-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Александр Фомич Вельтман
|
|  Не дом, а игрушечка
 -------

   Александр Вельтман
   Не дом, а игрушечка


   I

   Мы, люди, вообще многого не знаем, многого не видим, что около нас делается, не ведаем всего, что на свете есть и чего нет. Такова, верно, природа людей; в этом-то, может быть, и заключается сущность вела: видеть и в то же время не видеть, знать и в то же время не знать. Например, все знают, что Москва сгорела во время нашествия французов; а кто знает, что сгорело в ней кроме домов и кроме имущества жителей? Москва отстроилась напоказ, на славу, стала великолепнее и в то же время грустнее, скучнее, – точно как будто внутренний свет, эта беззаботная веселость духа вылилась наружу и оставила сердце в потемках. – Что ему там делать? – Сидит себе ни гугу. Отчего это? – Оттого, что кроме зданий и имущества погорели в Москве старинные домовые.
   Как это ни странно кажется теперь, но в старину было правдой. Старинный дедушка-домовой был не призрак, не привидение, не гороховое пугало, а вот что: как говорится, во время оно каждый родоначальник, укореняясь на новоселье, с каждым новым поколением принимал почетные звания отца, деда, прадеда, прапрадеда, все жил да жил и рос в землю; год от году все меньше и меньше и наконец хоть снова в колыбельку. Дадут ему с ложечки молочка, он и заснет спокойно; а вся семья ходит на цыпочках, чтоб не потревожить дедушкина дедушку. Достигнув до возраста семимесячного ребеночка, дедушка, проснувшись в последний раз, среди белого дня говорил: «Детушки, и на печке стало мне холодно, оденьте-ка меня в белый балахончик, окутайте да уложите в печурочку. Я сосну, а вы себе живите да поживайте, не заботьтесь обо мне, а поминать поминайте: пищи мне не нужно, только в сорочины блинков напеките да крещенской водицы поставьте. Белого дня мне уже не вынести, а придет иное время – проснусь в ночку, посмотрю, сладок ли сон ваш. Мирно все будет, и я буду мирен; а как постучу, так смотрите, оглядывайтесь, помните, что дедушка стучит недаром. Ну, вот вам последнее слово: держите совет и любовь».
   Боясь дедушки-домового, все от старого до малого свято исполняли его последнее слово. Им в семье хранился мир: жили к старшим послушно, с равными дружно, с младшими строго и милостиво. Ладно и весело на сердце. А чуть что не так, дедушка стукнет, все смолкнут, оглянутся – дедушка, дескать, стучит недаром. Стерегись.
   Бывало, деревянный дом, а стоит-стоит – и веку нет; стены напитаются человеческим духом, окаменеют; вся крыша прорастет мохом – гниль не берет.
   То были времена, а теперь другие: и теперь есть домовой – да внутри нас; тоже заголосит подчас, да про глухого тетерева.
   Вот в чем беда.
   До нашествия французов много было еще таких домов, со старинными домовыми, а после того, сколько мне, по крайней мере, известно, только два, по соседству, рядышком.
   Старинные дома были как-то не то, что теперешние. Старинные дома были гораздо хуже, и сравнения нет, да в старинных домах были такие теплые углы, такие ловкие, удобные, насиженные места, что сядешь – и не хочется встать. Про печки и говорить нечего: печки были как избушки на курьих ножках, с припечками, с печурками, с лежанками; и на печке, и за печкой, и под печкой – везде житье, а теплынь-теплынь какая! И домовому был приют.
   То были времена, а теперь другие. Бывало, все в полночь спит мертвым сном. Не спалось, бывало, только тому, чей день был грешен. Зато он и наберется страху от грозы домового, заклянется от греха: век, говорит, не буду! И теперь тоже говорят: век не буду, да по пословице – «день мой, век мой» – с, наступлением зари нового века принимаются за старые грехи, а пугнуть некому: старинных домовых нет, и внутренний голос осип.
   Один из старинных, упомянутых нами домиков, в которых водились еще дедушки-домовые, принадлежал одной старушке.
   Это было чудо, не просто старушка, а молодая старушка; зато дедушка-домовой и лелеял ее сон, ходил на цыпочках и, как домовой «Чуровой долины», вместо обычной возни наигрывал на гуслях и распевал любовные песни. Дедушка в самом деле был влюблен в нее, как домовой «Чуровой долины» в княжну Зорю.
   И был прав: при неизменчивости душевной красоты и наружная не вянет, по крайней мере в памяти. У старушки неизменны были и ангельская улыбка, и приятный взор. Морщинки как будто еще украшали ее личико; недостаток зубков как будто придавал нежность речам: ведь выпадают, же у детей молочные зубы, и это нисколько их не портит; а добрая старость тоже младенчество.
   У старушки был внучек Порфирий. Она так любила его, нежила и берегла, что даже в комнате для предостережения от простуды он ходил в чепчике и грудка его сверх курточки обвязана была большим платком. Так как по старому обычаю молодой человек лет до 20 считался ребенком, то и старушка смотрела на внучка своего, как на дитя, хотя ему было уже около 18 лет. Он в самом деле был премилый ребенок, и, когда летом сидел в мезонине у открытого окна, в чепчике и бабушкином платке, чтоб не пахнул ветерок на грудку, проходящие и проезжающие современные юноши заглядывались на него, воображая, что это сидит в тереме красная девушка. Не хуже красной девушки он потуплял глаза свои от нескромных взоров.
   Старинный дом по соседству был как родной брат дому старушки и также с мезонином, которого боковое окно обращалось к соседу; но стекла от времени сделались перламутровыми.
   Соседский дом принадлежал старичку, больному, дряхлому, мнительному и капризному и от лет и от бед, которые он перенес в жизни. У него оставалось одно утешение – внучка Сашенька, ребенок-душка, каких мало. При Сашеньке была старая няня, а при самом старичке старый Борис, дряхлее своего господина, который по ночам, во время бессонницы, заговаривался уже с домовым.
   В продолжение дня старик сидел в глубоких креслах, обложенный подушками, тяжело дышал от удушья и, посматривая на внучку, которая играла подле него куколками из тряпочек, все бормотал что-то про себя. Иногда и разговорится: няня свернет Сашеньке новую куколку, внучка подбежит к дедушке и похвастается своей куколкой: «Дедушка, куколка!»
   – А! куколка? – скажет старик. – Хорошо… вот постой… я куплю тебе настоящую куклу…
   – Да только все обещает дедушка, – отвечает вместо Сашеньки няня.
   – А вот… будет хорошая погода… так мы и поедем в город… – скажет старик, посматривая в окно сквозь тусклые стекла летних и зимних рам. – Видишь, какая пасмурная погода…
   – Бог с вами, какая пасмурная, – скажет няня, – если уж эта пасмурная, так светлой-то нам и не дождаться.
   – Сырость в воздухе, – проговорит старик, – это я чувствую по себе… так и душит…
   Во время ночей старик мается на постели и также все бормочет:
   – Совсем сна нет… вить уж скоро, чай, заутреня? Заутрени скоро!..
   О-хо-хо!
   – Ого, – ответит домовой, повернувшись за печкой с боку на бок.
   – Смотри пожалуй… где это стучат? Чу, стучит… а?
   – Ага! – отзовется домовой.
   Старик начнет прислушиваться, потом кликнет сонного Бориса и спросит:
   – Где это стучит?
   – Нигде не стучит.
   – Что-о?
   – Нигде не стучит, – крикнет Борис на ухо.
   – Что ж эхо… в голове, стало быть, стучит?..
   И старик снова начинает прислушиваться, где стучит: в голове или вне головы. А Борис, уходя, бормочет себе под нос: стучит! Черт, домовой стучит, прости господи! Ляжет, а домовой и начнет его душить за ложь и брань.


   II

   Так проходили годы. Сашенька подрастала, старик дряхлел и час от часу становился мнительнее и боязливее за внучку. Соблазн ему представился во всем ужасе. Припоминая свою храбрую молодость, он знал, что девушка в 15 лет как кудель: стоит только бросить огненный взор – и загорелась. Не доверяя и глазу старой няни, он без себя не стал отпускать Сашеньку даже в церковь. Напрасно няня представляла ему, что это великий грех. – Когда ж вы соберетесь-то сами? – говорила она ему.
   – А вот… погода будет получше… поедет в соборы… в соборы поедем… покуда дома помолится… все равно…
   – Нет, не все равно! грех!
   – Ну, ну, ну, ты дура… По-вашему, не грех женихов выглядывать!..
   – Что ж такое? А по-вашему как? По-нашему, дай бы бог, чтобы нашелся женишок Александре Васильевне, – отвечала няня с сердцем.
   Старик пришел в ужас.
   – Молчи!., дура!.. Я прогоню тебя! – вскричал он. – Видишь, что говорит!., научит еще ребенка под окном сидеть, напоказ!., окон на улицу у меня ни под каким видом не отворять!., слышишь? а не то заколочу! Я тебя заколочу и окна заколочу!
   – Слава тебе господи, дослужилась до доброго слова! – проговорила няня, залившись слезами.
   Тревожное опасение за внучку день ото дня увеличивалось.
   Только и думы у старика: как бы скрыть свое сокровище от обаяния какого-нибудь чародея.
   «Где-ж усмотришь за девочкой, – думал он, – выглянет на улицу – и беда! Вон, эво, так и шныряют проклятые ястребы – нет ли в окне добычи».
   Подозрительный глаз старика так и преследовал всех молодых людей, проходящих по улице. Как на зло ему, большая часть останавливалась, чтоб посмотреть на два старинных домика. В самом деле, после 12-го года они одни красовались посреди пожарища и казались такими завидными для всех погоревших, что, проходя мимо, каждый останавливался и восклицал: «Смотри пожалуй, кругом все обгорело, а эти чертовы избушки стоят себе как будто бы ни в чем не бывало!.. Ей-богу, на удивление!»
   Но вскоре все соседство как будто разбогатело после пожара – вместо деревянных домов выстроило себе каменные палаты, и снова все прохожие, вместо умилительного взгляда на почтенную древность, восклицали: «Смотри пожалуй, две чертовы избушки втесались между каменных палат! Ей-богу, на удивление!»
   Эти остановки проходящих и любопытство взглянуть на обросшие зеленым мохом домики мнительный старик понимал по-своему.
   – Ох, эти мне, – бормотал он про себя, – глазом не видят, так чутьем слышат.
   Долго придумывая, как бы охранить внучку от соблазна, старик наконец ухитрился.
   – Постой, погоди, молодцы, – сказал он, – я вас проведу мимо двора щей хлебать!..
   И тотчас же, несмотря ни на горе покорной внучки, ни на слезы и ропот ее няни, приказал обстричь под гребешок прекрасные волосы Сашеньки. Потом велел Борису вынуть из сундука все старое платье и принести к себе.
   Притащив груду рухляди, Борис, кряхтя, сложил ее перед стариком и, казалось, начал приподнимать по очереди слежавшиеся дружно тени нескольких поколений огромного некогда семейства. Память о далеком прошедшем ожила перед двумя стариками, но барин думал о своем.
   – Тут должна быть курточка Кононушки! – сказал он.
   – Где ж тут курточка? – отвечал Борис, перебирая и рассматривая мужские и женские платья прошедшего столетия. – Это не курточка!
   – Покажи-ко: какая ж это курточка, это камзол дедушкин…
   – Эка, – проговорил Борис со вздохом, – носить бы да еще носить!., бархат-то! а?.. Это робронт!.. Кажись, покойницы матушки… Дай бог ей царство небесное.
   – Покажи-ко. Какая ж это курточка?..
   – Какая ж курточка, кто говорит… кафтан-то ваш… а? шитье-то какое!.. Кажись, Пелагея-то Васильевна своими руками вышивала, материал-то! Не то, что теперь!..
   – Не матерчатая, а суконная, я тебе говорю!..
   – Суконная? Так бы вы и сказали… Какая ж суконная?..
   Вот суконный-то ваш мундир весь моль съела…
   – Как моль съела? Покажи-ко.
   – Словно решето.
   – И Кононуяшину курточку-то моль съела?..
   – А бог ее знает: вот ведь тут ее, нету… Разве в другом сундуке.
   После долгих поисков курточка была найдена. Старик обрадовался, призвал Сашеньку и велел ей надеть, а на шейку повязать платочек.
   – Для чего же это, дедушка? – спросила она.
   – Для чего! Ты у меня будешь амазонка… Посмотрись-ко в зеркало… хорошо? Ты у меня будешь амазонка…
   – Да что ж это, для чего ж это, сударь, нарядили так барышню-то?
   – А для того, что я так хочу. Ты, дура, не знаешь ничего, так и молчи. Немножко широка… сошьем новенькую, поуже, к празднику… так и ходи. Ты у меня будешь амазонка, в амазонском платье.
   – Вы говорили, дедушка, что в амазонском платье верхом ездят… Помните, проехали верхом какие-то дамы?.. Вы будете меня учить верхом ездить?
   – Верхом!.. Видишь ты какая!., погоди… вот подрастешь, лет через десяток… а теперь и так хорошо… и под окошко сядешь… не простудишься… а то грудь и шея открытые… не годится…
   Распорядившись таким образом, старик успокоился, рад выдумке. Сядет подле окна, посадит подле себя внучку и насмехается в душе над проходящею молодежью.
   – Да, смотрите, смотрите!.. Каков у меня внучек? Хорош мальчик? а?.. Что ж не смотрите? Это, верно, не девочка? Такой же небось юбоншик, как вы?.. Да! как же, так и есть!.. Нет! милости просим мимо двора щей хлебать!..


   III

   Заколдованная дедушкой от всех глаз, Которые ищут предметов любви, долго Сашенька была еще беспечным ребенком, которого занимали сказки няни, птички, цветы и даже порхающая бабочка в садике. Но вдруг что-то стало грустно ей на сердце, чего-то ей как будто недостает, время от утра до вечера что-то тянется Слишком долго: сидеть с дедушкой скучно, рассказы няни надоели, все бы сидела одна у окошечка да смотрела на улицу – нет ли там чего-нибудь повеселее?
   – Нянюшка, отчего это мне все скучно? – говорит она няне.
   – Отчего же тебе скучно, барышня? – отвечает ей няня.
   – Сама не знаю.
   – Оттого, верно, тебе скучно, что подружки нет у тебя.
   – Подружки? – проговорила Сашенька призадумавшись. – Где ж взять ее, няня?
   – А где ж взять? Откуда накличешь?
   «Накликать», – подумала Сашенька, когда няня вышла, и она стала накликать заунывным голосом под напев сказки про Аленушку:

     Подруженька, голубушка,
     Душа моя, поди ко мне;
     Тоска-печаль томят меня.

   Вдруг показалось ей, что голос ее как будто отзывается где-то. Она прислушалась: точно, кто-то напевает в соседском дому.
   Сашенька приотворила боковое окно, взглянула, вспыхнула, сердце так и заколотило.
   – Ах, какая хорошенькая! – проговорила сама себе Сашенька. – Вот бы мне подружка!
   И долго-долго смотрела она стыдливо сквозь приотворенное окно на Порфирия, который также разгорелся, устремив на нее взоры, и думал: «Ах, какой славный мальчик! вот бы нам вместе играть!»
   «Я поклонюсь ей», – подумала Сашенька, но вошла няня, и, как будто боясь открыть ей свою находку подружки, захлопнула окно.
   На дворе стало смеркаться, а няня сидит себе да вяжет чулок.
   Так и вечер прошел. Легли спать; а Сашеньке не спится, ждет не дождется утра.
   Настало утро. Надо умыться, богу помолиться, идти к дедушке поздороваться, пить с ним чай, слушать его рассказы, а на душе тоска смертная.
   – Не хочется, дедушка, чаю.
   – Куда же ты? Сиди.
   Ах, горе какое! – Сашенька с места, а дедушка опять:
   – Куда ж ты?
   – Сейчас приду, дедушка.
   Сашенька наверх, в свою комнату, а там няня вяжет чулок.
   Так и прошло время до обеда; а тут обед. А дедушка кушает медленно, а после обеда, покуда заснет – сиди, не ходи.
   Господи! Что это за мука!
   Но вот дедушка уснул. Няня вышла посидеть со старым Борисом за ворота. Сашенька одна; приотворила тихонько окно, тихонько запела: «Подруженька, голубушка», но никто не отзовется, в соседском доме окно закрыто.
   Ах, какое горе!
   Прошел еще день. Сидит грустная Сашенька подле няни, призадумавшись. Вдруг послышался напев ее песни, сердце так и екнуло.
   – Ну, уж хорошо как-то там курныкает, нечего сказать! – проговорила няня.
   – Нянюшка, пить хочется.
   – Ну что ж, испей, сударыня.
   – Мне не хочется квасу, мне хочется воды.
   – Э-эх, ведь вниз идти надо!
   – Пожалуйста!
   – Ну, ну, ладно.
   Няня вышла – а Сашенька к окну. Приотворила – глядь, ей поклонились.
   – Здравствуйте! – сказал Порфирий.
   – Здравствуйте! – произнесла и Сашенька.
   Они посмотрели друг на друга умильно и не знали, что еще сказать друг другу.
   – Приходите к нам, – сказал наконец Порфирий.
   – Нет, вы приходите к нам; меня не пускают из дому, – отвечала тихо Сашенька.
   – Экие какие!
   Этим разговор и кончился; послышались шаги няни, Сашенька захлопнула окно.
   На следующий день Порфирий целое утро курныкал песенку под окном. Сашенька все слышала, с болью сжималось у ней сердце от нетерпения, покуда дрожащая рука ее не отворила снова окна с боязнью.
   – Здравствуйте!
   – Здравствуйте!
   – Послушайте… выходите в садик!
   – В садик? Ну, хорошо.
   – Поскорей.
   – Ну, хорошо.
   Порфирий притворил окно. Сашенька также и побежала в садик.
   – Здравствуйте, сударыня-барышня, – сказал ей Борис, беседовавший с няней на крыльце.
   – Здравствуй, Борис, – отвечала ему Сашенька.
   – Куда вы, барышня? – спросила ее няня.
   – В садик.
   – Посмотрите-ка, сударыня-барышня, какую я вам дерновую скамеечку сделал под липой-то, извольте-ка посмотреть.
   И Борис потащился следом за Сашенькой.
   Ах, какая досада!
   – Вот, видите ли, барышня… Извольте-ка присесть.
   – Спасибо тебе.
   – Кому ж и угождать мне, как не вам, барышня: вы у нас такое нещечко… Дай вам господи доброго здравия да женишка хорошенького.
   – Ах, полно, Борис, – проговорила Сашенька, покраснев, – ступай себе.
   – Ничего, сударыня-барышня, что тут стыднова…
   В соседском садике послышалось курныканье Порфирия.
   «Ах, какой этот несносный Борис», – подумала Сашенька.
   – Ничего, сударыня-барышня… да и красавицы-то такой не сыщем… и дедушка-то не нарадуется на вас… Скупенек немножко, бог с ним. Вас бы не так надо было водить… в золоте бы водить, барышня, да не все дома держать… чтоб женишки…
   – Ступай, Борис, оставь меня.
   – Экие вы какие! Я ведь к слову сказал… Вот, сударыня-барышня, попросите-ка у дедушки на сапоги мне… Извольте посмотреть, совсем развалились.
   – Хорошо, хорошо, я попрошу.
   – Извольте посмотреть: пальцы вылезли.
   – Хорошо, хорошо, ступай.
   – Да, вот оно: у солдата купил, три рубля заплатил… солдатские-то, говорят, крепче…
   Сашенька от нетерпения и досады вскочила с дерновой скамьи и пошла прочь от Бориса.
   – Что ж вы, барышня, не изволите сидеть? Дерн-то какой славный.
   И Борис начал поглаживать скамью и обирать с дерна желтую и завядшую травку.
   Между тем Сашенька прошла подле забора.
   – Здравствуйте, – раздалось в скважинку за кустами малины.
   – Здравствуйте, – тихо проговорила и Сашенька, остановясь и оглядываясь, не смотрит ли на нее Борис.
   – Как я вас люблю, – сказал Порфирий.
   – Ах, как и я вас люблю… Если бы мы были всегда вместе!
   – Барышня, а барышня, где вы, сударыня? Чай кушать зовут, – крикнул Борис.
   – О боже мой, какая скука, – проговорила Сашенька.
   – Приходите после, – шепнул Порфирий.
   – После? Хорошо.
   И Сашенька побежала домой.
   После чаю она двинулась было с места, но дедушка усадил ее подле себя перебирать старые письма.
   – О господи, когда ж после? – проговорила Сашенька про себя, почти сквозь слезы.
   Старик ужинал рано; хотелось ему спать или не хотелось, но он ложился в постель в определенное время. А тут, как нарочно, сидит себе да раздобарывает [1 - растабарывает, болтает. – Примеч. автора.] с внучкой и с ее няней, потешается, что у них глаза липнут. Рассказывает себе про житье-бытье своего дедушки, какой у него был полный дом, какой сад, какое именье, какое богатство, великолепие и этикет. Призванный Борис, как живая выноска примечаний к рассказу, стоял у дверей, заложив руки назад, и по вызову барина подтверждал его рассказ.
   – Помнишь, Борис? а?
   – Как же, сударь, не помнить…
   – А гулянье-то было по озеру, с роговой музыкой, в именины покойной бабушки Лизаветы Кирилловны… Вот, надо рассказать…
   – Никак нет-с, батюшка: это было не в именины, а как раз в день рождения ее превосходительства… Как раз, сударь, в день рожденья.
   – Как в день рожденья?.. Постой-ка, врешь!
   – Да как же, батюшка, именины-то ее превосходительства, покойной Лизаветы Кирилловны, дай бог ей царство небесное, когда были? В октябре, сударь?
   – Да, да, да!.. Экая память!..
   – Дедушка, мне спать хочется, – проговорила Сашенька, зевая и привстав с места.
   – Спать? А отчего ж мне не хочется? а?
   – Не знаю, дедушка.
   – То-то, не знаю, а я знаю. Это потому, что дедушка любит внучку и ему приятно провести с ней время.
   – Да что ж, сударь, пора ночь делить, – проговорила и старая няня, зевая.
   – Ты дура, ты все потакаешь ребенку! Пошли! спите!
   Дедушка рассердился. Сашенька и няня, потупив глаза, молчали и ни с места.
   И дедушка молчит, сурово нахмурился. И это гневное молчание тянулось обыкновенно до тех пор, покуда не вытянет душу.
   Сашенька прослезилась, но утерла слезку: дедушка не любит слез.
   – Ну, ступайте спать, – сказал наконец дедушка смягченным голосом, довольный, что дал урок в терпении.
   Сашенька простилась с ним, побежала наверх, бросилась в постелю и залилась слезами. В первый раз почувствовала она тяготу на сердце, в первый раз воля дедушки показалась ей невыносимой. Ей так и хотелось броситься в окно, чтоб хоть умереть на свободе.
   Няня, уговаривая Сашеньку, что грех так огорчаться, раздела ее и легла спать. Но у бедной девушки не сон в голове: душа взволнована, сердце бьется, в комнате душно; так бы и дохнула свежим воздухом.
   – Когда же после? – повторяла Сашенька. – Когда мне было после прийти?.. Ах, как голова болит!.. Пойду в сад…
   И она обулась, надела капотик, прислушалась, спит ли няня, осторожно отворила дверь и вышла. Сени запирались задвижкой.
   Из сеней два шага до садика. Ночь светлая, прекрасная. Только что она подошла к липе, под которой старый Борис устроил ей дерновую скамью, вдруг что-то зашевелилось.
   Сашенька затрепетала от страха.
   – Это вы? – тихо проговорил Порфирий, бросаясь к ней из-за куста и схватив ее за руку.
   Сашенька долго не могла перевести духу.
   – Чего ж вы испугались?
   – Так, что-то страшно, – проговорила Сашенька.
   – Страшно? Отчего?
   – Так.
   – А я ждал-ждал, ждал-ждал.
   Держа друг друга за руку, они присели на дерновую скамью и долго молча всматривались друг в друга с каким-то радостным чувством.
   – Ах, как хорошо мне с вами! – сказал Порфирий.
   – Ах, и мне как хорошо! – произнесла Сашенька, приклонясь на плечо Порфирия.
   Высвободив руку из бабушкина салопа, который был на нем, он обнял Сашеньку, приложил свою щеку к ее горячему лицу и поцеловал ее.
   – Ах, если б всякий день нам быть вместе!
   – Дедушка меня никуда не пускает, – сказала Сашенька, вздохнув.
   – Экой какой! И меня бабушка никуда без себя не пускает.
   – Экая какая!
   – Да, ей-богу, это скучно!.. Вот с вами как бы мне весело было.
   – И мне, – произнесла тихо Сашенька.
   И они обнялись.
   – Как вас зовут?
   – Сашенькой. А вас?
   – Меня зовут Порфирием.
   – Как же это так? Такой святой нет у дедушки в календаре, – сказала Сашенька, которая и по дедушкину календарю, и по напоминанью няни знала наизусть всех святых и все праздники.
   – Как нет? – отвечал Порфирий. – Нет есть; у бабушки в святцах есть. Мои именины 26 февраля, в день святого отца Порфирия архиепископа. И дедушка у меня был Порфирий.
   – Мужское имя!
   – А какое же? Что я, девушка, что ли? Я не девушка.
   – Ах, боже мой! – вскрикнула с невольным чувством испуга Сашенька, отклоняясь вдруг от плеча Порфирия.
   – Что такое? Чего вы испугались? – спросил Порфирий, осматриваясь кругом. – Какие вы боязливые… Не бойтесь!.
   – Пустите, – проговорила Сашенька.
   – Куда, Сашенька? Нет, не уходи, пожалуйста!
   – Пустите, пустите! – проговорила Сашенька, и, вырвавшись из рук Порфирия, она быстро побежала вон из саду.
   – Сашенька! дружок! послушай! – крикнул вслед ей Порфирий. Но Сашенька уже дома, испуганная, взволнованная.


   IV

   На другой день няня, удивляясь, что барышня заспалась, вошла в ее комнату. Сашенька, вместо спокойного сна, лежала в какой-то болезненной забывчивости, лицо ее горит, дыхание тяжко.
   Няня перепугалась; не горячка ли, подумала она. Но Сашенька очнулась, и пылкий жар лица заменила вдруг бледность, живой взор стал томен, и все она как будто чего-то ищет и не находит.
   Когда в мезонине соседнего дома раздается напев ее песни, Сашеньку бросит в огонь; как испуганная, она вскочит с места и не знает, куда ей идти.
   Так прошло несколько времени. А между тем старушка, бабушка Порфирия, отдала богу душу. Она водила его с собою только в храм божий да к своим старым знакомым обвязанного, окутанного. Теперь он свободен, хозяин дома, а располагать собою не умеет, его понятия обо всем – еще детские понятия.
   Привычка к безусловной покорности бабушке передала его в распоряжение дядьке Семену и бабушкиной ключнице Дарье. Старая Дарья видела в нем еще ребенка и хотела водить его как ребенка, по обычаю бабушки; но Семен твердил ему по-свойски:
   – Что вы, сударь, бабитесь, стыдно! И то бабушка-то вас продержала в пеленках, покуда все невесты ваши замуж повышли!
   Слова Семена быстро подействовали на молодого человека, и он приосанился, как будто вдруг подрос. С потерею детских чувств исчезло в нем и страстное желание познакомиться с хорошеньким соседом. Он перестал напевать заунывную песенку Сашеньки.
   По завещанию бабушки ему следовало навестить одного из дальних родственников, который обещался определить его на службу.
   Вот Порфирий и собрался к нему. Семен, сходив за извозчиком, начал одевать своего молоденького барина и, по обычаю, разговаривать сам с собою:
   – Эка, ей-богу, кажется, живые люди, а похлопотать о похоронах некому.
   – О каких похоронах? – спросил Порфирий.
   – Да вот в соседском доме старик-то умер, а кругом-то его кто?
   Молоденькая барышня-внучка, да дура старая баба, да старый хрен слуга; туда же в гроб глядит.
   – Где это, где? В каком соседском доме?
   – Да вот рядом, через забор. Что за внучка-то, что за девочка, ах ты господи!
   – Тут рядом? с мезонином-то? Какая же внучка? У этого старика молоденький внук.
   – Вот! Я своими глазами видел барышню. Что это за раскрасавица такая!.. Плачет!..
   – Семен, пойдем посмотрим, – прервал Порфирий, – сделай милость, пойдем!
   – Да пойдемте, пойдем, отчего ж не сходить. Оно, по соседству, следовало бы и помочь в чем-нибудь. Барышня-то молодая, а крутом-то ее что?
   Порфирий схватил шляпу и побежал. Семен за ним, на соседний двор.
   Сквозь толпу гробовщиков, стоявших в передней, трудно уже было пробраться. Ни в одном роде торговли нет такого соперничества и перебою. Старый Борис, отирая слезу, бранился с ними.
   – Что, брат, что просят? – спросил его Семен.
   – Пятьсот рублей за гроб! Мошенники!
   – Не за гроб, сударь, а за покрышку, дроги и мало ли что.
   – Ты молчи, воронье чутье! Барин только что заболел, а уж эта рыжая борода приходил сюда рекомендоваться! И имя узнал! Прошу, говорит, Борис Гаврилыч, не оставить своими милостями: барин умрет, так уж мы, говорит, поставим знатный гроб, и покрышку, и все что следует… Ах ты, чертова пасть! Пошел вон!
   Между тем как Семен помог старому Борису уладить торг насчет длинного ящика, Порфирий вошел в комнату, где лежал покойник. Он не обратил внимания ни на покойника, ни на толпу любопытных, вымерявших глазами длину умершего; все внимание его вдруг поглотилось наружностию девушки в черном платье, которая стояла подле стола, приклонясь на плечо старой женщины.
   Слезы катились из ее глаз.
   Сердце Порфирия забилось как будто от испуга. Он не верил глазам своим: лицо так знакомо, это Сашенька… Нет, это, верно, его сестра… Она нежнее, белее его, у ней чернее глазки, думал он.
   И взор его оцепенел на ней.
   – Барышне-то дурно, водицы надо… постой, я принесу, – сказал какой-то неизвестный человек с растрепанными волосами, в стареньком сюртучишке, пробираясь в другую комнату.
   – Куда! – крикнула няня. – О господи, и присмотреть-то некому!.. Постойте, барышня…
   И она бросилась за заботливым незнакомцем.
   Сашенька пошатнулась от порыва няни. Порфирий успел ее поддержать. Она взглянула на него, и все чувства ее как будто замерли, голова приклонилась к плечу молодого человека.
   – Не троньте! Извольте идти отсюда! А не то закричу! – раздался голос няни из другой комнаты.
   – Что ж… я ничего… я прислужиться хотел… водицы подать… – говорил, пошатываясь, неизвестный, выходя из дверей.
   – Вишь, нашел водицу на гвозде! Пошли-те вон отсюда!
   – Что ж… пойду… Я вашему же покойнику, поклониться хотел… последний долг отдать…
   – Да, да, знаем мы вас! – продолжала няня. – Спасибо, батюшка, что поддержал барышню мою, – сказала она Порфирию.
   – Позвольте мне принять участие в вашем горе и помочь вам распорядиться, – сказал Порфирий Сашеньке, когда она очнулась и стыдливо отклонилась от него к няне.
   – А вы кто такой, батюшка? – спросила няня.
   – Я сосед ваш. Если угодно, я и мой человек к вашим услугам…
   Вы можете положиться.
   – Да вот бы надо было послать кого-нибудь на кладбище, заказать могилу.
   – Я сам съезжу, – вызвался Порфирий и, поручив Семена в распоряжение Сашеньки, отправился на кладбище. Приехав на ниву божью, он долго ходил между могил, не встречая никого, покуда не увидел выходящего из ворот дома старика священника.
   – Где мне, батюшка, отыскать тут могильщиков? – спросил его Порфирий.
   – Что вам, могилку, что ли? – сказал священник.
   – Да, батюшка, не знаю, к кому обратиться.
   – Могилку? хорошо, хорошо, доброе дело, мы очень рады, пойдемте… Чай, выберете место, а то у нас и готовые есть.
   – Это все равно, я думаю.
   – Все равно: здесь славные места, славные места! Сухие, грунт песчаный… Эй! Ферапонт!.. Где ты?
   – Здесь, – отозвался могильщик из глубины могилы, которую он рыл.
   – Что, это заказная или так, на случай? – спросил священник.
   – Заказная.
   – Так вот и господину-то выройте могилку.
   – Ладно. Младенцу, верно?
   – Нет, старику, – отвечал Порфирий.
   – Так бы уж и говорили. Ладно.
   Заказав могилку, Порфирий отправился назад. Истомленная бессонными ночами во время болезни дедушки, Сашенька заснула.
   Но за нее было уже кому хлопотать. Порфирий обо всем озаботился и, провожая покойника, шел рядом с его внучкой, Когда опустили гроб в могилу, Сашенька, почти без чувств, упала к нему на руки.
   – Это, верно, жених ее, – говорили в толпе народа, собравшегося около могилы, – вот парочка.
   И Порфирий и Сашенька это слышали.
   Порфирий проводил ее до дому и хотел проститься.
   – Куда ж вы? – сказала она ему.
   Порфирий вошел в дом.
   Сели и молчат, бояться даже смотреть друг на друга…
   Посидев немного, Порфирий встал.
   – Куда же вы? – повторила Сашенька.
   – Вы утомились, вам надо отдохнуть.
   – Когда же вы к нам будете?
   – Если только позволите… – проговорил несвязно смущенный Порфирий.
   На следующий же день он явился к соседке узнать об ее здоровье.
   На этот раз она была разговорчивее, Порфирий смелее.
   Слово «здравствуйте» напомнило и ему и ей первое сладостное ощущение сердца. Они произнесли его, и оба вспыхнули.
   Няне ужасно как понравился скромный молодой человек.
   «Вот бы парочек барышне», – думала и она.
   – Уж если б вы видели, Порфирий Александрович, как покойник наряжал барышню – смех, да и только! Совсем не по-девичьему! мальчик, да и только.
   «Да, не видал!» – подумали в одно время и Порфирий и Сашенька, взглянув друг на друга и невольно улыбнувшись.
   – Это амазонское платье я носила, нянюшка, – сказала Сашенька, – ко-мне оно лучше шло. В чепчике хуже.
   Порфирий вспыхнул. Она заметила это, поняла, что некстати упомянула о чепчике, и, также покраснев, опустила глаза и замолчала.
   – Я вас и принял за мужчину, – сказал Порфирий, оставшись – наедине с Сашенькой.
   – А я думала, что вы девушка.
   Порфирий рассказал ей, как бабушка берегла его от простуды и рядила в чепчик, платок.
   – Я хоть бы опять надеть чепчик, – прибавил он.
   – Ах боже мой, для чего это?
   – Так… вам нравилось.
   – Ах, нисколько, так гораздо лучше, – опрометчиво вскрикнула Сашенька.
   – Тогда вы мне сказали… – начал было Порфирий с простодушною откровенностию сердца, но вспомнил испуг Сашеньки и замолчал.
   Сашенька, казалось, также все припомнила, покраснела и потупила глаза.
   Но, верно, в самой природе женщины есть хитрость.
   – Что ж я вам сказала? – спросила она, не поднимая взоров.
   – Вы сказали… «Если б мы были всегда вместе», – произнес тихо Порфирий.
   Сашенька снова вспыхнула и, стыдясь своего смущения, закрыла лицо руками.


   V

   Первая любовь пуглива, как вольная птичка; много, много проходит времени, покуда она сделается «ручною». Природа ведет себя необыкновенно как умно, стройно и отчетливо. Порфирий был свободен, Сашенька также; за ними ничей глаз не присматривал, ничье ухо их не подслушивало, чувства так и влекли их друг к другу; а между тем самый строгий, ревнивый к благочестию присмотр не упрекнул бы их ни в чем. Казалось бы, им опасно сидеть вместе на дерновой скамье, под липой; сладкое воспоминание первого поцелуя должно бы было взволновать их чувства, давало право на полную откровенность; напротив: тут-то чувства их и становились боязливее. И это продолжалось до тех пор, покуда любовь взросла, созрела на сердце и вдруг в одно утро расцвела, как махровая роза. И в глазах, и в выражении голоса явилась какая-то особенная нежность. Все в них стало ясно друг для друга, они взглянули один на другого и обнялись.
   – Помните, я сказал: как я вас люблю! – прошептал Порфирий.
   – Помню!
   – А вы сказали: ах, как и я вас люблю; если б мы были всегда вместе! Помните?
   – Помню, помню!
   Казалось бы, это блаженное мгновение надо было продлить, скрыть от всех свое счастье, но Сашенька вскрикнула опять: пустите! И, вырвавшись из объятий Порфирия, побежала вон из комнаты.
   – Куда вы? Чего вы испугались? – и Порфирий вообразил, что Сашенька опять так же испугалась чего-то, как в первый раз в садике.
   Но Сашенька побежала поделиться своим счастьем с няней.
   Порфирий задумался, сердце его сжалось, вдруг слышит голос Сашеньки: «Пойдем, пойдем скорее».
   И, притащив няню за руку, она вскричала:
   – Смотри, нянюшка!
   И бросилась на шею к Порфирию.
   – Ах вы, баловники, греховодники! – вскричала няня, всплеснув руками и качая головою.
   Вырвавшись снова из объятий Порфирия, Сашенька бросилась на шею к няне и задушила ее поцелуями.
   – Ну, ну, ну, пошла от меня, бесстыдница! Пошла к своему любезному на шею! Вот погоди, поп-то вас обвенчает, а посаженый-то отец плетку даст на тебя.
   Начались сборы к свадьбе.
   Природа очень умно взлелеяла любовь в юноше и в девушке, решила взаимное желание их быть и жить вместе; но не дело природы было решать, где им жить.
   Кажется, все равно, где бы им жить, лишь бы жить вместе.
   Но, верно, не все равно: покуда длились сборы к свадьбе, между женихом и невестой зашел спор: в котором доме им жить? Сашеньке хотелось непременно жить в доме Порфирия, потому что это был дом Порфирия; а Порфирию – в доме Сашеньки, потому что это был дом Сашеньки.
   – Я продам свой дом, – сказал Порфирий, – мы будем жить в твоем доме.
   – Ах нет, ни за что! – вскричала Сашенька. – Мы будем жить в твоем доме; лучше мой продать.
   – Ах нет, ни за что! – сказал в свою очередь Порфирий.
   Мне твой лучше нравится.
   – А мне твой.
   И вышел спор из самого чистого доказательства взаимной нежности. Ни Сашенька, ни Порфирий не хотят уступить один другому в том чувстве.
   – Тебе хочется все по-своему делать, – проговорила Сашенька, надувшись, – если ты свой дом продашь, то я продам свой!..
   – Посмотрим! – подумал Порфирий, вспыхнув. Его затронул упрек.
   Взволнованное сердце Сашеньки скоро улеглось. Она подошла к Порфирию, но он отвернулся от нее.
   Новая искра огорчения. Сашенька отошла от Порфирия, села в угол, закрыла лицо руками и задумалась сквозь слезы: он не любит меня!..
   – Сашенька, – сказал Порфирий, взглянув на нее. И он бросился к ней.
   – Подите прочь от меня! – проговорила Сашенька.
   Обиженное чувство снова возмутилось. Порфирий не перенес его, взял шляпу; мысли его были в каком-то тумане. Он пришел домой.
   Там, как на беду, его ждал уже покупщик дома. Решившись продать дом, Порфирий поручил это Семену, который и сам то же советовал ему.
   – Вот, сударь, извольте получить деньги, – сказал Семен, входя с каким-то мещанином, – я решил дело.
   Мещанин отсчитал деньги, положил их на стол перед Порфирием и поднес ему подписать бумагу.
   – Да что ж вы, сударь, подписываете, не считая, – сказал Семен.
   – Как раз тысяча двести серебром, так-с?
   – Так, – отвечал Порфирий, перевертывая ассигнации без внимания.
   На другой день поутру тот же покупщик явился в соседний дом к Сашеньке.
   – Я, сударыня, – сказал он ей, – купил у вашего соседа дом, да место маленько. Не продадите ли и вы свой? А я бы хорошие дал бы деньги.
   – Он продал дом свой! – вскричала Сашенька.
   – Что ж, он хорошо сделал, барышня, – сказала няня. – Он и мне говорил, и я советовала ему продать. А нам-то уж продавать не к чему: насиженное гнездо, и вы привыкли, и я. Дал бы бог и умереть в нем…
   – Он продал, – повторила Сашенька.
   – Продал мне, сударыня. Дрянной домишко; признательно сказать, пообмишулился я, дал четыре тысячи двести, а теперь не знаю, что и делать. Продайте, сударыня! За ваш дом пять тысяч.
   – Да, видишь, какой! пять тысяч! Барышня, а барышня, пожалуйте-ка сюда, – сказала няня торопливо, вызывая Сашеньку в другую комнату, – продавайте, барышня!
   – Да, я продам, непременно продам! – проговорила Сашенька с обиженным чувством.
   – Продавайте! Дедушка-то заплатил всего две тысячи за него, за новый!.. Пять тысяч дает! Да уж вы не мешайтесь, оставайтесь здесь: шесть возьму!..
   – Продавай! Я не хочу в нем жить, – проговорила со слезами на глазах Сашенька.
   – Пять тысяч капитал, а мы квартерку найдем рубликов за двести, так без хлопот будет.
   И няня вышла к покупщику.
   – Пять тысяч не деньги, любезный, – сказала она ему, – барышня и не подумает отдать за эту цену… Шесть, если хочешь.
   – Как можно! Да уже так, дом-то мне понадобился: двести набавлю.
   – И не говори!
   – Пять тысяч пятьсот угодно? А нет, так просим прощенья, – сказал мещанин, обращаясь к двери.
   – Ну, погоди, спрошу барышню.
   Дело уже было решено, дом продан, задаток взят, пришел Порфирий.
   – Здравствуйте, – проговорил он тихо, как виноватый, подходя к Сашеньке.
   – Здравствуйте, – отвечала она ему, не поднимая глаз.
   – Ты на меня сердишься, Сашенька, – сказал Порфирий после долгого молчания.
   – Сержусь, – отвечала Сашенька.
   – За что ж?
   – Я вас просила, вы не послушались, вы продали свой дом.
   – Он очень стар: на него на починку надо было издержать, Семен говорит, тысячу рублей… – начал Порфирий в оправдание себя. – Я и нянюшке говорил, и она советовала мне продать, а жить в вашем…
   – А я по совету нянюшки продала свой, – сказала Сашенька.
   – Продали!
   – Продала.
   – Ну, если так… – проговорил Порфирий.
   – Куда вы?
   – Мне надо идти нанимать квартиру, – отвечал он и бросился вон.
   – Порфирий! – хотела вскрикнуть Сашенька, но голос ее замер.


   VI

   Покупщик двух домов распорядился умнее Порфирия и Сашеньки: соединил оба дома пристройкой, подвел под одну крышу, и вот, не прошло месяца, из двух старых домиков вышел один новый, превеселенький дом: обшит тесом, выкрашен серенькой краской, ставни зеленые, на воротах: «дом мещанки такой-то», «свободен от постоя» и в дополнение: «продается и внаймы отдается».
   Один бедный чиновник, но у которого была богатая молодая жена, тотчас же купил его на имя жены и переехал в него жить.
   Но в доме нет житья.
   Покуда домики были врозь, все было в них, по обычаю, мирно и тихо и на чердаке, и на потолке, и за печками, и в подполье; ни стены не трещали, ни мебель не лопалась, ни мыши не возились.
   Но едва домики соединились в один, только что чиновник с чиновницей переехали и, налюбовавшись на свое новоселье, легли опочивать, рассуждая друг с другом, что необыкновенно как дешево, за двадцать-за-пять тысяч купили новый дом, с иголочки, вдруг слышат в самую полночь: поднялись грохот, треск, стук, страшная возня в земле, по потолку точно громовые тучи ходят, то в одну сторону дома, то в другую.
   Молодые с испугу перебудили людей.
   – Э-эх, почивали бы лучше в полночь-то, так и не слыхали бы ничего, – сказала кухарка, которая всегда крепко спала в законный час, а во время дня только дремала.
   Но старик дворник, выслушав рассказ господ, качнул головой и решил, что дело худо: верно, домовому не понравились жильцы!
   – Ах ты старая баба! – сказала кухарка.
   – Я ни за что не останусь здесь жить! – вскричала перепуганная молодая хозяйка. – Ни за что!
   И на другой же день муж ее выставил на воротах: «отдается внаем» – и тотчас же по требованию жены должен был нанять квартиру и переехать.
   Вскоре один барин, проезжая мимо, остановился, прочел: «продается и внаймы отдается, о цене спросить у дворника», осмотрел дом и решил нанять.
   – Так ты сходи же к хозяину, узнай о последней цене, – сказал он, давая дворнику на водку. – Ввечеру я заеду.
   – Слушаю, слушаю, – отвечал дворник.
   Ввечеру он опять приехал.
   Это был Павел Воинович.
   – Ну что?
   – Да что, – отвечал дворник, который успел уже клюкнуть на данные ему деньги и не мог ничего таить на душе. – Я вот что вам доложу, дом славный, нечего сказать… славный дом…
   – Да что?
   – А вот что: кто трусливого десятка, тому не приходится здесь жить.
   – Отчего?
   – Отчего? а вот отчего: я по совести скажу… тут водятся домовые.
   – Э?
   – Право, ей-богу! по ночам покою нет.
   – А днем? – спросил Павел Воинович.
   – Днем что: днем ничего, только по ночам.
   – Так это и прекрасно, – сказал барин, – я не сплю по ночам, я сплю днем, так ни я домовых, ни домовые не будут меня беспокоить.
   – Э? разве? Да оно и правда, что у господ-то все так… Ну, если так, так что ж, с богом… другой похулки на дом нельзя дать… хоть у самого хозяина спросите, он сам то же скажет.
   Таким образом, несмотря на предостережение дворника, барин нанял дом, переехал. На первый же день новоселья пригласил он пять-шесть человек добрых приятелей к обеду и в ожидании гостей, похаживая себе с трубкой в руках и в халате и в туфлях, посматривал, так ли накрывают люди на стол, полон ли погребок, во льду ли шампанское, греется ли лафит, все ли в порядке. Гости-приятели съехались. Обед на славу, вино как слеза.
   Присутствовавший тут же поэт, подняв бокал, возгласил:

     Я люблю вечерний пир,
     Где веселье председатель,
     А свобода, мой кумир,
     За столом законодатель,
     Где до утра слово пей!
     Заглушает кряки песен,
     Где просторен круг гостей,
     А кружок бутылок тесен.

   – Ну, извини, любезный друг, до утра у меня пить нельзя, – сказал хозяин, – невозможно!
   – Это отчего? Это почему?
   – А вот почему: этот дом я нанял у самого дедушки-домового с условием, чтобы ночь я проводил где угодно, только не дома. А так как скоро полночь, то я отправляюсь в Английский клуб. Вы видите, господа, что причина законная. Извините.
   Пушкин захохотал, по обычаю, а за ним захохотали и все.
   Но хозяин сказал серьезно, что он не шутя это говорит, и в доказательство крикнул: «Эй! одеваться скорее!»
   На этот барский крик никто не отозвался: оказалось, что и в передней и в людской – ни души. Люди, уверенные, что господа занялись делом, пошли справлять новоселье.
   – Ну, нечего делать, оденусь сам, – сказал Павел Воинович, – но на кого же оставить дом?
   – А домовой-то, – крикнул Пушкин.

     Эй, дедушко! ты не засни!
     По-своему распорядися с вором,
     Ходи вокруг двора дозором
     И все, как следует, храни!

   – Ха, ха, ха, ха!
   – Ага! – раздалось с обеих сторон дома.
   – Слышишь? отозвался, – сказал поэт, – теперь можно отправляться спокойно. Слышали, господа?
   – Слышали, слышали!
   – Если слышали, так можно отправляться, – сказал хозяин.
   И все отправились.
   Только что господа со двора, а люди на двор пришли, смиренно присели в передней, как будто нигде не бывали, моргают глазами, думают, господа забавляются себе.
   – Чай, до утра просидят? а?
   – Фу, как спать хочется!..
   – Ну, здоров пить!..
   – Вот это что, так ли пьют… да я…
   – Тс! черт ты! ревет!
   – Что, ничего.
   Только что эту беседу в передней заменило всхрапыванье и свист носом, вдруг в комнатах поднялись стук, треск, возня.
   – Вася! слышишь?
   – А?
   – Что это, брат, господа-то передрались, что ли? а?
   – Что?
   – Господа-то… слышишь, как возятся?..
   – А бог с ними!
   – Ну, и то.
   И Вася и Петр задремали.
   А между тем в дому как будто ломка идет.
   Верь не верь, а вот произошла какая история. Мы уже сказали, что в обоих старых домиках было по домовому. Они преспокойно жили себе за печками и, видя, что все в порядке, хозяева благочестивы, лежали себе, перевертываясь с боку на бок. Когда Порфирий и Сашенька продали домики, пристройка и соединение их под одну крышу потревожили домовых, но они еще довольны были, воображая, что идет починка накатов и крыши.
   Только что постройка кончилась и чиновник, купив новенький дом с иголочки, переехал на новоселье, домовой Сашенькина домика, с левой стороны, приподнялся в полночь осмотреть, по-прежнему ли все в порядке.
   «Хм, чем-то пахнет», – подумал он, выходя в пристроенную между домиками залу.
   Домовой с правой стороны точно таким же образом отправился по дому дозором.
   «Э-э-э! вот тебе раз! – подумал он, прислушиваясь. – Это что?..»
   Только что он вышел в залу, вдруг что-то стукнуло его в лоб.
   – Кто тут? – гукнул он.
   – Кто тут? – отозвалось над его ухом.
   – А?
   – А?
   – Кто тут?
   – Хозяин.
   – А-а-а! как хозяин? Я хозяин.
   – Нет, я хозяин.
   – Как – ты хозяин?
   – Так, я хозяин.
   – Нет, я хозяин! Вон!
   – Вон? Сам вон!
   Слово за слово, схватились, подняли такую возню, такой стук, грохот, что никак невозможно было чиновнику, и особенно жене его, не испугаться до смерти и не выбраться поскорей из дому.


   VII

   Каждую ночь домовые поднимали возню и драку на чья возьмет; но ничья не брала. То же было и в первую ночь, когда барин, нанявший дом, отправился со своими гостями в клуб.
   Стало уже рассветать, когда он возвратился домой; но что-то не весел, ему нездоровилось. Ночь не спал, и день не спится.
   Послал за Федором Даниловичем.
   – Что?
   – Нездоровится.
   – Э? понимаю.
   И Федор Данилович прописал что-то успокоительное.
   – Это порошки?
   – Порошки; принимать через час.
   – Очень кстати! Я бы теперь принял лучше деньги.
   – Это, конечно, лучше, – сказал Федор Данилович, отправляясь к другим пациентам.
   Барин протосковал вечер; настала ночь, и он, (не) исполняя условия с домовым, лег спать и против обыкновения заснул.
   На правой половине дома, где был дом старушки, бабушка Порфирия, барин устроил свой кабинет, а вместе и спальню. Тут же за печкой жил и домовой. Только что настала полночь, он встрепенулся, как петух со сна, и собрался с новым ожесточением на бой с соперником. Вдруг слышит, кто-то всхрапнул.
   – Это кто?
   И домовой подкрался к спящему, приложил ухо к голове. – Ух, какая горячая голова! – проговорил он, отступив от постели.
   – Идет! – крикнул барин во сне, так что домовой вздрогнул и на цыпочках выбрался вон из комнаты.
   – А? ты еще здесь? – гукнул домовой с левой половины, столкнувшись с ним в дверях.
   – А ты еще не выбрался вон? – сказал, стукнув зубами, домовой с правой половины, вцепясь в соперника.
   Пошла пыль столбом. Возили, возили друг друга – уморились.
   – Слушай: ступай вон добром!
   – Ступай вон, как хочешь, добром или не добром, мне все равно.
   – Слушай: домов много.
   – Много, выбирай себе.
   – Ты выбирай, я постарше тебя.
   – Это откуда… я и сам счет потерял годам.
   – Не считай по годам, а мерь по бородам.
   – У меня обгорела в 12-м году.
   – Слушай, пойдем на-мир.
   – На-мир так на-мир. Давай мне дом с богатым убранством, со всеми угодьями, дом теплый, сухой, да чтоб в доме ни одной человеческой души не жило, чтоб дом был про меня одного, про дедушку-домового: я знать никого не хочу! Чтоб дом был игрушечка, а не дом.
   – Видишь! Смотри, какой дом придумал: про тебя одного. А кто такой дом будет про тебя строить?
   – Не мое дело.
   – Молоденек надувать.
   – Ну, как знаешь.
   – Постой, подумаю.
   – Подумай.
   – Подумаю, – повторил сам себе домовой с правой стороны, – подумаю, нет ли такой хитрости на свете.
   Воротился за печку и стал думать; не лежится; вылез, ходит по комнате да твердит вслух: «Хм! игрушечка, а не дом! игрушечка, а не дом!»
   – Что? – проговорил барин во сне.
   – Построить дом, чтоб был игрушечка, а не дом! – отвечал дедушка-домовой, занятый своей мыслью и продолжая ходить из угла в угол.
   – Игрушечка, а не дом, – затвердил и барин во сне, – игрушечка, а не дом!
   Ночь прошла, домовой ничего не выдумал, а барин встал с постели, закурил трубку, велел подавать чай и начал ходить, как домовой, задумавшись – и повторяя время от времени:
   – Игрушечка, а не дом!.. Что за глупая мысль пришла мне в голову, ничем не выживешь – построить в самом деле игрушечку, а не дом?.. А что ты думаешь? Построю!
   Продолжая ходить по комнате, курить трубку за трубкой и рассуждать сам с собою о постройке не простого дома, а игрушечки, барин выведен был из этой думы докладом человека, что пришли из магазинов за деньгами.
   – Ах, канальи! я им велел вчера приходить! – крикнул барин. – Мошенники! просто ждать не будут!., надо им еще что-нибудь заказывать… Кто там?
   – Да там фортопьянный мастер, мебельщик, из хрустального магазина, да и еще из каких-то магазинов.
   – Позови фортепьянного мастера.
   Немец вошел.
   – За деньгами?
   Немец поклонился.
   – Отчего ты вчера не пришел? а? – прикрикнул барин.
   – Все равно, – отвечал немец.
   – Нет, не все равно! вчера был день, а сегодня другой… Ну, слушай, вот еще что мне нужно: можно сделать вот такой маленький рояль, в седьмую долю против настоящего?
   – Хм! игрушка? я игрушка не делаю, – отвечал немец.
   – Нет, не игрушка, а настоящее фортепьяно, в эту меру.
   – Это что ж такое?
   – А у меня есть такой маленький виртуоз, карлик, – ему играть… Можно?
   – Хм! можна, отчево не можна, все можна за деньги делать.
   – Так, пожалуйста, сделай… В седьмую долю…
   – В седьмая доля? Хорошо. Только эта будет стоить то же, что настоящая рояль.
   – О цене я ни слова, – сказал барин, – только сделай, а потом мы и сочтемся.
   – Хм, – произнес, углубившись сам в себя, немец, которого заняла уже тщеславная мысль сделать крошечный рояль на славу. – Das lst ein kurioses Werk! [2 - Ну и забавная же работа! (нем.)] – сказал он, выходя и забыв о деньгах.
   Вслед за ним явился мебельный мастер, потом приказчик из хрустального магазина. Одному заказал барин роскошную мебель рококо, в седьмую меру против настоящей, другому в ту же меру – всю посуду, весь сервиз, графины, рюмки, форменные бутылки для всех возможных вин.
   Таким образом началась стройка и меблировка игрушечки, а не дома. Знакомый живописец взялся поставить картинную галерею произведений лучших художников. На ножевой фабрике заказаны были приборы, на полотняной – столовое белье, меднику – посуда для кухни, – словом, все художники и ремесленники, фабриканты и заводчики получили от барина заказы на снаряжение и обстановку богатого боярского дома в седьмую долю против обычной меры.
   Барин не жалел, не щадил денег.
   Вот и готов не дом, а игрушка. Стоит чуть ли не дороже настоящего; остается, по обычаю, только застраховать да заложить в Опекунский совет.
   Барин и призадумался об этом.
   – Странная вещь, – говорил он сам себе, – князь Василий построил же гораздо глупее игрушечку, а не дом, в котором жить нельзя; его приняли в залог, а мой, я уверен, что не примут. А между тем закладывать дом необходимо: в старину закладывали до постройки, а теперь очень умно и расчетливо закладывают после постройки. Нельзя не закладывать!


   VIII

   Во все время, когда игрушечка, а не дом строился и снаряжался, дедушка-домовой с правой стороны был вне себя от радости и по ночам ходил вокруг него и потирал руки.
   «Вот оно, – думал он, – как ухитрился свет-то… Барин этот должен быть колдун: только что я показался, тотчас узнал; только что задумался, как бы ухитриться, а он в угоду мне и выдумал!..»
   – Ну, будет дом по твоему вкусу, – говорил дедушка-домовой с правой стороны своему сопернику.
   – Посмотрим, – отвечал тот.
   – Увидишь, – говорил этот.
   – Ну, ладно, покажи.
   – Постой, не готов.
   – Э, лжешь!
   – Верь, право-слово!
   – Ну, смотри.
   Прошло еще несколько времени до совершенного окончания и отделки домика. Дедушка нетерпеливо похаживает и сам дивится, как люди-то ухитрились.
   – Истринно игрушечка, а не дом! Ну, надул же я его!
   Наконец дом совершенно готов, дом на семи четвертях состоит из великолепного салона и столовой – она же и бильярдная. Салон – пол парке, [3 - Паркетный. – Примеч. автора.] обои шелковые, мебель роскошная – люстры, лампы, канделябры, зеркала, картины, рояль, словом, все.
   – Ну, пойдем! – сказал домовой с правой стороны домовому с левой и привел его в кабинет. Барина, по обычаю, не было дома.
   Ночь светлая; месяц отразился в окно на лаковом парке домика, на бронзе, на мебели: светло, как днем.
   – Ну, где же?
   – А вот, полезай за мной.
   – Да это стол.
   – Полезай!.. Ну, видишь? Что?
   – Постой, борода зацепила… А-а-а-а! – проговорил с удивлением домовой с левой стороны, входя в резные золоченые двери салона.
   – Что? а?
   – Да! ах какая бесподобная вещь! что твоя печурка!
   И домовой присел на кресла, потом на диванчик, потом прилег на подушку, шитую синелью по буфмуслину.
   – Ну, спасибо. А это что? гусли?., а? славная вещь!., вот будет мне житье… роскошь! Не то что за печкой…
   «В самом деле роскошь… – подумал дедушка с правой стороны. – Жаль и уступить… право, жаль!..»
   – Бесподобно! ай спасибо! – продолжал дедушка с левой стороны, растянувшись на диване. – Так уж ты владей всем домом, живи за которой хочешь печкой, а я уж здесь и расположусь…
   – Э, нет, погоди еще: ты видишь, что в доме еще и печей нет.
   – В самом деле, печей нет, как же это забыли печи выложить?
   – Без печей нельзя… зима настанет, замерзнешь.
   – Нельзя, нельзя; да скоро ли их сложат?
   Уверив, соперника, что к зиме сложат непременно, хитрый домовой спровадил его, а сам залег на диванчик и начал потягиваться и расправлять кости.
   – Нет, приятель, извини: не видать тебе как ушей этого домика, я сам в нем буду жить… Как же это я прежде об этом не подумал? Какое спокойствие, удобства какие!.. Все как по мне делано… и зеркала какие… и все… фу, как люди-то ухитрились… Это что в засмоленных бутылках, постой-ка?..
   И домовой отыскал между посудой и приборами штопор в меру, раскупорил бутылку шампанского.
   – Мед!.. мед-то какой! Фу, как люди-то ухитрились!..
   Буль-буль-буль… выпил всю бутылку и заморгал глазами, прилег на диван и заснул.
   А между тем и барин, построив не дом, а игрушечку, тотчас же, по современному обычаю строителей, заложил его. Поутру пришли за ним и понесли на носилках к заимодавцу.
   В полночь очнулся домовой. Что за стук такой? что за гам? что за свет колет глаза? Взглянул – и ужаснулся.
   Народу тьма, музыка гудит; какие-то пестрые шуты и шутихи шаркают, ходят, кривляются, кричат, бормочут что-то не по-русски – страшный содом! От яркого света потемнело в глазах у домового, запрятал голову в подушку, свернулся клубком, лежит – чуть дышит.
   Так прошло несколько дней. Измучился: ни дня, ни ночи покою. И днем свет, и ночью свет. Но наконец выдалась одна темная ночка; прислушался – кругом все тихо; присмотрелся – никого нет. Вылез из домика, побрел на цыпочках по комнатам… искать печки. Ходил-ходил – нет печки в целом доме.
   «О-хо-хо! Куда это я попал!..» – подумал дедушка.
   Вдруг почуял он запах печки, откуда-то несет теплом. Глядь – труба.
   – Что за чудеса такие? Бывало, трубы проводят наружу, а теперь внутрь.
   Влез в трубу, полз-полз, смотрит – печь, преогромная печь посреди сырого подвала.
   Что было делать? Погрустил-погрустил, подумал: «Не рыть было другому ямы, сам в нее попадешь», да и прилег, с горем, в печурке привилегированной амосовской печи.


   IX

   Между тем, помните, Порфирий, вспылив на Сашеньку, ушел нанимать квартиру, нанял и переехал.
   Дня три дулся он и не хотел показываться невесте на глаза.
   Наконец не выдержал: грустно стало, отправился к ней, подошел к дому и ужаснулся. И его дом, и дом Сашеньки стояли уже без крыш, огорожены по улице общим забором.
   – Братцы, – спросил он у плотников, пробравшись по наваленному лесу на двор, – не знаете ли, куда переехала из этого дома барышня?
   – Барышня? А кто ж ее знает, – отвечал один плотник, потачивая свой топор на камне.
   – У кого б узнать?
   – А у кого ж узнать? Кто знает? а?
   – А кто ж ее знает, разве у соседей спросить, – отвечали прочие.
   У Порфирия облилось сердце кровью. Долго ходил он около дома, добивался у соседей, куда переехала Сашенька: никто не знает. Пошел вдоль по улице, выспрашивает у ворот каждого дома: не переехала ли сюда такая-то барышня? Нет, не переезжала.
   Обошел все переулки – ни слуху ни духу.
   В отчаянии Порфирий. День прошел, другой прошел – ищет, а следа нет. Избегал всю Москву; дворники гоняют его из края в край своими догадками.
   – Барышня? молоденькая? Так! У нее женщина? Ну так, переезжала, да не понравилась квартира, так она вчера съехала на Разгуляй… как раз против бань.
   Порфирий бежит на Разгуляй.
   – Барышня? вчера? Переехала.
   – Где же она тут живет?
   – А вот ступайте за мной.
   И угодливый дворник ведет Порфирия в мезонин, постучал в дверь.
   – Кто там? – раздался голос.
   Порфирий вздрогнул.
   – Вас спрашивают, – крикнул дворник.
   Дверь отворилась, вышла девушка, взглянула на Порфирия с улыбкой довольствия.
   – Пожалуйте!
   Порфирий, вообразив, что нашел Сашеньку, бросился в двери.
   – Здесь Александра Васильевна? – спросил он, смутясь, у вышедшей из другой комнаты женщины.
   – Александра Васильевна? Не знаю, жила, может быть, а теперь мы здесь живем… Пожалуйте, садитесь, прошу быть знакомым.
   – Извините, – сказал Порфирий, – я тороплюсь…
   И он выбежал из мезонина с тяжким вздохом обманутой надежды.
   «Куда ж я пойду теперь?.. Где я ее найду?..» – думал Порфирий, повесив голову, в совершенном отчаянии, и шел бессознательно к бывшему своему дому.
   Взглянув на новый дом, который стоял уже на месте двух стареньких, Порфирий вздрогнул, прислонился напротив его к забору и стоит как опьянелый.
   – Не придет ли и Сашенька взглянуть на бывшее свое пепелище?
   Но уже смеркалось, а ее нет.
   – Ах, барин, барин, что с вами сделалось? – говорит ему Семен, качая головой.
   – Ищи ее, Семен, – отвечает ему Порфирий и идет снова на поиск, справляется по спискам жителей в частях: в списках нет.
   Походит-походит и снова придет к дому: не придет ли и Сашенька взглянуть, что сталось с ее домиком!
   Однажды, прислонясь к забору, Порфирий закрыл лицо и стоял как над могилой. Вдруг раздался подле него громкий голос:
   – Порфирий! Порфирий!
   Он оглянулся, Сашенька бросилась ему на шею.
   – Ах, счастье! – вскричал Порфирий, обнимая ее. – Теперь ни шагу от меня!
   – Ах, несчастье! – проговорила, рыдая, Сашенька.
   – Что с тобой? что это значит?
   – Я погибла! я замужем!
   Порфирий помертвел.
   – Я думала, что ты забыл, оставил меня, и вышла с горя замуж.
   Сашенька залилась горькими слезами.
   Порфирий стоял безмолвно, смотрел в землю.
   – Барышня, барышня, Александра Васильевна, матушка, пойдемте, беда будет! – сказала испуганная няня Сашеньки, приблизясь и узнав Порфирия.
   – Порфирий! – повторяла Сашенька, приклонясь на грудь его.
   – Сударыня, люди идут! – крикнула няня, схватив за руку Сашеньку.
   – Порфирий! Прощай! – проговорила Сашенька.
   Няня увлекла ее. Порфирий замер.


   X

   Спустя несколько месяцев известный уже нам барин, нанимавший дом, составившийся из двух старых, сидел однажды, по обычаю, против окна, с трубкой и стаканом чаю.
   В эту минуту он смотрел во внутренность себя, но глаза его были устремлены на улицу. Казалось, что он рассматривает архитектуру дома и забора, обонпол [4 - Противоположную сторону. – Примеч. автора.] улицы.
   Барин был близорук, и потому все проходящие казались ему движущимися пятнами. Но вот несколько уже дней сряду обратило его внимание постоянное пятно против забору, которое двигалось на одном месте.
   Это его побеспокоило: «Это уже не наружный предмет, это, должно быть, что-нибудь в глазу», – думал он.
   Кстати, приехал Федор Данилович.
   – Федор Данилович, посмотрите-ко, не бельмо ли у меня в глазу?
   – А что?
   – Да вот, в комнате ничего, а как посмотрю на свет, против чего-нибудь белого, тотчас является огромное пятно, потом пройдет, потом опять явится.
   – Глаз чист, никакого бельма нет.
   – Не понимаю!.. Вот против забора опять пятно.
   Федор Данилович взглянул на улицу.
   – О! Понимаю!.. Так это-то у вас как бельмо в глазу! Славное бельмо.
   – Что такое?
   – Бесподобное! Дайте-ка лорнет… чудо!..
   – Что такое?
   – Прелесть!..
   – Что такое? – вскричал барин, схватив лорнет из рук Федора Даниловича и также смотря на улицу. – Ах, скажите пожалуйста!., молоденькая женщина!
   – Не сводит глаз с окна! Браво!.. Поздравляю!.. Ну, сглазили, ушла!
   – Право, я ничего не знаю, – сказал барин, – ушла!
   – Верно, придет опять… Прощайте, желаю успеха.
   – Куда?
   – Мне надо ехать. А где же дом? – спросил вдруг Федор Данилович, приостановясь в зале.
   – В закладе.
   – Вот тебе раз!
   – Будет: и вот тебе два, три, четыре и т. д. благо есть теперь что закладывать.
   Федор Данилович уехал. Барин сел у окна, вооружился лупой, смотрит на белый забор, как астроном на небо в ожидании прохождения нового светила.
   – Вот она! – вскричал барин, вскочив с места. – Эй! Васька, Петр! Одеваться.
   Оделся и на улицу, прямо к забору, где стояла незнакомка.
   «Она еще тут», – думает барин, прищурившись и подходя к забору. – Что ж это такое? – спросил он сам себя, всматриваясь в лорнет.
   Он подошел еще ближе, смотрит: перед ним молодой человек и молоденькая женщина в черном платье стоят как прикованные друг к другу объятием; казалось, поцелуй радостной встречи спаял их уста навек.
   – А-а-а! – проговорил барин почти над их ухом.
   Они очнулись и с испугом взглянули на барина.
   – Ничего, ничего, не пугайтесь, – сказал он, – я только посмотрел, не бельмо ли у меня в глазу.
   – Порфирий, пойдем скорей, – проговорила молоденькая женщина, взяв за руку молодого человека, который совершенно обеспамятел, – пойдем, Порфирий!
   И они скорыми шагами удалились.
   – А-а-а! – повторил барин, – это очень мило.

   1850


   Примечания редакции

   Сорочины – поминки на сороковой день после смерти.
   «Чурова долина, или Сон наяву» – опера А. Н. Верстовского.
   Павел Воинович – Нащокин (1801–1854) – близкий друг А. С. Пушкина, отставной поручик; в московском доме Нащокина Пушкин останавливался в 1830-е гг., в свои приезды в Москву.
   Присутствовавший тут же поэт – А. С. Пушкин; далее следует его стихотворение «Веселый пир» (1819), опубликованное впервые в альманахе «Мнемозина» (1824).
   Опекунский совет – в дореволюционной России учреждение, ведавшее управлением воспитательных (сиротских) домов и имевшее право заниматься кредитными операциями.
   …подушку, шитую синелью по буфмуслину – Синель – бархатный шнур, махровая нить. Буфмуслин – сорт ткани, отличавшейся особой тонкостью, которая производилась в городе Мосула (Малая Азия).
   Амосовская печь – отопительное устройство, по которому тепло передается гретым воздухом; названо по имени изобретателя Н. А. Аммосова (1787–1868) – офицера-артиллериста.