-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Виктор Улин
|
|  Ахилат мацот
 -------

   Виктор Улин
   Ахилат мацот

   Памяти Михаила Петровича Наумова


   I

   – Нет, Осипа не за водкой! Только за смертью его посылать! – горячился Володька, расставляя закуску по устланному газетами верстаку.
   – Счас придет… – возразил рассудительный Кузьмич.
   Аккуратно свернув «козью ножку» из газетного края, он сидел на колченогом табурете и задумчиво курил. Вонючий махорочный дым нехотя уползал в форточку.
   Весь какой-то раздерганный, Володька прыгал вокруг стола. Закуски набралось много. Шпроты в продолговатой банке, накромсанная большими кусками ливерная колбаса, покрытая ржавчиной селедка; очищенный и разложенный головками прошлогодний чеснок… И, конечно, кучка размякших соленых огурцов.
   В самом деле, жид не поскупился.
   Кузьмич отметил, что ко всему этому неплохо бы еще молодой лук с длинными зелеными перьями… Да только шиш его отыщешь в конце апреля.
   Но где же запропастился чертов Осип?
   – Нет, ты подумай! – продолжал Володька. – Я ж ему свой чайник дал. Ты скажи, Кузьмич, скажи – плохой у меня чайник?
   – Хороший, – подтвердил тот, выпуская сизую струю.
   – Ну я и говорю! Настоящий «колхозник», сам паял… Ну, там правда,
   носик криво смотрит, и дно пришлось нарастить… Но в него одного пива четыре кружки влазит. А ты подумай – сколько водки, а?
   – Знамо дело, – Кузьмич устал и от ожидания и от Володькиной суетни; ему хотелось скорее выпить, чтобы улететь куда-нибудь из этой убогой мастерской.
   – И что он – бутылку не может точно отмерить?
   Кузьмич не ответил.
   – Кал-луга, – презрительно процедил Володька, вмещая в это слово все свое отношение к ушедшему товарищу.
   Мастер, которого ждали, был действительно выходцем из Калужской губернии и в Смоленск на заработки приехал недавно. Руки он имел просто золотые; с ним не мог сравниться никто из прочих слесарей, включая самого мастера Фрола Петровича. Без всякой паники, лишь хорошенько подумав, он мог оживить любую технику – от угольного утюга до старинных часов с башенками и кукушкой. Однако Володька – босяк с заячьей губой, истинный люмпен, любитель погулять за чужой счет, ютившийся в подвальной каморке на окраине города – по-всячески третировал его деревенское происхождение. И вообще двадцатилетний новичок служил в мастерской на побегушках, чему попустительствовал мастер. Не говоря уж про усатого и ленивого, словно старая рыба, Кузьмича. Парня гоняли то за кончившимся табаком, то за каким-нибудь нужным краником на барахолку. Ясное дело, что за водкой послали тоже именно его.
   Ходить за «белой» с четырехлитровым чайником стало в последнее время привычным делом. Стоило в тридцать седьмом оказаться врагом народа и бесследно исчезнуть ему председателю ВСНХ Рыкову, как сразу пропала нормальная водка в обычных пол-литровых бутылках с сургучной головкой. Которую в народе уже успели прозвать «рыковкой». Теперь сорокаградусная продавалась лишь в четвертях – бутылках емкостью четверть ведра, то есть два с половиной литра. Что в пересчете составляло пять привычных доз. Ясное дело, простому рабочему человеку купить сразу столько было невмоготу.
   Поэтому за водкой отправлялись со своей тарой. Сговаривались у магазина, кому сколько нужно. Скинувшись, покупали четверть. Одну на всех.
   А потом, спрятавшись в проходном дворе: делить монопольную водку на мелкие порции считалось серьезным преступлением – быстро разливали согласно внесенным паям и разбегались кто куда. Для такой операции большой чайник оказывался просто-таки незаменимой вещью.
   Но Осип задерживался.
   – Может, его мильтоны замели, а? – не успокаивался Володька.
   – Да угомонись ты, едрит твою в корень, – огрызнулся наконец Кузьмич. – Видеть не могу, как ты мельтешишь. Ровно маятник в сломанных часах.
   Обиженный Володька затих.
   – Возьми вон гармошку, да сыграй, что ли.
   Босяк выудил из-за железного шкафа тальянку и, лихорадочно растягивая меха, запел. Пока еще натужно от трезвости:

     – Ииииэх… Когда б имел златые горы
     И реки, полные вина,
     То все б – иииэх! – отдал за ясны взоры
     И…

   В этот момент раздался долгожданный звук.
   Условный стук в дверь мастерской, на которой висела аккуратная табличка «ЗАКРЫТО».
   Это могли быть только свои.
   То есть Осип с водкой.
 //-- * * * --// 
   Слесарь Иван Осипов – прозванный товарищами по фамилии, упорно игнорирующими имя – вошел в мастерскую и аккуратно поставил на верстак чайник с водкой.
   – И где тебя черти носят?! – накинулся Володька, бросив свою раздрипанную гармошку. – Мы уж тут…
   – Ты лучше посмотри, сколько я водки принес, – миролюбиво ответил Иван.
   И, прицелившись, бросил свой картуз на один из вбитых в стену гвоздей.
   Кузьмич отлепился от табурета, подошел к верстаку, поднял чайник – и едва не уронил от неожиданной тяжести.
   Недоверчиво снял крышку, заглянул внутрь, и забурчал:
   – Осип! Ты что – воды нам решил принести полный чайник?
   – Скажешь тоже – «воды», – довольно усмехнулся Иван. – Ты понюхай – цельная водка.
   – Водка? – болтаясь, как клоун на шарнирах, подскочил Володька, вырвал чайник у Кузьмича и тоже еле удержал.
   Иван довольно улыбался.
   Не раздумывая, Володька схватил со стола не очень чистый граненый стакан, набулькал до краев и выпил махом, не переводя дух.
   – Кузь…мич, – пробормотал он, выхватил грязными пальцами щепотку шпрот из банки. – Ведь не врет Осип, ей-крест – водка.
   – Откуда столько? У тебя ж на один бутыльянец и было… А тут…
   – Четверть, – подтвердил Иван. – Цельная четверть, до капельки.
   И, не дожидаясь расспросов, коротко рассказал историю. В которой начало было обыденным, но конец превосходил ожидания:
   – Пришел я к магазину, как всегда… Три человека нас набралось. Двум по две бутылки и мне одну. Как раз на четверть. Деньги склали, белую взяли и в подворотню…
   – И… разлили? – встрял Володька.
   – Знамо дело. Сначала всю в чайник хлобыстнули. Энти мужики обрадовались, легко из носика по бутылкам лить. И…
   – Ну – и??!!
   – И откуда ни возьмись – мильтоны. Арханделы небесные. И сразу с двух сторон. Засвистели, затопотали – жуть.
   Товарищи молчали.
   – Те двое дальше во дворы брызнули. А я – в подъезд. Там черный ход выходил. Забежал на пятый этаж и притаился… Постоял так, слушаю – тихо. Спустился потихоньку – все чисто, никого нет. И энтих, что со мной – тоже.
   – И ты с четвертью сюда побежал, – подытожил Кузьмич.
   – Нет – я что, мазурик какой? Я покричал их, еще подождал маненько.
   Они обое как скрозь землю провалились. Или может, их поймали да в часть отвели… Ну вот, а я так с четвертью и остался.
   – Молодец, – Кузьмич кивнул.
   – Зачем ждал? – вдруг возмутился Володька. – Надо было сразу бежать. А то вдруг бы они хватились!
   Иван промолчал.
   Володька снова взял стакан и выпил с прежней жадностью.
   – Погоди ты хлестать-то! – осуждающе нахмурился Кузьмич. – Давай за стол по-людски сядем, дербалызнем спокойно.
   – И по-людски дербалызнем, – возразил веселый, уже совершенно пьяный Володька. – Тут и на так хватит, и на этак.
   Но от третьего стакана воздержался – ждал, пока нальет себе Кузьмич, после ушедшего мастера считавшийся за старшего.
   Однако пьяные руки его не могли оставаться без дела.
   И он схватил с грязного подоконника предмет, изготовлением которого мастерская заработала на пирушку.
   Впрочем, вещь эту сделал Иван. Кузьмич, с виду рассудительный, но уже вконец отупевший от лени, только наблюдал, воняя махоркой. А никчемному брандахлысту Володьке Иван вообще не позволял к ней притрагиваться.
   Потому что изготовленное устройство было сложным и тонким. Не какой-нибудь примус или керосинка.
   По заказу Мордки – жида-портного, жившего где-то неподалеку – Иван изготовил машинку для прокатки мацы. То есть особого еврейского хлеба, который они пекут по своим праздникам. Весь смысл которого заключается в том, чтобы лепешки получались тонкими, как бумага. И не поднимались в печи. Чтобы достичь этого, на них нужно было сделать много маленьких дырочек. Которые при нагреве выпускали воздух, не давая тесту разбухать и лопаться.
   Придя с заказом, портной Мордка сказал, что когда-то видел подобное приспособление в синагоге – то ли в Бердичеве, то ли в Витебске. Однако, не имея технической сметки, ничего конкретного пояснить не смог; только махал руками да повторял, что листы теста должны быть сплошь продырявлены.
   Иван понял суть и, не имея понятия о существующих образцах, сконструировал свою машину. Вероятно, повторяющую ту, о которой говорил бестолковый Мордка. На специально выточенный латунный валик слесарь нанизал тщательно подобранные часовые колесики с мелкими зубьями, перемежая их одинаковыми по толщине шайбами. С концов валика затянул всю конструкцию гайками. Получился плотный зубчатый пакет. Стоило прокатить его по тесту – и следом шли ровные ряды аккуратных одинаковых дырочек. Стремясь довести изделие до совершенства в удобстве использования, Иван приделал к машинке ручку, как у валика для фотопечати.
   Еврей заплатил очень щедро и даже вперед, поскольку машинку требовалось изготовить быстро: где-то на днях у них начинался праздник, к которому следовало печь эту самую мацу.
   Сейчас драгоценная вещь лежала на подоконнике в ожидании заказчика.
   И вот ее-то, оплатившую этот пир, вдруг схватил придурочный Володька.
   – Кузьмич, дай-ка мне ключ на двенадцать! – заорал он.
   – Зачем тебе? – спросил Кузьмич, сидевший рядом с инструментальным ящиком.
   – Гайку подтянуть Слабо завернута.
   – Эй, ты! – обеспокоенно закричал Иван. – Положи аппарат на место и не трогай там ничего! Очень хорошо – тоже нехорошо. Все завернуто, как надо. И…
   Он кинулся к Володьке, но не успел. Кузьмич с несвойственной для него быстротой подал ключ. Володька пьяно налег на закрученную гайку. В тишине раздался страшный звук – это треснул несущий валик…
   – Ты… – только и сумел дохнуть Иван, выхватывая из рук дурака сломанное изделие.
   Взглянув, он понял, что дело хуже, нежели подумалось в первый момент.
   Обломился не конец с резьбой: перекрученный Володькой, валик лопнул почти посередине. Тщательно подобранные шайбы и колесики с веселым звоном поскакали на пол. На ручке болтались обломанные концы стержня. Косо блестел свежий излом. Казалось, разорванный металл можно сложить, и все срастется заново. Но Иван знал, что это лишь казалось. Валик сломался безнадежно, нельзя было даже просто укоротить его, нарезав новую резьбу.
   – Остолоп! – чуть не плача кричал мастер. – Дубина стоеросовая! Олух царя небесного! Кто тебя просил хватать!
   – А что! – нисколько не смущаясь, хорохорился Володька. – Я только подтянуть хотел. Ты сам дурак – гнилой металл взял! И что я теперь?
   – «Что я теперь» – передразнил Иван. – Счас жид за изделием придет – что я ему скажу?
   – Тоже мне, жида Мордку испугался! Скажешь ему, дескать, сломалась твоя машинка для религиозных культов. И ступай ты подальше, трокцист жидовская морда, пока мы куда следует не сообщили! Катись колбаской по малой Спасской! К такой-то матери на легком катере…
   Володька, не угомоняясь, продолжал выкрикивать подобную чушь. Кузьмич принялся молча разливать водку по стаканам.
   Иван стоял неподвижно, все еще сжимая в кулаке сломанную машинку.
 //-- * * * --// 
   – Ай-я-я-я-я-я-яй… – стонал убитый горем портной.
   Бородатый, худой и сутулый еврей лет сорока, он незаметно вошел в открытую Ивану и брошенную пьяным Володькой дверь.
   И стоял теперь посреди мастерской, горестно раскачиваясь из стороны в сторону.
   – Не получилась сегодня твоя машинка, Мордка… – виновато бормотал Иван, опасаясь глядеть ему в глаза. – Материал негодный вышел…
   Остальные молчали.
   Кузьмич, уже принявший стакан оплаченной евреем водки, равнодушно курил, пуская дым из-под Буденновских усов. А виновник всего, паскудный бездельник Володька отвернулся к окну, делая вид, что занят важным делом.
   – Но как так, Иосиф? – причитал портной, прижимая бледные руки к груди. – Как же так… Азохенвей, ведь ты обещал-таки сделать сегодня, и я заплатил вам вперед…
   – Ну вот так… – угрюмо краснея, отвечал Иван.
   Он не собирался говорить правду о Володьке, в один миг сломавшем машинку. Ему было стыдно самому, и он даже не заметил, что еврей почему-то называет его Иосифом:
   – Поломка случилась… И на старуху бывает проруха. А насчет денег ты не беспокойся, Мордка. Я тебе завтра энту машинку сделаю. Еще лучше. Зав-тра, слышишь?
   – Завтра?! – еврей отпрянул в ужасе, как от удара. – Но мне нужно сегодня. Се-год-ня, понимаешь?
   – Да не смогу я сегодня! – в отчаянии выкрикнул Иван. – Ну как тебе объяснить! Я же валик из латунного шестигранника сделал, чтоб он у тебя от воды ржой сразу не покрылся! А счас Фрол Петрович ушел и цех запер. Сегодня ж воскресенье – он на полчаса с утра и забегал, чтоб посмотреть, чем мы тут заняты! И ключ унес – понимаешь? А мне станок нужен, чтоб тебе заново валик выточить, понял?
   – Но Иосиф, Иосиф… – продолжал портной, не слыша его. – Ты же сам еврей!
   – Какой я тебе еврей…
   – …Сам еврей, и должен-таки понимать! Мне нужно сегодня! Прямо сейчас! Я же обещал…И Шифра уже тесто собирается ставить! Впервые тут решила сделать кошерную мацу, и такое ай-я-яй… Тесто перекиснет. Сейчас надо, а не завтра. Ну придумай что-нибудь, я тебя прошу-таки! И я заплачу тебе еще!
   – Никак сегодня, Мордка, – Иван тихо покачал головой. – Так вышло.
   – Но… Но у меня же Пейсах! Пей-сах! – повторил портной так, будто кто-то мог понять важность этого слова.
   – «Песах-посох», – грубо передразнил Кузьмич. – Ты по-человечески говорить можешь?
   – Пейсах – это наша пасха, – покорно объяснил еврей.
   – Пасха?! Какая у тебя может быть пасха, если вы, нехристи, нашего Христа распяли?! Это у нас пасха через неделю, и ты нас в грех не вводи своими жидовскими кознями!
   Портной горестно вздохнул. Он прекрасно понимал бессмысленность – тем более сейчас – объяснять пьяным гоям, что Христос тоже был евреем. И христианская пасха всегда бывает примерно в одно время с иудейской, поскольку Иисуса распяли в пятницу праздника. Он молчал, зная, что начни спорить – и эти люди бросят привычное с детства обвинение, будто евреи добавляют в мацу кровь христианских младенцев…
   – Пасха, скажешь тоже…
   Взяв стакан, Кузьмич налил из чайника водки.
   – Вот у нас в деревне бывала пасха… – мечтательно продолжал он, выпив и хрустя огурцом. – Как с соседними мужиками дрались… Тебе и не снилось, жидовская твоя харя! С вилами да с косами. Года не случалось, чтобы кого-нибудь до смерти не убили! Во как! Это тебе пасха.
   Он сладко вздохнул и снова потянулся к чайнику.
   Еврей продолжал стоять, тупо и безнадежно. Сейчас он был лишним в этой пьяной мастерской.
   Прежде он часто заглядывал сюда, когда требовалось починить его орудие труда – старую Зингеровскую машинку. И его всегда выручали; особенно когда появился новый мастер Иосиф. Который нередко вытачивал детали, каких невозможно было найти даже на Смоленской барахолке.
   Но сейчас… Сейчас все пропало. И Шифра напрасно его ждет. Самое ужасное, что всю историю затеял он сам. Предложив раздобыть прокаточную машинку и не ждать всякий праздник, пришлют ли родственники из Могилева наполовину раскрошившуюся по дороге мацу.
   Иван посмотрел на еврея и увидел, что по его усталому грустному лицу катятся слезы.
   Не в силах видеть этого – и не имея возможности что-то исправить – он отвернулся.
 //-- * * * --// 

     – Таааких больше ангельских ручек,
     Наа свете не видел никто!
     Хаадил к ней уссатый пааруччик
     В зеленом казенном пальто!

   – пьяно выл Володька, упав лицом на гармошку.
   Иван стоял у полуподвального окна и смотрел, как удаляется портной.
   Жалко расставив ступни, неуклюжей походкой совершенно отчаявшегося человека.
   – Иди, Осип – выпей с нами наконец, – из-за тучи дыма раздался заплетающийся голос Кузьмича.
   – А пошли вы оба! – вдруг огрызнулся Иван. – Не буду я с вами пить!
   – Ты?! С нами!? Не будешь пить?! – очнулся Володька. – Эт-та почему?!
   – Потому что мы энту водку не заработали! – сказал Иван. – И ты первый.
   Ирод рода человеческого! Руки бы тебе к заднице приколотить, чтоб не лезли куда не надо!
   – Не заработали?! И не надо! Вообще забери свои деньги! И верни их своему любимому Мордке! И сунь в его жидовскую морду!
   Пока еврей безнадежно причитал в мастерской, Володька оставался нем. Теперь же он осмелел. И безденежный голодранец, вечно клянчивший на табак и водку то у Кузьмича, то у того же Ивана, сделал движение, будто хочет достать деньги из полуоторванного кармана своей рубахи.
   – Уймись по-хорошему! – стараясь не кричать, проговорил Иван. – Пока я тебе самому харю не начистил!
   – Ты? Мне?! Р-русскому человеку – из-за какого-то жида пархатого! – Володька вскочил, держа что-то попавшееся под руку – кажется, обрезок водопроводной трубы.
   – Да! – страшно вскричал Иван. – Не из-за жида пархатого! А из-за тебя, дубины! Не умеешь ни хрена – так сиди и руки свои не распускай! А не умеешь, так я тебя счас поучу, не волнуйся!
   И тоже схватил что-то железное.
   – Ну вы, петухи! – зарычал Кузьмич, появившийся между ними. – Остыньте.
   Он ткнул Володьку в грудь – и тот, совершенно обессиленный от пьянства, отлетел в угол, с грохотом обрушив на себя железки со стеллажа. Иван остановился и сплюнул в сторону.
   Потом прошел в угол мастерской и принялся перебирать металлические заготовки и обрезки всяческих трубок и стержней.
   – Ты что там ищешь? – приняв еще водки, осведомился Кузьмич со своего табурета.
   Иван зло молчал.
   – Да ты что парень – решил без станка жиду новую машинку выточить?!
   Рехнулся, истинный крест. Знаешь, сколько ты будешь напильником этот валик обтачивать, а потом резьбу воротком нарезать?!
   Иван остервенело ворочал железки.

     …Иииистаканчикиии!
     Гыыыраненыи!!!
     Упали со столаа!!!!
     Упали иии
     Разбилися…
     Ррразбита жизнь маая!!!

   – насилуя гармонь, ревел очнувшийся Володька.
   Праздник жизни продолжался.


   II

   Мордух Вадровник, еврей из Чернигова, а нынче тихий смоленский портной, удрученно шагал по мощеной улице.
   Ему стоило хоть сейчас в мыслях обругать этих гоев, испортивших праздник. Вспомнить слышанные от деда и глубоко запавшие в память страшные иудейские ругательства, среди которых самым безобидным являлось проклятие потомков до семи колен, после чего их дети должны были сгнивать в утробах матерей.
   Но Вадровник не сделал этого. Он был настоящим евреем – смиренным и тихим человеком.
   И поэтому он просто старался идти как можно медленнее, чтобы отстрочить объяснение с женой. В котором – он знал – виновником окажутся не русские забулдыги, а он сам.
   В какой-то момент к Мордуху явилась малодушная идея: по-русски зайти в ближайшую пивную, чтобы явиться домой в виде, исключающем какую бы то ни было ответственность.
   Но Мордух отогнал эту подленькую мысль. Все-таки он был евреем.
   Стоял месяц Нисан – иудейский апрель, на конец которого в нынешнем году выпал поздний Пейсах. Главный праздник, знаменующий память о возвращении в землю обетованную. Точнее, о Великом исходе евреев из Египта во главе с Моисеем, который сорок лет водил по пустыне свой богоизбранный народ.
   Да уж, богоизбранный… – Мордух вздохнул.
   Сам он не мог считать себя истинным верующим. Например, он никогда не соблюдал шабата: он был готов работать всю неделю вообще выходных. Лишь бы шли заказчики. Ведь только неимоверным трудом ему, бедному портному удавалось содержать семью из шести человек…
   Да и вообще, чем дальше жил Вадровник, тем меньше верилось, что евреи – народ действительно избранный. Или просто злой бог еще не закончил бесчеловечные испытания?
   Поймав себя далеко не правоверных мыслях, Мордух Вадровник опасливо оглянулся – словно их могла услышать Шифра.
   Жена его была настоящей иудейкой. Как положено дочери киевского раввина.
   Впрочем, вера Шифры не могла считаться результатом воспитания: всех ее родных убили при погроме в 1905 году. После чего уцелевшую Шифру – которой едва исполнилось четыре года – переправили к Вадровникам в Чернигов. Она приходилась им какой-то дальней родственницей по линии тетки Мордуха. И с тех пор жила в семье Хонона Вадровника, как родная дочь среди родных же братьев.
   Сначала в Чернигове, потом в Житомире, наконец в Могилеве. Там осталась до сих пор родня Мордуха. Сам же он осел в Смоленске.
   Мордух подумал, что вопреки учению об избранности еврейского народа, вся семейная биография была маршрутом бегства от притеснений. Сначала Шифру вывезли в Чернигов. Потом сами Вадровники бежали из страшной Украины, от гайдамаков и махновцев – в Белоруссию. И уже в разумном возрасте Мордух уехал в Россию. О чем ни разу не пожалел: пусть и здесь его в глаза называли жидом, но это было ничто в сравнении с ярым антисемитизмом наводнявших Белоруссию поляков…

     – Утро красит нежным светом
     Стены древнего Кремля!
     Просыпается с рассветом
     Вся советская земля!

   – неслось из черных рупоров, что висели на фонарных столбах. Радио играло первомайские песни. Подчеркивая воскресный день и грядущий советский праздник.
   Хонон Вадровник был портным – как и дед Мордуха, Ицхак. И все в роду Вадровников занимались этим ремеслом. Однако своим детям Хонон пытался дать образование. Тем более, что после революции ушла в небытие черта оседлости и евреи получили равные права с другими нациями. Мордух вырос при старом времени и закончил лишь воскресный хедер – где не учили ничему, кроме покорности богу и веры в свою избранность. Но младший брат Барух уже учился в нормальной советской школе, потом уехал в консерваторию. Талант к скрипке проявился у него с рождения, и Хонон не жалел сил, чтобы сын выбился в люди.
   Талантом судьба не обделила и Мордуха. А уж старший из его сыновей, шестнадцатилетний Изя – названный в честь убитого черносотенцами деда, раввина Израиля Шнайдмана – определенно собирался вслед за дядей Барухом. Сам Мордух не поднялся выше портного по единственной простой причине: еще не определив профессию, он уже был обременен семьей.
   Да, Шифра росла в их семье как сестра, но все-таки она не была сестрой. И именно она, а не другие девочки из еврейского квартала манила к себе ароматом созревающей груди и всеми тайнами женского естества. Они, может и более красивые, жили где-то далеко. А Шифра находилась рядом. Всегда. Днем и ночью. Да, особенно ночью…
   И… сейчас Мордух чувствовал неловкость, вспоминая свою прыть в том возрасте. И вообще не верилось, что его Шифра, превратившаяся в самую обычную, толстую и сварливую еврейку – эта же самая Шифра двадцать лет назад одним взглядом из-под загнутых кверху ресниц бросала его в дрожь… И так вышло, что жене Мордуха исполнилось лишь тридцать пять, а старшая их дочь Фейга в будущем году уже заканчивала педагогический институт.
   И какая уж тут игра на скрипке… Мордух Вадровник отчаянно бился, чтобы кормить быстро растущую семью и толкать детей к свету.
   Сам он остался мастером жилетов и брюк с высокой талией, но дети его не бедствовали. И могли иметь надежды. А семья для любого еврея – будь он хоть вовсе распоследним караимом – семья для нормального еврея есть главный смысл жизни.
   Мордух Вадровник, верил, что при советской власти дети его не вырастут просто потомками жида-портного, а сделаются людьми.
   С Фейгой сложилось однозначно: она с детства рассаживала кукол вдоль стола, играя в школу. Учась, постоянно помогала своим одноклассницам – дом Вадровников превратился в сборище Фейгиных подружек, с которыми она без устали занималась после уроков. Она родилась учительницей. С такими же горящими, как у матери, глазами и умением убеждать.
   Изя станет скрипачом – об этом даже говорить нечего.
   Пятнадцатилетий Марик все свободное время читает по медицине; для него Мордух выписал огромную и страшно дорогую Медицинскую энциклопедию. И карманные деньги, регулярно выдаваемые отцом, Марик тратит не на мороженое и не на кино про Чапаева. Таскается по барахолкам и навещает старьевщиков, выискивая книги. Он будущий врач, это факт.
   Неясной оставалась лишь судьба младшего – Хаим-Гирша. Он увлекался только собиранием марок с самолетами и дирижаблями. Вообще будущее последнего сына пока даже не стоило загадывать. Он ведь был у Вадровников не четвертым, а пятым. После Марика родилась мертвая девочка; Шифра уже страдала женскими болезнями. Через несколько лет все-таки получился этот сын, но настолько хилый и болезненный, что тоже не казался жильцом. Тогда Шифра, уповая на еврейского бога, дала Гиршу второе имя. С древнееврейского «Хаим» переводилось как «жизнь». Это имя означало не что-нибудь – а просьбу. Точнее, мольбу о покровительстве самого бога. Мордух, правда, сомневался, что выжить младшенькому помог именно бог, а не заботы матери. Но так или иначе, Хаим-Гиршу уже исполнилось восемь лет…

     – …Чтобы ярче заблистали
     Наши лозунги побед!
     Чтобы руку поднял Сталин,
     Посылая нам привет!

   Товарища Сталина Мордух Вадровник искренне уважал. Он знал, конечно, что где-то высоко творились смутные дела; люди исчезали, чтоб никогда не появиться вновь. Но то происходило именно далеко и высоко. У простого еврейского портного не могло было быть дел с НКВД. А Советская власть – олицетворением которой служил товарищ Сталин – дала его нации свободу от проклятой черты и страха погромов. То есть свободу быть евреями. И даже слово «жид», которым до сих пор обзывали Мордуха, утратило угрожающую суть.
   Правда, по слухам, медленно ползущим сквозь еврейскую среду, Мордух знал, что в Германии, где несколько лет назад воцарился Гитлер, творились ужасные вещи, перед которыми махновские погромы казались баловством в хедере. Об этом было страшно слушать и еще страшнее – верить, что не все преувеличено.
   Он старался гнать такие мысли. Германия оставалась страшно далеко. Между нею и Смоленском лежала Белоруссия, а потом еще и Польша. К тому же не может быть, чтоб фашисты в самом деле могли безнаказанно уничтожать евреев, как бессловесный скот. Иудейская диаспора охватывала весь мир – и не вероятно, чтобы богатые евреи из Америки не пришли в конце концов на помощь своим германским братьям.
   Ведь иудаизм держался именно на взаимопомощи своим, и отторжения чужих – гоев.
   Объединению служили праздники.
   Пейсах в их доме всегда был большим торжеством. Вероятно, несокрушимая вера оказалась у Шифры врожденной – переданной через многие поколения истинных иудеев. Но при этом жена Мордуха отличалась редкостным умом.
   О родителях Шифры в Смоленске не было известно никому; не знали даже дети, которые могли запросто разболтать. И сломать собственные судьбы. Узнай в школе, что Фейга – внучка служителя культа, и в комсомол ее бы не приняли. А без комсомольского билета закрывался путь в педагогический институт. То есть сама жизнь.
   Тайна происхождения Шифры хранилась только между ней и Мордухом.
   Это было в общем несложно. За две тысячи лет существования без родины искусство оставаться евреем превратилось в умение приспосабливаться к любым условиям жизни. Приняв внешние правила общества, куда судьба закидывала сынов Израиля. Но внутри хранить иудейскую веру. То есть сущность еврейской нации…
   Само празднование Пейсаха тоже могло быть небезопасным. Однако Мордух заметил, что советская власть пока преследовала только религию русских. За появление у церкви по время крестного хода русский начальник мог вылететь из партии. Со всеми вытекающими последствиями.
   А к евреям относились снисходительно.
   Но вообще Мордух Вадровник отмечал, что на его глазах происходит угасание иудаизма.
   Смутной детской памятью он помнил еврейские кварталы Чернигова. Вывески, написанные на идиш древнееврейскими буквами, которые приходилось читать справа налево – но Мордух этому всерьез так и не научился, поскольку путал обозначения гласных звуков, для которых в иврите не имелось отдельных знаков. Пейсатых стариков в черных лапсердаках и белых гетрах. И полное затишье субботы, когда на улицах появлялись одни шабес-гои – неевреи, нанятые для исполнения неотложных работ. Да и сам Мордух, как и его ровесники, носил длинные, до плеч, завивающиеся пейсы, за которые таскали друг друга во дворовых потасовках.
   Все это сошло на нет. В Смоленске все было русским. Да и в самом Чернигове, вероятно, осталось мало прежнего.
   Дома Мордух с Шифрой говорили на идиш, однако с детьми общались по-русски.
   У них остался лишь праздник Пейсаха с чтением молитв на непонятном иврите и ритуальным разламыванием мацы за плотно закрытыми дверьми.
   Ох уж эта маца… Все прежние годы родственники присылали ее Вадровникам загодя. В Смоленске взять ее было неоткуда, поскольку синагога давно закрылась и там разместился какой-то техникум. Нынче Мордух решил сделать религиозной Шифре особый подарок. И кто знал, что все выйдет так по-дурацки…
   В таинствах, воспринимаемых как еврейский семейный обычай, принимала участие и комсомолка Фейга. И Мордух знал, что она об этом никому не расскажет.
   Если говорить честно, то мысли о самостоятельном изготовлении мацы бродили у Мордуха давно. Но лишь нынче, когда в мастерской появился умелец Иосиф, он осмелился заказать прокаточную машинку. Подозревая, что тот хотя бы наполовину еврей. А русские пролетарии, одурманенные водкой, не побегут доносить в соответствующие органы. И до Фейгиного института не дойдут слухи о религиозных культах в семье. Остальное было не важным.
   Ай-я-яй, как все-таки плохо все получилось…
   Мордух Вадровник тяжело вздохнул и пошел еще медленнее, хотя и так еле переставлял ноги.

     …Кипучая,
     Могучая,
     Никем непобедимая,
     Страна моя.
     Москва моя —
     Ты сама любимая!

   Хотя столица не казалась далекой, он никогда в жизни там не бывал. Да и зачем, спрашивается, было туда ехать портному Мордуху Вадровнику?
   А вот младший брат Барух обосновался именно в Москве.
   Играл сейчас на скрипке в оркестре Большого театра – который посещал от времени до времени сам товарищ Сталин!
   Живя в столице, Барух Вадровник совершенно обрусел. Он присылал свои фотокарточки – в статном красавце при фраке и черной бабочке мало кто бы узнал сына местечкового портного Хонона Вадровника.
   Лишь в письмах, которые Барух писал брату – по-русски, разумеется, поскольку даже Мордух писать еврейскими буквами никогда не умел – виднелась рука не до конца ушедшего иудея. Благодаря судьбу или загадывая будущее, Барух все-таки не упоминал имени господа, а писал, как принято веками: «слава Б-гу», «дай Б-г», «Г-ди Б-же мой», и так далее.
   Это последнее проявление иудейства только подчеркивало полный отрыв Баруха Вадровника от прежней жизни.
   Думая об удачно сложившейся судьбе брата, Мордух ощущал вину перед Шифрой. Ведь черноглазая девочка нравилась одновременно обоим братьям Вадровникам. И не ее вина – и не Баруха! – что Мордух оказался старше и напористей.
   Шифре больше подходило быть женой скрипача, нежели разделять судьбу портного.
   Жена никогда не упрекала Мордуха в этом. Но сам он никогда не забывал.
   И кода Шифра ругалась по какой-нибудь пустячной причине, он всегда переживал свою главную, неискупимую вину.
   И сейчас, подходя к дому, он уже сжался, предчувствуя грозу, бурю и ураган.


   III

   – Нет, ты окончательно рехнулся, реб Мордехай Вадровник! – кричала, уперев руки в толстые бока, растрепанная черноволосая Шифра.
   В религиозном гневе она была страшнее самого несносного раввина.
   – Дети, дети, бегите скорей сюда! Поглядите на своего отца! У него еще не поседела борода, а он-таки уже выжил из ума!
   Мордух молчал, чувствуя себя стопроцентно виноватым.
   Сцена развивалась в палисаднике на заднем дворе. И крики Шифры, вероятно, достигали всех окружающих соседей.
   – Поклонитесь своему отцу, – продолжала она, в порыве гнева мешая русские слова с идиш. – И поблагодарите его за Пейсах! На старости лет не нашел лучшего, чем связаться с русскими лыгнерами!
   – Но Шифрочка, золотко мое, – попытался вставить Мордух. – Ты-таки оглянись кругом. Где ты найдешь еврея, который умеет делать руками? Кроме портных и музыкантов среди нас одни ювелиры, врачи да адвокаты! Я и швейную машину всегда чиню у русских. Потому что больше просто негде!
   – Швейная машина – это швейная машина. А маца – это маца.
   – Ее, наверное, можно проткнуть и вилками, – предложил он. – Раз уж так вышло. Но обещаю, что в будущем году у нас будет-таки новая машинка!
   – «В будущем году» – передразнила его гневная Шифра. – Скажи еще – «в Иерусалиме», азохенвей! В ожидании твоей чудесной машинки я уже все замесила. И пока мы будем дырявить лепешки вилкой – как говорят твои любимые русские, «до второго пришествия» – тесто перекиснет, и станет некошерным. Не-ко-шер-ным, ты хоть это слово понимаешь, или в голове у тебя осталась только подушка для иголок?!
   – Кошерным, некошерным, – неожиданно вырвалось у Мордуха, хотя он чувствовал, что на голову сейчас обрушатся самые натуральные казни Египетские. – Что ты так дорожишь этой мацой! Один раз отметим Пейсах с обычным хлебом. Разве это главное? Главное – мы с тобой живы и дети наши живы и будут жить…
   – Ну неет… – у возмущенной Шифры не нашлось слов, и она даже некоторое время молчала, ожидая, не скажет ли муж еще что-нибудь подобное. – Не зря ты ходил к русским. Дети, заткните уши и не слушайте своего безумного отца. Ты сам стал хуже гоя, Мордух! Какие такие ужасные вещи ты говоришь! Разве не Он избрал нас! Разве Он не повелел нам есть мацу каждый год в праздник кущей! Наверное, ты забыл и слова нашего благословения! «Вэцивону аль ахилат мацот»! И какой ты после этого иудей, и чему сможешь научить своих несчастных детей, если тебе наплевать на наш самый светлый праздник?!
   Вадровник понял, что хватил лишку. Он прислонился к растущему во дворе дереву, чтобы сделаться незаметным.
   – Нет, дети – вы поглядите на человека, стоящего под этим дубом!
   – Мама, это не дуб, а тополь, – с улыбкой возразил рассудительный Марик, который принципиально не терпел неточностей ни в чем, а сейчас еще и хотел свести дело к шутке, спасая отца от разгрома.
   – Я-таки не слепая и вижу, что это тополь! – гремела несокрушимая Шифра. – Но я хочу сказать – дуб!
   – Но мама… – подал было голос бледный долговязый Изя.
   – А ты вообще молчи! – оборвала его мать. – Еще раз увижу, как с Моськой Овэсом папиросы смолишь – не посмотрю, что ты у нас будущий гений! Возьму у отца ремень – сам он ни на что не способен! Задницу тебе распорю и мозги выпущу! И зайгезунд!
   Разумная Фейга принимала сцену расправы молча.
   Мордух устал стоять; измученные плоскостопием ноги болели. И он тихонько присел на скамеечку около стола, вбитого еще русским владельцем этого дома.
   – Вы только посмотрите на него! Ты, Мордух Вадровник! Ты чего расселся, как старый еврей?! Разве не ты глава семьи и опора дома? Так придумай что-нибудь своими мозгами, если они у тебя еще не до конца усохли!
   Вадровник молчал. Никто бы не поверил – но он до сих пор любил свою
   Шифру. И готов был сносить бесконечно всю ее брань.
   А она была готова бушевать еще, еще и еще. Вбить легкомысленного Мордуха по плечи в землю осознанием вины перед богом, детьми и всем иудейским народом. Но на черном крыльце появился Хаим-Гирш.
   Худенький, с непомерно большой головой и оттопыренными ушами, он молча подошел к матери и подал огромную серебряную вилку.
   Шифра замолчала, словно ее выключили.
   Нагнулась, поцеловала своего самого несчастного а потому самого любимого сына.
   И вся семья портного Мордуха Вадровника, включая его самого, еще не до конца поверившего в утихновение бури, потянулась на кухню.
   Пытаться сделать злосчастную мацу ручным способом.
 //-- * * * --// 
   Иван Осипов долго плутал по смоленским закоулкам.
   Вдруг выяснилось, что он совершенно не представляет, где искать портного. Он ведь даже не знал его имени: Мордка да Мордка, а еврея наверняка звали как-то иначе.
   Иван очень спешил: невероятным чудом ему удалось найти среди выполненных заказов тележку для молочных бидонов с латунными осями подходящего диаметра. Зная, что завтра с утра выточит на станке точно такую же, Иван отвернул одну ось. Товарищи его, в стельку пьяные, уже лежали под столом, и им не было дела до того, что слесарь ломает готовое изделие. Он быстро нарезал резьбу ручной плашкой и сумел собрать многострадальную машинку заново.
   Он помнил, как плакал несчастный еврей. И понимал, что машинку надо отнести побыстрее.
   Расспросив десяток прохожих, несколько раз сворачивая не в ту сторону, Иван наконец его нашел. Маленький покосившийся домик уходил под гору кривым двором. У двери висел бронзовый колокольчик, повыше красовалась очень скромная и порядком облезшая вывеска:
   «М. Вадровник. ПОРТНО!»
   Судя по всему, восклицательный знак заменял букву «й». Хотя, возможно, тому и другому просто не хватило места на крошечной табличке. Но Иван был чужд таких размышлений. Он просто вздохнул с облегчением, надеясь, что пришел по адресу.
   Он дернул колокольчик. Раз, другой. Внутри стояла тишина. Может быть, он все-таки явился не туда?…
   Вдруг дверь растворилась резко, как от пинка. На пороге возникла нестарая, но довольно толстая еврейка со страшно сердитыми глазами.
   Подбоченившись, она молча смотрела на Ивана.
   – Здравствуйте, – почему-то оробев, сказал он и стащил картуз.
   – Вам кого, молодой человек? – спросила она с каркающим акцентом.
   – Мне Мор… Мо… Ма… – Иван мучительно покраснел, не зная, как правильно назвать портного, и боясь обидеть его суровую жену. – Мне хозяина.
   Ни слова ни говоря, еврейка круто повернулась и исчезла в глубине сеней.
   – Мордехай! – раздался где-то ее громкий крик.
   И еще какие-то слова на незнакомом Ивану языке. Первое, вероятно, означало полное имя портного Мордки. Но Иван не успел его запомнить.
 //-- * * * --// 
   – Там к тебе какой-то гой, – небрежно бросила Шифра, вернувшись на кухню, где все семейство, включая Хаим-Гирша, старательно накалывало вилками раскатанные Фейгой листы. – Небось, порвал свои портки и теперь ему потребовалась твоя помощь.
   Обрадованный возможностью убежать от Шифриной ругани, Мордух прошел в сени.
   На нижней ступеньке крыльца топтался мастер. Коренастый и вроде бы неуклюжий, с большой головой, похожий на медведя. В одной руке он держал картуз.
   А в другой – нечто…
   Завернутое, как успел отметить Вадровник, в газету с большим портретом наркома Авиапрома Моисея Моисеевича Кагановича.
   – Иосиф… – удивленно проговорил он. – Шалом… Барух а-ба!
   – Вот… Держи… Я сделал… и принес.
   На ходу разворачивая, мастер протянул сверкающую, как медный талисман, машинку для прокатки мацы.
   – Ой, вэй… – пробормотал Мордух, разом забыв русские слова. – Это…
   Это…
   – Это твой аппарат, – добродушно усмехнулся слесарь; он сощурил глаза и сходство с медведем усилилось. – Катай свою мацу и празднуй пасху, как тебе бог велел.
   – Боже… Боже ж ты мой…
   Не веря глазам, Мордух благоговейно и осторожно – двумя руками, словно изделие из тончайшего хрусталя – принял у русского драгоценную вещь. Пейсах был спасен. Спасен мир в доме и иллюзия иудейского счастья, цеплявшегося за исполнение обрядов.
   И… И не отдавая себе отчета, Вадровник ощущал, что в его душе спасено еще нечто, еще более хрупкое и уже почти сломавшееся.
   Сунув машинку в угол, не в силах противиться внезапному порыву, он опустился на колени. И припал лицом к большим, пахнущим железом и маслом рукам русского слесаря.
   – Совсем сдурел! – тот схватил его за плечи, поднимая с пола. – Что я тебе – барин старорежимный, руки мне целовать! Я такой же рабочий человек, как и ты.
   – Спасибо… Спасибо тебе, Иосиф, – бормотал Вадровник, глотая застревающие в бороде слова. – Я знал, что ты хороший человек… Я знал…
   – Да будет тебе, – смущенно отмахнулся мастер. – Будет… Велика беда.
   Были б руки на месте. Ну… Сломалась одна, я тебе другую сделал.
   – Нет, Иосиф, признайся – ты ведь еврей! Ты еврей, и ты понимаешь меня, не то что те русские пьяницы…
   – Да какой я тебе еврей?! – расхохотался парень. – Никогда им не был…
   Не веришь? Могу показать.
   Он задрал рубаху, словно решив распоясаться. Жест убедил Вадровника лучше слов.
   – Но… – портной был обескуражен. – Если ты не еврей, то почему так старался делать мне машинку? Я ведь кое-что понимаю и таки догадываюсь, что тебе пришлось мастерить ее второй раз.
   – Какая разница, еврей – не еврей… Я рабочий человек. И слово свое должен держать. Раз обещал тебе – значит должен сделать. Хоть умри.
   – Но почему тебя зовут еврейским именем? – Мордух схватился за последнюю соломинку; ему почему-то страшно хотелось, чтобы замечательный молодой умелец оказался именно евреем.
   – Каким еврейским?
   – Тебя же твои друзья зовут Осипом. А «Осип» – все равно что «Иосиф».
   А это самое еврейское имя!
   – Ах, вот ты о чем! – он опять засмеялся. – Да никакой я не Осип. Энто фамилие у меня Осипов, вот они и кличут. Дураки потому. И охламоны. Издеваются надо мной, потому я деревенский, а они вроде как городские… Ничего, я в энтой кустарной не задержусь, на завод подамся… А вообще меня зовут Иван. И-ван – как всех русских.
   – Иван, надо же… – обескуражено всплеснул руками Мордух. – А я думал, ты Иосиф и настоящий еврей… Такое еврейское имя-таки…
   – Так что выходит, – с искренним удивлением прищурился Иван. – По-твоему у товарища Сталина – еврейское имя?!
   – У товарища Сталина?… – Мордух не боялся русского парня, но такой вопрос все-таки требовал осторожного ответа.
   Он посмотрел в потолок, словно надеясь сквозь крышу увидеть бога на и посоветоваться с ним.
   – У товарища Сталина – сталинское имя! – выдал он и засмеялся, довольный собой.
   Иван тоже улыбнулся.
   – А вот у Гитлера, к примеру, – ни с того ни с сего продолжал Вадровник. – Чисто еврейская фамилия. И он наверняка хоть на четверть, но еврей.
   – У Гитлера?!
   – Ну да. У нас кровь передается по матери. И родство тоже. Поэтому фамилии бывают от женских имен. А есть такое очень еврейское имя – «Гита». Получается, что «Гитлер» означает «сын Гиты». В России он был бы Гитлин. Или Гительсон. А Германии вышел Гитлер. Но все равно это очень по-еврейски.
   – Надо же… – покачал головой Иван. – Ну ладно, бывай здоров и делай свою мацу.
   Он никак не называл портного: настоящего имени не запомнил, а звать взрослого человека Мордкой стало как-то неловко.
   – Нет, постой, – остановил его Вадровник. – Я же с тобой не расплатился.
   – Как не расплатился?! – удивился Иван. – Забыл, что ли – одной водки я четверть принес!
   – Я не о том! Ту водку выпили твои бездельники дружки. Этот шлимазл, который громче всех вопил. Тебе-то и не досталось, разве не так?
   – Ну… – Иван пожал плечами. – Не в энтом дело вообще.
   – Пойдем, пойдем – Мордух тянул парня за рукав. – Я тебе хотя бы водки налью!
   – Да не буду я один пить! Что я – выпивоха какой?
   – А кто говорит, что один? – с усмешкой прищурился портной.
   – А что – разве жи… – Иван запнулся и покраснел, мучительно и натужно.
   – Разве евреи пьют?
   Мордух пропустил мимо ушей слово «жиды» – из уст русского мастера оно звучало необидно. Тем более, покочевав по городам и местечкам, Мордух и сам не раз повторял, что есть евреи, а есть именно жиды, которых не назовешь иным словом. А Иван просто привык так говорить в своей деревне.
   – Пьют и еще как, – подмигнул он. – По праздникам, конечно.
   Он прищелкнул пальцами.
   – Ты думаешь – евреи не люди? Ошибаешься, – состроив гримасу и заговорив с чудовищным акцентом, Мордух продолжал. – Еврэи таки жэ люди, только говорат по еврэйски!
   Не слушая возражений, он потащил Ивана внутрь дома.
   Завел в большую комнату с окнами, заваленную обрезками тканей и выкройками из газет, с черным манекеном в углу. Посадил на какую-то высокую табуретку и исчез.
   Мастер озирался; он впервые оказался в еврейском доме. Еще на крыльце ему ударил в нос запах чеснока, подгорелой муки, прелых перин и еще чего-то специфического, чего не встретишь в иных местах. Однако вместе с этим Иван ощущал какой-то странный дух дружного дома, в котором все – от мала до велика – держатся друг за друга, несмотря на мелкие размолвки. Совсем непохоже на его прежнюю крестьянскую семью в деревне Осиповка. Где отец-сапожник, напиваясь всякий престольный праздник до полного озверения, гонялся за матерью и швырял тяжелыми обувными колодками, целя в голову. А она в ответ тыкала его вилкой и однажды раскровенила все лицо, лишь чудом не коснувшись глаза… Одни воспоминания об этом заставляли Ивана поклясться, что он ни за что в жизни не вернется в свою постылую деревню…
   – Вот, – портной вернулся с заговорщическим видом, осторожно неся две большие, полные до краев серебряных чарки непривычной формы.
   – Ну – ле хаим! – сказал он.
   – Что-что? – переспросил слесарь.
   – Это по-нашему я сказал…
   – А по-нашему как будет? Может, – Иван засмеялся; добродушный от природы, сейчас он готов был балагурить по любому поводу от радости, что помог еврею Мордке с праздником. – Может, ты меня по матери энтими словами посылаешь. Я же не понимаю!
   – Нет, – мгновенно посерьезнев и погрустнев ответил портной. – Я сказал просто «за жизнь». Самое главное, что у нас есть. Разве не так?
   – Так, – согласился Иван. – Ну, будь здрав.
   Они выпили.
   Лицо Мордуха оставалось грустным.
   – Послушай, – вдруг спросил Иван, по-прежнему никак не называя портного. – Скажи, почему вы… вы евреи всегда грустные?
   Портной несколько секунд молчал.
   – Почему… Потому что у нас нет Родины, – тихо сказал он. – Если ты увидишь веселого еврея – значит он уже в Иерусалиме.
   – А где ето – Ерусалим? – простодушно уточнил русский.
   – Честно говоря, – признался Мордух, никогда не отличавшийся географическими познаниями, поскольку в хедере вообще ничему путному не учили. – Я и сам точно не знаю. Где-то между Мертвым морем и Красным морем… Возле Египта, кажется.
   – Далеко?
   – Очень далеко…На краю земли, где уже Африка начинается.
   – Африка… – тихим эхом отозвался Иван.
   Судя по всему, это слово означало для него места столь отдаленные, что как будто и не существующие в природе.
   – Но если так далеко – зачем он тебе?
   – Не знаю… – так же честно сказал Мордух. – Мне-то и в Смоленске хорошо. Меня никто отсюда не гонит…
   Он грустно улыбнулся, и Иван так же грустно кивнул.
   – И не угрожает погромами. И вообще… Но он нужен. Не только мне…
   Нам. Всем евреям. Там наша Родина. Нас изгнали оттуда. Очень давно. И мы много веков разбросаны по всему свету… Но когда-нибудь возьмем, соберемся и все вернемся в Иерусалим. И станем счастливы. На своей земле. И ты не увидишь ни одного грустного еврея… По крайней мере, мы заставляем себя в это верить.
   – Своя земля… – пробормотал русский. – У вас вообще нет своей земли. А у нас… Возьми мою Осиповку – кругом куда ни глянь пустоши да болота, хрен кому нужны. Или Сибирь. Земли до… до черта, а опять-таки ни на хрен никому. Кроме колодников да ссыльных…
   – Да… Как таки получается, – тихо проговорил портной. – У нас евреев нет родины, и мы несчастны. У вас русских ее слишком много – и вы тоже несчастны. И мы похожи друг на друга, как это ни странно, разве нет?
   Иван молча кивнул.
   – Но когда-нибудь все станет на свои места – и все мы будем счастливы, правда Иван?
   – Правда, – отозвался мастер. – Должно быть так. Иначе…
   – Послушай, – перебил портной, положив на его колено свою худую, исколотую руку. – Скажи мне вот что… Я старый еврей. И неважно даже, что старый. Мы евреи вообще не умеем драться. Возможно, умели когда-то – да потом как-то разучились. Был, правда, у нас один полководец, и то ему бог помогал, море раздвигал, и так далее… Иначе что бы у него вышло, я спрашиваю? ничего, полный шмонцес, да и только. Ну а сейчас? Посмотри на нас – нет, лучше и не смотри… А ты русский, молодой, сильный. Стрелять наверняка умеешь.
   – Приходилось. Из ружья по уткам.
   – И не только по одним уткам сможешь… Вот скажи мне, скажи – если… если Гитлер на нас нападет… А ведь может напасть, а?
   – Может.
   – Если Гитлер нападет, ты сможешь защитить нас, никчемных евреев?
   Которые ничего хорошего тебе не сделали, но и ничего плохого тоже. Потому что мы просто человеки. Только другие, чем вы – русские. Сможешь?
   – Смогу, – уверенно ответил Иван. – И тебя защищу, и твою Сару и все твое семейство…
   Вадровник не стал его поправлять: он знал, что для русских все еврейки останутся Сарами.
   – Всех защитим. А потом врага разобьем. Энтой самой, как ее… Малой кровью. И могучим ударом. Не сумневайся…
 //-- * * * --// 
   – Нет, Мордух, ты сегодня таки не в себе, – продолжала бушевать Шифра.
   – Постыдился бы в таком виде являться перед своими детьми!
   Вошедший Вадровник, стремясь растянуть минуту торжества, прятал сокровище за спиной.
   – Общаясь с гоями, сам стал хуже их! Ну куда это годится! Напиться водки накануне Пейсаха, до первого пасхального сейдера! Реб Мордехай Вадровник, ты не еврей!.. Дети, он вам вовсе не отец!.. Ты не еврей и даже не гой. Потому что даже они не пьют водку перед своей пасхой. У них этот самый, азохенвей… – она забыла нужное слово. – Фост!
   – Пост, мама, – поправила Фейга.
   – Пост или фост, неважно! Ты опустился так, что скоро в самом деле перестанешь быть евреем.
   – А ну, бросайте свои вилки и ложки, – весело закричал Мордух. – Шифра, скатай обратно это старое тесто, пусть оно себе киснет для булочек. Я очень люблю твои булочки! А ты делай новый замес! И сейчас у тебя получится кошерная маца! Наикошернейшая таки! какой нет даже у Житомирского раввина! Вот!!!!
   Шифра обрадованно схватила долгожданную машинку.
   Через несколько минут было замешано свежее тесто. Которое простояло меньше позволенных Моисеем восемнадцати минут. На еще раз отскобленный и чисто вымытый стол легли новые листы. И началась спорая работа.
   Раскрыв рот от восхищения, Хаим-Гирш наблюдал, как мелко и золотисто взблескивают зубчики машинки, оставляя за собой безупречные ряды квадратных дырочек. Мордух смотрел на сына и впервые подумал, что любимые им марки не с животными, городами или спортсменами, а именно с самолетами и дирижаблями – не случайность. И тут же осознались случаи, когда тот пробирался в мастерскую и так же, затаив дыхание, завороженно смотрел на работу металлических частей старого «Зингера». Неужели младший из Вадровников, нарушив еврейские привычки, пойдет по пути инженера или даже конструктора?…
   Ловко разрезая продырявленные листы на квадраты, Шифра укладывала их на противни перед печью.
   При этом не прекращая поносить мужа всяческими словами. Шифра пилила его беспрерывно на протяжении двадцати с лишним лет. Всегда находя новые и новые поводы для упреков. Мордух привык не замечать. Брань жены казалась таким же привычным фоном бытия, как журчание ручья за огородом или стук кухонных ходиков. Если бы Шифра вдруг замолчала, то он бы испугался, решив, что она тяжело заболела.
   Поэтому, распираемый хмельной гордостью за себя и за русского парня, оказавшегося настоящим человеком – Мордух сбегал в мастерскую. И схватил свою скрипку.
   Не Скрипку с большой буквы, купленную будущему гению Изе – дорогую и тонкую, покоящуюся в бархате футляра. А старую, исцарапанную, висящую на простом гвозде. На которой он сам в свободные минуты наигрывал «Идише маме» или «Купите папиросы», растекаясь в мелодиях всей тоской своей еврейской души.
   Но сейчас Мордух весело ударил смычком по струнам.
   Сейчас ему хотелось радости и веселья – такой радости и такого веселья, которые позволили бы забыть все неудачи – хотя бы на время.
   Чувствительный Изя, обладавший абсолютным слухом, скривился – как от зубной боли – и убежал к себе, едва завидев отца со скрипкой в руках. Мордух не обижался на сына: в самом деле, его неумелая игра могла лишь оскорбить ухо подлинного музыканта. Тем более, сейчас ему вообще казалась безразличной реакция окружающих. Источник радости кипел в нем самом.
   Играя и пританцовывая вокруг большого стола, мешая всем, и едва не сбивая с ног маленького Хаим-Гирша, он грянул залихватскую, полную надежд песню о том, что жив еще отец и не умер Израиль, и вообще все впереди:

     Од авийну хай!
     Од авийну хай!
     Ам Исраэль,
     Ам Исраэль,
     Ам Исраэль
     Хай!..

   Шифра кричала уже совершенно справедливо, что он мешает ей катать листы и лучше бы он шел петь и плясать в мастерскую, а еще лучше – прямо на улицу. И не просто так, а со шляпой – и тогда, возможно, прохожие накидают целую гору серебра или даже бумажек, лишь бы только он перестал орать, как старый мартовский кот.
   Счастливый Мордух не обращал внимания.
   А большелобый Марик, лишенный слуха и вообще абсолютно немузыкальный, подпевал по-петушиному. И даже приплясывал, ухватив себя подмышками, пытаясь изобразить старый еврейский фрейлехс, хотя ритм песни этого не позволял. И Мордух с особой остротой чувствовал, что хотя для него все дети одинаковы, но именно средний сын – упертый в медицину Марик – любит отца сильнее других…

     – Ам Исраэль – хай!..

 //-- * * * --// 
   – Послушай, Мордух, – спросила Шифра, когда раскатанная и проколотая маца тихо жарилась в печи. – Так кто был тот гой, что к тебе приходил?
   – Это был не гой, – возразил Вадровник.
   – Тот самый, что обещал тебе сделать машинку для мацы?
   – Это был не гой, – повторил он.
   – Не гой? Но он таки был абсолютно не похож на еврея. И к тому же, Мордух, не ты ли сам говорил, что ни один еврей не сможет сделать руками такую тонкую и сложную вещь?
   – Он не еврей.
   – Не гой и не еврей… разве так бывает?
   – Бывает. Он не гой и не еврей, а просто человек.
   – Человек… – повторила Шифра, не вполне понимая.
   – Да. Просто человек, – твердо ответил Мордух Вадровник.


   IV

   В комнате с зашторенными – на всякий случай – окнами призрачно потрескивали свечи.
   Не какие-нибудь расставленные огарки – у Вадровников, хоть и не для этого праздника предназначенный, горел настоящий ханукальный семисвечник. Который в качестве приданого принесла когда-то в семью дочь киевского раввина.
   Мордух соображал, что свечи на пейсах вроде бы не зажигают, или зажигают в строго определенные дни – но в последнее время все полностью перепуталось, никто не помнил точной последовательности обрядов, даже сама Шифра не все помнила.
   А портному нравились свечи – своим огнем и жарким потрескиванием они словно приближали его к богу… в которого о по обычным дня, конечно, не верил.
   Священной Торы – огромного свитка, перематываемого при чтении между двумя валиками – конечно, не сохранилось. Но несколько книг имелось, и Шифра читала их всю жизнь, и даже кое-что понимала.
   Сам портной не знал иврита, и жена помогала, подсказывая слова.
   И сейчас Мордух Вадровник, глава семейства и опора иудейской веры в доме, стараясь не сбиться, читал вызубренный наизусть текст:
   – Борух ато адэй-ной элэй-эйну мэлэх оэйлом, амейци лэхэм мин оорэц!
   Он примерно знал, что слова славят бога, который даровал им пищу и позволил вырастить хлеб, из которого испечена маца. Ровной горкой, темнея аппетитными корочками, она лежала наготове рядом с чарками спиртного, свертками горькой зелени, фаршированной щукой и другими яствами пасхального стола.
   Облаченный в белый молитвенный талес, с приглаженными волосами и даже расчесанной бородой, Мордух выглядел довольно солидно. И напоминал, пожалуй, самого настоящего раввина.
   Произнося непонятные слова, он раскачивался в ритм фразам. Хотя, возможно, этого не следовало делать. Молящиеся иудеи раскачиваются, чтобы отстраниться от окружающего, сконцентрироваться и не думать ни о чем, кроме бога. Однако пасхальный сейдер – это не молитва, а благословение. Но Мордух решил, что лишнее усердие не пойдет во вред; тем более, что и облачение не было полным: в вещах маленькой Шифры, помимо ханукального семисвечника, потрепанных книг и почти нового талеса не оказалось ритуальных ремешков. Которые раздобыть сейчас, в тридцать восьмом году, было труднее и опаснее, чем живого крокодила.
   И если б господь решил придраться к Мордуху Вадровнику, то он сумел бы это сделать без проблем. Но портной надеялся, что в такой торжественный день даже суровый еврейский бог проявит снисходительность.
   Мордух произносил заученное благословение, а сам в это время думал – интересно-таки, отмечает ли Пейсах нарком Моисей Моисеевич Каганович? Чей портрет красовался на расправленной и аккуратно сложенной газете из-под машинки. Наверное, нет – ведь он имеет достаточно, чтобы просить бога о чем-то еще. Нарком – это бесплотный небожитель, которому ничего не нужно. Поскольку уже все есть и так.
   И если бы, к примеру, он, маленький смоленский портной Мордке Вадровник каким-то образом пришел к Кагановичу и обратился бы к нему на полузабытом, но все-таки родном идиш, то нарком наверняка посмотрел бы на него недоумевающе. А потом сказал строго, кося на висящий за спиной портрет товарища Сталина:
   – Товарищ! Здесь вам-таки наркомат, а не синагога. И извольте выражаться на понятном языке!
   Мордух встряхнулся. Получалось, что священнодействуя, он попутно размышляет о совершенно посторонних вещах. Это никуда не годилось. И бог – если он вообще существует… – перестанет слушать.
   Но ведь он не просил у грозного творца ни богатства, ни благ. Лишь подтверждал свою верность ему. А если уж все-таки просил, так самую малость, на какую способен человек: чтобы оставалась живой и невредимой его семья…
   Шифра, вечно ругливая и только сейчас затихшая – но единственно нужная ему.
   Фейга – стройная и красивая, с тонким носом горбинкой, страшно похожая на мать в юности. Она, конечно, не верит ни во что. Но для нее происходящее – не религиозное отправление. В данный момент она не комсомолка и не без пяти минут учительница, которой вести детей по светлым путям коммунизма. Сейчас она – просто женщина. Будущая еврейская мама, чьи узкие плечи понесут ношу, взваленную богом на избранный народ. Ведь неизвестно, скольким еще поколениям предстоит закончить путь в изгнании, прежде чем нация обретет родину. А пока евреи разбросаны и гонимы – на кого, как не на их матерей ложится великое и суровое бремя? Воспроизводить и приумножать иудейский род, не дать ему загинуть среди чужих равнодушных людей…
   Высокий, худой Изя. Нервный, как положено человеку искусства. Он ко всему относится всерьез. Шепчет вслед за отцом, пропускает таинство сквозь себя. Мордух не раз слышал, как дорогая скрипка в тонких Изиных руках печально выпевает нечто похожее на привычные еврейские мотивы – и в то же время совершенно новое. И дай бог, Израиль Вадровник, выучившись по-настоящему, станет не просто скрипачом, а композитором. Ведь он чувствует душу своего народа.
   Голубоглазый, в бабушку по материнской линии, Марик – абсолютный атеист. Будущий врач, постигающий природу во внутреннем строении, не может быть иным. По сути дела, он уже не еврей, а гражданин мира. Учась в школе, свободно знает латынь, зато ни слова не понимает на идиш. Его не интересует умирающий язык, который не принесет пользы на будущем научном пути. И сейчас он изнывает от тоски. Ему скучно слушать непонятную галиматью – но он любит отца и согласен оторваться от книг, если того требуют обстоятельства.
   Хаим-Гирш… Он вообще слишком мал, чтобы что-то воспринимать. Но от его присутствия Мордуху делается еще теплее на душе.
   Вот они тут, вокруг стола – его дети.
   Их с Шифрой дети.
   Дети несчастного народа Израиля, волею судьбы разбросанного по земле.
   И лишь в отдельные часы, по расписанию священного месяца нисана, собирающиеся около одинаковых столов, чтобы преломить мацу.
   Чтобы почувствовать себя евреями. И подкрепить веру в грядущее – хотя бы когда-нибудь – счастье.
   – Борух ато адэй-ной элэй-эйну мэлэх оэйлом ашер кидшону бэмицвэйсов вэцивону аль ахилат мацот!
   Мордух Вадровник еще раз обвел затуманившимися взором свою семью.
   – …Ахилат мацот!
   В будущем году в Иерусалиме…

   2004 г.