-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Людмила Зыкина
|
| Жизнь как река
-------
Людмила Зыкина
Жизнь как река
Глава первая
ОТ КАНАТЧИКОВОЙ ДАЧИ ДО ХОРА ПЯТНИЦКОГО
Я считаю, что человек создан для того, чтобы приносить радость другим людям. А когда он творит какие-то гадости, то делает это от беспомощности. Слабый, не уверенный в себе человек способен сделать в порыве много чего плохого. По-моему, таких людей надо лечить. Никогда не надо злиться. Злость и зависть – эти чувства присутствуют из-за слабости. Сильный человек никогда ими не воспользуется.
Я – человек сильный. Еще когда девчонкой была, проверяла свою силу. На Канатчиковой даче, где я родилась и до 22 лет прожила и где раньше Москва заканчивалась, а теперь только начинается, центр почти, была река Чура. И рядом – заводь такая. Пиявок там было полно. И я становилась туда ногами и ждала, пока мне в ноги эти пиявки впиявятся. Хотела себя испытать. Так ко всем эти твари цеплялись, а ко мне – нет. Не знаю, почему, но так было. И я, в общем, всю жизнь себя испытываю. Ну и жизнь меня, конечно, испытывает на прочность. Что в юности, что сейчас, на склоне дней.
Жизнь у меня была долгой, но кажется все-таки очень короткой. Иногда утром просыпаешься – и кажется, что вчера вечером заснула в родном доме, вернее – землянке, на окраине столицы.
Бабушка моя из-под города Скопина, из деревни Лопатино. Это неподалеку от есенинских мест, на границе Московщины и Рязанщины. Много лет все собиралась я туда съездить. Мечтала увидеть родину бабушки, да все не выходило. Наконец поехала. Никого из знавших бабушку в деревне уже не осталось.
А была она – песельница.
Пела бабушка, как сама любила говорить, «нутром»; песня буквально клокотала внутри, хотя бабушка (голос у нее был, помню, небольшой) почти никогда не повышала голоса.
Пела она удивительно, и была песня для нее отрадой, отдушиной в трудной, порой нерадостной жизни.
Когда умер дед и гроб его поставили на стол в центре комнаты, бабушка не плакала – она запела вдруг высоко, скорбно и протяжно. Я дернула ее за юбку: «Как тебе не стыдно, бабаня?!» Ничего она мне не ответила.
Потом уже, когда вернулись все с кладбища, помыли, как заведено, руки, сели помянуть деда, сказала она мне: «Песня, Милуша, лечит всякую тоску-печаль…»
Она и говорила-то тихо, неторопливо, но все ее уважали, слушали, боялись; заключалось в ее речи что-то весьма и весьма основательное, значительное…
Были у бабушки «в запасе», в неисчерпаемой певческой ее кладовой замечательные подголоски.
…Пока подходит тесто, бабушка, высокая, статная, в опрятном сарафане, легко, неслышно ступает по половицам, точно летает, и напевает, напевает, поет не умолкая:
Соловей кукушку уговаривал…
Мне очень нравится, как она поет, я уже все песни ее выучила наизусть и сама тайком пробую петь.
…Так и стоит перед глазами воскресное то утро в небогатом нашем дому. Хлопнула дверь – мама пришла с дежурства. Не передохнула, пошла помогать свекрови…
Являются вместе с отцом родственники и садятся за стол. Я сижу смирно, жду конца застолья: ведь самое интересное не сейчас – потом, когда начнут петь.
А они все не начинают, все говорят про свое, взрослое, неинтересное…
Вот скромный пир наш окончен. Пора же им запеть – я от нетерпения места себе не нахожу. Бабушка наклоняется к маме, что-то шепчет ей на ухо. Та улыбается, что-то негромко говорит отцу, и все смотрят на меня. Ну, что же они томят, не начинают, в самом-то деле?..
– А ну-ка, Милуш, давай запевай! Как я тебя учила!..
Бабушка говорит мягко, ободряюще, но в то же время настойчиво.
Я даже не поняла вначале, чего от меня хотят. Как это – запевать?
Выпрямилась, напряглась. Голос у меня слабенький, тоненький, хрупкий, но я отчаянная; мама говорит: сидит в тебе какой-то чертенок, покоя не дает.
Как-то в школе – еще до войны – получила я билет на новогоднюю елку в Центральный парк культуры и отдыха. Пришла – и сразу позабыла и аттракционы, и игры, и самого Деда Мороза: увидела парашютную вышку. Маленьких туда не пускали; но я подтянулась, встала на цыпочки, и меня пропустили. Прицепила парашют и вдруг в самый последний момент чуть не струсила: показалось, что разобьюсь. Но бояться некогда было: зря, что ли, я с таким трудом проникла на осоавиахимовскую вышку?.. Зажмурилась – и открыла глаза уже на земле.
Прыгала я с вышки и с аэростата раз пять; последний – уже в войну.
Была я рослая, спортивная девчонка, носила значок ГТО первой ступени – помните, еще на цепочках? Играла и в волейбол, и в футбол, и даже в хоккей. Летом с велосипеда не слезала.
Ни в чем не хотела уступать мальчишкам; обожала – честное слово! – копаться в моторах; после войны даже на мотоцикле трофейном носилась по Черемушкам. И каждый самолет провожала взглядом…
Через много лет выпало мне счастье дружить с летчиками-космонавтами Юрием Гагариным, Валентиной Терешковой, Павлом Поповичем, Виталием Севастьяновым.
Нельзя сказать, что у меня было беззаботное детство: жили трудно, иногда голодновато, но дружно. Мама работала санитаркой на знаменитой Канатчиковой даче – в психиатрической больнице имени Кащенко. Главный врач больницы (фамилия его, кажется, была Каганов) очень любил искусство, музыку, песню.
Самодеятельность больничного клуба была в Москве заметна: и танцоры славились, и чтецы, и певцы. Потом я наших девочек-танцовщиц встречала и в «Березке», и в ансамбле Игоря Моисеева. А преподавала хореографию в клубе бывшая солистка Большого театра. «Гремели» и певицы наши – Инна Гаврина, Надя Чистова. И теперь вспоминаю я голос Надин, необычайный по тембру, с уникальными низкими обертонами.
Я стала ходить в клуб – не петь, а танцевать, даже в драмкружке участвовала. Первой обратила на меня внимание наша соседка Антонина Ивановна Кормилицына. Антонина Ивановна была полная, высокая, особенной легкой стати. Ездила на велосипеде – это и сейчас, поди, редкость для взрослой женщины, а тогда и вовсе было в диковинку. Садилась на свой велосипед удивительно женственно, грациозно и амазонкой неслась по нашим черемушкинским проулкам.
Она любила петь – и не только песни, а помню, разучивала с кем-то даже дуэт Лизы и Полины из «Пиковой дамы».
Почему-то очень верила в меня, в мой голосок и говорила, бывало:
– Есть у тебя огонек, который не у всех зажигается…
Первая она учила меня самым что ни на есть элементарным вещам – как ходить (не на сцене, в жизни), не размахивать руками, не сутулиться, не горбиться.
Я всегда стараюсь быть такой, чтобы людям около меня было весело, а самое главное – душевно.
Очень любила своих родителей, мама для меня была эталоном жизни. А папа хотел, чтобы я была летчицей. До последних дней: «Почему ты не летчица?» Я ему говорю: «Папа, ну я ж пою, и меня слышит весь народ». А он говорит: «А я хочу, чтобы ты над народом летала».
Никогда не забуду, как я первый раз съехала с нашей горки на Канатчиковой даче, причем на бочарах. Это некое подобие лыж, которое сотворили мне из различных частей простой бочки местные ребята. Жили мы не так уж и богато, но мне очень хотелось, чтобы папа купил настоящие лыжи. В один из зимних дней, рано утром, когда папа уходил на работу, я повела его показать, как катаюсь с горки. Было мне тогда лет шесть-семь. Взобралась я на вершину и съехала вниз, даже не упав ни разу. Не знаю, может быть, от испуга. Тогда отец сказал мне: «Ладно, дочура, куплю я тебе сегодня лыжи».
Осталась у меня от той поры одна-разъединственная фотокарточка: косы, прямой пробор. И дата – 1941-й год…
С того памятного утра, с 22 июня, переменилась моя жизнь: война, бомбежки, зажигалки, ночные дежурства. Заводской цех, а вместо обычной – школа рабочей молодежи.
Никакого особого героизма не было в этом – просто отец ушел на фронт, а иждивенческой карточки нам не хватало! Мама как была санитаркой, так и осталась.
Не буду вспоминать все подробности быта тех лет. Расскажу лишь о том, что связано с главной темой книги – с ПЕСНЕЙ.
Рядом с домом нашим, у Окружной железной дороги, устроили общежитие медицинских сестер и санитарок – «милосердных сестер», так называли их старые солдаты. Стояло первое, жаркое, грибное лето войны; на путях стояли эшелоны. В больницу, ставшую военным госпиталем, каждый день привозили раненых.
Красноармейцы забегали «на огонек» к девчонкам – медсестрам и санитаркам. Устраивали угощение – чай да баранки, приглашали соседей. Я тоже приходила, забивалась в уголок. Грустными были те «посиделки» – назавтра молодые ребята возвращались в части свои, терялся их след.
Как-то на «посиделках» я взяла гитару и запела. Пела и старые, бабушкины, мамины, и новые, военные: «На позицию девушка провожала бойца» и «Синий платочек». Выздоравливающая команда – первые мои слушатели и ценители – одобрила: «Подходяще поешь!»
А через несколько месяцев стало совсем не до песен – поступила я на станкостроительный. Ученицей токаря. Прибавила себе два года – иначе бы не взяли.
Дорогой мой Московский станкостроительный имени Серго Орджоникидзе!…Давно уже строгие столичные власти наложили запрет на фабричные гудки. А в те дни по всей окраине, от фабрики к фабрике, от завода к заводу, пели, перебивая друг друга, гудки – торжественно и чуточку тревожно.
Утро, смена. Тысячи людей заполняли и Донской, и Люсиновку, и Шаболовку. К остановке, гремя, подходили набитые до отказа трамваи, и редко кто не сходил у заводских ворот.
Шли слесари, механики, токари. Шла к проходной и я – ученица, а потом токарь Зыка по-заводскому…
Ничего теперь не узнать в родном цехе. Стены только, может, и сохранились.
До станка я не доставала. Ставили стеллаж, чтоб выше было… И все время хотелось спать. Однажды, чтобы не заснуть, запустила соседний станок. Пришел мастер, посмотрел, а токаря Зыкиной не видно… Но норму перевыполнила, и вручили мне четыре красных флажка как ударнице.
Прислали как-то мальчишек-учеников. Наплакалась я от них, непутевых… Один говорит: «Спляши, Зыка, чечетку – тогда и будем тебя слушаться». Пришлось выучиться чечетке, сплясать…
Всякое бывало. Но и сейчас, объездив полсвета, прихожу я на завод… К своим – не по путевке и не для киносъемки – по самой искренней душевной потребности. И пропуском заводским горжусь.
Пришел сорок пятый, год Победы.
Был один из тех немногих концертов, что остаются в памяти, что оставляют след в душе.
Очень хотелось мне, шестнадцатилетней, быть красивой в тот день, в тот год Победы; достала брошку, заколки – все самое простенькое, самое дешевое; причесывалась, бантики гладила. Подружек просила оглядеть: все ли нарядно, все ли празднично? Чувствовала какой-то озноб, волнение – все-таки победный концерт. Пела – как сейчас помню – «Познакомил нас», «Огонек», затем взяла гитару, исполнила «Бежал бродяга» и даже «жестокий» романс «Вернись». Мне и в голову тогда не приходило, что построила я выступление так, как могла бы, скажем, и сегодня: все жанры присутствуют – и народная песня, и советская, и романс.
В концерте том одна я представляла песню, были чтецы, танцоры, музыканты и еще кто-то – чего только не выдумывали мы!.. Было у нас и кино, по-моему, и план был по выручке – но после фильма, за полночь, мы репетировали!..
Мама слушала нас и иногда в шутку говорила:
– Свой хор Пятницкого…
Была она, мама моя дорогая, малограмотная, едва выучилась расписываться, но знала, что есть на свете высочайший, благороднейший образец, эталон народного пения – хор имени Пятницкого…
И когда из черной радиотарелки доносились захаровские песни, замирала она, слушала с благоговением. Хор этот и для меня – святыня.
Ни она, ни я, ни подружки мои и не думали, что когда-нибудь я, Люська Зыкина из черемушкинской самодеятельности, буду петь у самого Захарова.
Но сначала довелось мне познакомиться с настоящей профессиональной певицей – солисткой филармонии Еленой Сергеевной Вяземской. Она случайно увидала, как я пляшу, как частушки «сыплю», и сказала мне:
– Будем работать в кино перед сеансами…
Слово «работать» означало для бабушки, для матери, для отца моего, для меня только одно: что-нибудь делать руками – точить втулки и шпиндели, тачать рукавицы, шить гимнастерки, сеять и убирать хлеб… Петь да танцевать – какая же это работа?! И вот в нетопленом фойе кинотеатра «Художественный» узнала я, что и петь и танцевать – тоже работа. Елена Сергеевна надевала концертное платье с голыми плечами (в фойе от холода пар стоял, как в бане) и пела «Синий платочек» и другие популярные песни. Потом я плясала: проходила с платочком «русскую» и «докладывала» частушки. Хлопали отчаянно… За песню и за танец давали нам в ту зиму самое драгоценное – хлеб. Выступали мы потом и перед ранеными.
В нашей с Еленой Сергеевной «бригаде» несла я, так сказать, хореографическую нагрузку. Но как-то заболела – простудилась моя старшая напарница, и в госпитале Вишневского пришлось мне заполнять всю программу: и «Синий платочек», и частушки, и чечетка, а еще «Липа вековая» и «Матушка моя, что во поле пыльно?»
Зачастила я с гитарой в госпитальные палаты…
Когда приближалось тридцатилетие нашей Победы, я готовила программу – «Песни и стихи войны». Искала хронику, бесценные кадры тех военных лет – она должна была помочь нам в исполнении песен этой программы.
Неотступно глядели на меня с давнего плаката глаза женщины в суровом темном платке. Надолбы и противотанковые «ежи» из сваренных трамвайных рельсов на заснеженном Садовом кольце. Колонны грузовиков на улице Горького. Полки ополчения, что, сбиваясь с непривычного для штатских людей строевого шага, идут по Москве осенью сорок первого. Черные стволы орудий, приготовившихся к залпу.
И вдруг по всему гигантскому фронту по команде «Вперед!» оживает снежная равнина, полушубки смешиваются с белыми маскхалатами.
Вот он выстрелил и упал на снег – новобранец двадцать третьего или двадцать четвертого года рождения… И молоденькая медсестра склонилась над ним. Русское, широкое, освещенное светлыми глазами лицо. И – скуластое, азиатское. И – лицо кавказца… «Что за наваждение, – подумала я, – на экране – моя жизнь». Помню танкиста Сергея, обгоревшего, в пропитанных кровью бинтах. Я пела ему, еле живому, когда смерть, казалось, стояла уже у изголовья. Он долго молчал, а потом с трудом разжал губы и тихо вымолвил: «Ты будешь артисткой… Это точно… Я тебя слушал и думал, что смогу выжить. Я буду жить!» Я долго тогда стояла, не в силах шелохнуться. И плакала.
После войны стала я ходить каждый вечер в совхозный клуб Черемушек.
Сестры Шура, Нина и Зина Александровы и я вчетвером ухаживали за нашим баянистом Павлом. Ухаживали наперебой, но без ссор и ревности – лишь бы играл, лишь бы сочинял песни. Сами придумывали слова частушек и лирических подпевок. Пели их, провожая друга друга. Дорога наша шла через пруды. А над прудами склонились к воде большие раскидистые ветлы.
Я про ветлу написала стихи, а Павел подобрал мелодию. Все меня поздравляли.
– Павел в тебя влюблен, в малолетку!..
А я от счастья готова была поэмы сочинять… Но любил дорогой наш баянист совсем другую, взрослую девушку.
Наша школа рабочей молодежи помещалась на Серпуховке; там тогда играл Театр имени Моссовета – я все спектакли, наверное, пересмотрела.
Как только успевала – производство, танцы, кружок, клуб, школа, театр?
Но, несмотря на участие в художественной самодеятельности, увлечение песнями, танцами и театром, я и думать не думала, что стану артисткой. Актер, считала я тогда, – это избранный, особый, не похожий на обычных людей человек.
А все-таки неудержимо тянуло меня в клуб!
Был он маленький, невзрачный, с низкими потолками. Но нам казался дворцом. Чистым, светлым, высоким. Приходила сюда молодежь из соседних совхозов, рабочие, школьники… Сами убирали, надраивали до блеска полы. А как он светился в праздники, наш приветливый и уютный клуб!
Руководил им Михаил Нариньян. И хоть рядом был другой клуб – кирпичного завода – с огромной по тем временам сценой, с просторным и светлым фойе, со всей округи шли к нам.
Сколько сыграли мы концертов, поставили спектаклей! Даже устраивали – это в послевоенную-то разруху! – вечера мод. Ни о каких дорогих тканях, конечно, и не мечтали.
Простой ситец и то купить было трудно. Многие наши девчата работали в пошивочных мастерских и вот к таким вечерам шили обновы, придумывали всякие вытачки да бантики…
Концерты были для нас и житейским подспорьем. Раз в неделю мы давали платное представление, и весь сбор шел на театральные костюмы, на туфли; иногда устраивали себе «пир» – кипяток с сахарином, булкой и чайной колбасой.
Был у нас в черемушкинском клубе певец-тенор Валя Гуляев. Пел он отменно, и приняли его в хор Пятницкого. Уж и женился он, отбился от нашей девичьей компании, но иногда, по старой памяти, забегал в клуб, звал:
– Покажитесь у нас, спойте!
Как-то поехали мы с подругами в центр, в кино. На площади Маяковского висели объявления: «Конкурс в Хор русской народной песни имени Пятницкого». Девчонки подзадоривали:
– Попробуй! Слабо, небось?
Я с ними даже на мороженое поспорила. Ведь песен-то я знала много.
Постучалась, вошла в зал для прослушивания, рассказала о себе. Но надо же, какая обида, опоздала – уже второй тур.
– Какие же ты песни знаешь, девочка? – спросили меня.
– Да все, – не задумываясь ответила я. Подошел Захаров – тот самый, чьи песни пела вся страна, а за ним Петр Михайлович Казьмин – один из тогдашних руководителей хора, племянник самого Пятницкого.
– В какой тональности петь будешь? Что такое тональность, я толком не знала и страшно смутилась. Но тут черемушкинский чертенок словно подтолкнул меня, и я запела:
Уж ты сад, ты мой сад,
Сад зелененький…
– А повыше спеть можешь? – поинтересовался Владимир Григорьевич Захаров.
– Могу.
– А пониже? Тоже можешь? Я спела.
– А где ты работаешь?
– В швейной мастерской.
– Переходи к нам.
– А у вас разве есть пошивочная?
– Да я не об этом. Петь в хоре будешь.
– А разве за это деньги платят? Захаров улыбнулся, а члены комиссии рассмеялись.
Через два часа посмотрела – не поверила; в списке моя фамилия первая! Подошла к секретарю, чтобы проверить, – вдруг ошибка, а та говорит: «Поздравляю. Из полутора тысяч тебя приняли да еще трех парней».
Судьба моя была решена. А в пошивочной нашей об этих «приключениях» почти никто не знал. Посвящена в них была только подружка моя Тоня, жена Вали Гуляева.
Пришла я к директору сама не своя от счастья, в руках письмо-просьба откомандировать меня в хор. И подпись – В. Захаров.
Но отпускать так просто не хотели – избрали меня незадолго до того комсоргом.
Прибежала домой – смотрю, мама согнулась над корытом, стирает. Я с порога:
– Мам! Я теперь артистка…
– Какая еще артистка? Горох ты зеленый, а не артистка.
Но потом вытерла руки, прочитала письмо. Никак не укладывалось у нее в голове, что я буду петь в хоре Пятницкого. Ведь принимают туда самых талантливых, самых голосистых…
И все-таки и бабушка, и мама до конца моих восторгов не разделяли. Неужто это специальность – петь? Разве что потеха, развлечение.
В то нелегкое послевоенное время страна щедро поддерживала артистов. В пошивочной я получала одну-единственную рабочую карточку, а став хористкой, принесла маме и карточку ИТР, и какие-то талоны в столовую, и лимитные… Вот тебе и развлечение!
Шло время – и пела я, и запевала, и за границу успела с хором съездить.
И вот как-то раз привезла я маму на концерт, усадила в партер поближе. А сама со сцены все поглядываю на нее. Но нет, видно, не верила она в меня. А может, просто не хотела «баловать»…
…Стою, в десятый раз тяну гаммы, уже чуть не плачу, а концертмейстер Наталья Михайловна выговаривает:
– Детонируешь, Люда! Повыше возьми!
А я только-только разобралась, что такое «тональность» и что значит выражение «голос летит» или «не летит».
Как-то для себя попробовала я запеть все тот же «Уж ты сад, ты мой сад». Взяла на октаву выше, чем положено, – даже сама испугалась. Оглянулась, не услышал ли кто ненароком. И, пожалуй, с того самого момента утвердилась во мне дерзкая мысль – раз попала в хор, то будь первой, солисткой!
В книге, изданной к юбилею хора, отыскала себя на фотографии: четвертая справа в первом ряду. Годы, проведенные в хоре Пятницкого, самые дорогие и, наверное, самые важные для меня. Ведь я работала у Владимира Григорьевича Захарова. Это он вывел меня на профессиональную сцену, сделал артисткой.
Отношение его ко мне было по-отечески теплым и трогательным – от самого первого, радостного дня, когда он, заговорщически подмигнув Петру Михайловичу Казьмину, допустил меня к конкурсу, и до того, самого грустного, когда я прощалась с ним, расставшись с хором.
Помню, как после смерти моей мамы он подошел, ласково обнял за плечи:
– Чем тебе помочь?
А тут, как на грех, пропал голос – вероятно, от нервного потрясения, от первой настоящей беды. И я не то чтобы петь, даже говорить громко не могла. Два месяца Владимир Григорьевич не хотел верить, что я потеряла голос, звал врачей, подбадривал, поддерживал как мог.
В его характере проявлялось много хороших качеств: с одной стороны, это требовательность, серьезность, озабоченность, с другой – открытость, простодушие, доброта. И во всем этом – какая-то особая самобытность. Он как бы аккумулировал в себе лучшие черты российского народа. И такими же народными были его произведения.
Всего он написал не так уж много песен – не более ста. Но зато каких песен! И как не похожи они были друг на друга! Каждая «песенная картинка» решалась в индивидуальном творческом ключе. Он постоянно совершенствовал голосоведение, отшлифовывал каждый такт, выверял гармонию, ритм, инструментальное сопровождение. Его художественное мастерство сродни таланту русских народных умельцев, выпускающих из рук своих диковинные по чистоте, тонкости и красоте произведения.
Захаров искал новое всю жизнь. Его воображение захватывали самые различные темы и формы их воплощения! Кто не знает каскада лирических, величальных, шуточных захаровских песен! Мелодический дар, безукоризненное владение интонацией, песенным напевом позволили композитору взять высоты, прежде недосягаемые. В соавторы Захаров брал М. Исаковского, А. Твардовского, С. Михалкова. Он отлично понимал ценность образного и вдохновенного поэтического текста и всегда стремился подчинить поэтический строй песни своему музыкальному замыслу. Часто Владимир Григорьевич видоизменял стихи для песен, переставлял строки, допуская повторы отдельных слов или даже слогов. При этом они не теряли подлинной оригинальности, сочности и свежести содержания. Захаров был чрезвычайно требователен к поэтическому произведению и отбирал для себя только то, что отвечало его вкусу и наклонностям. «Он мог даже иной раз положить на музыку и не первоклассный текст, – писал Исаковский в воспоминаниях о Захарове, – но никогда не взял бы стихов, чуждых ему по своим художественным качествам. Поэтому он легко мирился с тем, что некоторые мои стихи, почему-либо не увлекавшие его, попадали к другим композиторам. Но очень сожалел, что не написал в свое время песни «Расцветали яблони и груши».
Захаров считал песенное искусство «большой ответственной трибуной». Вот почему он относился к нему чрезвычайно строго, не терпел скороспелости. Поэтому-то из-под его пера не вышло ни одного незавершенного, сырого произведения. В год он писал две-три песни, лишь иногда больше. Но всегда писал легко, заразительно, как правило, несколько вариантов. Бывали случаи, когда песня «не шла» и исполнение ее оставляло желать лучшего. Тогда она безжалостно возвращалась на письменный стол для доработки, а в иных случаях упрятывалась и в ящик стола – «для архива».
Когда Владимиру Григорьевичу говорили, что та или иная его песня заслужила всенародное признание, он обычно отвечал:
– Даже лучшие песни мы не имеем права называть народными до тех пор, пока они действительно прочно не войдут в народ, не будут признаны им, не выдержат испытание временем.
Песни Захарова выдержали такое испытание и стали поистине массовыми, народными в самом высоком смысле этого слова.
Репетиции его носили особый характер. Он беседовал по душам, «за жизнь», об искусстве, о песне и затем как-то незаметно, специально не настраиваясь, предлагал одну, вторую, третью песню, обсуждал их еще и еще раз и делал необходимые выводы. Его непринужденность в процессе работы способствовала тому, что нелегкий подготовительный труд приносил исполнителю удовольствие, радость.
Владимир Григорьевич отличался изумительным тактом, никогда не перебивал собеседника ни в разговоре, ни во время пения. А только потом делал замечания, разъяснял, вносил поправки.
Захаров тщательно обрабатывал детали хоровой и инструментальной фактуры, добиваясь богатства и наполненности звучания. Он писал мелодию так, что певцу или певице хотелось ее петь, показывая все возможности своего голоса. Вот почему песни Захарова исполнялись всегда с охотой.
Композитор вносил в них множество поправок и изменений даже после того, как они звучали со сцены. Бывало и так – принесет он ноты, а солисты хора говорят: не поется, музыка холодная.
– Сами вы холодные, придиры, – полушутя-полусерьезно бурчал Захаров, но ноты забирал с собой домой на переработку. И на следующий день приносил новый вариант, который снова браковался ведущими исполнителями. Так проходило немало дней, репетиций, прежде чем песня появлялась на свет, обретая популярность.
Теперь с «высоты прожитых лет» я вправе сказать, что мое приобщение к русской песне началось в хоре имени Пятницкого. Хор стал для меня школой познания песни и секретов ее исполнения. И сколько нового, неожиданного, поучительного открыл Захаров в народной песне! Он требовал проникновения не только в ее сюжет, но и в смысл, глубинное содержание, представляющее собой органичное единство слова и музыки.
У Захарова я училась постигать «подходы» к песне, отбирать выразительные средства в соответствии с образным строем произведения, серьезно анализировать его, ибо без этого, считал Захаров, исполнитель превратится в бесстрастного иллюстратора мелодии и текста.
Распадутся внутренние связи, нарушится цельность песни. Он осуждал слащавую приторность некоторых певцов, сетовал на их дурной вкус, излишнюю жестикуляцию, подвывания и тому подобные «украшательства», которые мешают выявить истинную ценность народной музыки, требовал максимальной строгости и простоты исполнения.
– Мелодия песни должна литься потоком, – говорил он, – звуки должны словно нанизываться один на другой, тогда появится ровность темпа, устойчивость интонации.
Первостепенное значение придавал Захаров четкой дикции – основе русского пения. Он учил не только петь, но и говорить. Не просто объясняться на родном языке, а именно говорить. Чувствовать тяжесть, вес слова, его емкость, его происхождение. Владимир Григорьевич был воистину учителем русской поэзии, в которой он искал и находил множество удивительных примеров значительности слова. Можно сказать, что именно тогда, в годы работы в хоре, я поняла, что такое поэзия и как она необходима певцу. Стихи, знакомые с детства из школьных учебников и хрестоматий, вдруг начинали звучать по-новому, их образы обретали более глубокий смысл. Я стала чувствовать музыку стиха и музыку русской речи вообще. Иногда читала для себя вслух – училась говорить. Выписывала особенно полюбившиеся строчки, повторяла их на память, читала подругам. Так я проходила курс по истории русской поэзии. И когда через много лет мне захотелось составить специальную программу из старинных романсов, большинство их я уже знала по той гениальной поэзии, которая и вызвала к жизни прекрасную музыку.
Захаров по-отечески оберегал меня и от всего дурного, безвкусного, оскорбляющего девичью чистоту. В 1948 году с хором Пятницкого мне впервые довелось побывать за границей – в Чехословакии, на фестивале искусств «Пражская весна». Не помню сейчас, в каком городе мы шли ярким солнечным днем по аллеям парка. Был выходной. Молодые парочки целовались, нисколько не смущаясь посторонних глаз. И вдруг поодаль, за чахлым кустом я увидела, как парень не целовал девушку, а как-то странно к ней прижимался, совершая непонятные телодвижения. «Что это они делают?» – остановилась я, с любопытством глядя на происходящее. Захаров, заприметив сексуальную сцену, тут же скомандовал:
– Люда! Пошли, пошли отсюда. Ишь, эротики несчастные, нашли место для упражнений.
«Кто такие «эротики»?» – спрашивала я себя, но задать этот вопрос Захарову не решилась.
По рекомендации Захарова я начала наведываться в Третьяковку, смотрела старую живопись, портреты тех, кто жил в одно время с создателями песен. Я видела, как надо носить народную одежду, как убирать волосы, какие искать позы и движения. Этот интерес к другим видам искусства был рожден моими конкретными нуждами, открывал в то время прекрасные высокие миры, с которыми теперь уже не расстаться. Вот что такое большой учитель. Всякому ученику нужен наставник.
Вспоминаю, как он уходил с концерта мрачный, недовольный. Значит, завтра на репетиции будет «разнос».
– Вы же не пели, а вчерашнюю прокисшую кашу ели. Вам и есть не хочется, а надо, заставляют. Так вы и пели, с кислыми физиономиями.
Захаров считал, что хорист должен быть настроен на песню, иначе она не станет художественным творением.
Подчеркивая необходимость громкого звучания, он иногда заставлял:
– Спойте так, чтобы милиционер на площади Маяковского услышал.
Мужественный и вовсе не сентиментальный человек, Владимир Григорьевич, слушая иные народные песни, с трудом мог сдержать слезы.
Как-то неожиданно Захаров изъял из программы одну из популярных и любимых им песен «Зеленая рощица». Все недоумевали, а он отказывался объяснить, в чем дело. Только некоторое время спустя признался, что в те дни песня так глубоко трогала его душу, так волновала, что он просто не мог ее спокойно слушать.
…На памятнике, установленном на могиле В.Г. Захарова на Новодевичьем кладбище в Москве, высечены слова: «Я любил свой народ, я служил ему».
Другим человеком, оказавшим на меня сильнейшее воздействие в пору моей работы в хоре имени Пятницкого, была Лидия Андреевна Русланова.
Думаю, что трудно найти в нашей многонациональной стране человека, который не знал бы этого имени. Бесконечно счастливы те, кто работал вместе с ней, слушал ее песни, учился у нее подвижническому отношению к искусству.
По стареньким патефонным пластинкам я выучила все ее частушки и «страдания». А впервые встретилась с ней на концерте в 1947 году. Мы выступали в первом отделении, во втором должна была петь Русланова.
Я протиснулась к щелке у кулисы и увидела, как вышла на сцену и низко поклонилась публике царственная своим обликом Лидия Русланова.
Чуть поведя плечами, она «выдала» такую озорную частушку, что ее пение потонуло в веселом смехе и рукоплесканиях зала. А потом – никогда не забуду – мгновенно переменила всю тональность выступления: запела «Степь да степь кругом». Меня поразил ее жест – она только и сделала, что опустила концы платка на грудь да подняла руку – и уже бескрайняя зимняя степь предстала перед глазами…
Русская песня на концертной эстраде… Блистательные имена – Анастасия Вяльцева, Надежда Плевицкая, Ольга Ковалева, Ирма Яунзем… Среди них Русланова занимает свое, особое место.
Порой мне казалось, что память ее на песни – старинные плачи, причеты, страдания – неисчерпаема. Из своей «кладовой» она могла извлечь любой напев, любую мелодию – столько песен она знала с детства.
Говоря о русской песне, Лидия Андреевна преображалась буквально на глазах. Она ведь слышала такие хоры, такое многоголосие, которое только и сохранилось теперь на валиках фонографа в фольклорных фонотеках.
Русланова удивляла многих фольклористов – собирателей песни. Но она не просто хранила свои богатства, а дарила их людям.
Каждый раз, когда на эстрадах разных стран я слышу овации, обращенные к русской песне, я думаю о Руслановой, о ее бесценном вкладе…
Лидия Андреевна создавала, по существу, эстрадно-театральные миниатюры. Каждая ее песня превращалась в своеобразную новеллу с четким и выпуклым сюжетом.
В последние годы миллионы людей видели ее на телевизионных экранах. Она вспоминала свою жизнь, пела песни, снова и снова вела разговор со своими многочисленными корреспондентами-друзьями – фронтовиками, юными слушателями.
Было что-то неувядаемое в ней. Молодые глаза сияли, люди тянулись к ней сердцем, как к своей, родной, и это придавало ей силы.
В ее квартире на Ленинградском проспекте столицы я увидела прекрасную библиотеку, а в ней и библиографические редкости, и лубочные издания, и произведения классиков русской и мировой литературы. Неизменными спутниками Руслановой были Некрасов, Кольцов, Фет, Никитин, Пушкин, Есенин, Лев Толстой, Гоголь, Чехов… У этих мастеров слова она училась любви к Родине, к ее далям и просторам, к земле, на которой сама выросла.
В августе 1973 года Лидия Андреевна пела в Ростове. Когда «газик» выехал на дорожку стадиона и раздались первые такты песни, зрители встали. Стадион рукоплескал, и ей пришлось совершить лишний круг, чтобы все разглядели ее – одухотворенную и удивительно красивую.
То был ее последний круг почета… А потом в Москве тысячи людей пришли проститься с ней. Стоял сентябрьский день, багрянцем отливала листва в разгар бабьего лета, и золотились купола Новодевичьего. Она смотрела с портрета на пришедших проводить ее – молодая, в цветастом русском платке, в котором всегда выступала.
Я бросила, как принято, три горсти земли в могилу и отсыпала еще горсть – себе на память. Горсть той земли, на которой выросло и расцвело дарование замечательной актрисы и певицы.
В хоре появилось у меня неодолимое желание подражать уже завоевавшим известность солисткам.
Пятнадцатилетней девчонкой привезли в Москву к Пятницкому Сашу Прокошину. А через несколько лет ее услышала вся страна – лучшие песни были сочинены Захаровым именно для Александры Прокошиной.
Она запевала «Белым снегом», «Кто его знает» и многие другие. Михаил Васильевич Исаковский посвятил ей известные стихи:
Спой мне, спой, Прокошина,
Что луга не скошены,
Что луга не скошены,
Тропинки не исхожены…
У Александры Прокошиной было высокое сопрано широкого диапазона. И в исполнении ее привлекало особое благородство, так поют только в ее родных калужских деревнях.
В хоре Пятницкого пели три сестры Клоднины. Мне, конечно, повезло: я не только слышала их пение, но и многому у них научилась.
Три сестры. Три певицы – своеобразные, не похожие друг на друга. Три абсолютно разных характера.
Валентина Ефремовна – миниатюрная, женственная. Вот уж про кого иначе не скажешь, как «ступала», именно ступала по сцене с каким-то удивительным достоинством; она и на поклоны выходила в своей, клоднинской манере.
У нее было низкое, грудное контральто. Мне, тогда еще девчонке, всегда хотелось заглянуть ей в горло – я была убеждена, что оно устроено необычно, не так, как у всех. Меня Валентина Ефремовна подкупала своей мудростью, большим житейским опытом. Это она дала мне на редкость простой совет:
– Пой как говоришь.
Софья Ефремовна была крупная, дородная женщина. Голос – под стать всему ее облику – низкий, резкий, немного хрипловатый.
Зато третья, Елизавета Ефремовна, обладала совершенно отличным от всех Клодниных высоким голосом мягкого тембра – она запевала лирические песни. И было у нее множество подголосков, украшавших звучание добавочных ноток, о которых нам постоянно говорил Владимир Григорьевич Захаров.
У всех троих, и в первую очередь у Валентины Ефремовны, я училась серьезному, святому отношению к искусству.
Старшие мои подруги по хору… Настоящие умелицы из народа.
Я пела их репертуар, стараясь воспроизвести интонационный рисунок каждой песни. Но уже тогда это копирование не приносило мне полного удовлетворения и радости. Боялась даже себе признаться: песни вызывали у меня иные ассоциации, а они в свою очередь предполагали другие музыкальные краски. И песня становилась не похожей на «образец».
Подспудно я вроде бы начинала понимать, что важно иметь «свой» голос, петь по-своему. То, что на первых порах было неосознанным, со временем переросло в твердое убеждение.
В те годы я очень любила читать стихи. Но, видимо, две стихии – пение и декламация – редко уживаются в одном актере. Как-то в хоре я читала известное симоновское: «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины?..»
Услышал меня Дмитрий Николаевич Орлов, замечательный чтец, лучший Теркин всех лет. Он работал тогда с хористами.
– Стихи надо читать, а не петь! – сказал он. – Петь надо песни…
Вот уже сколько лет прошло, а я по-прежнему убеждена: хорошо читать стихи ничуть не проще, нежели петь, – слова поэта нужно обязательно «подкреплять» чувствами, да еще как!
…Вот и настала пора вспомнить о самом страшном горе в моей жизни.
В 1949 году умерла мама. Пришли мы с Даниловского кладбища, помянули ее за небогатым столом – и со мной стряслось несчастье. От нервного ли потрясения, от первой ли настоящей беды, только вдруг потеряла я голос. Не то чтобы петь, даже говорить громко не могла. Не плакала я в те горькие дни, не было у меня слез. И решила тогда, что никакой артистки из меня не выйдет, надо уходить. Если петь в хоре – так запевать, а нет – так уж лучше вовсе не петь.
В то время мы готовили песенное представление «За околицей», за которое многие работники хора впоследствии были удостоены Государственных премий. И вроде дождалась я своего часа – уже сел Владимир Григорьевич у сцены, попросил разрешения снять пиджак, скомандовал: «Зыкина! Приступайте!»
А теперь вот – голос пропал. Не выдержала, подала заявление.
Неладно в ту пору было дома, а теперь стало совсем худо. Я три месяца не работала, голос не восстанавливался, боялась надолго слечь в больницу. Отец привел новую жену, у мачехи были свои дети; так домашний очаг обернулся для меня сущим адом.
А всего горше и обиднее было мне перед подругами. Ведь для них с той самой поездки в центр, с объявления в зале Чайковского я уже была «артисткой», окунувшейся, по их мнению, в какую-то новую жизнь, необыкновенную и праздничную.
Не могла я вернуться к ним, сказать начистоту: «Не получилось из меня артистки».
В общем, устроилась я работать в Первую образцовую типографию брошюровщицей, а жила то у маминой сестры, то у сестры отца.
Все спорилось, как, наверное, и должно быть в двадцать лет. Ребята подобрались жизнерадостные, энергичные, избрали меня секретарем комсомольского бюро.
Про «артистку» и не вспоминала.
И вдруг – неожиданно для себя – я что-то запела и поразилась: голос вернулся!
Я тогда захлебнулась от счастья – пою! Не поверила себе, взяла повыше – звучит! Спела захаровскую «Куда б ни шел, ни ехал ты» – все в порядке… И надо же, такое совпадение – в тот радостный для меня день столкнулась на улице с Захаровым.
– Приходи! Возвращайся! – решительно сказал Владимир Григорьевич.
Только вернуться в хор Пятницкого мне уже было не суждено…
Глава вторая
С РУССКОЙ ПЕСНЕЙ НА РАДИО И ЭСТРАДЕ
Я снова пела! Жизнь моя сразу изменилась до неузнаваемости. Вместе с голосом вернулась радость, смысл жизни. Много лет спустя я читала в воспоминаниях великой Эдит Пиаф, как она в детстве ослепла и ее повезли в город Лизье, чтобы в тамошнем соборе вымолить у святой Терезы исцеление для ребенка. Потом назначили день, 6-й после богомолья, когда зрение должно бы вернуться к девочке. Все так и случилось: первое, что Эдит увидела после четырехлетнего мрака, были клавиши пианино, на котором одним пальцем по слуху она наигрывала песенку. С тех пор Эдит твердо знала, что для нее ничего невозможного нет. И постоянно ставила свечи святой Терезе. Так и я поняла после того как голос ко мне вернулся – для меня невозможного нет! К сожалению, мало кто из слушателей понимает, какое сокровище для певца – голос! Голос требует бережного отношения: нельзя есть холодное, нельзя не только самому курить, нельзя даже в помещении находиться, где курят. Про крепкие напитки я и не говорю. На голос действует решительно все: недаром существуют специальные врачи, врачующие голос, – фониатры. Я считаю, что беда многих наших вокалистов – отсутствие настоящей школы, незнание основ своей профессии. Ведь петь могут многие, а сохранить голос на долгие годы дано далеко не всем… Известно, как бережно относился к голосу Иван Семенович Козловский – великий тенор! К сожалению, наши молодые певцы об этом и не задумываются. Возможно, это происходит еще и потому, что им не довелось пережить в жизни того, что пережила я – потерю и чудесное возвращение голоса.
После того как это чудо со мной случилось, я растормошила наших девчат из типографии: мы создали самодеятельный хор. Старожилы Первой образцовой наверняка его помнят.
Скоро, узнав, что на радио есть хор русской песни, я отправилась на Пушкинскую площадь. Прошла прослушивание. И меня приняли в хор.
На радио наставницей моей оказалась народная артистка России Ольга Васильевна Ковалева. После революции Ольга Васильевна возродила для широкой аудитории родные песни в их первозданной, неискаженной чистоте. Она первой из наших певиц в 1925 году шагнула к микрофону радио, сделав песню средством массовой пропаганды. А сколько концертов дала Ковалева в селах и городах нашей страны! И еще один интересный штрих к ее «песенному портрету»: в 1927 году она выезжала на Всемирную музыкальную выставку во Франкфурте-на-Майне, где знакомила посетителей с русским песенным фольклором. Это по ее стопам шли затем деятели нашего искусства, в том числе и я, представляя нашу страну на таких всемирных выставках, как ЭКСПО-67 в Монреале и ЭКСПО-70 в Осаке.
Незадолго до смерти Ольга Васильевна писала: «Я счастлива! Было у меня любимое дело – всю себя я отдала ему: русской песне!»
Навсегда запали мне в душу ее советы:
– Нужно не кричать, не голосить – петь. Можно и силы меньше затратить, а голос будет лететь… Можно кричать, чуть ли не надрываться – а люди тебя не услышат…
– Послушай больших актеров. Иногда они шепотом говорят, а в ушах громом отдается…
– Если ты просто громко поешь, без отношения, без души – неинтересно тебя слушать.
В хоре русской песни радио (теперь его официальное название – хор русской песни Центрального телевидения и радио) судьба свела меня с еще одним выдающимся знатоком и собирательницей фольклора, профессором консерватории Анной Васильевной Рудневой. Тогда она была художественным руководителем хора.
Никаких секретов в русском пении для нее не существовало, все тонкости, областные различия – диалектологические, орфоэпические и бог знает еще какие – были ей известны. Анна Васильевна досконально знала вокальную культуру разных народов, всевозможные стили и манеры исполнения, она расшифровала множество народных песен, объездила с экспедициями чуть ли не всю страну. Для меня Анна Васильевна и по сей день непререкаемый авторитет в вопросах народного пения.
При этом она никогда не была только кабинетным ученым. Когда дирижировала, сама подпевала.
И выражения находила какие-то особые, ласковые:
– Петь надо не только ртом – всем телом, всем существом, до мизинчика на ноге.
Призывая хористов беречь связки на репетициях, Анна Васильевна любила повторять:
– На голос наденьте передничек.
Обязана я ей и тем, что она первая разглядела во мне солистку, научила петь перед радиомикрофоном, и прежде всего петь тихо. Приходилось на ходу переучиваться, ведь в хоре Пятницкого пели без микрофона.
В 1954 году отмечалось 50-летие В.Г. Захарова. Угадала Анна Васильевна или по взгляду поняла – не знаю, только подошла она ко мне:
– Величальную Захарову будешь ты запевать!
И была для меня «Величальная» словно объяснение в любви к человеку, открывшему мне путь в искусство. Анна Васильевна, обычно скупая на похвалу, сказала:
– Молодец, я знала, что ты справишься!..
В хоре певица попадает в обстановку, я бы сказала, творческого напряжения: если нездоровится, надо себя преодолеть; плохое настроение – умей от него отрешиться. Хор – это коллектив.
Специфика хора требует от певицы самоограничения.
Помню, главный хормейстер, теперешний художественный руководитель хора, народный артист СССР профессор Николай Кутузов говорил мне:
– Не вылезай!..
И я ограничивала себя, воспитывая в себе чувство ансамбля…
И Рудневой, и Кутузову я обязана многим: они прививали мне высокую хоровую культуру, давали чаще петь лирические протяжные песни, на которых оттачивались теперешние тембральные характеристики голоса. Я много пела без сопровождения, что помогало выработать чистоту звучания. В хоре радио моя вокальная палитра обогатилась нюансировкой. Я постигала тайны раскрытия песни, без которых впоследствии у меня ни за что не получились бы ни «Оренбургский платок», ни «Ивушка», ни «Течет Волга».
И что очень важно, опытные педагоги формировали мне музыкальный вкус. Это делалось на примере лучших образцов русской народной песни. Как-никак, в год мы разучивали до ста самых разных песен!
Хор прививает сценическую и певческую культуру. Это школа пластики и движения. Как выйти на сцену, как пройти на свое место, как встать, куда смотреть во время исполнения, как уйти – всей этой премудрости меня учил хор.
Хор – профилактика против дурных навыков, приобретаемых при бесконтрольном индивидуальном пении. Иногда в отпускное время позволяешь себе голосовые вольности: появляются отклонения от высотности звука, нарушается его ровность – короче, голос «не слушается». Возвращаешься в хор, и тогда первое время петь трудно, выбиваешься из ансамбля. В таких случаях требуется не одна репетиция, чтобы восстановить правильное звучание. Мне и сейчас иногда после долгих гастролей хочется попеть в хоре.
В 1960 году был объявлен Всероссийский конкурс артистов эстрады.
Членами жюри были наши корифеи – Аркадий Райкин, Леонид Утесов, Клавдия Шульженко, Мария Миронова и другие.
В Москву съехалось множество артистов самых разных жанров. Я привела с собой целый ансамбль народных инструментов из шестнадцати человек; руководил им Роман Мацкевич, а одним из солистов был популярный в пятидесятые годы аккордеонист Борис Тихонов.
Выступила. Вроде получилось. А ночью мне позвонили и сказали, что из-за нарушения условия, что в ансамбле должно быть не более восьми музыкантов, придется выступление повторить. И добавили: «Прослушивание утром, побеспокойтесь о сопровождении».
Времени для раздумий не было, и решила я, что обойдусь вовсе без музыкантов. Сейчас бы, может, и стушевалась, а тогда загадала: выйдет – значит, выйдет, а нет – совсем брошу петь.
Объявила жюри, что буду выступать без всякого сопровождения. И песни наметила: «Сронила колечко», «Утушка луговая», «Ты подуй, подуй, ветер низовой».
Решила, и все тут, но главное – сама успокоилась. Нисколечко не волновалась – одна на сцене, пою как хочу. И уж больно хотелось доказать всем, кто не верил в меня, что могу я быть первой.
И был у меня в тот день, наверное, самый дорогой для меня успех.
Не видел никто, как я потом плакала – от счастья, от того, что так, не сразу и не вдруг, исполнилась моя давняя и затаенная мечта. И еще, может, от того, что и бабушке, и маме хотелось мне показать тот заветный диплом лауреата Всероссийского конкурса…
Судьями моими были известные певицы – Ирма Петровна Яунзем, Мария Петровна Максакова, Лидия Андреевна Русланова. И поэтому теплые их слова стали для меня добрым напутствием в самостоятельную артистическую жизнь.
А председатель жюри Николай Павлович Смирнов-Сокольский пробасил:
– Настоящее не спрячешь… Настоящее не утаишь – ни за оркестром, ни за ансамблем. Оно само по себе…
Мне казалось, что к тому времени уже накопилось у меня достаточно знаний и опыта, чтобы петь одной. Объявила Николаю Васильевичу Кутузову, что хочу попробовать свои силы как солистка, вне хора.
Кутузов – крутой, горячий человек. Когда сказала, что ухожу из хора, в сердцах напророчил:
– По миру пойдешь…
Я отшутилась:
– Не по миру, а по миру!
Все-таки, кажется, вышло по-моему.
Так я стала солисткой и вскоре получила приглашение в Москонцерт, в котором и пребывала целых 17 лет.
Итак, я одна перед гулким зрительным залом. Сто проблем, сто забот…
В хоре певец не один. О нем думают, беспокоятся. И у Захарова, и на радио о репертуаре, о голосоведении, наконец, о концертном костюме заботились, конечно, руководители.
И вот самой приходится становиться на ноги, формировать репертуар на свой вкус, «на свое ухо», как писал Шаляпин.
Поначалу приняли меня зрители, прямо скажу, с прохладцей.
На эстраде царила частушка. Кроме Марии Мордасовой, ее исполняли наши «пятницкие» – Клавдия Коток и лауреаты Государственной премии Мария Зайцева и Екатерина Шишова. В зените славы были Екатерина Семенкина и Антонина Фролова из хора радио.
А я частушек не пела – наверное, потому, что не умела. Знала, что мне не спеть, как они, а значит, ничего нового в этом жанре сказать не смогу. Просто была убеждена, что частушечницей надо родиться. Жанр этот трудный и сложный. Тут надо обладать особым даром скороговорки, умением преподнести куплет с лукавым юморком в расчете на мгновенную веселую реакцию зала. Мне же это было не дано. И вот передо мной во весь рост встал вопрос – как завоевать зрителя, как приучить публику к «моей» песне?
Трудности, конечно, были, и немалые. Проработала я в хоре добрых десять лет «радийной» певицей, привязанной к микрофону. А придя на эстраду, никак не могла отделаться от ощущения, что зритель в зале меня не слышит, потому что была я приучена перед микрофоном петь тихо. Так на ходу приходилось перестраиваться: ломать устоявшиеся привычки, наработанные приемы пения.
Начинала с русских народных песен – знала их множество. Слов нет, можно было остаться в этом русле старинной песни, в которой я «купалась» еще с тех дней, как себя помню.
И солидную хорошую школу я прошла, и уверенность обрела. И с репертуаром как будто никаких хлопот. Отбери дюжину красивых мелодичных песен, подходящих по манере и темпераменту – благо выбор велик, – и пой себе, успех обеспечен. О качестве, о добротности их безымянные русские мастера позаботились. Уж сколько этим песням лет! Каждая нотка, каждое слово веками огранены, просеяны.
И все же освоение песен современных композиторов было для меня процессом мучительным. Как теперь неловко вспоминать некоторые, путь даже популярные, «произведения» тех лет! К сожалению, у эстрадных певцов нет серьезных режиссеров. И свое направление, манеру пения и интонацию я выбирала почти ощупью.
В самом начале моей работы на эстраде Александр Аверкин и Виктор Боков принесли песню «На побывку едет». Сейчас бы я, наверное, от нее отказалась – гармонически несовершенна, музыка откровенно слабая (автор со мною согласен) и заземленно-бытовые стихи… Правда, привлекателен ее вальсовый ритм.
Исполнила я «На побывку…» так, как написано у композитора, – без всяких «кружев» и форшлагов.
Успеха никакого.
Как-то на концерте в Колонном зале вздумалось мне немного поэкспериментировать. В последнем куплете есть такие строчки:
Где под солнцем юга
Ширь безбрежная,
Ждет меня подруга
Нежная!
На слове «нежная» решила поиграть голосом: добавила легкие мелизмы с цыганским налетом. При повторении припева на последнем слове сделала нюансировку: с piano на forte и вернулась на piano. С точки зрения вокальной техники такой прием довольно сложен: без большого дыхания его не выполнишь. В общем, это не что иное как голосовой трюк, фокус, что ли.
Но сработал он безошибочно. Тот же прием я использовала и в других песнях, гастролируя за границей. Вместе с тем хочу отметить, что в некотором роде это – отход от стиля исполнения народной песни.
Потом я поняла и другое: «На побывку едет» нельзя петь на полном серьезе; надо, наверное, исполнять ее с легким юмором, может быть, даже чуточку иронизируя над этим незамысловатым морячком, приведшим в смятение девчонок поселка.
Тот, кто давно следит за моим творчеством, знает, что «На побывку…» несколько лет была, хоть я и не очень люблю это слово, «шлягером» в моем репертуаре.
Александр Аверкин предложил мне еще одну песню – «Письмо к матери», построенную на незатейливых музыкальных интонациях. Случилось так, что впервые я спела ее в далеких гарнизонах, перед снисходительной солдатской аудиторией. Песня, по-видимому, пришлась по душе воинам, их матерям, женам, подругам. Мне хотелось как бы оттолкнуться от слишком обыденного текста и привнести в нее задушевный лирический настрой, но незаметно для себя «сползла» в сантимент.
Был период, когда слезливые, с надрывом произведения выдвинулись в моем репертуаре чуть ли не на первый план.
В таких песнях, как «Слезы», «Мне березка дарила сережки», героини – русские женщины – предстают односторонне, персонажами, у которых словно и радостей-то никаких нет в жизни. Уныние заслонило все многообразие переживаний, как сейчас принято говорить – положительные эмоции.
Помню, в шестьдесят восьмом году стоило мне разучить лирическую песню Александра Долуханяна «Твой отец» на стихи Николая Доризо, как буквально посыпались от композиторов и поэтов – московских и периферийных – стихи и готовые песни о несложившемся женском счастье, о непутевых мужьях, зятьях, о безотцовщине.
Конечно, это явления, имеющие, к сожалению, место в жизни. Но нельзя сводить к ним всю богатую палитру переживаний женщины. Хочу объяснить, почему я тогда включила в свой репертуар песню «Твой отец». Если в нее вдуматься, станет ясно, что подлинная ее героиня – мать, поддерживающая в ребенке веру в отца и наставляющая:
Ты о нем не подумай плохого,
Подрастешь и поймешь все с годами.
Образ матери, которая старается уберечь душу ребенка от психологической травмы, полон тепла и благородства.
Исполнителю приходится постоянно помнить о том, что песня при всей ее многообразной направленности остается поэтическим произведением. Другими словами, житейская бытовщина, даже продиктованная эмоциональными тревогами и заботами, не должна измельчать поэтический настрой.
Вот так складывались мои самые первые шаги на эстраде.
Ирма Петровна Яунзем вынесла суровый приговор:
– Очень плохо.
Я даже обиделась. Но, в общем-то, она была права.
Я пела много песен – бесхитростных и нередко слащавых. Сейчас, даже когда настойчиво требуют исполнить в концерте «Лешеньку», «Очи карие – опасность», «Мама, милая мама» или «На побывку едет», я стараюсь этого не делать. Но тогда эти немудреные песни все-таки проложили дорожку к зрителю, работая на мою популярность.
Слишком узок был круг композиторов и поэтов, с которыми я общалась. Не хватало в моем репертуаре ни подлинной лирики, ни серьезных песен, а «замахнуться» на большую гражданскую тему, на героическую песню я и вовсе не решалась. Да и, по-видимому, сказывалось отсутствие глубокого художественного вкуса.
Так я начинала на эстраде. А всякое начало – это поиск.
Я много думала, размышляла над своим репертуаром, советовалась со старшими коллегами. Все больше убеждалась, что мой «старт» в песню на эстраде основывался на далеко не лучшем вокальном материале, требовавшем значительной поправки на время, на возросшие духовные потребности наших людей. Но, видно, действуют в творчестве каждого артиста закономерности, по которым «не положено» перепрыгнуть сразу через ступеньки лестницы, ведущей к высотам профессионального мастерства. Наверное, неизбежно приходится «переболеть» какие-то этапы становления в поисках своего «я» в искусстве.
Одна тема была интуитивно мною найдена – это тема глубокой духовной красоты, высокой благородной любви наших людей. Преодолевая колебания и сомнения, я постепенно переходила от песен, не требовавших серьезного осмысления, к усложненным и по музыке, и по стихам произведениям. Приблизительно к пятому году работы на эстраде дали о себе знать качественные изменения в голосе. Это сразу заметили мои слушатели. Рецензенты отмечали, что драматическое начало в моем пении не потеснило лирическое, а наоборот, углубило его. Что голос приобрел рельефность и песенные образы стали более пластическими и отточенными.
Пришли наконец «мои» песни. Чтобы найти их и исполнить, потребовались годы. Думаю, что сложилась я как певица к тому времени, когда представила на суд зрителей и критики самые значительные свои работы – «Калина во ржи» Александра Билаша, «Солдатская вдова» Марка Фрадкина и «Рязанские мадонны» Александра Долуханяна.
Конечно, к определению своей главной темы приходишь не сразу, да и нельзя трактовать это понятие узко, однопланово.
Попробую рассказать, как шла я к своей основной теме, на примере одной из лучших песен моего репертуара – «Матушка, что во поле пыльно».
У этой песни давняя и прекрасная судьба. Ее любил Пушкин, и, по преданию, ему пела ее цыганка перед женитьбой на Наталье Гончаровой. В песне есть какое-то волшебство, которое захватывает с первых же слов:
Матушка, матушка! Что во поле пыльно?
Сударыня-матушка! Что во поле пыльно?
Эта песня – рассказ о судьбе русской женщины. По форме это диалог матери с дочерью, очень эмоциональный и острый. А фактически – драматическая песенная новелла, требующая глубокого осмысления логики развития образа.
Во всем этом я разобралась несколько лет спустя после первого исполнения еще в хоре радио. Тогда я записала песню на пластинку в более или менее традиционном камерном ключе, спокойно и сдержанно выпевая «партии» матери и дочери.
Шли годы, и с ними появлялась неудовлетворенность первым прочтением песни, в которой заложено действительно очень многое. Мне хотелось вскрыть присущий ей драматизм. Дать более дифференцированную характеристику действующих лиц средствами вокала.
Отправными в этом поиске стали для меня слова Глинки о том, что решение музыкального образа связано не с мелодией (элементы лирики, повествования), а со средствами гармонизации, ибо гармония – это уже драматизация.
Я прослушала, наверное, все существовавшие до меня записи этой песни – исполнение Ирмы Петровны Яунзем, Надежды Андреевны Обуховой, Марии Петровны Максаковой и других! Естественно, что каждая из них давала свое толкование «Матушки». Я же пыталась петь по-своему. Стараясь глубже вникнуть в песенную ткань, я по многу раз выписывала диалогические строчки, представляла себя по очереди то в роли матери, то дочери.
Для меня мать в этой песне – мачеха, воплощение зла и коварства. Загубить юную жизнь, обманом запродать в чужую семью, родительской волею заставить подчиниться… Эмоциональный акцент на первом слоге обращения «Матушка!» – это трагический крик души, полной отчаяния, еще не до конца осознавшей предательство матери – в сущности, безжалостной и вероломной мачехи.
Лучшая моя запись этой песни сделана с Академическим оркестром народных инструментов имени Осипова. Для придания большего динамизма и стремительности развитию песенного действия пришлось подкорректировать традиционную оркестровку. Там, где аккомпанемент характеризует мать, темп несколько замедленный, прослушивается залигованное «виолончельное» звучание, инструментальный фон приглушен. На «партии» дочери оркестр как бы взрывается, привнося в музыку тревожную взволнованность, доводящую действие до кульминационной точки – мощного:
Матушка, матушка! Образа снимают.
Сударыня-матушка! Меня благословляют…
И затем обрывает каким-то едва слышным балалаечно-домровым аккордом, словно эхо отгремевшей бури – совершившейся несправедливости, освященной Божьей волею:
Дитятко милое! Господь с тобою!
При всем негативном впечатлении, которое мать производит на современного слушателя, она не злая колдунья, а выразительница традиционного взгляда на семью, в которой мать не вольна над своим чувством к родной дочери. Сама пройдя этот путь, мать убеждена, что уход в чужую семью неизбежен, как неизбежно снятие с дерева созревшего плода.
С другой стороны, песня «Матушка, что во поле пыльно» относится к разряду «укорительных», ибо в ней сквозит обида дочери за то, что ее отдают замуж за нелюбимого. Но в основе этого лежат, как мы видели, не человеческие качества, а социальные мотивы.
По-разному складываются «биографии» песен – об этом, как и о самих песнях, наверное, можно написать отдельные книги.
Для меня до сих пор остается загадкой, почему в моем репертуаре постоянно не хватает быстрых, как говорят, моторных песен. Может, труднее их написать, чем медленные. Не знаю.
Когда составляю программу концерта, стараюсь расставить темповые песни в окружении протяжных. Видно, контраст остается одним из самых действенных как вокальных, так и литературно-сценических приемов.
Из таких быстрых песен больше всего мне по душе «Под дугой колокольчик». Я разучила ее сначала для дипломного концерта, когда заканчивала Музыкальное училище имени Ипполитова-Иванова.
Многолетняя практика работы на эстраде показывает, что в самом рядовом концерте «удалым» песням обеспечен хороший прием зала, и когда публика знает русский язык, и когда поешь для иноязычной аудитории. В этом, наверное, скрыта какая-то психологическая тайна. Один американский журнал писал о песне «Под дугой колокольчик», что она «дает стопроцентное представление о раздольной русской природе и широком национальном характере».
Эта реально осязаемая, зримая картина русской жизни заставляет вспомнить прекрасные слова Лермонтова: «На мысли, дышащие силой, как жемчуг нижутся слова». Мастерское, профессиональное исполнение песни предполагает синтез мысли, слова и звука. Вот эта-то троица и обеспечивает необыкновенный успех песни, вызывая неизменно восторженный прием ее публикой. Поверхностный анализ текста, ошибочный акцент на легкой любовной интриге в ней приводят некоторых современных «новаторов» – отдельных солистов и целые ансамбли – к явному искажению в толковании этого фольклорного шедевра.
Любопытно, что другую стремительную песню – «Посею лебеду» – я слышала раньше в хоровом исполнении. Решила нарушить сложившуюся традицию. До сих пор ищу в этой песне новые краски, стараюсь варьировать эмоциональную «нагрузку» отдельных куплетов.
Неисповедимы пути песен. Одни, как «Посею лебеду», стали сольными, пройдя через хоровое звучание, другие, такие как «Под дугой колокольчик» – наоборот! – из сольных стали хоровыми.
Из старинных народных больше всего мне пришлось «повозиться» с «Тонкой рябиной» на стихи Сурикова, записанной в 30-х годах Ольгой Ковалевой от ивановских ткачих. Просмотрела фонотеку на радио – и подивилась: уж больно «запетая». Своей популярностью «Тонкая рябина» обязана Государственному академическому хору под управлением А.В. Свешникова. Потом ее подхватили многие хоры и солисты. Может, думала, не стоит и браться? И все же не переставала ломать голову – как подступиться к этой грустной песенной истории, за которой стоят живые человеческие судьбы?
Как бы мне, рябине,
К дубу перебраться,
Я б тогда не стала
Гнуться и качаться.
Ведь не такая уж печальная эта песня, несмотря на безысходность последних строк. Есть в ней и светлое, теплое ощущение счастья.
Я почувствовала в этой песне нераскрытый эмоциональный резерв. Рябина, склонившая голову «до самого тына», – это нежный и хрупкий женский образ, привлекающий и покоряющий своей удивительной трепетностью. Значит, нужны какие-то новые краски.
Изменилась оркестровка. Инструментальные проигрыши превратились в вокализ; в одном из куплетов зазвучал нижний голос – «втора». Так, смягчив широким распевом трехдольный вальсовый ритм, мне удалось найти новую трактовку «Тонкой рябины». Конечно, очень помогло переложение «Тонкой рябины» для оркестра композитора Будашкина.
Есть в моем репертуаре очень симпатичная мне самой старинная народная песня – «Вечор поздно из лесочка». Дело в том, что она была посвящена замечательной крепостной актрисе Параше Жемчуговой, память о которой хранят и эта песня, и музей-усадьба «Останкино», где «представляла» эта талантливая русская актриса и певица.
Все эти мысли, которыми я поделилась с читателем, касаются песен уже кем-то петых, даже «запетых» со временем и теперь в какой-то степени вновь «открытых».
Однажды ко мне за кулисы после большого сольного концерта зашли летчики-космонавты. «Ну и перегрузки у вас, под стать космическим», – удивились они. Быть может, это и преувеличение. Но доля истины остается. Два отделения – двадцать, а то и больше песен – огромная нагрузка для исполнителя. Для зрителей концерт – праздник. Для певца – и праздник, и душевное напряжение, и нелегкий физический труд. И.С. Тургенев сравнивал его с тяжелой крестьянской работой.
Одиннадцать лет назад, когда я выходила на свой «сольный» в маленьком сельском клубе на Омщине, еще не знала, как распределить силы, и просто выдыхалась к концу. Теперь мне сложнее выступать с двумя-тремя песнями. В них очень трудно показать все, что умеешь, полностью. Отзвучали последние аккорды. В зале зажегся свет. Чувствуешь себя опустошенной и только часа через два-три постепенно приходишь в себя.
Я пою уже много лет и все же каждый раз, выходя на сцену, волнуюсь – ничего не могу с собой поделать. Петь, как мы говорим, «на технике» я так и не научилась – работаю всегда с полной отдачей.
Разъезжая по стране, я часто встречаюсь с народными хорами, фольклорными группами при клубах и Дворцах культуры. Как-то в Сибири я познакомилась с самодеятельным семейным ансамблем народных инструментов, задавшимся целью возродить традиции старинного семейного музицирования. После таких встреч, как правило, привожу в Москву песни, стихи. Пусть и не сразу они входят в мой репертуар, но главное, чтобы была какая-то основа для работы.
В первую мою поездку на Камчатку получила я песню местного композитора Мошарского «Жена моряка»; автор, между прочим, председатель Камчатского отделения Всероссийского хорового общества. Эта песня несколько лет продержалась в моем репертуаре, была записана на пластинку и даже включена в «гигант», вышедший в Японии.
Из Новосибирска «прилетела» ко мне «Перепелка» баяниста Н. Кудрина. Получилась она не сразу. Много раз бралась я за нее и столько же откладывала. Никак не могла «отомкнуть». Помог разобраться сам автор, который однажды проиграл ее так, что сразу стало ясно: это песня о радостной, озорной, веселой девчонке-перепелке.
На разных широтах звучала другая моя песня – «Восемнадцать лет» композитора О. Гришина. Помните:
В жизни раз бывает восемнадцать лет…
Целый год пела ее в гастролях по стране, а потом повезла в Индию. Именно там эта песня имела особый успех. В чем же дело?
В Индии я не только выступала сама, но и много слушала. Видимо, невольно проникшись музыкальной стихией другого народа, я однажды спела заключительные строки песни «Восемнадцать лет» в замедленном темпе. Поначалу мне показалось: причина успеха в том, что этим я в какой-то степени приблизила песню к индийскому слушателю, сделала ее более понятной для него.
Но дело, как разъяснил мне потом один индийский композитор, которому я пропела прежний вариант песни, было в другом. Изменив ритмический рисунок концовки, я вдруг, сама того не подозревая, обнажила в песне новые краски, которые обогатили ее, позволили акцентировать лирическое начало, свежесть ее музыкальной основы.
Я всегда вспоминаю этот пример, когда говорю о неисчерпаемых возможностях и богатстве русской песни, как старинной, так и современной.
В свое время для кинокартины «Прощайте, голуби!» Марк Фрадкин написал песню «Солдатская вдова». Ее как-то не удавалось никому из певцов «раскусить», потому что в ней была своя «изюминка». Она и на меня вначале не произвела особого впечатления. Но все же, однажды услышанная, «Солдатская вдова» вызвала у меня глубокие раздумья. Наверное, даже прекрасные мелодии требуют своего «вызревания», когда внутренне идешь навстречу тому, чего ждала давно. Так случилось с этой замечательной песней – доброй собеседницей многих женщин, ставших вдовами в минувшую войну:
Шинели не носила,
Под пулями не шла,
Она лишь только мужа
Отчизне отдала…
Исполнитель, конечно, не может не проникнуться тем, о чем говорит песня, иначе даже при красивом голосе и внешности выпеваемые звуки будут как безжизненно опадающая листва, а сам певец превратится в бездумного и казенного передатчика чужих мыслей.
Мне приходилось не раз слышать в исполнении самодеятельных певиц «Оренбургский платок». Признаться, часто звучал он вроде бы гладко, но как-то не волновал душу.
Эта песня – одна из самых моих любимых. Стихи ее принадлежат моему давнему другу – поэту Виктору Бокову. Он рассказывал мне, как, будучи в Оренбурге, пошел с композитором Григорием Пономаренко на базар купить для матери знаменитый оренбургский платок. Отправив с почты посылку с этим подарком в Москву, Виктор Федорович вернулся в гостиницу и за несколько минут написал эти теплые стихи.
Поэт нашел в них удивительно нежный символ любви к матери. «Оренбургский платок» – это лирическая новелла о том, как полная бесконечного уважения к матери дочь посылает ей подарок. Но у песни есть более глубокий, «второй» план – это рассказ о вечном долге перед матерью, родившей и воспитавшей нас, сделавшей полезными для общества, для других людей. Исполняя «Оренбургский платок», я как бы размышляю над судьбой этой старой женщины, прожившей, по-видимому, нелегкую жизнь. Женщина-мать всегда прекрасна, всегда достойна восхищения.
Этот гимн матери я пою беспрерывно десятилетия! Песня-долгожительница в моем репертуаре звучит и под баяны, и под оркестры разные, и под ансамбль, и вообще без сопровождения, очаровывая сердца слушателей разных стран проникновенным русским лиризмом.
Вообще тема русской женщины манила меня.
К 1967 году мой творческий стаж составил уже без малого двадцать лет.
За этот срок в хоре имени Пятницкого, в хоре русской песни телевидения и радио и на эстраде я исполнила около семисот старинных народных и современных песен, в подавляющем большинстве посвященных русской женщине. Во многих из них российская история, нравы пропускались через ее восприятие: тут и труд, и быт, и свадьба, и разлука, и любовь… Так зародилась идея показать через песню путь тяжких испытаний и великих побед, выпавших на женскую долю. Композиция так и называлась – «Тебе, женщина». Когда я думаю о ней, мне вспоминаются неодобрительные высказывания некоторых, в общем-то, доброжелательно настроенных ко мне поэтов и композиторов. Одни говорили: «Зачем это тебе надо? Поешь песни, получается – и слава богу. Многим и этого не дано». Им вторили другие: «Аплодисментов тебе стало не хватать? Честолюбие душу разъедает? Уж и стиль свой и репертуар нашла, что называется, «жилу» свою поймала. Изведешься только, намучаешься. Все тебе мало…»
Именно в последнем скептики оказались правы. Попали в самую точку. Мне действительно было «мало». Проехав без преувеличения всю страну (в среднем из тридцати дней в месяц я двадцать на гастролях), совершив к тому времени продолжительные поездки по США, Японии, Франции, Дании, Польше, Чехословакии, Болгарии, Финляндии и другим странам, я ощутила вдруг (а может, не вдруг, а естественно, закономерно!) творческую неудовлетворенность, потребность сказать моему слушателю и зрителю нечто более цельное, значительное и весомое на ту тему, которая, если отбросить случайные песни (а у кого из певцов их не бывает!), проходит красной нитью через все мои годы в искусстве.
Тему женских страданий «решали» в этой программе два известных плача (один из них акапельный): «Не по реченьке» и «Не бушуйте, ветры буйные». По контрасту с двумя плачами выделялась драматически заостренная «Матушка, что во поле пыльно». Для цементирования отдельных номеров в единую композицию были подобраны стихи Некрасова, Кольцова, Исаковского, Твардовского. С этой же целью композитор В. Захаров сочинил небольшую увертюру и музыкальные «прокладки» между песнями.
Три старинные песни я исполняла в русском сарафане и кокошнике. На балладу «Это – правда» выходила при слабом освещении в очень скромном черном платье без каких-либо украшений, что было созвучно всему облику пожилой героини, вспоминающей трудно прожитые годы.
В программу я включила «Зелеными просторами» В. Захарова и «Женьку» Е. Жарковского. Эти две песни тоже «работали» на общую идею композиции. Песня «Идем, идем, веселые подруги» Исаака Дунаевского – бравурная, задорная, в ритме марша – заняла важное смысловое место в программе. Вошла в композицию и лирическая «Ох ты, сердце». Она стала в программе узловой. Вот когда и время вроде бы наступило для покоя, для лирики, для любви. Но песня еще не отзвучала, а в последние ее звуки ворвалась тревожная «Вставай, страна огромная», а затем более мягкая «На позицию девушка».
«Родина-Мать зовет» – каждый раз, когда я исполняю песню Евгения Жарковского на проникновенные стихи Константина Ваншенкина «Женька», встает у меня перед глазами плакат Ираклия Тоидзе. Всегда волнует меня этот рассказ о простой сельской девушке, ушедшей в партизаны.
Война калечила женские судьбы. Мои героини гибли в смертельной схватке с врагом; проводив мужей на фронт, становились «изваянием разлук», «солдатками в двадцать лет». Так, обогатившись от соседства с другими песнями, в этой программе зажили новой жизнью много раз петые «Рязанские мадонны».
Кульминацией женской скорби и страданий, вызванных войной, стало «Ариозо матери» Анатолия Новикова. Когда впервые возникла идея включить эту песню в композицию, меня обуревали сомнения: справлюсь ли – ведь раньше эта вещь оставалась монополией главным образом оперных и филармонических певиц.
И опять на помощь пришел Анатолий Григорьевич. Он объяснил, что песня написана на сугубо народной основе, в ней явственно прослушиваются народные интонации.
Однажды композитор Щедрин в антракте подошел ко мне, взял под руку и бросил шутливо, как бы невзначай:
– Ну, Зыкина, в аферу со мной пойдешь? Крупная авантюра намечается…
Добавил, что в «авантюру» пускается не один – с поэтом Андреем Вознесенским и дирижером Геннадием Рождественским. И название новому сочинению придумал мудреное: «Поэтория» для женского голоса, поэта, хора и симфонического оркестра.
– Под монастырь не подведете? – поинтересовалась я.
– Не бойся! Вот тебе клавир, через недельку потолкуем.
Через неделю я сама разыскала Щедрина.
– Нет, мне не подойдет. Невозможно это спеть: целых две октавы и все время – вверх, вниз и опять вверх, продохнуть некогда.
На Щедрина мои сомнения, как видно, не произвели никакого впечатления, потому что, не говоря ни слова, он усадил меня к роялю.
– Смотри, у тебя же есть такая нота – вот это верхнее «ре»… – И в самом деле, напомнил мне «ре» из «Ивушки».
– А эту, низкую, я слышал у тебя в песне «Течет Волга» еще там, в Ташкенте, – не отступал Щедрин. – Ты ведь еще ниже взять можешь.
– Все равно не потяну. Не смогу…
– Не сможешь? – вдруг рассердился он. – Знаешь что, вот садись и учи!
Те часы, что я прозанималась с ним, были для меня трудной школой, а пролетели они незаметно – с такой радостью я его слушала.
Щедрин уверял, что особых сложностей в «Поэтории» нет. Просто мой вокализ вторит поэту: характер партии – народный, интонация – тоже…
Начались репетиционные будни в Большом зале консерватории. Вокруг сразу сложилась благожелательная обстановка. Я вышла на сцену, музыканты застучали смычками по пюпитрам – традиционный знак приветствия. Мне стало легче, и я, исполнительница русских народных песен, дерзнувшая выйти на подмостки этого «академического» зала, уже не чувствовала себя здесь чужой.
Зная мои вокальные возможности, Щедрин настойчиво просил большей исполнительской свободы, личностного отношения к зашифрованной нотной строчке – и это придало мне уверенности в работе над очень сложной в техническом отношении вокальной партией «Поэтории».
Великолепный знаток тембровых особенностей музыкальных инструментов, Щедрин проявил себя как истинный первооткрыватель.
Только интуиция большого мастера могла подсказать сочетание женского народного плача с… дребезжащим «всхлипыванием» клавесина, создающее неповторимый вокально-инструментальный эффект.
…Пришел наконец после немалых трудностей – не сразу и не все приняли «Поэторию» Щедрина – день премьеры этого выдающегося новаторского произведения.
Напряженную тишину ожидания разорвал одинокий и печальный звук альтовой флейты, и моя партия… стала главной темой всего сочинения. Голос Родины, голос памяти получил свое полнокровное выражение в этом скорбном, глубоко национальном плаче, которому так созвучны слова Виссариона Белинского о том, что в русских мелодиях есть «грусть души крепкой, мощной, несокрушимой».
Людская боль, человеческая солидарность, Родина как твердая опора в жизни каждого человека – вот основные темы «Поэтории», которая ознаменовала качественно новый этап в моей творческой биографии.
Удивителен склад таланта Щедрина. За всем, что он создает, ощущается современный человек с полнокровным восприятием жизни, острым взглядом, тонкой и быстрой реакцией на явления окружающего мира. И в то же время это музыкант, искусство которого уходит своими корнями в народную почву, в фольклор давний и современный. При этом народность его таланта естественна и органична, хотя ему вовсе не обязательно обращаться к тематическим заимствованиям, создает ли он балет или оперу, симфонию или фортепианный концерт, ораторию или прелюдию, фугу или концерт для оркестра. Уже по «Озорным частушкам», небольшой пьесе для оркестра, пронизанной искрометной изобретательностью и виртуозностью, я поняла, что его постоянно ищущая натура неисчерпаема, а живое оригинальное искусство способно найти новые краски в сфере народно-бытовой интонации, образной выразительности. Подобная мысль, правда, родилась еще раньше, когда я впервые услышала фортепианные сонаты, оперу «Не только любовь», а «Озорные частушки» лишь укрепили ее.
И все же, когда меня спрашивают о Щедрине, я всегда говорю: это главным образом классик, и классик современный. Многим может показаться, что с точки зрения стилистики некоторые произведения его кажутся совершенно полярными. «Мертвые души» и «Не только любовь», «Чайка» и «Конек-Горбунок», «Полифоническая тетрадь» и «Озорные частушки»… Но такого многообразия палитры способен добиться именно художник-классик. Только ему доступна свобода владения всем комплексом средств создания музыкального произведения, будь то крупная форма или небольшая пьеса. Отсюда – масштабность и насыщенность творчества, его глубина.
Примечательно еще вот что: какой бы жанр ни избрал композитор, какие бы темы ни затрагивал, они всегда созвучны времени. Казалось бы, как можно через музыку раскрыть суть психологии героев, скажем «Анны Карениной», всю сложность их взаимоотношений? Не кощунственна ли такая затея, не слишком ли дерзка? Но риск всегда был и остается отличительной чертой натуры Щедрина. «Рисковый человек» – слышала я часто о композиторе из уст его друзей. И вот оказывается, что человеческие чувства и внутренний мир героев произведения Льва Толстого могут благодаря музыке стать понятными и близкими моим современникам.
Однажды, раскрыв газету с рецензией на новую работу Щедрина, я прочла, что автор музыки для характеристики взаимоотношений героев обращается к творчеству Чайковского. Может быть, это и так, потому что без традиций, сложившихся в русской классике, обойтись невозможно. Да и сам Щедрин во вступительном слове к либретто «Анны Карениной» писал, что, выбирая путь для музыкального решения спектакля, «склонялся к мысли обратиться к партитурам композитора, чье творчество было ближе всего Толстому». Академик Б. Асафьев считал, что «среди русских музыкантов XIX века самый гротесковый – Чайковский». Мне думается, в музыке Щедрина – композитора XX века – элементов гротескового реализма, колорита и экспрессивности не меньше.
В жизнь Щедрина-композитора фольклор вошел органично, без назидательности и насилия.
– Я абсолютно убежден в том, – заметил композитор на одной из встреч, – что фольклор способен лучше, чем что бы то ни было, передать историю народа, истинную суть его культуры. Он помогает глубже понять с какой-то особенной, я бы сказал, обнаженной остротой самые кульминационные моменты жизни народа, добраться до вершин сознания, психологии, духа. Еще в консерватории, прослушивая лекции по народному творчеству, которые влекли меня всем сердцем, я понял, что русская песня, мелодия – живительный источник музыкальной речи.
Великую мощь, созидательную силу искусства композитор направил в русло служения людям, прекрасно понимая, сколь многое способно пробудить оно в душе человека. Мне вспоминается рассказ замечательного французского художника Фернана Леже, который однажды привел Щедрин в подтверждение этой мысли. На одном из людных перекрестков Парижа художник обратил внимание на человека, просящего подаяние. На груди его висела табличка: «Слепой от рождения». Леже захотел помочь ему. И вместо таблички нарисовал плакатик: «Розы зацветут, а я не увижу». Плакатик этот сразу привлек внимание прохожих. Пример маленький, но он убедительно свидетельствует об эмоциональной силе искусства.
О музыке Родиона Щедрина уже написано немало книг и статей, она по праву считается одним из значительных явлений художественной культуры нашего времени. Во время гастролей в разных странах и при встречах с коллегами я не раз убеждалась, что Щедрин – один из наиболее часто исполняемых композиторов послевоенного поколения. Это и не удивительно – зарубежных слушателей привлекает в его сочинениях прежде всего их современность, а музыканты-профессионалы видят в творчестве Щедрина одухотворенность и гуманистичность, великолепный пример сочетания смелого новаторства и верности традициям. Не случайно, наверное, в 1976 году Баварская академия изящных искусств избрала его своим членом-корреспондентом. Он – почетный член Американского общества Листа, Международного музыкального совета, непременный участник крупнейших международных музыкальных форумов. Премьеры его произведений всегда проходят с ослепительным блеском, будь то «Старинная музыка российских цирков» в сопровождении Чикагского оркестра, Четвертый фортепианный концерт в Кеннеди-центре с Мстиславом Ростроповичем и Николаем Петровым или хоровая литургия «Запечатленный ангел» в Сан-Франциско. Сегодня композитор обосновался в Мюнхене. Отсюда он отправляется в страны Старого и Нового Света, чтобы в очередной раз восхитить слушателей своим немеркнущим талантом. «Блестящий, Богом, музами музыки помеченный человек, неотразимо обаятельный, источающий вокруг себя радиацию. Человек редкостной щедрости», – так говорит о муже Майя Плисецкая. Я полностью согласна с ней.
Вспоминая замечательных людей, сопричастных моей жизни в песне, не могу не сказать доброго слова о народном артисте России, ныне покойном, художественном руководителе и дирижере Государственного оркестра народных инструментов имени Осипова Викторе Дубровском.
Получив консерваторское образование, Дубровский пришел в оркестр, когда тот переживал далеко не лучшие свои дни. Большой энтузиаст народной музыки, Дубровский старался передать эту увлеченность оркестрантам, пробудить в них гордость за популяризацию народной музыки и песни. Под его руководством коллектив, опираясь на многолетние андреевские традиции, вырос и добился международного признания. Я делила успех с нашим коллективом в США, Канаде, Англии, ФРГ, Австралии, Новой Зеландии, Японии…
Работать с оркестром, когда за пультом стоял Виктор Дубровский, было непросто, но всегда интересно. К нему на репетицию нельзя явиться «не в форме», не в настроении. Убежденный в единственно правильной трактовке произведения, он как бы исподволь умел доказать свою точку зрения, не навязать, нет, увлечь своим пониманием смыслового и музыкального содержания песни. И тогда, отбросив «домашние заготовки», еще раз невольно убеждаешься в его правоте. Тонко чувствуя музыку, он превращал оркестр во вдохновенного единомышленника, помогая солисту добиться стопроцентного «попадания» в сердца слушателей. Какая радость и возбуждение переполняли меня на премьере в Кремлевском дворце композиции «Тебе, женщина!». А ведь всего за месяц до нее, когда начались репетиции с оркестром, на душе у меня было очень неспокойно. На черновом этапе многое не ладилось. Сама я день и ночь зубрила тексты песен, а программа никак не выстраивалась. Вмешался Дубровский и наглядно показал, что дело мастера боится. В считаные дни Виктор Павлович «собрал» весь оркестр, и песни «заиграли», обрели дыхание и легко полетели в зал.
Заметный след в моих творческих поисках оставила работа с оркестром народных инструментов под управлением Владимира Федосеева. Когда-то Володя Федосеев был у нас в оркестре радио баянистом. И как приятно, что некоторое время спустя он взял в руки дирижерскую палочку. Теперь он знаменитый дирижер, руководитель Большого симфонического оркестра имени Чайковского в Москве и престижного Венского симфонического оркестра. Его трактовка ряда произведений, например Первой симфонии Калинникова и «Ивана Грозного» Прокофьева, вызывает уважение к отечественной культуре.
Федосеевский оркестр запоминается своим легким, прозрачным, неповторимым звучанием; его тщательно «выписанные» музыкальные «акварели» во время гастролей оркестра в Мадриде восхищенная публика слушала стоя.
Многие мои записи на радио и на пластинках сделаны с оркестром Федосеева. Иногда нелегко они нам давались. Вспоминаю запись (в радиостудии на улице Качалова) песни Экимяна «А любовь все жива». Работа не клеилась. Я нервничала, нервничал и находившийся в режиссерской будке композитор. Мне казалось, что передо мной был веселый марш, а не песня. Федосеев объявил перерыв, чтобы я успокоилась. И вот оркестр на местах, Владимир Иванович взял дирижерскую палочку.
– Начали? – спрашивает.
Согласно киваю головой. Спустя некоторое время чувствую, что-то темп высокий взяли. Не то…
– Владимир Иванович! Вы меня торопите и торопите, а мне хочется шире взять.
Попробовали.
– Еще шире!
Чувствую, получается песня! Ритм поменялся, сдвинулись акценты. Оркестр повеселел, Федосеев заулыбался. Композитор представлял себе песню как веселую, задорную, а в результате получилась широкая, эпическая. И это был не произвол дирижера и певца, а закономерный итог глубокого проникновения в словесно-музыкальную ткань произведения.
Иногда выступала я с федосеевским оркестром и в публичных концертах, которые всегда становились для меня строгим экзаменом на чистоту и эмоциональную наполненность исполнения. Федосеев никогда не ограничивает певца жесткими рамками клавира, поощряя тем самым его порыв к импровизации. И тогда прямо на глазах у зрителей совершается чудо – нерасторжимое слияние голоса и сопровождения.
Меня часто спрашивают, в чем заключается секрет воздействия моих песен на слушателя. Должна сказать, что никакого секрета в моем пении не было и нет. Просто с самого детства я не принимала «открытый» звук, столь характерный для традиционной, фольклорной манеры пения. Я предпочитаю более прикрытое, мягкое звучание. В русском пении мне дороги именно «украшения», когда одна нотка нанизывается на другую.
«Никогда ты не поешь, как написано!» – полушутя-полусерьезно говорил мне художественный руководитель хора русской песни радио профессор Николай Кутузов. А дело было в том, что в работе над песней я старалась находить свойственные только мне одной вокальные краски, добавочные нотки – форшлаги, мелизмы. Скажем, поют песню, как плетут где-нибудь в глубинной России знаменитые русские кружева; вся артель плетет одинаковый узор, а у одной из кружевниц лепесток выпуклей да изящней – вот и получается кружево рельефнее, а в этом красота-то какая! Здесь и чудо-птица, и чудо-цветы. Настоящая поэзия!
Кроме того, я вносила в уже готовую песню элементы импровизации, которая испокон веков была основой народного пения, придавая песне неизменную свежесть, наполняя ее животворными соками.
Мой излюбленный вокальный прием – контрастное сопоставление на одном дыхании громкого и тихого, как бы засурдиненного, звучания с незаметными переходами. Владение им помогает выделить мелодические «светотени», усилить соответствующие акценты. Для меня это не вокальный эффект, а средство выражения бесконечно разнообразных человеческих переживаний в их непрерывном движении.
Такая манера пения утверждалась в процессе моего творческого содружества с разными музыкантами, и прежде всего с моими многолетними партнерами Анатолием Шалаевым и Николаем Крыловым.
Когда в детстве Толе Шалаеву ставили баян на колени, его едва было видно из-за инструмента. Шестилетний мальчуган запомнился многим по кинокомедии «Волга-Волга», где он гордо и важно объявляет: «Музыка – ваша, обработка – моя!»
В армейском ансамбле Шалаев повстречался с Николаем Крыловым. Так возник известный дуэт баянистов. Музыка соединила их прочными узами, сгладила разницу в характерах, подчинила их душевные порывы одной цели – творчеству.
Инструментальный дуэт помог глубже раскрыть суть каждого музыканта. Любопытно, что, разучивая песню или инструментальную пьесу, они не расписывали партий. Шалаев «вел» мелодию, а подыгрывающий Крылов словно вторил ему.
Анатолий Шалаев – разносторонний музыкант. Он – автор многих переложений моих песен.
Анатолий Шалаев и Николай Крылов были для меня не просто партнерами-аккомпаниаторами, а настоящими единомышленниками. Мы сообща работали над песней, а на сцене даже «дышали» вместе. Я всегда чувствовала за спиной их поддержку, а они в свою очередь точно улавливали малейшие колебания моего голоса.
Особняком в списке моих учителей стоит Сергей Яковлевич Лемешев, с огромной душевной щедростью делившийся со мной секретами своего мастерства. Именно он помог мне понять глубину и очарование русского романса, русской народной песни.
В любой из них он находил задушевность, искренность, мелодичность, красоту. Вот почему его вокальный стиль созвучен и русской сказке, и русской поэзии, и русской живописи. А его высокий художественный вкус и такт, понимание природы песни, глубочайшее проникновение в ее смысл стали образцами для подражания для целого поколения выдающихся певцов современности.
Артист умел, как никто другой, передать подлинную народность русской песни, не позволяя себе не свойственных ей эффектов. Его сдержанность, целомудренное отношение и огромная любовь к музыкальному наследию народа стали и для меня законом в творчестве.
– Основа русской школы пения, нашей музыкальной культуры – в народной песне, – говорил Лемешев. – А так как песня – душа народа, то в ее трактовке многое решает искренность. Без нее нет ни песни, ни исполнения. В народе много поют не так, как это делаем мы, профессиональные певцы. Но нам так петь и не надо. Мы должны исполнять песню по-своему, но обязательно так, чтобы народ ее принял за свою.
Прежде чем определить форму подачи песни, надо понять ее душу, внимательно вчитаться в текст, попробовать нарисовать в воображении образ произведения, самому стать героем его.
Каждый художник, конечно, найдет в музыке и словах произведения наиболее близкую трактовку. Но главное – избежать банальности, которая одинаково может проявиться как в полном безразличии к тому, о чем поешь, так и в нарочитой аффектации, грубой иллюстративности.
– Помните, – наставлял певец, – что в основе мелодии народной песни всегда лежит слово. Произношение текста должно быть достаточно четким, иначе задуманный вокальный образ не дойдет до слушателя. Хорошо же произнесенное слово более разнообразно оттеняет особенность и красоту мелодии.
Но, к сожалению, от природы не все одинаково наделены способностью ясно и четко произносить слова. И над дикцией надо специально работать. Известный дирижер Большого театра Н. Голованов со свойственной ему запальчивостью кричал, бывало, на злополучного исполнителя: «Это вам не у бабушки на кухне! Будьте добры четыре буквы «з» в слове «княззззь»!» А потом уже спокойно заключал: «Учитесь у Глинки. Вот у кого всегда отчетливо продекламировано слово!»
Проникая в музыкальную архитектонику фразы, надо уметь ощущать и ее смысловой подтекст. Тогда и акценты будут расставлены правильно, по своим местам.
В исполнении песни важно чувство меры. Но сдержанность не должна оборачиваться безликостью, а эмоциональность – разухабистостью. Четкая образность, страстность, свобода в обращении со своими вокально-техническими ресурсами – вот что должно отличать мастера русской народной песни. Изучение творчества других мастеров и художников, его анализ помогут найти свой голос и свою самобытность.
– Музыкальное творчество и исполнительское искусство тесно взаимосвязаны, – подчеркивал Сергей Яковлевич. – Но «диктатором» все же является музыка, образы, рожденные вдохновением и фантазией композитора. Исполнитель должен правильно прочесть и рельефно передать то, что хотел сказать автор. Чтобы выполнить эту задачу, необходимо почувствовать «ключ», в котором написана музыка.
Одно из главных достоинств искусства вообще, и в частности вокального, – поэтичность. Все гении искусства и культуры всегда были поэтами жизни. Они открыли ее красоту людям. В исполнительском искусстве тоже надо быть поэтом, стремиться поселить в душе слушателей поэтический образ. Ведь музыка владеет особым секретом шлифовки души человека, культивирует в нем способность восприятия всего самого возвышенного, благородного, что есть в жизни. Вот на чем зиждется культура певца, ее уровень.
В последнее время народная песня часто подвергается эстрадной обработке. Такая аранжировка широко известных мелодий имеет право на жизнь, но где, как не в области эстрады, так важен вкус, общая и музыкальная культура исполнителей. У нас много новых превосходных обработок. Но много, мягко говоря, и плохих, варварски искажающих мелодию, навязывающих чуждую ей гармонию. Нередко под воздействием «стиля» обработки песня лишается плавности, ее спокойное, мерное движение будоражится синкопами. Не могу исполнять народные песни или русские романсы в чуждой их стилю обработке и вам не советую этого делать, как бы ни было заманчиво попробовать спеть подобные «народные» произведения.
Песня должна быть согрета певцом, пропущена через его душу. Уметь раскрыть людям правду и мудрость жизни – вот в чем суть предназначения артиста. Поэтому надо учиться, и учиться петь хорошо.
Эти лемешевские заветы прочно осели в моем сознании на долгие годы, и я, как могла, проводила их в жизнь.
Непреклонной верности своему художественному вкусу, гражданственности, исключительно серьезному отношению к работе я училась у Клавдии Шульженко. Вот это была неповторимая индивидуальность, настоящее явление в нашем искусстве. Сколько сменилось поколений слушателей, а ее популярность не гасла, как не гас и огонь любви в песнях этой замечательной актрисы.
Нельзя петь о чем угодно и обо всем – вот к какому выводу я пришла от встреч с искусством Шульженко.
Поискам образа в песне, точному жесту, рациональному поведению на сцене, особенно при работе над тематическими программами, училась также у нашей неповторимой эстрадной актрисы Марии Владимировны Мироновой.
Каким удивительным даром перевоплощения она владела! Мгновенная смена настроения, и сразу же – новая походка, улыбка, осанка; у каждого острохарактерного персонажа свое лицо, своя мимика и, что очень важно, свои модуляции в голосе.
Чтобы научиться передавать особенности содержания того или иного произведения, нюансы партитуры, свое собственное состояние, я обращалась к творчеству самых разных актеров, музыкантов и певцов. Одни из них помогли мне почувствовать романтику Шуберта и классическую сдержанность музыки Генделя и Баха, философскую глубину мысли в романсах Рахманинова и воздушную легкость, красоту творений Моцарта. Другие дали толчок к освоению новых музыкальных направлений и стилей. Третьи привели к поиску образного отражения жизни через самый изначальный, глубинный процесс освоения того песенного материала, который оказывался нужным нынешнему слушателю на любых широтах.
Воспринимать музыкальные образы Чайковского и Рахманинова мне, например, помог Ван Клиберн (точнее, Харви Лаван Клайберн). Впервые я его увидела весной 1958 года в Большом зале консерватории, когда он стал победителем Международного конкурса имени П.И. Чайковского, получив первую премию, золотую медаль и звание лауреата.
За роялем сидел худощавый, высокий, симпатичный парень и словно ворожил над инструментом, извлекая из него непостижимой красоты звуки. Никому из претендентов на «золото» – а их было сорок восемь из девятнадцати стран – не удавалось играть столь проникновенно, с таким тонким и глубоким пониманием музыки. Когда он заканчивал играть и вставал со стула, застенчиво улыбаясь, зал будто взрывался от оглушительных аплодисментов. «Премию! Премию!» – неслось отовсюду вслед жюри, удалявшемуся на заседание после третьего, заключительного тура. «Казалось, что все с ума посходили, – вспоминал потом Арам Ильич Хачатурян. – Даже королева Бельгии Елизавета не удержалась от соблазна слиться с залом, приветствуя Клиберна».
В дни конкурса я узнала, что Клиберн живет в Нью-Йорке, куда он приехал семнадцатилетним парнем из Техаса, чтобы совершенствоваться в музыкальном образовании. Его педагог профессор Розина Левина, русская пианистка, уехавшая из России в 1905 году (кстати, ее имя стоит на золотой доске Московской консерватории рядом с именами Рахманинова, Скрябина), вложила в воспитание Вана все лучшее, что было в фортепианном исполнительстве русских музыкантов. Именно тогда он впервые соприкоснулся с романтизмом, правдивостью, искренностью русского искусства.
В честь победы Вана Клиберна в США был установлен День музыки. Крупнейшие компании грамзаписи наперебой предлагали ему контракты. Газеты печатали программу пятидесяти концертов на следующий сезон со всеми лучшими оркестрами страны. Пресса сообщала также о растущих доходах фирмы «Стейнвей» (Клиберн предпочитал рояль этой фирмы) и о выставке подарков и сувениров, привезенных музыкантом из Советского Союза, в здании фирмы с разрешения главы ее, Фредерика Стейнвея. В газетах подробно описывались всевозможные предметы, красовавшиеся на стендах выставки, – от фарфорового блюда с изображением русской тройки на дне до старинной балалайки. «Случайно великими не рождаются!», «Поклонники Элвиса Пресли перешли на сторону Клиберна», – сообщали читателям газеты. В знак благодарности победитель московского конкурса добился разрешения на бесплатный допуск подростков на свои репетиции. Клиберн потребовал также, чтобы билеты для молодежи были как можно более дешевыми.
«Пусть лучше слушают Чайковского или Рахманинова, чем песенки про сомнительную любовь», – сказал он. Пресса не скупилась на информацию обо всем, что было связано с именем музыканта. «Скатерть стола, за которым обедал Ван Клиберн в ресторане «Рейн-боу Рум», украдена». «Вчера на кладбище Валхалла Клиберн посадил на могиле Рахманинова куст белой сирени, привезенный с собой из Москвы. Дочь композитора пианистка Ирен Волконская благодарила музыканта, подарив ему на память талисман Рахманинова – старинную золотую монету». «На пресс-конференции Клиберн заявил, что чек в 1250 долларов он передает в Американский фонд укрепления международного культурного обмена».
– Журналисты следовали за Ваном по пятам, – рассказывала мне спустя годы помощница Клиберна по связям с общественностью Элизабет Уинстон. – Даже в туалете он мог встретить любителя новостей. Толпа репортеров из разных газет превратилась в свиту и сопровождала пианиста всюду. Популярность его не знала границ. Как только он показался в филадельфийском универмаге «Ванам Экер», чтобы купить пиджак, все вокруг пришло в движение. Как Клиберн вышел оттуда живым, одному Богу известно. На следующий день людское море едва не поглотило «кадиллак», в котором он уезжал после концерта. Во всяком случае, дверцы автомобиля оказались изрядно помятыми, слабо держались на петлях и остались без единой ручки. Ни одна грамзапись не пользовалась таким спросом, как пластинка с концертами Чайковского и Рахманинова.
В июне 1962 года я вновь увидела Клиберна дважды – в Большом зале консерватории и на сцене Кремлевского дворца. Получалось у Вана все – и «Подмосковные вечера» Соловьева-Седого, и «Аппассионата» Бетховена, и рапсодия Брамса, и «Баллада» Шопена… Я вдруг обнаружила, что лирика и высокая поэзия исполнительского искусства Клиберна, неподдельная искренность и простота оказались созвучны и близки моим устремлениям. Чистота, первозданность, особое целомудрие, выразительность, мягкость и задушевность звука, превосходная полифония в сочетании с ясностью и пластичностью фразировки, с верным и всегда точным ощущением целого так меня увлекли, что я словно открыла для себя неведомый доселе пласт, который позволил заново переосмыслить мои песенные пристрастия и привязанности. Я очень сожалела, что, будучи в Горьком, где Клиберн исполнял Третий фортепианный концерт Сергея Прокофьева в сопровождении симфонического оркестра Московской филармонии на сцене Дворца культуры автозавода, я не смогла встретиться с Ваном. Зато спустя три года, когда он играл в Большом зале консерватории, я все же наверстала упущенное и «достала» музыканта после концерта в кругу именитых московских друзей Клиберна. Вблизи пианист выглядел просто гигантом, коломенской верстой. Стройный, прямой, подтянутый, с умными, живыми глазами. «Возвышается над всеми нами, как каланча, – говорю Араму Хачатуряну, стоящему рядом. – Наверное, хороший получился бы из Вана баскетболист». – «Рост Авраама Линкольна – метр девяносто три», – отвечал знаменитый маэстро.
Я внимательно смотрела на пианиста, пытаясь найти перемены, и, к счастью, не нашла: он оставался все таким же приветливым, с той же шапкой вьющихся волос.
– Каждый час, проведенный в вашей стране, останется в моей памяти навсегда, – с мягкой улыбкой на лице говорил Клиберн. – Это лучшее время моей жизни. Москва открыла мне дорогу в большое искусство. Теперь я объехал весь свет. Что может быть лучше музыки, обогащающей людей, делающей их духовно чище, прекраснее? Поэтому я и играю для них. Популярность, конечно, вещь приятная, но в то же время утомительная. Она требует постоянной собранности, требовательности к себе, ответственность за каждую прозвучавшую ноту растет пропорционально опыту. Сам я, когда играю, испытываю огромное удовольствие. Каждый концерт для меня – познание нового, неизведанного, непережитого.
Его мысли словно сговорились с моими.
– Да! И знаете почему? Верю в романтику жизни. Эмоциональная музыка придает силу чувствам, передает их в искренней и наиболее убедительной форме. Чем чаще человек сталкивается с жизнью, чем больше познает ее, тем крепче он ее любит, тем сильнее у него желание пережить снова то замечательное состояние, что уже однажды пережил. Для меня музыка – всегда выражение непосредственных, внезапно возникших чувств, имеющих определенную форму и четкую устремленность. Эмоциональная музыка должна придавать силу человеческим чувствам, и если любовь должна быть долгой, крепкой, глубокой, сильной, то она, любовь, должна быть одновременно чистой, простой, готовой на жертвы. Все эти качества необходимы и в правильной передаче музыкальных чувств. В этом смысле музыка также имеет общую цель – передать глубокие чувства в наиболее искренней и наиболее убедительной форме. Большая музыка – враг цинизма. Она учит дорожить жизнью, уважать ее.
Клиберн говорил все это с такой страстью, такой убежденностью, что никто из присутствующих не решался перебивать его. Видимо, это была его излюбленная тема.
– Основные законы музыкального творчества столь же неизменны, как естественные чувства и ощущения. И наиболее важное из этих правил – быть искренним. Так же, как в жизни. Я убежден, что в будущем в музыке будет доминировать простота – выражение высшей красоты. Но прежде всего нужно сохранить умение ощущать красоту жизни.
Он был прав, этот техасец в темно-синем костюме, безукоризненно облегающем его худощавое тело. Ведь и теперь уже не редкость, когда люди, эмоционально скудея, объясняют это тем обстоятельством, что жизнь становится более сложной, что в ней не остается места красоте и чувству. Вся же практика мирового музыкального творчества убеждает в обратном – музыка через века будет помогать человеку совершенствоваться, творить добро, верить в светлые идеалы. Ради этого работал и Ван Клиберн. О каком свободном времени могла идти речь, когда у него, как и у всякого артиста-труженика, никогда не было минуты передышки.
– Каждый день, – жаловался пианист, – упражнения, репетиции, концерты, интервью, деловые встречи, снова репетиции… Иногда играю не до двух часов ночи, как обычно, а до шести-семи утра. Месяцами, бывает, не удается поспать две ночи подряд…
Годы учебы у известных и малоизвестных мастеров культуры прошлого и настоящего научили меня лучше улавливать дух песни, видеть ее конструкцию, архитектонику и в то же время помогли выработать свое видение мира, взглянуть на творческий процесс гораздо глубже и шире, чем на ранних подступах к песне.
Всякое творчество питается накопленными впечатлениями, их сменой. Без этого невозможно сделать ни шага вперед, и я абсолютно убеждена в том, что любому артисту очень важны еще и встречи, расширяющие художественное восприятие, рождающие новые идеи, ассоциации и т. п. За свою многолетнюю творческую жизнь я встречала многих талантливых людей из сферы искусства. Их незаурядность помогала мне в поиске, учила распознавать истину, избавляя от всего чуждого и наносного, развитию художественного мышления, выработке основополагающих принципов творчества.
Еще один человек, чей талант воспарил над временем, над преходящими людскими страстями, дал мне многое в постижении связи искусства с жизнью, связи не отвлеченной, а рожденной историей, мировоззрением, утверждающим красоту труда. Это известный итальянский художник Ренато Гуттузо, чьи полотна хорошо известны во всем мире.
Вот человек, потрясший меня удивительной смелостью гражданина, художника, борца.
Ему не было и двадцати, когда он возглавил в Милане творческую группу молодежи, активно выступающую против «Novecento» – реакционного направления в искусстве, благословляемого тогда самим Муссолини. В 1937 году художник пишет знаменитый «Расстрел в степи», картину, посвященную памяти убитого фашистами Гарсиа Лорки. Под впечатлением расправы гитлеровцев с 320-ю итальянскими антифашистами Гуттузо сделал серию гневных, обличительных рисунков «С нами Бог!».
По сути, с этих работ, известных миллионам людей, и началось мое знакомство с ним.
Несколько позже в альбоме, изданном в Риме, я увидела репродукции его полотен и рисунков, созданных по мотивам произведений великих живописцев прошлого и явившихся как бы своеобразным прочтением классики. В них сквозило желание художника не скопировать творения выдающихся мастеров, а внести современный смысл в знакомые сюжеты – Гойи, Курбе, Дюрера, Моранди, Рафаэля, Рембрандта, Рубенса.
Поразила меня и серия литографий к «Сицилийской вечере» Микели Омари и «Персидским письмам» Монтескье.
Гуттузо на своих полотнах изобразил столько разных героев, что никто не отважился бы их сосчитать. И в каждом из них – свой характер, душевный настрой, привычки, своя тонко подмеченная и ярко запечатленная внешность.
Вспоминаю первую нашу встречу в одном из залов Академии художеств, где была организована выставка Гуттузо, в то время уже почетного члена Академии художеств СССР, автора полутора тысяч произведений, дышащих верой в человека, его высокое предназначение.
Гуттузо живо интересовался народной песней, ее истоками, исполнением и исполнителями. Рассказал о популярности «Сицилийской тарантеллы», танца, совершенно забытого на его родине в Сицилии и возвращенного народу благодаря усилиям Игоря Моисеева и танцоров основанного им ансамбля.
Зарубежные гастроли – это огромная ответственность. Любой срыв на чужой сцене чреват непредсказуемостью реакции музыкальных критиков и прессы вообще. Потом очень трудно доказывать, что произошедшее – проба сил, случайность или, наоборот, начало восхождения новой «звезды», гениальность которой сию минуту не признана, поскольку время раскрытия ее индивидуальности и таланта впереди. За границей если выступишь неудачно, второй раз уже никто не пригласит. И если не понравишься публике в каком-то городе – будь ты хоть близкой родственницей папы римского, – тебя все равно ждет такая же участь. Поэтому быть всегда на высоте чрезвычайно трудно и сохранять популярность, завоеванную годами, сложнее, чем пройти по струне через бездну.
После кончины Гридина пришлось искать нового дирижера, и я его нашла на Смоленщине. Николай Степанов, ученик Виктора Дубровского, человек безусловно одаренный. Сменилось и поколение музыкантов. Пришли новые исполнители, высокообразованные, талантливые, думающие, одержимые осознанием высокой миссии художника. Какое будущее у них? Что дадут они слушателям в наше нелегкое переломное время? Какие пути-дорожки будут прокладывать они к сердцам современников? Вопросы, вопросы и вопросы. И все-таки, наверное, прав Вольтер: «Время довольно длинно для того, кто им пользуется; кто трудится и кто мыслит, тот расширяет его пределы». Прав и Гёте: «Потеря времени тяжелее всего для того, кто больше знает». А знаем мы много. И умеем многое. Нельзя лишь останавливаться. Кто-то очень правильно подметил: умирает не тот, кто устал, а тот, кто остановился.
Слушатель сегодняшнего дня сильно отличается от слушателя 50-х – 70-х годов. Он стал добрее. Мне кажется, что у зрителя ностальгия именно по таким концертам, как наши. Мне очень приятно, что на концерты приходит много молодежи. Подходят и говорят: «Людмила Георгиевна, а мы думали, что вы уже не поете. Hу что же вы себя скрываете? Скрываете такой замечательный коллектив, как ваш ансамбль «Россия»?» Да. У нас прекрасный дирижер – Николай Николаевич Степанов. Мы его привезли из Смоленска. Он прошел большую школу прекрасного педагога, мастера своего дела – Виктора Павловича Дубровского, с которым я тоже работала. И то, что сейчас Николай Николаевич работает у нас в коллективе, это я считаю, что Боженька мне помог. Вот только любимой ученицы у меня, к сожалению, нет. Я очень этого хочу. Хотите верьте, хотите нет, очень хочу, чтобы около меня стояла певица даже сильней, чем я, с хорошим голосом, внешностью, с понятием. Ведь как получается: вдалбливаешь-вдалбливаешь, при тебе она делает то, а без тебя – другое. И все это знаете от чего? От нехватки культуры. Потому что я, например, как губка, впитывала все. Вот мне говорили гадости – у тебя это плохо, это плохо. Я это выслушивала. Когда мне говорили – хорошо, я и так знала, где у меня хорошо. А вот когда мне говорили – плохо, тогда я начинала проверять и находила все эти недостатки.
Только добрый, уважающий тебя человек может подсказать, где у тебя хорошо, а где у тебя плохо. А не уважающий тебя все время будет говорить: «Какая ты великая! Ой, какая ты хорошая!» Я – тщеславный человек. Но где-то в этой области у меня тщеславия нет. Может, это плохо, а может, нет.
Критики говорили, что в моем голосе – «очарование русской души», записали «Золотую пластинку» – это огромная честь, которой удостаиваются только выдающиеся исполнители. Я всегда старалась неразрывно связать старинную песню с современной и внести в нее свое неповторимое… зыкинское. Помню, в 1972 году мы были на гастролях в Ростове-на-Дону. До концерта было часа три, я сидела в номере. Вдруг входит уборщица и говорит: «Людмила Георгиевна, мы вас так любим, так любим, а вот возможности побывать на вашем концерте у нас нет… Мы собрались все в холле, может, вы споете для нас?»
Как я тогда разозлилась!.. Перед ответственным концертом вместо того чтобы отдохнуть, я должна петь… в холле! Таких слов я наговорила этой уборщице! А потом привела себя в «концертный вид», скомандовала конферансье: «Иди, объявляй!» И пела потом аж полтора часа. На ответственный концерт еле успели.
Я сама не знаю, сколько песен в моем репертуаре. Много. Очень много. Я ведь пою не только старые народные песни. У меня в репертуаре и такие песни современных авторов, как «Рязанские мадонны», «Растет в Волгограде березка», «Восемнадцать лет», «Течет Волга», «Зачем меня окликнул ты» и еще… и еще… и еще…
Достоевский как-то сказал, что идеалы красоты у здорового общества не могут погибнуть, этим и жив, и развивается народ. Мысль об этом и поддерживает мой оптимизм. Сегодня многие служители искусств часто сетуют на то, что испытывают чувство невостребованности своего творчества. Это на самом деле проблема. Как выжить сегодня не только мастерам искусств, но и самой культуре? Посудите сами. К моменту распада Союза в нем насчитывалось 140 тысяч массовых библиотек, приблизительно столько же клубных учреждений, более 600 профессиональных театров, более 1700 музеев, почти 50 тысяч народных университетов культуры. В какой еще стране мира вы найдете такое богатство?! И какова их участь теперь, в постсоветском пространстве? Они захлебнулись в общем хаосе политических и экономических катаклизмов, влача зачастую жалкое существование. В чем же дело? Наверху отвечают: нет средств. То есть налицо (уже в который раз!) проявление остаточного принципа в отношении культуры.
Очень хочется верить, что все невзгоды, обрушившиеся на культуру, временны. Ну не манкурты же мы, в конце концов! Вот этими надеждами на лучшее сейчас и живу.
Сейчас в моде другая музыка. В российских телекомпаниях к народной песне относятся как к чему-то давно отжившему. А за границей совсем не так. Парадокс: унификация, смешное подражание Западу начинают раздражать тот же Запад, Америку, где к нашей музыкальной культуре относятся как к абсолютной, непреходящей ценности. Скажем, открылся в Нью-Йорке, на Брайтоне, новый концертный зал. Его посетители, а это не только русские, евреи, украинцы и другие наши «бывшие», но и стопроцентные американцы, захотели увидеть наш ансамбль «Россия», то есть то, что в их представлении связано с подлинной национальной культурой. И все они в один голос говорили мне: мы хотим видеть настоящее русское искусство, а не американизированную пошлость, которую шлет нам Россия и которой у нас самих хватает. А у нас этого не понимают. В одной только Москве работают такие выдающиеся коллективы, как ансамбль народного танца Игоря Моисеева, хор имени Пятницкого, оркестр народных инструментов под управлением Николая Некрасова. А Омский, Воронежский, Северный народные хоры? Кто их слышит? Они же совершенно не звучат на телевидении. Это что? Упущение, непрофессионализм редакторов? Или издержки коммерциализации культуры, которая приняла в нашей стране такие уродливые формы? Конечно, если мы хотим, чтобы на улицах, в домах торжествовал криминал, шла стрельба и лилась кровь, ну что ж, давайте чаще показывать зубодробильные боевики. Но, может быть, посреди всей этой рыночности и конъюнктуры мы задумаемся все-таки о наших детях? Какое вокруг пьянство, наркомания! Мы так много говорим об общечеловеческих ценностях, а как это конкретно проявляется? Я уже так много об этом говорила, убеждала. Создала Институт народного творчества. Там можно учиться и вокалу, и танцам, и игре на музыкальных инструментах…
Когда началась перестройка, у меня был момент шока, прямо скажем, я растерялась. Месяца два-три не знала, как быть и что делать. Мне говорили: вам надо измениться, перестроиться… А я решила – надо просто идти своей дорогой. Пела я раньше русские народные песни, песни советских композиторов, пела про русскую природу, людей, Родину и дальше буду этим заниматься. А политика, всякие партии – не для меня, этим должны заниматься люди компетентные. Я умею только петь. Но и на сцене я старалась экспериментировать. Пела дуэтом с Юлианом, Николаем Расторгуевым.
Я следила за Юлианом, мне нравилось, как он растет, находит свою манеру, стиль. Я считаю, что это большой талант и настоящий, труженик в отличие от многих проходимцев, заполонивших эстраду. Он не пытается, как, скажем, Киркоров, «встроиться» в зарубежную эстраду, кому-то подражать. Я искренне желаю ему успеха. А с Колей Расторгуевым мы случайно встретились на студии звукозаписи, и так же спонтанно возникла идея записать вместе песню. Вот и появился вариант «Течет моя Волга».
Меня часто спрашивают – не боюсь ли я конкуренции? Справа Кадышева, слева Бабкина… И слава богу, что есть такое разнообразие имен, исполнительских манер. Всем места хватит. Зачем толкаться? У меня – свое, у молодых – свое. Хотя и молодежь на мои концерты ходит. Для многих это вообще первое прикосновение к русской песне. Подходят ко мне после концерта и ахают: «А мы думали, что вас уж и на свете нет! И не знали, что у вас такой прекрасный ансамбль и даже сейчас вы поете без фонограммы!» Действительно, я под «фанеру» просто не умею.
Я никогда не ставила перед собой цели заработать с помощью песни состояние. В первые годы реформ рухнули прежние надежды на такие структуры, как Госконцерт, Росконцерт, Министерство культуры. Было очень тяжело. Я сама очень не люблю приспосабливаться.
Надо было надеяться только на себя, начинать самим договариваться о гастролях, аренде залов, ценах на билеты. Я считаю, нам очень повезло, что директором нашего ансамбля является его дирижер Николай Степанов – талантливый музыкант и удивительно умелый, энергичный менеджер.
У меня ход концерта зависит от состояния и от людей, к которым я пришла. Иногда прихожу, думаю, что буду петь вот этот репертуар, а выхожу на сцену – и после первой песни все меняю. А дирижер потом на меня ругается.
При всех моих званиях и регалиях стараюсь быть верной своему изначальному выбору – служить песенному искусству.
Я не умею петь под фонограмму. Очень больно и досадно, когда обманывают людей. На больших стадионах, правда, тяжело петь без фонограммы. В маленьких же залах ты под фонограмму никогда не объяснишься в любви.
Я не отвергаю для себя возможность эксперимента. Например, с Борей Моисеевым мне очень интересно было работать. Так, как он меня показал, меня еще никто не показывал. Но самое-то главное, ведь на концерте я вышла сразу за этими… «Бони М». А когда они работали – боже мой, что там в зале делалось!.. Все кричали, свистели, со своих мест вскакивали. А когда я запела «Течет Волга», реакция зала была просто удивительной, потрясающей! Все затихли, а потом – гром аплодисментов.
Песня «Течет Волга» словно магнитом тянула меня к себе с момента первого прослушивания. Я находила в ней все новые грани и достоинства. Наступил какой-то миг, и я почувствовала, что не могу не спеть ее… Если попытаться кратко сформулировать мое впечатление от этой песни, то я бы сказала – стирание грани между зрительным залом и сценой, между исполнительницей и слушателями. Песня перелетает через рампу и входит в душу людей независимо ни от чего – возраста, профессии, характера.
Я была очарована этой песней сразу и навсегда. Ее пели Владимир Трошин, Марк Бернес, Майя Кристалинская, Капитолина Лазаренко и даже хоры. «Течет река Волга» – жизненная очень. Там отображение жизни от малого до великого, то есть герою песни сперва 17 лет, а потом 70, и все, что его окружает, – это его друзья. Я считаю, что это очень хорошая песня, и написана она музыкально очень красиво, и Лев Ошанин вложил туда все свои знания, а Марк Фрадкин – свои мелодии. Он, конечно, был великим мелодистом.
Встречи со слушателями для меня всегда в радость. Но, увы, из эфира почти исчезла не только русская, патриотическая песня. Концерты симфонической музыки, оперные постановки – где они? Экран заполонили шлягеры-однодневки, детективы, реклама, голые девицы. Складывается впечатление, что кто-то очень хочет отлучить народ от настоящего искусства, намеренно насаждает бескультурье. И если в нас, людях старшего поколения, остался нравственный стержень, то за молодежь, за детей страшно. Какие уроки извлекут наши внуки из всего того, что видят на экранах телевизоров? О каком цивилизованном обществе может идти речь, если им каждодневно внушают, что самое ценное в жизни не духовность, не красота, а деньги, деньги, деньги…
Кстати, только деньги, а не талант, способны сегодня открыть певцам «зеленую улицу» к слушателям. Если раньше за выступление на телевидении платили артистам, то теперь зачастую все наоборот. А я не в состоянии выложить кругленькую сумму за удовольствие появиться на экране. Богатых же спонсоров у меня и у моего ансамбля «Россия» не было.
Реже стали записывать меня и на пластинки. Видно, решили, что мои песни старомодны. Однажды я даже услышала в свой адрес, что я якобы «прокоммунистическая» певица. Не потому ли, что по-прежнему героини моих песен – простые русские женщины, которые вынесли на своих хрупких плечах тяжесть войны, испили до донышка горькую вдовью долю, трудились всю жизнь?
Сейчас я уже редко в Москве выступаю – очень дорого обходится аренда концертных залов. Но, к счастью, меня по-прежнему ждут на заводах и фабриках, в селах. В Подмосковье и во всей необъятной России. Часто бываю на севере у моих давних друзей – газовиков Надыма. Недавно опять пела на берегах любимой моей Волги, когда там отмечалось пятидесятилетие Сталинградской битвы. Выезжаю и за рубеж.
Грустно сознавать, что за границей отношение к русской песне, вообще к русскому искусству более бережное, чем дома, у чиновников и дельцов от культуры. И на гонорары за концерты там не скупятся. Но я не собираюсь искать счастья за рубежом. У Пушкина есть такие слова: «Клянусь честью, ни за что на свете я не хотел бы переменить Отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков». Отлично сказано! Я не смогу без России. Объехала три с лишним десятка стран, но всегда тоскую по дому, по моей Москве. И когда наконец-то вновь ступаю на родную российскую землю, радуюсь, как малое дитя. Такое ощущение, что все вокруг мне улыбается. Сразу огромный прилив энергии, так хочется петь, работать.
Иногда бывают неприятные ощущения, что ты никому не нужен. Правда, они тут же улетучиваются, когда я еду куда-нибудь в глубинку с концертами. А на телевидении засилье халтурщиков, которые не стыдятся со сцены ругаться матом. Но есть исключения… Мне очень нравится Алла Пугачева. Я с ней, между прочим, вместе училась в Музыкальном училище имени Ипполитова-Иванова. Я всегда приходила в аудиторию впритык – уже была известной певицей, времени вечно не хватало. И Алла, когда меня видела, кричала на весь зал: «Всем встать, Зыкина идет!»
Глава третья
СКАЗКИ О ЗЫКИНОЙ
За долгую жизнь в искусстве я наслушалась о себе несчетное количество всяких мифов, сплетен, легенд и небылиц, от которых могут завянуть не только уши. То Зыкина чуть ли не «враг (?!) русской песни»; то ее «из партии (в которой никогда не состояла) выгнали по семейным обстоятельствам»; то «певица Людмила Зыкина скупила пол-Берлина во время вывода Западной группы войск из Германии»; то «Зыкина готовится открыть собственный ресторан в Москве… на свои средства»; то «хлестала с Фурцевой водку в бане…» И так далее в том же духе.
За несуществовавшую любовь к Косыгину мне перемывали косточки несколько лет подряд. И до сих пор эта байка ходит по Москве, дескать, было дело, чего уж там скрывать, все знают. Что было? Да ничего! Чесать языками попусту мы наловчились, это мы умеем. И потому нет таких нелепиц, которые не нашли бы своих приверженцев. Мне кажется, заблуждаются люди оттого, что воображают себя знающими. Вероятно, поэтому тысячи путей и ведут к небылице, к истине же – только один. А она такова. Была на дне рождения у Бори Брунова и там познакомилась с дочерью Косыгина Люсей и ее мужем. С ней мы потом довольно часто встречались на всевозможных торжествах и по праздникам. На одном из таких вечеров Косыгин, подняв бокал с шампанским, произнес: «У нас в гостях Людмила Зыкина. Я очень люблю ее песни. Давайте выпьем за нее, за ее замечательный голос, за ее творческие успехи».
Вскоре умерла жена Алексея Николаевича, и я была на похоронах, принесла цветы. Тем временем слухи о симпатии Косыгина к моей персоне уже поползли, разрастаясь вглубь и вширь, и на приеме в честь Жоржа Помпиду Брунов, между прочим, сказал Косыгину, что молва считает Зыкину его, Косыгина, тайной женой.
– Ну что же, – отвечал Алексей Николаевич, – молва – плохой гонец и еще худший судья. Хорошо еще, что подобрала мне молодую, да еще Зыкину.
И когда Косыгин проходил мимо меня, он вдруг неожиданно спросил:
– Ну, как успехи, невеста?
– Грех жаловаться.
– Вас не шокируют сплетни?
– Нет, что вы. Наоборот.
Через несколько дней я уехала на гастроли в Чехословакию. На вокзале меня встречали с охапками цветов, как принцессу или знаменитость первой величины. Я недоумевала, растерянно глядя по сторонам. «В чем дело? Не путают ли меня с кем-то другим?» – задавала себе вопросы, не находя на них ответа. Внимание и почести мне оказывали повсюду на протяжении всех четырех недель моего турне. И подарков понадарили уйму. Провожая в Москву, кто-то из руководителей страны приветливо, с улыбкой на лице напутствовал:
– Передайте привет Алексею Николаевичу!
– Какому Алексею Николаевичу?
– Как какому? Косыгину…
– Обязательно передам, если увижу.
– А как вы его не увидите?
– Очень просто. Мы встречаемся редко. Я же не член правительства, а всего лишь артистка.
– А разве вы не его жена?
– Нет, не жена.
По-моему, я многих тогда огорчила и расстроила. Когда вернулась домой, стала продавать привезенные подарки, что позволило мне расплатиться за первую в жизни дачу. Ходила такая счастливая. Наконец-то есть дача! В Опалихе, недалеко от железной дороги. И подъезд был хороший, и климат сухой мне нравился, и яблоньки в саду молодые…
Судачили досужие кумушки и о моих якобы дружеских отношениях с Никитой Сергеевичем Хрущевым. А всего-то лишь один только раз виделась с ним на его юбилее в Георгиевском зале Кремля. Я пела в сопровождении Шалаева и Крылова «Течет Волга» и в конце песни, обратившись к нему, пропела: «А вам семнадцать лет». На что Хрущев, повернувшись к окружающим с довольной улыбкой на лице, заметил: «Вот Зыкина сказала, что мне семнадцать лет и можно еще работать и работать вместе со всеми вами!» Правда, не удалось ему поработать «вместе со всеми» – вскоре его сняли, о чем я и услышала, будучи на гастролях в Америке.
С Фурцевой нас тоже соединяли и разъединяли по всякому поводу и без повода, выдвигая аргументы один нелепее другого. Сколько уж времени прошло, а имя Екатерины Алексеевны по-прежнему окружено таким количеством легенд и небылиц… Что, на мой взгляд, очень красноречиво свидетельствует о том, какой неординарной, если не сказать уникальной, личностью была Фурцева. О других министрах культуры почему-то ведь не судачили и не судачат. Я знала Екатерину Алексеевну на протяжении десяти лет, и всегда она была для меня лидером, я очень многому у нее научилась. Болтают всякое, но я готова чем угодно поручиться, что Фурцева была человеком исключительной порядочности и честности. Конечно, порой она излишне эмоционально реагировала на то или иное сообщение, событие, но, поостыв, обязательно старалась как-то сгладить свою горячность, сделать что-то хорошее тому, кого ненароком могла обидеть. То, что Екатерина Алексеевна якобы брала взятки, чушь, вздор!
Я не вправе называть себя ее лучшей подругой, но у нас в самом деле существовали достаточно близкие отношения. Много раз Фурцева приходила сюда, в мою квартиру на Котельнической, садилась за стол, и мы вели доверительные разговоры. Да, я много знаю о Екатерине Алексеевне, но рассказать этого не могу, поскольку живет в Москве дочь Фурцевой, которой моя откровенность может повредить. Скажу лишь, что именно дочь служила одной из причин для серьезных волнений Екатерины Алексеевны. Вообще Фурцева была по-женски несчастлива. Ко мне она приходила не то чтобы поплакаться, но должна же она была с кем-то делиться собственными проблемами, поскольку возможности проявить слабость на людях не имела.
Потом еще эта история с дачей… Сначала ее оценили в одну сумму, потом неожиданно назвали втрое большую. У Екатерины Алексеевны не было никогда никаких особенных богатств, драгоценностей. Ради этой дачи она все, что имела, распродала. Например, у нее была одна-единственная шубка, правда, норковая, ее Слава Зайцев пошил… Об этом сегодня просто смешно рассказывать! Нынешние чинуши без зазрения совести строят себе из государственных материалов особняки стоимостью в десятки миллионов рублей, приватизируют все, что понравилось или плохо лежит. Никого и ничего не боятся! А мы Фурцевой косточки перемываем, бог мой! Да, ходили мы с Екатериной Алексеевной в баньку попариться, ну и что? Не вижу в этом ничего предосудительного. Каждый волен расслабляться как считает нужным. Тем более что мы посещали не какую-нибудь спецбаню, а самую обычную – Центральную, куда доступ никому из смертных не заказан. Оргий, пьянок никогда там не устраивали. Клянусь, рюмки спиртного не выпили. О Фурцевой говорят, что она злоупотребляла алкоголем, но правильнее будет сказать, что некоторые люди пытались ее спаивать. Зачем это делалось – понятно. Таким образом старались подкатиться к министру, завоевать расположение Екатерины Алексеевны. Помню случай. Российская делегация летела с концертами в Алма-Ату. В салоне самолета находилась труппа Большого театра. И то один артист, то другой бежал с рюмочкой, чтобы лично засвидетельствовать свое почтение министру. Но Фурцева загородила проход в первый салон, где сидели мы с ней, и никого не пустила. В результате она прилетела в Казахстан абсолютно трезвая, хотя представляете, в каком состоянии могла бы быть?
Есть у меня в запасе и другие примеры. Но, честно, я не вижу смысла их приводить. Если вы верите мне, то достаточно уже сказанного, если же не верите, то новые факты ничего не изменят. Я считаю так: на каждый роток не накинешь платок. Обо мне, скажем, распускали сплетни, что я алкоголичка. На самом же деле я спиртного практически не пью, не приучена да и удовольствия большого не испытываю. Во всяком случае, в жизни не напивалась и пьяной меня никто не видел, однако это не мешает кое-кому ляпать языками.
Боже мой, сколько же грязи вылито на покойного министра культуры СССР, занимавшего важный государственный пост целых четырнадцать лет! Какими только унизительными и оскорбительными эпитетами не награждали ее иные авторы книг и статей, вышедших после ее смерти: и наркоманка, и неграмотная дура-баба, и пьяница, и психопатка, и еще не знаю какая – словом, лидер «уничтоженной, порабощенной культуры», как утверждает один из нынешних театральных критиков. Очевидно, этому критику неведомо, что советские молодые артисты времен Фурцевой, участвуя в международных конкурсах и фестивалях, завоевали почти сотню первых премий (не говоря об остальных наградах), став признанными лидерами в мировом искусстве. В пору пребывания Фурцевой на посту министра в стране насчитывалось 360 тысяч библиотек, 125 тысяч клубов и Дворцов культуры, более 1140 музеев, 540 драматических и музыкальных театров, почти 50 тысяч народных университетов культуры. В какой еще стране мира можно было найти такое богатство, и как выглядит оно теперь? В феврале 1996 года я услышала по радио новость: Эрмитаж отдал голландцам две картины Рембрандта за… ремонт протекающего потолка. Не кощунство ли? Императрица Екатерина II, приобретая шедевры (в том числе и эти злополучные полотна Рембрандта) европейской и мировой культуры для украшения северной столицы и приумножения национального достояния российского государства, вероятно, и мысли не допускала, что оно, это достояние, будет истощаться, совершенно не подчиняясь здравому смыслу и рассудку потомков. В том же феврале я случайно наткнулась на воспоминания современников об Иване Сергеевиче Тургеневе, и в частности художника Боголюбова. «Я, – говорил Тургенев Боголюбову, – иногда представляю себе, что если бы мне, положим, удалось оказать какую-нибудь необычайную услугу государю, он тогда призвал бы меня к себе и сказал: «Проси у меня чего хочешь, хоть полцарства». А я бы ему отвечал: «Ничего мне не нужно, позвольте мне взять только одну картину из Эрмитажа». И Тургенев назвал полотно Рембрандта. Почему я вспоминаю об этом эпизоде? Да потому, что Екатерина Алексеевна, будь она ныне министром культуры, не позволила бы Эрмитажу отдать сокровища нации при любой сложившейся ситуации в экономике. И добилась бы своего, чего бы это ей ни стоило, потому что заботилась и пеклась об отечественной культуре повседневно. Могла просить, спорить, убеждать, доказывать, находить решение в любых, самых сложных, порой тупиковых ситуациях. «Если бы не энергия Екатерины Алексеевны, – говорил на ее похоронах Евгений Евтушенко, – песня на мое стихотворение «Хотят ли русские войны» никогда бы не увидела свет. Обвиняли в нацизме». Воля и настойчивость Екатерины Алексеевны способствовали развитию театра «Современник». По ее инициативе началось строительство Театра имени Моссовета, Театра оперетты, реконструкция Театра имени Маяковского… С благословения Фурцевой возник Театр на Таганке и во главе его встал Юрий Любимов. Поддерживала она и Ленком, добилась присуждения его коллективу Государственной премии. При ее содействии началась реконструкция архитектурного ансамбля «Царицыно» – изумительного творения русского зодчества XVIII века, его реставрация, был построен Музей музыкальной культуры имени М.И. Глинки…
Поразительные взлеты духа в культуре пришлись как раз на время 60-х – начала 70-х годов, когда Фурцева занимала пост министра. Благодаря своему действительно высочайшему уровню музыкальная культура страны заставила пасть ниц и Европу, и Америку, не говоря уж о других континентах. Целые исполнительские школы – скрипичная, фортепианная – засверкали на мировом небосклоне звездами первой величины. В ту пору существовала даже школа оркестрового музыканта, ныне вовсе исчезнувшая. Мы сегодня словно достигли апогея беспамятства, как будто не было всемирного признания заслуг Ойстраха, Рихтера, Когана, Гилельса, Мравинского, Кремера, Шафрана, Ашкенази – всех-то и не перечесть великих музыкантов, творивших вдохновенно и искренне. Достижения тех лет держались на крупных именах, на хороших оркестрах, ансамблях, труппах; на замечательной молодежи, воспитанной не менее замечательными педагогами. И Фурцева не стояла в стороне от всех этих взлетов, а была их страстной поборницей. Она всегда понимала, как важен масштаб отдельной личности, его культурный, нравственный потенциал, поддерживала поиски духовной опоры каждого незаурядного в искусстве человека.
Во многом ей мешал партбилет. Давление партийной элиты, ее спрос и требования порой перехлестывали через край, и тут она становилась бессильной. И все же она не сдавалась, находила силы в противоборстве, стояла на своем – и не ради себя.
Во время гастролей по Сибири в феврале– марте 1970 года (в маршрут были включены Барнаул, Красноярск, Новосибирск, Кемерово и еще несколько городов) я видела, с какой безжалостной самоотдачей выполняла министр намеченную программу. С утра по две-три встречи с активом, ведающим вопросами культуры, затем поездки на предприятия, вечером – обязательное посещение театральных спектаклей, беседы с актерами – она живо интересовалась их творческими и бытовыми нуждами, тут же, на месте, оказывала помощь, решала актуальные, самые насущные проблемы.
За рубежом о Фурцевой говорили и писали как об авторитетной и эрудированной личности. Она обладала удивительной способностью общаться с аудиторией, располагать к себе слушателей. Помню, какой фурор произвела ее речь на конференции министров культуры европейских государств в Венеции в 1969 году, на открытии Выставки художественного творчества народов нашей страны в 1972 году в США. Мне довелось слышать жаркий спор Екатерины Алексеевны с французскими театральными и музыкальными деятелями об академических традициях оперного театра, о непреходящем значении западной и русской оперной классики, о развитии музыкальной культуры в странах Западной Европы.
Талант ее сказывался во всем, в том числе и в умении общаться с творческими людьми, натурами порой сложными, противоречивыми, своеобразными, в точном определении достоинств, успеха того или иного артиста в самых разных жанрах. Она, например, буквально боготворила Галину Вишневскую, поддерживала певицу чем могла. Помогла ей в присвоении звания народной артистки СССР, давала рекомендации в зарубежные поездки, тогда как другие ждали годы; в 1971 году подписала представление о награждении ее самым высоким орденом страны – орденом Ленина (в компании с Ириной Архиповой и Александром Огнивцевым). Да мало ли замечательного для культуры и ее деятелей сделала Екатерина Алексеевна! Только по злому умыслу или из конъюнктурных, шкурных соображений люди могут осквернять память о Фурцевой – теперь о покойниках на Руси говорят все, что заблагорассудится, особенно о тех, у кого в кармане был партбилет.
Мои встречи с Фурцевой также не дают покоя некоторым новоявленным критикам и газетным обозревателям (так и хочется написать – «обосревателям»), делающим в своих омерзительных публикациях безапелляционные выводы о моих отношениях с Екатериной Алексеевной. Поэтому считаю своим человеческим и гражданским долгом рассказать о том, чему была свидетелем, находясь рядом с Фурцевой.
С Екатериной Алексеевной я познакомилась в начале шестидесятых на декаде искусств Российской Федерации в Казахстане, куда она прилетела во главе делегации. Помню, сидели мы где-то за столом, и после «Ивушки», которую я спела, Фурцева воскликнула: «Так вот вы какая, Людмила Зыкина!» А когда мы летели обратно, она поинтересовалась, как я буду добираться из аэропорта домой, есть ли у меня машина. Я ответила, что есть, хотя в те годы у меня ничего еще не было, и от предложения подвезти отказалась – не хотелось чем-то утруждать министра.
Я очень стеснялась ее, особенно первое время, да и потом мы никогда не были в приятельских отношениях, как это представляется некоторым авторам – хулителям Фурцевой. Мы с ней были разного возраста, и она мне своего сокровенного никогда не доверяла, я же с ней могла посоветоваться о чем-то, но никогда о чем-либо значительном не просила. Я всегда держала дистанцию во взаимоотношениях, поскольку она была для меня очень большим, государственного масштаба человеком. Я и сейчас прекрасно знаю свое место, всегда и везде, и потому границ доверия нигде не переходила и не перехожу.
Иногда я встречалась с Екатериной Алексеевной на фестивалях искусств, Днях культуры, юбилейных и правительственных концертах. На последних я старалась петь песни героико-патриотические, о Родине, о России, хотя мне удавались больше лирические. Я считала, что на такого уровня представлениях не следовало вдаваться в лирику, пока однажды Фурцева перед одним из концертов в Кремлевском дворце не спросила:
– Люда, почему бы вам (она всегда обращалась на «вы», никого не звала на «ты») не исполнить «Ивушку» Григория Пономаренко? Она у вас, кажется, неплохо получается?
– Ой, Екатерина Алексеевна, – отвечала я, – как хорошо, что вы мне подсказали. У меня давно такое желание созрело, да все никак не решалась…
Она была искренним, добрым, отзывчивым человеком. Никогда не демонстрировала свое превосходство перед нижестоящими людьми. Вот, дескать, я министр, а вы все – плебеи.
Фурцева никогда не пыталась кого-то обидеть, а если такое вдруг случалось, страшно переживала и обязательно извинялась за допущенную бестактность или ошибку. И сама старалась не вспоминать то, что приносило ей горечь.
Как-то Екатерина Алексеевна навещала в больнице мужа Николая Петровича Фирюбина и на лестнице встретила Жукова. Подошла к нему и сказала: «Георгий Константинович, простите меня, я очень плохо по отношению к вам поступила и постараюсь вину свою искупить». (В 1957 году по поручению Хрущева Фурцева проводила расследование «персонального дела» маршала и выступала против него на пленуме ЦК КПСС.) А Жуков и говорит: «Катя, это такие мелочи, о которых не стоит вспоминать».
Я много раз выходила из ее кабинета в слезах, но довольная. Чувствовала: относится ко мне она с большим уважением. А только любящий человек может сказать в глаза правду. Потому что хочет добра.
Я долгое время получала ставку в 16 рублей за концерт, и в один прекрасный момент в дирекции Москонцерта мне сказали, чтобы я написала заявление на имя директора с обоснованием повышения ставки, т. е. с учетом количества концертов, репертуара, гастролей и т. п. Директор написал письмо В. Кухарскому с перечнем фамилий артистов, которым следовало повысить зарплату.
– Как? У тебя столько всего за плечами, и ты получаешь шестнадцать рублей без всяких надбавок? – удивился замминистра при встрече.
– Совершенно верно, – отвечала я.
И когда Фурцева узнала о нашем разговоре, она с обидой спросила:
– Неужели вы, Люда, не могли ко мне обратиться?
– Не могла. С моей стороны такая просьба выглядела бы бестактной.
Она любила артистов, как могла помогала им и в беде оказывалась всегда рядом.
В 1964 году Ростропович лежал в больнице с кровоточащими венами. Фурцева буквально подняла на ноги всю столичную медицину в поисках каких-то дефицитных препаратов, чтобы ускорить процесс выздоровления музыканта, не раз ездила к нему в больницу, подбадривала, ежедневно справлялась у врачей о состоянии здоровья Славы.
Однажды она обратилась ко мне с просьбой поехать вместе с больницу, где лечились Алла Тарасова и Георг Отс, известнейшие всей стране артисты.
– Я с удовольствием поеду, только удобно ли?
– Удобно, удобно, – отвечала Екатерина Алексеевна.
– Надо за цветами заехать.
– У меня уже есть цветы.
Но я все равно купила еще два превосходных букета, и мы отправились в клинику. Если бы кто слышал, с какой теплотой говорила Фурцева обоим такие нужные, добрые, «вылечивающие» слова! Я слушала, и у меня слезы наворачивались на глаза.
Екатерина Алексеевна умела успокоить любого человека. У танцовщиц из ансамбля «Березка» возникли трения с их руководителем, Надеждой Надеждиной. И они пришли в Министерство культуры жаловаться.
– Таких, как Надеждина, больше нет, – сказала им Фурцева, – таких, как вы, много. И давайте совместно искать пути выхода из создавшегося положения.
И она нашла такие слова, что посетительницы вышли из кабинета министра буквально растроганные, вполне удовлетворенные оказанным приемом.
Она могла убедить кого угодно. Однажды Леня Коган подвозил меня на своем новеньком «пежо», и очень мне его авто понравилось. Думаю, куплю тоже «пежо». Накопила денег. Пошлина на иномарки тогда составляла двести процентов, и чтобы ее не платить, требовалось разрешение Министерства культуры. Пошла к Фурцевой.
– Я уже столько лет работаю, – говорю ей. – Может быть, разрешите купить мне заграничную машину?
– Какую машину?
– Да вот «пежо» мне приглянулся…
– Вы что, Люда, в «Волге» уже разочаровались? Вам наша «Волга» уже тесная стала, не нравится?
– Да что вы, Екатерина Алексеевна, нравится, но просто все стали ездить на иномарках.
– А я не хочу вас видеть в заграничной машине. Вы – русская женщина, русская певица. Не подводите нас, русских. Лучше купите другую «Волгу».
Так я двадцать пять лет отъездила на «Волге» и лишь недавно пересела за руль «шевроле».
Фурцева высоко ценила мнение специалистов, профессионалов в том или ином вопросе культуры, хотя мне порой казалось, что она сама была эрудитом в любой сфере искусства. И однажды я не удержалась от вопроса:
– Неужели вы, Екатерина Алексеевна, во всем так хорошо разбираетесь? Например, в вокале, опере?
– Да вы что, Люда? Разве можно быть такой всезнайкой? Опера – жанр сложный, и я ничего не могу подсказать, скажем, Ирине Архиповой, как ей лучше исполнять какую-либо партию в спектакле и работать над ролью. Для этого есть Борис Александрович Покровский, которому в оперной режиссуре равных и в мире-то нет.
– Ну а в скульптуре, архитектуре?
– То же самое. Вот как раз сегодня у меня будут Кибальников и Вучетич, и вы, если хотите, послушайте нашу беседу.
Я пришла к назначенному времени. Разговор между Вучетичем и Кибальниковым походил больше на спор. Екатерина Алексеевна умело вставляла в него то одну реплику, то другую, словно угадывала мысль каждого из спорщиков, делая иногда какие-то пометки в блокноте. И в конце концов сказала, что настал момент, когда надо подвести итог и подойти к результату. Оба во всем согласились с ней, хотя мнения своего она ни одному из присутствующих не навязывала. Министр, безусловно, умела слушать. Я знаю, что когда Юлия Борисова играла в кинофильме роль посла Советского Союза, то сидела в кабинете Фурцевой и наблюдала за тем, как та разговаривает, как себя ведет, как жестикулирует…
Она была красивой женщиной, постоянно за собой следила. Играла в теннис, бегала, каждый день делала гимнастику. И меня не раз упрекала за то, что я начинала полнеть: «Певица вашего уровня должна быть точеной!» Она сама умела ухаживать за собой: и лицо привести в порядок, и причесаться. У нее были очень красивые шиньоны! На работу – один, на банкет – другой, и всегда все выглядело безупречно. Туфли носила только на каблуках. Одевалась с большим вкусом – в этом ей помогала Надя Леже, с которой Екатерина Алексеевна много лет дружила. Некоторые модели ей сделал Слава Зайцев.
В часы отдыха она любила порыбачить (была азартным рыболовом), любила попариться в бане, понимала в этом толк. Любила рыбец под пиво, редко когда принимала рюмку водки. И я никогда не видела ее пьяной. В баню всегда ходили втроем: Екатерина Алексеевна и две женщины, ее давние знакомые, кажется, инженеры. С моей приятельницей Любой Шалаевой мы посещали Сандуны и, не помню точно, в каком году, примкнули к этой троице – Люба, как оказалось, была знакома с Фурцевой. Судьбе было так угодно, что и последняя наша встреча, накануне ее смерти 24 октября 74-го года, состоялась в бане. В половине седьмого разошлись. Я пошла домой, готовиться к поездке в Горький, там мне предстояло выступать в концерте на открытии пленума Союза композиторов России, Екатерина Алексеевна в этот вечер должна была присутствовать на банкете в честь юбилея Малого театра. После банкета Фурцева мне позвонила, голос такой тихий, усталый. «Люда, – говорит, – я вам что звоню: вы же сами за рулем поедете. Пожалуйста, осторожней!» Узнав о том, что Николай Фирюбин еще остался в Малом, я спросила, не приехать ли мне к ней. «Нет-нет, я сейчас ложусь спать», – ответила она. На этом наш разговор окончился.
В пять утра я уехала в Горький, а днем мне сообщили о ее смерти. Я тут же вернулась. До моего сознания случившееся не доходило, и спрашивать ни о чем я не стала. Мне сказали, что у нее что-то с сердцем… Я знала о том, что у них с мужем были какие-то нелады, в последнее время они вечно ссорились. Но что дойдет до такой степени, даже не предполагала. У гроба я пела песню-плач:
Ох, не по реченьке лебедушка все плывет.
Не ко мне ли с горя матушка моя идет?
Ты иди-ка, иди, мать родимая,
Ко мне,
Да посмотри-ка ты, мать,
На несчастную, на меня…
Все плакали… Она ведь была нам близким и очень дорогим человеком…
Любители сплетен втирали очки друг другу небылицами о том, как Зыкина, минуя все мыслимые и немыслимые преграды, пробралась в партию. Опять же Хрущев помог, или Косыгин, или Фурцева… В том же Омске коллеги по искусству заинтересовались в один из приездов туда моими отношениями с партийной элитой и очень удивлялись, что я «до сих пор» беспартийная. Да просто не верили, как не верили на Урале, Алтае, в Поволжье, в Чехословакии, Венгрии, ГДР… Дескать, как же так, известная певица, участница всех главных партийных торжеств, лауреат Ленинской премии, не член КПСС? Не может быть, тут что-то не то, скрывает Зыкина правду… Действительно же лишь то, что меня раз пять или шесть приглашали в высокие инстанции, чтобы я подумала над заявлением о приеме в партию, буквально уговаривали «вступать в ряды», но мне было не до партии – считала членство в ней вовсе не обязательным для деятеля культуры, хотя утверждение, что политика мертва без культуры, вероятно, не лишено определенного смысла. В один из моментов я уже было согласилась, уговорили, но муж возразил: «Зачем тебе вступать в партию? Ты что, будешь лучше петь с партбилетом в косметичке? Или таланта прибавится, ума, славы, аплодисментов? Другое дело, если заниматься политикой… Но и это занятие для художника, писателя, артиста есть жалкая трата времени и, как верно заметил когда-то Золя, плутовская мистификация, удел невежд и мошенников». Возразить мне было нечего, и с тех пор я уже никогда не возвращалась к этой теме. Решила – как отрезала.
Наслышалась я всяких пересудов и о мужьях, с которыми меня сводили и разводили любовных дел знатоки. Однако ни одного из моих бывших супругов мне не в чем упрекнуть – они были замечательные люди. Я многому у них научилась, в каждом находила поддержку и понимание. Но судьба одинаково поражает и сильных, и слабых. Когда-то в Дели мне старый индус по руке нагадал, что с мужем разойдусь и еще много всего такого. Он оказался провидцем, и противопоставить року было нечего. И я ни о чем не жалею.
Случалось в моей творческой жизни не раз и не два, когда моим именем пользовались проходимцы всех мастей и рангов. В 1965 году некто Рахлин, режиссер Московского театра массовых представлений, в течение довольно длительного времени безнаказанно обманывал публику – десять тысяч любителей эстрады крупнейших промышленных центров страны, собиравшихся, как правило, на стадионах. Огромный интерес к представлениям подогревался многочисленными красочными афишами, расклеенными всюду, с обещаниями послушать и увидеть «живьем» многих известных мастеров тогдашней эстрады – Клавдию Шульженко, Марка Бернеса, Сергея Мартинсона. Люди шли на концерт иногда целыми семьями, как на большой праздник, заполняя до отказа трибуны стадионов. В Донецке «мое» выступление значилось первым. На поле при свете прожекторов выпустили отдаленно похожую на меня женщину, степенно шествующую по ярко-зеленому подстриженному газону с микрофоном в руке к центру поля, где находился помост. На весь стадион неслась и разливалась мелодия моей «Ивушки», как оказалось, записанная на магнитную ленту. Услыхав знакомый голос, зрители зааплодировали. Но нашлось немало среди них и таких, кто прихватил с собой бинокли, чтобы получше рассмотреть столичных артистов. Стадион, обнаружив обман, сначала затих, а потом на трибунах стал слышен ропот. Несколько мужчин выскочили на поле, подбежали к новоявленной «Зыкиной», стащили ее с наспех сколоченной эстрады и под оглушительный рев и свист собравшихся увели прочь. В тот вечер не увидела публика ни Шульженко, ни Мартинсона, ни Бернеса…
Такие аферы практиковались и в других городах. О них мне рассказала Клавдия Ивановна Шульженко, когда я вернулась в Москву после длительного турне по Сибири.
– Обидно, – возмущалась она, – что зрители связывают твое имя с подобными махинациями администрации этого, с позволения сказать, театра. Без моего ведома, когда я находилась на гастролях во Пскове, махинаторы объявили о моих выступлениях – в те же дни – в Ереване. (Марк Бернес во время несуществующих выступлений в Донецке был в Чехословакии.) Я телеграфировала министру культуры РСФСР А.И. Попову о недопустимости подобных безобразий, но они все же и потом имели место.
К подобным мошенничествам с включением в программу концерта моего имени – без моего, разумеется, ведома – часто прибегали и в моменты, когда трещали по всем швам планы проведения культурных и зрелищных мероприятий, и руководство концертных организаций, театров, концертных залов, домов и дворцов культуры заведомо обманывало моих поклонников и почитателей.
В сентябре 1972 года весть о якобы моем приезде в Чимкент распространилась с быстротой молнии. Старший кассир областной филармонии Фатима Сабирова вмиг стала самым популярным в городе лицом. Ей звонили знакомые и незнакомые люди. Приходили общественные распространители от предприятий, учреждений, организаций. И все с одной просьбой: «устроить» билеты на концерт Зыкиной. Сабирова старалась никого не обидеть. Все шло гладко, если не считать нескольких конфликтов из-за «нагрузки». Вопрос стоял так: хочешь послушать Зыкину, внеси свою лепту в выполнение финплана филармонии, покупай билеты еще на другие концерты.
Люди спорили, ворчали, но уж очень велико было искушение встретиться с Зыкиной. Кассир бойко торговала билетами, и с выручкой был, что называется, полный «ажур». Но на душе кассира такого ажура не было. Ее тревожила мыль: а вдруг певица не приедет, что тогда? Ведь устное распоряжение директора филармонии Манукяна: «Расписывай билеты на концерт оркестра имени Осипова и говори, что будет петь Зыкина», как говорится, к делу не пришьешь. Успокаивали его заверения, что он «все берет на себя».
Все шло гладко, пока наконец не появились афиши и объявления в местной газете о концерте оркестра имени Осипова с солистом Харитоновым. И снова кассир выдержала натиск зрителей, на этот раз возмущенных обманом. И расхлебывать все ей пришлось в одиночку. Приказ директора был категоричен: билетов назад не принимать, денег не возвращать.
Если бы я могла знать, в каких недостойных целях было использовано мое имя! Эта история оскорбительна и для осиповцев, коллектива, прославившего национальное русское искусство во многих странах. Трюк работников филармонии заведомо дискредитировал оркестр в глазах зрителей. Многие, оскорбленные обманом, демонстративно не пошли на концерт.
Дирекция филармонии квалифицировала происшествие как слухи зрительской аудитории, досужий вымысел, к которому она, дирекция, не причастна.
Между тем доподлинно известно, что авторство версии о моем концерте целиком принадлежало директору филармонии, о чем свидетельствовали общественные распространители ряда предприятий, лично слышавшие от него о «приезде Зыкиной». Оказалось, все средства хороши – лишь бы «дать план». И что меня больше всего беспокоило в этой истории, так это то, что на многочисленные жалобы зрителей не было соответствующей реакции. «Ловкий ход» легко сошел директору с рук, и через некоторое время все и вся успокоились, словно ничего не произошло.
К сожалению, такие примеры, судя по почте моих слушателей, встречались нередко.
За полвека жизни в песне я получила сотни тысяч писем от моих поклонников и просто людей, просящих содействия в решении жизненно важных, не требующих отлагательства вопросов. Как могла, помогала: одним посылала деньги, другим доставала дефицитные лекарства, третьим сокращала хлопоты в приобретении инвалидных колясок, жилья, в предоставлении заслуженных льгот и т. п. Нередко люди, пользуясь моей доверчивостью и отзывчивостью, попросту обманывали меня, используя всевозможные ухищрения, убедительные доводы, от которых можно было не только прослезиться, а отдать последнее. Однажды пришло письмо из Омска от женщины, якобы пораженной тяжелым недугом и потому прикованной к постели на протяжении четырех месяцев. Автор письма сообщала, что она бедна, имеет на иждивении старую больную мать и не в состоянии купить самое необходимое, не говоря уж о каком-нибудь захудалом телевизоре, который ох как бы пригодился в такой тяжелейшей ситуации. Я немедленно позвонила знакомому директору филармонии, договорилась о покупке телевизора и доставке его по указанному адресу. Вскоре поехала в Омск на гастроли и в первый же день пребывания там отправилась навестить тяжелобольную. Дверь оказалась закрытой. Соседи сказали, что мой адресат на работе. «Слава богу, выздоровела», – подумала я с облегчением.
– А как со здоровьем у Валечки? – спрашиваю соседку, очень похожую на актрису Наталью Крачковскую, только постарше. – Она поправилась окончательно?
– Да вы что?! Она и не болела.
– А мама?
– Прасковья Петровна? Живет в отдельной квартире и на здоровье пока не жалуется. Недавно зубы вставила, шубу новую приобрела. Обмывали покупку. Да вы немного подождите. Скоро кто-нибудь явится. Хозяйка вот-вот должна подойти…
И в самом деле, «тяжелобольная» вскоре пришла. Меня поразила наглость, с какой она оправдывалась:
– А что тут особенного? У меня действительно денег всегда не хватает. Задумала вам написать, авось что-нибудь и выгорит…
…Гастроли с ансамблем Романа Мацкевича по городам Сибири я заканчивала в Барнауле. Едва вышли с Мацкевичем из гостиницы и прошли несколько метров по тротуару, как откуда ни возьмись выросла перед нами женщина с тремя детьми – двое малышей на руках, третий, лет шести, держался за подол юбки. «Я, – говорит она мне, – вышла только из тюрьмы. Попала туда вместе с мужем. Вот детей в детдоме отдали, а нужно ехать к родителям в Курскую область, на родину. Денег на билеты нет и взять их негде».
– Слушай, Роман, – обращаюсь к музыканту, – попроси администратора купить билеты на ближайший поезд, чтобы им побыстрее уехать, а я потом расплачусь.
Дня через три снова вижу эту женщину с ребятами около местного универмага.
– Вы что же, билеты не купили? – спрашиваю Мацкевича.
– Купили в тот же день и отдали. Вместе с ней на вокзал ездили.
Я подошла к страждущей «уехать на родину».
– Почему не уехали?
Та без тени смущения на лице так цинично отвечает:
– А мы и не собирались уезжать. Придумала я с билетами. Сдала их и деньги получила. Так бы вы, может, денег и не дали… Муж действительно в тюрьме, одной с детьми трудно. Есть тут у нас на окраине старенький домишко, в нем и живем, хлеб жуем…
…Десятилетия я шефствовала над детдомом в Ульяновске. Организовывала для ребят концерты музыкальных и театральных коллективов, творящих для детей и юношества, принимала участие в создании самодеятельности, покупала книги, тетради, альбомы, игры, сладости… Годы шли чередом, пока мне не сообщили, что кое-что, и весьма существенное, из того, что привозила в детдом, ненавязчиво разворовывалось, присваивалось людьми, состоящими на службе добродетели и воспитания. Безнравственное действо меня сначала ошарашило, и я укротила свою активность и пыл на некоторое время. Потом не вытерпела, возобновила поставки в прежнем ритме. Сколько благодарных писем я получила от бывших детдомовцев! Слава богу, почти все имеют образование, профессию, работают, не хнычут в платок, не жалуются на судьбу.
Много чего я слышала о себе интересного, особенно когда в середине 90-х годов занялась политикой. Говорили, например, что нас с Виктором Черномырдиным связывают некие особые отношения. Я и на самом деле дружу с семьей Черномырдиных, знакома с ними очень давно, более 30 лет. Тогда Виктор Степанович еще работал в Оренбуржье. Я очень хорошо знакома с Валентиной Федоровной, его супругой, и считаю, что это прекрасная умная женщина. Как-то я говорю: «Валентина, а кто ухаживает за Виктором Степановичем?» – «Только я, – говорит она, – никому не разрешаю этого делать». Виктор Степанович отлично играет на баяне. Я с ним пела, конечно. Частушки, и страдания, и даже песни. Он прекрасно знает очень много песен, пожалуй, я даже столько не знаю. И Валентина Федоровна тоже, но она еще и танцует очень хорошо.
Недавно я выступала в Киеве. После концерта меня просто завалили цветами и вынесли шикарный букет от Виктора Степановича. Я была разочарована и обижена до глубины души: «Не мог сам подарить!» Когда народ постепенно покинул зал, Черномырдин все-таки подошел ко мне. «Чего это ты, Виктор Степанович? – спрашиваю у него. – Неужели самому сложно было подняться на сцену?» – «Сложно, – отвечает он мне. – Народ обступил со всех сторон и начал благодарить за твой концерт. Не мог вырваться, уж прости!»
Среди моих друзей – много замечательных людей, тружеников, честных, порядочных, любящих русскую песню и русскую землю. Не изгладятся из моей памяти встречи с Терентием Мальцевым – самым великим крестьянином XX века, почетным академиком, дважды Героем Социалистического Труда и лауреатом Государственной премии, в то же время – «простым полеводом», связавший всю свою жизнь с одним небольшим уральским селом…
Наше заочное знакомство родилось из взаимного интереса к творчеству друг друга еще много лет назад. Потом было несколько личных встреч, переросших вскоре в искреннюю дружбу. И оказавшись на гастролях в Зауралье, я не преминула навестить прославленного хлебороба в его родном доме. И конечно же, не мог наш разговор обойтись без русской народной песни. Я с неподдельным интересом выспрашивала, что да как поют нынче в деревне, и Терентия Семеновича подбивала спеть что-нибудь для души. А он все отнекивался.
– Мать у меня была песенница, а у отца такого таланта не было. Видать, в отца я пошел. Петь не пою, но слушать люблю. Когда слушаю хорошую русскую песню, обо всем забываю…
Через несколько дней наш ансамбль «Россия» выступал перед переполненным залом сельского Дома культуры. «Песню о хлебе» я посвятила Терентию Семеновичу Мальцеву.
Говорят, что у меня имидж правильного человека, который поет правильные песни, ведет правильную жизнь. Я не согласна с тем, что я веду правильную жизнь. Что это значит – правильная жизнь? Про Аллу Пугачеву, Джуну Давиташвили и других известных женщин – там всё: и как дрались, с кем ругались, кого любили, как скандалили. Про меня – тишина. Я очень хорошо знаю Джуну, она просто очень веселая женщина и с характером. А про меня тоже когда-то говорили, что я алкоголичка. Однажды мой администратор в салоне делала маникюр. Одна из маникюрш стала жаловаться при всех, что с сыном плохо, все время пьет. Женщина, которая сидела рядом, вдруг говорит: а вы его приведите ко мне, я работаю там-то, это профиль моей работы, у меня даже Зыкина лежала, лечилась… Так рождаются сплетни. А женщину эту вскоре уволили. Жалко ее, конечно, но я считаю, что о людях надо говорить с уважением.
Всякого я наслушалась и насмотрелась за долгую жизнь рядом с песней. Не обходилось и без разочарований. Но во мне всегда жила и живет надежда, что красота действительно спасет мир. Думаю, в понятие красоты Достоевский включал и совесть, о которой часто забывают.
Доходили до меня и совсем невообразимые сплетни – о моей «интимной» дружбе с маршалами Жуковым и Баграмяном. Сказки эти порой больно задевали меня, потому что бросали тень на безмерно уважаемых мною людей.
Меня с армией связывает особое чувство, это моя давняя привязанность. Я принадлежу к поколению, чье детство пришлось на годы Великой Отечественной войны, и я не в кино – воочию – видела их, солдат, защитников Родины, не щадивших себя во имя ее, опаленных огнем, перебинтованных. В те грозные дни раненые в госпиталях были самыми первыми моими слушателями.
Много лет спустя с одной моей солдатской песней приключилась трогательная история. Кажется, в 1961 году на радио пришло грустное письмо от молодого солдата, проходившего службу на Крайнем Севере. В письме говорилось, что девушка, с которой он простился, уходя в армию, скоро забыла его. По просьбе паренька в одной из передач для воинов прозвучала моя песня о нелегкой солдатской службе, о девушках, умеющих верить и ждать. Авторы передачи попросили солдатских невест внимательно послушать эту песню. Скоро на радио мне показали новое письмо: тот же солдат с радостью писал, что песня «дошла до адресата», он и его девушка снова вместе. Много раз убеждалась: песня по-прежнему проникает в самую душу солдата, сближает его с Родиной, помогает в службе.
Сколько концертов мы организовали для наших воинов! В городах Германии, в Москве, Надыме с участием мастеров эстрады. Мы организовали также вечера, посвященные творчеству М. Максаковой, 130-летию со дня рождения К. Станиславского, юбилею Северного русского народного хора, подготовили новую программу хора им. Пятницкого. Я выступала на торжествах в Большом театре, посвященных Федору Ивановичу Шаляпину, в Волгограде – в честь победы в Сталинградской битве.
Что такое воинская дружба, я поняла, понюхав пороху в Афганистане осенью 83-го. «Афганский поход» ничем не отличался от настоящей войны, и памятуя о том, что солдат без песни не солдат, я согласилась на эти опасные и тяжелые гастроли.
Тридцать четыре концерта с ансамблем «Россия» за две недели под грохот разрывов бомб и свист «эрэсов» – дальнобойных реактивных снарядов – в Чертогане, Пандшере, Джелалабаде, Гардезе, Файзабаде, Пагмане… Такое не забывается. На всю жизнь запомнился и Кабул, смрадные зловония его трущоб и поднебесная лазурь минаретов, зелень восточных садов, вопли муэдзинов и ненавидящие взгляды из-под чалмы… Недалеко от аэропорта на моих глазах рухнул на жилой глинобитный дом самолет, подставивший свой зелено-серый бок с афганскими эмблемами под стаю «стингеров». Душераздирающие крики, плач, стенания… Командир вертолетного звена, усатый майор с двумя боевыми орденами на груди, предупредил, когда мы с мужем забирались на борт одной из машин, чтобы отправиться на очередной концерт: «Полет небезопасен. В узком русле сухого ручья, над которым будем пролетать, орудуют моджахеддины. Всякое может случиться». – «На все воля Божья», – отвечала я, усаживаясь на узкую зеленую скамейку.
Летим. Внизу серое месиво предгорья, горчично-желтая муть атмосферы до самого горизонта, длинные огненные росчерки летящих в стороне снарядов. И вдруг вертолет начал раскачиваться, завибрировал, послышались глухие удары – один, второй, третий…
– Наверное, подбили. Теряем высоту, – как бы между прочим, внешне спокойно, говорит Виктор.
Я молчу. Ударов больше не слышно. «Судьба играет человеком» – почему-то вспомнилось давно избитое выражение.
– Чему быть, того не миновать, – говорю словно в пустоту. Какие-то мгновения или секунды, показавшиеся вечностью, машина продолжала почти кувыркаться, затем полет ее несколько выровнялся, и я увидела совсем рядом землю, напряженные лица солдат, смотрящих в нашу сторону, в выцветших на солнце гимнастерках. Стук шасси о каменистый грунт, и мы… на земле – живы и невредимы. Командир вертолета, молодой капитан, открывая изрешеченную пулями дверцу, коротко бросил:
– Приехали.
– Подбили птичку? – спрашивает Гридин, вынимая из чрева искалеченной машины поклажу. Капитан молчит. Он смотрит на Виктора спокойно, но взгляд его выразителен. Ты что, мол, не видишь, что ли, или ослеп? Ясное дело, подбили. И он начал неторопливо, по-хозяйски внимательно рассматривать пробоины на видавшем виды вертолете. Война есть война. Капитан сделал все, что мог. Спасибо ему. Спас от смерти.
…Концерты шли своим чередом, по два в день, иногда по три. Забрались в высокогорные районы. Там наши парни сидели безвыездно по полгода и больше – на воде, тушенке, хлебе. Среди минных полей и обстрелов. «Спасают воинская дружба, чувство локтя и чувство долга», – говорили мне командиры десантных групп за скромным солдатским ужином.
Рваные молнии орудийных залпов, огненные шары падающих невдалеке «эрэсов», автоматные и пулеметные очереди стали привычным явлением наших будней. Был момент, когда девчата из ансамбля, решив принять армейскую баню, едва не погибли. Как только последняя из них покинула это столь почитаемое в войсках заведение, снаряд превратил его в груду дымящихся развалин.
Поездка в Афганистан нам дорого обошлась. Убитых и раненых не было, зато вирусом гепатита заразились шесть человек, в том числе и мой муж, так и не вылечившийся от этой напасти. С горя начал пить, что лишь ускорило развитие цирроза печени.
Девять трагических лет афганской войны стали частью истории, написанной кровью, замешенной на слезах. И я сама с трудом сдерживаю слезы, когда читаю письма от бывших солдат, благодарных нам за те короткие часы и минуты, что мы провели вместе на истерзанной земле Афганистана.
За годы жизни в песне я наслышалась всякого о ратных подвигах русских солдат и офицеров. Но, пожалуй, лишь двое военачальников, маршалы Баграмян и Жуков, действительно сумели открыть для меня страницы истории, позволившие по-настоящему понять, что же такое армия, как много она значит для судьбы государства.
Иван Христофорович Баграмян являл собой образец человека, для которого любовь к людям, Родине была смыслом всей его долгой и насыщенной событиями жизни.
Выходец из многодетной семьи, он прошел тернистый путь от рабочего мастерских Закавказской железной дороги до выдающегося военачальника – очевидца и непосредственного участника всех этапов становления и развития Вооруженных сил страны. Он был «последним из могикан» в славной когорте легендарных полководцев – командующих фронтами Великой Отечественной войны.
Первая наша встреча состоялась в ГДР на торжествах по случаю годовщины Октября. В Берлин съехались также делегации из социалистических стран, представители коммунистических и рабочих партий ряда европейских государств. Прибыли сюда и некоторые руководители Объединенных Вооруженных сил стран – участниц Варшавского договора. Молодцевато-подтянутый, несмотря на солидный возраст, с пристальным, пытливым взглядом темно-карих глаз, Иван Христофорович неторопливо ставил автографы на титульном листе только что вышедшей книги своих воспоминаний. Ладно подогнанная по фигуре маршальская форма подчеркивала сдержанность и скупость движений, их законченную простоту.
Казалось, в нашей беседе должна была пойти речь совсем о другом, например о воинской службе, но началась она, вопреки ожиданиям, с песни.
– Полезное и нужное дело ты, Люда, делаешь. Ничто так мощно не воздействует на солдатские души, как песня. Бывают минуты, когда она может быть дороже всего – воздуха, хлеба, любви… Солдат без песни не солдат. С ней шли в бой, возвращались с победой. На передовой поставят, бывало, два грузовика рядом на краю лесной опушки – вот и вся немудреная сцена. Кто только не приезжал к нам в Одиннадцатую гвардейскую армию. Народные хоры, чтецы, баянисты, артисты балета и даже целые ансамбли народного танца. Артистам приходилось давать в день несколько концертов. Я помню их до сих пор. И хорошо становилось на душе у фронтовика. Спасибо деятелям культуры, искусства, что они в минуты тяжелых испытаний дали почувствовать советским воинам дорогой сердцу образ Родины, непобедимой Отчизны.
Так было. Фронтовые бригады – явление, навсегда вошедшее в историю советского искусства. Вот уж поистине, когда говорили пушки, музы не молчали. На самой передовой, под крыльями боевых самолетов, звучали песни Клавдии Шульженко, кстати, первой исполнившей на фронте «Вечер на рейде»; прямо с танка пели веселые куплеты Юрий Тимошенко и Ефим Березин, прошедшие с войсками путь от Киева до Сталинграда, а потом обратно на запад до Берлина; на разложенной перед окном госпиталя плащ-палатке танцевали Анна Редель и Михаил Хрусталев; на палубах эсминцев и других военных кораблей выступал хор имени Пятницкого. Всю войну провел в действующих войсках Дважды краснознаменный ансамбль песни и пляски имени Александрова. Три группы на Южном, Юго-Западном и Западном фронтах, а четвертая – на зенитных батареях Подмосковья. Ансамбль дал более полутора тысяч концертов на передовой; пять человек были убиты, десятки – тяжело ранены.
– Война, – продолжал Баграмян, – словно подтолкнула композиторов и поэтов на создание небывалых образцов поистине народных песен. «Священную войну» пели миллионы!
Иван Христофорович умолк, погладил рукой гладко выбритую голову. Подошел командующий группой войск в ГСВГ маршал В. Куликов, о чем-то доложил. Мы расстались.
Разговор наш продолжился почти через год на даче маршала. Двухэтажный дом стоял позади большого сада, словно врезанный в сосны и ели, среди которых виднелась желто-белым пятном летняя беседка с легкими плетеными креслами и таким же плетеным столом.
– Что-то маловато яблок уродилось, – сетовал Баграмян на неурожай, пока мы шли по асфальтовой дорожке вдоль ровных рядов молодых яблонь. – В прошлом году собрали несколько тонн, отвезли в воинскую часть солдатам, а нынче голые ветки…
Впервые я видела маршала, одетого по-домашнему, хотя и слышала, что даже в минуты отдыха Баграмян не любил расставаться с мундиром. «Так привык к армейской форме, – говорил он, – что и не представляю себя в другом обличье».
В прихожей нас встретила жена Баграмяна, Тамара Амаяковна, с которой он счастливо прожил более полувека. Черноглазая, статная, миловидная женщина в годах выглядела молодо.
– Проходите и располагайтесь, как дома, – приветливо улыбнувшись, сказала она.
Я осмотрела дачные апартаменты. Никаких излишеств, простота и скромность составляли суть маршальского жилища. Вещи в этом доме не отличались большой роскошью – только самое необходимое, удобное для работы и отдыха.
Из просторной и светлой гостиной, окнами выходящей в сад, доносился голос Николая Озерова – по телевидению шла трансляция матча «Спартак» – «Арарат». После второго гола в ворота ереванцев Баграмян выключил телевизор.
– Не везет армянам, – с явным огорчением произнес он, – команда боевая, техничная, но со спартаковцами сладить не может.
Маршал любил футбол. После того как расстался с клинком и лошадью, хотя привязанность к скакунам сохранил навсегда и частенько наведывался на ипподром, популярная игра прочно завладела им. Он болел сразу за три команды: «Арарат», «ЦСКА» и «Спартак». Объяснял такую «любвеобильность» Баграмян просто:
– «Арарат» – это родная кровь, «ЦСКА» – это армия, которой принадлежу, а «Спартак» показывает наступательный, атакующий, зрелищный футбол.
На старинном рабочем столе маршальского кабинета среди аккуратно уложенных стопок писем возвышался прибор со множеством остро заточенных карандашей. «Карандашный дом», – скажет потом в шутку его супруга. На креслах, нижних полках книжного шкафа и рядом с ними громоздились какие-то коробки, свертки, бандероли. Оказалось, все это обилие корреспонденции – ежедневная почта маршала, заместителя министра обороны СССР.
Многие годы он являлся и членом комиссии по делам молодежи Совета национальностей Верховного Совета СССР.
– Молодежь не дает покоя, – положив ладонь на пухлую пачку разноцветных конвертов, сказал маршал. – Огромен интерес к истории страны и ее Вооруженных сил, особенно к сражениям Великой Отечественной. Вот и отвечаю на письма.
Война! Сколько потрясений, волнений, переживаний связано у каждого из нас с этой бедой, всколыхнувшей всю великую страну, затронувшей буквально всех – от мала до велика. В то время, когда я вместе со взрослыми проводила бессонные ночи на крышах столичных домов, тушила немецкие зажигалки, а днем помогала перевязывать раненых бойцов в госпитале, где работала моя мать, Иван Христофорович разрабатывал в штабе операции по отпору врагу в районе Бердичева, Житомира, Киева…
Иван Христофорович подробно, неторопливо, делая небольшие паузы после длинных фраз, рассказывал об особенно трудных, кровопролитных днях первого года борьбы с фашизмом. Иногда наступала тишина, которую нарушали только мерный ход настенных часов да рев самолетов, идущих на посадку (Баграмян жил недалеко от Одинцова, откуда рукой подать до аэропорта Внуково). «Какая изумительная память, – думала я, – какие подробности помнит, словно все это было вчера, а не много лет назад».
Мне захотелось, чтобы он рассказал, когда впервые встретился и подружился с Жуковым и Рокоссовским, о которых так много замечательного говорил еще отец, когда в конце 43-го его, раненого, привезли в Москву. После госпиталя он несколько дней провел дома, и за это время мы многое узнали от него о фронтовых делах этих выдающихся полководцев. Потом был незабываемый Парад Победы в 45-м… Командовал парадом Маршал Советского Союза К. Рокоссовский – на вороном коне, и принимал парад на скакуне светлосерой, почти белой масти Маршал Советского Союза Г. Жуков. Затем я видела их близко на правительственных приемах, концертах в связи с различными юбилейными датами в жизни страны, но общаться довелось только с Жуковым.
– Впервые я с ними встретился, – начал свой рассказ Баграмян, – осенью 1924 года в Ленинграде на кавалерийских курсах усовершенствования комсостава при Высшей кавалерийской школе.
В наших биографиях с Георгием Константиновичем Жуковым было много общего: оба вступили в армию в 1915 году, принимали участие в боях Первой мировой войны, служили в пехотных, кавалерийских частях, командовали взводами, эскадронами, а затем полками. Связывала нас и потребность учиться, стремление овладеть высотами военного искусства. Надо сказать, что Жуков сыграл решающую роль в моей судьбе. После командования полком, учебы в Академии имени Фрунзе и службы в должности начальника штаба Пятой кавдивизии имени Блинова я был направлен в Академию Генштаба. Окончил ее, и меня оставили здесь старшим преподавателем. А мне хотелось в войска. Что делать? Жуков в это время командовал войсками Киевского округа. Написал ему коротенькое письмо: «Вся армейская служба прошла в войсках, имею страстное желание возвратиться в строй… Согласен на любую должность». Вскоре пришла телеграмма: Георгий Константинович сообщил, что по его ходатайству нарком назначил меня начальником оперативного отдела штаба Двенадцатой армии Киевского военного округа. С тех пор мы никогда не теряли друг друга из поля зрения.
Константин Константинович Рокоссовский запечатлелся в моей жизни не менее сильно и оставил о себе добрую память. На курсах он выделялся среди нас почти двухметровым ростом, при этом был необычайно пластичен и имел классическое сложение.
Держался свободно, но, пожалуй, чуть застенчиво, а добрая улыбка на красивом лице не могла не притягивать. Внешность как нельзя лучше гармонировала со всем его внутренним миром. Нас связывала с ним настоящая мужская дружба, которая еще больше окрепла в годы войны. В июле 41-го Ставка направила Рокоссовского на Западный фронт. Перед отъездом он зашел повидаться со мной. Через год он уже командовал Брянским фронтом, а я его детищем – прославленной 16-й армией. Война разбросала нас по разным направлениям, и встретились мы только в мае 44-го в Генштабе. Обнялись, расцеловались. После приема в Генштабе снова встретились и наговорились, что называется, всласть. «Ну как, Иван Христофорович, научился плавать?» – спросил Рокоссовский. Я рассмеялся в ответ. Дело в том, что тогда, в 24-м, когда мы были молодые, сильные и старались перещеголять друг друга в учебе и спортивных состязаниях, у меня не получалось плавание с конем при форсировании водного рубежа. Мало самому уметь плавать в обмундировании, нужно еще научиться управлять плывущим конем. Плавал я очень плохо и однажды на учебных сборах, переплывая реку Волхов на рассохшейся лодке, чуть не утонул, за что и пришлось испытать неловкость перед руководителем курсов В.М. Примаковым, в прошлом легендарным командиром конного корпуса червоного казачества, наводившего страх на немецких оккупантов и гетманцев на Украине, на деникинцев и дроздовцев, белополяков и махновцев… Вот об этом случае и вспомнил Рокоссовский.
В тот вечер Баграмян рассказал мне также о Гае, Фабрициусе, Блюхере, Тухачевском. Я словно прочла удивительную, захватывающую книгу об истории Вооруженных сил и людях, творивших ее. Нужно быть до мозга костей и историком, и художником одновременно, чтобы, говоря о военачальниках и их деятельности на разных этапах истории, давать такие точные, запоминающиеся характеристики.
Вскоре из кабинета мы перешли в гостиную. Принесли вино, сладости, фрукты. Стрелки часов приближались к двенадцати ночи, настала пора собираться домой.
– Сейчас Иван Христофорович будет слушать ваши записи. Народную музыку, песни обожает беспредельно, – сказала на прощание Тамара Амаяковна.
О привязанности Баграмяна к фольклору и вообще к искусству я узнала из беседы с ним в дни празднества в Ереване в честь 150-летия вхождения Восточной Армении в состав России. На торжества прибыли видные государственные деятели, военачальники. Среди них был и Баграмян. После приема, устроенного руководством Армении, состоялся концерт, зазвучали танцевальные мелодии. Иван Христофорович подошел, прищелкнул каблуками, поклонился, как истинный кавалер, приглашая на танец. Партнером он был великолепным, танцевал легко и красиво, точно следуя музыке вальса. И тут я услышала некоторые подробности его жизни.
– Еще в детстве я соприкоснулся с искусством ашугов и сазандаров, украшавшим скудный быт того времени. В затейливых импровизациях угадывались отголоски простодушных народных песен, которые иногда напевала мать. Они славили свободу и братство, любовь и мужество. К их голосам, как и к голосу природы, нельзя было не прислушаться. Я рос в бедной семье путейца-железнодорожника и не имел возможности посещать театры и концерты. Лишь когда приехал в Ленинград на кавалерийские курсы, смог ближе познакомиться с профессиональным искусством – хореографией, драмой. Балетом увлекся гораздо позже, в годы войны, когда к нам на фронт приезжали в составе концертных бригад мастера Большого театра. Бывало, недели проводили артисты в землянках и блиндажах. До сих пор я храню в памяти хореографические номера на музыку Штрауса, Минкуса, Чайковского. Когда закончилась война, наступил момент более глубокого, если можно так выразиться, моего приобщения к балету. Сначала смотрел спектакли с участием Улановой, затем – Плисецкой, танцевальное искусство которых, на мой взгляд, воплощение совершенства. Меня восхищали та свобода, легкость и подкупающая простота, которые свойственны этим большим художникам. Во время пребывания за рубежом в составе советской военной делегации я видел по телевидению другие танцы в исполнении, если верить диктору, знаменитых в Европе и за океаном артистов. Болезненно-мятущиеся движения, символизировавшие безысходность, отчаяние, тоску, подействовали на меня удручающе. Разве это искусство поэзии, красоты и вдохновения, несущее людям идеалы гуманизма, добра, правды?
Баграмяна всегда волновали заботы и дела молодежи, он обожал детей и подростков, живо откликался на их просьбы. Его часто можно было встретить среди студентов, учащихся.
Хорошо помню нашу встречу в Минске, куда Иван Христофорович приехал на слет победителей Всесоюзного похода молодежи по местам боевой и трудовой славы. У меня был час свободного времени, и я решила его повидать. Он обрадовался встрече, начались, как это всегда бывало, расспросы о творческих планах, поездках… Я уже знала о целях его визита в столицу Белоруссии, и волей-неволей тема нашей беседы определилась сама.
– Гляжу на нынешнюю молодежь, – неторопливо начал он, – и радуюсь, как много ей дано и как многое ей по силам.
– У нас отличная молодежь, я согласна с вами. Но, к сожалению, еще приходится встречаться с молодыми людьми, страдающими отсутствием внутренней культуры, воспитанности, всякого интереса к своим обязанностям, к дому. Ухоженные, сытые, не знающие истинной цены куску хлеба, они не желают нести ни малейшей ответственности да и самостоятельно ничего путного сделать не могут.
– Откуда ей взяться, самостоятельности, если мы, взрослые, сами усердствуем в опеке? – развел руками маршал. – Вплоть до того, что в армии иной солдат считает, что за него обязаны думать командиры. А ведь в боевых условиях нередко складывается такая обстановка, что и спросить некого: что делать, как найти правильное решение? Плохо, когда мы чересчур много поучаем молодых людей в каком-то важном деле. Тем самым прививаем им безволие, способствуем тому, что у них появляется нежелание даже в мало-мальски значительном деле проявить личную инициативу с полной ответственностью за конечный результат.
…В связи с 80-летием Баграмян был награжден второй Золотой Звездой Героя. Я позвонила ему, поздравила с высокой правительственной наградой, справилась о здоровье (накануне он долго болел).
– Чувствую себя, Люда, так, что готов прожить еще триста лет, – послышался знакомый, чуть хрипловатый голос в трубке. В конце непродолжительного разговора он попросил прислать ему пластинки с моими новыми записями. Я собрала целый комплект и на другой день их отправила.
Потом у меня начались длительные гастрольные поездки по Союзу и за рубежом, и я никак не могла повидаться с Иваном Христофоровичем, да и сам он развил такую активную деятельность, что застать его в Москве оказывалось очень сложно. Я только и слышала: «Отбыл в Волгоград», «Уехал в Армению», «Проводит слет в Наро-Фоминске», «Вылетел в Н-скую часть по просьбе воинов…» Завидная судьба одержимого напряженной, вдохновенной и плодотворной жизнью человека.
Я сейчас часто вспоминаю Баграмяна. Как много значит обрести в жизни человека, который может на тебя оказать неизмеримое влияние.
На встречах с Георгием Константиновичем Жуковым, как правило, меня интересовали события и дела давно минувших дней. Конкретно Сталин, его личность, мнение маршала о нем, процессы, связанные с террором в армии в 1937 году, унесшим десятки тысяч жизней талантливейших полководцев и командиров.
Я хорошо помню март 53-го, когда не стало Сталина. Несколько дней страна была в трауре. Люди, словно онемев от горя, ушли в себя. День погребения, когда по всей Москве ревели заводские и фабричные гудки, казался концом света. Толпы двигались мимо гроба с робким, настороженным чувством, испытывая растерянность и испуг, словно перед неминуемой катастрофой или светопреставлением. Многие рыдали, убиваясь по потухшему светилу и божеству. Приехавшая из деревни дальняя родственница бабушки, работавшая в колхозе со дня его основания, удивлялась: «Чего реветь-то коровами? Хужей не будет. Куда ж ишо хужей?!» Ее мужа отправили за лагерную колючую проволоку без суда и следствия. На возгласы секретаря партячейки, призывавшего на собрании колхозников «ответить на смерть товарища Кирова высоким урожаем зерновых», он не к месту обронил: «А как товарищ Киров в гробу узнает о нашем урожае?» На другой день односельчане его уже не видели.
Через несколько лет правда всколыхнула мир. Ожесточение, с которым тиран расправился с талантливыми учеными, политиками, военачальниками, художниками, артистами, вряд ли кого оставило равнодушным. И все же разноречивые оценки, услышанные мной из уст военных, противоречили друг другу. Одни говорили, что Сталин – это человек, с именем которого связаны политические преступления, прощения которым нет и быть не может. Другие утверждали, что «он допустил немало серьезных ошибок, но победил в войне». Но какой дорогой ценой далась нам эта победа? Отец, прошедший горнило войны, рассказывал, как шли навстречу фашистским танковым армадам плохо вооруженные и плохо снаряженные солдаты, не всегда с патронами в подсумках и снарядами в артиллерийских передках. Шли, заведомо обреченные на огромные моральные и физические потери.
– Немцы напали на нас в сорок первом, потому что лучшего момента, более ослабленной изнутри страны, чем тогда, и не могло быть, – говорил мне отец. – Уверяю, что не будь сталинского вандализма в армии в канун войны, не были бы человеческие жертвы столь велики, а территориальные потери столь позорны и унизительны.
Я верила и не верила этому. «Вот бы встретиться с кем-нибудь из окружения Сталина, – думала я, – узнать правду». Судьба подарила мне несколько встреч с Жуковым, и я, конечно, воспользовалась возможностью спросить у маршала о том, что давно меня интересовало. Возможность представилась не сразу. На приемах и торжественных вечерах по случаю юбилеев Вооруженных сил подступиться с такой темой к маршалу было неудобно, сама атмосфера не располагала к откровенной длительной беседе. Все же такой разговор состоялся в редакции газеты «Красная звезда», куда Жуков приехал по поводу публикации отрывков из его готовящихся к выпуску воспоминаний. (Книга «Воспоминания и размышления» вышла в 1972 году, как я потом узнала, со значительными купюрами, и маршал подарил мне экземпляр с пожеланиями и впредь «отдавать частицу тепла своего сердца солдатам Родины».) Мы встретились с ним в приемной главного редактора. Он ждал машину, чтобы уехать на дачу, я же приехала, чтобы просмотреть текст моего интервью, которое готовилось к печати.
Сначала речь шла о песне, моих гастролях по Союзу. Я рассказала маршалу, в каких военных округах пела, на каких флотах была, с кем из командующих встречалась. По выражению лица Жукова я чувствовала, что слушает он меня с предельным вниманием и заинтересованностью. Я в свою очередь не удержалась от соблазна спросить у полководца то, о чем хотелось узнать, что называется, из первых рук. Зашла речь и о Сталине.
– Я узнал Сталина близко, – начал Жуков, – в период с 41-го по 46-й год. Я пытался досконально изучить его, что оказалось почти невозможным, потому что и понять его было иногда делом сложным. Он очень мало говорил и коротко формулировал свои мысли. Поспешных решений никогда не принимал, тут надо отдать ему должное… Вас что именно интересует в личности Сталина?
– Да многое, Георгий Константинович, – отвечала я, не зная, как лучше подступиться к теме. – Вот как вы думаете, был ли Сталин закономерным порождением эпохи?
– Это не провокационный вопрос? – улыбнулся Жуков.
– Ни в коем случае!
Наступила небольшая пауза. Мне казалось, что он хочет собраться с мыслями, но, возможно, я ошибалась.
– Вряд ли эпоха требовала такого человека. На любом повороте истории существует возможность выбора, происходит борьба тенденций. Из множества вариантов история выбирает один, не всегда самый лучший. И тогда возникает своеобразный исторический зигзаг, но объективная закономерность все равно возвращает исторический процесс на магистральную линию. Характеристика Сталина как политического деятеля определяется прежде всего тем, что именно к нему сходились решающие нити управления всеми процессами, происходящими в стране. Конечно, главная вина за создание репрессивного аппарата ложится на Сталина. Ему нельзя простить то, что по его указаниям были загублены многие тысячи ни в чем не повинных людей, искалечена жизнь их детей и членов семьи. Но будет несправедливым обвинять только его одного. Вместе с ним должны отвечать за содеянное и другие члены тогдашнего Политбюро, которые знали о беспределе, творимом органами НКВД. Сталин почти никогда в ту трагическую пору не оформлял решения только своей властью. Он требовал согласия и одобрения решений другими руководителями. В 1957 году на Пленуме ЦК, когда обсуждалась деятельность группы Молотова, Кагановича, Маленкова и других, мною была оглашена часть списков, представленных Сталину Ежовым и его соратниками по НКВД. Включенные в списки лица были без суда приговорены к расстрелу Сталиным, Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем. В чем причина массового террора в армии? Я не могу дать исчерпывающий ответ на этот вопрос. Может, когда-нибудь историки найдут полный, обстоятельный ответ. Мне представляется, что тут есть несколько причин. Всем известно, как люто Сталин ненавидел Троцкого и готов был бороться против него любыми средствами. А тот, в свою очередь, находясь за рубежом, в письмах, статьях, книгах клеймил методы руководства Сталина и призывал свергнуть его. Он делал упор на военных, считая, что готовых пойти на это в армии немало. Прочитав книгу Троцкого «Преданная революция», вышедшую в 1936 году, в которой содержались призывы совершить государственный переворот, Сталин был определенно напуган. И он решил «обезопасить» себя, уничтожив, по его мнению, тех, кто мог пойти на такой шаг. Другой причиной было недовольство ряда военных, занимавших важные, порой ключевые, посты в Вооруженных силах, наркомом Ворошиловым, не способным, как они считали, руководить войсками. Критиковали Ворошилова открыто, и Сталин вряд ли оставался равнодушным к оценкам своего верного слуги, а возможно, думая, что и его узурпаторская деятельность вызывает не меньшее недовольство. Третья причина состояла в том, что Сталину органы государственной безопасности подбрасывали сфабрикованные немецкой контрразведкой фальшивки о якобы шпионской деятельности командиров Красной армии – например, о передаче Тухачевским и его окружением немецкому рейху оперативных секретных данных. Смертельно напуганный версией о будто бы подготовленном крупном военно-политическом заговоре, целью которого было свержение его лично, Сталин и устроил массовую чистку кадров Вооруженных сил от несуществующих вредителей и шпионов. Я до сих пор не могу понять, почему Сталин и его окружение не удосужились ни с кем из арестованных поговорить, послушать их, узнать, какими способами вырывались у них признания во «вражеской» деятельности.
– Мне, Георгий Константинович, всегда казалось, что, расчищая себе дорогу к непререкаемой власти, Сталин просто-напросто вырубал самые крупные деревья, которые затеняли его своей высотой, не позволяли казаться выше других. И действовал иезуитски жестоко, натравливая одну жертву на другую. Вспомните историю с маршалами Егоровым и Блюхером, которых он послал судить своего же боевого товарища маршала Тухачевского. А вскоре они сами были расстреляны по такому же шаблонному инсценированному обвинению.
– Коварство Сталина я ощутил в полной мере во время войны. И чем ближе был ее конец, тем больше Сталин интриговал против маршалов – командующих фронтами и своих заместителей, зачастую сталкивая их лбами, сея рознь, зависть и подталкивая к достижению первенства любой ценой. К сожалению, кое-кто из командующих пренебрегал дружбой, нарушая элементарную порядочность, преследуя карьеристские цели, использовал слабость Сталина, разжигая в нем недоверие к тем, на кого он опирался в самые тяжелые годы войны.
Прочитав в какой-то газете о полководческих способностях Л.И. Брежнева, проявленных им в годы Великой Отечественной войны, я не удержалась от соблазна узнать мнение маршала, памятуя, что такой удобный случай может больше не представиться.
Жуков нахмурился. Лицо его сделалось непроницаемым. Он молчал. Молчала и я, упрекая себя за бабское свое любопытство. В это время кто-то из сотрудников редакции принес ему свежие газеты, и Георгий Константинович принялся за их чтение, развернув для начала «Комсомольскую правду» (он, как и Баграмян, живо интересовался делами молодежи, особенно армейской). Я не посмела его отвлекать. И только спустя несколько лет поняла, что вопрос мой затрагивал какие-то неведомые струны душевного состояния Жукова. Оказалось, что маршал во время войны о полковнике Брежневе слыхом не слыхивал и уж конечно, лично его не знал. Предложение включить в книгу воспоминаний Жукова строки о Брежневе последовало «сверху», и маршал провел несколько бессонных ночей в тяжелых раздумьях, прежде чем согласился на такой шаг. «Положение усугублялось тем, – рассказывала жена полководца Галина Александровна после кончины Жукова, – что Георгий Константинович был уже тяжело больным человеком, его мучили страшные головные боли. Я пыталась доказать ему, что никто из читателей не поверит в принадлежность этих строк его перу, а если он не пойдет на компромисс, книга может не увидеть свет. Его ответ всегда сводился к одному: или писать правду, или не писать вовсе. С величайшим трудом я уговорила включить в воспоминания хотя бы самую малость о Брежневе».
… С Жуковым я виделась раз пять или шесть, но эта беседа с ним врезалась в память почему-то очень глубоко.
Выступая с концертами в воинских округах и на флотах, я часто слышала, с какой любовью и каким величайшим уважением произносилось имя маршала Жукова. Иначе и быть не могло. Он и через годы будет легендой Вооруженных сил России.
Глава четвертая
КАК Я ПО МИРУ ХОДИЛА
За истекшие полвека творческой жизни я пела в 38 странах пяти континентов. Как правило, все поездки были весьма насыщены концертными выступлениями, но все же я находила время, чтобы не только себя показать, но и других посмотреть. Полюбоваться памятниками старины, шедеврами зодчества, культуры, искусства, навестить могилы великих людей прошлого.
Сегодня границы прозрачны для туристов, и у моих сограждан есть возможность многое увидеть своими глазами. И все же оставляю за собой право рассказать о наиболее ярких, запоминающихся моментах гастрольных будней, для чего и выбрала всего лишь несколько больших и малых государств.
Есть еще одно немаловажное обстоятельство, на которое хотелось бы обратить внимание. За рубежом я представляла великую державу, и сознание этого ложилось на мои плечи тяжелым грузом ответственности за каждый выход на сцену, что порой стоило огромного нервного напряжения, концентрации всех духовных и физических сил. Но это мое внутреннее состояние вряд ли кого интересует, и потому о своих встречах с публикой разных стран пишу вкратце, хотя в памяти хранится пережитое от сотен концертов, таких ярких, праздничных, порой ошеломляющих.
Весной 1964 года неутомимый Бруно Кокатрикс, один из крупнейших импресарио Европы, кавалер ордена Почетного легиона, хозяин парижского театра «Олимпия», поздравил меня с днем 8 Марта и пригласил на гастроли в составе эстрадной труппы, программа которой объединялась под общим названием «Московский мюзик-холл».
– Ваша задача – продолжить прекрасные традиции Русских сезонов в Париже. Я верю в ваш успех, – закончил телефонный разговор импресарио.
Русские сезоны! С ними связывались имена Дягилева, Павловой, Нижинского, наших замечательных музыкантов, артистов балета, танцоров ансамбля Моисеева, «Березки»…
И вдруг в той самой «Олимпии», где пели Эдит Пиаф и Фрэнк Синатра, Шейла Боссе и Шарль Трене, где само участие в концерте является для любого артиста путевкой в большое искусство, предстояло петь мне, не известной Франции русской певице, да еще почти два месяца. Как-то встретит нас родина эстрадного искусства, известного под названием «искусство варьете»? Чем удивим искушенную и избалованную парижскую публику? Что нового покажем мы, московские артисты? Вопросы, вопросы… Засомневались в успехе предприятия и некоторые чиновники из Минкультуры: мол, взялись не за свое дело, мюзикл – искусство западное, а вы в этом деле новички, зачем согласились, провалите гастроли, «осрамитесь на всю Европу» и т. д., и т. п.
Начались сборы. «В каком наряде выступать?» – вполне резонно спрашивала я себя. «Жизнь слишком коротка, чтобы одеваться печально», – прочла я в специально раздобытом по случаю гастролей французском журнале мод. И дальше: «Продемонстрировать элегантность так, как ее представляет Париж, значит не переусердствовать, дабы не спутать это понятие с его слабым отражением – шиком. Избегайте подобного недоразумения! Шик требует известной ловкости, элегантность – это прежде всего изысканность, значительность, полное владение всеми секретами ремесла… Элегантность может быть простой, но она никогда не будет легкой». Дельные слова! Они, наверное, и сегодня пригодятся не только доморощенным модницам. «Надо выглядеть на все сто! Лучше, чем очаровательная Констанция, – подтрунивал муж. – Небось, кругом д'Артаньяны шастают». Поменяла прическу, изменила некоторые детали туалета, выбрала нужный сценический макияж. Сшила три платья, в тон к ним подобрала красивые цветастые платки-полушалки. Выучила несколько песен на французском языке – авось пригодятся! И пригодились! Еще как! (Забегая вперед, скажу, что перед очередным зарубежным турне я разучивала свои песни на языке той страны, куда гнал меня ветер странствий. В Японии, Индии, Корее, Вьетнаме, Новой Зеландии и ряде государств Европы я осваивала две-три самые популярные песни этих стран на момент гастролей и исполняла их в самом конце представления, что вызывало всегда взрыв ликования сидящих в зале.)
…Погожим майским днем ТУ-154 взял курс на Париж. В середине салона юные танцовщицы из ансамбля «Радуга» веселой стайкой о чем-то дружно стрекочут, потягивая из пластмассовых стаканчиков прохладный апельсиновый сок. «Красивые девчонки, как на подбор», – отметила про себя. Сижу рядом с Юрием Гуляевым. Расстегнув ворот рубашки, повернувшись ко мне в пол-оборота, он выступает в роли гида.
Лето на носу. Пора туризма. Людские орды со всего света лавиной обрушатся на Париж. Испоганят все дворы и задворки. Вонь будет отовсюду жуткая, хуже, чем в туалетах Ярославского вокзала в Москве. Подальше от центра улицы вообще не блещут чистотой. Прохожие сорят, как им нравится. Дворники, как ни стараются, не могут убрать весь мусор. Кучи отбросов и баки с ними красуются целыми днями. А собачьего дерьма еще больше – псов там великое множество. Да еще оравы авто с избытком попотчуют выхлопными газами. На какой-нибудь улице Малар встанет рефрижератор – пробка! Не на один час. Все ругаются, орут, размахивают руками, а толку никакого. На окраине улицы узкие, домишки кривые, допотопные. Правда, четыре года назад по указанию де Голля проведена реставрация дворцов и памятников, мостов, церквей, фасадов общественных зданий. (Пишу эти строки и вспоминаю Лужкова добрым словом – облагораживает мэр Москву, не хуже де Голля.) Большинство архитектурных ансамблей приобрели первозданную красоту и вновь заиграли цветным мрамором и позолотой украшений. Конечно, «омоложение» Парижа дорого обошлось налогоплательщикам, но что делать. Недавно Эйфелеву башню приводили в порядок, ремонт обошелся в круглую сумму.
Говорят, Мопассан не переносил Эйфелеву башню. На вопрос, почему он ежедневно обедает в кафе, расположенном внутри нее, писатель отвечал, что это единственное место в Париже, откуда не видно надоевшего до смерти сооружения.
– А какие там наряды?
– Самые разнообразные. Можно увидеть девиц в ярко-красных колготках и с выбритыми наголо головами или бледные ляжки седых, в кудряшках, американок, частенько по своей заокеанской бесцеремонности смешивающих Большие бульвары с каннским пляжем.
– Ну а как сами-то парижане одеваются?
– Просто. Для них одежда – способ самовыражения. В выходные дни никто не наряжается, как у нас. Разве что крестьяне, приехавшие из глубинки. Судя по печати, сейчас в почете обноски американской военной формы, ее многоликие имитации, заранее потертые и залатанные джинсы, поношенные и застиранные свободного покроя куртки и юбки.
– Мода?
– Мода, – кивнул певец. И, помолчав немного, добавил: – Как только она станет банальной, так выйдет из моды.
За разговорами путь оказался недолгим. В Ле Бурже спускаемся с трапа самолета. Среди встречающих вижу Кокатрикса, группу репортеров с фотоаппаратами и каких-то личностей с транспарантом «Здравствуй, московский мюзик-холл!». Когда мы все вышли из самолета, собравшись «до кучи», и наши юные красавицы стали хлопать ресницами, транспарант исчез. «Разобрались, паршивцы, быстро», – заметил кто-то из посольских. Вскоре прибыли в просторный и в то же время уютный отель не так далеко от «Олимпии». Перекусив, отправились с Нани Брегвадзе осматривать воспетый поэтами город. Он как раз спешно завершал свой туалет перед наплывом туристов. Короткие теплые ливни, прошедшие накануне, смыли с тротуаров накопившуюся за зиму грязь; грациозные парижанки, весело перекликаясь, драили оконные стекла; маляры степенно, словно священнодействуя, красили садовые скамейки в парке Тюильри. Увидела я и пожелтевшие от времени, потрепанные ветром афиши, свидетельствующие о том, что пьесы русских классиков не сходили в прошедшем сезоне со сцен парижских театров. Названия спектаклей, поставленных по мотивам произведений Достоевского, Чехова, Гоголя, Тургенева, Горького, встречались то здесь, то там.
Пройдя туристическим маршрутом от Триумфальной арки до площади Согласия и затем к Лувру, мы направились к собору Парижской Богоматери.
– Может, хватит на сегодня? – запротестовала Нани. – Без ног останемся.
Повернули к отелю (замечу в скобках, что я всю жизнь обожала пешие прогулки. И в каком бы городе ни была, всегда находила время, чтобы побродить по улицам и скверам, площадям и переулкам не торопясь, созерцая и впитывая в себя атмосферу увиденного и пережитого).
На другой день поехали на репетицию в знаменитый зал, расположенный на Больших бульварах недалеко от Гранд-опера. Я была несколько разочарована: снаружи «Олимпия» выглядела обшарпанной, а внутри напоминала гигантский сарай. Сказала об этом Кокатриксу.
– Ну знаете, сударыня, – ответил он мне, – вы очень придирчивы. Подумайте сами, зачем мне тратить деньги на обивку кресел? Украшают не они – люди. Когда увидите до отказа заполненный зал, вы поймете, что о лучшем окружении мечтать нельзя. «Олимпия» только тогда, как вы говорите, напоминает сарай, когда она пуста. С публикой же получается естественная драпировка. А какая превосходная акустика, сцена.
В последнем Бруно оказался прав – и сцена оборудована новейшими средствами звуко– и светотехники, и акустика действительно великолепная.
Технический персонал встретил нас настороженно, ритм репетиций был чрезвычайно напряженным. Каждый номер выверялся едва ли не по хронометру.
В общем, волнений было немало. Но мы видели одно: несмотря на скептические пророчества, интерес к нам – небывалый. И далекий, к счастью, от того буйства зрителей, о котором вскоре написали газеты. Когда на следующий день после первого нашего свободного от выступлений вечера мы пришли в «Олимпию», нас поразил вид зрительного зала: стекла перебиты, стулья сломаны, пол в каких-то трещинах…
– Что здесь произошло? – спросила я у рабочего из ремонтной бригады.
– Литтл Ричард выступал.
Появление в «Олимпии» американского «короля» рок-н-ролла было встречено молодежью, заполнившей зал, исступленным топотом и свистом. А когда «король» в порыве экстаза сорвал с себя рубашку и бросил ее в зал, к ней устремились сотни юнцов и девиц. Началось побоище. В ход пошли стулья. Толпа бросилась на сцену. Подоспевшие полицейские едва справились с разбушевавшейся публикой. В итоге – много раненых и погром в театре.
– К счастью, – сказал Кокатрикс, – такое случается нечасто.
Итак, первое гала-представление, на которое явился «весь Париж»: кабинет правительства почти в полном составе, видные представители политического, культурного и литературного мира. Каких только знаменитостей не было в тот вечер. Луи Арагон, Морис Торез, Пьер Карден, Ив Сен-Лоран, Кристиан Диор, Жан-Поль Бельмондо, Мишель Мерсье, Фернандель, де Фюнес, Серж Лифарь, Шарль Азнавур – всех не перечесть! Кто бы мог подумать, что наши выступления станут настоящей сенсацией! Каждый номер программы сопровождал гром аплодисментов, многие номера бисировались несколько раз. Неожиданным и приятным сюрпризом для парижан явилось то, что пела я на французском языке. «Письмо к матери» и «Течет Волга» исполнялись многократно на бис под шквал аплодисментов. Охапки цветов лежали у моих ног. Публика долго не отпускала всю нашу труппу, казалось, овациям и скандированию «браво!» не будет конца. Две с половиной тысячи парижан стоя приветствовали нас! Признаться, мы не ожидали такого приема. Вышедшие на другой день газеты не скупились на похвалы. «Никогда еще «Олимпия» не видела такого выражения восторга, как на приеме москвичей. Париж полюбил московский мюзик-холл», – писала «Фигаро». «На спектакле московских эстрадных артистов весь Париж бросился к сцене с криками «браво!» и с цветами в руках. Этой ночью в театре «Олимпия» московский мюзик-холл, показав свою премьеру, завоевал себе славу в нашей столице», – заключала «Орор». «Это поэзия мюзик-холла, это то, чего вы никогда еще не видели!» – восторгалась «Франс суар». «С необозримых просторов России привезла в Париж необыкновенно сердечные и задушевные русские песни Людмила Зыкина. Ее голос – радужная игра бриллиантов», – заключал статью обозреватель «Монд». «Песня звучит в высшей степени классически в исполнении Людмилы Зыкиной», – резюмировала «Юманите-Диманш».
Такие высказывания весьма способствовали нашей популярности. На протяжении всех гастролей ежедневно подходили незнакомые люди, иногда целые толпы, дарили цветы, жали руки, просили автографы. Сборы от концертов были полные, успех явный, и Кокатрикс довольно потирал руки. На красочном буклете, где блестела глянцем моя цветная фотография, он написал: «Своим голосом Вы представляете самое светлое, самое яркое искусство – искусство народной песни. Слушая Вас, хочется смеяться, плакать, любить, мечтать».
Под впечатлением увиденного написал статью о нашем мюзикле и всемирно известный мим Марсель Марсо: «Это посланцы России – страны высокой культуры, высокого интеллекта…» Он приходил к нам за кулисы не раз – слушал песни, с похвалой отзывался о наших балеринах и солистах. «Когда зрители идут на ваши представления, – говорил артист, – они не думают о программе. Они приходят, чтобы немного побыть в России…»
Марсель Марсо сказал, что нигде не слышал таких голосов, как в России, и сделал мне комплимент: «Эдит Пиаф пела душой. Не буду сравнивать ваши голоса, но в вашей душе много отзвуков Пиаф…»
Ученик Чарли Чаплина, Бастера Китона и Шарля Пюлена знал толк в искусстве. «Оно, – говорил Марсо, – должно нести людям прежде всего мысли, а уж потом все остальное».
Марсо дебютировал на сцене «Театр де Пош», создав образ Бипа, наследника Пьеро из французского народного театра. Через некоторое время он основал труппу пантомимы, которая за первые три года существования поставила более двадцати спектаклей – «Шинель» по Гоголю, «Париж смеется, Париж плачет», «Пьеро с Монмартра», «Маленький цирк» и другие. Актеры труппы довольно скоро добивались известности. Жиль Сегаль, Сабина Лодс, Жак Фаббри, Раймонд Девос, Николь Круасиль, Жак Феррьере, Пьер Верри… Любого из них можно отнести к разряду незаурядных артистов. Правда, вскоре труппа распалась.
– Мы не имели финансовой поддержки, – объяснял Марсо, – тех субсидий от общества, которые нужны были как воздух. А начали неплохо, обосновавшись в 1956 году в «Театр де л'Амбигю». Ставили мимические драмы по пьесам известных драматургов. Музыкальное оформление осуществляли талантливые композиторы и музыканты – Жозеф Косма, Жан Винер. В нашем театре обрел свой стиль и снискал славу художник-декоратор Жак Ноэль. Творческие замыслы росли стремительно, мы могли давать представления ежедневно, но, увы, денег не было и не предвиделось. И мне, как, впрочем, и остальным актерам, пришлось пробиваться в одиночку. Теперь я побывал в 65 странах, в некоторых из них образовались свои труппы пантомимы. Приятно, когда твоим искусством интересуются серьезно, изучают жанр с любовью.
Великий мим хотел бы говорить о своем времени так, как это делали любимые им Пикассо, Гойя, Чаплин, Гоголь. «Шинель» и «Нос» Гоголя, считал Марсель Марсо, две чудесные темы для пантомимы.
– Гоголь был чрезвычайно прозорливый писатель, – говорил он, – его произведения глубоко философичны, и меня постоянно занимают гоголевские персонажи. Почему? Потому что, как очень верно сказал когда-то Достоевский, «все мы вышли из гоголевской «Шинели». Гоголь обладает неувядаемой способностью удивлять нас. В сатирической литературе от Сервантеса и Рабле до Свифта и Стерна он стоит на особом месте. Его видение мира не похоже ни на чье другое – он был действительно большой оригинал, у которого внезапные перемены в настроении зеркально отражались на его персонажах. Пошлость, серость, скука, отупелость существования в его понятии были смертью для всего живого.
Ко времени наших гастролей Марсо снимал театр «Ренессанс» на Больших бульварах.
Спектакль «400 превращений Марселя Марсо» шел уже порядочное время и не собрал много зрителей, некоторые кресла пустовали. Мим был в ударе и изумил всех своим искусством. По окончании спектакля он вышел к нам в гриме, шутил, показывал пантомимы, предназначенные для друзей.
К концу наших выступлений Париж буквально наводнили туристы. Большими группами и поменьше, парами и в одиночку иностранцы толкались всюду. Все они довольно быстро лишались содержимого кошельков – Париж опустошал их с ловкостью мага.
Домой мы возвращались под выстрелы пробок шампанского тем же самолетом, что и прилетели.
– Ощущение такое, что мы выиграли в Париже чемпионат мира, – смеялся Юрий Гуляев.
– А так оно и есть, – отвечала я.
…В Париже я была всего шесть раз. В 1965 году пластинки с моими записями, выпущенные миллионным тиражом фирмой «Le chant du Monde», как оказалось, способствовали популяризации песен в среде французской молодежи, и мне вручили орден «За эстетическое воспитание молодежи». Получила я и приз МИДЕМ за вклад в развитие искусства.
Запомнилась встреча с Парижем в 1978 году в компании крупнейших музыкантов страны – главного дирижера Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова, народного артиста СССР Юрия Темирканова и народного артиста СССР скрипача Давида Ойстраха. Ойстрах выступал в первом отделении концерта, мы с Темиркановым – во втором.
Цикл новых произведений композитора Родиона Щедрина публика приняла достойно, цветы и возгласы «браво!» воспринимались нами как закономерный итог хорошо проделанной работы.
После второго концерта за кулисы пришла Мирей Матье.
– Я много о вас наслышана, – улыбаясь, молвила она через переводчицу, протягивая букет шикарных гвоздик. – Не могли бы вы напеть мне несколько мелодий из вашего нового репертуара?
Мирей вытащила из большой холщовой сумки долгоиграющий диск с моими записями и что-то стала объяснять переводчице.
– Матье просит вас исполнить несколько русских песен, но не тех, что здесь, – постучала пальцем по пластинке спутница певицы.
В этот момент я совсем упустила из виду, что в номере гостиницы лежат диски с моими новыми записями, привезенные из Москвы для презента. Я вопросительно поглядела на Ойстраха. Тот кивнул головой, мол, согласен, и тотчас сел за стоявшее рядом пианино. Программа импровизированного мини-концерта состояла из четырех отрывков разных песен и романсов. «Новая Эдит Пиаф» слушала, затаив дыхание, словно боялась пропустить мимо ушей малейшее пианиссимо, и, когда смолкли последние аккорды, энергично защебетала о чем-то переводчице. Давид Федорович немного владел французским.
– Она в восторге. Безумном, – переводил он почти пулеметную речь Матье. – Ее интересует русская песня, ее мелодия, ритм, стилевые особенности. Она говорит, что ее любопытство продиктовано самой профессией, то есть профессией певицы, шансонье.
И тут меня осенило. Я вспомнила о пластинках.
– Пусть приезжает в отель. Я подарю ей парочку дисков, – говорю Ойстраху.
Спутница Матье оказалась проворнее и опередила музыканта в переводе.
– Карашо. Спасибо. До свидания!
Мирей, видимо, исчерпала весь запас русских слов и стояла, слегка потупив взор, моргая длинными ресницами, как провинившийся ребенок.
Мы тепло распрощались.
– Умение понимать широкий и разнообразный круг произведений искусства зарубежной культуры – удел больших художников, – как бы между прочим заметил Давид Федорович, усаживаясь в такси, чтобы побыстрее добраться до отеля, – там его ждала отложенная шахматная партия с Темиркановым. (Знаменитый маэстро обожал эту древнюю игру и мог сесть за доску в любой момент, как бы ни был занят.)
– Посмотри сюда, – сказал он, когда мы остановились у светофора, и указал на огромные рекламные щиты, призывающие послушать Матье, чье искусство к тому времени завоевало сердца миллионов.
В тот же вечер я спустилась к портье, оставила два диска для Матье.
– О, мадам, Матье приедет сюда? – недоверчиво вопрошал тот.
– Да, приедет.
– Я непременно передам, не беспокойтесь, непременно.
На другой день Ойстрах вручил мне букет цветов: «Это от Матье. Портье передал». С букетом была записка с одним словом, написанным по-русски: «Спасибо!!!»
Хотя наши гастроли продолжались всего несколько дней, новая встреча с Парижем оставила еще один незабываемый след в памяти. Столица Франции жила, как всегда, кипучей творческой жизнью. На сцене театра де ля Виль ставили Горького, Булгакова, в городском музее современного искусства демонстрировалась выставка, посвященная творчеству Феллини. В Казино де Пари цирковые номера чередовались со сценками-анекдотами. В соборе Нотр-Дам шли концерты старинной музыки с оркестром и хором. В театре Бобино – кукольный театр Образцова. На этой сцене выступали Эдит Пиаф, Морис Шевалье и другие знаменитости. В здании напротив шел фестиваль американских фильмов ужасов. На бульваре Сен-Жермен звенела гитара, какой-то парень глотал пылающий факел. В концертном зале «Плейель» пела известная негритянская певица Михелия Джексон, исполнительница духовных псалмов. Рядом – афиши о гастролях Святослава Рихтера. На Елисейских Полях новые фильмы Микеланджело Антониони, выступления группы бродячих музыкантов XX века – «труверов». Громадная афиша извещала о серии концертов Сальваторе Адамо, в ту пору одного из популярнейших шансонье Европы. Мне довелось услышать несколько собственных сочинений певца. Публика неистовствовала, Адамо смущенно улыбался. Не сразу ему удалось покорить Париж. Он учился в университете, хотел стать филологом, изучил пять языков. В Бельгии, где проживали родители, он состоялся как музыкант, певец, артист, стал известен в других странах. Вскоре и во Франции среди грохота электроинструментов и умопомрачительных ритмов зазвучала его свежая струна. Романтика любви, которую он проповедовал, оказалась необходима парижанам. Диски с записями Адамо стали расходиться огромными тиражами, и ему предоставили лучшие концертные сцены и залы.
Утомительной уличной суете и крикливой рекламе Елисейских Полей и Больших бульваров противостоял другой Париж, устремленный в века. Тихая площадь Вогезов и прозрачные строения Лувра, отражающий солнечные лучи двор Пале-Рояля и играющий светотенью своего искусно гофрированного купола собор Инвалидов создавали образ города, в котором ничто не казалось чужим.
В конце наших парижских гастролей состоялся прием в советском посольстве. Под аплодисменты присутствующих мы с Морисом Торезом дуэтом спели «Катюшу». Подошла актриса МХАТа Алла Константиновна Тарасова: «Ваш успех здесь, в Париже, теперь эхом отзовется во всем мире!» Не знаю, Париж сыграл какую-то роль или это просто совпадение, но антрепренеры Старого и Нового Света заинтересовались моей персоной – приглашения следовали одно за другим. Через два месяца после завершения гастролей во Франции я уже пела в США.
Едва улеглись страсти вокруг летних гастролей в Париже, как неожиданно, буквально через неделю-другую, пришло приглашение из США от фирмы грамзаписи «Колумбия». В Госконцерте мне объяснили, что будет сформирована большая группа артистов, представляющих многие республики Союза, и турне под условным названием «Радуга» призвано ознакомить широкие круги американской общественности с достижениями нашего искусства, главным образом в тех городах и штатах, где о них имели весьма ограниченное представление. Пятнадцать штатов, двадцать восемь городов, сорок концертов за пятьдесят дней – такова арифметика гастролей. Программа оказалась довольно разнообразной, в нее были включены многие жанры – от классического балета и характерных танцев до народных песен и мелодий.
В Госконцерте я услышала новость: в Москву на гастроли прибывала труппа миланского Ла Скала. Сенсация! Это был первый случай во всей истории знаменитого итальянского театра, когда вся труппа в полном составе – 400 человек – выезжала на гастроли в другую страну. В начале сентября на сцене Большого театра премьерой «Турандот» Пуччини итальянцы начали выступления. Хотелось мне послушать, очень хотелось, и Биргит Нильсон, и Миреллу Френи, и Ренату Скотто… Увы! Лишь годы спустя я удовлетворила свое желание.
Сборы в Штаты были недолгими – кое-какие уроки из предыдущей поездки я все же извлекла. Взяла с собой из одежды и нарядов самое необходимое и верную спутницу всех времен – электроплитку. (На плитке я готовила еду не из-за экономии – в США я получала 270 долларов за концерт, – а потому, что никогда не доверяла общепитам и ресторанным кухням – у самой обеды и ужины получались гораздо вкуснее. Покупала в магазинах продукты, преимущественно то, что было полезно, питательно, и, конечно, овощи, фрукты, и никаких проблем с питанием не возникало никогда. Годы помогала мне в готовке и моя незабвенная костюмерша Лена Бадалова, ассирийка, царствие ей небесное. Кстати упомянуть, и по заведениям типа «Русский дом шмотинг» в поисках дешевых тряпок я никогда не бегала.)
Прихватила в дорогу и небольшую книжицу с очерком Есенина об Америке. Сентябрьским хмурым утром 1964 года самолет взял курс на Нью-Йорк. Бригада наша выглядела внушительно. Были и громкие имена – легендарный танцовщик из Тбилиси, народный артист СССР Вахтанг Чабукиани, непревзойденный исполнитель характерных танцев Шамиль Ягудин из Большого театра, прима-балерина театра Станиславского и Немировича-Данченко Элеонора Власова, солист балета Большого театра, партнер целой плеяды звезд – Галины Улановой, Майи Плисецкой, Раисы Стручковой, Марины Кондратьевой, Натальи Тимофеевой, Екатерина Максимовой – Юрий Жданов… Я ходила на спектакли с участием Жданова при всяком удобном случае – танцевал он великолепно. Часа через три пути он подошел ко мне, присел на подлокотник временно пустовавшего кресла, поприветствовал.
– Что читаете, мэм?
– Впечатления Есенина об Америке.
– И что он пишет?
– Пишет, что вслед за открытием этой страны туда потянулся весь неудачливый мир Европы, искатели золота и приключений, авантюристы самых низших марок. И что владычество доллара съело в американцах все стремление к выявлению гения народа. Он считает, что народ Америки – только честный исполнитель заданных ему чертежей и их последователь. Что там, в Нью-Йорке, толпы продажных и беспринципных журналистов, каких у нас и на порог не пускают. Еще он пишет о бедности внутренней культуры Америки…
– Да-а, Есенин… Ему принадлежат и строки:
Эти люди – гнилая рыба,
Вся Америка – жадная пасть.
Но Россия… вот это глыба…
По-моему, он написал это после поездки в Штаты с Айседорой Дункан в 1922 году. Тогда их пригласил Соломон Юрок.
– Американский импресарио?
– Не просто импресарио, а знаменитый человек. Если вы ему понравитесь, он вас пригласит на гастроли. Мы с Улановой ему уже трижды приглянулись.
– Он, кажется, с Шаляпиным сотрудничал?
– Не только. Юрок организовал гастроли любимца музыкального мира первой половины века, скрипача Ефрема Цимбалиста, знаменитой австрийской певицы Шуман-Хейнк, Анны Павловой, Артура Рубинштейна… Да многих. Но с Шаляпиным он помучился – четыре года одолевал певца письмами и телеграммами и добился своего. Уникальная личность! Приехал в США без гроша в кармане, был упаковщиком газет, продавцом скобяных товаров, трамвайным кондуктором – и стал миллионером. А дипломат какой искусный! Неизвестно отчего, но факт остается фактом: на одной из репетиций Шаляпин вспылил и едва не подрался с таким же невыдержанным директором Метрополитен-опера итальянцем Джулио Гатти-Казацца. Размахивая своим огромным кулаком перед лицом директора, он назвал театр конюшней. Гатти-Казацца ответил в том же духе. Взаимные оскорбления создали непреодолимое препятствие для дальнейших выступлений Шаляпина. Конфликт устранил Юрок. Он спокойно сказал Гатти, что русский артист страшно смущен и раскаивается в своей несдержанности. Затем сообщил Шаляпину, что Гатти чуть не плачет, потому что весь сезон пропал, если Шаляпин не выступит. На следующий день вчерашние враги без слов бросились друг другу в объятия, и ссора мгновенно забылась.
Слушая Юру Жданова, я, конечно, и не подозревала, что судьбе будет угодно свести меня с Юроком через считаные дни.
…Путь показался мне безумно долгим, болтались в воздухе больше десяти часов. Наконец громада лайнера, прорезав серую мглу, неожиданно очутилась над гигантской грудой небоскребов Манхэттена. После нескольких разворотов самолет приземлился на новом нью-йоркском аэродроме, которому теперь присвоено имя президента Кеннеди. Это один из самых больших аэропортов в мире – более пятисот самолетов в сутки взлетают и садятся на его бетонные дорожки. Знакомые и незнакомые люди улыбались нам. Тут же состоялась короткая пресс-конференция, и машины понеслись по нью-йоркским улицам. Мы вылетели на мост Квинсборо и увидели Рокфеллер-центр с его уходящими в облака вечернего неба сооружениями из стекла и бетона. Огни большого города, сверкая и переливаясь, казались мириадами звезд на фоне гаснущего небоскреба. На 5-й авеню автобус остановился у подъезда отеля. Резкий запах газолина, отработанных газов, напоенный сыростью воздух…
Маршрут гастролей составлен так, что не только осмотреться – вздохнуть некогда. И все же я кое-что успела повидать, обменяться мнениями со многими американцами.
Первый концерт – Гарвард, встречи со студенческой молодежью, осмотр знаменитого университета, его аудиторий, залов, прекрасной библиотеки, где было немало книг на русском языке. Заведующий кафедрой русского языка профессор Иоганн ван Страален несколько раз приезжал в нашу страну, восхищен ее гостеприимством.
– Каждый день моего пребывания у вас превращался в праздник, – говорил он. – Мне хочется, чтобы и вы, наши гости, почувствовали ту же теплоту, которую я постоянно ощущал, будучи в Москве или Ленинграде.
После выступлений в небольших городах поблизости от Нью-Йорка мы дали концерт в новом зале «Нью-Йорк филармоник холл» Линкольн-центра, посередине которого вскоре разместилась Метрополитен-опера.
Публика неистовствовала. Грохот, топот, визг, свист… Раз десять я выходила на бис, пела «Оренбургский платок», «Течет Волга»… В тот вечер и встретила Юрока. Подтянутый, элегантно одетый, с улыбкой на лице, импресарио располагал к себе. Юрок сказал мне несколько добрых слов и пригласил на гастроли в крупнейших городах США.
– Не знаю, Соломон Израилиевич, поймут ли меня здесь, – засомневалась я.
– Почему не поймут? Русские народные песни мелодичны, просты для восприятия и по-своему красивы. Да и публика «живьем» впервые увидит русскую певицу с таким голосом.
Импресарио поставил единственное условие: чтобы я пела в сопровождении русского ансамбля или оркестра. Тут он, как опытный менеджер и бизнесмен, имел двойную выгоду – американским музыкантам, которых он мог пригласить в любой момент, надо было платить значительно больше, чем русским; русские же сыграют не хуже, и это будут настоящие артисты из России, что придаст представлению необходимый колорит и привлекательность. (Я ни в коем случае не склонна обвинять Юрока в скупости, упаси меня Бог. Просто он очень быстро усвоил элементарную истину – а может, знал ее хорошо и раньше, – что русские люди вообще, и артисты в частности, отличаются одной непутевой особенностью – готовностью к терпению, к довольствованию малым. Потому зачем им платить высокий гонорар, когда можно обойтись меньшей платой? Сиротскую непритязательность русских менеджеры и рангом пониже Юрока давно заприметили: «О! Рашен! Вам и отель подешевле, и кормежка попроще, и шмотки на прилавки швыряй бросовые – все возьмут!» Юрок не взирал на нас свысока, но, возможно, в душе сочувствовал как неимущим. Я часто видела, как наших музыкантов мирового класса селили во второсортных гостиницах, в то время как никому не известным артистам из захудалых ансамблей «развитых стран» предоставлялись номера в лучших отелях.)
В Штатах я лишний раз убедилась в феноменальных способностях Юрока, выходца из России, покинувшего в начале века деревеньку недалеко от Харькова, чтобы попытать счастья за океаном.
В один из вечеров, выкроив время, я вместе с нашими артистами балета посетила театр Джорджа Баланчина, расположенный неподалеку от Линкольн-центра. Сын петербургского композитора Мелитона Баланчивадзе, выпускник Петроградского балетного училища, в прошлом ведущий балетмейстер труппы «Русский балет» Сергея Дягилева в Европе, известный пианист, дирижер и хореограф, поставивший свыше ста балетов, украшающих репертуар крупнейших сцен мира, Георгий Баланчивадзе (Джордж Баланчин) три десятилетия – к тому времени – стоял во главе американского национального балета. В своем творчестве он взял за основу традиции русского классического балета. И я с величайшим удовольствием посмотрела целую россыпь небольших миниатюр столь именитого хореографа.
В перерыве спектакля подошел сын композитора Бела Бартока Питер Барток, по образованию звукорежиссер, возглавляющий фирму «Барток рекордс», которая занималась производством и распространением грампластинок с музыкой Бартока. Сетовал на материальное положение фирмы, далеко не блестящее, так как произведения Бартока не слишком популярны в США. Барток-младший с горечью рассказал о трудностях, которые ему приходилось преодолевать, пропагандируя и популяризируя творчество Бартока-старшего.
Из зрелищных мероприятий Нью-Йорка остались в памяти довольно длинный и скучный фантастический фильм «Куколка», а также эстрадное ревю в Радио-сити: на фоне ярких цветовых декораций шестьдесят четыре довольно техничные и пластичные танцовщицы эффектно проделывали каскады самых разнообразных движений и комбинаций. Оставили впечатление и музеи. Метрополитен-музей поразил полотнами Гогена, Моне, Сислея, Эль Греко, Модерн-музей – работами французских импрессионистов, Пикассо, Модильяни… Ничего не изображающие скульптуры знаменитой галереи Соломона Гугенхейма удивили не только меня. Ни одну из них, по-моему, нельзя отнести к произведениям искусства.
В театре на Бродвее шла «Вестсайдская история», и я не пожалела, что пришла на этот праздник музыки и танца. Мастерство американских актеров, их профессиональная выучка привели меня в восторг. Это один из лучших спектаклей, которые приходилось видеть в зарубежных поездках.
В Вашингтоне поехали на Арлингтонское кладбище возложить венок на могилу президента Джона Кеннеди. Там была длинная молчаливая и сизая, как пасмурный день, очередь… Со дня трагедии в Далласе прошло еще очень мало времени…
Во время гастролей по США мне довелось встретиться с музыкантами легендарной группы «Битлз». Они мне даже крестик подарили. Их подарок до сих пор цел. Я его сначала освятила, а потом носила с собой. Одно время он был моим талисманом. Знакомство с «битлами» состоялось случайно. Мы вместе оказались в одном ресторане в Лос-Анджелесе, ребятам сказали, что здесь обедает русская певица, и они решили познакомиться. Они играли в ресторане, а я стала им потихоньку подпевать. И они, как сами потом признались, просто обалдели – говорят, мы такого не ожидали. Действительно, получалось очень хорошо. И вот тогда мы и задумали с ними сделать совместную программу. Я им дала песни «Тонкая рябина», «Мчится тройка почтовая», еще какие-то, уже и не помню. И они все это хотели сделать по-своему. Но, к сожалению, не успели. Я им спела «Ивушку», была такая песня в моем репертуаре, они подыграли, а потом попросили, чтобы я им ноты записала. Один из «битлов», сейчас уже не вспомню, кто именно, предложил сделать свою аранжировку этой песни. К сожалению, у меня не оказалось с собой нот, пришлось написать им ноты на каком-то клочке бумаги или салфетке… Они тогда были безумно популярны. Мы встретились еще раз на каком-то из их концертов, но больше мы не встречались. Правда, позже музыканты «Битлз» прислали мне в Москву несколько своих пластинок. К сожалению, позже их украли у меня. Точнее, я дала знакомым переписать их на магнитофон, а вернули мне пустые конверты, без самих дисков. Пропажи я хватилась не сразу, да и скандалить не захотела.
При переездах из одного города в другой, мельком прочитывая переводы из американских газет об успехе, выпавшем на долю нашей программы, нельзя было не убедиться в растущем интересе к нашей стране, к ее искусству и в желании найти взаимопонимание. При встречах вне сцены, в дружеских беседах с рабочими и студентами, служащими и спортсменами, домашними хозяйками и артистами шел оживленный обмен мнениями по разным вопросам, касающимся отношений между двумя странами. Чувствовалось, что необходимость плодотворных контактов находит поддержку и одобрение. К тому времени уже была установлена прямая телефонная связь между Кремлем и Белым домом, подписано соглашение об использовании космического пространства в мирных целях, получил поддержку миллионов американцев и народов подавляющего большинства стран исторический договор о запрещении испытаний ядерного оружия. Ледяные заслоны холодной войны таяли на глазах.
Гастроли подходили к концу, и вдруг журналисты в Миннеаполисе пригласили нас на незапланированную пресс-конференцию. Я выступала во втором отделении, и Вахтанг Чабукиани попросил меня пойти, как он выразился, «на последний бой».
И вот – вопрос в лоб:
– А что, мисс Зыкина, если бы в вашей стране случилось нечто непоправимое…
«Что там стряслось? – лихорадочно пронеслось в мозгу. – Война, что ли?.. Сидим тут у черта на куличках, ни посольства рядом, ни свежих газет…»
– А что в моей стране может случиться непоправимого? – задаю встречный вопрос.
– Коммунисты в Кремле разборку устроили…
«Ага, – думаю, – значит, не война».
– И какой результат?
– Хрущева убрали…
– Убрали? Ну и что? У нас ведь не выбирают, а назначают. Поставят другого…
На душе сразу отлегло. Слава богу, не война.
Вообще, высказывание Хрущева в дни его визита в США: «Мы вас похороним» – вызвало на североамериканском континенте весьма негативную реакцию. Возможно, замена лидера в Советском Союзе давала политикам США надежду на перемены в лучшую сторону.
…Ровно через пять лет тем же рейсом и в такой же нудно-дождливый, пасмурный осенний день я снова вылетела на гастроли в США по приглашению все той же «Колумбии». На этот раз с оркестром народных инструментов имени Осипова под руководством Виктора Дубровского. Компанию мне составили солисты Большого театра Иван Петров и Валентина Левко, а также балетная пара из Москонцерта.
Тяжелая, изнурительная поездка: за 80 дней мы дали более 70 концертов в 55 городах, проехав автобусом свыше 20 тысяч километров.
Начали с Бостона. Оркестр имени Осипова в Америке был мало известен. Репертуар – от Чайковского до современных авторов – казался американцам более чем странным.
Некоторые критики в начале гастролей утверждали, будто исполнение классики на осиповских балалайках и домрах – кощунство… Но после первых же концертов тон высказываний изменился.
«Триумф «Балалайки» очевиден», «Русские превзошли наши ожидания», «Песни России преодолели языковый барьер»… Подобные заголовки начали появляться на страницах американских газет.
Однако наш успех шел вразрез с планами провокаторов. В Бостоне еще перед выступлением нас предупредили о возможных «осложнениях»…
После первого оркестрового номера раздались аплодисменты, они долго не утихали, и я вышла к рукоплещущему залу.
Начала старинную «Вот мчится тройка почтовая». Едва докончила первый куплет, перевела дыхание, как вдруг из партера до меня донесся какой-то шорох. Потом нам объяснили: один из провокаторов пытался бросить на сцену баллончик со слезоточивым газом, но в последний момент его же сообщник провалил «операцию». Обоих вывели, и в зале установилась тишина.
Я допела «Тройку» – и вновь какая-то возня… Тогда зрители сами стали поддерживать порядок в зале.
Ни одна бомба, к счастью, не взорвалась… Видно, просто испытывались наши нервы.
Как я убедилась, хулиганы, размахивавшие звездно-полосатым американским флагом или бело-голубым полотнищем с шестиконечной звездой, вовсе не выражали чувств большинства американцев.
После таких инцидентов и беспрестанных анонимных телефонных звонков о бомбах замедленного действия наши хозяева и сопровождающие лица в смущении извинялись перед нами, пытаясь объяснить все это по-своему: у нас, мол, свобода волеизъявления.
Но кому нужна такая «свобода», если она направлена против искусства! Она же дискредитирует саму идею культурных связей.
А если бы мы у себя на родине так встречали зарубежных артистов? Подумала – и сама мысль показалась чудовищной.
Вспоминается еще такой случай. На улице слякоть, и даже нам, привыкшим к капризам московской зимы, на редкость зябко и неуютно.
У концертного зала уныло топчутся пикетчики с мокрыми рваными плакатами и флажками. Я хотела было пройти мимо, но вдруг мое внимание привлекла женщина с двумя детьми, одетыми явно не по погоде. Жалко стало, подошла. Смотрю, мать дрожит от ветра, а девочка и мальчик прямо посинели от холода.
«Что ж ты детей мучишь? Отвела бы их в вестибюль – погреться». А женщина эта, с давидовой звездой на плакате, смотрит на меня – и ни слова. Потом я увидела, как она снова вывела мальчика и девочку на улицу.
Вечером, после концерта, вся в слезах, она подошла ко мне – оказывается, упросила администрацию разрешить ей войти в зал послушать. Извинилась и объяснила: детей надо кормить, а за каждый час, что с плакатом ходишь, платят десять долларов…
На наши концерты приезжали русские, украинцы изо всех уголков Соединенных Штатов и даже из Латинской Америки. Они наперебой зазывали нас в гости, вручали визитные карточки, всерьез обижались, когда приходилось отказывать.
Толпы эмигрантов, приходящих за кулисы, поражали скудностью русской речи. В Сан-Франциско я с грустью слушала, как наши соотечественники изъясняются по-русски примерно так: «Я не имею двоих зубов у низшей челюсти», «Приезжай на ленч в половину после двенадцати», «Он высматривает прекрасно и вызывает в женском поле неотразимый эффект», «Хероватая закуска во внимание русского вкуса». В одном из похоронных отчетов прочла: «Они выехали на кладбище, сопутствуемые нога в ногу ненастной погодой, но, поглощенные печальными чувствами, были равнодушны до дождя и до ветру».
Зато в Нью-Йорке я встретилась с Джорджем Шмидтом, терминологом секретариата ООН, который знал 69 языков. Этот выходец из двуязычной семьи (отец – эльзасец, мать – француженка) стал в 1969 году победителем традиционного конкурса среди сотрудников ООН на лучшее знание русского языка, культуры и истории, проводимого ежегодно «Клубом русской книги», и получил первую премию – трехнедельную поездку по Советскому Союзу. Кстати, Шмидт считал, что ему далеко до идеала, так как во времена Екатерины II в России был человек, читавший «Отче наш» более чем на ста языках.
На одном из концертов в Вашингтоне присутствовали сенаторы и конгрессмены. Юрок добрую половину из них знал лично. И эта половина превосходно владела русским языком. После концерта на приеме в ресторане Юрок пригласил меня в Капитолий понаблюдать за работой сенаторов.
– Они твою работу оценили очень высоко, – сказал он. – Есть возможность послушать их самих.
– Ну, какой резон мне их слушать, дорогой господин Юрок, – возражала я. – Они же не будут по-русски говорить на своих заседаниях. Да и мое ли дело – политика? А в перерывах их почтительные возгласы одобрения моего голоса, ласкающие слух комплименты в мой адрес будут скорее данью протокольного восхищения – возможно, где-то весьма искреннего. Уж лучше я отправлюсь в Национальную галерею, там есть что посмотреть. У меня такие планы.
– Ох, как вы в России любите планы, – закачал головой Юрок. – Месячные, квартальные, однолетние, пятилетние, семилетние… Потонуть в них можно, в ваших планах…
– Как видите, еще не утопленница, пока жива, – отвечала я. Отношения между США и СССР в прошлом и настоящем были, как правило, в центре внимания на большинстве встреч.
Один из чиновников на коктейле в Белом доме отметил, что исполненный оркестром Осипова «Полет шмеля» Римского-Корсакова напомнил американцам об одном эпизоде в истории их страны. В разгар Гражданской войны в 1863 году к американским берегам прибыли две русские эскадры, которые в немалой степени помогли укреплению позиций президента Линкольна, обратившегося к России за содействием в критический момент борьбы с рабовладельцами Юга, когда нависла угроза иностранной интервенции. В составе эскадры под командованием контр-адмиралов Андрея Александровича Попова и Степана Степановича Лесовского был клипер «Алмаз», на котором служил впоследствии великий русский композитор, а тогда совсем еще юный гардемарин Николай Римский-Корсаков.
Подобный разговор произошел и на пресс-конференции в Сан-Франциско. Корреспондент местной газеты спросил меня, знаю ли я о том, что когда-то шесть русских кораблей бросили якорь в заливе Сан-Франциско, чтобы оказать помощь Линкольну в борьбе против пиратов Конфедерации. Пришлось напомнить вкратце об этой странице истории русско-американских отношений, оставившей добрую память о дружеских чувствах американцев к команде и офицерам русского флота. В своем ответе я подчеркнула, что передовые люди России высоко оценили деятельность Авраама Линкольна, который положил конец рабству в Америке, спас страну от раскола и, что особенно важно, немало сделал для укрепления дружественных связей между двумя странами. В частности, я отметила, что накануне этих событий выдающийся русский мыслитель и публицист Герцен писал, что между Россией и Америкой целый океан соленой воды, но нет целого мира застарелых предрассудков.
Когда переводчик перевел на английский последнюю фразу, в зале раздались аплодисменты.
Несмотря на огромное напряжение и накопившуюся от бесконечных переездов усталость к концу турне, мы радовались успеху. В каждом городе прием был просто потрясающий. Помню, концерт в вашингтонском «Конститьюшен-холл», проходивший под непрерывные возгласы «браво» и «бис», закончился далеко за полночь.
– Может, не стоит нам столько бисировать? – советовался со мной Виктор Дубровский. – Они готовы до утра слушать. Завтра выходной, выспятся, а нам в дорогу…
В Чикаго, к удовольствию местных любителей музыки, мы дали дополнительный концерт, чем вызвали еще большие симпатии. Лестные отклики и в мой адрес не сходили со страниц американской печати на протяжении всего турне, и я как-то довольно быстро свыклась с хвалебными рецензиями в газетах, воспринимая их как должное.
В Чикаго триумф ждал и Ирину Архипову, выступавшую в это же время с местным симфоническим оркестром. «Чикаго сан-таймс» назвала ее «великим меццо-сопрано».
…В 1972 году я снова отправилась на гастроли в Америку. В самолете из газет узнала последние новости. Впервые после двадцатилетнего изгнания приехал в США Чарли Чаплин. Политические преследования, которым он здесь подвергался, вынудили его покинуть родину и поселиться в Швейцарии. Около ста репортеров встречали Чаплина в аэропорту Кеннеди в Нью-Йорке, и ни одному из них он не дал интервью. В Линкольн-центре состоялось чествование 83-летнего артиста.
В нью-йоркском аэропорту вместе с журналистами и дипломатами меня встречал Юрок.
– Ну что, святая Людмила, добралась наконец, жива-здорова?
– С Божьей помощью и здорова, и жива. Вот только не увидела с самолета рекламы на небоскребах о моих выступлениях. В чем дело, а?
– Зачем тебе реклама? Твой успех будет лучше всякой рекламы, – отвечал на мою шутку Юрок.
И на самом деле, после первых концертов в Карнеги-холл газеты на все голоса расхваливали мои певческие способности. Что и говорить, Юрок знал, кого продвигать, и очень редко ошибался в выборе тех, кто будет пользоваться успехом. (Выбор он совершал сам, не полагаясь на мнение других, даже авторитетов.)
В один из свободных от концертов вечеров Юрок пригласил к себе домой на ужин Фурцеву, прилетевшую в США на открытие выставки художественного творчества народов нашей страны, Ростроповича, Вана Клиберна и меня. После тостов, речей и разговоров об искусстве я смогла вдоволь пообщаться и с самим хозяином, и с Клиберном.
Ван сидел усталый, измученный, осунувшийся, мало чем напоминавший того брызжущего энергией человека, который говорил со мной в Москве. Я спросила, почему он так выглядит.
– Вынужден работать, как машина, – горько отвечал музыкант. – Мне платят большие деньги, и я люблю трудиться. Надо обеспечивать старость заранее, хотя в душе моей пустота; работа на износ не дает ни духовного, ни морального удовлетворения. Не знаю почему, но артистом чувствую себя только тогда, когда приезжаю к вам в Россию.
Это был искренний ответ. Силы Вана были подорваны, организм с трудом справлялся с нечеловеческой нагрузкой и был заметно истощен. Поначалу съемка в кинофильме или выступление на телевидении сулили ему многие тысячи долларов, но он отказывался использовать свой талант лишь в этих целях. Зато всевозможные коммерческие и финансовые агенты, адвокаты, секретари, представители фирм и прочие личности, делающие бизнес, немало подзаработали на имени Клиберна.
Взыскательный и честный музыкант не мог, тем не менее, устоять против посулов концертных акул, пожиравших его талант с неумолимой быстротой и жестокостью хищников. Когда-то известный американский музыкант Иосиф Гофман сказал: «Пока ты никому не известен, общество способно уморить тебя голодом. Как только ты прославишься, оно готово заездить тебя до смерти».
Примерно та же участь была уготована и Клиберну. Сделав из него источник наживы, выжав все соки, деловые люди концертного мира бросили за ненадобностью свою очередную жертву, тут же позабыв имя артиста.
– Я думаю, что это сон. Если это так, то я не хотел бы никогда просыпаться, – говорил пианист во время почестей, оказанных ему на родине после московского конкурса.
Однако сон наяву продолжался недолго. Когда я приехала в Америку в очередной раз, витрины магазинов грампластинок уже не пестрели фотографиями Клиберна, да и спрос на них был не тот, что в дни «великого бума». И никто не помнил, за каким столом ресторана «Рейнбоу Рум» сидел совсем недавно популярный музыкант. Перевелись и отважные любители музыки, готовые проделать две тысячи миль ради встречи с пианистом и его романтичным искусством.
– Скажи, Ван, было ли у тебя время для серьезных занятий музыкой, постоянного совершенствования мастерства, постижения глубинной сущности того, что исполняешь? – спросила я Клиберна.
– К сожалению, нет, – отвечал он. – Бесконечные концерты лишили меня подобной возможности.
Этого опасался еще Дмитрий Дмитриевич Шостакович, когда задумывался о будущем молодого лауреата конкурса.
– Как бы то ни было, – заметил тогда Юрок, – влияние на современников он оказал огромное. Его эмоциональность, поэтичность стиля, понимание красоты, какой ее представляли классики, наконец, яркая индивидуальность пробудили широкий общественный интерес к американской культуре, вызвав не одну волну критики недостатков в музыкальном воспитании и образовании на континенте.
Согласилась я с Юроком и в том, что своими мыслями, поисками и озарениями, самой сутью своего таланта Клиберн, безусловно, принадлежит своему времени, и его искусство вобрало в себя всю поразительную сложность человеческого мировосприятия, все, что открылось в нем как в художнике.
В тот вечер Юрок (он любил, когда его называли, как некогда Шаляпин, Соломончиком) чувствовал себя раскрепощенно, по-домашнему, проявляя гостеприимство и внимание к каждому гостю. Я воспользовалась предоставленной возможностью побеседовать с ним, спросить о том, что меня интересовало.
– Кажется, вы, Соломон Израилиевич, уговорили Есенина и Дункан приехать в Штаты?
– Можете себе, Люда, представить, как я волновался в этом кошмарном турне. Дункан много прожила в России и, вернувшись домой, стала с восторгом отзываться о ней. Она защищала революцию, ей нравился новый мир, и о планах переустройства России Дункан говорила репортерам и журналистам с восхищением. Более того, перед началом вечера танцев в Карнеги-холл она начала рассказывать аудитории о жизни в России, и публика наградила ее аплодисментами. Подобные высказывания стали правилом на каждом концерте. Властям это не нравилось. Посыпались угрозы, газеты подняли невообразимую шумиху, и в Индианаполисе пришлось отменить очередное выступление. В Чикаго я стал умолять Дункан не говорить ничего публике и в ответ услышал резкие слова: «Если мне не будет предоставлена возможность говорить о том, что я хочу, мы с мужем прерываем поездку по Штатам и возвращаемся в Европу. Почему вы, господин Юрок, против того, чтобы в Америке знали правду о России?» Я пытался объяснить Дункан, почему не стоит рассказывать о жизни в современной России и петь «Интернационал». Хотя культура неотделима от политики, в настоящий момент не нужно «дразнить гусей», обстановка и без того неприятная, власти против подобных выступлений, и надо с этим считаться. Мне пришлось выступать в роли посредника между Дункан и мэрами городов, боявшимися осложнений и неприятностей от призывных речей танцовщицы.
Сборы от концертов стали стремительно падать, и турне завершилось в Бруклине. Дункан вышла на сцену, аккомпаниатор приготовился играть. Публика стала требовать, чтобы Айседора говорила. Она приложила указательный палец к губам, чуть наклонилась вперед и развела руками, показывая тем самым, что ей запрещено выступать с речами. «Кто запретил?» – послышался голос из зала. «Юрок», – ответила она. Разразился скандал. Разве я мог объяснить разбушевавшимся зрителям, кто запретил ораторствовать Дункан?
И все же она меня не послушалась: в Нью-Йорке, решив хлопнуть дверью на прощание, дала серию концертов, заканчивавшихся всякий раз «Интернационалом». Ей пришлось – уже в который раз в этом злополучном турне – иметь дело с полицией, а мне – попросту скрываться от наседавших корреспондентов.
– Ну а Есенин?
– Приятнейший человек! Просто умница, да и красавец к тому же. Помню, как толпы зевак глазели на него, пока он шел в русской поддевке, черных хромовых сапогах и меховой шапке по улицам Нью-Йорка вместе с Айседорой. Расстояние от пароходного трапа до гостиницы «Уолдорф-Астория» было немалое – несколько кварталов. Надо сказать, что эта прогулка сделала Дункан и Есенину рекламу – на другой день их фотографии смотрели со страниц газет, а имена, набранные огромными буквами, бросались в глаза. Там же, на первых полосах, печаталась информация об их совместной жизни. Америка быстро узнала все или почти все о новоявленной супружеской паре. Пресса не скупилась на прогнозы. Не обошлось и без вранья, преувеличений, как это всегда бывает, когда речь идет об известных людях.
Я любил Есенина всем сердцем, обожал его стихи. Он знал мою слабость и не раз читал их в моем концертном бюро. И хотя никто, кроме меня, не знал русского языка, Есенина, как ни странно, понимали. Есенин был насквозь русским поэтом, но слава не обошла его и за океаном.
– Вообще я с грустью вспоминаю эту трагическую пару, – рассказывал Юрок. – После смерти Есенина я еще дважды встречал Дункан, но от прежней Айседоры не осталось и следа. Бессмысленный, блуждающий взгляд и изрядно помятое, ничего не выражающее лицо. Но при всем том она составила эпоху в искусстве танца. Я не знаю, найдется ли балерина, способная танцевать под классическую музыку с таким превосходно развитым чувством ритма!
Юрок, к сожалению, не дожил до того дня, когда Плисецкая вышла на сцену в балете Бежара «Айседора» специально для того, чтобы напомнить миру о легендарной личности и ее творениях, о дункановском понимании хореографии.
За шесть с лишним десятилетий своей деятельности Юрок организовал несколько тысяч представлений, и ни в одном из них не было посредственностей или даже артистов «золотой середины».
– Такие люди лишь создают трудности для антрепризы, – признавался он, когда я спросила его, почему он приглашает только самых известных певцов и музыкантов. – Концертные фирмы «Коламбиа артист» и «Нейшнл корпорейшн» контролируют львиную долю ангажементов, и ни та ни другая не рискуют приглашать артистов средней известности, хотя они и составляют большинство. «Середняку» очень трудно вскарабкаться на вершину популярного олимпа.
– Но ведь часто бывает, что высокому мастеру предпочитают настоящий балаган…
– Порой такой выбор диктуется модой, от которой никуда не спрячешься. Согласен, что искусство, как и всякая другая область познания жизни, не зиждется только на гениях и талантах. Но их пример учит концентрировать духовные приобретения с максимальной отдачей.
Юрок хорошо знал репертуар инструменталистов, певцов, знал, когда написана та или иная симфония; даты рождения и смерти композиторов, писателей, поэтов крепко сидели у него в голове, его можно было спросить, когда умер Достоевский, Чайковский, Бах или Бетховен, и моментально получить ответ о времени и месте рождения, о причине смерти и даже узнать, кто где похоронен. Он не вмешивался в репертуар, не навязывал свои вкусы, но если давал советы, то это было безошибочно.
Он искренне радовался аплодисментам в мой адрес, словно сам оказался в том прекрасном состоянии удовлетворения, которое испытывает всякий артист в волшебный миг сценической удачи, а точнее, победы.
На концерте в Детройте я получила записку от, как потом выяснилось, богатой американки с приглашением посмотреть ее коллекцию старинных музыкальных инструментов, собранных со всего мира. Времени свободного было, что называется, кот наплакал, и я не воспользовалась предоставленной любезностью.
– Ну и зря, – сокрушался спустя несколько дней Юрок, когда я ему сообщила о несостоявшемся визите. – Я знаю эту мисс, у нее прекрасное собрание инструментов, ими забит весь дом. Но самое интересное и стоящее висит на стенах – полотна Эдуарда Мане, Ренуара, Тулуз-Лотрека, есть даже рисунки Рафаэля, работы Рубенса. Много потеряла, ой как много. Записка цела еще?
– Да откуда ей быть целой? – отвечала я. – Я же их не коллекционирую.
– Теперь в следующий приезд придется специально твои концерты в Детройте устраивать.
– Не возражаю, Соломон Израилиевич.
Планам импресарио не суждено было осуществиться. Юрок скончался спустя два года, а я появилась за океаном, в Канаде, лишь в 1975-м.
Что еще запомнилось в том турне? Пожалуй, повышенный интерес молодых американцев к нашей музыке. Во всех городах, где были университеты, аудиторию концертных залов заполняла молодежь.
За год до гастролей в Японии импресарио Исия-сан – кстати, певица в прошлом – обратилась с просьбой в Министерство культуры СССР направить «наиболее характерного исполнителя русского фольклора». Выбор пал на меня.
Я заранее начала готовиться, репетировать. И хоть к тому времени в Японии меня уже немного знали (фирма «Усо» выпустила два «гиганта» с моими песнями), волнений от этого не убавилось. Как-то примут русскую песню в Стране восходящего солнца? Хочешь не хочешь, а языковой барьер остается. Опере, особенно классической, а тем более балету, во сто раз легче и проще. Да и аккомпанирующий состав для японских зрителей необычен: два баяна, одна балалайка да гитара.
В мае 1967 года мы прибыли пароходом из Находки в Иокогаму. Приносят мне японскую газету, переводят: «…Впервые русская певица будет выступать с сольными концертами в Японии». Лучше бы не показывали мне тогда эту газету… Даже выходить на сцену страшно стало. Не заезжая в гостиницу, отправилась в концертный зал, где через день должна была состояться наша премьера. Осмотрели сцену, решили попробовать микрофоны.
А звук поплыл. Сверху доносился какой-то шум, словно кто-то стучал молотком по крыше. «И так волнений хватает, а тут еще, наверное, ремонт затеяли», – подумала я. Только после репетиции наша импресарио объяснила, что в Токио было землетрясение, от которого покачивались здания даже с мощными стенами и фундаментом. Но чтобы лишний раз не беспокоить, решили ничего нам об этом не говорить.
Как сейчас помню, в день премьеры повезли нас из гостиницы в токийский концертный зал «Хосей Ненкин». Вышли из автобуса, сопровождающий подводит нашу группу ко входу, а там висит огромная афиша. Спрашиваю, что значат иероглифы справа от моего портрета. «Известная певица из Москвы. Выступала в самодеятельности. Работала токарем на заводе».
Потом во время гастролей ко мне не раз приходили за кулисы японские рабочие, профсоюзные активисты. Они приносили ту же афишу, уменьшенную до размеров программки, тыкали в те же самые иероглифы и спрашивали, так ли все на самом деле. Даже этим дружески настроенным людям трудно было поверить, что в нашей стране искусство не является монополией какого-то избранного круга.
Я объясняла: да, все правда. Говорила, что у меня на родине таланту не дадут погибнуть. Он обязательно раскроется. Моя собственная судьба тому пример. Когда в школе, на заводе, в швейной мастерской узнавали, что я пою, меня не просто отпускали, меня отправляли на занятия в кружок художественной самодеятельности.
Но когда я впервые узнала, что написали в газетах и афишах, прямо как-то оробела. Ну и надавали авансов! Теперь придется отрабатывать. Первый концерт покажет, на что мы способны…
Накануне всю ночь не спали. Думали, гадали, спорили – лиха беда начало! Может, спеть народную песню на японском языке, чтобы чуточку успокоиться, проверить реакцию зала, а может, исполнить уже известные здесь «На позицию девушка» или «Катюшу», которые тоже значились в программе?
И все же я решила, что от своего не отступлю. Будь что будет, но концерт откроет фольклорная жемчужина – акапельная «Сронила колечко», которая задает тон нашей народной группе.
Помню, на первом куплете голос чуть дрожал от волнения, но я быстро освоилась и песню допела уже на ровном и гладком дыхании. Тишина в зале стояла необычайная.
Зрители даже как-то опешили от такого начала. А мои музыканты – Шалаев, Крылов, Миняев и Рожков – переминались с ноги на ногу в кулисе, с тревогой ожидая, как пройдет выход.
Обычно я с некоторой сдержанностью отношусь к оценкам зарубежных музыкальных критиков из-за их излишней восторженности. Но на этот раз после всех раздумий, волнений и переживаний мне было особенно приятно прочесть: «Со сцены в зал не неслось оглушающего рева электроинструментов. Певица пела безо всякого сопровождения, своим голосом она творила прекрасное прямо у нас на глазах, прикасаясь к душам и сердцам слушателей очаровательными звуками русской народной песни».
С первыми аплодисментами у всех нас будто выросли крылья.
Наряду со старинными народными большим успехом в Японии пользовались современные песни об истории нашей страны, и прежде всего о Великой Отечественной войне. Словно черпая информацию из хрестоматийных текстов, японцы вслушивались в песенный рассказ о великой борьбе и славной победе. Как-то по-особому взволнованно прозвучала песня «Лишь ты смогла, моя Россия» Серафима Сергеевича Туликова на концерте в Хиросиме после посещения мемориального музея жертв атомной бомбардировки 1945 года.
Вслед за исполнением песни Е. Калугиной
Ой война, война,
Смерть горбатая,
Пропади навек,
Распроклятая, —
краткое содержание которой излагалось в программке, группа юношей передала мне сувенир – гирлянду из бумажных журавликов, ставших в Японии символом мира, символом надежды на лучшее будущее. Мне рассказали о хрупкой девочке по имени Садако Сасаки, которая умерла от лейкемии в 1955 году после облучения от атомного взрыва. Ей тогда было всего двенадцать лет. Неизлечимо больная, она стала вырезать из бумаги журавликов – в Японии существует поверье, что недуг отступает, если больной сделает тысячу таких бумажных птиц. Садако умерла, когда их было шестьсот сорок три. И вот японские дети сделали три миллиона таких бумажных журавликов, которые были положены в парке Мира Хиросимы у памятника Садако: девочка, стоящая на стабилизаторе атомной бомбы с журавликом в руках, простертых к небу.
Мы встретились с молодежью после концерта и долго говорили о том, как песня сближает наши народы, которые понесли немалые жертвы в минувшей войне.
Один из последних концертов в Токио превратился в настоящий фестиваль песни. Об этом стоит рассказать подробнее.
Глава компании «Исии мюзик промоушн» сообщила, что вечером на концерте нас будет приветствовать популярный в Японии и Советском Союзе вокальный квартет «Дак Дакс» («Черные утята»).
«Отработали» мы первое отделение, идет второе. В самом конце его значилась по программе песня Григория Пономаренко «Оренбургский платок». Не успела я допеть последнюю ноту, как на сцене – откуда они только взялись – появились симпатичные парни из «Дак Дакс», с которыми я познакомилась еще в Москве. Один из них подробно рассказал публике об авторе песни (между прочим, этот квартет прекрасно исполняет «Тополя» Пономаренко), о далеком Оренбурге, где делают известные на весь мир платки из теплого козьего пуха, о том, что оренбургский платок в песне – трогательный символ дочерней любви к матери:
Сколько б я тебя, мать, ни жалела,
Все равно пред тобой я в долгу.
Потом по знаку старшего они выстроились полукругом около микрофона и стали петь, как видно, очень популярную в Японии песню, потому что публика зааплодировала. Но когда вместе с квартетом мы впятером запели «Подмосковные вечера» Соловьева-Седова, в зале раздались такие овации, что заходила гигантская люстра под потолком. Я исполняла первый куплет, они второй, а потом подхватывал весь зал.
После концерта я поинтересовалась, о чем была песня, на которую так бурно реагировала публика. Оказывается, японская песня, как и «Оренбургский платок», тоже посвящалась матери. Только там мать посылает своему сыну, уехавшему на заработки в город, варежки, чтобы он не мерз и чаще вспоминал родной дом.
– Вы знаете, – сказал Тору Сасаки, один из певцов квартета, – в Японии, как ни в какой другой стране, высоко развит культ матери, учителя, воспитателя. На свадьбе, например, учителя сажают рядом с матерью и молодоженами. Вот почему наша публика так тонко откликнулась на ваш распевный и лиричный «Оренбургский платок» и на наши «Варежки», увидев в обеих песнях одни и те же морально-этические ценности, определяющие национальный характер наших народов. Только ваша песня, – заметил мой собеседник, – глубже. Ведь матери всегда любят своих детей, тут все ясно; проблема в том, как дети отвечают на материнскую любовь.
В Японии с легкой руки одного бойкого журналиста окрестили меня «королевой русской песни». «Так надо для рекламы, – объяснили мне, – в бизнесе без броских эпитетов не обойтись. Мы ведь должны были на вас заработать».
Накануне отъезда со мной пожелал встретиться представитель одного хорового общества; он приехал ко мне в гостиницу, представился и осторожно спросил, не соглашусь ли я участвовать вместе с хором в телевизионной программе.
– Правда, нам известно, – сказал мой собеседник, – что у вас «закрытое общество» и поэтому такое не приветствуется.
– Что ж, – шутливо ответила я, – если вы считаете, что наше общество «закрытое», я постараюсь его открыть, хотя бы для того, чтобы вы больше никогда об этом не говорили. – И раскланялась типичным японским поклоном в знак уважения и почтения к собеседнику.
В тот же день по телевидению состоялось мое выступление с японским хором. В передаче среди других песен прозвучала и очень любимая в Японии «Калинка»…
Вот и подошло к концу пребывание в этой удивительно певучей стране, где у нас осталось много друзей. В день отъезда один из токийских журналов писал: «Русские песни распахивают сердца японцев для дружбы с дружественной страной». И еще одно высказывание запечатлелось в памяти: «Талантливые интерпретаторы русской песни убедили японцев, что породившая и приславшая их сюда Родина не может желать войны. Они доступнее, чем дипломаты, апеллирующие к разуму, но не к чувствам, доказывали своими выступлениями, что мир – это лучший путь в наших отношениях».
Вообще, находясь на гастролях в разные годы в этой стране, я воочию убедилась, как велик интерес японцев к нашей культуре. К пластинкам здесь, как правило, прилагаются буклеты с текстами песен на русском и японском языках, издается большое количество всяких красочных каталогов и песенников. Когда я спросила, чем объяснить такой интерес к советской музыке в стране, испытывающей огромное воздействие американского образа жизни, в том числе американского джаза, мне ответили, что русская песня привлекает японцев своей эмоциональностью, задушевностью, глубиной содержания… И не только песня. Токийская группа «Гэкидан тоэн» поставила спектакль по повести Бориса Васильева «А зори здесь тихие…», используя опыт Театра на Таганке. Артисты труппы – а их более пятидесяти – не пропустили ни одного выступления советских театральных и музыкальных коллективов, приезжавших на гастроли.
– За шестнадцать лет работы в театре сыграно немало ролей в пьесах Горького, Чехова, Островского, – рассказывал режиссер и актер Нобуо Ацукава. – А спектакль о героических прекрасных девушках, гибнущих от пуль фашистов, вызвал живой интерес общественности. Даже такие влиятельные, солидные газеты, как «Асахи», «Майнити», «Иомиури», благожелательно откликнулись на нашу работу.
В то время японский театр переживал период подъема. Несколько театральных трупп, объединенных под названием «Син-гэки» («Новая драма»), поставили десятки пьес, начиная от Мольера и Чехова и кончая Теннесси Уильямсом и Юкио Мисимо. Благодаря слиянию чужеземного наследия с национальным, взаимному оплодотворению и синтезу культур создаются спектакли, существенно влияющие на характер, взгляды и суждения жителей японских островов.
Встретилась я и с господином Аояма, руководителем песенно-танцевального ансамбля «Катюша», много лет пропагандирующего русские песни и танцы. Он влюблен в свою работу, не жалеет на нее ни сил, ни времени.
– Нам, конечно, далеко до коллектива Игоря Моисеева, – говорил нам Аояма, – но мы уже имеем в репертуаре примерно полторы сотни русских и современных танцев и песен, и выступления нашего ансамбля пользуются неизменным успехом. За год проводим более ста дней в гастрольных поездках и даем до восьмидесяти концертов, включая музыкальные спектакли. Желающих попасть к нам молодых певцов и танцоров хоть отбавляй. Мы принимаем, разумеется, самых талантливых и обязательно любящих русские и советские песни и танцы всем сердцем. А таких немало. Поначалу, правда, нам приклеивали ярлык «красные» и всячески мешали. Но прошли годы, и все больше японцев стали понимать: наше искусство вселяет силу и бодрость в людей, содействует дружбе и миру между нашими народами.
Отношение японцев к нам было поистине замечательным. Я имела случай лишний раз в этом убедиться на торжественном открытии пятого на острове Хоккайдо Дома дружбы «Япония – СССР» в Хакодате. Место для красивого двухэтажного здания, построенного на средства общественности города, было выбрано очень удачно – на живописном холме. И когда ходишь по светлым залам и уютным комнатам, чувствуешь, что архитекторы и строители вложили душу в дело рук своих, тщательно продумав проект и претворив его в жизнь. Я беседовала с председателем комитета по созданию Дома дружбы, президентом Общества дружбы Т. Като.
– Долг каждого честного человека, – сказал он, – всеми силами содействовать улучшению отношений между народами и государствами. Соседи тем более никогда не должны жить в ссоре. Развитие контактов, культурных связей служит благороднейшему делу – установлению и укреплению мира на земле. Я уверен, Дом дружбы, открытый в Хакодате, сыграет свою важную роль в этом процессе. Мы не пожалеем усилий на пути укрепления добрососедских отношений с советским народом, какие бы препятствия ни чинили нам молодчики из числа «ультра». (Я тоже видела таких молодчиков, которые носились на своих автомобилях с репродукторами и выкрикивали неприличные лозунги.)
Подобные разумные и добрые слова можно было услышать и в Саппоро, где проходил фестиваль дружбы, организованный телевидением. В красочно убранном помещении работала фотовыставка, рассказывающая о нашей стране, многочисленные киоски предлагали русские сувениры, пластинки с песнями народов СССР, среди которых были и мои диски. В одной из комнат на столе шумел самовар, одетые в яркие сарафаны японские девушки угощали гостей крепким грузинским чаем и русскими пирогами с повидлом, мясом, луком, рыбой… Звучала русская музыка, повсюду улыбки…
Восторженно отзывались газеты и о гастролях нашего цирка, проходивших в то время в Японии. Особенно шумный успех имел аттракцион «Медвежий цирк» под руководством прославленного дрессировщика народного артиста СССР В.И. Филатова.
– Больше всего здесь полюбились медведи-мотоциклисты, – рассказывал мне артист при встрече с ним в Саппоро. – Японцы удивлены умением медведей свободно управлять машинами: увеличивать и уменьшать скорость при помощи ручки газа, пользоваться тормозами, включать и выключать фары, подавать звуковой сигнал. На днях произошла любопытная встреча с владельцами мотоциклетной фирмы «Тахацу». Придя за кулисы, они попросили показать им медведей-мотоциклистов. Убедившись, что это медведи, а не одетые в медвежьи шкуры люди, они спросили: «Филатов-сан, видимо, вы управляете мотоциклами с помощью радио?» – «Ну что вы, – ответил я, – ни в коем случае». – «Но это невозможно, вы просто не хотите раскрывать свои профессиональные тайны», – настаивали гости. Что оставалось делать? Показал им наши мотоциклы. Поговорив между собой, они предложили – с извинениями, конечно, – заменить наши мотоциклы японскими. Я согласился, и через два дня уже на японских мотоциклах медведи отлично выполнили всю программу. Вчера владельцы фирмы подарили нам эти мотоциклы, а сегодня рядом с афишами о наших гастролях появились плакаты: «Мотоциклы фирмы «Тахацу» столь удобны и легки, что даже медведи быстро научились ездить на них».
Я напомнила Валентину Ивановичу о том, как он со своим любимцем медведем Таймуром, который сидел за рулем, свободно разъезжал на мотоцикле с коляской по улицам Лиссабона и Парижа и как медведица по кличке Девочка получила в Штутгарте международные права на вождение мотоцикла.
– Вы хотите, чтобы я запустил медведей на автотрассы Японии? – с добродушной улыбкой спросил дрессировщик. – Боюсь, они тут наломают дров… Подобралась-то молодежь, гонщики лихие, любят скорость, а потом за них отчитывайся в полиции. Здесь все иначе, чем в Европе. Вообще, поездки по Японии дают немало пищи для размышлений…
Филатов был прав: невозможно, например, не задуматься о быте и нравах этой страны. Меня поразило почти полное отсутствие указательных дорожных знаков и ориентиров. Дома не имеют номеров, а улицы – названий. Чтобы отыскать какое-либо учреждение или магазин, нужно хорошенько попотеть, прежде чем достигнешь желаемого объекта. Плутая среди ультрасовременных подземных и наземных дорог, скоростных шоссе, искусственных лыжных гор и гоночных треков, можно вдруг забрести в средневековое поселение ремесленников с крошечными мастерскими, где работают только вручную, до полного изнеможения к концу рабочего дня, и натолкнуться на лавочки со специями, словно сошедшие со старинных японских гравюр.
Центральные улицы, несмотря на различного рода автострады и эстакады, захлебываются в потоках автомашин. Давка в городском транспорте – также дело обычное, но ни при каких обстоятельствах вы не услышите ни единого слова на повышенных тонах, все улыбаются, даже если стиснуты до такой степени, что сделать шаг гораздо труднее, чем, скажем, взобраться на вершину горы Фудзи.
Трудности, связанные с транспортными пробками, вынудили японцев спуститься под землю. В большинстве крупных городов там выстроены целые кварталы с сотнями магазинов, лавок, кафе, ресторанов. Образовались даже подземные города с улицами, площадями, фонтанами. Под Осакой, например, большой фонтан стал местом встреч влюбленных.
Японцы питают пристрастие к телевидению. Сегодня в Японии оно сильнее всех святых, учителей и наставников, университетов и школ и потому представляет собой одну из самых влиятельных сил общественной жизни. Телевизоры есть в кафе, универмагах, банях…
Из некоммерческих телекомпаний выделяется «Эн-эйч-кей», которая уделяет главное внимание учебным и общеобразовательным программам. Вместе с тем немалое место она отводит спорту (около 5 часов в день), историческим хроникам, спектаклям классического и современного театрального искусства. Есть и неплохие музыкальные передачи на любой вкус и возраст. Я просмотрела несколько передач из цикла «Наследие культурных ценностей» и получила удовольствие и от их содержания, и от высокого качества съемок…
Что меня особенно поразило в Японии? Борьба за высокое качество продукции. Я узнала много любопытного. Например, надежность комплектующих узлов японского бытового телевизора в сто раз выше, чем оговорено Британским стандартом на подобные изделия для военных нужд. В большинстве стран Европы и Америки допускалось одно-два дефектных изделия из ста, а на предприятиях большинства японских фирм обычным стало иное соотношение: один-два дефекта на миллион изделий!
Конечно, скачок от патриархальной культуры к современной индустриальной огромен. Но в Японии всеми силами сохраняются лучшие духовные традиции. Сохранилось японское стихосложение, не имеющее аналогов в мире. Вся реклама, независимо от того, что рекламируется, напоминает изобразительное творчество прошлого. Здесь сберегли и приумножили ремесленную культуру, выпускающую и сейчас сотни тысяч специфических японских изделий. Кинематограф, воспринявший многое от Запада, все же не растерял национальных особенностей.
Поразили меня и масштабы рекламы культурных мероприятий, спонсорами которых обычно выступают крупные промышленные компании и фирмы, в которых приобщение к искусству, культуре бесплатно и обязательно. Несмотря на скудность государственного бюджета, здесь понимают, что лишь высокая культура, духовные богатства способны удержать страну на лидирующих позициях в мире, и потому бизнесмены с охотой финансируют музеи, картинные галереи, спектакли, музыкальные фестивали, всевозможные конкурсы, библиотеки… Тут есть и обратная сторона медали, тоже примечательная: вложение капитала в духовную сферу, в образование – отличная реклама для любого предприятия. Расходы на эти цели с лихвой окупаются стимулированием спроса, как у нас принято говорить, на товары народного потребления – телевизоры, холодильники, стиральные машины, предметы туалета…
В Токио я бывала чаще, чем в других японских городах, и замечала, что с годами он менялся мало. Когда я впервые посетила Японию, город поразил меня разностильностью построек. Мне казалось, что он застраивался без всякой планировки, при полном отсутствии фантазии и чувства перспективы. Рядом с небоскребами ютились одноэтажные деревянные конторы, а напротив роскошного кафе влачил жалкое существование старый дом, пропитанный ядовитыми испарениями от сточных канав под ним. Зато когда я приехала в Токио в октябре 88-го (с ансамблем «Россия» мы дали 16 концертов за три недели и имели отличную прессу), многие улицы города невозможно было узнать. Их наряды и украшения стали куда более привлекательны, а новые постройки восхитили масштабом и размахом, хотя земля в японской столице несказанно дорога – около 3400 долларов за квадратный метр.
Чудо техники – Токийская башня в 333 метра высотой – не произвело впечатления, хотя, поднявшись на ее площадки, можно рассмотреть весь город и водные пространства с силуэтами морских и океанских лайнеров на рейде. Зато поразило другое техническое достижение – в высочайшем небоскребе «Саншайн» можно за 30 секунд подняться на 60-й этаж. К началу восьмидесятых годов это был самый быстрый лифт в мире.
В столице я зашла в небольшое кафе в самом центре города и была удивлена несказанной быстротой обслуживания. Рисовые лепешки, которые мне мгновенно подали, как оказалось, сделал… робот фирмы «Судзумо». Снабженный манипуляторами и захватами, он готовил тысячу двести лепешек в час – в три раза быстрее самого опытного пекаря. Кстати, и по телевидению я увидела сногсшибательное действо: роботы-носильщики переносили товары со складов с изумительной быстротой, точностью и аккуратностью.
По-прежнему в Токио полно всевозможных прорицателей. За небольшую плату, разглядывая линии ладоней или лица, ясновидцы с точностью до мельчайших подробностей предскажут все, что случится с вами завтра. А на следующий день столь же убедительно объяснят, почему их предсказания не сбылись.
В один из вечеров я посетила парикмахерский салон. Он был переполнен. Усевшись в удобное кресло и ожидая своей очереди, я рассматривала посетительниц и насчитала более пятидесяти видов женских причесок. А ведь сравнительно недавно японские женщины носили только те прически, которые более всего подходили к национальному костюму – кимоно. Сегодня традиции остаются верны лишь пожилые японки.
– Я не была в вашей стране четыре года и вижу, как заметно изменился вкус женщин, – обратилась я к сидящей рядом даме средних лет.
– По статистике, – словоохотливо объяснила она мне, – женщины Токио посещают салон для перманента каждые два-три месяца, а для стрижки или укладки волос – раз в месяц. Удовольствие дорогое. Перманент стоит 500 иен (23 доллара), мытье головы шампунем и укладка – 200 иен (9 долларов). Зато придя домой и посмотрев на себя в зеркало, уже не думаешь о расходах с такой грустью.
Да, мода, импортированная из Европы и Америки, властно заявила свои права и на консервативных японок – из дверей салона нет-нет да и выходили женщины с волосами, окрашенными во все цвета радуги или завитыми, как у африканок.
В Киото, культурном центре Японии, средоточии исторических памятников и ремесел, бережно сохраняются древние обычаи и традиции. В городе, построенном в VII веке, можно увидеть уникальную архитектуру, здесь зародилась японская живопись. Мне показали иероглифы, начертанные знаменитыми художниками прошлого на вратах храмов, общественных зданиях, жилых постройках. И сегодня живописью и рисованием в Киото увлекается едва ли не каждый второй. Трудно передать словами обаяние японского искусства – это целый культурный пласт, совершенно особый художественный мир. Традиционные гравюры и картины – а они есть в каждом японском доме – волнуют раздумьями о месте человека на земле, его предназначении, смысле жизни, красоте, любви к родине. Интересно, что японские мастера издревле специализировались на каких-то определенных мотивах. Одни рисовали марево туманов, обволакивающих вершины гор, другие – цветы и птиц, третьи – горы и водопады, четвертые – только зверей… При этом, как правило, они избегали работать с натуры, все их создания, прихотливые и изящные, – плод памяти и воображения, творческой фантазии.
В Киото мне удалось услышать несколько народных мелодий. Ритмическое строение их значительно разнообразнее и богаче, чем в европейской музыке. По характеру японская музыка в основном унисонная, в ней почти отсутствует элемент гармонический, но при некотором ее однообразии на слух она таит в себе несомненную прелесть. Сколько утонченности в построении мелодических линий – самые затейливые украшения, фиоритуры, всевозможные трели составляют обычный декоративный фон. Как-то, перелистывая книгу Сен-Санса о тенденциях развития музыки, я нашла в ней строчки о том, что европейская музыка на пути к своему возрождению, несомненно, попадет под влияние восточных гамм. Именно они, считал композитор, «способны открывать новую эру в музыке, освободить плененный в течение долгих столетий ритм». Трудно сказать, насколько сбылись пророчества Сен-Санса, но сегодня бесспорно одно: в мировом искусстве японская музыка занимает одну из ведущих позиций.
Познакомилась я и с церемонией чаепития.
– Вы не должны приглашать на чай больше пяти друзей, – напутствовал старый японец, усаживая меня на соломенную циновку «татами» около очага, в котором тлели раскаленные угли с нависшим над ними бронзовым чайником. – Иначе трудно испытать радость пребывания вместе с дорогими сердцу людьми.
Наступило молчание. Все присутствующие «созерцали и размышляли», прислушиваясь к бульканью кипящей воды. Затем хозяин дома взял бамбуковый половник и разлил кипяток по чашкам. Смысл процедуры чаепития заключается в том, чтобы в минуты тишины и молчания прислушаться к голосу ветра или насладиться чем-то красивым, скажем, орнаментом чайного прибора или букетом цветов. Между прочим, искусство составлять букеты, или икебана по-японски, родилось также в Киото и связано с церемонией чаепития. Ни в одной стране Европы, где оно получило распространение, я не увидела и частицы того необыкновенного вкуса, подлинной красоты и естественности, которые отличают японскую икебану. Да это и не удивительно: существует свыше 300 различных ее школ, и постигнуть все совершенство каждой из них мудрено.
Показали мне и квартал гейш Гион. Институт гейш основан в XII веке во времена императора Тоба. К жизни его вызвала традиция «сирабуеси» – утонченные и изысканные манеры придворных дам. В дни нашего визита в Киото в городе было более двухсот гейш, в совершенстве владеющих искусством танца, пения, игры на музыкальных инструментах, обладающих безупречными манерами и отменным вкусом. Тем из них, кто достиг наибольшей популярности, гарантирована обеспеченность на всю жизнь.
В Никко, жемчужине древней архитектуры, я посидела под кедрами, в тени которых еще два века назад отдыхали японские принцы и их телохранители. Буддийские храмы и синтоистские святыни прекрасно гармонируют с окружающей их природой. Кстати, во все времена японцы относились к ней с высочайшей любовью. Преклонение перед горными водопадами или рисовыми полями, дарами океана или стаями птиц стало в Японии традиционным. Сегодня желание быть поближе к природе вынуждает жителей крупных городов и промышленных центров заниматься разведением в специальных горшках и плошках карликовых растений, в точности воспроизводящих в миниатюре дикие деревья с искривленными и обветренными стволами и ветками, листьями, окутывающими их и меняющими окраску в зависимости от времени года.
– Интенсивная урбанизация страны заставила нас думать о том, как внести в свой дом хотя бы клочок живой природы, – говорил президент фирмы по выпуску грампластинок, с которым мне довелось беседовать за чашкой чая в кабинете, сплошь уставленном горшками с маленькими сосенками и кленами. Он с восхищением отзывался о своем увлечении, получившем в Японии название «бонсай». Бонсай стало любимым занятием людей всех слоев общества, независимо от их состояния, образования и профессии.
Не меньшей популярностью в Японии пользуется гончарное ремесло. Это тоже одно из средств для горожан вернуться к жизни, более близкой к природе. В Токио мне показали школу, расположенную в небоскребе района Синдзюку. Один раз в неделю приходят сюда студенты, домохозяйки, чтобы под оком опытного преподавателя мастерить изделия из глины – столовую посуду, вазу, декоративные украшения. Любителей-гончаров развелось в стране столько, что не хватает печей для обжига.
За дни моего пребывания в Японии я освоила многие привычки, традиции, поняла вкусы, увлечения… И ветки сакуры, которые я храню, часто напоминают мне об удивительной Стране восходящего солнца, где у меня появилось так много друзей.
Перебираю вырезки из английских газет и журналов, пожелтевшие от времени афиши и программки. Их порядочно, особенно если учесть, что англичане не слишком любят писать (или говорить) о достижениях иностранцев и проявлять к ним повышенный интерес. Зато, как считал Давид Ойстрах, «только в Англии могут объяснить необъяснимое».
Пресса как будто следила за каждым моим шагом по земле древнего Альбиона. Сегодня Манчестер, завтра Бристоль, послезавтра Кардифф – 75 концертов за считаные недели. Что ни день, то новый город, новые гостиницы, сцены, концертные залы, зрители… Не было даже минутки, чтобы как следует осмыслить разнообразные впечатления от увиденного и пережитого. Из аэропорта – в отель, из отеля – в автобус, на концерт и вновь в автобус… Тяжелая, изнурительная поездка. Помню, как один журналист в конце турне сказал после беседы:
– С такой нагрузкой может справиться только человек, имеющий отличное здоровье. Не так ли?
– На здоровье не жалуюсь. Истинно русские люди редко бывают хилыми.
На другой день увидела в газете: «У Зыкиной мощный голос, потому что она обладает крепким здоровьем. Таких в России хватает, но не настолько, чтобы петь в Британии». Прочла заметку и улыбнулась: «Экая снисходительность!»
Но все же кое-что в Англии мне удалось и увидеть и услышать для себя впервые.
Наши гастроли пришлись на время острого экономического кризиса в Англии в 1973 году. Небывалого за всю историю страны уровня достигла безработица, подскочили цены на продукты питания, квартплата, промышленное производство шло на убыль. Правительство прибегло к чрезвычайным мерам – трехдневной рабочей неделе, нормированию топлива, резкому сокращению потребления электроэнергии. «Во всем виноваты шахтеры, отказавшиеся от сверхурочной работы» – такое объяснение происходящему давали официальные круги. 270 тысяч горняков бастовали, требуя повышения зарплаты, улучшения условий жизни и труда. К ним присоединились транспортники. Сложилась драматичная ситуация. На железных дорогах царил хаос. Машинисты отказывались вести составы. Графики движения поездов срывались. Такси из-за нехватки горючего простаивали в гаражах на приколе. В Ливерпуле и Манчестере не работали текстильные предприятия. Большинство магазинов торговали при свечах или газовых фонарях. Их витрины – даже фешенебельных торговых центров лондонского Вест-Энда – окутал мрак.
– Вам нечего беспокоиться, – говорил шофер автобуса, на котором мы отправились на первый концерт, – сейчас стало значительно лучше с освещением. А было время, когда вечером владельцы автомобилей отыскивали свои «шевроле» и «форды» на ощупь.
Газеты смаковали подробности краха авиакомпании «Корш лайн». «150 тысяч англичан, заплатив за свой отдых, остались ни с чем», – сказано было в одной из них. Тут же сообщалось о «преступлении» некоей миссис Энн Килгэрифф, официантки лондонского отеля, пытавшейся унести домой для трехлетнего сынишки несколько пакетиков сахара, исчезнувшего с прилавков магазинов. Сахарный кризис длился многие недели, пока не пошли в ход правительственные резервы, но и этот шаг решил проблему лишь частично. Цена на сахар мгновенно поднялась. Одновременно увеличились цены на кофе, молоко, чай, как на «сопутствующие» продукты. Вместо сахара англичане стали употреблять вынужденно вошедший в моду «слимси» – сладковатый порошок для страдающих ожирением.
«Ховард-отель» на Норфолк-стрит, где я остановилась, оказался в центре английской столицы, что позволило мне довольно быстро освоиться с ее жизнью. Лондон оказался не таким мрачным и серым, как я ожидала. Наоборот, он ошеломлял шумом, пестротой, многоликостью, необъятностью и совершенной неповторимостью. Современность и старина уживались в нем прекрасно. Запомнился красотой ансамбль Трафальгарской площади. У Букингемского дворца, как сто и двести лет назад, шла смена гвардейских караулов. Офицеры на староанглийском языке зычными хрипловатыми голосами подавали команды. Сверкали на солнце латы конногвардейцев, трепетали на ветру плюмажи на их касках. На головах пеших гвардейцев в красных мундирах чернели медвежьи шапки, правда, не из настоящего меха, а синтетические. Из нейлона же были и парики адвокатов, выступавших в средневековом готическом здании лондонского суда.
В Национальной галерее, несмотря на тесноту висящих там картин, шедевры я увидела сразу. В памяти остались «Венера перед зеркалом» Веласкеса, «Автопортрет» и «Купальщица» Рембрандта, «Портрет Махи» Гойи, полотна Мане и Веронезе.
На улицах не видно нищих, но людей, живущих подаянием, было порядочно.
На перекрестке фешенебельных улиц Пикадилли и Риджент-стрит, у фонтана со скульптурой крылатого Гермеса в центре площади толкались наркоманы. Когда их собирается чересчур много, появляется полиция – скапливаться на улицах не принято и считается дурным тоном.
Один из углов Гайд-парка – «спикер-корнер» – отведен специально для ораторов. Выступают все кому не лень. Можно говорить о чем угодно – нельзя лишь ругать королеву.
Вот на возвышение, напоминающее стремянку, забрался худощавый бледный человек в потрепанной одежде и увлеченно начал «держать речь». Слушающих было трое – две девушки и парень. «О чем он говорит?» – спросила я переводчика. «О религии, о взаимоотношениях Бога, дьявола и человека». Пылкая речь оратора не привлекала массы, и минут через десять он слез со стремянки, сложил ее и пошел прочь…
У подножия колонны Нельсона собралась толпа с транспарантами и плакатами. Человеку в плаще с поднятым воротником нельзя было отказать в страстности, взволнованности, умении увлечь слушателей. Рядом стояли полицейские и тоже внимательно слушали выступавшего. Когда по толпе пронеслось, что здесь русские артисты, он учтиво умолк, и все посмотрели на нас с нескрываемым любопытством. После некоторого замешательства оратор продолжал говорить с еще большей пылкостью, изредка поглядывая в нашу сторону.
Успела посмотреть и замок Виндзор, в котором много времени проводила королева. В одном из залов пол был расчерчен белыми линиями – здесь королева играла в теннис.
В один из дней, когда я давала автографы (кстати, в Лондоне много собирателей автографов), ко мне подошел мужчина средних лет. Он держал в руках альбом, отделанный перламутром. Альбом оказался настоящим сокровищем – первый автограф в нем относился еще ко временам Кромвеля. Я увидела росписи Шаляпина, Фокина, Улановой, Коралли, Кшесинской, Лоуренса Оливье, Пола Скофилда, Вивьен Ли… «Это традиция нашего рода», – с гордостью произнес владелец альбома, когда я расписалась в нем.
Встретилась я и с известным английским писателем и публицистом Джеймсом Олдриджем, который поделился своими творческими планами. Он как раз завершал многотрудную работу над романом «Горы и оружие», готовил к печати несколько журнальных статей.
С Олдриджем я познакомилась еще в Москве, куда он часто приезжал с женой Диной. Здесь у него много друзей среди писателей, художников, общественных и политических деятелей. В столичном институте кинематографии учился его старший сын Вильямс, а младший, Том, в награду за учебные успехи нередко отдыхал в Крыму, в молодежном лагере «Спутник».
– Я не погрешу против истины, – говорил во время нашей встречи Олдридж, – если скажу, что чувствую себя в Москве как дома. Вот уже несколько лет подряд я остаюсь ей верен, верен ее деловой жизни, аромату скверов и парков, уютным старым улочкам и простору новых проспектов. Всегда с большой радостью прилетаю в вашу столицу в короткие дни отдыха, чтобы всякий раз открыть для себя нечто новое, необычное и прекрасное, то, что выражается одним замечательным русским словом – «очарование». И я благодарен судьбе за то, что имею возможность так часто приезжать в Москву. Однажды со мной летели парижане, родственники погибших во время войны летчиков полка «Нормандия – Неман», чтобы возложить венки к могиле Неизвестного солдата. Гостеприимство и радушие москвичей, их теплота и сердечность общеизвестны. Не раз я приезжал и в Крым. С этим солнечным краем связаны воспоминания военных лет: как корреспондент английского и американского агентств, я еще в 1944 году посетил Симферополь, Ялту, Балаклаву, Севастополь, Феодосию, был свидетелем разгрома гитлеровцев на Херсонском мысу. На эту тему написал книгу, название которой дала стихотворная строка из Байрона «Пленник земли».
Годы мало изменили Олдриджа. Он был все такой же голубоглазый, светловолосый, энергичный, с открытым мужественным лицом. Только гряда глубоких морщин на лбу и возле глаз свидетельствовала о том, что жизнь писателю легко не дается. Столь же настоятельной, как и прежде, осталась в нем потребность поразмышлять над волнующими явлениями в жизни и искусстве. Вот и тогда он только что вернулся с Московского международного кинофестиваля, в котором принимал участие в качестве члена жюри.
– Когда я покидал Великобританию, – рассказывал он, – друзья говорили мне, чтобы я, как член жюри, был по-настоящему беспристрастен в оценке фильмов и непременно учитывал их социальную направленность. Они не представляли себе, что на Московском форуме многие художественные кинофильмы – социально направленные, выражающие то, что происходит в мире нынче, сейчас. И этот факт меня особенно радует, потому что я заканчиваю работу над новым романом, в котором социальным событиям отведено много места. Это будет книга о молодежи, о двух точках зрения на современность.
Олдридж подробно, в деталях разобрал состояние современного кинематографа Запада, рассматривая его со всех сторон. Однако чувствовался его особый интерес к фильмам политическим.
– В современном западном кино всемерно обнажаются невозможность да и нежелание людей понять друг друга, констатация всеобщей разъединенности переходит в ужас перед жизнью. Западный зритель давно утратил способность анализировать свое бытие. У него все чаще стало возникать ощущение бессмысленности, пустоты существования, потому что экран заполнили ленты, не дающие пищи для размышлений, не способствующие воспитанию благородных и прекрасных чувств. Можно ли считать подобное кино передовым, гуманистическим? На Западе много талантливых художников, не мыслящих свое творчество вне раздумий о жизни, человеческих судьбах, будущем нашей планеты. Именно их взгляды и суждения должны с помощью кинематографа формировать духовный облик человека, помогать его воспитанию. Но это, по вполне понятным причинам, считается нежелательным в определенных кругах. Вот почему чуткие и честные мастера экрана остаются нередко без работы, вот почему многие думают, что западного прогрессивного кино нет, что оно – утопия.
– Ну а если говорить о фильмах Англии?
– Тоже утешительного мало. На сотню лент приходится одна-две приличных. Остальные либо страдают серостью и примитивностью художественного решения, либо нагнетают в сознание кошмары. Упрощенное, вульгаризаторское, циничное понимание запросов зрителя привело к тому, что фильмов волнующих, настоящих почти нет, как нет и лент о молодежи, к которой я питаю особое пристрастие.
– У вас два сына…
– Да, мы вместе взрослеем. Но мне кажется, что если бы даже я не был отцом, то все равно интересовался бы молодыми и их проблемами. С годами человек не всегда утрачивает то, что приобрел в юности.
Олдридж очень интересно рассказал об охоте на акул в Красном море, показал свои доспехи для подводной охоты, расспросил о моих гастрольных маршрутах, программе выступлений, посоветовал, что посетить.
– Вы в Лондоне впервые?
– Да, но я уже кое с чем успела познакомиться. Вестминстерское аббатство, здание парламента, Трафальгарская площадь, Национальная картинная галерея и даже некоторые магазины…
– И какое впечатление от торговых фирм?
– Продавцы очень вежливы и предупредительны, не дают скучать.
– Это потому, что их обычно больше, чем покупателей. – Олдридж рекомендовал посмотреть древние памятники истории и архитектуры, назвав их с добрый десяток.
– Вам все это по пути. И Виндзорский замок, и замок Мальборо, где родился Уинстон Черчилль. Кстати, скоро в Лондоне откроется выставка его картин. Премьер-министр увлекался рисованием, любил живопись. Картины яркие по краскам, довольно экзотические.
Писатель объяснил, как лучше всего добраться до места, где родился Роберт Бернс. Он увлекался стихами, хорошо знал творчество шотландского поэта.
– Когда вы увидите длинный, крытый соломой дом, в котором появился на свет Бернс, обратите внимание на расположенное рядом небольшое строение из глины всего с одним узким окном. Его построил отец Бернса, человек скромный и бедный, еще в то время, когда в числе других налогов существовал и налог на окна. Так как денег не было, ему пришлось ограничиться одним окном.
Я с благодарностью воспользовалась этим и другими советами Джеймса Олдриджа.
На одном из концертов в Лондоне за кулисы пришла Тамара Платоновна Карсавина (судьба подарила ей 93 года жизни). Знаменитая русская балерина доживала свой век в доме для престарелых. До 1929 года ее имя было тесно связано с прославленными Русскими сезонами Сергея Дягилева в Западной Европе, когда она танцевала в его труппе под названием «Русский балет», оставшись непревзойденной в «ориентальных» балетах Михаила Фокина. За плечами этой подвижной, сухощавой старушки были годы мучительных раздумий о Родине, о русском искусстве, балетном театре. Казалось бы, что ей, известной балерине, а затем вице-президенту Королевской академии танца в Лондоне, автору нескольких книг о хореографии, горевать о России?
– Я не могу, – с грустью говорила она мне, – не думать о Родине. Корни мои остались в Петербурге. На сцене Мариинского театра я получила признание, там прошли лучшие годы моей жизни. Все собиралась вернуться, все думала – успею еще приехать домой, но теперь уже поздно – время ушло, да и сил маловато. Сначала не чувствовала себя бездомной странницей, но с годами, на закате жизни, это ощущение возрастало день ото дня.
Конечно, в истории русского балета имя Карсавиной осталось навсегда, но что я могла ей посоветовать? Вернуться на Родину помирать? Однако в судьбе нет случайностей: человек скорее создает, нежели встречает свою судьбу. Говорят, упорное благоразумие – вот судьба человека. Может быть, эти слова применимы к Карсавиной?
В Стратфорде, утопающем в зелени небольшом городке, я зашла в старенький домик под черепичной крышей, где родился Шекспир. Простота и минимум удобств: деревянная кровать, камин, кухня с чугунной и глиняной посудой. Под стеклом хранятся различные документы, посмертное собрание сочинений, изданное в 1623 году. На средства, собранные почитателями памяти великого драматурга, построен театр, в котором ежегодно с апреля по ноябрь ставятся шекспировские пьесы.
Следующим городом, где проходили наши гастроли, был изрезанный автострадами и бедный зеленью Глазго. В городском музее здесь немало отличных работ французских, английских и шотландских художников, среди которых центральное место занимают полотна Рембрандта. Уникален музей моделей торговых и военных судов, вряд ли где еще есть такой. Роскошные отели и помпезные дома городской элиты соседствуют с черными от копоти трущобами рабочих кварталов.
В Ливерпуле на одном из концертов я получила – среди множества других – записку на русском языке: «Вы прекрасно высказываете в песне чувства. Спасибо Вам. Марфа Хадсон Дэвис». Имя и фамилия мне абсолютно ни о чем не говорили. Русский текст тоже – мало ли англичан знают наш язык?
Когда я просматривала в отеле ворох записок от зрителей, в номер заглянула переводчица и, увидев на столе короткое послание Дэвис, заметила:
– Марфа Федоровна в первом ряду сидела. Она так вам аплодировала, так аплодировала…
– Какая Марфа Федоровна?
– Да дочь Шаляпина. Она по мужу Дэвис.
– А как ее разыскать?
– Проще простого. Найти телефон в справочнике у портье.
На другой день звоню Марфе Федоровне, благодарю за ее теплые слова.
– Приезжайте, буду рада вас видеть, – без акцента отвечает она.
Жила Марфа Федоровна на окраине Ливерпуля в большом двухэтажном доме. Стройная, высокая, с живыми, несмотря на возраст, молодыми глазами и открытой девичьей улыбкой, она гостеприимно открыла двери просторной гостиной, усадила меня в глубокое старинное кресло и потчевала всякими яствами с типично русским хлебосольством.
Меня, конечно, интересовала прежде всего личность самого Шаляпина, его последние годы жизни на чужбине.
– Что вам сказать? Я помню отца от корней волос до кончиков пальцев русским человеком, беспредельно любившим Родину, бесконечно тосковавшим по ней. Он не уставал говорить: «Я не понимаю, почему я, русский артист, русский человек, должен жить и петь здесь, на чужой стороне? Ведь как бы тонок француз ни был, он до конца меня никогда не поймет. Только там, в России, была моя настоящая публика…» На старости лет ему страстно хотелось купить имение, такое, как в средней полосе России: чтобы речка была, в которой можно было удить ершей да окуньков, и лесок, чтобы белые грибы в нем росли, и большое поле с ромашками и васильками в колосьях хлебов… Долго ездили мы всей семьей по Франции, да и в Германии тоже искали, но не нашли ничего, чтобы соответствовало представлению отца о родной стороне. Незадолго до смерти, за какие-то считаные дни, ему часто снились московские улицы, друзья, русские дали, дом на берегу Волги около Плеса, корзины, полные грибов. «Ты знаешь, Маша, – говорил он маме, – сегодня я опять во сне ел соленые грузди и клюкву, пил чай из самовара с душистым-предушистым вареньем. Но вот какое было варенье – не запомнил». Врачи лишили его сладкого – отец страдал диабетом, – и, возможно, поэтому, испытывая потребность в сахаре, во сне «пил чай с вареньем». Он любил сладости, предпочитая икре шоколад. В канун кончины, как это ни покажется странным, он больше всего тосковал о днях своего детства, полного нищеты и лишений. «Я был так беден, что вымаливал деньги на покупку гроба моей матери, – вспоминал отец. – Она была так ласкова ко мне и так нужна… Боже мой! Как все это далеко! Говорят, что давние воспоминания воскресают с особой яркостью с приближением смерти… Быть может, так оно и есть…» Кротость, смиренность были самыми характерными чертами последних дней отца. Несмотря на мучившие его боли, он находил в себе силы шутить, просил жену почаще быть рядом. «Что бы я делал без тебя, Маша?» Сколько нежности и ласки было в его голосе, сколько мягкости во взгляде внимательных серо-голубых глаз! Где-то дня за три до смерти он попробовал голос и выдал такую руладу, что все окружавшие его и знавшие, что дни сочтены, были поражены мощью и красотой звука.
В памяти остались и грандиозные похороны, которые устроил Париж отцу, и аромат надгробных венков и цветов, перемешанный со сладковатым запахом ладана, долго стоявший в опустевших комнатах дома на тихой авеню Эйлау, что напротив Эйфелевой башни, и огромный стол, заваленный телеграммами и письмами со всего света. Не верилось, что не стало человека, всего за год до погребения выглядевшего здоровым, переполненным планами и надеждами.
В большой гостиной нижнего этажа отец частенько подолгу засиживался с друзьями за чашкой дымящегося свежезаваренного чая или за рюмкой старого «арманьяка», обсуждая разные вопросы. Помню, как интересно, в мельчайших подробностях, он рассказывал какому-то театральному деятелю о Ермаке, образ которого мечтал воплотить на оперной сцене. Да мало ли в его голове рождалось всевозможных идей и замыслов!
– Я знаю, – продолжала Марфа Федоровна, – что отца очень почитают в России. Скажите, как отмечалось столетие со дня его рождения? Действительно все газеты написали о нем? Это правда?
– Конечно, правда.
Я обстоятельно рассказала Марфе Федоровне о том, как эта памятная дата отмечалась в России. Упомянула и о современных оперных певцах.
– Из названных вами артистов мне более всего знаком Огнивцев. Я слышала его еще в Италии, а потом во Франции, в Лондоне. Похож на отца и многое у него перенял.
– У Шаляпина учились и учатся не только басы, – призналась я. – Для меня как для певицы Федор Иванович был и остается недосягаемым идеалом в пении, в подвижническом отношении к искусству. Записанные им народные песни навсегда останутся классическим образцом творческого и в то же время бережно-трепетного обращения с фольклором. Без шаляпинского наследия трудно представить развитие вокального, оперного искусства, театра.
– Все, что связано с именем отца, я переслала в Москву для музея Шаляпина. У меня остался лишь один его портрет, который очень любила мама и который всегда стоял на ее столе.
Я сказала Марфе Федоровне, что все мы помним о ее подарке Ленинграду, о том, что она преподнесла в дар городу один из лучших портретов Шаляпина, написанный Кустодиевым в 1921 году. (Сейчас портрет находится в театральном музее.) В 1922 году художник создал уменьшенное повторение портрета. С него были сделаны репродукции, без которых не обошлась ни одна книга о Шаляпине.
– Огромное полотно подлинника находилось в доме моей матери в Риме, где она умерла в 1964 году, – сообщила Марфа Федоровна. – Затем оно перекочевало в Англию, и я, посоветовавшись с сестрами – Мариной, Дасей – и мужем, позвонила советскому послу, чтобы сообщить о своем решении. Я хорошо помню, как писался этот удивительный портрет. Кустодиев был парализован и вынужден наклонять холст к себе. А мы с сестрой Мариной ему позировали и остались запечатленными на заднем плане.
Мы трогательно распрощались. Я подарила на память Марфе Федоровне несколько дисков со своими записями.
В том же дождливом Ливерпуле перед концертом подошел сгорбленный старик с трясущимися руками, бывший русский матрос с броненосца «Потемкин». У него не оказалось билета, и я посадила его в первом ряду, где были места для гостей. Во время концерта я увидела на щеках его слезы, он смотрел на меня с восторженным удивлением. Сколько их, скитающихся по белу свету, вдали от родной земли, встречала я в зарубежных поездках! Не знаю почему, но это морщинистое лицо с усталыми, страдающими глазами запечатлелось в моей памяти.
Приглядываясь к англичанам, я не заметила в них какой-либо замкнутости, сухости в общении, молчаливости. Встречали радушно, в гостеприимстве им не откажешь. В Ричмонде вдова настоятеля местного собора и его дочь пригласили меня на чашку чая, показали храм. И когда под его сводами, подхваченная разными голосами и многократно усиленная великолепной акустикой, прозвучала фраза: «У нас сегодня знаменитая русская певица Зыкина», – прихожане, все как один, повернули головы в мою сторону и стали рассматривать меня с нескрываемым удивлением и заинтересованностью. Мне стало неловко, но тут запели здравицу в мою честь, послышались аплодисменты – все эти знаки внимания были выражением искреннего дружелюбия, – и я почувствовала себя удивительно легко.
Во всех городах концерты прошли при аншлагах. Студенческая молодежь посещала их и для лучшего усвоения русского языка. В Англии очень популярен журнал «В помощь изучающим русский язык». В Глазго есть институт по исследованию проблем, связанных с нашей страной, подобные центры существуют и в подавляющем большинстве университетов. Энтузиасты русского языка были первыми среди тех, кто хотел послушать наши народные и современные песни. Часто случалось так, что зал превращался в огромный хор, и все мы – русские и англичане – чувствовали, как сближает нас раздольная, рожденная душой народа мелодия. В Ричмонде песню «Течет Волга» пришлось повторять до тех пор, пока не погас свет, – так полюбилась она аудитории.
Однажды там же, в Ричмонде, перед началом концерта, сидя за гримерным столиком, я услышала доносившийся с улицы необычный шум, словно несколько подвыпивших доморощенных музыкантов выясняли возможности своих инструментов. Выглянула в окно. На улице действительно топтались какие-то люди, одетые в лапти и лохмотья, с гармошками, балалайками, рожками и трубами в руках. Один кривлялся, притопывая ногой, другой с видом скомороха гнусавил под гармошку какую-то песенку, третий, забегая с трубой вперед, извлекал из нее звуки, напоминающие рев рассерженного слона.
– Украинские эмигранты, националисты, бежавшие во время войны на Запад, – объяснили мне. – Хотели сорвать концерт, но полиция вмешалась.
В антракте некоторые из «оркестрантов» все же проникли в зал, встали в проходе. Я не придала их присутствию никакого значения и закончила выступление под овации. «Спасибо от всего сердца, спасибо, – протянул мне потом руку один из них. – Как на Родине побывал».
«…Эван Маккол», – представили мне в один из вечеров симпатичного джентльмена, известного драматурга и собирателя старинных народных песен. Я думала услышать от него нечто о тонкостях и особенностях фольклора Англии, Шотландии, Ирландии. Но за все время встречи он не сказал ни единого слова о том, что мне хотелось узнать. Оказалось, англичане редко рассказывают о своих профессиональных успехах, о главном деле жизни. Хвастовство же здесь и вовсе исключено. Показывать свою эрудицию считается дурным тоном. Зато сэр Эван Маккол не поскупился на комплименты, вспоминая о гастролях в Англии балетной труппы Большого театра в 1956 году.
Разные, не похожие друг на друга люди с одинаковым восторгом и восхищением рассказывали тогда о выступлениях балета ГАБТа так подробно, как будто они прошли всего неделю, а не добрых семнадцать лет назад.
Однажды, когда я выходила из отеля, неизвестный господин средних лет протянул журнал с моей фотографией на обложке и попросил расписаться. Затем на ломаном русском языке рассказал о своей коллекции, начало которой положила Галина Уланова. В то время сэр Уильям Бастор – так звали любителя автографов – в числе тридцати двух англичан-статистов был привлечен к участию в спектаклях труппы Большого театра.
– После премьеры «Ромео и Джульетты», – не без удовольствия вспоминал он, – овации длились более получаса. Девятнадцать раз выходили на поклон ваши артисты, к ногам которых сыпались сотни алых гвоздик, тюльпанов, образовавших на рампе густой и яркий цветник. Поверьте, ни королева Англии, ни премьер-министр Великобритании с супругой, ни ведущие артисты английского балета, театра, кино – а среди них были такие знаменитости, как Марго Фонтейн, Берил Грей, Гильберт Хардинг, Мойра Ширар, Лоуренс Оливье, Вивьен Ли, – никогда прежде не видели ничего подобного. Желающих посмотреть советский балет оказалось столько, что, выходя поздним вечером из театра, в темноте и тумане октябрьской ночи можно было увидеть множество закутанных в пледы человеческих фигур, устраивающихся на раскладушках, матрацах, стульях на ночь, чтобы утром встать в очередь за билетами.
Ажиотаж вокруг гастролей Большого театра опровергал все традиционные представления относительно неторопливого, спокойного, вежливо-холодного характера жителей туманного Альбиона.
Видимо, откровением для англичан явилось многообразие выразительных средств в танце, актерской игре наших артистов, богатство хореографических ресурсов, одухотворенность и непринужденность исполнительского стиля, основывающегося на реалистических принципах русского балета.
Я потом еще дважды посещала Англию, но, думаю, она так и не открыла мне своего сердца. Кто знает, может ли чужестранец до конца разобраться в мыслях и чувствах выдержанных и скупых на эмоции обитателей древнего Альбиона, понять эти непривычные серые туманы, изредка пробиваемые редкими лучами солнца, подстриженные и ухоженные газоны и лужайки, традиционные зонтики, котелки и курительные трубки? Кто знает?..
История гастролей для артиста – это огромная часть его биографии. Я благодарна всем своим зрителям во всех странах, где мне посчастливилось выступать.
Мне очень нравится юг – Узбекистан, Таджикистан, Азербайджан. Я была хорошо знакома с Алиевым, была на его инаугурации, и вообще азербайджанцы – очень хороший народ, добрый, теплый.
«Единственная роскошь – это роскошь человеческого общения», – когда-то давным-давно прочла я у Сент-Экзюпери, и я счастлива именно теплом человеческих встреч, тем, что пела на всех лучших концертных площадках планеты, на сценах переполненных Дворцов культуры, в армейских гарнизонах, на подмостках новостроек, у сельских тружеников и шахтеров, поморов и газовиков. Ведь песня – это как объяснение в любви, и я не устаю признаваться в этом чувстве к своему великому народу. Я пою русские песни на японском и корейском языках, на языках всех стран Европы, чтобы люди всего мира могли вместе с Россией и с ее народом плакать, смеяться, любить и мечтать.
И везде, даже в самых отдаленных уголках земного шара, я встречала наших, русских людей, которые видели во мне часть далекой Родины и, возможно, именно поэтому были так добры и приветливы с нами.
В Новой Зеландии ребята из нашего посольства пригласили меня на рыбалку – на угря. Угорь, объяснили мне, глубоко плавает, ловить будем на спиннинг. Забрасывали мы свои удочки, но так ничего и не поймали. Женщины уже начали готовить обед, и только я угомониться не могу: кажется, вот-вот рыба пойдет. На самом же деле – то галошу подцеплю, то тряпку какую-нибудь. Там уже жарят, парят вовсю, пахнет соблазнительно, а я все тяну и тяну. В который раз вытаскиваю спиннинг из воды – легко идет, ясно, что пустой, – а там змея. Черная, страшная, прямо ко мне ползет! Я бегом от нее. А мне кричат: «Люда, так это же угорь и есть!» Так вот дуриком и поймала этого угря. Бо-ольшой попался, толстый такой… Зажарили его – вот вкусно-то было!
В Северной Корее принято устраивать фестивали искусства, приглашая артистов из дружественных стран. Мы с ансамблем «Россия» четыре раза туда ездили, увозили с собой серебряные кубки. А сами что-нибудь наше, национальное, дарили. Принимали нас, конечно, очень радушно. В лучших гостиницах размещали. Правда, первая моя поездка в Корею запомнилась мне вот чем. Выхожу на балкон своего номера – взглянуть сверху на окрестности. А рядом с отелем – школа, и в это время школьники выстраиваются на линейку. Стоят все как на подбор: черные брючки-юбочки, белые кофточки с красными галстуками. У меня прямо сердце защемило. Смотрю и думаю: «А мы это все потеряли». И такую я досаду почувствовала: в России нашей ни пионерии теперь, ни комсомола, ни молодежи, которая бы Родину свою рвалась защищать. Бесхозные какие-то молодые люди. Бывает, разговоришься и слышишь: «Людмила Георгиевна, так ведь нам, кроме дискотеки, некуда себя деть!»
Я побывала в девяноста двух странах мира. За рубежом как певица представляла нашу великую державу, и сознание этого ложилось на мои плечи тяжким грузом ответственности. Порой это стоило гигантского нервного напряжения.
С Академическим русским народным оркестром имени Осипова я была в Австралии. Впервые я выехала на почти трехмесячные гастроли за границу, впервые с таким замечательным коллективом, впервые в такую далекую страну.
Мельбурн встретил нас огромными туристическими щитами с экзотической рекламой: «Только в Австралии вы увидите самые мощные эвкалипты в мире, только на этом континенте сможете восхищаться уникальными животными – кенгуру, ехидной, сумчатым медведем коала. В прибрежных океанских водах вас ожидает встреча с акулами».
Но мы-то приехали не как туристы, совсем другие мысли теснились в голове. О том, как выйдешь на сцену, что будешь петь, как примут, поймут ли, оценят. Страна-то уж больно необычная во всех отношениях, далекая!
И вот премьера. За несколько минут до начала заглянула в зал: что там за публика? В партере рассаживаются мужчины в смокингах, многие с тростями в руках, лица надменные, невозмутимые, словно на них написано: ну-с, посмотрим, чем вы нас собираетесь удивить! Женщины в вечерних туалетах, в дорогих мехах. Импресарио назначают весьма высокую цену за билеты, позволить себе пойти на премьеру зарубежных артистов может далеко не каждый.
Из солистов я выступала первой. Вышла, поклонилась, Почувствовала сразу, как наставили на меня бинокли и лорнеты. Значит, изучают, в диковинку, поди, домры да балалайки, владимирские рожки!
Запела сначала задушевную «Ивушку», потом искрометный «Снег-снежок» Григория Пономаренко, в самом конце – «Рязанские мадонны» Александра Долуханяна. В Москве убеждали меня: австралийцам подавай только старинную народную песню, ничего нового, советского они не приемлют. И вот «Рязанские мадонны» на подмостках Мельбурна; рискованный эксперимент!
Оркестр вступил первыми тактами, я как-то вся внутренне мобилизовалась, будто изготовилась к поединку с этой «застегнутой на все пуговицы» публикой. Запела и мысленно перенеслась на Родину, на Рязанщину, где живет героиня песни. Настороженность зала разжигала самолюбие, добавляла хорошей творческой злости: хоть не знаете вы нашего языка, но все равно заставлю вас понять, о чем пою.
Через неделю после того концерта корреспондент ТАСС в Австралии писал: «…Сурово, горько-величественно прозвучали в исполнении Людмилы Зыкиной «Рязанские мадонны».
Я видела, как среди непробиваемой австралийской публики замелькали носовые платки. Реакция зрителей подстегнула меня, и финал песни я спела с большим эмоциональным накалом.
После концерта меня попросили встретиться с группой зрителей. Это были не эмигранты. Нет. С теми куда легче. Респектабельные, лощеные господа с женами и детьми. Они принесли гигантскую корзину алых роз, представились. Правительственные чиновники, преподаватели университета, бизнесмены. Им хотелось знать, что означает указанное в программе название этой песни «Рязанские мадонны».
– Мать с младенцем на руках, дающая человеку жизнь, любимый образ художников Ренессанса, например – Сикстинская Мадонна, – сказала я. – Наш молодой поэт Анатолий Поперечный воспользовался этим образом, чтобы запечатлеть подвиг русской женщины в минувшей войне.
– А почему мадонна называется рязанской?
– Рязанщина – одна из центральных областей России. За время войны на этой земле осталось много вдов, сирот.
Как часто приходится в зарубежных поездках выступать в роли лектора! Убеждать, рассказывать, растолковывать. Я говорила моим гостям, что героиня этой песни – юная мать, «солдатка в двадцать лет», что это понятие во время войны стало для нашей страны чем-то вроде социальной категории. Меня попросили пропеть вполголоса эту песню еще раз, слушали затаив дыхание, стараясь уловить смысл незнакомых слов, из которых складывался обобщенный образ женщины России.
Я говорила своим собеседникам о московских вокзалах сорок первого года, о сотнях «мадонн», провожавших на фронт своих мужей, женихов, братьев.
– Но вы ведь не бывали в такой роли?
– Нет, мне было тогда всего двенадцать лет. Осенью сорок первого, когда враг бомбил столицу, я дежурила по ночам на крышах домов, была награждена медалью «За оборону Москвы».
– Да, война – это страшно, – включился в разговор крупный коммерсант, хозяин фирмы по производству медикаментов. – Русским людям хорошо известно, что такое война.
Встреча вылилась в очень интересную и, что самое главное, искреннюю беседу. И это благодаря песне!
На другое утро коммерсант-фармаколог с супругой пригласили меня к себе домой. Все показывали, рассказывали и заодно расспрашивали о наших традициях, нравах, о русской кухне. Как видно, хозяин знал в кулинарии толк.
– Что об этом говорить, давайте вам лучше покажу, – предложила я.
Пошла на кухню и быстренько сварила щи. Забыв про строгий английский режим, заведенный в доме, вся семья с удовольствием отведала русского блюда, да еще рецепт записали, как готовить.
Сергей Владимирович Михалков как-то говорил мне, что вызвать в зрителе смех не так уж сложно, много труднее заставить его плакать. Сила настоящего искусства – в мощном воздействии на чувства людей. Песня. Самый доходчивый, самый демократичный жанр. Звучит-то ведь три-четыре минуты, а какая сила в ней может быть заложена.
Феноменальный успех «Рязанских мадонн» Александра Долуханяна и Анатолия Поперечного в Австралии убедил меня окончательно и бесповоротно: стоит, да, стоит иногда годами изводиться над песней, отшлифовывать стихи, бредить интонациями, искать свежие музыкальные ходы, повороты, краски; стоит мучиться, не спать ночами ради того, чтобы познать всего трех-четырехминутное состояние творческого удовлетворения, чтобы увидать слезы или радость в глазах зрителей, чтобы всколыхнуть людские души, заставить слушателя поверить в то, о чем поешь.
Я люблю гастрольные поездки, но не могу жить в другой стране – скучаю. Даже две недели на гастролях не выдерживаю. Помню, три месяца длились гастроли в Японии, два с половиной месяца – в Австралии. В Японии даже хор имени Зыкиной появился. А остаться за границей была возможность. В Чикаго мне предлагал выйти замуж очень богатый человек из русской семьи, но родившийся в Америке. Он владел «шоколадными» заводами и после каждого концерта приносил большущую корзину шоколада и оставлял ее около моего номера. Вечером приходилось раздавать сладости музыкантам. Но не получилось у него «охмурить» русскую певицу! Перед самым отлетом он приехал с цветами, вручил визитную карточку со множеством телефонов и адресов и молвил: «Если когда-нибудь вы скажете мне «да», я прилечу за вами тотчас в любое место земного шара».
Но в следующие мои визиты в Америку «шоколадный» кавалер нигде не объявлялся, хотя реклама моих концертов в Штатах была достаточно обильной и подробной. Видно, другую себе нашел. Но и я по нему не скучала…
Глава пятая
ДЕЛО ЛИЧНОЕ
Я такая же слабая женщина, как все. У меня были очень хорошие мужья. Я не могу сказать плохо ни об одном. Вся беда в том, что сцена для меня главное, и я не могла быть хорошей женой, такой, какую они заслуживали. Хотя женские заботы мне не чужды. И полы мою, и стираю, и готовлю. Но принадлежать только семье, дому – не могу. Я и ребенка из-за этого не завела. Какой ребенок, если я по нескольку месяцев – на гастролях?! Отдать свое дитя нянькам, как это делают некоторые «звезды», а самой разъезжать-выступать – я бы не смогла.
Я на сцене обо всем могу забыть – может, это и к счастью? Но это ощущение, когда я выхожу, и сейчас буду петь, и тысячи людей этого ждут… Это же тоже любовь, разве нет? Другая только… Но вообще любовь – это очень важно. Ее сейчас в нашей жизни не хватает (я имею в виду все наше общество, не свою личную жизнь!).
В моей жизни было очень много любви. Меня любили хорошие, добрые, светлые люди. И я их любила. Поэтому я считаю себя счастливым человеком. Хотя все в моей женской жизни было – и предательство, и измена.
Знаете, изменить тоже нужно уметь. Если можешь сделать так, чтобы семья у тебя была на первом месте, чтобы никто ни о чем не догадался, – что ж, делай. А если не можешь, зачем же того человека, с которым каждую ночь, извините, спать ложишься, унижать?.. Это же очень унизительно… Зачем мучить друг друга? Можно же просто расстаться, остаться друзьями, если закончилась любовь.
Я никогда ни с кем не ссорилась. Ни с чужими, ни с близкими. У меня четыре мужа было, и со всеми мы тихо-мирно расходились. Со всеми удалось сохранить человеческие отношения.
Первый муж был хорошим парнем из очень приличной семьи, инженер автозавода имени Лихачева Владлен Позднов. Отец у него был русский, а мать – чистокровная немка, Фредерика Юрьевна. Мы встретились, когда мне было 22 года. Длился наш брак около четырех лет. Но что-то не заладилось. Разбежались в разные стороны. Но до сих пор я с ним дружу. У него прекрасная жена, ее тоже Людочкой зовут. Дочка, внук уже есть. Со своим вторым супругом – фотокорреспондентом журнала «Советский воин» Евгением Сваловым – я познакомилась в троллейбусе. Он проводил меня до дома, потом мы вместе встретили Новый год, начали видеться все чаще и наконец дошли до загса. С ним мне всегда было интересно. Он меня и машину водить научил, и на рыбалку с собой брал. Но и этот брак распался. Третьим мужем стал преподаватель иностранных языков Владимир Котелкин. Володя преподавал английский и немецкий языки. Умный, порядочный, образованный человек. Очень мне помогал. Я, например, до сих пор стесняюсь, что могу и запятую не там, где надо, поставить или вообще пропустить что-то. А Владимир Петрович во всем отличался эрудицией. Он все пытался меня языкам учить. А потом махнул рукой на это дело – пою, мол, хорошо, и ладно. К тому же в то время люди, интересующиеся языками, вызывали подозрение. А зачем, мол, вам иностранный язык? А не хотите ли вступить в контакт с иностранной разведкой? Я часто бывала за границей, мне эти проблемы были ни к чему. Володе все хотелось, чтобы я не только работала и училась, но еще и с ним дома побыть успевала. Мои частые поездки отдаляли нас друг от друга, расхолаживали. Вот уже много лет прошло, как мы развелись, но все-таки дружим.
Четвертый муж, народный артист России Виктор Гридин, работал вместе со мной, был дирижером нашего ансамбля. Любовь к курянину из поселка Пристень Виктору Гридину пришла ко мне, когда мне было 50, а ему 36 лет. Шел 1979 год. В то время Виктор работал баянистом в нашем оркестре. Он был женат. Но это не помешало ему во время гастролей в Германии сделать мне предложение. И я согласилась…
Он очень много сделал для коллектива: сам писал для оркестра, создавал новые аранжировки, песни. Но… не совладала я с ним. Стал пить. Мы выступали в Афганистане, и во время этих опасных гастролей Виктор заразился вирусом гепатита. Так и не вылечился, с горя пристрастился к спиртному и умер.
После 17 лет семейной жизни Витя увлекся молодой певицей Надеждой Крыгиной и ушел к ней. Полюбил – значит, полюбил. Она ведь красивая, молодая, талантливая… На 20 лет моложе Виктора. Если я ее в чем-то и винила, то разве только в том, что она не смогла уберечь Виктора Федоровича. Все 17 лет я постоянно боролась с приятелями мужа, которые поили его водкой. A как только он женился на Надежде, сразу пошли приглашения то на застолье, то куда-нибудь на дачу… Я хотела бы попросить всех вас… Помогите своим друзьям и знакомым, особенно если они музыканты. Не носите им водку, лучше дарите новые ноты! 28 февраля 1998 года Виктор умер, ему было 56 лет. Как только я об этом узнала – связалась с его семьей, помогла в организации похорон. Позднее помогла с организацией в Курске фестиваля имени Виктора Гридина. Когда приезжаю в Курск, встречаюсь с родственниками бывшего мужа – его братом, сестрой, дочерью от первого брака Машей и ее внуками. Это самые близкие для меня люди в жизни.
Случалось у меня и такое, когда я любила, увлекалась, но мое чувство оставалось без ответа. Некоторые женщины от такой горькой любви готовы идти на самоубийство: «Ах, он меня не любит!» Ну не любит этот – полюбит другой. Случись со мной что-то подобное, и я отказалась бы от жизни? Да ни за что! Она мне так дорого доставалась.
В доме я все делаю сама. Допустим, дизайн квартиры, дачи. У меня никогда не было большого достатка, поэтому все делаю скромно, но со вкусом, притом своими руками. Вот, например, на даче большую комнату украсила моими вышивками. Вышивки очень красивые, вплоть до копий с картин. Я не только гладью вышиваю, но и делаю гобелены. Сложности особенной нет, но должно быть особое плотное наложение стежка.
Любила я на рыбалку ездить. Особенно с нашими космонавтами. И сейчас бы не прочь – только некогда. Иногда, правда, выбираюсь на Волгу вспомнить былую страсть. Я абсолютно все могу приготовить: борщ, ростбиф, сациви, кулебяку с мясом… Кулинария – моя страсть. Даже рестораны не жалую, потому что знаю: у меня вкусней получится.
За себя лично – я вообще не боюсь. Не за что. За страну – боюсь, а за себя нет… Ну даже если голос вдруг пропадет, мне государство дало большую пенсию, на питание мне выше головы этой пенсии хватит. Ой, да на худой конец у меня кое-какие сбережения.
Я в кубышке денег не держала, потому что их у меня просто нет, больших денег. Потом, у меня много родственников, которым мне приходится помогать, и особенно сейчас.
Я считаю, что семья – это счастье. Не всегда, но так должно быть. И это от нас с вами зависит. От женщин. Сейчас женщины почему-то все больше смотрят на то, во что их подруги одеты, а не на то, что их мужьям нужно. И замечают, что вот Тане куплена шуба, и Вале куплена шуба, а я, несчастная, шестой год в одном пальто хожу, и ты мне ни одной шубы еще не купил, мерзавец!.. Вот если мы все так будем рассуждать, то у нас никогда ничего не будет: ни шубы, ни семейного очага.
Я сама всю жизнь, с 12 лет, работаю. И у меня были такие моменты в жизни, когда я буквально на копейки жила. Были такие моменты. И полы кому-то мыла, кому-то стирала, кому-то вышивала… Даже работая в Пятницком хоре, я вышивала девчонкам на пианино такие дорожки, знаете? И они мне платили. Потому что мне постоянно не хватало денег. Не оттого, что я была очень расточительна. Но мне хотелось иметь туфли, рубашку красивую, еще что-то… Мне казалось, я должна это заработать. А сейчас девушкам кажется, что они должны выйти замуж. Ну, они и выходят замуж за человека, который, например, на данный момент в состоянии им это купить, потому что крутится в каком-то бизнесе. А потом этот бизнес кончается, и семья распадается. Значит, чего не было?.. Любви.
Я со всеми своими мужьями старалась быть очень бережной. У меня было четыре мужа. И вот один из них был корреспондентом и часто вообще ничего не получал. А я отправляла ему перевод, а потом приходила домой и говорила: «Смотри, вот тебе перевод за публикацию пришел!» И он ко мне точно так же относился. Я прихожу злая: у меня это не получилось, то не получилось… А он мне говорит: «Слушай, что-то ты закисла… Поехали завтра на рыбалку?» А рыбалка для меня – это страсть была, это мой отдых, я любила это очень.
В каждой жизни, в каждой семье бывает, что отношения меняются, люди друг от друга отталкиваются, и что тогда их удерживает? Чаще всего – дети. А у меня не было детей. И ничто меня не удерживало. Выбор был простой: или продолжать плохо жить, или хорошо расстаться. Я всегда второе выбирала. Каждый раз, конечно, свои причины были, и не о всех я рассказать могу.
У меня есть на Волге маленький домик, там я люблю отдыхать. Это лучше любой Антальи, любого Кипра! У меня и баня есть, и печечка есть, и картошка своя… Хорошо там, тихо. На зорьке выйдешь на берег, запоешь – голос над водой летит… И так становится на душе хорошо, спокойно.
Я люблю петь в лесу. Когда возле берез поешь чуть ли не шепотом, голос кажется звонким. А в еловом лесу – приглушенным. Где травы высокие – голос звучит мягче. Я же из деревни. Помню, уезжала в Орловскую область – у меня там много родственников, – утром вставала, выпивала кружку молока и уходила в лес. И вот там я готовила программу и над своим голосом работала. С годами уже точно знаешь, где как звучит голос. Если поете над рекой, то обязательно на противоположной стороне вас слышно громче – река дает микрофонное звучание. Если дождей давно не было, то у песни четкое эхо, а если дождь прошел, то эхо размыто, как акварель. Очень многому я научилась у своей бабушки – причтам, плачам.
Не могу сказать, что я никогда никому не завидовала. Мне хотелось петь лучше, чем поют те, кого я слышала. Но эта зависть у меня была такой, что подталкивала на дальнейшие шаги к совершенствованию.
Я ни о чем не жалею. Потому что все, что я задумывала, исполнялось. Бог мне всегда помогает, когда я прошу. Он выводит меня на правильный путь. Как ни странно, Он приводил меня к людям, с которыми я должна была общаться, и отводил от людей, с которыми мне не надо было встречаться. Я прожила такую большую жизнь, что мне уже ничего не страшно.
В юности и шить сама пробовала: после завода швеей работала в больнице имени Кащенко, там всему научили. Первое свое концертное платье и шаль вышила рябиновыми гроздьями. А после войны, чтобы подзаработать, вышивала коврики на пианино. Многим нравилось. Потом вышивка превратилась в хобби.
Я живу на даче в подмосковном Архангельском, у соседей цветочки с «альпийскими горками», а у меня грядки с морковкой и чесноком… Это не от жадности, сегодня все можно купить. Но знаете, как душу греет, когда собираешься сделать салатик и говоришь: «Ой, пойду, сорву с грядки свеженькую редисочку, петрушечку и огурчик». Потому что свое. Потому что сам поливал, пропалывал, видел, как растет. В Москве я почти не живу. В Архангельском очень хорошая аура: открыл дверь – и ты уже в лесу.
Несколько лет назад я пристрастилась к собиранию старых пластинок и нот. В моих бесконечных странствиях по стране очень часто после концерта приходили за кулисы люди вовсе не для того, чтобы попросить автограф: они приносили старые антикварные диски, даже валики фонографа с бесценными записями Федора Ивановича Шаляпина, Анны Вяльцевой, Вари Паниной. Готовя новую программу русских песен и романсов, я убедилась, какое храню, в сущности, бесценное состояние – кипы старых нот, музыкальные сборники, уникальные записи. Ведь пожелтевшие старинные клавиры, пластинки – это наше достояние, это часть истории нашей культуры, нашей страны. И речь идет не только о записях XIX и начала XX века. Вот, к примеру, уникальная пластинка, на которой Семен Михайлович Буденный играет на баяне. Разве это не любопытный и трогательный штрих к биографии легендарного маршала! Или песни незабываемой Лидии Андреевны Руслановой – они наполовину утеряны, разбросаны по многим домам. Сколько этих замечательных пластинок разбито, уничтожено, сколько выброшено бесценных нот!
Может быть и стыдно говорить об этом, но все в моей жизни было, и ничто мне не чуждо. Полы я мыть умею, стирать я умею, за мужем ухаживать умею, обед приготовить могу, стол накрыть красиво тоже могу. А ведь это самое главное. Мне мама однажды даже сказала: «Ну, дочка, половая тряпка у тебя не выскальзывает из ручек, значит, жить будешь». И отец в том же духе. Бывало, картошку окучиваешь со словами: «Ну, папа, ну отпусти!» А он мне: «Ничего, дочка, глаза страшатся, а ручки делают».
По-моему, нет плохих людей. Плохие есть мы. И если кто-то нас обидел, мы просто разрешаем себя обидеть. А люди все хорошие. Плохих нет, в этом я вас уверяю.
Я никогда не позволяла себе никому «тыкать». По моему разумению, «ты» можно говорить лишь тогда, когда достигнешь известной близости в отношениях с человеком. Подобный подход привила мне Екатерина Фурцева.
Я была дружна с Майей Плисецкой. Я очень счастлива, что знакома с этой великой женщиной. Помню, еще Юра Гагарин, который очень любил балет, предсказывал: «Вот увидите, придет время, когда Плисецкую будут считать символом балета». Он оказался прав. К тому же у Майи безупречный вкус, и поэтому я частенько прислушивалась к ее советам. «Вот эта малахитового цвета ткань с украшениями подойдет тебе лучше всего», – как-то сказала она мне, указывая на отрез. Я купила ткань, и потом у меня получилось великолепное платье. У меня оно хранится до сих пор, хотя я многие платья уже раздала. Я прекрасно помню, что были времена, когда я не могла позволить себе новое платье. Поэтому сейчас многие костюмы отдаю солистам. Даже те наряды, которые шила и вышивала сама.
Сейчас уже не катаюсь на коньках. А вот лет до пятидесяти гоняла, даже играла в хоккей.
Мне никто не может помешать. А если кто и захочет, я отодвину. Меня всегда любили в правительственных кругах. Ходили даже слухи о моих романах с некоторыми высокопоставленными лицами. Не могу сказать, чтобы с кем-то у меня были уж очень теплые отношения в тогдашнем руководстве страны. Да, общались, здоровались. Единственным человеком из правительства СССР, с которым я по-настоящему дружила, была Екатерина Алексеевна Фурцева, я и сейчас вспоминаю о ней с искренней любовью и уважением. Волевой характер, жесткий мужской ум, и при этом была женственной и красивой. А скольким талантливым людям помогла, сколько театров при ней открылось!
У меня хорошая квартира в высотке на Котельнической. Но дачу, конечно, люблю больше. Очень благодарна нашим руководителям, которые меня устроили на правительственную дачу в Архангельском. Там просто замечательно, спокойно. Красивая березовая роща. Особенно весной она необыкновенно хороша. Я сажаю там много цветов, кустарники, фруктовые деревья. Есть и земляника. Я безумно люблю все, что связано с природой, напоминает деревню.
Нет, зачем мне садовник, когда такое удовольствие самой все делать. Возиться с землей, растениями – радость! Просто заново начинаешь жить…
Я счастливый человек. У меня много оснований для этого. Во-первых, и это главное, я родилась в России. Кроме того, я хозяйка своего положения. Имею возможность помогать другим. Разумеется, есть проблемы со здоровьем. Но у кого их нет в моем возрасте? Только я, в отличие от многих моих ровесников, настроена решительно: на милость недугу сдаваться не собираюсь!
Я и платья когда-то шила, концертные: вышивала их, когда денег не было, за 5 рублей покупала материал и вышивала. Мое первое платье, помню, было с веткой рябины по всему подолу. А сейчас порой сделают мне платья, и они висят – там не так, тут не этак. Хочу похвалиться: Слава Зайцев к юбилею сделал мне несколько платьев. Я говорю: «Славка, я же с тобой не расплачусь». А он: «Да ты что, я тебе их так дарю». Так что у меня много платьев есть, но в основном… было. Я их все раздаю. У меня много родственников.
Я бы не сказала, что у меня нет детей. У моего сводного брата трое. Я, собственно говоря, вырастила их. Сейчас самому младшему из них 17.
К сожалению, я не воспользовалась советом Фурцевой и не похудела. Просто у меня не получилось. И сейчас пробую, но у меня не получается. Таблетки я никогда не пила и не собираюсь. У меня еще этот диабет проклятый. Каждые 2–3 часа должна что-то поесть.
Я люблю лес, реку, юг и люблю машины. Раньше всегда сама ездила на машине. Вожу с 62-го года. И для меня это большой отдых. У меня есть приятельница Татьяна Михайловна, с которой я объехала все Подмосковье, Рязанщину, Орловщину и Брянск. Мы с ней ездили несколько раз в Крым, несколько раз на Кавказ, она была чудесным гидом, и если я уставала, она тут же находила место для отдыха. Тут же накрывалась скатерть-самобранка, пили чай и продолжали путь дальше. Но сейчас очень опасно ездить. Движение дикое. Останавливаться просто очень опасно. Раньше я, например, созванивалась с каким-то районом. Останавливалась обычно в саду где-нибудь, ну, может быть, около какого-то дома или возле милиции. Можно было на рынок сходить и знать, что машину твою никто не угонит, а сейчас очень опасно.
Иногда приятно, когда узнают, особенно на периферии, когда приходишь на рынок. Всё несут и кладут в сумки. Я никогда не забуду, как приехала в Ташкент и мне надо было купить урюк. Женщины на рынке увидели – ой, сама Зыкина пришла, – набили три большие сумки. Я говорю: «Сколько я вам должна денег?» – «Да ты что, ты же наша».
Я люблю старинные ювелирные украшения. Это просто произведения искусства. И все это сделано у нас. Мне от бабушки остались какие-то небольшие украшения. Я их все привела в порядок. Из брошки сделала кольцо, потому что брошки я не ношу. Некоторые украшения мне подарили.
Например, в Югославии. Женщина мне подарила после концерта в Загребе одну вещицу. Я говорю: а что мне вам подарить? У меня был браслет, не очень дорогой, но я им дорожила. И я подарила ей браслет.
Глава шестая
ЧТО ДАЛЬШЕ?
Все в моей жизни было. Нет ничего такого, чего бы не было. И страшно было, и плохо было, и больно было, и горько было. Что об этом вспоминать?.. Я же ведь не сразу пошла семимильными шагами. Я же тоже шла маленькими шажочками. И должна была переступить и через этот барьер, и через этот, и через тот…
Если человек всегда работает, он в конце концов все барьеры переступит… Если работает. И если думает. Я ведь долго работала в хоре. Лет тринадцать, кажется, проработала в хорах, даже четырнадцать. Ну и не секрет же, что человек, работая в хоре, ни о чем не думает. Тебе дают нотки. Тебе дают произведение. Если не справишься, тебе подскажут. Это же хор. А когда одна-то – как на юру. И когда я пришла на эстраду, я себя именно так и почувствовала: как на юру. Сама выбирай, куда идти. И сама иди. Ну, выбрала я, пошла… Всю жизнь так и иду и до сих пор не знаю: правильно, нет?.. Но, во всяком случае, стараюсь не сворачивать и чужим голосом чужие песни не петь. О чем пела – во все верила. Это я вам ответила на ваш незаданный вопрос: почему это я, мол, пела такие коммунистические песни… Верила, потому и пела.
В тот счастливый день, когда меня пригласили в Верховный Совет СССР на торжественный акт вручения грамоты народной артистки Советского Союза Счастливый день. Конечно, счастливый. Но и очень трудный. Какие только вопросы и сомнения не мучат, какие только великие имена не вспоминаются, и сама не веришь очевидному: неужели это тебя приглашают в Верховный Совет?
В тот счастливый день самыми лучшими стали минуты, когда я вошла в зал, где ждали награжденные, и увидала моряков-дальневосточников, которым должны были вручить высокие награды за успехи в боевой и политической подготовке. Мы, незнакомые люди, поздравили друг друга, и я сказала: «А знаете, ребята, у меня ведь тоже есть своя лодочка-подводочка, где я почетный матрос…» И вспомнила концерты на том корабле и радость общения с необыкновенным слушателем, словно бы внезапно настигнутым песней, чья стихия так органична для него.
В те минуты перед торжественным актом я была счастлива не только потому, что встретила «своих», но – вдруг пришедшему осознанию важнейшей вещи. Уметь трудиться – это работать для людей, вместе с людьми. Вот мать моя, бывало, скажет: «Давай, Люся, крыльцо мыть». Сама моет, а я на чистой верхней ступенечке сижу и пою для нее. Или мою я, а она поет. По домашним нашим правилам всегда выходило, что вместе мыли, вместе пели. Потому, наверное, никогда не посещало меня горькое чувство отдельности артиста: кто-то работает, а я стою на сцене в концертном платье. Любила я петь в цехах, в тесных клубах, на палубе своей лодочки-подводочки. Неудобства компенсированы тут чем-то особенным, гораздо более важным для искусства, чем хороший свет, акустика, легкий воздух. И не однажды, среди рабочих или моряков-героев, душа моя светилась мыслью о единстве, слитности певца и слушателя, и было на душе торжественно и ясно.
Хоть и нет давно СССР, но звание «народный артист» – оно дорогого стоит. И поэтому мне не безразлична судьба моих слушателей, неразрывно связанная с судьбой нашей общей Родины. Что будет дальше с Россией, которую я воспевала в своих песнях?
Я верю – она живет и будет жить. Люди, которые говорят о ней плохо, которые ее разоряют, они случайные. Настоящие люди, которые переживают за Россию, трудятся и трудятся. Им порой не платят пенсии, не платят заработной платы, а они работают так же, как многие артисты, нам тоже ведь иногда не платят. Самое главное, чтобы у нашего президента была душа и он болел за Россию.
Мое творчество – это та же политика. Если проанализировать все, о чем я пою, то можно составить каталог или, так сказать, историю нашего государства. Но я пою не только о России. Пою о нашей земле, о любви. Но в партии я не состояла. Многие советовали: «Надо тебе, Люда, в партию вступить!» Так я трижды заявление подавала – не приняли. Первый раз не взяли, потому что только что с мужем разошлась. «Морально неустойчивая», – сказали. Второй раз месяца до годового кандидатского срока не хватило – я тогда как раз работу сменила, в Москонцерт перешла. В третий раз, думала, пройду – не к чему придраться. Написала тушью заявление, красиво так. А мне: «Переписать надо, тушью не положено». Видно, Господу Богу неугодно было видеть меня в партийных рядах. Да и муж мой, Володя, не раз предупреждал: «Ты туда не рвись – там такие люди, которые тебя затопчут, из зависти замордуют!» Хотя, честно сказать, сама я не считала себя вне партии. Потому что всегда в центре внимания была, много ездила, много с людьми общалась.
Если говорить лично обо мне, то все, что я делала в искусстве, было пронизано жизнью моей страны – не только ее историей, ее богатейшими культурными традициями, но и теми проблемами, которые переживает наш народ сегодня. А реальная жизнь людей, как известно, во многом определяется политикой. С этой точки зрения, вероятно, мое творчество аполитичным не является. Подчеркиваю, с этой точки зрения. За пятьдесят лет моей творческой деятельности, пожалуй, не было такого события в жизни страны, которое не нашло бы отражения в моих песнях. Это и есть моя политика. Но все это отнюдь не означает, что я сменила творческую деятельность на политическую. Политикой должны заниматься все-таки компетентные, профессионально подготовленные к этому люди. Когда я была общественным деятелем в рамках движения «Наш дом – Россия», я занималась только вопросами культуры – и ее нынешнего непростого существования, и ее будущего развития. Собственно, это входит в мои обязанности и сейчас – как президента Академии культуры.
Чем привлекло меня в середине девяностых движение «Наш дом – Россия?» Во-первых, я разделяла «культурную идеологию» этого движения. Если говорить кратко, она заключается в том, что народность лежит в основе любой культуры, как, впрочем, и государственности. И значит, нуждается в особой поддержке и внимании.
Мне как певице приходит много писем от моих слушателей и зрителей. Приходилось получать послания, адресованные Людмиле Зыкиной как общественному деятелю. В основном пишут люди моего поколения – пенсионеры. Им сейчас трудно как никому и обратиться не к кому. Письма пишут разные, но во всех одна просьба: «Помогите!» И всегда, если это возможно, я стараюсь помочь людям. Впрочем, когда и невозможно – тоже. Например, в свое время Академия культуры (да и я лично) обратилась в правительство, чтобы государство нашло возможность поддержать пенсионеров, многие из них одинокие люди, некогда известные, популярные, а ныне – заброшенные. Я была очень рада, когда и Борис Николаевич Ельцин, и Виктор Степанович Черномырдин не проигнорировали мою просьбу. Вообще, когда я беру на себя решение какой-то проблемы, то стараюсь довести это до конца. Я не люблю – даже невольно – обманывать людей, которые мне доверяют.
Политика и искусство – вещи друг друга не исключающие, если, конечно, первая не использует второе в своих целях. Более того, если в политику привнести культуру, это пойдет на пользу политике.
Забот в должности президента Академии культуры России у меня было выше головы. Самое главное было сохранить большие, прославленные коллективы, такие, как, скажем, хор имени Пятницкого, Воронежский, Омский, Северный хоры, оркестр имени Осипова… Им в «лихие девяностые» жилось несладко. Да и художественная самодеятельность чахнет – у предприятий нет средств, чтобы содержать клубы, дома культуры. А ведь именно из самодеятельности вышли многие известные ныне артисты, и я в том числе.
Мы открыли филиал нашей академии в Надыме. Туда приезжают профессора из Московской консерватории, Института имени Гнесиных, занимаются с любителями музыки и пения. Выступают там и «звезды» отечественной эстрады.
Бываем мы на концертах и в бывших союзных республиках. Никак не могу привыкнуть, что они бывшие. Верю, что мы еще будем жить в одной дружной семье. В июле 1991-го кто-то, не спрашивая моего согласия, поставил мою фамилию под нашумевшим «Словом к народу», опубликованным в газете «Советская Россия».
Дело было так: позвонили из бывшего ЦК и сказали, что готовится к печати обширный материал о насущных проблемах российской культуры. Текст для просмотра должны были привезти в назначенное время. Я прождала два часа – никто не приехал. Потом как из рога изобилия посыпались звонки со всей страны: Людмила Георгиевна, в чем дело? А я никак не возьму в толк, о чем идет речь. Пришлось искать газету и читать… Изумлению моему не было предела, когда увидела свою подпись, которой не ставила. И знаете, что обиднее всего? Что некоторые люди – в том числе мои коллеги, представители артистической интеллигенции, – толком не разобравшись в сути, сразу принялись навешивать ярлыки. Вот вам, кстати, о нравственности: как говорится, «ради красного словца»… Если уж артистический мир – а он в каком-то смысле эталон для народа – считает возможным вести себя подобным образом, то что уж требовать от других…
Тогда я была возмущена – ведь я не политик, зачем втягивать меня в политические игры? Но если бы время повернуло вспять, я бы не отказалась подписать «Слово». Ведь оно было продиктовано тревогой за судьбу нашей тогда еще единой страны. И все, что предсказывали его авторы, увы, сбылось…
Границы прошли не по земле, а по нашим душам. Большинство советских людей развала Союза не желали. Кому нужны распри, кровь, женские и детские слезы?
Опомнитесь, мужчины! Довольно враждовать! Давайте в мире жить! Иначе дождетесь, что мы, женщины, отвернемся от вас…
Из тех песен, что я исполняла с эстрады, особенно волнует меня песня Евгения Птичкина «Надежда, Вера и Любовь». Есть там такие строчки: «Чем больше думаю о Родине, тем горше на душе моей…» Тяжело сейчас России, всей нашей огромной стране, которую еще недавно называли Советским Союзом. Но живы в нашем многострадальном народе Надежда на лучшую долю, Вера в торжество здравого смысла, святая Любовь к родной земле. А значит, не все еще потеряно для моей Отчизны.
Истерзанные глобальным дефицитом, раздраженные неурядицами жизни, люди ищут хоть малейшую возможность отвлечься, отдохнуть, прийти в себя и, главное, укрепить дух. Будет в человеке крепок дух – будет и отдача от его общественных трудов.
Можно ли прийти к рынку, опираясь только на капитал и предприимчивость, без идеалов добра, без уважения к партнеру, без понятий о порядочности, о честной конкуренции? Скажу больше: все наши беды – от безобразного состояния культуры, а то и ее полного отсутствия. Вот мы говорим: культура производства, культура обслуживания, культура парламентской деятельности… Разве не заложен в этих словах глубинный смысл? Я считаю, что обновление, развитие и укрепление культуры надо рассматривать как глобальную государственную, стратегическую задачу, от решения которой нам не уйти, если мы хотим встать с колен.
В свое время я с Государственным республиканским народным ансамблем «Россия» давала по сто с лишним концертов в год в больших и малых городах Союза, плюс 25–30 шефских или благотворительных выступлений для ветеранов и инвалидов войны, воинов Советской армии и флота, ветеранов труда, в госпиталях, интернатах… Добавьте сюда более тысячи концертов в 26 странах 5 континентов. Если говорить о профессиональной, творческой стороне, то ансамбль обрел свой самобытный стиль, достаточно высокое исполнительское мастерство. Разумеется, это не освобождает от необходимости двигаться дальше. Я остро ощущаю, как необходим приход на эстраду молодых дарований, которые стали бы со временем мастерами в области народной песни, музыки. У них должен быть свой репертуар, свое направление в творчестве, свое понимание мира. То есть все то, из чего складывается художническая индивидуальность. Поэтому мы ежегодно проводим конкурсы. При ансамбле создана студия, где талантливые исполнители имеют возможность творить в любом жанре. Мы стремимся привить им бережное, я бы сказала – благоговейное, отношение к песенному наследию народа, его вековой культуре. Тут важно общение молодых с известными деятелями культуры. Мы привлекаем последних для сотрудничества с Академией народной культуры, президентом которой я являюсь. Хлопот мне прибавилось. Положение в культуре сейчас такое, что каждому, кому дорого ее будущее, приходится засучивать рукава и браться за дело. Говоря словами П.И. Чайковского, «пустая игра в аккорды, ритмы, модуляции» никому сегодня не нужна. Разве не поэтому, например, растет преступность, наблюдается разгул насилия, порнографии. Иные средства массовой информации соревнуются в их пропаганде, вносят свою лепту в «обновление» общества. В одном из концертов на телевидении (справедливости ради замечу, что сейчас оно стало строже подходить к формированию музыкальных программ) был показан так называемый русский народный блок. Под сомнительное исполнение русской народной песни на сцену выскочили полуголые девицы из ресторанного варьете с российскими коронами на голове… Да, скоморохи и балаганы на Руси бытовали издревле, но зачем же опошлять выстраданные народом мелодии и выдавать за искусство то, что ему не присуще? Да, вкусы меняются. Да и само понятие народности тоже не остается неизменным. Время обогащает его содержание, открывает в нем новые грани… Но и в пору бурного переосмысления прошлого, ломки устоев общественной жизни, традиций нельзя забывать о живительных соках народной истории, духовного опыта поколений.
Негативные явления всегда имели место в кризисных ситуациях. Однако время само расставит все по своим местам. Порой нам знаете, чего не хватает? Достоинства. Как считал Михаил Пришвин, «требуется достоинство, и больше ничего». Утратой достоинства я объясняю многие наши беды, например столь типичное для нас шараханье в крайности. Если уж начали вырубать виноградники (помните, в эпоху антиалкогольной кампании?), то обязательно все до единого. Пошла мода низвергать памятники – так непременно всюду и до основания. Забываем, что реальность переменчива, а общечеловеческие ценности, добытые потом и кровью поколений, непреходящи. Потом спохватимся – нет ни винограда, ни творений ваятелей. Зато процветают проституция, наркомания, порнография – их кое-кто даже считает обязательными атрибутами цивилизованного мира. Уже сейчас расплачиваемся за это «процветание» исковерканными человеческими жизнями, наивно спрашивая: откуда такое?
А почему бы и не ввести в действие очередной «Кодекс нравственности»? Только не новый вариант печально знаменитого «Морального кодекса строителя коммунизма». Есть действительно вечные образцы – в первую очередь библейские заповеди. Будучи в США (если сложить все дни и месяцы, которые я там провела, то получится больше года), мне довелось соприкоснуться с трудами величайшего просветителя XVIII века Бенджамина Франклина. Так вот, меня необычайно заинтересовали его 13 принципов «повседневной добродетели». Они затем вошли в обиход ряда выдающихся личностей и большинства американских президентов. Ничего в них мудреного нет. Они и сегодня годятся для любого: откровенность, бережливость, умеренность, справедливость, чистоплотность, спокойствие, целомудрие, скромность. Между прочим, знаете, как Франклин, будучи еще никому не известным молодым служащим типографии, прививал себе эти принципы? Брал один из них и на протяжении недели упражнялся в нем, чтобы ввести в привычку. Затем брал другой. Так несколько лет подряд. И стал великим.
Кризис, который ныне переживает Россия, затронул и духовную сферу. Вот и оказалась наша народная песня Золушкой на балу, где правит чистоган. Не поддержим национальное музыкальное искусство – утратим и свою духовность.
Несмотря ни на что, я верю в возрождение России. По моему мнению, наше общество в первую очередь нуждается в обнадеживающей перспективе. Людям нужна вера, которая окрылит их, придаст силы в жизни и в труде.