-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Дмитрий Петрович Бак
|
| Улики
-------
Дмитрий Бак
Улики
Дмитрий Быков
УЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ
Поэты не очень-то любят критиков, даже когда критики их хвалят. Это объяснимо: из всех литературных занятий поэзия – самое таинственное, и мы сами, может, не хотели бы, чтобы кто-то нам слишком подробно объяснял, как это получается. Своими ушами слышал, как один из самых знаменитых и титулованных русских поэтов говорил не менее титулованному и прославленному критику-структуралисту, сроду не сказавшему о нем плохого слова:
– Писал бы ты лучше прозу, честное слово, у тебя так хорошо получается! Я просто от рассказов твоих не могу оторваться!
Короче, прозаик может любить критика. И драматург тоже.
А поэт старается свое занятие обставить максимумом загадок, потому что на самом-то деле это довольно грубое ремесло. И тем, кто любит колбасу, лучше не видеть, из чего она делается. Скажем так: именно в поэзии наличествует максимальная дистанция между материалом и конечным результатом. Материал проходит слишком много стадий. Поэзия делается из сильных и, как правило, трагических эмоций, из горького и, по-ахматовски говоря, постыдного опыта. Поэтому говорить о ней вслух лучше не надо, пусть уж все происходит в тайне.
Но есть в России критик и филолог, которому разрешается писать о поэтах, и которого стихотворцы – даже терпеть не могущие друг друга – одинаково сильно любят. Это Дмитрий Бак, профессор РГГУ и двуязычный поэт.
Еще Тынянов говорил о том, что Мандельштаму пошел на пользу детский опыт – в доме говорили по-русски и по-немецки, и отец, по собственному мандельштамовскому признанию, русским владел неуверенно, слова ставил причудливо. Этот вариант освоения речи – «русский как иностранный» – помог и Баку: украинец по детству – западенец, идеально чующий мелодику мовы, он и в русских стихах ставит слова под углом, на глазах читателя пробивается к их подлинным значениям, избегает клише, потому что для него слова все еще имеют буквальный смысл. Пафос поэзии Бака – не традиционно лирический, а интеллектуальный и, я бы даже сказал, научный. Только анализу подвергается не чужое творчество, а собственное темное чувство, до истоков и причин которого Бак пытается дорыться. И структура большинства его текстов, собранных в этой книге, – и ранних, и, что интересно, поздних – сродни теореме: сначала – хаотичное на первый взгляд нагромождение слов, цитат, обрывков незаконченной мысли, из которого вырастает ясный, запоминающийся, афористичный финал. «Что и требовалось доказать». Отсюда же и пристрастие к сонетной форме, которая в идеале должна использоваться именно в таких случаях: теза и антитеза в двух катренах, синтез-силлогизм в терцетах. Прочие варианты от лукавого, и сам Шекспир, эту схему ломавший, композиционно ей следует.
При этом Бак – романтический поэт в самом чистом виде, с демоническим, одержимым страстями, сильным героем, который давно считает нормой конфликт с миром и временем, любит и одновременно проклинает одиночество, оберегает собственное достоинство.
Бак – максималист, отвергающий соблазн иронии и конформного примирения с собственной эпохой. У него серьезный перечень претензий к обеим Родинам. Отсюда его любовь и внимание к поэзии
Василя Стуса – другого максималиста и упорнейшего диссидента, погибшего на излете застоя в лагере, но не пошедшего на компромисс. Лидия Гинзбург – один из проницательных исследователей русской лирики – говаривала в минуты раздражения «Романтизм надо уничтожить», но признавала его высокую литературную эффективность, бесспорный художественный результат. Бак и живет, и пишет довольно трудно, и для читателя его стихи трудны, ибо требуют понимания, уважения и сотрудничества – соработничества, как говорили раньше. Но времена иронии кончились, так что книгу свою он выпускает вовремя.
Бак – поэт, чьи сочинения доказывают глубочайшее понимание законов лирики. И потому герои его критики – подчас весьма нелицеприятной – хором говорят: ладно, вам можно.
Хотя по мне, если честно, писал бы он стихи. Всем было бы лучше.
I
СОН РУДОКОПА (НОВАЛИС)
докопавшись до рудного места в подземном раю
открываешь не новые дивные дива
в полутёмном отрезке который с трудом узнаю
я совсем не скучаю один и не знаю Годива
помнишь ты или нет то что виделось где-то в тени
белоснежного паруса простыни белой на пляже
между двух летних дней против моря ладонь протяни
и почувствуешь соль и об этом потом не расскажешь
я лечу по кольцу в остановленном лихо такси
мимо сирых райкомов и сызнова сыгранных саун
там над градом и весью висит в облаках ты еси
не проси у меня ни кольца ни монеты расплавлен
этот рудный нетрудный и ломкий припой
оловянный стеклянный распев деревянного марша
в этом тесном краю достаю потолок головой
молодой и тяжёлой а дальше всё старше и старше
неделимый остаток сухой порошок в уголке
приоткрытого глаза химеры вмороженной в камень
узловатой как лампа твоя рудокоп вдалеке
освещает дорогу назад и худыми ногами
прошагал восемь раз за один поворот на лету
back in USSR в пожелтевшем вернётся конверте
Пол Маккартни приедет в две тысячи третьем году
тридцать лет и два года спустя после медленной смерти
//-- * * * --//
как зацепилась последняя ночь за улики
комом растущие в горле и нечем дышать
эти часы неподвижные эти улитки
это забвение рода числа падежа
ветер не сдержит уныло опавшие крылья
в тёмный зенит унесут оправданья и боль
всё что быльём поросло продолжается былью
из миллиона исходов возможен любой
это распутье летят паутинные нитки
к чёрту послать или к сердцу ромашку прижать
и зацепилась последняя ночь за улики
петелька шёлкова мыльце не жить не дышать
SIN. CLEARANCE [1 - Здесь: очищение; полная распродажа.]
дурнота в подвздошье клонит
долу голову ко дну,
грех бессвязный вавилонит —
четверть силы на кону;
бледный конь при всём народе
хочет по небу взлететь:
во аду ли в огороде,
вполовину ли, на треть —
не унять вины ванильной,
переспелой в аккурат
к распродаже половинной;
колет, рубит всех подряд
клон румяный, бес опасный —
легионом золотым
искривляет взор атласный:
где ни тына, там алтын;
…погляди: из грешной глины
взрос бааловой главой
хьюго босс неумолимый,
хьюлетт-паккард вековой
Bochum
//-- * * * --//
И вот завеса в храме раздралась надвое.
Мф., 27, 51
Хочу ехать с тобой в электричке межрегиональной
(интеррегиональбан удобный, зелёный такой),
в третий раз расскажу, как – насыщен
туманною манной —
пропадал, оживал и опять умирал под пятой
Поядавшего пламя – народ, пересозданный дважды;
как, увидевши Край, Краснолицый в сомненьях упал
на лице свое и на одежды, и влажный
рот разинул в одном из Господних зеркал,
обращённых к земле мимо ангелов, мимо проклятий,
огибая пророчества, Силы минуя, и вот,
усомнившийся гибнет и серое, пыльное платье,
подминая под спуд, на лице свое присно падёт;
просто в линию вытянуть эти прирейнские плёсы,
только Мюльхайм и Дуйсбург оставить в покое лесам —
и пустой горизонт резедою сырой отзовётся,
и завеса – на две половины взлетит к небесам.
Bochum
//-- * * * --//
Былой диагноз: «пульм эт кор
ин нор.» (что значило – «всё в норме»)
запомнил из рецептов сорных,
всегда звучавших, как укор.
По вечерам я слышал хор —
дуэт, верней сказать, и в форме
военной был отец, и в корне
всегда был прав, что твой сапёр.
Мои родители-врачи
имели цель: лечи, лечи! —
над каждым словом совещались.
«Не навреди!» – так Гиппократ
им диктовал и обещал из —
бавить бед, обману рад.
//-- * * * --//
Не форсировать! Олететрин!
Я внимал, как глухая тетеря,
полурусским словам – не моим,
но как будто понятным по мере,
предназначенной давним врачом —
педиатром для лёгкого слуха
эскулапа-коллеги, причём —
на старуху бывает проруха! —
продираясь сквозь дебри густых,
дребезжащих, как жесть, приговоров,
я смотрел, как видна из-за них,
мимо детских опасливых взоров,
моя мама; вкушая, вкусих
мало мёда диагнозов устных,
терапевт участковый проник
в педиатровы речи прокруста;
а над ними, в затылок дыша,
глоссолалия тучей косою
бурей слов неопознанных шла
раскалённым бронхитовым строем
//-- * * * --//
остаётся немногое: подле котельной
серый полдень был так тороплив, суетлив
и податлив, как воск. Там, премного болтлив,
я рассказывал Жеке и Сане отдельно
(а потом ещё вместе) фантастику. Их
удивление было особого сорта:
как-то эти истории в душах своих
размещали они, и ни бога ни чёрта
не старались призвать, чтоб сюжетов густых
перезревший сироп не растёкся на их
лицах недоумённой пронзённой ухмылкой,
и, слезами облившись над вымыслом сим,
на скупой авансцене за первой бутылкой
я впервые на бис был так пылко просим
//-- * * * --//
ближе и ближе левей и правей
крепче к гончарному кругу приникнув
грудью рукою натруженной вспыхнуть
не пререкаться трудней и вольней
чем на излёте седых снегирей
гулкою гирей удариться в рифму
недозвеневшую лезвием бритвы
точно отточенным злей и острей
адову другу добавить ума
в правом предсердии вольтова тьма
не догорает прерывистой нитью
снова не выгорит этот отлёт
издали даже благое наитье
выглядит как от ворот поворот
//-- * * * --//
Для И. Кабыш
«да, ты меня любил не за стихи!» —
так пригвоздила к стулу поэтесса
себя саму (иль самоё), и места
не стало мне в сем мире чепухи.
Ведь коли «ты» обращено к нему,
то – и ко мне, и к каждому, кто лестно
готов, пленившись гением злодейства,
всё мерить по себе и самому
себе вручать и камень, и стрелу,
и дар напрасный и случайный, мглу
ещё нерасшифрованных посланий,
сизифа, себастьяна скорбь, игру
закланий и последних содроганий…
…Искейп-дилит, постойте: весь умру.
//-- * * * --//
такое концентрация собой
что только концентричное туману
вся кольца подпускающего в планы
тревоги боевая трудовой
такая полагаете концы
что кажемся неполное начала
уйдёт как лампой тихо вполнакала
калорий колкой веди люди рцы
солги такой не вытерпят и рань
ацтека прочь и юница форань
фанерой нофелет форель офортит
не пофартит афронт фита на ферт
коса да камень розочки на торте
жить минус плюс на минус выйдет смерт
//-- * * * --//
не от сил ханаанская тяжесть
жестяную истому со лба
убирает и ропщет и вяжет
бело-белое слово судьба
неспроста и не более мига
не болит легкокрылая тьма
и тюрьма и сума и верига
не смешны но смешались с ума
чем вольней волоокие волны
тем полнее расплещется молний
леденящая взоры пурга
даже самые долгие звоны
настигают свои берега
солон воздух и воды бездонны
Treviso
//-- * * * --//
ну что – понравилось не слишком,
одно-единственное сти —
хотдогворение? Прости —
я так привык быть третьим. Вишни
созрели, сад близ хари Кришны
так изобилен и трясти
пора плоды – без десяти
двенадцать дядя Ваня вышел
в ночь из дому стеречь сады,
сиречь от воровской беды
оборонять свои услады:
мне б только быть или не быть —
и, право, большего не надо,
а только б вечность проводить.
//-- * * * --//
Лети, моя клавиатура,
могильная клава, – лети
и вычерти чётко и хмуро
гестапо большого бутик;
что если я тихо растратил
всего, что дано про запас,
последние капли – и ради
покоя свой глаз-ватерпас
прилаживал вплоть к окуляру,
за коим прозрачная тьма
вальсирует нервною парой
с туманным сверканьем ума;
что если и эти узоры
последних усилий верны —
с таким же успехом, как оры
с харитами – легче, чем сны, —
последние, тяжкие; что ес —
ли больше не я поутру,
в июле и августе, роясь
в созвучиях, весь не умру?
РАВНОВЕСИЕ
//-- 1 --//
траектория дня неприметно отводит меня
прочь от зеркала сил на осиной оси Соломона
в полумраке зелёном меняется градус наклона
и змеиным курсивом поют по ночам бибиси
траектория дня удаляет неслышно меня
за минуту до сна изменяется градус наклона
от заполненных строк в КПК и до снов Аарона
до непролитых слёз в запылённом синодике дня
траектория дня усмиряет неспешно меня
и падение равное в зеркале сил отраженью
изменяет свой угол к оси и господь ты веси
если сердце свободно то кто виноват и отмщенье
траектория дня от удара до боли храня
расстояние равное боли ещё до удара
настигающей солнцестояние солнцеворот
от ворот поворот повергающий в облако жара
траектория дня мне не застит иного меня
равновесие противосил заиграет спектральным узором
набухает перпендикуляром бутон Мальдорора
изменяется угол и скрежет зубов не унять
//-- 2 --//
траектория дня раскачает безмолвно меня
и падение равное в зеркале сил отраженью
удлиняет проекцию дня вдоль по тени движенья
и густеет земля распрямляясь от до и до ля
траектория дня достигает ничтоже сумня —
шеся шествия дня по кривым закоулкам окраин
невесомого тетриса сумма смеётся сама им
отдавая на сумрачный суд траекторию дня
траектория дня в остановленном лихо такси
кто там едет кто мчится в ночи между кольцами мимо
распрямлённых предсердий как будто окраины Рима
и Москвы наклоняя к одной волоокой оси
траектория дня и тогда и до дна и до дыр
износившись укажет в прямое восторга биенье
накуражившись вплавь и отпрянувши от отраженья
разобьётся в сердцах миру мир миру мир миру мир
//-- * * * --//
побудь со мной кого со мною нет
по-быстрому не справиться с тобою
по быстрому прибою голубою
волною расписною в стороне
от всех сыгравших в ящики примет
не примется росток прости на то я
и звал тебя в крутое бологое
но если нет как нет то нет так нет
СОН
Памяти М. Каневской
Называется – вспомнить: лицом в темноту;
так написано всюду и от Иоанна
день дудит во вторую и третью дуду;
лбом касаюсь угрюмых закраин дивана.
Это скрежет зубов или топот копыт,
вот гонцы предпоследние ближе и ближе;
не скрижали, но вздыбленных всадников лбы
взгромоздили ребром черепичные крыши.
Изнутри подступившей вплотную зимы,
в чёрных складнях беспамятного пробужденья
сам себя окликаю истошно на «мы»,
понапрасну выпрашивая самосожженья.
Там на всех парусах роковая тщета
в тощем зеркале кажет свои полукружья;
четвертованных сумерек злая черта
забирается выше бровей и отдушин,
воспалённые пазухи плавят свинец
и не скрыть за спиною последних конвульсий;
пятый ангел прилежно трубит; наконец
я кричу – это руки чужие на пульсе.
БОРОДИНО
Неудача! Злое семя
из камней не прорастёт;
ризеншнауцер на сене
возлежит, как эхолот;
ловит чуткими ушами
дольней лозы зыбкий шум:
где-то песельник Ошанин
шепчет сон про анашу.
Вот музыка полковая
приближается в ночи;
блещет штык и завывает
ветер. Кружатся грачи.
Всполошился стражник чёрный:
на собачьем языке
горн дудит, трубят валторны —
время близится к реке.
Нет покою в мире этом
ни сокровищам, ни снам:
золотые эполеты
вплавь пустились по волнам.
Всё затихло. Шире, шире
по воде идут круги;
люди тёплые, живые
достают до дна реки;
кивер мёртвый, весь избитый
по течению плывёт;
пёс с башкою непокрытой
дремлет в будке у ворот,
нос холодный в лапах прячет
и растерянно молчит,
взор зажмуренный незрячий
тонет в сумрачной ночи.
Привечаю чуть не плача
разрушительную тишь.
Неуд. Нежить. Неудача.
Счастье хлещет выше крыш.
//-- * * * --//
когда уничтожив спросонок
ты держишь привычно во тьме
чумного ума триста сорок
забытых заглавий в вине
нет истины более смутной
чем неумолимой вины
палящее пламя и сутки
соткутся в посмертные сны
прозрачные долгому взгляду
и камни на дне из стекла
так близки что даже не надо
за борт наклоняться игла
снуёт над поверхностью кожи
как ластик туда и сюда
так были мы чем-то похожи
и общая наша черта
так тонко прочерчена в небе
едина во внутренней тьме
что ночи безлунные слепы
а дни всё короче к зиме
//-- * * * --//
в это цветное лето
всё чаще думаю о смерти,
которой и на свете нет —
если верить Арсению Александровичу;
нет её обо мне, есть обо всех, кого нет,
и это отсутствие смерти обо мне
в нашем горячем дне
и есть смерть
сколько ещё приливов и отливов
отчаянной надежды
будет,
за каждым из них освобождающее
притупление чувства конца,
благодаря тысяче причин:
вот и родители живы,
и много людей на свете старше меня
и
и
//-- * * * --//
Вероятностный признак отсутствия страха,
когда воздух густой холодеет в горсти;
искажённой усмешки рискованный запах:
боль до боли, прощай накануне прости.
Из последних сдержи ледяное дыханье,
заведи мне за плечи ладонь; заведи
колебание лопастей, крыльев мельканье;
мельтешение вздохов и слов укроти.
Отодвину от глаз окольцованный локон,
капли крупного пота сотру, торопясь
опоздать на урочную встречу с упрёком,
когда эта бессильная дрожь родилась.
Bochum
//-- * * * --//
вяжет звук солоноватый
подъязычный окоём
ловит привкус винограда
контур чёрных глауком
где пальпация слепая
лепит сахарны уста
валидольная кривая
огибает паруса
тряский сор рябит в глазницах
неразборчивым тряпьём
долго будет виться биться
под огнём и под ружьём
долго птица невелица
не синица литься не
позволяй душе лениться
верить веритас не мне
ДВА СОНЕТА
//-- 1 --//
бесхребетный пиарщик двоякосогнувшийся перст
штрих-пунктиром тончайшим растёт в мозжечковую полость
распрямившийся цвет травяной пеленой зелен-колос
повторивший наклоном и клоном мой контур небес
выше ста семь и семьдесят смело колышется лес
вровень с этими тяжестью нежностью робость
лёгкость ломкую звонко лелеет как родос
утверждает колосса подножье на мили окрест
беззаботные дни и не знаешь ещё никогда
где ночует беда и вода что светла как слюда
на излом зелена эта твёрдая гибкая воля
эластичным нажимом расчерчены ноты твои
то ли лето прошло не бывало как водится то ли
соловьи не тревожат солдат но все точки над i
//-- 2 --//
я тебя по уму рассчитаю расчислю пойму
твоему параллельному взгляду какая неволя
подлежит словно сон и чего же вам что же вам боле
если слева где сердце как в солнечном детском крыму
в кострому или в вологду едем и фары во тьму
устремим и околиц и лиц освещаемых в поле
разглядим силуэты как блицы зарниц перед боем
вечно снится покой голубой в терему
это максимум-я это максимум-ты темноты
ровно столько чтоб силу и тайну воды
удержать смертью мёртвою жёлтою жизнью живою
так когда-то впервые натужно сложив дважды два
перемножил слова и усвоил с оглядкою кто им
во гробех спящим снова и присно живот даровал
//-- * * * --//
Хочешь, чтобы сразу, вдруг,
коли жила не тонка?
В эту мутную игру
взят заменой червяка;
быть наживкою не всласть:
кто ни рыбка, ни рыбак, —
тому выпасть и пропасть —
одинакова тоска;
режь меня, жги меня,
режь, руби, коли и жги:
подле адова огня
не медовы пироги.
На носочки подымусь,
белу свету поклонюсь
и на все на три-четыре
понемногу разойдусь;
будь хоть ягодой в горсти,
или дьяволом в шерсти —
только б лёгкого дыханья
напоследок унести…
Закушу недлинный ус:
рыболова не боюсь;
рыба, рубленая рыба —
не медовый, медный вкус.
II
//-- * * * --//
могу формулировать чувство
пока разграфлённой листвой
бумажные белые блюдца
не бьются над словом и свой
неясный гербарий уловок
развилок нырков и уви —
ливающих вкруг оговорок
готов затвердить на крови
протелеграфировать пеленг
успеем из точек-тире
до срока сложить перепевы
всех мыслимых до ми соль ре —
вности этих злых полукровок
от чистых до сорных полей
в тетради останется шорох
пера по бумаге дождей
пролившихся пенною влагой
одним мановеньем руки
одною незыблемой сагой
увял посредине строки
трилистников красных и жёлтых
зелёный рой смело смотри
чему соответствует шёпот
и с чем соотносится крик
//-- * * * --//
я ж тебя я ж тебя ты ж меня где
в вологде сумрак и в риме ненастье
не назови сочинённое счастье
горькой добавкой к пустой воркуте
как же сомнением полон и пуст
этот такой и неласковый вечер
плечи накинь на сбежавшее вече
легче и метче пронзительный пруст
бьёт меня влёт и навылет но как
через один расквитаться по счёту
чтобы и быть и казаться плечо там
стиснет рука и уйдёт в облака
выдох и вдох изумлённый как те
тёмно-терновые терпкие слёзы
что выливаются в срок не из розы
а из угрозы и в вологде-где
//-- * * * --//
Любовь и кровь, и хаос на водах,
беспамятство и вечный камень-пламень:
там радость-младость, галки на крестах,
и полон волн наш пироскаф, и сами
не уследим, когда из роз – мороз
проглянет вдруг – как будто поневоле, —
и отойдёт, как стынущий наркоз:
оставь надежду, лови ветра в поле;
не ведает, творит иль просто так
играет жизнь младая, – но заране
темнеет день, как хаос на водах,
Онегин-Ленский – Ольге и Татьяне
признание-картель строкою в чат
в четверг-субботу пишут-посылают,
и отвечают дамы и молчат
одновременно; музыка играет,
а вы глядите на него и вдаль,
и дальше, и совсем куда-то мимо
косых картин, где хаос и вода,
мгновение бежит неудержимо,
и мы ломаем руки и опять
преследуют две-три случайных фразы
с утра в окно: «кому купить-продать…» —
ещё из тех времен, когда ни разу
бессонница, часть женщины, стекло
не волновали кровь-любовь живую:
живым и только – до конца; пришло —
на пляс де Конвансьон, и одесную
я вижу некий свет, и второпях
сребрит мороз увянувшее поле,
но совпадают цвет и суть в ночах,
а дни длинней, да и чего ж нам боле?..
Paris
ВИГИЛИИ
Не отличить от жизни этой —
ни день, ни утро, ни… Ночной
дозор, роняя эполеты,
глядит в бинокль полевой.
Не отличить от этой жизни —
ни свет, ни мрак, ни сумрак, ни
дамоклов меч. Здесь новой схизмы
опустошённые огни.
И вот, – к лихому завершенью
идёт попытка номер три
забыться сном… Но неужели
меня под утро засекли
и взяли на учёт? И кто-то,
кто знает дни наперечёт, —
ждёт у слепого поворота,
к забору привалясь плечом?
И бьёт, и рубит – режет, колет
и, озираясь вскользь и вспять, —
даёт мне знать, что тесный дворик
от этой жизни не отнять;
тут ни прибавить, ни убавить,
роняя ломкие слова
о том, что (словно Савл и Павел
одновременно) я едва
очнулся от ночного взгляда,
меня пронзившего насквозь…
…Внезапно, залпом бьёт засада
из-за угла и в глаз и в бровь.
//-- * * * --//
Бояться ужастиков поздно:
когда записной фантомас
косился смешно и серьёзно —
я с ним загорался и гас;
бояться ушастиков можно,
и снова, в немыслимый раз
я в небо сырое подброшен
и пойман. Но глаз-ватерпас
меня замедляет в пробросе
от дыма до каменных вод,
он колет, и рубит и косит,
сулит от ворот поворот;
не выжить от этого дара,
и я, за короткую тьму
его разглядев с пол-удара,
и к чёрту и к сердцу прижму.
DEEP PURPLE
Утро отравлено этой загадкой —
шаткой и вогнутой вкось;
врозь или вплавь, непосильно накладно
или бесплатно, – пришлось
якорь тяжёлый забросить поглубже,
глуше и тише вода,
так и не выгорит это оружье
в руки твои передать.
Здесь никогда ничего не случится:
виться верёвочке вдоль
дальних околиц, морей и речистых,
чистых, как белая соль,
сумрачных лиц, выбирающих этот
где-то подсмотренный шок:
smoke on the water
наутро с приветом —
вот тебе репка, дружок!
CODA
Он уходил, незрим и невесом…
И. Ж.
– Но вот какая штука: боли нет;
вольно всерьёз и вслух о ней, родимой
болтать! – так мне сказал один поэт,
чумную жизнь проспав до середины
и заблудившись в сумрачных хвощах,
кружа в трёх подорожниках лукавых,
пробормотал неслышное прощай;
зане окрест не шелохнулись травы,
не убыло ни капли, ни змеи —
вошёл винтом в грибницу испарений
и был таков разнообразный гений,
растративший молекулы свои.
Он выпотрошил сети ощущений:
фасеты семицветных голограмм,
тактильные овалы дальних стран
и выгнутые вдоль тройные трели.
В сухом остатке не было ни зги:
шесть унций боли, превращённой в пепел,
следы перелицованных отметин,
поскрёбыши серебряной муки.
– Запомни: не судить-рядить, не петь,
не жечь мосты, не жечь сердца глаголом
(он отхлебнул из фляжки кока-колы),
а чёрный хлеб и медленная смерть.
И тут я понял, что теперь могу
сказать молчанья золото прямое;
и точка жирная сама собою
оборвала последнюю строку.
Venezia
ПРО РОК
«Я убеждён в необходимости
доступных и прозрачных слов,
лишённых наименьшей примеси
дождя, тумана, облаков», —
так он сказал мне полушёпотом,
выглядывая из воды,
которая клубилась облаком
от дольней лозы до звезды,
которая взошла бестрепетно,
как только отдал он концы,
которые держал уверенно
в руках, подобно Лао-цзы,
который промолчал бы холодно,
в том месте, где он произнёс
свою филиппику задорную
и трогательную до слёз,
которых проливать без повода
до тошноты он не привык,
а тут – схватил себя безропотно
и вырвал грешный свой язык.
ИОНЫЧ – ОПЕРАТОРУ
Гляди, монтируем: вот в бричку я сажусь,
устало тру виски, нащупываю сердце;
колёса кружатся, привязчивая жуть
туманит мозг; и никуда не деться
от серой, пыльной, тряской мостовой;
вот крупный план: петух, бредущий бодро
клевать членистоногих (горд собой);
тут перебив: улыбчивая морда
цепной собаки около ворот,
ленивый лай летит навстречу бричке;
вот становой, жующий буттер-брот…
здесь даже боль – последствие привычки.
Но посмотри: я тихо привстаю
и, сохранить стараясь равновесье,
сворачиваю в сторону, к ручью,
на мостик хлипкий, мимо мелколесья,
туда, где вместо при смерти больной
меня иная смерть в свои обновы
давно принять готова; весь я твой,
мой верный ворон…
Не скажу ни слова,
ведь в каждом обороте колеса
окружность – бесконечна, безопасна;
мотор! деталь: трусливая слеза,
а мостик низок прыгать понапрасну.
ГАМЛЕТ – ПОСТАНОВЩИКУ
Я не силён был угадать,
что всё изменится так круто;
сестрою королева-мать
мне стала, гордая Гертруда.
Я был печален и речист
и каждый день марал бумагу,
и, расправляя новый лист,
я обещал себе – ни шагу
навстречу призракам и снам!
А там, в конце второго акта
всё будет проще: сор и хлам
постылых дум – верну обратно
немилосердным небесам.
Но не уйти от страшных утр;
Гертруда, что тебе Гекуба?
Я повернул зрачки вовнутрь
твоей души немноголюбой.
И вот, вступивши в колею,
ведущую к оцепененью,
я лист белейший достаю:
«Но странно было пробужденье…»
АНТИНОЙ – ПЕНЕЛОПЕ
– Персик, сливу, янтарную грушу
не спеша пополам разломи
и возьми моё тело и душу,
моё терпкое сердце возьми.
На просвет желтовато-седое,
а на ощупь – лиловая твердь, —
здравствуй, горе моё дорогое,
догоревшее – больно смотреть!
Видишь, море уже за горою;
пей, наяда, целительный яд:
в гордый рог роковые герои
на пороге твоём не трубят,
но хазары мои неразумны —
мочи нет тетиву натянуть;
проступает неясный рисунок,
намечая утраченный путь:
далеко за последней стеною,
где сливаются тени и свет,
где меняется осень с весною
ожерельем привычных примет, —
там увидишь, что дело не вышло
(сын ли, муж ли? беглец иль герой?);
ты за прялкою шепчешь чуть слышно:
Телемах, Одиссей, Антиной…
НРАВСТВЕННЫЙ ЭПИСТОЛЯРИЙ В ТЕРЦИНАХ
Гермина – Гарри
Мой друг, поверь – придёт она
пора явления с повинной;
и вздрогну я, удручена,
тем, что я лишь наполовину
судьбу сумела превозмочь
и навсегда твоей Герминой
не стала. Точка. Вечер. Ночь.
Гарри – Гермине
Подруга дней моих! Суров
был час, когда пришло решенье
меж острых слов и пёстрых снов:
не верить головокруженью,
запить пилюли кипятком
и отрезветь. Но мне отмщенье…
Твой старый Гарри бьёт челом.
НОЧНОЙ СОНЕТ
Взор этих глаз мне не указ;
подумай, что бывает ночью:
деревья, птицы, тучи, рощи,
кроль, на спине, дельфин и брасс.
Мой друг, ты смог хотя бы раз
без тормозов и всяких прочих
колес in vino veritas
прислушаться, как ночь грохочет?
Над Хлебным переулком тьма,
не дай мне Бог сойти с ума —
дом номер ноль вот-вот растает,
нам больше нечего терять;
жизнь – штука в сущности простая:
один два три четыре пять.
//-- * * * --//
Параллельные прямые,
искривлённые сознанья
пересечься не должны бы,
сокращая расстоянье.
Но сыпучее пространство
увлекло в свои морщины.
Это сестринство и братство
без усилья и причины.
За чертой прикосновений
дальний краешек расплаты.
Можешь верить и не верить
в наказанья и награды.
Это луч горит последний
в голубых глазах вчерашних.
…Мой посмертный собеседник,
самый страшный, самый важный.
//-- * * * --//
Четыре недели минуты считать,
подбрасывать в небо монету,
орлом или решкой вспорхнуть и опять
карету мне! – думать, – карету!
Прийти, увидать, победить в облаках
и гулко удариться оземь,
лихими словами себя попрекать
в час тридцать, в четыре и в восемь.
А после, свою упустивши стрелу,
напялив помятое платье,
четыре диванных подушки в углу
пристроить впотьмах за кроватью…
РАССВЕТ В ПОЛЁТЕ
Три полосы зари – столь ранней,
что гаснет сон и явь нейдёт;
под неподвижными крылами
лесов и гор невпроворот.
C сомнением, почти зловещим,
я слушаю моторов рёв,
и всё отчетливей и резче
день – сей блистательный покров…
Меж переливчатыми снами,
как тридцать лет тому назад,
раскачивается сознанье:
я обмираю невпопад;
предметы покидает тяжесть,
я болен так же, как они,
вот-вот на лица отблеск ляжет
и солнце вскинется в зенит.
Но медлит свет. Густеет утро,
пора – часы наперечёт!
И повторяю поминутно:
три полосы, заря, полёт…
ТЕАТР «ВСТРЕЧА»
За углом, где трамвай в сентябре
желтоцветен, как раннее небо,
начинается отмель угрей
и какая-то прочая небыль.
В разговорах за чаем твоим
нипочём запятых не расставить,
и спасительный утренний дым
я вдыхаю, как детскую память;
и когда за кулисами дня
загорится чужая Венера,
я пойму: ты погубишь меня,
золотая моя стратосфера.
Все погубят друг друга. И вот
начинается новое действо:
вдоль ручья пароходик плывёт
торопливым единственным рейсом.
Никого на бумажном борту,
его больше никто не увидит —
позабыли! Но эту беду
предпочту чёрно-белой обиде,
если скажешь, что время пришло
разменять эту влажную просинь
и забыться за ближним углом,
где трамвай желтоцветен, как осень.
SEATTLE WA
Сквозной заокеанский быт
просвечивает из-за трапа,
и ветер листья теребит
кровосмесительным нахрапом.
Ещё зелёное ничуть
не перемешано с багряным;
нет, я туда не полечу
медлительным аэропланом.
Новоприбывший Христофор
своей Вест-Индии коснётся;
взыграют мюсли и рокфор
на флаге местного народца.
Под сердцем серп да молоток
растают через две недели
и сквозь двойное решето
проглянет мир молочно-белый.
Без долгих летних отпусков
и снов, дымящихся вареньем,
придётся обойтись. Таков
закон для словоговоренья.
Стою без шляпы и пальто
близ закипающих моторов,
и мне ещё плевать на то,
каков заокеанский норов.
Но, Боже, до каких же виз
припоминать присудишь строго,
какие ливни вниз лились
в черешневом саду высоком?
У ТРАПА
Утренняя ртуть —
солнце позабудь;
полетим туда,
где тепла вода,
где солёный вкус
слёз и злых медуз;
там крута гора,
там проста игра:
некуда шагнуть —
узок Млечный путь,
тяжелее сон, —
в простыню лицом.
//-- * * * --//
не всякий раз оттаивать дано
как мойва твоя серая бельдюга
хоть миру сколько раз говорено
про строгий стиль от сумрачного хьюго
босс мерит до семидесяти раз
подставить щёк румяное лукавство
под гордую затрещину глонасс
увидит из-под глыб перцовый пластырь
простуду согревающий тайком
под тонкой тканью несусветной ранью
когда ещё все мысли кувырком
и смятая постель как поле брани
все семьи счастливы но что ни говори
у всех невзгод один и тот же привкус
нас нежит по утрам и не бодрит
поскольку скоро смерть а путь неблизкий
ложится точной копией копья
пронзившего холодный страх рассвета
не говори что ростепель и я
ни слова не скажу тебе про это
тебе про то и это не прознать
и потепленье точным попаданьем
как оторопь падёт на контур сна
под тонкой тканью несусветной ранью
//-- * * * --//
разве только бездыханным
звуком скомканным ко дну
взгляд двуокий тугоплавный
по кайме не протяну
по периметру оглядки
засмотревшись на луну
на ночные непорядки
по касательной взгляну
левой левой марш на стены
окружающие свет
лунный прячущийся пленный
нет спасенья спасу нет
только вычерченный контур
вереницей кружевной
плащаницей нищей вон там
видишь вьётся лёгкий рой
ненадёжных денных нощных
прочных точных и порой
так нечаянно возросших
под луною площадной
позабытых бледных битых
звёзд в стакане из-под туч
ложкой чайной всё что
тихо вычерпать из душ
//-- * * * --//
внутри подветренных прогулок
полузабытых под конец
дней новых серых как свинец
и слов неясных и понурых
я часто чисто прозревал
десятый вал соревнований
бесплодных третьих упований
но сто четвёртый коленвал
меня короновал такою
бедою радостной незлою
что ускорение в груди
дышать мешало вместе с песней
шептать и петь таков кредит
бессрочный строгий и отвесный
//-- * * * --//
я увидел во сне пикадилли
где рассвет был румян и медов
недолётные птицы бродили
вдоль по ленте неслышных шагов
я услышал падение пыли
в тонкорунных лугах облаков
плыли перья лиловые в мыле
неотмытого сна пятаков
звон кузнечный неясной прохладой
отдавался в сознании и
волокли очертанья распада
за собою сомненья мои
небеса были скудны и мутны
фюзеляж розоват и таков
что сгорая от сна поминутно
сердцем плыл высоко высоко
где в туман не играют монархи
а слова точно крылья легки
пикадилли лендровер и паркер
оборвутся в начале строки
и рассветное солнце косое
пятна света размажет по ще —
ке зардевшейся тихих историй
суетою не той вообще
Будва
//-- * * * --//
так опускается всё выше
восьмой предновогодний вал
околдовал меня и брызжет
окрестный окрик зазывал
молекулы молекулярны
неосторожны небеса
и эту горестную карму
кричат-поют на голоса
чтоб не прислушиваться к стуку
свободно сердце-камень пуст
густеет ночь и гуси с кругу
готовы сбиться ну и пусть
несут не суть но солнце ясно
неосторожны небеса
и боинг мнимо безопасный
летит-поёт на голоса
Москва – Нью – Йорк
III
АКМЭ
День не взойдёт, и звон через край подступит:
сделать глоток невмочь, отворотиться тошно;
в здешних краях между нельзя и можно —
веер павлиньих глаз, звезда, и полынь, и трубы.
Нет, не в лесу – за полночным мытьём посуды
девять часов полёта вспомнятся осторожно;
ближе – нельзя и вздумать, далее – невозможно;
если не тьмы просить – пусть бы простой простуды.
Сырояденье – прах! жирны и хмельны акриды,
заокеанские травы и эти – квиты,
посереди тропы манна не каплет с неба.
Здесь половинный путь; ветер, как зов негромкий;
блеск обожжёт глаза с той стороны и с этой.
Клином сошёлся свет; родная душа – потёмки.
//-- * * * --//
Обводы, обмеры, облёты —
четырнадцать медленных снов;
соблазн беспробудной работы
вернётся молчаньем часов.
Прерывистый шорох в гортани:
как будто на Страшном суде,
иссякнет живое дыханье
вот здесь, и нигде, и везде.
Двенадцатикратного боя
куранты не вышлют на юг;
четырнадцать гурий запоем
о райских садах запоют,
и дрогнет последняя чаша,
качнётся скупой разновес,
и горечь удачи легчайшей
коснётся вчерашних небес.
Я вспомню, что слева и справа
клубится гранит берегов;
здесь всякий обученный плавать
назад развернуться готов;
всё ближе, и вот уже близко
сквозная петлистая сеть,
и градус последнего риска
осыплет соцветья бесед;
на этом кремнистом причале
отмерить бы вровень с судьбой
четырнадцать светлых печалей —
с тобой, без тебя и с тобой.
//-- * * * --//
Нет, не заманишь,
солёное море свободы…
О. Н.
солёное море свободы
пример конструктивного сна
у бреда не спрашивать брода
у дня не отыскивать дна
слоёное детство покоя
солёное тесто прости
узоры такого покроя
что некуда глаз отвести
напрасны слепые обмеры
пропорций лукавая сеть
рождает уменье химеры
на собственном взгляде висеть
но в устье усталого взора
такое молчание спит
что цельнолитая Сепфора
прозрачнее чем алфавит
и в этом разомкнутом рае
с покоем соседствует шторм
солёное море сгорает
и льнёт к изголовью в упор
Berlin
//-- * * * --//
Это утро, лошадь эта,
эти мокрые растенья,
эти рыбные котлеты,
съеденные с промедленьем;
это кофе и какао,
эти заспанные вежды,
звук кошачьего лаканья
безоглядно безутешный;
эта книжка голубая
на расстеленной газетке;
снова лошадь, но рябая,
словно абрикос на ветке;
эти беглые расспросы
о недавних сновиденьях,
лошадях, каретах, розах,
о животных и растеньях,
это утреннее чудо —
ряд волшебных изменений;
и не знаю сам, чтo буду,
только – vici, vidi. Veni?..
ЗАКОН СОХРАНЕНИЯ
Не рассеется, не уйдёт в облака, как дым;
не расточится, точно птичий возглас в ночи;
не рассыплется пластинкой слюды,
не растает огарком свечи.
Так: не исчезнет. Значит, напрасен страх;
значит – всё по местам расставится так легко;
получается, некого миловать и карать
в этой сутолоке сан риваж (без берегов).
Стоп, касатик! Следовательно, коротки
твои руки; глаз завидущий остёр
понапрасну; силы побереги —
прикорни на пути путанице наперекор.
Что ж, попробуем снова; коли весь этот свет
не придуман тобой, не из пальца высосан, то
опасенья напрасны: да – означает нет,
нет – тождественно да; решенье придёт потом.
Так, не загодя, не по расчёту, своим чередом
полегчает каждый предмет на треть,
ясность белая – беленою войдёт в твой дом
и на солнце больно будет смотреть.
Но зачем, почему не могу заснуть,
отчего невозможен глубокий вдох?
То ли не с кем стола вертануть,
то ли – кой в оракулах прок?
Не ищи между строчек будущих бед следы,
то ли карты мечи, то ли мирно спи на печи —
этот зов круговой не уйдёт в облака, как дым;
не расточится, точно птичий возглас в ночи.
//-- * * * --//
дерево
подкошенное под корень
затихает в последнюю секунду
перед падением
невозможно стоять рядом
ГОТЛАНД. ЗАКАТ
Привычно разговаривать с тобой под вечер, разговаривать
с тобою, потом конвертик склеить голубой из неба позабытого
и боли, которая на перепутье сил меня лелеет, гнёт, но не
осилит, пока глоток – росы, тебя, росы – не пересохнет
каплей апельсинной; пока ещё умею различить границу
между розовым и чёрным, пока из прочих равных величин не
изберёшь того, кто обречённей; до той поры, как Бог сойти
с ума не даст легчайшим позволеньем брата, – не получу
последнего письма из рук тёмно-багрового заката.
Visby
//-- * * * --//
короткие гудки
подарю тебе телефонную карту
на тысячу единиц
жёлто-красное яблоко
собрание сочинений золя
зачёт по литературе
двух сыновей молчаливых
и отойду назад к облакам
взглянуть как всё это будет
//-- * * * --//
Догонять тебя линией
горизонта, вытянутой до слёз,
предназначен, как лилия —
быть белее берёз;
я детей твоих медленных
раскачивать на руках
должен, словно Коперник —
смотреть в облака.
Лучше б сны орфографии,
затверженные на ять,
на примерные табели
второпях променять
без возврата, – чем зариться
полусмертью в висок
на застигнутый засветло
нежилой горизонт.
//-- * * * --//
Холодеет висок, холодеет живот,
холодеют иные никчемные чресла;
захолонет душа, если переживёт
этот сумрачный день, когда – нет! – не воскресла
моя удаль; и невидаль заволокла
околоток нехитрый Бутырского хутора;
говори что-нибудь: я не помню числа,
когда прошлая стынь все пути перепутала;
…от Миусского кладбища четверть часа —
попадёшь в аккурат на Миусскую площадь,
где привычная (бабушки, внуки…) буза;
ветер ёкает, словно бы горло полощет;
так и жил бы в сердцах (говори, говори!),
но покуда на латанном наспех асфальте
дошколята пускают свои пузыри, —
здесь меня, на Миуссах, оставьте, оставьте…
ПОЕЗД
Ночь, поскрипывая на вираже,
выражает собой добродетель,
и чувствуется уже,
что спокойней заснуть, чем дети,
нерождённые в этом слепом году,
не зачатые в прошлом,
не растущие в надцатом, и на беду
не узнавшие: лишний всегда непрошен,
но не брошен, не послан в сердцах на три
и не к сердцу прижат, а к чему-то вроде
стены; посмотри – у него внутри
поезд; и в пятки душа уходит.
ДОРОЖНАЯ БАЛЛАДА
Проезжий молодец – тебе отец;
он мимо ехал, понимаешь – мимо
он ехал – жнец, и на дуде игрец,
и швец, – он тихо ехал, молчаливо;
он горше всех, он краше всех; он всех
румяней, и чернее, и страшнее;
он был не мил мне, он был зол – поверх
барьеров всех, – всех грешников грешнее;
но я его, но я его – тогда,
нет, до сих пор, нет, только на минуту,
нет, навсегда, нет, я его забуду,
тогда оставь надежду навсегда.
Лукреция-Тарквиний в теремах
расселись, что твои Троил-Крессида,
всё сказано: как хаос на водах,
как скрипку я несу свою обиду…
Я расскажу тебе – послушай, вот:
всё пронеслось и тяжестью осталось,
усталостью под сердцем распласталось,
ползучим солнцем въелось в ржавый лёд;
я расскажу о том, что рассказать,
не в силах я, и это равносильно
тому, что, если б вымолила сына,
тогда б тебе на свете не бывать;
спокойно спи, – как только, дочь моя,
к полуночи наш поезд опоздает,
проезжий молодец тебе подарит
щенка-котёнка, птичку-воробья.
БАЛЛАДА
До слепого поворота —
и неволя, и охота
на оленя, на лося:
жизнь была да вышла вся!
На родины, на крестины
принесу я свиток длинный
и руками разведу
эту лёгкую беду.
Это новое дыханье
не ворованным, но ранним
будет; ты дыши, дыши
да всю правду расскажи:
во саду ли, в огороде
да при всём честном народе
понесла в густую ночь
свою бестолочь толочь…
Три девицы у овина
ночевали с половиной
скомороха-мужика;
тяжела – одна, легка —
третья, только вот вторая
понемногу обмирает
ни жива и ни мертва;
пошла кругом голова:
я ли, – молвит, – всех хилее?
словно бледная лилея,
вырастала я, росла,
замуж по любви пошла
лёгкою походкой львиной;
две лавины с половиной
для суженых припасла,
коим боле несть числа;
а сама-то чистый голубь…
…облетела горы, долы
муха. По воду пошла —
зачерпнула, донесла
до слепого поворота;
ох, нелёгкая работа
из болота вынимать
сердце. Я иду искать.
//-- * * * --//
Скоротаю эти сны
и пойду на мировую:
одесную, ошуюю,
сверху, снизу – все равны.
Всё едино; как ни кинь,
белый свет сойдётся клином
раскалённым; без причины
и без следствия судим.
Выше, выше голова,
нос по ветру, хвост трубою,
коромыслом дым, – такое
получается ça va.
Сколько рот ни разевай,
не напиться вдоволь; воды
оглушительной свободы
перельются через край.
Малой толикою сил
превозмочь нагроможденье —
мельтешенье, гоношенье —
утомительных светил.
Ледяная ночь, мистраль —
никого в подлунной нету,
пораженье от победы
отличается едва ль.
Где ты был, смурной Адам?
Прочь альковы и палаццо!
Просто надо умываться
по утрам и вечерам…
//-- * * * --//
Перевёрнутые лица,
дым над пыльной мостовой,
стань, столица-небылица,
словно лист перед травой;
сохрани отца и сына
(слева, справа – всюду боль) —
нерастраченная сила,
заторможенный футбол.
То ли позже, то ли – раньше:
не-разлей-вода-и-кровь, —
значит, я напрасно спраши —
вал тебя не в глаз, а в бровь.
Понастроили хибарок,
понабилися вдвоём,
с лёгким паром все по нарам,
все по парам кувырком.
Где-то в брошенном конверте,
чуть надорванном слегка,
коротают век до смерти
торопливые слова.
Там и я брожу по кругу,
стерегу свою тугу,
с перетёртою подпругой
аки посуху бегу.
Город дивный, город вздорный:
нам Садовое кольцо
брызнет в лица сонной, сорной
обручальною пыльцой.
Нет спасенья – аллергия:
белый смрад над головой,
капли тёплые, живые
тонут в дымке челюстной, —
торфяной и особливый,
выносимый до суда,
горький город, горделивый;
что оттуда, что туда —
понаехали, но, право,
нет залогов от небес:
эх, засада и подстава,
чёрный лес да мелкий бес…
//-- * * * --//
…Отдохни от высот и опасностей, —
Упади – упади – упади!
Вл. Х.
гуттаперчевый мальчик под куполом низким
запрокинувший голову в синем раю
от трапеций пустых до манежного диска
обречённо отпрянувший вверх
узнаю
громкий ужас в твоём перевёрнутом взгляде
набухает ветвится стучится в виски
дотянуться бы близко не падать навряд ли
пофартит распрямить изможденный изгиб
замирающих в срок предпоследних усилий
не за страх а за совесть тянувшихся вспять
молодых и заломленных рук растопырив
непослушные пальцы зажмурившись ждать
когда вскинется в купол несчётное счастье
сокрушительный вздох развернётся в груди
запоздалым цветком неопознанной масти
упади упади упади упади
IV
СМОГ
Рассвет привстал на задних лапах,
раздвинул шторы, и туман
полупрозрачной бледной ватой
на стенах стон намалевал.
И не кончается заклятье,
и дольше света длится тень,
и день у темноты украден
и продан гибели затем.
Как трудно очертить пределы!
День ото дня не отделить;
зловонной мутью млечно-белой
болеет сумрак. От земли
как бы отпрянув, небо кружит.
Неслышной тенью ото дня
я бы уплыл в Игарку лучше,
но вреден север для меня.
СЕДЬМОЕ ЧУВСТВО
//-- 1 --//
до самых окраин страны где моря
текут в желобах и журчат под сурдинку
жлобы в телеящиках где с декабря
до мая ништяк а до лета в обнимку
сардины и сельди уходят под лёд
набит холодильник седеющей снедью
замараны фраки и тенор берёт
дрожащие ноты чреватые смертью
указы беспомощных неких кругов
квадратов и сфер непреклонные кланы
обрезав стволы залететь за бугор
заплакавши чают и давят на клапан
последних и горьких надежд у трибун
законопроекты в прочтениях томных
и двунадесятых бестрепетно тонут
и завтрак отравленный канул в траву
//-- 2 --//
до самых морщин замороченных сном
и с нами случится лихая пропажа
шампуня шампанского явы и даже
драже раздробится дороже на слом
продать несъедобные домы и горы
и долы завшивеют круглым числом
падут в закрома три кило мандрагоры
и кенар с родимым пятном не свистит
зашкаливший гейгер истерзанный каин
с розаном в петлице измяв лепестки
бредёт до окраин до самых окраин
ИУДА
Заре навстречу: красная заря —
то жёлтые, то голубые дали;
динарий – кесарю, ни жизни за царя…
Не я ли, Боже? Господи, не я ли?
Для замыслов каких-то, да, с пелён
водили на поклон и наставляли,
чтоб весел был, свободен и силён, —
не я ль, Всевышний? Боже мой, не я ли?
Где разум мой? Такая тишина,
такая боль и чёрное сиянье.
Не будь я… чтоб мне… чур… лишусь ума —
не я ль, Господь? О Боже мой, не я ли?
И видеть сны? Быть может, в смертном сне
такие сны приснятся, что едва ли
всё кончится. Но там – во внешней тьме —
не я ли, Боже? Господи, не я ли?
ФЛАМАНДСКИЕ ПОСЛОВИЦЫ
Сон разума, чудовища, но стиль —
есть человек, и на войне никак не
иначе, чем на ней же. Впереди
лишь лучшее, а скверного – ни капли
в сем лучшем из миров. На небесах
свершаются все бракосочетанья;
не избежать фортуны колеса,
тюрьмы, сумы и самоотрицанья
во фразе вида: «Мыслю лишь тогда
и потому, что мне существованье
бог знает кем подарено». Беда
с цитатами, с томленьем упованья!
Как мне понять, что это – на мази,
путём, в ажуре, в шляпе или в норме?
Солёны розги, впрочем, ни слезы
не оброню по сей причине, кроме
неясной скорби о себе самом,
всесильном, но не знающем оружья;
и эта ночь – в значении прямом —
сон разума, чудовища, удушье…
//-- * * * --//
душа бренчанье монпансье
и тем оно невыносимей
чем холоднее ветер зимний
перебирающий во сне
давно расстроенные струны
страницы ветхие и те
воспоминания кануны
что утонули в тесноте
былого тёмного наитья
загромождённых комнат стен
и одиноких чаепитий
и небо падает к звезде
//-- * * * --//
Голубь, голубь, голубица —
на ладонь мою, ладонь
возвращается сторицей:
белых крылышек не тронь.
Голубица, голубь, голубь…
приголубить, что сгубить,
голы сизые глаголы:
буду, будешь, быть, не быть.
Я тебя своей тобою,
голубица, назову
и повинной головою
свою бедную главу.
Птица, голубь, голубица —
чёрный ворон, весь я твой;
взгляд внимательный клубится:
нет отбою, есть отбой…
Голубь, птица, голубица,
не голубь и не губи.
…Холодна луна-убийца,
ветер чёрен, снег скрипит.
ТЕОРЕМА
Quod erat demonstrandum…
«Параллельно – если не пересекаются…»
Вот и горечь уже настоялась и загустела,
но осадок мне сладок; и нет предела
этой сладости, лёгкой, пасхальной.
Вот назвалось всё это, выбрало имя, имя —
не прислушивайся: за окном только ветер, ветер;
нам дано пространство между двумя прямыми,
просто множество точек. Вертел.
Всех примет не расчислить, не молвить и не
нужно это: в условье задачи иная сложность —
не выходя из пространства между двумя прямыми,
доказать, что исход возможен.
Полоса: ручеёк, бороздка слезы иль капли
пота, бегущей по плоскости вертикальной
покрасневшей щеки. Снова шпагой играет Гамлет
и слова изгибаются, как лекала.
Ликованье не к месту: легко ли лепить созвучья
из отрезков, лучей и касательных осторожных?
Параллельно – это когда не лучше
и не хуже: касание невозможно.
Параллельно. «Quod erat…» Ровней дыханье.
Вот и горечь уже отстоялась и загустела,
но осадок мне сладок и нет предела
этой сладости лёгкой, пасхальной.
//-- * * * --//
Покинь меня. Из этой скорлупы,
увядшей, истончившейся и сонной
тебе смотреть на солнце нет резона
и не было; но знаменьем судьбы
мог показаться голос непреклонный,
суливший беды. Если бы, кабы…
Любому славословью суждено
сменить свой знак. Так тихо произносим
мы в первый раз ещё в июле «осень»,
а лето – ещё в воздухе. Оно
не чает перемены и не просит
продленья в измерении ином.
И ты, утратив голос, цвет и взгляд
из куколки моей замысловатой
выпархиваешь бабочкой, чреватой
полётом обречённым наугад.
//-- * * * --//
Разве мальчик, в Останкине летом…
Вл. Х.
Хорошо, что следующая «Фили»
и до глотки Бутырского вала —
полчаса колыханья земли
за окном; повторится сначала
всё потом: я люблю тебя, жизнь,
и надеюсь, что это взаимно;
так всегда – в кладовой запершись,
захлебнёшься дыханьем своим, но
не увидеть в потёмках ни зги —
и потерянно стиснешь виски.
Вот опять так и есть: в середине
кольцевого ночного пути
заблудиться б не худо в пустыне,
но не выйдет; следов не найти —
не получится: мимо перрона
проскользнуть длинной тенью туда,
где готова, как труд-оборона,
оторваться от тверди звезда,
чтобы вычертить пыльный пунктир
из зенита в родимый надир.
ДЯДЯ ВАНЯ
Он говорил: когда б ты знала,
когда бы ты воображала
неволю душных городов!
о плясках пьяных мужичков
он говорил – и всё сначала,
как будь готов! – всегда готов!..
Я прошепчу: когда бы знать
умела ты, о чем и сам я,
догадываюсь, обмирая —
тогда б и незачем писать.
Так и бреду по двапиэру
и эту адову манеру
кружить не в меру без ветрил
любому встречному гаеру
я бы с усмешкой уступил;
оброком лёгким я сменил
твою округлую поруку,
когда бы знать, что на дебют
не страшно заходить по кругу… —
но дай мне руку, дай мне руку;
всё кроме – гибелью зовут.
//-- * * * --//
Зрение гаснет рентгеновским сном —
тише, темнее, спокойнее, глуше
и в заоконном квадрате моём
только и вижу, что детские груши,
сбитые ветром – приблудным ворьём, —
в семьдесят первом и семьдесят третьем,
пятом, шестом – сентябрём, октябрём,
вечером, утром, в ушанке, в берете,
в косоворотке, в толстовке, в дыму
снежном – верхом на салазках, на лыжах;
летом, зимою – в Карпатах, в Крыму;
в дождь и в метель – повторите, не слышу!..
Все фотокоры, все фэды тайком
птичками вылетят, магнием вспыхнут:
груши желтеют рядком и ладком,
ветер забытый с поличным застигнут…
//-- * * * --//
всё время что-то припоминаю,
всё растерял и не помню
хоть что-нибудь простенькое без
и в сорок один и в шестнадцать
и в семьдесят будет
по самому краю широт
медленно пролетаю
словно в каменоломню
звук падает богат как крез
где твои папарацци
никто не осудит
устал от острот
танго или фокстрот
завтра разбудит
рома или лацио
франсуа или блез
главное взять себе ровню
прозрачная и золотая
улетая из рая
не оглядывайся и то мне
и это и до небес
и эмоцио-рацио
не предлагай пусть крутит
мною круговорот
только если придёт
тот, кто всегда приходит
с нами подразобраться
то ли тут тёмный лес
то ли эфира тонны
без присмотра сгорают
вот тогда-то с окраин
притеку пеший иль конный
чтобы из сонных месс
вспомнить сырой палаццо
только конец остудит
память былых щедрот
//-- * * * --//
Что-то со зрением, что-то со слухом:
не догоняет ни око, ни ухо
этих простых донесений оттуда,
где уже нету ни ада, ни чуда,
только нелётная крупная дрожь;
стоит прислушаться – сразу поймёшь:
это про это читалось когда-то
от Иоанна и до супостата;
то, про что там и тогда говорилось —
многие годы мне многое снилось; —
туча печалит ликующий день?
нет, это тянется тень на плетень;
это легчайшая радость расплаты:
пусть будет так, но когда ж ты, когда ты?..
УТРО
Вот плита, на которой давно никто не готовил еду;
вот еда цвета хаки, не помнящая про плиту;
вот беда, завалявшаяся в паутинном углу;
вот победа с фанфарами, раздающимися приглу —
шённо, как будто из-под воды,
без которой возможно и туды и сюды,
если только не помнить про эту сторону и про ту,
где и в голову не придёт завтракать на ходу,
торопливо роняя капли и крошки, и вот —
двери настежь: солнце провожает за поворот.
//-- * * * --//
И. Кузнецовой
Вот и поборешь, и встанешь
после трёхнедельного лета
и сядешь к столу,
и поймёшь, что никто не узнает про эту
предутреннюю полумглу;
медленно вымолвишь: август —
в полшестого стемнело (или не рассвело?),
пока ноутбук урчит
и, загружаясь, пофыркивает —
сваришь кофе:
«платье задело весло» —
вспомнишь пример из грамматики,
где непонятен субъект, —
кто кого задел? платье – весло или весло – платье?
сразу не скажешь,
ну чистый Брехт!..
Так-таки никому не проведать,
о чем я почти ещё не пишу,
клавишей не касаясь,
пальцы удерживая на весу
и на плаву – себя, хотя уже рано
слишком, чтобы медлить и ждать,
пока не покажется странно
этот мутный рассвет проспать;
кролик домашний, уютный
с надписью Toshiba на боку, —
прошелести без утайки, что я думаю
в этом августе об этом августе,
на кисельном моём берегу;
кто на ком играет вползвука —
сразу не разберёшь,
ветер перед близким дождём
расползается надвое,
как брюки-клёш.
//-- * * * --//
Какие-то вареники (якобы сваренные вкрутую
за неимением в доме малейшей пищи)
слиплись в медузный ком: вилку до рта пустую
не дотянуть никак, – кофе глотать привычней…
Снова кромсаю нетленную снедь, сжигаю
трубочкой узкой вытянутые губы,
а ведь казалось – давно остывшее блюдо
больше огня не содержит, и вот какая
невидаль: там между склизких комьев,
неаппетитных и вязких, как будто клочья
ваты рождественской, жар затаился, – к ночи
только пойму, что мой ужин нехитрый, вдовий
вовсе непрост – на поверку содержит полный
тайный набор утешений на каждый случай,
чтобы, когда невмочь, поступить, как лучше,
и – когда хорошо, – не забыть о сонном
утреннем после всего расслабленном совершенстве
тела и духа и худо думать
только о том что ломоть помутневших
чувств неуступчив, как Никлас Луман
//-- * * * --//
Он говорил тебе: посмотри,
утро – это то, что внутри;
для тебя начинается день – это утро,
а то, что ещё не горят фонари
и темно на земле и мутно, —
так ей же хуже, пустой темноте,
она пусть себе ждёт поминутно,
когда кто-то с приветом подойдёт к плите,
огонёк зажжёт и расскажет, что солнце встало,
затрепетало, мол, и всё ему мало…
Он говорил мне: когда до зари
встанешь с трудом, посылая на три
вечер вчерашний и завтрашний день,
свет невечерний и тень на плетень, —
вспомни: в каждой окрестной примете
ночи как таковой —
на закате ли, на рассвете,
осенью ли, зимою глухой —
кроется утро, если оно для тебя началось,
если вскрикнешь, наткнувшись спросонья:
шкаф многоуважаемый, несгораемый,
непотопляемый, словно лось
в половодье! – значит, пришлось
утру прийти к тебе, и гнездо воронье
ещё непрозрачнее за окном
застит нерадостный окоём.
//-- * * * --//
минг недоступный временно и всегда
жаль что вчера опаздывали поезда
что на всякое нет существует да
лебедь рак и либидо и прочая лабуда
где же клич твой воинственный где моя борода
где ты был одиссей пока шла среда
и четверг пройдёт мимо не оставивши ни следа
ни петрова ни водкина вот беда
САМОУБИЙСТВО «ПЕЖО»
Люблю функционировать: свеча
в последний раз из искры возгорится
и шатуны пойдут мелькать, и спицы —
асфальтовые реки размечать.
Возвратно-поступательный анчар!
Но дрогнут индикаторы-ресницы,
и я – о этот юг, о эта Ницца! —
по плечи погружусь в мою печаль.
Печаль темна, но вязкие объятья,
как антифриз иль сорок тысяч братьев,
от лобового боя не спасут:
за кольцевую, дальше, за предместья,
где глубоки кюветы, как возмездье,
где дышит жёлтый клён и самосуд.
И, развернувшись грудью к небесам,
скользя капотом по траве пожухлой,
успею ощутить, как век мой, дух мой
чихнёт, зачахнет, вспыхнет в облаках.
К РАДОСТИ (AN DIE FREUDE)
Дедушка Фройд, осторожный, угрюмый, —
лапу на счастье – и бей меня влёт!
Комната, пыльные эти волюмы
и тишина – не торопит, не ждёт.
Дедушка, что тебе длинные уши?
острые зубы? большие глаза?
Красная свитка за окнами кружит,
красная лошадь купается за
серой оградой румяного рая,
Иероним то ли зол, то ли худ, —
то ли свят-подвиг свершает играя,
то ли малюет уродцев и чуд;
чу! – искажённые криком усмешки
серное пламя глотают в дыму…
Выбери камень, Герасим, полегче,
иначе кану, как камень ко дну.
Дедка Мазай, я продрог – иль не видишь? —
силушки нет бултыхать на плаву!
Правь половчее, греби меня в Китеж,
в Кижи, к кикиморе, в море на рву!
Любо ли мне, недотыкомке сирой,
виться юлой в паутинных углах?
то ли пилюлю сглотнуть мойдодыром
и загудеть, что аллах в проводах?
Кто там не спит в эту полночь глухую? —
через дорогу Бутырский централ,
эхо холодное – верно, всухую
узник весёлый меня проиграл.
Vale, орел молодой или решка! —
мясо кровавое жуй за окном,
рябчиков жуй, озираясь поспешно,
с хрустом палёным махая крылом.
Нет тебе имени, комната мумий!
В сад! Кружева на головку надень,
дедушка Зигмунд, спаситель угрюмый, —
радостно встретим ликующий день!
//-- * * * --//
Живое создание только одно
и то, – без упрека и лени, —
готово на всё, кроме главного, но
не в этом секрет поколений
хвостатых и гладких, и гибких, как жесть
насельниц Сиама, Гуама, —
а в том, что без счёта страниц перечесть
возможно без цели и плана
и всё ж не добиться ни проку, ни зги:
увы! без усилья и лени
не выменять эти простые мозги
на мудрость слепых поколений
усатых и нежных, и верных, как те,
кто спит в изголовье неслышно,
кого бы я вместо себя в темноте
привел бы на Суд, если б вышло…
//-- * * * --//
Шестое февраля, по-старому —
трансфигурация сегодня;
достать чернил и плакать в заводях,
и загодя – в одном исподнем —
воображать себя на улице,
где воздух синь, как узелок с
бельём, и дольше века щурится
на льдине солнце, а у Локсов —
опять сыграют Брамса в утренник,
на даче спят два сына, меркла
сирени ветвь и чуял внутренне
и внешне на скворешне метки
ногтей загадки заготовленной:
как трогал я тебя? Ответь же!
…летящих ливмя ливней проливных
косых картин багет забрезжит;
сводило челюсти, и каменный
бьёт влёт меня охотник третий:
мне чудотворчество подарено,
полёта звонкое бессмертье.
//-- * * * --//
Вот ещё снова пять книг,
новокупленных,
не прочитанных,
никем-никогда.
То – совсем не хотелось
в руки их брать,
даже если
было времени вдосталь,
а теперь – и неплохо б,
да время ушло навсегда
и, дверь затворив за собой,
погасло светилом ночным;
и гряда облаков поредела.
Я разложил на столе
эти пять многотрудных друзей:
египтолога из Гейдельберга,
Айзенберга – он эссеист и поэт,
Хабермаса, толкующего о Хальбваксе,
и Вордсворта в переводах новейших и дерзких.
Да! Еще сборник статей, ОПОЯЗ многоглавый
толкующих мирно.
Пять несбыточных шансов
тихо на полке займут
место под солнечной пылью,
как пыльные солнца
воспламенённого разума,
погасшего времени в такт.
О Цинна! Позволь разуметь,
что росточком не вышел,
не прочёл ни от, ни до корки, ни после.
Впрочем, и так все известно до самой последней
страницы,
словно page down нажат до упора, как газ в шевроле.
Разреши мне оставить
на пыльных тропинках далёких
планет мозжечка моего —
только рваный кусок-отголосок
постыдного текста в РЖ,
где обиженный Вэ эН Некрасов,
(не путать, увы, с Николаем)
облаял стозевно эссеиста по имени Миша,
написавшего ровно одну
из пяти новокупленных книжек.
Чем только достал Некрасова бешеноликого
сереброгорный, литой эссеист?
А вот поди ж ты! Только сей бешеный лай
и останется в памяти
в сто раз прочней Хабермаса и Хальбвакса,
взятых в квадрате!
Вот ведь втемяшилось – разве колом
выбьешь оттудова взвизги некропоэта нелепого,
впрочем когда-то блиставшего, что твой Хальбвакс
или Ассманн
(египтолог из Гейдельберга),
взятые вместе и в кубе, —
а ныне утопшего в собственной
горькой слюне. Мало ему
почестей, мест, пирамид
в мире подлунном, в котором последний пиит
только один и остался глаголом сердца позажечь
да к падшим чтоб милость призвать.
V
ПРОГУЛКА
из многих дней единственный когда
перо к бумаге словно чёрт и ладан
отныне нераздельны суета
лохматым псом нахлынет и угадан
мельчайший жест и робкий поворот
и профиль заострённый и усталый
мои карандаши спроста берёт
и чертит пишет колет рубит вяло
идёт с собакой ночь вода кино
на фоне затаившегося рынка
проспект героя пионерки но
прозрачен взгляд как тоненькая льдинка
нависшая дамокловой свечой
увядшей кистью детского каштана
когда часы еще наперечёт
и лица непонятны и устало
несёт подарок мама в декабре
и мне запретны первые приметы
неслыханного праздника и бред
больного первоклассника а летом
опять вода за пазухой в горсти
течёт по скулам соль и обжигающ
минутный взгляд не поле перейти
но жизнь прожить полжизни четверть знаешь
из многих дней единственный когда
наперечёт смятённые причины
всё дорожают сыры и ветчины
и воет пёс и в небе ни следа
//-- * * * --//
Где-то в кухне задумчиво дремлет собака,
положивши на лапы мечту обо мне,
обречённо и хмуро варганящем кашу
в прогоревшей кастрюле на синем огне.
Ты куда убегаешь, любезная каша,
пузырями покрытая? Пляшешь, ворчишь,
а в углу пожилая незлая собака
ждёт-пождёт через силу. Когда догоришь,
расскажи мне, простое моё угощенье,
как спалил я тебя безрассудным огнём;
надо ж было, крупу в кипятке размочивши,
подождать, чтобы сгинули в сердце моём
разопревшие хлопья постылого мрака,
чтобы глубже вздохнуть и вольней, чтобы не
позабыть мне, что ждёт пропитанья собака,
положивши на лапы мечту обо мне.
ГОНГОРА
Недоговорки, вы моё спасе-,
вы утаите сотни подража-;
не стоит праздный труд одной бесе-,
попробуй-ка, попробуй возража-!
Не спит пожарник, хоть угас пожа-,
замучен Спасший, молкнут фарисе-,
кровь льётся в молоко, но сух кинжа-,
и Гонгора руководит весе-.
Невесел день. Весло в слезах уто-,
мы поплывём с ритмичным придыха —
среди стоячих заводей вслепу-.
Из уголков глазниц, где горе сто-,
собрав напутствий и венков оха-,
благослови и освети наш пу-.
МОЦАРТ И САЛЬЕРИ
Возобладала одномерность и странной кажется мечта
о том, что, в истине уверясь, не жизнь – надгробная плита;
что в окоеме лиловатом окна – миров невпроворот, и путь
дневной туда-обратно уже спроважен из ворот; что сужен
до последний боли мой иронический финал; я думал так, —
чего ж вам боле? – я полноту припоминал, но хохотал
маэстро строгий, из ораторий выгнав сок, Изорой зоркой,
ладноногой назначенный на крайний срок.
//-- * * * --//
Московская осень сгорает со мною;
недолгую ростепель вышлет вперёд
и ждёт, когда окна покорно раскрою,
чтоб дождичком дать от ворот поворот.
Чего ж ты ждала, рукотворная осень,
каких желтоликих апостолов жгла,
к чему человечков в сонетах и в прозе
лепила из солнца, из листьев плела?
Глаза бы мои на тебя не глядели,
обманщица! Смоет, замолит мой грех
иль душу от грешного тела отделит
твой дождичек, хлынувший ровно в четверг?
//-- * * * --//
Вот наконец – осторожный, угрюмый,
скользкий и скорый, как поезд; грибной,
сильный, усиливающийся, многострунный,
серый, прозрачный, лихой, штормовой,
всласть разыгравшийся, злой не на шутку,
ласковый, тёплый, колючий, хмельной,
прыткий, упрямый, увёртливый, жуткий,
свежий, пузыристый, вкусный, парной,
бодро шагающий с севера к югу,
косо под ветер ложащийся сплошь,
свет занавесивший, сбившийся с круга,
бешеный, шумный, безжалостный дождь.
САВВИНО-СТОРОЖЕВСКИЙ
Достаточный повод для ночи —
сухой колокольный удар:
густые гудящие клочья
падут на прибрежье пруда.
Недолгое это согласье
недвижных деревьев и стен:
и вот неразгаданной властью
закатный огонь заблестел.
Отчётливость – вот в чём причина!
Остаться бы камнем в лесу,
обитель, и пруд, и лощину
усильем держать на весу;
но дрогнет аршинная чаша,
и словно бы из-за угла
всё чаще, и чаще, и чаще
распляшутся колокола,
как будто ленивый меняла
просыплет скупой разновес
с серебряной глади усталой
на тёмную просинь небес.
//-- * * * --//
А. З., С. Л.
Два друга: вижу через день,
а вместе не сводил ни разу.
Один суров: церковных стен
не покидал упорный разум.
Другой для неба был таков
ещё когда битлы лабали
на полусогнутых тайком
в манчестерском пивном угаре.
Не потому, что не поймут
друг друга, как волна и камень,
я не знакомлю их – волну
легко скала переупрямит;
я сам с собою не сойдусь:
и Let It Be и Pater Noster
неизгладимы и, как грусть
с судьбой, – неразделимы!
Бросьте
меня корить, я не могу
соединить вас! Пусть же будет
как есть, друзья!
…Отдам врагу —
уменье разбираться в людях.
//-- * * * --//
М. Гронасу
он языком замешенным так круто
что оторопь берёт
мне говорит
смотри минута
взаймы берёт
у контура замыленного взгляда
такую прыть
что хоть умри не выгорит услада
остановить
и если пусть у гробового входа
младая дар валдая отзвенел
такая равнодушная природа
и тёмный дуб склонялся и шумел
//-- * * * --//
Я должен тебе это низкое небо,
пятак неразменный не кажет орла:
перечить смешно, соглашаться нелепо,
молчать бесполезно – такие дела.
Ни вихрей враждебных, ни смертного боя:
последний, последний решительный бой
возносится в небо твоё голубое,
ложится на дно под водой голубой…
3 ОКТЯБРЯ 1993
О Русь моя! Любил бы я тебя,
когда б не сны, не кандалы да муки…
Лисицы брешут на щиты, а суки
зализывают раны второпях.
И странно мне, что странная любовь
в душе моей вас больше не тревожит
и, если не любить ещё быть может,
то дай Господь другим не в глаз, а в бровь.
//-- * * * --//
времена обмелевшей севрюги
на обочинах бьют жернова
не робея берут на поруки
все океи nа jа и çа vа
задушевная горечь распада
закадычная сладость глотка
во хмелю невесомей расплата
без колёс не дожить до гудка
веет зоркостью с североюга
прозябающей лозы впотьмах
достигает кривая разруха
и идёт под венец в кружевах
кружит в поле огонь перемётный
путеводный и больше ни зги
многоглавые холдинги брёвна
перемалывают в куски
клюква в каждом окошке ветвится
далеко ли от сумм до тюрьмы
покидает Георгий столицу
раздраконив корабль до кормы
перебежчик спешит на свиданку
мост разводят наутро река
не узнает себя спозаранку
перемелется будет мука
отпечаток усталой улыбки
слепок смертной опалы шальной
и болтается ветхая зыбка
над студёной водой ключевой
НОЧЬЮ У ЭКРАНА
«Мэ да гамэ…» [2 - Грузинск. – «Я и ночь…»]
Галактион Табидзе
когда передёрнув затворы
колонна уходит в тираж
и многоканальные взоры
нацелены в каждый этаж
последних высот безымянных
на западном без перемен
над городом бывших и павших
мне вспомнилось: «Мэ да гамэ».
на южном честны перемены
и так переменчивы сны
вчера города пламенели
сегодня горят до луны
хмельные от чёрного страха
глаза изумлённых во тьме
из мрака лихая атака
где ж ты моё «Мэ да гамэ»?
где черное устлано белым
где белое чёрным зовут
там август был спорым и спелым
до самых последних минут
седой овдовевший хедлайнер
кричит мимо камер дрожа
не ведали сих восклицаний
Шота Николоз и Важа
не знали таких откровений
Симон Тициан и Григол
творит отворяющий вены
обугленный жгучий глагол
мне ночь солона несладима
мне с нею не сладить никак
где ваша постылая сила
Иосиф, Иаков, Саак?
где ваш опалённый и тусклый
расплавленный траченный тьмой
рассудка последнего мускул
не тронутый чёрной чумой?
и где укороченный мраком
ваш голос что прежде умел
сквозь изгородь чёрных квадратов
вдруг вымолвить: «Мэ да гамэ»?
//-- * * * --//
зачем все русские вопро
бледны как дым от папиро
на чёрный день спроси его
зачем арапа своего
младая любит дездемо
глядясь в постылое трюмо
зачем зачем же из-за ту
жилища молнии лету
летит орёл тяжёл и стра
навстре творению петра
и до кавказа моего
се глас
хотят ли россы во
//-- * * * --//
На лицах пресных места нет слезам,
послушлива сестра моя, невеста,
неоновая вязь Универсам
читается поспешно: Универсум.
Заискивает кающийся хор,
застрял в облатках кающийся шёпот;
воинственно трёхглазый светофор
в такую ночь мигает только жёлтым.
То ревностью, то ровностью томим,
я то ли вас, то ли не вас отвадил,
и тысячестокрылый серафим
мне прописал стрихнину в шоколаде.
Подумай! Жомини да Жомини
и ни полслова о мгновеньях чудных,
моей Изоры дар – прими, прими
и – в сторону от терний многотрудных…
ДУЭЛЬ С АПРЕЛЕМ
Четыре раза я давал
клятвы,
четыре дня я всё точил
перья,
четыре ночи строились
в ряд вы,
мои несчетные снови —
денья.
Был, как всегда, последний срок
тесен,
был взгляд тяжёл и светлый луч
узок,
и ни одна из простеньких
песен
не соглашалась на недо —
уздок.
За ними вслед влачился я
хмуро,
я нож достал, я изломал
перья,
и наступило не спросясь
утро,
но я в него уже не по —
верил.
Беззвучно было всё вокруг
в мире,
и раскрывались не спеша
почки;
я наблюдал за ними рев —
ниво
и проклинал неровный свой
почерк.
Я опечатки второпях
правил:
цветы сажал в горшки и на
грядки,
птенцов кормил, как будто был
вправе
с весной взаправдашней играть
в прятки.
Я ей мешал своим ночным
рвеньем,
я приближал её приход
робкий,
я своевольно сокращал
время
и в снежных залежах торил
тропки.
…Но что ещё там у меня
выйдет?
в конце концов – кому из вас
нужно
из топи клятв и перьевой
прыти
выкраивать весенний мой
ужас?
Отныне в пятый раз даю
клятву
не прикасаться к этим дням
белым,
хоть соблюсти ее смогу
вряд ли,
но обещаю не стрелять
первым.
//-- * * * --//
Вильнюс! Серые костёлы,
я не знаю ваших тайн,
Вильнюс, гулкий, невесёлый —
выходи, встречай, встречай.
Я, приблизившись несмело,
стисну пальцы добела:
здесь, наверное, Семела
берегла колокола
для последнего свиданья
и, сгорев в его огне,
этот град до основанья
завещала в пепле мне.
Здесь погибли жар и пламя,
зачеркнув страницы тьмы;
я горючими слезами
Вильнюс выплачу взаймы.
//-- * * * --//
Ю. Л.
Когда я день за днём выглядываю в окно
и смотрю всегда в одну сторону,
ведь окно у меня одно, —
мне начинает тогда постепенно казаться,
что за рекой еле видный обрывистый берег,
словно кораблик на рейде в прилив,
начинает качаться;
видно, мой взгляд, попадавший всегда в одну точку,
рано и поздно стал тихо раскачивать рощу,
стал раздвигать небоскрёбы, которые ближе,
чтобы реке не мешали под берегом прятаться снежным,
чтобы сподручней мне было угадывать, где она тише,
мягче, спокойней в изгибах течёт, где – поспешней.
День ото дня я теснил фонари, и асфальт, и антенны
и заполнял окоём заоконный ни валко ни шатко
воздухом чистым – вблизи, а подальше – отменный
зимний пейзаж помещал: крестьянин, восторг и лошадка
рысью плелись как-нибудь за пределы квадрата,
где взгляд мой всесилен,
небо тогда становилось из серого синим,
падали капли, а сани – сводились к телеге,
подготовляемой мною заранее к лету,
будто мне доподлинно было известно,
что до июля не будет достроен
заложенный уже небоскрёб,
который лишит мой пейзаж
последней чистой проталинки,
куда я дышу
каждый день и с надеждой гляжу
(долго-долго гляжу),
пока не начнёт мне казаться,
что за рекой еле видный обрывистый берег
склонен тихонько качаться,
словно старый кораблик,
полжизни на рейде дремавший
и думавший часто:
– Как бы устроить, чтобы прилив
никогда-никогда не кончался?
Кемерово
//-- * * * --//
Тысячедневный город обозначил
все варианты ненависти. Вдруг
вернувшись снова, понял, что иначе
к нему пришёл я. Что былой испуг
застыл и истончился, как, бывает,
становится всё тоньше нить и грусть;
я больше почему-то не боюсь
твоих дымов театров и трамваев.
Я нынче не завистник. Я с тобой
сумерничаю тихо и бесстрашно.
И улететь отсюда мне слабо,
и здесь остаться. Прочее неважно.
//-- * * * --//
Убереги от этих лиловатых,
прерывистых, как линии руки,
унылых, что рождественская вата,
лесов на правом берегу реки —
(на правом, на далёком) – нет, не белых,
не вязких, не домашних, вовсе не
угрюмых.
Оказалось и пропелось,
что уберечься, вероятно, мне
не пофартит. И глубоко запавши,
как клавиша под натиском руки,
я промолчу, и всё тебе доскажут
леса на правом берегу реки.
Кемерово
//-- * * * --//
Нет, правда, вернуть и вернуться – почти одинаковы сны; возвратность глаголов, как блюдце, как дно опустевшей казны. И брошенный маленький шарик (черешенка, яблочко, сон), вращаясь, любовно обшарит все впадинки белых часов.
Но вот, содрогнувшись от пульса, отчасти сужая круги, начнёт приближаться – где пусто, где сердце, где ямка тоски. И вместо всегдашнего риска умолк нуть, застыть, умереть – растает сначала на четверть, потом, колыхнувшись, на треть…
VI
//-- * * * --//
Чолом схололим зимної пожежi
спроквола ледве чутно доторкнись —
побачиш бiлих зiр гарячi очi;
з цiєї нескiнченної мережi
вздовж узбережжя випнутих узлiсь
не видобути мерехтiння ночi.
А як натерпне вранiшня сльоза,
через щоку прокресливши твiй острах, —
сльотавим смолоскипом час i простiр
зiллються водограєм по лiсах.
З ДАРНИЦI ДО ДНIПРА
Бiля Києва знов, у стрiмкому вагонi;
рiзномовного гомону хвиля густiш,
нiж самотнiсть оця, що її на долонi
нiби пестить мiй син. Незагострений нiж
цих зелених i довгих узлiсь не минає,
поспiшає за потягом, криком кричить,
тепловозним гудком вдалинi завмирає,
не завмерши в менi нi на мить, нi на мить.
ПОБЛИЗУ ПЕТРОПАВЛОВСЬКА-КАЗАХСЬКОГО
Słyszałbym głos z Litwy…
Mickiewicz
Як гроно зелених i марних зусиль,
мiй потяг летить помiж степом i серпнем;
та стукiт дрiбний, ще не ставши нестерпним,
потрiйною чергою креслить поспiль
мої сподiвання даремнi; сльоза,
прозора та гостра, мов скло, набiгає
i сохне пiд вiтром з вiкна i зникає,
та де ж, Буковино, твiй заклик, твiй за…
ПЕРЕКЛАДАЮЧИ СТУСА
Наснилося, з розлуки наверзлося…
В. С.
Увесь геть ранок, журно – якбим пiзно
вночi схотiв ненаодинцi буть —
об тi рядки тручаюся; та списа
не маю, щоб чарiвну каламуть
тих келихiв-дзвiночкiв невгамовних
приспати, настромивши на сльозу
уламки болю й туги.
…Дощ з бавовни
важкого неба – падає, мов сум.
БIЛЯ ЛЬВОВА. ЗАЛIЗНИЦЕЮ
Дорога зникає пiд снiгом,
опалене серце мовчить…
Коли ще – жадана вiдлига
зiтхне, затремтить, задзвенить?
На цьому заснiженiм дротi
пiвколом лежить самота,
а мiй поневолений потяг
летить, нiби в небо злiта…
//-- * * * --//
коли навперейми, раптово
шарпнеться твоїх зазiхань
нечувана сумiш та слово
ознакою бажаних знань
надiйде незмiнною грою
гарячих та зимних заграв,
нервовою долею-млою,
що ти її знав i не знав, —
невдовзi останнiх обiймiв
погубиться привид сумний —
покiрний, зухвалий, свавiльний —
i твiй, i нарештi не твiй, —
тодi зрозумiєш зненацька,
що зустрiч дорiвнює всiм
колишнiм прощанням i пастка
чатує у лонi лiсiв,
второпаєш розумом раннiм:
тобi непереливки тут,
i цим безнадiйним воланням
дозволиш зiйти в висоту.
//-- * * * --//
Пiслямова жалю не буває нестерпна:
повз акацiї в цiм зеленавим краю
я лечу, наче птах, мiж лiсами та степом,
якбим досi отут безтурботно жию.
Наче ще не вiдчув безпритульних, вокзальних
гострих дотикiв пiтьми, що ллється довкруг
(яскравiша за полум’я), чорним проваллям
зимно дихає в очi. В цю вранiшню гру
бiльше грати несила, з розлуки, з розпуки
охололим чолом припадаю до скла,
в молитовнiм жалю простягаючи руки
до акацiй та щедрого червнем тепла.
ГАЛИЦИЙСКАЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Гей, сюды! та абыселэ, трошки
эссе! – кляйнер унд шейнер, майн'либ;
зъйиж усэ до останньойи крошки,
щобы гой не добрався до ных…
Гейе шлофен, майн зонн: до шабаду
вже ж лышылось всього ничого;
помолыся, майн либер, та спаты
лиге, битте; зай руйх, дорогой!
Морген встанэш, як зонце вэсною
вид нэдовгого сну устайе;
швайг, майн' кляйнер, мовчи – я з тобою!
их мит дир, майн глик, – счастя мойе…
ГАЛИЧАНСЬКА КОЛИСКОВА
Гей, сюди! та абiселe, трошки
eссе! – кляйнер унд шейнер, майн'лiб;
з'їж усе до останньої крошки,
щоби гой не дiбрався до них…
Ґейе шлофен, майн зонн: до шабаду
вже ж лишилось всього ничого;
помолися, майн либер, та спати
лiґе, битте; зай руйх, дорогой!
Морґен встанеш, як зонце весною
вiд нeдовгого сну устає;
швайґ, майн' кляйнер, мовчи – я з тобою!
iх мiт дiр, майн ґлiк, – щастя моє…
ДЕРОМАНТИЗАЦИЯ / ДЕРОМАНТИЗАЦIЯ
//-- 1 --//
исправленному верить: где-то, где
на дне воды – что быть могло волною —
упрямо изогнувшись, крутизною
соперничает с валом, – быть беде
или не быть: собой, чужим, но де —
романтизации не скрою:
покрой из моды вон; теперь второе:
достали те, те, те и те, те, те!
в сердечной простоте ни слова и
ни сна ни жала мудрыя змеи;
и празднословный и лукавый замер,
ест поедом сознанье, – поезд в путь
едва нацелив рельсы, сердце залил
седою ртутью – вспять не повернуть
//-- 2 --//
життя спинилося i проти
нема нiчого та проте
дарма очiкувати доти
як зiйде зiр мов сонце де —
романтизацiя до краю
дiйшла щовечора коли
здавалося що я не знаю
про себе зайвого з iмли
напiвзануреної в безлiч
даремних спогадiв вночi
надiйде розмаїта немiч
якби ви знали паничi
про цi порозумiння хоч не —
сподiванi але сумнi й
доречнi та яскраво точнi
мов згадки пiвстолiтнi нi
менi не байдуже нiвроку
стомилася не спочивать
миттєвi зустрiчi та кроки
позаду чую не лiтать
//-- * * * --//
О.
Плекати надiю?.. Лелече крило
лиш зможе цей звук вiдтворити в польотi,
отож i плекати лишилося доти,
як вiдгомiн лютi прилине з теплом.
Нестямного болю, нестерпних надiй
захочеш; як десь i колись набувало
твоє нетерпiння такого лекала,
що тих спересердя покинутих мрiй
i вранiшнiх марень здавалося мало.
Здавалося: обмаль устигнувши жить,
невдовзi побачиш промiння з Фавору;
аж ген! нi сльози, нi лихого докору
не видобути з позабутих сновидь.
З позаминулої бiлої мли
сподiваних закликiв бiльше не чути;
плекати уламки твоєї маруди
несила. Лелеки позбавленi крил.
VII
ПИСЬМО С ВЛОЖЕНИЕМ
я измельчён и увеличен
в твоих глазах до полусмерти
до разрешения альберти
на злом мольберте беатриче
пропорций перезрелых притча
размерность снятая по мерке
недозвеневшее в конверте
прощальных слов слепое биче —
ванье спасительное снови —
денье туманное в основе
своей неподневольной боли
белеющей как парус в море
как туча в небе непоколе —
бимый ответ на мониторе
//-- * * * --//
Впервые полукружия зимы
привиделись сквозь поредевший воздух
(для листопада рано, лету – поздно), —
сны не спасут от злой сумы-тюрьмы.
За ароматы подлинной цены
никто не посулит, покуда розы
не за двойным стеклом цветут, а вроссыпь
в Останкине пятнают валуны.
Повсюду джаз осенний узнаю,
но взмахом дирижёрским на краю
земли уже вступил иной кудесник
в сюиту звёзд навстречу белизне
рождественской волною поднебесной,
расчерченною начисто вчерне.
//-- * * * --//
Идёт ли кругом голова,
я ничего не понимаю:
охладеваю и сгораю
одновременно. Такова
настала нынче сэлява;
из глуби ада или рая —
то ль первая, то ли вторая —
пришла она: дели на два,
квадратный корень извлекай,
гадай, где Герда, а где Кай, —
всё не поможешь иудею
стать эллином хоть бы на миг,
на час, на день или неделю:
я эту истину постиг.
//-- * * * --//
Сорокин сын, сорочий хвост,
сорочинская распродажа,
(ну – ярмарка…) – всей этой блажи
мой ум, увы, не перенёс;
быть иль не быть – вот в чём вопрос:
мне нужно всё – и хвост, и даже,
возможно, сын иль дочь. Всё та же
блажь и разительный разброс
между моим и не моим,
меж тем, что есть, и дорогим,
между желанным и наличным;
но прав декабрь, и прав январь:
малейший шёпот не был лишним,
и повторится всё, как встарь.
//-- * * * --//
так раскладывал Винсент картинки свои
в письмах к Тео прерывистых и торопливых
дескать вот написал снова шесть терпеливых
арлеанских пейзажей о красной любви
так описывал Кречмар кругами руин
вечерами кружил по опасным проливам
у порога греха созидал молчаливо
сериальных гармоний слова-соловьи
так нелёгкими звуками смолоду полн
подле волн и доподлинно белых колонн
и дубров добронравных и широкошумных
обнаруживши вдруг свой треножник в пыли
не пыли и не сетуй на малых сих блудных
на безмолвие на небесех на земли
//-- * * * --//
Сорока серая слова
толкует вольно и толково,
так для неё любое слово
теряет первые права,
но право первых дней в году —
зимою сонною считаться,
и Бог с ним – пицца ли, лавацца, —
горяч мой день на холоду.
Легко ловлю тончайший свет,
до марта спрятанный за тучей —
прохла-, прозра —
чный и летучий,
как в сердце дня сорочий след.
БЕСКОНТАКТНОЕ
меня хотят раз два три пять
я не хочу ни семь ни девять
тут ни поверить ни проверить
ни разменять ни променять
умом либиду не унять
не сосчитать и не измерить
и двум-полутора потерям
приобретеньями не стать
зову бывалых минус три
и минус два гори гори
моя звезда твоя звезда но
дом номер ноль всегда внутри
и над вселенной первозданной
квадратный корень хоть умри
//-- * * * --//
уравновешенности нет
и то, что было через силу
и (думалось) сведёт в могилу,
осталось дробью кастаньет;
мне карт нуар во цвете лет —
оформлен не был; враг мой милый! —
не дотянувший до аттилы, —
ты сер, а я, приятель, сед…
не тут-то было: мой роман
бураном дымным лёг в карман
и не прочитанным смеялся;
так не просчитанные сны
не возвращаются и сальса
не станет вальсом хоть бы хны.
//-- * * * --//
По нас, по грiшних не ридай…
В. Стус
Земля, прозрачнее стекла,
И видно в ней, кого убили
И кто убил.
А. Т.
о нас о грешных не рыдай
написан первый перевертень
кого убили и кто смертен
не разберёт ни ад ни рай
прильнули тесно март и май
и алла и аллах и черти
и ангелы в одном конверте
моя твоя не понимай
ну что ты скажешь в этот день
одна сплошная дребедень
одна засушливая дрёма
не мир но мор немой минор
и против лома нет приёма
но страшен вечности узор
//-- * * * --//
ты должен слышать сей же миг:
важней всего июнный посвист
незаходящих и несносных
лучей последних верховых;
сливаясь звуком и рукой
в одну рассеянную россыпь,
ты остаёшься, мой иосиф,
неразгоревшимся, как зной;
неперелистанный, так тих
твой шёпот в шуме не моих,
но и не здешних обещаний:
обетованное – слышней,
как бы неброское прощанье
тщедушной щедрости твоей.
//-- * * * --//
только те впечатленья, когда
до поры неокрепшее око
видит то, что потом ненароком
(и нароком) не выйдет отдать
в фотошоп нестареющий – да
и не стоит, – так мнилось вначале:
полегчает и вдруг за плечами
перемётная злая звезда
пересветит косыми лучами
угол дома напротив и чайник —
отступающий в вечность солдат, —
Усиевича ул., кофе мокко,
спирт рояль, перекрестие дат —
белый Липкин идёт одиноко…
ПИСЬМО ГОГОЛЯ
Ты всё тот же, деятельный,
трудолюбивый… Но берегись
слишком увлечься и рассеяться
многосторонностью занятий.
Избери один труд, влюбись в него
душою и телом, и жизнь твоя
потечёт полнее и прекраснее,
а самый труд будет проникнут тем
одушевлением, которое недоступно
для истрачивающего талант свой на
повседневное.
Гоголь – Погодину; Ноября 28, 1836
Ты всё тот же, деятельный, трудолюбивый…
Но берегись слишком увлечься:
как во сне, легко, без усилий
сотворяй своё, не открещивайся.
Рассеяться многосторонностью занятий?
Избери один труд, влюбись в него
от закона до благодати,
как себя полюби, как ближнего —
душою и телом; и жизнь твоя потечёт полнее
и прекраснее, а труд будет проникнут
судьбою и делом, немощь уйдёт – бог с нею! —
и тогда начала, концы настигнут
тем одушевлением, которое недоступно
для истрачивающего талант свой на повседневное.
…И присно, вовеки и купно
с тобою моё существование бедное.
//-- * * * --//
смело смотрю в начинающий складывать боль
гулкий узор поддающейся сказу задумки
будущей звонкой заметки рецензии утки
в жёлтую прессу ворвущейся стрижкой под ноль
где бунимович где я что гекуба ему
что мне его патриаршая злая гекуба
рву лепестки осторожно и любо ль не любо
не разгляжу не расслышу и к сердцу прижму
там будет видно там выбелит сумерки снег
там человек человеку не брат и не враг поневоле
там орфография больше не в силе а кроме
правил её на ногах не стоит чилавег
правильным бисером впишет и ровным шитьём
швы подобьёт и подрубит нас близко друг к другу
снег запоздалый который декабрьским днём
наверняка по периметру нашу округу
бодро очертит а кто не согласен замри
выйди из строя зимы потерявшей остатки
совести чтобы как встарь наступать мне на пятки
тотчас как только узоры в дисплей пролегли
ДЕКАБРЬ
ну уже хватит ну вычерпай вон из ведра
всю эту наледь вплотную с водою живою
я её знаешь не звал золотою каймою
не покрывал не искал от добра до добра
нет не мигрень но подай все мои паркера
первый салют за неделю до года иного
выпишу я расписной каллиграфией снова
дать или взять но не выгорит эта игра
неколебима незыблема твой эверест
хворост не снег покрывает на мили окрест
я не сумею придумать сильнее и проще
чтоб не казалось что к сердцу ромашку прижму
ветер тряпьё на балконах как зубы полощет
колким бальзамом и шепчет про горе уму
ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
не мало ли тебе меня тогда
когда меня с тобой одной тобою
мне мной самим не более чем мною
с тобой самой от самых нет до да
утешить удаётся навсегда
для всех моих решённых в этом споре
с тобой незримом и чего же боле
вопросов пользы нет и нет вреда
но зреет колос голосом в горсти
зажатым стоном в гости не впусти
не выпусти как сказано у павла
наружу из объятых мёдом рук
под языком лактоза много мало
но в самый раз меня тебе мой друг
ВОЕННЫЕ СБОРЫ
Костополь Ровенской обл., 1983
двойная бухгалтерия угла
прямого, но на самом деле вовсе
не такового, а со сгибом в торсе —
двойная геометрия крыла
сошла на нет, как шангри-ла, была
ещё вчера точёная, как морзе, —
замером штрих-пунктирным зуммер в прозе
звенел и замер в рифму пел дотла;
как это близко: вёрст не рассмотреть, —
полней наполовину, в четверть, в треть
величины нормальной, без причины,
без меры увеличены в строю
стоят приотворённые мужчины
и молча любят родину свою
//-- * * * --//
читаю подряд без разбору
стихов напечатанных в
журналах несметную гору
и вкус тренирую. Увы
горька не неволя густая
увидеть пять пятых тоски
и восемь с полтиною рая
ценою в четыре доски;
для тех кто постарше больница
у тех кто моложе сума,
средина поля биаррица
чужие столицы зима
свиданье объятье собака
у сонных и нежных колен
и алая сочная влага
течет как вода перемен