-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Максим Горький
|
|  Вечер у Сухомяткина
 -------

   Максим Горький
   Вечер у Сухомяткина


   Зимою, раз в месяц, а иногда и дважды, – я получаю от купца Сухомяткина записочку такого содержания:

   «Уважаемый, покорнейше прошу пожаловать завтра к нам на трехэтажное удовольствие».

   Записочка остроумно подписана: «С Ухом», а росчерк изображает летящую птицу.
   На другой день, вечером, я стою на одной из солидных улиц города, у крыльца большого особняка, обильно украшенного гипсовой лепкой; под мышкой у меня узелок с чистым бельем. Тяжелую дубовую дверь отворяет горничная, раскормленная, как лошадь.
   – Пожалуйте, – говорит она, приподнимая любезной улыбкой румяные щеки так высоко, что ее глаза совершенно скрываются в румяных подушечках жира. В прихожей меня встречает хозяйка Екатерина Герасимовна, пышнотелая, ласковая, с огромной косой, сложенной на голове в четыре яруса.
   – Пожалуйте! – радостно поет она. – Очень рада, пожалуйте!
   И заботливо спрашивает:
   – Белье не забыли? Нюта, скажи Егору, чтоб снес белье в предбанник! Выкатывается сам Сухомяткин, сияющий и как бы маринованный в добродушии; подскакивая на коротких упругих ножках, он потрясает своими округлостями и кричит:
   – Пож-жалуйте, дорогой! Вот – спасибо! Просветитель наш, Кирилл-Мефодий! Как здоровье? На щеках у него светленькие бачки, голова похожа на глиняный горшок с двумя ручками. Входим в гостиную, – она похожа на мебельный магазин среднего качества; в ней тесно, много жирного блеска золота, много зеркал, всё очень новое, грузное, и от всех вещей исходит нежилой запах.
   В гостиной меня встречает Матвей Иванович Лохов, кум хозяина, человек небольшого роста, стройный, горбоносый, с французской бородкой и задумчивыми глазами. Он – председатель местного биржевого комитета, но осанкой и манерами напоминает благовоспитанного жулика из Варшавы.
   – Бонсуар, – говорит он приятным баском. – Коман ву порте ву? Тре бьен! Же осей… [1 - Добрый вечер. Как поживаете? Прекрасно! Я также… (искаж. франц.)]
   И, быстро шевеля пальцами, обращается к хозяину:
   – Продолжаю про осетра: эта рыба шуток не любит…
   Я здороваюсь с его женой Зиночкой, дамой среднего веса, в рыженьких кудрях, бойкой и синеокой.
   – Вы слышали? – спрашивает она. – Поехала я сегодня новых лошадей пробовать, а они вдруг и понесли…
   Хозяин шутит:
   – Тебе бы самой понести пора!
   – То есть как это? – невинно спрашивает она.
   – Н-ну, будто не понимаешь…
   – Алор, – говорит Лохов. – Нузаллон? [2 - Ну что же? Идем? (франц.)]
   Сухомяткин кричит жене:
   – Катюк – готово? Хозяйка тревожно взывает:
   – Анна – готово?
   – Кума, – предлагает хозяин Зиночке, – айда с нами!
   Но она отвечает с необоримой невинностью:
   – Да ведь я же с Катей мылась!
   Сухомяткин неистово хохочет, всхлипывая и крича:
   – Ну и – актриса! Ф-фу ты…
   Мы, трое мужчин, идем в кухню. Там у раскаленной плиты тяжело возится огромная старуха с седыми усами. Она рычит, размахивая шумовкой над головою мальчишки, одетого в саван со взрослого покойника. Мальчишка плачет.
   – Это внук ее! – объясняет хозяин. – Гляди, Ефимовна, не перевари!
   – Ну, что это вы, о господи! – глухим басом тревожно отзывается старуха и трижды плюет к порогу:
   – Тьфу, тьфу, тьфу!
   – Марфа Посадница в своем деле! – говорит хозяин, идя по двору. – В Нижний на ярмарку приглашали ее за триста рублей, – не пошла!
   Вот мы в бане, освещенной двумя запотевшими фонарями, в горячем облаке пара, насыщенного запахом мяты. По липовому полу ходит на четвереньках волосатый, докрасна распаренный кучер Панфил и, задыхаясь, бормочет:
   – Святы боже, святы крепки…
   Сухомяткин шлепается на пол, испуганно вытаращив глаза, дергая себя за уши, и орет плачевно:
   – Что же ты, чёртова голова, уморить меня хочешь? Ишь, до чего накалил, дурак, – сам лягушкой пошел…
   – Же при… прие… [3 - Я прошу… просил… (франц.)] – глухо бормочет Лохов, задыхаясь. – Это я просил…
   – Это они приказали, – говорит кучер неожиданно тонким голоском. – А я – крест ищу… Лохов, вытянув руки, как слепой, идет к полку, а кум его катается по полу и визжит:
   – Уй-юй-юй… Задохнешься, Матвей!
   – Р-рьен! [4 - Ничего! (франи.)] Панфил, – поддай квасом!
   – Да погоди, дай придышаться.
   – Рьен! – орет с полка председатель биржевого комитета и барабанит кулаками по липовым доскам.
   Зверовидный Панфил плеснул на каменку ковш квасу, – из черного зева вырвалась палящая струя, белое облако пара окутало потолок, баня наполнилась спиртным запахом горячего хлеба.
   – Изверг! – визжит Сухомяткин, растягиваясь на полу.
   Кучер, присев на корточки, ухает, точно филин, а с полка раздается сладостный возглас:
   – Ж'адор! [5 - Обожаю! (франи.)]
   Но тотчас же Лохов громко зашипел и скатился на пол, широко открыв рот, испуганно вытаращив глаза.
   – Что – задохся? – кричит его кум и колотит кулаками по спине Лохова.
   – Мы – отроки в пещи огненной, – радостно сообщает он мне.
   Лохов смотрит на него безумным взглядом, бормочет:
   – Снегу… скорее!..
   Кучер исчезает в предбаннике, потом является с большим тазом снега, – Лохов хватает горстями снег и яростно трет свою лысоватую голову, мускулистую грудь.
   Он точно пьяный. Сухомяткин тоже ослабел, размяк и тает, поглаживая коротенькими ручками свое багровое мясо, исписанное на груди тонкими черточками волос, покрытое жемчужинами пота.
   – Сердце я себе ожег, – говорит Лохов, постепенно приходя в себя.
   Панфил сбивает в шайках душистое мыло, я влезаю на полок, а купцы, растянувшись на лавках, начинают философский разговор.
   – Чего я не понимаю – так это стыда! Например: при одной женщине можно ходить голым, а отчего же при трех – стыдно?
   Кучер фыркает в шайку, разбрызгивая мыльную пену, а Лохов солидно замечает:
   – Татары да турки, наверное, и при трех не стесняются…
   И приятным баском напевает:

     Сюр вотр жюп бланш
     Брилье ля ганш… [6 - На вашей белой юбкеСверкает бедро…(искаж. франц.)]

   Они оба «придышались» и чувствуют себя так, словно рождены в этой адовой жаре. Сухомяткин, весь в мыльной пене, похож на цыпленка. Лохов неутомимо двигает пальцами, отжимая свою бородку. Пар разошелся, в бане светлее, потолок густо украшен опаловыми каплями влаги. Мигают заплаканные фонари, потрескивает булыжник в каменке.
   – Жизнь, как бабу, обмануть надо, надобно уметь зубы заговорить ей, – поучает хозяин кучера. – Ты сколько девиц обманул?
   – Х-хы, – хрипит Панфил, растирая ему мягкую грудь.
   А Лохов ведет умную беседу со мной.
   – Неправильность, какую я вижу в газете вашей, та, что вы делаете из нее окружной суд, – внушает он мне. – Вы всё – судите, а это – лишнее! Как церква должна поучать нас, так газета обязана рассказывать нам обо всем, что и где случилось. А судить – не дело попов, того меньше – газетчиков.
   – Верно, – скрепил Сухомяткин речь кума.
   Тот продолжает, но уже не внушительно, а – с обидой:
   – Газета для удовольствия жителей, а не для скандала. Утром сядешь чай пить, лежит она тут же, на столе, а ты не решаешься в руки взять ее, – в ней, может быть, такое про тебя сказано, что она тебе весь день испортит. А деловой человек нуждается в душевном спокойствии.
   Я молчу. Этот человек имеет основания жаловаться: о нем пишут часто, но хорошо – никогда!
   Стекла окна дымятся белым дымом. Липовая баня – точно восковая, тает.
   – Я готов! – возглашает Сухомяткин. – Теперь – париться!
   Он весь в мыле, как в страусовых перьях, лезет на полок, кучер снова поддает в каменку квасом, Сухомяткин визжит, а Лохов мрачно поощряет кучера:
   – Жарь его! Пеки! Дьябль ан порт а люн… [7 - К чёрту на рога… (искаж. франц.)]
   – Не ломайся в бане! – строго кричит ему кум. – Чертей в бане не поминают!
   Наконец – вымылись, разваренные одеваемся, не торопясь, отдыхая от пережитых потрясений.
   – Н-ну, теперь – поедим! – возвещает Сухомяткин, расправляя влажные бачки на кумачных округлых щеках.

   В столовой, хорошо освещенной огнями люстры, огромный стол тесно завален хрусталем, серебром и тарелками разноцветных закусок, – это похоже на буфет вокзала. В центре стола – четвертная бутыль желтоватой водки, настой на сорока травах.
   Дамы переоделись в какие-то очень свободные платья, точно капоты, Зиночка – в оранжевом с зелеными лентами, хозяйка – в мантии цвета бордо. Они уже сидят за столом и встречают нас радостными улыбками, поздравлениями:
   – С легким паром!
   – Катюк, – озабоченно говорит хозяин, подкатываясь к столу, – ты смотри, чтоб Ефимовна сама подала!
   И объясняет мне:
   – Когда повариха сама на стол подает – пельмени вкуснее!
   Зиночка налила пять больших рюмок золотой водки.
   Выпили, закусив ядовитой редькой со сметаной и горчицей, – торжественно вошла повариха с огромной кастрюлей в руках.
   – Во-от они! – сладко щурясь, поет Сухомяткин, спешно подвязывая салфетку. – Сколько, Ефимовна?
   – Шесть сотен с половиной, – басом говорит старуха, отирая усы ладонью.
   – Благословясь, – приступим!
   Они, все четверо, истово крестятся в угол, усаживаются за стол, и начинается пир. Хозяева едят молча, пристально глядя в тарелки и как бы духовно купаясь в жирном, вкусном бульоне, но иногда Сухомяткин, не в силах сдержать восторга плоти, томно стонет. Его круглое лицо радостно растрогано, кажется, что он сейчас заплачет от умиления. Хозяйка ест, нахмурив брови, серьезно, как будто решая сложную задачу, но в глазах ее горит огонек уверенности, что задача будет решена. Ее доброе, миловидное лицо покрыто мелким потом, она поспешно отирает его батистовым, в кружевах, платочком.
   Лохов не жует пельмени, а глотает их, как устрицы, ожигается и глухо мычит.
   – Еще десяточек, Катя, – часто просит он.
   – Который? – завистливо осведомляется хозяин.
   – Пятый. Налей, Зинаида!
   Зиночка, жеманно оттопырив мизинец, выковыривает вилкой шарики мяса из теста и болтает:
   – Самое вкусненькое – всегда в серединке!
   Обращается к мужу:
   – Тебе подло жить?
   Сухомяткин хохочет, наливая водку в рюмки, трясется, льет на скатерть и, задыхаясь, восхищается:
   – Ах, кума, ну, и язычок у тебя!
   Тогда рыжая женщина спокойно говорит нечто такое, от чего даже ее солидный муж начинает смеяться сухим, икающим смехом, а хозяин, бросив ложку, багрово надувшись от восторга, качается вместе со стулом.
   – Упадешь, хохотун, – предупреждает его жена.
   Тоже немного посмеявшись, она стерла смех с лица платочком и снова деловито склонилась над тарелкой, сказав:
   – Бесстыдница ты, Зинка! Да еще при чужом человеке…
   – Тю парль, ком кошон [8 - Ты выражаешься, как свиньи (исках, франи.).],– вдруг становясь серьезным, говорит Лохов жене.
   Она косится на него бойким глазом и тихонько поет:

     Скажу тебе словечко —
     Погаснет свечка!

   И снова все чавкают, сосут, схлебывают, утопая в наслаждении. Водки в четвертной бутылке осталось немного, а хозяйка снова наливает рюмки.
   Лохов, опьяневший от еды и водки, обращается ко мне, тщетно пытаясь сделать внушительным осоловелое лицо:
   – Жена у меня – казачка, из Уральска взята. Казацкая кровь веселая, густая…
   Зиночка напилась. Она сидит, откинувшись на спинку стула, жмурится, возведя глаза на огни люстры, и, сложив губы сердечком, пытается свистеть. Это не выходит у нее.
   – Ассе [9 - Перестань (франи.).],– говорит ей муж, вставая из-за стола.
   Хозяйка тоже сильно под хмельком. Она стала развязнее, беспричинно смеется и всё ищет чего-то глазами по углам пустынной столовой.
   – Еще немножко, – предлагает она.
   Все отказываются, а Зиночка превращает мерси в русский глагол, но это никого уже не смешит – все устали.
   – Ну, Петр, – пошатываясь, говорит Лохов, – идем, нам пора!
   Они уходят, взяв друг друга под руки, я остаюсь с дамами.
   – Дети, – ласково говорит хозяйка, провожая их смеющимися глазами.
   Потом она интересуется, почему я не женат, а Зиночка, покачиваясь на стуле, мурлычет:

     В шестом этаже
     Мой друг живет.
     Ах, я всё та же,
     Но он – не тот!

   – Послушайте, – обращается она ко мне, – вы знаете какие-нибудь стихи… этакие, с перцем!
   – Зинка! – предупреждает ее хозяйка. – Ты с ума сходишь!
   Я не знаю стихов с перцем.
   Рыженькая женщина встряхивает кудрями, щелкает пальцами и снова поет:

     Стал вроде мужа
     Ленив и вял,
     Меня всё ту же…

   И, оборвав песенку, снова спрашивает меня:
   – Послушайте, почему вы не напишете какой-нибудь смешной рассказ?..
   – О чем же?
   – Ну, – вообще смешной. О том, как жена изменяет мужу или что-нибудь такое. А вы знаете стихи о Ное?
   – Нет.
   В двери встала горничная и, улыбаясь, возвестила:
   – Петр Иваныч велели сказать, что всё готово и можно пожаловать к ним…
   – Пожалуйте! – пригласила меня хозяйка, плывя к двери.
   Зиночка, обняв ее за талию, спрашивает:
   – Почему мне делается скучно, когда я выпью?

   В большой, ярко освещенной комнате, у стола, покрытого черным сукном, стоят Лохов и Сухомяткин, оба во фраках, с цилиндрами в руках. На столе перед ними какие-то коробки, вазы. Темное лицо Лохова серьезно, как лицо человека, который приготовился к чему-то очень важному. Сухомяткин дремотно улыбается, прищурив веселые глазки.
   Дамы садятся в кресла у стены, я – рядом с ними. Председатель биржевого комитета церемонно кланяется нам и говорит:
   – Почтэний публикуй! Ми есть два маги з Индия и Америке, ми имеем показувать вам несколькии чудесни явлений.
   – Дурачок, – шепчет Зиночка своей соседке.
   Муж ее напряженно ломает слова, это плохо удается ему, и, когда он произнесет слово правильно, – та сердится и притопывает ногами.
   – Мое имя… наш имья – Гарри; мой друг зовут… звуть… Джемес!
   Джемс-Сухомяткин пошевелился и вдруг – икнул. Это очень рассмешило его, он закрыл лицо локтем и стал фыркать, Гарри-Лохов неодобрительно покосился на него, взял со стола черную магическую палочку, взмахнул ею и крикнул:
   – Ан, райс!
   – Вайс! – ответил кум-Джемс.
   В руке Лохова явился серебряный рубль, – он схватил его где-то в воздухе и торжественно показал нам. Затем он вытащил рубль из носа Сухомяткина, другой снял с его лысой макушки и, быстро бросая монеты в цилиндр, стоявший на столе, стал ловко хватать их из воздуха, из своей бородки, из уха кума, снимал с колена своего, а один рубль даже выковырял из своего глаза.
   – Сегодня ты ловко делаешь, – сказала ему Зиночка, но он строго крикнул ей:
   – Силянс. [10 - Молчание (франц.).] Просю публикуй – нет разговор!
   Джемс, расставляя по столу какие-то странные предметы, показал Зиночке язык.
   Кончив фокус с монетами, Гарри-Лохов заставил исчезать со стола разные вещи, – они тотчас являлись там, где нельзя было ожидать их. Он очень увлекался, работал, как настоящий артист, и всё покрикивал куму командные слова:
   – Ан, вайе! Дайс ваз! Раис! Живее!
   Стена сзади фокусников была заставлена какими-то мрачными шкафами, Сухомяткин отворил дверцу одного из них, – в нем, на полке, торчала отрубленная голова с черными усами и – смешно, фарфоровым глазом – смотрела прямо на меня. Лицо Лохова было неприятно напряжено, кожа на скулах туго натянута, – он, видимо, крепко стиснул зубы. Его подбородок выдался вперед, французская бородка казалась жесткой, точно из проволоки. Но каждый раз, когда он удачно заканчивал фокус, лицо его расплывалось в улыбку, и недоверчивые, холодные глаза блестели радостно, точно глаза ребенка.
   Я никогда не видал человека, который обманывал бы сам себя с таким увлечением, с таким удовольствием. Джемс-Сухомяткин только снисходительно принимал участие в забавной игре, а Гарри-Лохов трепетно творил чудеса. Это было ясно.
   Иногда фокусы не удавались ему, – добывая из кармана фрака блюдце, наполненное водою, он преждевременно сорвал с него гуттаперчевую пленку и вынул блюдце пустым, а вода осталась в кармане. На минуту он растерялся и, следя одним глазом, как стекает вода на пол, сердито крикнул:
   – Первому отделению конец!
   Снял фрак, заглянул в карман, качая головой, потом объяснил публике:
   – У ремесленников-фокусников, которые работают в балаганах, – карманы непромокаемые. Кум, позови горничную, пусть высушит фрак, да – не испортила бы!
   Вздохнув, он добавил:
   – А я – пиджак надену.
   Второе отделение началось с того, что кругленький Сухомяткин вошел в пустой шкаф, Лохов закрыл шкаф черным занавесом, крикнул:
   – Раймс! Эйн, цвей, дрей! – и отдернул занавес, – шкаф был пуст, Сухомяткин исчез.
   – Вот уж это я не люблю, – сказала мне хозяйка, зябко поводя плечами. – И знаю, что фокус, а все-таки боязно.
   Занавес снова задернут, открыт.
   – Вайс!
   И снова в шкафу стоит, улыбаясь, Джемс-Сухомяткин.
   Потом Гарри прикрутил его веревкой к стулу, закрыл ширмой, а Джемс в минуту освободился от пут и даже успел снять ботинки со своих ног.
   Потом я почувствовал, что мне скучно и как-то особенно неловко. Хотя проходившее предо мной было не страшно и даже не очень неприятно, а однако напоминало кошмар. Дамы тоже устали, хозяйка осторожно дремала и, взмахивая тяжелой головою, виновато улыбалась, а Зиночка откровенно позевывала и всё пыталась засвистеть.
   Сухомяткин тоже, видимо, устал, его белесые бачки обиженно оттопырились, он двигался лениво, не глядя на публику и товарища, а Лохов, вспотевший, увлеченный, магически изменял цвета платков и всё прикрикивал:
   – Эн, цвей, дрей, – котово!
   Вдруг он замолчал на минуту и, укоризненно глядя на публику, спросил:
   – Ты, что же, кума, спишь?
   Мне стало жалко его.
   Зиночка засмеялась, Сухомяткин начал шутливо издеваться над женой, а непонятый, обиженный артист, спрятав руки за спину, быстрыми шагами ходил по комнате и говорил:
   – Забава для меня – дело серьезное, а не пустяки. Нельзя же всё только есть да чаи распивать…
   – Я понимаю, Матвей Иванович, – жалобно вставила сконфуженная хозяйка, но он не слушал ее:
   – Забава – это для того, чтобы забыться от забот! Вы, женщины, конечно, не можете понять… Зинаида, идем домой.
   – Погоди, кум! Сейчас чай будет…
   – Пора!
   – Да не сердитесь вы…
   – Домой рано еще, – сказала Зиночка.
   – Рано? – крикнул Лохов. – Тогда я один уйду…
   Он вел себя, совсем как обиженное дитя: мне казалось, что еще немного, и этот человек может заплакать. Но все-таки удалось успокоить его, и, не скрывая своей обиды, Лохов остался.
   Перешли в столовую, там уже бурлил большой серебряный самовар, окуривая люстру струей пара, раскачивая хрустальные подвески.
   Лохов сидел рядом со мною, рассказывая:
   – Мне эта забава свыше десяти тысяч обошлась! У нас есть редкие аппараты, из Гамбурга выписаны. Я очень слежу за новостями в этом деле.
   Он тяжко вздохнул и покосился на кума, который, прислонясь к Зиночке, нашептывал ей что-то.
   – Над нами смеются, то есть – больше надо мной! Дескать – фокусник. Очень хорошо, пожалуйста…
   – Налить еще стаканчик? – спросила его хозяйка.
   – Да, пожалуйста! Благодарю за внимание ваше, – сказал Лохов, обиженно усмехаясь, и так, что нельзя было понять – хозяйке или мне говорит он.
   – Все люди фокусничают, и весьма многие – вредно. А мы с кумом – безвредные! Мы, так скажу, меценаты для себя…
   – Не люблю это слово, точно бесеняты, – вновь вставила хозяйка, подвигая Лохову стакан.
   Он принял чай, не поблагодарив ее, продолжал:
   – Иные занимаются петушиным боем, собачьей травлей или, например, содержат газеты, как ваш хозяин; некоторые стараются выказать себя с лучшей стороны, по филантропической части, чтобы получить орден, а я люблю благородную забаву, хотя она и обман.
   Он говорит непрерывно, нудно, с явной обидой в голосе и всё шевелит пальцами.
   Хозяйка перестала обращать на него внимание. Она с мужем слушают шёпот Зиночки, и оба, красные от смеха, фыркают, не в силах сдержать его.
   – Жизнь никому не в радость, – зудит Гарри-Лохов, барабаня пальцами по моему локтю. – Жизнь требует воображения. Находясь в церкви, воображаешь себя первым грешником, может быть, самым поганым человеком, и это – приятно для души. Это – обжигает нас. В театре воображаешь себя играющим влюбленного злодея или вообще героем. Но – каждый день в театр или в церковь не пойдешь, и остается жизнь, нуждающаяся… так скажу, в пополнении.
   Он закручивает свою бородку винтом и на минуту умолкает, прищурив глаза.
   Я встаю, прощаюсь и ухожу… На улице лунно и морозно, под ногами сухо скрипит снег, испачканный тенями больших купеческих домов.
   Иду и грустно думаю о русском человеке, – артистически умеет играть роль несчастного этот человек!