрывается большая река и миллионы тонн льда несутся вниз по течению, теснясь, перемалываясь и наползая друг на друга? И вот, когда река Стюарт с рёвом и грохотом ломала лёд, в самой гуще ледяного месива мы углядели Меченого. Он, должно быть, пытался переправиться через реку где-нибудь выше по течению, и в эту минуту лёд тронулся. Мы со Стивом носились по берегу взад и вперёд, вопя и улюлюкая что было мочи и размахивая шапками. Потом останавливались и душили друг друга в объятиях; мы бесновались от радости, видя, что Меченому пришёл конец. У него не было ни единого шанса выбраться оттуда! Как только лёд сошёл, мы сели в челнок и поплыли вниз по течению до Юкона и вниз по Юкону до Доусона, остановившись всего лишь раз – в посёлке у ручья Гендерсона, чтобы немного подкормиться. А когда в Доусоне мы причалили к берегу, на пристани, навострив уши и приветливо помахивая хвостом, сидел Меченый и скалил зубы, словно говорил нам: «Добро пожаловать!» Ну как он выбрался? И откуда мог узнать, когда мы приплываем в Доусон? А ведь встретил нас на пристани минута в минуту!
   Чем больше я думаю об этом Меченом, тем бесповоротнее прихожу к убеждению, что есть такие вещи на свете, которые не по плечу науке. Никакая наука не в силах объяснить Меченого. Это совсем особое физическое явление, или даже мистическое, или ещё что-нибудь в этом роде, и, насколько я понимаю, с прибавлением солидной доли теософии [2 - Теософия – религиозно-мистическое учение.]. Клондайк – хорошая страна. Я мог бы и сейчас жить там и стать миллионером, если б не этот пёс. Он действовал мне на нервы. Я терпел эту собаку целых два года, а потом, как видно, силы мои истощились. Летом 1899 года мне пришлось выйти из игры. Я ничего не сказал Стиву. Я просто удрал, оставив ему записку и приложив к ней пакетик «Смерть крысам», с объяснением, что с этим надо делать. Я совсем отощал из-за этого Меченого и стал таким нервным, что вскакивал и оглядывался по сторонам, когда кругом не было ни души. И просто удивительно, как быстро я пришёл в себя, стоило мне только избавиться от этого пса. Двадцать фунтов прибавил, прежде чем попал в Сан-Франциско, а когда сел на паром, чтобы добраться до Окленда, то уже настолько оправился, что даже моя жена тщетно старалась найти во мне хоть какую-нибудь перемену.
   Как-то раз я получил письмо от Стива, и в этом письме сквозило некоторое раздражение: Стив принял довольно близко к сердцу то, что я оставил его с Меченым. Между прочим, он писал, что использовал «Смерть крысам» согласно инструкции, но ничего путного из этого не вышло.
   Прошёл год. Я опять вернулся в свою контору и преуспевал как нельзя лучше, даже раздобрел слегка. И вот тут-то и объявился Стив. Он не зашёл повидаться со мной. Я прочёл его имя в списке пассажиров, прибывших с пароходом, и был удивлён, почему он не показывается. Но долго удивляться мне не пришлось.
   Как-то утром я вышел из дому и увидел Меченого: он был привязан к столбу калитки и держал молочника на почтительном расстоянии от себя. В то же утро я узнал, что Стив уехал на Север в Сиэтл. С тех пор я уже не прибавлял в весе. Моя жена заставила меня купить Меченому ошейник с номерком, и не прошло и часа, как он выразил ей свою признательность, придушив её любимую персидскую кошку. Никакие силы теперь не освободят меня больше от Меченого. Этот пёс будет со мной до самой моей смерти, ибо он-то никогда не издохнет. С тех пор как он объявился, у меня испортился аппетит, и жена говорит, что я чахну на глазах. Прошлой ночью Меченый забрался в курятник к мистеру Харвею (Харвей – это мой сосед) и задушил у него девятнадцать самых породистых кур. Мне придется заплатить за них. Другие наши соседи поссорились с моей женой и съехали с квартиры: причиной ссоры был Меченый. Вот почему я разочаровался в Стивене Маккее. Никак не думал, что он окажется таким подлецом.



   Бурый Волк

   Женщина вернулась надеть калоши, потому что трава была мокрая от росы, а когда она снова вышла на крыльцо, то увидела, что муж, поджидая её, залюбовался прелестным распускающимся бутоном миндаля и забыл обо всём на свете. Она поглядела по сторонам, поискала глазами в высокой траве между фруктовыми деревьями.
   – Где Волк? – спросила она.
   – Только что был здесь.
   Уолт Ирвин оторвался от своих наблюдений над чудом расцветающего мира и тоже огляделся кругом.
   – Мне помнится, я видел, как он погнался за кроликом.
   – Волк! Волк! Сюда! – позвала Медж.
   И они пошли по усеянной восковыми колокольчиками тропинке, ведущей вниз через заросли мансаниты [3 - Мансанита – небольшой вечнозелёный кустарник.], на просёлочную дорогу.
   Ирвин сунул себе в рот оба мизинца, и его пронзительный свист присоединился к зову Медж.
   Она поспешно заткнула уши и нетерпеливо поморщилась:
   – Фу! Такой утончённый поэт – и вдруг издаёшь такие отвратительные звуки! У меня просто барабанные перепонки лопаются. Знаешь, ты, кажется, способен пересвистать уличного мальчишку.
   – А-а! Вот и Волк.
   Среди густой зелени холма послышался треск сухих веток, и внезапно на высоте сорока футов над ними, на краю отвесной скалы, появились голова и туловище Волка. Из-под его крепких, упёршихся в землю передних лап вырвался камень, и он, насторожив уши, внимательно следил за этим летящим вниз камнем, пока тот не упал к их ногам. Тогда он перевёл свой взгляд на хозяев и, оскалив зубы, широко улыбнулся во всю пасть.
   – Волк! Волк! Милый Волк! – сразу в один голос закричали ему снизу мужчина и женщина.
   Услышав их голоса, пёс прижал уши и вытянул морду вперёд, словно давая погладить себя невидимой руке.
   Потом Волк снова скрылся в чаще, а они, проводив его взглядом, пошли дальше. Спустя несколько минут за поворотом, где спуск был более отлогий, он сбежал к ним, сопровождаемый целой лавиной щебня и пыли. Волк был весьма сдержан в проявлении своих чувств. Он позволил мужчине потрепать себя разок за ушами, претерпел от женщины несколько более длительное ласковое поглаживание и умчался далеко вперёд, словно скользя по земле, плавно, без всяких усилий, как настоящий волк.


   По сложению это был большой лесной волк, но окраска шерсти и пятна на ней изобличали не волчью породу. Здесь уже явно сказывалась собачья стать. Ни у одного волка никто ещё не видел такой расцветки. Это был пёс, коричневый с ног до головы – тёмно-коричневый, красно-коричневый, коричневый всех оттенков. Тёмно-бурая шерсть на спине и на шее, постепенно светлея, становилась почти жёлтой на брюхе, чуточку как будто грязноватой из-за упорно пробивающихся всюду коричневых волосков. Белые пятна на груди, на лапах и над глазами тоже казались грязноватыми – там тоже присутствовал этот неизгладимо-коричневый оттенок. А глаза горели, словно два золотисто-коричневых топаза.
   Мужчина и женщина были очень привязаны к своему псу. Может быть, потому, что им стоило большого труда завоевать его расположение. Это оказалось нелёгким делом с самого начала, когда он впервые неизвестно откуда появился около их маленького горного коттеджа. Изголодавшийся, с разбитыми в кровь лапами, он задушил кролика у них на глазах, под самыми их окнами, а потом едва дотащился до ручья и улёгся под кустами чёрной смородины. Когда Уолт Ирвин спустился к ручью посмотреть на незваного гостя, он был встречен злобным рычанием. Таким же рычанием была встречена и Медж, когда она, пытаясь завязать миролюбивые отношения, притащила псу огромную миску молока с хлебом.
   Гость оказался весьма несговорчивого нрава. Он пресекал все их дружественные попытки – стоило только протянуть к нему руку, как обнажались грозные клыки и коричневая шерсть вставала дыбом. Однако он не уходил от их ручья, спал тут и ел всё, что ему приносили, но только после того, как люди, поставив еду на безопасном расстоянии, сами удалялись. Ясно было, что он остаётся здесь только потому, что не в состоянии двигаться. А через несколько дней, немного оправившись, он внезапно исчез.
   На том, вероятно, и кончилось бы их знакомство, если бы Ирвину не пришлось в это самое время поехать в северную часть штата. Взглянув случайно в окно, когда поезд проходил недалеко от границы между Калифорнией и Орегоном, Ирвин увидел своего недружелюбного гостя. Похожий на бурого волка, усталый и в то же время неутомимый, он мчался вдоль полотна, покрытый пылью и грязью после двухсотмильного пробега.
   Ирвин не любил долго раздумывать. На следующей станции он вышел из поезда, купил в лавке мяса и поймал беглеца на окраине города.
   Обратно Волка доставили в багажном вагоне, и таким образом он снова попал в горный коттедж. На этот раз его на целую неделю посадили на цепь, и муж с женой любовно ухаживали за ним. Однако им приходилось выражать свою любовь с величайшей осторожностью. Замкнутый и враждебный, словно пришелец с другой планеты, пёс отвечал злобным рычанием на все их ласковые уговоры. Но он никогда не лаял. За всё время никто ни разу не слышал, чтобы он залаял.
   Приручить его оказалось нелёгкой задачей. Однако Ирвин любил трудные задачи. Он заказал металлическую пластинку с выгравированной надписью: «Вернуть Уолту Ирвину, Глен-Эллен, округ Сонома, Калифорния». На Волка надели ошейник, к которому наглухо прикрепили эту пластинку. После этого его отвязали, и он мгновенно исчез. Через день пришла телеграмма из Мендосино: за двадцать часов пёс успел пробежать сто миль к северу, после чего был пойман.


   Обратно Волка доставила транспортная контора. Его привязали на три дня, на четвёртый отпустили, и он снова исчез. На этот раз Волк успел добраться до южных районов Орегона. Там его снова поймали и снова вернули домой. Всякий раз, как его отпускали, он убегал – и всегда убегал на север. Словно какая-то неодолимая сила гнала его на север. «Тяга к дому», как выразился однажды Ирвин, когда ему вернули Волка из Северного Орегона.
   В следующий раз бурый беглец успел пересечь половину Калифорнии, весь штат Орегон и половину Вашингтона, прежде чем его перехватили и доставили обратно по принадлежности. Скорость, с которой он совершал свои пробеги, была просто поразительна. Подкормившись и передохнув, Волк, едва только его отпускали на свободу, обращал всю свою энергию в стремительный бег. Удалось точно установить, что за первый день он пробегал около ста пятидесяти миль, а затем в среднем около ста миль в день, пока кто-нибудь не ухитрялся его поймать. Возвращался он всегда тощий, голодный, одичавший, а убегал крепкий, отдохнувший, набравшись новых сил. И неизменно держал путь на север, влекомый каким-то внутренним побуждением, которого никто не мог понять.


   В этих безуспешных побегах прошёл целый год, но наконец пёс примирился с судьбой и остался близ коттеджа, где когда-то в первый день задушил кролика и спал у ручья. Однако прошло ещё немало времени, прежде чем мужчине и женщине удалось погладить его. Это была великая победа. Волк отличался такой необщительностью, что к нему просто нельзя было подступиться. Никому из гостей, бывавших в коттедже, не удавалось завести с ним добрые отношения. Глухое ворчание было ответом на все такие попытки. А если кто-нибудь всё же отваживался подойти поближе, верхняя губа Волка приподнималась, обнажая острые клыки, и слышалось злобное, свирепое рычание, наводившее страх даже на самых отчаянных храбрецов и на всех соседних собак, которые отлично знали, как рычат собаки, но никогда не слыхали рычания волка.
   Прошлое этого пса было покрыто мраком неизвестности. История его жизни начиналась с Уолта и Медж. Он появился откуда-то с юга, но о прежнем его владельце, от которого он, по-видимому, сбежал, ничего не удалось разузнать. Миссис Джонсон, ближайшая соседка, у которой Медж покупала молоко, уверяла, что это клондайкская собака. Её брат работал на приисках среди льдов в этой далёкой стране, и поэтому она считала себя авторитетом в такого рода вопросах.
   Да, впрочем, с ней и не спорили. Кончики ушей у Волка явно были когда-то жестоко обморожены, они так и не заживали. Кроме того, он был похож на аляскинских собак, снимки которых Ирвин и Медж не раз видели в журналах. Они часто разговаривали о прошлом Волка, пытаясь представить себе по тому, что они читали и слышали, какую жизнь этот пёс вёл на далёком Севере. Что Север всё ещё тянул его к себе, это они знали. По ночам Волк тихонько скулил, а когда поднимался северный ветер и пощипывал морозец, им овладевало страшное беспокойство, и он начинал жалобно выть. Это было похоже на протяжный волчий вой. Но он никогда не лаял. Никакими средствами нельзя было исторгнуть у него хотя бы один звук на естественном собачьем языке.
   За долгое время, в течение которого Ирвин и Медж добивались расположения Волка, они нередко спорили о том, кто же будет считаться его хозяином. Оба считали его своим и хвастались малейшим проявлением привязанности с его стороны. Но преимущество с самого начала было на стороне Ирвина, и главным образом потому, что он был мужчина. Очевидно, Волк понятия не имел о женщинах. Он совершенно не понимал женщин. С юбками Медж он никак не мог примириться: заслышав их шелест, всякий раз настораживался и грозно ворчал. А в ветреные дни ей совсем нельзя было к нему подходить.
   Но Медж кормила его. Кроме того, она царствовала в кухне, и только по её особой милости Волку разрешалось туда входить. И Медж была совершенно уверена, что завоюет его, несмотря на такое страшное препятствие, как её юбка. Уолт же пошёл на уловки – он заставлял Волка лежать у своих ног, пока писал, а сам то и дело поглаживал и всячески уговаривал его, причём работа двигалась у него очень медленно. В конце концов Уолт победил, вероятно, потому, что был мужчиной, но Медж уверяла, что, если бы он употребил всю свою энергию на писание стихов и оставил бы Волка в покое, им жилось бы лучше и денег водилось бы больше.
   – Пора бы уж получить известие о моих последних стихах, – заметил Уолт, после того как они минут пять молча спускались по крутому склону. – Уверен, что на почте уже лежат для меня денежки и мы превратим их в превосходную гречневую муку, в галлон кленового сиропа и новые калоши для тебя.
   – И в чудесное молочко от чудесной коровы миссис Джонсон, – добавила Медж. – Завтра ведь первое, как ты знаешь.
   Уолт невольно поморщился, но тут же лицо его прояснилось, и он хлопнул себя рукой по карману куртки.
   – Ничего! У меня здесь готова самая удойная корова во всей Калифорнии.
   – Когда это ты успел написать? – живо спросила Медж и добавила с упрёком: – Даже не показал мне!
   – Я нарочно приберёг эти стихи, чтобы прочесть тебе по дороге на почту, вот примерно в таком местечке, – сказал он, показывая рукой на сухой пень, на котором можно было присесть.
   Тоненький ручеёк бежал из-под густых папоротников, журча, переливался через большой, покрытый скользким мхом камень, и пересекал тропинку прямо у их ног. Из долины доносилось нежное пение полевых жаворонков, а кругом, то поблёскивая на солнечном свету, то исчезая в тени, порхали огромные жёлтые бабочки.


   В то время как Уолт вполголоса читал своё произведение, внизу, в чаще, послышался какой-то шум. Это был шум тяжёлых шагов, к которому время от времени примешивался глухой стук вырвавшегося из-под ноги камня. Когда Уолт, кончив читать, поднял взгляд на жену, ожидая её одобрения, на повороте тропинки показался человек. Он шёл с непокрытой головой, и пот катился с него градом. Одной рукой он то и дело вытирал себе лицо платком, в другой он держал новую шляпу и снятый с шеи совершенно размокший крахмальный воротничок. Это был рослый человек, крепкого сложения; мускулы его так и просились наружу из-под тесного чёрного пиджака, купленного, по-видимому, совсем недавно в магазине готового платья.
   – Жаркий денёк… – приветствовал его Уолт.
   Уолт старался поддерживать добрые отношения с окрестными жителями и не упускал случая расширить круг своих знакомых.
   Человек остановился и кивнул.
   – Не очень-то я привык к такой жаре, – отвечал он, словно оправдываясь. – Я больше привык к температуре градусов около тридцати мороза.
   – Ну, такой у нас здесь не бывает! – засмеялся Уолт.
   – Надо полагать, – отвечал человек. – Да я, правду сказать, и не хочу этого. Я разыскиваю мою сестру. Вы случайно не знаете, где она живёт? Миссис Джонсон, миссис Уильям Джонсон.
   – Так вы, наверно, её брат из Клондайка? – воскликнула Медж, и глаза её загорелись любопытством. – Мы так много о вас слышали!
   – Он самый, мэм, – скромно отвечал он. – Меня зовут Скифф Миллер. Я, видите ли, хотел сделать ей сюрприз.
   – Так вы совершенно правильно идёте. Только вы шли не по дороге, а напрямик, лесом.
   Медж встала и показала на ущелье вверху, в четверти мили от них.
   – Вон видите там сосны? Идите к ним по этой узенькой тропинке. Она сворачивает направо и приведёт вас к самому дому миссис Джонсон. Тут уж с пути не собьёшься.
   – Спасибо, мэм, – отвечал Скифф Миллер.
   – Нам было бы очень интересно услышать от вас что-нибудь о Клондайке, – сказала Медж. – Может быть, вы разрешите зайти к вам, пока вы будете гостить у вашей сестры? А то ещё лучше – приходите с ней как-нибудь к нам пообедать.
   – Да, мэм, благодарю вас, мэм, – машинально пробормотал Скифф, но тут же, спохватившись, добавил: – Только я ведь недолго здесь пробуду: опять отправлюсь на Север. Сегодня же уеду с ночным поездом. Я, видите ли, подрядился на работу: казённую почту возить.
   Медж выразила сожаление по этому поводу, а Скифф Миллер уже повернулся, чтобы идти, но в эту минуту Волк, который рыскал где-то поблизости, вдруг бесшумно, по-волчьи, появился из-за деревьев.
   Рассеянность Скиффа Миллера как рукой сняло. Глаза его впились в собаку, и глубочайшее изумление изобразилось на его лице.
   – Чёрт побери! – произнес он раздельно и внушительно.
   Он с сосредоточенным видом уселся на пень, не замечая, что Медж осталась стоять. При звуке его голоса уши Волка опустились, и пасть расплылась в широчайшей улыбке. Он медленно приблизился к незнакомцу, обнюхал его руки, а затем стал лизать их.
   Скифф Миллер погладил пса по голове.
   – Ах, чёрт подери! – всё так же медленно и внушительно повторил он. – Простите, мэм, – через секунду добавил он, – я просто в себя не приду от удивления. Вот и всё.
   – Да мы и сами удивились, – шутливо отвечала она. – Никогда ещё не бывало, чтобы Волк так прямо пошёл к незнакомому человеку.
   – Ах, вот как вы его зовёте! Волк! – сказал Скифф Миллер.
   – Для меня просто непонятно его расположение к вам. Может быть, дело в том, что вы из Клондайка? Ведь это, знаете, клондайкская собака.
   – Да, мэм, – рассеянно произнёс Миллер.
   Он приподнял переднюю лапу Волка и внимательно осмотрел подошву, ощупывая и нажимая на пальцы.
   – Мягкие стали ступни, – заметил он. – Давненько он, как видно, не ходил в упряжке.
   – Нет, знаете, это просто удивительно! – вмешался Уолт. – Он позволяет вам делать с ним всё, что вы хотите.
   Скифф Миллер встал. Никакого замешательства теперь уже не замечалось в нём.
   – Давно у вас эта собака? – спросил он деловитым, сухим тоном.
   И тут Волк, который всё время вертелся возле и ластился к нему, вдруг открыл пасть и залаял. Точно что-то вдруг прорвалось в нём – такой это был странный, отрывистый, радостный лай. Но, несомненно, это был лай.
   – Вот это для меня новость! – сказал Скифф Миллер.
   Уолт и Медж переглянулись. Чудо свершилось: Волк залаял.
   – Первый раз слышу, как он лает! – промолвила Медж.
   – И я тоже первый раз слышу, – отвечал Скифф Миллер.
   Медж поглядела на него с улыбкой. По-видимому, этот человек – большой шутник.
   – Ну ещё бы, – сказала она, – ведь вы с ним познакомились пять минут тому назад!
   Скифф Миллер пристально поглядел на неё, словно стараясь обнаружить в её лице хитрость, которую эта фраза заставила его заподозрить.
   – Я думал, вы догадались, – медленно произнёс он. – Я думал, вы сразу поняли – по тому, как он ластился ко мне. Это мой пёс. И зовут его не Волк. Его зовут Бурый.
   – Ах, Уолт! – невольно вырвалось у Медж, и она жалобно поглядела на мужа.
   Уолт мгновенно выступил на её защиту.


   – Откуда вы знаете, что это ваша собака? – спросил он.
   – Потому что моя, – последовал ответ.
   Скифф Миллер медленно поглядел на него и сказал, кивнув в сторону Медж:
   – Откуда вы знаете, что это ваша жена? Вы просто скажете: потому что это моя жена. И я ведь тоже могу ответить, что это, дескать, за объяснение? Собака моя. Я вырастил и воспитал её. Уж мне ли её не знать! Вот, поглядите, я вам сейчас докажу.
   Скифф Миллер обернулся к собаке.
   – Эй, Бурый! – крикнул он. Голос его прозвучал резко и властно, и тут же уши пса опустились, словно его приласкали. – А ну-ка?
   Пёс резко, скачком, повернулся направо.
   – Эй, пошёл!
   И пёс, сразу перестав топтаться на месте, бросился вперёд и так же внезапно остановился, слушая команду.
   – Могу заставить его проделать всё это просто свистом, – сказал Миллер. – Ведь он у меня вожаком был.
   – Но вы же не собираетесь взять его с собой? – дрожащим голосом спросила Медж.
   Человек кивнул.
   – Туда, в этот ужасный Клондайк, на эти ужасные мучения.
   Он снова кивнул.
   – Да нет, – прибавил он, – не так уж там плохо. Поглядите-ка на меня: разве я, по-вашему, не здоровяк?
   – Но для собак ведь это такая ужасная жизнь – вечные лишения, непосильный труд, голод, мороз! Ах, я ведь читала, я знаю, каково это.
   – Да, был случай, когда я чуть не съел его как-то раз на Мелкопёрой реке, – мрачно согласился Миллер. – Не попадись мне тогда лось на мушку, был бы ему конец.
   – Я бы скорей умерла! – воскликнула Медж.
   – Ну, у вас здесь, конечно, другая жизнь, – пояснил Миллер. – Вам собак есть не приходится. А когда человека скрутит так, что из него вот-вот душа вон, тогда начинаешь рассуждать по-иному. Вы в таких переделках никогда не бывали, а значит, и судить об этом не можете.
   – Так ведь в этом-то всё и дело! – горячо настаивала Медж. – В Калифорнии собак не едят. Так почему бы вам не оставить его здесь? Ему здесь хорошо, и голодать ему никогда не придётся – вы это сами видите. И не придётся страдать от убийственного холода, от непосильного труда. Здесь его нежат и холят. Здесь нет этой дикости ни в природе, ни в людях. Никогда на него не обрушится удар кнута. Ну, а что до погод, то ведь вы сами знаете: здесь и снегу-то никогда не бывает.
   – Ну, уж зато летом, извините, жара адская, просто терпения нет, – засмеялся Миллер.
   – Но вы не ответили нам! – с жаром продолжала Медж. – А что вы можете предложить ему в этих ваших северных краях?
   – Могу предложить еду, когда она у меня есть, а обычно она бывает.
   – А когда нет?
   – Тогда, значит, и у него не будет.
   – А работа?
   – Работы вдоволь! – нетерпеливо отрезал Миллер. – Да, работы без конца, и голодуха, и морозище, и все прочие удовольствия. Всё это он получит, когда будет со мной. Но он это любит. Он к этому привык, знает эту жизнь. Для неё он родился, для неё его и вырастили. А вы просто ничего об этом не знаете. И не понимаете, о чём говорите. Там его настоящая жизнь, и там он будет чувствовать себя всего лучше.
   – Собака останется здесь, – решительно заявил Уолт, – так что продолжать этот спор нет никакого смысла.
   – Что-о? – протянул Скифф Миллер, угрюмо сдвинув брови, и на его побагровевшем лбу выступила упрямая складка.
   – Я сказал, что собака останется здесь, и на этом разговор окончен. Я не верю, что это ваша собака. Может быть, вы её когда-нибудь видели. Может быть, даже когда-нибудь и ездили на ней по поручению хозяина. А то, что она слушается обычной команды северного погонщика, это ещё не доказывает, что она ваша. Любая собака с Аляски слушалась бы вас точно так же. Кроме того, это, несомненно, очень ценная собака. Такая собака на Аляске – клад, и этим-то и объясняется ваше желание завладеть ею. Во всяком случае, вам придётся доказать, что она ваша.
   Скифф Миллер выслушал эту длинную речь невозмутимо и хладнокровно, только лоб у него ещё чуточку потемнел, и громадные мускулы вздулись под чёрным сукном пиджака. Он спокойно смерил взглядом этого стихоплёта, словно взвешивая, много ли силы может скрываться под его хрупкой внешностью. Затем на лице Скиффа Миллера появилось презрительное выражение, и он промолвил резко и решительно:
   – А я говорю, что могу увести собаку с собой хоть сию же минуту.
   Лицо Уолта вспыхнуло, он весь как-то сразу подтянулся, и все мышцы у него напряглись. Медж, опасаясь, как бы дело не дошло до драки, поспешила вмешаться в разговор.
   – Может быть, мистер Миллер и прав, – сказала она. – Боюсь, что он прав. Волк, по-видимому, действительно знает его: и на кличку «Бурый» откликается, и сразу встретил его дружелюбно. Ты ведь знаешь, что пёс никогда ни к кому так не ластится. А потом, ты обратил внимание, как он лаял? Он просто был вне себя от радости. А отчего? Ну, разумеется, оттого, что нашёл мистера Миллера.
   Бицепсы Уолта перестали напрягаться. Даже плечи его безнадёжно опустились.
   – Ты, кажется, права, Медж, – сказал он. – Волк наш не Волк, а Бурый, и, должно быть, он действительно принадлежит мистеру Миллеру.
   – Может быть, мистер Миллер согласится продать его? – сказала она. – Мы могли бы его купить.
   Скифф Миллер покачал головой, но уже совсем не воинственно, а скорей участливо, мгновенно отвечая великодушием на великодушие.


   – У меня пять собак было, – сказал он, пытаясь, по-видимому, как-то смягчить свой отказ, – этот ходил вожаком. Это была самая лучшая упряжка на всю Аляску. Никто меня не мог обогнать. В тысяча восемьсот девяносто пятом году мне давали за них пять тысяч чистоганом, да я не взял. Правда, тогда собаки были в цене. Но не только потому мне такие бешеные деньги предлагали, а уж очень хороша была упряжка. А Бурый был лучше всех. В ту же зиму мне за него давали тысячу двести – я не взял. Тогда не продал и теперь не продам. Я, видите ли, очень дорожу этим псом. Три года его разыскиваю. Прямо и сказать не могу, до чего я огорчился, когда его у меня свели, и не то что из-за цены, а просто… привязался к нему, как дурак, простите за выражение. Я и сейчас просто глазам своим не поверил, когда его увидал. Подумал, уж не мерещится ли мне. Прямо как-то не верится такому счастью. Ведь я его сам вынянчил. Спать его укладывал, кутал, как ребёнка. Мать у него издохла, так я его сгущённым молоком выкормил – два доллара банка. Себе-то я этого не мог позволить: чёрный кофе пил. Он никогда никакой матери не знал, кроме меня. Бывало, всё у меня палец сосёт, пострелёнок. Вот этот самый палец. – Скифф Миллер так разволновался, что уже не мог говорить связно, а только вытянул вперед указательный палец и прерывистым голосом повторил: – Вот этот самый палец, – словно это было неоспоримым доказательством его права собственности на собаку.
   Потом он совсем замолчал, глядя на свой вытянутый палец.
   И тут заговорила Медж.
   – А собака? – сказала она. – О собаке-то вы не думаете?
   Скифф Миллер недоумённо взглянул на неё.
   – Ну, скажите, разве вы подумали о ней? – повторила Медж.
   – Не понимаю, к чему вы клоните.
   – А ведь она, может быть, тоже имеет некоторое право выбирать, – продолжала Медж. – Может быть, у неё тоже есть свои привязанности и свои желания. Вы с этим не считаетесь. Вы не даёте ей выбрать самой. Вам и в голову не пришло, что, может быть, Калифорния нравится ей больше Аляски. Вы считаетесь только с тем, что вам самому хочется. Вы с ней обращаетесь так, будто это мешок картофеля или охапка сена, а не живое существо.
   Миллеру эта точка зрения была, по-видимому, внове. Он с сосредоточенным видом стал обдумывать так неожиданно вставший перед ним вопрос. Медж сейчас же постаралась воспользоваться его нерешительностью.
   – Если вы в самом деле её любите, то её счастье должно быть и вашим счастьем, – настаивала она.
   Скифф Миллер продолжал размышлять про себя, а Медж бросила торжествующий взгляд на мужа и прочла в его глазах горячее одобрение.
   – То есть вы что же это думаете? – неожиданно спросил пришелец из Клондайка.
   Теперь Медж, в свою очередь, поглядела на него с полным недоумением.
   – Что вы хотите сказать? – спросила она.
   – Так вы что ж, думаете, что Бурому захочется остаться здесь, в Калифорнии?
   Она уверенно кивнула в ответ:
   – Убеждена в этом.
   Скифф Миллер снова принялся рассуждать сам с собой, на этот раз уже вслух. Время от времени он испытующе поглядывал на предмет своих размышлений.


   – Он был работяга, каких мало. Сколько он для меня трудился! Никогда не отлынивал от работы. И ещё тем он был хорош, что умел сколотить свежую упряжку так, что она работала на первый сорт. А уж голова у него! Всё понимает, только что не говорит. Что ни скажешь ему, всё поймёт. Вот посмотрите-ка на него сейчас: он прекрасно понимает, что мы говорим о нём.
   Пёс лежал у ног Скиффа Миллера, опустив голову на лапы, насторожённо подняв уши и быстро переводя внимательный взгляд с одного из говоривших на другого.
   – Он ещё может поработать. Как следует может поработать. И не один год. И ведь я люблю его, крепко люблю, чёрт возьми!
   После этого Скифф Миллер ещё раза два раскрыл рот, но так и закрыл его, ничего не сказав. Наконец он выговорил:
   – Вот что. Я вам сейчас скажу, что я сделаю. Ваши слова, мэм, действительно имеют… как бы это сказать… некоторый смысл. Пёс потрудился на своём веку, много потрудился. Может быть, он и впрямь заработал себе спокойное житьё и теперь имеет полное право выбирать. Во всяком случае, мы ему дадим решить самому. Как он сам захочет, так пусть и будет. Вы оставайтесь и сидите здесь, как сидели, а я распрощаюсь с вами и пойду как ни в чём не бывало. Ежели он захочет, может остаться с вами. А захочет, может идти со мной. Я его звать не буду. Но и вы тоже не зовите.
   Вдруг он подозрительно глянул на Медж и добавил:
   – Только уж, чур, играть по-честному! Не уговаривать его, когда я спиной повернусь…
   – Мы будем играть честно… – начала было Медж.
   Но Скифф Миллер прервал её уверения:
   – Знаю я эти женские повадки! Сердце у женщин мягкое, и стоит его задеть, они способны любую карту передёрнуть, на любую хитрость пойти и врать будут, как черти… Прошу прощения, мэм, я ведь это вообще насчёт женского пола говорю.
   – Не знаю, как и благодарить вас… – начала дрожащим голосом Медж.
   – Ещё неизвестно, есть ли вам за что меня благодарить, – отрезал Миллер. – Ведь Бурый ещё не решил. Я думаю, вы не станете возражать, если я пойду медленно. Это ведь будет только справедливо, потому что через каких-нибудь сто шагов меня уже не будет видно.
   Медж согласилась.
   – Обещаю вам честно, – добавила она, – мы ничего не будем делать, чтобы повлиять на него.
   – Ну, так теперь, значит, я ухожу, – сказал Скифф Миллер тоном человека, который уже распрощался и уходит.
   Уловив перемену в его голосе, Волк быстро поднял голову и стремительно вскочил на ноги, когда увидел, что Медж и Миллер, прощаясь, пожимают друг другу руки. Он поднялся на задние лапы и, упершись передними в Медж, стал лизать руку Скиффа Миллера. Когда же Скифф протянул руку Уолту, Волк снова повторил то же самое: упёрся передними лапами в Уолта и лизал руки им обоим.


   – Да, сказать по правде, невесело обернулась для меня эта прогулочка, – заметил Скифф Миллер и медленно пошёл прочь по тропинке.
   Он успел отойти шагов на двадцать. Волк, не двигаясь, глядел ему вслед, напряжённо застыв, словно ждал, что человек вот-вот повернётся и пойдет обратно. Вдруг он с глухим жалобным визгом стремительно бросился за Миллером, нагнал его, любовно и бережно схватил за руку и мягко попытался остановить.
   Увидев, что это ему не удаётся, Волк бросился обратно к сидевшему на пне Уолту Ирвину, схватил его за рукав и тоже безуспешно пытался увлечь его вслед за удаляющимся человеком.


   Смятение Волка явно возрастало. Ему хотелось быть и там и здесь, в двух местах одновременно, и с прежним своим хозяином и с новым, а расстояние между ними неуклонно увеличивалось. Он в возбуждении метался, делая короткие нервные скачки, бросаясь то к одному, то к другому в мучительной нерешительности, не зная, что ему делать, желая быть с обоими и не будучи в состоянии выбрать. Он отрывисто и пронзительно взвизгивал, дышал часто и бурно. Вдруг он уселся, поднял нос кверху, и пасть его начала судорожно открываться и закрываться, с каждым разом разеваясь всё шире. Одновременно судорога стала всё сильнее сводить ему глотку. Пришли в действие и его голосовые связки. Сначала почти ничего не было слышно – казалось, просто дыхание с шумом вырывается из его груди, а затем раздался низкий грудной звук, самый низкий, какой когда-либо приходилось слышать человеческому уху. Всё это было своеобразной подготовкой к вою.
   Но в тот самый момент, когда он, казалось, вот-вот должен был завыть во всю глотку, широко раскрытая пасть захлопнулась, судороги прекратились, и пёс долгим, пристальным взглядом посмотрел вслед уходящему человеку. Потом повернул голову и таким же пристальным взглядом поглядел на Уолта. Этот молящий взгляд остался без ответа. Пёс не дождался ни слова, ни знака, ему ничем не намекнули, не подсказали, как поступить.


   Он опять поглядел вперёд и, увидев, что его старый хозяин приближается к повороту тропинки, снова пришёл в смятение. Он с визгом вскочил на ноги и вдруг, словно осенённый внезапной мыслью, устремился к Медж. Теперь, когда оба хозяина от него отступились, вся надежда была на неё. Он уткнулся мордой в колени хозяйке, стал тыкаться носом ей в руку – это был его обычный приём, когда он чего-нибудь просил. Затем он попятился и, шаловливо изгибая всё туловище, стал подскакивать и топтаться на месте, скребя передними лапами по земле, стараясь всем своим телом, от молящих глаз и прижатых к спине ушей до умильно помахивающего хвоста, выразить то, чем он был полон, ту мысль, которую он не мог высказать словами.
   Но и это он вскоре бросил. Холодность этих людей, которые до сих пор никогда не относились к нему холодно, подавляла его. Он не мог добиться от них никакого отклика, никакой помощи. Они не замечали его. Они точно умерли.
   Он повернулся и молча поглядел вслед уходящему хозяину. Скифф Миллер уже дошёл до поворота. Ещё секунда – и он скроется из глаз. Но он ни разу не оглянулся. Он грузно шагал вперёд, спокойно, неторопливо, точно ему не было ровно никакого дела до того, что происходит за его спиной.


   Вот он свернул на повороте и исчез из виду. Волк ждал долгую минуту молча, не двигаясь, словно обратившись в камень, но камень, одухотворённый желанием и нетерпением. Один раз он залаял коротким, отрывистым лаем и опять подождал. Затем повернулся и мелкой рысцой побежал к Уолту Ирвину. Он обнюхал его руку и растянулся у его ног, глядя на опустевшую тропинку.
   Маленький ручеёк, сбегавший с покрытого мохом камня, вдруг словно стал журчать звончей и громче. И ничего больше не было слышно, кроме пения полевых жаворонков. Большие жёлтые бабочки беззвучно проносились в солнечном свете и исчезали в сонной тени. Медж ликующим взглядом поглядела на мужа.
   Через несколько минут Волк встал. В движениях его чувствовались теперь спокойствие и уверенность. Он не взглянул ни на мужчину, ни на женщину; глаза его были устремлены на тропинку. Он принял решение. И они поняли это; поняли также и то, что для них самих испытание только началось.
   Он сразу побежал крупной рысью, и губы Медж уже округлились, чтобы вернуть его ласковым окликом, – ей так хотелось позвать его! Но ласковый оклик замер у неё на губах. Она невольно поглядела на мужа и встретилась с его суровым, предостерегающим взглядом. Губы её сомкнулись, она тихонько вздохнула.
   А Волк мчался уже не рысью, а вскачь. И скачки его становились всё шире и шире. Он ни разу не обернулся, его волчий хвост был вытянут совершенно прямо. Одним прыжком он срезал угол на повороте и скрылся.



   В далёкой стране


   Когда человек решается ехать в далёкую страну, он должен быть готов забыть очень многое из того, чему его учили с детства, и наоборот – усвоить многие новые привычки, соответствующие новым условиям жизни. Он должен оставить старые идеалы и старых богов и очень часто даже отказаться от тех норм морали, какими до этого времени руководствовался. Люди, обладающие приспособляемостью простейших организмов, находят в новизне такой перемены своеобразное наслаждение, но для тех, кто уже окончательно сформировался в определённой среде, гнёт изменившихся условий жизни совершенно невыносим. Столкнувшись с непредвиденными лишениями, не умея и не желая противостоять им, они ломаются и душой и телом, и этот надлом часто становится для них источником самых разнообразных несчастий. Таким людям лучше всего, конечно, как можно скорее вернуться на родину; промедление неминуемо приведёт их к гибели.
   Отказавшись от европейской цивилизации и встав лицом к лицу с первобытной простотой Севера, человек может рассчитывать на успех, обратно пропорциональный качеству и количеству укоренившихся в нём привычек. Если он не безнадёжен, то вскоре заметит, что материальные удобства почти несущественны. В конце концов замена изысканного меню грубой пищей, жёстких башмаков – мягкими бесформенными мокасинами, а пружинной постели – ямой в снегу – довольно простое дело. Куда сложнее научиться по-новому относиться ко всему вокруг и прежде всего к людям – к своим товарищам. Прежняя выдержанная «воспитанность» должна уступить место прямоте, бескорыстию и терпимости. Этим, и только этим, человек сможет добыть себе бесценную жемчужину – подлинные товарищеские отношения. Ему незачем будет говорить на каждом шагу «спасибо»; ему совсем не нужно раскрывать рта: свою благодарность он должен доказать только делом.

   Когда весть о полярном золоте облетела весь мир и соблазн Севера поразил все человеческие сердца, Картер Уэзерби бросил насиженное место клерка, перевёл половину своих сбережений на жену, а на остальное купил себе всё необходимое для путешествия. По натуре он вовсе не был романтиком – романтизм был окончательно задавлен в его душе многолетними коммерческими операциями. Он просто устал от бесконечной рутины на службе и надеялся, кроме того, хорошо заработать. Как и многие другие глупцы, он пренебрёг опытом пионеров Севера и в начале весны отправился в Эдмонтон; там на свою беду он связался с партией золотоискателей.


   В этой партии не было ничего особенного, за исключением разве что её планов. Целью её, как и у прочих, был Клондайк. Но от выбранного маршрута перехватило дух у самых смелых уроженцев здешних мест, выросших среди опасностей и превратностей Северо-Запада. Даже Жак-Батист, сын индианки из племени чиппева и какого-то французского бродяги, родившийся в вигваме из оленьих шкур севернее шестьдесят шестой параллели и выкормленный соской из сырого сала, – даже Жак-Батист, хотя и нанялся ехать до линии вечного льда, всё-таки с сомнением качал головою, когда спрашивали его мнение.
   (Чтобы иметь представление о необычайности предложенного плана (подробный маршрут указан автором ниже), достаточно посмотреть на карту Северной Америки. Путешественники решили спуститься от Большого Невольничьего озера по реке Маккензи до Ледовитого океана, затем подняться вверх по течению реки Малый Пиль, переправиться на реку Паркьюпайн, впадающую на высоте Полярного круга в реку Юкон, и по реке Юкон – на реку Клондайк, составлявшую цель путешествия.)


   Несчастливая звезда Перси Кёсферта, очевидно, стояла в своём апогее [4 - Апогей – высшая точка восхождения.], когда он присоединился к компании аргонавтов. Он был самый обыкновенный человек, у которого размеры текущего счёта в банке вполне соответствовали его культурным потребностям, – и этим всё сказано. Собственно говоря, у него не было никаких оснований ввязываться в подобную авантюру, решительно никаких, – за исключением чрезмерно развитого воображения, которое он принимал за прирождённый романтизм и жажду приключений. Очень многие люди совершают ту же роковую ошибку и жестоко расплачиваются за неё.

   С первым дыханием весны партия двинулась по реке Элк-Ривер, вслед за тронувшимся льдом. Это была основательная флотилия, хорошо снабжённая провиантом и сопровождаемая целой стаей так называемых вояжёров – проводников-метисов с их жёнами и детьми. Изо дня в день всем приходилось трудиться на лодках и челноках, бороться с москитами и прочими паразитами, обливаться по́том и ругаться на переправах. Тяжёлая работа всегда обнажает человеческую душу, и прежде чем озеро Атабаска осталось к югу, каждый показал свою подлинную натуру.


   Картер Уэзерби и Перси Кёсферт оказались обжорами, лентяями и вечно ноющими брюзгами. Вся партия в целом меньше жаловалась на болезни и усталость, чем каждый из них в отдельности. Ни разу они не вызвались сами сделать что-нибудь из тысячи и одной мелких обязанностей, какие неизбежны в пути. Если надо было принести ведро воды, лишнюю охапку дров, вымыть и вытереть посуду или перерыть багаж, чтобы найти ту или иную внезапно понадобившуюся вещь, оба эти прекрасных экземпляра цивилизации находили у себя вывихи, нарывы или другие заболевания, требовавшие всеобщего и неотложного внимания.
   Вечером они первыми уходили с работы, нередко даже не закончив её, а утром выходили последними – как раз к завтраку. Они первыми садились за стол и последними помогали приготовить еду; они первыми тянулись к чему-нибудь вкусному и никогда не замечали, что забирали чужую порцию. Когда их сажали на вёсла, они просто опускали их в воду, предоставляя лодке плыть по течению. Они думали, что никто этого не замечает, но товарищи ругали их сквозь зубы, а Жак-Батист открыто издевался над ними и посылал их к чёрту с утра до вечера. Впрочем, Жак-Батист не был джентльменом.
   На Большом Невольничьем озере закупили собак с Гудзонова залива [5 - Большое Невольничье озеро – в Канаде; Гудзонов залив – в США. Залив представляет собой внутреннее море, соединенное Гудзоновым проливом с Атлантическим океаном.] и погрузили их в лодки вместе с запасом сушёной рыбы и пеммикана [6 - Мясные консервы, приготовленные из вяленной на солнце оленины, нарезанной узкими и длинными полосами. Способ сохранять мясо, принятый у североамериканских индейцев.]. Флотилия, подхваченная быстрым течением Маккензи, скоро доплыла до земли Баррена.
   После Большого Медвежьего озера проводники, напуганные близостью неведомых им стран, стали сбегать один за другим. Когда экспедиция достигла форта Доброй Надежды, даже самые смелые из них отправились назад, против течения реки, которой они было доверились так необдуманно. Остался один Жак-Батист – но разве он не дал слово привести экспедицию к вечным льдам?


   От карт теперь уже не отрывались, но они оказались неверными, составленными от руки, кое-как, по слухам. Между тем надо было поторапливаться, так как летнее солнцестояние уже закончилось и надвигалась зима. Проплыв вдоль берега залива, где Маккензи впадает в океан, они вошли в устье Малого Пиля. Тут начался тяжёлый подъём вверх по течению, и оба «нетрудоспособных» вели себя ещё хуже, чем раньше.
   Буксирный канат, и багры, и вёсла, и опять багры, и мели, и пороги, и переправы посуху – все эти мучения внушили одному из них глубокое отвращение к рискованным коммерческим операциям и открыли другому обратную сторону романтики и необыкновенных приключений. В один прекрасный день они решительно взбунтовались и отказались работать, а когда Жак-Батист изругал их последними словами, попытались спрятаться. Но метис избил обоих до крови и снова поставил на работу. И тот и другой впервые в жизни испытали, что такое насилие и побои.
   Провозившись немало времени на порогах Малого Пиля, путешественники потратили остаток лета на переправу через водораздел между Маккензи и Вест-Рэт. Эта маленькая речонка впадает в Поркьюпайн, а та в свою очередь в Юкон, в том месте, где великий северный путь пересекается с Полярным кругом. Тут они были неожиданно застигнуты зимой; в один прекрасный день лодки оказались скованы льдом, и пришлось спешно переносить на берег весь багаж. В ту ночь река несколько раз замерзала и снова ломала лёд; наутро она стала окончательно.


   – До Юкона, похоже, не больше четырёхсот миль, – заявил Слопер, измеряя расстояние по карте ногтем большого пальца. Заседание совета, на котором оба «нетрудоспособных» вволю нахныкались, подходило к концу.
   – Пост Гудзонова залива далеко позади. Больше постов не будет, – сказал Жак-Батист. Его отец не раз бывал здесь по делам Пушной компании и даже отморозил себе два пальца на ногах.
   – Чёрт возьми! – воскликнул кто-то из партии. – Неужели так и не встретим белых?
   – Нет, белых больше не будет, – подтвердил назидательно Слопер. – Но от Юкона до Доусона больше пятисот миль. Значит, всего около тысячи.
   Уэзерби и Кёсферт ахнули в один голос.
   – А сколько же времени понадобится на это, Батист?
   Метис подумал с минуту.
   – Если будем работать как в аду и никто не будет отставать, двадцать – сорок – пятьдесят дней. А если эти грудные младенцы потащатся с нами (он указал на «нетрудоспособных»), ничего не могу сказать. Может быть, когда ад промёрзнет насквозь, а быть может, и ещё больше.
   Подготовка лыж и мокасин была закончена. Позвали товарища, который вышел из хижины, стоявшей неподалёку от костра. Эта хижина была одной из многочисленных тайн Севера. Кто и когда построил её, было неизвестно. Две могилы около входа, увенчанные высокими грудами камней, возможно, хранили тайну здешних первопроходцев. Но кто завалил камнями эти могилы?
   Наконец настал решающий момент. Жак-Батист оставил на минуту возню с упряжкой, привязав непослушную собаку. Дежурный по кухне молчаливо попросил подождать, бросил кусок бекона в кипящий котелок с бобами и подошёл ближе. Слопер поднялся. Его фигура забавно контрастировала с упитанными телами «нетрудоспособных». Слабый, с изжелта-бледным лицом, приехавший откуда-то из Южной Америки, где свирепствовала лихорадка, он был неутомим в своих вечных скитаниях и на работе не отставал от других. Он весил, вероятно, не более девяноста фунтов, если считать вместе с охотничьим ножом, а его поседевшие волосы говорили, что весна к нему уже не вернётся. Молодые упругие мускулы Уэзерби и Кёсферта были, вероятно, раз в десять больше, чем его, по объёму, и, однако, он мог бы загнать их обоих до смерти за один дневной переход. Весь предыдущий день он подбивал своих более сильных товарищей на тысячемильный, невообразимо трудный путь. Он был воплощением своей неутомимой расы, и тевтонское упрямство, соединённое с быстрой хваткой и предприимчивостью янки, помогало ему держать тело в полном подчинении духу.
   – Пусть всякий, кто согласен продолжать путь на собаках, как только лёд станет окончательно, скажет «да».
   – Да! – воскликнули восемь голосов, восемь голосов, которые отлично сознавали все трудности и лишения на протяжении многих сотен вёрст мучительного пути.
   – Кто против?
   – Я, я! – Первый раз оба «нетрудоспособные» были вполне заодно, и притом без малейшего нарушения личных интересов.
   – И что вы с этим поделаете, скажите, пожалуйста? – с вызовом прибавил Уэзерби.
   – По большинству! По большинству! – закричали остальные.
   – Я знаю, конечно, что экспедиция может и не удаться, пожалуй, если вы не поедете с нами, – вкрадчиво заметил Слопер. – Но я надеюсь, что если мы все приналяжем хорошенько, то, может быть, и обойдёмся без вас как-нибудь. Что скажете, ребята?


   Одобрительный гул был ответом.
   – Ну вот, видите… – озабоченно произнёс Кёсферт. – Что же мне, собственно, делать?
   – Так вы не идёте с нами?
   – Н-нет.
   – Тогда делайте, чёрт возьми, всё, что вам угодно. Это нас не касается.
   – Рассуждайте и решайте вместе с вашим великолепным партнёром, – прибавил серьёзный Вестернер из Дакоты, указывая на Уэзерби. – Когда придёт время готовить обед или идти за дровами, он присмотрит, конечно, чтобы вы не сидели без дела.
   – Значит, решено, – заключил Слопер. – Завтра утром мы снимаемся и первую передышку делаем в пяти милях отсюда, чтобы всё ещё раз проверить и убедиться, не забыли ли чего.
   Сани заскрипели железными полозьями, а собаки налегли на постромки, для которых они родились и в которых должны были умереть. Жак-Батист остановился рядом с Слопером, чтобы ещё раз посмотреть на хижину. Над трубой её слабо поднимался серый дымок. Оба «нетрудоспособных» стояли у дверей.


   Слопер положил руку на плечо товарища.
   – Жак-Батист, слышал ты когда-нибудь о килкенских котах?
   Метис покачал головой.
   – Так вот, друг ты мой, эти килкенские коты дрались до тех пор, пока от них не осталось ни шкуры, ни мяса, ни когтей – ничего! Понимаешь, совсем ничего. Вот так-то. Эти двое работать не любят. И они не будут работать. Это мы все знаем. И они остаются вдвоём в этой хижине на всю зиму – очень долгую, очень тёмную зиму. Килкенские коты, а?
   Француз в Батисте пожал плечами, но индеец ничего не сказал. Впрочем, это движение плеч было достаточно красноречивым и почти пророческим.

   Первое время в хижине всё шло как по маслу. Грубые шутки товарищей заставили Уэзерби и Кёсферта сознательнее отнестись друг к другу и к своим обязанностям. Да в конце концов для двух здоровых мужчин работы было совсем немного, а избавление от побоев «собаки-метиса» только радовало. Первое время каждый из них старался перещеголять товарища, и они исполняли все несложные обязанности с таким рвением, что товарищи, изнывавшие в это время на трудном пути, вероятно, широко раскрыли бы глаза от удивления.
   Ничего трудного и страшного не предвиделось. Лес, обступивший их с трёх сторон, был неисчерпаемым запасом топлива. В нескольких шагах от хижины протекала Поркьюпайн и, прорубив её зимний покров, легко было достать кристально чистую, текучую воду. Впрочем, даже такое несложное дело скоро им надоело. Прорубь упорно замерзала, и приходилось часами обивать этот противный лёд. Неизвестные строители хижины сделали сбоку подобие кладовой для хранения запасов. Здесь и был сложен весь провиант, оставленный товарищами. Этих продуктов было раза в три больше, чем требовалось двоим, но по большей части они предназначались для наращивания мышц и укрепления сухожилий и вовсе не являлись лакомством. Впрочем, сахара было вполне достаточно для двух взрослых людей; к несчастью, в этом отношении эти двое походили на детей. Они быстро обнаружили, что сахарный сироп – вещь очень недурная, и усердно поливали им оладьи и размачивали в нём сухари. Немало сахара поглощалось с кофе, чаем и сушёными фруктами. Неудивительно, что первая стычка произошла тоже из-за сахара. А если два человека, вынужденных проводить вместе всё своё время, начинают ссориться, – дело плохо.
   Уэзерби любил порассуждать о политике, тогда как Кёсферт, который всю жизнь только стриг купоны, предоставляя неизвестным силам заботиться об их ценности, решительно ничего не понимал в государственных вопросах и отделывался язвительными остротами. Но клерк был слишком туп, чтобы оценить остроумие товарища, и напрасная трата красноречия раздражала Кёсферта. Он привык блистать в обществе, и полное отсутствие подходящей аудитории заставляло его почти страдать. Он чувствовал в этом какое-то личное оскорбление и бессознательно обвинял своего тупоголового товарища.
   За исключением еды и рутинных хозяйственных вопросов, у них не было решительно ничего общего, ни в одном пункте они не могли сойтись. Уэзерби всю жизнь был клерком и не знал и не понимал ничего другого. Кёсферт – магистр искусств – сам писал масляными красками и пробовал свои силы в литературе. Первый был из низов общества, но считал себя джентльменом, второй был джентльменом и сознавал это. Можно, впрочем, быть джентльменом, но не иметь ни малейшего понятия о чувстве товарищества. Уэзерби был настолько же чувственным, насколько Кёсферт – эстетом, и рассказы клерка о своих любовных похождениях, по большей части выдуманных, производили на утончённого любителя искусства впечатление выгребной ямы. Он считал клерка грубым, нечистоплотным животным, которому место в грязи, вместе со свиньями, и при случае сообщил ему об этом. В ответ ему сообщили, что он сам – желторотый сосунок и паразит. Уэзерби не сумел бы объяснить, что он понимает под словом «паразит», но оно достигло цели, а это было самое главное.
   Уэзерби целыми часами распевал «Бостонского бродягу» или «Красивого юнгу», отчаянно фальшивя на каждой ноте, а Кёсферт чуть не плакал от бешенства и, наконец не выдержав, убегал из хижины в лес. Но долго находиться на трескучем морозе не было никакой возможности, и они снова оставались один на один в тесной хижине – две кровати, печка, стол – в крохотном пространстве десять на двенадцать футов. Само присутствие другого было для каждого из них личным оскорблением. Они проводили время в угрюмом молчании, которое день ото дня становилось продолжительнее и злее, и лишь иногда позволяли себе косой взгляд или презрительное поджимание губ. И величайшее изумление вырастало понемногу в их душах: как это Господь Бог мог сотворить «такого»!..


   Работы почти не было, и время тянулось невыносимо долго, отчего они становились ещё более ленивыми. Постепенно ими овладело странное оцепенение, от которого они не могли избавиться, и простейшее выполнение ежедневных обязанностей приводило их в ярость. Однажды утром, когда была очередь Уэзерби готовить завтрак, он вылез из-под груды одеял и под храп товарища зажёг светильник и развёл огонь. Вода в котелках замёрзла, и умыться было нечем, но это было ему безразлично. Пока вода оттаивала, он нарезал бекон и принялся нехотя замешивать тесто для лепёшек.
   Проснувшийся Кёсферт посматривал на него из-под опущенных век. Произошла бурная сцена, во время которой оба наговорили друг другу достаточно «тёплых» слов, и в конце концов было решено, что каждый сам будет готовить себе завтрак. Неделю спустя Кёсферт тоже забыл умыться, что не помешало ему с аппетитом позавтракать. Уэзерби злорадно усмехнулся, и с этого дня глупая привычка умываться по утрам была окончательно изгнана из их обихода.
   Когда запас сахара и прочих лакомств стал заканчиваться, они испугались, что другому достанется бо́льшая доля, и начали объедаться. От этого обжорства пострадали не только сладости, но и люди. Неподвижный образ жизни и отсутствие свежих овощей испортили им кровь, и вскоре по всему телу у них пошли отвратительные красные прыщи. Но они не хотели замечать опасность. Затем начали опухать суставы, на теле выступили чёрные пятна, а рот, дёсны и губы приобрели цвет густых сливок. Но общее несчастье их не сблизило, а взаимное отвращение росло по мере того, как развивалась цинга.
   Они совершенно перестали заботиться о чистоте и сильно опустились. Хижина стала похожа на свиной хлев; они не застилали постелей, не меняли подстилку из елового лапника и очень жалели, что не могут проводить целые дни лёжа под одеялами: мороз был ужасающий и печка пожирала массу дров. Они заросли грязными, нечёсаными волосами, а до их одежды не захотел бы дотронуться даже старьёвщик, но это их мало беспокоило. Ведь они были больны, их никто не видел, а каждое движение причиняло им массу мучений.
   Ко всему этому прибавилась ещё одна опасность – Северный Бред. Великий Холод и Великое Молчание породили его в декабрьскую тьму, когда солнце окончательно ушло за линию горизонта. Он проявился у каждого в соответствии с его характером. Уэзерби стал до крайности суеверным и против воли делал всё возможное, чтобы воскресить в своей душе тени, уснувшие в соседних могилах. Это было завораживающее занятие, и мало-помалу они стали являться ему во сне, они залезали к нему под одеяло и рассказывали о всех бедах и горестях, какие случались с ними при жизни. Он старался отодвинуться, чтобы избежать их холодного прикосновения; а когда они прижимались плотнее, чтобы отогреть об него свои ледяные члены, и рассказывали ему на ухо всё, что ещё произойдёт, он кричал на всю хижину. Кёсферт ничего не понимал – они давно уже перестали разговаривать, – и разбуженный этими криками, инстинктивно хватался за револьвер. Потом, нервно передёргиваясь, садился на постели и так, не смыкая глаз, просиживал всю ночь, направив оружие в сторону товарища. Кёсферт решил, что тот сходит с ума, и стал опасаться за свою жизнь.


   У него болезнь приняла менее острую форму. Неизвестный человек, построивший хижину, для чего-то укрепил на её крыше флюгер. Кёсферт заметил, что флюгер всегда обращён к югу, и однажды, раздражённый его упорной неподвижностью, повернул его на восток. Он ждал, не спуская с флюгера глаз. Но в воздухе не было ни малейшего дуновения, и флюгер остался на месте. Тогда Кёсферт повернул его к северу и поклялся себе не трогать его до тех пор, пока не подует ветер. Но воздух оставался всё таким же неестественно неподвижным. Это пугало Кёсферта, и часто среди ночи он вставал и бежал посмотреть, не повернулся ли флюгер хоть немного – хотя бы на десять градусов. Но флюгер оставался неподвижным – неумолимым, как сама судьба. Воображение Кёсферта разыгрывалось всё больше и больше, и мысль о флюгере стала для него навязчивой идеей. Иногда ему вдруг приходило в голову отправиться туда, куда указывал флюгер, и тогда Бред окончательно завладевал его душой. Он жил теперь окружённый чем-то невидимым и непонятным, и тяжесть вечности, навалившаяся на него, казалось, готова была ежеминутно его раздавить. На Севере всё оказывает такое сокрушающее воздействие – отсутствие жизни и движения, тьма, бесконечное, неестественное спокойствие всего окружающего, молчание, наполненное призраками, в котором каждое биение сердца кажется каким-то святотатством, торжественный лес, таивший в себе что-то страшное, и, наконец, нечто невыразимое, чего нельзя определить словами.


   Мир, который Кёсферт ещё так недавно оставил, мир политических событий и грандиозных предприятий, отошёл куда-то далеко. Изредка, правда, всплывали воспоминания – какие-то галереи и биржа, какая-то мешанина из вечерних туалетов и социальных обязанностей, приятных мужчин и очаровательных женщин, которых он знал раньше, – воспоминания такие туманные, словно всё это ему было знакомо много столетий назад на какой-то другой планете. Здесь реальностью была фантасмагория. Стоя перед своим флюгером, устремив глаза в полярное небо, он не мог поверить, что существует какой-то Юг, в это самое мгновение напоённый шумом, жизнью и деятельностью. Нет, такого Юга не было, не было вовсе и людей – живых, рождённых женщинами, – не было и не могло быть, чтобы кто-то женился и выходил замуж. Позади этой чёрной линии горизонта тянутся чёрные пустынные пространства, а за ними – такие же, пустые и чёрные. Нет и никогда не было солнечных стран, наполненных запахами цветов. Это лишь былые детские представления о рае. Залитый солнцем Запад, залитый благоуханиями Восток, улыбающаяся Аркадия [7 - Аркадия – одна из провинций Древней Греции, населённая пастушескими племенами, славившимися своим гостеприимством и добродетельной жизнью. В переносном смысле – счастливая страна, населённая людьми, живущими чистыми радостями сельской жизни.], блаженные райские острова – ха-ха-ха!.. Смех рассёк пустоту и испугал его. Нет, солнца не было. Вселенная, вся вселенная мертва, холодна и черна, и в ней есть только он один. Уэзерби? Нет, в такие минуты Уэзерби в счёт не шёл. Это был какой-то Калибан – чудовищное привидение, прикованное к нему, Кёсферту, с незапамятных времён в наказание за какое-нибудь забытое им преступление.
   Кёсферт жил бок о бок со Смертью, обессиленный ощущением собственного ничтожества, раздавленный владычеством уснувших веков. Величие окружающего стирало его, уничтожало. Всё вокруг было грандиозным, кроме него самого, – полная неподвижность, бесконечность покрытой снегом пустыни, высота неба и глубина молчания. Хоть бы повернулся этот чёртов флюгер! Ударил бы гром, загорелся бы лес, или небо свернулось бы, словно свиток, или рухнула вселенная – что-нибудь, что-нибудь! Нет, ничего. Молчание обступило его, и Северный Бред сжал своими ледяными пальцами его сердце.
   Однажды, словно Робинзон, Кёсферт открыл на берегу реки следы, едва заметные чёрточки от лапок кролика на нежной верхней снеговой корочке. Это было целое откровение. Значит, на Севере была жизнь. Он захотел найти его, этого кролика, посмотреть на него. Он совсем забыл о своих распухших ногах, тонул в глубоком снегу и приходил в экстаз от своего открытия. Лес поглотил его, а короткие полуденные сумерки быстро гасли, но он продолжал свои поиски, пока измученное тело не отказалось двигаться и он не упал беспомощно в снег. Он убедился, что следов не было, что это был только бред, и рыдал, и проклинал своё безумие. Поздно ночью он дотащился до хижины на четвереньках, с отмороженными щеками и странно неподвижными ногами. Уэзерби неприязненно ворчал и не предложил ему помощи. Кёсферт колол иголкой пальцы ног и отогревал их около печки в надежде, что они отойдут. Через неделю у него началась гангрена.


   У клерка были свои заботы. В последнее время мертвецы всё чаще и чаще выходили из своих могил и редко оставляли его одного, спал он или бодрствовал. Он всегда ждал их и всегда боялся и не мог без дрожи проходить мимо двух могил. Однажды они пришли ночью, подняли его и погнали за дверь на работу. Он очнулся среди развороченных камней в непередаваемом ужасе и дико бросился назад в хижину. Но, вероятно, он пролежал в снегу некоторое время, так как его ноги и щёки тоже оказались отморожены. Иногда настойчивое присутствие теней приводило его в бешенство, и он метался по хижине, рубил вокруг себя воздух топором и опрокидывал всё на своём пути. Во время таких припадков Кёсферт завёртывался в одеяла и, взведя курок револьвера, следил за сумасшедшим, готовый выстрелить, если бы тот подошёл слишком близко. Но однажды, придя в себя после окончания припадка, клерк заметил направленное на него оружие. Это разбудило его подозрительность, и с этой минуты он тоже начал бояться за свою жизнь. Они внимательно следили друг за другом и со страхом оборачивались, когда кто-нибудь из них случайно проходил за спиной другого. Подозрительность перешла мало-помалу в манию преследования, которая не оставляла их даже во сне. Из-за обоюдного страха они оставляли лампу на всю ночь, и оба, ложась спать, проверяли, достаточно ли в ней жира. Малейшего движения одного было достаточно для того, чтобы другой вскочил; и долгими молчаливыми часами они следили друг за другом из-под своих одеял, держа пальцы на спуске револьверов.
   Благодаря Северному Бреду, нервному напряжению и прогрессирующей цинге, они потеряли всякое человеческое подобие и походили теперь на загнанных, затравленных зверей. Отмороженные щёки и носы почернели. Отмороженные пальцы ног стали отваливаться по суставам – сначала отвалились первые, потом вторые. Каждое движение причиняло им боль, но печка была ненасытна и требовала ежедневную дань, только усиливая муки несчастных изуродованных тел. Изо дня в день ей нужна была пища, в полном смысле слова, кровавая пища, и они тащились в лес за дровами. Однажды, ползая в поисках сухого хвороста, они залезли с противоположных сторон в узкий проход под нависшими ветвями, и вдруг, совершенно неожиданно, две мёртвые головы столкнулись.


   Болезнь так изменила их, что узнать друг друга было невозможно. Они вскочили на ноги, крича от ужаса, и бросились бежать к дому на своих изувеченных культяшках. Столкнувшись у дверей хижины, они выли и царапались, как звери, пока наконец не поняли своей ошибки.
   Изредка у них бывали светлые промежутки, и в один из них они поделили поровну сахар – главную причину их ссор. Каждый положил свою долю в отдельный мешочек и прятал его в чулане: у каждого оставалось всего несколько чашек, и они совершенно перестали доверять друг другу. Но однажды Кёсферт ошибся. Еле двигаясь от боли, с трясущейся головой и полуслепыми глазами, он пополз в кладовую и совершенно нечаянно вытащил мешочек Уэзерби вместо своего.
   Это случилось в первых числах января. Солнце уже прошло самую низкую точку своего пути, и теперь в полдень на южной стороне неба показывались жёлтые полоски света. На другой день после своей ошибки Кёсферт чувствовал себя лучше – и душой и телом. Когда подошёл полдень и забрезжил свет, он выполз наружу, чтобы полюбоваться мимолётным сиянием, которое было для него обещанием солнца вернуться. Уэзерби тоже чувствовал себя немного лучше и уселся рядом с ним. Они прикорнули в снегу под неподвижным флюгером и ждали.
   Вокруг них была мёртвая тишина. В других странах, когда вся природа застывает, всё же ждёшь движения воздуха или какого-нибудь голоска, который вот-вот затянет прерванную песню. На Севере ждать нечего. Два человека жили здесь, как два призрака среди заколдованной тишины. Они не могли бы вспомнить ни одного звука в прошлом и не ждали звуков от будущего. Эта неземная тишина была спокойным молчанием вечности.
   Их глаза были обращены к Северу. За их спинами где-то внизу, под высокими южными горами, незримо для них катилось солнце по какому-то чужому небосклону. Они могли только следить за медленно занимающейся, неясной зарёй. Бледный дымно-красный свет всё разгорался. Он становился ярче, переходя из красно-оранжевого в пурпурный и шафранно-жёлтый. Эти отблески на северной стороне неба были так ярки, что Кёсферт вдруг поверил: за ними – солнце. Чудо-солнце, встающее с севера!
   И внезапно все краски с картины исчезли. Небо погасло. Они затаили дыхание. Что это? Мелкая изморозь внезапно загорелась в воздухе, а на снегу лежало тонкое очертание флюгера. Тень! Настоящая тень! Они вскочили и поспешно повернули головы по направлению к югу. Тоненький золотой ободок чуть виднелся из-за занесённых снегом плеч горного кряжа; он улыбнулся им на одно мгновение и сейчас же исчез.
   Когда они посмотрели друг на друга, в глазах их стояли слёзы. Ими овладела какая-то необычайная нежность, и их неудержимо потянуло друг к другу. Солнце вернулось. Солнце завтра будет с ними опять, будет и послезавтра, и дальше, дальше… И каждый раз оно будет оставаться всё дольше, и потом придёт время, когда оно совсем не уйдёт с неба ни днём ни ночью, не зайдёт за горизонт. И не будет ночи. Ледяные засовы зимы будут сломаны. И снова подует ветер, и ему будет отвечать лес. И земля будет купаться в блаженном сиянии, и жизнь вновь заиграет. Взявшись за руки, они уйдут от этого ужасного бреда и снова вернутся на Юг. Они оглянулись друг на друга, и их руки встретились – эти жалкие, изъеденные руки, опухшие и скрюченные в рукавицах.
   Но обещанию солнца не суждено было сбыться. Север – всегда Север, и странные силы правят здесь душой человека. И никогда не поймут их люди, не бывавшие в этой далёкой стране.
   Час спустя Кёсферт положил в печь кусок хлеба и стал обдумывать, что смогут сделать хирурги с его ногами, когда он вернётся домой. Теперь «дом» не казался ему уже таким далёким. Уэзерби рылся в кладовке. Внезапно он разразился страшными ругательствами, которые потом странно оборвались. Тот – «другой» – украл у него сахар! И всё-таки неизвестно, как бы всё повернулось, если бы оба умерших в этот миг не вылезли из-под камней и не заставили его прервать яростную брань. Потом они тихонько вывели его из кладовки, которую он забыл запереть. Время пришло. Сейчас должно было произойти то, о чём они рассказывали ему по ночам. Они повели его, не торопясь – совсем спокойно, – к куче дров и там вложили ему в руки топор. Потом они помогли ему отпереть дверь хижины и даже сами закрыли её за ним, он ясно слышал, как скрипнули петли и как щеколда упала на своё место. И он знал, что они стоят за дверью и ждут, чтобы он сделал своё дело.
   – Картер! Что вы, Картер!
   Перси Кёсферт испугано взглянул в лицо клерка, и поспешно загородился столом.
   Картер Уэзерби приближался, не торопясь, без возбуждения. В его лице не было ни злобы, ни жалости, скорее, терпеливое послушание – тупой взгляд человека, который должен что-то сделать и делает – методически, не спеша.
   – В чём дело, я вас спрашиваю?
   Клерк двинулся назад, отрезая ему отступление к двери, но не произнёс ни слова.
   – В чём дело, Картер, в чём дело? Давайте обсудим…
   Кёсферт быстро обдумал положение: улучив минуту, он ловким боковым движением очутился на постели, где лежал его смит-вессон. Прислонившись спиной к стене и не спуская глаз с сумасшедшего, он взвёл курок.
   – Картер!
   Порох вспыхнул прямо в лицо Уэзерби, но он всё же кинулся вперёд, взмахнув топором. Топор врезался в позвоночник, и Перси Кёсферт сразу перестал чувствовать свои ноги. Тогда клерк навалился на него, хватая его за горло своими слабыми пальцами. Удар топора заставил Кёсферта выронить револьвер, и теперь, задыхаясь под тяжестью противника, он беспомощно шарил рукою по одеялу. Тут он вспомнил. Он просунул руку за пояс клерка и вытащил его охотничий нож. И они очень-очень крепко прижались друг к другу в этом последнем объятии.


   Перси Кёсферт чувствовал, что силы оставляют его. Нижняя часть его тела уже отмерла. Мёртвая тяжесть Уэзерби давила на него и сковывала, словно капкан – медведя. Хижина наполнилась знакомым запахом, и он сообразил, что это горит его хлеб. Но разве не всё равно? Он ведь не понадобится ему. А в кладовке осталось ещё верных шесть кружек сахара! Если бы он мог предвидеть всё, что случится, он не экономил бы так последние дни. А флюгер, шевельнётся он когда-нибудь или нет? Может быть, вот сейчас он понемножку движется? Почему бы и нет? Разве он не видел сегодня солнца? Вот он пойдёт сейчас и посмотрит. Нет, двинуться невозможно. Никогда он не думал, что клерк такой тяжёлый.
   Как быстро остывает хижина! Наверное, потух огонь. Холод усиливается. Наверное, теперь ниже нуля, и дверь начинает промерзать изнутри. Он не видит этого, но отлично всё знает по температуре воздуха – у него достаточно опыта. Вот теперь побелела нижняя петля двери. Узнают ли когда-нибудь люди, что случилось с ним? Как отнесутся к этому его друзья? Скорее всего прочтут об этом в газете, за кофе, и будут потом обсуждать происшествие в клубе. Он видит их очень ясно. «Бедный Кёсферт, – шепчут они, – и совсем неплохой малый был, в конце концов». Он улыбнулся похвале и пошёл дальше, разыскивая турецкие бани. На улицах была знакомая толчея. Забавно, что никто не обращает внимания на его мокасины из оленьей шкуры и дырявые шерстяные носки. Лучше взять извозчика. А после бани неплохо бы зайти побриться. Нет, сначала он пообедает. Бифштекс, картофель и зелень – какое всё свежее! А это что такое? Сотовый мёд – течёт, как золотистая смола. Только зачем они принесли столько? Ха-ха, да ему же никогда не съесть этого! Чистильщик сапог? Ну да, конечно. Он ставит ногу на ящик. Чистильщик смотрит на него с любопытством, и Кёсферт, вспомнив о мокасинах, поспешно уходит.
   Трр!.. Это, наверно, флюгер. Нет, просто в ушах шумит. Да, ничего больше – просто в ушах шумит. Иней уже покрыл щеколду и, пожалуй, верхнюю петлю. Между проконопаченными балками в потолке появляются маленькие белые точки. Как медленно они нарастают. Нет, не так уж медленно. Вот эта – совсем новая. Теперь их уже так много, что не стоит считать. Вон там две срослись вместе. А вот к ним присоединяется третья. Только теперь это уже не точки и не пятнышки. Они сливаются вместе – и похожи на простыню или на саван.
   Ну, что же, он не один. Если когда-нибудь архангел Гавриил разбудит своей трубой молчание Севера, они встанут вместе, держась за руки, и вместе подойдут к великому белому трону. И Бог будет их судить, да, сам Бог их будет судить!
   И Перси Кёсферт закрыл глаза и погрузился в сон.



   За тех, кто в пути!


   – Лей ещё!
   – Послушай, Кид, а не слишком ли крепко будет? Виски со спиртом и так уж забористая штука, а тут ещё и коньяк, и перцовка, и…
   – Лей, говорят тебе! Кто из нас приготовляет пунш: ты или я? – Сквозь клубы пара видно было, что Мэйлмют Кид добродушно улыбается. – Вот поживёшь с моё в этой стране, сынок, да будешь изо дня в день жрать одну вяленую лососину, тогда поймёшь, что Рождество раз в году бывает. А Рождество без пунша всё равно что прииск без крупинки золота!
   – Уж это что верно, то верно! – подтвердил Джим Белден, приехавший сюда на Рождество со своего участка на Мэйзи-Мэй. Все знали, что Большой Джим последние два месяца питался только олениной. – А помнишь, какую выпивку мы устроили раз для племени танана? Не забыл, небось?
   – Ну ещё бы! Ребята, вы бы лопнули со смеху, если бы видели, как всё племя передралось спьяну, а пойло-то было просто из перебродившего сахара да закваски. Это ещё до тебя было, – обратился Мэйлмют Кид к Стэнли Принсу, молодому горному инженеру, жившему здесь только два года. – Понимаешь, ни одной белой женщины во всей стране, а Мэйсон хотел жениться. Отец Руфи был вождём племени танана и не хотел отдавать её в жёны Мэйсону, и племя не хотело. Трудная была задача! Ну, я и пустил в ход свой последний фунт сахару. Ни разу в жизни не приготовлял ничего крепче! Ох, и гнались же они за нами и по берегу и через реку!
   – Ну, а сама скво [8 - Скво – женщина (индейск.)] как? – спросил, заинтересовавшись, Луи Савой, высокий француз из Канады. Он ещё в прошлом году на Сороковой Миле слышал об этой лихой выходке.


   Мэйлмют Кид, прирождённый рассказчик, стал излагать правдивую историю этого северного Лохинвара [9 - Лохинвар – герой баллады В.Скотта, укравший свою невесту.]. И, слушая его, не один суровый искатель приключений чувствовал, как у него сжимается сердце от смутной тоски по солнечным землям Юга, где жизнь обещала нечто большее, чем бесплодную борьбу с холодом и смертью.
   – Мы перешли Юкон, когда лёд только тронулся, – заключил Кид, – а индейцы на четверть часа отстали. И это нас спасло: лёд шёл уже по всей реке, путь был отрезан. Когда они добрались, наконец, до Нуклукайто, весь пост был наготове. А насчет свадьбы расспросите вот отца Рубо, он их венчал.
   Священник вынул изо рта трубку и вместо ответа улыбнулся с отеческим благодушием, а все остальные, и протестанты и католики, энергично зааплодировали.
   – А, ей-богу, это здорово! – воскликнул Луи Савой, которого, видимо, увлекла романтичность этой истории. – La petite [10 - La petite – маленькая (франц.)] скво! Mon Mason brave [11 - Mon Mason brave – Молодец, Мэйсон! (франц.)]! Здорово!
   Когда оловянные кружки с пуншем в первый раз обошли круг, неугомонный Беттлз вскочил и затянул свою любимую застольную:

     Генри Бичер совместно
     С учителем школы воскресной
     Дуют целебный напиток,
     Пьют из бутылки простой;
     Но можно, друзья, поклясться:
     Нас провести не удастся,
     Ибо в бутылке этой
     Отнюдь не невинный настой!

   И хор гуляк с рёвом подхватил:

     Ибо в бутылке этой
     Отнюдь не невинный настой!

   Крепчайшая смесь, состряпанная Мэйлмютом Кидом, возымела своё действие: под влиянием её живительного тепла развязались языки, и за столом пошли шутки, песни, рассказы о пережитых приключениях. Пришельцы из разных стран, они пили за всех и каждого. Англичанин Принс провозгласил тост за «дядю Сэма, скороспелого младенца Нового Света»; янки Беттлз – за королеву Англии, «да хранит её Господь!»; а француз Савой и немец-скупщик Майерс чокнулись за Эльзас-Лотарингию [12 - Эльзас-Лотарингия – два региона, за владение которыми на протяжении нескольких веков шла борьба между Германией и Францией.].
   Потом встал Мэйлмют Кид с кружкой в руке и, бросив взгляд на оконце, в котором стекло заменяла промасленная бумага, покрытая толстым слоем льда, сказал:
   – Выпьем за тех, кто сегодня ночью в пути. За то, чтобы им хватило пищи, чтобы собаки их не сдали, чтобы спички у них не отсырели!
   И вдруг они услышали знакомые звуки, щёлканье бича, визгливый лай ездовых собак и скрип нарт, подъезжавших к хижине. Разговор замер, все ждали проезжего.
   – Человек бывалый! Прежде заботится о собаках, а потом уже о себе, – шепнул Мэйлмют Кид Принсу. Щёлканье челюстей, рычание и жалобный собачий визг говорили его опытному уху, что незнакомец отгоняет чужих собак и кормит своих.


   Наконец в дверь постучали – резко, уверенно. Проезжий вошёл. Ослеплённый светом, он с минуту стоял на пороге, так что все имели возможность рассмотреть его. В своей полярной меховой одежде он выглядел весьма живописно: шесть футов роста, широкие плечи, могучая грудь. Его гладко выбритое лицо раскраснелось от мороза, брови и длинные ресницы заиндевели. Расстегнув свой капюшон из волчьего меха, он стоял, похожий на снежного короля, появившегося из мрака ночи. За вышитым бисером поясом, надетым поверх куртки, торчали два больших кольта и охотничий нож, а в руках, кроме неизбежного бича, было крупнокалиберное ружьё новейшего образца. Когда он подошёл ближе, то, несмотря на его уверенный, упругий шаг, все увидели, как сильно он устал.
   Наступившее было неловкое молчание быстро рассеялось от его сердечного: «Эге, да у вас тут весело, ребята!» – и Мэйлмют Кид тотчас пожал ему руку. Им не приходилось встречаться, но они знали друг друга понаслышке. Прежде чем гость успел объяснить, куда и зачем он едет, его познакомили со всеми и заставили выпить кружку пунша.
   – Давно ли проехали здесь три человека на нартах, запряжённых восемью собаками? – спросил он.
   – Два дня тому назад. Вы за ними гонитесь?
   – Да, это моя упряжка. Угнали её у меня прямо из-под носа, подлецы! Два дня я уже выиграл, нагоню их на следующем перегоне.
   – Думаете, без драки не обойдётся? – спросил Белден, чтобы поддержать разговор, пока Мэйлмют Кид кипятил кофе и поджаривал ломти свиного бекона и кусок оленины.
   Незнакомец многозначительно похлопал по своим револьверам.
   – Когда выехали из Доусона?
   – В двенадцать.
   – Вчера? – спросил Белден, явно не сомневаясь в ответе.
   – Сегодня.
   Пронесся шёпот изумления: шутка ли, за двенадцать часов проехать семьдесят миль по замёрзшей реке.
   Разговор скоро стал общим, он вертелся вокруг воспоминаний детства. Пока молодой человек ел свой скромный ужин, Мэйлмют Кид внимательно изучал его лицо. Оно ему сразу понравилось: приятное, честное и открытое. Тяжёлый труд и лишения успели оставить на нём свой след. Голубые глаза смотрели весело и добродушно во время дружеской беседы, но чувствовалось, что они способны загораться стальным блеском, когда ему приходится действовать, и особенно в решительную минуту. Массивная челюсть и квадратный подбородок говорили о твёрдом и неукротимом нраве. Однако наряду с этими признаками сильного человека в нём была какая-то почти женская мягкость, выдававшая впечатлительную натуру.


   – Так-то мы со старухой и поженились, – говорил Белден, заканчивая увлекательный рассказ о своём романе. – «Вот и мы, папа», – говорит она. А отец ей: «Убирайтесь вы к чёрту!» А потом обернулся ко мне, да и говорит: «Снимай-ка, Джим, свой парадный костюм – до обеда надо вспахать порядочную полосу». Потом как прикрикнет на дочку: «А ты, Сэл, марш мыть посуду!» – и вроде всхлипнул и поцеловал её. Я и обрадовался. А он заметил да как зарычит: «А ну, поворачивайся, Джим!» Я так и покатился в амбар.
   – У вас и ребятишки остались в Штатах? – осведомился проезжий.
   – Нет, Сэл умерла, не родив мне ни одного. Вот я и приехал сюда.
   Белден рассеянно принялся раскуривать погасшую трубку, но потом опять оживился и спросил:
   – А вы женаты, приятель?
   Тот вместо ответа снял свои часы с ремешка, заменявшего цепочку, открыл их и передал Белдену. Джим поправил фитиль, плававший в жиру, критически осмотрел внутреннюю сторону крышки и, одобрительно чертыхнувшись про себя, передал часы Луи Савою. Луи, несколько раз повторив «ах, чёрт!», протянул их наконец Принсу, и все заметили, как у того задрожали руки и в глазах засветилась нежность. Часы переходили из одних мозолистых рук в другие. На внутренней стороне крышки была наклеена фотография женщины с ребёнком на руках – одной из тех кротких, привязчивых женщин, которые нравятся таким мужчинам.


   Те, до кого ещё не дошла очередь полюбоваться этим чудом, сгорали от любопытства, а те, кто его уже видел, примолкли и задумались о прошлом. Этим людям не страшен был голод, вспышки цинги, смерть, постоянно подстерегавшая на охоте или во время наводнения, но сейчас изображение неизвестной им женщины с ребенком словно сделало их самих женщинами и детьми.
   – Ещё ни разу не видел малыша. Только из её письма и узнал, что сын, – ему уже два года, – сказал проезжий, получив обратно своё сокровище. Он минуту-другую смотрел на карточку, потом захлопнул крышку часов и отвернулся, но не настолько быстро, чтобы скрыть набежавшую слезу.
   Мэйлмют Кид подвёл его к койке и предложил лечь.
   – Разбудите меня ровно в четыре, только непременно! – Сказав это, он почти тотчас же уснул тяжёлым сном сильно уставшего человека.
   – Ей-богу, молодчина! – объявил Принс. – Поспать три часа, проехав семьдесят пять миль на собаках, и снова в путь! Кто он такой, Кид?
   – Джек Уэстондэйл. Он уже три года здесь. Работает как вол, а всё одни неудачи. Я его до сих пор не встречал, но мне о нём рассказывал Ситка Чарли.
   – Тяжело, верно, разлучиться с такой славной молодой женой и торчать в этой богом забытой дыре, где один год стоит двух.
   – Уж такой упорный. Два раза здорово заработал на заявке, а потом всё потерял.
   Разговор этот был прерван шумными возгласами Беттлза. Волнение, вызванное снимком, улеглось. И скоро суровые годы изнуряющего труда и лишений были снова позабыты в бесшабашном веселье. Только Мэйлмют Кид, казалось, не разделял общего веселья и часто с тревогой поглядывал на часы; наконец, надев рукавицы и бобровую шапку, он вышел из хижины и стал рыться в кладовке.
   Он не дождался назначенного времени и разбудил гостя на четверть часа раньше. Ноги у молодого великана совсем одеревенели, и пришлось изо всех сил растирать их, чтобы он мог встать. Пошатываясь, он вышел из хижины. Собаки были уже запряжены, и всё готово к отъезду. Уэстондэйлу пожелали счастливого пути и удачи в погоне; отец Рубо торопливо благословил его и бегом вернулся в хижину: стоять при температуре семьдесят четыре градуса ниже нуля с открытыми ушами и руками не очень-то приятно!
   Мэйлмют Кид проводил Уэстондэйла до дороги и, сердечно пожав ему руку, сказал:
   – Я положил вам в нарты сто фунтов лососёвой икры. Собакам этого запаса хватит на столько же, на сколько хватило бы полутораста фунтов рыбы. В Пелли вам еды для собак не достать, а вы, вероятно, на это рассчитывали.


   Уэстондэйл вздрогнул, глаза его блеснули, но он слушал Кида, не перебивая.
   – Ближе, чем у порогов Файв Фингерз, вы ничего не достанете ни для себя, ни для собак, а туда добрых двести миль. Берегитесь разводьев на Тридцатимильной реке и непременно поезжайте большим каналом повыше озера Ла-Барж – этим здорово сократите себе путь.
   – Как вы узнали? Неужели дошли слухи?
   – Я ничего не знаю, да и не хочу знать. Но упряжка, за которой вы гонитесь, вовсе не ваша. Ситка Чарли продал её тем людям прошлой весной. Впрочем, он говорил, что вы честный человек, и я ему верю; лицо мне ваше нравится. И я видел… Чёрт вас возьми, поберегите слёзы для других и для своей жены… – Тут Кид снял рукавицы и вытащил мешочек с золотым песком.
   – Нет, в этом я не нуждаюсь. – Слёзы замёрзли у Уэстондэйла на щеках, он судорожно пожал руку Мэйлмюта Кида.
   – Тогда не жалейте собак, режьте постромки, как только какая-нибудь свалится. Покупайте других, сколько бы они ни стоили. Их можно купить у порогов Файв Фингерз, на Литл-Салмон и в Хуталинква. Да смотрите не промочите ноги, – посоветовал Мэйлмют на прощание. – Не останавливайтесь, если мороз будет не сильнее пятидесяти семи градусов, но когда температура упадет ниже, разведите костёр и смените носки.
   Не прошло и четверти часа, как звон колокольчиков возвестил прибытие новых гостей. Дверь отворилась, и вошёл офицер королевской северо-западной конной полиции в сопровождении двух метисов, погонщиков собак. Как и Уэстондэйл, все трое были вооружены до зубов и утомлены. Метисы, местные уроженцы, легко переносили трудный путь, но молодой полисмен совсем выбился из сил. Только упорство, свойственное людям его расы, заставляло его продолжать погоню; ясно было, что он не отступит, пока не свалится на дороге.
   – Когда уехал Уэстондэйл? – спросил он. – Ведь он останавливался здесь?
   Вопрос был излишний: следы говорили сами за себя.
   Мэйлмют Кид переглянулся с Белденом, и тот, поняв, в чём дело, уклончиво ответил:
   – Да уж прошло немало времени.
   – Не виляй, приятель, говори начистоту, – предостерегающим тоном сказал полицейский.
   – Видно, он вам очень нужен! А что, он натворил что-нибудь в Доусоне?
   – Ограбил Гарри Мак-Фарленда на сорок тысяч, обменял золото у агента Компании Тихоокеанского побережья на чек и теперь преспокойно получит в Сиэтле денежки, если мы его не перехватим! Когда он уехал?
   По примеру Мэйлмюта Кида все старались скрыть своё волнение, и молодой офицер видел вокруг себя безучастные лица.
   Он повторил свой вопрос, повернувшись к Принсу. Тот пробурчал что-то невнятное насчет состояния дороги, хотя ему и неприятно было лгать, глядя в открытое и серьёзное лицо своего соотечественника.
   Тут полицейский заметил отца Рубо. Священник солгать не мог.
   – Уехал четверть часа тому назад, – сказал он. – Но он и собаки отдыхали здесь четыре часа.
   – Четверть часа как уехал, да ещё отдохнуть успел! О Господи!
   Полисмен пошатнулся, чуть не теряя сознание от усталости и огорчения, и что-то пробормотал о том, что расстояние от Доусона покрыто за десять часов, и об измученных собаках.
   Мэйлмют Кид заставил его выпить кружку пунша. Потом полисмен пошёл к дверям и приказал погонщикам следовать за ним. Однако тепло и надежда на отдых были слишком заманчивы, и те решительно воспротивились. Киду был хорошо знаком местный французский диалект, на котором они говорили, и он насторожённо прислушивался.
   Метисы клялись, что собаки выбились из сил, что Бабетту и Сиваша придётся пристрелить на первой же миле, да и остальные не лучше, и не мешало бы отдохнуть.
   – Не одолжите ли мне пять собак? – спросил полисмен, обращаясь к Мэйлмюту Киду.
   Кид отрицательно покачал головой.
   – Я дам вам чек на имя капитана Констэнтайна на пять тысяч. Вот документ: я уполномочен выписывать чеки по своему усмотрению.
   Всё тот же молчаливый отказ.
   – Тогда я реквизирую их именем королевы!
   Со скептической усмешкой Кид бросил взгляд на свой богатый арсенал, и англичанин, сознавая, что бессилен, снова повернулся к двери. Погонщики всё ещё спорили, и он набросился на них с руганью, называя их бабами и трусами. Смуглое лицо старшего метиса покраснело от гнева, он встал и кратко, но выразительно пообещал своему начальнику, что он загонит насмерть головную собаку, а потом с удовольствием бросит его в снегу.
   Молодой полисмен, собрав все силы, решительно подошёл к двери, стараясь выказать бодрость, которой у него уже не было. Все поняли и оценили его стойкость. Но он не мог скрыть мучительной гримасы.
   Полузамёрзшие собаки скорчились на снегу, и поднять их было невозможно. Бедные животные скулили под сильными ударами бича. Только когда обрезали постромки Бабетты, вожака упряжки, удалось сдвинуть с места нарты и тронуться в путь.
   – Ах он мошенник! Лгун!
   – Чёрт его побери!
   – Вор!
   – Хуже индейца!
   Все были явно возмущены: во-первых, тем, что их одурачили, а во-вторых, тем, что нарушена этика Севера, где главной доблестью человека считается честность.


   – А мы-то ещё помогли этому сукину сыну! Знать бы раньше, что он наделал!
   Все глаза с упрёком устремились на Мэйлмюта Кида. Тот вышел из угла, где устроил Бабетту, и молча разлил остатки пунша по кружкам для последней круговой.
   – Мороз сегодня, ребята, жестокий мороз! – так странно начал он свою защитительную речь. – Всем вам приходилось бывать в пути в такую ночь, и вы знаете, что это значит. Загнанную собаку не заставишь подняться! Вы выслушали только одну сторону. Никогда ещё не ел с нами из одной миски и не укрывался одним одеялом человек честнее Джека Уэстондэйла. Прошлой осенью он отдал сорок тысяч – всё, что имел, – Джо Кастреллу, чтобы тот вложил их в какое-нибудь верное дело в Канаде. Теперь Джек мог бы быть миллионером. А знаете, что сделал Кастрелл? Пока Уэстондэйл оставался в Сёркле, ухаживая за своим компаньоном, заболевшим цингой, Кастрелл играл в карты у Мак-Фарленда и всё спустил. На другой день его нашли в снегу мёртвым. И все мечты бедняги Джека поехать зимой к жене и сынишке, которого он ещё не видал, разлетелись в прах. Заметьте, он взял столько, сколько проиграл Кастрелл, – сорок тысяч. Теперь он ушёл. Что вы теперь скажете?
   Кид окинул взглядом своих судей, заметил, как смягчилось выражение их лиц, и поднял кружку.
   – Так выпьем же за того, кто в пути этой ночью! За то, чтобы ему хватило пищи, чтобы собаки его не сдали, чтобы спички его не отсырели. Да поможет ему Господь! Пусть во всём ему будет удача, а…
   – А королевской полиции – посрамление! – докончил Беттлз под грохот опустевших кружек.



   Дочь северного сияния


   – Вы… как это говорится… лентяй! Вы, лентяй, хотите стать моим мужем? Напрасный старанья. Никогда, о нет, никогда не станет моим мужем лентяй!
   Так Джой Молино заявила без обиняков Джеку Харрингтону; ту же мысль, и не далее как накануне, она высказала Луи Савою, только в более банальной форме и на своём родном языке.
   – Послушайте, Джой…
   – Нет, нет! Почему должна я слушать лентяй? Это очень плохо – ходить за мной по пятам, торчать у меня в хижина и не делать никаких дел. Где вы возьмёте еда для famille [13 - Famille – семья (франц.)]? Почему у вас нет зольотой песок? У других польный карман.
   – Но я работаю, как вол, Джой. День изо дня рыскаю по Юкону и по притокам. Вот и сейчас я только что вернулся. Собаки так и валятся с ног. Другим везёт – они находят уйму золота. А я… нет мне удачи.
   – Ну да! А когда этот человек – Мак-Кормек, ну тот, что имеет жена-индианка, – когда он открыл Кльондайк, почему вы не пошёл? Другие пошёл. Другие стал богат.
   – Вы же знаете, я был далеко, искал золото у истоков Тананы, – защищался Харрингтон. – И ничего не знал ни об Эльдорадо, ни о Бонанзе. А потом было уже поздно.
   – Ну, это пусть. Только вы… как это… сбитый с толк.
   – Что такое?
   – Сбитый с толк. Ну, как это… в потёмках. Поздно не бывает. Тут, по этот ручей, по Эльдорадо, есть очень богатый россыпь. Какой-то человек застольбил и ушёл. Никто не знает, куда он девался. Никогда больше не появлялся он тут. Шестьдесят дней никто не может получить бумага на этот участок. Потом все… целый уйма людей… как это… кинутся застольбить участок. И помчатся, о, быстро, быстро, как ветер, помчатся получать бумага. Один станет очень богат. Один получит много еда для famille.
   Харрингтон не подал виду, как сильно заинтересовало его это сообщение.
   – А когда истекает срок? – спросил он. – И где этот участок?
   – Вчера вечером я говорила об этом с Луи Савой, – продолжала она, словно не слыша его вопроса. – Мне кажется, участок будет его.
   – К черту Луи Савоя!
   – Вот и Луи Савой сказал вчера у меня в хижине. «Джой, – сказал он, – я сильный. У меня хороший упряжка. У меня хороший дыханье. Я добуду этот участок. Вы тогда будете выходить за меня замуж?» А я сказала ему… я сказала…
   – Что же вы сказали?
   – Я сказала: «Если Луи Савой победит, я буду стать его женой».
   – А если он не победит?
   – Тогда Луи Савой… как это по-вашему… тогда ему не стать отцом моих детей.
   – А если я выйду победителем?
   – Вы – победитель? – Джой расхохоталась. – Никогда!


   Смех Джой Молино был приятен для слуха, даже когда в нём звучала издёвка. Харрингтон не придал ему значения. Он был приручён уже давно. Да и не он один. Джой Молино терзала подобным образом всех своих поклонников. К тому же она была так обольстительна сейчас – жгучие поцелуи мороза разрумянили ей щёки, смеющийся рот был полуоткрыт, а глаза сверкали тем великим соблазном, сильней которого нет на свете, – соблазном, таящимся только в глазах женщины. Собаки живой косматой грудой копошились у её ног, а вожак упряжки – Волчий Клык – осторожно положил свою длинную морду к ней на колени.
   – Ну а всё же, если я выйду победителем? – настойчиво повторил Харрингтон.
   Она посмотрела на своего поклонника, потом снова перевела взгляд на собак.
   – Что ты скажешь, Вольчий Клык? Если он сильный и польючит бумага на участок, может быть, мы согласимся стать его женой? Ну, что ты скажешь?
   Волчий Клык навострил уши и глухо заворчал на Харрингтона.
   – Хольодно, – с женской непоследовательностью сказала вдруг Джой Молино, встала и подняла свою упряжку.
   Её поклонник невозмутимо наблюдал за ней. Она задавала ему загадки с первого дня их знакомства, и к прочим его достоинствам с той поры прибавилось ещё и терпение.
   – Эй, Вольчий Клык! – воскликнула Джой Молино, вскочив на нарты в ту секунду, когда они тронулись с места. – Эй-эй! Давай!
   Не поворачивая головы, Харрингтон краем глаза следил, как её собаки свернули на тропу, проложенную по замёрзшей реке, и помчались к Сороковой Миле. У развилки, откуда одна дорога уходила через реку к форту Кьюдахи, Джой Молино придержала собак и обернулась.
   – Эй, мистер Лентяй! – крикнула она. – Вольчий Клык говорит – да… если вы побеждать!

   Всё это, как обычно бывает в подобных случаях, каким-то образом получило огласку, и население Сороковой Мили, долго и безуспешно ломавшее себе голову, на кого из двух последних поклонников Джой Молино падет её выбор, строило теперь догадки, кто из них окажется победителем в предстоящем состязании, и яростно заключало пари. Лагерь раскололся на две партии, и каждая старалась помочь своему фавориту прийти к финишу первым. Разгорелась ожесточённая борьба за лучших во всём крае собак, ибо в первую голову от собак, от хороших упряжек, зависел успех. А он сулил немало. Победителю доставалась в жёны женщина, равной которой ещё не родилось на свет, и в придачу золотой прииск стоимостью по меньшей мере в миллион долларов.
   Осенью, когда разнеслась весть об открытиях, сделанных Мак-Кормеком у Бонанзы, все – и в том числе и жители Сёркла и Сороковой Мили – ринулись вверх по Юкону; все, кроме тех, кто, подобно Джеку Харрингтону и Луи Савою, ушёл искать золото на запад. Лосиные пастбища и берега ручьёв столбили подряд, без разбору. Так, случайно, застолбили и малообещающий с виду ручей Эльдорадо. Олаф Нелсон воткнул на берегу колышки на расстоянии пятисот футов один от другого, без промедления отправил по почте свою заявку и так же без промедления исчез. Ближайшая приисковая контора, где регистрировались участки, помещалась тогда в полицейских казармах в форте Кьюдахи – как раз через реку напротив Сороковой Мили. Лишь только пронёсся слух, что Эльдорадо – настоящее золотое дно, кому-то сейчас же удалось разнюхать, что Олаф Нелсон не дал себе труда спуститься вниз по Юкону, чтобы закрепить за собой своё приобретение. Уже многие жадно поглядывали на бесхозный участок, где, как всем было известно, на тысячи тысяч долларов золота ждало только лопаты и промывочного лотка. Однако завладеть участком никто не смел. По неписаному закону, старателю, застолбившему участок, давалось шестьдесят дней на то, чтобы оформить заявку, и пока не истечёт этот срок, участок считался неприкосновенным. Об исчезновении Олафа Нелсона уже знали все кругом, и десятки золотоискателей готовились вбить заявочные столбы и помчаться на своих упряжках в форт Кьюдахи.
   Но Сороковая Миля выставила мало претендентов. После того, как весь лагерь направил свои усилия на то, чтобы обеспечить победу либо Джеку Харрингтону, либо Луи Савою, никому даже не пришло на ум попытать счастья в одиночку. От участка до приисковой конторы считалось не менее ста миль, и на этом пути решено было расставить по три сменные упряжки для каждого из фаворитов. Последний перегон являлся, понятно, решающим, и для этих двадцати пяти миль ретивые добровольцы старались раздобыть самых сильных собак. Такая лютая борьба разгорелась между двумя партиями, и в такой они вошли азарт, что цены на собак взлетели неслыханно высоко, как никогда ещё не бывало в истории этого края. И немудрено, если эта борьба ещё крепче приковывала все взоры к Джой Молино. Ведь она была не только причиной этих треволнений, но и обладательницей самой лучшей упряжной собаки от Чилкута до Берингова моря. Как вожак, или головной, Волчий Клык не знал себе равных. Тот, чью упряжку повёл бы он на последнем перегоне, мог считать себя победителем. На этот счёт ни у кого не было сомнений. Но на Сороковой Миле чутьём понимали, что можно и чего нельзя, и никто не потревожил Джой Молино просьбой одолжить собаку. Каждая сторона утешала себя тем, что не только фавориту, но и противнику не придётся воспользоваться таким преимуществом.
   Однако мужчины – каждый в отдельности и все вкупе – устроены так, что часто доходят до могилы, оставаясь в блаженном неведении всей глубины коварства, присущего другой половине рода человеческого, и по этой причине мужское население Сороковой Мили оказалось неспособным разгадать дьявольские замыслы Джой Молино. Все признавались впоследствии, что недооценили эту черноокую дочь северного сияния, чей отец промышлял мехами в здешних краях ещё в ту пору, когда им и не снилось, что они тоже нагрянут сюда, и чьи глаза впервые взглянули на мир при холодном мерцании полярных огней. Впрочем, обстоятельства, при которых появилась на свет Джой Молино, не мешали быть ей женщиной до мозга костей и не ограничили её способности понимать мужскую натуру. Мужчины знали, что она ведёт с ними игру, но им и в голову не приходило, как глубоко продумана эта игра, как она искусна и хитроумна. Они принимали в расчёт лишь те карты, которые Джой пожелала им открыть, и до последней минуты пребывали в состоянии приятного ослепления, а когда она пошла со своего главного козыря, им оставалось только подсчитать проигрыш.
   В начале недели весь лагерь провожал Джека Харрингтона и Луи Савоя в путь. Соперники выехали с запасом на несколько дней – им хотелось прибыть на участок Олафа Нелсона загодя, чтобы немного отдохнуть и дать собакам восстановить свои силы перед началом гонок. По дороге они видели золотоискателей из Доусона, уже расставлявших сменные упряжки на пути, и получили возможность убедиться, что никто не поскупился на расходы в погоне за миллионом.


   Дня через два после их отъезда Сороковая Миля начала отправлять подставы – сначала на семьдесят пятую милю пути, потом на пятидесятую и, наконец, – на двадцать пятую. Упряжки, предназначавшиеся для последнего перегона, были великолепны – все собаки как на подбор, и лагерь битый час при пятидесятиградусном морозе обсуждал и сравнивал их достоинства, пока, наконец, они не получили возможности тронуться в путь. Но тут, в последнюю минуту, к ним подлетела Джой Молино на своих нартах. Она отозвала в сторону Лона Мак-Фейна, правившего харрингтоновской упряжкой, и не успели первые слова слететь с её губ, как он разинул рот с таким остолбенелым видом, что важность полученного им сообщения стала очевидна для всех. Он выпряг Волчьего Клыка из её нарт, поставил во главе харрингтоновской упряжки и погнал собак вверх по Юкону.
   – Бедняга Луи Савой! – заговорили кругом.
   Но Джой Молино вызывающе сверкнула чёрными глазами и повернула нарты назад к отцовской хижине.

   Приближалась полночь. Несколько сот закутанных в меха людей, собравшихся на участке Олафа Нелсона, предпочли шестидесятиградусный мороз и все треволнения этой ночи соблазну натопленных хижин и удобных коек. Некоторые из них держали свои колышки наготове и своих собак под рукой. Отряд конной полиции капитана Констэнтайна получил приказ быть на посту, дабы всё шло по правилам. Поступило распоряжение: никому не ставить столбы, пока последняя секунда этого дня не канет в вечность. На Севере такой приказ равносилен повелению Иеговы – ведь пуля дум-дум карает так же мгновенно и безвозвратно, как десница божья. Ночь была ясная и морозная. Северное сияние зажгло свои праздничные огни, расцветив небосклон гигантскими зеленовато-белыми мерцающими лучами, затмевавшими свет звёзд. Волны холодного розового блеска омывали зенит, а на горизонте рука титана воздвигла сверкающие арки. И, потрясённые этим величественным зрелищем, собаки поднимали протяжный вой, как их далекие предки в незапамятные времена.


   Полисмен в медвежьей шубе торжественно шагнул вперёд с часами в руке. Люди засуетились у своих упряжек, поднимая собак, распутывая и подтягивая постромки. Затем соревнующиеся подошли к меже, сжимая в кулаках колышки и заявки. Они уже столько раз переступали границы участка, что могли бы теперь сделать это с закрытыми глазами. Полисмен поднял руку. Скинув с плеч лишние меха и одеяла, в последний раз подтянув пояса, люди замерли в ожидании.
   – Приготовиться!
   Шестьдесят пар рукавиц сдёрнуто с рук; столько же пар обутых в мокасины ног покрепче упёрлось в снег.
   – Пошли!
   Все ринулись с разных сторон на широкое пустое пространство участка, вбивая колышки по углам и посредине, где надлежало поставить две центральные заявки, потом опрометью бросились к своим нартам, поджидавшим их на замёрзшей глади ручья. Всё смешалось – движения, звуки; всё слилось в единый хаос. Нарты сталкивались; ощетинившись, оскалив клыки, упряжка с визгом налетала на упряжку. Образовавшаяся свалка создала затор в узком месте ручья. Удары бичей сыпались на спины животных и людей без разбора. И в довершение неразберихи вокруг каждого гонщика суетилась кучка приятелей, старавшихся вызволить их из свалки. Но вот, силой проложив себе путь, одни нарты за другими стали вырываться на простор и исчезать во мраке между угрюмо нависшими берегами.


   Джек Харрингтон предвидел заранее, что давки не миновать, и ждал у своих нарт, пока не уляжется суматоха. Луи Савой, зная, что его соперник даст ему сто очков вперёд по части езды на собаках, ждал тоже, решив следовать его примеру. Крики уже затихли вдали, когда они пустились в путь, и, пройдя миль десять вниз до Бонанзы, нагнали остальные упряжки, которые шли гуськом, но не растягиваясь. Возгласов почти не было слышно, так как на этом участке пути нечего было и думать вырваться вперед: ширина нарт – от полоза до полоза – равнялась шестнадцати дюймам, а ширина проторённой дороги – восемнадцати. Этот санный путь, укатанный вглубь на добрый фут, был подобен жёлобу. По обеим сторонам его расстилался пушистый, сверкающий снежный покров. Стоило кому-нибудь, пытаясь обогнать другие нарты, сойти с пути, и его собаки неминуемо провалились бы по брюхо в рыхлый снег и поплелись бы со скоростью улитки. И люди замерли в своих подскакивавших на выбоинах нартах и выжидали. На протяжении пятнадцати миль вниз по Бонанзе и Клондайку до Доусона, где они вышли к Юкону, никаких изменений не произошло. Здесь их уже ждали сменные упряжки. Но Харрингтон и Савой расположили свои подставы двумя милями дальше, решив, если потребуется, загнать первую упряжку насмерть. Воспользовавшись сутолокой, воцарившейся при смене упряжек, они оставили позади добрую половину гонщиков. Когда нарты вынесли их на широкую грудь Юкона, впереди шло не более тридцати упряжек. Здесь можно было помериться силами. Осенью, когда река стала, между двумя мощными пластами льда осталась быстрина шириной в милю. Она совсем недавно оделась льдом, и он был твёрдым, гладким и скользким, как паркет бального зала. Лишь только полозья нарт коснулись этого сверкающего льда, Харрингтон привстал на колени, придерживаясь одной рукой за нарты, и бич его яростно засвистел над головами собак, а неистовая брань загремела у них в ушах. Упряжки растянулись по ледяной глади, и каждая напрягала силы до предела. Но мало кто на всём Севере умел так высылать собак, как Джек Харрингтон. Его упряжка сразу начала вырываться вперёд, но Луи Савой прилагал отчаянные усилия, чтобы не отстать, и его головные собаки бежали, едва не касаясь мордами нарт соперника.


   Где-то на середине ледяного пути вторые подставы вынеслись с берега им навстречу. Но Харрингтон не замедлил бега своих собак. Выждав минуту, когда новая упряжка поравнялась с ним, он, гикнув, перескочил на другие нарты, с ходу наддав жару собакам. Гонщик подставы кубарем полетел с нарт. Луи Савой и тут во всём последовал примеру своего соперника. Брошенные на произвол судьбы упряжки заметались из стороны в сторону, и на них налетели другие, и на льду поднялась страшная кутерьма. Харрингтон набирал скорость. Луи Савой не отставал. У самого конца ледяного поля их нарты начали обходить головную упряжку. Когда они снова легли на узкий санный путь, проторённый в пушистых снежных сугробах, они уже вели гонку, и Доусон, наблюдавший за ними при свете северного сияния, клялся, что это была чистая работа.
   Когда мороз крепчает до шестидесяти градусов, надо или двигаться, или разводить огонь, иначе долго не протянешь. Харрингтон и Савой прибегли теперь к старинному способу – «бегом и на собаках». Соскочив с нарт, они бежали сзади, держась за лямки, пока кровь, сильнее забурлив в жилах, не изгоняла из тела мороз, потом прыгали обратно на нарты и лежали на них, пока опять не промерзали до костей. Так – бегом и на собаках – они покрыли второй и третий перегоны. Снова и снова, вылетев на гладкий лёд, Луи Савой принимался нахлёстывать собак, и всякий раз его попытки обойти соперника оканчивались неудачей. Растянувшись позади на пять миль, остальные участники состязания силились их нагнать, но безуспешно, ибо одному Луи Савою выпала в этих гонках честь выдержать убийственную скорость, предложенную Джеком Харрингтоном.
   Когда они приблизились к подставе на Семьдесят Пятой Миле, Лон Мак-Фэйн пустил своих собак. Их вёл Волчий Клык, и как только Харрингтон увидел вожака, ему стало ясно, кому достанется победа. На всём Севере не было такой упряжки, которая могла бы теперь побить его на этом последнем перегоне. А Луи Савой, заметив Волчьего Клыка во главе харрингтоновской упряжки, понял, что проиграл, и послал кому-то сквозь зубы проклятия, какие обычно посылают женщинам. Но всё же он решил биться до последнего, и его собаки неотступно бежали в вихре снежной пыли, летящей из-под передних нарт. На юго-востоке занялась заря; Харрингтон и Савой неслись вперёд: один преисполненный радостного, другой горестного изумления перед поступком Джой Молино.

   Вся Сороковая Миля вылезла на рассвете из-под своих меховых одеял и столпилась у края санного пути. Он далеко был виден отсюда – на несколько миль вверх по Юкону, до первой излучины. И путь через реку к финишу у форта Кьюдахи, где ждал охваченный нетерпением приисковый инспектор, тоже был весь как на ладони. Джой Молино устроилась несколько поодаль, но ввиду столь исключительных обстоятельств никто не позволил себе торчать у неё перед глазами и загораживать ей чуть приметно темневшую на снегу полоску тропы. Таким образом, перед нею оставалось свободное пространство. Горели костры, и золотоискатели, собравшись у огня, держали пари, закладывая собак и золотой песок. Шансы Волчьего Клыка стояли необычайно высоко.
   – Идут! – раздался с верхушки сосны пронзительный крик мальчишки-индейца.
   У излучины Юкона на снегу появилась чёрная точка, и сейчас же следом за ней – вторая. Точки быстро росли, а за ними начали возникать другие – на некотором расстоянии от первых двух. Мало-помалу все они приняли очертания нарт, собак и людей, плашмя лежавших на нартах.
   – Впереди Волчий Клык! – шепнул лейтенант полиции Джой Молино.
   Она ответила ему улыбкой, не тая своего интереса.
   – Десять против одного за Харрингтона! – воскликнул какой-то король Берёзового ручья, вытаскивая свой мешочек с золотом.
   – Королева… она не очень щедро платит вам? – спросила Джой Молино лейтенанта.
   Тот покачал головой.
   – Есть у вас зольотой песок? Как много? – не унималась Джой.
   Лейтенант развязал свой мешочек. Одним взглядом она оценила его содержимое.
   – Пожалуй, тут… да, сотни две тут будет, верно? Хорошо, сейчас я дам вам… как это… подсказка. Принимайте пари. – Она загадочно улыбнулась.
   Лейтенант колебался. Он взглянул на реку. Оба передних гонщика, стоя на коленях, яростно нахлёстывали собак, Харрингтон шел первым.
   – Десять против одного за Харрингтона! – орал король Берёзового ручья, размахивая своим мешочком перед носом лейтенанта.
   – Принимайте пари! – подзадорила лейтенанта Джой.
   Он повиновался, пожав плечами в знак того, что уступает не голосу рассудка, а её чарам. Джой ободряюще кивнула.
   Шум стих. Ставки прекратились.
   Накреняясь, подскакивая, ныряя, словно утлые парусники в бурю, нарты бешено мчались к ним. Луи Савой всё ещё не отставал от Харрингтона, но лицо его было мрачно: надежда покинула его. Харрингтон не смотрел ни вправо, ни влево. Рот его был плотно сжат. Его собаки бежали ровно, ни на секунду не сбиваясь с ритма, ни на йоту не отклоняясь от пути, а Волчий Клык был поистине великолепен. Низко опустив голову, ничего не видя вокруг и глухо подвывая, вёл он своих товарищей вперёд.
   Сороковая Миля затаила дыхание. Слышен был только хрип собак да свист бичей.
   Внезапно звонкий голос Джой Молино нарушил тишину:
   – Эй-эй! Вольчий Клык! Вольчий Клык!
   Волчий Клык услыхал. Он резко свернул в сторону – прямо к своей хозяйке. Вся упряжка ринулась за ним, нарты накренились и, став на один полоз, выбросили Харрингтона в снег. Луи Савой вихрем пролетел мимо. Харрингтон поднялся на ноги и увидел, что его соперник мчится через реку к приисковой конторе. В эту минуту он невольно услышал разговор у себя за спиной.
   – Он? Да, он очень хорошо шёл, – говорила Джой Молино лейтенанту. – Он… как это говорится… задал темп. О да, он отлично задал темп.



   Жена короля

 //-- I --// 
   В те дни, когда Северная Страна была ещё молодой, кодекс её личных и гражданских добродетелей не отличался ни многословием, ни сложностью. Когда бремя домашних забот становилось невыносимым и мечты о домашнем очаге превращались в непрерывный протест против унылого одиночества, искатель приключений из Южной Страны, за неимением лучшего, шёл в индейский поселок, вносил установленную плату и брал себе в жёны одну из дочерей племени. Для той, на кого падал его выбор, это было предвкушением райского блаженства, ибо надо признать, что белые мужья обходились с жёнами куда лучше и заботливей, чем индейцы. Белый мужчина оставался доволен сделкой, да, по правде сказать, и индейцам было не на что жаловаться. Продав дочь или сестру за несколько бумажных одеял и сильно подержанное ружьё и обменяв тёплые меховые шкурки на жиденький ситчик и скверный виски, сын земли бодрым шагом шёл навстречу смерти, которая подстерегала его то в виде скоротечной чахотки, то какого-нибудь другого, столь же безошибочно действующего недуга, завезённого в страну среди прочих благ высшей цивилизации.
   В эту-то эпоху аркадской простоты нравов Кэл Гэлбрейт странствовал по Северной Стране; в дороге он заболел и был вынужден остановиться где-то в районе Нижней реки. Его появление внесло приятное разнообразие в жизнь добрых сестёр Святого Креста, которые приютили больного у себя и принялись его лечить; они, конечно, и представить себе не могли, какой горячий эликсир пробегал по жилам больного от всех их ласковых забот, от каждого прикосновения их нежных рук. Странные мысли забродили в голове у Кэла Гэлбрейта – мысли, которые требовали самого пристального внимания. И тут ему попалась на глаза воспитанница миссии Магдалина. Но он и вида не подал, решившись до поры до времени выжидать. С наступлением весны он немного окреп, и, когда солнце стало вновь чертить свой огненный круг на небесах и вся страна ожила в радостном трепете, Кэл Гэлбрейт, собрав свои ещё слабые силы, двинулся в путь.
   Дело в том, что воспитанница миссии Магдалина была сирота. Её белый отец, повстречавшись как-то раз на тропе с медведем, не проявил достаточного проворства, и это стоило ему жизни. А затем её мать, индианка, оставшись без мужчины, который бы пополнял её зимние припасы, пошла на рискованный эксперимент: дожидаться нереста лососей, имея всего лишь пятьдесят фунтов муки да фунтов двадцать пять бекона. Следствием этого опыта было то, что осиротевшую Чук-Ра отправили на воспитание к добрым сёстрам, которые и окрестили её Магдалиной.
   У Магдалины всё же оставалась кое-какая родня; из них самым близким по крови был дядя; это был беспутный человек, который не щадил своего здоровья ради напитка белых – виски. Он стремился общаться с богами каждый день своей жизни, иначе говоря – искал кратчайшей тропы к могиле. Быть трезвым представляло для него сущее мученье. Что такое совесть, он не знал. К этому-то старому бездельнику и явился Кэл Гэлбрейт. Было сказано много слов, выкурено много табаку. Оба собеседника взяли на себя кое-какие обязательства, и дело кончилось тем, что старый язычник, сложив на дно своей лодки несколько фунтов вяленой лососины, поплыл по направлению к миссии Святого Креста.


   Каких он надавал там обещаний, что он врал – обо всём этом миру не суждено узнать, ибо сестры никогда не сплетничают. Известно лишь, что, когда он покинул миссию, на его смуглой груди красовался медный крест, а в лодке сидела его племянница Магдалина. В тот же вечер была сыграна великолепная свадьба, закончившаяся потлачем [14 - Потлач – церемония взаимного обмена подарками у индейцев Северной Америки.]. После такого праздника индейцы, как водится, два дня не выходили на рыбную ловлю. Однако сама Магдалина на следующее утро после свадьбы, отряхнув прах Нижней реки со своих мокасинов, вместе с мужем села в лодку, которой управляли с помощью багра, и отправилась на Верхнюю реку, в край, носивший название Низовых Откосов. Магдалина оказалась хорошей женой, безропотно разделяла с мужем все житейские невзгоды и готовила ему пищу. Она держала его в узде, пока он не научился накапливать золотой песок и работать засучив рукава. В конце концов он напал на жилу и выстроил себе домик в Сёркле; и, глядя на его счастливую семейную жизнь, люди испытывали невольную зависть и томление духа.
   К этому времени Северная Страна вступила в полосу зрелости и приобщилась к радостям светской жизни. До сих пор Южная Страна посылала сюда своих сыновей; теперь же началось новое паломничество – паломничество дочерей Юга. Строго говоря, они не были ни сёстрами, ни жёнами тех белых мужчин, которые приехали сюда раньше, но всё же этим дамам удалось привить своим соотечественникам новые взгляды и по-своему поднять весь жизненный тон. Жёны-индианки уже не появлялись более на балах, не носились по залу, исполняя добрые старые виргинские пляски или весёлый танец «Дэн Таккер». Со свойственным им стоицизмом, без жалоб и упрёков, взирали они с домашнего порога на владычество своих белых сестёр.
   Но вот неисчерпаемый Юг прислал из-за гор новое пополнение. На этот раз пришли женщины, которым было суждено править страной. Их слово стало законом, а закон их был крепок, как сталь. Они косо смотрели на индейских жён, а белые женщины первого потока вдруг оробели и попритихли. Нашлись среди мужчин малодушные, которые устыдились своих давних союзов с дочерьми земли и стали с неудовольствием поглядывать на своих смуглых детей; но были и другие – настоящие мужчины – те с гордостью хранили верность данному обету. Когда вошло в моду разводиться с индейскими жёнами, Кэл Гэлбрейт не потерял мужества, зато он тотчас и ощутил на себе тяжёлую десницу женщин, которые пришли в страну позже всех, знали о ней меньше всех и тем не менее безраздельно в ней властвовали.
   В один прекрасный день обнаружилось, что Верховые Откосы, расположенные значительно выше Сёркла, богаты золотом. Собачьи упряжки доставили эту весть к Солёной Воде; суда, везущие золото, переправили соблазнительную новость через Тихий океан; телеграфные провода и подводный кабель гудели этим открытием. Так впервые услышал мир о реке Клондайк и Юконской территории.
   Все эти годы Кэл Гэлбрейт прожил тихо и мирно. Он был хорошим мужем своей Магдалине, и брак их не остался бесплодным. Но постепенно им овладело чувство неудовлетворённости: он стал испытывать неясную тоску по общению с себе подобными, по жизни, из которой был исключён; в нём стало расти смутное желание, появляющееся подчас у всякого мужчины, – желание сорваться с цепи, вкусить радостей жизни. А между тем его ушей достигли фантастические легенды об этом удивительном Эльдорадо, заманчивые описания нового города палаток и хижин, невероятные рассказы о чечако [15 - Чечако – новичок (индейск.).], которые обрушились на этот край настоящей лавиной. Сёркл опустел, жизнь в нём остановилась. Мир – обновлённый и прекрасный – переместился вверх по течению.
   Кэла Гэлбрейта потянуло в гущу событий, он хотел увидеть всё собственными глазами. Поэтому, как только закончились зимние промывочные работы, он положил сотню-другую фунтов золотого песку на большие весы Компании и взял чек на получение соответствующей суммы в Доусоне. Затем, поручив наблюдение за рудниками Тому Диксону, поцеловав Магдалину на прощанье и пообещав ей вернуться, когда появится первый лёд, он сел на пароход и отправился вверх по течению.
   Магдалина ждала. Она прождала его все три солнечных месяца. Она кормила собак, возилась с маленьким Кэлом, провожая короткое лето и глядя вслед уходящему солнцу, которое пустилось в свой долгий путь на юг. Кроме того, она много молилась – этому она выучилась ещё у сестёр Святого Креста. Наступила осень, на Юконе появился первый лёд, короли Сёркла возвращались на зимние работы, а Кэла Гэлбрейта всё не было. Очевидно, Том Диксон получил от него письмо, так как рабочие по его распоряжению привезли на нартах запас сухих сосновых дров на зиму. Компания, должно быть, также получила письмо, так как прислала несколько собачьих упряжек с провизией самого отличного качества, уведомив Магдалину, что она может у них пользоваться неограниченным кредитом.


   Испокон века принято считать главным виновником всех женских горестей – мужчину; но тут мужчины-то как раз помалкивали, позволяя себе лишь время от времени отпускать крепкое словцо по адресу отсутствующего собрата, а женщины, вместо того чтобы следовать их примеру, поспешили довести до слуха Магдалины диковинные рассказы о делах и днях Кэла Гэлбрейта; в этих рассказах фигурировала некая греческая танцовщица; говорили, что для неё мужчины служили такой же забавой, как для детей мыльные пузыри. Магдалина была индианка, и, кроме того, у неё не было подруги, к которой она могла бы пойти за мудрым советом. Целый день она молилась и размышляла, а к вечеру, будучи женщиной решительной и энергичной, она запрягла собак, привязала маленького Кэла к нартам и двинулась в путь.

   Юкон ещё не стал, но с каждым днем прибрежный лёд все рос, превращая реку в узенький мутный ручеёк. Только тот, кому когда-либо доводилось пройти сто миль по ледяной кромке, а потом ещё двести по торосам уже замёрзшей реки, в состоянии представить себе, что должна была вынести эта женщина, каких трудов и мучений ей стоил этот переход. Но Магдалина была индианка и поэтому как-то вынесла всё. И вот ночной порой в дверь Мэйлмюта Кида кто-то постучал. Хозяин открыл дверь, накормил голодных собак, уложил в постель маленького крепыша и занялся женщиной, которая еле держалась на ногах от усталости. Пока она рассказывала ему свою историю, он стянул с неё обледенелые мокасины и принялся колоть ей ноги остриём ножа, чтобы проверить, насколько они обморожены.


   В мужественной душе Мэйлмюта Кида было что-то нежное, женственное, благодаря чему самые свирепые собаки испытывали к нему доверие и самые суровые сердца раскрывались перед ним. Не то чтобы он добивался чьих-либо излияний – сердца раскрывались навстречу ему так же естественно, как раскрываются цветы навстречу солнцу. Говорили, что сам отец Рубо, священник, исповедовался ему; а уж простые люди, мужчины и женщины Северной Страны, без конца толкались в его дверь – дверь, у которой щеколда никогда не закладывалась. Мэйлмют Кид в глазах Магдалины был человеком, который не мог ошибаться ни в словах, ни в поступках. Она знала его с самого детства, с того дня, когда стала жить в среде, к которой принадлежал её отец; и ей, полудикарке, представлялось, что в Мэйлмюте Киде сосредоточена вся мудрость веков, что его взору дано проникать сквозь завесу будущего.
   В стране царили ложные идеалы. Нынешняя общественная мораль Доусона не совпадала с прежней, и буйный рост Северной Страны вызвал к жизни много дурного. Всё это Мэйлмют Кид понимал; он также знал, что собой представляет Кэл Гэлбрейт. Он знал, что одно необдуманное слово, сказанное впопыхах, подчас наносит непоправимое зло. И в довершение всего ему хотелось хорошенько проучить этого человека, пристыдить его как следует. На другой день вечером он устроил небольшое совещание, пригласив к себе молодого горного инженера Стэнли Принса и Джека Харрингтона, по прозванию «Счастливый Джек», которого он просил прийти со своей скрипкой. И в ту же ночь Беттлз, которому Мэйлмют Кид в своё время оказал неоценимую услугу, запряг собак Кэла Гэлбрейта, привязал к нартам Кэла Гэлбрейта-младшего и исчез с ними в темноте, по направлению к реке Стюарт.

   – Итак, раз, два, три; раз, два, три. Теперь обратно. Нет, не так! Сначала, Джек! Смотрите – вот так! – Принс исполнил нужное па с изяществом человека, который привык дирижировать котильоном [16 - Котильон – бальный танец.].
   – И-и-раз, два, три; раз, два, три. Обратно! Вот. Это уже лучше. Повторите. Да не смотрите же на ноги! Раз, два, три; раз, два, три. Короче шаг! Вы ведь не собак погоняете! Попробуем ещё раз. Вот! Хорошо! Раз, два, три; раз, два, три…
   Принс и Магдалина кружились в бесконечном вальсе. Стол и стулья были отодвинуты к стене, чтоб было просторней танцевать, Мэйлмют Кид сидел на койке, уткнув подбородок в колени, и с интересом смотрел на танцующих. Джек Харрингтон сидел рядом с ним и вовсю пиликал на своей скрипке, стараясь подлаживаться к танцорам.


   Это была своеобразная, неслыханная затея – то, что задумали эти трое мужчин, желая помочь одной женщине. Пожалуй, самым трогательным во всём была та деловитость, с какой они занимались своим делом. Магдалину натаскивали со всей строгостью, с какой готовят спортсмена к состязанию или приучают собаку ходить в упряжке. Правда, Магдалина представляла собой благодарный материал, так как, в отличие от своих соплеменниц, ей не приходилось в детстве носить тяжести и прокладывать путь по снежной целине. К тому же она была хорошо сложена, подвижна, и в ней проглядывала какая-то робкая грация. Эту-то скрытую грацию они и пытались выявить и развить.
   – Вся беда в том, что она с самого начала научилась танцевать неправильно, – говорил Принс зрителям, усадив свою запыхавшуюся ученицу на стол. – Она быстро схватывает, но мне было бы легче с ней, если б она совсем не умела танцевать. Кстати, Кид, я никак не пойму, откуда у неё это? – Принс повторил своеобразное движение плеч и шеи, свойственное Магдалине во время ходьбы.
   – Это что! Её счастье, что она воспитывалась в миссии, – ответил Мэйлмют Кид. – Это от ношения тяжестей на спине, – пояснил он, – от ремешка, который затягивается на голове. У других индианок это ещё сильней выражено. Ей же пришлось таскать на себе тяжести только после того, как она вышла замуж, да и то лишь на первых порах. Впрочем, они с мужем хлебнули горя – они ведь были на Сороковой во время голода.
   – Как бы нам избавить её от этой привычки?
   – Сам не знаю. Разве что попробовать выгуливать с ней каждый день часа по два и следить за тем, как она держится при ходьбе? Хоть немножко да поможет. Верно, Магдалина?
   Молодая женщина молча кивнула в ответ. Раз Мэйлмют Кид, который знает всё на свете, так говорит, значит, это так и есть. Вот и всё.
   Она подошла к ним – ей не терпелось продолжать прерванные занятия. Харрингтон внимательно разглядывал её, по статям, как осматривают лошадь. Должно быть, он остался доволен осмотром, так как спросил с неожиданным воодушевлением:
   – Так что же взял за вас этот старый оборванец, ваш дядька, а?
   – Одно ружьё, одно одеяло, двадцать бутылок виски. Ружьё поломанное. – Последние слова она произнесла с презрением; видно, её возмущало то, как низко оценили её девичество.
   Она неплохо говорила по-английски, переняв все особенности речи своего мужа, но всё же не совсем без акцента, отличающего индейцев, с их характерным тяготением к причудливым гортанным звукам. Её учителя занялись и этим и, кстати сказать, весьма успешно.
   В следующий перерыв Принс обратил внимание своих товарищей ещё на одно обстоятельство.
   – Послушайте, Кид, – сказал он. – О чём мы с вами думали? Нельзя же в самом деле учиться танцевать в мокасинах! Обуйте её в туфельки да выпустите на паркет – тогда она вам покажет!
   Магдалина приподняла ногу и стала с удивлением разглядывать свой бесформенный мокасин. В прежние годы она танцевала точно в такой обуви и в Сёркле и на Сороковой Миле, и тогда это никого не смущало. Теперь же… Ну, да Мэйлмют Кид знает, что годится, что нет.
   Мэйлмют Кид, конечно, знал; кроме того, он обладал хорошим глазомером. Надев шапку и натянув рукавицы, он отправился с визитом к миссис Эппингуэлл. Муж её, Клоув Эппингуэлл, крупный государственный чиновник, имел вес в обществе. Как-то на губернаторском балу Кид приметил изящную маленькую ножку миссис Эппингуэлл. Кид знал, что миссис Эппингуэлл не только хороша собой, но и умна. Поэтому он не постеснялся обратиться к ней за небольшой услугой.
   Когда Кид вернулся, Магдалина на минутку удалилась в смежную комнату. Когда же она вышла, Принс чуть не подскочил от изумления.
   – Чёрт возьми! – воскликнул он. – Кто бы мог подумать! Вот бесёнок! Да у моей сестры…
   – Ваша сестра англичанка, – перебил его Мэйлмют Кид, – и нога у неё английская. Род же, к которому принадлежит эта девушка, отличается маленькой ногой. Мокасины лишь сделали её ступню чуть пошире; а так как ей не приходилось в детстве бегать за собачьей упряжкой, ноги её не изуродованы.
   Но такое объяснение ничуть не умалило восторга Принса. Харрингтон же, человек практический, глядя на изящную ступню с высоким подъёмом, невольно вспоминал гнусный прейскурант: «одно ружьё, одно одеяло, двадцать бутылок виски».


   Магдалина была женой короля, у которого сокровищ хватило бы на двадцать красоток, разодетых по последней моде, однако она никогда не носила никакой обуви, кроме мокасин, сшитых из дублёной лосиной кожи. Она не без трепета посмотрела на свои ноги, обутые в белые атласные туфельки, но тут же прочла восторг, чисто мужское восхищение в глазах своих друзей. Лицо её залилось горделивой краской. На миг её опьянило это впервые испытанное чувство собственного обаяния, затем она пробормотала с ещё большим презрением, чем прежде: «И одно ружьё – поломанное».
   Тренировка продолжалась. Каждый день Мэйлмют Кид совершал с молодой женщиной длительные прогулки, чтобы выправить её осанку и приучить её к короткому шагу. Риск, что её узнают, был невелик, так как Кэл Гэлбрейт и другие ветераны затерялись в многолюдной толпе новичков, нахлынувших на страну. К тому же изнеженные женщины Юга ввели обычай носить парусиновые маски, чтоб защищать свои щёки от острого жала северного мороза, от его жестоких ласк. Мать, повстречавшись на тропе с родной дочерью, закутанной в беличью парку, в маске, скрывающей лицо, прошла бы мимо, не узнав её.
   Ученье между тем шло быстрыми шагами. Вначале, правда, дело подвигалось туговато, но за последнее время были достигнуты значительные успехи. Перелом наступил в тот вечер, когда Магдалина, примерив белые атласные туфельки, вдруг обрела себя. Тогда же в ней проснулась – помимо того чувства собственного достоинства, которое было свойственно ей и прежде, – гордость дочери белого отца. До сих пор она смотрела на себя как на чужую здесь, как на женщину низшей расы, купленную своим господином из прихоти. Муж ей казался богом, которому почему-то вздумалось возвысить её, недостойную, до своего божественного уровня. Но она всегда помнила – даже после того, как у них родился маленький Кэл, – что она не принадлежит к роду мужа. Муж её был бог, женщины его рода – богини. Она могла только сравнивать себя с ними, но никак не равнять. Говорят, что привычное становится обычным: потому ли, по другой ли какой причине, но в конце концов она раскусила этих белых искателей приключений и научилась оценивать их по достоинству.
   Конечно, она до этого дошла не столько путём сознательного анализа, недоступного её уму, сколько благодаря своей женской проницательности. В тот вечер, когда она впервые надела белые атласные туфельки, от неё не укрылся откровенный восторг её трёх друзей. Правда, речь шла всего лишь о форме ноги, но невольно напрашивались и другие сравнения. Ореол, которым она до сих пор окружала своих белых сестёр, развеялся, как только она подошла к себе с той же меркой, с какой принято подходить к женщинам Юга. Оказалось, что они всего-навсего женщины, – так почему же ей не занять такое же положение, какое занимали они? Она увидала, чего ей не хватает, а с сознанием слабости пришла сила. Она работала над собой с таким упорством, что её три наставника часто просиживали до поздней ночи, дивясь вечной загадке женщины.
   Приближался День благодарения. Время от времени Беттлз присылал весточку с берегов Стюарта, сообщая о здоровье маленького Кэла. Скоро можно было ждать их обратно. Не раз, заслышав звуки вальса и ритмический топот ног, какой-нибудь случайный гость заглядывал в жилище Мэйлмюта Кида. Но он видел лишь Харрингтона, пиликающего на скрипке, да двух друзей, отбивающих такт ногой или оживлённо обсуждающих спорные па. Магдалину же не видал никто: она всегда успевала проскользнуть в смежную комнату.
   Как-то вечером к ним завернул Кэл Гэлбрейт. В тот день Магдалина получила приятную весточку с реки Стюарт и была в ударе: она превзошла себя не только в походке, манере держаться и грации, но и в чисто женском кокетстве. Мужчины изощрялись в остротах, а она блестяще парировала их; опьянённая успехом и чувством собственного могущества, она с необычайной ловкостью отступала и наступала, то помыкая своими кавалерами, то снисходя к ним. Совершенно инстинктивно все трое поддались обаянию – не красоты, не ума и не остроумия, а того неопределённого свойства женщины, которому мужчины покоряются, не зная, как его назвать. Вся комната так и ходила ходуном от восторга, когда Магдалина и Принс кружились в заключительном танце. Харрингтон подпускал невероятные коленца на скрипке, а Мэйлмют Кид в каком-то неистовстве схватил метлу и выделывал с ней дикие антраша [17 - Антраша – прыжок (франц.).].
   Вдруг наружная дверь дрогнула от сильных ударов, и в ту же минуту заговорщики увидели, как приподнялась щеколда. Они знали, как действовать в таких случаях. Харрингтон продолжал играть. Магдалина ринулась в открытую дверь смежной комнаты. Метла полетела под койку, и когда Кэл Гэлбрейт и Луи Савой просунули свои головы в дверь, Мэйлмют Кид носился по комнате в обнимку с Принсом, откалывая неистовую шотландскую джигу [18 - Джига – старинный быстрый танец.].


   Индейские женщины не имеют привычки лишаться чувств под влиянием сильных переживаний, но на этот раз Магдалина была весьма близка к обмороку. Скорчившись у двери, она целый час прислушивалась к глухому рокоту мужских голосов, похожему на отдалённый гром. Интонации её мужа, все особенности его речи проникли ей в душу, как отзвук песни, слышанной в детстве; её сердце билось всё сильнее, она почувствовала слабость в коленях и, наконец, в полуобморочном состоянии упала тут же у двери. К счастью, она не могла ни видеть, ни слышать, как он прощался.
   – Когда вы думаете вернуться в Сёркл? – как бы между прочим спросил Мэйлмют Кид.
   – Признаться, я об этом ещё не думал, – отвечал тот. – Во всяком случае не раньше, чем вскроется река.
   – А Магдалина?
   Кэл Гэлбрейт потупился и покраснел. Если бы Мэйлмют Кид не так хорошо знал человеческую породу, он бы почувствовал презрение к этому человеку. Но у Мэйлмюта Кида только сжалось горло от негодования против тех белых женщин, которые пришли в страну и, не довольствуясь тем, что вытеснили её коренных жительниц, внушили мужчинам нечистые мысли и постыдные поступки.
   – А что ей делается? – произнёс король Сёркла скороговоркой, как бы извиняясь. – Там, знаете, Том Диксон присматривает за моими делами, так он и о ней заботится.
   Мэйлмют Кид вдруг остановил его, прикоснувшись рукой к его плечу. Они вышли на улицу. Волшебные огни северного сияния сверкали и переливались над их головами; внизу, у подножья холма, разлёгся спящий город. Откуда-то совсем снизу раздался одинокий лай собаки. Король открыл было рот, чтобы заговорить, но Кид сжал его руку, снова призывая к молчанию. Лай повторился. Собаки, одна за другой, подхватили песню, и вскоре ночная тишина огласилась многоголосым хором.
   Тому, кто слышит эту жуткую песню впервые, открывается главная и самая великая тайна Севера; а тому, кто слышал её не раз, чудится в ней погребальный звон по несбывшимся надеждам. Это вопль мятущихся душ, ибо всё наследие Севера, страдания многих поколений вобрала в себя эта песня; всем тем, кто отбился от человеческого стада, она – и предостережение и реквием.


   Наконец, всхлипнув ещё несколько раз, песня замерла. Лёгкая судорога прошла по всему телу Кэла Гэлбрейта. Кид без труда читал его мысли; вместе с ним он переживал вновь томительные дни голода и недугов; вместе с ним он видел терпеливую Магдалину, без жалоб и сомнений разделявшую все опасности, все невзгоды. Картины, суровые и чёткие, одна за другой проходили перед духовным взором Кэла Гэлбрейта, и прошлое цепкими своими пальцами сдавило его сердце. Момент был острый. Мэйлмют Кид испытывал большое искушение тут же открыть свой главный козырь и разом выиграть игру. Но он готовил Гэлбрейту более суровый урок и устоял перед искушением. Они пожали друг другу руки; снег застонал под украшенными бисером мокасинами: король спускался с холма.
   Магдалина была разбита и растеряна; не осталось и следа от весёлого бесёнка, чей смех был так заразителен и чей румянец и сверкающий взгляд всего лишь час назад заставили её руководителей позабыть всё на свете. Вялая, безучастная, она сидела на стуле в той же позе, в какой её оставили Принс и Харрингтон. Мэйлмют Кид нахмурил брови. Это никуда не годилось. В предстоящей встрече с мужем ей надлежало держаться с величественным высокомерием. Нужно было, чтобы она провела всю сцену, как настоящая белая женщина, иначе её победа не будет победой. Он поговорил с ней строго, без обиняков, посвятив её в тонкости мужской психологии, и она наконец поняла, какие всё-таки простаки мужчины и отчего слово женщины для них закон.

   За несколько дней до праздника Мэйлмют Кид ещё раз посетил миссис Эппингуэлл. Она произвела быструю ревизию своему гардеробу и нанесла продолжительный визит в мануфактурный склад Тихоокеанской компании, после чего отправилась вместе с Кидом в его жилище – знакомиться с Магдалиной. Тут пошло такое, о чём и не снилось никогда в этом доме: шили, кроили, примеряли, подрубали, примётывали – словом, проделывали тысячи непонятных и удивительных операций, во время которых мужчинам нельзя было присутствовать и их изгоняли из дома: они были вынуждены искать пристанища за двойными дверьми «Оперы». Они так часто шушукались за столом, их тосты были так загадочны, что завсегдатаям ресторана стала мерещиться за всем этим вновь открытая россыпь, сулившая неслыханные богатства; говорят, что несколько новичков, а среди них даже один ветеран, держали наготове под стойкой бара свои походные мешки, с тем чтобы ринуться в путь при первом сигнале.
   У миссис Эппингуэлл были поистине золотые руки, и Магдалина предстала накануне праздника перед своими наставниками настолько преображённой, что те даже оробели. Принс укутал её в канадское одеяло с притворной почтительностью, в которой, впрочем, сквозило больше почтительности, чем притворства; Мэйлмют Кид подал ей руку и почувствовал, что рискует забыть принятую на себя роль ментора. Харрингтон, который всё не мог выбросить из головы прейскурант, где фигурировало поломанное ружьё, замыкал шествие и за всё время, что они спускались с холма в город, ни разу не раскрыл рта. Подойдя к зданию «Оперы» с чёрного хода, они сняли с Магдалины одеяло и расстелили его на снегу. Легко высвободив ноги из мокасин Принса, она ступила на одеяло новыми атласными туфельками. Маскарад был в разгаре. Магдалина было замялась, но её друзья раскрыли дверь и втолкнули её. Сами же, обежав вокруг дома, вошли с парадного подъезда.
 //-- II --// 
   – Где Фреда? – спрашивали ветераны, в то время как новички, или, как их называли, чечако, с неменьшим жаром вопрошали, кто такая Фреда.
   Зал так и гудел этим именем. Оно было у всех на устах. В ответ на расспросы чистеньких и аккуратненьких новичков, золотоискатели, поседевшие на приисках и гордые своим званием «стариков», либо вдохновенно врали – на это они были мастера! – либо, возмущённые невежеством желторотых, свирепо отмалчивались. Сюда съехались чуть ли не сорок королей с Верховых и Низовых Откосов. Каждый из них был уверен, что ему удалось напасть на горячий след, и каждый был готов поручиться за верность своих догадок жёлтым песком своего королевства. Вскоре пришлось выделить человека в помощь весовщику, на чью долю выпала обязанность взвешивать мешочки с золотом; а рядом кучка игроков, из тех, кто изучил во всех тонкостях законы, управляющие случаем, принялась записывать ставки и намечать фаворитов.
   Которая же Фреда? Сколько раз казалось, что греческая танцовщица обнаружена, сколько раз новое открытие порождало панику среди игроков, и букмекеры заносили в свои книжечки новые заклады: люди страховались на всякий случай. Мэйлмют Кид тоже проявил интерес; его появление было встречено шумным восторгом. Мэйлмюта Кида знали все. Он обладал острым глазом, схватывающим особенности походки, и тонким ухом, которое улавливало тембр голоса. Его выбор остановился на замаскированной красавице, изображавшей собой «Северное сияние». Но греческая танцовщица оказалась неуловимой даже для его проницательного взора. Общественное мнение склонялось в пользу «Русской княжны» – она была самой изящной маской на балу, а следовательно, она и была Фредой Молуф.

   Во время кадрили поднялся радостный гул: Фреда нашлась! На прошлых балах во время гран-рон [19 - Гран-рон – большой круг, фигура в танце.] Фреда исполняла неподражаемое па собственного изобретения. И на этот раз, когда дошли до этой фигуры, «Русская княжна» вышла на середину, и все увидели те же своеобразные ритмические колебания стана, те же движения рук и ног. Только отгремел ликующий хор («Вот видишь!», «Я говорил!»), от которого задрожали стены, как вдруг оказалось, что «Северное сияние» и другая маска, «Полярный дух», с неменьшим искусством исполняли те же па. Когда же их примеру последовали две одинаковые маски, изображавшие «Солнечных зайчиков», и третья, «Снежная королева», к весовщику пришлось приставить еще одного помощника.


   В самый разгар веселья в зал морозным вихрем ворвался Беттлз, только что вернувшийся с тропы. Когда он закружился в танце, его заиндевевшие брови превратились в настоящий водопад, его усы, всё ещё не оттаявшие, были, казалось, усеяны брильянтами и радужно поблёскивали, а ноги так и скользили на льдинках, которые со звоном отлетали от его мокасин. В Северной Стране привыкли веселиться без церемоний – люди приисков и тропы уже давно позабыли свою былую щепетильность; только в высших чиновных кругах ещё придерживались кое-каких условностей. Здесь же кастовые различия не имели никакого значения. Миллионеры и нищие, погонщики собак и полисмены, схватившись за руку с дамами, неслись по кругу, выкидывая самые диковинные коленца. Невзыскательные в своём веселье, буйные и неотёсанные, они, однако, не были грубыми – напротив, их несколько неуклюжая галантность была под стать самой рафинированной любезности.
   В поисках греческой танцовщицы Кэлу Гэлбрейту удалось занять место в той кадрили, в которой танцевала «Русская княжна»; подозрение публики больше всего падало на неё.
   После первого же танца с ней Кэл Гэлбрейт был готов прозакладывать все свои миллионы, что это не Фреда, и больше того – что его рука когда-то уже обнимала эту талию. Он не мог вспомнить, где и когда это было, но чувство чего-то мучительно знакомого до такой степени завладело им, что он уже был поглощён распутыванием этой новой тайны. Мэйлмют Кид, вместо того чтобы помочь ему, только и делал, что уводил «княжну» и, танцуя с ней, с жаром шептал ей что-то на ухо. Усерднее же всех за «Русской княжной» ухаживал Джек Харрингтон. Он даже отвёл Кэла Гэлбрейта в сторону и, закидав его самыми фантастическими предположениями насчет личности незнакомки, поделился с ним своим намерением завоевать её сердце. Король из Сёркла был задет за живое: мужчина по своей природе не однолюб, и Кэл Гэлбрейт позабыл и Магдалину и Фреду в своём новом увлечении.
   Скоро уже всюду заговорили, что «Русская княжна» вовсе не Фреда Молуф. Общий интерес к маске возрос. Предлагалась новая загадка: все знали Фреду, но не могли её найти, а тут вдруг нашли кого-то, но не знали, кто это. Женщины – и те не могли определить, кто такая «Русская княжна», а уж они-то знали всех в городке, кто хорошо танцевал.


   Многие пришли к заключению, что это дама из высших чиновных кругов, которой вздумалось подурачиться. Кое-кто утверждал, что она скроется до того, как начнут срывать маски. Другие с неменьшим жаром настаивали, что эта женщина – репортёр канзасской газеты «Стар», прибывшая сюда со специальным заданием описать их всех (по девяносто долларов за столбец!). Весовщикам ещё прибавилось работы.
   Ровно в час все пары вышли на середину зала. Среди всеобщего восторга и смеха, беспечного, как у детей, началась церемония срывания масок. Маски слетали одна за другой, вызывая бесконечные возгласы удивления. Сверкающее «Северное сияние» оказалось дюжей негритянкой, которая зарабатывала до пятисот долларов в месяц, стирая на местных жителей. У «Солнечных зайчиков» обнаружились усы, и все узнали в них двух братьев – королей Эльдорадо. Наибольший интерес в публике вызывала кадриль, в которой Кэл Гэлбрейт танцевал с «Полярным духом», а Джек Харрингтон с «Русской княжной». Они медлили срывать маски. Кроме них, все уже открылись, а греческой танцовщицы так и не нашли. Все глаза были устремлены на эту четвёрку. Поощряемый криками толпы, Кэл Гэлбрейт снял маску со своей визави. Показалось прелестное лицо, и сверкнули блестящие глаза Фреды. Поднявшийся было гул тут же затих: все ожидали разрешения последней загадки – тайны «Русской княжны». Лицо её ещё было скрыто, Джек Харрингтон никак не мог снять с неё маску. Гости были вне себя от нетерпения. Харрингтону пришлось измять хорошенькое платьице незнакомки, и, наконец, маска слетела. В зале произошёл настоящий взрыв. Оказалось, что они всю ночь протанцевали с индианкой, а это уже было против правил!


   Однако те, кто знал, в чём дело, – а их было не так уж мало, – тотчас замолчали, и наступила полная тишина. Взбешённый Кэл Гэлбрейт крупными шагами пересёк зал и подошёл к ней. Он заговорил с ней на чинукском наречии. Она же, сохраняя полнейшую невозмутимость, точно и не замечая, что является центром всеобщего внимания, отвечала ему по-английски. Она не выказала ни страха, ни раздражения, и её великосветская выдержка вызвала невольную усмешку у Мэйлмюта Кида. Король был озадачен и растерян: его жена, простая индианка, перещеголяла его в умении владеть собой.
   – Пошли! – сказал он наконец. – Пошли домой.
   – Прошу прощения, – ответила она, – но я обещала мистеру Харрингтону поужинать с ним. К тому же у меня столько ещё приглашений…
   Харрингтон подал ей руку, чтобы увести, ничуть не заботясь о том, что ему при этом пришлось повернуться спиной к противнику, – правда, Мэйлмют Кид на всякий случай протиснулся поближе к ним. Король из Сёркла был ошеломлён. Дважды его рука хваталась за пояс, и дважды Мэйлмют Кид весь подбирался, готовясь к прыжку. Но удаляющаяся пара благополучно проследовала в столовую, где их ждали консервированные устрицы (по пять долларов порция). Толпа шумно вздохнула и потянулась за ними. Фреда, надувши губки, вошла с Кэлом Гэлбрейтом; но у неё было доброе сердце и злой язычок, и она не преминула отравить ему удовольствие от устриц. Что именно она говорила ему, неважно, а важно то, что его лицо попеременно краснело и бледнело и что он не один раз крепко выругался по собственному адресу.
   Пирующие шумели вовсю, но как только Кэл Гэлбрейт перешёл к столику, за которым сидела его жена, все умолкли. После того как маски были сорваны, золото так и посыпалось на весы: на этот раз спорили о том, чем кончится вся история. Все следили за главными героями, затаив дыхание. Голубые глаза Харрингтона были спокойны, но под свисавшей со стола скатертью он держал на колене смит-и-вессон. Магдалина подняла на мужа скучающий и равнодушный взор.
   – Раз… разрешите пригласить вас на мазурку? – спросил король, слегка заикаясь.
   Жена короля взглянула на свою бальную книжечку и наклонила голову в знак согласия.