-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Анна Франк
|
| Дневник Анны Франк
-------
Дневник Анны Франк
Предисловие
Судьба этой книги необычна. Она вышла в Голландии десять лет назад, переведена на семнадцать языков, разошлась в миллионах экземпляров. Из нее сделали пьесы, кинокартины; о ней писали исследования.
Это не роман прославленного писателя, это дневник тринадцатилетней девочки; но он потрясает читателя больше, чем мастерски написанные книги.
Всем известно, что гитлеровцы убили шесть миллионов евреев, граждан двадцати государств, богатых и нищих, знаменитых и неизвестных. Атомная бомба упала на Хиросиму внезапно, от нее нельзя было укрыться. Гитлеровцы в течение нескольких лет устраивали облавы на миллионы людей, как устраивают облавы на волков. Евреи пытались скрыться, прятались в ямах, в заброшенных шахтах, в щелях городов; дни, месяцы, годы они ждали расправы. Шесть миллионов были удушены в газовых камерах, расстреляны в ярах или на фортах, обречены на медленную смерть от голода. Они были отделены от мира стенами гетто, колючей проволокой концлагерей. Никто не знает, что они думали и чувствовали. За шесть миллионов говорит один голос – не мудреца, не поэта – обыкновенной девочки.
Анна Франк вела дневник, как это часто делают девочки ее возраста; в день рождения ей подарили толстую тетрадь, и она начала записывать события детской жизни. Детская жизнь по воле взрослых быстро стала недетской. Дневник девочки превратился и в человеческий документ большой значимости и в обвинительный акт.
Что видела Анна? Тесный чердак, где честные и смелые голландцы в течение двадцати пяти месяцев скрывали восемь обреченных: немецкого эмигранта Отто Франка, его жену, двух дочерей – Марго и Анну, чету ван Даан, их сына Петера, зубного врача Дусселя.
В пьесе Сартра «При закрытых дверях» ад оказывается обыкновенной комнатой, где навеки заперты трое грешников. Восемь человек жили в «убежище», пререкались, ссорились; они не были ни святыми, ни героями, они были самыми обыкновенными людьми; и Анна рассказывает день за днем об их жизни.
Отто Франк родился в Германии, учился в гимназии, потом в университете; в годы первой мировой войны был на фронте; его произвели в лейтенанты; он принял участие в одном из самых кровопролитных сражений возле французского города Камбре. Он говорит, что считал себя немцем; говорит также, что в молодости во Франкфурте, где он жил, ему не приходилось сталкиваться с антисемитизмом. Он думал, что его жизнь крепко налажена. Пришел к власти Гитлер, и все рухнуло как карточный домик. Отто Франку удалось выбраться в Голландию и перевезти туда свою семью. Девочки учились в голландской школе, дружили с голландскими детьми. Отто Франк понял, что ему нужно начать новую жизнь. Он ее строил, и снова все рухнуло: немецкая армия оккупировала Голландию.
Почему ярость фашистов обрушилась прежде всего на евреев? Об этом писали толстые книги, многословно объясняли и все же ничего не объяснили. Множество вековых предрассудков, легенды, похожие на скверные анекдоты, суеверия, возведенные в философскую систему, зависть, тупость, необходимость найти козла отпущения – все это сплелось в одну сеть, которая отрезала Анну от ее маленьких голландских подруг и шесть миллионов людей – от их соседей, соотечественников.
Нет в дневнике Анны ничего такого, чего не написала бы голландская, французская или итальянская девочка. На ее детское платье гитлеровцы нацепили шестиконечную звезду, и она приняла случившееся с глубоким непониманием, но и с глубоким достоинством.
Читая некоторые страницы дневника, улыбаешься, но тотчас улыбка исчезает: слишком ясен конец этой книги. Тринадцатилетняя девочка пишет, что даст книгу, которая ей понравилась, своим детям; рассказывает себе самой, как удивительна жизнь в романах – она, например, никогда не решилась бы остаться с чужим мужчиной… Это пишет ребенок, который растет на глазах, растет в подполье, замурованный. Вот ей уже пятнадцать лет, ей хочется кого-то полюбить, а в «убежище» мальчик Петер, и она внушает себе, что его любит.
В тюрьме, в концлагере люди выдерживали самые ужасные испытания, когда перед ними была цель, когда их увлекала хотя бы иллюзорная деятельность. Что может делать девочка в тринадцать лет? Учиться? Анна пыталась учиться. Играть? И Анна играла – она играла в писательницу. Она вела дневник, сочиняла рассказы, начала писать роман. Это ее приподымало и спасало: из всех игр она выбрала самую трудную, но, может быть, и самую человечную игру.
Дочитав до конца дневник, читатель, конечно, спросит: «Что стало с Анной?» Эрнст Шнабель проверил документы архивов, разыскал очевидцев и в книге «По следам Анны Франк» рассказал о ее судьбе.
Последняя запись Анны помечена 1 августа 1944 года. Анна пытается понять душевные противоречия… А 4 августа утром в «убежище» ворвались гестаповцы. Скрывавшихся евреев и двух голландцев, обвиненных в укрывательстве евреев, отвезли в тюрьму. Евреев несколько дней спустя повезли в пересыльный лагерь Вестерборк. 3 сентября огромный транспорт евреев был отправлен оттуда в Освенцим. 30 октября Анну и Марго переправили в концлагерь Берген-Бельзен. Марго умерла от истощения в конце февраля 1945 года. Несколько дней спустя умерла Анна.
Мать Анны погибла в Освенциме. Дусселя убили в газовой камере. Петера убили. Умерли супруги ван Даан. Тяжело больного голландца Коопхойса вскоре выпустили. Кралера послали в лагерь Амерсфорт, а в марте 1945 года угнали в Германию; ему удалось скрыться.
Из восьми евреев, скрывавшихся на чердаке, выжил только Отто Франк. Советская Армия, заняв Освенцим, спасла немногих еще не убитых. Отто Франк вокруг Европы – через Одессу и Марсель – вернулся в Голландию, но не нашел никого из близких. Он нашел только дневник Анны…
Гестаповцы искали ценности; ученические тетрадки их не интересовали. Дневник подобрали голландки Элли и Мип.
Хочется к этим сухим справкам добавить два человеческих рассказа.
Де Вик, которая была в пересыльном лагере Вестерборк, рассказывает: «Я видела Анну Франк и Петера ван Даана каждый день. Они были всегда вместе… Глаза Анны сияли… У нее были такие свободные движения, такой прямой и открытый взгляд, что я говорила себе: «Да ведь она счастлива здесь…»
Анна писала в своем дневнике о школьной подруге: «Вчера вечером, когда я уже засыпала, я вдруг явственно увидела Лиз. Она стояла передо мной – оборванная, изнуренная, щеки ввалились. Ее большие глаза были обращены ко мне с укором, словно она хотела сказать: «Анна, зачем ты меня бросила? Помоги же мне! Выведи меня из этого ада…» Анна писала эти строки в ноябре 1943 года, не зная, какова судьба Лиз. А Лиз выжила. Она рассказывает, что в концлагере Берген-Бельзен встретила Анну: «Она была в лохмотьях. Даже в темноте я увидела, насколько она исхудала. Щеки ее ввалились, глаза стали еще больше… И мы плакали с нею, стояли и плакали – нас разделяла колючая проволока…»
Один голос из шести миллионов дошел до нас. Это еще детский голос, но в нем большая сила – искренности, человечности, да и таланта. Не каждый писатель сумел бы так описать и обитателей «убежища» и свои переживания, как это удалось маленькой Анне.
29 марта 1944 года Анна писала: «Вчера министр Болкенстайн говорил по станции «Оранне», что после войны должны выйти дневники и романы современников. Конечно, интересно, если б я вдруг напечатала роман «Убежище». Правда, по названию все подумали бы, что это – детективный роман! Нет, серьезно. Не покажется ли после войны, скажем лет через десять, невероятным, если рассказать, как мы, еврейская семья, жили тут…»
С тех пор прошло уже не десять, а шестнадцать лет, Анна ошиблась: недавно на стенах европейских городов снова появились знаки свастики. В Западной Германии есть люди, которые громко говорят: «Жалко, что Гитлер их всех не дорезал», – им обидно, почему отца Анны не убили…
Закон «о расовой чистоте» при Гитлере составлял доктор Ганс Глобке. Шесть миллионов невинных жертв на его совести. Шесть миллионов погибли, а доктор Ганс Глобке – правая рука канцлера Аденауэра, он распределяет деньги на пропаганду.
Когда гитлеровцы вторглись в Голландию, другой «доктор», а именно доктор Герман Конриг, был назначен правительственным комиссаром Нидерландов. За каждым его движением следили в ужасе Анна Франк и ее родители. Как наказан доктор Герман Конриг за слезы и за кровь Анны Франк? Он теперь депутат бундестага, член правительственной христианско-демократической фракции. Я повторяю: не на чердаке, не в щели, а в парламенте ФРГ!
Анна была в пересыльном лагере Вестерборк. Там формировали эшелоны обреченных. Концлагерь Вестерборк был подвластен эсэсовцу Альберту Конраду Гемеккеру, который в настоящее время проживает в Дюссельдорфе. В этом городе судили сторонников мира. Начальников концлагерей в этом городе не судят; и Альберт Конрад Гемеккер на старости занялся коммерцией.
Освенцим работал на химический трест ИГ, а трест ИГ в свою очередь работал на Освенцим – поставлял удушающий газ «Циклон». Я был на Нюрнбергском процессе, там много об этом говорили. Связь между командованием СС и «промышленностью» Освенцима поддерживал ближайший советник Гиммлера Карл Вольф. В Освенциме погибли мать Анны и первая любовь Анны – Петер. Карл Вольф спокойно доживает дни в прелестной вилле на берегу идиллического озера. Главный инженер Освенцима Макс Фауст работает в тресте ИГ и наслаждается жизнью.
Мораль ясна; можно безнаказанно в середине XX века убивать стариков, детей, травить людей ядовитыми газами, потом вовремя промолчать, переждать, чтобы пятнадцать лет спустя с удовлетворением увидеть, как маршируют молодые кандидаты в палачи, в народоубийцы.
Анна Франк признавалась, что ее мало интересует политика. Она не играла ни в трибунал, ни в парламент. Ей хотелось жить. Она мечтала о любви, она была бы хорошей матерью. Ее убили.
Ее дневник напоминает всем о совершенном преступлении, предупреждает: нельзя допустить, чтобы это повторилось!
Миллионы читателей знают Анну Франк, как будто видели ее у себя. Шесть миллионов ни в чем не повинных людей погибли. Один чистый, детский голос живет: он оказался сильнее смерти.
Илья Эренбург
Предисловие к голландскому изданию
Могут спросить, нуждается ли в предисловии эта книга, являющаяся именно тем, на что претендует, – дневником «нормального» ребенка, проделывающего в необычных обстоятельствах путь становления человека.
В восьмидесятых годах прошлого столетия Париж и весь остальной мир, интересовавшийся французской культурной жизнью, были повергнуты в смятение другим «детским» дневником. Он принадлежал русскому вундеркинду Марии Башкирцевой, девочке, выросшей в беспокойной великосветской среде путешествующего русского дворянства, которое в те годы обычно населяло крупные отели Баден-Бадена, Рима, Парижа и Ривьеры; цветку орхидеи, взлелеянному в оранжерейном тепле, ребенку, с колыбели изнеженному роскошью, белоснежными мехами, кружевами, шелками и избалованному любовным вниманием и восхищением окружающих, озабоченных великим будущим девочки: будущим певицы, художницы, писательницы или блестящей светской дамы. Первые осмысленные воспоминания Марии Башкирцевой озарены розовым светом восходящей славы или – пожалуй, следовало бы сказать – лучами прожекторов, и уже на двенадцатом году своей жизни она с поразительной и почти пугающей тщательностью фиксирует в дневнике этапы собственного пути навстречу известности, все, что последующие поколения могли бы найти примечательного в юности знаменитой женщины. И когда молодая, двадцатичетырехлетняя будущая художница стала ощущать дыхание приближающейся смерти, она заторопилась с изданием своего дневника.
«К чему лгать или рисоваться? Вполне понятно, конечно, что я испытываю желание (хотя и не питаю надежды) остаться на земле подольше, чего бы это ни стоило. Если не умру рано, то надеюсь остаться в памяти людей как великая художница. Но если мне суждено умереть молодой, я хочу, чтобы был издан мой дневник, который, быть может, окажется интересным… Когда меня уже не будет в живых, люди будут читать о моей жизни, которую я сама нахожу весьма примечательной… Если я умру, то внезапно, сраженная какой-нибудь болезнью… Вероятно, я не буду ничего знать о нависшей надо мной угрозе и ее будут от меня скрывать. А когда я уйду в мир иной, родственники станут рыться в ящиках моего стола, найдут дневник, прочтут и потом уничтожат, и скоро от меня ничего больше не останется, ничего, ничего. Это всегда ужасало меня. Жить такими честолюбивыми мечтами, страдать, плакать горькими слезами, бороться – и после всего этого единственный удел – забвение… забвение, как будто тебя никогда и не было на свете! Если даже мне не удастся прожить жизнь, достаточно долгую для того, чтобы прославиться, все равно мой дневник заинтересует… Ведь всегда интересно узнать о жизни женщины, описанной ею самой день за днем, без рисовки, словно дневник ни для кого на свете больше не предназначался… а я говорю все, все».
Вполне понятен и оправдан тот факт, что дневник Марии Башкирцевой, увидевший свет вскоре после ее трагической смерти, пользовался огромной популярностью. Этот дневник представляет собой целеустремленное и самоуверенное проявление индивидуализма и является феноменом, но феноменом хотя и передающим дух своего времени и раскрывающим честолюбие своего автора, но неспособным надолго приковать к себе внимание. Ибо чудеса не обладают привлекательностью: они могут изумлять, ошеломлять, производить сенсацию, но им не хватает притягательной силы, свойственной всему, что зарождается постепенно, растет, развивается и достигает зрелости.
А теперь об Анне Франк.
Тех, кто ждет от ее дневника «дива дивного», я вынуждена с самого начала разочаровать. Этот дневник не творчество вундеркинда.
«У меня странное чувство – я буду вести дневник! И не только потому, что я никогда не занималась «писательством». Мне кажется, что потом и мне и вообще всем не интересно будет читать излияния тринадцатилетней школьницы…
Я никому не собираюсь показывать эту тетрадь в толстом переплете, с высокопарным названием «Дневник», а если уж покажу, так настоящему другу или настоящей подруге, другим это неинтересно».
Ничего необычного, не правда ли? Такие или примерно такие слова предпосылают ежегодно своим дневникам десятки тринадцати-четырнадцатилетних подростков, начинающих сознавать свое «я», свое обособление среди окружающего.
Но процитированная запись датирована 20 июня 1942 года. А 6 июля семья Анны встала перед суровым выбором, являвшимся уделом столь многих еврейских семей: либо явиться «по вызову» и быть, подобно безропотным овцам, угнанными, либо скрыться. Они предпочли последнее и вместе с еще одной семьей укрылись в замаскированном флигеле одного из зданий на Принсенграхт, где помещалась фирма господина Франка, переведенная им в Голландию в 1933 году накануне бегства семьи из Германии. Итак, перед нами «пространная» история подпольного существования. История того, как на весьма ограниченном пространстве, в нескольких комнатках и чердаке, должны были ужиться две семьи – восемь человек, восемь узников, обреченных на полушепот и осторожность и лишенных, если не считать незатейливых обязанностей по ведению домашнего хозяйства, каких-либо занятий, кроме… выискивания для себя занятия.
Естественно, что при столь необычных обстоятельствах в таком живом, смышленом, восприимчивом ребенке, как Анна Франк, переход от девочки к женщине, от подростка к взрослому человеку происходил ускоренными темпами. Отношение молодого, развивающегося индивида к внешнему миру, в нормальных условиях жизни характеризующееся более или менее многообразными и меняющимися связями, сведено здесь к предельно простой схеме, обусловившей развитие ее пытливого ума скорее вглубь, чем вширь. В постоянном проявлении своих симпатий и антипатий, в разногласиях и стычках, под пристальным взором семи любопытных глаз, словно с крупного плана кинокадра, буквально по часам росло умение ребенка разбираться в людях; вынужденный обстоятельствами самоанализ, постоянные поединки с самой собой и внутренними запретами непостижимо быстро развили самосознание девочки. На наших глазах совершается переход от «игры в дневник» к глубокому анализу не только внешних событий, но также собственных мечтаний и иллюзий, несложной тактики ее отношения к окружающим и превратностей ее судьбы, а также пересмотр ее прежних стремлений – carpe diem [1 - Лови мгновение (лат.).], – отречение от своих слишком красивых для обитательницы «убежища» девичьих мечтаний. Анна Франк постигает суровую жизненную мудрость – довольствуйся тем, что у тебя есть.
Замкнутость ли убежища или неясность будущего сделали этот дневник блестящим диалогом автора с самим собой, без мешающей и форсирующей мысли о читателях и даже без малейшего намека на лейтмотив Марии Башкирцевой – стремление понравиться, пусть даже в более высоком и более честном его проявлении, чем это обычно встречается в жизни. Достаточно хоть немного проштудировать современных психологов, чтобы убедиться, что юношеские годы оказывают огромное влияние на все наше отношение к жизни. Но вместе с тем многие, даже самые большие писатели постоянно стремятся обрисовать свой путь от детства до зрелости на основе ослабленных временем или проникнутых раздражением воспоминаний.
Дневник Анны Франк, написанный далеко еще не настоящей писательницей, – возможно, она и могла бы стать ею, но сколь бессмысленно теперь высказывать подобные предположения! – с такой чистотой, с такой точностью и бесстрашием перед кем или чем бы то ни было, отражает пробуждение человеческой души, какое мы редко встречаем в воспоминаниях даже очень крупных писателей. Во взглядах Анны Франк на внешний мир и, что самое примечательное, на самое себя есть, несмотря на стремление к самоусовершенствованию, нечто от кандидовского прямодушия и аморальной беспристрастности, с которой дети в книге Хьюза «Сильный ветер на Ямайке» излагают свои наиболее романтичные жизненные наблюдения.
Но это еще не все, что можно сказать о дневнике Анны Франк. Он является документом войны, документальным свидетельством жестокости, с которой преследовались евреи, и горькой нищеты, на которую они были обречены в пору гонений, свидетельством готовности людей прийти на помощь ближнему, но также и совершить предательство, свидетельством способности человека приспосабливаться и оставаться неприспособленным. Маленькие радости, крупные и мелкие неурядицы подпольного существования с предельной непосредственностью, без претензии на литературность и поэтому зачастую превосходно описаны ребенком. И этот ребенок обладал важными качествами настоящего писателя: Анна умела сохранить непосредственность, она не могла свыкнуться с окружающими ее явлениями и тем самым не потеряла дара воспринимать их такими, какими они были.
При всем том, однако, самое значительное для меня в этом дневнике не документальная сторона, которая столь многократно была и будет отражена во многих других произведениях. Анна Франк напоминает мне молодое растение, переселенное из условий умеренного горного климата в условия знойной долины. Оно зацветает здесь буйно и пышно, чтобы затем безвременно погибнуть, как и Анна Франк, этот маленький смелый цветок, который расцвел за затемненными окнами убежища. Вот что трогает меня в дневнике.
Анни Ромейн-Ферсхор
*****
Анна Франк
Общий вид квартала, где скрывалась семья Франк
12 июня 1942 г.
Надеюсь, что я все смогу доверить тебе, как никому до сих пор не доверяла, надеюсь, что ты будешь для меня огромной поддержкой.
Воскресенье, 14 июня 1942 г.
В пятницу я проснулась уже в шесть часов. И вполне понятно – был мой день рождения. Но мне, конечно, нельзя было вставать в такую рань, пришлось сдерживать любопытство до без четверти семь. Но больше я не вытерпела, пошла в столовую, там меня встретил Маврик, наш котенок, и стал ко мне ласкаться.
В семь я побежала к папе с мамой, потом мы все пошли в гостиную и там стали развязывать и разглядывать подарки. Тебя, мой дневник, я увидела сразу, это был самый лучший подарок. Еще мне подарили букет роз, кактус и срезанные пионы. Это были первые цветы, потом принесли еще много.
Папа и мама накупили мне кучу подарков, а друзья просто задарили меня. Я получила книгу «Камера обскура», настольную игру, много сластей, головоломку, брошку, «Голландские сказки и легенды» Йозефа Коэна и еще дивную книжку – «Дэзи едет в горы» и деньги. Я на них купила «Мифы Древней Греции и Рима» – чудесные!
Потом за мной зашла Лиз и мы пошли в школу. Я угостила учителей и весь свой класс конфетами, потом начались уроки.
Пока все! Как я рада, что ты у меня есть!
Понедельник, 15 июня 1942 г.
В субботу после обеда праздновали мое рождение. Мы показали фильм «Сторож маяка» – с Рин-Тин-Тином. Картина моим подругам очень понравилась. Мы ужасно шалили и веселились. Было много мальчиков и девочек. Мама всегда спрашивает, за кого бы я потом хотела выйти замуж. Она, наверно, очень удивилась бы, если б узнала, что я хочу выйти за Петера Весселя, потому что, когда она про него заговаривает, я и виду не подаю. Лиз Госсенс и Санну Хаутман я знаю сто лет, до сих пор они были самыми лучшими моими подругами. Потом я познакомилась в еврейской гимназии с Йоппи ван дер Ваал. Мы с ней много бываем вместе, и сейчас она моя лучшая подруга. Теперь Лиз больше дружит с другой девочкой, а Санна учится в другой школе, и у нее там свои подруги.
Суббота, 20 июня 1942 г.
Несколько дней не писала, хотелось серьезно обдумать – зачем вообще нужен дневник? У меня странное чувство – я буду вести дневник! И не только потому, что я никогда не занималась «писательством». Мне кажется, что потом и мне и вообще всем не интересно будет читать излияния тринадцатилетней школьницы. Но не в этом дело. Мне просто хочется писать, а главное хочется высказать все, что у меня на душе.
«Бумага все стерпит». Так я часто думала в грустные дни, когда сидела, положив голову на руки, и не знала, куда деваться. То мне хотелось сидеть дома, то куда-нибудь пойти, и я так и не двигалась с места и все думала. Да, бумага все стерпит! Я никому не собираюсь показывать эту тетрадь в толстом переплете, с высокопарным названием «Дневник», а если уж покажу, так настоящему другу или настоящей подруге, другим это неинтересно. Вот я и сказала главное, почему я хочу вести дневник: потому что у меня нет настоящей подруги!
Надо объяснить, иначе никто не поймет, почему тринадцатилетняя девочка чувствует себя такой одинокой. Конечно, это не совсем так. У меня чудные, добрые родители, шестнадцатилетняя сестра и, наверно, не меньше тридцати знакомых или так называемых друзей. У меня уйма поклонников, они глаз с меня не сводят, а на уроках даже ловят в зеркальце мою улыбку.
У меня много родственников, чудные дяди и тети, дома у нас уютно, в сущности у меня есть все – кроме подруги! Со всеми моими знакомыми можно только шалить и дурачиться, болтать о всяких пустяках. Откровенно поговорить мне не с кем, и я вся, как наглухо застегнутая. Может быть, мне самой надо быть доверчивей, но тут ничего не поделаешь, жаль, что так выходит.
Вот зачем мне нужен дневник. Но для того, чтобы у меня перед глазами была настоящая подруга, о которой я так давно мечтаю, я не буду записывать в дневник одни только голые факты, как делают все, я хочу, чтобы эта тетрадка сама стала мне подругой – и эту подругу будут звать Китти!
Никто ничего не поймет, если вдруг ни с того ни с сего начать переписку с Китти, поэтому расскажу сначала свою биографию, хотя мне это и не очень интересно.
Когда мои родители поженились, папе было 36 лет, а маме – 25. Моя сестра Марго родилась в 1926 году во Франкфурте-на-Майне, а 12 июня 1929 года появилась я. Мы евреи, и поэтому нам пришлось в 1933 году эмигрировать в Голландию, где мой отец стал одним из директоров акционерного общества «Травис». Эта организация связана с фирмой «Колен и К°», которая помещается в том же здании.
У нас в жизни было много тревог – как и у всех: наши родные остались в Германии, и гитлеровцы их преследовали. После погромов 1938 года оба маминых брата бежали в Америку, а бабушка приехала к нам. Ей тогда было семьдесят три года. После сорокового года жизнь пошла трудная. Сначала война, потом капитуляция, потом немецкая оккупация. И тут начались наши страдания. Вводились новые законы, один строже другого, особенно плохо приходилось евреям. Евреи должны были носить желтую звезду, сдать велосипеды, евреям запрещалось ездить в трамвае, не говоря уж об автомобилях. Покупки можно было делать от трех до пяти и притом в специальных еврейских лавках. После восьми вечера нельзя было выходить на улицу и даже сидеть в саду или на балконе. Нельзя было ходить в кино, в театр, – никаких развлечений! Запрещалось заниматься плаванием, играть в хоккей или в теннис, – словом, спорт тоже был под запретом. Евреям нельзя было ходить в гости к христианам, еврейских детей перевели в еврейские школы. Ограничений становилось все больше и больше.
Вся наша жизнь проходит в страхе. Йоппи всегда говорит: «Боюсь за что-нибудь браться – а вдруг это запрещено?»
В январе этого года умерла бабуся. Никто не знает, как я ее любила и как мне ее не хватает.
С 1934 года меня отдали в детский сад при школе Монтессори, и потом я осталась в этой школе. В последний год моей классной воспитательницей была наша начальница госпожа К. В конце года мы с ней трогательно прощались и обе плакали навзрыд. С 1941 года мы с Марго поступили в еврейскую гимназию: она – в четвертый, а я – в первый класс.
Пока что нам, четверым, живется неплохо. Вот я и подошла к сегодняшнему дню и числу.
Суббота, 20 июня 1942 г.
Милая Китти!
Начинаю письмо сразу. Сейчас все тихо и спокойно. Мама с папой ушли, Марго у подруги играет в пинг-понг. Я тоже в последнее время играю с удовольствием. Нам, пинг-понгистам, всегда ужасно хочется мороженого, особенно летом, поэтому каждая игра обычно кончается походом в какую-нибудь кондитерскую, куда можно ходить евреям, – в «Дельфи» или «Оазис». Мы не заботимся, есть ли у нас деньги или нет. Там всегда полно знакомых и среди них непременно найдется какой-нибудь добрый дядюшка или поклонник, и нам со всех сторон предлагают столько мороженого, что за неделю не съесть!
Ты, наверно, удивляешься, что я в мои годы уже говорю о поклонниках. К сожалению, в нашей школе это – неизбежное зло. Как только кто-нибудь из мальчиков спрашивает, можно ли ему проводить меня домой на велосипеде, я знаю наперед, что вышеупомянутый юнец влюблен в меня по уши и не отстанет ни на шаг. Постепенно он остывает, особенно если я не обращаю внимания на его влюбленные взгляды и весело кручу педали. Когда он мне надоест, я нарочно вихляю рулем, моя сумка падает и молодой человек из приличия должен соскочить и поднять ее. Пока он довезет до меня сумку, он успокаивается. Это еще самое безобидное, а бывают и такие, которые посылают воздушные поцелуи и вообще начинают приставать. Но не на ту напали! Я слезаю с велосипеда и говорю, что мне его общество не подходит, а иногда делаю вид, что обиделась, и гоню его домой.
Ну вот, фундамент нашей дружбы заложен! До завтра, Китти!
Анна.
Воскресенье, 21 июня 1942 г.
Милая Китти!
Весь наш класс трясется от страха: скоро педагогический совет! Полкласса держит пари – кого переведут, кто останется на второй год. Мип де Йонг и я хохочем до слез над нашими соседями, они проспорили все карманные деньги: переведут – нет, останешься – нет, переведут… И так с утра до вечера! Не помогают ни умоляющие взгляды Мип, ни мои энергичные воспитательные меры – их никак не образумишь. Если б моя воля, я бы оставила на второй год полкласса – такие это лентяи! Но учителя – народ капризный, правда, может, это нам на пользу.
У меня со всеми учителями и учительницами отношения хорошие. У нас их девять – семь мужчин и две женщины. Господин Кеплер, наш старый математик, одно время на меня злился, потому что я много болтаю. Он мне читал нотации, а потом задал мне в наказание работу – сочинение на тему «Болтунья». Гм-гм… «Болтунья»… Ну что тут напишешь? Но я не стала ломать голову, сунула тетрадь с задачами в сумку и попробовала молчать. А вечером, когда все уроки были сделаны, я вспомнила про сочинение. Грызла ручку и обдумывала эту тему. Написать что попало, лишь бы разогнать строчки пошире, – это каждый может. А вот найти неоспоримые доказательства в пользу болтовни – это искусство! Я думала, думала – и вдруг меня осенило; я исписала одним духом заданные три страницы, и вышло очень хорошо! Я доказывала, что болтовня – женская привычка и что я, конечно, постараюсь сдержаться, но что моя мама говорит не меньше меня, а против наследственности, к сожалению, бороться очень трудно.
Господин Кеплер очень смеялся над моими объяснениями. Но когда я на его уроке опять стала болтать, он задал мне второе сочинение, на этот раз оно называлось «Неисправимая болтунья». Я и это ему написала и на двух уроках вела себя безукоризненно. А на третьем моя болтовня опять вывела его из себя; и вот Анне снова задано сочинение: «Кряк-кряк, мамзель Утка!» Весь класс заливался! Я тоже смеялась, хотя больше ничего про болтовню придумать не могла. Надо было найти что-нибудь новое, оригинальное. Моя подруга Санна, замечательная поэтесса, посоветовала мне написать стихи и вызвалась помочь. Я была в восторге. Пускай Кеплер меня дразнит, я ему отплачу, он у меня будет посмешищем всего класса!
Стихи получились дивные, успех потрясающий! Там было про маму-утку и папу-селезня и про трех утят, которых папа заклевал насмерть за то, что они слишком много крякали. К счастью, Кеплер понял шутку и прочел стихи в нашем классе и в других классах тоже, да еще с объяснениями. С этих пор я могу болтать сколько влезет и никаких штрафных работ! Правда, Кеплер все надо мной подшучивает.
Анна.
Среда, 24 июня 1942 г.
Милая Китти!
Невыносимо жарко. Все отдуваются, пыхтят и потеют в этом пекле, а тут еще приходится бегать пешком. Только теперь я оценила, какая хорошая штука – трамвай, особенно открытые вагоны. Но это – запретный плод для нас, евреев. Только и остается, что бегать на своих на двоих. Вчера мне надо было к зубному врачу на Ян-Люкенстраат, во время перерыва на завтрак. Это довольно далеко от нашей школы, идти надо было мимо городского сада. Я так устала, что на последних уроках чуть не заснула. Хорошо еще, что по дороге встретилось много добрых людей, они сами предлагали мне воды. Ассистентка у зубного врача очень славная, внимательная.
Мы можем пользоваться только перевозом – и все. Это маленький катер, он идет от Йозефизраэлськаде, и перевозчик сразу перевез нас, как только мы попросили. Голландцы, безусловно, не виноваты, что нам так плохо.
Если б только не ходить в школу! На пасху украли мой велосипед, а мамин папа отдал на хранение знакомым. К счастью, скоро каникулы, еще неделя – и конец мучениям.
Вчера днем случилось что-то очень приятное. Когда я проходила мимо того места, где обычно стоял мой велосипед, меня кто-то окликнул. Я обернулась и увидела очень симпатичного мальчика, с которым я познакомилась накануне у моей школьной подруги Евы. Он немножко стеснялся, назвал свое имя: Гарри Гольдберг. Я удивилась – не понятно, что ему было нужно. Но скоро все выяснилось: он хотел проводить меня в школу. «Если тебе по дороге, пойдем», – ответила я, и мы пошли вместе. Гарри уже 16 лет, и он очень мило рассказывает всякие истории. Утром он опять ждал меня, очевидно, теперь так и пойдет.
Анна.
Вторник, 30 июня 1942 г.
Милая Китти!
До сегодняшнего дня мне было совсем некогда писать. В четверг провела весь день у знакомых. В пятницу к нам пришли гости, и так – до сегодняшнего дня. За эту неделю мы с Гарри подружились. Он мне много рассказал о себе. Сюда, в Голландию, он приехал один, тут у него дедушка и бабушка, а родители – в Бельгии.
Раньше он дружил с девочкой Фанни. Я ее тоже знаю. Она – образец кротости и скуки. С тех пор как Гарри со мной познакомился, он понял, что с Фанни ему скучно до одури. Я его, как видно, развлекаю. Никогда не знаешь, на что пригодишься!
В субботу у меня ночевала Йоппи. Но в воскресенье она ушла к Лиз, и я скучала смертельно.
Вечером Гарри должен был прийти ко мне. В шесть он позвонил:
«Говорит Гарри Гольдберг. Можно позвать Анну?»
«Да, Гарри, это я».
«Добрый вечер, Анна. Как поживаешь?»
«Спасибо, хорошо».
«К сожалению, я сегодня не могу прийти. Но мне хочется с тобой поговорить. Можешь выйти ко мне через десять минут?»
«Хорошо, я выхожу».
Я поскорее переоделась и немножко поправила волосы. Потом стояла у окна и волновалась. Наконец он пришел. Чудо из чудес – я не помчалась с лестницы стремглав, а спокойно ждала, пока он позвонит. Тогда я спустилась вниз, и он сразу начал:
«Слушай, моя бабушка считает, что ты для меня слишком молода. Она говорит, что мне надо бывать у Лурсов. Она, должно быть, поняла, что я не хочу видеться с Фанни».
«Почему, разве вы в ссоре?»
«Нет, наоборот, но я сказал Фанни, что мы разные люди и поэтому мне не хочется проводить с ней много времени. Но пусть она ходит к нам в гости, а я буду бывать у них. А потом я думал, что Фанни дружит с другими мальчиками. Оказывается, это неправда, и теперь дядя говорит – ты должен перед ней извиниться. А я не хочу. Поэтому я решил с ней больше не встречаться. А бабушка хочет, чтобы я бывал у Фанни, а не у тебя, но я и не подумаю! У стариков бывают какие-то устарелые представления. Но мне с ними считаться нечего. Конечно, я завишу от бабушки, но и она отчасти от меня зависит. По средам я свободен, и дед с бабушкой думают, что я хожу на уроки лепки, а на самом деле я бываю на сионистских собраниях. Мы-то не сионисты, но мне просто интересно про них знать. Хотя в последнее время мне там что-то не нравится, и больше я туда ходить не буду. Значит, мы можем с тобой видеться в среду и в субботу днем и вечером, и в воскресенье вечером, а может быть, даже чаще».
«Но если твоя бабушка и дед не хотят, зачем тебе бывать у меня против их воли?»
«Для любви нет препятствий».
Мы завернули за угол, около книжной лавки – и там стоял Петер Вессель с двумя товарищами. Я его увидела в первый раз после каникул и страшно обрадовалась.
Мы с Гарри обошли весь квартал несколько раз и в конце концов договорились, что завтра вечером, без пяти семь, я буду ждать у его дома.
Анна.
Пятница, 3 июля 1942 г.
Милая Китти!
Вчера Гарри пришел к нам – познакомиться с моими родителями. Я купила торт, конфет и кекс. Мы пили чай, но нам с Гарри стало скучно сидеть дома. Мы ушли гулять, и в десять минут девятого он проводил меня домой. Отец страшно сердился, что я вернулась так поздно. Евреям очень опасно появляться на улице после восьми вечера, и я обещала всегда приходить домой без десяти восемь.
Назавтра меня пригласили к Гарри. Моя подруга Йоппи вечно меня дразнит им. Но я вовсе не влюблена в него. Разве нельзя иметь друга? Нет ничего дурного в том, что у меня есть друг или, как говорит мама, кавалер. Ева мне рассказала, что Гарри недавно был у нее и она его спросила: «Кто тебе больше нравится – Фанни или Анна?» А он сказал: «Не твое дело!» Больше они об этом не разговаривали, а когда он уходил, он сказал: «Конечно, Анна – только ты никому не говори». И сразу убежал.
Я замечаю, что Гарри ужасно в меня влюблен, и для разнообразия мне это даже нравится. Марго сказала о нем: «Гарри – славный малый». По-моему, тоже и даже больше. Мама от него в восторге. «Красивый мальчик, очень мил, хорошо воспитан». Я рада, что Гарри понравился всему нашему семейству и ему они тоже очень нравятся. Только мои подруги кажутся ему совершенными детьми – и тут он прав.
Анна.
Воскресенье, 5 июля 1942 г.
Годовой акт в пятницу прошел отлично – нас перевели. У меня совсем неплохие отметки. Только одно «плохо», по алгебре – пять, потом – две шестерки, а остальные все – семерки и две восьмерки [2 - В голландских школах – десятибалльная система.]. Дома все очень довольны. Мои родители непохожи в этом на других. Им неважно – плохие или хорошие у меня отметки, им гораздо важнее, чтобы я «прилично» себя вела, была здоровая и веселая. Лишь бы тут все было в порядке, остальное приложится. Но мне все же хотелось бы хорошо учиться. Меня, в сущности, в гимназию приняли условно, потому что я не прошла последний класс школы Монтессори. Но так как всем еврейским детям надо было переходить в еврейские гимназии, директор принял меня и Лиз, правда, условно, после долгих переговоров. Мне не хочется его разочаровывать. Моя сестра Марго тоже получила свой табель – как всегда, блестящий. Если бы давали награды, она, наверно, перешла бы с похвальной грамотой – такая умница!
Отец в последнее время много бывает дома, ему нельзя ходить в контору. Ужасное чувство – вдруг оказаться лишним! Господин Коопхойс принял от него «Травис», а господин Кралер – фирму «Колен и К°», в которой отец тоже был компаньоном.
На днях, когда мы с отцом гуляли, он заговорил со мной об «убежище». Сказал, что нам было бы очень тяжело жить отрезанными от всего мира. Я спросила, почему он об. этом заговорил.
«Ты знаешь, – сказал он, – что мы уже больше года прячем у знакомых одежду, мебель и продукты. Мы не хотим оставить немцам наше имущество, а тем более – попасться им в руки. Поэтому мы сами уйдем, не дожидаясь, пока нас заберут».
Мне стало страшно, такое серьезное лицо было у папы.
«А когда?»
«Об этом не думай, детка. Придет время – узнаешь. А пока можно – пользуйся свободой».
И все. Ах, если бы этот день был далеко-далеко!
Анна.
Среда, 8 июля 1942 г.
Милая Китти!
Между воскресным утром и сегодняшним днем как будто прошли целые годы. Столько всего случилось, как будто земля перевернулась! Но, Китти, как видишь, я еще живу, а это, по словам папы, – самое главное.
Да, я живу, только не спрашивай, как и где. Наверно, ты меня сегодня совсем не понимаешь. Придется сначала рассказать тебе все, что произошло с воскресенья.
В три часа – Гарри только что ушел и хотел скоро вернуться – вдруг раздался звонок. Я ничего не слыхала, уютно лежала в качалке на веранде и читала. Вдруг в дверях показалась испуганная Марго. «Анна, отцу прислали повестку из гестапо, – шепнула она. – Мама уже побежала к ван Даану». (Ван Даан – хороший знакомый отца и его сослуживец.)
Я страшно перепугалась. Повестка… все знают, что это значит: концлагерь… Передо мной мелькнули тюремные камеры – неужели мы позволим забрать отца! «Нельзя его пускать!» – решительно сказала Марго. Мы сидели с ней в гостиной и ждали маму. Мама пошла к ван Даанам, надо решить – уходить ли нам завтра в убежище. Ван Дааны тоже уйдут с нами – нас будет семеро. Мы сидели молча, говорить ни о чем не могли. Мысль об отце, который, ничего не подозревая, пошел навестить своих подопечных в еврейской богадельне, ожидание, жара, страх – мы совсем онемели.
Вдруг звонок. «Это Гарри!» – сказала я. «Не открывай!» – удержала меня Марго, но страх оказался напрасным: мы услыхали голоса мамы и господина ван Даана, они разговаривали с Гарри. Потом он ушел, а они вошли в дом и заперли за собой двери. При каждом звонке Марго или я прокрадывались вниз и смотрели – не отец ли это. Решили никого другого не впускать.
Нас выслали из комнаты. Ван Даан хотел поговорить с мамой наедине. Когда мы сидели в нашей комнате, Марго мне сказала, что повестка пришла не папе, а ей. Я еще больше испугалась и стала горько плакать. Марго всего шестнадцать лет. Неужели они хотят высылать таких девочек без родителей? Но, к счастью, она от нас не уйдет. Так сказала мама, и, наверно, отец тоже подготавливал меня к этому, когда говорил об убежище.
А какое убежище? Где мы спрячемся? В городе, в деревне, в каком-нибудь доме, в хижине – когда, как, где? Нельзя было задавать эти вопросы, но они у меня все время вертелись в голове.
Мы с Марго стали укладывать самое необходимое в наши школьные сумки. Первым делом я взяла эту тетрадку, потом что попало: бигуди, носовые платки, учебники, гребенку, старые письма. Я думала о том, как мы будем скрываться, и совала в сумку всякую ерунду. Но мне не жалко: воспоминания дороже платьев.
В пять часов наконец вернулся отец. Он позвонил господину Коопхойсу и попросил вечером зайти. Господин ван Даан пошел за Мип. Мип работает в конторе у отца с 1933 года, она стала нашим верным другом, и ее новоиспеченный муж, Хенк, тоже. Она пришла, уложила башмаки, платья, пальто, немного белья и чулок в чемодан и обещала вечером опять зайти. Наконец у нас стало тихо. Есть никто не мог. Все еще было жарко и вообще как-то странно и непривычно.
Верхнюю комнату у нас снимает некий господин Гоудсмит, он разведен с женой, ему лет тридцать. Видно, в это воскресенье ему нечего было делать, он сидел у нас до десяти, и никак нельзя было его выжить.
В одиннадцать пришли Мип и Хенк ван Сантен. В чемодане Мип и в глубоких карманах ее мужа снова стали исчезать чулки, башмаки, книги и белье. В половине двенадцатого они ушли, тяжело нагруженные. Я устала до полусмерти, и, хотя я знала, что сплю последнюю ночь в своей кровати, я тут же заснула. В половине шестого утра меня разбудила мама. К счастью, было не так жарко, как в воскресенье. Весь день накрапывал теплый дождик. Мы все четверо столько на себя надели теплого, будто собирались ночевать в холодильнике. Но нам надо было взять с собой как можно больше одежды. В нашем положении никто не отважился бы идти по улице с тяжелым чемоданом. На мне было две рубашки, две пары чулок, три пары трико и платье, а сверху – юбка, жакет, летнее пальто, потом мои лучшие туфли, ботики, платок, шапка и еще всякие платки и шарфы. Я уже дома чуть не задохнулась, но всем было не до этого.
Марго набила сумку учебниками, села на велосипед и поехала за Мип в неизвестную мне даль. Я еще не знала, в каком таинственном месте мы будем прятаться… В семь часов тридцать минут мы захлопнули за собой двери. Единственное существо, с которым я простилась, был Маврик, мой любимый котенок, его должны были приютить соседи. Об этом мы оставили записочку господину Гоудсмиту. На кухонном столе лежал фунт мяса для кота, в столовой не убрали со стола, постели мы не оправили. Все производило впечатление, будто мы бежали сломя голову. Но нам было безразлично, что скажут люди. Мы хотели только уйти и благополучно добраться до места. Завтра напишу еще!
Анна.
Четверг, 9 июля 1942 г.
Милая Китти!
Так мы бежали под проливным дождем: отец, мама и я, у каждого портфель и хозяйственная сумка, до отказа набитые чем попало.
Рабочие, которые рано шли на работу, смотрели на нас сочувственно. По их лицам было видно, что они огорчены за нас и им нас жалко, потому что мы должны тащить такую тяжесть на себе, а сесть в трамвай не можем. Все видели желтую звезду, и этого было достаточно.
По дороге родители мне подробно рассказали, как возник план бегства. Уже много месяцев они переносили в безопасное место часть нашей обстановки и одежды. Все было подготовлено, и шестнадцатого июля мы должны были скрыться. Но повестка пришла на десять дней раньше, и надо было мириться с тем, что помещение еще не совсем подготовлено. Убежище находится в конторе отца. Посторонним это понять трудно. Придется объяснить подробнее. У отца всегда было мало служащих: господин Кралер, господин Коопхойс, Мип и Элли Воссен, двадцатитрехлетняя стенографистка. Все они знают, где мы будем. Не посвящен только господин Воссен, отец Элли, который работает на складе, и два его подручных.
План дома такой: в первом этаже – большой склад, он же экспедиция. Рядом с дверью на склад – входная дверь, двойная, которая ведет на небольшую лесенку. Если по ней подняться, то окажешься перед дверью с матовым стеклом, на нем черными буквами написано: «Контора». Это и есть главная контора, очень большая, очень светлая, где много народу. Днем там работают Мип, Элли и господин Коопхойс. Через проходную комнату, где стоит много шкафов, большой буфет и несгораемый шкаф, входишь в темноватый кабинет, где раньше сидели господин Кралер и господин ван Даан, а теперь остался только господин Кралер. Из коридора тоже есть вход прямо в этот кабинет, через стеклянную дверь, которую можно открыть изнутри, а снаружи нельзя.
Из кабинета Кралера по коридору поднимаешься на четыре ступеньки и входишь в лучшую комнату конторы – директорский кабинет. Там темная, солидная мебель, линолеум покрыт ковром, стоит радиоприемник, красивые, нарядные лампы, словом, шикарно! Рядом – большая поместительная кухня с «титаном» и двумя газовыми конфорками. Дальше – уборная. Это все в первом этаже.
Из длинного коридора деревянная лестница ведет наверх, в прихожую, которая переходит в коридор. Направо и налево – двери. Левая ведет на склад и в кладовые, с мансардой и чердаком, – это помещение занимает переднюю часть дома. С другой стороны здания есть еще длинная, ужасно крутая, настоящая голландская лестница, она ведет ко второму выходу на улицу.
Правая дверь ведет к нашему убежищу. Никто бы не подумал, что за этой простой серой дверью столько помещений. У дверей – ступенька, и вы там. Сразу против этого входа – крутая лесенка. Налево маленькая прихожая ведет в комнату, которая должна служить столовой и спальней семье Франк, а рядом есть еще одна комнатушка: это спальня и классная сестриц Франк. Направо от лестницы – темная комнатка с умывальником и отдельной уборной. Из комнатки есть дверь в нашу спальню – Марго и мою. Когда подымаешься по лестнице и открываешь дверь наверху, то просто удивляешься, что в задней половине такого старого дома вдруг оказывается большая, светлая и красивая комната. В этой комнате стоит газовая плита и стол для мойки посуды – тут до сих пор была лаборатория фирмы. А теперь тут будет кухня и, кроме того, столовая, спальня и кабинет супругов ван Даан. Крошечная проходная каморка будет царством Петера ван Даана. Там есть еще чердак и мансарда, как и в передней части дома. Видишь, теперь я тебе описала наше чудное убежище!
Анна.
Пятница, 10 июля 1942 г.
Милая Китти!
Может быть, я тебе ужасно надоела длинными описаниями нашего жилья. Но должна же ты знать, где я приземлилась! Продолжаю, так как я еще не все рассказала. Когда мы пришли на Принсенграхт, Мип тут же увела нас наверх, в убежище. Она заперла за нами двери – и мы остались одни. Марго приехала на велосипеде раньше нас и уже ждала там. Наша комната, да и все остальные были похожи на кладовую старьевщика – описать невозможно, что там творилось! Все картонки и чемоданы, которые месяцами переносили сюда, были свалены как попало. Маленькая комната была до потолка заставлена кроватями и постелями. Надо было сразу взяться за уборку, если мы хотели вечером лечь спать в постланные постели. Мама и Марго не могли и пальцем пошевелить. Они лежали на тюфяках в ужасном состоянии. А мы с папой, главные «уборщики» в семействе, сразу взялись за работу. Мы все распаковали, убрали, выколотили, вымыли и к вечеру, не чуя под собой ног, легли в чистые постели. Весь день мы не ели горячего. Впрочем, это было лишнее. Мама и Марго слишком нервничали, им есть не хотелось, а у нас с папой не было времени. Во вторник с утра опять взялись за дело. Элли и Мип купили кое-чего по нашим карточкам, отец наладил затемнение, потом отмывали пол на кухне, словом, все работали с утра до вечера. До среды мне вообще некогда было даже подумать об огромном перевороте, который произошел в моей жизни. И только в среду – впервые после нашего прихода в убежище – я смогла обдумать все и написать тебе, что произошло и что еще с нами может произойти.
Анна.
Суббота, 11 июля 1942 г.
Милая Китти!
Отец, мама и Марго никак не могут привыкнуть к звону колокола с Вестертурма – он звонит каждые четверть часа. А мне даже нравится, очень красиво, особенно ночью, это меня как-то успокаивает. Наверно, тебе очень хочется знать, нравится ли мне наше убежище. Честно говоря, сама не знаю. Мне кажется, что тут я никогда не буду чувствовать себя как дома. Я не хочу сказать, что здесь жутко или уныло. Иногда мне кажется, что я попала в какой-то очень странный пансион. Удивительное представление о тайном убежище, как по-твоему? В сущности наша половина дома – идеальное убежище. Не беда, что тут сыровато и потолки косые, все-таки во всем Амстердаме, да, пожалуй, и во всей Голландии удобнее тайника не найти.
Сначала наша комната была совсем пустая. К счастью, папа захватил всю мою коллекцию кинозвезд и пейзажей, и я при помощи клея и кисточки всю стену облепила картинками! Теперь у нас совсем весело. Когда придут ван Дааны, мы сделаем из досок, которые есть на чердаке, стенные шкафчики и другие нужные вещи.
Марго и мама чувствуют себя лучше. Вчера мама впервые решила варить обед. Гороховый суп! Но она так заговорилась внизу, что суп весь сгорел, горох совершенно обуглился и его нельзя было отодрать от кастрюли. Жаль, что нельзя об этом рассказать нашему учителю Кеплеру! Вот она, наследственность!
Вчера вечером мы все спустились в кабинет послушать английскую радиопередачу. Я страшно боялась, что кто-нибудь из соседей заметит, и просто умоляла папу вернуться со мной наверх. Мама поняла меня и поднялась со мной. Вообще мы очень беспокоимся – как бы нас не услыхали или не увидали. В первый же день мы сшили занавески. Собственно говоря, это просто лоскуты разного цвета и формы, которые мы с папой кое-как сшили. Эти роскошные гардины прибиты гвоздями к оконным рамам, и, пока мы тут, их снимать не будут.
Справа от нашего дома – большая контора, слева – мебельная мастерская. В этих помещениях после рабочего дня нет ни души, однако шум все же может туда проникнуть. Поэтому мы запретили Марго даже кашлять ночью – она страшно простужена. Бедняжке приходится глотать кодеин.
Очень рада, что во вторник придут ван Дааны. Станет уютнее и не так тихо. От тишины я ужасно нервничаю, особенно по вечерам и ночью, я бы отдала что угодно, лишь бы у нас ночевал кто-нибудь из наших защитников. Мне все кажется, что мы отсюда никогда не выберемся и что нас найдут и расстреляют. Меня эта мысль страшно гнетет. Днем надо тоже соблюдать тишину, нельзя громко топать и надо разговаривать почти шепотом, чтобы внизу на складе нас не услыхали. Меня зовут!
Анна.
Пятница, 14 августа 1942 г.
Милая Китти!
Я тебя покинула на целый месяц. Но не каждый день случается что-нибудь новое. 13 июля пришли ван Дааны. В сущности, было условлено на четырнадцатое, но, так как немцы в эти дни вызывали все больше и больше евреев и вообще было очень неспокойно, они решили лучше прийти на день раньше, чем на день позже. Утром, в половине десятого, – мы еще завтракали, – явился Петер ван Даан, довольно скучный и застенчивый юнец шестнадцати лет. Он принес за пазухой котенка, которого зовут Муши. Знаю, что мне с ним будет неинтересно. Через полчаса явились супруги ван Даан, она, к нашему всеобщему удовольствию, – с ночным горшком в шляпной коробке. «Не могу жить без горшка!» – объяснила она, и объемистый сосуд тотчас же был водворен под кроватью. Муж не принес горшка, но зато притащил под мышкой складной столик. В первый день мы уютно сидели все вместе, и через три дня у нас было такое чувство, как будто мы всегда жили одной большой семьей.
В ту неделю, когда ван Дааны после нас оставались среди людей, они, разумеется, многое пережили и все нам рассказали. Нас особенно интересовало, что сталось с нашей квартирой и с господином Гоудсмитом.
И ван Даан нам рассказал: «В понедельник в девять часов утра Гоудсмит позвонил мне и попросил прийти. Он показал записку, которую вы оставили (насчет кошки и куда ее отдать). Он ужасно боялся обыска, и мы убрали со стола и вообще все привели в порядок. Вдруг я увидел на настольном календаре у госпожи Франк какую-то запись – это был адрес в Маастрихте. Я, конечно, сразу понял, что это умышленная «неосторожность», но притворился удивленным и испуганным и стал просить господина Гоудсмита сжечь этот несчастный листок. Все время я твердил, что ничего не знал о вашем решении бежать. И вдруг меня как будто осенило. «Господин Гоудсмит, – говорю я ему, – я вдруг сообразил, что это за адрес. Примерно полгода назад к нам в контору приходил важный немецкий офицер, друг детства господина Франка. Он обещал ему помочь, если тут станет опасно жить. Этот офицер служит в Маастрихте. Наверно, он сдержал слово и переправил Франков в Бельгию, а оттуда – к их родным, в Швейцарию. Всем хорошим знакомым Франков, которые будут у вас о них справляться, вы можете спокойно об этом сказать, только, пожалуйста, не упоминайте Маастрихт». Тут я ушел. Теперь большинство знакомых это знает, и мне уже передавали эту версию много раз».
Мы были в восторге от этой истории и хохотали от души – чего только люди не вообразят! Так, одна семья уверяла, что видела, как мы все рано утром катили на велосипедах. Другая дама утверждала, что сама видела, как нас ночью увозила военная машина.
Анна.
Пятница, 21 августа 1942 г.
Милая Китти!
Наше убежище стало настоящим тайником. Господину Кралеру пришла блестящая мысль – закрыть наглухо вход к нам сюда, на заднюю половину дома, потому что сейчас много обысков – ищут велосипеды. Выполнил этот план господин Воссен. Он сделал подвижную книжную полку, которая открывается в одну сторону, как дверь. Конечно, его пришлось «посвятить», и теперь он готов помочь нам во всем. Теперь, когда спускаешься вниз, нужно сначала нагнуться, а потом прыгнуть, так как ступенька снята. Через три дня мы все набили страшные шишки на лбу, потому что забывали нагнуться и стукались головой о низкую дверь. Теперь там приколочен валик, набитый стружкой. Не знаю, поможет ли!
Читаю я мало. Пока что я перезабыла многое, чему нас учили в школе. Жизнь тут однообразная. Мы с господином ван Дааном часто ссоримся. Конечно, Марго ему кажется куда милее. Мама обращается со мной, как с маленькой, а я этого не выношу. Петер тоже не стал приятнее. Он скучный, весь день валяется на кровати, иногда что-то мастерит, а потом опять спит. Такой тюфяк!
Погода теплая, и мы нежимся в шезлонгах на чердаке.
Анна.
Среда, 2 сентября 1942 г.
Милая Китти!
Фру ван Даан и ее муж страшно ссорились. Такого я еще в жизни не видела. Папа с мамой ни за что на свете не стали бы так орать друг на друга. Повод настолько пустячный, что о нем и говорить не стоит. Впрочем, каждый на свой лад! Петеру ужасно неприятно быть меж двух огней. Но его никто не принимает всерьез, потому что он такой лентяй и рохля. Вчера он вдруг заволновался оттого, что у него обложен язык. Но скоро все прошло. Сегодня он обмотал шею толстым шарфом, говорит, у него прострел и, кроме того, болят легкие, сердце и почки. Чего только не выдумывает! Этот мальчик – типичный ипохондрик (кажется, это так называется?).
Мама тоже не очень ладит с фру ван Даан, и для этого есть достаточно оснований. К примеру: фру ван Даан положила в общий бельевой шкаф всего три простыни с самыми благородными намерениями пользоваться нашим бельем и приберечь свое. Она очень удивится, когда увидит, что мама последовала ее примеру. Мадам вечно злится, что пользуются ее сервизом, а не нашим. Все время пытается узнать, где наш фарфор, и не подозревает, что сидит в двух шагах от него! А мы его спрятали на чердаке, под всякими рекламами, и он пролежит там, пока мы не выйдем! Мне ужасно не везет. Вчера я уронила тарелку. Мадам сердито закричала: «Ах, осторожнее! Это все, что у меня осталось!» Но господин ван Даан что-то ко мне подлизывается.
Сегодня утром мама опять прочитала мне длинную нотацию. Нет, я больше не могу. Мы с ней слишком расходимся во всем. Папа – совсем другой, он меня понимает, даже если он минут пять на меня и поворчит.
На прошлой неделе произошло столкновение. Повод – книга про женщин и… Петер. Должна тебе сказать, что Марго и Петеру разрешают читать все книги, которые приносит из библиотеки господин Коопхойс. Но эту книгу взрослые им давать не хотели.
Разумеется, у Петера проснулось любопытство. О чем написано в такой запрещенной книге? Он тайком вытащил ее у матери и скрылся с добычей на чердак. Два дня все шло гладко. Его мать все заметила, однако ничего не выдала. Тут вмешался его отец. Он рассердился, отнял у Петера книгу и считал, что на этом дело кончится. Но он не представлял себе, насколько у его сынка разгорелось любопытство: Петер считал, что совершенно незачем лишать себя удовольствия из-за решительных протестов папаши. Он стал придумывать, как бы опять заполучить эту «таинственную» книжку. Тем временем фру ван Даан посоветовалась с мамой, а мама сказала, что и для Марго эта книга не подходит, хотя ей разрешается читать много других книг.
«Правда, между Марго и Петером большая разница, фру ван Даан, – сказала ей мама. – Во-первых, девочки взрослеют раньше мальчиков, во-вторых, Марго очень много читала, знакома с серьезными, глубокими произведениями, а потом она гораздо развитее, гораздо образованнее. Ведь она почти что кончила гимназию».
В принципе фру ван Даан согласилась, но все же сказала, что не считает нужным давать молодежи книги, предназначенные для взрослых.
А пока что Петер только ждал удобного случая, чтобы снова завладеть книжкой. И вечером, когда все семейство сидело внизу, в кабинете директора, слушая радио, он забрался со своим сокровищем на чердак. В половине девятого он должен был сойти вниз, но он так увлекся книгой, что не заметил времени и прокрался с чердака в ту минуту, когда его отец вошел в комнату. Можешь себе представить, что тут было! Мы услыхали звук оглушительной пощечины, рывок, книжка полетела на стол, а Петер – в угол комнаты. К ужину супруги пришли вдвоем. Петер остался наверху. Никто о нем не вспомнил, его оставили без ужина. Мы перешли к повестке дня, то есть начали есть. И вдруг… оглушительный свист… Мы окаменели, побледнев, уставились друг на друга, вилки и ножи выпали из рук. Но тут через отдушину загремел голос Петера:
«Не воображайте, что я спущусь!»
Ван Даан вскочил и, покраснев как рак, закричал:
«Нет, это уж слишком!»
Папа схватил его за руку, боясь, как бы он не наделал беды, и они вместе поднялись наверх. После яростного сопротивления и страшного шума Петера препроводили в его комнату и заперли на ключ. Его добрая мамаша хотела отложить для сыночка бутербродик, но папаша был неумолим.
«Если он сейчас же не попросит прощения, пусть спит на чердаке».
Мы все заспорили и стали доказывать, что остаться без ужина – достаточное наказание, а если он простудится, то даже нельзя позвать врача.
Но Петер не попросил прощения и ушел на чердак. Господин ван Даан притворился, что ему нет дела до сына, но на следующее утро увидел, что Петер все же спал на своей кровати. В семь часов он опять забрался на чердак и только после уговоров отца согласился сойти вниз.
Три дня все ходили хмурые, упрямо молчали, а потом все пошло по-старому.
Анна.
Понедельник, 21 сентября 1942 г.
Милая Китти!
Сегодня расскажу тебе про наши будничные мелочи. Фру ван Даан невыносима. Вечно она меня бранит за разговорчивость. Вечно она чем-нибудь портит нам жизнь. Теперь она вдруг отказывается мыть посуду. Но если она уж взялась, а на дне кастрюли осталась какая-нибудь еда, то она не складывает ее на стеклянную тарелочку, как мы, а оставляет портиться. При следующей мойке посуды Марго приходится мыть вдвое больше кастрюль, а тут еще эта мадам ей говорит:
«Да, Марго, миленькая, у тебя действительно дел по горло!»
Мы с папой нашли себе занятие. Мы чертим родословную его семьи, и он мне о каждом что-нибудь рассказывает. И я чувствую с ними какую-то крепкую связь. Каждые две недели господин Коопхойс приносит мне из библиотеки какие-нибудь книги для девочек. Я в восторге от серии «Юп-тер-Хель», и мне очень по душе все, что пишет Цисси фон Марксвельд. «Веселое лето» я прочла четыре раза и в смешных местах все равно хохочу. Мы уже начали заниматься: каждый день я вызубриваю пять неправильных глаголов и вообще очень старательно учу французский. Петер пыхтит над своими английскими уроками. Мы получили новые учебники; запас тетрадей, карандашей, наклеек, резинок и прочее мы принесли с собой из дому. Часто слушаю передачи «Оранне» [3 - Подпольная радиостанция.]. Только что выступал принц Бернгард и рассказал, что они в январе опять ждут ребеночка. Все удивляются, что я так люблю королевское семейство Голландии.
Несколько дней назад мы говорили о том, что мне еще многому надо учиться, и в результате я засела за зубрежку. Неохота потом начинать все сначала. Зашел разговор и о том, что я в последнее время слишком мало читаю хороших книг. Мама сейчас читает «Господа, дамы и слуги». А мне и это запрещено читать, сначала надо стать образованной, как моя умная талантливая сестрица. Мы говорили и о философии, психологии и физиологии (я посмотрела в словарь, как писать эти трудные слова), но и тут я совсем ничего не знаю. Надеюсь, что к будущему году я наверстаю все!
С ужасом я обнаружила, что у меня на зиму только одно платье с длинными рукавами и три шерстяные кофточки. Папа позволил мне связать для себя пуловер из белой овечьей шерсти. Шерсть, правда, некрасивая, но зато очень теплая. Мы спрятали массу одежды у всяких знакомых, но достать ее можно будет только после войны, если что-нибудь уцелеет.
Как раз когда я что-то писала про фру ван Даан, она вошла в комнату. Я тут же захлопнула тетрадь.
«Ах, Анна, можно мне поглядеть?»
«Нет, фру ван Даан!»
«Хоть последнюю страничку».
«Нет, и последнюю нельзя».
Я перепугалась до смерти. Именно на этой странице я писала про нее не особенно лестные слова.
Анна.
Пятница, 25 сентября 1942 г.
Милая Китти!
Вчера я опять поднялась наверх, «в гости» к ван Даанам поболтать. Иногда там бывает очень мило. Мы ели «нафталиновый кекс» (коробка с кексом стояла в шкафу, где насыпан нафталин от моли!) и запивали лимонадом.
Разговор зашел о Петере. Я сказала, что иногда он мне ужасно надоедает, а я терпеть не могу мальчишек, которые ко мне цепляются. Тогда они – ох, уж эти родители! – спросили, не хочу ли я подружиться с Петером, потому что я ему очень нравлюсь. Я подумала: «О да!», а сказала: «О нет!» Петер застенчив и неловок, как все мальчики, которые еще мало дружили с девочками.
«Подпольный комитет» нашего убежища оказался весьма изобретательным. Послушай, что придумали наши мужчины! Они очень хотят, чтобы некий ван Дийк, наш добрый знакомый и главный представитель фирмы «Травис», – кстати, у него спрятано много наших вещей, – чтобы он получил о нас известие. И вот они написали письмо аптекарю в Зюйвш-Фландерн с запросом и вложили туда конверт для ответа. Адрес на конверте – то есть адрес фирмы – папа написал своей рукой. Когда это письмо вернется в контору, там вынут ответ аптекаря, вложат туда письмо, написанное рукой отца, и таким образом ван Дийк получит весточку от папы. Выбрали Зееланд, потому что это рядом с бельгийской границей и письмо туда легко переправить.
Анна.
Воскресенье, 21 сентября 1942 г.
Милая Китти!
Поссорилась с мамой, в который уж раз за последнее время! Мы с ней совсем друг друга не понимаем, да и с Марго тоже. Конечно, в нашей семье никогда не дойдет до таких сцен, как наверху, но все-таки мне наши отношения очень не нравятся. У меня совершенно другой характер, чем у мамы и Марго. Иногда я понимаю своих подруг куда лучше, чем собственную мать. Как это обидно!
Фру ван Даан опять не поймешь. Она старается прятать под замок все больше вещей из тех, которые нужны в общем хозяйстве. Надо, чтобы мама платила ей той же монетой!
Очевидно, некоторым родителям доставляет особенное удовольствие воспитывать не только своих детей, но и детей своих знакомых. Ван Дааны именно такие. Марго воспитывать нечего: она – сама доброта, ум, сердечность. Но того, что у нее есть в избытке, мне явно не хватает! Сколько раз во время еды на меня сыпались замечания и я не могла удержаться от вызывающих, а иногда и дерзких ответов. Отец и мама всегда на моей стороне, без них я просто пропала бы! Но как эти «верхние» мне ни внушают, что я не должна так много разговаривать и во все вмешиваться и что я веду себя нескромно, все равно я опять совершаю те же проступки. Если бы отец не был так терпелив со мной, я давно потеряла бы надежду исправиться. И вообще то, чего от меня хотят мои родители, выполнить совсем не трудно.
Но когда я беру мало моркови – я ее терпеть не могу, – а картофеля кладу себе побольше, ван Дааны начинают злиться на такую «избалованность».
«Возьми-ка еще морковки!» – говорит фру ван Даан.
«Нет, спасибо, мне хочется только картошки».
«Морковь очень полезна, твоя мама тоже так считает, – не унимается она. – Возьми еще!» – И она ко мне пристает, пока папа не вмешивается и не прекращает разговор.
«Вам бы жить у нас дома! – вспыхивает она. – Там никогда этого не допускали! Что это за воспитание! Вы вконец избаловали Анну. Была бы она моей дочерью…»
Поток упреков всегда кончается этими словами. Какое счастье, что я не ее дочь!
Еще на тему о воспитании. Вчера, когда наконец стало тихо и фру ван Даан прекратила свое словоизвержение, ей ответил отец:
«Я считаю, что Анна неплохо воспитана. Видите, она даже поняла, что лучше не отвечать на ваши пространные речи. А что касается моркови, то тут я только могу сказать: «Vice versa!» [4 - Наоборот (лат.).]
Этим он ее окончательно добил: «vice versa» относилось к тому, что она сама ест слишком мало овощей. Она оправдывается тем, что много овощей на ночь вредят ее здоровью. Пусть бы только оставила меня в покое! Смешно смотреть, как фру ван Даан легко краснеет. А со мной этого не бывает, и она злится еще больше!
Анна.
Понедельник, 28 сентября 1942 г.
Милая Китти!
Вчера я далеко не все написала, но пришлось оторваться. Должна рассказать тебе еще об одной ссоре, но сначала скажу тебе, до чего противно и не понятно, когда взрослые так часто, сразу начинают ссориться из-за самых ничтожных пустяков. До сих пор я думала, что ссорятся только дети, а у взрослых этого не бывает. Конечно, иногда есть причины для настоящего скандала. Но эти вечные препирательства просто невозможно вынести. В сущности, пора привыкнуть, что ссоры у них – самое обычное дело. Но привыкнуть трудно, когда эти «дискуссии» – так здесь именуют скандалы – вертятся вокруг моей персоны. Тут от меня просто клочья летят: мое поведение; мой характер, мои манеры все критикуют, оговаривают и обсуждают! Никогда я не слыхала ни злых слов, ни окриков, а теперь все приходится выслушивать. Нет, не могу! И не подумаю им все спускать! Я им покажу, что Анна Франк не вчера родилась! Может быть, они сообразят и заткн… Их надо воспитывать, а не меня! Каждый раз я просто немею от такой грубости и глупости. (Это я про фру ван Даан.) Но я притерплюсь и тогда выскажу ей все начистоту! Неужели я и вправду такая невоспитанная, любопытная, приставучая, глупая и ленивая, как эти «верхние» утверждают? Я отлично знаю, что у меня много недостатков и слабостей, но эти «верхние» все же невероятно преувеличивают.
Если бы ты знала, Китти, как я киплю от их вечных перебранок! Во мне накопилось столько злости, что она когда-нибудь прорвется!
Может быть, я тебе уже надоела, но все-таки расскажу еще об одном интересном разговоре за столом. Речь шла об исключительной скромности Пима (это ласкательное прозвище папы). Тут никто, даже самый тупой дурак, спорить не станет, настолько всем это ясно. И вдруг фру ван Даан, которая всегда все переносит на себя, заявляет: «Я тоже человек очень скромный, гораздо скромнее моего мужа».
Господин ван Даан хотел смягчить ее замечание и очень спокойно сказал:
«А я и не стремлюсь к излишней скромности, я считаю, что люди решительные гораздо больше преуспевают в жизни».
И, обращаясь ко мне, добавил:
«Не будь чересчур скромной, Анна, и добьешься гораздо большего!»
Мама с ним согласилась, но фру ван Даан обязательно должна была влить ложку дегтя и, обратившись не ко мне, а к моим родителям, заявила:
«Как вы разговариваете с Анной? В жизни ничего подобного не видела, меня в детстве не так воспитывали! Впрочем, и теперь нигде не встретишь таких отношений, разве только в вашем ультрасовременном семействе!»
Это был намек на мамины педагогические взгляды, о которых они часто спорят. При этом она вся покраснела как рак, а когда теряешь выдержку, то тебя всегда переспорят.
Мама спокойно, как всегда, хотела прекратить «дискуссию» и сказала: «Видите ли, фру ван Даан, я тоже считаю, что излишняя скромность вредна. Мой муж, Марго и Петер в самом деле чересчур скромны, но ваш муж и вы, Анна и я, мы хоть не совсем лишены скромности, но нам пальца в рот не клади!»
«Но я-то очень скромна, фру Франк! Как вы можете называть меня нескромной?»
Мама: «Нет, я не говорю, что вы совершенно лишены скромности, но и нельзя вас назвать чересчур скромным человеком…»
Фру ван Даан: «Интересно, когда же это я вела себя нескромно? Если бы я тут о себе не заботилась, я бы, наверно, умерла с голоду. Да, я не уступаю вашему мужу, скромности у меня не меньше!»
При этом самовосхвалении мама не могла удержаться от смеха, а эта «бедняжка» так рассердилась, что уже не могла остановиться и все говорила, говорила, потом потеряла нить, запуталась в собственном красноречии, обиженно встала и собралась уходить. Но вдруг посмотрела в мою сторону. К несчастью, когда она повернулась ко мне спиной, я насмешливо и соболезнующе покачала головой, скорее нечаянно, чем нарочно. Она не ушла, разоралась противно и грубо, как старая толстая торговка! Смотреть на нее было сплошное удовольствие! Если бы я умела рисовать, я бы ее увековечила, эту смешную, ничтожную особу!
Могу тебе сказать одно: если хочешь как следует узнать человека, надо хоть раз с ним поссориться. Тогда только и можно судить о нем.
Анна.
Вторник, 29 сентября 1942 г.
Милая Китти!
У нас всегда найдется о чем рассказать. Так как тут нет ванны, мы моемся в корыте, а в конторе (я так называю весь нижний этаж) есть горячая вода, и мы, все семеро, ходим туда по очереди. Все мы люди разные, и так как один стесняется больше, чем другой, то каждый выбирает себе место для мытья по своему вкусу. Петер моется на кухне, хотя там стеклянные двери. До мытья он всем сообщает о своем намерении и просит полчаса не входить на кухню. Его отец моется у себя наверху. Он не считает за труд тащить наверх горячую воду, лишь бы удобно устроиться в своей комнате. Фру ван Даан еще ни разу не купалась. Она сначала хочет выяснить, какое место окажется самым удобным. Папа моется в кабинете, мама – на кухне, за печкой. Мы с Марго выбрали большую контору – там у нас «ванная». По субботам к вечеру там опускают темные шторы и мы моемся в полутьме. Одна из нас моется, а другая в это время смотрит сквозь щелку на улицу, и мы часто хохочем над ужимками прохожих. Но с прошлой недели мне эта «ванная» перестала нравиться и я начала искать более комфортабельное помещение. Петеру пришла в голову блестящая мысль: он предложил мне взять все купальные принадлежности и запереться в большой уборной нижнего этажа – она примыкает к конторе. Там я могу закрыться, включить свет и сама вылить воду после мытья. Сегодня я обновила свою «ванную» и очень довольна.
Вчера в дом пришел водопроводчик, чтобы утеплить трубы в нижнем коридоре, они ведут к нашему водопроводу и в нашу уборную. Это было необходимо, чтобы трубы не замерзли, если зима окажется холодной. Посещение это не из приятных. Нельзя было не только брать воду, но и пользоваться уборной. Может быть, неприлично рассказывать тебе, как мы устроились? Но я не такая уж стеснительная, чтобы молчать о таких вещах. Мы с папой заранее все обдумали и припасли для всех баночки. Теперь мы ими воспользовались и, как это ни плохо, оставили стоять в углу. Но это еще что – гораздо труднее сидеть целый день молча, не раскрывая рта. Особенно для такой трещотки, как я, это невыносимо трудно. Мы и так всегда разговариваем шепотом. Но совсем молчать и весь день сидеть неподвижно, боясь пошелохнуться, еще во сто раз хуже! Мой задик совсем онемел, я его так отсидела, что потом он болел три дня!
Вечером делала гимнастику – помогло!
Анна.
Четверг, 1 октября 1942 г.
Милая Китти!
Вчера я страшно перепугалась. В восемь часов раздался звонок, и я вообразила самое ужасное – ты понимаешь, о чем я говорю. Но все стали уверять меня, что это уличные мальчишки, и я постепенно успокоилась.
Дни проходят спокойно. Внизу, на кухне, работает г-н Левен, он фармацевт и ставит химические опыты для фирмы. Он знает весь дом, и мы иногда боимся, как бы ему не пришло в голову пойти в прежнюю лабораторию. Мы ведем себя страшно тихо. Кто бы мог сказать три месяца назад, что Анна, эта непоседа, будет подолгу сидеть не двигаясь и молчать как рыба?
29-го был день рождения фру ван Даан. Отпраздновали скромно. Ей подарили цветы, разные мелочи и к обеду кое-что добавили. У них дома обычай – муж всегда дарит ей красные гвоздики. Кстати, о фру ван Даан: меня дико злят ее вечные попытки заигрывать с моим папой. Она всегда норовит погладить его по щеке или по голове, нарочно выставляет свои «хорошенькие» ножки, пытается острить, вообще при всяком удобном случае привлекать внимание Пима. Но Пиму она вовсе не кажется ни хорошенькой, ни милой, и он равнодушен к ее заигрываниям. Я ничуть не ревную, просто мне это невыносимо. Я ей и в лицо сказала, что мама небось не кокетничает с ее мужем.
Петер иногда бывает очень забавный. У нас есть общая страсть, и нам бывает превесело: мы оба любим всякие переодевания. Вчера он нарядился в платье своей матери, которое его обтягивало, на голове у него красовалась дамская шляпка. А я надела его костюм и фуражку.
Взрослые смеялись до упаду, и нам тоже было ужасно весело.
Элли купила мне и Марго юбки в универмаге, материал очень плохой и дорого. Но зато нас ожидает очень приятное занятие: она подписалась на заочные курсы стенографии для меня, Марго и Петера. К будущему году мы будем блестяще знать стенографию. Неплохо знать такую «тайнопись»!
Анна.
Суббота, 3 октября 1942 г.
Милая Китти!
Вчера опять разыгрался жуткий скандал. Мама рассказала папочке все мои прегрешения – и в страшно преувеличенном виде. Она плакала, я, конечно, тоже ревела, и у меня отчаянно разболелась голова. А папе я сказала, что люблю его больше всех. Пим говорит, что потом все изменится, но я не верю. Мне приходится делать усилия, чтобы спокойно разговаривать с мамой. Отец хочет, чтобы я за ней ухаживала, когда она плохо себя чувствует, а я все равно ничего не делаю.
Прилежно занимаюсь французским и читаю «Прекрасную нивернезку» [5 - Роман французского писателя А. Додэ.].
Анна.
Пятница, 9 октября 1942 г.
Милая Китти!
Сегодня у меня очень печальные и тяжелые вести. Многих евреев – наших друзей и знакомых арестовали. Гестапо обходится с ними ужасно. Их грузят в теплушки и отправляют в еврейский концлагерь Вестерборк. Это – страшное место. На тысячи человек не хватает ни умывалок, ни уборных. Говорят, что в бараках все спят вповалку: мужчины, женщины, дети. Убежать невозможно. Заключенных из лагеря сразу узнают по бритым головам, а многих и по типично еврейской внешности.
Если уж тут, в Голландии, так страшно, то какой ужас ждет их там, куда их высылают! Английское радио передает, что их ждут газовые камеры, и, может быть, это еще самый быстрый способ уничтожения. Мип рассказывает ужасные случаи, она сама в страшном волнении. Недавно ночью на пороге у Мип сидела хромая старуха. Она ждала машину гестапо, которая собирает всех подряд. Старуха дрожала от страха. Зенитки гремели, лучи прожекторов шарили в темноте, эхо от грохота английских самолетов перекатывалось среди домов. Но Мип не решалась взять старуху к себе. Немцы за это карают очень сурово.
Элли тоже стала тихой и грустной. Ее друга отправили в Германию на принудительные работы. Она боится, чтобы его не убило при бомбежке. Английские летчики сбрасывают тонны бомб. Я считаю, что дурацкие шутки, вроде: «Ну, вся тонна на него не свалится!» или «Одной бомбы тоже хватит!» – очень бестактны и глупы. И не только Дирк попал в беду, далеко нет. Каждый день увозят молодежь на принудительные работы. Некоторым удается удрать по дороге или скрыться заранее, но таких очень мало.
Моя печальная повесть еще не кончена. Знаешь ли ты, что такое заложники? Тут немцы придумали самую утонченную пытку. Это страшнее всего. Хватают без разбора ни в чем не повинных людей и держат в тюрьме. Если где-нибудь обнаруживают «саботаж» и виновника не находят, то имеется повод расстрелять нескольких заложников. И потом в газетах появляются предостережения. Что за народ эти немцы! И я тоже когда-то принадлежала к ним. Но Гитлер давно объявил нас лишенными гражданства. Да, большей вражды, чем между такими немцами и евреями, нигде на свете нет!
Анна.
Пятница, 16 октября 1942 г.
Милая Китти!
У меня очень много дел. Только что перевела главу из «Прекрасной нивернезки» и выписала все незнакомые слова, потом решила труднейшую задачу и выучила три страницы французской грамматики. Задач я не люблю и часто откладываю их. Но папа тоже решает задачи с трудом, иногда у меня даже получается лучше, чем у него, но вообще мы оба не умеем их решать и приходится звать на помощь Марго. Зато по стенографии я успела больше всех. Вчера дочитала «Завоевателей», очень хорошая книжка, но не сравнить с «Юп-тер-Хель». Я тебе уже говорила, что считаю Цисси фон Марксвельд блестящей писательницей. Мои дети обязательно должны будут прочесть все ее книжки. Папа дал мне пьесы Кернера: «Кузен из Бремена», «Гувернантку», «Зеленое домино». Хороший писатель.
Мама, Марго и я опять живем дружно, и, по-моему, это самое лучшее. Вчера вечером Марго лежала со мной на кровати. Нам было ужасно тесно, но зато так уютнее. Она спросила – можно ли ей прочесть мой дневник. Я сказала: «Некоторые места можно», а потом спросила про ее дневник. Она обещала мне его дать. Потом разговаривали о будущем, и я спросила, кем она хочет быть. Но она держит это в полной тайне. Я-то слыхала, что она хочет стать учительницей, и, кажется, так оно и есть. Впрочем, не буду выпытывать.
Сегодня утром я прогнала Петера с его кровати и разлеглась на ней. Он рассвирепел, а я и внимания не обратила. В сущности он мог бы быть со мной любезнее: я ему еще вчера вечером дала яблоко.
Я спросила Марго, считает ли она меня некрасивой, и она сказала, что я смешная, но у меня красивые глаза. Не очень-то определенный ответ, как по-твоему?
Ну, до следующего раза!
Анна.
Вторник, 20 октября 1942 г.
Милая Китти!
Нас опять так напугали, что у меня еще дрожат руки, хотя прошло уже два часа. В доме есть пять огнетушителей «Минимакс». Нас никто не предупредил, что их придут заряжать. И мы, конечно, вели себя не очень осторожно, пока я вдруг не услышала стук молотка в прихожей. Я думала, что это плотник, и сказала Элли, которая обедала с нами наверху, что ей сейчас нельзя идти вниз. Мы с отцом стали поочередно слушать у дверей, когда этот человек уйдет. После того как он поработал с четверть часа, он, как нам показалось, положил инструменты на шкаф и постучал в нашу дверь. Мы оба побелели. Неужели он что-нибудь заметил и решил проверить, что там скрывается? Кажется, так оно и было, потому что к нам все время стучали, дергали дверь, трясли ее и толкали. Я чуть не упала в обморок при одной мысли, что чужой человек вдруг откроет наше замечательное убежище, и мне казалось, что прошел целый век, пока я не услышала голос Коопхойса: «Откройте же, это я!»
Мы сразу открыли. Оказывается, крюк, на который двери запираются изнутри и который посвященные могут открыть и снаружи, зацепился за что-то, и поэтому нас не могли вовремя предупредить о приходе рабочего. Теперь он уже ушел. Но когда Коопхойс хотел зайти за Элли, он не смог открыть вертящуюся дверь и потому так стучал и грохотал. У меня с сердца свалилась гигантская тяжесть! Я представляла себе человека, который вот-вот к нам ворвется, и он все рос, рос и становился непобедимым великаном. Что и говорить, нам повезло: на этот раз все обошлось!
В понедельник было страшно весело. Мип и Хенк ночевали у нас. Мы с Марго на эту ночь «переселились» к папе с мамой, а наши друзья спали у нас в комнатке. Обед удался на славу. Конечно, и тут не обошлось без происшествий. В папиной настольной лампе произошло короткое замыкание, и мы вдруг очутились в темноте. Электрический счетчик, в который вворачивают предохранители, висит в самой глубине склада, и копаться там без света – сомнительное удовольствие. Но, к счастью, нам повезло и за десять минут повреждение было исправлено. Можно было потушить нашу иллюминацию. Утром мы встали рано. Хенку надо было уходить в половине девятого, а нам хотелось спокойно позавтракать. Лило как из ведра, и Мип радовалась, что ей в такую погоду не надо выходить из дому. После того как мы с папой все убрали, я засела зубрить французские глаголы. Потом я читала «Леса поют вечно», чудная книжка, жаль, что я ее скоро кончу.
Через недельку Элли тоже останется у нас ночевать!
Анна.
Четверг, 29 октября 1942 г.
Милая Китти!
Я очень беспокоюсь. Отец заболел. У него высокая температура и красная сыпь, как при кори. Представь себе, мы даже доктора вызвать не можем! Мама заставила его хорошенько пропотеть. Может быть, температура упадет.
Вчера Мип рассказывала, что квартира ван Даанов разграблена немцами. Мы еще ничего не говорили фру ван Даан. В последнее время она ужасно нервничает, а нам совершенно неинтересно часами слушать про роскошный сервиз и дорогую мебель, которая осталась в квартире. Нам ведь тоже пришлось оставить дома все хорошее. Тут жалобы не помогут.
Мне теперь позволяют читать некоторые книги для взрослых, и я сейчас взяла Нико ван Сухтелена «Юность Евы». В сущности, большой разницы между этой книгой и книгами для девочек я не вижу. Конечно, в этой книге иногда женщины продают себя незнакомым мужчинам и за это получают массу денег. Я бы умерла от стыда перед чужим мужчиной. Потом там сказано, что у Евы началось «нездоровье». Мне ужасно хочется, чтобы и у меня началось, я знаю, как это важно.
Отец вытащил из шкафа драмы Шиллера и Гёте и будет нам читать вслух каждый вечер. Мы начали с «Дон-Карлоса». Добрый пример папы заставил маму вручить мне молитвенник. Я из приличия немного почитала. Все это звучит довольно красиво, но мне ничего не дает. И зачем она хочет насильно сделать меня религиозной?
Завтра в первый раз затопят печь. Наверно, будем сидеть в дыму. Камин давным-давно не чищен.
Анна.
Подвижная книжная полка, маскировавшая вход в заднюю половину дома
Повернутая полка, открывавшая лестницу в убежище
Суббота, 7 ноября 1942 г.
Милая Китти!
Мама страшно нервничает, и для меня это опасный подводный камень. Случайно ли, что мои родители никогда не бранят Марго, а все валят на мою голову? Вчера, например, Марго читала книгу с чудесными иллюстрациями. Она поднялась наверх и отложила книгу, чтобы потом опять взяться за чтение. Так как мне делать было нечего, я взяла книгу посмотреть картинки. Она вернулась, увидела «свою» книжку у меня в руках, нахмурилась и стала отнимать книгу. А мне хотелось еще немножко посмотреть. Марго рассердилась, и мама сказала: «Книгу читает Марго, отдай ей сейчас же!» Пришел отец, ничего не зная, он тоже решил, что Марго обижают, и сказал: «Посмотрел бы я на тебя, если бы Марго захватила твою книжку!»
Я тут же уступила, отдала книгу и вышла из комнаты – они решили, что я обиделась. Но я не обиделась и не рассердилась, а просто мне стало очень грустно.
Не справедливо, что отец, не узнав, в чем дело, вмешался. Я сама отдала бы книгу Марго во сто раз скорей, если бы родители не вмешались и не стали бы сразу на сторону Марго. Вполне понятно, что за нее заступилась мама. Они всегда стоят друг за дружку. Я так к этому привыкла, что не обращаю внимания, когда мама меня пилит или Марго раздражается. Я их люблю, просто потому что они мама и Марго.
Папа – дело другое. Когда он ставит Марго в пример мне, хвалит все, что она делает, и нежен с ней, у меня внутри что-то ноет. Потому что папа для меня – все на свете! Он мой идеал, я люблю его больше всех! Он сам не сознает, что к Марго он относится не так, как ко мне. Для него Марго – самая умная, самая красивая, самая лучшая. Но я тоже имею право на серьезное отношение. В семье считается, что я ломака и бездельница, и мне всегда вдвойне горько: из-за того, что меня все попрекают, и еще больше оттого, что я не справляюсь с собой. Не нужны мне поверхностные проявления нежности, не нужны и так называемые «душевные разговоры». Я жду от отца того, чего он мне дать не может. Нет, я не ревную его к Марго, не нужна мне ни ее красота, ни ее ум. Я хочу одного: чтобы отец любил меня по-настоящему, глубоко, не только как своего ребенка, но и как человека, как меня, Анну.
Я цепляюсь за папу, потому что он один еще поддерживает во мне любовь к семье. Он не понимает, что мне необходимо иногда высказать ему все про маму. Он не хочет слушать о маминых недостатках, избегает всяких разговоров на эту тему. А мне часто невыносимо мамино отношение. Иногда я не могу удержаться и упрекаю ее за пренебрежительное высокомерие, за насмешливость, жестокость. И вовсе я не всегда виновата в наших ссорах.
Вообще я во всем полная противоположность маме, оттого у нас вечно столкновения. Я не берусь судить о ее характере, тут я не судья. Я смотрю на нее только как на мать. Но для меня она не такая мать, какая мне нужна. Приходится быть матерью самой себе. Я совсем от них отделилась, иду своим путем. И, кто знает, куда он меня заведет? Мысленно я представляю себе идеальную мать и жену, но в той, которую я должна называть «матерью», я не вижу ни малейшего сходства с этим идеалом.
Я стараюсь не обращать внимания на мамины недостатки, видеть в ней только одно хорошее и развивать в себе то, чего лишена мама. Но это не всегда удается; и хуже всего, что ни папа, ни мама не хотят понять, чего мне не хватает в жизни, и я за это на них очень обижаюсь. Неужели родители никак не могут справедливо относиться к своим детям?
Иногда я думаю: может быть, бог меня испытывает? Мне надо работать над собой без всякого примера и без всякой помощи, но зато я стану сильной и стойкой.
Кто будет читать когда-нибудь эти письма, кроме меня самой? Кто мне поможет? Мне так нужна помощь, так нужно сочувствие. Часто я падаю духом и никак не могу быть такой, как хочу. Я сознаю это, я каждый день стараюсь начать все снова, исправиться.
Но ко мне так несправедливы! Сегодня меня считают взрослой и мне все можно знать, а на следующий день оказывается, что Анна еще дурочка, младенец, воображает, что все вычитала из книжек, а сама ничего не понимает. Но я не ребенок и не кукла, с которой можно забавляться. У меня свои идеалы, свои мысли и планы, хотя я их еще не умею выразить словами. Во мне подымается столько сомнений, особенно вечером, когда я одна, а иногда и днем, при всех этих людях, с которыми я заперта, – как они мне надоели! Как надоело, что они не понимают ни моих трудностей, ни меня. И в конце концов я всегда возвращаюсь к своему дневнику. С этого я начинаю, этим кончаю. Китти всегда терпеливо слушает, и я обещаю ей выдержать до конца, справиться со своим горем и найти свою дорогу. Но как бы мне хотелось чего-то добиться, как хочется, чтобы любящая рука меня поддержала и приласкала…
Не осуждай меня! Пойми пожалуйста, что иногда терпение лопается!
Анна.
Понедельник, 9 ноября 1942 г.
Милая Китти!
Вчера был день рождения Петера. Он получил хорошие подарки, среди них очень интересную игру, электрическую бритву и зажигалку, не потому, что он курит, а потому, что это шикарно!
Но самый большой сюрприз нам приготовил г-н ван Даан, сообщив, что англичане высадились в Тунисе, Касабланке, Алжире и Оране!
– Это начало конца! – сказали все.
Но Черчилль, английский премьер-министр, который, наверно, слышал такое же мнение и у себя в Англии, сказал в своей речи:
«Эта высадка чрезвычайно важна, но пусть не думают, что это начало конца. Скорее это конец начала».
Это большая разница, правда? Но все же есть основания надеяться. Огромный русский город Сталинград немцы осаждают уже три месяца, а взять никак не могут.
Возвращаюсь к будничным делам. Когда рассказываешь о нашем убежище, надо хоть раз упомянуть о том, как нас снабжают продуктами. Имей в виду, что наши «верхние» – настоящие обжоры. Хлеб нам поставляет очень славный булочник, знакомый Коопхойса. Конечно, мы получаем меньше, чем прежде, но все же достаточно. Продовольственные карточки нам покупают на черном рынке. Цены на них растут. Сначала платили 27 гульденов, а теперь – 33! За такой клочок бумажки!!!
Чтобы в доме был хоть какой-то запас, кроме консервов, мы купили 270 фунтов сушеного гороху и фасоли, которые висят в мешках в коридоре у самой двери. Но от тяжести на мешках разошлись швы, и было решено этот зимний запас перенести на чердак. Петеру поручили перетащить мешки. Пять из шести мешков благополучно очутились наверху, и Петер как раз взялся за шестой, как вдруг распоролся нижний шов, и ливень, нет, град коричневой фасоли обрушился на лестницу. Внизу в конторе подумали, что старый дом обвалился у них над головой. К счастью, там не было посторонних. Петер перепугался насмерть, но тут же стал оглушительно хохотать, когда увидел меня на нижней ступеньке, всю засыпанную фасолью, – я стояла по щиколотку в фасоли!
Мы стали собирать фасоль, но она такая мелкая и скользкая, что все время проскакивает сквозь пальцы и закатывается во всякие щели и дыры. Теперь всякий, кто проходит по лестнице, всегда подбирает фасолины и относит их наверх, к фру ван Даан.
Чуть не забыла самое главное: папа выздоровел!
Анна.
Постскриптум. Только что по радио передали, что Алжир взят. Марокко, Касабланка и Оран тоже вот уже несколько дней в руках англичан. Скоро должны взять и Тунис.
Вторник, 10 ноября 1942 г.
Милая Китти!
Потрясающая новость! Мы должны принять восьмого «подпольного жителя». Мы часто думали, что тут хватит места и еды еще на одного человека. Нам только не хотелось нагружать Кралера и Коопхойса. Но когда стали все больше и больше рассказывать про ужасные преследования евреев, отец попробовал узнать мнение наших друзей, и они сказали, что это великолепная мысль. «Что семь, что восемь человек – опасность та же», – сказали они и были правы. Тогда мы стали обсуждать, какой из наших одиноких знакомых подойдет к нашему «подпольному» семейству. Найти такого оказалось нетрудно. После того как отец отвел все предложения ван Даанов взять кого-нибудь из их родственников, мы выбрали нашего знакомого, зубного врача, по имени Альберт Дуссель. Его жена уже за границей. Говорят, что он хороший человек, а нам и ван Даанам он очень приятен. Так как Мип хорошо его знает, все устраивается отлично. Когда он приедет, он будет спать у меня в комнате вместо Марго, а она перекочует со своей раскладушкой в комнату родителей.
Анна.
Четверг, 12 ноября 1942
Милая Китти!
Дуссель был просто счастлив, когда Мип ему передала, что нашла для него убежище. Она посоветовала ему прийти к нам как можно раньше, лучше всего послезавтра. Но он не решался, сказал, что ему надо еще привести в порядок свою картотеку, принять двух пациентов и закончить все расчеты. Сегодня утром Мип нам об этом рассказала. Мы считали, что правильнее не затягивать. Вся эта подготовка только потребует объяснений с разными людьми, которым вообще лучше ничего не знать. Мип старалась уговорить этого Дусселя переехать в субботу. Он отказался и приедет только в понедельник. Смешно, что он сразу не ухватился за такое предложение. Вот если его заберут на улице, он не сможет ни картотеку приводить в порядок, ни расчеты заканчивать, ни пациентов принимать. Я считаю, что папа напрасно ему уступил. Других новостей пока нет.
Анна.
Вторник, 17 ноября 1942 г.
Милая Китти!
Дуссель тут. Все сошло благополучно. Мип велела ему прийти к почтамту. Он явился точно. Коопхойс, знавший его в лицо, подошел к нему и сказал, что тот господин, к которому его якобы позвали, приедет позже, а пока что Дусселю придется подождать в конторе у Мип. Коопхойс уехал на трамвае, Дуссель пошел пешком и в половине двенадцатого был уже в конторе. Ему пришлось снять пальто, чтобы не увидели желтую звезду, и ждать в кабинете у Коопхойса, пока не уйдет уборщица. Об этом он, конечно, не знал. Потом Мип увела Дусселя наверх под предлогом, что в кабинете начнется совещание. Перед глазами ошалевшего Дусселя открылась вертящаяся дверь, и они с Мип проскользнули туда.
Мы все собрались наверху у ван Даанов, чтобы встретить нашего нового жильца кофе и коньяком. Мип привела его в нашу комнату. Он сразу узнал нашу мебель, но ему и в голову не пришло, что мы все так близко. Когда Мип ему об этом сказала, он ничего не мог понять. Она не дала ему опомниться и привела наверх. Дуссель упал на стул, выпучил на нас глаза, словно не веря себе. Потом он начал, заикаясь, бормотать: «Да как же… нет… разве вы не в Бельгии? Значит, офицер не приехал?.. А машина? Значит, бегство сорвалось?..»
И тут мы ему рассказали, что сами распространили эти слухи насчет офицера и машины, чтобы обмануть всех, а особенно немцев, если они станут нас искать. Дуссель онемел от такой изобретательности и еще больше удивился, когда ему показали наше хитрое, отлично оборудованное убежище. Мы вместе поели, потом он отдохнул, выпил с нами чаю и разложил свои пожитки, которые еще раньше принесла Мип. Скоро он совсем освоился, особенно после того, как прочел правила внутреннего распорядка для нашего убежища (сочиненные ван Дааном).
Проспект и путеводитель по убежищу,
специально учрежденному для временного пребывания евреев и им подобных.
Открыто круглый год. Красивая, спокойная, безлесная местность в самом сердце Амстердама. Проезд трамваем № 17 и 13, а также на машинах и велосипедах для тех, кому немцы не запретили пользоваться этими способами передвижения, а кроме того – пешком.
Квартирная плата. Бесплатно.
Обезжиренное диетическое питание.
Проточная вода: в ванной комнате (без ванны), а также, к сожалению, на некоторых стенках.
Просторное помещение для хранения всякого имущества.
Собственная радиостанция: прямая связь с Лондоном, Нью-Йорком, Тель-Авивом и многими другими станциями. К услугам жильцов с шести вечера.
Часы отдыха. С десяти часов вечера до семи тридцати утра, в воскресенье – до десяти утра. При исключительных обстоятельствах часы отдыха могут быть назначены среди дня, по распоряжению управления убежищем. Эти указания выполняются строжайшим образом в целях общей безопасности.
Каникулы. Временно отменяются.
Разговорный язык. Любой язык… только шепотом.
Гимнастика. Ежедневно.
Занятия. Стенография – раз в неделю по часу (письменно). Английский, французский, математика и история в любое время дня.
Часы принятия пищи. Завтрак ежедневно, за исключением воскресных и праздничных дней – ровно в десять.
Обед – с 115 до 145.
Ужин – холодный или горячий – в разное время, а зависимости от передачи последних известий.
Обязательства по отношению к комиссии продовольственного снабжения. Постоянная готовность помочь им в конторской работе!
Гигиенические процедуры: «Ванная» предоставляется в распоряжение всех жильцов по воскресеньям с девяти утра. Купаться можно в уборной, на кухне, в кабинете или в конторе – по выбору.
Спиртные напитки разрешаются только по рецепту врача.
Анна.
Четверг, 19 ноября 1942 г.
Милая Китти!
Как мы и ожидали, Дуссель оказался очень славным человеком. Честно говоря, мне не очень приятно, что посторонний человек пользуется всем в моей комнате, но ради доброго дела можно и потерпеть. «Лишь бы спасти человека, остальное не имеет значения», – говорит отец, и он совершенно прав.
В первый же день Дуссель подробно расспросил меня обо всем, например: когда в конторе бывает уборщица, когда можно пользоваться уборной и где лучше всего мыться. Тебе, Китти, это может быть и смешно, но в убежище все страшно важно. Так как вниз часто приходят люди непосвященные, то мы должны вести себя особенно тихо, когда кто-нибудь есть в конторе, а мы знаем, в какое время бывают посетители. Все это я объяснила Дусселю самым подробным образом и удивилась, до чего он несообразителен, все переспрашивает по два раза, да и тогда плохо запоминает. Может быть, он еще не опомнился от удивления и все наладится. А вообще все в порядке.
Дуссель подробно рассказывал нам о внешнем мире, от которого мы так давно отрезаны. Все больше про грустные дела. Многие наши друзья и знакомые увезены и в страхе ждут теперь ужасной развязки. Каждый вечер по улицам носятся зеленые и серые военные машины. «Зеленые» – то есть эсэсовцы, и «черные» – голландская фашистская полиция, везде ищут евреев. Стоит им найти хоть одного, они забирают всех в доме. Они звонят в каждый дом и, если никого не находят, идут в следующий. Часто у них в руках именные списки и они забирают всех по этим спискам. Никто не может избежать этой судьбы, если вовремя не скроется. Иногда они берут выкуп. Они отлично знают материальное положение своих жертв.
Как это похоже на охоту за рабами в старое время! Я часто вижу перед собой эту картину: толпы хороших, ни в чем не повинных людей с плачущими детьми, ими командуют несколько отвратительных негодяев, бьют их, мучают и гонят вперед, пока они не падают от усталости. Никому нет пощады. Старики, грудные дети, беременные женщины, больные, калеки… всех, всех гонят в этот смертный путь!
А тут нам так хорошо, так тихо и спокойно! Нас не касается этот ужас, но мы вечно в тревоге и страхе за всех, кто нам дорог, за всех, кому нельзя помочь.
Мне бывает совсем скверно, когда я лежу в теплой постели, а мои лучшие подруги в это время, может быть, на ветру, на холоде, бесконечно страдают, а многие, наверно, погибли. Мне становится жутко, когда я вспоминаю, что те, с кем я была связана самой тесной дружбой, теперь отданы в руки свирепых палачей, каких еще не знала история. И только за то, что они евреи!
Анна.
Пятница, 20 ноября 1942 г.
Милая Китти!
Собственно говоря, мы растерялись. Раньше к нам доходило мало сведений о судьбе знакомых. Может быть, и лучше, что мы ничего не знали точно. Когда Мип рассказывала какой-нибудь страшный случай про наших друзей, мама и фру ван Даан начинали плакать, так что Мип совсем перестала рассказывать. Но Дусселя все засыпали вопросами, и он рассказал столько всяких ужасов и страхов, что невозможно выдержать. Неужели мы опять будем смеяться и беззаботно веселиться, когда потускнеют эти впечатления? Но никакой пользы ни себе, ни тем, кто остался, мы не принесем, если все время станем горевать и превратим наше убежище в кладбище. И все же, что бы я ни делала, я всегда думаю о тех, кого увезли. Стоит мне рассмеяться – и я пугаюсь и говорю себе, что нехорошо быть веселой. Неужели надо весь день грустить? Не могу я так, это подавленное состояние должно пройти.
Рядом с этими грустными делами у меня свои личные неприятности, правда, по сравнению с огромным несчастьем, о котором я только что писала, они кажутся мелкими. Но должна тебе сказать, что в последнее время я ужасно одинока! Во мне какая-то ужасная пустота. Раньше я об этом не думала. Развлечения, друзья занимали все мои мысли. А теперь меня мучают сложные вопросы. И я поняла, что даже отец, как бы я его ни любила, не может заменить мне весь мой прежний мир.
Наверно, я, по-твоему, неблагодарное существо, Китти? Но иногда мне кажется, что я не выдержу: слышать все эти ужасы, переживать собственные трудности да еще быть для всех козлом отпущения!
Анна.
Суббота, 25 ноября 1942 г.
Милая Китти!
Мы жгли слишком много электричества и перерасходовали наш лимит. Теперь надо чрезвычайно экономить. Иначе могут отключить ток – и мы будем сидеть без света две недели. С четырех или с половины пятого нам нельзя читать. Мы коротаем время во всяких развлечениях: загадываем загадки, делаем в темноте гимнастику, разговариваем по-английски или по-французски, пересказываем прочитанные книги… Но в конце концов все надоедает. Теперь я нашла новое развлечение: смотреть в полевой бинокль в яркоосвещенные окна соседей! Днем нам нельзя раздвигать занавески ни на сантиметр, но вечером это не так опасно. Никогда я не думала, что наблюдать за соседями так интересно! Я видела, как одна семья обедала, другая смотрела кинофильм, а зубной врач напротив лечил какую-то нервную старую даму.
Кстати, о зубных врачах! Дуссель, про которого все говорили, что он замечательно умеет обращаться с детьми и очень их любит, оказался совершенно ветхозаветным человеком и вечно читает длинные проповеди насчет хороших манер и поведения. Как известно, я имею сомнительное «счастье» жить в одной комнате с «его светлостью», и так как я считаюсь самой невоспитанной из всей нашей молодой тройки, то мне очень трудно избавиться от непрерывных попреков и наставлений, разве что притвориться глухой. Но это еще ничего, не будь он таким ябедой и не бегай он каждую секунду с доносами – да еще к маме! Только я успеваю получить от него хорошую порцию, как приходит мама и добавляет масла в огонь, а если мне особенно везет, то через пять минут меня вызывает фру ван Даан и тоже начинает брюзжать.
Да, Китти, не так-то легко быть дурно воспитанной и притом главным объектом – читай: громоотводом! – для вечных попреков и наставлений нашего критически настроенного семейства.
Вечером в постели, когда я думаю обо всех грехах и проступках, которые мне приписывают, у меня в голове начинается такая неразбериха от этих жалоб, что я начинаю плакать, а иногда – смотря по настроению – хохотать. И я засыпаю со всякими дикими фантазиями: что надо стать не такой, как мне хочется, или что я и сейчас не такая, какой хотелось быть, и что все надо делать не так, как я хочу. Я хочу стать другой, чем я есть, потому что я не такая, какой мне хотелось бы быть…
Ну вот, я и тебя запутала! Не сердись! Но вычеркивать я ничего не стану, раз это уж написано черным по белому, а вырывать листок тоже нельзя – при теперешнем недостатке бумаги это просто грех! Могу только посоветовать тебе – не читай последние строчки и не старайся в них разобраться, не то так запутаешься, что потом и не выберешься!
Анна.
Понедельник, 7 декабря 1942 г.
Милая Китти!
В этом году ханука [6 - Ханука – еврейский праздник.] и день св. Николая [7 - День св. Николая – 6 декабря – национальный праздник в Голландии.] почти совпадают. В день хануки мы только зажгли свечи и то всего на десять минут, так как их не достать. Все-таки, когда все запели, было очень торжественно! Господин ван Даан смастерил очень красивый деревянный подсвечник.
Но день св. Николая, в субботу, мы отпраздновали еще лучше! Нам было очень любопытно, о чем Элли и Мип все время шептались с папой, когда приходили к нам наверх: мы чувствовали, что они что-то затевают. И, правда, в восемь часов мы все спустились по лестнице вниз в проходную комнату; мне было так жутко, что я все время думала – хоть бы вернуться живой! Так как в этой комнатке нет окон, то можно было зажечь свет. Отец открыл стенной шкаф, и все закричали: «Ах, как красиво!» Там стояла огромная корзина, прелестно убранная цветной бумагой и украшенная символической маской «Черного Петера». Когда мы благополучно внесли корзину наверх, каждый нашел для себя подарок с надписью в стихах. Ты сама знаешь, какие стишки пишутся на такой случай, и я их повторять не буду. Я получила большую пряничную куклу, отец – подставки для книг, мама – календарь, фру ван Даан – мешочек для пыльных тряпок, господин ван Даан – пепельницу. Словом, для всех придумали что-нибудь приятное, а так как мы никогда еще не праздновали день св. Николая, то сочли «премьеру» весьма удачной!
Конечно, для наших друзей «снизу» мы тоже приготовили подарки из того, что осталось от доброго старого времени. Сегодня нам сказали, что г-н Воссен сам сделал книжные подставки для папы и пепельницу для ван Даана. Как изумительно, что кто-то может своими руками делать такие художественные вещи!
Анна.
Четверг, 10 декабря 1942 г.
Милая Китти!
Ван Даан ведал мясным, колбасным и бакалейным отделами фирмы. Его пригласили как выдающегося специалиста. И теперь, к нашей общей радости, он проявил себя с «колбасной» стороны.
Мы заказали много мяса для колбас (конечно, на черном рынке!), чтобы иметь запас на случай голода. Очень занятно смотреть, как мясо сначала пропускают через машинку, раза два-три, потом смешивают со всякими специями и, наконец, наполняют этой массой кишки. Уже за обедом мы ели жареную колбасу с капустой! Но копченую колбасу надо сначала хорошенько просушить, поэтому ее подвесили на веревочках к палке под потолком. Все, кто входит в комнату и видит висящие колбасы, начинает хохотать – они так смешно болтаются!
В комнате был чудовищный беспорядок. Ван Даан возился с мясом, он повязал фартук своей жены и казался даже толще, чем на самом деле. Он был похож на настоящего мясника – руки в крови, лицо потное, красное, фартук в пятнах. А фру ван Даан, как всегда, хочет делать все сразу: учить голландские слова, мешать суп, смотреть за мясом и при всем при этом стонать, что у нее сломано ребро. Вот что случается, когда тщеславные пожилые(!!!) дамы делают рискованные гимнастические упражнения, чтобы согнать жир с толстого зада!
У Дусселя воспалился глаз, он сидел у печки и клал компрессы. Папа сидел у окна, его освещал тонкий луч солнца. Наверно, у него опять приступ ревматизма, он как-то весь согнулся и с несчастным видом смотрел, как ван Даан работает. Петер носился по комнате с котом, по имени Муши. Мама, Марго и я чистили картошку. Но мы это делали механически, потому что как зачарованные следили за работой ван Даана.
Дуссель возобновил свою зубоврачебную практику. И ты будешь иметь удовольствие услышать о его первом приеме. Мама гладила белье, и фру ван Даан решила стать первой пациенткой. Она уселась на стул посреди комнаты, а Дуссель важно и медленно стал раскладывать инструменты. Он попросил одеколону для дезинфекции и вазелину вместо воску. Потом он заглянул в рот к ван Даанше и стал стучать и ковырять у нее в коренном зубе, причем фру ван Даан все время вздрагивала, как будто от невыносимой боли, и испускала нечленораздельные звуки. После длительного обследования – так ей казалось, хотя прошло всего минуты две, – Дуссель хотел вычистить ей дупло. Но об этом и думать было нечего! Фру ван Даан отбивалась руками и ногами, так что Дусселю пришлось выпустить из рук крючок, которым он чистил дупло, и крючок застрял в зубе. Тут началось черт знает что! Мадам металась, хотя ей мешал крючок в зубе, пробовала его вытащить и еще глубже всаживала в зуб. Дуссель стоял перед ней совершенно спокойно, уперев руки в боки, и смотрел на этот цирк. Все остальные зрители хохотали. Это, конечно, было низко: наверно, я бы орала не меньше.
После страшных усилий, стонов и охов фру ван Даан наконец вытащила крючок, и Дуссель как ни в чем не бывало снова взялся за работу. Он работал так быстро, что его пациентка больше ничего не успела выкинуть. Но у него никогда не бывало столько помощников! Ван Даан и я фигурировали в качестве ассистентов, и, наверно, у всех нас был такой вид, словно мы сошли со средневековой картины «Шарлатаны за работой». Но наконец терпение пациентки истощилось. Она сказала, что ей нужно смотреть за супом и за обедом.
Одно можно сказать наверняка: к зубному врачу она обратится не так скоро!
Анна.
Воскресенье, 13 декабря 1942 г.
Милая Китти!
Уютно сижу у окна в большой конторе и наблюдаю в щелку, сквозь толстые занавеси, что делается на улице. Уже сумерки, но света достаточно, чтобы тебе писать.
Странно смотреть, как люди бегут по улице. Кажется, что они ужасно торопятся куда-то и спотыкаются о собственные ноги. Велосипедисты так гонят, что трудно различить, кто сидит в седле – мужчина или женщина.
Здесь настоящий рабочий квартал и у всех довольно бедный вид, а дети такие грязные, что хоть бери их щипцами. Настоящие уличные ребятишки, с сопливыми носами, и говорят на таком диалекте, что ничего не поймешь.
Вчера, когда мы с Марго купались, мне пришло в голову: что, если бы поймать на удочку пару этих малышей, посадить их в корыто, вымыть, переодеть в чистое и пустить, и они…
«И они завтра станут опять такими же грязными и оборванными», – перебила Марго.
Но за окном еще много интересного: машины, баржи, дождик. Я слышу, как тормозит трамвай, и придумываю что попало. Наши мысли так же однообразны, как наша жизнь, все время вертятся по кругу: от евреев – к еде, от еды – к политике, а от политики – … Кстати, о евреях; вчера я видела в щелочку двух евреев на улице. Ужасно странное чувство: как будто я их предаю тем, что сижу тут и смотрю на их несчастье.
Напротив нас, у берега, стоит жилая баржа, на ней живет матрос со своей семьей. У них есть песик, мы слышим, как он лает, а когда он бегает около борта, нам виден его хвост.
Снова полил дождь, и почти все люди спрятались под зонтиками. Теперь мне видны только дождевики, а иногда капюшоны.
Но мне и не надо больше ничего видеть. Я и так уже хорошо знаю этих женщин, они проходят в своих зеленых и красных макинтошах, на сбитых каблуках, с потертыми сумками, и фигуры у них отяжелевшие, животы вздуты оттого, что они едят много картошки и мало всего остального. У одной лицо несчастное, у другой – довольное, это, наверное, зависит от того, какое настроение у их мужей.
Анна.
Вторник, 22 декабря 1942 г.
Милая Китти!
В наше убежище пришла радостная весть: к рождеству каждому из нас обещают выдать дополнительно по сто двадцать пять граммов масла. Официально выдают по двести пятьдесят граммов, но это относится только к тем счастливым смертным, которые живут на свободе. Беглецы, вроде нас, которые могут купить только четыре карточки на восьмерых, радуются и половине! Мы хотим что-нибудь спечь, раз есть масло. Я собираюсь сделать коржики и два торта. Мама говорит, что, пока все по хозяйству не сделано, она мне не позволит ни читать, ни заниматься.
Фру ван Даан лежит с ушибленным ребром в постели, ноет с утра до вечера, заставляет всех за собой ухаживать, делать ей компрессы и всем недовольна. Поскорей бы она встала и сама себе все делала! Должна признать, что она очень трудолюбивая и, когда хорошо себя чувствует, очень веселая.
Мало им того, что они вечно шикают на меня днем, – считается, что я говорю слишком громко, но у моего уважаемого господина соседа вошло в привычку шикать на меня и по ночам. Если бы его слушаться, мне нельзя было бы даже повернуться в постели. Я делаю вид, что ничего не замечаю, но в следующий раз, когда он зашипит: «Шш-шш!», я в ответ тоже зашиплю. Все равно я на него зла за то, что по воскресеньям он с самого раннего утра зажигает лампу, чтобы делать зарядку. Мне кажется, что он часами возится, да еще к тому же он толкает стулья, подставленные к моей кровати, и я окончательно просыпаюсь. Встаю, не выспавшись, и с удовольствием поспала бы еще немного. А когда кончается «путь к красоте и силе», он начинает совершать свой туалет. Подштанники он с вечера вешает на крюк, поэтому после гимнастики идет за ними, потом – обратно. Конечно, он при этом забывает галстук, лежащий на столе, без конца бегает взад и вперед, натыкается на стулья. Прощай, мой воскресный отдых!
Но стоит ли жаловаться на таких смешных старичков? Иногда меня так и подмывает сыграть с ним какую-нибудь штуку: запереть двери, вывернуть лампочку, спрятать его одежду. Но ради мира и тишины я все же воздерживаюсь!
Ах, я становлюсь такой приме-е-е-рной! Тут все надо делать с умом: не давать воли языку, слушаться, быть вежливой, услужливой, уступать – да мало ли что еще! Право, мне кажется, что весь мой ум – а его не так уж много! – уйдет на эти старания. Боюсь, что на послевоенное время ничего не останется.
Анна.
Среда, 13 января 1943 г.
Милая Китти!
Сегодня мы опять страшно расстроены, нельзя спокойно сидеть и работать. Происходит что-то ужасное. Днем и ночью несчастных людей увозят и не позволяют ничего брать с собой, – только рюкзак и немного денег. Но и это у них тоже потом отнимают!
Семьи разлучают, отцов и матерей отрывают от детей. Бывает, что дети приходят домой из школы, а родителей нет, или жена уйдет за покупками и возвращается к опечатанной двери – оказывается, всю семью увели!
И среди христиан растет тревога: молодежь, их сыновей отсылают в Германию. Везде горе!
Каждую ночь сотни самолетов летят через Голландию бомбить немецкие города, каждый час в России и в Африке гибнут сотни людей. Весь земной шар сошел с ума, везде смерть и разрушение.
Конечно, союзники сейчас в лучшем положении, чем немцы, но конца все равно не видно.
Нам живется неплохо, лучше, чем миллионам других людей. Мы сидим спокойно, в безопасности, мы в состоянии строить планы на послевоенное время, мы даже можем радоваться новым платьям и книгам, а надо было бы думать, как приберечь каждый цент и не истратить его зря, потому что придется помогать другим и спасать всех, кого можно спасти.
Многие ребятишки бегают в одних тонких платьицах, в деревянных башмаках на босу ногу, без пальто, без перчаток, без шапок. В желудках у них пусто, они жуют репу, из холодных комнат убегают на мокрые улицы, под дождь, ветер, потом приходят в сырую, нетопленную школу. Да, в Голландии дошло до того, что дети на улице выклянчивают у прохожих кусок хлеба! Я бы могла часами рассказывать, сколько горя принесла война, но мне от этого становится еще грустнее. Нам ничего не остается, как спокойно и стойко ждать, пока придет конец несчастьям. И все ждут – евреи, христиане, все народы, весь мир… А многие ждут смерти!
Анна.
Суббота, 30 января 1943 г.
Милая Китти!
Я вне себя от бешенства, но должна сдерживаться! Хочется топать ногами, орать, трясти маму за плечи, – не знаю, что бы я ей сделала за эти злые слова, насмешливые взгляды, обвинения, которыми она меня осыпает, как стрелами из туго натянутого лука. Мне хочется крикнуть маме, Марго, Дусселю, даже отцу: оставьте меня, дайте мне вздохнуть спокойно! Неужели так и засыпать каждый вечер в слезах, на мокрой подушке, с опухшими глазами и тяжелой головой? Не трогайте меня, я хочу уйти от всех, уйти от жизни, – это было бы самое лучшее! Но ничего не выходит. Они не знают, в каком я отчаянии. Они сами не понимают, какие раны они мне наносят!
А их сочувствие, их иронию я совсем не могу выносить! Хочется завыть во весь голос!
Стоит мне открыть рот, – им уже кажется, что я наговорила лишнего, стоит замолчать, – им смешно, каждый мой ответ, – дерзость, в каждой умной мысли, – подвох, если я устала, – значит, я лентяйка, если съела лишний кусок, – эгоистка, я дура, я трусиха, я хитрая – словом, всего не перечесть. Целый день только и слышишь, какое я невыносимое существо, и хотя я делаю вид, что мне смешно и вообще наплевать, но на самом деле мне это далеко не безразлично.
Я попросила бы господа бога сделать меня такой, чтобы никого не раздражать. Но из этого ничего не выйдет.
Видно, такой я родилась, хотя я чувствую, что я вовсе не такая плохая. Они и не подозревают, как я стараюсь все делать хорошо. Я смеюсь вместе с ними, чтобы не показывать, как глубоко я страдаю. Сколько раз я заявляла маме, когда она несправедливо на меня нападала: «Мне безразлично, говори, что хочешь, только оставь меня в покое, все равно я неисправима!»
Тогда мне говорят, что я дерзкая, и дня два со мной не разговаривают, а потом вдруг все забывается и прощается. А я так не могу – один день быть с человеком страшно ласковой и милой, а на другой день его ненавидеть! Лучше выбрать «золотую середину», хотя ничего «золотого» я в ней не вижу! Лучше держать свои мысли при себе и ко всем относиться так же пренебрежительно, как они относятся ко мне!
Если бы только удалось!
Анна.
Пятница, 5 февраля 1943 г.
Милая Китти!
Давно не писала тебе о наших ссорах, хотя у нас ничего не изменилось. Сначала г-н Дуссель трагически реагировал на наши столкновения. Теперь он к ним привык и старается не вмешиваться.
В Марго и Петере нет никаких признаков «молодости», оба они такие скучные, спокойные. Конечно, по сравнению с ними я очень выделяюсь, вечно только и слышишь: «Бери пример с Марго и Петера! Они никогда так не делают!»
До чего это противно! Должна тебе сознаться, что я ни в коем случае не желаю стать такой, как Марго. На мой вкус, она слишком вялая, бесцветная, поддается любому влиянию и вечно всем уступает. Надо же иметь собственное мнение! Впрочем, об этой теории лучше умолчать, иначе меня высмеют.
За столом у нас всегда чувствуется напряженность. Смягчается она только приходом «гостей» – служащих конторы, которые приходят к нам в обед съесть тарелку супу.
Сегодня за обедом ван Даан снова отметил, что Марго ест слишком мало. «Наверно, желает сохранить тонкую талию!» – ядовито добавил он. Мама, которая всегда горой стоит за Марго, громко сказала: «Как мне надоели ваши глупые замечания!» Фру ван Даан покраснела как рак, а он смущенно уткнулся в тарелку.
Но бывает, что мы все вместе над чем-нибудь смеемся. Недавно фру ван Даан рассказывала всякие веселые истории про своих ухажеров в молодости и про то, как она умела «обвести вокруг пальца» своего папашу. «Меня отец всегда учил, – говорила она, – что, если молодой человек начинает давать волю рукам, ты должна сказать: «Милостивый государь, я порядочная женщина!» Тогда он будет знать, с кем имеет дело!»
Мы смеялись, как над самой остроумной шуткой!
Над Петером мы тоже иногда потешаемся вовсю, хотя он вообще очень тихий и смирный. У него слабость к иностранным словам, он любит невпопад вставлять их в разговор, не понимая по большей части, что они означают, и, конечно, получается бессмыслица. На днях в конторе сидели посетители и нельзя было пользоваться уборной. Но Петеру экстренно понадобилось, он пошел туда, но воду не спустил. Он хотел нас предупредить и приколол на дверях уборной записку: «S. V. Р. – газы!» Он думал, что S. V. Р. значит «Осторожно!» Ему показалось, что по-французски деликатнее! Очевидно, он понятия не имел, что S. V. Р. означает сокращенно «S’il vous plait! – пожалуйста!»
Анна.
Суббота, 27 февраля 1943 г.
Милая Китти!
Каждый день ждем высадки союзников. У Черчилля было воспаление легких, но ему уже лучше, Ганди, индийский борец за свободу, в который раз объявил голодовку.
Фру ван Даан уверяет, что она фаталистка. Но кто больше всех трусит, когда стреляют? Она, Петронелла!
Хенк читал нам послание епископов к пастве, которое оглашают во всех церквах. Послание замечательное, оно поднимает народы: «Нидерландцы! Не сдавайтесь! Пусть каждый борется своим оружием за свободу, за народ, за родину и веру! Приходите на помощь всем чем можете, не отчаивайтесь!» Вот что проповедуют. Помогут ли эти проповеди? Нашим единоверцам вряд ли.
Ты себе не можешь представить, что с нами случилось. Владелец этого дома, не предупредив ни Коопхойса, ни Кралера, решил продать дом. В одно прекрасное утро новый хозяин явился с архитектором осматривать дом. Слава богу, Коопхойс был при этом и показал им все, кроме задней части дома. Он сказал, что забыл ключ от внутренней двери. Они его ни о чем не расспрашивали. Надеюсь, они больше не придут и не откроют наше убежище. Для нас это было бы ужасно.
Отец подарил нам новую картотеку. Теперь мы с Марго завели книжный каталог. Мы выписываем на карточки все книги, которые мы прочли, и не только автора и название, но и наше мнение о книжке. Для иностранных слов и выражений я завела особую тетрадку.
С мамой я в последнее время лажу гораздо лучше. Но настоящего доверия между нами нет. Марго фыркает на меня все чаще, а папа совсем ушел в себя – видно, его что-то тревожит. Но все равно он лучше всех!
Новая система распределения масла и маргарина за столом! Каждому выдают его порцию на весь день. По-моему, когда распределяют ван Дааны, они немножко жульничают. Но папа с мамой слишком боятся склок и молчат. А жаль! Мне кажется, таким людям надо платить той же монетой!
Анна.
Среда, 10 марта 1943 г.
Милая Китти!
Вчера вечером было короткое замыкание, свет потух, а зенитки гремели вовсю. Я никак не могу преодолеть страх при стрельбе и налетах и почти каждый вечер забираюсь в постель к папе. Может быть, по-твоему, это ребячество, но ты бы сама попробовала! Орудия так грохочут, что собственных слов не слышно. Фру ван Даан, эта «фаталистка», чуть не плакала и шепотом повторяла: «Ах, как они громко стреляют, ах, как ужасно!» Лучше бы она просто сказала: «Ах, как я боюсь!»
При свете мне не так страшно, как в темноте. Ночью я вскрикивала, как в бреду, и умоляла папу зажечь свечку. Но он был неумолим и свечки не зажигал. Тут начался треск пулеметов, это еще хуже зениток. Мама соскочила с кровати и зажгла свечу, хотя Пим очень рассердился. А когда он ей стал выговаривать, мама решительно сказала: «Анна не солдат, как ты!» И разговор был кончен.
Говорила ли я тебе о «страхах» фру ван Даан? Ты должна знать все, что происходит у нас в убежище. Однажды она услыхала тяжелые шаги на чердаке и решила, что это воры. Она так перепугалась, что разбудила мужа. Но тут шум стих, и ван Даан слышал только, как громко бьется сердце нашей «фаталистки».
«Ах, Путти! – так она ласково зовет мужа. – Наверно, украли все колбасы и фасоль! А где Петер? Жив ли Петер?»
«Никто твоего Петера не украдет. Перестань трусить, не мешай мне спать!»
Какое там! Она со страху не сомкнула глаз. Несколько ночей спустя всю их семью разбудил какой-то таинственный шум. Петер с карманным фонариком пошел на чердак и – тррррр! – спугнул целое стадо крыс! Теперь мы узнали, кто эти воры, заставили нашего Муши спать на чердаке, и непрошеные гости не показываются, во всяком случае, ночью тихо. Но как-то вечером Петеру надо было подняться на чердак за старыми газетами, – было половина восьмого и еще совсем светло. Когда он спускался вниз, ему пришлось держаться за край люка. Не глядя, он положил руку на доску и чуть не скатился по лестнице от боли и страха: крыса глубоко прокусила ему ладонь! Вся пижама у него была в крови, а он сам побледнел как полотно и весь трясся! И ничего удивительного. Подумай, какая мерзость – схватиться рукой за крысу, – и вдруг она тебя еще и кусает, – ужасно!
Анна.
Пятница, 12 марта 1943 г.
Милая Китти!
Разреши тебе представить – мама Франк, борец за права молодых! Насущная проблема современной молодежи – лишняя порция масла! Мама всегда заступается за нас обеих и за Петера и после долгих препирательств добивается своего!
Испортилась банка копченых языков – пир для Муши и Моффи. Ах да, кажется, ты еще не знакома с Моффи? [8 - Моффи – прозвище гитлеровцев.] Она была тут до того, как явились «подпольные жители». Она живет при конторе и складе, пугает крыс. Ее «политическое» прозвище легко объяснить. Раньше тут, в доме, было две кошки – одна на складе, другая на чердаке. Стоило им встретиться, как начиналась страшная потасовка. Та, что на складе, всегда нападала первая, но чердачная неизменно побеждала. Поэтому их и прозвали – складскую кошку, как немцев, – Моффи, а чердачную, как англичан, – Томми. Томми куда-то отдали, а Моффи и теперь играет с нами, когда мы спускаемся вниз.
Только что папа сказал, что он очень тревожится. И глаза у него грустные, – бедный папа!
Не могу оторваться от книги под названием «Стук в дверь» Ины Будьер-Баккер. Это семейный роман, с удивительными описаниями отношений между людьми. Все остальное, что там описывается, – война, права женщин, писатели – не так увлекательно и меня, откровенно говоря, мало интересует.
Ужасные налеты бомбардировщиков на Германию.
Г-н ван Даан в очень скверном настроении – ему нечего курить.
Вопрос – съесть нам овощные консервы сейчас или нет, решен в пользу нашей партии.
Не могу ничего носить, кроме высоких лыжных ботинок, а по дому в них ходить очень тяжело. Пара соломенных сандалий продержалась всего неделю. Может быть, Мип найдет что-нибудь на черном рынке. Надо еще подстричь Пиму волосы. Он уверяет, что никогда не будет ходить к другому парикмахеру – так хорошо я его стригу! Жаль только, что я часто прихватываю ему ухо!
Анна.
Четверг, 18 марта 1943 г.
Милая Китти!
Турция вступила в войну. Все взволнованы. Никак не можем дождаться радиопередачи!
Анна.
Пятница, 19 марта 1943 г.
Милая Китти!
После радости – сразу разочарование, а это особенно неприятно. Оказывается, Турция не вступила в войну! Их министр иностранных дел просто сказал, что скоро их нейтралитет прекратится. А продавец газет на «Дам» [9 - «Дам» – площадь перед королевским дворцом.] кричал:
– Турция выступила на стороне англичан!
Так возник этот слух, он дошел даже до нас.
Кредитки в пятьсот и тысячу гульденов аннулированы. Это большой удар для спекулянтов и тех, кто копит «черные» деньги, но это плохо и для многих людей, которые скрываются. Когда меняешь тысячный билет, надо объяснить – откуда ты его взял. Пока что до конца недели можно ими платить налоги.
Дуссель получил ручную бормашину и скоро начнет меня лечить.
«Фюрер всех германцев» говорил по радио о раненых солдатах, а потом с ними «беседовал». Страшно было слушать. Например:
«Меня зовут Генрих Шеппель».
«Где ранен?»
«Под Сталинградом».
«Какие ранения?»
«Отморожены обе ноги и левая рука сломана».
Вот так, слово в слово, по радио передают этот отвратительный фарс. Кажется, будто раненые еще гордятся своим увечьем! Мол, чем больше, тем лучше! А один от волнения, что его «фюрер» хотел с ним поздороваться за руку (если только она у него цела!), даже слова вымолвить не мог!
Анна.
Четверг, 25 марта 1943 г.
Милая Китти!
Вчера мама, папа, Марго и я уютно сидели все вместе, как вдруг вошел Петер и стал перешептываться с папой. Я только услышала: «На складе упала бочка». И потом: «Кто-то возился около двери». Марго тоже слышала, но стала меня успокаивать – я от страха побелела как мел, когда папа ушел с Петером.
Мы сидели и ждали. Минуты через две явилась фру ван Даан, она слушала радио в кабинете, и папа пришел и попросил ее выключить приемник и потихоньку уйти наверх. Но когда хочешь быть особенно осторожным, ничего не выходит, и ей казалось, что старая лестница страшно скрипит у нее под ногами. Прошло еще пять минут… Тут вернулись отец и Петер, оба бледные как полотно, и рассказали о своих наблюдениях. Они сели под лестницей и стали прислушиваться, но сначала было тихо. И вдруг они услыхали два громких стука, как будто кто-то в доме хлопал дверью. Пим одним махом взлетел по лестнице, Петер пошел за Дусселем, который сначала медленно убрал свои пожитки и только потом двинулся с места. Тут мы все в одних чулках прокрались наверх к ван Даану. Он простужен и лежал в постели. Мы столпились вокруг него и стали рассказывать ему все, что мы слышали, конечно, шепотом. Стоило ван Даану вдруг закашляться, его жена и я обмирали от страха. Наконец кто-то догадался дать ему кодеин, и кашель сразу прекратился.
Мы ждали, ждали без конца… Так как ничего больше слышно не было, мы решили, что воры, услыхав в пустом доме какие-то шаги, удрали. К несчастью, радиоприемник был настроен на английскую станцию и вокруг него были расставлены стулья, так что всякий мог видеть, что из комнаты только что ушли. А если дежурные противовоздушной обороны заметят, что двери взломаны, то они немедленно заявят в полицию и может случиться что-нибудь очень скверное. Ван Даан все-таки решил встать, он надел пальто и шляпу и потихоньку спустился вместе с папой вниз, а за ним шел Петер, вооруженный молотком для пущей безопасности. Фру ван Даан, мама и я с Марго ждали, затаив дыхание. Через пять минут они вернулись и сообщили нам, что все в порядке. Мы условились не открывать кран и не спускать воду в уборной. Но от испуга у всех заболели животы, и ты можешь себе представить, какой запах стоял в одном месте, после того как все его посетили.
Но беда никогда не приходит одна. Во-первых, перестал звонить колокол на Вестертурме. А мне так нравился этот звон, он меня так успокаивал. Во-вторых, хотя мы и знали, что г-н Воссен вчера вечером ушел очень рано, мы не были уверены, что Элли после его ухода взяла ключи с собой – а вдруг она случайно забыла запереть двери? Мы очень беспокоились, хотя с восьми вечера – а было уже половина одиннадцатого! – никакого шума не было. Когда волнение улеглось, мы стали соображать, что, в сущности, довольно мало шансов, чтобы вор стал взламывать двери в такую пору, когда на улицах столько людей. Кроме того, кто-то высказал предположение, что в соседнем складе, возможно, еще работали. А стены такие тонкие, что трудно было разобрать – где шумят, особенно когда волнуешься и можешь вообразить все, что угодно. Мы легли спать, но никто не мог спокойно уснуть. Отец, мама и Дуссель все время вскакивали, а я буквально не сомкнула глаз…
Утром наши мужчины пошли вниз посмотреть, не открыта ли дверь. Но все оказалось в порядке. Об этих происшествиях мы подробно доложили нашим друзьям из конторы. Над чужими страхами легко смеяться, особенно задним числом! Только одна Элли приняла наши переживания всерьез.
Анна.
Суббота, 21 марта 1943 г.
Милая Китти!
Курс стенографии закончен. Теперь мы начинаем практиковаться на скорость и дойдем до рекордного числа слогов в минуту! Расскажу тебе побольше о моих стараниях убить время (называю их так потому, что все делается для того, чтобы как можно скорее проходили дни нашего пребывания здесь, в убежище). Я обожаю мифологию и особенно увлекаюсь греческими и римскими мифами о богах и богинях. Наши тут считают, что это – временное увлечение, они никогда не слыхали, чтобы девочки занимались изучением мифологии! Вот и отлично – пусть я буду первая!
Ван Даан простужен, вернее, у него просто першит в горле, а он из этого делает бог весть что: полощет горло, пьет ромашку, смазывает тинктурой нос, горло, десны, язык и к тому же привередничает вовсю.
Раутер, один из крупных немецких чиновников в Голландии, произнес речь: до первого июля все германские земли должны быть очищены от евреев. С первого апреля до первого мая будет идти чистка провинции Утрехт (как будто речь идет о чистке кухни!), с первого мая до первого июня – северной и южной Голландии. Как стадо больной бездомной скотины, гонят этих несчастных людей на убой. Нет, давай лучше помолчим. От этих мыслей меня душат кошмары…
Есть у нас и хорошие известия: подожгли немецкую «биржу труда», а через несколько дней – полицейскую регистратуру. Люди в форме немецкой полиции связали охрану и унесли все важнейшие картотеки, так что сейчас немцам очень трудно кого-нибудь разыскать.
Анна.
Четверг, 1 апреля 1943 г.
Милая Китти!
Нам не до шуток – хоть сегодня и первое апреля, – нет, совсем напротив! Оправдалась пословица: пришла беда – отворяй ворота. Во-первых, у нашего покровителя и защитника Коопхойса вчера началось тяжелое желудочное кровотечение и ему по крайней мере три недели придется лежать неподвижно. Во-вторых, у Элли грипп. В-третьих, г-н Воссен на следующей неделе ложится в больницу. Кажется, у него опухоль в желудке и ему предстоит операция.
Фирма должна вести важные деловые переговоры, и папа все подготовил вместе с Коопхойсом. Кралера не так скоро можно подготовить и информировать, и отец волнуется при мысли о ходе переговоров. «Если бы я только мог спуститься вниз! – говорил он, – если бы я мог присутствовать!»
– А ты ложись на пол, они совещаются в кабинете, ты все услышишь.
У отца лицо просветлело, и в половине одиннадцатого он и Марго улеглись на пол – две пары ушей лучше, чем одна! Но к обеду переговоры еще не кончились, а после обеда папа уже не смог лечь на пол – его совсем скрючило от такой непривычной позы. В половине третьего, когда опять послышались голоса, я заняла его место рядом с Марго. Разговор шел длинный, скучный, и вдруг я заснула прямо на холодном твердом линолеуме. Марго не решалась меня толкнуть или окликнуть, она боялась, что внизу услышат. Я проспала добрых полчаса, а когда проснулась, успела забыть все самое важное! К счастью, Марго была внимательнее меня.
Анна.
Пятница, 2 апреля 1943 г.
Милая Китти!
На мне опять лежит ужасный грех. Вчера вечером, когда я ждала, чтобы папа, как всегда, пришел сказать «спокойной ночи» и помолиться вместе со мной, вошла мама. Она села ко мне на постель и сказала очень робко и ласково: «Анна, папа сейчас прийти не может. Хочешь, я прочту молитву с тобой?» А я сказала: «Нет, мама, не хочу!»
Мама встала, постояла около моей постели и потом медленно пошла к дверям. Вдруг она обернулась и с грустным лицом проговорила: «Я не сержусь, насильно любить не заставишь!» У нее потекли слезы, и она ушла.
Я не пошевелилась, хотя сразу почувствовала, как нехорошо и грубо с моей стороны отталкивать ее, но я иначе не могла. Не могу лицемерить, не могу против воли заставить себя молиться вместе с ней, просто не могу!
Мне жаль маму, глубоко жаль, потому что в первый раз я почувствовала, что мое отношение ей не безразлично. Я видела, с каким огорчением она сказала, что насильно любить не заставишь. Мне трудно выговорить правду вслух, но все-таки это правда: она сама оттолкнула меня. Она сама виновата, что я стала бесчувственной ко всяким проявлениям ее любви ко мне из-за ее бестактных замечаний, ее грубых шуток над тем, над чем я шутить не позволяю.
И как во мне все сжималось от ее жестокости, так теперь сжимается сердце у нее, когда она поняла, что любви между нами нет. Она полночи проплакала и почти не спала. Отец на меня смотреть не желает, а когда смотрит, я читаю в его глазах упрек: «Как ты можешь быть такой злой, как ты можешь доставлять матери столько страданий?»
Они ждут, чтобы я извинилась. Но я не могу, я сказала только правду, и раньше или позже мама все равно должна была узнать об этом.
Мне кажется, что я стала равнодушнее и к укоризненным взглядам отца и к слезам мамы. Они впервые почувствовали то, что меня мучает непрестанно. Могу только пожалеть маму, но исправить наши отношения – ее дело. А я буду молчать, невозмутимо переносить все и не бояться правды. Лучше сразу откровенно все высказать, раз уж это нужно.
Анна.
Вторник, 27 апреля 1943 г.
Милая Китти!
В доме все перессорились: мама и я, ван Дааны и папа, мама и фру ван Даан – все друг на друга злятся. Приятная атмосфера, а? Длинный список Анниных грехов снова обсуждается по всем пунктам!
Господин Воссен лег в больницу, а господин Коопхойс уже на ногах. К счастью, желудочное кровотечение удалось остановить быстрее, чем в прошлый раз. Коопхойс рассказывает, что во время недавнего пожара полицейской регистратуре здорово досталось: вместо того, чтобы тушить огонь, пожарная команда нарочно залила все помещение, и оно пострадало от этого гораздо больше, чем от пожара!
Карлтон-отель совершенно разрушен. Два английских самолета с большим грузом зажигательных бомб налетели прямо на этот их «офицерский клуб», и весь угол Вейцельстраат-Зингель сгорел дотла.
Ночью мы не знаем ни минуты покоя! У меня под глазами черные круги оттого, что я совершенно не высыпаюсь. Еда у нас теперь совсем неважная: на завтрак – сухой хлеб и суррогатный кофе; на обед – вот уже две недели то шпинат, то салат, а в придачу огромные картофелины, сантиметров в двадцать длиной, совершенно бурые и сладкие. Кто мечтает о стройной фигуре, пусть поживет в нашем убежище! «Верхние» без конца ноют, но мы находим, что это еще не так страшно.
Всех мужчин, которые участвовали в «пятидневной войне» или были мобилизованы, вызывают как «военнопленных» и отправляют работать на «фюрера». Новая предосторожность на случай высадки союзников!
Анна.
Суббота, 1 мая 1943 г.
Милая Китти!
Когда я думаю о нашей жизни в убежище, то всякий раз прихожу к выводу, что по сравнению с другими евреями, которым не удалось скрыться, мы живем, как в раю. И все-таки когда-нибудь потом, перебирая все это в памяти, я, наверно, стану удивляться, до чего мы опустились. Например, за все время, что мы здесь, ни разу не менялась клеенка на столе, а от постоянного употребления она, конечно, не стала лучше. С помощью старой тряпки – не тряпка, а сплошные дыры – я пытаюсь хоть немножко «навести на нее глянец», но особенной красоты ей уж не придашь. Ван Дааны всю зиму не могли отдать выстирать чехол от матраца, потому что мыльного порошка не хватает и он вообще никуда не годится. Папа расхаживает в обтрепанных брюках, галстук у него совсем протерся. Мамин пояс с резинками от старости почти рассыпался, а Марго носит лифчик, который мал ей на два номера. У мамы и Марго всю зиму было на двоих три рубашки, а я из своих совсем выросла – они мне теперь до пупа. Пока это еще терпимо, но я с ужасом думаю: как же мы, истрепав все, что у нас было, – от моих подметок до папиной бритвенной кисточки, – сумеем опять стать такими, как прежде?
Сегодня снова была страшная пальба, особенно ночью. Я спешно собрала главное свое имущество и днем упаковала самые необходимые вещи в маленький чемоданчик на случай «бегства». Но мама спросила: «А куда же ты собираешься бежать?» – и она права.
По всей Голландии рыщут карательные отряды, так как везде и всюду саботаж. Введено осадное положение. Каждый лишается одного пайка масла. Можно подумать, что наказывают непослушных детей!
Сегодня вечером вымыла маме голову. Это здесь тоже не так-то просто. Во-первых, мыло клейкое и вязкое, во-вторых, у мамы густые волосы, а расчесать их как следует ей не удается – в нашем семейном гребешке осталось всего с десяток зубьев.
Анна.
Вторник, 18 мая 1943 г.
Милая Китти!
Мы наблюдали воздушный бой между немецкими и английскими летчиками. К сожалению, экипажам двух английских самолетов пришлось прыгать с парашютом. Наш молочник живет на полпути от Хаарлема и по дороге сюда встретил четырех канадцев. Один из них бегло говорил по-голландски и попросил у него прикурить. Они рассказали, что экипаж их машины состоял из шести человек, но пилот, бедняга, наверно, сгорел, а пятый их товарищ где-то спрятался. Тут нагрянула «зеленая» полиция и увела всех четверых. Какое удивительное спокойствие и присутствие духа – и это после такого прыжка!
Уже стало совсем тепло, но сегодня нам опять пришлось топить печку, чтобы сжечь очистки и другой мусор. Мы должны остерегаться уборщиков, поэтому ничего нельзя бросать в помойное ведро. Любая, самая маленькая неосторожность может нас выдать.
Всех студентов обязали подписать заявление о лояльности и о согласии с действиями оккупационных властей. Только тогда им разрешат учиться дальше. Но 80 процентов не захотели идти против совести и торговать своими убеждениями. Последствия не заставили себя ждать. Всех студентов, которые отказались подписаться, отправляют в Германию на принудительные работы. Если так будет дальше, что же останется от голландской молодежи?
Сегодня ночью мама закрыла окно – опять была такая стрельба, просто вынести невозможно. Я забралась в кровать к Пиму. Вдруг мы услыхали, как наверху фру ван Даан спрыгнула с кровати, будто ее укусил тарантул, потом раздался сильный удар… Я решила, что прямо у нашей кровати упала зажигательная бомба, и стала кричать: «Свет! Скорее!»
Пим щелкнул выключателем. Я ждала, что комната вот-вот запылает, но ничего не произошло. Мы все бросились наверх – посмотреть, что случилось. Оказывается, ван Дааны увидели в открытое окно зарево. Он решил, что пожар совсем рядом, а она вообразила, что наш дом тоже горит. Когда раздался удар, она уже встала с постели, трясясь от страха. Смотреть было больше не на что, а говорить – не о чем, и мы снова залезли под одеяла. Не прошло и четверти часа – опять загрохотали орудия.
Фру ван Даан кубарем скатилась с лестницы и ворвалась в комнату к Дусселю, ища у него защиты, которой ей, видимо, не мог обеспечить достопочтенный супруг.
Дуссель встретил ее словами: «Ложитесь на мою постельку, деточка!»
Мы все разразились громовым хохотом, и на этот раз весь наш страх рассеялся.
Анна.
Воскресенье, 13 июня 1943 г.
Милая Китти!
Папа сочинил Мне ко дню рождения такой чудесный стих, что я непременно должна поделиться с тобой. Сначала он коротко рассказывает, что нам пришлось пережить за этот год, а потом пишет:
Ты самая младшая в доме, хотя
Уже не маленькое дитя.
Тебе нелегко – ведь каждый из нас
Сто замечаний делает в час.
Каждый учителем быть норовит,
Каждый что-нибудь ставит на вид.
«У тебя, мол, нашего опыта нет –
Мы лучше знаем, где польза, где вред».
Своих ошибок не видит никто,
Чужих никогда не пропустит зато.
Каждый день – поучений куча.
Ты думаешь: «Не приставали бы лучше!»
Но ты не всегда права, тем не менее
Тебе не вредно набраться терпения.
Ради семейного мира полезно
Со взрослыми сдержанной быть и любезной.
В последний год ты повзрослела,
Ты выросла и поумнела,
Не знала скуки, слава богу,
Работала, читала много.
По поводу одежды нас ты
Вопросами терзаешь часто:
«Что мне носить? Хотела б знать я!
Мне все малó: рубашки, платье,
Об обуви не говоря,
Чтоб не расстраиваться зря.
Пять лишних сантиметров роста,
И все не лезет. Ужас просто!» [10 - Перевод стихов К. Богатырева.]
Еще один стишок – насчет еды, сочинила Марго, но там рифма ужасно нескладная, и поэтому я его переписывать не стану.
Вообще я получила массу чудных подарков, в том числе толстую книжку по греческой и римской мифологии – я ею очень увлекаюсь. На недостаток сладостей тоже пожаловаться не могу. Каждый что-нибудь отыскал в своих неприкосновенных запасах. Право же, как младшего отпрыска «подпольного семейства» меня вчера баловали больше, чем я заслужила.
Анна.
Вторник, 15 июня 1943 г.
Милая Китти!
У нас опять куча новостей, но мне иногда кажется, что моя скучная болтовня порядком тебе надоела и ты вовсе не жаждешь получать такие неинтересные письма. Поэтому буду краткой.
Господину Воссену так ничего и не вырезали. Когда врачи сделали разрез, они установили, что у него рак, к несчастью настолько запущенный, что операция уже была невозможной. Поэтому рану зашили, три недели его лечили в больнице, потом отправили домой. Мне так его жаль, и особенно тяжело, что нам нельзя выходить. Я часто навещала бы его, старалась бы развлечь. Какая жалость, что наш добрый Воссен не может больше сообщать нам обо всех происшествиях на складе, о том, что там рассказывают! Он был для нас таким другом, так трогательно о нас заботился! Нам очень его не хватает.
В следующем месяце, наверно, придется сдать наш радиоприемник. У господина Коопхойса есть дома еще так называемый «приемник-малютка», и нам потихоньку поставят его вместо нашего большого «филлипса». Очень досадно, что придется отдать такой прекрасный приемник, но в убежище, где прячутся беглецы, нельзя допускать никакого риска и на всякий случай лучше ничем не привлекать внимания «властей». Маленький приемник перекочует к нам наверх. У евреев, в убежище, куда все тайком доставляют с черного рынка, в довершение ко всему еще запретный приемник!
Все стараются раздобыть какой-нибудь старый приемник и сдать его вместо своего хорошего. Ведь радио – единственная связь с внешним миром. И правда, когда настроение, как говорится, «down» [11 - Падает (англ.).], нам так помогает чудесный голос из эфира – он вселяет в нас бодрость и твердит нам: «Выше голову! Настанут и лучшие времена!»
Анна.
Воскресенье, 11 июля 1943 г.
Милая Китти!
Снова – в который уж раз – думаю о воспитании. Должна тебе сказать, что я изо всех сил стараюсь быть услужливой, приветливой и милой, так что сейчас бурный поток выговоров и наставлений уже иссякает. Но все-таки чертовски трудно быть милой с людьми, которых не выносишь. По-моему, это мне удается лучше, когда я чуточку кривлю душой, вместо того чтобы по старой привычке говорить каждому в глаза все, что я о нем думаю (хотя никто не обращает на это внимания).
Но очень часто я не справляюсь с ролью – из-за каждой несправедливости выхожу из себя и не могу сдержаться, а потом мне опять целыми неделями твердят, что такой непослушной девочки свет не видал! Разве тебе не жаль меня? Счастье, что я не такой нытик, как другие. А то бы я совсем скисла и тогда – прощай, хорошее настроение!
Да, я решила пока что забросить стенографию, во-первых, чтобы оставалось больше времени для других занятий, а во-вторых, из-за глаз. Такая неприятность – в последнее время я стала очень близорукой, и мне нужно бы носить очки (хотя я в них, наверно, буду похожа на сову), но ты сама понимаешь: мало ли что нам нужно!
Во всяком случае, вчера в доме только и было разговору, что о моих очках. Маме пришла мысль послать меня с фру Коопхойс к глазному врачу. Когда я об этом услышала, то мне сперва стало не по себе. Шутка ли – выйти на улицу, ты только подумай – на улицу! В первый момент я перетрусила до смерти, а потом обрадовалась! Но это не так-то просто. Сперва надо было все взвесить – учесть все трудности и опасности, а те инстанции, которые должны принять решение по поводу столь важного шага, не очень-то быстро пришли к соглашению. Мип хотела тут же взять меня с собой, и я даже вынула из шкафа свое серое пальто. Но оно мне стало совсем мало – можно подумать, что я взяла его у младшей сестренки! Ужасно интересно – поведут ли меня к врачу? Нет, наверно, придется отложить.
На днях англичане высадились в Сицилии, и папа считает, что теперь войне скоро конец. Элли дает нам с Марго много конторской работы. Мы выполняем ее с удовольствием, да и у Элли дело пошло быстрее. Подшивать корреспонденцию и вносить записи в приходную книгу может всякий, но мы стараемся делать это как можно лучше.
Мип из-за нас просто надрывается, вечно она нагружена как вьючная лошадь! Почти каждый день она где-то достает нам овощи и привозит полные кошелки на велосипеде. Она заботится и о том, чтобы каждую субботу принести пять новых книг из библиотеки. Поэтому мы всегда так дожидаемся субботы – совсем как маленькие дети ждут подарков! Люди, которые ведут нормальную жизнь, даже представить себе не могут, что значат книги для нас, узников. Чтение, занятия и радио – ведь это весь наш мир!
Анна.
Вторник, 13 июля 1943 г.
Милая Китти!
Вчера после обеда я с папиного согласия спросила Дусселя, не станет ли он возражать (я говорила подчеркнуто вежливо), если я два раза в неделю буду заниматься в нашей комнате также и во второй половине дня – с четырех до половины шестого. Сейчас я занимаюсь за нашим столом только с половины третьего до четырех, пока господин Дуссель изволит спать, а потом и стол, и вся комната становятся для меня запретной зоной. Но в общей комнате после обеда так шумно, что невозможно работать, а кроме того, папе тоже иной раз хочется посидеть за своим письменным столом. Так что вопрос был вполне законный, и задала я его только для проформы. И как ты думаешь, что ответил мне высокоученый господин Дуссель?
«Нет!» Просто «нет!» – и все. Меня это возмутило. Я решила, что так легко он от меня не отделается, и спросила его, на каком основании он мне отказывает. В ответ я тут же получила холодный душ:
«А как, по-твоему, – разве мне не нужно работать? Если мне не дадут заниматься вечерами, значит, вообще нужно все бросить! Должен же я выполнить свою программу! Иначе и затевать было нечего! А ты все равно занимаешься чепухой. Твоя мифология – разве это дело? Чтение и вязание тоже не работа! Даже и говорить не о чем – стол я тебе не уступлю!»
Я ответила: «И все-таки работа моя не чепуха, а очень серьезное дело. В общей комнате после обеда я не могу как следует сосредоточиться. Прошу вас подумать еще раз».
С этими словами оскорбленная Анна поворачивается и делает вид, что доктор – пустое место! Но во мне все кипело от бешенства!
Разумеется, я нахожу, что Дуссель вел себя ужасно невоспитанно (и это верно!), а я сама – очень вежливо. Вечером, как только мне удалось поймать Пима, я рассказала ему о своей неудаче, и мы обсудили, что мне делать дальше. Сдаваться мне, конечно, не хотелось, и я решила, что попробую все-таки уладить дело своими силами. Папа примерно объяснил мне, с какого конца за это взяться, но посоветовал переждать денек, потому что я очень взвинчена. Но я его совету не последовала и после того, как мы вымыли посуду, снова подстерегла Дусселя. Папа сидел в соседней комнате, и, оттого что он был рядом, я чувствовала себя спокойнее и увереннее.
«Господин Дуссель, – сказала я, – вероятно, вы не сочли нужным еще раз обдумать мою просьбу. Но я вас снова об этом прошу!»
С самой любезной улыбочкой он ответил: «Инцидент исчерпан, но я всегда готов побеседовать на эту тему».
Тут я опять повторила все с самого начала, хотя он то и дело меня перебивал.
«Когда вы сюда пришли, господин доктор, было точно договорено, кто и когда пользуется комнатой, потому что принадлежит она нам обоим. Тогда вы говорили, что будете работать до обеда, а на мою долю остаются послеобеденные часы. На все вечера я не претендую, но согласитесь, что хоть два раза в неделю я имею право заниматься, не так уж это много!»
Дуссель вскочил как ужаленный: «О праве ты вообще не рассуждай. Куда прикажешь мне деваться? Придется просить господина ван Даана, может быть, он соорудит мне на чердаке хоть собачью конуру! Тогда мне по крайней мере будет где посидеть. А то не дают работать спокойно. С тобой тоже сплошная трепка нервов. Если бы меня попросила твоя сестра Марго, у которой на это куда больше оснований, я бы сразу согласился, но ты…»
И тут он снова пошел – про мифологию, про чтение, про вязание. И Анна была глубоко обижена. Однако она не подала виду и продолжала слушать попреки Дусселя:
«С тобой вообще говорить нечего. Ты ужасная эгоистка. Тебе лишь бы настоять на своем, а что будет с другими – тебе все равно. В жизни не видел таких детей! Но в конце концов мне придется уступить. Не то пойдут разговоры – Анна Франк провалилась на экзамене из-за того, что доктор Дуссель не позволял ей заниматься за письменным столом».
Он все говорил и говорил без перерыва, прямо водопад какой-то. Невозможно было выдержать. Сначала у меня мелькнула мысль: «Треснуть бы его хорошенько, чтобы он о стену шлепнулся, старый врун!». Но потом я подумала: «Спокойно, этот тип того не стоит, чтобы из-за него волноваться».
Наконец он выговорился и вышел из комнаты, причем физиономия его выражала одновременно и ярость и торжество. Карманы у него, как всегда, оттопырены – он потихоньку набил их продуктами, которые ему достала Мип. Я пошла к папе, чтобы передать наш разговор, если он не все слышал.
Пим решил в тот же вечер сам переговорить с Дусселем; так он и сделал. Говорили они целых полчаса. Папа напомнил Дусселю, что у них уже однажды был такой разговор и в тот раз он ему, так сказать, уступил, чтобы не выставить старшего неправым перед младшим, но сам-то он уже тогда считал, что Дуссель неправ. Тут Дуссель заявил, будто я сказала, что он нам навязался и норовит все захватить. Папа решительно запротестовал, потому что слышал наш разговор и знал, что ничего подобного я не говорила. Вот так они и спорили – папа защищал меня от обвинений в эгоизме и доказывал, что моя работа вовсе не чепуха, а Дуссель ворчал, бранился, дулся. Наконец он отступил, и было решено, что два раза в неделю я работаю за столом до пяти часов. Итак, Дуссель потерпел поражение. Два дня он не смотрел в мою сторону, но, чтобы утвердить свои права, специально сидел за столом еще полчаса, с пяти до половины шестого. Впору глупому мальчишке!..
Если до пятидесяти четырех лет человек остался таким крохобором и придирой, значит, таким он родился и таким умрет.
Анна.
Пятница, 16 июля 1943 г.
Милая Китти!
Снова приходили воры, и на этот раз настоящие! Утром Петер, как обычно, спустился в склад и обнаружил, что дверь от склада и входная дверь раскрыты настежь. Он сейчас же побежал к Пиму, и тот первым делом вошел в кабинет, перевел приемник на немецкую радиостанцию и запер двери. Потом они оба поднялись наверх. В таких случаях правила внутреннего распорядка предписывают: воду закрыть, соблюдать полную тишину, к 8 часам закончить все процедуры и уборной больше не пользоваться. Все восемь беглецов были рады, что ночью крепко спали и ничего не слышали. Только в половине двенадцатого пришел господин Коопхойс и рассказал, что воры взломали сперва входную дверь, а потом дверь склада. Увидев, что на складе особенно не разживешься, они решили попытать счастья этажом выше. Воры унесли несгораемый шкафчик, где было 40 гульденов и незаполненные чековые книжки, но гораздо хуже то, что им попали в руки все талоны на сахар, примерно на 150 кг.
Господин Коопхойс считает, что это те же воры, которые месяца полтора назад пытались взломать наружную дверь. Но тогда им это не удалось. Новое происшествие опять вызвало в нашем убежище бурное волнение. Без сенсаций у нас здесь, как видно, не обойтись. Хорошо еще, что пишущие машинки и касса были надежно упрятаны в нашем шкафу – их туда переносят каждый вечер.
Анна.
Понедельник, 19 июля 1943 г.
Милая Китти!
В воскресенье сильно бомбили Амстердам-Норд. Разрушения, наверно, ужасные. Целые улицы превращены в груды щебня, и понадобится немало дней, чтобы пристроить всех, у кого разбомбило дома. Уже зарегистрировано 200 убитых и множество раненых. Больницы переполнены. Дети бродят по улицам, ищут под обломками отцов и матерей. Меня и сейчас бросает в холод, как только вспомню глухой гул и грохот, которые и нам грозили гибелью.
Анна.
Пятница, 23 июля 1943 г.
Милая Китти!
Элли удалось разыскать магазин, где еще можно достать тетради и, главное, конторские книги для Марго: она начала изучать бухгалтерию. Там можно получить без талона и всякие другие тетради. Но какой у них вид, лучше не спрашивай – бумага серая, линейки неровные, всего 12 страничек и к тому же страшно дорого! А теперь я тебя позабавлю и расскажу, что каждый из нас будет делать, как только окажется на свободе.
Марго и господину ван Даану хотелось бы прежде всего лечь в теплую ванну, налитую доверху, и понежиться в ней по крайней мере с полчаса; фру ван Даан – пойти в кондитерскую и до отвала наесться торта; Дуссель знает одно – ему лишь бы снова увидеть свою жену, свою Лоттхен; мама мечтает о чашке кофе; папа первым делом навестит господина Воссена; Петер побежит в кино. Ну, а я? Я бы от счастья не знала даже, с чего начать.
Больше всего я хотела бы снова очутиться в нашей собственной квартире, где можно делать все что угодно; потом – пойти, куда захочется, а главное – иметь помощь и руководство в занятиях, то есть регулярно ходить в школу.
Элли может доставать фрукты на черном рынке, но стоят они «самую малость»: виноград – 5 гульденов, крыжовник – 70 центов, один персик – 50 центов, дыня – полтора гульдена кило. А в газетах еще пишут каждый день самыми крупными буквами: «Вздувают цены только спекулянты!»
Анна.
Понедельник, 26 июля 1943 г.
Милая Китти!
Вчера опять был страшно беспокойный день, мы все до сих пор очень взволнованы. Впрочем, ты можешь спросить, обходится ли у нас хоть один день без волнений?
Когда мы сидели за завтраком, предупреждающе завыли сирены. Непосредственной угрозы не было – такой сигнал означает, что самолеты врага приближаются к побережью. После завтрака я прилегла, потому что у меня очень разболелась голова, а потом спустилась вниз. Было около двух часов. В половине третьего Марго закончила конторские дела. Она еще не успела собрать книги, как снова завыли сирены, на этот раз – настоящая тревога. Мы опять поднялись наверх и как раз вовремя: минут через пять пошло громыхать и такой был ужас, что мы забились в свое «бомбоубежище» в углу коридора. Весь дом ходил ходуном, и мы явственно слышали, как рвались бомбы. Я схватилась за свой чемоданчик не для того, чтоб бежать, а просто чтобы за что-нибудь уцепиться. Бежать все равно некуда, а если в самом крайнем случае и придется, то на улице нам грозит опасность хуже всякой бомбежки.
Через полчаса налет прекратился и в доме началось оживленное движение. Петер спустился со своего наблюдательного пункта на чердаке, Дуссель, оказывается, сидел в главной конторе, фру ван Даан сочла для себя самым безопасным местом директорский кабинет, а господин ван Даан следил за налетом из слухового окна. Потом мы поднялись наверх и ясно увидели облако дыма над портом. Чувствовался запах гари, казалось, что над городом стоит густой туман.
Страшная вещь – такой огромный пожар! Мы были рады, что у нас все обошлось благополучно, и каждый занялся своим делом. Вечером, только сели за стол – опять воздушная тревога! Ужин был очень вкусный, но от жуткого воя сирен у меня весь аппетит пропал. Впрочем, и на этот раз обошлось – через три четверти часа дали отбой.
Только вымыли посуду – снова началось: тревога, страшная стрельба, прямо над нами уйма самолетов. Мы все подумали: «Господи, нельзя ли потише?» Да не тут-то было! Опять посыпались бомбы, теперь уже с другой стороны (над Шипхолом [12 - Аэропорт в Амстердаме.]), как предсказывало английское радио. Летчики пикировали, взмывали вверх, стреляли – весь воздух так и гудел. Я вся дрожала: вдруг самолет собьют!
Могу тебе признаться – в девять часов, когда я ложилась спать, меня уже ноги не держали. Ночью я проснулась. Было ровно двенадцать – опять самолеты! Дуссель как раз в это время раздевался, но мне было все равно. При первом же выстреле я соскочила с постели, сон как рукой сняло. Два часа летали самолеты, и я пряталась у папы. Потом разрывы прекратились и я пошла к себе. В половине третьего я уснула.
Семь часов. Вскакиваю в испуге. Ван Даан у папы. «Все!» – слышу я. Я подумала – «Воры!» – и решила, что внизу все украдено. Ничего подобного! Оказывается, передали замечательное сообщение, какого мы не слышали за много месяцев, нет, даже за всю войну. Муссолини сдал полномочия, и управление страной перешло к итальянскому королю.
Мы ликовали! После вчерашнего ужаса снова какой-то просвет, снова… надежда! Надежда на избавление! Надежда на мир!
Только что пришел Кралер. Он рассказывает, что завод Фокке [13 - Немецкая фирма, строившая самолеты.] сильно разрушен. Ночью снова была тревога, налетело много самолетов, а потом опять предупредительный сигнал. Воздушные тревоги совершенно извели меня, я не высыпаюсь и потому не могу как следует заниматься. Но мы не спим от волнения, от надежды, что скоро конец – быть может, уже в этом году.
Анна.
Четверг, 29 июля 1943 г.
Милая Китти!
Мы с фру ван Даан и Дусселем мыли посуду, и, против обыкновения, я говорила мало, что бывает довольно редко и, разумеется, бросилось им в глаза. Чтобы избежать их любопытничания и расспросов, я выбрала нейтральную тему и заговорила о книге «Генри со взморья». Но я просчиталась. Если ко мне за что-нибудь не прицепится фру ван Даан, то непременно пристанет Дуссель. Дело было так: Дуссель очень рекомендовал нам эту книгу, говорил, что она замечательная. Но мы с Марго не нашли в ней ничего особенного. Юноша, правда, описан очень хорошо, но все остальное… об этом мы лучше умолчим. Я высказала мнение, но сразу же влипла. «Что ты понимаешь в мужской душе? Если бы еще речь шла о ребенке! Мала ты еще такие книжки читать. Она не всякому двадцатилетнему доступна». Спрашивается, зачем же он так усердно рекомендовал ее нам с Марго? И тут они оба разошлись вовсю:
«Ты слишком много знаешь о таких вещах, которыми тебе еще рано интересоваться. Тебя совершенно неправильно воспитывают. Вот вырастешь и ни в чем не найдешь ни радости, ни удовольствия. Ты только и скажешь – ах, я об этом еще двадцать пять лет назад читала в книгах! Если хочешь выйти замуж или влюбиться по-настоящему – поторапливайся. Потом тебе никто не понравится! В теории ты прекрасно разбираешься, а что будет на практике?»
По их представлениям, правильно меня воспитывать – значит постоянно натравливать на меня родителей, что они и делают с величайшим удовольствием. И, уж конечно, столь же блестящий метод – никогда не говорить с девочками моего возраста на «взрослые темы». Но ведь такое воспитание сплошь и рядом приводит к ужасным последствиям!
С каким наслаждением я надавала бы им пощечин за их дурацкую болтовню! Я была просто вне себя от ярости. Хоть бы знать точно, когда наконец я от них избавлюсь! Фру ван Даан – настоящая… Вот с кого следует брать пример! Да, пример – какой не надо быть!
Всем известно, что она нахалка, эгоистка, хитрая дура, жадина, ничем не довольна. Об этой мадам можно книги писать, и, кто знает, может, я когда-нибудь и напишу! Внешний лоск с нее быстро сходит. Она очень мила и любезна, в особенности с мужчинами, но все это сплошная фальшь. Мама считает ее слишком глупой, чтоб тратить на нее слова, для Марго она ничтожество, Пим говорит, что она безобразна (в прямом и в переносном смысле слова), а я после долгого наблюдения за ней (никогда не сужу о людях предвзято!) пришла к выводу, что все эти оценки правильны и что она еще в тысячу раз хуже! У нее столько дурных качеств – не знаешь, с какого начать.
Анна.
Р. S. Милую адресатку просят принять во внимание, что это письмо писалось под горячую руку, когда злость моя еще не улеглась.
Вторник, 3 августа 1943 г.
Милая Китти!
Политические дела идут как нельзя лучше. В Италии запрещена фашистская партия. В различных районах народ поднялся против фашистов. В этой борьбе участвуют даже солдаты. Как же такой народ может еще воевать с Англией?
У нас здесь в третий раз была сильная бомбежка. Я стиснула зубы и старалась «бодриться». Фру ван Даан все время твердила: «Лучше самый ужасный конец, чем это бесконечное ожидание!» – а на деле оказалась трусливей всех. Сегодня утром она тряслась как осиновый лист, а потом разразилась слезами. Супруг ее – они опять целую неделю грызлись как кошка с собакой, но только что помирились – ласково ее утешал. При виде этой трогательной сцены просто можно было расчувствоваться!
Да, кстати, о кошках. Муши доказал, что они приносят не только пользу. У нас у всех блохи, и эта напасть с каждым днем становится все ужасней. Господин Коопхойс насыпал везде желтого порошку, но блохам он, как видно, ничуть не вредит. Мы все совершенно издергались. Только о них и думаешь, везде чешется – то рука, то нога, то еще что-нибудь; все дергаются, перекручиваются, принимают самые дикие позы, пытаясь изловить крошечных мучительниц. А между тем малейшее движение причиняет боль и во всем теле ужасная скованность – это оттого, что мы слишком мало занимаемся гимнастикой и не следим за собой.
Анна.
Среда, 4 августа 1943 г.
Милая Китти!
Вот уже больше года мы заперты в своем убежище, и ты знаешь о нашей жизни почти все. О многом писать трудно. Здесь все очень сложно, и все совсем не так, как на воле. Чтобы у тебя было более полное представление, я буду время от времени рассказывать тебе о нашем житье-бытье. Для начала расскажу, как проходят у нас вечер и ночь.
В девять часов вечера начинаются оживленные приготовления ко сну. Сдвигают стулья, достают одеяла и подушки, стелют постели. Все переворачивают вверх дном. Я сплю в маленьком шезлонге, длиной всего метра в полтора, так что к нему приходится приставлять стулья. На день моя перинка, одеяла, подушки и простыни застилаются в постель Дусселя.
Из соседней комнаты доносится характерный скрип и лязг – Марго ставит свою раскладушку, и снова откуда-то извлекаются подушки и одеяла.
Можно подумать, что наверху гремит гром, если не знать, что это тащат к окну кровать фру ван Даан. «Ее высочество» в розовой ночной кофточке ложится поближе к окну – она, видите ли, должна вдыхать своим очаровательным носиком только самый свежий озон! Часов в девять, после того, как управится Петер, я иду в «ванную» и основательно моюсь. Это нередко стоит жизни какой-нибудь блошке. Потом чищу зубы, накручиваю локоны, привожу в порядок ногти, совершаю еще кое-какой туалет. И все надо успеть за каких-нибудь полчаса!
В половине десятого быстро заворачиваюсь в купальный халат, в одной руке – мыло, в другой – заколки, бигуди, вата и все прочее, белье – в охапку и понеслась! Но меня частенько возвращают: оказывается, я разукрасила умывальник своими чудными темными волосами, что, как видно, не особенно нравится тому, кто меня сменил.
Десять часов. Опускаются маскировочные шторы. Спокойной ночи! Еще минут пятнадцать скрипят кровати и стонут в матрацах сломанные пружины. Потом все стихает, если только наверху не вспыхивает обычная супружеская ссора.
В половине двенадцатого раскрывается дверь «ванной». Оттуда проникает тоненький луч света, слышится шарканье туфель. В длинном не по росту халате появляется Дуссель – он занимался в конторе у Кралера. Минут десять он шаркает по комнате, шуршит бумагой (опять прячет еду!), аккуратно стелет постель, потом снова пропадает, и из уборной время от времени доносятся подозрительные звуки.
В три часа я обычно встаю по маленьким делам. Под жестянку, которая служит для этой цели, подложен кусок резинового половичка – на случай, если она вдруг потечет. Я стараюсь не дышать – в жестянке громко булькает, будто ручеек бежит по гальке. После этого фигура в белом одеянии (предмет постоянных насмешек Марго: «У тебя в ночной рубашке не очень-то приличный вид!») шмыгает под одеяло.
Еще с четверть часа прислушиваюсь к ночным шорохам. Во-первых – не забрался ли вор, потом – что делают мои соседи наверху, за стеной и рядом. Из этого можно вывести заключение о нраве каждого из них. Одни спят крепко, другие только дремлют. Это не так-то приятно, особенно если бодрствует Дуссель. Сперва слышатся всхлипы – будто рыба глотает воздух ртом, и так раз десять. Потом – чавканье, это он облизывает губы. При этом он вертится на кровати, дергается, перекладывает подушки, пока не устроится поудобнее. Вся процедура повторяется с небольшими перерывами по крайней мере раза три, пока наконец милый доктор не погрузится в сон.
По ночам, между часом и четырьмя, часто стреляют зенитки. Еще не успев проснуться, я спрыгиваю с постели. Иногда мне снятся неправильные глаголы или семейная ссора у «верхних». В таких случаях я только потом соображаю, что мне посчастливилось и я проспала бомбежку. Но обычно я вскакиваю, хватаю подушки и носовой платок, влезаю в халат и шлепанцы и бегом несусь к папе искать защиты, как описывает Марго в стихах мне на именины:
Ночью нас будит внезапный налет, Девочке милой спать не дает. У девочки нашей испуганный вид, Она к отцу прижаться спешит.
Покуда я забираюсь к папе, первый испуг проходит, если только бомбежка не очень страшная.
Без четверти семь: Тррррр! Наверху затрещал будильник. Щелк-дзинь! Фру ван Даан его остановила. Поднимается ее муж, мы слышим его голос, он открывает воду и первым входит в «ванную». Через полчаса его сменяет Дуссель. Наконец-то я одна! Поднимаю маскировочные шторы, и у нас в убежище начинается новый день.
Анна.
Четверг, 5 августа 1943 г.
Милая Китти!
Сегодня расскажу тебе, что у нас происходит, когда в конторе обеденный перерыв.
Половина первого. Вся наша крысиная нора облегченно вздыхает – уборщики наконец-то ушли. Сверху доносится гудение пылесоса – это фру ван Даан с нежной заботливостью обрабатывает свой «драгоценный» ковер. Марго берет книжки под мышку и направляется к своему туповатому ученику Дусселю заниматься голландским. Пим забирается со своим любимым Диккенсом в укромный уголок, чтобы без помехи им насладиться. Мама идет наверх помочь хлопотливой хозяйке, а я в «ванную» – прибрать там и немного привести себя в порядок.
Без четверти час. Один за другим к нам поднимаются гости: ван Сантен, Коопхойс или Кралер и Элли. Обычно приходит и Мип.
Час дня. Затаив дыхание, слушаем последние известия по Би-би-си. Это единственный миг, когда обитатели убежища не вступают в пререкания – говорит тот, кому даже сам ван Даан не может прекословить.
Четверть второго. Легкий завтрак. Каждый получает тарелку супа, а иногда и что-нибудь на закуску, если есть что, Хенк ван Сантен с удовольствием располагается на диване, в руках у него газета, рядом котенок, на столе тарелка с супом, – словом, все, что нужно для уюта. Господин Коопхойс рассказывает городские новости. Он превосходно информирован. Топ-топ – по лестнице взбегает Кралер; отрывистый стук – и он входит, потирая руки. Он то весел и оживлен, то удручен и молчалив, смотря по настроению.
Без четверти два. Гости прощаются, и каждый снова берется за свое дело. Мама и Марго моют посуду, ван Дааны отправляются спать, Петер исчезает в своем закутке, папа ложится немного вздремнуть, Дуссель тоже, а я читаю или пишу. Это самое лучшее время дня. Все спят, и поэтому никто мне не мешает.
Дусселю снится вкусная еда – это видно по его лицу. Но долго смотреть на него мне некогда – время летит быстро, а в одну минуту пятого этот педант уже будет стоять у меня над душой и требовать, чтобы я освободила стол.
Анна.
Суббота, 7 августа 1943 г.
Милая Китти!
Описание нашей жизни временно откладывается. Недели две назад я начала сочинять рассказы – просто из головы. Они доставляют мне столько радости, что «детищ моего пера» набралось уже порядочно.
Я обещала тебе, искренне и честно рассказывать обо всех своих переживаниях, и поэтому мне очень хочется знать, будут ли, по-твоему, мои рассказы нравиться детям.
Киса
Киса – дочка наших соседей. В хорошую погоду она играет в садике и мне видно ее из окна. По воскресеньям на Кисе вишневое бархатное платьице, в будни – синее шерстяное. У нее льняные волосы, заплетенные в тугие, торчащие косички, и блестящие голубые глаза. Мама у нее очень славная, а папы нет. Мама ее – прачка, и днем она часто уходит помогать хозяйкам, когда у них большая уборка. Вечером ей еще приходится стирать на людей, и потом она до ночи развешивает белье, выбивает одеяла, чистит одежду.
У Кисы шестеро братьев и сестра. Один карапуз – настоящий плакса. Когда мама зовет ребят спать, он всегда норовит спрятаться за сестрину юбку. У Кисы есть котенок – черный, как негр. Девочка очень о нем заботится и каждый вечер зовет его «Кис-кис-кис!» Поэтому девочку и прозвали «Киса». По-настоящему ее зовут вовсе не так, но это имя ей очень подходит.
А еще у Кисы есть два кролика – белый и коричневый. Они так забавно прыгают по саду – хоп-хоп, – а иной раз подбегают к самому порогу. Иногда Киса ведет себя плохо, как все дети, но бывает это только в тех случаях, когда она ссорится с братишками. Ух, какая она тогда становится злющая – всех лупит, пинает ногами, даже кусается! Но дерутся они недолго – братья видят, что Киса сильнее их.
«Киса, сходи в лавку!» – кричит ей мать. Киса крепко зажимает уши: потом она скажет матери, что ничего не слышала, и при этом не соврет. По правде говоря, Киса терпеть не может бегать в лавку, но лгать, конечно, нехорошо. Киса никогда не лжет, это сразу видно по ее ясным голубым глазам.
Старшему брату Петеру уже шестнадцать лет, он работает учеником у мастера. Петер немножко задается и любит командовать младшими сестренками и братишками. Но Киса боится ему слово сказать. Он очень вспыльчивый, Киса это сама испытала. Но она знает, что, если будет слушаться старшего брата, он даст ей конфет, а Киса очень любит сладости – и младшие сестренки и братишки тоже.
По воскресеньям, когда колокола громким, радостным звоном сзывают людей на молитву в божий храм, мама со всеми детьми отправляется в церковь. Киса молится за своего папу, которого господь взял на небо, и за маму, чтобы бог послал ей здоровье. Потом все идут гулять. Этой прогулки девочка ждет не дождется всю неделю. Они идут в парк, а иногда в Зоологический сад. Но туда они ходят только в сентябре, когда билеты стоят дешевле, или на Кисин день рождения, если она попросит маму. Это считается подарком, потому что на дорогие подарки у мамы нет денег.
Иногда мама после тяжелой работы так устает, что даже плачет. Киса утешает ее и обещает, когда вырастет, подарить ей все, о чем мечтает сама. Хорошо бы сразу стать большой, думает девочка, зарабатывать деньги, покупать красивые платья и гостинцы для малышей, как Петер. Но для этого ей нужно еще много учиться, долго ходить в школу. А потом мама думает отдать ее в школу домоводства, но девочке совсем туда не хочется. Не пойдет она в прислуги! Лучше работать на фабрике, как те славные девушки, которые каждый день ходят мимо их дома. На фабрике будет много людей, там найдется с кем поболтать. А Киса так любит поговорить! В школе ее даже ставят в угол за то, что она трещит без умолку, но учится она хорошо. Свою учительницу Киса очень любит. Она такая умная и красивая! Наверно, очень трудно стать такой, как учительница, но, может быть, Киса хоть немножко станет на нее похожа. Мама всегда говорит, что дочка не выйдет замуж, если будет слишком много знать, а этого Киса вовсе не хочет! Она хочет, чтобы у нее были дети, но только не такие, как ее младшие братишки и сестренки. Ее дети будут красивые и хорошие. И у них будут не белобрысые косички, а чудные темные локоны. Как у благородных детей. И ни одной веснушки! У нее самой их видимо-невидимо. Но детей у нее будет меньше, чем у мамы. Двух-трех вполне достаточно. Но этого еще долго ждать – пока она не станет по крайней мере вдвое старше!
– Дочка! – зовет ее мама. – Ступай спать, живо! Где ты была? Опять замечталась?
Киса тихонько вздыхает… Так хорошо мечтать о будущем!
Катринка
В солнечный день Катринка сидела на большом камне перед крестьянской хижиной и о чем-то думала. Эта маленькая тихая девочка в грубом крестьянском фартуке никому не говорила, о чем она думает. Никогда она ни с кем не делилась, очень уж она была робкая и молчаливая. Подруг у нее не было, вряд ли с ней кто-нибудь стал бы дружить. Мать считала ее чуднóй, и Катринка сама чувствовала, что она непохожа на других детей. У ее отца, настоящего крестьянина, было много дел и даже для единственной дочки времени не хватало. Катринка была предоставлена самой себе. Но она привыкла быть одна, и ей это ничуть не мешало.
Но в этот летний день она тяжко вздыхала, глядя на луг за домом. Хорошо бы сейчас побегать с девочками! Вон как они носятся, как громко хохочут, им, видно, весело! Вот они бегут сюда все ближе, ближе… Может, они за ней? Какие гадкие – пришли сюда насмехаться над ней! Они дразнят ее, она издали слышит их крики: «Мямля! Мямля!» Как ненавидит она это мерзкое прозвище! А девчонки кричат все громче и громче. Как больно! Убежать бы в дом, но тогда ее совсем засмеют… Бедняжка, еще не раз в своей юной жизни ты почувствуешь себя одинокой, не раз позавидуешь другим девочкам!
– Катринка, иди домой, мы садимся за стол! – Девочка глубоко вздыхает, но, боясь ослушаться матери, медленно поднимается.
– Смотри, какой у нашей дочки веселый вид! Да, приветливая у нас девочка! – воскликнула мать, увидев Катринку, которая вошла в комнату еще более хмурая, чем обычно.
– Язык у тебя отнялся, что ли? – сердито прикрикнула на нее мать. Голос матери звучал суровей, чем ей хотелось. Но уж очень непохожа была дочка на веселого, жизнерадостного ребенка, о каком мечтает всякая мать.
– Что, мама? – откликнулась девочка чуть слышно.
– Хороша ты, нечего сказать! Все утро где-то пропадала, от работы отлынивала! Где ты опять болталась?
– Около дома… – Катринка чувствовала, как слова застревают у нее в горле. Но мать истолковала смущение девочки по-своему и снова принялась допытываться: – Можешь толком ответить? Я хочу знать, где ты околачивалась, понятно? Вечно она что-то мямлит, выдержать невозможно!
Услышав слово, напомнившее ей о ненавистном прозвище, Катринка не удержалась и горько заплакала.
– Ну, что опять? Вот трусиха! Не можешь прямо сказать, где шлялась все утро? Скрываешь, а?
Но девочка не могла ничего ответить – ее душили слезы. Вдруг она вскочила, опрокинув стул, и с плачем бросилась на чердак. Там она забилась в уголок и, упав на мешки, долго-долго рыдала так горько, что душа надрывалась! Пожав плечами, мать принялась убирать со стола. Она привыкла к странностям дочки. Вечно какие-то дурацкие выходки – лучше всего оставить девчонку в покое. Все равно ничего из нее не выжмешь, а чуть что – она в слезы! И откуда в крестьянской семье такая дочка? А ведь ей уже 12 лет!
На чердаке Катринка немного успокоилась. Сейчас она пойдет к матери и скажет ей, что она только посидела на камне – и все, а если чего не доделала по дому, – сделает сейчас. Тогда мама увидит, что она вовсе не отлынивает от работы. Если же мама спросит, почему она все утро просидела на камне и палец о палец не ударила, Катринка объяснит, что ей надо было обдумать одну очень важную вещь. А вечером пойдет продавать яйца и купит матери новый наперсток, красивый, серебряный – он так чудесно блестит! Денег на это у нее хватит. И мама поймет, что вовсе она не мямля. Тут Катринка снова стала думать, как бы избавиться от ужасного прозвища, и вот что она надумала: на деньги, что останутся от покупки наперстка, она возьмет в лавке большой кулек конфет и завтра угостит в школе всех девочек. Тогда они полюбят ее, позовут играть. И все увидят, что она не хуже других, и никто больше не будет дразнить ее мямлей.
Катринка боязливо стала спускаться с чердака. Но когда мать встретила ее внизу и спросила: «Ну как, высохли слезы?» – у нее не хватило духу сказать ей, где она пропадала все утро. Вместо этого она принялась торопливо протирать окно, чтобы успеть до темноты.
Солнце уже садилось, когда Катринка, захватив корзинку с яйцами, отправилась в путь. Она бежала добрых полчаса, пока добралась до первой покупательницы. Та уже поджидала ее на крылечке с фарфоровой миской в руках.
«Дай мне, пожалуйста, десяток», – ласково сказала она. Катринка отсчитала десять яиц, попрощалась и пошла дальше. Через три четверти часа корзинка опустела, и девочка отправилась в лавку, где продавались всякие товары. Здесь она купила красивый наперсток и кулек конфет, положила все в корзинку и пустилась в обратный путь.
Пройдя половину дороги, она издалека заметила двух девочек – тех самых, которые утром насмехались над ней. Ей захотелось спрятаться, но она с бьющимся сердцем пошла прямо им навстречу.
«Глянь-ка, вон Мямля идет! Мямля! Полоумная!»
Катринка побелела от испуга. Совсем оробев, она в отчаянии протянула девочкам кулек с конфетами. Одна из них быстро выхватила у нее кулек и пустилась бежать. Другая побежала за ней, но, прежде чем скрыться, обернулась и показала Катринке язык.
Вне себя от горя, Катринка бросилась на траву у дороги и плакала, плакала от одиночества и бессилия, пока не ослабела совсем. Уже стемнело, когда она подобрала опрокинутую корзинку и побрела к дому…
А в придорожной траве поблескивал серебряный наперсток.
Понедельник, 9 августа 1943 г.
Милая Китти!
Расскажу тебе дальше, как проходит наш день.
Обед. Господин ван Даан открывает парад. Ему все подносится первому, и он накладывает себе основательную порцию каждого блюда… если оно ему по вкусу. Со всеми он заговаривает, во все вмешивается, обстоятельно высказывается по любому поводу, и, уж если выразит свое мнение, переубедить его невозможно. Горе тому, кто осмелится ему перечить. Он начинает шипеть, как кот, и если кто раз нарвался, то в другой раз, безусловно, поостережется. Он один всегда прав, всегда все знает лучше других. Ничего не скажешь, он человек бывалый, но самомнение у него чудовищное.
Его мадам. О ней мне лучше помолчать. Смотреть противно на нее – особенно когда она в дурном настроении. В сущности она главная виновница большинства «дискуссий», хотя она в них почти не участвует, упаси боже! Вступать с ней в споры никто не отваживается, но она всегда бывает зачинщицей. Натравливать на других – это она мастерица! Главным образом на маму Франк и на Анну! Под папу и Марго так просто не подкопаешься – не к чему придраться.
За столом фру ван Даан тоже не теряется, хотя и выдумывает, будто ее обделяют. Самые аппетитные картофелины, самые вкусные куски и вообще все самое лучшее – ей! Вот ее девиз! Отхватит лучший кусок как ни в чем не бывало – другим ведь тоже останется! При этом она тараторит без умолку. Ей не важно, слушает ли ее кто-нибудь, интересует ли кого-нибудь ее мнение. Она убеждена, что каждое ее слово – на вес золота и доставляет другим огромное удовольствие.
Кокетливо улыбаясь, она с видом всезнайки лезет со своими советами, по-матерински всех наставляет и уверена, что все ею любуются. А при ближайшем рассмотрении ясно, что в ней ничего особенного нет.
Трудолюбие – раз; веселый нрав – два; кокетство – три; при этом подтянута и прибрана – вот вам и вся Петронелла ван Даан.
Третий наш сосед по столу. Его почти не слышно. Господин ван Даан-младший все больше помалкивает и не привлекает к себе внимания.
Желудок у него – просто бочка Данаид: после сытного обеда, уже «умяв» невероятное количество еды, он с самым серьезным видом говорит, что мог бы съесть еще столько же.
Номер четвертый – Марго. Говорит мало, ест, как птичка. Единственное, что она признает, – овощи и фрукты. «Избалована», – таков приговор ван Даанов. «Не хватает свежего воздуха и движений», – считаем мы.
Мама. Ест хорошо, говорит много и с удовольствием. О ней никто не скажет: «Вот хозяйка дома», – как это любит подчеркивать в отношении себя фру ван Даан. Но в чем разница? В том, что мадам готовит, а маме приходится чистить кастрюли и мыть посуду.
Номер шестой и номер седьмой. О папе и о себе особенно распространяться не стану. Пим скромнее всех. Он первым делом непременно посмотрит, хватит ли другим. Никогда ему ничего не нужно, все самое лучшее – детям. Он образец доброты и великодушия… А рядом с ним – сплошной комок нервов, – это я!
Д-р Дуссель. Берет еду не глядя. Ест молча. Если уж непременно надо вести разговоры, то, пожалуйста, только о еде – по крайней мере не возникает никаких конфликтов, в худшем случае кто-нибудь немножко прихвастнет. Он может съесть невероятно много и никогда ни от чего не отказывается – все равно, нравится ему блюдо или нет. Брюки он подтягивает слишком высоко, всегда на нем короткая красная курточка и черные ночные туфли, на носу темные очки в роговой оправе. В таком виде он восседает за нашим общим письменным столом и за обедом, ложится днем соснуть и ходит в свое излюбленное местечко – уборную.
По три, по четыре, а то и по пять раз в день кто-нибудь из нас нетерпеливо топчется перед дверьми уборной, переминаясь с ноги на ногу и чувствуя, что ждать нет больше сил. Ты думаешь, его это хоть капельку смущает? Ничуть! От четверти восьмого до половины восьмого, от половины первого до часа, от двух до четверти третьего, от четырех до четверти пятого, от шести до четверти седьмого и от половины двенадцатого до двенадцати он отсиживает там, как по часам, и от своего распорядка ни за что не отступит, даже если за дверью слышится жалобный голос, предвещающий близкую катастрофу!
Номер девятый – хоть и не принадлежит к нашему семейству, но все же делит с нами и стол и дом. У Элли здоровый аппетит, она не привередлива, все съедает без остатка. Что ни подай, она всему рада, и это доставляет нам большое удовольствие. Всегда она приветлива, услужлива, мила, всегда в хорошем настроении – чудесный характер!
Анна.
Вторник, 10 августа 1943 г.
Милая Китти!
Новая идея! За столом я теперь разговариваю больше сама с собой, чем с другими, и это имеет два преимущества. Во-первых, все явно довольны, что я не так много говорю; во-вторых, я могу не возмущаться их рассуждениями. Обычно мне кажется, что они говорят глупости, а свое собственное мнение я, разумеется, считаю правильным. Однако лучше держать его при себе. То же самое я делаю, когда к столу подается какое-нибудь блюдо, которое я терпеть не могу. Я внушаю себе, что это очень вкусно, ем с аппетитом и незаметно все съедаю. Утром, когда надо вставать – а это не так уж приятно! – я вскакиваю с постели и говорю себе: «Только посмей лечь!» Быстро снимаю «затемнение», вдыхаю свежий воздух – и сна как не бывало! А когда начинаю убирать постель, меня больше не тянет забраться под одеяло!
Знаешь, как про меня говорит мама? «Театр для себя». Смешно, правда?
С прошлой субботы мы больше не знаем точного времени – наш милый, верный колокол с Вестертурма куда-то увезли, наверно, перельют на пушки. Теперь мы никогда не знаем точно, который час. Надеюсь, что-нибудь придумают взамен, чтобы можно было сверять время и чтобы вся округа не тосковала так по привычному звону нашего милого колокола.
Куда ни приду, наверх или вниз, все с удивлением смотрят мне на ноги – у меня чудные новые туфли. Мип заплатила за них двадцать семь с половиной гульденов, как за «подержанные». Туфли темно-красные, замшевые, на изрядном каблуке. Я хожу, как на ходулях, и кажусь еще выше, чем на самом деле. Вчера у меня был несчастливый день. Началось с того, что я всадила себе в большой палец толстую иглу, да еще тупым концом. В результате Марго пришлось чистить за меня картошку. Потом так стукнулась лбом о дверцу шкафа, что чуть не полетела вверх тормашками. А так как поднялся адский шум, мне еще был нагоняй и я не могла даже приложить холодный компресс, потому что нельзя было брать воду. Теперь у меня над правым глазом вздулась здоровенная шишка. В довершение всего я прищемила пылесосом маленький палец на ноге, но я так была занята другими своими горестями, что не обратила на это никакого внимания. И напрасно – теперь ранка засорилась, ногу пришлось забинтовать… и я не могу носить свои чудные новые туфли.
Дуссель косвенным образом чуть не подверг нас смертельной опасности. Он заказал через Мип (которая, разумеется, ни о чем понятия не имела) запрещенную книгу – памфлет на Гитлера и Муссолини. Как нарочно, в то утро на Мип налетел эсэсовский мотоцикл, она вспылила и крикнула: «Скоты проклятые!» Но, к счастью, все обошлось и она благополучно уехала. Даже подумать страшно, что было бы, если б ее забрали в полицию!
Анна.
Среда, 18 августа 1943 г.
Милая Китти!
Сегодня опишу тебе одну из наших повседневных бытовых обязанностей – чистку картошки.
Один из нас приносит газеты (для шелухи), второй – ножи (при этом, конечно, берет себе, какой получше), третий – картошку, четвертый – большую кастрюлю с водой.
Господин Дуссель приступает к делу. Получается у него не особенно хорошо, зато быстро – картофелины так и сыплются одна за другой, а сам он посматривает то направо, то налево – так ли все делают, как он? Оказывается, нет!
«Анна, посмотри-ка, я беру ножик вот так, срезаю сверху вниз, да нет, не так, вот как надо!»
«Но мне так удобнее!» – робко возражаю я.
«Но так лучше, можешь мне поверить. А в общем мне все равно, делай, как знаешь».
Трудимся дальше. Искоса поглядываю на своего соседа. Он укоризненно качает головой – как видно, по моему адресу, но больше ничего не говорит. Я снова берусь за дело, потом смотрю на папу – он сидит напротив меня. Для него чистка картофеля не игра, а ювелирная работа. Когда он читает, на затылке у него образуется глубокая складка, а когда помогает чистить картошку, горох или морковку, то настолько уходит в работу, что, кажется, ничего вокруг не замечает. В таких случаях у него бывает совсем особое, «картофельное» лицо. И ни за что он не бросит в воду картофелину, пока не очистит ее безукоризненно! С таким лицом плохо чистить нельзя!
Я усердно тружусь, но время от времени поглядываю вокруг, и мне все уже ясно. Мадам снова пытается привлечь внимание Дусселя. Она пристально на него смотрит, но он делает вид, что ничего не замечает. Потом она ему подмигивает. Он спокойно делает свое дело. Тогда она начинает хихикать, но он и на это нуль внимания. Но тут уж мама начинает смеяться. Ничего не добившись, фру ван Даан придумывает себе другое занятие.
«Путти (так она зовет мужа), надень передник, а то мне завтра опять чистить твой костюм!»
«Я не запачкаюсь».
Она снова задумывается: что бы еще такое сказать?
«Путти, почему ты не сядешь?»
«А мне так удобнее. Картошку, по-моему, лучше чистить стоя».
Она опять ненадолго умолкает.
«Вот видишь, Путти, ты забрызгался!»
«Ладно, мамочка, я буду осторожней».
Тогда она придумывает новую тему.
«Слушай, Путти, почему англичане перестали нас бомбить?»
«Наверно, оттого, что погода плохая».
«Но ведь вчера была прекрасная погода, а они все равно не прилетали!»
«Ох, да не повторяй ты одно и то же!»
«А почему нельзя обменяться мнениями?»
«Хватит!»
«Что значит «хватит»?»
«Да ну, помолчи, мамочка!»
«А вот господин Франк всегда отвечает своей жене, когда она что-нибудь хочет знать».
Слова эти господину ван Даану не по нутру. Это его больное место. Он явно борется с собой, чтобы не ответить резкостью. Через некоторое время она снова начинает:
«Высадки союзников вообще не будет!»
Он от ярости бледнеет, она, видя это, заливается краской, но отступать не желает.
«Англичане вообще сидят сложа руки!»
Но тут бомба взрывается: «Да заткнись ты, наконец, черт побери!»
Мама еле сдерживает смех. Я стараюсь ни на кого не смотреть. Так или в таком духе повторяется почти каждый день, если только они предварительно не успели поссориться. В таких случаях оба не открывают рта, и в этом, безусловно, есть свое преимущество.
Надо сходить на чердак принести еще картошки. Наверху сидит Петер – он как раз занят важным делом… ищет у кошки блох. Когда я вхожу, он поднимает голову, кошка чувствует, что хватка его ослабела, и – хоп! – выскакивает в открытое окно. Петер чертыхается, а я смеюсь и снова исчезаю.
Анна.
Пятница, 20 августа 1943 г.
Милая Китти!
Ровно в половине шестого рабочие уходят со склада и наступают часы свободы.
Если примерно к этому времени к нам поднимается Элли, значит, все спокойно и мы беремся за дело. Обычно я прежде всего веду Элли наверх – там для нее приготовлено что-нибудь вкусное. Но не успеет она сесть, как фру ван Даан начинает приставать к ней со всевозможными просьбами:
«Ах, Элли, мне бы так хотелось…»
Элли мне подмигивает. Почти не бывает случая, чтобы кто-нибудь из них, поднявшись наверх, не получил от фру ван Даан какого-нибудь поручения – недаром они так не любят туда ходить!
Без четверти шесть. Элли уходит, а я спускаюсь на два этажа ниже. Сперва иду на кухню, потом в директорский кабинет, потом открываю дверь погреба, где у нас хранится уголь, и впускаю туда Муши поохотиться на крыс. Наконец, приземляюсь в конторе Кралера – там уже сидит ван Даан и роется во всех ящиках и папках в поисках свежей почты. Петер берет ключ от склада и уносит Моффи. Пим перетаскивает наверх пишущие машинки. Марго ищет тихий уголок, где можно было бы заняться конторской работой, фру ван Даан ставит на плиту котел с водой, мама приносит кастрюлю картошки. У каждого свои обязанности. Петер торопливо возвращается со склада. Первым делом он спрашивает про хлеб – нам каждый день оставляют его в конторе Кралера. А сегодня забыли! Петеру остается одно: самому взять в главной конторе. Он весь съеживается и на четвереньках, чтобы не заметили с улицы, подбирается к шкафу, достает оттуда хлеб и уползает. Вернее, он собирается уползти, но, пока он возился, Муши успел перескочить через него и сидит под письменным столом. Петер обшаривает углы. Наконец, он его увидел. Прокрадывается к нему и пытается схватить за хвост. Кот фыркает, Петер вздыхает. Вдруг Муши прыгает на окно и с безмятежным видом начинает умываться. Петер идет на последнюю уловку, протягивает ему кусочек хлеба. Все в порядке: Муши берет приманку, Петер хватает его, и дверь быстро захлопывается.
Все это время я слежу за ними в щелочку. Теперь снова можно браться за работу.
Тук-тук-тук! Три удара означают: ужин готов!
Анна.
Понедельник, 23 августа 1943 г.
Милая Китти!
Расскажу тебе дальше, как в убежище проходит день.
Часы бьют половину девятого (утра).
Мама и Марго начинают нервничать:
«Папа, тш…. Тш-тш, Отто… Пим!»
«Половина девятого, надо закрывать воду».
«Тише, тише, не шуми!»
Все эти замечания относятся к папе – он еще не вышел из «ванной». Ровно в половине девятого он должен быть в комнате. С этой минуты нельзя брать ни капли воды, нельзя пользоваться уборной, нельзя бегать взад и вперед – тишина должна быть полная! Пока внизу, в конторе, никого нет, всякий шум, разумеется, слышнее и доносится до самого склада.
В двадцать минут девятого наверху, у ван Даанов, открывается дверь, раздаются три удара в пол: «Готова каша для Анны!» Я поспешно карабкаюсь наверх и достаю свою собачью миску. Снова вниз – надо успеть молниеносно причесаться, вылить «pot de chambre» [14 - Ночной горшок (франц.).], привести в порядок постели. Тихо. Только бьют часы.
Наверху фру ван Даан в мягких туфлях прокрадывается через комнату, муж за ней, потом все стихает.
Теперь ты можешь полюбоваться семейной идиллией. Я читаю или пишу, Марго и папа с мамой тоже любят провести эти тихие полчаса с книгой – папа, конечно, со своим любимым Диккенсом. Он присаживается на край своей скрипучей кровати, на которой нет даже порядочного матраца – его заменяют две перинки. «Они мне тоже не нужны, сойдет и так!» – говорит иногда отец.
Углубившись в книгу, он уже не поднимает глаз, только посмеивается тихонько и время от времени пытается шепотом прочитать маме какой-нибудь отрывок. Но она отвечает: «Только не сейчас, пожалуйста! Мне некогда».
Пим немножко разочарован, но потом снова берется за книгу. Через некоторое время он опять находит какое-нибудь особенно удачное место и делает новую попытку: «Нет, мама, это ты должна прочесть!»
Мама сидит на своей раскладушке, читает, шьет или же вяжет и при этом тоже заглядывает в книгу. Вдруг она что-то вспоминает и непременно должна тут же нам сказать: «Анна, знаешь, что… Марго, запиши-ка…»
Некоторое время все тихо. Вдруг Марго захлопывает книгу. Папа высоко подымает брови – у него получается смешной треугольник, – потом снова видишь только складку на затылке, и он с головой уходит в чтение. Мама начинает тихонько переговариваться с Марго. У меня разгорается любопытство, и я прислушиваюсь.
Пима тоже втягивают в разговор… Но вот уже девять часов! Завтракать!
Анна.
Пятница, 10 сентября 1943 г.
Милая Китти!
Как стану тебе писать, всякий раз какое-нибудь чрезвычайное событие. Разумеется, события эти чаще неприятные, чем радостные. Но сегодня могу сообщить тебе прекрасную новость. В среду (8 сентября) в семь часов вечера мы все собрались у приемника, вдруг слышим: «Here follows the best news of the whole war. Italy has capitulated!» [15 - Передаем самую радостную весть за время войны: Италия капитулировала! (англ.)]
Италия подписала безоговорочную капитуляцию!
В восемь часов началась передача по станции «Оранне»:
«Уважаемые радиослушатели! Час назад, когда я заканчивал сегодняшнюю сводку, мы получили замечательное известие о полнейшей капитуляции Италии. И я с величайшим удовольствием выбросил устаревшую сводку в корзину для бумаг!»
Потом сыграли государственные гимны Англии, США и СССР. Радиостанция «Оранне», как всегда, утешает и поддерживает нас, хотя и не склонна к излишнему оптимизму.
Есть у нас и огорчения – мы очень тревожимся за господина Коопхойса. Ты знаешь, как мы все его любим. Он часто хворает, но, хотя у него бывают сильные боли и он вынужден соблюдать диету, мало двигаться и вообще всячески беречься, он всегда такой живой, приветливый и удивительно бодрый!
«Когда господин Коопхойс появляется в дверях, будто солнышко всходит!» – сказала недавно мама, и она права. Теперь ему предстоит тяжелая операция желудка, и он не придет к нам недели четыре, не меньше. Но ты бы видела, как он с нами прощался! Как будто он собрался не в больницу, а просто так – за покупками.
Анна.
Четверг, 16 сентября 1943 г.
Милая Китти!
Чем больше все это затягивается, тем хуже мы друг с другом ладим. За столом никто не осмеливается рта раскрыть (то есть раскрывают, конечно, но только для еды), потому что всякое слово принимается, как обида, или нарочно искажается. Из-за своего подавленного состояния глотаю валерьяновые шарики, но все равно настроение у меня с каждым днем хуже и хуже! Если бы только я могла хоть раз посмеяться всласть, это помогло бы больше, чем десяток этих шариков. Но смеяться мы тут почти разучились. Иногда я боюсь, что, пока пройдет это тяжелое время, я превращусь в уродину – губы тонкие, вся в морщинах, так и останусь. Остальные тоже сильно сдали. Особенно все боятся зимы.
И потом есть одна новость, тоже не слишком утешительная: один из служащих на складе, некто М., заподозрил, что наверху что-то неладно. Мы не обратили бы внимания, если бы он не любопытничал и верил уговорам. А главное, мы не знаем, надежный ли он человек.
На днях Кралер решил быть особенно осторожным. Без десяти час он взял шляпу и палку и пошел на угол в аптеку, но минут через пять возвратился и, как вор, прокрался по крутой лестнице к нам наверх. В четверть второго он хотел спуститься, но встретил Элли, и она просила его подождать, потому что внизу, в конторе, засел М.
Кралер вернулся и пробыл у нас до половины второго. Потом он взял ботинки в руки, прошмыгнул в носках к двери склада и, осторожно пройдя по лестнице, вошел в контору с улицы. Тем временем Элли успела под каким-то предлогом выпроводить М. из конторы и поднялась к нам, чтобы вызволить Кралера. Но наш «канатоходец» уже спустился вниз. Что должны были думать прохожие при виде почтенного господина, который у всех на глазах надевал ботинки на тротуаре?
Анна.
Среда, 29 сентября 1943 г.
Милая Китти!
Сегодня день рождения фру ван Даан. Мы подарили ей талоны на сыр, мясо и хлеб и банку джема в придачу. От мужа, Дусселя и наших добрых хранителей она, кроме цветов, тоже получила съестное. Такие теперь времена!
Элли на днях дошла чуть ли не до нервного припадка.
Ей приходится бегать часами, чтобы хоть что-нибудь раздобыть, а потом ее еще отсылают обратно: она, видите ли, принесла не то, что нужно. Как подумаешь, что у нее масса работы в конторе (Коопхойс болен, а Мип простужена и не выходит из дому), что сама она подвернула ногу и что ко всему у нее еще сердечные переживания и отец недоволен ее выбором – вполне понятно, что с отчаяния она готова рвать на себе волосы. Мы старались ее утешить и советовали ей почаще отвечать спокойно и хладнокровно, что ей некогда. Тогда список поручений наверняка сократится.
С ван Даанами, видно, опять было какое-то столкновение. Папа ходит страшно сердитый. Словом, жди бури! Только бы быть от всего этого подальше! Только бы уйти отсюда! Они нас всех с ума сведут!
Анна.
Воскресенье, 17 октября 1943 г.
Милая Китти!
Слава богу, Коопхойс опять на ногах. Вид у него еще совсем плохой, но он уже ходит на работу и старается продать кое-что из одежды ван Даанов. Это очень неприятно, но у них кончились деньги. Фру ван Даан не желает расстаться ни с одной вещью из своего обширного гардероба, а его костюм продать трудно, потому что он заломил огромную цену. Но ей не отвертеться. Плакала ее меховая шуба! Из-за этого у «верхних» опять была жуткая ссора; она закончилась длительным примирением, и теперь только и слышно: «Ах, Путти, миленький!» – «Что, Керли, сокровище мое?»
Меня уже просто тошнит от их бесконечных ссор и вульгарной брани, а еще считаются порядочными людьми! Папа ходит, стиснув зубы, и, когда с ним заговаривают, вздрагивает, словно боится, что опять вышла какая-нибудь неприятность и ему придется улаживать. У мамы от волнения красные пятна на лице, Марго жалуется на головные боли, Дуссель лишился сна, фру ван Даан целый день стонет, я совершенно выбита из колеи. Честно говоря, я иной раз забываю, кто с кем в ссоре и кто с кем успел помириться. Единственное отвлечение – работа, и я работаю вовсю.
Анна.
Пятница, 29 октября 1943 г.
Милая Китти!
У «верхних» снова вышла дикая ссора и вот по какой причине. Недавно я писала тебе, что у них кончились деньги. На днях Коопхойс упомянул об одном своем приятеле, меховщике. Тут ван Даан решил, что нужно все-таки продать шубу жены. Шубку – кролик под котик – она проносила семнадцать лет, но им дали за нее 375 гульденов! Это куча денег! Фру ван Даан, разумеется, хотела взять деньги себе, чтобы потом купить на них новые вещи. Мужу стоило немалых трудов втолковать ей, что деньги необходимо отдать на хозяйство. Ты не можешь себе представить, что тут было: они ругались, орали, топали ногами, буйствовали… Жутко становилось. Мы все четверо, затаив дыхание, стояли внизу на лестнице, чтобы в случае чего разнять драчунов. Эти сцены до того меня взвинчивают, что вечером я ложусь в слезах, хоть и радуюсь, что наконец я одна.
Господину Коопхойсу опять нельзя выходить. У него все время боли в желудке, и еще не известно, прекратилось ли кровотечение окончательно. Первый раз мы видели его расстроенным – он сказал нам, что чувствует себя совсем худо, и ушел домой.
Я здорова, только аппетита нет. Я без конца слышу: «Как ты плохо выглядишь!»
Должна тебе сказать, что моя семья изо всех сил заботится, чтобы я была сильной и крепкой. Принимаю то глюкозу, то дрожжи, то кальций, то рыбий жир. К сожалению, нервы у меня совсем расшатались. По воскресеньям я чувствую это особенно остро: в эти дни настроение во всем доме подавленное, сонное, иногда просто гнетущее. С улицы не слыхать почти ни звука, везде тяжкое, удушливое молчание. Тогда мне кажется, что на мне висят тяжелые гири и тянут меня в пропасть. Даже к папе, маме и Марго я становлюсь равнодушной. Я брожу по всему дому из комнаты в комнату, вверх, вниз. Я чувствую себя, словно певчая птичка, которой обрезали крылья, и она бьется в тесной клетке, натыкаясь в темноте на прутья.
«На волю, на волю! – кричит все во мне. – Хочется дышать, смеяться!»
Но я знаю, мне не будет ответа. И я ложусь спать, чтобы хоть как-нибудь скоротать эти часы, полные тишины и страха.
Анна.
Среда, 3 ноября 1943 г.
Милая Китти!
Папа постоянно думает, как бы нас отвлечь, а заодно дать нам возможность учиться дальше. Сейчас он выписал для нас проспекты одного заочного института. Марго уже три раза проштудировала эту толстую книгу, но пока ничего подходящего не нашла. Она решила платить за учебу из своих карманных денег, и почти все показалось ей слишком дорого. Папа заказал пробную лекцию на тему «Латынь для начинающих». Марго с жаром взялась за дело и тут же заказала для себя полный курс. Мне это, к сожалению, слишком трудно, а то бы и я с удовольствием стала учить латынь.
Папа хочет, чтобы я тоже занялась чем-нибудь новым. Он попросил Коопхойса раздобыть библию для детей, чтобы я изучила и Новый завет.
«Ты собираешься подарить Анне Новый завет к празднику хануки?» – удивилась Марго.
«Да… Впрочем… Лучше, пожалуй, в день святого Николая… Легенда о Христе не имеет отношения к празднику хануки», – ответил папа.
Наш пылесос испортился, теперь мне придется каждый вечер чистить ковер старой щеткой, да еще в одуряющей духоте, при закрытых окнах и при вечернем освещении!
Ничего путного из этого не выйдет, подумала я, и действительно, у мамы разболелась голова, потому что вся пыль осталась висеть в воздухе. Грязь все равно не отчистилась, а папа еще рассердился, что в комнате не прибрано! Вот и жди от людей благодарности!
Дикие ссоры наверху пока прекратились, только Дуссель злится на ван Даанов. Говоря о фру ван Даан, он называет ее не иначе, как «эта корова» или «эта старая телка», а она именует непогрешимого, высокоученого мужа «старой девой» и «прокисшим холостяком», который вечно обижается.
«Осел осла длинноухим зовет!»
Анна.
Понедельник, 8 ноября 1943 г. (вечером)
Милая Китти!
Если ты как-нибудь прочитаешь мои письма подряд, то заметишь, что писались они в очень разном настроении. Глупо, конечно, что здесь, в убежище, я так завишу от своего настроения. Но не я одна, все мы так. Если я читаю какую-нибудь книгу и она производит на меня сильное впечатление, то прежде, чем показаться людям, я должна взять себя в руки – не то все подумают, что я немножко тронулась. Ты, конечно, уже заметила, что на меня напало ужасное уныние и тоска. Отчего – сама не знаю, причин никаких нет, но, по-моему, это просто трусость, которую я порой не могу преодолеть. Сегодня вечером – Элли еще была у нас – вдруг началась долгая, сильная бомбардировка. Я побелела как полотно, сразу схватило живот, заколотилось сердце, и я чуть не умерла со страху.
По вечерам в постели мне мерещатся всякие ужасы. То я одна в тюрьме без папы и мамы, то я где-то заблудилась, то в нашем убежище пожар, то ночью за нами приходят.
Все это я переживаю, как наяву, и у меня постоянно такое чувство, что вот-вот произойдет что-нибудь ужасное.
Мип часто говорит, как она завидует нам, что тут спокойно. В основном это верно, но она забывает, что мы живем в вечном страхе. Я и представить себе не могу, что мир опять когда-нибудь станет для нас таким, как прежде. Конечно, я часто говорю: «После войны!» Но говорю я об этом, как о воздушном замке, как о чем-то несбыточном. О нашей жизни дома, о своих подругах, о школе со всеми ее радостями и горестями – вообще обо всем «прежнем» я вспоминаю так, будто все это было не со мной, а с кем-то другим!
Мне кажется, что мы, все восемь человек, живем на каком-то клочке ясного неба среди тяжелых темных грозовых туч. Пока здесь еще безопасно, но тучи становятся все гуще, все больше сжимается кольцо, отделяющее нас от близкой опасности. Тьма надвигается все ближе, она поглощает нас, и в отчаянных попытках вырваться на волю мы тесним и толкаем друг друга. Мы видим, как внизу люди борются между собой, и смотрим ввысь, туда, где покой и счастье. Но путь нам преграждает плотная непроницаемая завеса, она надвигается неодолимой стеной, чтобы под конец раздавить нас. И мне остается только взывать и молить: «Разомкнись, тесное кольцо, раздайся, выпусти нас на волю!»
Анна.
Четверг, 11 ноября 1943 г.
Ода моей авторучке («Светлой памяти»)
Авторучка всегда была моим сокровищем. Я очень ею дорожила, потому что у нее золотое перо, а я, по правде сказать, пишу хорошо только такими перьями. Моя ручка прожила длинную и интересную жизнь, о которой я и собираюсь сейчас рассказать.
Мне было девять лет, когда моя ручка (тщательно упакованная в вату) прибыла к нам в ящичке с надписью «Без цены». Этот прекрасный подарок прислала моя милая бабушка – тогда она еще жила в Ахене. Я болела гриппом, лежала в постели, а на улице завывал февральский ветер. Чудесная ручка в красном кожаном футляре тут же была показана моим подругам и знакомым. Я, Анна Франк, стала гордой обладательницей авторучки!
Когда мне исполнилось десять лет, я получила разрешение брать ручку в школу, и учительница позволила мне пользоваться ею на уроках.
К сожалению, на следующий год мне пришлось оставлять свое сокровище дома, потому что классная наставница нашего шестого класса разрешала писать только школьными ручками.
Когда мне было двенадцать лет и я перешла в еврейскую гимназию, мне подарили новый футляр, с отделением для карандаша и с шикарной застежкой на молнии.
Когда мне исполнилось тринадцать, ручка отправилась вместе со мной в убежище и здесь была мне верной помощницей в переписке с тобой и в занятиях. Теперь мне уже четырнадцать, и моя ручка была со мной весь последний год моей жизни…
В пятницу вечером я вышла из своей комнаты в общую и хотела сесть за стол, поработать. Но меня безжалостно прогнали, так как папа и Марго занимались латынью. Ручка так и осталась на столе… Анне же пришлось довольствоваться самым краешком стола, и она, тяжко вздыхая, принялась «тереть фасоль», то есть очищать заплесневелые коричневые фасолины.
Без четверти шесть я подмела пол и бросила мусор вместе с кожурой от фасоли прямо в печку. Сразу вымахнуло сильное пламя, и я очень обрадовалась, потому что огонь уже потухал, а тут вдруг снова вспыхнул. Между тем «латинисты» кончили свои дела, и теперь я могла сесть за стол и позаниматься. Но ручки моей нигде не было. Я обыскала все кругом, мне помогала Марго, потом к нам присоединилась мама, потом искали папа с Дусселем, но моя верная подружка исчезла бесследно.
«Возможно, она угодила в печку вместе с фасолью», – предположила Марго.
«Быть не может!» – ответила я. Но мою милую ручку так и не удалось обнаружить, и мы уже к вечеру решили, что она сгорела, тем более что пластмасса так хорошо горит. И верно, наша грустная догадка подтвердилась – на следующее утро папа нашел в золе наконечник. От золотого пера и следа не осталось. «Очевидно, оно расплавилось и смешалось с золой», – решил папа. Но у меня есть одно утешение, хоть и очень слабое: ручка моя была предана кремации, чего я – когда-нибудь в будущем – желаю и себе!
Анна.
Среда, 17 ноября 1943 г.
Милая Китти!
Катастрофические события. У Элли в доме свирепствует дифтерит, и ей целых шесть недель нельзя к нам ходить! Неприятно, что начнутся трудности с едой и всем остальным, не говоря уже о том, как нам жаль Элли!
Господин Коопхойс еще не встает, вот уже три недели его держат только на молоке и каше. У Кралера дел по горло.
Марго отослала в заочный институт латинские задания, их исправили и вернули. Преподаватель как будто бы очень милый и, главное, умный человек; наверно, он будет доволен, что у него такая хорошая ученица! Переписка идет от имени Элли.
Дуссель совершенно не в себе, и никто не знает почему. Началось с того, что он совсем перестал разговаривать с ван Даанами. Всем бросилось в глаза, что это продолжается уже несколько дней, и мама позвала его и сказала, чтобы он не обострял отношения: фру ван Даан может из-за пустяков раздуть бог знает какую историю. Дуссель заявил, что господин ван Даан первый начал его игнорировать и перестал разговаривать с ним, а сам он вовсе не собирается прекращать это молчание. Да, надо тебе сказать, что вчера было 16 ноября – как раз год с того дня, как он пришел к нам в убежище. Мама по этому случаю получила от него цветы. Фру ван Даан перед этим не раз намекала, что в таких случаях принято делать подарки. А тут он ее совсем обошел. И вместо того чтобы поблагодарить, что его так бескорыстно сюда приняли, он ничего не сказал.
Утром, когда я его спросила – поздравить его или пожалеть, он ответил, что ему совершенно все равно. Мама, жаждавшая выступить в благородной роли ангела мира, тоже от него ничего не добилась, и все осталось по-прежнему.
Он был велик своим умом.
Но мелок был делами.
Анна.
Суббота, 27 ноября 1943 г.
Милая Китти!
Вчера вечером, когда я уже засыпала, я вдруг явственно увидела Лиз.
Она стояла передо мной – оборванная, изнуренная, щеки ввалились. Ее большие глаза были обращены ко мне с укором, словно она хотела сказать: «Анна, зачем ты меня бросила? Помоги же мне! Выведи меня из этого ада!»
А я ничем не могу ей помочь, я должна сложа руки смотреть, как люди страдают и гибнут, и могу только молить бога, чтобы он уберег ее и дал нам снова свидеться. Почему мне представилась именно Лиз, а не кто-нибудь другой, вполне понятно. Я судила о ней неверно, по-детски, я не понимала ее страхов. Она очень любила свою подругу и боялась, что я хочу их поссорить. Ей было очень тяжело. Я-то знаю, мне это чувство хорошо знакомо!
Иногда я мельком думала о ней, но тут же из эгоизма уходила в свои радости и горести. Вела я себя ужасно, и теперь она стоит передо мной, бледная, грустная, и смотрит на меня умоляющими глазами… Если бы я могла хоть чем-нибудь ей помочь!
Господи, да как же это – у меня здесь есть все, что угодно, а ее ждет такая страшная участь! Она ничуть не меньше меня верила в бога и всегда всем хотела добра. Почему же мне суждено жить, а она, быть может, скоро умрет? В чем же разница между нами? Почему мы разлучены с ней?
Честно говоря, я не вспоминала о ней уже много месяцев – да, почти целый год. Не то чтобы совсем не вспоминала, а просто никогда не думала о ней, никогда не представляла ее себе такой, какой она явилась мне сейчас в своей страшной беде.
Ах, Лиз, надеюсь, что ты всегда будешь с нами, если только переживешь войну! Я бы сделала для тебя все на свете, все, что упустила…
Но когда я смогу ей помочь, она уже не будет нуждаться в моей помощи. Вспоминает ли она меня хоть изредка? И с каким чувством?
Господи, помоги ей, сделай так, чтобы она не чувствовала себя всеми покинутой. Пусть она знает, что я думаю о ней с состраданием и любовью. Может быть, это даст ей силы выдержать. Нет, не нужно больше о ней думать. Все время вижу ее перед собой. Ее огромные глаза так и стоят передо мной.
Запала ли вера глубоко в сердце Лиз или все это навязано ей старшими? Не знаю, никогда ее об этом не спрашивала. Лиз, милая Лиз, если бы можно было вернуть тебя, если бы я могла делить с тобой все, что у меня есть! Поздно, теперь я ничем не могу помочь, теперь нельзя исправить то, что упущено. Но я никогда ее не забуду, вечно буду за нее молиться!
Анна.
Среда, 22 декабря 1943 г
Милая Китти!
Из-за тяжелого гриппа не могла писать тебе аккуратно. Заболеть здесь – почти катастрофа. Как только у меня начинался приступ кашля, я ныряла под одеяло и пробовала сдержаться, но от этого в горле начинало першить еще сильнее. Отпускает меня только после того, как выпью горячего молока с медом или проглочу лепешку от кашля. До сих пор рябит в глазах, как вспомню, чем меня только не лечили. Компрессы на горло, влажные укутывания, сухие укутывания, горячее питье, припарки, грелки. Изволь потеть, лежать без движения, полоскать, смазывать горло и каждые два часа мерить температуру. Попробуй тут выздороветь! Но хуже всего было то, что Дуссель вздумал разыгрывать из себя врача и прикладывал свою напомаженную голову к моей груди, проверял, нет ли шумов. Во-первых, он ужасно щекотал меня волосами, а потом я очень стеснялась, несмотря на ту непреложную истину, что 30 лет назад он изучал медицину и имеет звание доктора. Что этому человеку до моего сердца? Ведь он не мой возлюбленный! А о том, что в сердце происходит и в порядке ли оно, он, безусловно, судить не может. И вообще пусть ему сперва хорошенько прочистят уши – по-моему, он малость глуховат!
Но теперь болезнь кончилась! Я опять на ногах, выросла на сантиметр и прибавила почти кило. Правда, я еще бледная, но уже жажду деятельности.
Ничего нового за это время не произошло. В виде исключения все живут в полном согласии. Никто ни с кем не ссорится. Уже с полгода в доме не было такого мира и спокойствия.
Элли все еще нельзя к нам приходить.
На рождество всем выдадут дополнительные талоны на растительное масло, конфеты и джем – мазать на хлеб. Мне подарили красивый и вполне современный подарок – брошку из английской монетки в 2½ цента, чудесно отполированную. Дуссель преподнес маме и фру ван Даан торт, который по его просьбе испекла Мип. Мало у нее других хлопот! Я тоже кое-что припасла для Мип и Элли: почти два месяца я припрятывала сахар, который мне дают к каше, и теперь господин Коопхойс закажет из него леденцы.
Погода нагоняет сон, печка дымит, еда давит нам всем на желудок, о чем свидетельствуют не слишком эстетичные звуки.
На войне тоже какой-то застой…
Настроение ниже нуля.
Анна.
Пятница, 24 декабря 1943 г.
Милая Китти!
Я уже не раз тебе говорила, что все мы здесь слишком зависим от своих настроений. Сама я в последнее время ощущала это особенно остро. Тут вполне уместно сказать: «То пребываю на верху блаженства, то низвергаюсь в бездну скорби». Я «пребываю на верху блаженства», когда думаю о том, как хорошо нам здесь живется, особенно по сравнению с другими евреями. «Низвергаюсь в бездну скорби…» Да, именно так бывает со мной, когда я слышу, что на воле жизнь идет своим чередом. Сегодня приходила фру Коопхойс и рассказывала нам, что ее дочка Корри занимается спортом, устраивает с друзьями катание на лодках, участвует в спектаклях. Право же, я не завистливая, но, когда я все это слышу, мне так хочется когда-нибудь снова очутиться среди друзей, радоваться вместе с ними, беззаботно и весело смеяться! И как раз сейчас, в веселые рождественские и новогодние каникулы, мы сидим тут, как отверженные. По правде говоря, нехорошо писать такие вещи, потому что это может показаться неблагодарностью, да и вообще я слегка преувеличила. Думай обо мне, что хочешь, но я не могу все держать при себе и поэтому еще раз повторю то, что писала в самом начале: бумага все стерпит!
Когда люди приходят с улицы, румяные от мороза, и одежда их еще сохраняет неповторимый свежий запах ветра, мне хочется сунуть голову под одеяло, чтобы отогнать назойливую мысль: «Когда же мы наконец выйдем на волю, на свежий воздух!»
Прятаться нельзя – наоборот, я должна казаться стойкой и бодрой, но мысли мне не подчиняются, и никак их не прогнать. Поверь мне, когда просидишь взаперти полтора года, иной раз становится невмоготу. Пусть я неправа, пусть я неблагодарная, но себя не обманешь: хочу танцевать, свистеть, мчаться на велосипеде, хочу видеть мир, наслаждаться своей молодостью, хочу быть свободной! Но об этом я могу только писать, а виду подавать нельзя… К чему это приведет, если все мы будем ныть и строить кислые физиономии?
Иногда я думаю:
«Понимает ли тебя здесь хоть кто-нибудь или все видят в тебе просто девочку, которая только и думает о своих удовольствиях? Не знаю и заговорить об этом тоже ни с кем не могу, потому что непременно разревусь. И все-таки… Все-таки мне бы стало легче, если бы я хоть раз могла как следует выплакаться! Какие бы теории я ни разводила, как бы ни старалась – все равно я каждый день чувствую, как не хватает мне настоящей матери, которая понимала бы меня. Вот поэтому, что бы я ни делала, что бы ни писала, я всегда думаю об одном – я буду для своих детей такой матерью, о какой мечтаю для себя. Буду для них «мамочкой», не стану делать трагедию из каждого слова, но все, что волнует ребенка, буду принимать всерьез. Чувствую, что не умею выразить свою мысль, но само слово «мамочка» уже все говорит. Знаешь, как я придумала называть маму, чтобы все-таки было похоже на «мамочка»? Я говорю ей «ман», а теперь из этого получилось «маночка» – что-то вроде испорченного «мамочка», но мне всегда так хочется переделать «м» на «н». Мама ни о чем не догадывается, и слава богу, а то бы ей было очень тяжело.
Ну, хватит об этом. Я откровенно рассказала тебе обо всем, что меня «низвергает в бездну скорби», и теперь вправду от этого отделалась.
Анна.
Суббота, 25 декабря 1943 г.
Милая Китти!
Сегодня первый день рождества, и я все время думаю о Пиме, о том, как он в прошлом году рассказывал мне о своей первой любви. Тогда смысл его слов не так доходил до меня, как сейчас. Если он когда-нибудь снова заговорит об этом, я постараюсь показать ему, что все понимаю.
Мне кажется, Пим потому рассказал мне об этом, что ему, «хранителю стольких сердечных тайн», порой самому хочется с кем-нибудь поделиться. Пим никогда ничего о себе не рассказывает, и Марго, наверно, даже не подозревает, сколько ему пришлось пережить.
Бедный Пим, ему не уговорить меня, будто он все позабыл. Никогда он этого не забудет. Просто он стал сдержаннее. Мне хочется хоть немножко стать на него похожей – но только чтоб не пришлось переживать то, что он пережил.
Анна.
Понедельник, 27 декабря 1943 г.
Милая Китти!
Первый раз в жизни получила подарок на рождество. Обе наши девушки вместе с Коопхойсом и Кралером опять приготовили нам замечательный сюрприз. Мип испекла пирог с надписью: «Мир в 1944 г.». Элли раздобыла полкило довоенного печенья. Кроме этого, Петер, Марго и я получили по бутылке кефира, а взрослые – по бутылке пива. Все было очень красиво упаковано, и к каждому пакету приложен подходящий стишок.
Рождество пролетело быстро.
Анна.
Среда, 29 декабря 1943 г.
Милая Китти!
Вчера вечером мне опять стало очень грустно. Мне представилась бабуся и Лиз. Бабуся, милая моя бабуся! Как мало понимали мы ее страдания! Всегда у нее находилось для нас время, она так вникала во все наши интересы, так понимала нас. Она была тяжело больна. Может быть, она все знала, но никогда об этом не говорила, чтобы нас не тревожить. Всегда она была такая добрая, ласковая, случая не было, чтобы кто-нибудь ушел от нее, не получив помощи, совета и утешения. Что бы я ни натворила – я тогда была ужасно непослушная, – бабуся всему находила оправдание. Бабуся, ты любила меня по-настоящему или тоже не понимала меня, как другие? Сама не знаю.
Наверно, она была одинока, да, одинока, хотя мы были с ней. Человека все могут любить, и все же он будет одиноким, если нет никого, кому он «дороже всех на свете».
А Лиз? Жива ли она? Что с ней? Господи, поддержи ее, верни ее снова к нам! Лиз, по тебе я вижу, как могла бы сложиться моя собственная судьба, я всегда ставлю себя на твое место. Как же я после этого могу чувствовать себя несчастной из-за наших здешних неурядиц? Разве не должна я благодарить судьбу, всегда быть веселой и довольной – конечно, кроме тех минут, когда я думаю о Лиз и обо всех, кто разделил ее участь?
Да, я трусиха и эгоистка! Почему мне снятся всякие ужасы, почему я столько о них думаю, что хочется громко кричать? Все потому, что нет во мне истинной веры. Бог дал мне очень много – и совсем незаслуженно, – а я все равно каждый день делаю что-нибудь не так.
Когда начинаешь думать о близких, хочется плакать. В сущности, можно было бы плакать с утра до вечера.
Остается только одно: молиться и просить бога, чтобы он явил чудо и хоть кому-нибудь из них сохранил жизнь!
И я молюсь горячо, от всего сердца!
Анна.
Воскресенье, 2 января 1944 г.
Милая Китти!
Утром я от нечего делать перелистывала свой дневник и обнаружила, что во многих письмах с горечью, даже с возмущением говорю о маме. Я перепугалась и стала спрашивать себя: неужели это ты, Анна, писала с такой ненавистью? Как это могло случиться?
Я так и осталась сидеть с раскрытой тетрадкой в руках, размышляя, как же могло дойти до того, что во мне накопилось столько злобы, столько ненависти? Я попыталась понять тогдашнюю Анну и оправдать ее, иначе у меня совесть будет нечиста, если я не сумею объяснить тебе, как я могла обрушить на маму такие обвинения.
Дело в том, что у меня все зависит и всегда зависело от настроения, а когда на меня «находит», я, выражаясь образно, как пловец под водой, все вижу в искаженном виде. Я ко всему подходила субъективно и даже не пыталась спокойно обдумать то, что говорили мне другие. И зря, потому что тогда я лучше поняла бы их доводы и, зная свой вспыльчивый характер, старалась бы вести себя по-другому и никого не обижать.
А я только себя и видела, я ушла в себя и, нисколько не думая о других, изливала душу в дневнике – радовалась, горевала, насмешничала. Я очень дорожу своим дневником – он стал теперь книгой воспоминаний. Но многие страницы я могла бы перечеркнуть или перевернуть, предварительно написав внизу: «Все в прошлом!»
Я страшно злилась на маму, иногда злюсь и теперь. Она меня не понимала, это верно, но и я ее не понимала тоже. Все-таки я – ее дочка, и она со мной ласкова и добра. Но я столько причиняла ей неприятностей, что вполне понятно, почему она меня бранила. Не удивительно, что из-за этих стычек, из-за всего, что ей приходится здесь переживать, она стала нервной и раздражительной. А я ничего этого не понимала, дулась на нее, грубила, огрызалась и очень огорчала ее.
Это и вызывало бесконечные недоразумения и обиды, и нам обеим было плохо. Но теперь все уже в прошлом!
Нетрудно понять, почему я ничего не хотела видеть и сама себе причиняла боль. Все мои выходки были просто вспышками злости, и в обычное время я бы изжила эту злость наедине, без свидетелей. Я ушла бы к себе в комнату и раза два хорошенько топнула ногой или дала себе волю за спиной у мамы.
Прошли те дни, когда мама из-за меня плакала. Я стала умней, да и у мамы немного успокоились нервы. Теперь я стараюсь промолчать, если меня что-нибудь раздражает, и мама тоже, и в общем так гораздо лучше. Но любить мать слепо, как другие дети, я не могу – что-то во мне сопротивляется. Успокаиваю свою совесть тем, что лучше отвести душу здесь, на бумаге, чем причинять маме боль.
Анна.
Среда, 5 января 1944 г.
Милая Китти!
Сегодня придется сделать тебе сразу два признания, на что потребуется немало времени. Но мне нужно с кем-нибудь поделиться, и лучше всего, конечно, с тобой, потому что я знаю: что бы ни случилось, ты всегда будешь молчать. Во-первых, насчет мамы. Ты помнишь, как часто я на нее жаловалась. И все-таки каждый раз опять старалась быть с ней ласковой. И вдруг я поняла, чего именно мне в ней недостает. Мама сама говорила, что мы для нее скорее подруги, чем дочери. Конечно, это хорошо, но подруга не может заменить мать. Мне хотелось бы брать с мамы пример, смотреть на нее, как на идеал. По-моему, Марго думает иначе, и ей не понять того, что я здесь пишу, а папа избегает всяких разговоров на эту тему. В моем представлении мать – это прежде всего человек исключительного такта, в особенности по отношению к подросткам моего возраста. Нельзя, как делает мама, смеяться надо мной, когда я плачу, – не от физической боли плачу, а оттого, что все внутри изболелось.
Может быть, это странно, но одно я ей никогда не прощу. Как-то мне нужно было к зубному врачу. Мама и Марго пошли со мной и не возражали, когда я взяла велосипед. После приема, как только мы вышли, они мне тут же, у дверей, сказали, что собираются в город – не то за покупками, не то что-то посмотреть – не помню точно. Мне хотелось пойти с ними, но идти с велосипедом было нельзя. Я расплакалась от обиды, а они обе только высмеяли меня. Это так меня взорвало, что я при всех на улице показала им язык. Мимо проходила какая-то простая женщина, – она даже испугалась. А я поехала домой одна и потом еще долго ревела.
Странно, конечно, но тогда мама нанесла мне рану, которая болит до сих пор, – стоит только вспомнить, как я на нее рассердилась.
О том, что касается меня самой, писать трудно. Вчера я читала статью Сис Хейстер, где объясняется, почему люди краснеют. Мне казалось, что автор обращается ко мне. Правда, краснею я не очень часто, но вообще эта статья как будто обо мне написана. Автор говорит, что в переходном возрасте девочки становятся спокойней, вдумчивее, они словно прислушиваются к тому чуду, которое совершается во всем их существе. Вот и у меня так. Последнее время я стала стесняться даже Марго и мамы с папой. Хотя Марго вообще гораздо застенчивей, но меня она совсем не стесняется. Я остро чувствую удивительные внешние перемены, которые со мной происходят, но еще острее ощущаю то новое, что нарождается там, внутри. И так как я ни с кем не могу говорить о том, что меня волнует, попробую разобраться сама.
Когда приходит «нездоровье», а это случалось уже три раза, то, хоть мне и бывает больно, противно и неудобно, у меня всякий раз появляется чувство, что я ношу в себе чудесную тайну. И, несмотря на все неприятные ощущения, я с радостью жду тех дней, когда опять смогу испытать это чувство. Сис Хейстер пишет, что в моем возрасте молоденькая девушка еще не уверена в себе, но позднее начинает ощущать себя как личность и у нее появляются собственные представления, мысли и привычки. Когда я пришла сюда в убежище, мне только что исполнилось тринадцать лет, так что, пожалуй, я раньше своих сверстниц стала ко всему присматриваться и ощущать себя человеком, который может постоять за себя.
По вечерам я не могу удержаться, чтобы не положить руки на грудь и не почувствовать, как спокойно и уверенно бьется мое сердце.
Должно быть, такое неосознанное желание бывало у меня и раньше, еще до того, как я сюда пришла. Однажды, оставшись ночевать у подруги, я ее спросила – можно ли мне в знак нашей дружбы погладить ее грудь, а ей – мою? Но она не согласилась. Мне всегда хотелось поцеловать ее, мне это доставляло большое удовольствие. Когда я вижу статую обнаженной женщины, например Венеру, то всегда прихожу в экстаз. Это такая красота, что я еле сдерживаю слезы!
Ах, если бы у меня была подруга!
Анна.
Четверг, 6 января 1944 г.
Милая Китти!
Мне до того захотелось с кем-нибудь поговорить, что я, сама не знаю почему, выбрала для этой цели Петера. Когда я забиралась к нему наверх, мне всегда бывало там очень уютно. Но он очень застенчивый, и, даже если человек ему мешает, он не может его выставить. Поэтому раньше я не решалась у него засиживаться, боясь, что ему станет скучно.
Теперь я незаметно стараюсь задерживаться у него подольше, чтобы с ним поговорить, и вчера у меня нашелся хороший повод. Последнее время Петер буквально помешался на кроссвордах, он готов все на свете забросить и решать их целыми днями. Я принялась ему помогать, и мы уселись за его стол, он – на стул, а я напротив – на диван.
Всякий раз, как я заглядывала в его синие глаза, видела его милую улыбку, мне становилось удивительно хорошо! Мне казалось, что я читаю в его душе. На лице у него написано все – и его неуверенность, и беспомощность, и в то же время пробуждающееся сознание своей мужской силы. Его смущение меня так трогало, что хотелось без конца смотреть в его глаза. До чего мне хотелось его попросить: «Расскажи мне все, что с тобой творится, не бойся моей глупой болтовни – тебя я не выдам!»
Но вечер прошел, и ничего так и не случилось. Я только рассказала ему про статью Сис Хейстер – почему люди краснеют, – но говорила, конечно, совсем не про то, о чем писала здесь. Говорилось все ради того, чтобы он стал хоть немного увереннее в себе.
Вечером в постели, когда я все это вспоминала, мне стало неприятно, и я подумала, что, пожалуй, мне не так уж и нужен Петер. Удивительно, на что только люди не идут, чтобы добиться своего. Можешь судить по мне. Я решила почаще заходить к Петеру только для того, чтобы вызвать его на откровенность. Но ты не подумай, что я в него влюблена – ничего подобного! Если бы у ван Даанов был не сын, а дочь, я все равно постаралась бы с ней подружиться.
Сегодня утром я проснулась очень рано – еще не было семи – и тут же совершенно отчетливо вспомнила свой сон. Я сидела за столом, а напротив меня сидел другой Петер – Петер Вессель. Мы вместе рассматривали книгу с картинками. Я видела все это так ясно, что даже картинки помню. Но этим дело не кончилось. Наши взгляды встретились, и я долго-долго смотрела в его милые карие глаза. Потом Петер сказал едва слышно: «Если б я знал, я давно пришел бы к тебе!»
Слова эти так сильно меня взволновали, что я поскорей отвернулась. Вдруг я почувствовала, что Петер мягко и нежно коснулся щекой моей щеки, и мне стало так хорошо, так чудесно! Проснувшись, я все еще чувствовала его прикосновение, и мне казалось, что его милые карие глаза заглянули мне в самое сердце и увидели там, как сильно я его любила и сейчас еще люблю. У меня слезы выступили, и стало грустно оттого, что он далеко, и в то же время радостно, потому что я остро почувствовала, что люблю Петера всей душой. Удивительно, до чего явственные у меня здесь бывают сны. Сперва я увидела во сне бабушку – папину маму – так отчетливо, что различила даже морщинки на ее лице. Потом мне явилась другая моя бабуся в образе ангела-хранителя, а потом я увидела Лиз – воплощение горя, постигшего моих подруг и всех евреев. Молясь за нее, я молюсь за всех евреев, всех гонимых и несчастных.
Но теперь есть Петер, мой милый Петер! Никогда еще я не видела его перед собой так явственно. Мне не нужна его фотография – я так хорошо его помню и так сильно его люблю!
Анна.
Пятница, 1 января 1944 г.
Милая Китти!
Какая я глупая! Ни разу мне не пришло в голову рассказать тебе о себе и о всех моих поклонниках.
Когда я была совсем маленькая, чуть ли не в детском саду, мне очень нравился Карл Самсон. Отца у него не было, он жил с матерью у тетки. Сын тетки, его двоюродный брат Бобби, умный, стройный темноволосый мальчик, нравился всем гораздо больше, чем маленький смешной толстячок Карл. Но я не обращала внимания на внешность и много лет дружила с Карлом. Мы с ним долго были самыми настоящими добрыми товарищами, но я ни в кого не влюблялась.
Потом на моем пути встал Петер и первая детская влюбленность целиком захватила меня. Я ему тоже нравилась, и мы с ним были неразлучны целое лето. Я вижу нас вдвоем – мы бродим по улицам, держась за руки, он – в полотняном костюмчике, я – в летнем платьице.
После каникул он поступил в реальное, а я пошла в старший приготовительный класс. То он заходил за мной в школу, то я – за ним. Петер был очень красив – высокий, стройный, складный, со спокойным, серьезным и умным лицом. У него были темные волосы, румяные, загорелые щеки, чудесные карие глаза и тонкий нос. Особенно я любила, когда он смеялся. У него становился такой озорной ребячливый вид.
На летние каникулы мы уехали. Когда мы вернулись, Петер переехал на другую квартиру и теперь жил рядом с одним мальчиком, он был гораздо старше Петера, но так с ним подружился, что водой не разольешь! Наверно, этот мальчишка ему сказал, что я еще совсем мелюзга, и Петер перестал со мной дружить. Я так его любила, что сначала ни за что не могла с этим примириться, но потом поняла, что, если я стану за ним бегать, меня будут дразнить «мальчишницей».
Шли годы. Петер дружил только с девочками своего возраста, а со мной даже не здоровался, но я никак не могла забыть его, Когда я перешла в еврейскую гимназию, в меня влюбилось много мальчиков из моего класса. Мне было очень приятно, я чувствовала себя польщенной, но в общем это меня не трогало.
Потом в меня безумно влюбился Гарри. Но, как я уже сказала, больше я никого не любила.
Как говорит пословица: «Время исцеляет все раны».
Так было и со мной. Но я воображала, что забыла Петера и что мне он совершенно безразличен. Но в моем подсознании прочно жила память о нем, и однажды пришлось себе сознаться: меня так мучила ревность к его знакомым девочкам, что я нарочно старалась о нем не думать.
А сегодня утром мне стало ясно, что ничего не изменилось, наоборот: чем старше и взрослее я становилась, тем больше росла моя любовь. Теперь я понимаю, что Петер тогда считал меня ребенком, и все же мне было тяжко и горько, что он так быстро меня забыл. Я вижу его перед собой настолько отчетливо, что понимаю: никто другой так не будет заполнять мои мысли.
Сон совсем сбил меня с толку. Когда папа хотел поцеловать меня утром, я чуть не крикнула: «Ах, почему ты не Петер!» Все время думаю о нем, весь день твержу про себя: «О Петель, милый мой Петель!»
Кто же мне поможет? Хочется жить дальше и просить бога, чтобы он дал мне свидеться с Петером, когда я буду на свободе. Он по моим глазам узнает, что я чувствую, и скажет: «Ах, Анна, если бы я знал, я давно пришел бы к тебе!»
Однажды, когда мы с папой говорили о сексуальных вопросах, он сказал, будто я еще не могу понять, что такое «влечение». Но я знала, что все понимаю, а уж теперь-то мне все понятно наверняка!
Нет для меня никого дороже тебя, мой Петель!
Я посмотрелась в зеркало – у меня стало совсем другое лицо. Глаза глубокие, светлые, щеки порозовели, как никогда, и рот кажется нежнее. У меня счастливый вид, и все же в глазах у меня какая-то грусть, от которой гаснет улыбка на губах. Не могу я быть счастливой, потому что знаю – Петер сейчас обо мне не думает. Но я снова чувствую на себе взгляд его милых глаз и его прохладную, нежную щеку у своей щеки…
О Петель, Петель, как мне изгладить твой образ? Разве можно представить себе кого-нибудь на твоем месте? Какая жалкая подделка! Я так люблю тебя, что любовь не умещается в моем сердце, она хочет вырваться на волю, открыться во всей своей силе!
Неделю назад, нет, даже вчера, если бы меня кто-нибудь спросил, за кого я хотела бы выйти замуж, я сказала бы: «Не знаю». А теперь я готова крикнуть: «За Петера, только за Петера, я люблю его всем сердцем, всей душой, безгранично и все же не хочу, чтобы он был слишком настойчив, нет, я позволю ему только коснуться моей щеки».
Я сидела сегодня на чердаке и думала о нем. И после короткого разговора мы оба начали плакать, и я снова почувствовала его губы, бесконечно ласковое прикосновение его щеки.
«О Петер, думай обо мне, приди ко мне, мой милый, милый Петер!»
Анна.
Среда, 12 января 1944 г.
Милая Китти!
Вот уже две недели, как Элли снова приходит к нам. Мип и Хенк два дня не были тут. Оба испортили себе желудки.
Последняя новость – я увлекаюсь балетом и танцами и по вечерам усердно тренируюсь. Мама сделала мне сверхмодный хитон из своей голубой нижней юбки с кружевами. Сверху – сборки, лента завязывается над грудью. Спереди – огромный бант. Но сделать балетные туфли из моих гимнастических туфель мне никак не удавалось.
Скоро я стану такой же гибкой, как прежде, вся скованность пройдет. Очень хорошее упражнение: сесть на пол, взяться обеими руками за пятки и высоко поднять ноги кверху. Но мне приходится подкладывать подушку, чтоб мой бедный копчик не очень страдал.
Взрослые читают книгу «Безоблачное утро», маме она очень нравится. Там как будто обсуждается вопрос о современной молодежи. Я иронически подумала: «Лучше бы ты поинтересовалась собственными детьми – они тоже молодежь».
По-моему, мама воображает, что лучших отношений с родителями, чем у нас с Марго, вообще нет на свете, и что никто так не возится со своими детьми, как она. В сущности это касается только Марго. Думаю, что у Марго даже нет тех мыслей, тех вопросов, которые вечно волнуют меня. Разумеется, я и не собираюсь навести маму на мысль, что с одним из ее отпрысков не все обстоит так благополучно, как ей кажется. Она была бы невероятно удивлена и не знала бы, с какой стороны ко мне подойти. Ей это только причинило бы горе, а я не хочу ее огорчать, тем более что мне это все равно не поможет.
Мама все же чувствует, что Марго больше к ней привязана, чем я. Но она считает, что все образуется. Марго со мной очень мила, и мне она теперь кажется совершенно другой. Она больше не разговаривает со мной свысока и стала мне настоящей подругой.
И она уже не смотрит на меня, как на ребенка, которого не надо принимать всерьез.
Удивительно, что я на себя иногда гляжу со стороны, как будто чужими глазами. И тогда я смотрю на эту Анну с полным спокойствием и перелистываю книгу моей жизни, как будто это чужая жизнь. Раньше, дома, когда я над этим так глубоко не задумывалась, я воображала, что не имею никакого отношения к папе, маме и Марго, что я подкидыш, кукушонок. Иногда я мысленно играла роль сиротки, пока мне самой не становилось ясно, как глупо строить из себя трагическую фигуру, когда мне на самом деле так хорошо. Обычно после таких мыслей я заставляла себя быть со всеми милой и доброй. Каждое утро, когда на нашей лестнице раздавались шаги, я мечтала, чтобы пришла мама сказать нам «доброе утро». И я с ней здоровалась очень нежно, потому что была искренне рада, что она так ласково на меня смотрит. Но иногда по той или иной причине она бывала не такая ласковая, и я шла в школу в прескверном настроении. Но по дороге домой я находила для нее оправдание – ей тоже нелегко? И возвращалась я уже веселая и довольная, переполненная всякими переживаниями, которые мне хотелось рассказать… но потом все начиналось сызнова, и я опять уходила в школу грустная и задумчивая. Иногда я решала, что выдам свое разочарование. Но потом придешь домой – и столько надо рассказать, что забываешь все свои намерения и требуешь, чтобы мама тебя выслушала.
Потом наступило время, когда я уже не прислушивалась к шагам на лестнице, чувствовала себя одинокой, плакала по ночам в подушку горькими слезами. А здесь стало еще хуже. Ты знаешь все. Но теперь бог послал мне утешение в моем горе – Петера! Я беру медальон, который всегда ношу, целую его и думаю: «Какое мне дело до всех на свете? У меня есть мой Петель, и никто об этом не знает!»
Теперь я выдержу все невзгоды! Никто не знает, что происходит в душе девочки!
Анна.
Суббота, 15 января 1944 г.
Милая Китти!
Бессмысленно описывать тебе во всех подробностях все ссоры и споры, достаточно сказать, что мы теперь разделились, держим отдельно жир, мясо, масло, сами жарим себе картошку. С недавних пор едим дополнительно по кусочку хлеба: в четыре часа так хочется есть, что бурчит в животе – ничем не утихомиришь!
Мамин день рождения совсем скоро. Кралер принес ей немножко сахару на угощение, и фру ван Даан ей завидует, потому что она сама ничего ко дню рождения не получила. Слушать ее рыдания и бешеные вопли – удовольствие весьма сомнительное. Скажу по правде, Китти, нам это надоело до чертиков!
Мама высказала невыполнимое желание – не видеть ван Даанов хоть две недели. Я себя спрашиваю – неужели непременно поссоришься с любыми людьми, если живешь с ними в такой близости, или нам просто не повезло? Неужели большинство людей – такие эгоисты и жадины? Неплохо, конечно, что я тут больше поняла человеческую природу, но теперь с меня хватит! Война еще продолжается, никому нет дела до наших ссор, стремления к воздуху, к воле, поэтому надо стараться «to make the best of it» [16 - Искать во всем хорошую сторону (англ.).].
He стоит об этом говорить, но, если мы здесь пробудем очень долго, я превращусь в высохший стручок! А мне гораздо больше хочется остаться настоящей, живой девчонкой!
Анна.
Суббота, 22 января 1944 г.
Милая Китти!
Объясни мне, пожалуйста, отчего большинство людей так боится открыть свой внутренний мир? Почему я веду себя в обществе совсем не так, как надо? Наверно, тут есть причина, знаю, но все же не понятно, что даже с самыми близкими людьми никогда не бываешь откровенной до конца.
У меня такое чувство, как будто после того сна я очень повзрослела, стала как-то больше «человеком». Ты, наверно, удивишься, если я тебе открою, что даже о ван Даанах я теперь сужу по-другому. Я смотрю на наши споры и стычки без прежнего предубеждения.
Отчего я так переменилась?
Видишь ли, я много думала о том, что отношения между нами могли бы сложиться совсем иначе, если бы моя мама была настоящей идеальной «мамочкой». Спору нет, фру ван Даан никак не назовешь человеком воспитанным. Но мне кажется, что можно было бы избежать половины этих вечных пререканий, если бы мама была более легким человеком и не обостряла отношения. У фру ван Даан есть свои положительные качества, с ней можно договориться. Несмотря на весь свой эгоизм, мелочность и сварливость, она легко идет на уступки, если ее не раздражать и не подзуживать. Правда, ее хватает ненадолго, но при некотором терпении можно с ней ладить. Надо только по-дружески, откровенно обсуждать вопросы о нашем воспитании, о баловстве, о еде и так далее. Тогда мы не стали бы выискивать друг у друга только плохие черты!
Знаю, знаю, что ты скажешь, Китти!
«Неужто это твои мысли, Анна? И это пишешь ты, ты, о которой «верхние» говорили столько плохого? Ты, которая узнала столько несправедливости». Да, это пишу я! Хочу сама до всего докопаться, не желаю жить по старой пословице: «Как деды пели»… Нет, я буду изучать ван Даанов и выясню, что правда, а что преувеличение. А если я тоже разочаруюсь в них, тогда и запою ту же песенку, что и мои родители. Но если «верхние» окажутся лучше, чем о них говорят, я постараюсь разрушить ложное представление, которое сложилось у моих родителей, а если не удастся, останусь при своем мнении и при своем суждении. Буду пользоваться любым предлогом, чтобы говорить с фру ван Даан на разные темы, и не постесняюсь беспристрастно высказывать свое мнение. Не зря же меня зовут «фрейлейн Всезнайка».
Конечно, я не собираюсь идти против своего семейства, но сплетням я больше не верю! До сих пор я была твердо уверена, что во всем виноваты ван Дааны, но, наверно, часть вины лежит и на нас.
По сути дела мы, должно быть, всегда правы. Но от людей разумных – а мы себя причисляем к ним – все-таки надо ждать, что они смогут ужиться с самыми разными людьми. Надеюсь, что я проведу в жизнь то, в чем я теперь убеждена.
Анна.
Понедельник, 24 января 1944 г.
Милая Китти!
Со мной случилась удивительная вещь. Раньше о вопросах пола у нас дома говорили таинственно, а в школе – противно и пошло. Девчонки вечно перешептывались, а если ты не понимала, о чем речь, над тобой все издевались. Мне это всегда казалось странным, и я думала:
«Почему об этом говорят так скрытно или так гадко?» Но так как ничего нельзя было сделать, я молчала или делилась только с самыми близкими подругами. Потом, когда я уже все примерно знала и родители тоже мне многое объяснили, мама как-то сказала: «Анна, хочу дать тебе полезный совет: никогда не говори с мальчиками на эти темы, а если они заговорят, перемени разговор».
Точно помню, как я ей ответила: «Что ты, мама, конечно, не буду, как можно!» И на этом разговор прекратился.
Первое время, когда мы попали сюда, папа часто говорил о вещах, о которых мне было бы приятнее слышать от мамы, а из разговоров и книг я еще узнала многое. Петер ван Даан никогда не заводил разговор на эти темы, только раз что-то сказал, даже не ожидая от меня ответа.
Фру ван Даан как-то заявила, что ни она, ни ее муж никогда не говорили на эту тему с Петером. Она даже не знала, насколько Петер просвещен в этом отношении.
Вчера, когда Марго, Петер и я чистили картошку, у нас зашел разговор о Моффи.
«Мы до сих пор не знаем, кот он или кошка», – сказала я.
«Как не знаем? – сказал Петер. – Он кот».
«Хорош кот, раз он в интересном положении!» – засмеялась я.
Несколько недель назад Петер нам сказал, что у Моффи скоро будут котята, оттого он такой толстый. Но, наверно, он отъел пузо на ворованных кусочках, потому что никаких котят и в помине не было.
А теперь Петер решил доказать, что он все знает.
«Можешь сама посмотреть, – сказал он, – недавно я с ним возился и ясно увидел, что он кот».
Из любопытства я пошла с Петером на склад. Но у Моффи, как видно, был неприемный день, и мы его нигде не нашли. Мы немножко подождали и поднялись наверх, потому что замерзли. Под вечер я услыхала, что Петер опять спустился вниз. Я набралась храбрости и побежала через пустой дом вниз, на склад. Петер играл с Моффи на большом столе, он посадил его на весы, чтобы взвесить.
«Эй, хочешь посмотреть?» – Нимало не стесняясь, он ловко схватил Моффи за голову и другой рукой крепко зажал лапы, перевернул его на спину, и лекция началась: «Вот у него половой орган, вот тут растут волосы, а это задний проход».
Тут Моффи вырвался и встал на свои белые лапки.
На всякого другого мальчишку, который стал бы мне объяснять про «мужской половой орган», я бы потом стеснялась смотреть. Но Петер так просто говорил на эту скользкую тему, что и мне показалось – ничего особенного тут нет. Мы играли с Моффи, шалили с ним, разговаривали про все на свете и, медленно пройдя по складу, поднялись наверх.
«Чаще всего я узнаю случайно, из какой-нибудь книжки то, что мне хочется узнать, – сказала я, – а ты?»
«А зачем? Я просто спрашиваю у своих. Отец у меня образованный, он много знает».
Мы стояли на лестнице, и я молчала. С девочкой я, наверно, так просто не заговорила бы. Знаю, что мама не зря мне советовала – не затевать таких разговоров с мальчишками. Весь день мне было как-то странно вспоминать разговор на складе. Но я поняла, что со своим сверстником, хоть он и другого пола, можно говорить разумно и без дурацких шуток.
Неужели Петер и вправду разговаривает об этом со своими родителями? Действительно ли он такой, каким показался мне вчера?
Анна.
Четверг, 27 января 1944 г.
Милая Китти!
В последнее время я страшно увлекаюсь родословными и генеалогией королевских домов. Если начать разбираться, то углубляешься в прошлое все больше и больше и натыкаешься на удивительно интересные открытия.
Учусь я очень усердно и уже могу слушать передачи для англичан по английскому радио. По воскресеньям я обыкновенно сортирую и раскладываю мою коллекцию кинозвезд – она приобрела довольно внушительные размеры. Господин Кралер каждый понедельник, к моему величайшему удовольствию, приносит мне киножурнал. Хотя наши далеко не светские соседи считают это пустой тратой денег, они сами удивляются, как я помню героев какого-нибудь фильма, который шел год назад. Элли в свободные вечера часто ходит в кино со своим другом, и, когда она мне говорит в субботу, какой фильм они собираются смотреть, я уже заранее могу отбарабанить имена всех героев и отзывы критики. Недавно мама сказала, что мне уже не стоит никогда ходить в кино, потому что я все знаю заранее – и содержание, и постановку, и действующих лиц.
А когда я вплываю в комнату с новой прической, на меня все смотрят искоса и спрашивают – какой кинозвезде я подражаю. И никто мне не верит, когда я заявляю, что сама придумала прическу. Но через полчаса мне все надоедает: эти нытики так портят всякое удовольствие, что я спешу в «ванную» и снова укладываю волосы по-будничному, просто и неинтересно.
Анна.
Пятница, 28 января 1944 г.
Милая Китти!
Сегодня утром я задала себе вопрос: не обращаюсь ли я с тобой, как с коровой, которую заставляют жевать все ту же жвачку, и не надоели ли тебе старые новости до того, что ты, уныло зевая, просишь Анну рассказать что-нибудь новенькое?
Да, к сожалению, я сама понимаю, что эти старые истории скучны до одури, но ты понимаешь, что меня тоже тошнит от разогретых объедков. Когда за столом не говорят о политике или о вкусной еде, мама и фру ван Даан вытаскивают на свет воспоминания юности или Дуссель что-то плетет о туалетах своей супруги, о скачках или о течи в лодках, о вундеркиндах, которые в четыре года умели плавать, о мышечных судорогах и о нервных пациентах. Дошло до того, что стоит одному из нас начать, как другие перебивают и уже сами заканчивают рассказ. Мы заранее знаем развязку каждого анекдота, и, кроме рассказчика, никто уже не смеется. Уже у всех поставщиков, мясников, торговцев, булочников, бывших наших домохозяек в энный раз перемыты косточки, да и вообще не знаю, что нового можно услышать в нашем убежище. У каждого рассказа выросла во-оо-т эдакая бородища.
Все это еще можно было бы выдержать, если бы у взрослых не появилась скверная привычка по десять раз своими словами пересказывать то, что говорили Коопхойс, Мип или Хенк, и каждый раз приукрашивать рассказ новыми выдумками. Иногда мне приходится щипать себя под столом, чтобы не перебить увлекшегося рассказчика… Таким детям, как Анна, не полагается поправлять взрослых ни при каких обстоятельствах, даже если эти взрослые завираются вовсю или высасывают из пальца всякие небылицы и выдумки…
Коопхойс и Хенк приносят нам все сведения о тех, кто скрылся или спрятался. Они знают, как близко мы все это принимаем к сердцу, как мы страдаем за тех, кого выследили или поймали, как радуемся, когда кого-то освобождают.
«Скрыться» или «уйти в подполье» – стали такими же будничными понятиями, как раньше – папины домашние туфли у печки.
Такие организации, как «Свободные Нидерланды», подделывают удостоверения личности, находят надежные убежища, снабжают своих подопечных деньгами и продуктами, а мальчикам из христианских семей, которые уходят в подполье, достают работу у надежных ремесленников или на предприятиях. Просто поразительно, сколько добра делают эти благородные, бескорыстные люди: рискуя собственной жизнью, они помогают спасать людей. Лучший пример – наши покровители, они помогают нам до сих пор и, надо надеяться, благополучно выведут нас на волю. Иначе им придется разделить судьбу всех тех, кто спасает евреев. Никогда ни единым словом они не намекнули нам, какая мы обуза, а мы действительно обуза! Никогда мы не слышали жалоб на то, как им с нами трудно.
Каждый день они приходят к нам наверх, беседуют с мужчинами о политике и делах, с дамами – о продовольствии, о всяких хозяйственных трудностях, а с нами – о книгах и газетах. Всегда у них веселые лица, по праздникам и к дням рождения нам приносят цветы, подарки, в любой час они готовы прийти на помощь.
И хотя вокруг совершается столько героических подвигов и на войне и в тылу, мы вечно будем помнить самоотверженную жертву наших друзей тут, каждодневные доказательства их дружбы, их любви!
Самые невероятные истории передаются из уст в уста, и все это по большей части правда. Коопхойс рассказывал про футбольный матч в Геллерланде, где с одной стороны играли исключительно «подпольщики», а с другой – команда местной полиции!
В Хильверзуме выдавали новые продовольственные карточки. Чтобы не лишить пайков тех, кто скрывался, местные чиновники вызвали в определенное время всех «покровителей», чтобы они получили карточки для своих подопечных. Тут нужна невероятная осторожность – не то «моффи» пронюхают про эти подвиги!
Анна.
Четверг, 3 февраля 1944 г.
Милая Китти!
В самом ближайшем времени ждут высадки союзников. Если бы ты была здесь, тебя тоже неотступно преследовала бы эта мысль, а может быть, ты смеялась бы над нами – зачем так сходить с ума, когда ничего еще не известно. Все газеты только об этом и пишут – можно и вправду помешаться, когда читаешь:
«В случае высадки англичан в Голландии немецкое командование будет всеми силами защищать страну, если даже придется затопить ее».
Тут же прилагается карта Нидерландов, где заштрихованы районы, которые предполагается затопить. Так как и большая часть Амстердама тоже заштрихована, то мы первым делом задали себе вопрос: что делать, если вода на метр зальет улицы?
И тут посыпались ответы. Каждый отвечал по-своему:
«Ни пешком, ни на велосипедах бежать нельзя. Значит, придется идти вброд, как только вода остановится».
«Ничего подобного. Надо пробовать плыть. Если на нас будут купальные костюмы и шапочки, никто не заметит, что мы евреи!»
«Вот чепуха! Воображаю, как наши дамы поплывут, когда крысы станут хватать их за ноги!»
(Конечно, это сострил кто-то из мужчин. Посмотрим, кто из нас раньше завоет!)
«Да мы и не выберемся из дому. Весь подвал прогнил насквозь, при малейшем напоре воды дом рухнет».
«Перестаньте болтать! Шутки в сторону – надо попытаться достать лодку!»
«Зачем? Я лучше придумал – каждый сядет в ящик из-под сахара, а грести будет половником!»
«А я пойду на ходулях: в молодости я лучше всех ходил!»
«Хенку ван Сантену ходули не нужны. Возьмет жену на закорки – вот у Мип и ходули!»
Теперь ты представляешь себе все разговоры, правда, Кит? Да, острить легко, а в жизни, наверно, все будет по-другому.
И еще один вопрос связан с высадкой: что делать, если немцы эвакуируют Амстердам?
«Незаметно уйти из города вместе с ними».
«Ни в коем случае не уходить! Только выждать тут! С немцев все станется – будут гнать перед собой людей, пока все не погибнут в Германии».
«Нет, конечно, мы останемся здесь. Тут безопаснее всего. Попробуем уговорить Коопхойса переселиться сюда со всей семьей. Достанем еще мешки со стружками, тогда можно будет спать на чердаке. Хорошо, если бы Мип и Коопхойс заранее принесли одеяла».
«Надо бы к нашим тридцати килограммам муки добавить еще хоть немножко. Пусть Хенк постарается достать бобов. Сейчас у нас в доме 30 кило фасоли и 10 кило гороху, не считая пятидесяти банок овощных консервов».
«Мама, пересчитай-ка остальные продукты!»
«10 банок рыбы, 40 банок молока, 10 кило молочного порошка, 3 бутылки растительного масла, 4 банки масла, 4 – мясных консервов, 4 банки земляничного пюре, 2 бутыли фруктового соку, двадцать бутылок томатного, 5 кило овсяных хлопьев и два кило рису. Вот и все!»
«Запас-то неплохой, но если подумать, что нам еще хочется подкармливать наших гостей и с каждой неделей продукты уходят, то, пожалуй, это не так уж роскошно…»
«Угля и горючего у нас достаточно, свечей тоже. Мы должны сшить себе нагрудные мешочки, чтобы, если понадобится, спрятать в них деньги».
«Надо сделать список самого необходимого и заранее сложить в рюкзаки на тот случай, если придется бежать».
«Придется выставить посты – одного человека у входа в убежище, другого – наверху, на чердаке».
«А что мы будем делать со всеми нашими запасами, если закроют газ, электричество и воду?»
«Придется готовить на плите. А воду будем собирать, фильтровать и кипятить. Надо вымыть две фляги для воды».
И такие разговоры я должна слушать целыми днями. Будет высадка, не будет высадки, споры, рассуждения про голод, про смерть, про бомбы, зажигалки, спальные мешки, аресты евреев, ядовитые газы, – словом, не очень-то весело.
Если хочешь ясно представить себе, что тревожит обитателей убежища, то вот показательный разговор с Хенком:
Обитатели: «Мы боимся, что немцы при отступлении уведут все население Амстердама».
Хенк: «Это невозможно. У них для этого не хватит ни вагонов, ни машин».
О.: «Вагонов? Неужели вы думаете, что они повезут людей? Нет, они их заставят бежать на своих на двоих (per pedes apostolorum [17 - Пешком (лат.).], как говорит в таких случаях Дуссель)».
Хенк: «Это не может быть. Вы все видите в черном цвете. Зачем им тащить за собой население?»
О.: «Разве вы не слышали, что сказал Геббельс: «Если придется отступать, мы хлопнем дверью во всех оккупированных областях!..»
Хенк: «Мало ли чего они не наговорят!»
О.: «Что ж, вы считаете, что немцы для этого слишком благородны или слишком человечны? Они думают: «Если уж мы погибнем, то пусть все, кто в нашей власти, тоже погибнут!»
Хенк: «Говорите, что хотите, я в это не верю!»
О.: «Вечно одна и та же беда: пока опасность не грозит человеку, он ее не видит!»
Хенк: «Но вы сами ничего толком не знаете. Все это одни разговоры».
О.: «Мы-то все испытали на себе: сначала – в Германии, потом – тут. А что немцы делают в России?»
Хенк: «О евреях я не говорю. Но никто толком не знает, что делается на Востоке. И может быть, английская и русская пропаганда так же преувеличены, как и немецкая».
О.: «Неверно. Английское радио всегда говорило правду. Считайте даже, что многое преувеличено, самые факты чудовищны. Не станете же вы отрицать, что в Польше и в России миллионы невинных людей удушены газами, уничтожены…»
Не стану утомлять тебя дальнейшими разговорами. Я спокойна, стараюсь слушать поменьше. Я дошла до такого состояния, что мне безразлично – останусь ли я жива или умру. Жизнь и без меня пойдет дальше, а остановить историю я вообще не в силах.
Пусть будет что будет, а пока что я учусь, работаю и надеюсь на счастливый конец.
Анна.
Суббота, 12 февраля 1944 г.
Милая Китти!
Солнце светит, небо синее-синее, чудесный ветер – и я так тоскую, так тоскую обо всем… Тоскую о свободе, о друзьях… хочу побыть одна. Так хочется выплакаться наедине, по-настоящему. Хочется дать волю сердцу, знаю, что мне станет легче, если я выплачусь как следует, и нельзя!.. Мне неспокойно, я мечусь по дому, стою у запертого окна и стараюсь вдохнуть свежий воздух сквозь щели в раме и слышу, как бьется мое сердце, словно хочет сказать: «Утоли же наконец мою тоску!»
Наверно, виной всему весна. Чувствую рождение весны, чувствую всем телом, всей душой. Я должна заставить себя быть спокойной, но во мне все перевернулось, не могу ни читать, ни писать, не знаю, что мне делать… Знаю только, что я тоскую – о чем?..
Анна.
Воскресенье, 13 февраля 1944 г.
Милая Китти!
Со вчерашнего дня многое для меня изменилось. Вышло это так: я тосковала, я и сейчас тоскую, но немножко, совсем немножко мне стало легче…
Сегодня утром я заметила, – и, скажу откровенно, к большой своей радости, – что Петер все время на меня смотрит. И смотрит как-то по-другому, чем раньше, не знаю, как, не могу объяснить… Раньше я думала, что Петер влюблен в Марго, но вдруг я почувствовала, что это не так. Я нарочно весь день старалась почти не смотреть на него, потому что, когда я на него смотрела, он тоже смотрел на меня – и это было такое замечательное чувство, что не хотелось его притуплять.
Мне так невыносимо хочется побыть одной. Отец замечает, что я в чем-то изменилась, но я не могу ему рассказать все. Хочется крикнуть: «Оставьте меня в покое, не трогайте меня!» Но, кто знает, вдруг я когда-нибудь останусь в таком одиночестве, какого я себе и не желаю!
Анна.
Понедельник, 14 февраля 1944 г.
Милая Китти!
В воскресенье вечером все сидели у радио, слушая «бессмертные творения немецких композиторов». Мы с Пимом не слушали. Дуссель все время крутил радио, Петер очень сердился, и другие тоже. Через полчаса Петер совсем разнервничался и довольно сердито попросил не крутить без конца ручку. Дуссель свысока, как обычно, бросил: «Я знаю, что делаю!»
Петер разозлился, вспылил, отец поддержал его, и Дусселю пришлось сдаться. И все! Как будто пустяки, но Петера это, очевидно, здорово задело. И сегодня утром, когда я рылась на чердаке в ящике с книгами, Петер пришел и рассказал мне всю эту историю. Я ничего об этом не знала, и когда Петер заметил, что я его внимательно слушаю, он совсем разговорился.
«Понимаешь, – начал он, – я сразу не могу все сказать, потому что заранее знаю, что не умею говорить как следует. Начинаю заикаться, краснею и говорю совсем не то, что хотел. И приходится молчать, потому что все равно не найти подходящих слов. И вчера было то же самое. Хотел что-то объяснить, только начал и сразу вспылил, а это всегда ужасно. Раньше у меня была плохая привычка – я и теперь с удовольствием делал бы то же самое: раньше, когда я с кем-нибудь ссорился, я сразу вместо всяких споров пускал в ход кулаки. Знаю, это не способ, потому я так тобой и восхищаюсь. Ты хорошо говоришь, умеешь каждому выложить все, что надо, тебя ничем не смутишь!»
«Ошибаешься, – ответила я, – обычно я говорю совсем не то, что собиралась сказать, а потом выходит слишком длинно и слишком много слов, а это тоже плохо!»
Втайне я сама над собой смеялась, но не показывала виду, что мне так весело. Мне так хотелось, чтобы он побольше рассказал о себе, я уютно примостилась на полу, на подушке, обхватила колени руками и внимательно смотрела на него. Я страшно рада, что здесь есть хоть один человек, на которого нападают такие же припадки бешенства, как на меня. А Петеру тоже было приятно – он мог ругать Дусселя самыми отборными словами и не бояться, что его за это тут же проберут.
А мне, мне было так чудесно оттого, что я испытала настоящее чувство товарищества, а раньше это у меня бывало только с моими подругами.
Анна.
Среда, 16 февраля 1944 г.
Милая Китти!
Сегодня день рождения Марго.
В половине первого Петер пришел посмотреть подарки и потом остался у нас надолго, – раньше он никогда так долго не сидел. В обед я сварила кофе и сбегала за картошкой – надо же было хоть раз в году побаловать Марго. Когда я проходила через каморку Петера, он сразу убрал все бумаги с лестницы и я его спросила, не закроет ли он за мной люк.
«Конечно, – сказал он, – а когда будешь возвращаться, постучи и я сразу тебе открою».
Я поблагодарила, поднялась наверх и, наверно, минут десять рылась в большой бочке, искала картошку помельче, пока у меня не заболела поясница, и к тому же я замерзла. Стучать я, разумеется, не стала и сама открыла люк. Но он уже меня ждал, услужливо взял у меня тяжелую кастрюлю.
«Искала, искала и не нашла мельче», – сказала я.
«А в большой бочке смотрела?»
«Да, я даже все перерыла руками».
Я все еще стояла на лестнице, а он критически рассматривал картошку в кастрюле, которую держал в руках.
«Но это чудная картошка!» – сказал он и, отдавая мне кастрюлю, добавил: «Отличная!» И при этом так мягко и тепло посмотрел на меня, что у меня внутри тоже все смягчилось и потеплело. Я чувствовала, что он хотел сделать мне приятное, но так как он не умеет находить слова, он все вложил в свой взгляд.
Я так хорошо поняла его, так была ему благодарна. И сейчас я радуюсь, вспоминая его слова и его взгляд.
Когда я спустилась вниз, мама сказала, что нужна еще картошка к ужину. Я сразу предложила подняться на чердак.
Я зашла к Петеру и извинилась, что ему мешаю. Он встал, прислонился к стене у дверей и силой хотел меня удержать.
«Я сам пойду!» – сказал он. Но я возразила, что это вовсе не нужно и что теперь мне не придется выбирать мелкий картофель. Это его убедило, и он сразу отпустил мою руку. Когда я вернулась, он открыл люк и взял у меня кастрюлю. Уходя, я его спросила:
«Чем ты, собственно говоря, занимаешься?»
«Французским», – сказал он. Я спросила – можно ли мне посмотреть его задания, вымыла руки и села напротив него на кушетку.
Я ему объяснила некоторые слова, и мы стали разговаривать. Он мне рассказал, что хочет уехать в Вест-Индию на плантации. Он много говорил о своей жизни дома, о спекуляции, о том, что он такой никчемный человек. Я ему сказала, что у него сильно развито «чувство неполноценности». Тут он заговорил о евреях. Если бы он до войны принял христианство, ему жилось бы гораздо лучше. Я спросила – не собирается ли он креститься после войны, но он сказал – нет. После войны никто не узнает, христианин он или еврей. Меня что-то кольнуло в сердце. Так жалко, что в нем еще есть хоть малейший след нечестности.
Потом мы говорили про папу, про знание людей, вообще про многое. Я даже не помню, про что. В половине пятого я ушла.
Вечером он опять сказал очень милую вещь. Мы говорили о кинозвезде, я ему как-то подарила ее портрет, и он уже полтора года висит в его каморке. Петер сказал, что портрет ему нравится, и я предложила подарить ему фотографии и других кинозвезд.
«Нет, нет, – сказал он, – пусть лучше будет так. На этот портрет я смотрю каждый день, он уже стал моим другом».
Теперь я понимаю, почему он всюду таскает за собой Муши и вечно его гладит. Ему тоже нужна нежность. Да, забыла сказать, что он еще говорил.
«Страха я не знаю, – сказал он, – только, если я болен, я нервничаю. Но я и от этого отучусь».
У него страшное чувство неполноценности. Например, он считает, что он глупый, а мы все очень умные. Когда я ему помогаю по-французски, он благодарит без конца. Обязательно скажу ему: «Не дури, пожалуйста, зато ты знаешь английский и географию гораздо лучше меня!»
Анна.
Пятница, 18 февраля 1944 г.
Милая Китти!
Когда я подымаюсь наверх, я непременно стараюсь увидеть «его». Моя жизнь стала гораздо легче, в ней снова появился смысл, есть чему радоваться.
Хорошо, что «предмет» моих дружеских чувств всегда сидит дома и мне нечего бояться соперниц (кроме Марго). Не думай, что я влюблена, вовсе нет. Но у меня такое чувство, что между мной и Петером вырастет что-то очень хорошее, и наша дружба, наше доверие станут еще крепче. Как только появляется возможность, я бегу к нему. Теперь совсем не то, что раньше, когда он не знал, о чем со мной говорить. Он все говорит и говорит, даже когда я совсем собираюсь уходить.
Маме не очень нравится, что я так часто хожу наверх. Она говорит: «Не надоедай Петеру, оставь его в покое». Неужели она не понимает, что это совсем особенные, душевные переживания? Каждый раз, как я ухожу в каморку, она смотрит на меня странным взглядом. А когда прихожу оттуда, непременно спросит, где я была. Терпеть этого не могу. Отвратительная привычка.
Анна.
Суббота, 19 февраля 1944 г.
Милая Китти!
Опять суббота, и этим в сущности все сказано. Утро прошло спокойно. Немного помогала «верхним», но «его» видела только мельком. В половине третьего взяла одеяло и спустилась вниз, в директорский кабинет, чтобы спокойно почитать и поработать за письменным столом. Но работала я недолго, на меня вдруг «нашло», я легла ничком на стол, уронив голову на руки, и хорошенько выплакалась». Слезы текли ручьем, и я чувствовала себя глубоко несчастной. Ах, если бы только «он» пришел меня утешить! Только в четыре часа я поднялась наверх. Надо было достать картошки, и я надеялась встретиться с ним. Но пока я причесывалась в «ванной», я услыхала, как он побежал на склад к Моффи. Я не могла сдержать слезы и спряталась в уборной, захватив с собой зеркальце. И там я сидела, расстроенная до глубины души, а весь мой красный фартук был в темных пятнах от слез. «Так я никогда не завоюю Петера, – думала я, – может быть, ему и дела нет до меня, может быть, ему и не нужна моя дружба. Быть может, он вообще думает обо мне только мимоходом? Снова я останусь одна, без Петера, без дружбы. А может быть, скоро не останется ни надежды, ни утешения, ни ожидания!»
Если бы хоть раз положить голову ему на плечо, чтобы не чувствовать себя такой безнадежно одинокой, брошенной всеми. Может быть, я для него ничего не значу и он смотрит так ласково на всех? Может быть, я просто вообразила, что это только для меня. О Петер, если бы ты только мог меня услышать или увидеть! Но я не вынесла бы правды, если в ней – одно разочарование. И все же, хотя во мне еще копились слезы, я снова почувствовала надежду, снова стала ждать.
Анна.
Воскресенье, 20 февраля 1944 г.
Милая Китти!
То, что другие люди делают на неделе, у нас в убежище происходит в воскресенье. Когда все наряжаются и идут гулять, мы занимаемся генеральной уборкой.
Восемь часов: не считаясь с любителями поспать, Дуссель даже в воскресенье вскакивает ровно в восемь, идет в «ванную», потом – вниз, потом – снова наверх и, наконец, устраивает в «ванной» большое мытье, которое длится целый час.
Половина десятого: затемнение снимается, затапливаются печи, и ван Дааны отправляются мыться.
Четверть одиннадцатого: ван Дааны подают сигнал. «Ванная» свободна. А наши сони только начинают подымать головы с подушек. Но тут дело идет быстро! Марго, мама и я по очереди устраиваем «большую стирку». Очень холодно, и мы рады, что можно влезть в длинные брюки. За нами – очередь папы.
Половина двенадцатого: завтрак. Об этом писать не стану – и так у нас говорят без конца о еде.
Четверть первого: каждый занят по-своему. Отец в комбинезоне лежит на полу и чистит ковер с таким усердием, что вся комната наполняется облаками пыли. Дуссель перетряхивает свою постель и при этом насвистывает скрипичный концерт Бетховена. Слышно, как мама ходит по чердаку. Она вешает белье. Ван Даан надевает шляпу и скрывается внизу, обычно за ним идет Петер с Муши. Мадам наряжается в передник, черную вязаную кофточку, повязывает голову теплым платком и, взяв под мышку узелок с бельем, делает книксен, подражая прачке, и удаляется. Мы с Марго моем посуду и убираем комнаты.
Анна.
Среда, 23 февраля 1944 г.
Милая Китти!
Со вчерашнего дня стоит изумительная погода, и я сама не своя. Каждое утро хожу дышать свежим воздухом на чердак, где Петер занимается. Оттуда, с моего любимого места, мне виден кусок синего неба, голые ветви каштана, на которых блестят капельки росы, мне видны чайки и другие птицы – они кажутся серебряными в полете. Петер стоял, прислонившись к балке, я сидела рядом, и мы вдыхали чистый воздух, смотрели на улицу и чувствовали, как между нами возникает то, что не спугнуть словами. Мы долго смотрели на улицу, а когда ему надо было подняться на вышку и там наколоть дров, я уже все знала – я знала, какой он чудесный! Он поднялся по узкой лесенке, я – за ним, и целых четверть часа, пока он работал, мы опять не сказали ни слова. Я наблюдала, как он старается, как ему хочется показать мне свою силу. Но я больше смотрела в открытое окно, откуда виден почти весь Амстердам, море крыш до самой линии горизонта, которая так расплывалась в светлой голубизне, что не скажешь, где она кончается. «Пока все это существует, – думала я, – пока я живу и вижу это яркое солнце, это безоблачное небо, я не смею грустить!»
Если у человека горе, если он одинок и несчастен, ему лучше всего выйти на волю, где он будет наедине с собой, наедине с небом, с природой, с богом. И тогда, только тогда чувствуешь, что все так, как надо, что бог хочет видеть людей счастливыми среди простой, прекрасной природы. И пока это так, – а так будет всегда, – я знаю, что при любых обстоятельствах есть утешение в любом горе, и я твердо верю, что природа облегчает всякое страдание.
И, может быть, скоро настанет время, когда я смогу разделить чувство счастья, переполняющее меня, с кем-то, кто чувствует так же, как и я.
Мысли: Мы лишены здесь многого, очень многого и на очень долго. Я знаю это так же, как и ты. Я говорю не о внешних лишениях, у нас тут все есть, я говорю о том, что нас мучает душевно. Мне, как и тебе, хочется свободы, хочется света, но теперь я верю, что за эти лишения мы вознаграждены сторицей. Это я поняла вдруг, сидя у окна. Я говорю о внутренних переживаниях.
Когда я смотрела в окно и ощущала присутствие бога, ощущала природу, я была счастлива, по-настоящему счастлива. Помни, Петер, что, пока в нас живет это счастье, счастье видеть природу, ощущать силу, здоровье и еще много, много хорошего, пока носишь это чувство в себе, – ты всегда будешь счастлив, всегда!
Богатство, славу – все можно потерять, но счастье сердца может только на время заглохнуть, а потом снова проснуться в тебе и сделать тебя счастливым на всю жизнь. Пока ты можешь без страха смотреть в небо, пека ты знаешь, что сердце у тебя чистое – счастье всегда будет жить в тебе.
Анна.
Воскресенье, 27 февраля 1944 г.
Милая Китти!
С утра до вечера думаю только о Петере. Я засыпаю, видя его перед собой, я вижу его во сне. А когда проснусь, мне кажется, что он все еще смотрит мне в глаза.
По-моему, мы с Петером совсем не такие разные, как это может показаться при поверхностном знакомстве, и я тебе объясню почему. И Петеру и мне не хватает настоящей матери. Его мать слишком легкомысленна, любит кокетничать и не очень вникает в его внутреннюю жизнь. И хотя моя мать мною интересуется, у нее не хватает тонкости и материнского чутья.
Мы оба боремся со своими чувствами. Мы слишком нерешительны, слишком робки и легко ранимы, чтобы допустить грубое вмешательство в нашу внутреннюю жизнь.
И когда это случается, мое первое желание – «вырваться на волю». Но так как это невозможно, я прячу свои чувства и начинаю вытворять такие фокусы, что все думают – скорее бы она ушла!
А Петер, напротив, замыкается в себе, почти не разговаривает, затихает, задумывается и пугливо прячется от всех.
Где же и когда мы наконец найдем друг друга?
Не знаю, долго ли я смогу разумом покорять свое чувство.
Анна.
Понедельник, 28 февраля 1944 г.
Милая Китти!
Это какое-то наваждение! Все время быть рядом с ним и не приближаться к нему, скрывать и стараться быть веселой и непринужденной, когда во мне угасает всякая надежда.
Петер Вессель и Петер ван Даан слились в одного Петера, очень ласкового, очень милого – меня так и тянет к нему. Мама стала невыносимой, папа мил и оттого еще невыносимее, а Марго невыносимее всех, потому что с ней надо быть ласковой, а я хочу, чтобы меня оставили в покое.
Петер не подошел ко мне, когда я вышла на чердак. Он вышел за дверь и что-то мастерил. С каждым ударом молотка во мне словно отбивали кусочек мужества и мне становилось все тоскливее. Где-то играли куранты: «Выше голову! Крепче сердце!»
Я сентиментальна – знаю! Я отчаялась, я потеряла голову – я и это знаю!
Помоги мне, помоги!
Анна.
Среда, 1 марта 1944 г.
Милая Китти!
Мои личные горести отошли на задний план – и знаешь из-за чего? Из-за кражи со взломом! Эти кражи уже надоели, но что поделаешь, если ворам доставляет такое удовольствие осчастливливать своими визитами фирму «Колен и К°»? Эта кража гораздо серьезнее, чем та в июле сорок третьего года. Вчера, когда ван Даан в половине восьмого, как обычно, спустился в кабинет Кралера, он увидел, что внутренняя (стеклянная) дверь и дверь в контору открыты настежь. Он удивился, заглянул в контору и еще больше удивился, заметив, что там все перевернуто.
«Здесь были воры!» – мелькнуло у него в голове, и, чтобы удостовериться, он быстро сбежал по лестнице к выходу. Но двери на улицу оказались запертыми на замок, и все было в порядке.
«Значит, Петер и Элли сегодня вечером допустили небрежность», – подумал он. Он посидел в кабинете Кралера, выключил свет, поднялся наверх и не стал ломать голову – почему открыты двери, почему в конторе такой ералаш.
А сегодня с самого утра Петер постучал к нам и сообщил чрезвычайно неприятную новость: оказывается, наружная дверь стояла раскрытая настежь, и из стенного шкафа исчез проекционный аппарат и новый портфель Кралера. Петеру поручили запереть наружную дверь, а тут ван Даан рассказал нам, что он видел вчера вечером, и мы очень забеспокоились.
Объяснение тут может быть только одно: очевидно, у вора есть свой ключ, потому что двери не взломаны. Должно быть, вор забрался заранее, с вечера, и запер за собой двери, а потом ему помешал ван Даан. Когда ван Даан ушел, вор удрал с добычей и второпях позабыл закрыть двери. Но у кого же может быть ключ? Почему вор не забрался на склад? А вдруг это кто-нибудь из служащих на складе и теперь он нас выдаст – ведь он слышал, а может быть, и видел ван Даана? Очень страшно, когда не знаешь, не намерен ли вор еще раз открыть наши двери. А вдруг он сам до смерти перепугался, встретив человека?
Анна.
Четверг, 2 марта 1944 г.
Милая Китти!
Сегодня Марго вместе со мной пошла на чердак. Но вместе с ней мне это не доставляет такого удовольствия, хотя я знаю, что она в сущности все чувствует, как и я.
Сегодня Элли помогала маме и фру ван Даан мыть посуду и жаловалась им на свое тяжелое настроение. Чем же они ее утешали? Знаешь, что посоветовала мама? Пусть она думает обо всех тех, кто сейчас гибнет и страдает во всем мире. Но разве станет легче при мысли о чужих горестях, если ты и сам в отчаянии? Я так и сказала, на что мне ответили: «Не говори о том, чего ты не понимаешь».
Все-таки взрослые тупы и глупы. Как будто Марго, Петер, Элли и я чувствуем все по-разному! Тут может помочь только настоящая материнская любовь или любовь очень близких друзей. Но у наших матерей нет ни капли понимания, у моей матери еще меньше, чем у фру ван Даан. С каким удовольствием я сказала бы бедной Элли какие-нибудь хорошие слова, которые помогают, я это знаю по опыту. Но тут подошел папа и оттеснил меня от нее.
Какие они все глупые! Мы не смеем иметь свое суждение! А еще считают себя ультрасовременными людьми! Не иметь своего суждения! Конечно, можно сказать – молчи, не вмешивайся! Но запретить думать – нет, не выйдет! Никто не может запретить человеку иметь свое суждение, хотя бы он и был слишком молод! И Элли, и Петеру, и Марго, и мне может помочь только настоящая, самоотверженная любовь, а нам ее не дают. И никто, особенно эти наши взрослые дуралеи, не понимает нас, не понимает, что мы гораздо более чутки, гораздо лучше соображаем, чем они даже отдаленно могут себе представить.
Сейчас мама опять непрестанно попрекает меня. Она явно ревнует, оттого что я теперь больше разговариваю с фру ван Даан, чем с ней.
Сегодня после обеда я наконец поймала Петера. Мы разговаривали с ним около часа. Петеру очень трудно говорить о себе, но постепенно он все-таки разговорился. Он мне рассказал, что его родители часто ссорятся из-за политики, из-за сигарет и вообще по всякому поводу. Ему было явно неловко. Тут я заговорила о своих родителях. Петер восхищается моим отцом, он назвал его «молодчиной»! Мы говорили про «нижних» и «верхних». Он, как видно, был удивлен, что мы не очень любим его родителей.
«Петер, – сказала я ему, – ты знаешь, что я человек откровенный. Отчего же мне и об этом не сказать тебе прямо? Мы ведь знаем их недостатки».
А потом я ему сказала:
«Петер, мне так хочется тебе помочь! Можно? Ты какой-то неприкаянный, и, хотя ты ничего не говоришь, я знаю, как тебе тяжело».
«Спасибо, я всегда буду тебе благодарен за помощь».
«А может быть, ты поговоришь с моим отцом? Он тоже никогда тебя не выдаст, с ним ты можешь быть вполне откровенным».
«Да, он настоящий товарищ».
«Ты к нему хорошо относишься, правда? – Он кивнул головой, а я добавила: – И он к тебе тоже, Петер».
Он покраснел по-настоящему, просто трогательно, до чего он обрадовался моим словам!
«Ты правду говоришь?» – спросил он.
«Конечно! – сказала я. – Я сама от него слыхала, и не раз!»
Петер тоже молодчина, совсем как мой папа!
Анна.
Пятница, 3 марта 1944 г.
Милая Китти!
Сегодня вечером, когда зажгли свечи, я снова была счастлива и спокойна. В этих огоньках я вижу бабусю, и мне кажется, что она меня защищает и охраняет и всегда приносит мне радость.
Но… но в мыслях у меня другое – Петер. Сегодня, когда я доставала картошку и с полной кастрюлей стояла на лестнице, он меня спросил: «Что ты делала после обеда?»
Я села на ступеньку, и мы стали болтать. В четверть шестого (ровно через час после того, как набрала картофель) я наконец снесла кастрюлю вниз.
О родителях Петер не сказал ни слова. Мы говорили о книгах, о прошлой жизни. Какой он чудесный малый! Кажется, еще немного – и я в него влюблюсь!
Вечером он сам об этом заговорил. После чистки картофеля я пришла к нему наверх. Было очень жарко, и я сказала:
«По Марго и по мне ты сразу можешь определить температуру. Когда холодно, мы бледные, а когда тепло, румяные».
«Влюбилась?» – спросил он.
«Почему я вдруг влюблюсь?» – ответила я. Мой голос звучал совершенно беззаботно.
«А почему бы и нет?» – спросил он. Но тут нас позвали ужинать.
Случайно ли он задал мне этот вопрос? Сегодня наконец мне удалось его спросить, не надоела ли ему моя болтовня? Он коротко сказал: «Наоборот, мне нравится». Не знаю, не сказал ли он это просто так, от смущения, не могу судить.
Китти, я и вправду, как влюбленная, которая ни о чем, кроме своего милого, говорить не может. Но Петер действительно милый! Когда же я смогу ему об этом сказать? Конечно, только если и я ему мила. Я не такой котенок, которого можно брать руками без перчаток, это я хорошо знаю. А он так любит бывать один, что я даже не знаю – нравлюсь я ему или нет.
Во всяком случае, мы с ним начинаем лучше понимать друг друга. Но мне хотелось бы, чтобы мы осмелились и стали откровеннее. Может быть, это будет скорее, чем я думаю. Он так часто смотрит на меня глазами заговорщика, я ему подмигиваю – и мы оба счастливы. Наверно, глупо думать, что он тоже счастлив, но у меня непреодолимое чувство, что и у него те же мысли.
Анна.
Суббота, 4 марта 1944 г.
Милая Китти!
Это первая суббота за много, много месяцев, когда мне не скучно, не тоскливо, не тяжело – и причиной тому один Петер.
Сегодня утром, когда я поднялась на чердак повесить свой передник, я застала там отца. Он каждый день занимается с Петером. Папа спросил, не хочу ли я позаниматься с ними по-французски. Я не заставила просить себя дважды и начала болтать по-французски. Я кое-что объяснила Петеру, потом мы перешли на английский. Папа стал читать вслух Диккенса, и я была на седьмом небе – сидела на папином стуле, рядышком с Петером.
В одиннадцать я сошла вниз. А в половине двенадцатого, когда я поднялась наверх, он стоял на лестнице и ждал меня. Мы опять болтали почти до часу. Если все в порядке и никто не подслушивает, он после обеда, когда я выхожу, говорит: «Привет, Анна, до скорого!»
Ах, я такая счастливая! Нравлюсь ли я ему? Во всяком случае, он чудесный малый, и мы с ним отлично поймем друг друга! Фру ван Даан рада, когда я с ним разговариваю. Но сегодня она игриво спросила: «А вам обоим можно доверять?»
«Конечно! – возмутилась я. – Вы меня обижаете!»
А сама я с утра до вечера радуюсь, что увижусь с Петером!
Анна.
Понедельник, 6 марта 1944 г.
Милая Китти!
По лицу Петера я вижу, что он так же много думает обо мне, как я о нем. И вчера вечером я страшно разозлилась, когда его мамаша насмешливо сказала: «Вот мыслитель!» Петер смутился и покраснел, а я готова была вцепиться в нее!
Почему люди не умеют держать язык за зубами?
Ты не можешь себе представить, до чего обидно видеть, как он одинок, и ничего не делать! Я до того ясно чувствую, в каком он отчаянии, когда видит эти дрязги, эту пустоту, я так это чувствую, будто сама все переживаю. Бедный Петер! Как тебе нужна любовь!
Мне так больно слушать, когда он говорит, что ему никаких друзей не нужно. Он ошибается! Да, вероятно, он этого и не думает. Он цепляется за свое притворное, наигранное равнодушие и не хочет выйти из роли, не хочет никому открыть свои настоящие чувства. Бедный Петер, долго ли он будет играть эту роль? Может быть, это сверхчеловеческое напряжение разрядится ужасным взрывом?
Ах, Петер, если бы я могла, если бы я смела тебе помочь! Вдвоем мы преодолели бы наше одиночество! Я много думаю, но мало говорю. Я рада, когда вижу его, особенно если светит солнце.
Вчера я мыла голову и ужасно шалила. Я знала, что он в соседней комнате. Ничего не поделаешь – чем я внутренне собраннее и серьезней, тем я больше распускаюсь и притворяюсь! Кто первый поймет это, кто сломает этот панцирь? Хорошо, что у ван Даанов не дочь, а сын! Если бы речь шла не о мальчике, а о девочке, я никогда так не старалась бы завоевать ее дружбу, мне никогда не было бы так трудно и так хорошо.
Анна.
Р. S. Ты знаешь, что я честно пишу обо всем. Поэтому должна тебе признаться, что живу только от встречи до встречи. Мне так хочется узнать, ждет ли он меня, как я жду его! Меня умиляют его неловкие попытки поближе подойти ко мне. И ему, как и мне, хочется открыть свое сердце. Он и не знает, что именно его беспомощность так трогает и привлекает меня.
Анна.
Вторник, 7 марта 1944 г.
Милая Китти!
Когда я вспоминаю свою жизнь до 1942 года, мне все кажется ненастоящим. Ту жизнь вела совсем другая Анна, не та, которая здесь так поумнела. Да, чудесная была жизнь! Масса поклонников, двадцать подружек и знакомых, почти все учителя любят, родители балуют напропалую, сколько угодно лакомств, денег – чего же еще?
Ты спросишь, как это я ухитрялась всех покорять? Когда Петер говорит, что во мне есть «обаяние», это не совсем верно. Учителям нравилась моя находчивость, мои остроумные замечания, веселая улыбка и критический взгляд на вещи – все это казалось им милым, забавным и занятным. Я была страшной «флиртушкой», кокетничала и веселилась. Но при этом у меня были и хорошие качества – прилежание, прямота, доброжелательность. Всем без различия я позволяла списывать у себя, никогда не воображала, а всякие сласти раздавала направо и налево. Может быть, я стала бы высокомерной оттого, что мною все так восхищались? Может быть, даже лучше, что меня, так сказать, в разгаре праздника вдруг бросили в самую будничную жизнь, но прошло больше года, прежде чем я привыкла, что никто больше мною не восхищается.
Как меня называли в школе? Главной «заводилой» во всех проделках и проказах – всегда я была первая, никогда не ныла, не капризничала. Не удивительно, что каждому было приятно провожать меня в школу и оказывать мне тысячу знаков внимания.
Та Анна мне кажется очень славной, но поверхностной девочкой, с которой теперь у меня нет ничего общего. Петер очень правильно заметил:
«Когда я тебя встречал раньше, ты вечно была окружена двумя-тремя мальчиками и целым выводком девочек, всегда ты смеялась, шалила, всегда была в центре».
Что же осталось от этой девочки? Конечно, я еще не разучилась смеяться, еще умею каждому ответить, умею так же хорошо – а может быть, еще лучше – разбираться в людях, умею кокетничать… если захочется. Конечно, мне бы хотелось еще хоть один вечер, хоть несколько дней или неделю прожить так весело, так беззаботно, как прежде, но я знаю, что к концу этой недели мне все так надоело бы, что я была бы благодарна первому встречному, который поговорил бы со мной всерьез. Не нужны мне поклонники – нужны друзья, не хочу, чтобы восхищались моей милой улыбкой, – хочу, чтобы меня ценили за внутреннюю сущность, за характер. Знаю отлично, что тогда круг знакомых станет гораздо уже. Но это не беда, лишь бы со мной осталось несколько друзей, настоящих, искренних друзей!
Однако я и в то время не всегда была безмятежно счастлива. Часто я чувствовала себя одинокой, но так как была занята с утра до вечера, то думать об этом было некогда и я веселилась вовсю. Сознательно или бессознательно я старалась шуткой заполнить пустоту. Теперь я оглядываюсь на свою прошлую жизнь и берусь за работу. Целый кусок жизни безвозвратно ушел. Беспечные, беззаботные школьные дни никогда не вернутся.
Да я и не скучаю по той жизни, я выросла из нее. Я уже не умею так беспечно веселиться, всегда где-то в глубине души я остаюсь серьезной.
Свою жизнь до начала 1944 года я вижу, словно сквозь увеличительное стекло. Дома – солнечная жизнь, потом – в 1942 году, переезд сюда, резкая перемена, ссоры, обвинения. Я не могла сразу переварить эту перемену, она меня сшибла с ног, и я держалась и сопротивлялась только дерзостью.
Первая половина 1943 года: вечные слезы, одиночество, постепенное понимание своих ошибок и недостатков, и в самом деле очень больших, хотя они кажутся еще больше.
Я старалась все объяснить, пробовала перетянуть Пима на свою сторону – это не вышло. И мне пришлось одной решать трудную задачу: так перестроиться, чтобы не слышать вечных наставлений, которые доводили меня почти что до отчаяния.
Вторая половина года сложилась лучше: я выросла, со мной стали уже чаще обращаться, как со взрослой. Я больше думала, начала писать рассказы и пришла к заключению, что никто не имеет права бросаться мною, как мячиком. Я хотела формировать свой характер сама, по своей воле. И еще одно: я поняла, что отец не во всем может быть моим поверенным. Никому не стану доверять больше, чем самой себе.
После Нового года – вторая большая перемена – мой сон… После него я поняла свою тоску по другу: не по девочке-подруге, а по другу-мальчику. Я открыла счастье внутри себя, обнаружила, что мое легкомыслие и веселость – только защитный панцирь. Постепенно я стала спокойнее и почувствовала безграничную тягу к добру, к красоте.
И вечером, лежа в постели, когда я заканчиваю молитву словами: «Благодарю тебя за все хорошее, милое и прекрасное», – во мне все ликует. Я вспоминаю все «хорошее»: наше спасение, мое выздоровление, потом все «милое»: Петера и то робкое, нежное, до чего мы оба еще боимся дотронуться, то, что еще придет, – любовь, будущее, счастье. А потом вспоминаю все «прекрасное», оно – во всем мире, в природе, в искусстве, в красоте, – во всем, что прекрасно и величественно.
Тогда я думаю не о горе, а о том чудесном, что существует помимо него. Вот в чем основное различие между мной и мамой. Когда человек в тоске, она ему советует: «Думайте о том, сколько на свете горя, и будьте благодарны, что вам это не приходится переживать».
А я советую другое: «Иди в поле, на волю, на солнце, иди на волю, пытайся найти счастье в себе, в боге. Думай о том прекрасном, что творится в твоей душе и вокруг тебя, и будь счастлив».
По моему мнению, мамин совет неправилен. А если у тебя самого несчастье, что же тогда делать? Тогда ты пропал. А я считаю, что всегда остается прекрасное: природа, солнце, свобода, то, что у тебя в душе. За это надо держаться, тогда ты найдешь себя, найдешь бога, тогда ты все выдержишь.
А тот, кто сам счастлив, может дать счастье и другим. Тот, в ком есть мужество и стойкость, тот никогда не сдастся и в несчастье!
Анна.
Воскресенье, 12 марта 1944 г.
Милая Китти!
В последнее время мне никак не усидеть на месте. Бегаю то наверх, то вниз. Для меня огромное удовольствие болтать с Петером, только я вечно боюсь – не надоем ли я ему. Он часто рассказывает мне о прошлом, о своих родителях, о себе самом – но мне все мало.
А потом я себя спрашиваю – почему, собственно говоря, я жду большего? Раньше он меня не выносил – и я его тоже. Теперь я свое мнение о нем изменила, значит ли это, что и он изменился ко мне?
Думаю, что да, хотя это и не значит, что мы с ним уже стали закадычными друзьями. Конечно, если бы так, то жизнь взаперти стала бы для меня во сто крат легче. Но я не хочу слишком взвинчивать себя, я и так достаточно о нем думаю, да и зачем втягивать тебя в свои грустные размышления?
В субботу меня так расстроили скверные вести извне, что после обеда я легла и хотела уснуть. Мне хотелось спать, только спать и не думать. Я спала до четырех часов, потом надо было идти в комнату к родителям. Было так трудно отвечать на мамины вопросы и объяснять отцу, почему я вдруг легла спать. Я сказала, что у меня болела голова, и не соврала – у меня действительно болела голова… где-то внутри…
Нормальные люди, нормальные девочки, подростки вроде меня, наверно, считали бы, что я немножко свихнулась и потому вечно жалуюсь. Но в том-то и дело: тебе я выкладываю все, что у меня на душе, а потом весь день могу дерзить, веселиться, держаться уверенно, избегать вопросов и не расстраивать ни себя, ни других.
Марго трогательно мила со мной, ей, наверно, хотелось бы стать поверенной моих тайн, но не могу же я ей рассказать все. Она и мила, и добра, и красива, но нет у нее той душевной легкости, с которой нужно относиться и к более серьезным вещам. Меня она принимает всерьез, даже слишком всерьез, она много думает о своей взбалмошной сестренке, и, когда я о чем-нибудь говорю, она смотрит на меня испытующим взглядом и думает:
«Игра это или она на самом деле так думает?» Мы здесь живем в непрестанной близости, а мне хотелось бы, чтобы моя поверенная была от меня подальше.
Когда же я выпутаюсь из этого хаоса мыслей? Когда наконец во мне наступит покой и тишина?
Анна.
Вторник, 14 марта 1944 г.
Милая Китти!
Может быть, тебе занятно послушать, что мы сегодня ели, – мне это давно наскучило. В данную минуту я сижу у ван Даанов (внизу работает уборщица) за столом, покрытым клеенкой, и прижимаю к носу надушенный платок – духи остались еще от прежней жизни. От этих обиняков ты придешь в полное недоумение, так что начну еще раз сначала. Так как поймали наших поставщиков «черных» карточек, то у нас, кроме наших пяти продуктовых карточек, нет ни жиров, ни других продуктов. Мип и Коопхойс больны, Элли не может уйти за покупками, настроение ниже среднего и еда – тоже. На завтра у нас нет ни кусочка сала, не говоря уже о масле или маргарине. К завтраку вместо жареной картошки (мы ее ели для экономии хлеба) мы теперь едим кашу, и так как фру ван Даан боится, что мы умрем с голоду, то на черном рынке купили свежее молоко. Наш сегодняшний обед: фасоль из бочки. Вот почему пришлось из предосторожности заткнуть нос платком. Просто невероятно, до чего воняет фасоль, пролежавшая в бочке целый год! В комнате пахнет смесью порченых слив, острых специй для консервов и тухлых яиц. Фу, меня тошнит при одной мысли, что придется есть эту мерзость! При этом в нашей картошке завелась какая-то особенная плесень и из каждой корзины pommes de terre [18 - Картофель (франц.).] половина летит в помойное ведро. При чистке картофеля мы развлекаемся тем, что определяем, чем именно она больна. Мы установили, что особенно распространены рак, оспа и корь. Не так-то просто жить в подполье на четвертом году войны. Хоть бы скорее прошли все эти несчастья! Честно говоря, я бы и вполовину не обращала внимания на еду, если бы тут вообще жизнь была более сносной. Но тут-то и зарыта собака. От этого однообразия у нас у всех уже мозги набекрень.
Вот что говорят пятеро взрослых о создавшемся положении.
Фру ван Даан: «Мне давно надоело быть тут кухаркой. Но когда нечего делать, мне скучно. Приходится готовить. А без жиров готовить нельзя, меня мутит от скверных запахов. И за мою доброту ничего, кроме черной неблагодарности. Для всех я козел отпущения, я одна во всем виновата. Кроме того, я убеждена, что война не кончается и что немцы, чего доброго, еще победят. Ужасно боюсь, что мы умрем с голоду. Ничего удивительного, что я в плохом настроении».
Господин ван Даан: «Мне надо курить, курить и еще раз курить! Тогда все неважно: политика, еда, капризы Керли. Вообще Керли – славная женщина».
А если у него нет курева, он говорит: «Нет, мы живем ужасно, я хочу мяса. А моя Керли удивительно глупа!» И тут начинается дикая ссора!
Фру Франк: «Еда вовсе не самое важное. Но мне всегда хочется съесть кусочек ржаного хлеба, я так голодна. Будь я на месте фру ван Даан, я давно отучила бы своего мужа курить. Но сейчас дай мне, пожалуйста, сигарету, надо успокоить нервы… Англичане делают много ошибок, но дела на фронте идут хорошо. По правде сказать, я рада, что не сижу в Польше».
Господин Франк: «Все в порядке, мне ничего не нужно. Главное – спокойствие, время у нас еще есть. Дайте мне картошки, и я буду вполне удовлетворен. И оставьте из моей порции немножко для Элли. Политические дела идут отлично, я очень оптимистически смотрю на все!»
Господин Дуссель: «Я должен вовремя закончить свою диссертацию. Политика? Все идет расчудесно! Нас здесь обнаружат? Никогда! Я, я, я…»
Анна.
Среда, 15 марта 1944 г.
Милая Китти!
Пф-фф, ох-ох-ох… Сегодня только и слышишь: «Если случится то-то и то-то, начнутся настоящие трудности… а если и она заболеет, мы останемся одни-одинешеньки… а если еще…» Словом, можешь сама додумать, что говорится дальше. Мне кажется, что ты уже так хорошо изучила обитателей убежища, что можешь отгадывать все их разговоры.
А причина этих «если… если…» та, что Кралера призвали отбывать рабочую повинность, Элли страшно простужена, Мип еще не встала после гриппа, а у господина Коопхойса опять начались тяжелые желудочные кровотечения с обмороками. Мрачная история!
Служащим склада дали выходной день на завтра. Если Элли надо будет остаться дома, то дверь нельзя будет отпереть и мы должны будем сидеть тихо, как мыши, чтобы соседи не услыхали. В час дня придет Хенк навестить бедных брошенных узников – он у нас играет роль сторожа в зоопарке! Сегодня днем он нам рассказывал о внешнем мире – мы давно об этом ничего не слыхали.
Если бы ты видела, с какой жадностью мы слушали его! Есть такая картинка «Бабушкины сказки» – было очень похоже! Он все время перескакивал с одного на другое, заговорили, конечно, и о еде, потом он рассказал про врача, который лечит Мип:
«Доктор? Какой это доктор! Звоню ему сегодня утром, наконец добиваюсь – подходит какой-то ассистентишка, прошу для больной рецепт от гриппа, отвечает – заходите от восьми до девяти, получите рецепт. Наверно, если у тебя очень тяжелый грипп, к телефону подходит сам доктор и говорит: «Покажите язык… нет, скажите а-ааа, да, да, слышу, у вас краснота в горле, я вам оставлю в аптеке рецепт, вы его возьмите. До свиданья!» И точка! Как вам нравится такое лечение, а? Обслуживать больных по телефону!»
Впрочем, не стоит упрекать врачей. В конце концов у каждого только две руки, а сейчас, к сожалению, пациентов избыток, а докторов недостаток. Но все же мы страшно хохотали, когда Хенк изображал телефонный разговор. Можно легко представить себе, во что сейчас превратились приемные врачей. Теперь на бесплатных пациентов никто не смотрит свысока, но про людей, у которых ничего серьезного нет, про тех, кто просто любит жаловаться, теперь думают: «И чего ты сюда лезешь, стань в хвост, пусть вперед идет тот, кто болен по-настоящему!»
Анна.
Четверг, 16 марта 1944 г.
Милая Китти!
Погода изумительная, неописуемо прекрасная. Сейчас подымусь на чердак.
Теперь я знаю, отчего я гораздо беспокойнее Петера. У него есть своя каморка, где можно мечтать, работать, думать, высыпаться. А меня гоняют из комнаты в комнату. В моей спаленке живет Дуссель, так я никогда не бываю одна, хотя мне это нужно до зарезу. Из-за этого я так часто удираю наверх. Только там или с тобой, Китти, я снова становлюсь сама собой. Но не надо распускаться, напротив, надо собрать все мужество. К счастью, никто не замечает моих переживаний, я только стала холоднее с мамой, не так нежна с отцом, а с Марго почти не говорю откровенно. Я совсем ушла в себя. Прежде всего мне надо сохранить внешнюю самоуверенность. Никто не должен знать, какая борьба происходит во мне – борьба между моими желаниями и моим рассудком. До сих пор разум оказывался победителем, но не сдастся ли он в конце концов? Иногда я этого боюсь, иногда хочу этого!
Ужасно трудно не говорить об этом с Петером, но я знаю, что он должен начать первый. Так трудно обрывать наши беседы во сне и не продолжать их наяву, так жаль, что сны не становятся действительностью! Да, Китти, твоя Анна немножко свихнулась! Но я ведь живу в ненормальное время и в ненормальной обстановке!
Самая большая радость для меня, что я могу писать все, что я думаю и чувствую, иначе я бы совсем задохнулась! А что думает Петер? Надеюсь, что когда-нибудь мы с ним поговорим обо всем. Наверно, он догадался о многом, ведь та Анна, какую он знал до сих пор, ему никак не могла нравиться. Как может он, которому милее всего покой и мир, относиться с симпатией к моему беспокойному, непоседливому характеру? Неужели он, первый и единственный человек на свете, заглянул под мою каменную маску? Неужели он разгадал, что прячется за ней? Недаром старая истина гласит, что любовь часто вырастает из сострадания, и оба эти чувства сливаются воедино. Не так ли и со мной? Часто я жалею его совершенно так же, как себя.
Не знаю, совершенно не знаю, как найти первое слово? И как он найдет его, когда ему еще труднее говорить, чем мне? Если б я могла ему написать! По крайней мере он узнал бы, что я ему хочу сказать и что так трудно выразить словами!
Анна.
Пятница, 17 марта 1944 г.
Милая Китти!
В нашем убежище повеяло радостью. Врачи выписали Кралера, а Элли совладала со своим насморком, чтобы он не мешал ей делать доброе дело. Все «ол райт», только нам с Марго немножко прискучили наши родители. Не пойми меня превратно, ты же знаешь, что мне с мамой иногда трудно сговориться, но отца я люблю по-прежнему, а Марго любит их обоих одинаково. Но в нашем возрасте хочется самим распоряжаться собой и выйти из-под материнской опеки. А тут я иду наверх – и меня сразу спрашивают, что я там делаю, хочу посолить еду – мне не позволяют, каждый вечер ровно в половине девятого мама непременно спрашивает, почему я еще не начала раздеваться, каждую книгу, которую я хочу прочесть, обязательно просматривают. Честно говоря, эта цензура не такая уж строгая, и мне разрешают читать почти все, но этот контроль, эти непрестанные замечания и указания нам обеим здорово надоели. Во мне особенно многое не по вкусу моим родителям, но я уже выросла из этих вечных поцелуйчиков и сюсюканий, все эти нежности мне кажутся приторными. Словом, я с удовольствием избавилась бы на время от родительской опеки. Вчера Марго мне сказала: «Просто смешно, что нельзя даже опустить голову на руки – сразу начнутся расспросы: не болит ли у тебя голова да как ты себя чувствуешь?»
Для нас обеих большое разочарование – вдруг обнаружить, что от нашей уютной гармонической домашней жизни осталось так мало. Это зависит главным образом от того, что здесь создались какие-то неестественные отношения, я хочу сказать, что к нам по-прежнему относятся, как к детям, тогда как мы внутренне гораздо взрослее своих сверстниц. Хотя мне всего четырнадцать лет, я отлично знаю, чего хочу, знаю, кто прав и кто неправ. У меня есть свое мнение, свое восприятие, свои принципы. Может быть, это звучит самоуверенно в устах подростка, но я чувствую себя гораздо больше человеком, чем ребенком, чувствую себя совершенно независимой от кого бы то ни было.
Знаю, что я умею спорить и доказывать гораздо лучше мамы, потому что я объективнее и не так преувеличиваю, потому что я организованнее и ловче ее и потому что – можешь смеяться сколько хочешь! – иногда я чувствую себя во многом выше нее. Если я кого-нибудь люблю, то прежде всего я хочу этим человеком восхищаться, да, восхищаться им, уважать его! Все было бы хорошо, если бы Петер стал моим другом, вот им я во многом восхищаюсь – он такой чудесный, такой милый человек!
Анна.
Воскресенье, 19 марта 1944 г.
Милая Китти!
Вчера был очень важный для меня день. Я решила откровенно поговорить с Петером. Перед обедом я спросила его шепотом: «Ты будешь вечером заниматься стенографией, Петер?»
«Нет!» – сказал он. «Мне надо с тобой поговорить!» «Отлично!»
После мытья посуды я из приличия еще посидела с его родителями, но недолго, а потом пошла к Петеру. Он стоял слева у открытого окна, я встала с правой стороны. Гораздо лучше разговаривать в полутьме, чем при свете. По-моему, Петер тоже так думает.
Мы так много рассказывали друг другу, так много, что всего даже нельзя написать. Но было чудесно, это был самый прекрасный вечер за все наше пребывание здесь. Кое-что я все-таки перескажу тебе вкратце. Сначала мы говорили о ссорах, к которым я теперь отношусь совершенно иначе, потом – о внутреннем отчуждении с нашими родителями. Я рассказывала Петеру о папе с мамой, о Марго, о себе. И вдруг он спросил: «Вы всегда друг с другом целуетесь, когда говорите «спокойной ночи»?»
«Конечно, целуемся, и не раз, а вы нет?» «Нет, я почти никогда ни с кем не целовался». «Даже в твой день рождения?» «Ну, тогда – конечно».
Говорили о том, что мы оба не до конца откровенны со своими родителями, что его родители очень хотели бы, чтобы он им доверял, но он не может. Я рассказала, что выплакиваю свои горести по вечерам в подушку, а он сказал, что уходит на чердак и ругается. Еще о том, что мы с Марго в сущности только сейчас как следует узнали друг друга, но все-таки не можем все рассказывать, потому что мы слишком близки как сестры. О чем только мы не говорили – и он был именно таким, каким я его себе представляла.
Потом мы вспомнили 1942 год, какими мы тогда были другими, настолько другими, что теперь нас и узнать трудно. Сначала мы терпеть не могли друг друга. Я ему казалась слишком непоседливой и неприятной, а я вообще не могла найти в нем ничего хорошего. Мне было не понятно, почему он со мной не флиртовал, но теперь я очень рада. Он говорил и о том, как он от всех отдалялся. И тут я ему объяснила, что между моей непоседливостью и его спокойствием в сущности нет большой разницы, что я так же тоскую по тишине, но нигде не могу остаться наедине с собой, кроме как со своим дневником. Мы сознались друг другу в том, что и он рад, что мои родители тут с детьми, и мне очень радостно, что он тут и что я его так хорошо поняла теперь, поняла его обособленность, его отношения с родителями и что мне так хочется ему помочь.
«А ты мне и так помогаешь!» – сказал он. «Чем же?» – удивилась я. «Тем, что ты веселая!»
Ничего прекраснее он мне сказать не мог! Это было изумительно! Значит, он оценил во мне хорошего товарища, и пока мне больше ничего не надо. Не могу выразить словами, как я счастлива и благодарна!
Надо извиниться перед тобой, Китти: сегодня мой стиль гораздо ниже обычного уровня! Но я писала все, что приходило в голову. Теперь у меня такое чувство, что нас с Петером объединяет тайна. Когда он на меня смотрит, смеется или прищуривает глаз, во мне словно вспыхивает свет. Хочу, чтобы так и осталось, чтобы мы вместе провели много-много счастливых часов!
Твоя благодарная и счастливая
Анна.
Понедельник, 20 марта 1944 г.
Милая Китти!
Сегодня утром Петер спросил, приду ли я вечером, и добавил, что я ему ничуть не мешаю. В его комнате хватит места и для двоих. Я сказала, что каждый вечер нельзя, потому что наши соседи находят, что это не полагается, но он говорит – не обращай на них внимания. Я обещала прийти в субботу вечером и попросила сказать мне, когда начнутся лунные ночи.
«Непременно! – сказал он. – Мы тогда спустимся вниз и оттуда будем наблюдать за луной».
А пока что на мое счастье легла тень. Я давно думала, что и Марго находит Петера очень милым. Не знаю, нравится ли он ей, но мне все же неприятно. Каждый раз, когда я бываю с Петером, мне кажется, что я делаю ей больно. С ее стороны очень благородно не подавать виду. Знаю, что я-то была бы вне себя от ревности! Марго только просит меня не жалеть ее.
«А по-моему, нехорошо получается, как будто ты при нас – третий лишний!» – сказала я.
«Я к этому привыкла!» – сказала она с какой-то горечью.
Пока что я не смею рассказать об этом Петеру. Может быть, расскажу потом. Теперь нам надо будет поговорить с ним совсем откровенно. Вчера мама меня шлепнула. Я это заслужила – при всем моем равнодушии к ней я не смею так распускаться. Попытаюсь лучше владеть собой, быть с ней приветливой, несмотря ни на что, и не позволять себе делать ей замечания – все равно это бесполезно. И Пим далеко не так ласков со мной. Он пытается обращаться со мной не как с ребенком и поэтому чересчур холоден. Надо ждать, как пойдут дела дальше!
Ну, хватит! Ничего не могу делать – только смотрю на Петера, и сердце переполняется через край!
Доказательство доброты Марго: вот что я получила сегодня, 20 марта 1944 года:
«Анна, когда я вчера сказала тебе, что не ревную к Петеру, я была честна только наполовину. Дело в том, что я ни тебя, ни Петера не ревную, но мне жаль, что я для себя не нашла, да и, наверно, никогда не найду кого-нибудь, с кем я могла бы делиться своими мыслями, говорить о своих чувствах. За вас обоих я радуюсь всем сердцем, радуюсь, что вы доверяете друг другу. Тебе и так приходится тут отказываться от многого, что есть у других и чего они даже не замечают.
Однако же я знаю, что с Петером я никогда не могла бы так дружить, потому что, мне кажется, с человеком, которому все говоришь, надо быть в очень близких отношениях. Мне надо чувствовать, что он понимает меня до конца, без лишних слов. Такой человек должен был бы стоять духовно гораздо выше меня, а этого в Петере нет. Но твою дружбу с Петером я вполне понимаю. Поэтому не упрекай себя, будто ты что-то у меня отнимаешь, будто я обижена, это неверно. А ваша дружба может принести только пользу вам обоим».
Мой ответ:
«Милая Марго!
Ты написала мне удивительно милое письмо, и все-таки я не успокоилась и, наверно, никогда не успокоюсь.
О таком доверии, о каком говоришь ты, между мной и Петером пока еще и речи нет, но в темноте, у открытого окна разговаривать гораздо легче, чем днем, при солнечном свете. И о чувствах легче говорить шепотом, чем трубить о них на весь мир.
Думаю, что ты чувствуешь к Петеру какую-то сестринскую привязанность и так же охотно помогла бы ему, как и я. Может быть, ты когда-нибудь и вправду ему поможешь, хотя между вами и нет доверия в том смысле, как мы с тобой это понимаем. Доверие должно быть обоюдным. Наверно, в этом причина, почему я не могу разговаривать с папой откровенно.
Давай покончим с этой темой и, пожалуйста, больше об этом не говори. А если захочешь что-нибудь сказать, напиши мне. Я тоже гораздо лучше выражаю свои мысли письменно. Ты не представляешь себе, как я восхищаюсь тобой. Надеюсь все же, что когда-нибудь и во мне будет что-то от твоей доброты и от доброты отца – в этом вы с ним очень похожи!»
Анна.
Среда, 22 марта 1944 г.
Милая Китти!
Вот письмо, которое я получила вчера вечером от Марго.
«Дорогая Анна!
После твоего вчерашнего письма мне показалось, что у тебя начинаются угрызения совести каждый раз, как ты идешь к Петеру работать или просто поговорить. Но никаких оснований для этого нет. На мое доверие человек может рассчитывать только при определенных взаимоотношениях, а Петер не тот человек. Ты правильно написала, что я смотрю на Петера почти как на брата… но на младшего брата! Мы с ним, как улитки, – выставляем рожки, чтобы определить, будет ли между нами когда-нибудь братская привязанность, а может быть, ее не будет? Пока что до этого еще не дошло, Не надо меня жалеть, серьезно, не надо! Радуйся дружбе, которую ты нашла».
А пока что жизнь становится все лучше. Знаешь, Китти, я думаю, что мы переживаем здесь, в убежище, настоящую большую любовь. Право, я даже не задумываюсь – поженимся ли мы с ним когда-нибудь или нет, ведь я не знаю, каким он станет, когда вырастет. И не известно, будем ли мы настолько любить друг друга, что захотим пожениться. Теперь я убедилась, что я нравлюсь Петеру не меньше, чем он мне. Но я еще не знаю, как я ему нравлюсь – как добрый товарищ, который ему необходим, или как девочка, или просто как заместительница родной сестры. Я еще в этом не разобралась.
Когда он мне сказал, что я для него – опора в тех стычках, которые так часто происходят у них наверху, я страшно обрадовалась. Это уже шаг вперед в нашей дружбе, и я начинаю в нее верить все больше. Вчера я его спросила, что он стал бы делать, если бы тут был целый десяток Анн и все приходили бы к нему непрестанно. И он ответил: «Если бы все они были такие, как ты, можно было бы терпеть!»
Он всегда такой гостеприимный, и, кажется, он рад, когда я прихожу. Он так усердно занимается французским, даже вечером, после десяти часов, в постели. Ах, когда я вспоминаю о субботнем вечере, о наших разговорах, о нашем настроении, я впервые за все время довольна собой. Мне ни слова не хочется выкинуть из того, что я говорила, а это так часто бывает! Он такой красивый, когда смеется, а когда он спокоен, он такой милый, такой добрый. Мне кажется, что он был просто потрясен, когда понял, что я не самая легкомысленная девчонка на свете, а такое же мечтательное существо, как он, и что меня мучают те же сомнения и трудности, как и его.
Мой ответ.
«Милая Марго!
По-моему, лучше всего выждать, что будет дальше. Мне кажется, что недолго ждать, пока между мной и Петером все решится так или иначе. Как разыграются события, я не знаю, но я и не хочу заглядывать вперед! Одно я сделаю наверняка: если мы с Петером заключим дружбу, я ему непременно расскажу, – и не спрошу у тебя разрешения! – что ты тоже хорошо к нему относишься и, если понадобится, поддержишь его во всем. Не знаю, как Петер думает о тебе, но непременно спрошу его. Наверно, не плохо, а наоборот! Можешь спокойно приходить к нам наверх и вообще туда, где мы. Право же, ты нам не помешаешь, потому что мы с ним, по-моему, уже молча договорились, что откровенничать мы будет только по вечерам, в темноте. Не падай духом! Я тоже держусь крепко. Может быть, и твой час придет, и гораздо раньше, чем ты думаешь!»
Анна.
Четверг, 23 марта 1944 г.
Милая Китти!
У нас опять все налаживается. Нашего «спекулянта» выпустили из тюрьмы!
Со вчерашнего дня Мип опять у нас, кашель у Элли прошел, только Коопхойсу придется долго сидеть дома.
Вчера над нами сбили самолет. Команда спаслась, а самолет упал на школу. К счастью, детей там не было. Но начался пожар, есть жертвы. Немцы безжалостно стреляли по летчикам, спускавшимся на парашютах. Народ был в бешенстве от этой трусливой жестокости. А мы – я говорю о нас, трусихах, – мы опять перепугались до смерти. По-моему, стрельба – это мерзость.
Теперь я часто подымаюсь наверх, чтобы подышать свежим воздухом у Петера в каморке. И так хорошо сидеть рядышком с ним и смотреть в окно. Ван Даан и Дуссель всегда отпускают грязные шуточки, когда я исчезаю.
«Анна нашла себе еще родной дом!» – говорят они. Или: «Прилично ли молодым людям вечером, в темноте, принимать у себя в комнате молодых девиц?» К этим «остроумным» замечаниям Петер относится с удивительным безразличием. Его матери тоже любопытно знать, о чем мы говорим, она с удовольствием расспросила бы нас, но втайне боится получить отпор. Петер сказал, что взрослые просто завидуют нашей молодости и злятся оттого, что мы не обращаем внимания на их пошлости. Иногда он приходит за мной вниз и, сколько ни старается, краснеет как рак и от смущения не может выговорить ни слова. Я так рада, что никогда не краснею, наверно, это ужасно неприятно!
Папа говорит, что я ломаюсь, но это неверно. Конечно, я очень тщеславна. До сих пор мне почти никто не говорил, что я хороша собой, только один мальчик в школе сказал, что я очень мила, когда смеюсь. Но вчера Петер сказал мне настоящий комплимент, и я тебе, ради шутки, повторю весь наш разговор.
Петер часто говорил: «Ну-ка, засмейся!» Я это заметила и спросила: «Почему ты все просишь меня смеяться?»
«Потому что это так мило. У тебя тогда ямочки на щеках. Отчего они появляются?»
«А это у меня от рождения. Единственная моя красота!»
«Брось, какая ерунда, вовсе это не так!»
«Нет так, знаю, что я совсем не хорошенькая! Никогда не была хорошенькой и, наверное, никогда не буду!»
«Вот уж ничего подобного! По-моему, ты хорошенькая».
«Но это неправда!»
«Раз я говорю, можешь верить, это уж точно!»
Тут я ему, конечно, сказала, что тоже нахожу его красивым.
Со всех сторон постоянно твердят о нашей внезапной дружбе. Но мы на эти родительские пересуды не обращаем никакого внимания, пусть говорят всякие пошлости! Неужели наши родители забыли свою молодость? Кажется, да! Когда мы шутим, они все принимают всерьез, а когда для нас это серьезно, они над нами издеваются!
Анна.
Понедельник, 27 марта 1944 г.
Милая Китти!
В истории нашей «подпольной» жизни политика должна была бы занимать огромное место, но так как я этим не особенно интересовалась, то как-то отошла от нее и поэтому сейчас посвящу политике целое письмо.
Вполне понятно, что по этому вопросу существуют разногласия, понятно, что в эти смутные военные времена о политике спорят непрестанно, все это, разумеется, достаточно логично, но… мне кажется, что ссориться из-за этого просто глупо!
Пусть бы они держали пари, смеялись, бранились, пророчествовали, пусть делали бы что угодно – по мне, пусть они хоть лопнут! Только бы не ссорились, это всегда плохо кончается! Люди с воли часто приносят неверные сведения. Но наше радио до сих пор еще никогда не лгало. А Хенк, Мип, Коопхойс, Кралер и Элли судят о событиях смотря по настроению, – а оно у них очень переменчиво, хотя Хенк меньше всех этому поддается.
Здесь, в убежище, вокруг политики всегда творится одно и то же. Бесчисленные дебаты о высадке, о бомбежках, о выступлениях министров и так далее, причем можно услышать самые разнообразные мнения: «Это невозможно!..» «О боже, а вдруг начнется, когда же конец?..» «Все идет блестяще, великолепно, лучшего и желать нельзя!..»
Оптимисты, пессимисты и, уж конечно, реалисты – все без устали высказывают свое мнение, и, как всегда, каждый считает, что прав именно он. Некая дама очень гневается, что ее супруг так безоговорочно верит в англичан. А супруг нападает на свою половину за насмешки и презрительные слова по отношению к его любимой нации.
И они при этом не скучают. Я открыла одно средство – действует безотказно! Знаешь, как бывает, когда уколешь человека булавкой и он подскочит. Так и мое средство. Скажи только слово о политике – и все семейство попалось.
Мало нам сообщений немецкого командования и Би-би-си, – недавно ввели еще специальную передачу «воздушная война», это очень интересно, но часто приносит разочарование. Англичане устроили из своих воздушных сил настоящий конвейер – летают и в дневную и в ночную смену (как немцы в две смены врут!). Мы слушаем радио с самого утра, каждый час, до девяти или десяти часов вечера, иногда даже до одиннадцати – непреложное доказательство, что у взрослых хоть и много терпения, но соображают они неважно (исключения не в счет, не буду называть имена). Слушать радио один раз в день, в крайнем случае два раза – совершенно достаточно! А то сначала слушают программу передач, потом – передатчик «Оранне» с Франком Филлипсом, потом – ее величество королеву, – все выступают по очереди, и у всех находятся внимательные слушатели. Если наши не едят и не спят, они сидят у радио и говорят о еде и о сне и, уж конечно, о политике. Скучно это до одури, того и гляди превратишься в высохшую старушонку!
Идеальный пример – речь всеми нами уважаемого Уинстона Черчилля. Воскресенье. 9 часов утра. Чай уже стоит под колпаком. Являются гости. Дуссель сидит слева от приемника, ван Даан – перед ним, Петер – рядом, мама – около ван Даана, его жена – за ним, Пим – у стола, мы с Марго – тоже. Мужчины курят, у Петера от напряжения слипаются глаза. Мама в длинном темном халате. Она и фру ван Даан дрожат от страха, потому что летчики, не обращая внимания на речь Черчилля, бодро пролетают над нами: цель – Рурская область. Отец попивает чай, мы с Марго обнялись по-братски, потому что спящий Муши лежит у нас обеих на коленях. У Марго волосы накручены на бигуди, на мне слишком узкая и короткая пижама. Все очень мирно, уютно и по-семейному, и вечером было тоже так. Но я напряженно жду, что сейчас будет. Взрослые никак не могут дождаться конца речи, шаркают от нетерпения ногами, им хочется обсудить, что сказал Черчилль. Тык-тык-тык, – колют они друг друга булавками, – и спор превращается в ссору и скандал.
Анна.
Вторник, 28 марта 1944 г.
Милая Китти!
Я могла бы еще больше написать о политике, но сегодня надо рассказать тебе массу всяких вещей. Во-первых, мама почти категорически запретила мне так часто ходить наверх: ей кажется, что фру ван Даан меня ревнует. Во-вторых, Петер пригласил Марго приходить наверх вместе со мной, не знаю – из вежливости или ему правда так хочется. В-третьих, я спросила отца, надо ли мне считаться с ревностью фру ван Даан. Но он думает, что нет. Как мне быть? Мама сердится и тоже немножко ревнует. Папа не препятствует моей дружбе с Петером и рад, что мы так хорошо ладим. Марго тоже считает Петера очень славным, но сознает, что втроем невозможно говорить о вещах, касающихся только двоих. Мама считает, что Петер в меня влюблен. Честно говоря, мне хотелось бы этого! Тогда мы с ним были бы на равной ноге и могли бы гораздо проще и откровеннее разговаривать. Мама говорит, что он не сводит с меня глаз.
Это правда; правда и то, что мы иногда друг другу подмигиваем и что его явно интересуют ямочки у меня на щеках. А что тут можно сделать, как по-твоему?
В общем, я в трудном положении. Мама настроена против меня, я – против нее, а папа закрывает глаза на нашу молчаливую борьбу. Маме грустно, потому что она меня все-таки любит, а мне не грустно – я чувствую, что она меня совсем не понимает. Но Петера… Петера я никому не отдам! Он такой милый мальчик, я так восхищаюсь им. Нам с ним может стать так чудесно! И зачем только эти взрослые всюду суют нос? К счастью, я привыкла прятать свой внутренний мир, и мне отлично удается скрывать, до чего Петер мне нравится. Но скажет ли он мне что-нибудь? Почувствую ли я его щеку у моей, как тогда, во сне, с Петелем? Петер и Петель! Вы для меня – одно! Они нас не понимают, они не могут постигнуть, что нас тянет друг к другу. Когда же мы преодолеем все трудности? И все-таки хорошо, что все не так легко дается. Значит, станет еще лучше! Когда он кладет голову на руки и закрывает глаза, он похож на ребенка; когда играет с Муши, он такой ласковый; когда носит мешки с картофелем или другие тяжести, он сильный; а когда наблюдает за бомбежкой или в темноте прокрадывается посмотреть – нет ли воров, он храбрый, но мне он милее всего, когда он становится неловким и беспомощным. Мне гораздо приятнее, когда он мне что-нибудь объясняет, чем самой учить его. Вообще было бы лучше всего, если бы он во всем стоял выше меня.
Пусть наши матери думают, что хотят! Лишь бы он наконец заговорил!
Анна.
Среда, 29 марта 1944 г.
Милая Китти!
Вчера министр Болкенстайн говорил по станции «Оранне», что после войны должны выйти дневники и романы современников. Конечно, интересно, если б я вдруг напечатала роман «Убежище». Правда, по названию все подумали бы, что это – детективный роман!
Нет, серьезно. Не покажется ли после войны, скажем лет через десять, невероятным, если рассказать, как мы, еврейская семья, жили тут, о чем разговаривали, что ели? Ведь, несмотря на то, что я тебе так много рассказываю, ты знаешь только маленький уголок нашей жизни, а о том, как пугаются женщины, когда идет бомбежка, как в воскресенье 350 английских самолетов сбросили свой смертоносный груз на Юмойден и все дома дрожали от взрывной волны, о том, какие эпидемии царят в городе, – обо всем этом ты еще ничего не знаешь, и мне пришлось бы писать целыми днями, чтобы рассказать все до мельчайших подробностей. Люди стоят в очереди за овощами и вообще за всем, что выдают. Врачи не могут ездить к больным, потому что на улицах воруют машины, у кого они остались, или велосипеды. Постоянно слышишь о грабежах и кражах, и я все время себя спрашиваю – куда девалась пресловутая честность голландцев? Ребята восьми-десяти лет разбивают стекла в чужих квартирах и тащат все, что плохо лежит. Никто не решается оставить дом без призора хоть на пять минут: стоит только ненадолго уйти, и пиши пропало! В газетах каждый день печатают объявления с просьбой вернуть за вознаграждение пропавшие пишущие машинки, ковры, электрические часы, отрезы материи и так далее. На улицах снимают большие электрические часы, в телефонных будках выламывают телефоны до последнего винтика.
Население, конечно, настроено очень плохо. На недельный паек прожить невозможно. Высадка союзников задерживается, мужчин отправляют в Германию. Дети голодают, болеют. Почти все люди плохо одеты и обуты. Подметка на черном рынке стоит 7 гульденов пятьдесят центов. Сапожники вообще не принимают заказов, иногда приходится ждать месяца четыре, пока починят башмаки, а за это время они могут и пропасть.
Одно хорошо: чем сильнее репрессии и чем хуже еда, тем больше растет саботаж против оккупантов. Служащие продовольственных учреждений, где распределяют продукты, по большей части помогают тем, кто укрывается, но случалось, что беглецов выдавали и все оказывались в тюрьме. К счастью, среди голландцев только ничтожный процент стоит на стороне врагов.
Анна.
Пятница, 31 марта 1944 г.
Милая Китти!
Еще совсем холодно, но большинство семей уже с месяц сидят без угля. Весело, а?
Благодаря победам на русском фронте все настроены очень оптимистически – дела там идут блестяще! И хотя я мало пишу о политике, но должна тебе сообщить, где сейчас русские – на границе с Польшей и на Пруте у самой Румынии, подошли совсем близко к Одессе. Здесь каждый день ждут чрезвычайного сообщения от Сталина.
В Москве так часто дают салюты, что, наверно, весь город гремит. Не знаю, нравится ли им стрелять, как будто фронт опять близко, или просто они иначе не могут выразить свою радость.
Немецкие войска оккупировали Венгрию. А там около миллиона евреев, теперь им плохо придется.
У нас ничего особенного не происходит. Сегодня день рождения ван Даана, он получил две пачки табаку, кофе на одну заварку (специально для этого дня сэкономила его жена), лимонный пунш от Кралера, коробочку сардин от Мип, а от нас одеколон, сирень и тюльпаны, не говоря уж о торте с малиновым и смородиновым вареньем, – правда, он очень крошился из-за скверной муки и плохого масла, но на вкус – первый сорт!
О нас с Петером сплетничают уже немного меньше. Мы с ним очень добрые друзья, много времени проводим вместе и разговариваем обо всем на свете. Так хорошо, что мне не надо сдерживаться, как с другими мальчиками, когда начинается разговор на щекотливые темы. Например, когда мы говорили о составе крови, мы затронули также вопрос о менструациях. Он считает, что мы, женщины, очень выносливы! Тра-та-та, почему бы это?
Жизнь моя тут стала лучше, гораздо лучше. Бог меня не оставил в одиночестве, он меня и дальше не оставит одну.
Анна.
Суббота, 1 апреля 1944 г.
Милая Китти!
И все же мне очень трудно. Ты понимаешь, о чем я? Я тоскую о поцелуе, о том поцелуе, которого так долго приходится ждать. Неужели он смотрит на меня только как на товарища? Неужели я для него не стану чем-то большим? Ты знаешь, да и я сама знаю, что я сильная, что почти все трудности я могу нести одна и что я не привыкла их с кем-нибудь делить. За свою мать я никогда не цеплялась. А теперь мне так хочется положить ему голову на плечо и просто затихнуть!
Никогда, никогда я не забуду, как во сне я почувствовала щеку Петера и какое это было удивительное, прекрасное чувство! Неужели он этого не хочет? Может быть, только застенчивость мешает ему признаться в любви? Но почему же ему так хочется, чтобы я всегда была около него? Ах, почему он ничего не скажет? Нет, больше не буду, постараюсь быть спокойной. Надо оставаться сильной, надо терпеливо ждать – и все сбудется. Но… но вот что самое плохое: выходит так, будто я за ним бегаю, потому что всегда я хожу к нему наверх, а не он приходит ко мне. Но ведь это зависит только от расположения наших комнат, он должен это понять! Ох, многое, очень многое ему еще надо понять!
Анна.
Понедельник, 3 апреля 1944 г.
Милая Китти!
Против своего обыкновения, я все же расскажу тебе подробно о еде, потому что это стало одним из самых больших затруднений не только в нашем убежище, но и во всей Голландии, нет, во всей Европе, да в сущности и везде.
За 21 месяц нашего пребывания здесь мы прошли целый ряд «продуктовых» этапов. Я называю «этапами» такие периоды, когда мы ели все время одно и то же блюдо и одни и те же овощи. Одно время мы ели только салат, иногда с песком, иногда без, а иногда нам доставался и картофель, отваренный отдельно или запеченный в огнеупорной кастрюле. Потом пошел шпинат, потом – кольраби, шпинат, огурцы, томаты, кислая капуста и так далее, смотря по времени года. Не особенно-то приятно и за обедом и за ужином есть одну кислую капусту, но чего не съешь, когда голоден. Теперь наступил самый «хороший» период – у нас вообще нет свежих овощей. Наше еженедельное меню состоит в обед из темных бобов, горохового супа, картошки с мучными клецками, картофельного пюре, иногда, милостью божьей, из кормовой свеклы или гнилой моркови, потом снова темные бобы. Картофель мы едим каждый раз: из-за нехватки хлеба мы с утра начинаем с картошки. Супы варим из темных или белых бобов или из всем известных концентратов: суп-жюльен, суп королевский, суп гороховый. И везде – бобы, даже в хлебе. По вечерам всегда едим картошку с подливкой из заменителей и салат из красной свеклы – к счастью, ее у нас еще много. О мучных клецках тоже стоит упомянуть. Мы их делаем из «правительственной» муки с водой и дрожжами. Конечно, они липкие и тягучие и лежат камнем в желудке. Ничего, сойдет!
Самое большое событие недели – ломтик ливерной колбасы и немножко повидла на кусочке черствого хлеба. Но все-таки мы живы и наша скудная пища часто кажется нам очень вкусной.
Анна.
Анна Франк
Вторник, 4 апреля 1944 г.
Милая Китти!
В последнее время я как-то не понимала – зачем я еще работаю. Конец войны далеко, кажется, что это невозможно, фантастично. Если война в сентябре еще не кончится, я не стану ходить в школу, потому что отставать на два года я не хочу. Все мои дни были заняты Петером, только Петером: и наяву, в мыслях, и во сне, – и в субботу я чувствовала себя ужасно несчастной. Я сидела около Петера, хохотала с фру ван Даан за стаканом лимонного пунша, была очень весела, очень возбуждена, но как только я осталась одна, я почувствовала, что мне необходимо выплакаться. Как была, в ночной рубашке, я опустилась на пол, долго и страстно молилась, а потом опустила голову на руки и плакала, сжавшись в комок на голом полу. Я так страшно рыдала, что постепенно пришла в себя, и старалась подавить слезы, чтобы меня не услыхали в другой комнате. Я стала себя утешать и уговаривать, повторяя: «Я должна, должна, должна…»
Я совсем окоченела, сидя в непривычной позе, и, упав на край постели, долго боролась с собой, пока около половины одиннадцатого не легла в постель. Все прошло теперь. И совсем прошло. Я должна работать, чтобы не поглупеть окончательно, чтобы расти, стать журналисткой, я так этого хочу! Знаю, что я могу писать, несколько рассказов у меня вышли просто хорошо, наше убежище я описала с юмором, в моем дневнике много интересного, но… но надо еще проверить, есть ли у меня талант. Лучше всего у меня вышла сказка – «Сон Евы», и самое странное, что я совершенно не знаю, откуда я ее взяла. Многое из рассказа «Жизнь Гэди» тоже неплохо, но в целом он не удался.
Я для себя – самый лучший и самый беспощадный критик. Знаю, когда написано хорошо и когда нет. Тот, кто сам никогда не писал, не понимает, какое это наслаждение. Раньше я всегда жалела, что не умею хорошо рисовать, но теперь я счастлива, что могу хотя бы писать. И если у меня не хватит таланта, чтобы писать газетные статьи и книги, что ж, буду по крайней мере писать для себя.
Я хочу многого достигнуть. Не могу себе представить, как можно жить так, как живут мама, фру ван Даан и все те женщины, которые хоть и делают какую-то свою работу, но потом никакой памяти по себе не оставляют. Мне, кроме мужа и детей, нужно еще что-то такое, чему можно посвятить себя целиком. Хочу жить и после смерти. Потому-то я так благодарна богу за то, что он с самого рождения вложил в меня способность развивать свой ум и уметь писать так, чтобы выразить все, что живет во мне.
Когда я пишу, все разрешается, горе проходит, мужество снова оживает во мне. Однако – и это для меня большой вопрос, – смогу ли я когда-нибудь написать что-то значительное, стану ли я журналисткой или писательницей? Надеюсь, что да, всем сердцем надеюсь! Когда я пишу, мне все становится яснее – мои мысли, мои идеалы, мои фантазии. Я давно не работала над «Жизнью Гэди». Я уже придумала все, что должно быть дальше, но, когда пишешь, дело идет вовсе не так легко и быстро. Может быть, я никогда не кончу и рукопись полетит в корзину или в печку. Не очень-то приятно об этом думать, но потом я решила: «В четырнадцать лет, без всякого жизненного опыта писать философские произведения в сущности нельзя!»
Ну, с новыми силами за работу! И она удастся, потому что я хочу писать!
Анна.
Четверг, 6 апреля 1944 г.
Милая Китти!
Ты спросила меня, чем я больше всего интересуюсь, чем увлекаюсь, и я отвечаю тебе. Не пугайся, предупреждаю, у меня этих интересов тьма-тьмущая!
На первом месте стоит литература, но это в сущности нельзя назвать просто увлечением.
Во-вторых, я интересуюсь родословными королевских домов. Из газет, книг и журналов я собрала материал о французских, немецких, испанских, английских, австрийских, русских, норвежских и нидерландских царствующих домах и много уже систематизировала, потому что я давно делаю выписки из всех биографических и исторических книг, которые читаю. Я даже переписываю целые отрывки из истории. Значит, история – мое третье увлечение; папа мне покупал много исторических книг. Не дождусь дня, когда я сама опять смогу рыться в публичной библиотеке.
В-четвертых, я интересуюсь греческой и римской мифологией, и у меня по этому предмету тоже есть много книжек. Потом я увлекаюсь собиранием портретов кинозвезд и фамильных фотографий. Я обожаю книги, чтение и интересуюсь всем, что касается писателей, поэтов и художников, а также историей искусств. Может быть, позже начну увлекаться и музыкой. С определенной антипатией я отношусь к алгебре, геометрии и арифметике. Все остальные школьные предметы я люблю, но историю больше всего!
Анна.
Вторник, 11 апреля 1944 г.
Милая Китти!
У меня трещит голова. Не знаю, с чего начать. В пятницу (это была страстная пятница) мы играли после обеда во всякие игры, в субботу тоже. Дни шли ровно и пролетели незаметно. В воскресенье я просила Петера прийти ко мне, а потом мы поднялись наверх и пробыли там до шести часов. С четверти седьмого до семи по радио передавали чудесный концерт из произведений Моцарта, особенно мне понравилась «Ночная музыка». Не могу как следует слушать при всех, потому что хорошая музыка меня всегда глубоко трогает.
В воскресенье вечером мы с Петером забрались на самый верх. Чтобы было удобнее сидеть, мы захватили несколько диванных подушек из нашей комнаты и уселись на ящик. Было очень тесно, мы сидели, прижавшись друг к другу и опираясь на гору ящиков. Муши тоже был с нами, он за нами присматривал. Вдруг без четверти девять раздался свист ван Даана, он спросил, не брали ли мы подушки Дусселя. Мы оба вскочили и побежали вниз с подушками, с кошкой и с ван Дааном. Из-за этой подушки разыгралась целая трагедия. Дуссель страшно сердился, что мы захватили одну из его подушек, которая ему служит «ночной». Он боялся, что в нее наберутся блохи и из-за этой паршивой подушки поднял на ноги весь дом. Из мести мы с Петером сунули ему в кровать две платяные щетки – очень жесткие! Как мы хохотали!
Но наше удовольствие длилось недолго. В половине десятого Петер постучал к нам и попросил папу срочно подняться наверх и помочь ему перевести трудную английскую фразу.
«Тут что-то неладно, – сказала я Марго, – он явно врет!»
И я оказалась права. Оказывается, только что в склад вломились воры. С невероятной быстротой отец, Петер и ван Даан спустились вниз. Мама, Марго, фру ван Даан и я остались ждать. Четыре женщины, перепуганные до смерти, непременно должны поговорить. Мы разговаривали и вдруг услыхали снизу какой-то стук. Потом все стихло. Часы пробили три четверти десятого. Мы все побледнели, но сидели тихо, было очень страшно. Где же наши мужчины? Что это за стук? Может быть, они дерутся с ворами? Десять часов, шаги на лестнице, входит отец, бледный, взволнованный, за ним ван Даан.
«Тушите свет, тихо – наверх, полиция может явиться в дом».
Трусить было некогда. Свет потух, я схватила кофточку, и мы очутились наверху.
«Что случилось? Говори скорее!»
Но рассказывать было некому, мужчины опять спустились вниз. В десять минут одиннадцатого они все четверо поднялись наверх, двое стали на страже у открытого окна в каморке Петера, дверь в коридор заперли, вращающуюся дверь закрыли. Ночник завесили свитером, и только тогда они стали рассказывать. Петер услышал сверху два громких удара, побежал вниз и увидел, что с левой стороны на двери склада не хватает большой планки. Он побежал наверх, предупредил боеспособную часть нашего семейства, и все вчетвером бросились вниз. Спустившись в склад, они застали взломщиков в самом разгаре грабежа. Не подумав, ван Даан закричал: «Полиция!»
Переполох – грабители бросились бежать. Наши мужчины вставили на место планку от двери, чтобы полицейский патруль не заметил отверстия, но вдруг, под сильным ударом чьей-то ноги, планка вылетела. От такой наглости наша четверка растерялась. Ван Даан и Петер готовы были убить мерзавца. Тут ван Даан изо всех сил грохнул топором по полу – и снаружи все стихло. Они снова хотели вставить планку на место, и вдруг – помеха!
На улице стояли соседи – муж и жена, и луч их карманного фонаря стал шарить по всему складу.
«Черт подери!» – выругался кто-то из наших и… роли переменились: теперь они уже не разыгрывали полицейских, а вели себя, как грабители. Все четверо прокрались наверх. Петер быстро открыл двери и окна на кухне и в кабинете, швырнул телефон на пол, и они скрылись за нашей защитной дверью. Конец первой части.
Теперь эти супруги, наверно, сообщат полиции. Это случилось в воскресенье, на первый день пасхи. На второй день в конторе тоже никого не было, и мы до вторника боялись пошевелиться. Представь себе – сидеть две ночи и целый день в таком страхе! Мы ни о чем не хотели думать, сидели в полной темноте, потому что фру ван Даан потушила свет, говорили только шепотом и при каждом шорохе шипели: «Тс-с! Тс-с-с!»
Половина одиннадцатого, одиннадцать – ни звука. Папа и ван Даан заходили к нам по очереди. И вдруг в четверть двенадцатого – шум внизу. Слышно было дыхание каждого из нас, но мы не пошевельнулись. Шаги в доме, в кабинете, на кухне, потом – на нашей лестнице. Все затаили дыхание, только слышался стук восьми сердец. Шаги на нашей лестнице, кто-то трясет наш вращающийся шкаф. Эти минуты невозможно описать.
«Теперь мы погибли!» – думала я и уже видела, как нас всех в ту же ночь увозят в гестапо. Еще два раза потрясли шкаф, потом что-то упало и шаги стали удаляться.
Пока что мы были спасены. Всех нас била лихорадка, я слышала, как стучат у кого-то зубы, никто не мог произнести ни слова.
В доме ничего не было слышно, но на площадке, прямо перед нашим шкафом, горел свет. Не потому ли его зажгли, что шкаф показался подозрительным? Или полиция забыла потушить? А вдруг кто-нибудь вернется тушить свет? У всех развязались языки – в доме явно никого не было, хотя, может быть, у входной двери караулил полицейский.
Мы еще тряслись от страха, и всем понадобилось… Но ведра стояли на чердаке, пришлось употребить металлическую корзину для бумаг, стоявшую у Петера. Первым пошел ван Даан, потом – папа, мама ужасно стеснялась, и папа принес сосуд в комнату, и мы с Марго, фру ван Даан, а потом и мама воспользовались им. Спрос на бумагу повысился, к счастью, у меня в кармане было несколько листков.
Сосуд вонял, все шептались, все падали от усталости – было уже двенадцать часов.
«Ложись-ка на пол и спи!»
Нам с Марго выдали подушки и одеяла. Марго улеглась у буфета, я – между ножками стола. На полу не так скверно пахло, а тут еще фру ван Даан потихоньку принесла немного хлорной извести, и сосуд накрыли еще одним старым платком.
Шепот, запахи, страх, звуки, – и все время кому-то надо на горшок. Поспи-ка тут! В половине третьего я до того устала, что уже ничего не слышала до половины четвертого. Проснулась я оттого, что фру ван Даан положила голову мне на ноги.
«Дайте мне еще что-нибудь надеть!» – попросила я, и мне выдали – лучше не спрашивай что! Шерстяные штаны поверх пижамы, красный свитер и черную юбку, под ней – белые чулки, а сверху – рваные носки!
Тут фру ван Даан села на стул, ван Даан вытянулся на полу и положил голову мне на ноги. Я стала думать обо всем и так дрожала, что ван Даан не мог уснуть. Я была готова к тому, что сейчас явится полиция и нам придется сказать, что мы скрываемся. Либо полицейские окажутся добрыми голландцами, – и тогда мы спасены, либо это будут нацисты, – тогда надо попробовать подкупить их деньгами.
«Спрячь-ка ты приемник!» – вздохнула фру ван Даан.
«В печку его прятать, что ли! – сказал ее муж. – Уж если они нас найдут, пусть находят и приемник».
«Тогда они и дневник Анны найдут!» – сказал отец.
«Надо его сжечь!» – предложила самая трусливая из нас. Эта минута была для меня такой же страшной, как стук полиции у шкафа.
«Нет, только не дневник! Мой дневник погибнет только вместе со мной!»
К счастью, отец ничего не ответил.
Нет смысла передавать все разговоры, которые я помню, их было так много. Я утешала фру ван Даан, которая страшно боялась. Мы говорили о бегстве, о допросах в гестапо, о том, что надо собрать все свое мужество.
«Мы должны вести себя, как солдаты, фру ван Даан! Как говорят по станции «Оранне», надо быть стойкими – за королеву, за родину, за свободу, за правду и справедливость, если мы во все это верим. Самое страшное, если мы всех наших покровителей потянем за собой в этот ужас!»
Ван Даан снова поменялся местами с женой. Отец лег около меня. Мужчины беспрерывно курили, изредка слышался тяжелый вздох, потом кому-то опять понадобилось на горшок, и так без конца. Четыре, пять, половина шестого. Я поднялась в каморку к Петеру. Мы прислушивались, сидя у открытого окна так близко, что каждый чувствовал, как дрожит другой. Изредка мы перебрасывались словами, напряженно слушая, что делается вокруг. Где-то в соседнем доме подняли затемнение.
В семь часов наши мужчины хотели позвонить Коопхойсу и вызвать кого-нибудь сюда. Они записали, что говорить по телефону. Они страшно рисковали – сторож у наружной двери мог услышать звонок, но опасность возвращения полиции была еще больше. Вот какие пункты записали для передачи Коопхойсу:
«Двери взломаны. Полиция была в доме, дошли до вращающейся двери, дальше не проникли.
Грабителям, очевидно, помешали, двери в склад взломаны, грабители удрали через сад.
Парадный вход заперт. Кралер наверняка вышел через вторую дверь. Пишущие машинки спрятаны в черном шкафу, в кабинете.
Надо попытаться сообщить Хенку, взять ключ у Элли, зайти в контору под предлогом, что надо покормить кота».
Все сошло как нельзя лучше. Коопхойсу позвонили, пишущие машинки (они стояли у нас) запрятали в черный шкаф. Мы сидели вокруг стола и ждали Хенка… или полицию.
Петер уснул, мы с ван Дааном лежали на полу и вдруг услыхали внизу тяжелые шаги. Я тихо встала: «Это Хенк!»
«Нет, нет, это полиция!» – сказал кто-то.
Раздался стук в дверь, условный свист Мип! Тут фру ван Даан не выдержала. Бледная как полотно, она упала в кресло, и, если бы напряжение длилось еще секунду, она потеряла бы сознание.
Мип и Хенк вошли и увидели нашу комнату в роскошном виде! Один стол чего стоил. На нем лежал киножурнал, причем портреты хорошеньких кинозвезд были вымазаны джемом и залиты микстурой от болей в желудке. Две банки из-под джема, полтора каравая хлеба, зеркало, гребенка, спички, пепел, сигареты, табак, пепельница, дамское трико, карманный фонарик, туалетная бумага – все лежало вперемешку, как попало.
Конечно, Хенк и Мип были встречены с восторгом, со слезами. Хенк заделал дыру в дверях и сразу ушел, чтобы предупредить полицию о взломе. Мип нашла под дверями записку от нашего ночного сторожа, который видел дыру и уже сообщил полиции. Хенк решил зайти к нему.
У меня было с полчаса времени, чтобы привести себя в порядок. Никогда я не видела, чтобы за полчаса все так преобразилось. Мы с Марго оправили внизу постели, потом вымылись в уборной, вычистили зубы, причесались. Потом убрали комнату и снова поднялись наверх. Там уже убрали все со стола, мы принесли воды, сварили кофе, чай, накрыли стол для завтрака. Папа и Петер вылили банки и вымыли их кипятком с хлорной известью.
В одиннадцать часов мы сидели за столом с Хенком, который уже вернулся, и постепенно все стали успокаиваться. Хенк рассказал вот что:
«Жена Слагтера, нашего ночного сторожа, мне рассказала – сам он сейчас спит, – что во время обхода он заметил пролом в двери, привел полицейского и вместе с ним обыскал весь дом. Он собирался во вторник пойти к Кралеру и рассказать ему о взломе. В полицейском участке о взломе ничего не знали, но записали все и собирались прийти тоже во вторник. На обратном пути Хенк случайно зашел к нашему торговцу овощами и рассказал, что в контору ломились».
«Знаю, знаю, – ответил тот спокойно, – вчера вечером мы с женой проходили мимо вашего дома и увидели пролом в двери. Жена не хотела задерживаться, но я посветил карманным фонариком, и воры сразу удрали. Но я на всякий случай не стал звать полицию, решил, что вам это будет не с руки. Правда, я ничего не знаю, но кое-что подозреваю!»
Хенк поблагодарил его и ушел. Наверно, этот человек догадывается, что мы тут сидим, потому что он приносит картошку только ко времени обеда. Видно, хороший человек!
После того как Хенк ушел и мы вымыли посуду, все легли спать – был час дня. Без четверти три я проснулась и увидела, что Дуссель уже исчез. Совершенно случайно я натолкнулась на Петера, – лицо у меня было совсем заспанное! – и мы с ним условились встретиться внизу. Я привела себя немножко в порядок и спустилась вниз.
«А ты решишься подняться на чердак?» – спросил он. Я согласилась, взяла свою подушку, и мы пошли наверх. Погода стояла чудесная, и, конечно, скоро раздалась сирена воздушной тревоги. Мы остались сидеть на месте, Петер обнял меня за плечи, я тоже обхватила его рукой, и мы спокойно сидели, пока Марго не пришла в четыре часа звать нас пить кофе.
Мы съели хлеб, выпили лимонаду и уже стали шутить и смеяться. Больше ничего особенного не произошло. Вечером я поблагодарила Петера за то, что он самый храбрый из нас.
Ни разу еще мы не были в такой опасности, как в эту ночь. Но бог нас уберег. Подумай только – полиция стояла перед нашим шкафом, горел свет, и все-таки они ничего не нашли!
Когда начнется высадка, бомбежка, каждый будет отвечать за себя. Но тут шла речь о судьбе наших добрых, ни в чем не повинных друзей и хранителей.
«Мы спасены! Не оставляй нас и дальше без защиты!» – вот наша единственная молитва.
После этого случая у нас многое переменилось. Теперь Дуссель уже сидит не в кабинете Кралера, а в ванной комнате. В половине девятого и в половине десятого Петер делает обход. Теперь его окно уже не открывается по ночам. После половины десятого нельзя спускать воду в туалете. Сегодня вечером должен прийти плотник и как следует забить двери склада. Все время идут споры. Кралер упрекнул нас в неосторожности, Хенк тоже говорит, что в таких случаях нам никак нельзя спускаться вниз. Этот случай нам еще раз напомнил, что мы скрываемся, что мы – пленные евреи, прикованы к одному месту, что у нас нет никаких прав, но есть тысяча обязанностей. Теперь надо сдерживать свои чувства, быть мужественными, стойкими, без ропота принимать свою судьбу, делать то, что в наших силах, и надеяться на бога. Кончится же когда-нибудь эта страшная война, станем же мы когда-нибудь опять людьми, а не только евреями!
Кто наложил на нас эту ношу? Кто отметил нас, евреев, среди других народов? Кто заставил нас так страдать во все времена? Бог сотворил нас такими, и бог нас спасет. И если мы вынесем все страдания и все-таки останемся евреями, то мы, может быть, из обреченного народа станем примером для всех. Кто знает, может быть, когда-нибудь наша вера научит добру людей во всем мире, и для этого, только для этого, мы теперь должны страдать. Мы не можем быть только голландцами, англичанами, вообще гражданами какой-нибудь страны, мы при этом должны еще оставаться евреями, и мы останемся ими.
Не теряйте мужества! Надо только сознавать свою задачу и не роптать – выход всегда найдется! Бог еще ни разу не оставлял наш народ в нужде! Во все века евреи оставались в живых! Во все века евреям приходилось страдать, и во все века они стойко держались. Слабые падут, но сильные останутся и не погибнут.
Этой ночью я действительно думала, что умру. Я ждала полицию и была готова к смерти, как солдат на поле боя. Я с радостью готова была пожертвовать собой за родину, но теперь, когда я осталась в живых, самое горячее мое желание – стать после войны настоящей нидерландкой.
Я люблю нидерландцев, люблю нашу страну, я люблю этот язык, хотела бы тут работать. И если мне даже придется писать самой королеве, я не остановлюсь, пока не добьюсь своего!
Все меньше и меньше я теперь завишу от своих родителей. Несмотря на молодость, во мне больше жизненной стойкости и у меня более ясное и точное представление о правде и справедливости, чем у мамы. Знаю, чего хочу, у меня есть цель, свое мнение, у меня есть своя вера, своя любовь. Дайте мне быть такой, какая я есть, и я буду счастлива. Я знаю, что я – женщина, женщина с сильной душой, с большим мужеством.
И если бог оставит меня в живых, я достигну большего, чем достигла моя мама. Я не останусь незаметной. Я буду работать в большом мире, работать для людей.
Теперь я знаю, что мужество и жизнерадостность – самое важное на свете!
Анна.
Пятница, 14 апреля 1944 г.
Милая Китти!
У нас все еще очень напряженное состояние. Пим – на точке кипения. Фру ван Даан лежит в постели – простуженная, кривляется и капризничает, ее супруг совсем скис без сигарет. Дуссель, потерявший свои удобства, вечно ворчит.
Сейчас все не ладится. Уборная протекает, водопроводный кран перекручен. К счастью, благодаря нашим связям все это скоро починят.
Иногда я впадаю в сентиментальность – сама знаю! Но бывает же и повод для сентиментальности. Когда мы с Петером примостимся где-нибудь, среди хлама и пыли, на ящике, и сидим так близко, обняв друг друга за плечи, и он играет прядью моих волос, и на дворе звонко щебечут птицы, когда видишь, как начинают зеленеть деревья, а солнце зовет на волю, а небо такое синее, – о, тогда мне многого хочется.
Но вокруг – одни угрюмые, недовольные лица. Вечные вздохи, вечные жалобы, как будто нам вдруг стало гораздо хуже. Да, но каждый сам виноват в том, что ему становится плохо. Тут, в убежище, никто тебе не подаст хороший пример, каждый сам должен стараться не давать воли своим настроениям. А тут каждый день только и слышишь: «Ох, скорее бы это кончилось!»
Меня поддерживает моя работа, моя надежда, моя любовь, я от этого стала добрая и сильная.
Знаешь, Кит, что-то я сегодня немножко свихнулась, сама не знаю почему. Написала тут бог знает что, без всякой связи, и вообще я серьезно сомневаюсь, что когда-нибудь моя мазня кого-то заинтересует.
«Сердечные излияния гадкого утенка» – вот как назовут всю эту чепуху. Да, господам Болкенстайну и Гербранди ничего путного в моем дневнике не найти!
Анна.
Суббота, 15 апреля 1944 г.
Милая Китти!
За одним переполохом – сразу другой. Когда же этому конец? Действительно, каждый раз приходится себя об этом спрашивать. Представь себе, что произошло. Петер забыл отодвинуть засов наружной двери (на ночь мы его задвигаем), а замок на второй двери испорчен. Из-за этого Кралер с рабочими не мог попасть в контору. Ему пришлось идти к соседям, оттуда он взломал окно на кухне и забрался с черного хода. Он вне себя оттого, что мы могли сделать такую глупость. Должна тебе сказать, что Петер в совершенном расстройстве. Когда мама за столом сказала, что ей жаль его, он чуть не расплакался. Вообще-то виноваты мы все, обычно мужчины проверяют почти каждый день, отодвинут ли засов, но именно сегодня об этом все забыли. Может быть, я потом попробую хоть немножко его утешить, мне так хочется ему помочь.
Теперь несколько сообщений о событиях, случившихся в нашем убежище за последние недели.
С неделю назад заболел Моффи, он совсем затих и весь дергался. Мип решительно закутала его в платок, посадила в кошелку и отнесла в ветеринарную клинику. Доктор дал ему лекарство – очевидно, у него было какое-то желудочное заболевание. С тех пор Моффи почти не видно, он гуляет день и ночь, явно ходит к своей возлюбленной.
Теперь по ночам снова открывают окно чердака. Мы с Петером часто сидим там.
С помощью Коопхойса и масляной краски наш туалет снова в порядке. Свернутый кран заменен новым. На этот месяц мы получили восемь продуктовых карточек. Наше новейшее лакомство – пикули. Но если не повезет – в банке оказывается всего два-три огурца с горчичным соусом. Овощей у нас вообще нет, только салат да салат. Теперь наша еда состоит из картофеля с соусом из заменителей.
Тяжелые, длительные бомбежки.
В Гааге бомба попала в ратушу, и многие документы уничтожены. Теперь всем голландцам надо получать новые паспорта.
Ну, на сегодня хватит!
Анна.
Воскресенье утром, около одиннадцати. 16 апреля 1944 г.
Милая Китти!
Запомни навсегда вчерашний день – его нельзя забыть, потому что он самый важный день в моей жизни. Да и для всякой девушки тот день, когда ее впервые поцеловали, – самый важный день! Вот и у меня тоже. Тот раз, когда Брам поцеловал меня в правую щеку, не считается, и когда мистер Уокер поцеловал мне руку – тоже не в счет.
Слушай же, как меня впервые поцеловали.
Вчера вечером, часов в восемь, я сидела с Петером на его кушетке, и он обнял меня за плечи.
«Давай немножко подвинемся, – сказала я, – а то я все время стукаюсь головой о ящик».
Он отодвинулся почти в самый угол. Я просунула руку под его рукой и обхватила его, а он еще крепче обнял меня за плечи. Мы часто с ним сидели рядом, но никогда раньше мы не были так близко, как в этот вечер. Он так крепко привлек меня к себе, что мое сердце забилось у него на груди. Но потом стало еще лучше. Он все больше притягивал меня к себе, пока моя голова не склонилась к нему на плечо, а его голова приникла к моей. А когда я минут через пять опять села прямо, он быстро взял мою голову обеими руками и снова привлек меня к себе. Мне было так хорошо, так чудесно, я не могла сказать ни слова, только наслаждалась этой минутой. Он немного неловко погладил меня по щеке, по плечу, играл моими локонами, и мы не шевелились, прижав головы друг к другу. Не могу описать тебе, Китти, чувство, которое меня переполняло! Я была счастлива, и он, мне кажется, тоже. В половине девятого мы встали, и Петер стал надевать гимнастические туфли, чтобы не топать при обходе дома. Я стояла рядом. Как это вдруг случилось, сама не знаю, но прежде, чем сойти вниз, он поцеловал мои волосы где-то между левой щекой и ухом. Я сбежала вниз без оглядки и… мечтаю о сегодняшнем вечере.
Анна.
Понедельник, 17 апреля 1944 г.
Милая Китти!
Как ты думаешь, не рассердятся ли папа и мама, что я сижу на диване и целуюсь с мальчиком, причем ему семнадцать лет, а мне еще нет пятнадцати? Собственно говоря, я не думаю, что это нехорошо, тут надо верить только себе. Мне так спокойно, так хорошо сидеть, обнявшись с ним, и мечтать, у меня захватывает дух, когда его щека прижимается к моей, мне так радостно, что кто-то ждет меня!
Но – и тут, конечно, есть свое «но» – остановится ли Петер на этом? Конечно, я не забыла его обещания, но… но все-таки он – мальчик!
Очень хорошо понимаю, что для меня все это слишком рано, мне всего-то будет пятнадцать, – а я уже делаю, что хочу, – наверно, для других людей это непостижимо. Я почти уверена, что Марго никогда не стала бы целоваться с мальчиком, если бы не было речи о помолвке или свадьбе. А с Петером мы таких планов не строим. Мама, наверно, тоже не прикасалась ни к одному мужчине до папы. И что сказали бы мои подружки, если бы узнали, что я лежала в объятиях Петера, у него на плече, мое сердце билось у него на груди, и его щека прижималась к моей?
Ах, Анна, какой стыд! Нет, честно говоря, ничего стыдного я в этом не вижу. Мы тут сидим взаперти, отрезанные от всего мира, в страхе и тревоге, особенно в последнее время. Почему же мы, любя друг друга, должны отдаляться? Зачем нам ждать, пока мы вырастем? Зачем вечно задавать себе вопросы?
Я все взяла на себя, я за себя отвечаю. Он никогда не огорчит меня, не сделает мне больно. Почему же мне тогда не послушаться своего сердца, не дать нам обоим счастья? И все-таки ты, Китти, наверно, чувствуешь мои сомнения? Наверно, мне из врожденной честности трудно скрывать… Как ты считаешь, должна я все рассказать папе? Считаешь ли ты, что нашу тайну можно доверить кому-то третьему? Ведь тогда пропадет вся наша нежность. И успокоюсь ли я, если расскажу? Надо будет посоветоваться с «ним».
Да, мне хочется говорить с «ним» о многом, потому что бессмысленно только ласкать друг друга. Нужно большое доверие, чтобы всем делиться, а сознание, что мы друг другу верим, сделает нас обоих еще сильнее!
Анна.
Вторник, 18 апреля 1944 г.
Милая Китти!
У нас все хорошо. Только что папа сказал, что до двадцатого мая можно ждать великолепных операций как в России, так и в Италии и на Западе. Чем дольше мы тут сидим, тем мне труднее представить себе наше освобождение. Вчера наконец мы с Петером завели разговор, который откладывался примерно уже дней десять. Я ему рассказала все наши девичьи тайны и не постеснялась коснуться самых интимных вещей. Вечер окончился поцелуем – почти что в губы. Честное слово, это изумительное ощущение!
Может быть, я когда-нибудь возьму с собой наверх тетрадку, куда я выписываю все, что мне нравится, и мы наконец будем читать вместе эти прекрасные слова. Мне мало только обниматься. Хотелось бы, чтобы и он так думал.
После переменной погоды наступила чудесная весна. Апрель просто великолепен, не слишком холодный и не совсем жаркий, изредка проходят небольшие дожди. Наш каштан совсем зеленый, кое-где уже появились маленькие свечечки. В субботу Элли доставила нам огромное удовольствие. Она принесла цветы – три букетика нарциссов, а для меня – прелестные голубые гиацинты.
Надо делать алгебру! До свидания, Китти!
Анна.
Среда, 19 апреля 1944 г.
Милый дружок!
Что может быть лучше на свете, чем смотреть из открытого окна на природу, слушать, как поют птицы, чувствовать солнце на щеках и, обняв милого мальчика, молча стоять, крепко прижавшись друг к другу? Не верю, что это плохо, от этой тишины на душе становится светло. Ах, если б только никто ее не нарушал – даже Муши!
Анна.
Пятница, 21 апреля 1944 г.
Милая Китти!
Вчера я пролежала весь день – болело горло. Но я страшно скучала, и, так как температуры не было, я сегодня уже встаю. Сегодня исполнилось восемнадцать лет ее высочеству принцессе Елизавете Йоркской. По Би-би-си передавали, что ее еще не объявили совершеннолетней, как это обычно принято в королевских семьях. Мы все гадаем – за какого принца выйдет эта красавица, но до сих пор никого подходящего не нашли. Может быть, ее сестра, принцесса Маргарет-Роз, когда-нибудь выйдет за бельгийского принца Бодуэна.
Тут у нас одна беда за другой. Только починили входные двери, как снова выступил на сцену тот работник склада. По всей вероятности, он крал картофельную муку, а теперь хочет всю вину свалить на Элли. Все наше убежище, как ты понимаешь, в волнении. Элли из себя выходит от злости.
Хочу послать в какой-нибудь журнал свой рассказик – может быть, напечатают, разумеется, под псевдонимом.
До следующего раза, darling! [19 - Дорогая (англ.).]
Анна.
Вторник, 25 апреля 1944 г.
Милая Китти!
Вот уже десять дней, как Дуссель не разговаривает с ван Дааном – и все из-за того, что после налета мы приняли целый ряд новых предосторожностей, которые ему неудобны. Он уверяет, что ван Даан на него накричал.
«Все здесь делается исподтишка, – сказал он мне. – Придется поговорить с твоим отцом».
Ему не позволили в субботу вечером и в воскресенье сидеть в конторе, а он все равно туда пошел. Ван Даан рассвирепел, и папа спустился вниз поговорить с Дусселем. Конечно, у него нашлась тысяча отговорок, но папу не так-то просто одурачить. Теперь папа тоже почти с ним не разговаривает, потому что Дуссель его обидел. Мы не знаем, что он ему сказал, но, наверно, что-нибудь очень обидное.
Я написала очень славный рассказик, называется «Блерри, открыватель мира». Моим трем слушателям рассказ очень понравился.
Я все еще ужасно простужена и заразила Марго и папу с мамой. Хоть бы Петер не схватил насморк! Он хотел меня поцеловать и сказал, что я – его «Эльдорадо»! Нет, дорогой мой мальчик, ничего не выйдет! А все-таки какой он милый!
Анна.
Четверг, 27 апреля 1944 г.
Милая Китти!
Сегодня с утра фру ван Даан в скверном настроении, все время жалуется на простуду, на то, что капель нет, что сморкаться надоело. Без конца ноет – ей и солнце не светит, и высадка запаздывает, и из окон ничего не видно… Мы страшно над ней смеялись, и, так как на самом деле все не так уж плохо, она стала смеяться вместе с нами.
Читаю книгу «Карл Пятый». Автор, профессор Геттингенского университета, работал над этой книгой сорок лет. За пять дней я прочла уже 50 страниц, больше невозможно. А в книжке – 598 страниц, вот ты и высчитай, сколько времени я ее буду читать! И это не все, есть еще вторая часть. Но зато ужасно интересно!
Школьное расписание по сравнению с тем, что я делаю за день, – просто ерунда! Сначала я переводила с голландского на английский отрывок о последней битве Нельсона. Потом учила про Северную войну (1700–1721 годы), про Петра Великого, Карла XII, Августа-Станислава Лещинского и Мазепу, про Бранденбург, Верхнюю Померанию, Нижнюю Померанию, Данию – и при этом всю полагающуюся хронологию. Затем я высадилась в Бразилии, читала про табачные плантации, про перепроизводство кофе, про жителей Рио-де-Жанейро – их полтора миллиона, про Пернамбуко и Сан-Паоло, не говоря уж об Амазонке. Тут же прочла о неграх, белых, мулатах и метисах, о том, что там более пятидесяти процентов неграмотных и свирепствует малярия. Так как у меня еще осталось немного времени, я выучила родословную: от Яна Старшего, Вильгельма Людовика, Эрнста Казимира и Генриха Казимира I до маленькой принцессы Маргарет-Франциски, родившейся в 1943 году в Оттаве.
12 часов. На чердаке я продолжала уроки, а именно учила историю церкви… бррр! – до часу!
В два часа несчастный ребенок опять сел за работу (гм-гм). На очереди – узконосые и широконосые обезьяны. Ну, Китти, скажи-ка живо, сколько пальцев у гиппопотама? Потом – библия, Ноев ковчег, Сим, Хам, Яфет, а потом – снова «Карл Пятый». Потом английский с Петером: читали «Полковника» Теккерея. Затем спросила у него французские вокабулы и сравнительную характеристику Миссисипи и Миссури. На сегодня хватит! Прощай!
Анна.
Пятница, 28 апреля 1944 г.
Милая Китти!
Никогда не забуду свой сон про Петера Весселя. Стоит мне о нем подумать, как я опять чувствую его щеку у моей, опять испытываю это чудесное ощущение. С Петером (здешним) я тоже испытывала это ощущение, но не с такой силой… до вчерашнего дня, когда мы сидели на диванчике рядом, как всегда крепко обнявшись. И вдруг та, прежняя Анна исчезла, и появилась другая Анна. Та, другая Анна, в которой нет ни легкомыслия, ни веселости, – она только хочет любить, хочет быть ласковой.
Я сидела, прижавшись к нему, и чувствовала, как переполняется сердце. Слезы подступили к глазам, покатились по лицу, прямо на его куртку. Заметил ли он? Ни одним движением он себя не выдал. Чувствует ли он то, что чувствую я? Он не сказал почти ни слова. Знает ли он, что рядом с ним – две Анны? Сколько вопросов, а ответа нет!
В половине десятого я встала, подошла к окну, где мы всегда прощаемся. Я вся еще дрожала, я была той, другой Анной. Он подошел ко мне, я обхватила его шею руками и поцеловала в левую щеку. Но когда я хотела поцеловать его и в правую, мои губы встретились с его губами. В смятении мы прижались губами еще раз, еще и еще, без конца!
Как Петер нуждается в ласке! Впервые он открыл, что такое девушка, впервые понял, что у этих «бесенят» тоже есть сердце, что они совсем другие, когда остаешься с ними наедине. Впервые в жизни он отдал свою дружбу, всего себя, – ведь у него никогда в жизни не было друга, не было подруги. Теперь мы нашли друг друга. Я тоже не знала его, у меня тоже не было любимого, а теперь есть.
Но меня непрестанно мучит вопрос: «Хорошо ли это, правильно ли, что я так поддаюсь, что во мне столько же пылкости, столько же страсти, как в Петере? Можно ли мне, девушке, так давать себе волю?»
И на это есть только один ответ:
«Я так тосковала, так долго тосковала, я была так одинока – и вот я нашла утешение и радость!» Утром мы такие, как всегда, и днем тоже, но вечером уже ничем не удержать нашей тяги друг к другу, нельзя не думать о блаженстве, о счастье каждой встречи. И тут мы принадлежим только самим себе. И каждый вечер, после прощального поцелуя мне хочется уйти, уйти поскорее, чтобы не смотреть ему в глаза, бежать, бежать, бежать, остаться одной, в темноте!
Но стоит мне спуститься на четырнадцать ступенек – и куда я попадаю! В ярко освещенную комнату, где разговаривают, смеются, начинают меня расспрашивать, – и мне надо отвечать так, чтобы никто ничего не заметил.
Сердце у меня слишком переполнено, чтобы сразу стряхнуть все, что я испытала вчера вечером. Та нежная, кроткая Анна редко просыпается во мне, но тем труднее сразу выгнать ее за дверь. Петер глубоко задел меня, так глубоко, как никто никогда, разве только во сне! Петер захватил меня целиком, он вывернул все во мне наизнанку. Не мудрено, что после таких переживаний каждому человеку надо успокоиться, прийти в себя, восстановить внутреннее равновесие. О Петер, что ты со мной делаешь? Чего ты хочешь от меня? Что будет дальше? Ах, теперь я понимаю Элли, теперь, когда я все это испытываю сама, я понимаю ее сомнения. Если бы я была старше и он захотел на мне жениться – что ответила бы я ему? Анна, будь честной! Замуж за него ты бы не пошла, но и отказаться от него так трудно! Характер у Петера еще не установился, в нем слишком мало энергии, слишком мало мужества, силы. Он еще ребенок, душевно он ничуть не старше меня, и больше всего на свете он хочет покоя, хочет счастья.
Неужели мне всего четырнадцать лет? Неужели я просто глупая девчонка, школьница? Неужели я и вправду так неопытна во всем? Но у меня больше опыта, чем у других, я пережила то, что в моем возрасте редко кто переживает. Боюсь себя, боюсь, что слишком скоро поддамся страсти, а как я тогда буду вести себя с другими мальчиками? Ах, как мне трудно, как борются во мне разум и сердце, как надо дать им волю – каждому в свой час! Но уверена ли я, что сумею правильно выбрать этот час?
Анна.
Вторник, 2 мая 1944 г.
Милая Китти!
В субботу вечером я спросила Петера, не рассказать ли папе о нас, и Петер, слегка помявшись, сказал, что это правильно. Я обрадовалась – еще одно доказательство его внутренней чистоты. Спустившись вниз, я сразу пошла с отцом за водой и уже на лестнице сказала ему:
«Папа, ты, конечно, понимаешь, что, когда мы с Петером вместе, мы не сидим на расстоянии метра друг от друга. По-твоему, это плохо?»
Отец ответил не сразу, а потом сказал:
«Нет, Анна, ничего плохого в этом нет, но все-таки тут, когда живешь в такой близости, надо быть осторожнее».
Он еще что-то говорил в том же духе, и мы пошли наверх. А в воскресенье утром он позвал меня к себе и сказал:
«Анна, я еще раз все обдумал (тут я испугалась). Собственно говоря, здесь, в убежище, это не совсем хорошо. Я-то считал, что вы с Петером просто товарищи. Петер в тебя влюблен?»
«Ни капельки!» – сказала я.
«Видишь ли, Анна, ты знаешь, что я вас отлично понимаю, но ты должна быть сдержанней, не слишком поощрять его. Не ходи наверх так часто. Мужчина в этих отношениях всегда активнее, женщина должна его сдерживать. Там, на свободе, – дело другое. Там ты встречаешься с другими мальчиками и девочками, можешь гулять, заниматься спортом, вообще чем угодно. Но если вы тут слишком много времени будете проводить вместе, а потом тебе это перестанет нравиться, все будет гораздо сложнее. Вы же и так все время видите друг друга, почти постоянно. Будь осторожнее, Анна, не принимай ваши отношения всерьез».
«Да я и не принимаю, папа. И потом Петер – очень порядочный, хороший мальчик».
«Да, но характер у него неустойчивый, на него легко повлиять и в хорошую и в дурную сторону. Надеюсь, ради него самого, что он останется хорошим, потому что в основном он порядочный человек».
Мы еще поговорили и условились, что отец поговорит и с Петером. В воскресенье, после обеда, когда мы сидели наверху, Петер спросил:
«А ты говорила с отцом, Анна?»
«Да, – сказала я, – я тебе все расскажу. Ничего плохого он не видит, но считает, что здесь, где мы живем в такой тесноте, между нами легко может произойти размолвка».
«Но мы же условились – не ссориться, и я твердо решил, что так и будет»
«Я тоже, Петер, но отец думал, что у нас все по-другому, что мы просто товарищи. А по-твоему, этого уже не может быть?»
«По-моему, может. А по-твоему?»
«И по-моему, тоже. Я сказала отцу, что доверяю тебе. И я по-настоящему доверяю тебе, Петер, полностью доверяю, как папе, и я считаю, что ты достоин доверия, правда?»
«Надеюсь». (Тут он покраснел и смутился.)
«Я в тебя верю, верю, что у тебя хороший характер, что ты в жизни многого добьешься».
Мы говорили еще о многом другом, потом я сказала:
«Когда мы отсюда выйдем, тебе, наверно, и дела до меня не будет, правда?»
Он весь вспыхнул: «Нет, неправда, Анна! Ты не смеешь так обо мне думать!»
Тут меня позвали…
В понедельник Петер рассказал мне, что отец и с ним говорил.
«Твой отец считает, что из товарищеских отношений может вырасти влюбленность, но я ему сказал, что он может на нас положиться».
Теперь папа хочет, чтобы я меньше ходила по вечерам наверх, но я на это не согласна. И не только потому, что я люблю бывать у Петера, – я объяснила отцу, что доверяю Петеру. Да, я ему доверяю и хочу доказать это. А как же доказать, если я из недоверия буду сидеть внизу?
Нет, пойду к нему наверх!
Между тем драма с Дусселем кончилась. В субботу, за ужином, он произнес красивую, тщательно обдуманную речь по-голландски, прося извинения. Наверно, Дуссель весь день готовил этот «урок». Его день рождения мы отпраздновали в воскресенье, очень тихо. От нас он получил бутылку вина урожая 1919 года, от ван Даанов (теперь они уже могли ему сделать подарок!) он получил банку пикулей и пакетик бритвенных лезвий, от Кралера – лимонный джем, от Мип – книгу и от Элли – горшок цветов. Он всем нам выдал по вареному яйцу.
Анна.
Среда, 3 мая 1944 г.
Милая Китти!
Сначала – новости за неделю. В политических делах – перерыв, ничего, буквально ничего нового не произошло. Теперь я начинаю понемногу верить, что высадка все же состоится. Нельзя же заставлять одних русских воевать за всех! Впрочем, там тоже сейчас затишье.
Коопхойс уже каждый день бывает в конторе, он достал Петеру новую пружину для дивана, и теперь Петер должен стать обойщиком, что ему, сама понимаешь, не очень по душе. Коопхойс принес нам порошок от кошачьих блох. Да, я тебе не рассказывала, что наш Моффи пропал? С прошлого четверга он исчез бесследно. Наверно, он давно в кошачьем раю – какой-нибудь «друг животных» с аппетитом его слопал. А может быть, из его шкурки сделали детскую шапку? Петер горюет по-настоящему.
С субботы мы завтракаем в половине двенадцатого. Утром выдают только немножко каши – и все! Таким образом, мы сократили наши трапезы. Сегодня у нас была кольраби, правда немножко подгнившая. Салат, шпинат и кольраби, больше ничего нет и при этом скверная картошка – чудное сочетание!
Больше двух месяцев у меня не было «нездоровья», в субботу опять пришло. И хотя это противно и неудобно, я рада, что у меня все в порядке.
Ты, конечно, понимаешь, что здесь все чаще спрашиваешь в отчаянии: «Почему, зачем война вообще? Почему люди не могут жить мирно? К чему эти ужасные разрушения?»
Эти вопросы вполне понятны, но до сих пор никто не нашел исчерпывающего ответа. Да, почему в Англии все время строят гигантские самолеты, изобретают тяжелые бомбы и в то же время возводят какие-то сборные дома? Почему ежедневно тратят миллионы на войну, а на медицинскую помощь, на искусство, да и на бедных нельзя выделить ни одного цента? Почему люди должны голодать, когда в других частях света гниют продукты? Почему люди так глупы?
Не верю, что в войне виноваты только руководящие деятели, только правительства и капиталисты. Нет, и маленькие люди, очевидно, тоже виноваты, иначе целые народы не принимали бы в ней участия. Очевидно, в человеке заложена страсть к уничтожению, страсть убивать, резать, буйствовать, и, пока все человечество не изменится полностью, войны будут продолжаться. Все, что выстроено, выращено, создано, будет растоптано и уничтожено, и человечеству придется все начинать сначала.
У меня часто бывает подавленное настроение, но я не падаю духом. Наше бегство я рассматриваю как опасное приключение, в нем есть романтика, увлекательность. Раз навсегда я решила для себя жить совсем другой жизнью, чем живут все девочки, да и потом не погружаться в будничное существование домашней хозяйки. Теперешняя жизнь – хорошее начало, в ней много интересного, и даже в самые опасные минуты, в любой ситуации я вижу комическую сторону и невольно смеюсь над ней.
Я еще девочка, и во мне, несомненно, есть много невыявленных сторон характера, но я молодая, я сильная, я совершенно сознательно отношусь к этому необычному приключению. Зачем же весь день ныть? Мне много дано – легкий характер, жизнерадостность, силы. Я чувствую, что расту душевно с каждым днем, я чувствую близость освобождения, вижу, как прекрасна природа, какие хорошие люди меня окружают. Зачем же приходить в отчаяние?
Анна.
Пятница, 5 мая 1944 г.
Милая Китти!
Отец недоволен мною. Он думал, что после нашего воскресного разговора я сама перестану каждый вечер ходить наверх. Он не желает «тисканий». Слышать не могу это слово! Хватит и того, что мы об этом говорили, нет, обязательно надо все опошлить. Сегодня же поговорю с ним. Марго дала мне хороший совет. Послушай, что я примерно скажу ему:
«Отец, мне кажется, что ты ждешь от меня объяснений, и я тоже хочу с тобой объясниться. Наверно, ты разочарован, ты ждал, что я стану более сдержанной. Наверно, ты хочешь, чтобы я была похожа на других четырнадцатилетних девочек. Но ты неправ!
С тех пор как мы тут, то есть с июля сорок второго года и еще до недавнего времени – несколько недель назад, мне было по-настоящему тяжело. Если бы ты знал, как часто я плакала по вечерам, как я была несчастна, какой одинокой я себя чувствовала, ты бы понял, почему мне хочется бывать наверху. Не за один день я добилась того, к чему я пришла теперь, не сразу я смогла жить совершенно без матери, без чьей бы то ни было поддержки. Моя теперешняя самостоятельность стоила мне большой борьбы, горьких слез. Можешь смеяться, можешь мне не верить – все равно это ничего для меня не изменит. Знаю, что я – человек, который может сам за себя постоять, и не чувствую по отношению к вам никакой ответственности. Я только потому тебе рассказала обо всем, чтобы ты не думал, будто я хочу что-то скрыть, но за свои поступки несу ответственность только я сама.
Когда мне было так трудно, вы все – и ты тоже – закрывали глаза и ничего не желали слушать. Ты мне ничем не помог, напротив, все время наставлял меня, чтобы я не дерзила. Да, я очень дерзила, чтобы не чувствовать себя несчастной, я шалила, чтобы вечно не прислушиваться к внутреннему голосу. Я играла комедию полтора года, изо дня в день, никогда не жаловалась, не выходила из роли. До сих пор я боролась и держалась, а теперь все преодолела. И душой и телом я стала самостоятельной, мне больше не нужна мама, в этой борьбе я окрепла, стала сильной.
И теперь, когда я всего добилась, когда я вышла на дорогу, я хочу идти своим путем, тем путем, который я считаю правильным. Ты не можешь, ты не должен относиться ко мне, как к четырнадцатилетней девочке. От тяжелых переживаний я стала старше, я не буду раскаиваться в своих поступках и буду поступать так, как считаю Правильнее всего.
Ты не удержишь меня своей снисходительной добротой. Либо ты все мне запретишь, либо будешь мне доверять целиком и полностью. Только оставь меня в покое!»
Анна.
Суббота, 6 мая 1944 г.
Милая Китти!
Вчера перед ужином я сунула папе в карман письмо, в котором было написано все, что я тебе вчера изложила. Он его прочел и весь вечер был вне себя – так мне сказала Марго, когда я мыла наверху посуду. Бедный Пим, в сущности я должна была предвидеть, какие последствия принесет мое послание. Он такой впечатлительный! Я сразу сказала Петеру, чтобы он меня ни о чем не спрашивал, Пим тоже еще ничего не говорил. Будет разговор или нет?
Здесь все идет ни шатко ни валко. Трудно верить тому, что нам рассказывают о ценах и о людях на воле: четверть кило чаю стоит 350 гульденов, полкило кофе – 80 гульденов, полкило масла – 35, яйцо – один гульден 45 центов. За сто граммов болгарского табаку платят 14 гульденов. Все спекулируют на черном рынке, каждый рассыльный чем-то торгует. Наш булочник достал нам штопку, крошечный моток за 90 центов, молочник достает продовольственные карточки, гробовщик торгует сыром. Каждый день слышишь о грабежах, убийствах, кражах, в которых, кроме профессиональных воров, участвует полиция и охрана. Каждому надо чем-то набить желудок, и, так как повышать заработную плату запрещено, люди идут на мошенничество.
У полиции по делам несовершеннолетних дел по горло. Каждый день без вести пропадают девочки пятнадцати, шестнадцати и семнадцати лет, а иногда и старше.
До свидания! (Собственно говоря, это неточно. Английское радио всегда заканчивает словами: «До следующей передачи!» Значит, я должна писать: «До следующей записи!»)
Анна.
Воскресенье, утро 7 мая 1944 г.
Милая Китти!
Вчера у меня с отцом был длинный разговор. Я страшно ревела, и он тоже плакал. Знаешь, Китти, что он мне сказал?
«Много я получал писем в своей жизни, но это – самое гадкое! Ты, Анна, ты, которую так любят родители, всегда готовые тебе помочь, всегда защищавшие тебя в любой обстановке, ты говоришь, что не несешь перед ними никакой ответственности, ты считаешь себя заброшенной, одинокой? Нет, Анна, ты совершаешь огромную несправедливость. Может быть, ты не то думала, но написала ты именно так. А мы не заслуживаем таких упреков».
Да, я совершила страшную ошибку, это самое плохое, что я сделала за всю свою жизнь. А все мои слезы и рыдания чисто показные, мне хотелось, чтобы он меня пожалел. Конечно, у меня было много горя, но обвинять в этом доброго Пима, его, который все для меня сделал и еще делает, – это больше чем подлость.
Хорошо, что меня сбросили с моих недосягаемых высот, хорошо, что моя гордость получила затрещину, – слишком рано я стала воображать о себе бог знает что. Вовсе не значит, что все поступки фрекен Анны – совершенство. Если ты способен причинить такую боль человеку, да еще человеку, про которого ты вечно твердишь, что ты его любишь, значит ты – дрянь, просто дрянь! И больше всего меня пристыдило, как папа мне все простил. Он сказал, что бросит письмо в печь, и так со мной ласков, так мил, как будто он сам в чем-то виноват. Да, Анна, многому тебе еще надо научиться. Начни-ка с этого, вместо того чтобы снисходительно взирать на других или обвинять их.
Я пережила много трудностей, но разве в моем возрасте это бывает не со всеми? Часто я играла комедию, сама того не сознавая. Я чувствовала себя одинокой и все же почти никогда не приходила в отчаяние. Мне должно быть стыдно – и я испытываю глубокий стыд!
Что было, того не вернешь, но надо стараться, чтобы это не повторилось. Начну жить сначала, теперь мне будет легче, потому что у меня есть Петер. При его поддержке я все могу! Теперь я не одинока, он любит меня, а я – его, у меня есть книги, исторические труды, дневник, я не дурнушка, неглупа, жизнерадостна и хотела бы стать хорошим человеком.
Да, Анна, ты отлично понимала, что твое письмо жестоко и несправедливо, и все-таки ты им гордилась! Но я опять буду брать пример с отца, и я непременно исправлюсь!
Анна.
Понедельник, 8 мая 1944 г.
Милая Китти!
Рассказывала ли я тебе о нашей семье? Как будто не рассказывала – слушай же. Родители моего отца были страшно богаты. Его отец сам пробил себе дорогу, его мать происходила из очень богатого и знатного дома.
И папа в молодости жил, как все сыновья богачей: каждую неделю балы, гости, праздники, красивые девушки, обеды, приемы… Но все их состояние пропало во время инфляции после первой мировой войны. Папа получил первоклассное воспитание и вчера ужасно хохотал: за столом он впервые за свои 55 лет выскребал ложкой остатки из кухонной кастрюли.
Мама тоже из богатой семьи, и мы часто, разинув рты, слушаем рассказы о свадьбах, на которых бывало по 250 гостей, о балах и званых обедах. Теперь нас ни в каком смысле богатыми не назовешь, но я больше всего надеюсь, что после войны все наладится. Поверь, я ни во что не ставлю ту обыденную жизнь, о какой мечтают мама и Марго. Я поехала бы на год в Париж и на год в Лондон заниматься языками и историей искусств. Не то что Марго, которая хочет стать медицинской сестрой в Палестине! И я люблю думать о красивых платьях, об интересных людях, хочу много видеть, много пережить – я тебе всегда об этом говорила. А иметь при этом немножко денег тоже не так плохо.
Сегодня утром Мип рассказывала нам, как она была в гостях на свадьбе. Жених и невеста – из богатых семей, и все было очень пышно. Мы даже позавидовали, когда Мип нам рассказала, как вкусно их кормили: подавали суп из овощей с мясными фрикадельками, гренки с сыром, салат с яйцом, ростбиф, печенье, вино и сигареты – и всего ужасно много!!! (И конечно, все с черного рынка.) Мип выпила десять рюмок вина! Вот тебе и противница алкоголя! А если Мип столько выпила, то что говорить о ее супруге – наверно, заложил за галстук немало! Все, конечно, очень веселились. Там были двое полицейских из городской полиции, они всех фотографировали. Как видно, Мип никогда не забывает своих «подопечных»: она записала фамилии и адреса этих людей на тот случай, если что-нибудь стрясется и ей понадобятся честные голландцы. Мип рассказывала обо всех этих вкусных вещах нам, которым к завтраку дают только две-три ложки каши, и мы потом не знаем, куда деваться от голода, нам, которые изо дня в день едят только полусырой шпинат (ради витаминов) и подгнившую картошку, рассказывает это нам, которые набивают пустые желудки салатом, кольраби и шпинатом, вечным шпинатом, одним только шпинатом! Может быть, мы от него станем силачами, вроде матроса Пучеглаза [20 - Матрос Пучеглаз – герой диснеевских фильмов.], хотя что-то не верится!
Да, если бы Мип взяла нас с собой на этот вечер, то для других гостей, пожалуй, ничего бы не осталось! Но если б ты знала, как мы окружили Мип и ловили каждое ее слово, словно мы никогда в жизни не слыхали ни об элегантных людях, ни о хорошей еде! И это внучки миллионера! Да, здорово все перевернулось на этом свете!
Анна.
Вторник, 9 мая 1944 г.
Милая Китти!
Сказка «Фея Эллен» уже готова. Я переписала ее на хорошей бумаге, разрисовала заголовок красными чернилами, аккуратно сшила – вышло очень красиво. Но не слишком ли это маленький подарок папе ко дню рождения? Сама не знаю. Мама и Марго сочинили ему стихи.
Сегодня днем Кралер сообщил нам, что фру Б. – бывшая заведующая отделом реклам фирмы, с той недели собирается каждый день являться в контору на весь обеденный перерыв. Представь себе, что тогда будет: наверх к нам никто приходить не сможет, картошку надо приносить в другое время, Элли нельзя будет у нас завтракать, нам всем нельзя будет ходить в уборную, невозможно будет даже пошевелиться и так далее и так далее.
Мы выдумывали всякие предлоги, чтобы от нее избавиться. Ван Даан предложил подсыпать ей в кофе слабительного – может быть, это поможет.
«Нет, – сказал Коопхойс, – ради бога, не надо, не то она не слезет с трона!»
Громовой хохот. «С трона? – спросила фру ван Даан. – А что это значит?»
Ей объяснили. «Разве так говорят?» – спросила она наивно.
«Только подумай! – хихикнула Элли. – Вдруг она в универмаге Бьенкорф спросит, где тут трон?»
Дуссель каждый день ровно в половине первого усаживается на трон – если это так красиво называется!
Сегодня я храбро написала на куске бумаги:
Распорядок пользования WC для господина доктора!
Утром: С 7.15 до 7.30.
Днем: После часу.
Далее – по желанию!
Я прикрепила эту бумажку на двери уборной, когда он там еще восседал. Надо бы мне еще прибавить:
«При нарушении правил – двери запираются!» – потому что наша уборная запирается и снаружи и изнутри.
Ах, Китти, погода такая чудесная; если бы я только могла выйти погулять!
Анна.
Среда, 10 мая 1944 г.
Милая Китти!
Вчера после обеда мы сидели наверху и учили французский, и вдруг мне показалось, что я слышу, как за моей спиной бежит вода. Я спросила Петера, что это такое, но он не ответил и помчался на чердак, догадавшись о причине этой напасти. Он довольно грубо схватил Муши, который пристроился рядом со своей миской, и посадил на его место. Поднялся шум, и Муши, уже сделав свои делишки, удрал вниз. Оказывается, Муши уютно уселся на опилки, но его «море» пролилось через доски на наш чердак и отчасти на бочку с картошкой.
И картошка и стружки, которые папа вчера вечером убрал, воняли невероятно. Бедный Муши! Ты не знал, что нам негде достать для тебя торф!
Анна.
Четверг, 11 мая 1944 г.
Милая Китти!
Очень смешное происшествие!
Петеру надо было подстричься. Как всегда, роль парикмахера исполняла его мать. Петер исчез у себя в каморке и ровно в половине восьмого появился, почти голый – в одних трусиках и тапочках.
«Ты скоро?» – спросил он свою мать.
«Сейчас, только отыщу ножницы».
Петер тоже помогал искать и перерыл весь туалетный ящик фру ван Даан.
«Не устраивай беспорядка, Петер!» – рассердилась она.
Я не поняла, что он ей сказал, во всяком случае – какую-то дерзость, потому что она шлепнула его пониже спины, он дал ей сдачи, она опять замахнулась, но он с хохотом увернулся.
«Ну, пойдем, старушка!» Но она не двигалась с места. Петер крепко схватил ее за руки и потащил через всю комнату. Она плакала, смеялась, бранилась, даже отбрыкивалась – ничего не помогало. Петер дотащил свою пленницу до самой лестницы, и там ему пришлось отпустить ее. Фру ван Даан вернулась в комнату и, громко охая, опустилась в кресло.
«Похищение родной матери!» – пошутила я.
«Да, но он сделал мне больно!»
Я посмотрела на ее руки и стала прикладывать холодные примочки – кисти у нее были красные и горели. А Петер, стоя на лестнице, потерял терпение. Он появился в комнате с ремнем в руках, словно укротитель зверей. Но фру ван Даан с ним не пошла. Она сидела у письменного стола и искала в карманах носовой платок.
«Сначала ты должен попросить прощения».
«Ладно, прости, а то уже поздно».
Она рассмеялась против воли, встала и пошла к двери. Но тут она сочла нужным объяснить нам – то есть папе, маме и мне (мы все мыли посуду):
«Дома у нас все было бы не так, – сказала она, – там я так шлепнула бы его, что он полетел бы с лестницы (!); он никогда так не дерзил, однако я его порола чаще. Вот результат современного воспитания. Ох, уж эти современные дети! Разве я посмела бы так обращаться со своей матерью? А вы, господин Франк, разве вы так относились к матери?»
В страшном возбуждении она бегала взад и вперед, что-то спрашивала, что-то объясняла, пока наконец не ушла. Но не прошло и пяти минут, как она с злым лицом сбежала по лестнице и швырнула передник. На мой вопрос – кончила ли она стрижку, она только ответила, что ей надо поскорее вниз, и как вихрь ринулась со всех ног по ступенькам, очевидно в объятия своего Путти. Только в восемь часов они вместе с мужем явились к себе в комнату. Петера призвали вниз, и ему задали обычную головомойку. Только и слышно было: «Остолоп, невежа, скверный пример… Анна то… Марго се…» Больше я ничего не могла расслышать. Наверно, завтра опять будет тишь да гладь.
Анна.
Постскриптум. Во вторник и в среду вечером по радио передавали речь нашей любимой королевы. Она сейчас отдыхает, чтобы с новыми силами – и, надеюсь, скоро – вернуться в Нидерланды. Между прочим, она говорила: «…Скоро, когда я вернусь… Скорое освобождение… Мужество и тяжелые испытания…»
Потом передавали речь министра Гербранди. Закончилась передача молитвой какого-то духовного лица, который просил бога хранить узников концлагерей и тюрем, еврейское население и увезенных в Германию.
Анна.
Пятница, 12 мая 1944 г.
Милая Китти!
Сейчас у меня масса работы и, как ни смешно, не хватает времени, чтобы справиться со всей этой кучей дел. Рассказать тебе вкратце, что мне надо сделать? Вот: до завтра я должна прочесть первую часть биографии Галилея – завтра надо отдавать книгу в библиотеку. Начала я только вчера, но как-нибудь справлюсь. На следующей неделе я должна прочесть книгу «Палестина на распутье» и вторую часть биографии Галилея. Вчера закончила первую часть биографии Карла Пятого, и мне надо срочно проработать все заметки и хронологические данные, которые я выписала. Потом я выписала из разных книг три страницы иностранных слов, и мне надо их выучить. Четвертый пункт: вся моя коллекция кинозвезд в ужасающем беспорядке, надо ее разобрать. Но так как на это надо потратить несколько дней, а профессор Анна, как сказано выше, задыхается от работы, придется на некоторое время хаосу остаться хаосом. Потом Тезей, Эдип, Пелей, Орфей, Язон и Геркулес ждут своей очереди, потому что все их подвиги перепутались у меня в голове, как мотки разноцветных ниток. Миконом и Фидием тоже надо заняться, чтобы не нарушить связь. Так же обстоит дело с Семилетней и Девятилетней войнами. У меня все путается. А что делать, если у меня память плохая? Ты только представь себе, какой я стану забывчивой в восемьдесят лет! Ах да, еще библия! Еще немножко – и я доберусь до истории с купанием Сусанны. А что это за грех Содома и Гоморры? Столько надо спросить, столько выучить! А Лизелотту Пфальцскую я пока что и вовсе забросила.
Сама видишь, Китти, что я задыхаюсь!
Да, еще одно: ты знаешь мое давнишнее желание – стать сначала журналисткой, а потом знаменитой писательницей. Осуществится ли это стремление к великому (или это просто мания величия?) – покажет время, но и сейчас у меня тем – хоть отбавляй! Во всяком случае, после войны я обязательно выпущу книгу под названием «Убежище». Удастся ли это – не знаю, но мой дневник послужит основанием. Кроме плана книги про убежище, во мне еще бродит много смутных замыслов. Напишу тебе о них позже, когда они больше оформятся и улягутся.
Анна.
Суббота, 13 мая 1944 г.
Милая Китти!
Вчера был день рождения папы. Они с мамой женаты уже 19 лет. Внизу никого не было – уборщица тоже ушла. Еще ни разу в этом году так ярко не сияло солнце. Наш каштан сверху донизу покрыт цветами, он еще прекраснее, чем в прошлом году.
Коопхойс подарил папе биографию Линнея, Кралер – книгу по естественной истории, Дуссель – «Амстердам на водах»; а от ван Даанов – роскошная корзина, как от самого лучшего поставщика. А содержимое такое: три яйца, бутылка пива, бутылка кефира и зеленый галстук. По сравнению со всем этим наша банка джема выглядела очень жалкой. Мои розы пахли изумительно, не то что гвоздики от Мип и Элли – они совсем без запаха, но очень красивы. Папу все очень побаловали. Принесли пятьдесят штук печений – чудно! Папа всех угостил коврижкой, мужчин – пивом, а дам – кефиром. Вышел замечательный праздник!
Анна.
Последняя страница дневника Анны (уменьш.)
Вторник, 16 мая 1944 г.
Милая Китти!
Так как на эту тему у нас с тобой давно не было разговора, передам тебе небольшой вчерашний спор между супругами ван Даан.
Фру ван Даан: Немцы, наверно, очень укрепили Атлантический вал, они, наверно, сделают все, что в их власти, чтобы англичане не прорвались. Все-таки у немцев чудовищные силы!
Ван Даан: О да, ужасные…
Она: Да, да!
Он: Значит, по-твоему, немцы победят, раз они так сильны?
Она: Возможно, я совершенно не уверена, что будет иначе!
Он: Знаешь, лучше я тебе не буду возражать.
Она: Но ты мне все время возражаешь. Ты не можешь удержаться!
Он: Мало ли что я говорю, это ничего не значит.
Она: И все-таки ты возражаешь, тебе обязательно надо доказать, что ты прав. А все твои предсказания никогда не сбываются!
Он: До сих пор все сбывалось!
Она: Неправда! У тебя высадка уже совершилась в прошлом году, с Финляндией уже заключили мир, с Италией было покончено еще зимой, а русские взяли Львов. Нет, нет, твои предсказания для меня ничего не стоят.
Он (встает): Знаешь, заткни-ка лучше глотку! Я тебе еще докажу, что я прав. Когда-нибудь я тебе такое покажу, что ты света божьего не взвидишь. Сил нет слушать эту чушь. Надо бы тебя ткнуть носом в твои идиотские бредни.
Занавес падает.
Постскриптум. Я не могла удержаться – хохотала ужасно! Мама тоже, и Петер еле сдерживался. Как глупы эти взрослые, пусть бы сначала сами себя перевоспитали, прежде чем столько требовать от детей!
Анна.
Пятница, 19 мая 1944 г.
Милая Китти!
Вчера мне было так плохо, так тошно – болел живот, всякая гадость, словом, хуже ничего не придумаешь. Сегодня мне гораздо лучше. Ужасно хочется есть, но эту коричневую фасоль, которой нас сегодня кормят, я лучше есть не стану. С Петером у меня все хорошо: бедный мальчик еще больше нуждается в ласке, чем я. Каждый вечер, когда мы целуемся на прощание, он страшно краснеет и вымаливает еще один поцелуй. Может быть, я для него заместительница кота Моффи? Но мне и так неплохо. Для него это счастье – знать, что кто-то его любит.
Я с таким трудом его завоевала, и теперь все в моих руках, только не думай, что моя любовь ослабела. Он очень славный, но душа моя опять закрыта накрепко. И для того, чтобы сломать этот замок, понадобится крепкая отмычка!
Анна.
Суббота, 20 мая 1944 г.
Милая Китти!
Вчера, спустившись вниз, я увидела, что красивая ваза с гвоздиками лежит на полу, мама на коленях вытирает пол, а Марго собирает все мои бумаги. «Что случилось?» – спрашиваю я испуганно, а у самой сердце сжалось, и, не дожидаясь ответа, я увидела, что они натворили! Все мои вещи – папка с родословными, тетради, книги, – все поплыло! Я чуть не плакала, я так переволновалась, что не помню собственных слов, но Марго говорила, что я бормотала: «Какой непоправимый вред, ужасно, все пропало, все погибло!» И еще что-то. Отец громко расхохотался, мама с Марго тоже, а мне хотелось реветь – так жалко, сколько времени загублено, сколько работы. Но при ближайшем рассмотрении «непоправимый вред» оказался не таким страшным, и, сидя на полу, я разобрала все слипшиеся бумажки и расправила их. Потом я их повесила сушить на бельевую веревку. Очень смешное зрелище – я сама расхохоталась: Мария Медичи – рядом с Карлом Пятым, Вильгельм Оранский – рядом с Марией Антуанеттой.
«Это – Rassenschande!» [21 - Осквернение расы (нем.).] – сострил ван Даан. Поручив Петеру присматривать за бумажками, я спустилась вниз.
«Какие книжки промокли?» – спросила я Марго, которая занялась просмотром моих книжных сокровищ. «Алгебра», – ответила она. Но, к моему величайшему сожалению, учебник алгебры не совсем пропал. Жаль, что он не упал в самую воду: никогда в жизни я не чувствовала к книжке такого отвращения, как к этой алгебре. На титуле – по меньшей мере двадцать фамилий тех девочек, которые по ней занимались, книжка вся желтая, истрепанная, исписанная, масса исправлений. Вот будет у меня как-нибудь лихое настроение – разорву эту гадость в клочки!
Анна.
Понедельник, 22 мая 1944 г.
Милая Китти!
Двадцатого мая папа проиграл фру ван Даан пять бутылок кефиру. Никакой высадки действительно не было. Могу утверждать, что весь Амстердам, вся Голландия да все западное побережье Европы до самой Испании только и говорит день и ночь о высадке, спорит, бьется об заклад и… надеется!
Напряжение стало невыносимым. Далеко не все люди, которых мы считаем «хорошими» голландцами, сохранили веру в англичан, далеко не все считают английский «блеф» искусным приемом, нет, людям нужны дела, великие дела, подвиги! Никто не видит дальше своего носа, никто не думает о том, что англичане бьются за себя, за свою родину, каждый считает, что они обязаны спасти Голландию как можно скорее и как можно лучше. А какие у англичан обязательства по отношению к нам? Чем заслужили голландцы ту великодушную помощь, которой они так безоговорочно ждут? Нет, пусть голландцы не заблуждаются – англичане, несмотря на все свои «блефы», не больше оскандалились, чем все другие страны, малые и большие, которые сейчас оккупированы. Пусть англичане не извиняются перед нами, когда мы их упрекаем, что они проспали все годы, пока Германия вооружалась. Не можем же мы отрицать, что и другие страны, особенно те, что граничат с Германией, тоже все проспали! Политика страуса никому ничего не даст, это поняли и Англия, и весь остальной мир, а теперь все союзники, и Англия не меньше других, должны приносить одну жертву за другой. Ни одна страна не станет жертвовать своими людьми ради другой. Англия тоже не станет. И высадка, и освобождение, и полная свобода – все когда-нибудь придет, но устанавливать сроки будут Англия и Америка, а не жители оккупированных районов.
К сожалению, приходится слышать, что настроение многих людей по отношению к евреям сильно изменилось и антисемитизм царит в тех кругах, где раньше об этом и мысли не было. На нас это ужасно действует. Причина ненависти к евреям понятна, но основана на недоразумении. Христиане упрекают евреев в том, что они унижаются перед немцами, выдают своих спасителей, что многие христиане терпят из-за евреев страшные наказания. Все это правда, но надо, как и во всем, смотреть на оборотную сторону медали. Разве христиане поступали бы на нашем месте иначе? Может ли человек, все равно – христианин или еврей, выдержать немецкие пытки? Каждый знает, что это почти невозможно. Отчего же именно от евреев требуют невозможного? В нелегальных кругах уже шепчутся о том, что немецким евреям, эмигрировавшим в Голландию и депортированным в Польшу, уже не разрешат вернуться в Голландию. В Голландии у них было право убежища, но, когда Гитлера прогонят, они должны будут вернуться в Германию. Слушаешь все это и спрашиваешь себя: зачем же тогда ведут такую долгую, такую страшную войну? Все время говорят, что мы все сражаемся вместе за правду, за свободу, за справедливость. И вот во время этой борьбы начинается раскол, и евреи опять становятся хуже всех. Да, грустно, очень, очень грустно, что в который-то раз снова оправдывается старая поговорка: «Если один христианин делает плохо, он один за это в ответе, а если плохо делает один еврей, за него отвечают все евреи».
Честно говоря, я не понимаю, как это голландцы, такой честный и справедливый народ, судят так о нас, судят так о самом порабощенном, самом несчастном народе среди всех народов земли. Надеюсь только на одно: что эта ненависть к евреям пройдет, что голландцы себя покажут такими, какие они на самом деле. Надеюсь, что они и теперь и потом никогда не изменят своему чувству справедливости! А ведь антисемитизм – это несправедливости!
Я люблю Нидерланды, я надеялась, что они станут мне, лишенной родины, новой Родиной! Я и сейчас надеюсь на это!
Анна.
Четверг, 25 мая 1944 г.
Милая Китти!
Каждый день что-нибудь случается! Сегодня утром арестовали нашего славного зеленщика – он прятал у себя в доме двух евреев. Для нас это тяжелый удар, и не только потому, что эти евреи стоят на краю гибели: нам страшно за этого бедного человека.
Весь мир сошел с ума. Порядочных людей отправляют в концлагеря, в тюрьмы, в одиночки, а над старыми и молодыми, над богатыми и бедными измываются подонки. Одни попадаются на том, что покупали на черном рынке, другие – на том, что скрывали евреев или подпольщиков. Никто не знает, что его ждет завтра. И для нас арест зеленщика – тяжелая потеря. Наши девушки не могут, да и не должны сами таскать картошку, и нам остается только одно – есть поменьше. Как нам это удастся, я тебе напишу, во всяком случае – удовольствие слабое. Мама говорит, что по утрам никакого завтрака не будет, за обедом – хлеб и каша, вечером – жареная картошка, иногда – раза два в неделю – салат или немного овощей и больше ничего. Значит, придется поголодать, но все не так страшно, как если бы нас обнаружили.
Анна.
Пятница, 26 мая 1944 г.
Милая Китти!
Наконец-то, наконец я могу спокойно сесть за свой столик перед окном, где чуть приоткрыта щелка, и все, все тебе написать.
Мне так тяжело, как давно уже не было, – даже после нападения грабителей я и внутренне и внешне так не сдавала. С одной стороны – арест зеленщика, еврейский вопрос, о котором весь дом без конца говорит, оттяжка вторжения, скверная пища, нервное напряжение, тяжелое настроение, разочарование в Петере, а с другой стороны – обручение Элли, гости, троицын день, цветы, день рождения Кралера, торты и рассказы о кинофильмах, об эстраде и концертах. Хуже всего это несоответствие, это страшное несоответствие: сегодня мы смеемся над теми ситуациями, в которых мы так часто оказываемся в подпольной жизни, а на следующий день нас одолевает страх, и часто на всех лицах можно прочесть и страх, и напряженность, и отчаяние. Из-за нас на Мип и на Кралера свалились огромные тяготы. Мип столько работает, а Кралер несет такую колоссальную ответственность, что иногда не выдерживает и так нервничает, так волнуется, что слова сказать не может. Коопхойс и Элли тоже проявляют о нас большую заботу, очень большую, но иногда они все же могут забыть о нашем убежище, хоть на два-три часа, на два-три дня. У них – свои заботы, Коопхойс занят своим здоровьем, Элли – своей помолвкой, которая совсем не так благополучно проходит, как кажется, но, кроме этих забот, у них есть какие-то отвлечения – они ходят в гости, и вообще вся их жизнь идет привычным путем. У них хоть изредка проходит напряжение, а у нас – никогда. Два года, как это длится, – а сколько еще нам придется выдерживать этот невыносимый, все растущий гнет? Канализация засорена, воду спускать совсем нельзя или в крайнем случае по капле. Нельзя пользоваться уборной или надо брать с собой щетку. Грязную воду мы сливаем в большую банку из-под маринада, Сейчас еще ничего, но что будет, если водопроводчик не сможет ничего исправить? Настоящий ремонт канализации будет только на следующей неделе.
Мип прислала нам булочку с изюмом и надписью: «Счастливой троицы!» Слова звучат насмешкой – какое уж тут «счастье», когда живешь в страхе и ужасном настроении. Мы еще больше стали бояться после случая с зеленщиком, со всех сторон только и слышно: «Тс-с-с!.. Тс-с-с!!», и все стараются быть как можно тише. У зеленщика полиция взломала двери, значит, и с нами это может случиться. А вдруг и к нам… нет, я даже писать об этом не хочу, но не думать об этом я теперь уже никак не могу, напротив: тот страх, который я однажды пережила, снова охватил меня, и все ужасы стоят перед глазами.
Вчера в восемь вечера я одна пошла вниз в уборную. Там никого не было, все слушали передачу радио. Хотелось быть храброй, но это было очень трудно. Здесь, наверху, я чувствую себя как-то увереннее, чем внизу, в огромном притихшем доме, наедине со всякими таинственными звуками сверху и гудками машин снизу, с улицы. Стоит мне только замешкаться и подумать о создавшемся положении, я вся начинаю дрожать. Меня неотвязно преследует мысль – не лучше ли было бы нам не прятаться, не лучше ли умереть и не переживать все эти ужасы – тогда наши спасители не подвергались бы опасности, а это главное. Но мы боимся даже подумать об этом, мы слишком цепляемся за жизнь, в нас еще звучит голос природы, и мы надеемся, надеемся, что все хорошо кончится. Пусть бы только что-нибудь произошло, даже если это неизбежно, пусть нас расстреляют, нет ничего хуже этой неизвестности, она совсем нас измучила. Пусть уж придет конец, хоть самый жестокий, по крайней мере будем знать – победили мы или погибли.
Анна.
Среда, 31 мая 1944 г.
Милая Китти!
В субботу, воскресенье, понедельник и вторник было так тепло, что я просто не могла взяться за перо – потому и не писала тебе. В пятницу опять испортилась канализация, в субботу ее починили. После обеда к нам пришла фру Коопхойс и очень много рассказывала про Корри и про то, что она вместе с Хоппи стала членом Хоккей-клуба. В воскресенье пришла Элли проверить, не было ли взлома, она осталась у нас завтракать. В понедельник (на второй день троицы) Хенк ван Сантен нес службу по охране убежища, и только во вторник нам наконец разрешили приоткрыть окна. Такая чудесная, теплая, даже, можно сказать, жаркая погода на троицу бывает очень редко. Но жара тут, в убежище, – страшная штука, и я тебе вкратце опишу жаркие дни, чтобы ты себе представила все точно.
Суббота: «Как чудесно, какая дивная погода!» – говорят все с утра. «Если бы не было так жарко!» – слышится днем, когда надо закрывать окна.
Воскресенье: «Нет, эта жара невыносима. Масло тает, в доме – ни одного прохладного уголка, хлеб сохнет, молоко киснет, окон открывать нельзя. А мы, несчастные изгои, сидим тут и задыхаемся от жары, тогда как другие люди празднуют троицын день».
Понедельник: «У меня ноги болят, нет ни одной летней вещи, я не могу в такую жару мыть посуду!» – говорит фру ван Даан. Да, было плохо. Я тоже не выношу жары и рада, что сегодня дует славный ветерок и все-таки светит солнце.
Анна.
Понедельник, 5 июня 1944 г.
Милая Китти!
Новые неприятности в убежище: Дуссель с нами в ссоре из-за совершенных пустяков – распределения масла. Дуссель капитулировал. Нерушимая дружба между ним и фру ван Даан, флирт, чмоканье, милые улыбочки. У Дусселя весенняя лихорадка!
Пятая армия заняла Рим. Город цел, его не бомбили.
Мало овощей и картофеля. Погода скверная. Длительные, тяжелые бомбежки Па-де-Кале и всего французского побережья.
Анна.
Вторник, 6 июня 1944 г.
Милая Китти!
«This is D-day!» [22 - Это день «Страшного суда» (англ.).] –возвестило английское радио – и правильно! This is the day! [23 - Это тот самый день (англ.).] Высадка началась в 8 часов утра. Англичане сообщили: тяжелые бомбардировки Кале, Булони, Гавра и Шербура, а также (как всегда!) Па-де-Кале. Дальше: меры предосторожности для всех жителей оккупированных районов: все, живущие в тридцатипятикилометровой зоне побережья, должны ждать бомбардировок. Если возможно, англичане сбросят за час до этого листовки.
Согласно немецким сообщениям, на французском берегу приземлились английские парашютисты. Би-би-си сообщает: «Немецкая морская пехота сражается с английскими десантными судами».
Дискуссия в убежище, за завтраком, в 9 часов: не пробный ли это десант, как два года назад, в Дьеппе?
В десять часов – английская передача на немецком, голландском, французском и других языках «The invasion has begun!» [24 - Вторжение началось! (англ.).] «Значит, это «настоящее» вторжение! В одиннадцать часов – английская передача на немецком языке: речь верховного главнокомандующего генерала Дуайта Эйзенхауэра. Английская передача – на английском в 12 часов «This is D-day!» Генерал Эйзенхауэр обращается к французскому народу: Stiff fighting will come now but after this the victory. The year 1944 is the year of complete victory. Good luck! [25 - Нам предстоит жестокая битва, но затем придет победа. 1944 год – год полной победы. Желаю успеха! (англ.)]
Английская передача в час дня: 11 тысяч самолетов стоят наготове, совершают бесперебойно полеты, перевозят войска и бомбят тылы. Четыре тысячи десантных и малых морских судов непрестанно доставляют на берег между Шербуром и Гавром войска и боеприпасы. Английские и американские части ведут напряженные бои. По радио выступают Гербранди, премьер-министр Бельгии, король Хокон Норвежский, де Голль – от французов, английский король и, конечно, Черчилль.
Все убежище в смятении. Неужели и вправду близится желанное освобождение, то освобождение, о котором столько говорили, – и все же оно кажется слишком прекрасным, слишком сказочным, чтобы стать действительностью. Принесет ли нам этот, 1944 год победу? Этого мы еще не знаем, и все же надежда вливает в нас жизнь, снова дает нам мужество, укрепляет наши силы. Да, мы должны мужественно переносить страх, лишения, горе, теперь надо быть спокойными и стойкими. Больше, чем когда-либо, надо сжать зубы, чтобы не кричать! Кричать от боли может Франция, Россия, Италия, даже Германия, но мы на это не имеем права!
Ах, Китти, прекраснее всего чувствовать, что приближаются друзья! Эти ужасные немцы так долго нас угнетали, так долго держали нож у нашего горла, что одна мысль о друзьях, о спасении снова вселяет в нас веру! Теперь речь идет не только о евреях, теперь речь идет о всей Голландии, о всей Европе. И, может быть, говорит Марго, я смогу в сентябре или октябре снова пойти в школу!
Анна.
Постскриптум. Я тебе сразу буду писать последние новости.
Ночью и на рассвете в тылу у немцев были спущены соломенные чучела и манекены, которые взорвались, коснувшись земли. Приземлились и парашютисты, они были вымазаны черным, чтобы их ночью не заметили. Утром, в семь часов, после того как на побережье было сброшено пять миллионов килограммов бомб, высадились первые десантники. Двадцать тысяч самолетов сегодня вступили в бой. К началу десанта все береговые батареи немцев были уже выведены из строя. Образовался небольшой плацдарм. Все идет хорошо, хотя погода плохая. И армия и народ – «one will and one hope» [26 - Единая воля, единая надежда (англ.).].
Анна.
Пятница, 9 июня 1944 г.
Милая Китти!
Высадка идет блестяще, блестяще! Союзники заняли Байи – селение на французском побережье и сражаются за Кайен. Задача ясна – отрезать полуостров, на котором расположен Шербур. Каждый вечер военные обозреватели рассказывает о трудностях для армии, о храбрости солдат, об их воодушевлении, говорят о невероятных подвигах. Раненые, вернувшиеся в Англию, тоже выступали по радио. Несмотря на прескверную погоду, налеты продолжаются. Мы слышали по Би-би-си, что Черчилль хотел вместе с войсками участвовать в десанте, но по совету Эйзенхауэра и других генералов он все-таки остался дома… Подумай, какой храбрый старик – ему, наверно, уже больше семидесяти!
У нас волнение немного улеглось, но мы все же надеемся, что война в этом году наконец кончится. Давно пора!
Фокусы фру ван Даан становятся невыносимыми! Теперь она уже не сводит нас с ума разговорами о десанте, а целыми днями канючит из-за плохой погоды. Как мне хочется сунуть ее головой в ведро с холодной водой!
Все в убежище, кроме ван Даана и Петера, прочли трилогию «Венгерская рапсодия». Это биография композитора и виртуоза Франца Листа. Книга очень интересная, но я нахожу, что в ней слишком много говорится о женщинах. Лист в свое время был не только самым великим и знаменитым пианистом, но и самым отчаянным юбочником – до семидесяти лет! У него были романы с Мари д’Агу, княгиней Каролиной Витгенштейн, с танцовщицей Лолой Монтес, с пианисткой Агнес Кингворс, с Софьей Монтер, с княгиней-черкешенкой Ольгой Яниной, с баронессой Ольгой Мейендорф, с актрисой Лиллой… забыла, как ее фамилия, и так далее и так далее. Просто конца-краю нет! Там, где говорится о музыке и других искусствах, книгу читать гораздо интереснее. Встречается много имен: Шуман, Клара Вик, Гектор Берлиоз, Иоганн Брамс, Бетховен, Йоахим, Рихард Вагнер, Ганс фон Бюлов, Антон Рубинштейн, Фредерик Шопен, Виктор Гюго, Оноре де Бальзак, Гиллер, Гуммель, Черни, Россини, Керубини, Паганини, Мендельсон и много других.
Лист был очень хороший человек, очень великодушный, скромный по отношению к себе, но страшно гордый, он всем помогал, ничего выше искусства не признавал, обожал коньяк и женщин, не мог видеть слез, был настоящим джентльменом, никому ни в чем не отказывал, пренебрегал деньгами, любил большой свет и стоял за свободу совести.
Анна.
Вторник, 13 июня 1944 г.
Милая Китти!
Прошел мой день рождения. Мне исполнилось пятнадцать лет. Получила довольно много подарков: пять томов истории искусства Шпрингера, гарнитур белья, два пояса, носовой платок, две бутылки кефиру, банку джема, пряник, учебник ботаники – от мамы с папой, браслет от Марго, еще одну книжку от ван Даанов, коробку биомальца от Дусселя, всякие сладости и тетрадки от Мип и Элли и – самое лучшее – книгу «Мария-Тереза», и три ломтика настоящего сыру от Кралера. Петер подарил мне чудесный букетик роз, бедный мальчик так старался что-нибудь для меня раздобыть, но ничего не нашел.
Высадка союзников идет отлично, несмотря на дрянную погоду, страшные штормы и ливни в открытом море.
Черчилль, Смэтс, Эйзенхауэр и Арнольд вчера посетили французские деревни, которые заняты и освобождены англичанами. Черчилль прибыл на торпедном катере, который обстреляли с берега. У этого человека, как у многих мужчин, совсем нет чувства страха! Даже завидно!
Отсюда, из нашего убежища, никак нельзя разобрать, какое настроение в Нидерландах, никак не раскусить. Безусловно, люди рады, что «инертная» Англия наконец взялась за дело. Надо бы хорошенько встряхнуть каждого, кто свысока смотрит на англичан, ругает английское правительство «старыми барами», называет Англию трусливой и вместе с тем ненавидит немцев. Может быть, если этих людей потрясти, их запутанные мозги снова станут на место!
Анна.
Среда, 14 июня 1944 г.
Милая Китти!
В моей голове настоящая путаница, столько в ней желаний, столько мыслей, столько обвинений и столько упреков! Право, я не так уж «воображаю», как считают многие. Я знаю лучше, чем кто бы то ни было, все свои бесчисленные проступки и недостатки, с той только разницей, что я хочу исправиться, исправлюсь и уже исправилась во многом. Часто я спрашиваю себя – почему это все считают меня такой воображалой, такой нескромной? Неужто я действительно так воображаю? Неужто я о себе такого высокого мнения, – а может быть, это они сами такие? Что-то я путаю, но я не стану вычеркивать последнюю фразу, вовсе она не такая путаная. Фру ван Даан, моя главная обвинительница, сама-то не очень умна, даже – давай говорить откровенно – глупа, это всем известно. А глупые люди не переваривают, когда другие делают что-то лучше них.
Фру ван Даан считает меня глупой, потому что я не настолько тупа, как она, говорит, нескромной, потому что сама она лишена всякой скромности, она даже мои платья считает слишком короткими, потому что у нее они еще короче. И только потому она считает меня самонадеянной, что сама вечно вмешивается в разговоры на темы, о которых не имеет ни малейшего понятия. Одна из моих любимых пословиц говорит: «В каждом упреке есть доля правды», – поэтому сразу признаюсь, что иногда бываю чересчур самоуверенной. Самое тягостное в моем характере то, что никто меня так не упрекает и не критикует, как я сама. А к этому еще прибавляются мамины нотации, и получается такое нагромождение проповедей, что кажется, никогда из-под этого навала не выберешься, и тут я от отчаяния начинаю дерзить и грубить, а тогда сама собой является любимая «Аннина» фраза: «Никто меня не понимает». Эта мысль сидит во мне, может быть, она покажется неверной, но крупица правды в ней все же есть. Часто мои самообвинения принимают такие размеры, что мне нужен голос утешения, нужно, чтобы кто-нибудь снова все поставил на место и как-то проник в Мой внутренний мир. Но, к сожалению, сколько ни ищи, пока что я такого человека не нашла. Знаю, ты сейчас думаешь о Петере, а, Китти? Конечно, Петер меня любит не как влюбленный, а как друг, с каждым днем он привязывается ко мне все больше и больше, но то таинственное, что сдерживает нас обоих, мне самой непонятно. Иногда мне кажется, что я преувеличиваю свою тоску по нему, но это не так, потому что, стоит мне день-другой не пойти к нему наверх, и меня к нему начинает тянуть, как никогда. Петер милый, славный, и все же не стану отрицать, что многое в нем меня разочаровывает. Главное, что он так отворачивается от религии, и потом его разговоры о еде и всяком другом очень мне не нравятся. Но я твердо уверена, что мы сдержим слово и никогда не будем ссориться. Петер добродушен, уживчив и уступчив. Он готов выслушивать от меня гораздо больше замечаний, чем от своей матери, он упорно старается наводить у себя порядок. Но почему он не дает себе воли, почему не впускает меня в свою душу? У него гораздо более замкнутый характер, чем у меня, это верно, но я знаю, и знаю по собственному опыту, что даже самые замкнутые люди иногда с тоской ищут поверенного и друга. Мы с Петером оба провели наши годы раздумья в убежище, мы часто говорим о прошлом, о настоящем и о будущем тоже. Но, как я уже сказала, мне недостает подлинного чувства, и все же я наверняка знаю, что оно существует.
Анна.
Четверг, 15 июня 1944 г.
Милая Китти!
Может быть, я оттого так почувствовала природу, что мне столько времени нельзя и носа высунуть? Но я отлично помню, что раньше ни ясное синее небо, ни пение птиц, ни распустившиеся цветы, ни лунный свет меня особенно не захватывали. Теперь все переменилось. Например, на троицу, когда стояла такая теплынь, я до половины двенадцатого с трудом преодолевала сон, чтобы наедине полюбоваться у окна луной. К сожалению, все мои старания пропали: месяц светил так ярко, что было рискованно открывать окно. А в другой раз, несколько месяцев назад, я случайно оказалась наверху, когда вечером открыли окно. Я не ушла вниз, пока проветривали. Темный дождливый вечер, буря, бегущие тучи захватили меня со страшной силой, и после полутора лет я впервые снова смотрела ночи в лицо. И после той ночи желание увидеть все это еще раз пересиливало во мне страх перед крысами, ворами, грабежами. Совсем одна я спускалась вниз, в кабинет или на кухню, и выглядывала из окна. Многие люди любят природу, многие спят под открытым небом, многие в больницах и тюрьмах тоскуют по тому дню, когда они снова выйдут на волю, насладятся природой, но мало кто заперт со своей тоской, разлучен так жестоко со всем, что принадлежит и богатому и бедному. Это не воображение – я и на самом деле успокаиваюсь от созерцания неба, облаков, луны и звезд и снова чего-то жду. Это средство лучше брома и валерьянки, природа учит меня смирению, она дает силы стойко выносить все удары.
Но, к сожалению, мне суждено видеть природу – и то редко – сквозь грязные окна с пыльными занавесками. А смотреть сквозь них уже не доставляет мне удовольствия, потому что природа – единственное, в чем нельзя терпеть никаких суррогатов.
Анна.
Пятница, 16 июня 1944 г.
Милая Китти!
Новые проблемы! Фру ван Даан совсем отчаялась, только и разговору о пуле в лоб, тюрьме, виселице и самоубийстве. Она ревнует Петера за то, что он больше доверяет мне, чем ей. Она обижается, что Дуссель никак не поддается ее кокетству, боится, что ее муж прокурит все деньги, полученные от продажи ее мехового манто, она ссорится, бранится, плачет, жалуется, смеется, а потом опять затевает ссору. Ну что делать с такой дурой и плаксой? Никто не принимает ее всерьез. Никакого самолюбия: всем жалуется, бегает по дому бог знает в каком виде. А хуже всего, что от этого Петер начинает грубить, ван Даан раздражается, а мама всех презирает. Да, обстановочка! Тут надо твердо запомнить одно правило: смейся над всем и не обращай ни на кого внимания! Звучит эгоистично, но на самом деле это единственное средство для того, кто сам для себя должен искать утешения.
Кралер снова получил вызов на четыре недели идти работать. Он пытается достать свидетельство от врача и письмо от фирмы и освободиться от работ. Коопхойсу грозит операция желудка. Вчера в 11 часов все частные телефоны были выключены.
Анна.
Пятница, 23 июня 1944 г.
Милая Китти!
Ничего особенного не произошло. Англичане начали наступление на Шербур. Пим и ван Даан считают, что 10 октября мы будем свободны! Русские тоже участвуют в этой операции, вчера они начали наступление на Витебск, ровно, день в день, через три года после нападения немцев.
У нас почти не осталось картофеля. Мы собираемся пересчитать все картофелины и разделить между нами, восемью. Пусть каждый сам решает, как ему выкрутиться.
Анна.
Вторник, 21 июня 1944 г.
Милая Китти!
Настроение великолепное, все идет блестяще. Шербур, Витебск и Жлобин взяты, много трофеев и пленных; пять немецких генералов убиты под Шербуром, двое взяты в плен. Теперь англичане могут выгружать на сушу все, что им надо, у них есть порт. Весь полуостров Котантен за три недели стал английским – гигантское достижение! За эти три недели с начала высадки не проходило и дня без дождей и гроз и тут, и во Франции, но плохая погода не мешает англичанам и американцам разворачивать свои войска – да еще как! Правда, ФАУ-патроны (немецкое «чудо-оружие») действуют вовсю, но что значат эти ракеты? Небольшие повреждения в Англии и полные вранья газеты у «Моффи». Да, у них еще больше затрясутся поджилки, когда они услышат в своей «Мофрике», что «большевистская опасность» теперь уже действительно приближается!
Всех немецких женщин и детей, не работающих на оборону, эвакуируют из прибрежной полосы в Гронинген, Фрисландию и Гельдерландию. Муссерт [27 - Руководитель фашистской организации в Голландии.] заявил, что он наденет военную форму, если и тут начнется вторжение. Неужели этот толстяк будет драться? Мог бы и раньше уйти на фронт, в Россию! Финляндия в свое время отклонила мирные предложения, а теперь переговоры опять срываются. Вот дураки, потом пожалеют!
Как ты думаешь, что с нами будет 27 июля?
Анна.
Пятница, 30 июня 1944 г.
Милая Китти!
Погода скверная или так: bad weather at a stretch to the 30th of June [28 - Плохая погода вплоть до 30 июня (англ.).]. Правильно? О, я уже неплохо знаю английский. Например, читаю «Идеальный муж» (со словарем). На фронте дела идут блестяще! Бобруйск, Могилев и Орша взяты, масса пленных. Здесь все ол райт, настроение тоже. Наши сверхоптимисты торжествуют. Элли переменила прическу. Мип на неделю взяла отпуск, вот и все новости.
Анна.
Четверг, 6 июля 1944 г.
Милая Китти!
Мне становится жутко, когда Петер говорит, что он когда-нибудь станет преступником или спекулянтом. Правда, он это говорит в шутку, но у меня такое чувство, будто он сам боится своего слабоволия. Я постоянно слышу и от Петера и от Марго: «Да, если б я был такой сильный и храбрый, как ты… Если бы я могла так настойчиво добиваться своего, если б мне столько выдержки, ну, тогда!..»
А на самом деле, разве это такая уж хорошая черта – не поддаваться ничьему влиянию? Правильно ли, что я слушаюсь только голоса своей совести? Честно говоря, я не представлю себе, как можно сказать: «Да, я слабый», – и так и оставаться слабым. Если знаешь за собой эту черту, почему не бороться с ней, не закалять волю? На это он мне ответил: «Потому что так «удобнее». Этот ответ меня, по правде говоря, расстроил. «Удобно!» Разве безделье, жизнь в сплошном самообмане тоже «удобна»? О нет, не может этого быть, это неправда, нельзя, чтобы лень и… деньги могли так развратить человека.
Я долго думала над тем, что мне ответить, как заставить Пита поверить в себя и, главное, исправиться. Добьюсь ли я чего-нибудь, не знаю.
Я часто мечтала – как хорошо было бы, если б кто-нибудь был бы со мной откровенен до конца, но только теперь вижу, как трудно целиком проникнуть в мысли другого человека и еще ему советовать, особенно потому, что для меня понятия «удобно» и «деньги» совершенно чужды и новы. Петер уже начинает искать во мне опору, а этого не должно быть, ни в коем случае. Людям такого склада, как Петер, трудно стоять на собственных ногах и еще труднее, если они живут сознательно, найти выход из тьмы всяких проблем! Я как-то сейчас топчусь на одном месте, но мне так хотелось бы найти объяснение для отвратительного понятия «удобство». Как ему объяснить, что то, что кажется таким выгодным и удобным, затянет его в омут, в такой омут, где нет ни друзей, ни опоры, откуда почти невозможно вынырнуть.
Все мы живем, не зная, зачем и для чего, живем с одной целью – стать счастливыми, живем по-разному и все же одинаково. Мы трое выросли в хороших условиях, мы можем учиться, имеем возможность чего-то достигнуть, у всех нас есть основания надеяться на хорошую жизнь, и все же… все же мы сами должны заработать право на счастье. А это не так-то легко и просто. Завоевать счастье – значит трудиться ради него, быть хорошим, а не спекулировать и не лениться. Лень может казаться приятной, но только работа дает удовлетворение.
Мне непонятны люди, которые не любят работать, но ведь Петер не такой. Просто у него нет определенной цели перед глазами, он себя считает слишком глупым и ничтожным, чтобы чего-нибудь добиться. Бедный мальчик, он еще никогда не знал радости – дарить счастье другим, и этому я его не могу научить. Он ни во что не верит, с насмешкой говорит об Иисусе Христе, богохульствует, и, хотя я сама не ортодоксальна, меня каждый раз больно задевает, когда я вижу, какой он одинокий, какой неверующий, какой нищий.
Люди, у которых есть своя религия, должны быть рады, потому что не каждому дано верить в сверхъестественное. И вовсе не надо бояться наказания после смерти. Чистилище, ад, рай – все это понятия, в которых многие сомневаются, и все же та или другая религия – все равно какая – удерживает человека на праведном пути. И дело тут не в страхе божьем, а в том, чтобы высоко нести свою честь, свою совесть. Какими прекрасными, какими добрыми были бы люди, если бы они каждый вечер перед сном припоминали события всего дня и решали – что было хорошо, что плохо!
Невольно каждый день они пытались бы стать лучше; проходит некоторое время – и действительно видишь, чего ты достиг. Этим способом может воспользоваться каждый, он ничего не стоит и каждому доступен. И тот, кто не знает, должен узнать, что «чистая совесть утраивает силу»!
Анна.
Суббота, 8 июля 1944 г.
Милая Китти!
Главный представитель фирмы, г-н Б., ездил в Бевервик и там достал клубнику. Привезли ее грязную, пополам с песком, но очень много, не меньше двух десятков корзин для нас и для всей конторы. Мы сейчас же законсервировали восемь банок и сварили восемь горшков джема. Завтра Мип будет варить джем для конторы.
В половине первого никого из чужих в доме не осталось, наружную дверь закрыли и принесли корзинки. Петер, отец и ван Даан топочут по лестнице, Анна несет теплую воду из титана, Марго тащит ведра – словом, аврал, всех наверх! У меня даже в животе что-то оборвалось, когда я спустилась в кухню при конторе: Мип, Элли, Хенк, Коопхойс, отец, Петер – словом, все беженцы и вся группа наших покровителей столпились внизу – и это среди бела дня!
Сквозь занавески к нам ничего не видно, но от громких разговоров, от хлопанья дверей меня пробирала дрожь. Неужели мы еще скрываемся, спросила я себя. Наверно, такое чувство бывает, когда снова выходишь на свет божий. Кастрюля полна, скорее наверх. В нашей кухне у стола стояли остальные члены семьи и чистили ягоды. Больше попадало в рот, чем в ведро. Вскоре понадобилось еще одно ведро, и Петер снова спустился на кухню; вдруг – два звонка, ведро остается стоять, Петер летит наверх, чтобы закрыть вертящуюся дверь. Мы топчемся на месте от нетерпения, краны пришлось закрыть, хотя вымытая наполовину клубника ждала купания, но в убежище строго соблюдается правило: «Если в доме люди – закрывай краны, шум воды опасен».
В час дня явился Хенк, сказал, что приходил почтальон. Петер бежит вниз по лестнице. Дзинь, звонок, направо кругом! Я прислушиваюсь сначала у вращающейся двери, не идет ли кто, потом тихонько подымаюсь по лестнице. В конце концов мы с Петером, как два вора, повисли на перилах, прислушиваясь к шуму, идущему снизу. Чужих голосов не слышно. Петер тайком спускается по лестнице, останавливается на полпути и зовет: «Элли!» Ответа нет. Еще раз: «Элли!» Но шум на кухне перекрывает голос Петера. Он бежит вниз, на кухню, я стою и напряженно смотрю вниз.
«Скорее наверх, Петер, пришел ревизор!» – это голос Коопхойса. Петер со вздохом идет наверх, вертящаяся дверь закрывается. В половине второго наконец приходит Кралер:
«О господи, ничего, кроме клубники, не видно! На завтрак – клубника, Хенк ест клубнику, Коопхойс лакомится клубникой, Мип варит клубнику, везде пахнет клубникой. Видеть больше не могу эту штуку, отправляюсь наверх, и тут – честное слово! – и тут перебирают клубнику!»
Остатки клубники консервируют. Вечер. Две банки начали бродить. Папа спешно варит из них мармелад. На следующее утро – еще две банки, днем – еще четыре. Ван Даан недостаточно простерилизовал банки. Теперь отец ежевечерне варит мармелад.
Мы едим кашу с клубникой, пахту с клубникой, хлеб с клубникой, клубника – на сладкое, клубника с сахаром, клубника с песком. Двое суток передо мной мелькала клубника, клубника, клубника, потом запасы кончились, но часть ягод уже стояла в банках и горшках за семью запорами.
«Слушай, Анна, – кричит Марго, – мы получили от зеленщика на углу горох, девять с половиной кило».
«Как мило с его стороны!» – говорю я. И это, правда, очень мило, но работы… уфф!
«В субботу, с самого утра, будете помогать чистить горох», – объявляет мама за столом. И, действительно, сегодня с утра после завтрака на столе появилась огромная эмалированная чашка, доверху наполненная горохом. Чистить его очень скучно, но зато пусть попробуют есть стручки. Знаю, что мало кто понимает, какая вкусная штука стручок, особенно когда снимешь тонкую кожицу. И самое большое преимущество, что тут можно съесть втрое больше, чем если ешь один горох. Но «стягивать» кожицу – ужасно нудная и кропотливая работа, может быть, она и подходит для педантов – зубных врачей и усидчивых кабинетных ученых, но для такой девчонки-непоседы, как я, это просто мучение. В половине десятого начали, в половине одиннадцатого я сделала перерыв, а потом, через час, – опять все сначала. У меня просто в ушах звенит: отломить кончик, стянуть кожицу со всеми нитями, бросить горошины в чашку и так далее. В глазах так и ходят зеленые-презеленые круги, стручки, кожицы, гнилые горошины, все зелено, зелено, зелено…
Такое отупение, что я, просто чтобы чем-то заняться, все утро болтала всякую чепуху, всех рассмешила, а у самой такое чувство, что сейчас пропаду от скуки. И каждый раз, как стягиваю эту кожицу, думаю: «Нет, ни за что, ни за что не стану домашней хозяйкой!»
В двенадцать часов мы наконец садимся завтракать, но с половины первого до четверти второго опять чистим горох. Под конец меня мутит, как от морской болезни, и других – тоже. Сплю до четырех, но и после сна меня всю трясет от этого гнусного гороха.
Анна.
Суббота, 15 июля 1944 г.
Милая Китти!
К нам из библиотеки попала книга с интригующим названием: «Что вы думаете о современных молодых девушках?» На эту тему мне хочется сегодня поговорить. Автор этой книги – женщина, она раскритиковала «молодежь наших дней» с ног до головы, хотя и не считает всю молодежь «никчемной». Напротив, она придерживается того мнения, что если бы молодежь захотела, она могла бы построить новый, большой и прекрасный мир. Автор считает, что у молодых есть все данные, но они занимаются поверхностными вещами и не обращают внимания на настоящую красоту жизни. Мне казалось, что отдельные места касаются меня лично, поэтому я хочу до конца раскрыть тебе свой внутренний мир и защититься от таких нападок.
В моем характере есть одна основная черта, она бросается в глаза каждому, кто меня хорошо знает: это самокритика. На все свои поступки я смотрю со стороны, как будто передо мной чужой человек. Совершенно без всякой предвзятости, без всяких выдуманных оправданий я стою перед этой Анной и смотрю, хорошо или дурно она поступает.
Это самонаблюдение никогда не прекращается, и стоит мне сказать слово, как я уже думаю: «Надо было не так» или: «Вот так и надо!». Во многих отношениях я себя бесконечно осуждаю и все больше вижу, насколько прав отец, когда он говорит: «Каждый ребенок должен сам себя воспитывать». Другие могут только давать советы или указания. Но окончательно сформировать свой характер человек может только сам, своими руками. При этом во мне бесконечно много энергии, я всегда чувствую себя такой сильной, такой свободной, молодой, кажется, все могу сделать! В первый раз, когда я это почувствовала, я страшно обрадовалась, и теперь я не верю, что удары судьбы, которые должен испытать каждый, меня могут сразу сломить. Впрочем, об этом я уже часто говорила. Теперь подойду к главному тезису: «Мать и отец меня не понимают». Мои родители очень меня избаловали, они были ко мне добры, защищали меня, словом, делали все. что только можно. И все же я так долго чувствовала себя ужасно одинокой, заброшенной, непонятой. Отец делал все, чтобы я так не металась, но ничего не помогало. Я вылечила себя сама, я сама себе показала оборотную сторону своих поступков и мыслей. Как же случилось, что отец не стал мне опорой в борьбе? Почему его постигла неудача, когда он хотел протянуть мне руку помощи? Потому что отец взял неверный тон, он всегда разговаривал со мной, как с ребенком, у которого есть какие-то детские горести. Это звучит странно, потому что именно отец всегда был со мной откровенен, именно он зародил во мне ощущение, что я многое понимаю. Но одно он упустил: он не подумал о том, что моя борьба за то, чтобы выплыть, была для меня важнее всего. Я не хотела слышать: «Типическое явление… и другие девочки тоже… это пройдет…» и т. д. Я не хотела, чтобы ко мне относились, как ко всем другим девочкам, я хотела быть личностью, Анной. И этого Пим не понял. Да и вообще я не могу доверять тому, кто так мало мне рассказывает о себе, а так как я почти совсем ничего не знаю про Пима, между нами не может быть полной и настоящей близости. Пим всегда смотрит с точки зрения старшего, у которого тоже бывали такие преходящие увлечения, и все же он не умеет, как старший товарищ, сочувствовать младшему, переживать с ним вместе, сколько бы он ни старался.
Из-за всего этого я теперь делюсь своими взглядами, своими вполне обдуманными теориями, только со своим дневником и иногда с Марго. От отца я скрываю все, что меня трогает, я никогда не делюсь с ним своими мечтами, сознательно отдаляю его от себя. Иначе я не могла, я поступала так, как мне подсказывало чувство, поступала так, как нужно было для моего душевного спокойствия. Я потеряла бы спокойствие и веру в себя, созданные с такими усилиями, если бы позволила кому-нибудь критиковать эту и наполовину не законченную работу над собой. А на это я не пойду даже для Пима, как ни жестоко это звучит, потому что я не только выключаю Пима из своей внутренней жизни, я все больше отталкиваю его от себя своей раздражительностью.
Вот вопрос, который меня очень занимает: как случилось, что Пим стал так раздражать меня? Отчего я совсем не могу с ним заниматься, отчего его нежность мне кажется деланной и я только мечтаю, чтобы меня оставили в покое, чтобы Пим не обращал на меня внимания, пока я не стану более уверенной в себе? Ведь меня до сих пор гложет стыд за то подлое письмо, которое я ему посмела написать в каком-то невменяемом состоянии. Ах, до чего же трудно быть во всем по-настоящему сильной и стойкой!
Но не это самое горькое мое разочарование: еще больше, чем об отце, меня мучают мысли о Петере. Отлично сознаю, что я завоевала его, а не наоборот. Я выдумала его для себя, в моем представлении он был милым, тихим, чутким мальчиком, который очень нуждался в любви и дружбе. У меня была потребность – выговориться с живым человеком, мне нужен был друг, который помог бы мне в пути, и я добилась, хоть и с трудом, Что он медленно, но верно привязался ко мне. И когда я наконец пробудила в нем дружеские чувства по отношению к себе, то помимо воли в наши отношения вкралась интимность – теперь мне это кажется неслыханным.
Мы говорили о самых сокровенных вещах, но о том, чем было переполнено мое сердце, чем оно и сейчас полно, мы до сих пор молчали. Я все еще не разберусь в Петере – может быть, он просто поверхностный человек, а может быть, он от застенчивости так сдерживается даже со мной? Но я допустила одну ошибку: я исключила все другие возможности стать ему другом, я пыталась создать между нами близость нежностью и лаской. Он жаждет любви, он с каждым днем любит меня все больше и больше, я это очень чувствую. Ему достаточно быть со мною вместе, а у меня все настойчивее возникает желание попытаться проникнуть в его мысли и тогда расспросить его о том, о чем мне так надо поговорить. Петер сам не сознает, что я притянула его к себе почти насильно, а теперь он цепляется за меня, и я пока что не вижу, каким способом решительно оторвать его от себя и поставить на ноги. Ведь я очень скоро поняла, что он не может стать мне настоящим другом, поэтому я стремилась хотя бы вытащить его из его скорлупы, чтобы он как-то мог почувствовать свою молодость. «Ведь в сущности молодость более одинока, чем старость». Я прочла эту фразу в одной книжке, и, по-моему, это правда.
А правда ли, что тут взрослым труднее, чем нам, молодым? Нет, конечно, неправда!! У старших есть свои воззрения на все, они больше не колеблются, они знают, что им делать в жизни. А нам, молодым, вдвойне трудно защищать свои взгляды в такое время, когда рушатся все идеалы, когда люди проявляют себя с самой мерзкой стороны, когда все усомнились в правде, в справедливости, в боге!
И если кто-нибудь станет утверждать, что взрослым тут, в убежище, гораздо труднее, чем нам, значит, он не понимает, насколько сильнее нас одолевают всякие сомнения и вопросы. Может быть, мы для них слишком молоды, но они сами навязываются нам, пока мы после долгих раздумий находим какое-то решение, но это решение обычно не выдерживает столкновения с фактами, доказывающими совсем обратное. Вот это и есть самое сложное в наше время: идеалы, мечты, светлые надежды у нас не могут возникнуть, а если и возникают, то страшная действительность разрушает их начисто.
Просто чудо, что я еще не потеряла всякую надежду, а ведь все мои надежды кажутся нелепыми и неисполнимыми! Но я крепко держусь за них вопреки всему, так как твердо верю, что человек добр. Для меня немыслимо строить все на мыслях о смерти, несчастье и хаосе. Вижу, что мир постепенно все больше и больше превращается в пустыню, слышу все ближе раскаты грозы, которая может убить и нас, чувствую страдания миллионов людей, и все-таки, когда я смотрю на небо, я думаю, что все обернется к лучшему, что и этой жестокости должен прийти конец и снова мир и покой воцарятся на земле.
А до тех пор мне надо высоко нести свой идеал, и тогда, в будущем, быть может, он все-таки осуществится.
Анна.
Пятница, 21 июля 1944 г.
Милая Китти!
Опять проснулась надежда, опять наконец все хорошо! Да еще как хорошо! Невероятное известие! На Гитлера совершено покушение, и не каким-нибудь «еврейским коммунистом» или «английским капиталистом», нет, это сделал генерал благородных немецких кровей, граф, да к тому же и молодой! «Небесное провидение» спасло фюреру жизнь, и, к сожалению, к великому сожалению, он отделался царапинами и пустячными ожогами. Убито несколько офицеров и генералов из его свиты, другие ранены. Виновник расстрелян. Вот доказательство, что многие генералы и офицеры сыты войной по горло и с наслаждением отправили бы Гитлера в тартарары. Они стремятся основать после смерти Гитлера военную диктатуру, потом заключить мир с союзниками, снова вооружиться и через двадцать лет опять начать войну. А может быть, провидение нарочно немножко задержало уничтожение Гитлера, потому что для союзников гораздо удобнее и выгоднее, если «чистокровные» германцы передерутся между собой и уничтожат друг дружку: тогда русским и англичанам останется меньше работы и они тем скорее смогут начать отстраивать свои города. Но пока что до этого не дошло, и я не хочу предвосхищать блистательное будущее. Но ты, наверно, поняла, что все, о чем я рассказываю, – трезвые факты, они обеими ногами стоят на реальной почве. В виде исключения я тут ничего не приплетаю про «возвышенные идеалы».
Кроме того, Гитлер был так любезен, что сообщил своему любимому и преданному народу о том, что с сегодняшнего дня все военные подчинены гестапо и что каждый солдат, узнавший, что его командир принимал участие в «подлом и низком покушении», может без дальнейших околичностей пристрелить его.
Вот это будет история! У Ганса Дампфа заболели ноги от беготни, его командир на него наорал. Ганс хватает винтовку, кричит: «Ты хотел убить фюрера, вот тебе за это!» Залп – и высокомерный командир, осмелившийся кричать на бедного солдатика, перешел в вечную жизнь (или в вечную смерть – как это говорится?). Дойдет до того, что господа офицеры со страху наделают в штаны и будут бояться даже пикнуть перед солдатами.
Ты поняла, или я опять наболтала тебе бог весть что? Ничего не поделаешь, я слишком счастлива, чтобы писать связно, при одной мысли, что в октябре я снова сяду за парту! О-ля-ля, да я сама только что писала: «Не хочу предвосхищать будущее!» Не сердись, не зря же меня называют «клубок противоречий»!
Анна.
Вторник, 1 августа 1944 г.
Милая Китти!
«Клубок противоречий»! Это последняя фраза последнего письма, и с нее начинаю сегодня. «Клубок противоречий» – ты можешь объяснить мне, что это значит? Что значит «противоречие»? Как многие другие слова, и это слово имеет двойной смысл: противоречие кому-нибудь и противоречие внутреннее.
Первый смысл обычно означает «не признавать мнения других людей, считать, что ты лучше всех все знаешь, всегда оставлять за собой последнее слово» – в общем, все те неприятные качества, которые приписывают мне. А второе никому не известно, это – моя личная тайна.
Однажды я тебе рассказывала, что у меня в сущности не одна душа, а две. В одной таится моя необузданная веселость, ироническое отношение ко всему, жизнерадостность и главное мое свойство – ко всему относиться легко. Под этим я понимаю вот что: не придавать значения флирту, поцелую, объятию, двусмысленной шутке. И эта душа во мне всегда наготове, она вытесняет другую, более прекрасную, чистую и глубокую. Но ту, хорошую сторону Анны никто не знает, потому так мало людей меня терпит.
Да, конечно, я веселый клоун, на один вечер, а потом целый месяц никому не нужна. Совсем как для серьезных людей любовный фильм: просто развлечение, отдых на часок, то, что сразу забываешь, ни хорошее, ни плохое. Мне немного неприятно рассказывать тебе это, но почему не сказать, раз это правда? Моя легкомысленная, поверхностная душа всегда одолевает ту, глубокую, побеждает ее. Ты не представляешь себе, как часто я пыталась отодвинуть, парализовать, скрыть эту Анну, которая в конце концов составляет только половину того, что зовется Анной, но ничего не выходит, и я знаю почему.
Я боюсь, что все, кто меня знает такой, какой я всегда бываю, вдруг обнаружат, что у меня есть и другая сторона, гораздо лучше, гораздо добрее. Я боюсь, что надо мной станут насмехаться, назовут меня смешной и сентиментальной, не примут меня всерьез. Я привыкла, что ко мне относятся несерьезно, но к этому привыкла только «легкая» Анна, она может это вынести, а другая, «серьезная», слишком для этого слаба. И если я когда-нибудь насильно вытаскиваю «хорошую» Анну на сцену, она съеживается, как растение «не-тронь-меня», и как только ей надо заговорить, она выпускает вместо себя Анну № 1 и исчезает, прежде чем я успеваю опомниться.
И выходит, что та, «милая» Анна никогда не появляется на людях, но когда я одна, она главенствует. Я точно знаю, какой мне хочется быть, какая я есть… в душе, но, к сожалению, я такая только для себя самой. И, может быть, – нет, даже наверняка – это причина, почему я считаю, что я по натуре глубокая и скрытная, а другие – что я общительная и поверхностная. Внутри мне всегда указывает путь та, «чистая» и «хорошая» Анна, а внешне я просто веселая козочка-попрыгунья.
И, как я уже говорила, я все чувствую не так, как говорю другим, поэтому обо мне и создалось мнение, что я бегаю за мальчишками, флиртую, всюду сую свой нос, зачитываюсь романами. И «веселая» Анна над этим смеется, дерзит, равнодушно пожимает плечами, делает вид, что ее это вовсе не касается. Но – увы! Та, другая, «тихая» Анна думает совсем иначе. И так как я с тобой абсолютно честна, то признаюсь: мне очень жаль, что я прилагаю неимоверные усилия, чтобы изменить себя, стать другой, но каждый раз мне приходится бороться с тем, что сильнее меня.
И все во мне плачет: «Видишь, вот что вышло: у тебя дурная репутация, вокруг – насмешливые или огорченные лица, людям ты несимпатична – а все из-за того, что ты не слушаешь советов своего лучшего «я». Ах, я бы и слушалась, но ничего не выходит: стоит мне стать серьезной и тихой, как все думают, что это притворство, и мне приходится спасаться шуткой. Я уж не говорю о своей семье, они сразу начинают подозревать, что я заболела, дают пилюли от головной боли, от нервов, щупают пульс и лоб – уж нет ли у меня жара, спрашивают, действовал ли желудок, а потом порицают меня за плохое настроение. И я не выдерживаю. Когда ко мне так пристают, я начинаю по-настоящему капризничать, потом мне становится грустно, и наконец я выворачиваю сердце наизнанку, плохим наружу, а хорошим внутрь, и начинаю искать средства – стать такой, какой мне хотелось бы, какой я могла бы стать, если бы… да, если бы не было на свете других людей…
Анна.
На этом дневник Анны обрывается.