-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Елена Пустовойтова
|
| Эвкалипты под снегом (сборник)
-------
Елена Пустовойтова
Эвкалипты под снегом (сборник)
Солнцеворот
Пустоцвет
Журавль
Черная, в серых пятнах, ящерица ее испугалась и так заспешила соскочить с камня, на котором нежилась на солнцепеке, что ее хвост развернуло над туловищем, и она на глазах у Ирины мелькнула белым брюхом. Звук падения тела, говоривший о размерах хвостатой, заставил Ирину изменить свое намерение пройти вглубь участка.
Сколько себя помнит, столько и боится всего, что ползает или прыгает. Так боялась в детстве лягушек, что даже зимой, когда оставшиеся на дороге после снегоуборочной машины снежные комья, освещенные фарами, отбрасывали от себя черную, движущуюся тень, в страхе замирала, пронзенная мыслью, что по дороге прыгают лягушки. Летом такое в их маленьком городке случалось. Осветит машина фарами центральное шоссе, а по всей его глади прыгают по своим надобностям, напоминая рассыпавшиеся мячики, лягушки. Вот писк начинался! Только она и пищать от страха не могла, шла, вытянувшись в струну, будто желая приподнять себя над дорогой, в ожидании холодного и липкого шлепка по голым ногам. Оттого и зимой ее пронзало страхом от макушки до пяток при виде скачущих теней, прежде чем вспоминала, что снег кругом, а по снегу лягушки не прыгают.
Пекло полуденное солнце. Даже чертополох на обочинах дорог поник от жары, и улицы нового дачного поселка, что распластался вблизи деревни с веселым названием Вобля (между собой его жители называли «Дворянским гнездом»), будто вымерли.
Ирина жару любила – в детстве намерзлась в плохой одежке. С удовольствием подставляя под нее открытые плечи, на которые не хватало тени от полей шляпы, решила прихватить фотоаппарат и выйти за село, к речке с тем же веселым названием.
Первую неделю она жила в своем новом деревянном, в два этажа, с верандой «фонариком», загородном доме, строительство которого, хоть и тратила на него деньги легко, совсем лишило ее покоя. И о стройке думай, и о качестве работ да еще бойся краж и пожаров. Но покоя не обрела, когда и дом был выстроен, и знакомства завела со всеми соседями, людьми с достатком, и на пенсии не потерявшими жизненного лоска. Хоть и наблюдали все вокруг за своей и соседской собственностью, а все же мир и благополучие всегда непрочны. Все что угодно может случиться, когда жилье пустует. А пустовать оно будет часто.
Без недоделок строить у нас почему-то невозможно, однако в целом молдаване постарались. Кафель в ванной и туалете выложен аккуратно, полы отшлифованы. Но что ей особенно в доме нравилось, так это лестница, сработанная артелью из Брянска. Дерево на ней светлое, ласковое, и ладошку от перил отнимать не хочется. Так и гладила их всю неделю, снуя по лестнице вверх и вниз.
Никого не позвала обживать свой дом. Да и вещи решила пока не завозить – только шторы, ковер, стол да кресло-качалку с телевизором. Свободно и шикарно. Ковер на середину кинула, шторы в тон к нему до пола спустила. Так хороша была комната с распластанным на полу ковром, будто убранная специально для бала, что даже телевизор с креслом на кухне пристроила, благо места в ней – хоть в футбол играй.
Легко и радостно стала просыпаться по утрам. В одно мгновение. Глаза откроет – и сна нет. Потянется вкусно, как в детстве, всем телом, вскочит с матраца, что раскладывает себе на ковре, и на кухню. Пока кофе варит, в окно смотрит. И все за окном ее занимает, веселит и глаз радует: и самая обычная птица, и распустившийся на полупустой еще клумбе синий ирис, и белая голова одуванчика, и пролетевшая мимо бабочка, и доносящийся из деревни крик петухов…
Вот уже года три даже звонок мобайла слышать ей невмоготу. Сидела бы одна в тишине при спущенных шторах.
Только она и больше никого.
И захотелось ей свой домик иметь. Обязательно деревянный, чтобы зимними морозными ночами потрескивал от мороза бревнышками, а в летнюю звездную ночь вздыхал, как живой, отдыхая от жары, будто мечтая о чем-то, да хорошо хранил как тепло, так и прохладу. Но чего больше всего захотелось Ирине, так это распахнуть окна.
Настежь.
Вот, чтобы вошла в дом – и сразу к окну, и распахнула его в сад.
И чтобы потом тюль на ветерке тихонько колыхалась…
Сорок пять лет, конечно, не старость, но бывает и помоложе женщины малого намека на свой возраст не терпят, даже если это и не намек вовсе, а просто попадутся на глаза молодые девчонки… Злятся и к косметологу бегут. Иные и не смеются вовсе, чтобы лишних морщинок не насмеять. Эта разновидность сумасшествия современности благополучно миновала Ирину – чужая молодость ее не злила и свои морщинки не пугали. Но стала уставать. Больше душой, чем телом. А здесь, в своем доме, и вовсе поняла, что ничего другого в жизни ей и не надо – лишь тишина, душевный покой да одиночество.
Родных у нее не было, а двоюродных не любила. Дай да дай… Клянчили еще тогда, когда вещами торговала, что на своем горбу таскала из Турции. Не в гости приходили, а инспекцию проводить – по всем углам глазами шарили, новое выискивая. И если что заметят, так сразу у всех настроение плохое…
Пожалеть, если бы все шло у нее из рук вон плохо, они смогли бы. Наверное, искренне бы жалели. А вот ее успех, даже малый, снести им было тяжело. Так что, когда пришло время, уехала ото всех без исключения и все концы обрезала.
Много было в ее жизни всего. Не обошлось и без грязи. С тех самых пор, когда стала торговать на рынке, такая волна, такой ее поток надвинулся на Ирину, что не захлебнулась она в нем из-за самой, казалось, малой малости – не пила и не материлась. Начни она тогда сквернословить, эта грязь накрыла бы ее с головой. И изнутри всю заполнила. Но ни единому грубому слову не позволила сорваться с языка.
Не то что осознала ясно видимое, но не всеми замеченное – не было еще никого счастливого из тех, кто матерится и водку пьет, а сами по себе слова, от которых несет базаром и похмельем, произнесенные ею в минуты уныния и сплошной безнадежности, оскорбляли ее сильнее, чем сказанные даже в ее адрес.
Тогда она выживала, как могла, вместе со всеми. В Турцию ездила, утюги оттуда привозила да белье женское. Все было враз: и унизительно, и страшно, и интересно. Чужие края все же. А домой вернешься, опять беда: торговать привезенным богатством надо. Первый раз от волнения перед предстоящим торжищем ночь не спала, так изнывала ее, бывшей золотомедалистки, душа, что даже под утро стошнило. Потом втянулась – иные знакомства, иные развлечения.
Кто знает, где бы она теперь была, да встретила мимолетного знакомого по университету, когда-то на студенческой вечеринке немного о жизни поговорили, и этот чужой сделал для нее столько, сколько родные мама с папой не смогли бы сделать – порекомендовал нужным деловым людям. Неизвестно почему. Может, помня о ее пятерках в институте, где большинству и тройки было более чем достаточно, может, еще по какой причине. Но, что само по себе по гиблым нашим временам чудно и ненормально, совершенно бескорыстно.
Много позже встретилась с ним в столице на одном деловом приеме, и он ни словом, ни взглядом не дал понять, кому Ирина всем обязана. А она, всем своим видом показывая, что помнит, весь вечер потратила на то, чтобы подобраться к нему поближе.
Напрасно.
Лишь один раз издали легко кивнул. Во взгляде улыбка…
Вот за кого бы встала горой по первому его сигналу, да он сам гора.
Романы, если отношения между современными мужчинами и женщинами можно называть этим словом, безусловно, заводила, хотя точно знала, что все ее мужчины имели не только по жене или «девочке», а и по нескольку сразу. Но все же они приходили к ней, и она этим тешилась, как и тем, что в продолжении таких романов всегда была верна, как настоящая жена, своему партнеру.
Конец связям в их среде наступал без сцен. Обыденно и по-деловому. Шли рядом какое-то время – и дороги разошлись.
Какое там шли – ехали.
Еще хорошо, когда успевали на прощание рукой махнуть.
Некоторое время после разрыва Ирина испытывала пустоту, которая селилась где-то в районе солнечного сплетения, и тихонько ныла. Но от этой пустоты у нее было лекарство: примет ванну при свечах с бокалом белого вина и легкой музыкой, нанесет новый макияж, купит дорогие туфли, и – вперед по жизни за новыми баксами.
Но был такой, что и пустоты не оставил.
Отношения у них с первого раза сложились так просто и примитивно, как в современном фильме с обязательным сексом. На часы взглянул и сказал, что у него есть полчаса. В следующий раз и того прозаичней – пришел, пиджак снял и задышал, задышал…
Поняв, что в этом он весь и есть, спросила, отчего к девочкам не идет, где ему явно будет лучше. Поначалу и вопроса не понял, а поняв, растолковал, что секс – это такое же физическое отправление, как на горшок сходить, но интеллигентный человек предмет сексуального влечения оценивает не только глазами, а и мозгами.
Так сказать – интеллектом.
Поэтому он у нее.
«Горшок» Ирине так и не забылся, и всякий раз при воспоминании об интеллигенте от физиологии, она испытывала чувство брезгливости, почти такое же, как в детстве, когда, бегая по заливному, плотно заросшему низкой кудрявой ромашкой лугу, голой пяткой попадала в гусиный, порой еще теплый, помет.
Даже щеками вспыхивала…
По Вобле она шла впервые. Большинство домиков – в три близко посаженных друг к другу, в старых кружевах наличников, окна. Палисадники за щербатым штакетником. В них цветы привычные: золотой шар, нерасцветшие еще астры и георгины. Густой травой затянуты обочины дорог почти до штакетин – верный признак, что автомобиль во дворах – редкость.
На все глядела с любопытством. Да и чего не любопытничать человеку, видевшему за последние двадцать лет не одну страну, но впервые гулявшему по родной деревне, одетому и обутому «с заграничной иголочки»? Легко, без надсады и раздражения вокруг смотрела, без боли и трепета. Как на чужое. Но, милое дело, отчего-то ей было приятно, что русская деревня держит еще свою моду на крыльцо и баньку, на лавочки да на голубой цвет наличников.
Улицы пусты. Может быть, Вобля затихла под зноем, а может быть, она давно обезлюдела? Не понять. Лишь на крыльце нового дома из белого кирпича, что выделялся среди других своей высотой и крепостью, стоял с большущим ломтем арбуза бутуз. По случаю жары на ребенке были надеты одни только синие, с белой окантовкой, трусы. Возле мальчика толпилась стайка подросших к концу лета цыплят. Малец выплевывал им семечки и весь заходился от смеха, когда цыплята, бросаясь на корм, устраивали на крыльце переполох. Не только его щеки, но и круглый, даже на взгляд тугой, словно барабан, живот были в арбузном соке, который, стекая, явно его щекотал, заставляя мальчика размазывать его сверху вниз по животу ладошкой.
Приблизив к себе объективом замурзанную веселую мордашку и щелкнув фотоаппаратом, Ирина воровски оглянулась по сторонам: не окликнет ли кто, не запретит? Было с ней такое на чужбине, когда, умиляясь ухоженной, почти ангельской детской красоте, фотографировала детей на пляже. Там по нынешним временам, когда жизнь научила людей подозревать во всем извращения, такое поведение постороннего человека граничит с правонарушением. С того случая на пляже, где под холодными, жесткими взглядами людей ей пришлось объяснять, почему она фотографирует чужих полуголых детей, прошло больше пяти лет, но и в Вобле она почувствовала себя так, будто только что совершила нечто недозволенное, как тогда на пляже Майами.
Мальчишку окликнули из раскрытой двери, и он, крутанувшись на пятке и кинув цыплятам свой арбуз, рванул в дом.
Старый колодезный журавль поджидал ее на самом выходе из села. В густой траве к нему была протоптана тропинка. Касаясь ладонью трав, изнемогающих от зноя и стрекота цикад, будто гладя их, как перила своей лестницы, пошла к колодцу.
В проеме сруба, совсем неглубоко, маня прохладой, темнела вода. В ней, как в зеркале, четко отразились и ярко освещенная солнцем шляпа, и ничем не прикрытые, выставленные под зной голые плечи, и высокое бездонное синее небо без единого облачка.
Пристроив в траве фотоаппарат, сбросила в колодец прикованное цепью к журавлиному вороту ведро. Оно с шумом шлепнулось о водную гладь и, подпрыгнув на ней, как на батуте, стремительно рванулось вверх. Прежде чем ведро зачерпнуло воды, Ирине пришлось несколько раз бросать его в колодец, а набрав, некоторое время соображать, как ей ловчее будет его оттуда вытащить. Даже вслух порассуждала сама с собой над решением такой сложной задачи. Но все же вытянула, немного запыхавшись и почти не расплескав. И с наслаждением отпила ледяную, отражающую высокое небо колодезную водицу прямо из ведра. А потом, поудобнее приложившись к краю, пила ее, как мучаемый жаждой пьяница, до изнеможения, до ломоты зубовной, вытянув, чтобы не замочить носа, губы трубочкой и следя глазами за солнечными бликами, колыхающимися в водяной толще.
Напившись, долго стояла над ведром, вглядываясь в себя, донельзя незнакомую в соломенном ореоле шляпы на фоне небесной голубизны. Затем медленно, будто боясь расплескать резким движением свое отражение, опустила лицо в воду, одновременно терпя и наслаждаясь ее прохладой, пока вода, хлюпнув через край ведра, звонко плеснув в колодце, щедро не окатила ноги, заставив Ирину весело вскрикнуть и отскочить в сторону.
Рядом с колодцем стояла женщина с пустым ведром и разглядывала Ирину веселыми глазами.
– О! – застигнутая врасплох, кокетливо протянула та и тут же добавила по привычке, – Sorry!
Английские слова в том кругу, в котором она вращалась, были почти обязательными. Железно подчеркивали лоск, особенность, легкость жизни и многое другое, к чему всякий жаждущий денег человек страстно стремится. Импорт от частого употребления оседал не только в сознании, но и в крови и вылезал на свет даже там, где и вовсе не был нужен.
– Да ты не сори, так сора и не будет, – медовым голосом заметила пришедшая. – Дети у нас и то знают, что нужно перелить воду в свою посуду, а уж потом делать с ней, что хочешь. Ведро-то общее…
– Да я нечаянно, – отряхивая края шляпы и не желая обижаться ни на какие замечания, объяснила Ирина, – напилась, а потом… Ни с того, ни с сего…
– Понравилось? – селянка подошла к колодцу и, опростав колодезное ведро от воды, в которой плескалась Ирина, ловко кинула его в колодец.
– Вода? – не совсем поняла вопроса Ирина.
– И она тоже.
– Понравилась. Так понравилась, будто живой водицы выпила. У вас тут замерло все, как в сказке, ничто не шелохнется, и про живую воду вспомнишь, – удивляясь сама себе и своему многословию, щебетала Ирина, с интересом следя за тем, как женщина одной рукой, без надсады управлялась с журавлиным воротом. В одну минуту вытащила полное ведро воды, перелила ее в свое и, легко кивнув (может, на слова Ирины, а может, в знак прощания), пошла по тропинке, отставив для равновесия руку в сторону.
Ирина не обиделась, что женщина не поддержала разговор. Если бы она обижалась на всякое невнимание к себе, с каким она встречалась в жизни, то не было бы у нее сейчас своего дома в два этажа с округлой стеклянной верандой. На втором этаже она обязательно ванну себе устроит, уже решила. Будет ее перед сном принимать – в руке бокал вина, окна распахнуты…
Там, где дорога раздваивалась: одна шла в лес, а другая на речку, – в густом треугольнике травы между ними паслись две козы, рядом сидела старушка. С нескрываемым любопытством и в то же время ласково смотрела она на Ирину своими вылинявшими глазами. Ирина ей улыбнулась, и старушка с готовностью, даже с радостью закивала в ответ седой, непокрытой головой. Это не Москва, где, даже столкнувшись в тесном лифте лицом к лицу, люди делают вид, что не видят друг друга. Улыбнулась бабушке, как могла добрее, но так и не смогла найти для нее иных слов, как только сказать, что очень жарко сегодня.
– Жарко, жарко… – с той же готовностью закивала в ответ старушка. И долго потом смотрела из-под руки Ирине вслед.
Побродила по речке, понаблюдала за мальками, что стайками сновали рядом с берегом, посидела на вершине холма в березовом колке, травинку погрызла, кузнечиков послушала, и когда день перевалил за середину, сделав несколько снимков, не зря же брала фотоаппарат, решила возвращаться.
Пустоцвет
Улицу Вобли оживили два пропитых мужика, что шли, перепихиваясь матом, по самой ее середине, да парень, что возился возле мотоцикла у сваленных в пирамиду березовых бревен. Зато крыльцо, на котором стоял бутуз с арбузом, пустовало. На чисто вымытых его ступенях лежала аккуратно сложенная влажная тряпка.
В огороде соседнего дома увидела Ирина женщину, с которой встретилась у колодца. Обнажив белую кожу колен, женщина собирала что-то в подол своего платья. Осторожно переступая по грядке, всякий раз выбирая, куда поставить ногу, она в своем синем в мелкий белый горошек платье, из-под которого розовым били рейтузы и сверкали колени, на фоне сочной зелени грядок, окаймленных оранжевыми большеголовыми подсолнухами, была так живописна, что Ирина, боясь оторвать от нее взгляд, будто это яркая тропическая бабочка, которая в любой момент может вспорхнуть и улететь, сделала несколько снимков.
– Эй! Деву-у-шка-а! Фотографию-то покажешь? – раздавшийся за спиной голос остановил Ирину. – Только про тебя вспоминала… Серьезно… Да ты проходи во двор, чтобы через ограду не кричать…
Такого поворота событий Ирина никак не ожидала, но за долгие годы она была впервые полностью хозяйкой своего времени и могла себе позволить не пренебрегать никакими случайностями.
Открыв голубую калитку в высоких, для красоты выпиленных горками, голубых воротах, Ирина оказалась во дворе, окруженном со всех сторон сарайками, в глубине которого под двумя рясными яблонями в незрелых яблоках стоял деревянный стол с лавкой, прикрытой синим, вылинявшим покрывалом, где, спрятавшись от жары, лежала большая, черная в рыжих подпалинах собака. Глядя в упор на Ирину, она стала медленно выбираться из спасительной тени лавки, но тут же заоглядывалась вглубь двора, приветливо замахала хвостом: из-за угла дома, улыбаясь, вышла хозяйка.
– Мне соседка, бабка Марфа, читалка наша, без нее у нас ни один человек в селе не умер, только что сказала, – приподнявшись на цыпочки и вытаскивая из-под крыши сарая старое решето и высыпая в него желтые цветочки, что принесла в подоле своего платья, говорила женщина, – что видела, когда пасла своих коз, красивую женщину…
Я сразу поняла, о ком это она, потому что она сказала так: «Идет, такая стройнинькия, как стаканчик…»
Замерла, весело глянув на Ирину, давая ей время полностью осмыслить и оценить только что сказанное.
– Красиво, правда? Я люблю, как наши бабки говорят… Образно, точно. Жаль, мы потеряли уже этот язык.
И, указывая Ирине на решето, без перерыва продолжила:
– Пустоцвета в этом году много, а огурцов нет. Собрала, чтобы под ноги стаду бросить… Поверье есть такое, если собрать пустоцвет и бросить под ноги коровам, что с выпаса возвращаются домой, то сразу появится завязь на огурцах…
Ирина после этих ее слов почувствовала скуку и враз растеряла ощущение детства, что держалось в ней с той минуты, как окунула лицо в ведро с водой. Двинув губы тонкой усмешкой, пояснила:
– Ну, этому причина есть… Вы ведь всю грядку перетрясли, своеобразное искусственное опыление проделали. Вот и пойдут теперь огурцы. И стадо здесь ни при чем…
Женщина, одернув подол платья, разглядывала, явно любуясь, решето с пустоцветом.
– Я учитель. Ботаника, биология – моя стезя. Но разгадать не могу, отчего, если по выброшенному пустоцвету пройдет вечернее стадо, урожай будет лучше, чем если я сделаю искусственное опыление по всем правилам науки. Думаю только, что в этом деле очень важным является тот факт, что у коров вымя полное…
– Вот как? Действительно? Никогда бы не поверила. Вы что, действительно проверяли? – искренно удивилась Ирина.
– Проверяла. На совесть все делала… Ан бабушкины знания вернее моих ученых… Вера я. Верой меня зовут…
– А я Ирина… Как у нас все по-детски славно получилось… Осталось только куколками поменяться, – рассмеялась Ирина, – и дружить, до тех пор, пока что-нибудь из их нарядов не поделим…
– Ну, куколок у меня нет, сыновья одни в доме, а чай есть. Чаем угощу. В честь нашего славного знакомства. Из колодезной воды, что ты так верно «живой» назвала. Идем, идем… А ты, Дик, – потрепала собаку по кудлатой голове, – марш на место. Видишь, гостья тебя боится. Иди… Позову потом…
И пес тут же послушно покосолапил под лавку.
Дверь летней кухни была завешана от мух капроновым тюлем, по углам которого, чуть только тронь, прыгали, будто дурачась, привязанные для веса зеленые теннисные мячики. Только вошла, увидела большую, потемневшую от времени икону, с которой смотрел старичок с белой бородой и маленьким завитком волос над высоким лбом. Чуть поодаль на стене, в деревянной раме, явно сработанной сельским столяром, старинное мутное зеркало. Рядом, без рамки и оттого будто лысое, – новое, пугающее пустотой зеркальной глади. Под окном стол, покрытый разрисованной под скатерть клеенкой, на нем хлебница из бересты с аппетитной домашней сдобой. Вдоль стола вытянулись две длинные лавки. В углу газовая плита, справа старенький буфет.
Все просто, без затей.
Но Ирина обомлела – почти половину всей постройки занимала русская печь.
Сразу и не могла вспомнить, когда такую видела. Не у родни, в квартирах все жили, а давным-давно, когда была летом с подружкой у ее бабушки на Алтае. Да! Там и видела. Да в кино еще. И вот сейчас – в таком неожиданном месте – не в доме, а в летней кухне.
Подошла поближе к печи и, вытянув шею, заглянула за занавеску – за ней на полосатом ватном матрасе лежала, прищурив зелень глаз, серая кошка с котятами.
– Ты чья будешь? – заглядывая внутрь разномастных чашек, проверяя их чистоту, задала классический деревенский вопрос Вера. – Идешь, верно бабка Марфа приметила, как с картинки. Любому глянуть приятно… У нас таких нет. Молоденькие девчата и животы свои оголят, и глаза намажут, и сигарету в зубы воткнут, и даже банку пива для полного сходства с красотками из рекламы с собой весь вечер таскают, а все неуклюже. И смешно и грустно…
Вздохнула, поставила на газ чайник.
– У меня четыре сына, так я на девчат свой особый взгляд имею… Печальный… А если бы в школе не работала и не знала наверняка, что не перевелись еще у нас хорошие девочки, то встретив очередную голопузую курильщицу, считала бы, что вот и настал конец света, при котором ни семьи, ни верности не жди. А один только секс… И слово-то какое противное – шипит, как гадюка…
Споро собирала на стол: поворачиваясь вокруг себя на средине кухоньки – из старенького холодильника вынула литровую банку молока, достала с полки над столом миску с тремя свеженькими, с желтыми остатками цвета на конце, огурчиками, скрипнув дверцей буфета, вынула вазочку с конфетами. Сгрудив все это великолепие на середине стола, до кучи подвинула к ней хлебницу со сдобой:
– Вот и готово… У нас все по-простому, по-деревенскому… И я с тобой посижу, хоть отдохну…
Чай из трав, на вид бледный, был душистым и на удивление вкусным. Ирина выпила две чашки и не была уверена, хватит или выпить еще? А чашки были не какие-то там маленькие с блюдцами, а такие, что и ладошками не обхватить их толстостенные белые бока с ярко-красным сердцем во всю ширину и мелкой надписью наискосок на английском «I love you dad!»
Вера, явно, пила из своей, на которой красовалось – «I love you mother!».
Чаепитие вызвало у Ирины испарину и странное состояние покоя. Странное – потому что все, что ее окружало, одновременно и нравилось, и не нравилось. Не нравилось – не так сказано. Вызывало смутную тревогу. Стараясь понять ее причину, еще раз оглядела кухню.
Печь.
Дело в печи. Она тянула за собой шлейф каких-то далеких, почти совсем забытых чувств… Верно. Тогда был дождь, и она бежала от реки по дождю. Бежала и боялась, что не найдет дом… А если и найдет, то ведь там все чужие… Отчего-то особенно боялась, что они что-нибудь у нее будут спрашивать, а она не будет знать ответа… Но дом был найден, и сухонькая, на вид даже злая, старушка, с тревогой выскочила под дождь ей навстречу. Да! Она тогда, ткнувшись с разбегу в ее тощий живот, расплакалась и никак не могла остановиться. Слезы без остановки катились из ее глаз по щекам даже тогда, когда она, переодетая этой старушкой во все сухое, сидя на печи, взяла у нее кружку горячего молока…
Состояние после плача…
Именно это чувство напоминала ей печь.
Ирине вдруг вспомнился даже запах. Там пахло куриным пером и новой тканью.
Верно.
Ее укрыли новым ватным одеялом, покрытым цветным, хрустким от краски, сатином. Видно такую красоту старушке не хотелось закрывать пододеяльником, вот и оставила ее всем на загляденье… И когда Ирина, все еще всхлипывая, засыпала, она тоже это вспомнила, то слышала, как в глубине избы отчитывали подругу за то, что та бросила ее одну на берегу реки. Это было Ирине приятно. Так приятно, что наутро она не смела взглянуть Ленке в глаза – вдруг та догадается, как сильно она была рада заданной ей вчера трепке…
Ирина сидела, погрузившись в неожиданные воспоминания и отгоняя от себя надоедливых мух, на чужой кухне, время от времени вскидывая взгляд на свою новую знакомую, чтобы та не поняла, что гостья ничего не слышит из того, что ей говорят про опыление и пустоцвет. А когда, покончив с ними, вновь задумалась над тем, выпить ли ей третью порцию чая, тюлевую занавеску на двери, которая от мух вовсе не спасала, отдернул загорелый мужик.
Ирина в первый миг увидела только рубашку в клетку с короткими рукавами. Даже подумала, отчего это деревенские мужики так клетку любят? Или их жены? И не успев поразмышлять над этим, вдруг увидела его лицо.
И задохнулась.
Ах, какое лицо! Какое лицо…
Как с картин Васильева… Ну, надо же… Откуда?
Оглянулась, ничего не понимая, на Веру, а та, счастливо улыбаясь и, поправляя волосы, живенько соскочила и кинулась навстречу вошедшему. И тут же вспомнив об Ирине, торжественно ей представила:
– Муж мой. Сергей Владимирович…
Тот через стол взглянул на гостью:
– Здрасте…
Если бы так с ней кто-нибудь поздоровался, даже тогда, когда она на базаре торговала, подумала бы – идиот.
А этому сама ответила:
– Здрасте…
И поднялась уходить. Рывком. Даже лавка качнулась и чуть не опрокинулась. Ойкнула и хихикнула почти одновременно, оправдывая свою неуклюжесть нестандартной мебелью. Подхватила шляпу, которую перед чаепитием положила рядом с собой, и, вспомнив, что она ей очень к лицу, тут же ее надела…
А потом в дверях долго путалась в тюле, льнувшем к ее полям…
От собаки до калитки ее проводила Вера, и, не задерживаясь, кинув на ходу, чтобы заходила, тут же поспешила обратно.
Те же забулдыги встретились Ирине. Втянув головы в плечи, будто стараясь быть незамеченными, обдав ее удушливой волной запахов немытого тела и перегара, они молча прошмыгнули мимо.
И больше никого.
Дома включила телевизор, а там – и задышали, и зачмокали…
Будто опасаясь, что с экрана в дом переползет что-то грязное, заразное, тут же его выключила.
Вытащила кресло-качалку на открытую веранду, налила стакан сока и села смотреть вдаль. Но чувство, что произошло что-то некрасивое, и что она в этом участвовала, ее долго не покидало.
Вспомнила душистый чай и то, с каким удовольствием она его пила, и то, как засуетилась перед незнакомым мужиком, и решила, что все это с ней могло случиться только из-за жары.
Отсекая от себя неприятное, будто проводя черту, подумала: «Зной на меня подействовал… Потому слишком опростилась…»
Соседи
Вечером пришла Лара, позвала в деревню за молоком.
Муж Лары – не просто генерал, а еще и бывший командующий ракетными частями.
Если Ирина все правильно запомнила.
И Лара сама не подкачала – истинная генеральша. Лицо красивое, властное, глаза с прищуром, нос кверху. Маникюр, педикюр по высшему классу – все яркое и свежее. И даже тембр ее голоса дает понять, что его хозяйка привыкла всю жизнь повелевать и ни в чем себе не отказывать.
Шли той же дорогой, которую Ирина дважды измерила жарким днем.
Тишина вместе со зноем ушла из села. Вобля ожила – возле каждого двора жизнь: ребятишки, по виду городские, кричат, мяч гоняют, три девчонки в шортах по бревнам лазают, пересчитывая их по-английски на все лады, по дороге на мотоциклах то и дело проносятся подростки с мрачными лицами, а по краю улицы, поднимая пыль и роняя лепешки, бредет стадо.
Стадо – это слишком. Так – пять коз и столько же коров да телок. За ними шел неопределенного возраста человек с помятым круглым лицом, широкая переносица и глаза-щелочки выдавали дауна. Даун гнал коров и, вглядываясь в лицо каждого встречного, с готовностью ему улыбался.
Лара успевала заметить неполадки во дворах, отсутствие клумб и немытые окна, говорила о русской лени и о расхлябанности, за которые ей перед иностранцами стыдно и за которые те русским постоянно пеняют. Ирина не возражала. Она давно приметила в соотечественниках странность: если ругаешь родную страну, то в этом у тебя всегда много союзников, а если хвалишь, то делаешь это в одиночестве. И приметив, в разговорах о России участвовать перестала.
Подошли ко двору, дорога против которого была усыпана желтыми цветами, и по которым, ничуть их не жалея, шли буренки.
– Да это колдовство какое-то, – глядя на цветы, определила Лара, – на погоду, видно, или на урожай.
– Угадала. На огурцы… Примета верная, испытанная, – ответила Ирина, тотчас догадавшись, у кого Лара берет молоко.
Возле распахнутой калитки, незаметная в зелени палисадника, стояла Вера и тоже смотрела, как по желтым цветам идет стадо.
– Ну, ты еще как при царе Горохе живешь, даже смешно, – заважничала Лара. – Учительница называется. Лучше бы взяла да искусственное опыление провела…
Вера, протянув кусок хлеба отделившейся от стада буренке с красиво выгнутыми рогами, не замечая слов Ларисы, улыбнулась Ирине, как старой знакомой.
– Вера-а-а… – неожиданно закричал пастух. Хлопая самодельным бичом по запыленным сапогам, остановился рядом с женщинами. Оглядывая их сияющими глазками и обнажая в улыбке зубы и радостно сообщил:
– Пригнал коров, Вера-а-а… Всех! Их слепни кусали, а они как побежали… – При этих словах даун обхватил круглую голову руками, демонстрируя, какое это было для него страшное событие. – Далеко побежали, побежали…
– А ты молодец! – хлопнув буренку ладонью по крутому боку, провожая ее в калитку, участливо, а не только чтобы отвязаться, ответила дауну Вера. – В такую жару слепни особенно животных донимают. Устал, наверное, Егорушка?
Тот в знак согласия, продолжая лучезарно улыбаться, быстро-быстро закивал головой.
– Приходи, я тебе пирожков напекла… Бабушке покажись, чтобы не волновалась, и приходи. Будем ждать тебя…
Егорушка, не снимая с лица улыбки, морщившей его лицо, как печеное яблоко, хлопая бичом дорогу, побежал к скособоченному на правый бок домику в облезлых зеленых наличниках.
Вера стояла и смотрела долгим взглядом ему в след.
За ее спиной женщины переглянулись.
– Мы за молоком, а его еще нет… – усаживаясь на лавочку возле ворот, прокомментировала события Лариса, хлопая наманикюренной рукой Ирине на место рядом с собой.
И добавила повернувшейся к ним Вере:
– Я тебя порекомендовала своей соседке. Что молоко у тебя жирное и сама не грязнуля. Не будешь ли ты и ей продавать?
– Молоко не у меня жирное, а у моей коровы, – рассмеялась Вера, – но и мое молоко, ты Лариса права, тоже жирное. Четырех парней вырастила на своем молоке, до девяти месяцев не подкармливала. Жирности хватало…
Улыбнулась Ирине:
– Литр найдем, но больше не могу.
Ирина, кивнув в знак согласия, присела рядом с Ларисой.
Во дворе, где Ирина была несколько часов назад, слышались звуки активной жизни: хлопали двери, лилась вода, в спортивном азарте вскрикивали юношеские голоса…
– Ты бы видела, какой мужик у Верки красивый! – отчего-то зашептала Лариса. – А сама-то без затей – как кастрюля с отварной картошкой. Баба и только. За внешность ей больше чем три с плюсом не поставишь, а в объятиях какого мужика оказалась…
Была бы помоложе – отбила бы…
– Что, и своего Степочку бы бросила? – удивилась ее откровению Ирина.
– А кто меня знает? – заулыбалась соседка и, подтолкнув Ирину мягким боком, добавила еще тише:
– Но пока бы его не попробовала, не успокоилась… Это точно.
Ирина не захотела признаваться в том, что уже видела Сергея, и разговор сам собой сошел на нет.
Посидели, слушая, не поворачивая головы, звуки во дворе, думая каждая о своем.
Обратно шли, наслаждаясь наконец-то спустившейся на землю вечерней прохладой. Не шли – брели. Неся перед собой по банке теплого парного молока, которое Ирине и не было нужно.
…Летели дни отпуска. Мобильник отключила, берегла покой. Лишь однажды съездила в город сдать пленку, что успела нащелкать. На ней – дом, вид, что со второго этажа открывается, старый колодец, Вера в огурцах да малыш с арбузом. И такие славные получились фотографии, что тут же приобрела для них рамки. Решила, что стены дома оформит своими фотографиями, и на фотографиях этих не должно быть ничего другого, а только то, что касается ее дома и села.
И еще Ирина читала. Лет пятнадцать мечтала перечитать русскую классику, и вот время пришло. Начала с Толстого. Сядет на закате в кресло, прикроет ноги пледом, возьмет книгу, нальет рюмашечку ликера – читает и пьет ароматную густоту малюсенькими глоточками, вздыхая по милой, безвозвратно ушедшей родной старине до тех пор, пока на страницы не опустится бархатная темнота…
От городского мира отделилась, а местный властно захватывал ее в свою орбиту, как ни старалась она от него отгородиться: то на шашлыки соседи зовут, то на рыбалку, то попариться… Знала уже, какой пар в роскошных соседских банях с отдельной парилкой, что сауной все стали величать, и которые топили почти каждый день – ведь в таком удовольствии трудно себе отказать. Но с Ларисой неожиданно и даже будто и против воли подружилась. Та, борясь с полнотой, парилась часто и Ирину тащила с собой. А после бани – чай на веранде. Тоже достойный внимания обряд: сидишь чистый-чистый, в сухой льняной простыне, всей кожей ощущая прикосновения самого легкого ветерка.
А кругом – простор!
И если смежить веки и смотреть на мир сквозь стоящий прямо перед тобой на столике кувшин с полевыми цветами – просто рай получается.
Лара дом вела со вкусом – всякая вещь на своем месте, и все красивое. И готовить любила. С утра начинала разговор о том, что будет у нее на обед. Детей у супругов не было, и беречь свои капиталы им было ни к чему. Вот и наслаждались жизнью, как умели.
Первый желтый лист привечает березка. Не успеешь еще забыть, как радовался набухшим почкам на деревьях – ан в густой зелени маячит, напоминая о быстротечности лета, желтизна. Да и о том, что летом в деревне хорошо, а осеннюю тоску лучше на асфальте, в густоте людской переживать. Осенью не потянет с утра в окно вглядываться, наоборот, шторками его захочешь посильнее запахнуть. И первый затяжной дождь тоже все это Ирине напомнил.
И ощущение радости сменилось скукой…
В дверь забарабанили властным, вызывающим раздражение – «кого там принесло?» – стуком. Пошла открывать в ожидании увидеть Степочку Ларисы, а на пороге под старым мужским зонтом с банкой молока стояла Вера.
Банька
Пока Ирина готовила кофе, Вера не спеша обошла дом. Оглядела лестницу, ведущую на второй этаж, и, поднявшись по ней, прокричала оттуда:
– Вот бы детям раздолье где было… И чего ты их себе не заведешь? Тут, на твоих просторах и десятерых можно бы было вырастить, а ты одна сидишь. И не страшно?
Спустилась, постояла возле портрета мальчугана с арбузом, поулыбалась. На свой смотрела долго, даже сняла со стены и придирчиво разглядывала, поднеся к окну.
– Вот Сергей говорит, что я красивая, а я не верила, – не выпуская рамку из рук, повернулась к Ирине. – А ведь, посмотри, это правда! – по-детски наивно потребовала подтверждения сказанному. – Ты на стену себе меня повесила, значит – верно. Красива! – жена красавца, дурашливо раскинув руки, потрясла плечами.
С тем же счастьем в голосе тут же добавила:
– Да не смущайся… Я про свою красоту все знаю, а то еще побоишься со мной серьезно разговаривать…
Присев к столу, долго удивлялась тонким английским кофейным чашкам, разглядывая их с тем же, что и фотографию, вниманием:
– Правда, они такие деньги стоят? И ты их отдала за них? Сумасшедшая! Да за такие деньги я бы всем своим пацанам по куртке купила… А тут какая-то чашечка… Да из нее и не напьешься даже, только и знай наливай. Не то, что наши. И на какую ерунду люди только деньги не тратят…
Ирина с любопытства наблюдала за Верой. Она ей показалась еще проще, но в то же время – интересней. Впервые не видела она в человеке и тени зависти к материальным благам другого и понимала, что это от того, что ценит Вера в жизни совсем иное, чем дорогие английские сервизы или дом в два этажа, по лестнице которого не бегают дети. Не только ценит, а и обладает. И цену этому иному, гораздо более важному, знает. Она стала испытывать странное, доселе почти неведомое ей чувство к этой неподходящей для нее ни в подруги, ни, тем более, в соперницы, располневшей, неухоженной женщине. Похожее на зависть.
Вера отказалась от второй чашки кофе, стремительно засобиралась:
– За молоком не приходишь, а я беспокоюсь – вдруг ты подумала, что я отказала тебе? Да и баню сегодня Сережа закончил липой внутри обшивать, натопим сегодня. Приходи. Но первое дело, из-за которого я пришла – фотографии. Интересно мне стало на них взглянуть. Я в студенчестве тоже фотографией занималась. Мы сейчас своим пацанам на хороший фотоаппарат собираем, вдруг кто из них всерьез увлечется. А то у нас мыльница старая… Так что все дела сделаны. Пойду… А фотографии твои мне понравились. Очень.
Ирина не удерживала.
Стоя на веранде, смотрела, как ее неожиданная гостья, прикрывшись от дождя не успевшим еще просохнуть зонтом, идя к калитке, энергично перекатывает толстыми ягодицами.
Обернулась, махнула Ирине рукой:
– Приходи!
Ирина не обещала.
Лара появилась тут же, и дождя не испугалась. Видела, что молочница была в гостях у Ирины, и пришла, как выразилась, в большом обалдении – первый раз Верка по гостям в наши дома ходит.
То, что Вера позвала Ирину в баню – ей понравилось. Тут же напомнила Ирине, что муж у Верки очень красивый и что не мешало бы им его хорошенько рассмотреть поближе. Да и к тому же мужик этот не просто лесник, а ученый. Когда при Ельцине горбачевская перестройка вошла в штопор, он вынужден был науку бросить и вернуться в село. Верке профессию не пришлось менять – так же учителем устроилась, а он в лесники пошел и докторскую свою не дописал. Так что, – хохотнула, – экологически чистый и умный. Да еще у него родословная интересная – из семьи потомственных сельских врачей. Еще дореволюционная родословная. Чуть ли не от прадеда в роду врачи. Он первый, кто династии изменил и в технари пошел…
Наверное, теперь жалеет.
Врач, он в любые времена везде и всегда при деле, не то что какой-то доктор или кандидат наук…
– Ты что, специально о нем узнавала? – удивилась Ирина, слушая Ларису с тайным удовольствием.
– Да нет, – отмахнулась Лара, – тот коттедж знаешь, там, где домработница на крыльцо с колокольчиком выходит звать к накрытому столу? Так вот, их дочка время проводила с Веркиным старшим сыном. И между собой они его называли «красивым голозадым»…
А домработница, идиотка, возьми и расскажи Верке об этом…
Как-то пришла я к ней за молоком, а она заплаканная. Переживала очень, потому что сын ее влюбился в ту дурочку. Вот и рассказала мне все о своей семье.
Старший у них теперь в военной академии где-то в Питере. От любви туда махнул. В прошлом году это было…
Дождь закончился. Напористому желанию Ларисы пойти с ней в новую Веркину баню Ирина не могла противиться. Тем более других дел, кроме как идти в баню к Ларисе, не было. Начала собираться. Захотела нанести на лицо макияж, но устыдилась – в баню все-таки позвали, не на вечеринку. Зато одежду подбирала тщательно.
И в сумку с банным халатом и шампунями положила рамку с фотографией Веры…
На середине двора стоял в окружении троих сыновей Сергей. Младшему лет десять всего, а то и меньше. Красотой в отца не пошли – больше на Веру смахивали, но все же не обратить на них внимания было нельзя: крепкие, ладные, с быстрыми умными глазами под светлыми челками. Выстроились – видно так им было привычно – и по росту, и по старшинству – в ряд, и разом замолчали, уставившись на вошедших во двор женщин.
Лариса поразила Ирину. Как только увидела Сергея, сразу преобразилась. Движения, как у кошки, которая вытягивается перед прыжком – мягкие, хищные, мощные. Смех зазывной, красивый. Блестит глазами, шутит сразу со всеми, но все внимание на Сергея, все вопросы к нему. Ирину тут же попросила найти Веру и предупредить, что они вдвоем в баню к ним пришли…
Вера домывала пол в предбаннике своей новой, по сравнению с размерами коттеджных, прямо-таки игрушечной баньки. Вспотевшая, в поддернутом стареньком платьице, она энергично шуровала тряпкой по некрашеным, распространяющим запах древесины, доскам.
Увидев Ирину, обрадовалась:
– Баня как раз поспела, хочешь, иди первая – если жар любишь, а нет – пойдем после мужичков.
Расстелила на свежевымытом полу чистые домотканые половики:
– Я люблю ходить последней – можно вволю попариться и посидеть, отдохнуть… Вернусь когда с бани – а все в доме спят. Покойно так, хорошо…
Ирина отказалась от чести мыться первой в новой бане, сославшись на нелюбовь к жаре, и прежде чем сказать про Ларису, протянула Вере фотографию. И увидела, что та и впрямь может быть красавицей – глаза ее при виде подарка вспыхнули таким неподдельным удовольствием, таким счастьем, что не только осветили все лицо, а и преобразили его. Взглянула на Ирину с такой благодарностью, что даже вызвала неловкость – такой пустяк.
Выбор, кому достанется первый пар, сделали Верины мужички. Сказали, что они, строители, хотят, чтобы первыми в бане мылись женщины – примета есть: простоит дольше.
Дух в бане стоял ароматный, настоянный на новой, еще ни разу не распаренной, липовой доске. О большой температуре, царившей в ней, Ирине подсказал ее вмиг раскалившийся золотой крестик, под который она спешно подложила полотенце. Белые липовые лавки, обшитые липовыми же, гладкоструганными досками стены издавали такое банное благоухание, что даже застывший в пренебрежении нос Ларисы размяк. Хоть и круче была ее сауна, а эта банька все же была хороша. Да и сработана она как-никак красивым мужиком, на которого она засматривалась совсем не так, как положено даме в ее летах.
Разложив на новых ароматных полках свои огромные махровые полотенца, Ирина с Ларисой принялись потеть. Говорить в таком жару было непросто – горячий воздух, стоило только открыть рот, першил горло, заставляя кашлять, хотя видно было, Ларисе не терпелось что-то обсудить, и она, прикрывшись полотенцем, что-то под ним бормотала. Ирина и не пыталась с ней говорить – лежала, разомлев от липового духа, прикрыв глаза, перед которыми, как на фотографии, в ряд стояли трое светловолосых мальчишек с голубыми, почти синими, глазами.
Вызвав у распаренных подруг оторопь, в баню с шумом ворвалась, запоздав из-за приготовлений к послебанному столу для гостей, голая Верка.
Полосатая.
Из-за ног, загоревших до колен, которые и в бани умудрились блеснуть яркой белизной нетронутой солнцем кожи. Рук – казавшихся особенно загоревшими рядом с не знавшей солнца белой кожей тела. Из-за загара в вырезе на груди и сзади, на шее, граница которого обозначена была так четко, будто солнце его провело по линейке.
Полосатая Верка, распластав, как для объятий, руки, ничуть не смущаясь направленных на нее двух пар глаз, в восторге оглядывая свою баню, ахала от восхищения.
– С новосельем тебя, Вера! – первой нашлась Ирина…
Вера разрушила однообразие полусонного потения женщин – налила им из термоса чаю, настоянного на яблоках, ошпарила березовый веник и, казалось, совсем не устав и не запыхавшись, отхлестала им Ларису с Ириной. Умаяв обоих, сама повалилась на полок. Ирина с ужасом подумала, что не только не сможет попарить ее в ответ, а и не найдет в себе сил просто сдвинуться с места. Ждать от Ларисы что-нибудь и вовсе не приходилось – та лежала, не подавая признаков жизни.
– Хоть выгоняй из бани, а тебя парить сил нет… – простонала Ирина.
– Да и не надо! – бодро, будто и не в парной она, а в бассейне, отозвалась Вера. – Меня Сережа потом напарит…
И не заметила, как на эти ее слова Ирина с Ларисой, несмотря на упадок сил, тут же переглянулись.
После бани их ждал неожиданно хорошо накрытый стол – с букетом цветов посередине, с салфетками и красивой посудой.
Сергей варил пельмени.
Ими пахло так, что Ирина даже вытянула шею, стараясь заглянуть в кастрюлю, в которой, выгибаясь горкой, кипела вода.
Второй раз она оказалась в этой деревенской летней кухне, и второй раз с ней происходили странные вещи: она начинала испытывать небывалый аппетит.
Села, запахнув поглубже толстый банный халат, на прежнее свое место на лавке и замерла в ожидании угощения. Лариса устроилась во главе стола. Она имела хороший дар: чувствовать себя везде не только на своем месте, а еще и на главном.
Сергей, усадив женщин, разлил всем черный с добавленным к нему черносмородиновом листом чай, поставил сливки, придвинул поближе красиво разложенную на плоском блюде зелень и сочный, радующий взгляд, зеленый лук, разложил по тарелкам салат из свежих помидоров с огурцами. Затем ловко вынул шумовкой пельмени в большую салатницу и водрузил ее на середину стола.
Лариса тут же протянула ему свою тарелку, охая, что не знает, как ей быть, ведь она после бани не ест, но не останавливая Сергея до тех пор, пока тот не наполнил тарелку до краев. А Ирина даже не нашла в себе сил сказать что-нибудь интеллигентное, подобное тому, что говорила Лара, а лишь молча подставила под пельмени свою.
Те не только издавали аппетитный дух, а и оказались такой вкусноты, что первое время Ирина старалась себя сдерживать, чтобы не показаться хозяевам с голодного края. К пельменям подавался соус из свежих помидоров с чесноком и перцем, присыпанный свежей зеленью, сметана и холодное, в большом кувшине, молоко.
Сергей был предупредителен – разливал чай, предлагал соус. Ненадолго отлучился, чтобы отослать мальчишек в баню, которые без него идти туда никак не хотели, и гостям было слышно, как они с ним по этому поводу препирались. Сергею удалось отправить в баню сыновей лишь после того, как дал им слово, что тотчас придет туда сам.
Разговор за столом начала Вера, спросив, хочет ли кто вина, и тут же сообщив, что в их семье никто не пьет – ни она, ни Сергей, ни, Боже упаси – старший сын, но если гости хотят, то для них они найдут, чего выпить. А у Сережи в роду вообще никто из мужчин не пил – христиане по жизни, а не только пока стоят в церкви. Да к тому же – врачи. И все в семье у них красивые и здоровые, и свекор со свекровью еще очень даже красивые, несмотря на их лета…
Видно было, что ей доставляло удовольствие произносить слово «красивые», говорить о красоте, на которую сама она, видно, еще не успела налюбоваться.
– Дело не в красоте, – стараясь увести разговор в другое русло, погладил ее по еще не просохшей голове Сергей, – а в здоровье. Помнишь? Так отец всегда говорит. А ему его отец говорил. А теперь я своим сыновьям говорю… Здоровье – наше богатство. Алкоголь – первый враг этого богатства…
– Все! Я тоже пить не буду, – воодушевилась Лариса, – тоже хочу быть такой, как Сергей, – и красивой, и здоровой. Разве только уж если совсем скучно или печально станет, то тогда…
– А нам никогда скучно не бывает, – простодушно сообщила еще одну подробность своего счастья Вера, – а водка веселить-то веселит, а взамен забирает гораздо больше. Много больше. Саму жизнь забирает…
За столом началась оживленная беседа, в которой солировала Лариса – о пьяницах, лодырях и о судьбе русского народа.
Как непохожи были друг на друга муж с женой, как различны, несмотря на то, что одеты были оба очень просто, если не сказать – одинаково. На Сергее старая, вылинявшая, с надорванной горловиной футболка, такого же непонятного от старости цвета, как и старый линялый Верин халатик, который сиял в прорехе под правым плечом белизной ее тела. Но Сергей и в таком наряде был хорош, он и в нем напоминал собой короля Артура из нового английского фильма, что видела Ирина в одной из своих поездок в Англию, а Вера была лишь доброй, деревенской, не совсем опрятной в одежде бабенкой. Открытые руки Сергея, его плечи, загорелая шея, которая, как рамкой, была оттенена шелком его льняных волос, выдавали в нем силу, манили красотой. Сидел, держа спину прямо, красиво поворачиваясь, упруго изгибая… – Ирина тут же поймала себя на мысли – конечно, стан! – именно так: сидел, упруго изгибая стан… Так молодо и гибко было тело этого мужчины, жена которого уже опустила плечи и согнула спину, и повороты ее измаянного дневной работой и долгой паркой гостей тела были полны усталой тяжести.
Ирина заметила, что к Вере Сергей относится немного снисходительно, но не без любви. Отметила, что хорошо ухаживает за Ларисой, говорит ей стоящие комплименты про глаза и цвет лица.
А на Ирину ни разу не взглянул.
Даже тогда, когда тарелку у нее из рук брал…
Но, с другой стороны, чего на нее глядеть, она ведь и в разговоре не участвует…
– Моя тетя любимая говорила, когда я замуж выходила: «Вам жизнь начинать, как на крашеный пол ступить – легко», – волновалась Вера. – Она сама в войну замуж выходила, а ее мать в коллективизацию свою молодость извела… Тетушке было с чем сравнивать. А я сейчас на своих смотрю и не могу быть рада их времени – им сложнее нашего и труднее нашего. Столько перед ними расставили соблазнов и ни одной настоящей цели… Душа за них болит. Пьянство и разврат повсюду. И еще – наркотики… Мы разве про них что-нибудь тогда знали?
Сергей слушал свою жену со вниманием и в то же время, будто задумавшись о чем-то своем. Легкая складка легла – и захотелось Ирине опять подумать: на чело – так замечательно было его лицо в своей задумчивости.
– Да, страшное нынче время. Везде, во всем мире страшное, не только у нас. Бездушное и поганое, – бодро решила на правах солирующей перевести разговор в более веселое русло Лариса, – ну́ его, это время, и нас, неразумных, давайте о другом. Все-таки мы после бани… Лучше расскажите, как вы познакомились, прежде чем ступить на «крашеный пол»? – блеснула глазами Лариса, поправляя полы пушистого халата – так ловко и красиво, что чуть Ирина не соблазнилась повторить ее движения.
– О-о-о! – заулыбалась, заискрилась, как счастливая молодоженка, Вера, потянувшись к Сергею:
– Это мой спаситель… Один на всей земле…
И повернувшись к гостьям, время от времени с улыбкой поглядывая на Сергея, продолжила:
– Я в десятом классе вместе с родителями сюда переехала. Они у меня на месте не сидели – как я родилась, так кинули меня на мою тетушку и мотались по стройкам века по всей стране. А когда мне в десятый пришла пора идти – угомонились. Переехали сюда и меня забрали. Вобля тогда многолюдной была… Природа хорошая, дома дешевые, а отец уже прибаливать стал, ему захотелось пасекой заняться, медом своим подлечиться.
Пошла я первый день в школу живой, веселой девчонкой, а вернулась – как во сне… Сергея увидела.
Меня учитель с классом знакомит, а я только его и вижу…
Даже оглохла.
Мне вопросы задают, а я молчу… Все надо мной хохотать. Потом изводить стали. Особенно девчонки. Ну, а Сергей стал меня защищать…
А я и по сей день как во сне живу… – заалела щеками Вера, заставив своих гостей, не выдержавших такой ее искренности, смущенно потупить глаза.
Ворвались, разрушив затянувшуюся паузу, распаренные, розовые и чистые ребята, и все к отцу – чего, как обещал, не пришел? Окружили, обхватили со всех сторон, стараясь повалить на пол. Тот, удерживаясь на стуле, завязал с ними веселую возню, сгреб всех одной рукой, придерживая от неуместного при посторонних за столом веселья, тихонько извинялся.
Усадил детей на лавку рядом с Ириной и забыл обо всем, радостно отвечая на улыбки и просьбы сыновей.
И это Ирине не понравилось.
Как будто ее обманули…
Гостей Сергей с Верой проводили до самой калитки Ларисиного дома, возле которой их поджидал Степочка, который тут же стал всех зазывать в дом. Сергей отказался, сославшись, что их ждут сыновья – так просто и решительно, что скучающий Степочка не стал больше настаивать. Ирину никто в ее роскошном доме не ждал, и она, странно маясь душой, с удовольствием откликнулась на приглашение – ей впервые не захотелось оставаться одной.
Постояли, как и положено, возле калитки, глядя вслед уходящим Сергею с Верой, и только когда их скрыла темнота, пошли, будто в раздумье, к залитой светом веранде.
– Скажи ты мне, если что-нибудь понимаешь? – Лариса выглядела озабоченной. – По мне – так с полосатым телом под «Билайн» ни одному мужику на глаза нельзя показываться. Или он ненормальный, этот раскрасавец? Как в той рекламе – живи на яркой стороне – полосатое себе выбирает?..
Ирина не отвечала, сосредоточенно укладывая в сумку свое снятое с плеч полотенце, которым она прикрывалась, боясь простуды.
Лариса принялась рассказывать Степочке обо всем, что было в гостях, не признаваясь только в своем зазывном смехе.
Бывший генерал, не вникая в красоты «такого мужика» и в тайны загорелого в «полосочку» тела его жены, резонно, выдавая каждым своим словом воинскую сущность, произнес, откупоривая шампанское:
– Любовь зла… И это очень хорошо. И давайте за это выпьем!..
Выпили. И долго сидели на веранде, слушая крики маленькой совки сплюшки, что заунывно, будто дуя в трубочку, кричала на всю округу:
– Сплю-ю, сплю-ю, сплю-ю…
Утро для Ирины вновь не было радостным – в окна хлестал дождь, и весь мир за ними был мокрым, грустным и некрасивым. И в душе у Ирины поселилась печаль. Но не из-за дождя – она это понимала. Она даже знала, что и с окончанием дождя того счастья, что было у нее в этом доме, уже не будет.
Сварила кофе и долго пила его, рассматривая в окно соседский недостроенный коттедж. Потом, стоя подолгу возле своих фотографий – мальчишкой с арбузом и колодцем – побродила по пустому дому. Взяла книгу, но, устроившись вместе с ней в кресле, включила телевизор. Да так и замерла перед ним, бездумно глядя на мельтешащие по экрану картинки.
– Уезжай, уезжай… – барабанил дождь. – Что делать? Что делать?.. – ныла душа.
Вскочила, как и раньше, одним рывком, стараясь сбросить с себя вместе с укрывавшим колени пледом само настроение, и пошла собирать чемодан.
За этим занятием и застала ее Лариса, которая искренне расстроилась, узнав о том, что Ирина надумала уехать из своего нового дома на целую неделю раньше намеченного.
Калитка
С Ларисой Ирина созванивалась, а на день рождения даже получила от нее открытку – это была первая за долгие годы открытка с поздравлениями, полученная ею по почте. Так получала поздравления от своих родных ее мама. Ларисина открытка напомнила Ирине даже запах фанерного, сколоченного отцом, почтового ящика, откуда она в детстве доставала принесенные почтальонкой газеты, из которых каждый год ко дню рождения мамы торчали яркие открытки. Как бежала с ними в дом, перепрыгивая на крыльце через две ступеньки, чтобы быстрей обрадовать мать…
Присланную из деревни открытку поставила наособицу перед собой на рабочем столе.
Лариса со Степочкой в этом году зимовали на даче – у генерала в городе давление повышалось, да и отвыкли оба от городского шума и гари в воздухе. Жили они в Вобле в ожидании снега, который никак не выпадал. Грязь надоела всем: и в городе, и в деревне. В деревне даже сильнее. Ощущение смерти в ней чувствуется острее из-за малого количества людей, которых непогода загоняет в дома, и у которых дел нынче, кроме домашних, почти не осталось. Справив свое нехитрое хозяйство, сидят, смотрят в окно на пустую улицу да вздыхают, проклиная грязь и скуку. То же делают и оставшиеся за городом новые русские – ждут снега, как спасения от тоски.
Лариса после отъезда Ирины наняла Сергея топить ее дом да хоть изредка в нем ночевать. Тот не отказывался. Видно, для него это был хороший, легкий приработок. Только сказала, тот и согласился. Дрова и уголь в дом завез – перетащил с сыновьями в подвал. Лариса и за дрова, и за уголь с ним расплатилась. Рассказывала Ирине, что огонь в окнах ее дома горит часто – почти всякий вечер, чтобы за дом не переживала – не отсыреет, а, главное, никакие бомжи его не облюбуют. Ирина слушала, соглашалась, вопросов ни о чем не задавала – и так все хорошо. Она бы и не догадалась нанять Сергея, и была Ларисе за ее заботу благодарна. Свой приезд в Воблю не планировала. Разве на Новый год. Да и то только потому, что Лариса отказалась расплачиваться с Сергеем. Так и сказала – дело твое, приедешь, семья будет с деньгами на праздник. Не приедешь – на Веркины учительские будут жить. Деньги в лесничестве Сергею обещали выплатить только к весне, когда получат наличку за проданный кругляк, что из леса можно будет вывезти только по зимним, устоявшимся дорогам.
Снег выпал поздно, в середине декабря. В городе продержался совсем недолго и принес туда с собой лишь слякоть, а в селе – улегся толстым покровом, скрыв под ним все раны, нанесенные земле человеком, и весь мусор, разбросанный им же по всем дорогам и тропинкам, лесам и перелескам. Лариса стала звонить чаще, соблазняя лыжами и морозцем, от которого весело скрипит снег, а также возможностью вспомнить детство, стоит только ей с ними выбраться покататься на санках.
В последний день старого года и отправилась на новом «Лексусе» Ирина вспоминать детство да нежданно объявившемуся в Вобле своему работнику деньги заплатить. Выехала еще по темноте, чтобы проехаться без пробок и заторов, на которые ох, как богаты старенькие, заезженные и неухоженные дороги Подмосковья. И была на месте уже через два часа.
Дороги в «Дворянском гнезде» были расчищены грейдером, и Ирина без труда добралась по ним прямо к своему издалека приметному дому, который стоял, красуясь новыми, медового цвета стенами и блестя стеклами просторных окон. В ограде было все так, будто дом был жилой – дорожка к нему не только была протоптана, как представлялось Ирине, а и широко расчищена – сможет и автомобиль во двор заехать. Остановилась у ворот, нарочито громко хлопнув дверцей машины. И замерла – в окнах веранды сквозь чуть тронутые морозцем стекла виднелась зеленая елка…
Будто чего-то испугавшись, повернулась и почти бегом направилась в Воблю.
Само село зимой поприжухло – голые деревья и кусты не прикрывали ущербности упавших серых заборчиков, как это делали летом, и некрасивости просевших всяк на свой бок банек с сарайками. Старые деревянные дома без зелени садов стояли лишенные летней романтичности, как голые, застигнутые врасплох – все напоказ. Подустав от годов своих, они осели, как кому сподручней – кто на правый бок, кто на левый. Были и такие, кого время в грудь толкнуло и завалило, вздыбив окна в облака, а кого и вовсе – лицом в кружевных наличниках ткнуло в землю. Не прикрытые садами, они выглядели немощно и беззащитно – не до красоты, лишь бы выстоять. Вразнобой среди них стояли дома новые, кирпичные, которым и летний наряд не в силах был придать романтичности, а зимнему это и вовсе было не под силу. Но ухабы на дорогах снег прибрал-сгладил, и белизну свою щедро расстелил по огородам. Зимним этим нарядом село и похвалилось перед заезжей, отряхнув под ноги иней со вздрогнувшей прямо перед ней высокой березы.
Вера стояла на пороге дома в том же летнем платье в горошек, в котором ее Ирина увидела впервые. Только обута была в короткие, с оторочкой из темного ситца в цветочек, валенки. Оторочки напомнили Ирине существовавшие у бухгалтеров времен детства ее мамы нарукавники. Сама крутила в руках такие обутки на одной из ярмарок Архангельска, куда ездила по делам своей компании, крутила и о доме своем думала. Только цвет валенок был белый.
– О-о-о! Как хорошо, что приехала! – кинулась к ней хозяйка. – Надолго? На праздник к нам – если захочешь… Будем рады… – приобняла Ирину, в то же время тревожно, даже испытующе глянув ей в глаза.
– Спасибо, но я сегодня же и обратно, – вдруг неожиданно для себя ограничила свое пребывание в своем загородном доме Ирина. – Приехала деньги отдать. Не хочу новый год с долгами начинать.
И желая придать вес только что озвученной причине своего приезда, пояснила:
– После твоего огуречного пустоцвета стала суеверной…
Пошли все в ту же летнюю кухню, в которой жарко топилась русская печь, и где вовсю шло приготовление к празднику. До умопомрачения вкусно пахло свежим хлебом, сдобой и жареным мясом.
Вера так же, как и летом, быстро поворачиваясь, суетилась с чаем, одновременно ставя на стол нужное и убирая лишнее. Казалось, все под ее руками, как у сказочного мага, оживало и отзывалось – и чайник засвистел, будто стоял и ждал только того момента, когда понадобится, и чашки чайные – застучали, зазвенели, и даже банка с молоком как-то весело хлопнула капроновой крышкой, будто и свой голос добавить хотела в общее веселье.
Все так и не так было здесь – жарко натопленная комнатка была и уютна, и в то же время грязна из-за натасканного обувью и размокшего в тепле снега. Старичок на иконе смотрел из-за стекла, в котором отражалось окно с белым снежным сугробом, совсем заголубелыми глазами, чем стал напоминать хозяина. Новое зеркало от пара кипящих с краю русской печи кастрюль припотело и не пугало своей пустотой.
Ирина медленно сняла перчатки, расстегнула вышитую по полам куртку, с долгим козьим мехом, опустилась на лавку. Почти на то самое место, где и летом сидела. Вытащила конверт с деньгами, которые ее стесняли, и пристроила под тарелкой со сдобой.
Вера заметила конверт и тут же взяла его в руки:
– Не знаю, как быть. Сергей не хочет никаких денег с тебя брать, говорит, что ночевать в твоем доме и топить печку – не труд, не работа. Тем более, он решил вернуться к своей докторской – списывается с теми, с кем на кафедре работал, книги все свои в твой дом перетащил. Работает там в тишине… Ему бы компьютер сейчас, да разве с нашими зарплатами его купишь? Вот я и надумала на него копить…
– Возьми! – поспешно вскрикнула и даже привстала с лавки, испугавшись того, что Вера может не взять деньги, Ирина. – Возьми! Сергей работает! Охраняет дом, печь топит… Не возьмешь – я-то в каком положении буду? К тому же такого человека, чтобы я не боялась на него дом оставить, – я просто не найду…
– То-то ты его вообще бросила, дом этот, – кладя конверт с деньгами за икону, вдруг удивительно бесцветным голосом отозвалась Вера.
Чай пили молча. Ирина не могла заставить себя смотреть Вере в глаза и томилась, и маялась, боясь, почти как во сне, того, что она очутилась в этой кухоньке, где ей, когда деньги отданы, делать стало абсолютно нечего. Подумала, что никогда не была у Веры в доме – чей муж, так странно, в ее доме топит печь, чистит снег во дворе так, чтобы во двор могла въехать машина – а лишь в этой отдельно стоящей кухоньке, спасающей дом от лишней грязи.
Выпили чай, и Ирина стала прощаться – дела. Только подъехала…
Вера не удерживала. Встала проводить. Вышла, в чем была, на порог.
– Замерзнешь, замерзнешь, – тяготилась даже этой минутой быть вместе Ирина и, на ходу натягивая перчатки, поспешила к калитке. И тут же, словно чего-то испугавшись, быстро, всем телом, обернулась.
Вера, прижав руки к своей полной груди, бежала вслед за ней.
– Я тебя не виню, – запыхавшись, скороговоркой, почти припав к Ирине, проговорила, выдыхая на морозце клубы пара, – я-то его сразу полюбила, а он любит лишь мою доброту. Но я всегда знала, что когда-нибудь и он полюбит – ждала и боялась… Боялась, всегда боялась… Но ведь и он должен же быть счастлив?! А? Мне и так много дано… – И, схватившись руками за виски, почти вскрикнула: – Ой, что же это я?
Отстранилась от онемевшей Ирины и, на ходу стаскивая платок с головы, побрела обратно.
Так же медленно, как и Вера, Ирина, немного постояв возле калитки, пошла вслед за ней.
Вера сидела на лавке смотрела в окно и, время от времени вытирая нос скомканным платком, плакала. Плакала она по-особому, без всхлипываний, рыданий и глубоких вздохов – слезы, быстро и дружно, одна за другой, сами собой катились по ее щекам.
Подвинулась, давая Ирине присесть возле себя.
– Ты что, – устало произнесла та, опускаясь рядом, – белены объелась?
Посидели, помолчали.
– Да нет, – начала от слез дрожащим голосом, Вера, так же пристально глядя в окно, – не объелась я ничего, а просто знаю, что нет его у меня… Хоть он ни словом, как говорится, ни взглядом… Детей любит…
И без всякого перехода, неожиданно сорвалась на бабий плач:
– Ой, что делать, не знаю!..
– А я-то здесь при чем? – шепотом спросила ее Ирина.
Верка сквозь слезы рассмеялась.
– Может, и ни при чем. Но знай, я тебя ни в чем не подозреваю и не виню – сама тебя в дом привела. И тебе рада была. Необычна… Богата и проста. Редкость… Не вульгарна, не кичлива, приятно задумчива…
Как раз такая, какая Сереже под стать…
– Замолчи, замолчи! – приглушенно закричала, закрыв ладонями уши, Ирина. – Глупости! Я же его почти и не видела… Только, если после бани тогда…
Решительно встала с лавки:
– Если даже ты и говоришь про реальные вещи из вашей с ним жизни, то я-то здесь при чем? У меня своя жизнь, и мне не до ваших фантазий и проблем. Своих, знаешь ли, некуда девать…
– Даже в твой дом идет, как на праздник, – глянув на нее неожиданно сухими глазами, перебила Вера. – Тесно ему дома стало, скучно. А мне смотреть на это еще горше, чем… чем… – не договорила, отвернулась к окну.
– Ты знаешь, как он мне в любви объяснился? – вдруг почти задушевно, повернувшись к Ирине, спросила и, поймав досадливое ее движение – уволь, мол, поторопилась:
– Мы в Москву ездили, уже старшекурсниками, с выпускниками школы на экскурсию. В школе нашей в те времена много детей училось, и директор нас попросил ему в этом помочь. А время уже тяжелое наступило. Нищие по всей Москве…
Я сразу почти все свои деньги на милостыню раздала. Да и денег-то было – так, на мороженое… Но других не было. Оставила себе на колготки – они мне очень, помню, нужны были. Оставила и хожу по Москве на нищих не смотрю, отворачиваюсь – дать ведь больше нечего.
На метро «Третьяковская», как сейчас помню, поднимаемся уже на поверхность по переходу, там бабушки стояли и торговали всякой всячиной. И одна из них соленой капустой торговала. И капуста у нее была, помню, необычная – в мешочках целлофановых красиво расфасована, с красным перчиком, с укропчиком, и не серая там какая-то, лежалая, а золотистая. А рядом, ну, прямо на пути у людского потока стоял человек. Явно убогонький. Лет сорока пяти… Лысинка на голове у него уже такая большая была, помню, и бородка длинная… В грязной, такой засаленной одежде…
А глаза – большие, невинные…
Стоит, руки к груди прижал, смотрит на валивший прямо на него народ, и безостановочно говорит:
– Купите мне, пожалуйста, капустки! Купите мне, пожалуйста, капустки!..
Видно, очень ему той красивой капусты захотелось…
Народ идет бессердечный – оглохший, онемевший. А иные, правда, глядя на него, смеялись. Я посмотрела – на мешочке с капустой лежит бумажка с ценой – почти столько, сколько я на колготки оставила.
Прошла мимо.
А когда мы все уже вышли из перехода, не выдержала, бегом вернулась, купила капусту и отдала этому человеку. Вот…
А через год, когда встретились с Сережей, он мне и сказал, что в то самое время, когда я возвращалась от того несчастного, которому я купила капусту, он решил, что у его детей мать должна быть обязательно доброй…
Вот такое было мне признание в любви и предложение руки… – Глянула на Ирину, шмыгнула красным от слез носом:
– А ты помнишь, когда мы познакомились, что ты мне сказала? Что будем дружить, пока тряпочки не поделим? А как поделим-то? А? Ты вот даже помнишь, сколько раз ты его видела…
Сидели молча, не шевелясь, глядя в окно, пока на крыльцо дома не выскочил в одной рубашке и в спортивных мягких штанах младший сын Веры. И та в тот же миг живо соскочила с лавки, провела руками по лицу, будто проверяя, все ли там на месте и в должном порядке, и кинулась нарезать пирог.
– Я пошла, – радуясь возможности уйти, заторопилась к выходу Ирина.
Ее никто не удерживал.
Дверь открыла одновременно с мальчиком, волосы которого были, как у его отца – блестящие, льняного цвета. Удивленно вскинул на нее глаза, засмущался, и быстро, скороговоркой произнес:
– Здрасте.
Ирина в ответ только кивнула. И услышала за спиной медовый, счастливый голос:
– А-а-а! Сыночек пришел…
Снег
Давно не видела она такой красоты. Снег вокруг лежал белый, чистый – не разъезженный колесами, не изгаженный копотью машин, не затоптанный людской толпой. Вольно раскинувшись во все стороны, под лучами яркого солнца блестел-переливался крупными жемчужными блестками до самой неохватной глазом дали, где темной кромкой виднелся лес.
Лариса встретила Ирину радостным криком – выскочила навстречу, бросилась обнимать, и та, вдруг ощутив болезненный в сердце толчок, сжала в объятиях эту чужую, во многом почти невыносимую женщину как родную и, скрывая невесть откуда-то взявшуюся на глазах влагу, уткнулась ей в плечо.
Лариса, не переставая говорить, металась с угощениями от холодильника к столу, одновременно давая указания Степочке, который должен был приготовить баню, принести елку, которую без Ирины Лариса не желала украшать, достать игрушки, а также налить им по фужеру «того» вина.
Ирина слушала ее, несколько растерявшись от ее натиска и решительного настроя вместе встречать праздник. Идя от Веры, она окончательно решила сдержать неожиданно вырвавшиеся у нее слова – тотчас уехать обратно. А теперь ей стало жаль Ларису – видно было, как она ждала, как хорошо приготовилась к встрече. Да и кто ждал Ирину в городе? Разве только уютная квартира да джакузи с бокалом вина?
«И это немало», – подумалось тут же, – но вставить решилась лишь слово о том, что еще не была в доме и не видела, все ли там в порядке.
– Я с тобой схожу, – вмиг собралась быстрая на подъем Лариса, – сколько ни смотрела, Сергей там все делает, как будто ты скоро заявишься и оценивать будешь его работу – и полы моет, и снег убирает. А осенью, я не говорила тебе? Клумбы тебе разбил.
Увидев застывшее лицо Ирины, дурашливо подтолкнула ее локтем:
– По темноте возился и к Верке не торопился…
Сергей стоял прямо на пороге дома. Ждал. Широко распахнул двери и, не глянув в глаза Ирине, улыбнулся.
Ирина скользнула по нему взглядом. Он ей показался в зимней, серой одежде довольно неуклюжим. Таким, кого нельзя сразу знакомым на глаза показать. Оброс шелковистой на вид бородой. Отросшая его шевелюра не только спрятала глаза, а и придала вид какой-то средневековой дикости. Одет был в потрепанные старые камуфляжные штаны и индийский, крупной вязки свитер – именно такими когда-то торговала ее соседка по рынку. На ногах самовязанные шерстяные носки.
Даже комок к горлу подкатил – то ли от нахлынувших так неожиданно рыночных воспоминаний, то ли от жалости к Сергею.
Спасла Лариса. Весело принялась расспрашивать, как содержит образцовая хозяйка по имени Сережка дом? Есть ли проблемы? Заохала от чистоты в доме и разлитого по нему запаха кофе. Заахала над красотой елки, поставленной так близко возле окна, что на нее со всех сторон лился свет, и которая, в то же время, не закрывала собой снега под окном, а, казалось, сама стоит на уличном просторе, в сугробе, что горкой навалил под самое окно Сергей.
Лариса была удобной собеседницей – задавала вопросы, не думая выслушивать на них ответы. Сергей молчал, улыбаясь. Достал чашки, те, которые его жена не могла понять, как можно было их купить, разлил по ним горячий, только что сваренный кофе, по запаху которого Ирина отметила, что это был не тот, что у нее здесь оставался, другой, но не хуже. Поднес первую чашку Ларисе, которая, предоставив Ирине возможность примоститься на нижней ступеньке лестницы, удобно устроилась в кресле-качалке. Со второй, сосредоточенно глядя на чашку, будто боясь расплескать ее содержимое на чистые полы, приблизился к Ирине.
Лариса что-то говорила, Сергей ей отвечал и, уже подойдя вплотную, вдруг глянул прямо в глаза так пристально и с такой затаенной болью, что Ирина не могла поднять руки, чтобы взять кофе. А он, лишь она справилась с замешательством, тут же подхватил шутку Ларисы и, сняв с батареи сохнувшие там валенки, стал в них обуваться.
Обувался некрасиво, по-стариковски, с притопыванием прилаживая валенки себе по ноге.
До неприличия обыденны после только что пережитого Ириной, почти оскорбительны были его движения, демонстрирующие, что ничто в его положении и жизни его не смущает, и ни на кого он внимания не обращает, а живет своей жизнью и ни в ком не нуждается.
И Ирине стало казаться, что взгляд Сергея ей просто померещился. Да и немудрено было этому случиться из-за пережитого у Веры.
Почувствовав раздражение, отставила в сторону чашку с кофе и стала оглядывать свой дом.
Он Ирину поразил своей обжитостью – подоконники, заново отшлифованные, сияли новым свежим лаком. Найденный ею на участке перед самым отъездом красный камень, который она отмыла и водрузила на кухонном подоконнике, отражался в нем, как в зеркале. Эта новая их красота, которая придала дому дополнительную ухоженность, отмечена ею была сразу, как только она вошла. В самом доме было тепло, и, несмотря на недостаток мебели, комната, пронизанная слепящими лучами низкого зимнего солнца, уютна.
Сергей, одев куртку, стал у порога.
– Вы уже? – попробовала голос Ирина. – Вы… Я еще не сказала, как я Вам благодарна… И вы еще должны сказать, сколько я должна Вам…
– Да разве сейчас о благодарности нужно говорить? – перебила ее Лариса. – После семи ждем тебя, Сережа, с Верой к нам. Отме-е-тим и отблагодарим! Детей, если захотите, берите с собой – негоже детям на Новый год без родителей оставаться…
– Спасибо, – тихо, но как только он один мог, настойчиво произнес Сергей, заставив даже Ларису замолчать, – мы Новый год всегда дома отмечаем.
Улыбнулся, сглаживая наступившую тишину:
– Вы, если надумаете, приходите к нам…
В просвете между елкой и стеной было хорошо видно, как шел, немного втянув голову в плечи, Сергей по двору. По пути поднял оброненную сосной ветку и воткнул ее, будто посадил, в сугроб. Круто обошел, даже не глянув, «лексус», и пошел, выпрямившись, торопливым шагом по дороге к Вобле.
– Ох и завораживает меня этот мужик! – покачала головой, глядя ему вслед Лариса. И, повернувшись к Ирине, деловито спросила. – Как ты думаешь? Сходим к ним потом?
Оставшись одна, Ирина прошлась, прислушиваясь к своим шагам, по дому. Погладила ладошкой, будто здороваясь, лестницу, провела пальцами по сияющим лаком подоконникам.
Сергей сделал эту работу, не спросив и даже не намекнув на нее, будто доподлинно зная, как не нравилась Ирине шершавость подоконников. И теперь, глядя на них, она уже ничуть не сомневалась ни в сказанных ей Верой словах, ни во взгляде Сергея.
Поймала себя на счастливой улыбке.
Принесла из машины сумку, в которой уложены были продукты и вещи. Разложила, заботливо оберегая аккуратную стопку книг Сергея, ее содержимое на столе. Придирчиво оглядела выбранный ею для праздника наряд, и, не сумев удержаться от заполнившего ее с головы до пят восторга, одним махом поднялась по лестнице на второй этаж.
Солнце перевалило за середину и уже покрасило розовым собравшиеся на горизонте облака. Вобля, которую уже не мог скрывать зимний лес, была видна как на ладони. Блестела льдом речушка и темнел дальний ельник. Ирина даже рассмотрела одинокий голенастый колодец за селом и протоптанную к нему тропинку.
Поискала глазами дом Сергея, но тут же, устыдившись этого своего подглядывания, отошла от окна.
Спускаясь по лестнице, решила, что остается здесь на столько, на сколько получится.
Дней на десять, это точно.
Оглядела елку, которую ей приготовил Сергей – зеленая красавица стояла, расправив и распушив в тепле ветви до последней иголочки, благоухая лесом, свежестью и самим праздником. И не было, в этом Ирина была уверена, в лесу более красивой елки, чем эта.
Радуясь этой красоте и чему-то еще гораздо более важному и большему, начала распаковывать свои любимые, серебристого цвета елочные игрушки, из которых думала соорудить на кухонном окне гирлянду – такую, какую делала для нее мама, тогда Ирина еще была уверена в том, что вся ее жизнь будет полна счастья.
Елка хорошела с каждым повешенным на нее шаром, и, словно меха красавица, с готовностью подхватывала ветками дрожащий, будто живой, дождик, закутывалась, словно в боа, в пушистые шуршащие гирлянды.
Ирина отошла в сторонку – полюбовалась.
Разве могло быть на свете что-то более красивое?
За окном заметно посерело, и вдруг неожиданно, словно кто на небесах вынул заслонку, повалил хлопьями совершенно новогодний, как по заказу, снег. И заворожил Ирину, и заставил ее стоять, забыв обо всем, прислонившись к оконному проему, будто шторой, закрыв забор, распахнутую в нем калитку и видневшуюся в ее проем машину.
И там, за снегом, ей почудились глаза Сергея – как он глянул на нее с затаенным страхом и любовью.
Новый год
Кто из нас не любит Новый год? Всякий на него возлагает надежды, даже самый пропащий. Кажется, что стоит лишь, замерев на минуту, попросить его, лукаво путая с Богом, о счастье, он тебе его и выдаст.
А год пройдет, как ничего тебе не суля заранее, так ничего и не принеся позже. Но ты, ничему им в очередной раз не наученный, с той же наивной верой потянешься, обмирая душой, с фужером шампанского в руке, за счастьем к новому. И даже наряд для этого, как жертву язычник, новый припасешь. Только язычник бы не мелочился – наряд свой, чтобы потрафить Новому году, выпрашивая у него счастье, под цвет свиньи или гада какого-нибудь заморского подбирать бы не стал, и любимого салата для этого себя бы не лишал. А жертву бы принес традиционную, из века в век приносимую.
Год змеи, так год змеи – надеть нужно черное, серое и обязательно серебристое. Что есть змеи желтые, красные, белые и даже в яркую полосочку – знать вовсе не обязательно. Лишние знания всегда жизнь осложняют. Но Ирина не придерживалась восточных глупостей, платье для праздника выбрала белое с красными итальянскими кружевами. Знала – не мнется на нем дорогая материя, но осторожно и любовно уложила его отдельно от подарков, что приготовила для Ларисы и ее Степочки. Она давно обрела спокойствие к нарядам, просматривая их, порой, десятками не в одном фирменном магазине, да так ничем и не соблазнившись. А это платье так ее обворожило, что она дважды примеряла его дома, торопя и предвкушая торжественный повод, по которому будет всего уместнее в него нарядиться.
Выбрала – Новый год.
Собираясь уходить к Ларисе, постояла, будто прощаясь с домом, на пороге, улыбнулась нарядной елке.
Новогодних игрушек в доме генерала было гораздо больше, чем у Ирины. Пришлось выбирать, какие повесить, а какие и вовсе из коробок не вынимать. Неподдельное удовольствие все получили, разглядывая и развешивая игрушки, даже генерал на долгое время забыл о кресле у телевизора – сам водрузил верхушку на елку и вязал для шаров из ниток петельки. А когда новогодняя красавица засияла, заискрилась импортным и отечественным блеском, запереливалась гирляндами, а стол накрыли английской, расшитой новогодним пейзажем скатертью, и расставили на нем хрусталь и особый праздничный сервиз – отправились в баню смыть с себя все неудачи уходящего года.
На улице уже было темно. Привычную для села тишину нарушали выстрелы петард, огненно расчеркивающие черное, еще почти беззвездное, небо. Постояли, полюбовались на наряженную елку, видневшуюся в глубине дома, которая с морозной улицы смотрелась еще красивее, и на американский манер светящиеся гирляндами дома «Дворянского гнезда» и побежали, весело покрикивая и повизгивая, как молодые девчонки, к бане.
Ирина чувствовала себя по-настоящему счастливой.
И даже больше.
Такой, у которой все впереди.
По бане соскучилась – растянулась на полке, прикрыв от удовольствия глаза. Лариса, явно утомившись от предпраздничных хлопот, тоже притихла. Понемногу стали вспоминать о прошедшем годе, который их свел вместе, и о том, когда последний раз парились. И разговор сам собой перешел на Сергея и Верку.
– Сходим к ним? – Лариса, чтобы увидеть лицо Ирины, даже приподнялась. – Я у них дальше бани не была, интересно ведь, как это в шалаше с любимым живется. Да и Верку интересно увидеть принаряженной – со смеху, наверное, помереть. Это будет что-нибудь из табачного ларька… И за что этакой распустехе такое счастье?
Ирина почувствовала – ее настроение, как упавший клубок, начало отматываться от полного счастья к полной грусти. Да так стремительно, словно кто-то без устали дергал этот клубок за веревочку резкими рывками.
Быстро приподнялась.
– Ты что? – испугалась Лариса. – Тихонько надо, на сердце и так нагрузка большая…
– Наверное, я в Сергея влюблена… – совсем не желая сказать то, что только что сказала, да и не осознавая до последнего мгновения того, что произнесла, не к месту ухмыльнулась Ирина.
– Ба-а-тюшки! Удивила… – вновь улеглась на полотенце Лариса. – Уверена, не только ты, многие в него влюблены. А он, ну надо же, идиот, выбрал Верку…
Слезла с верхнего полка, подсела поближе к Ирине.
– Тебе бы от него родить… А то пока найдешь мужа, время все твое выйдет… Вот, хоть на меня посмотри – и муж замечательный, а что я без детей? Стараюсь не думать, что будет, когда кто-нибудь из нас один останется…
– Ро-о-дить? – рассердилась Ирина, – это в сорок пять-то лет?
Посидели еще некоторое время молча, думая каждая о своем, и стали собираться – ни к чему перед бессонной ночью сильно распариваться.
– А знаешь, – заворачиваясь в халат, снова начала в предбаннике Лариса, – я хорошую жизнь прожила: муж при чинах, людей вокруг море, все угодить старались. А вот, остались одни. Если что случится, то, думаю, что только к тебе, может, и обращусь, да еще к Верке. Видишь, как я к ней отношусь… Но от нее не убудет, если ты родишь от ее мужа… Да и не все дела нужно напоказ выставлять. Ведь, по большому счету, – от кого же родить, как не от Сергея? Кого еще такого, как сейчас говорят, экологически чистого ты видела? Да с нормальными мозгами? Ну? Мой Степочка, к сожалению, стар, да и пил много, а то и от него можно бы было родить… – И вдруг заплакала, продолжая сквозь слезы говорить:
– Он очень хороший… И я бы даже очень этого хотела…
– Сдурела баба! – Ирина даже хлопнула себя в сердцах руками по бедрам, напомнив сама себе этим жестом Верку. – Да вы что, сегодня, сговорились? Свести с ума меня хотите? Называется – приехала отдохнуть…
Лариса, непохожая сама на себя, высморкавшись в полу своего шикарного халата, пригорюнившись присела на лавку.
– Ведь это я виновата, что у нас со Степаном нет сына. Сначала я не хотела, а потом, – перешла на шепот, – не смогла…
Растерла по щекам вновь соскользнувшие с еще красивых глаз слезы.
Ирина села рядом, обняла.
– Чего теперь плакать? Говорят же – нет худа без добра. А вдруг он у тебя пьяницей каким-нибудь бы был? Чего хорошего? Или, вот подумай только, наркоманом? Или – еще хуже – на машине вашей разбился?
– А интересно мне узнать, – высвободилась Лариса из ее объятий, – почему это ты такого плохого мнения о нашем сыне?
В дом вбежали, смеясь и дурачась, – виной чему стало их совместное падение в снег. Поскользнулись на тропинке, что вела от дома до бани. Видно Степан, наливая воду для бани, ненароком облил, и подмороженная тропинка катком бросилась им под ноги. Упали в мягкий на ее обочинах снег, выпавший днем будто специально ради праздника.
И опять вернулось ощущение счастья.
Почти как в детстве.
Отправили Степана в баню, а сами разошлись по комнатам наряжаться к празднику.
Ирина цвела последней красотой – еще чуть-чуть и обвиснут щеки, ослабнут мышцы на руках, поникнут плечи. А потом и спина согнется. Но пока платье, словно живое, охватило ее все еще гибкое и красивое тело, придав ей особое очарование и утонченность. Плотная ткань тяжело упала, прикрыв ноги до самых щиколоток, красиво, при каждом движении, колыхая тяжелой волной.
Натянула на ноги тончайшие колготы, щелкнула по щиколоткам застежками туфель.
Вглядываясь в зеркало, несколько раз повернулась вокруг себя – коротко стриженые волосы от мытья в бане настоящей водой без всякой укладки красиво лежали на голове. Провела по ним щеткой – встряхнула. Замечательно. Каждая прядь блестит, что елочная игрушка. Глаза восторженные, полны ожидания близкого счастья. Открытые плечи, красоту которых подчеркнули красные, ручного плетения заморские кружева, манят к себе взгляд бархатистостью кожи.
Надела сережки с маленькими бриллиантиками, а длинную шею украсила кулоном с большим.
Отступила от зеркала, еще раз оглядела себя и тихонько засмеялась от счастья и удовольствия.
Лариса выглядела величественно. Длинное темное платье из тафты, матово переливающееся при каждом движении, высокие каблуки, ухоженные пальцы в перстнях. Темные волосы собраны в высокий узел, глаза в искусственных ресницах, удивительно идущих к ней, загадочно мерцают.
Сошлись в гостиной и ахали, разглядывая друг друга, до тех пор, пока не пришел Степан, который даже крякнул от удовольствия, оглядев женщин и, снимая мокрое полотенце с красной, распаренной шеи, заорал басом:
– Ах, какие женщины, какие женщины! Мне б такую!
– Будет, будет тебе такую, – пообещала Лариса, отправляя генерала переодеваться во все праздничное.
Включили гирлянду на елке, приглушили свет. Осторожно, чтобы ненароком не испортить свежий лак на ногтях, Лариса длинной спичкой зажгла бумагу в камине под красиво уложенной пирамидой из березовых чурок.
И когда в столовую, благоухая французским парфюмом, вошел еще розовый от банного пара Степан, праздник начался.
Выстрел
Она их перепугала. Резко-резко застучала в окно, как бы предуготовляя свое появление, а через мгновение сама явилась на пороге. Говорить от быстрого бега, держась за бок, не могла, лишь хватала воздух открытым ртом. Белая, будто специально скроенная для учительниц сельских школ кофточка выбилась из-под черной юбки с двумя нелепо торчащими на животе складками. Ноги – босые, оттого особенно страшные, красными обрубками пальцев вылезли из разодранных колготок.
Степан подскочил к Верке, раздельно и громко, как глухую, спросил:
– С кем беда?
– С Сережей… – сипло выдохнула та. – Машину надо… В больницу…
Пока женщины, потерявшись от неожиданности, только начали выбираться из-за стола, Степан метнулся в прихожую и вернулся оттуда со своими валенками, в которых любил работать во дворе, и теплой курткой. Накинул на Верку куртку и, став перед ней на одно колено, как ребенка, обул в валенки. Тут же рванулся в спальню за ключами от машины, на которой, как выпал снег, не ездил, по дороге крича Ларисе, не помнит ли она, есть ли в машине бензин?
Ирина опомнилась и тоже закричала, что ее машина стоит во дворе ее дома, и что будет лучше добежать до нее, чем заводить генеральскую. И пока переобувшись в сапоги и натянув пальто, выбежали во двор, Верки уже нигде не было видно.
Ворота были распахнуты, и Ирина, взвизгнув тормозами, зарулила сразу во двор. Под ярко освещенными окнами дома, раскачиваясь с ноги на ногу, словно маятник, вглядываясь в тени снующих в доме людей, тонко повизгивая, словно побитый щенок, переминался Егорушка. Увидев приехавших, схватился руками за голову и стал еще сильнее раскачиваться и громче повизгивать.
В довольно просторной комнате на диване, над которым красовалась сделанная Ириной фотография Верки, лежал окровавленный, бледный, почти синюшный Сергей. Возле него, заканчивая накладывать на плечо повязку, суетился высокий, очень похожий на Сергея, старик. Рядом со сдвинутым в угол, накрытым к празднику столом, в кресле возле убранной елки сидела пожилая женщина со старомодной, с высоким гребнем, прической. К женщине жался младший сын Сергея. Бледное лицо ее выражало тревогу, но она тихим голосом успокаивала ребенка. Двое старших сыновей, двигаясь бесшумно, быстро и беспрекословно выполняли поручения деда. Верка, обутая в тапочки, влажной белой тряпицей вытирала кровь с рук и тела Сергея и, словно вокруг никого не было, шептала мужу ласковые слова.
Генерал, видно не раз бывший в таких ситуациях, попросил у мальчишек тонкое одеяло и простынь. Ловко, словно размеры и вес тяжело распластанного тела не имели для него значения, закутал Сергея в простынь, потом в одеяло. Взял, как гигантского ребенка, на руки и, согнув под тяжестью колени, донес до машины. Полулежа устроил Сергея на заднем сиденье, и, борясь с одышкой, подсел к нему сам. И когда отец Сергея, так и не попав в рукава пальто, сел на переднее сиденье, Ирина, крикнув Верке, которая вцепилась в ручку дверцы, глядя не отрываясь на Сергея, что сразу вернется за ней, рванула машину с места.
В соседнее село, где находилась больница, ехали молча, отец Сергея бесстрастным голосом тихо указывал Ирине дорогу. Старик скрывал отчаяние, и от этого Ирине было его еще более жаль.
В больнице по случаю праздника, на который отпустили почти всех больных, дежурила только фельдшерица с медсестрой. Но они, предупрежденные звонком, уже готовили операционную и поджидали хирурга, за которым Ирина тут же вызвалась съездить, дорогу к которому ей все так же указывал старенький доктор. Все это время Ирина не волновалась – быстрота действий отвлекала от эмоций. Забеспокоилась она только когда за переговаривающимися на ходу хирургом и отцом Сергея закрылась дверь операционной. И, погоняемая страхом, оставив Степана сидеть в больничном коридоре, поехала за Верой.
На диване, где недавно лежал Сергей, сидел, притаившись тихой мышкой, Егорушка. Верка, ко всему безразличная, сидела с краю праздничного стола в накинутом пальто, чтобы из-за нее не было ни секунды задержки. Решили, что Лариса останется с матерью Сергея, Лидией Тимофеевной, а дети с матерью поедут в больницу.
Мальчишки собрались вмиг. Незаметные, как старички, тихо устроились на сиденье, где совсем недавно лежал их отец. Верка села рядом с Ириной.
– Что все-таки случилось? – выехав за околицу, решилась наконец-то узнать Ирина.
– Дороги сейчас в лесу установились, значит самое время лес воровать. – Верка строго глядела в темноту за окном. – А тут еще праздник. Что леснику в такое время в лесу делать? А Сергей поехал да еще детей взял. Прямо на воров и выехали. Те на трех машинах. Уже все погрузили, кричат ему: уезжай – ты нас не видел, а мы тебя… А он требовал, чтобы разгружали… До выстрелов дело дошло…
Мальчишки спасли отца – выскочили из машины, им до того Сережа запретил из нее выходить… Мужики опомнились… Да знаем мы их… Местные…
– Ужом они у нас будут виться, дай срок только, – донесся сзади неокрепший еще басок старшего из сыновей.
Верка быстро оглянулась назад.
– И не думайте так, сыночки! Думайте только о том, как я счастлива, что вы живы, да чтобы отец выздоровел. Я так счастлива, что отец жив, и вы все живы, что и зла никакого ни на кого не держу… Ну их! Лишь бы отец жив-здоров остался… Я так счастлива буду… – и, безобразно скривив лицо, заплакала.
Слезы матери испугали сыновей, которые, как один, протянули к ней руки и молча стали гладить ее, кто куда дотянулся, – по плечам, всклокоченным волосам, щеке…
Над селами отчетливо были видны праздничные сполохи салютов. Народ ради праздника обильно расстреливал в воздух петарды, обогащая производящих их китайцев. Их выстрелы отчетливо были слышны даже сквозь плотно закрытые окна автомобиля. Ехали, не замечая праздничных салютов, не слыша звуков выстрелов, думая о Сергее, что лежал сейчас на операционном столе.
– Хорошо, что у нас дед врач, – продолжая гладить мать, дрожащим, полным слез голосом, и в то же самое время с гордостью, явно озвучивая мысли каждого, произнес младшенький.
Ирина поймала себя на мысли, что имен детей Веры и Сергея она не знает. Конечно же, они при ней называли друг друга по именам, но в памяти у нее это никак не обозначилось.
– Да-а-а, родимый… – певуче отозвалась Верка. И, развернувшись к детям так сильно, как разрешало это сделать сиденье автомобиля, не сказала, а почти как колыбельную запела:
– И в мыслях не держите ничего страшного. Папка ваш сильный, молодой, смелый… Он обязательно поправится… Слышите? Верите? Ну, вот и прекрасно!
И, отвернувшись от детей, стала пристально смотреть на дорогу, словно ожидала увидеть именно на ней что-то необычайно для себя важное.
Операция
В коридоре больницы никого, кроме сидящего на обшарпанном стуле генерала, не было. Увидев приехавших, он поспешил им навстречу. Обнял Верку за плечи и, провожая ее к стулу, стал вполголоса говорить, что операция еще продолжается, но дед выходил и сказал, что все идет хорошо, чтобы не волновались…
Уселись рядком и молча, боясь своими голосами помешать идущей за плотно закрытыми дверями операции, принялись ждать.
Стула для Ирины не хватило и она, все это время ощущавшая свою к Верке и детям чужеродность, еще острее теперь это почувствовала. Так остро, как обиду, что слезу выдавливает.
Медленно пошла вдоль больничного коридора по направлению к операционной. Подошла, приложив ухо к двери, послушала, и, услышав едва различимые редкие голоса, словно лишившись сил, привалилась к ней спиной, неожиданно прямо перед собой увидев Веркины почти сумасшедшие, в красных прожилках глаза. Отодвинулась, давая той простор прикладываться к двери то правым, то левым ухом, продолжила медленную ходьбу по коридору.
Глухое раздражение поднималось внутри нее. Все, все кругом ее раздражало. Особенно суетящаяся под дверью Верка. И это раздражение перерождалось в щемящую к себе жалость.
Дверь операционной открылась так стремительно, что Верка чуть не свалилась под ноги свекру. Тот подхватил ее, обнял и, очень похоже на то, как это недавно делали его внуки, погладил Верку по растрепанным волосам. Что-то тихо ей говоря, снял с себя халат и шапочку, протянул их Верке. Та, радостно замотав в знак согласия головой, тут же сбросила с себя на пол пальто и, облачась в халат и нахлобучив на волосы шапочку, оглянувшись на сыновей, скрылась за дверью операционной.
Ребята тут же обступили деда.
Детям приказано было ехать домой и быть рядом с бабушкой, которая одна и которая сейчас тревожится больше всех. Операция прошла, теперь нужно только ждать. Поблагодарив Степана, Ирину, проводил к выходу упирающихся внуков и, не дождавшись того, когда все уйдут, тут же сел, прикрыв глаза рукой, на стул.
Ирина остановилась. Старый доктор был единственным, кто не вызывал в ней раздражения. И не только не вызывал – он вдруг стал ей дорог.
Ей захотелось увидеть, как он смеется, как беседует с Сергеем, с внуками… Узнать, ругал ли он когда-нибудь их, и за что? И доволен ли своей снохой?
Глядя на него, она с необычайной ясностью поняла причину своего раздражения – ни перед кем из них она не могла показать всего своего страха за Сергея.
Но если бы только это.
Она увидела во всех них то мощное, сильное, что связывает людей, живущих одной жизнью, одной судьбой. Переживающих вместе и плохое и хорошее, и создающих то необходимое каждому человеку богатство, что называется самым будничным словом – семья.
И что ее счастье возможно только в том случае, если Сергей пустит по ветру эти накопленные сокровища.
И глядя на Веру и детей, ежеминутно понимала – не будет этого.
Даже и не вступив с ними в борьбу, она знала, что уже проиграла.
Конечно, она была бы согласна, как неоднократно соглашалась в своей жизни даже без любви к человеку, быть его временной тайной, его временной гаванью. Но знала, что Сергей, теперь уже, именно теперь, после всего пережитого им и этими людьми, никогда не пойдет на такое.
Словно прощаясь навсегда, как перед смертью, со своими надеждами на счастье и с чувствами, которые ей долго удавалось держать взаперти, и только что вырвавшимися и заполнившими мощно и властно все ее существо, подошла к отцу Сергея и погладила его седую голову.
А когда доктор поднял на нее свои усталые глаза, так похожие на глаза сына, быстро наклонившись, поцеловала его в лоб…
Пока отвезли детей, успокоили Лидию Тимофеевну и, уступив ее уговорам, для приличия присели к столу – за окном засерело. Бесконечно повторяя слова благодарности и извиняясь за испорченный праздник, мать Сергея проводила их на крыльцо и стояла на нем до тех пор, пока ей было видно отъезжающую машину.
Сил говорить ни у кого не было. Даже у Ларисы, которая все это время разговорами отвлекала Лидию Тимофеевну от тревожных мыслей. Ехали молча, отстраненно глядя на повсюду темнеющие на снегу, еще недавно белоснежном, остатки петард и на непривычно многочисленных для этих мест прохожих, которые, увидев машину, не спешили дать ей дорогу. Люди, хмельные ради праздника, выкрикивали, стараясь заглянуть внутрь машины, поздравления с Новым годом и счастьем, и от избытка чувств и количества выпитого и съеденного пронзительно свистели.
– Обезьяны, как пить дать, обезьяны! – не выдержала очередного такого внимания Лариса. – Кругом одни рыла, только и вспомнишь с удовольствием, так это Веркиных ребят…
Сердито откинулась на спинку сиденья:
– Как это Сергея угораздило? Да провались все эти бревна! Да и весь лес, если его даже выкорчевать, жизни не стоит… Не знала, что он такой Дон Кихот. Даже смешно…
Ирина ехала медленно, сосредоточенно глядя на дорогу. Ее тоже раздражали пережившие обильное застолье люди, вышедшие теперь проветриться и продолжить праздник по всей ширине дороги – нужно было быть особенно внимательной, чтобы успеть предугадать, на что толкнет их пьяная бесшабашность.
Подъехав к своему дому, притормозила – странная фигура темнела возле самой калитки. Степан тоже насторожился, вглядываясь в стоящего человека, в котором, поравнявшись, оба признали пастуха.
Егорушка стоял, осматривая вокруг себя дорогу, прижимая к груди красными обветренными руками, никогда не знавшими перчаток, черную лакированную туфлю на толстом каблуке.
– А я… Я это… Я-то знаю, где второй найти… – шмыгнув носом, сказал, как только Ирина опустила стекло.
– А этот где нашел? – Ирина почувствовала, как сильно она устала. Так сильно, что ей даже трудно дожидаться ответа от Егорушки, чтобы подсказать ему, где должна быть вторая Веркина туфля, которую та, явно на ходу, сбросила с себя, побежав за машиной.
– А, там… Это… Возле забора…
– Вот там и ищи вторую. Она в одной туфле сюда не добежала бы. Она их с себя одновременно сбросила. Ты все вокруг там осмотри. В другую сторону отлетела, наверное…
Егорушка радостно закивал головой:
– Я ей их принесу, а она скажет – «Вот какой Егорушка понятливый, знает, что мне туфли нужны…»
И вдруг заплакал, тоненько, навзрыд, страшно кривя свое старенькое лицо.
– О! Е-мое! – простонал генерал, – скажи ему… А, нет, я сам… – выбрался из машины и закричал через крышу:
– Ты же мужик? Ну и не плачь, если мужик… А с Сергеем все хорошо. Его прооперировали, и он сейчас спит. Понятно? Он спит, а завтра проснется… Ясно?
Егорушка, перестав плакать и, показывая, что он все понял, быстро-быстро закивал генералу головой.
– А хочешь, поехали к нам. Ты водку пьешь? Выпьем сейчас за его здоровье…
– Нет, нет, – испуганно зачастил Егорушка, – водку пить нельзя… Я пойду… Буду искать… – и согнувшись, вглядываясь во всякую чернинку, пошел по дороге к Вобле.
– Иди, иди… – поглядев ему вслед, усаживаясь в машину, пробормотал генерал.
После суматошной ночи и больничной неустроенности возвращение в дом генерала и Ларисы было похоже на возвращение в иной мир: блестела, переливалась разряженная елка, строго и величественно свисала с сервированного стола скатерть, алыми пятнами на которой ярко выделялись салфетки, которые они даже не успели смять. Не сговариваясь, замерли у порога, разглядывая этот уютный, ухоженный мир, покинутый ими всего несколько часов назад.
– Год дома не была. – Лариса расправила платье, которое почти не пострадало от свалившихся на него испытаний. – Даст Бог, с Сергеем все будет в порядке, а я, хоть это, может быть, и неприлично, есть хочу…
Генерал, как и обещал Егорушке, первую рюмку водки выпил за здоровье Сергея, а потом предложил тост за новое для всех счастье в новом, пришедшем к ним так необычно, году.
Ирина все это время боролась с желанием заплакать так же тоненько и навзрыд, как ненормальный Егорушка. Она ела, не чувствуя вкуса, не поднимая глаз от тарелки. Этой ночью она узнала, как непрочно все, что ее окружает в жизни, и как непрочна и сама жизнь: потянул сквозняк – и нет ее. И ничего в ней тогда не жаль – ни нового деревянного дома с верандой фонариком, ни итальянского платья с кружевами, ни «Лексуса» со всеми наворотами. А жаль лишь, что нет на этом сквозняке теплой ладошки на твоей голове, желающей принять на себя часть твоей боли и твоего страха.
Уронила салфетку под стол, интуитивно понимая, что, чтобы не расплакаться, нужно подвигаться – нагнуться, пройтись по комнате, потрогать игрушки на елке или, наконец, выпить стакан воды… Подняла салфетку, уложила ее на свое место, но, так и не победив слезы до конца, сосредоточенно принялась укладывать на коленях концы широкой юбки.
И на правой ее стороне вдруг увидела уже забуревшее пятно крови.
Видно задела юбкой стул, на котором лежала окровавленная одежда Сергея, или близко подходила к Верке, когда та вытирала с Сергея кровь.
Положила на пятно ладонь.
Будто желая его согреть…
– Вот чего бы я хотел еще в жизни, – прервал молчание за столом генерал, – так чтобы из-за меня женщина зимой по снегу босиком бежала… И давайте выпьем за такую женщину, которая уже это сделала. Честь ей и хвала. И я, как и положено офицеру, выпью за нее стоя.
Тяжело поднял свое наломавшееся за ночь по больничным стульям тело, наполнил, не приглашая дам, доверху свою хрустальную рюмку и выпил, не закусывая, засмотревшись на что-то, одному ему видимое, сквозь стол.
– И верно, – подняла свой фужер с шампанским Лариса, – выпьем за Верку, пусть все в ее жизни будет хорошо. Ей никакого нового счастья и желать не надо, пусть у нее ее старое остается…
Генерал, продолжая стоять на фоне новогодней елки, макушечка которой сияла над его головой, отражая блеск хрустальной люстры весело и празднично, будто желая вселить радость в любого, смотрящего на нее, вдруг с каким-то вызовом, словно продолжая начатую ранее с кем-то дискуссию, спросил:
– Кто бы отказался от такой мамки? Не о женщине я говорю красивой. Или там с фигурой красивой, на которой наряды хорошо сидят, а о том, какую каждый из нас с вами или любой ребенок бы выбрал себе мамку? Ту, что только о своей фигуре печется, или такую, что всю себя, вместе со всей своей красотой своему мужу и дитю отдаст? А? Никто бы от такой мамки не отказался… И я бы тоже выбрал Верку…
Опустился в кресло, налил себе еще:
– Да и какая мне разница, что за фигура у моей мамки? Разве придет такое кому нормальному в голову? Или у жены моего дитя? Любовнику? Ха! Это я понимаю. Ему разница есть…
– А я бы хотела, – глядя на генерала так, как если бы она в эту минуту боролась с желанием выплеснуть ему содержимое своего фужера в лицо, подняла тост Лариса, – чтобы в моей жизни был кто-нибудь, чтобы ночью, не дожидаясь рассвета, пошел искать свалившиеся с меня туфли.
Генерал, глядя в глаза жене, медленно приложил, как отдал честь, руку к виску…
Беспокойно проведенная ночь давала о себе знать каким-то нервным весельем и обостренным желанием комфорта и покоя. Сидели в мягких креслах и смотрели, попивая винцо, припасенный для этого случая Ларисой красивый американский фильм о легкомысленных заокеанских проблемах, Рождестве, подарках и домах, сплошь в праздничных гирляндах огоньков.
Проснулись поздно.
Пока женщины пили кофе и рассматривали забытые под елкой подарки, Степан съездил на Ирининой машине в село узнать о здоровье Сергея. Вернулся с новостями:
– Дом закрыт, соседка сказала, что все уехали в больницу. Постеснялись нас потревожить, нашли какого-то тракториста, тот повез их на своих «Жигулях». А Сергей утром в себя пришел – Лидия Тимофеевна соседке так сообщила: «Ключица у него вся раздроблена – это плохо, а в остальном – все хорошо, хоть еще и в реанимации…»
– Хорошего вообще ничего не вижу, но, слава Богу, будет жить, – вздохнула, выслушав мужа, Лариса, искоса взглянув на Ирину, которая вновь засобиралась уезжать в город. Лариса, все понимая, ее не удерживала, а генерал обиделся, как ребенок, и даже демонстративно сел смотреть телевизор, всем своим видом показывая, как безразлична теперь ему Ирина. Но все же вышел вместе с женой на крыльцо ее проводить.
Та, уже открыв дверцу машины и небрежно кинув на заднее сиденье сумку со своим новогодним платьем, повернулась к ним, сильно прищурив глаза, чтобы не пустить в них слезы, сказала:
– Кроме вас у меня никого нет… На всем белом свете…
И не дожидаясь их реакции, хлопнув дверцей, рванула с места.
Возле своего дома притормозила, посмотрела через окно на наряженную в серебро елку и, перестав сдерживать накопившиеся слезы, громко, с удовольствием от того, что, наконец-то, может это себе позволить, заплакала…
Снег застал ее как раз на середине дороги, что вела от эстакады к их коттеджному поселку. Он, как и день назад, навалился неожиданно, и был такой густой, что заставил Ирину остановиться. Боясь лихача, съехала на обочину. Опустила стекло и стала слушать необыкновенную тишину, спустившуюся вместе со снежными хлопьями на землю. Тишина вокруг стояла такая, что, казалось, слышен был сам шорох падающего снега.
Снег падал, будто шепча, не внушая надежды, то ли о потерянном счастье, что только помануло да и бросило, то ли о том, что его никогда и не было. А может быть, тихо-тихо плакал, будто сам ей жаловался на невыносимость жизни.
Закрыла окно и, нажав на педаль, помчалась в город по еще хорошо заметной дороге.
Артистка
Панка
Уже все спали – дети на печи, мать, постанывая во сне, на лавке. По стенам, только задула лампу, с шорохом пополз прусак. Подумала уже в полусне, уже в легком забытьи, что надо бы сходить к старой больной Садовничихе да обмазать ей избу изнутри, а то сожрут ее зимой клопы да тараканы – столько у нее их там расплодилось в старых деревянных стенах.
Теплый носок, который она обязательно вязала перед сном и не укладывалась спать, пока не закончит, грел, чуть покалывая, ногу.
Вскрикнула на печи во сне, будто перед прыжком, младшенькая Анюта и тут же, вслед своему крику, весело хохотнула…
– Набе-е-галась, – улыбнувшись дочкиному смеху на самом краю глубокого сна, с умилением подумала Панка.
Но что-то сдергивало ее с самого тонкого края, что-то мешало ей, не давало нырнуть, как в омут с головой, в спасительный сон. Не найдя в себе сил присесть, чтобы дотянуться рукой, стянула, потерев нога об ногу, просторный, только что связанный носок из самопряженной шерсти – может, это он колет, сон отгоняет. В лицо ударил лунный снопик, проскочивший через низкое окно. Прикрыла, не найдя в себе сил от него отвернуться, глаза ладонью. Что-то мягкое щекотнуло лицо. При лунном свете оглядела ладонь – край суровой, кольцом завязанной на безымянном пальце нитки, отмотался и щекотал ладошку. Не сумев распутать, перекусила нитяное кольцо и, решительно рванув свое изломанное дневной работой тело на бок, отвернулась к стене:
«Спать, спать… Скоро вставать…»
Уже три года, как Панка похоронила мужа – знатного тракториста, имевшего даже в войну за свой необходимый колхозу труд бронь от фронта. Завидовали тогда ей селянки – муж дома, не боишься, что убьют… А он, когда уже и война кончилась, и даже понемногу стали о ней забывать, в марте, перегоняя новый трактор из МТС в колхоз, чуть не провалился с ним под лед. Возле самого берега лед не выдержал. Но на последнем сильном рывке, не растерявшись, успел Василий, наддав газу, выхватить трактор из ледяной крошки. И заглох тот, захлебнувшись водой, уже почти на самой кромке, не сумев перескочить вставший перед ним дыбом ломаный ледовый затор. Пришлось лед расчищать да быков пригонять, чтобы вытянуть его. Бегал вокруг трактора Василий в мокрой одежке и запускал его, почти оледенев. В бане отогревали, а не отогрели. Слег с воспалением и не поднялся.
На тракторе сейчас Михаил работает, чья жена Анфиса особенно завидовала, что и Панка сама молоденькая, и муж у нее не на фронте. А Василия нет.
Рыдала-голосила Панка, не жалея горла: Как жить? Как жи-и-ть? Спрашивала его, лежащего посреди избы на столе, безучастного, и даже будто помолодевшего, с чужой строгостью на лице.
Да, вот, живет.
Мать-старуха помогает, ей и днем минуты покоя нет, и ночью стонет-переживает и изломанные работой руки не знает, куда пристроить. Без нее Панке с тремя детками хоть в омут с головой – трудодни надо зарабатывать в колхозе, а дома все дела бы стояли да дети бегали без присмотра.
Да и как без него, без колхоза? Зерно курам на прокорм, мука на зиму – из колхоза. Бригадир обещал и подводу, сено свезти, дать. И, опять же, на тракторе Мишка дров привезет. Как же без колхоза? Только Витьке после армии здесь делать нечего. Лучше бы и не приезжал…
Рано подоила корову, еще пастух, дед Чипизуб, не кричал, не щелкал кнутом в дальнем конце села, и бегом к подруге и соседке Марии библиотекарше. Да не в хлев, как надо бы было, ясно же, что все хозяйки еще коров доят, а прямо в открытые двери дома сиганула. И в сенях не задержалась, сразу шасть в горницу – время же не терпит…
А там, на кровати с простынями в кружевах, что Мария всю зиму плела, ее муж, Панкин бригадир, Иван, с Марииной сестрой, кривой Стешкой, хлещутся…
Выскочила, как ошалелая, заметив краем глаза только, как Иван стал на нее голову поворачивать. Из-за плеча, воровато так…
Как кипятком ожёг.
Выскочила, в хлев к Марии заскочила и стала у нее за спиной, как оглушенная. А та сидит под Майкой своей и песни поет. А Панка и забыла, зачем к ней торопилась. Стоит дура-дурой – только улыбается.
Мария, заметив ее, сама напомнила:
– Что ты, Панка, я еще шерсть и не начинала прясть, сама принесу, как только закончу. Да не бойся, не затяну, мы с сестрой вдвоем быстро сделаем. К будущему воскресенью и сделаем…
– Ага… – только и сказала Панка, потоптавшись еще немного в хлеву, да и пошла домой. Но у ворот остановилась, кинулась обратно к Марье:
– Приходи, когда время будет. Помнишь, тебе мой платок сильно нравился? Так я его тебе подарю…
И пошла домой корову выгонять, – уже закричал дед Чипизуб, уже защелкал кнутом на дальнем конце села, да Иван-бригадир на крыльцо вывалился, поверх головы Панкиной глядит, от дыма глаза щурит.
Мария давно сестру к себе в дом взяла – в войну еще. Сестра младшая, на поле девчонкой глаз повредила – он и вытек. Не было лекаря рядом никакого толкового, бабки ее лечили – кто во что горазд – и глаз не спасли, и повело малость лицо у девчонки в сторону. А ладная девка была бы. Мария, старшая сестра, красавица, все у нее в руках спорится. Младшей и лицо жизнь испортила, и характер – все бы ей полежать, поболеть, да позлиться. Но и сама Мария ее баловала и всегда жалела. А она, Панка, надо же, как-то раз ей возьми и скажи – ну, просто так, просто к болтовне бабьей, когда как-то вечером на лавочке сидели – а не боишься ты, что сестра у тебя, девка старая, живет?
А та ей:
– Да ты чего мелешь, Панка?
И задумчиво так прибавила:
– Да нет. Не позарится на нее Иван…
Не позарится…
Выгнала корову, взяла, положив в просторную корзину приготовленный матерью узелок с перехваткой: двумя картошками, огурцами да шанежкой с бутылкой молока, и на работу. Сено сгребать.
– Ну, принесла? – обступили бабы, только подошла к конторе, откуда их на полуторке на дальние луга развозили.
– Чего? – уставилась на них Панка.
– Как чего? Да вышивку, что ты в девках вышивала? Аль не помнишь? Уже две недели несешь! И вчера, чтобы не забыла, сама себе нитку на палец в обед навертела! Неужто забыла?! Говорила – гляну и вспомню…
– Ну, пропасть, – хлопнула себя Панка по бедру, – да я ее перекусила и выплюнула… Тьфу, пропасть… Да и чего это я сегодня с утра все не туда попадаю?
Полезла, засопев, вместе с бабами в кузов, язык прикусила, радуясь, что вовремя подъехавшая полуторка никому не дала возможности зацепиться за ее последние слова.
– А давайте, бабы, ей лицо солидолом намажем! Как дети ее испугаются, так она враз вспомнит, что в сундук надо лезть и вышивку взять… – смеялись, рассаживаясь в кузове по лавкам, бабы.
В девках Панка вышивала хорошо. Лучше всех. Сама придумывала, что вышить. Карандашом нарисует на бумаге, что задумала, на тряпицу затем перенесет, и вышивает. Крестиком особенно любила и как можно помельче его клала, чтобы рисунок, как бархатный, получался. Но и гладью цветы ей удавались. Во многих домах ее вышивки в рамках под стеклом красуются – дарила добрым людям к празднику на память. Дома только и уцелели те, что матери дарила. Да еще та, что Василию ко дню их свадьбы вышила. Целую картину – олень, водопад, рядом с водопадом камни круглые да кусты невиданные все в цветах. А рядом на траве девушка сидит в длинном белом платье. Олень смотрит на девушку, а та прямо глядит. Красиво получилось. Сказочно. Думали сразу в рамку завести, да потом решили – как отдельно жить станут, тогда. Но не получилось им вдвоем этой вышивкой любоваться. Как лежала в сундуке, так и лежит. Теперь ее сама Панка не хочет в рамку заводить. Пусть детям остается.
Как память.
Захотят – заведут. А ей уже не до рамок. Бабы вот, вспомнили, надумали для себя перерисовать, а Панка принести все забывает.
Год выдался дождливый. Да так умно дождь шел – просто на радость людям. Ночью простучит-проколотит шумно по крышам, а с самого раннего утра солнце сияет во все небо. Грибов в лесу – хоть литовкой коси. Младшие, Ванюшка с Анютой, как на работу в лес бегают, грибы таскают. Бабка не успевает чистить и в кадушку рядами складывать. Да сушит еще. Но никто не стонет – зимой будет жить веселей с грибком-то. А смороды, что на Скороходовской пасеке в ложбинах возле ручьев зарослями стоит – хоть черная, хоть красная – сказывают, уродилось тоже нынче немерено, рви, что корову дои. Ведро за час играючи напластать можно. Тоже нужно хоть разок туда сбегать, время выбрать.
Ворочая сено, уложенное в рядки на просушку, чтобы к вечеру в копны собрать, думала Панка о том, как сбежать с работы пораньше, чтобы пешком пойти да по дороге грибов насобирать. И все поглядывала по сторонам, словно от ее поглядов станет понятно, нагрянет к концу дня бригадир или нет. Неизвестно, когда примчится – то не всякий день приезжает, а то может зарядить несколько дней подряд наведываться. После сегодняшнего Панке особенно не хотелось с ним в разговоры вступать. Боязно почему-то, да и стыдно – приперлась в дом, колода, в самый неподходящий момент.
Теперь хоть шторки на глаза вешай, не знаешь как ими на соседей смотреть…
Когда бабы к концу дня, уже в ожидании машины, что вскоре должна за ними приехать, стали работать спустя рукава, Панка, сказав им, чтобы не теряли, что пойдет домой сама, подхватилась напрямик через лес – хорошо бы найти гриб дорогой, белый да в город завтра свезти.
Как-никак копейка.
Любила Панка лес. Покойно ей в нем становилась, весело, будто и нет никаких бед и трудностей на свете. С грибами разговаривала. Да. Идет если, идет, а грибов все нет, начинает с ними говорить – ласково, с укоризной:
– Чего вы это, ребятушки, не хотите со мной встречаться? Да чего это вы со мной так долго в прятки играете? А кто первый, а кто смелый?! Да домой вас принесу, да деткам покажу. А уж как они рады буду-у-т. Особенно Анюта…
И много еще чего говорила. Иногда даже сама смеялась, как удачно выходило. Никому об этом не рассказывала, но уверена была: грибы на ее голос отзывались – то один покажется, то второй, а потом – рядами да кругами, на каждой полянке, под всякой березкой да под сосенкой. Никогда пустой из леса не приходила. Из-за этих с грибами разговоров всегда и отнекивалась от компании – никого с собой не брала и ни с кем не соглашалась в лес идти.
К ней бабы уже и не привязывались:
– Да иди, чтоб тебя волки там съели… Есть ли во что собрать аль свою корзину дать?
Предложенную корзину Панка взяла – если гриб пойдет хороший, и три корзины упрешь, не только две – своя ноша не тянет.
Побежала к лесу, будто и не работала весь день на солнцепеке.
Грибов в лесу и без разговоров с ними было много, но белых все же нужно было поискать. Под них Панка оставила корзину свою, побольше, а всю остальную грибную братию брала в чужой кузовок. И как только начала она белый гриб кликать, поклонившись ему в пояс, попросив его пожаловать к себе в лукошко, так он и попер – не успевала ахать и благодарить…
Даже в горле пересохло от удовольствия, даже запыхалась от какой-то жадности, заставляющей ее быстрее грибы хватать, будто и не одна она в лесу, будто из-за спины сейчас кто-нибудь выскочит да и посрезает все грибы быстрее и проворнее ее…
Еще солнце не скатилось к горизонту, наполнила корзины, вышла на дорогу и побрела по ней, пытливо оглядывая обочины – не мелькнет ли где грибная шляпка.
Особенная, которую просто грех не взять…
В предвечерней тишине слышно далеко. Скрип колес бригадирской брички услышала Панка еще до того, как та из-за поворота показалась. Не мешкая, вместе с корзинами, нырнула в овражек близ дороги и упала на землю. Лежит – затаилась.
Как только скрип колес мимо прокатился, выглянула из травы. Иван впереди, а сзади него, к нему спиной, Стешка сидит, ноги с брички свесила. Безучастны друг к другу, будто и не их видела сегодня Панка на Марьиных кружевах.
Любой глянет и ничего худого не заметит.
Сердце у Панки аж в горле стучит, а саму смех разбирает: а что, думает, будет, если сейчас как выскочу да как закричу: «Ах вы, обманщики, все про вас людям расскажу-у-у…» – и представила себе эту картину, и чуть ли не до слез зашлась в тихом смехе.
Отсмеявшись, вольно откинулась на спину и замерла – плотной синевой раскинулось над ней небо, чуть розовеющее с одного края вечерней зарей. Высокая трава выделялась на нем будто на цветной фотографии с обложки журнала. Одинокое белое облачко куриным перышком прицепилось в вышине и краями размыло небесную синеву до голубизны.
Басовито жужжал бархатный шмель, возившийся в желтой серединке цветка, своей тяжестью пригнувший его чуть ли не к самому Панкиному лицу.
Лежала, глядела, пока не потянуло от земли холодом по спине.
Другая жизнь
Мать стояла, опершись на жердину ворот, ее выглядывала – баню уже истопила, воды в нее натаскала. Подхватила из рук дочери корзины, отнесла на погребник – без слов поняла, что эти грибы на продажу. Когда вернулась, Панка на крыльце осела тяжелым куском глины – не сдвинуть. Мать прошла мимо, ласково дотронувшись до плеча:
– Айда в избу, родимая, поесть надо…
Зеленые щи с щавелем и грибами да со сметанкой ела поначалу, забыв и о детях справиться – сыты ли?
– Сыты, ешь не волнуйся, – успокоила мать, – на речку отпросились искупаться. Ивану за Анютой наказала смотреть… – сидела напротив на широкой и долгой, во всю стену, лавке, смотрела на дочь, спрятав, словно укутав, под фартуком изработанные руки.
Панка облизала ложку с последними каплями щей и тоже посмотрела на мать:
– Ох, мастерица, ты, мама, щи варить… Да все делать… Вон какие блюда нам готовишь, прямо из ничего. Прямо – из топора…
И пригорюнившись, добавила:
– Что бы я без тебя делала?
– А и нечего тебе без меня шлындать, – нарочито сердито ответила мать, вставая с лавки и забирая у дочки пустую чашку.
– А и не буду… – улыбнулась, совсем обмякнув после еды, Панка.
Дети ввалились в дом с шумом и визгом и сразу к ней, обхватили за шею. Ванюшка уже стеснялся обниматься, а все же руки свои на плечи ей положил – мужичок. А Анюта все бы свое тельце худенькое на нее взгромоздила – так соскучилась, что не знала каким боком к матери теснее прижаться.
И та в такие минуты ничего более для себя не желала.
Старший уже год, как в армии. В самом Кремле служит. За стать и за красоту его выбрали. Именно так решили они с матерью, получив от него известие о месте службы. И мать Панкина, как-то раз увидев в киножурнале, что перед фильмом обязательно демонстрировали, смену караула у мавзолея Ленина, целый вечер ахала и радовалась:
– От, у хлопца нашего служба! От у Витеньки нашего, только и заботушки, чтобы пятки себе не отбить! А красивый какой он там у нас стоит! Да ладный… В форме, при погонах и с ружьем…
И качала головой и умилялась своим видениям, в которых ее старший любимый внук стоит на карауле у мавзолея в красивом, с каракулевым воротником, военном пальто. А за его спиной елки снежком припорошены, тоже, как стражи, стоят…
Панка от этих ее восторгов, тоже поуспокоилась: все хорошо у Витеньки будет, и служба не в тягость, и жизнь пойдет как жизнь.
Анютка не выдерживала пара, ее Панка мыла первой. Девка хилая, ветерок дунет, а она уже чихает. Торопилась, одевая ее в прохладном, сыром предбаннике, а та, уворачивалась от ее шершавых рук, ежилась и ойкала, когда ее тонкие волосенки тянулись за Панкиными пальцами:
– Ниче, ниче… Зимой у мамки руки отмякнут… – приговаривала та, стараясь все же как-нибудь тыльной стороной ладоней прикасаться к дочери.
Ох уж эти руки – иной раз, когда и самой станет невмоготу смотреть на них, огрубевших и потрескавшихся от работы, возьмет в баню ложку сметаны, обмажет ею руки и посидит на горячем полке, держа их на весу перед собой, пока та не впитается. Кожа чуть разгладится, чуть подживет. Но надолго ли? А ведь когда-то ими Василий любовался. Когда вспоминала Панка, как он бережно и нежно снимал с них варежки и брал ее ладони в свои – сильные, жесткие от работы, что кора дуба – и, улыбаясь, разглядывал, поворачивая ее руки легонько во все стороны, приговаривая: «Как у куклы ручки у тебя… Как же такими ручками работу делать? Я сам буду все делать, я все умею…» – то не могла сдержать на лице тихой, немного смущенной, улыбки.
Было ли? И с ней ли?
После бани у них в доме царила та особая жизнь, которая до самой кончины вспоминается людьми, оторвавшимися от родных корней, как бы хорошо или плохо они ни жили как счастливейшее время. На столе пирожки с грибами и из распаренных сухих прошлогодних яблок, молоко из погреба холодное, густое да сладкое. Бабка во всем чистом, расчесав свои редкие волосенки и заплетя их в две косички, сидит во главе стола без платка. Панка, от которой никак нельзя было отцепить Анюту, возле самовара, чай разливает. Ванюшка, уже сутулящийся от своей вдруг в один год прибавившейся длинноты, неокрепшим баском рассказывает, где они побывали за день, сколько насобирали грибов, и как он плавал вечером в реке – лучше Веньки и лучше Пашки. А вот Польку Смышляеву, свою одноклассницу, догнать не смог…
И при этих словах такое восхищение увидела Панка в глазах своего сына этой Полькой, что сжалось ее сердце:
«И этот уже вырос… Вырос. А я-то тогда, я-то какая старая!..»
– Мам, а расскажи сказку. – Анюта ждет не дождется материных рассказов.
– Да ну тебя, с твоей сказкой… Лучше расскажи, какая раньше была жизнь? – Ванятка, на правах старшего, командовал сестрой.
– Когда это раньше?
– Ну, когда ты маленькая была…
– А какая тогда она была? Трудная. Но я маленькая была, не понимала. Мне бы только молочка вволю напиться. Сижу, жду, когда ваша бабуля корову подоит. А лягушек тогда было – видимо-невидимо. А бабуля ваша их, ой как боялась… Я сижу на крыльце, а она с ведром уже, как корову подоит, станет в дверях хлева, идти боится – лягушек во дворе рассыпано, что твоих яблок после дождя. Прыгают, скачут во все стороны, комариков ловят… А бабуля станет в дверях и кричит папу моего:
– Алеш! Алеш!
Папа мой приходил, брал в одну руку ведро, в другую, в охапку, под мышку себе вашу бабулю и нес все разом ко мне на крыльцо…
Панка вставала и показывала детям, как их дед нес бабулю на крыльцо, переступая через лягушек, а, иногда, попав и на них, поскальзывался, боясь расплескать молоко и уронить сверху на лягушек бабулю. И дети покатывались от смеха.
Дар был у Панки все весело рассказать и изобразить – никакого кино не надо. Даже мать, устав от работы, не засыпала сразу, боролась со сном, чтобы послушать Панку и вместе с детьми посмеивалась, лежа на лавке, прикрыв сухой ладошкой глаза.
Отец Панки был крупный мужчина, никого и ничего в жизни не боявшийся. Конюхом в колхозе работал. За черпак галушек, было время, работал. Наварят в котле галушек и раздают их в конце дня по черпаку – вот и вся плата. В тридцать пятом году в конторе ему сказали, что в район его вызывают. Завтра же чтобы и ехал. Сказал жене, та переполошилась – кальсоны одни, исподнего больше нет, за ночь не высохнет белье, если постирать, а как на грязное исподнее чистую рубаху одевать? Побежала к соседке, попросила у той белье мужнино запасное – вернется мой, отстираю, пропарю и отдам.
А отец Панкин так и не вернулся…
В чужом белье по этапу пошел.
Два жеребенка у него пропали, вот и загремел по статье за вредительство. По такой же статье в соседнем селе тоже мужика посадили, так в войну он на фронте оказался. А отца в тюрьме чахотка сгубила, а то бы тоже воевал, и, как знать, может быть, героем бы возвратился…
Отсмеявшись, принялись пить чай, поглядывая друг на друга поверх кружек блестящими глазами. А Анютка, та и вовсе время от времени, глянув на бабулю, прыскала в кружку.
– Ну, коза, – бабка притворно строго прикрикнула на нее, – не подавись. Отсмейся и пей на здоровьичко…
– Мам, а расскажи, какая у меня будет жисть? – ничуть не испугавшись бабкиного окрика, просила, не успев отсмеяться, Анюта. И уже в ожидании Панкиных слов опять заливаясь счастливым смехом.
– А какая у тебя будет жисть? Хорошая – одним словом… – не поддавалась сразу Панка, продолжая пить чай.
– Ну-у, ма-а-а – начинала ее дергать за руку и канючить Анюта.
И тогда Панка, отставив кружку чая в сторону, вставала из-за стола. Выходила на середину комнаты и так, будто со сцены или уже из того далекого далека, в котором и должна находиться Анютина хорошая жизнь, такого далека, что и не видно ей было оттуда сидящих за столом своих детей и матери, а лишь только счастливую Анютину жизнь, начинала ее обсказывать.
– Ах, какая хорошая жисть у нашей Анюты! Кругом дома красивые, высокие, белые, и дорожки между ними. А цветов возле этих дорожек всяких разных, и белых, и красных – море! И бабочки над ними так и порхают… – тут Панка, вся еще с самого начала рассказа своего преобразившись в какую-то неизвестную рассказчицу, вдруг взглянув прямо на сидящих перед ней родных, неожиданно смешно привскочила на ногах и замахала, как могла нежнее, руками, изображая бабочку над цветком…
Дети зашлись от смеха.
– Кто ты у нас будешь-то? – вмиг превратившись из бабочки в рассказчицу, которой спешно нужно на выход, спросила Панка Анюту, как школьница спрашивает подсказку на уроке. – Доктор или артистка?
– Артистка, артистка! – Анюта даже обиделась на мать, которая все никак не запомнит, что она хочет быть артисткой, а все норовит ее доктором сделать…
– И вот идет наша Анюта – ой, какая она идет красивая, наша Анюта, – вновь начала Панка голосом сказительницы, – по этим чистым и ровным дорожкам в цветах, и сама как цветок; на ней платье панбархатное, бордовое, что твоя свекла, а туфельки маленькие да красивые, такого же цвета, что и платье. А чистые какие! Ни пылинки на них, ни соринки! А на шее, ой, я что-то никак не различу, что на шее у нашей Анюты… И названия тому не знаю, красоте такой – блестит-переливается… И подходит наша Анюта к громадному дому, с колоннами…
Каждое слово свое Панка умудрялась не только произнести особым голосом, почти таким, каким говорит дикторша по радио: «Доброе утро, товарищи! Передаем „Утреннюю зорьку“… а еще и показать всякое свое слово и лицом, и телом, и движением, что все вместе с ней видели и дорожки гладкие, и Анюту красивую, и бабочек разноцветных, и букеты цветов огромных размеров, что дарили ей поклонники, да так много, что отдавала их Анюта бабке двор мести… А один такой ухажер настырный попался Анюте, что никак иначе от него не могла отделаться она, а лишь стукнув его по лысине цветком…
И хохотали все от рассказов Панки. Ванюшка даже похрюкивал от смеха и ногами своими, такими несоразмерно длинными и мосластыми, сучил. А Панка не только не смеялась вместе с ними, а и не улыбалась ничуть, будто и правду стояла она на высоком-высоком месте, откуда видела уже взрослую свою дочь и пересказывала всю ее замечательную жизнь, как кино, не подозревая, что ее слушатели плачут от смеха.
Угомонившись, ребята затихали на печи, а Панка, тихонько поговорив с матерью о делах будущего дня, связав положенный носок и надев его для шику на ногу, гасила лампу.
Штраф
Утром, чуть свет проснувшись от петушиного крика, подхватив корзины, пошла пешком до станции. Пошла… Почти бегом неслась – пропустишь электричку и жди два часа следующую. Позже до рынка доберешься – весь день будешь стоять, пока все не продашь. До колотья в боку, до онемения под лопаткой оттого что большую корзину с грибами нужно было держать чуть на отлете, чтобы об ногу не билась, неслась. И повезло Панке, успела на электричку, запыхавшись до испарины на носу. Зато нисколько не стояла, и усевшись, как королева: одна на все сиденье, быстро отдышалась. И через полтора часа – вот он, город, с еще полупустыми по случаю воскресенья улицами.
Кучно ринулся люд из вагона, торопясь вырваться на простор вокзала и помчаться по своим делам. На всех лицах нетерпение. Но что-то не так, что-то долго нынче народ выходит.
– Да что там, уснули что ли? – не терпелось Панке покинуть вагон.
– Контролеры там, – впереди стоящая бабушка что-то искала в отвислой тощей черной брезентовой сумке, – билеты проверяют…
На выход пошла Панка, примерившись, не к сухощавой тетке в черных грубых туфлях на каблуках и в белых носках, а к контролеру, что справа от выхода стоял. К пожилому и усталому, но, главное, полному.
Полный, что добрый.
– Ваш билетик.
Панка, поставив на землю корзины, полезла в одну из них будто за кошельком, в котором будто и спрятан ее билет. А потом, быстро выпрямившись, спросила:
– Ой! А пацана моего не видели?
– Какого пацана? – опешил контролер.
– Да моего мальца, только со мной был… Ой, люди, пацана моего не видели? Маленький такой, с белым чубчиком… Ва-а-ня!
Все, и контролер тоже, стали оглядываться по сторонам, искать Панкиного мальца. А она не унималась:
– Да только что был рядом… Да куда же это он делся?.. Это ты, со своим билетом, а он и убег… Ваня! Ванятка! – вытягивая голову, кричала во все стороны. – Ой, люди! Мальца не видели!?.
– Да иди, иди, поищи, своего мальца. Да не волнуйся так, здесь он где-то, далеко не убежал… – засуетился, раскрасневшись от своей неожиданной вины, контролер.
Панка подхватила корзины и пошла к выходу из вокзала, некоторое время крича Ваню и оглядываясь по сторонам.
…Еще солнце не садилось, вернулась домой. Привезла детям по пачке цветных карандашей, Ванятке рубашку белую – вырос из всех своих, и в школу пойти не в чем, сахар и большой кулек конфет-подушечек. Матери на сохранение отдала отдельно отложенную в кошельке от двух мятых рыжих рублей и горстки копеек голубую пятерку. Еще три поездки, и на теплую одежку Ванятке можно будет примериться. На вырост нужно брать, на глазах растет.
Не успев поесть, увидела в окно Марию. Та точно к ней направлялась. Вспомнила про обещанный платок, и хоть жаль уже Панке было с ним расставаться, а слово не воробей. Пошла в чистую горницу к сундуку, крашенному голубой краской и прикрытому для красоты цветастой шалью. Откинув скрипучую, на старых кованых петлях крышку, склонилась над своим «богачеством»: стопка простыней и полотенец, чистые Витины рубахи, что теперь ждали старшего сына из армии или подраставшего Ванюшку, узелок с материнским бельем «на смерть», пуховый платок, что надевали они только по праздникам попеременно с матерью. И в самой глубине, ища свой нарядный, в большой жалости к подруге подаренный платок, наткнулась Панка на свою вышивку, что забывала с собой прихватить бабам на показ. Встряхнула ее, пахнущую нафталином. Олень все так же смотрел на девушку в белом, а та – прямо на Панку. Безучастно смотрела, но проникая взглядом в самое Панкино сердце. Ничуть не изменилась, не то что Панка. А тогда, когда она ее вышила и подарила Василию, она надеялась, что он сразу скажет, кто сидит в вышитом Панкой мире. Да она сама там сидит и ждет Василия! Ей тогда казалось, что все, не только он, это должны были тотчас заметить. А уж Василий так тот должен был знать наверняка. Ведь только он один замечал, какие красивые у нее были руки.
Но он так и не догадался, что эта девушка и есть Панка.
Мария хлопнула входной дверью, привалилась, будто без сил, к косяку.
– Проходи, дорогая, – Панка неслась к ней с платком, – во-о-т. Тебе он нравился, а я его и не ношу… А вдруг моль побьет? Жалко даже… А тебе как хорошо! Ой, как тебе в нем хорошо! – отошла от Марии, любуясь и платком, и соседкой.
– Да что ты, – вяло махнула та рукой, снимая платок, – Анютка у тебя растет, – посыпь на него побольше нафталина и пусть лежит себе…
Принялась складывать платок тщательно, будто не было ничего важнее в мире для нее, как очень аккуратно сложить платок, встряхнуть и опять сложить, чтобы складка в складочку попала, чтобы никак не по-другому:
– Что это мой Иван выпытывал у меня, зачем ты вчера приходила, да что ты мне сказала?.. – и глянула быстро и остро на Панку, и тут же опустила глаза, тщательно расправляя платок:
– Знаешь ли ты чего про него?
– Чего я могу про него знать? – Панка даже отступила от Марии на шаг, простодушно удивившись. – Чего мне про него знать? За мной не ухаживает – это точно, это знаю, а еще чего? – наивно глянула на Марию и взялась за платок и тоже стала его перекладывать и перетряхивать, тщательно выискивая какую-никакую пылинку, что притаилась на нем. Хотела уже перевести разговор на городские покупки, да поняла, что если поторопится, не поверит ей Мария. Глянула на нее участливо:
– Ай, заметила что за ним?
– Да не-е-т… – задумчиво протянула та. – Боюсь, что пристаю к нему… Ребенка не могу ему родить, а ревновать – ревную. Сбежит еще к кому-нибудь. Родит там и сбежит. Иногда озлится, выпьет, так и говорит: хоть к кривой, хоть к косой уйду, только бы ребенка мне родила, что толку мне от твоей красоты…
– Ой! – схватилась за щеку, перепугавшись, Панка, – так и говорит?..
И Мария, глядя ей глаза в глаза, тоже, казалось, в этот момент подумала о том же.
– Да что ты?! Да не может быть ничего плохого! Да куда он от тебя, такой красавицы, денется?! Это он шутя говорит. И не думай об таком, – зачастила, словно обожглась, Панка. – Живет, как сыр в масле катается на всем готовом, куда ему от такого уйти… Шутит он. И не думай по-другому… – Не отрывая глаз от лица Марии, присела на лавку, нащупав ее рукой у себя за спиной. – Чем о пустом молоть, ты вот лучше погляди, какие карандаши я сегодня ребятам привезла – по двенадцать цветов в каждой коробке! В очереди в «Детском мире» отстояла, чуть бока не отмяли и ноги не оттоптали… Во-о-т, по-о-гляди… Смотрю, и самой рисовать хочется. Счас дети придут, очинят, я с ними маленько тоже порисую… – перекладывала Панка коробки с карандашами по столу.
Заметно повеселевшая Мария, быстро оглядев Панкины покупки и отказавшись от чая с подушечками, побежала домой.
– Чего Мария приходила? – мать, остановившись на пороге, вытирала фартуком руки.
– Да-а… За Ивана боится.
Мать кивнула головой, будто этим подтверждая свои, такие же, как и у дочери, мысли:
– Разнесчастная она баба.
И помедлив, пытливо глянула на Панку:
– Сходила бы она к Дыбихе… Дыбиха многое знает, и людям хорошо помогает…
– Да не пойдет она. Партийная она. Или забыла?
– Так партбилет Дыбихе ни к чему. Она в нем печати ставить не будет. С умом сделаете, так никто и знать не будет, что к знахарке ходили. Последние годочки у Марии на исходе, а то спохватится, когда уж поздно будет… Каждый день, поди, уже на счету…
– И верно, – загорелась Панка, – будто за смородой красной пойдем, а сами к бабке… Только б согласилась…
Скороходовская пасека
Два дня не могла с Марией встретиться – Иван, как назло, выезжал на своем коне на работу позже Панки. А прийти в хлев, когда Мария корову доит – боялась. Увидеть могут ее родные и снова к ней с расспросами пристанут: чего приходила да чего сказала…
А в среду утром, только дождь смолк, слышит топот – Иван ускакал. Накинула платок и бежать. Да на полпути остановилась, одумалась-вернулась – Стешка-то дома, и точно, Марию караулит. Не отойдет от нее, переступи Панка порог.
Но только в дом вернулась Панка, Мария следом – шерсть пряденую принесла.
И Стешка с нею. Стала в дверях, улыбается, смотрит на Панку ясным взглядом…
– Как хорошо, – заметалась Панка по комнате, не зная как быть, – а то у меня пряжи с гулькин нос, на два носка только и осталось. Опять, Мария, удружила ты нам. Пряжа какая хорошая-то у вас получается – тонкая. Ну, и я вас не обижу, носков всем навяжу, еще лучших, чем на продажу…
Мария махнула рукой:
– На две зимы ты уже их нам навязала. Вяжи для базара, а нам не надо…
Ушли. Панка видела, хоть и не смотрела на нее, как Стешка с облегчением вздохнула, когда следом за сестрой пошла в сени…
Сенокос в разгаре. Травы цветут на лугах. А не успеешь оглянуться – убирай зерно, которое, вот только что, казалось, отсеяли. А следом – дергай лук, руби капусту, шелуши кукурузу, а там и посев озимой ржи… Много, много у крестьянина работы. Но особенно любила Панка сенокос – макушка лета – дни длинные, что лисий хвост, а ночь, что воробьиный шажок. Светло и привольно вокруг. Любила запах свежескошенной травы и легкость уже просохшей, что бралась на вилы непомерными охапками, роняя на копнильщиков, будто играя с ними, высохшие, почти бестелесые, полевые цветы.
Лес обильный, река теплая, что твое парное молоко. И жизнь в эту пору казалась ей необъятной. Когда это еще зима навалится, когда это еще мороз затрещит, когда это еще будет. Даже не верится, что будет. А пока цветы по лугам яркие, бабочки бесшумные, птицы голосистые.
Сколько еще таких дней впереди?
А сколько бы ни было – все ее.
«А не пойду на работу, – решила вдруг, глядя вслед сестрам, Панка. – Да сейчас мне Иван и слово побоится сказать – мне-то тяжко от правды увиденной, а им каково, греховодникам… Скажу – заболела… Живот схватило…»
Поставила в угол корзину с перехваткой, пошла в сени ведро искать под смороду. – «Даже если и не успею нарвать, скажу, не нашла ничего…» – размышляла, разглядывая старые с оббитой эмалью ведра.
За Скороходовской пасекой – это горы три плосковерхих пройти нужно – в отдалении от людей, на берегу озера, в ветхой избенке проводила лето Дыбиха: травы собирала, рыбу ловила. Люди к ней тянулись, несмотря на то, что давно уже в правлении колхоза и в районной газете «Сельская новь» эту Дыбиху обвинили в чем только можно было обвинить нежелающую жить колхозной жизнью старуху – в несознательности и в отсталости. Даже такое слово писали рядом с ее именем – мракобесие. А она, несмотря на это мракобесие, всем помогала. И отчаявшимся, уставшим ходить по врачам, и тем, кто ни одного врача и в глаза не видел, потому что далеко больница с этими врачами была. Не только травами лечила; зубами грыжу выгрызала, надорванный тяжелой работой живот чугуном выправляла, переломы открытые залечивала, вывихи выправляла, детей от заикания и испуга заговаривала…
Положит свою сухую, маленькую, что лягушачья лапка, руку на запястье, глаза прикроет, посидит так немного, встанет, легко, будто невесомая, пошарится в пучках трав, разложит их подле тебя и накажет, что, зачем, когда и как пить.
И встанет перед тобой молча, спрятав ручки свои под фартуком, всем своим видом давая понять – получил и иди с миром.
Ничего за свои труды у людей старуха не просила, но если кто с подношением приходил, не отказывалась от него, однако и больших почестей за подношения не давала. Поблагодарит – и все.
Вот про эту Дыбиху и говорила Панке мать.
…Мария, сидя в пустой по случаю лета и раннего утра библиотеке, увидев перед собой Панку, от неожиданности вздрогнула:
– Напугала! Будь ты неладна… – рассмеявшись, схватилась рукой за сердце. – Я даже коленками столешницу достала, так подскочила… А ты чего такая, будто мы с тобой яблоки в саду колхозном воровали?
– Эк, вспомнила… – тоже хохотала от произведенного на Марию эффекта Панка. Взяв за гнутую спинку легкий венский стул и усевшись напротив, утирая слезу, выступившую от неожиданного смеха, и в тоже время размышляя, как приступить к разговору.
Мария ждала. Видно, всякие мысли приходили ей в голову, но виду не подавала.
– А пойдем мы с тобой сходим к Дыбихе, – не придумав ничего и не умея ходить вокруг да около, напрямую помчалась Панка. – Но, чтобы никто не знал. Я как будто за смородой побегу с ведром, а ты просто так… Тебе надо, чтобы разговоров не было… Чтобы ты и за смородой не ходила, а будто ты весь день на работе… Сможешь?
И видя, что лицо Марии окаменело, скороговоркой зачастила:
– Ну, не веришь ты ни во что – и не верь. Давай и так сходим. Убудет с тебя, что ли? Красоты твоей или здоровья? А вдруг?! Вот я все думаю – а вдруг? И что тебе стоит это узнать? Ведь жизня такая короткая…
– Жизнь… – поправила Мария, глядя в окно.
– Что? – не поняла Панка.
– Жизнь, говорю, не жизня, – оторвала взгляд Мария от окна.
– Да, какая разница? Все равно она у тебя одна, и короткая, как бы ты ее правильно ни называла… – привстала со стула Панка, просительно наклоняясь к лицу Марии.
– А! Пойдем! – вдруг неожиданно вскочила весело та, испугав в свою очередь Панку.
Панка, будто и не сидела вовсе, будто по воздуху пронеслась, а не по полу крашеному прошла, уже от двери заговорщицки зашептала, согнувшись напополам в сторону Марии:
– Чтобы никто-никто не знал! Слышишь ли? Только я и ты. Поняла?
…Когда-то в селе жил купец богатый. Много богатства у него было, многими товарами торговал и еще медом своим далеко славился. Пасеку держал на землях, непригодных для пахоты, но отличных для садоводства – на трех больших холмах с широкими, покатыми распадками, на дне которых били родники. Места эти и засаживал купец всевозможными деревьями и кустарником – от лип и яблонь до смородины. И расплодилось с тех пор по тем распадкам одичавших яблонь да смородины видимо-невидимо. А липы вымахали, что твои великаны.
Еще в ту пору, когда мать Панкина несмышленышем бегала, прокутил, промотал купец все свое состояние. Так мошной тряхнул, что весь край до сих пор нет-нет да и вспомнит его кутеж по какому-нибудь случаю. Полюбил купец. Так полюбил, что ничего, кроме любви, и не желал больше знать. Старую жену с детьми отселил и забыл к ним дорогу. А полюбил-то, тьфу, пропасть, плевалась, рассказывая, мать – актерку из цирка или из театру. И не только для нее цирк или театр купил, а и поил-кормил со всеми ее сотоварищами и на воды заграничные возил. И так она ему люба была, что даже когда умирал, уже нищий, не захотел видеть рядом никого из своей семьи.
Еще до любви его пропащей церковь в селе каменную купец Скороходов построил. Когда ее ломали, мать видела. И запомнилось ей крепко, как колокол оземь ударился, и вздрогнула земля, и гул по земле пошел – низкий да тягучий, как стон.
И как крест падал, помнила – вздрогнул, поддался, медленно-медленно начал клониться и, замерев на миг на самом краешке, сорвался вниз.
И цвета он был, как уверяла мать, голубого. И блеснул он напоследок, крест этот всему селу – будто молоньей – тоже голубым.
Все в жизни этого купца Скороходова прахом пошло. Даже дом, что семье своей отделил, новая власть по бревнам раскатала. Хотели в район вывезти, да так и не вывезли. Лежал разобранный дом на опустелом дворе, пока не сгнил. Жена его задолго до этого печального дня умерла, а дети, как дом отобрали, вскоре тоже куда-то сгинули.
Осталось от всего его капитала и от всех его дел только имя обширного куска земли, где когда-то стояла его пасека. Память людская за этой землей его крепко закрепила. Да еще сады, хоть и одичалые, но сохранились в распадках, и по сей день бегают люди за яблоками да за смородиной. В голодные военные годы хорошее подспорье было набрать на Скороходовской пасеке ягоды да яблок на зиму. Насушивали бабы их помногу и отваривали потом детям всю долгую зиму – хоть и кисло без сахара, а все еда.
Хорошо, в полную грудь дышалось подругам. Шли под ручку, с непривычки к такой ходьбе подталкивая друг друга то плечом, то бедром. Панка еще время от времени стукалась коленкой о ведро, в которое положила два десятка яиц Дыбихе да каравай хлеба. Мария несколько раз хвалила Панку – сама впопыхах не подумала ничего взять для старухи. Шли, перебирая житейские дела свои, и не заметили за разговором, как и озеро показалось.
Дыбиха еще издали заприметила подруг – стояла у порога, приставив ладошку к глазам, смотрела, как те подходят. И можно было бы назвать ее бабой-ягой – вся на солнце прожженная, сухая, высокая, в черной, долгой, солнцем выбеленной на плечах одежде – если бы не взгляд. Взгляд Дыбихи никак не был похож на бабиягин – ласковый и спокойный. Казалось, все она уже знает: что было, что есть и что будет. И ничему не удивляется.
Поправила седые волосы, выбившиеся из-под платка, пригласила в избушку.
Избушка ветхая, только дунь, тут же развалится, и выскочить не успеешь. Оконце маленькое, чуть не вровень с землей. По стенам лавки, стол из горбыля и печь, только войди, вся в копоти. Потолок, оконце и сама печь – все завешано пучками трав. И дух от этой травы в темной, почти непроглядной со свету, избушке стоял легкий, душистый, что на сенокосе.
Присели подруги за стол, оглядываясь и робея, в ожидании, когда Дыбиха вытащит из печи старый закоптелый чайник, не начинали разговора. Панка выложила гостинцы в старую, без ручки, корзину, что подала ей Дыбиха, сидела, озираясь. Ей все здесь нравилось. Показалось, что она здесь уже когда-то была. Особенно ей это чудилось, когда она смотрела в оконце, в которое, как картина в рамке, виднелась зеленая в белых частых ромашках луговина с округлым кустом шиповника посередине.
– Ну, с какой нуждой пришли? – налив в старые, битые алюминиевые кружки душистого чаю из сухих ягод и свежих трав, спросила Дыбиха, окинув взглядом подруг.
– У меня все хорошо, – почему-то громко, как глухой, заторопилась с объяснением Панка. И, оглядываясь на Марию, уже тише добавила:
– Я, наверное, счас выйду, пусть она вам все свое и обскажет…
– Не выходи, – придержала та ее за руку. – Нет у меня от нее секретов, как сестра она мне, – добавила для Дыбихи, не зная, каким глухим эхом отозвались эти ее слова в Панкиной душе. – А беда у меня, что детей нет. И, боюсь, муж меня из-за этого бросит. Лечусь, лечусь, а все не впрок, все детки не заводятся… Вот, она уговорила к вам придти…
Дыбиха взяла Марию за руку. Долго сидела, прикрыв глаза, словно уснув, во что-то в ней вслушиваясь. Потом, будто перед пробуждением, глубоко вздохнула, глянула на Марию ласково и весело:
– Что скажу – запомни. Хочешь сделай, хочешь нет – твоя воля. Но если делать будешь, – чтоб точь-в-точь. Дам травы. Заваришь ее и выпьешь на ночь. А утром встанешь с первым петухом и выйдешь за околицу, и кто тебе на пути первый встретится, от того и будет тебе дите…
И замерла.
И не проронила больше не слова, спрятав под фартуком руки.
Мария долго не могла оторвать от Дыбихиного лица взгляда. Наконец поднялась из-за стола.
– Траву дать?
– Дай… – как во сне ответила знахарке Мария и тут же поправилась. – Дайте…
Старуха ушла за печку, недолго шелестела там сухими пучками и вышла с полотняным мешочком. Вынула из него горсть измельченной травы, завернула в большой лист лопуха и, перетянув его, чтобы не рассыпался, суровой ниткой крест-накрест, молча протянула Марии.
Притихшие, вышли подруги за порог. Уже уходя, когда смущенно кланялись на прощание этой чудной старухе, та, придержав Панку за руку, сказала:
– А ты была у меня с матерью своей еще младенцем… Я тебя от сглаза лечила. Признала хату мою?
– Признала! – распахнулась навстречу ее словам Панка. – Зашла – и вроде как я знаю все здесь. Запах знаю! И еще солнце за оконцем…
– И то. Знаешь. Матери кланяйся, а боле никому не говорите, где были, – выпрямилась на пороге черным, корявым стволом дерева. – За гостинцы спасибо…
Панка шла, боясь окликнуть Марию, которая будто и не замечала ее, идущую рядом, и не думала ничем с ней делиться, погрузившись в свои мысли. А боялась Панка, что та вот сейчас возьмет и скажет что-нибудь обидное о Дыбихе из-за того, что не взвалит она на себя все, что та ей насказала, а от этого и озлобясь на нее.
Да и мыслимое ли дело – иди туда, незнамо куда, да еще и роди от того, незнамо от кого…
Тут что угодно скажешь.
– А вдруг мне дед Чипизуб попадется… – голос у Марии задрожал в преддверии близких слез. – Чего молчишь? Тебя спрашиваю? Что мне делать, если кто-нибудь старый да страшной… Или свояк вдруг какой попадется?
– Она же сказала – твоя воля… Не захочешь, мимо пройдешь… Забудешь и все…
Дорога обратная показалась им еще короче, чем к Дыбихе. Чуть было не проскочили самые смородиновые места, да Панка спохватилась. Приказала Марии идти в село, чтобы успеть домой в то же время, что и с работы, а сама кинулась к смородине – хоть с полведра нарвать, когда это еще вырвется по ягоду. Да разве остановишься с ягодой, нарвав ее полведра? Где полведра – там и ведро. Хватала, боясь, чтобы темнота не застала ее в дороге, кисти вместе с листьями, и напластала ее совсем скоренько.
Часа через два после Марии и пришла в село.
Актерка
Еще с горы увидела, что что-то за день в селе изменилось: автобус – коробочка с тупым носом – непривычно синел возле Дома культуры, белая «Победа» ехала по дороге, прямо к правлению. И непривычно людно на улицах. Заторопилась – не случилось бы чего.
Мать с Ванюшей и Анюткой стояли во дворе, что-то обсуждая. Панке было видно, что Ванятка размахивал руками, в которых белела бумага:
«А не письмо ли от Вити?..» – радостно подумала и заспешила, чуть не бегом.
Мать, заметив ее почти у ворот, прикрикнула на внука:
– Ванюшка, скотинка безрогая, встречай мамку, подсоби немного…
И сын, размахивая неуклюжими, похожими на грабельки руками из-за несоразмерно выросших этим летом кистей рук, радостно припустил к ней:
– Письмо от Витьки и с фотографией, – выдохнул, выхватывая, чуть не рассыпав, ведро ягод из рук, – и побежал впереди, косолапя и счастливо оглядываясь на нее, проверяя, не отстала ли.
Витя на фотографии был такой взрослый и такой важный, что Панка в первую секунду даже оробела – ее ли это сын? И тут же залилась счастливыми слезами – весь на Василия похож… Но, однако, и Панкиного в нем много – бровки прямые, взгляд открытый… – Сыночек, кровиночка, – шептала сквозь слезы, разглядывая фотографию, внизу которой на белом широком поле красиво, как в школьной прописи, было написано: «Москва-1962 год».
Не успела письму порадоваться, как еще новость – кино в селе будут снимать и актерку жить к ним приставили. Председатель расселяет по домам, у кого место есть, актерок и артистов.
Анюта щебетала без устали – им досталась красивая, вся в светлых кудерьках и на каблучках, которые громко стучали по деревянному настилу, когда актерка шла по двору, и она от этого тихонько ойкала, стараясь ступать потише. Анюта поойкала матери, показывая, как шла актриса к их дому.
Дочь была рада – самая настоящая артистка, такая, какой хочет стать она сама, когда вырастет, будет жить в их доме.
– Кому радость, а кому забота, – ворчала Панкина мать. – Как ее кормить? Поди, к хорошему привыкла…
– Да что ты, ма, да кто лучше тебя готовит? А если что – то хлеб и стакан молока. От такого никто не откажется… – Панка тоже, как и Анюта, по-детски обрадовалась новому человеку.
Актерке определили горницу, в которой сами летом не жили, держа ее в чистоте на случай неожиданных гостей. Мать взбила подушки, что готовила еще Панке к свадьбе, и которые теперь Панка думала сохранить для Анюты, просушила простыни, раскинув их вольно на проволоке для сушки белья, протянутой из одного конца двора в другой, выхлопала ватное одеялко, если вдруг той станет прохладно, и засунула его в новый, белый, в мелкий голубой цветочек, пододеяльник. Панка, собрав кучей самотканые полосатые половики, мигом смахнула с пола пыль, поправила скатерть на столе, вытерла пыль на подоконниках и, придирчиво оглядев готовую к приему гостьи горницу, прикрыла за собой дверь.
Сидели возле самовара, когда раздался дробный постук каблуков по двору и голоса, а потом и стук в дверь.
– Не заперто… – Ванюшка вскочил, желая открыть перед гостями дверь, но она распахнулась без него.
На пороге стоял мужчина в шляпе от солнца, плетеной из мелкой соломки, в темно-коричневом в редкую тонкую белую полоску костюме и в светлых, таких в селе никто никогда не носил, туфлях. Немолодой, но и не старый. У городских людей Панка не могла определять возраст – все они ей казались молодыми с их незагорелыми, белыми лицами. Но лицо этого мужчины Панке показалось знакомым.
Видела она его, что ли, где-то?
Но не могла припомнить, где и когда. За ним, чуть только он прошел в дверь, показалась и та – в кудерьках, что так весело стучала своими каблучками по двору.
– Можно войти? – спросил мужчина, уже шагнув в избу, а актриса только улыбалась, стоя на пороге, во все красивое лицо широкой экранной улыбкой.
– Ждем, ждем… С нами чай пить… – пригласила на свежие пироги с ягодой, что уже успела напечь мать, Панка.
– Не откажемся… – с нескрываемым удовольствием потирая руки, пробасил мужчина, снимая шляпу и кладя ее, не глядя, будто по привычке, на печь. – Правда, Светлана?
Светлана кивнула и, чуть подождав, пока Панка смахнула чистым полотенцем для нее стул, присела к столу.
Голубое крепдешиновое, отороченное по узкой горловине белым атласом, платье с тонким пояском на талии, белые туфельки на каблуке… Панка такой красоты и не видывала. А Анюта та и вовсе рот открыла, глаза распахнула – сидит, смотрит-не насмотрится.
– Не замарались бы… – кинулась Панка к сундуку, чтобы чистое полотенце достать, на коленях ей расстелить. Но гостья отказалась.
Чай попила Светлана, что Анюта, – с одного пирожка да с одного стаканчика сыта. А тот, что ее привел, и что режиссером назвался – Львом Николаевичем, тот все и что на завтра с собой на работу Панка отложила – поел и чаю выпил, не стесняясь. И все нахваливал, все охал над каждым пирожком и головой крутил.
Мать сидела, как именинница – какие люди, а ее простой стряпней так довольны.
Режиссер, наевшись пирожков и оставив у них Светлану, ушел, а Анютка с Ванюшкой принялись смеяться над именем режиссера – ни разу до этого не слышали такого. Ванюшка лохматил волосы, скалил зубы и вставал, растопырив для предполагаемой широкости локти, посреди кухни перед Анютой, подавая ей руку и говоря между рычаниями, что он Лев. А той того и надо было – хохотала, боясь, в то же время, взять брата за руку, будто и верно тот мог ее укусить. А Панка с матерью разговаривали тихо, будто в чужом доме, прислушиваясь к жизни за закрытыми дверями горницы.
Панка не изменила своей привычке – связала носок и только когда надела его на ногу, воткнув пять спиц в тугой, что твой мяч, клубок пряжи, который утром принесла Мария, выключила свет.
«Как-то она теперь там, – подумала, – заварила ли траву, аль нет?»
Жесты и реплики
Неделя промелькнула – будто ее и не было. Артистку почти и не видели – просыпается, когда одна мать дома остается, а когда вечером приходит – скоренько поест и закрывается в горнице. И что она там делает – спит или роль учит – никто не знал, но старались не шуметь и не стучать, чтобы не потревожить Светлану.
Утром Панку разбудил не крик петуха, а стук дождя. Колотился о ведро, что висело вверх дном на рогульке, будто в твой барабан. Выскочила под дождь, прикрывшись старым брезентовым плащом Василия, сняла ведро, чтобы всех не перебудило, принесла в дом. Мать, тихонько охая и потягиваясь со сна, сказала, что вчера еще знала – погода переменится, корова мычала тяжко, да и суставы ломило. Но, нет худа без добра, – добавила, ища под лавкой растоптанные войлочные тапки, – какая теперь в поле под таким дождем работа… Хоть передохнешь денек…
Небо было сумрачно. Дождь, начавшись так остервенело, заметно стих, но весь день, накрапывая тихо и покойно, ни на минуту не прекращался. Теплый дождик действовал на Панку с непреодолимым могуществом – успокоительно. Она, занятая работой по дому, погружалась в свои мысли, тихонько напевая себе под нос в ожидании того, когда мать, переделав работу в хлеву, придет в избу и начнет варить борщ на керогазе в большом чугуне, а она, Панка будет, как в детстве, чистить ей лук и морковь, шинковать капусту.
И будут они с ней вспоминать что-нибудь или пересказывать друг другу все сельские новости.
И Анюта будет подле крутиться…
Иван, надев отцовские сапоги и достав из-под застрехи удочку, несмотря на все уговоры остаться дома, ушел удить рыбу с пацанами. И если ему повезет, то будут они вечером хлебать ушицу и нахваливать рыбака.
Светлану дождь тоже оставил дома. Но не было слышно за прикрытыми дверями никакой жизни. Неужели до сих пор спит? – не верилось Панке, но все же ступала тихо и Анюте не давала щебетать в полный голос.
Уже борщ поспел, незаметно как в разговорах приготовленный, а Светлана не выходила. По-прежнему за толстыми, домашней столярной работы распашными дверьми, было тихо.
– Зайду, – решила Панка. – Вдруг, что случилось? – И, постучав, потянула на себя дверь.
Светлана лежала на кровати не расчесанная, с красным, явно после долгих слез, носом.
– Обед уже готов, надо поесть, а то и сил не будет в кино играть…
Актриса, картинно заломив над головой руки, будто приговоренная на смерть, отказалась:
– Не хочу… Не до обеда мне… – И к стене отвернулась.
Пообедали без нее и стали ждать с рыбалки Ванюшку. Панка, было взявшись рисовать с Анютой, все же не выдержала, опять пошла к артистке, что так и лежала в постели:
– Случилось что? Помер, может, кто? Так скажи. Знаешь, всегда легче, когда с людьми поговоришь…
– Что ты? – махнула на нее рукой плачущая Светлана. – Роль у меня не получается…
– Ну вот, – присела Панка к ней на краешек кровати, – а плачешь, будто кто помер…
– Не понимаешь ты ничего, – отвернула к стене лицо актриса. – Это моя первая хорошая роль в кино. Если не получится, то никто меня больше снимать не бу-у-де-е-ет… – слезы ручьем хлынули из глаз.
– Что ты? Да ты посмотри на себя? Да как это – тебя никто снимать не будет? Да где еще кто видел такую красавицу? Да кого же тогда в кино снимать, если не тебя? Личиком красивая, а ручки – посмотри на свои ручки, как у куколки! Я и не видела такой красавицы! Вот обойди все вокруг на сто километров – нет такой. Разве в Москве где одна еще такая есть, так одну же во всех фильмах снимать не будут. Верно я говорю? Так что не плачь – встань, оденься, умойся, поешь, сядь к окошку да учи свою роль…
Подошла к окну, распахнула его в тихий, теплый дождь.
– А хочешь, перед нами ее репетируй… Мы будем смотреть, сколько надо тебе будет…
Светлана сквозь слезы с улыбкой глядела на Панку:
– Вы, как красное солнышко, – пришли и обогрели… – Крепко вытерла новым пододеяльником нос. – И правда. Чего это я так разревелась? Скоро и Лев Николаевич придет, репетировать будем…
Быстро поднялась, удивив Панку тем, что не в рубашке кружевной она спала, а в кофте со штанами.
Ну, настоящая артистка.
Только в кино Панка один раз и видела такой наряд.
Лев Николаевич пришел как раз после того, как Светланин нос был припудрен и кудряшки на ее красивой головке расчесаны. Поздоровался с порога, что громом оглушил. И придумал совсем невиданное: подошел к матери, встал, перепугав старуху, перед ней на одно колено, взял ее руку и поцеловал – за самые лучшие в мире пирожки – заявил.
Мать так и села на лавку.
Что нужно, говорит, вам принести, чтобы вы мне еще хоть разок их напекли…
Панка радовалась. Ни в каком дому вкуснее не едала, чем у матери. И всегда ей говорила об этом, но старая отмахивалась – делов-то. А уж если ее режиссер так поблагодарил, так уж точно мать стряпуха знатная, и в это ей самой теперь придется поверить. А и не поверит, так все равно приятно старухе такое внимание, даже щеки порозовели. Панка и не видела мать такую. Как девушка зарделась…
Ушел режиссер в горницу, а у Панки с Анютой своя репетиция. Перед матерью изображают – Панка мать, а Анюта режиссера. Как он на колено пал, как руку к сердцу прижал, а в другой руке пирожок. И как режиссер, быстро оборачиваясь на пирожок, его откусывает…
Это Анюта придумала.
А Панка, что бабка, как только режиссер к пирожку отворачивался, быстро-быстро кухонной тряпкой свою руку протирает и потом ему ее выставляет для поцелуя…
И заливались, давились смехом, чтобы там, в горнице, никому не помешать, пока бабка, устав смеяться, не построжилась:
– Нельзя с хлебом играть… Накажет, колом в горле станет. Узнаете тогда…
Из горницы только и гремело:
– Реплику подавай! Реплику! Жесты сдерживай… Еще повтори… Жесты, жесты где? Не замирай столбом!
– И верно, без муки нет науки, – вслушалась мать в крики режиссера.
Целый день неожиданного отдыха от колхозной работы подарил дождь Панке, да и матери облегчение – дочь в доме не сидит сложа руки. И весело, когда все в сборе. Ванюшка только все со двора норовит сбежать, хоть на цепь его сажай и держи так. Но иначе, без убегов, и в мужика не вырастет.
Режиссер, толчком распахнув дверь, принюхивался к запаху кухни. Панка оробела – может, пахнет нехорошо? А он, увидев, какой поднял переполох, засмеялся:
– Пирожки вынюхиваю…
Борщ Лев Николаевич, вновь пристроив свою соломенную шляпу на край печи, ел тоже с удовольствием. Мать цвела. Но видела Панка, сначала отлила отдельно в кастрюлечку немного для Ванюшки, а уж потом чугун на стол поставила – никаким похвалам не под силу заставить ее позабыть, что внук еще не обедал.
Анюта, перестав рисовать, не отводила взгляда от чужого дяди, и Панке пришлось даже ее погладить по голове, чтобы та хоть немного глазами поморгала.
А то глядит – как дичок.
Как сроду чужого человека не встречала.
Лев Николаевич, и верно, ел, что твое кино, недаром режиссер. Зеленый лук пучком сворачивал и, в соль не макая, весь в рот отправлял, и жевал, не морщась, будто это и не лук, а мармелад какой-то. А горбушку хлеба прижаристого – кусочек с коровий носочек – будто ему лука мало, еще и чесноком натер, и кусал ее, аж крошки по сторонам летели. Да так весело ел борщ, стуча ложкой по просторной чашке, в которой бабка тесто на оладьи заводила, что и Анюта бы вместе с ним села и тоже борща бабкиного поела…
И только подумала так Анюта, режиссер и подмигни ей одним глазом.
Та так и залилась смехом.
– Анюта, – укоризненно позвала Панка, – тебе пальчик покажи, ты и рада смеяться. Подумает дядя, что ты у нас дурносмех…
– Дядя так не подумает, – стукнув ложкой о дно пустой уже чашки, весело пробасил режиссер, – дядя подумает, что Анюта хорошо смеется. Смеется, как и положено смеяться над дядей, что подъедает один весь вкуснющий борщ.
– А ты поди ко мне, что я тебе дам…
С этими словами режиссер снова заговорщицки подмигнул Анюте и полез в карман своего широкого, не застегнутого на пуговицы пиджака. И вытащил оттуда, отчего-то долго там рывшись, конфету.
Настоящую конфету!
В блестящей, хрустящей обертке!
Не подушечки, что выдавала бабка всякий раз в воскресенье к чаю, и не карамель, повидло из которой они с Ваняткой любили выковыривать спичкой – чтобы надольше оставалось, а настоящую, большую, шоколадную конфетину, сквозь прозрачную обертку которой светилась подложенная под нее золотинка.
Анюта, как завороженная, глядела на конфету, но к режиссеру не подходила.
– Не хочешь конфету? – режиссер сделал вид, что обиделся и что сейчас спрячет ее обратно в карман. Но Анюта, не спуская глаз с конфеты, по-прежнему не двигалась. Режиссер, снова ей подмигнул и, будто кладя обратно в карман конфету, в тот же миг вытащил из него сразу две и протянул их Анюте.
– А две возьмешь?
– Возьму… – прошептала та. – Мне и Ванюшке…
У режиссера как-то странно заблестели глаза, и он, уже не подмигивая, стал быстро вытаскивать из всех карманов своего свободного, как бредень, костюма, конфеты и складывать их на столе. Конфеты, укладываясь скользкой шелестящей горкой, как живые, распадались и рассыпались по всему столу, вмиг все вокруг сделали праздничным, будто через окно в комнату заглянуло солнце и щедро осветило темные ее углы.
Анюта засмеялась.
Подойдя к режиссеру и совсем не дичась его, подняв на него свои глазенки, спросила:
– Это ты для нас привез?
– Для вас.
– Для меня, Ванюшки и мамы с бабулей? – уточнила, глядя на него восторженно.
– Для тебя, Ванюшки и мамы с бабулей, – повторил за ней режиссер.
И Анюта вдруг, неожиданно для всех, схватила обеими ручонками громадную руку Льва Николаевича и прижалась к ней щекой… И, не дав никому опомниться, прошептала:
– А я знала, что ты самый хороший!..
Ванюшка вернулся с полным куканом рыбы – счастливый и довольный – в дождь клев хороший. Никому не позволил чистить – сам в сарае сражался с чешуей. А уж бабка нажарила да ухи наварила на целую артель.
Даже режиссеру было не по силам съесть.
И на следующий день дождь не утихал, и на всю неделю зарядил – не радуя уже отдыхом, а заставляя переживать за неубранное сено.
Сгниет, чем коров кормить? Зима длинная.
Знатно мочил дождь землю, чуть ли не до середины. Овощам пока хорошо, но еще пару дней и их плесень замучает. К огурцам уже не подступиться, тонешь в насквозь промокшем и раскисшем черноземе. Бабы под ноги себе доски мостили и по ним, куда могли, пробирались, чтобы их выбрать, пока те не переросли.
Панка надумала было, раз выпало свободного времечка немерено, старой Садовничихе избу обмазать. Да разве кто в дождь глины привезет? Не догадалась раньше об этом деда Чипизуба попросить. Тот бы не отказал. На тележке пару раз привез бы. А теперь – сиди, догоняй вчерашний день…
К Марии идти боялась, думала: приду, а «те», – теперь Панка именно так думала о ее муже и сестре, – начнут опять расспрашивать да выпытывать. Неровен час, еще начнет о них догадываться…
Как жить тогда станет?
Сидела неотлучно дома, на детей радовалась да нескончаемыми домашними делами занималась. К тому же еще и веселье всякий день – то какой-нибудь артист к Светлане забежит, прикрывшись от дождя зонтом, то режиссер нагрянет и, наевшись материной стряпни, уйдет в горницу репетировать роль со Светланой. У артистов тоже простой, им тоже, как и колхозникам, для съемок солнце нужно. Уже всё, говорит Светлана, готово, только снимай, а солнца нет. Им «натура» с солнцем нужна.
Такие чудные слова иногда говорит эта Светлана, каких Панка никогда не слышала, и нравятся они Панке необыкновенно – тотчас их запоминает.
Когда режиссер со Светланой репетирует, они сидят у себя в комнате и слушают все через дверь. А потом и сами начинают что-нибудь изображать. Даже Ванюшка от рыбалки немного отстал и стал с ними вместе бабку смешить. Всем нравилось, как та смеется – беззвучно, только плечами потрясывает – вот сейчас, кажется, еще чуть веселее засмеется, сильнее руками взмахнет и полетит, как горлинка, из дома в чистое небушко. А уж если той совсем смешно становится, то все же хохотнет в голос, да и заругается на тех, кто ее до такого смеха довел:
– Ой, перестаньте! Ой, не к добру так смеяться…
И на себя заворчит, утирая выступившую от смеха слезу:
– Ишь, расхохоталась, старая…
Панка довольна была, когда мать смеялась. Не много в ее жизни смеха-то было. В Панкиной не до веселья, а в материной и просто тихие деньки по пальцам пересчитать можно.
Дверь отворил Лев Николаевич, как всегда, резко – толчком.
– А вот и наши первые зрители… Ну-ка, – оглядел притихших, застигнутых врасплох во время своих спектаклей, где они как раз его и изображали, – пожалте посмотреть… Будьте, так сказать, нашими первыми зрителями… Оцените, не зря ли мы тут со Светочкой время теряли?
Подождал, стоя у двери, когда Панка с детьми и с матерью вошли в горницу, куда теперь и войти робели, будто и не своя теперь эта горница стала, и чинно расселись по стульям, что как на параде стояли вдоль стенки.
– Значит так – она невеста другого. И скоро свадьба. И все вокруг о ней знают, – не присел на стул режиссер. – Но вдруг появляется Он. – Режиссер многозначительно обвел всех взглядом, подняв для важности момента вверх палец. – Они полюбили друг друга, но Он не знает ничего о ее чувствах к себе. Поэтому, чтобы не мешать и не страдать, уезжает. Уже за село ушел… Она в это время думает, как быть – всё бросить из-за него или всё оставить, как есть… – Лев Николаевич потянул паузу, снова оглядывая всех и снова поднимая вверх указательный палец…
– Ну! – не выдержала Панка. – Бросилась? За ним бросилась?
– Бросилась, – засмеялся режиссер, опуская руку. – Вот сейчас Светлана это вам покажет.
Вышел на середину горницы:
– Я буду – Он…
Вот он идет… дорога между хлебов вьется, и они колышутся, вольно так, во все стороны… И музыка такая будет звучать, быстрая, свежая – как ветер.
Представили? И вот она к нему подбегает… – Оглянулся на Светлану:
– Ну, начали…
Светлана, заломив руки, в которых держала платок, быстро шагнула ко Льву Николаевичу и, потупя глаза, стала говорить ему в пуговицу те самые реплики, которые он от нее всякий раз требовал. Кончив говорить, рывком подняла к нему лицо, немного скособочив туловище и заломив руки, будто вывихнув, чуть в стороны и немного за спину. А он, глядя на нее сверху, как орел или коршун, что летает иногда над селом и высматривает цыплят, схватил ее за плечи и резко придвинул к себе, и навис над ней, пожирая взглядом…
– Ну, как? – отпустив Светлану и встряхнув чубом, улыбнулся режиссер зрителям.
Те молчали.
Быстро весь этот спектакль кончился. Особенно если учесть целую неделю криков за дверью – давай реплики, давай жесты.
Ни жестов, ни реплик.
Так быстро закончилось, что и не то, что оценить, посмотреть еще не успели – и на тебе, ставь оценку…
Анюта прыснула в ладошку, бабуля, будто не выучила уроков, стала смотреть в угол горницы, а Ванятка, не скрывая во взгляде удивления, воззрился на мать.
– Плохо… – тихо произнесла та, поняв, что ей придется отвечать за них.
Светлана улыбнулась, кинув быстрый лукавый взгляд на Льва Николаевича.
– Нет! – заметив эту улыбку, бросилась объяснять Панка. – Я знаю, что я неученая и много чего не понимаю. Вон – подруга выучилась, а мне на работу надо было… – отряхнула невидимый сор с колен. – У Ванятки вот спрашивала, что такое «реплики», и он в библиотеку бегал узнавать… – Подняла на режиссера и на Светлану глаза. – Но я же ведь кино смотрю. Для нас же вы его снимать будете? Так? Я, когда хорошо играют артисты, – я же плачу. Плохо – зеваю… Иная артистка так сыграет, что думаю: «Где-то я бабу такую встречала…» Знакомая она мне сразу становится… Или сама бы так сделала, как она…
А ты, – обернулась к Светлане, – глазки потупила, ручки вывернула…
Не так!
Если любишь – все вынешь и положишь и ничего не забоишься! Решилась – глаза в глаза смотришь – не оттащить!
А ты что? Это ты не его любишь, это ты себя любишь… Вот это и видать…
Стоило свадьбу срывать ради такой-то любви…
Тишина наступила долгая.
– А мама еще лучше вас умеет играть… – вдруг ни с того ни с сего бухнула Анюта, почему-то неприязненно глядя на режиссера.
– Та-а-к! – режиссер взял стул, поставил ее на середину горницы и сел на него верхом, сложив руки на гнутую спинку:
– Глаза в глаза говоришь? Интересно… А ведь она, – оглянулся на Светлану, – права.
– Ну, вы играйте тут, – поднялась мать, – а мы пошли… Идемте, идемте, нечего людей от дел отрывать, – позвала всех своих следом за собой и, прикрыв дверь, укоризненно глянула на Панку:
– Чего ввязалась? Люди старались, а ты…
Грим
Еще на рассвете проснулась Панка – тишина разбудила. Дождь кончился. Утро холодное, сырое. Но на горизонте в чистой синеве неба ярко вставало красное, ласковое, хоть смотри на него во все глаза, солнце. Все за день обсушит и обогреет, в самые сырые места заглянет, ничего на земле-матушке не позабыв, не обделив своим теплом и светом.
Подоила корову, дождалась деда Чипизуба, чтобы о глине с ним договориться, поглядывая в сторону Марииного дома, ожидая, не покажется ли бригадир. Если верхом, то ясно, поедет по дворам сзывать на работу. Хотя, воскресенье все же… Но, опять же, до воскресений ли крестьянину, и так неделю прохлаждались без работы…
Но уж восьмой час пошел, а Иван не показался.
Тогда, прихватив корзину, решила Панка сходить к мужу на могилку – с весны не была. А потом в лес – грибов там после дождей видимо-невидимо.
Первый год как овдовела, редкий день не выла на могиле мужа, только высокие сугробы и могли не пустить ее к нему. А теперь – подумать только – с весны не была.
Надумала и бегом припустила, будто кто в спину ее толкал.
Малина, еще в лесу не поспевшая, красными бусами рясно свешивалась над могилкой Василия. Капли дождя на ней, что чудное ожерелье, переливались на ярком утреннем солнце изумрудным блеском. Будто ждал ее Василий, гостинца припас и каменьев драгоценных…
Подошла, ссутулясь, привалилась к ограде.
Поверх ягод на нее смотрел Василий с увеличенной фотографии, на которую снимался для паспорта – белая рубашка с чуть загнутым уголком воротника, что примялся под тулупом, пока они ехали в город, черный, еще довоенной покупки, пиджак.
Если присмотреться, то можно заметить вмятину от шапки, обручем перехватившую лоб.
А она, Панка, стояла тогда, держа в охапке его тулуп и шапку, рядом с фотографом…
Всплакнула, тихонько, как щенок, повизгивая. Отерла ладонями глаза и щеки, вошла в ограду. По-хозяйски оглядев могилку, повырвала сорняки, непомерно на ней разросшиеся, поправила бумажный, уже вылинявший, венок на кресте, что делала она ему зимой с детьми, и что принесла вместе с Анютой и Ваняткой ранней, только начала распускаться верба, весной.
Присела на скамеечку и замерла.
Сколько сидела так – без дум и без мыслей – не знает. Сидела, будто в ожидании того момента, когда солнце ласково и настойчиво коснется ее лба, начнет припекать, напоминая о том, что оно уже высоко, что много всяких дел за то время, пока оно гуляет по небу, необходимо Панке сделать.
Поднялась, поклонилась могилке и, тяжело загребая отяжелевшими ногами, побрела с кладбища.
Только вышла за ров, что вместо забора определял границы кладбища, как сзади ее кто-то тихонько окликнул:
– Пана!
Всем телом повернулась…
Лев Николаевич стоял у одной из заброшенных, поросших кустами могил.
– Боялся вас испугать, – он подошел к ней. Грустный и какой-то совсем другой, чем она его видела раньше. – Вот, решил перед съемками на могилке бабки посидеть… Скороходова она у меня была. Может, слышала?
– Это купца жена? – удивилась Панка.
– Она.
– А вы, стало быть, его внук?
– Да. А ты разве меня не узнала? Я года на три старше тебя учился, а потом мы с матерью уехали.
– Может, и признала… Мне сразу показалось, что я вас знаю…Только имя такое я ведь первый раз слышу…
– В детстве то меня Левой звали, – засмеялся он, увидев несказанное удивление на Панкином лице. – А я тебя помню хорошо. Ты такая была… Худая-худая, а глаза синие… На пол-лица… Мне хотелось тебе дать хлеба. Боялся, что ты голодная…
– А я и была голодная… – невесело хохотнула, все еще не придя в себя Панка, – а ты разве не был голодный тогда? – вдруг обратилась к нему по-свойски.
– Да был. Поэтому и тебя жалел…
Шли, молчали.
– Красивый крест у твоего мужа на могиле. Красивый…
– А какой же он должен быть? – начала приходить в себя Панка. – У человека и колыбель должна быть красивой, и крест могильный. Через красоту наша жизнь соединяется с Раем. Так мать говорит…
– Хорошо говорит. Мудрая она у тебя…
Панка кивнула:
– А как же! Ее поэтому все Ниловной и кличут – если совет даст какой, то все с добром и с умом…
– А тебя почему все Панкой зовут?
– А как же? Ты, верно, забыл, как в деревне люди живут. По-простому. Панка я Панка и есть. Не Пелагеей же Алексеевной меня на поле кликать? У нас так и зовут: Панка, Анка, Анютка…
Вышли на взгорок, откуда село как на ладони. Теперь Панке нужно было идти, спустившись с него, по дороге в лес, а Льву Николаевичу обратно в село.
Помялись немного на этом пятачке и, как-то криво заулыбавшись друг другу, разошлись.
Панка только еще обернулась разок, а Лев Николаевич шел быстро, не оглядываясь.
Лес вернул ей душевное равновесие – грибов было столько, что бери она их все подряд, полчаса бы хватило, чтобы с полной корзиной домой вернуться. И решила Панка, коли счастье такое выпало, выбирать только молоденькие грибки, самые лучшие. Веселилась, разговаривая в лесу, радуясь припасенному для нее лесом богатству.
Но что-то изменилось в этом мире, что-то важное, основное сдвинулось в ее жизни, все переиначив и перепутав. И уже ничего не узнать Панке прежнего в себе. Не стало его. Дрогнуло, больно замерло что-то в душе, как тот крест с их церкви на самом краю, прежде чем оземь удариться.
И ухнуло вниз.
И пошли от него волны счастливыми кругами во все стороны.
Все вокруг стало не таким, как прежде.
Все стало не таким.
С ней ли, с ней ли это происходит? Да неужто?
Удивлялась этим переменам, Панка и все улыбалась, вспоминая слова – «глаза синие-синие на пол-лица»…
Домой прибежала, что на крыльях прилетела – грибы матери сдала, а сама в баню: воду с Ванюшкой таскать да топить. Первой Анюту вымыла и, спровадив ее на руки матери, вытащила воровато, будто боясь, что кто-нибудь ее увидит, из-под лавки миску со сметаной и осколок зеркала. Взяв все в охапку, скользнула в баню.
Разглядывала себя Панка в зеркало, будто впервые видела. Морщина глубокая на переносице – когда появилась, и не знает – некрасивой границей размежевала брови, что выгорели на солнце и стали почти незаметными на лице. Как безбровая, – подумала неприязненно про себя Панка. И ресницы выгорели, и их тоже почти совсем не стало видно. А вот глаза даже в выгоревших ресницах были хороши. На носу, на самом его конце – веснушка. Одна. Прилепилась справа и блестит. Потерла ее пальцем. Губы блёклые и, что совсем ее огорчило, их границы стали расплывчатыми, нечеткими. И когда успели? Но волосы! Волосы у Панки были все так же, как и в молодости, красивы. Время им, как и глазам, еще не нанесло урона. Тяжелой волной, стоило только Панке вытащить из них три уцелевшие в дому заколки, упали ей на спину. Приподняла их одной рукой, взгромоздив надо лбом. Понравилось. Может, прическу какую соорудить – подумала. И тут же отбросила эту мысль. Кто соорудит? Сама не умеет. Разве косу, как в девках, заплести, и не закалывать ее в узел на шее, а вольно бросить по спине? Или надо лбом короной поднять? Надо только к Марии за заколками сбегать…
Намазала лицо и шею сметаной и сидела, держа перед собой руки, словно букет, кистями вверх, и глядела блестящими глазами в банное оконце, в котором далеко-далеко блестела-серебрилась излучинами река и звала и манила Панку дальними далями.
После бани, как всегда, собрались у самовара. Панка изумила своих домочадцев – долго не появлялась за столом, а потом вышла из сеней в новой блузке и юбке, что по праздникам только надевала. Брови подсурьмила, подержав под стеклянной баночкой с вазелином спичку так, чтобы она закоптила донышко, и той копотью повела пальцем по бровям и, немного, самые кончики ресниц испачкала.
Вышло красиво.
А губы накрасила остатками помады. Еще с Василием как-то в городе на Первомай покупали. Спичкой выковыряла оставшуюся алую краску и так же пальцами по губам размазала. Потом губами ее еще растерла, чтобы без кусков легла. Да так и не поняла – получилось ли.
Вышла к своим – а те и замерли.
– Ма-а… Ты чего? – прогудел Ванятка.
А Анюта в ладошки захлопала – какая мама стала красивая, как артистка Светлана.
И мать, перестав пить чай, залюбовалась дочерью и подумала, что еще нужно немного помадой щеки подкрасить, для румянца. Или свеклой. В ее время девки соком свеклы щеки подрумянивали. И хорошо получалось. Красиво.
Села Панка за стол, и все оробели, на нее глядя, и чай перестали пить.
– Ну, что же вы? – спросила безмятежно. – Забыли, какая я, так вот теперь я всегда так буду наряжаться. Не бабка чай еще…
– Не бабка… – отводя от нее взгляд, согласилась, вздохнув, мать.
Чаепитие было в самом разгаре, еще и Анюта не просила Панку показать ей что-нибудь из ее жизни или из жизни Ванятки, как раздался стук каблучков.
Панка, будто кол проглотила, села спиной к двери и замерла.
Светлана, как всегда, пришла со Львом Николаевичем. Тот сразу заохал, уловив вкусные запахи, запричитал ласковые слова Ниловне и полез, как всегда, к ней целовать руки. Анюта, смеясь, побежала за пирогами, которые бабка отложила специально для Льва Николаевича в чашку и прикрыла для тепла полотенцем, ликуя, что эти пирожки доставляют ему такое удовольствие.
Светлана тоже присела за краешек стола – ее пироги не радовали. Она ела их по счету. По одному. Чтобы талию не испортить. Так она объяснила Панке, которая по первости была расстроена аппетитом Светланы и переживала, что той еда деревенская не нравится. Тогда актриса ее успокоила – нравится, но больше нельзя. Я, – сказала она, – как подумаю, что стану толстая, так аппетит и пропадает…
А у Панки вон от таких мыслей никак не мог пропасть аппетит этот. Да и мыслей в Панкину голову таких никогда не приходило. Если не есть, то откуда силы взять всю работу делать да детей растить?
– О-о-о! – удивленно протянула Светлана, взглянув на Панку. И улыбнулась.
Улыбнулась как-то уж очень понимающе.
И этим обидела Панку.
Именно и обидела тем, что точно поняла все про Панку. Точнее некуда.
И замерла Панка, заливаясь горячей краской до самых кончиков ушей. Враз испортилось у нее настроение и окончательно – хоть вставай из-за стола и беги во двор да жди, пока все из дома разойдутся.
Но сидела, будто приклеенная.
А тут еще Анюта, подергивая режиссера за руку, показала ему на Панку:
– Ты чего не видишь, дядя Лев, какая у нас мама сегодня красивая?! – и замерла вся, ожидая от него такого же восторга, как и от припасенных специально для него пирожков.
– Да вот, – забормотала Панка, – в гости нужно идти… В кино… Картину с Раджом Капуром в клуб привезли…
И опустила глаза, катая пальцами по клеенке на столе хлебную крошку.
– Да! – согласился с Анютой, уж очень мельком глянув на Панку, режиссер. И, повернувшись к ней, добавил. – Она у вас всегда красивая.
– Нет! Нет! – недовольная режиссером, закричала, все так же дергая его за руку Анюта. – Она сейчас как артистка! Как настоящая! Еще лучше тети Светы…
– Анюта! – охнула Панка. – Да ты что несешь? А ну-ка иди сюда!
Но Анюта и не думала слушаться. Прижалась к режиссеру, будто ища у него защиты. А тот, засмеявшись, приобнял ее, будто защищая от Панки:
– Молодец, Анюта. Мама всегда красивее всех артисток из всех фильмов вместе взятых… Верно, Светлана?
Светлана кивнула, все так же улыбаясь и глядя на Панку:
– Я вам завтра, Пана, покажу, как грим наносить на лицо нужно. Вам с вашими глазами, и верно, будет хорошо ресницы красить…
– Да ну его, этот грим, – вдруг развеселилась Панка, – на кой он мне ляд?! Давайте лучше чай пить…
И поняла, что плохо сказала. Неубедительно. И подняла на режиссера изумительно ясный взгляд…
Вечером, после того как связала носок, впервые не надела его на ногу, а тщательно сложив пополам, положила рядом с мотком пряжи. Задула керосиновую лампу, которой всегда пользовалась, чтобы зря не жечь электричество. Нащупав в темноте подушку, не раздеваясь, прилегла на кровать. Вдруг острой болью зашлось, сдавило сердце, защипало глаза спасу нет. Хлюпнула вольно разочек, но испугавшись, что ее могут услышать дети, накинув в сенях старую материну душегрейку, тихонько вышла на крыльцо.
Все село, безмятежно покоившееся под голубым лунным светом, лежало перед Панкой, как на ладони. Луна стояла полная, величественная, при взгляде на нее от восхищения замирало сердце. Тихо было вокруг, только изредка на краю широко и вольно разбросанного по обе стороны реки человеческого жилья лениво потявкивала собака. Но никто из собратьев, словно оберегая саму тишину, ее не поддерживал.
Где-то там, в темных зарослях берегов утробно рыкнули басы вольно развернувшейся гармони, донесся приглушенный девичий смех.
И вновь все замерло.
Звезда, как карандашом, чиркнув по небу желтым хвостом, сорвалась и сгорела у Панки на глазах… Вспомнила: если успеть загадать желание, пока падает звезда, то оно должно обязательно сбыться. Примета верная. Еще ее бабуля это говорила.
Остудив немного лицо, пошла, разглядывая небо, в сад. И вот сорвалась, кинулась вниз головой на Землю очередная звезда. И замерла Панка, в недоумении проводив ее взглядом.
Какое желание у нее?
И сама не знала.
Дети хорошие, здоровые, мать не больна… А о том, о чем так разболелось сердце, разве не стыдно ей просить? Это что, выходит, от детей отказывается она? Что ей, детей мало? Другой жизни захотелось?
Замерла, устыдившись и запутавшись.
И не счесть уже сколько звезд наискосок прочертили высоко выгнутое над ней черное небо, а она стояла, запрокинув к нему лицо, глядела, и не замечала этого.
Скрипнула тихонько дверь. Мать, белея исподней рубахой, появилась на крыльце. Шоркая разношенными тапками, подошла к дочери.
– Что с тобой, родимая? – седые растрепанные волосенки шевелил предутренний ветерок.
И вдруг Панке захотелось впервые в жизни не только не ответить матери, а отвернуться от нее, прикрикнуть на нее, чтобы не совалась, не лезла, когда ее ни о чем не просят…
Хорошо различимый Мариин дом был темен, но в хлеву появился и трепетал неяркий, как от свечки, свет. И уставилась Панка на него, чувствуя, что точно так же сейчас, как этот слабый огонек трепещет на продувном сквозняке хлева, трепещет ее сердце, зашедшееся от обиды на что-то очень несправедливое в ее жизни, чему и слов она не подберет.
– А, я и не знаю сама, мам… – устыдилась своего на мать гнева. – Чтой-то сердце так защемило, и себя так жалко стало… – и слезы, что весенние ручьи, хлынули из глаз.
Не остановить, не осушить.
– Охти, горюшко ты мое… – поправила на ней мать душегрейку. – А то и случилось, что, оказывается, ты живехонька… Поплачь, поплачь… Горюшко ты мое…
Иван
Сытый, жаркий август раскинулся по земле – время пожинать крестьянину плоды своего труда. Илья Пророк отгремел грозой – лето кончил. Еще немного и утренники станут холодными, и от воды на реке, прикрытой плотным белым туманом, все более будет тянуть прохладой. И посыпет на землю желтый, скорый лист, прозрачен станет до хрустального звона воздух над сопками, и замрет в ожидании больших перемен лес.
Сбор ягод, слив, груш и наливного яблочка. И лес полон соблазнов – гриб самый лучший для засолки идет, лесная ароматная малина поспевает да ежевика. Дети по деревне бегают, все в соке ягодном перемазанные.
Время сено увозить – после Первого Спаса падут холодные росы, а значит, конец сенокосным, так любимым Панкой работам.
Не верят в правлении колхоза приметам, а оно так и выходит. Если на Стефана-сеновала не управишься – дожди все сгноят. Ночь наступает долгая, вода холодная.
В этот день мать, помня прежние порядки, поила Буренку-кормилицу через серебро. Положит в ведро с водой оставшуюся ей от родителей старинную серебряную монету, стершуюся от времени до гладкости, и поит Буренку досыта.
Вообще в этот день крестьяне так поили лучших своих коней, но где их теперь взять? Нет их теперь по крестьянским дворам. Разве только у бригадира стоит в хлеву, да и тот колхозный.
И рассудила мать: не обидится Стефан-сеновал: нет коней, так корову прибережет.
А чуть только с садами управишься, и Преображение поспевает – ешь мед да провожай закат солнца, а встречай осень…
И хотя последние августовские дни порой бывают жарче, чем июльские, все знают – приспело время прощаться с летом да на теплое бабье лето надеяться…
Ранним утром забежала Мария. Давно не была. Хоть и соседи, а столько дел, что и на себя некогда взглянуть, не то что друг к дружке сбегать. А Панка кроме того еще и сама не хотела к Марии идти, «тех» смущать – пускай себе живут, как знают, да Марию не волнуют.
Глаза у Марии блестят, прямо лучи разбрасывают.
– Ну?! – замерла Панка над столом. И тут же спохватившись, оглянувшись на печь, где спали, разметавшись, дети, сделав Марии знак рукой, пошла в сени.
– Все! В тягостях я! – жарко выдала Мария.
– Ой! – прижав руки к щекам, как от неожиданной удачи остолбенела Панка.
– Все не могла прибежать к тебе… Знаешь, на вору шапка горит – сижу только дома, чтобы никто ничего не заподозрил. Да еще Стешка все от меня не отходит. Чуть только я из дома, так она бежит – ты куда да зачем… Плачет без конца. Так я и вовсе боялась к тебе наведаться. И ты хоть бы раз сама забежала… Как вы-то? Пряжа еще есть… – счастливо тараторила Мария.
– Скажи только – наш деревенский?
– Не-е-т, – заулыбалась Мария.
– Так не дед Чипизуб? – развеселилась Панка. – А ты боялась… – И тут же заметив, что Мария порывается ей что-то сказать, поостерегла:
– Не надо. Для меня это Иванов ребенок. Иначе, для чего мы с тобой за горы к Дыбихе ходили? Живи теперь и не вспоминай. Рази только подарок ей сходим как-нибудь сносим? А?
– Сходим, сходим… – обняла Мария подругу. – Побегу, а то Стешка такая нервная стала, просто беда мне с ней. В город собирается уезжать…
– В город? – задержала ее вопросом Панка. – А есть ли ей где там пристроиться?
– Да, говорит, на фабрику игрушечную, там и общежитие дают.
– А ты чего не пускаешь? Вдруг там ее судьба ждет? Чего она у вас тут в приживалках весь своей век проводить будет? А теперь еще и в няньках…
– И ты туда же! – махнула на нее рукой Мария и побежала к калитке.
Стоя на крыльце и глядя ей вслед, Панка спохватилась:
– А Иван знает?
– Зна-а-ет! – пропелось в ответ.
И только на этих словах Панка поняла, отчего бригадир в последнее время был сам не свой – все улыбался. Бабы уже судачили: Иван будто не то съел, какой-то другой стал – все ему смешно да весело…
А оно вона что.
Он боится свое счастье сглазить, никому про него не говорит, а у самого уж нет сил его скрывать…
Уже три недели как все, кто фильм в селе снимал, уехали в город. Сначала актеры, потом те, кто при оборудовании киношном. Последним режиссер уехал. Когда Светлана уезжала, Панка спряталась в лесу, боялась Льва Николаевича увидеть. Да и Светлана на нее после того вечера, когда она взяла да как клоун сажей вымазалась, с какой-то усмешкой в глазах стала смотреть на нее. Да так интересно: Светлана на нее смотрит, а будто Панка сама себя видит. Видит, какая она старая и неуклюжая, какие у нее большие и красные руки, какая на ней старая обувка и одежка…
Хоть сквозь землю провались.
Так что с утра через закрытую дверь горницы ей покричала, что желает ей хорошей дороги и счастья в жизни.
Знала, что вечером к ее отъезду домой не придет.
Режиссер после отъезда Светланы приходил еще и на другой день, гостинцев принес. Матери платок красивый шерстяной с розами да с кистями – старая над ним весь вечер ахала, разглядывая. Ванятке, придумал тоже, шляпу от солнца, чтобы на рыбалку в ней ходил и, чтобы, мол, его вспоминал. А Анютке – платье школьное на будущий год. Дорогое, шерстяное.
Такого же цвета, что и шоколадная конфета…
Та и вовсе к нему прилипла. Мать сказывала, плакала, когда он ушел и отпускать его не хотела. Скучает девчонка по отцу, от чужого дяди ласку увидела и рада за ним побежать…
Панке Лев Николаевич принес, сам хотел отдать, бусы.
Ждал-ждал ее, а потом встал, положил коробочку с бусами на край стола и ушел.
А Панка в это время была на могилке у своего Василия, венок ему плела из полевых цветов да плакала.
Где ей еще было поплакать, как не здесь…
Дома, улучив минуту, вытащила Панка тихонько из сундука, куда ее положила мать, коробочку с бусами. Открыла. Тремя рядками на белом шелковом ложе покоились подаренные режиссером бусы.
Синие-синие, как небо. Синие, как вода на рассвете в реке. Синие, как Панкины глаза. И легли они на шею приятным холодком в летнюю жару, и заиграли-запереливались, как быстрый ручей под лучами заходящего солнца…
День промелькнул, что камень в реку упал. Да еще суббота. Как бы то ни было, а работа только на полдня. А как обед пройдет, так и ждут все той минуты, когда можно будет домой бежать.
А дома-то, дома!
Все дела стоят несделанные, хозяев ждут, рты разинув – хватай с закрытыми глазами, не промахнешься. Работы столько, что не ты ее мнешь, а она тебя. А Панка еще надумала наутро в город на рынок съездить, яблок продать да к школе Ванятке одежду купить – последняя неделя августа на исходе.
Пришла домой, бегом-бегом дела делать. Еще хорошо, что Ванятка помощник хороший вырос, вся живность на нем – кормить, загонять, убирать – все его дело. И в саду все убирает. Анютка ему в подспорье. Старается. И он ее, хоть, бывает иной раз, и зря отругает, жалеет.
Яблоки дети для рынка уже приготовили. Две корзины. И яблоки в них – одно другого краше. Наливные. Глянешь и сразу вспомнишь сказку про гусей-лебедей, что утащили Иванушку, который сидел у дома и наливными яблочками играл.
Ванятка, нахмурив брови, потребовал, чтобы мать подняла корзины – не тяжело ли?
– Да донесу, Ванятка, – отбивалась от его заботы Панка. – А то чего и ехать в этот город, если и на десятку не наторговать? Больше на дорогу потратишься…
Поставила корзины в сенях у дверей, чтобы на последней минуте удобно было их утром схватить. Кинулась в дом – прибрать к воскресенью.
Любила Панка чисто вымытые полы. И чтобы по ним, еще чуть влажным, босиком пройтись.
Тихо тогда в дому, покойно. Часы ходики так ясно в этой тишине чакают, так уютно гостей зазывают, никакой музыки не надо.
И крыльцо любила омыть, щедро намачивая тряпку и окатывая его ступеньки холодной речной водой. А уж тряпку прополоскать напоследок да на забор кинуть сохнуть – одно удовольствие. И присесть потом на чистые ступеньки крыльца и посмотреть, чуть прищурясь, в дальнюю даль, где река поворачивает в высоких лесных берегах и течет дальше, в лучшую, шумную, бесконечно ее манящую жизнь, в которую давно она уже должна была перестать тянуться душой.
Да все не переставала…
Тронулся, разливался закат на полнеба, отражаясь в голубой реке и окрашивая ее малиновым, что пенка на варенье, цветом. Мать подсела к Панке передохнуть и полюбоваться закатом, рядом сладко задремал кот.
Сидели, как две званые свахи, нежась в последних жарких лучах уходящего лета, будто кто-то за них все дела уже переделал, а им и осталось только, что на крылечке посидеть. Анютка прибежала, пропахшая солнцем и яблоками, примостилась к матери поближе.
Сначала никто из них ничего не понял. То ли крик раздался со стороны Марииного дома, то ли хохот. И вдруг во всю ширь распахнулись высокие ворота и выскочила из них Стешка. А за ней Иван. Сквозь распахнутые ворота было видно, что на крыльце замерла Мария. У Стешки в руках чемодан, и она под его тяжестью заметно скособочилась. Шла, оглядывалась на Ивана, и что-то кричала через плечо.
Иван стоял у ворот, чуть набычившись, полуобернувшись к Марии.
Что кричала Стешка, слышно не было, но вдруг, ошеломив всех, Стешка, от полноты чувств, которые ее одолевали и справиться с которыми она не смогла, быстро, как солдат на побудке, в одну секунду сняла с себя штаны и, задрав юбку, показала Ивану свой голый, белый зад.
– Охти, Господи! – выдохнула Панка, стремительно ладошкой прикрыв глаза Анюте, чтобы та не видела такой срам. Даже котенок проснулся и сиганул, будто от собаки, в заросли чертополоха. Хорошо еще, что Ванятка в саду и ничего не видит.
Стешка, поправив юбку и взвалив на плечо чемодан, пошла, поминутно оглядываясь на дом сестры, продолжая что-то кричать.
Иван скрылся во дворе, но через минуту выехал вдогон Стешке. И видно было, как он, догнав ее, отобрал у нее чемодан и бросил на дно брички. А Стешка некоторое время шла рядом, а потом залезла в нее и села спиной к Ивану.
И покатили они по дороге на станцию точно так, как в тот день, когда глядела на них сквозь высокую траву Панка.
Панка тотчас побежала к Марии. Та сидела на кухне за самоваром и пила чай с яблочным, только что сваренным вареньем.
Весь дом у Марии пропах вареньем, даже пчелки с улицы залетали на этот сладкий яблочный дух и небольшой стайкой толпились-бились в стекло окна.
– Я теперь только и ем, – безмятежно, будто и не показывала только что под окнами ее дома Стешка белый зад, объявила Панке Мария.
Панка, не спрашивая разрешения, налила себе стакан чая, села рядом с подругой:
– Что стряслось-то?
– Да из-за мелочи все какой-то… – Мария разглядывала кусок белого хлеба, на который горкой уложила варенье, примериваясь, как ловчее всё вместе откусить. – Привязалась к Ивану, что он ничего дома не делает… Обещал он что-то ей сделать и не сделал…
И начала кричать, да собираться…
А мне, знаешь, тоже уже так показалось, что она нами тяготиться стала. Ну, хочет, пусть едет. Захочет вернуться – пусть возвращается… Я ей так и сказала. А она на меня как закричит, что и ноги ее здесь не будет… Не могла унять.
Мария отодвинула от себя пустой стакан, промокнула чистым полотенцем вспотевший нос и вдруг, без всякого перехода, обняв руками вспухший живот, тоненько заплакала…
Электричка была еще полупустая, и оттого особенно тряслась и дребезжала на стыках рельс. Панка, добираясь до станции, часто останавливалась, отдыхая от тяжести корзин с яблоками, всякий раз сокрушаясь, что нужно ей было вчера послушаться Ванятку и не хватать столько. Все равно всех денег не захватить. Так чего же надрываться… Но пришла к поезду вовремя и билет успела купить.
Сидела, глядела в окно.
– Ну, что? Нашла мальца? – рядом, напугав, присел контролер.
Снял форменную фуражку и отер, вынув из кармана платок, свою полную шею. Видно было, что он страдал от жары и уже чувствовал ее приближение.
– Какого мальца? – не поняла Панка.
– Да это же ты мальца теряла? Я у тебя билет спросил, ты от него отвернулась, а он и убежал… Это ведь ты?
– А-а-а! – вспомнила сконфузясь Панка. – А вот, мой билет… – Порылась в кошельке, – смотри… Компостируй…
– Да я у тебя про мальца спрашиваю… Ведь места себе не находил, вдруг, думаю, малец потерялся? Мало ли беды какой… Под колеса угодить тоже можно…
– Да не было никакого мальца. У меня билета не было, я его купить не успела, а тут вы проверять…
Контролер сидел, что-то соображая, молча ее разглядывал:
– Ну, ты и артистка…
Покачал головой и повторил уже с восхищением:
– Ну, ты и артистка! Настоящая! Как пить дать! Ну, просто Любовь Орлова! Тебе бы в театре играть… А что?! Ты бы попробовала… Я еще такого не видел… Нет, ведь я же просто себе места не находил! Думаю, вдруг из-за меня… – крутил дядька головой.
– Да вы простите меня, я же не хотела, чтобы вы переживали…
– Да я понима-а-ю, – чуть пристукнул дядька ее по плечу. – Мне сейчас двойная радость, что с мальцом ничего не случилось и что бабы такие у нас есть, – поднял для важности, точь-в-точь как режиссер, палец над головой контролер, – игривые!
Пассажиры начали на них оборачиваться и прислушиваться к разговору. Панке стало неловко от их внимания. Нагнувшись к корзинам, набрала полные руки яблок, протянула контролеру:
– Возьмите. Возьмите. Это с моего сада. Ванятка собирал. Не возьмете – буду думать, что вы обижаетесь…
– Возьму-возьму, – разулыбался контролер, – а Ванятка все же есть?
– Есть. Только он уже выше мамки скоро будет…
После рынка, где ей долго пришлось постоять со своими корзинами – такое изобилие было яблок – Панка помчалась в «Детский мир». А там очереди еще от входной двери начинались. Где их выстоять? До вечера не выстоишь.
Побегала по этажам – везде так. Народ детей в школу собирает. Кругом толкотня. Вышла, не зная что делать: домой ехать или попробовать еще в какой магазин толкнуться? Дотянула до последнего дня, дуреха. Ванятке в школу не в чем пойти, из всего вырос. Или, может, что из одежды Василия перешить? – стала соображать-придумывать Панка. Но ничего толкового не придумав, повздыхав, покорно заняла очередь в мальчиковый отдел.
Когда подошло время расплатиться у кассы и выйти из магазина с тугим, перетянутым бумажным шпагатом, свертком, солнце клонилось к вечеру.
Купила, испытывая неимоверное облегчение от того, что вся дневная сутолока позади, стаканчик мороженого и села с ним на лавочку королева королевой – яблоки продала, покупки сделала. Чего не посидеть, не насладиться мороженым? Редко такое удовольствие ей в жизни выпадало. Сидела, понемножечку, растягивая удовольствие, захватывая палочкой белую прохладу мороженого, тщательно, до деревянного привкуса, ее облизывая.
Город жил своей жизнью. Мимо спешили люди, проезжали машины, неподалеку под деревом ворковали голуби, собирая рассыпанные там кем-то для них хлебные крошки, а Панка сидела на своей лавочке будто в отдельном от городской суеты мире, отдыхала, поставив рядом корзины, из которых горой выпирал тугой пакет, крест-накрест перетянутый коричневым шпагатом.
От станции шла торопливо. Да и чего налегке, да еще и с подарками, не поторопиться? Дома уже, поди, все глаза дети проглядели, ее высматривая.
Иван выступил из-за деревьев неслышно и неожиданно, как леший, держа коня под уздцы. Испугал даже. По всему было видно, давно ждал. Вышел, снял картуз, прижал его к груди и, кривя рот, будто от натуги, сказал:
– Спасибо тебе, Пелагея Алексеевна, за молчание. Век буду помнить и должником себя считать…
Вдруг взял и поклонился Панке в пояс. Картузом своим до травы достал.
Вскочил на коня и поскакал.
А Панка осталась стоять на дороге – столб-столбом.
Бабье лето
После первых затяжных осенних дождей, принесших с собой слякоть, подоспело бабье лето – хрупкое, короткое. Осина лист сбросила, и лег он лицом к земле – на теплую зиму. В колхозе началась уборка овса да свеклу бабы по огородам начали дергать. Гадали на погоду: много паутины – сухая долгая осень.
Птицы стали сбиваться в стаи и пробовать крыло. День укоротился, и утром пали первые заморозки.
На Домну, блюдя старые обычаи, мать собрала в доме старую рухлядь и сожгла на грядке вместе с картофельной ботвой.
Подхватывая последние крестьянские работы, совсем выбилась старая из сил. Панка уже ругалась на нее, чтобы ничего, кроме горшков, не брала больше на себя – варить будет и то какая большая подмога. Да и, чего греха таить, сваренное матерью не только оттого, что вкусно, ей нравилось, а еще и оттого, что она, Панка, мать троих детей, чувствовала себя маленькой девочкой, дочкой, которую от всех бед мать охраняет и от вечности она же и огораживает. Чтобы, как в детстве, – придешь домой, а по нему дух щей разлит да репы пареной. С пирогами не очень-то было в Панкино детство богато, а щами пустыми да репой все же огород оделял-кормил.
Вечерами, особенно после бани, по-прежнему собирались все около самовара, но только Панка отнекивалась от просьб детских показать им чего-нибудь из их жизни будущей или из своей прошлой.
Анютка стала показывать.
И всякий раз она про жесты им напоминала – такие они у нее, эти жесты, как просил Лев Николаевич Светлану, или другие? Требовала, чтобы они ей об этом говорили. Выучила девчонка наизусть стих, что Ивану в школе задали, и с выражением, с жестами, как на сцене, им показывает. В артистки себя готовит.
И пусть.
Не хочет Панка, чтобы ее дочка такую жизнь вела, как она. Пусть ходит по жизни в кудерьках да на каблучках стучит-постукивает по чистым, метеным тротуарам…
Мать перестала вглядываться в Панку – успокоилась.
И пошла жизнь своим чередом.
Дед Чипизуб привез, как обещался, глины, и Панка обмазала на последних сухих денечках старой Садовничихе изнутри избу. Да через неделю пришла, известью освежила.
И гора с плеч.
На рынок в город перестала ездить: в зиму поедет с носками да с грибами – сушеными и солеными. Все копейка. А пока старалась всякий свободный погожий день в лесу проводить – ореха набрать, рябины…
Но более всего – одной побыть.
Кончилась в мире летняя безмятежность. И хотя небо еще было безоблачно, уже властно чувствовалась окрест наступающая непобедимая плотная прохлада, ненадолго затаившаяся под солнцем, которому уже невмоготу было щедро разбрасывать по земле свое тепло. День поблёк. И лес в эту пору стоял притихший, задумчивый, усталый, и, как казалось Панке, обманутый покинувшим его на суровую зиму летом. Еще когда это оно вернется, еще когда это оно обрадует лес. А пока запасайся терпением, стой, жди, выживай, как можешь, сам в этом долгом ожидании…
Подходила Панка уже к селу, шла по обочине дороги, которую размочили дожди и широко растолкли машины, и осеннему солнцу которую не по силам было высушить. Шла, корзину тащила, в которой горой навалила видимо-невидимо всякой всячины: и грибов, и орехов, и шишек разных, из которых они с Анютой долгими зимними вечерами куколок будут мастерить. И рябины еще наломала хороший пучок, сверху положила.
А навстречу, из села, машинка белая, легковая.
И замерла Панка, и сердце оборвалось.
Хорошо ей было заметно всех, кто сидел в этой легкой, чистой машинке, но виделатолько одно – шляпу.
Темную фетровую шляпу.
Кто-то в ней, в этой шляпе, сидит рядом с шофером, но не на дорогу смотрит, не на Панку, а, обернувшись, с кем-то разговаривает. С тем, кто на заднем сиденье сидит.
И мимо Панки уже машина проезжает, и проехала уже…
Бросила Панка корзину на землю, сорвала платок с головы и побежала вслед за машиной.
– Эй, – закричала, – эй! – будто и слов других не знает.
А машина едет и едет, притормаживая возле больших луж, осторожненько их объезжая, словно боясь испачкаться, и снова поддает газу на сухих, свободных от луж и грязи местах.
И остановилась Панка, не в силах ее догнать.
Стояла и смотрела, как она уезжает, и видела в оконный просвет широкополую темную шляпу, закрывшую от нее лицо.
Уже далеко отъехала машина, как вдруг остановилась. Стала на дороге, будто беря с Панки пример, будто соревнуясь с ней кто кого перестоит. Как Ванятка с Анюткой.
И оробела Панка.
Чего бежала? Может, там и нет никого? Может, другой кто, в шляпе…
Лев Николаевич вышел, придержал, негромко хлопнув, дверцу машины, и оглядывая дорогу, где бы ему ее ловчее можно было перейти, пошел к Панке.
И тогда сорвалась Панка с места, не разбирая дороги, помчалась через грязь, чтобы не успел Лев Николаевич испачкаться из-за нее.
А тот уже улыбался ей навстречу.
Подбежала, запыхавшись, во все глаза на него глядя:
– Как давно мы не виделись! Ой! Мы так давно не виделись…Так давно! – только и лепетала.
– Здравствуй, Пана… – руки теплые, нежные, как у ребенка, и так ее шершавым рукам, вдруг оказавшимся в них, было хорошо, что и не думала Панка их отдергивать, а лишь стояла и смотрела.
И улыбалась.
– Как ты живешь? – сам тихонько отпустил ее руки, Лев Николаевич. – Как Анюта? Дома как?
– А! Да все хорошо! Хорошо… – счастливо кивала головой на его слова.
– А я часто тебя вспоминаю… Скоро смотри кино, в котором, знай, и твоя правда есть. Обязательно посмотри. Ну… Я пойду. Извини. Меня ждут.
И, уже сделав шаг, оглянулся:
– Береги себя, Пана.
Радостно кивнула ему, соглашаясь. И было шагнула за ним.
А потом робко, будто стесняясь своей грубой, шершавой, неловкой руки, махнула ему на прощание.
Стояла, смотрела вслед отъезжающей, такой беспомощной в разлившемся осеннем бездорожье, легковой белой машине и не замечала, что улыбается.
Во все лицо.
Широкой, счастливой, совсем не экранной улыбкой.
Сын
Снегопад
Если бы он мог умереть спокойно, обыденно – без пота, боли, слез, будто уснуть, окунувшись в счастливый своим неведением сон, то пришел бы на то место, где был счастлив. И там умер, на мгновение замерев от предчувствия, того, старого, счастья, окинув взглядом все вокруг. Но совершить такое было не в его власти, и он жил, день за днем, ничего не ожидая от жизни.
Он увидел ее под фонарем. Шел снег. Крупный, хлопьями. Она стояла, освещенная безжизненным светом лампы, словно под колпаком, в котором ошалело плясали и теснились снежинки. Стояла, чуть растопырив руки в стороны, как птица подбитые крылья, и подставив снежинкам свое лицо, одна-одинешенька не только под этим колпаком, но и на всей набережной, по которой редко разбрасывали свой свет фонари.
И у него, ни с того ни с сего, словно перед прыжком с непомерной высоты, гулко, под самым горлом, застучало сердце.
Его джип тогда медленно месил мимо нее колесами снег, но все же не так медленно, чтобы детально разглядеть стоящую на обочине под фонарем девушку. Не только разглядеть, а и что-то к ней почувствовать. Однако не только Артем обратил тогда на нее свое внимание, но и Лика с Валькой. [1 - История описываемая мной, подлинная. Имена, по понятным причинам, изменены, герои, естественно, тоже немного отличаются от подлинных участников этих событий.]
Валька не стеснялась своего заурядного, совершенно негламурного имени и не меняла его, потому что сама была неотразима хороша. А Лика раньше была обычной Лидой, и до того еще как жизнь свела ее с Артемом, переименовалась в Лику, считая, что такое имя добавит ей загадочности. Она тоже была не дурнушка, хотя на конкурсе красоты и до второго тура бы не дошла – сняли бы с дистанции. Однако Артем, в отличие от Юрки, не мог возле себя долго терпеть пустую красоту. Ну, день, другой, и уже начинал замечать – как смеется, над чем смеется, что сказала, как слушает… Раздражительность одолевала.
И – прощай, красотка.
Поэтому возле него надолго осталась Лика, на которую он, встретив несколько раз на тусовках, поначалу и внимания не обратил. Осталась из-за того, что не курила и не жевала жвачку, и могла не только слушать, но и дельно отвечать.
– Смотрите… Улететь хочет… Ей Земля с придурками надоела… – хохотнула, щелкая жвачкой, Валька.
– Да нет, – отозвалась Лика. – Такой не улететь… Ее явно подбили.
Артем не мог этого объяснить и позже, а уж тогда вовсе не знал, почему он остановил машину, и, кинув сидевшему рядом с ним Юрке, что если будет в том необходимость, позвонит, схватил, будто опаздывая, раскинутую на спинке сиденья куртку на волчьем меху, и звонко, словно отвесил кому-то пощечину, хлопнул дверцей. Краем глаза заметил неприкрытое, до столбняка, удивление в глазах Лики и Вальки, замерших на заднем сиденье. И пошел под летящим снегом, к той, что стояла под фонарем.
Она глянула на него, словно точно зная, что все самое важное в жизни приходит всегда неожиданно и одновременно буднично, ничуть не испугавшись, будто поджидала. Глаза большие, счастливые. Раскрасневшиеся щеки, растрепанные, в снежинках, волосы.
Покачнулась, потеряв равновесие:
– Так красиво! Они просто мчатся оттуда, с их высоты к нам! Я никогда не видела такой красоты! Посмотрите! Просто завораживает…
Он встал рядом с ней и подставил свое лицо под снег, и на него с непроглядной черноты небес сразу же ринулись снежинки, медленные, чуть заметные перед кромкой света, разбрасываемого фонарем, и крупные, четкие, стремительные, лишь только ее касались. И, обрываясь, неслись ему в лицо, метя, казалось, в глаза. Он даже прикрыл их.
Не так, как прикрывал от снега или ветра, а с некоторой долей испуга и удивления – словно долгожданную цель замечали снежинки, срываясь с небес, словно осознанно неслись – ударить. Но потом, будто передумав или чего-то испугавшись, проскальзывали мимо, тихо оседая на земле. И вдруг весело ему стало, как в детстве на снежной горке, и так интересно все вокруг, словно он впервые вышел на улицу после долгой, затяжной болезни и, чувствуя разгоряченными щеками прохладу прикосновений снежинок, удивляясь самому себе, тихо засмеялся навстречу снегопаду.
Рассмотрел Артем девушку только в кафе, перед которым, он заметил, она замешкалась и засомневалась. Присев за столик, она испуганно вглядывалась в меню, вытирая украдкой салфеткой щеки, мокрые от стремительно таявших в жарком полумраке зала запутавшихся в волосах снежинок. И вновь, в который раз за этот странный вечер, ему стало хорошо и покойно, как в далеком детстве, когда кто-то родной теплой ладошкой гладил его по голове.
– Я буду только кофе… Извините… – немного сконфуженно, но в тоже время настойчиво произнесла она, отложив решительно меню. – Это можно? За это они, – она кивнула на официантов, – не рассердятся?
– Никто на нас ни за что не рассердится, – поднял привычно над головой руку Артем, щелчком призывая официанта.
Она отвела от него глаза. И он тотчас понял, что всё в его жесте она верно поняла, и все то, что она поняла, ей в нем не понравилось.
Что у нее были именно голубые глаза – он не сомневался, хотя наверняка этого не знал – в полумраке кафе и там, под фонарями, их цвет нельзя было определить. Но он знал – голубые. Светлые русые волосы, которых не касалась краска, собраны в толстую косу, что вольно была брошена за спину и перекатывалась, при всяком ее движении, с плеча на плечо. Одета в трикотажную, немного растянутую на коленях, длинную черную юбку и в свитер. Многие изысканные женские наряды Артем не только видел, но и сам выбирал для подарков, и знал, что все, что было надето на этой девушке, так странно и властно заставившей его покинуть свой комфортабельный автомобиль и идти к ней, увязая в снегу, было из разряда базарной дешевки. Но так мило и приятно эта одежонка смотрелась на ней, что он с удовольствием останавливал на ней свой взгляд. Под отворотом свитера, прямо по центру, брошь, на которой перламутром высвечивались облака над замерзшим озерком, и оконце в темной, низкой избушке, одиноко стоящей на его берегу. На запястье тонкой руки, свободно, словно браслет, болтающиеся часики, которые она время от времени поправляла, возвращая их на ей одной ведомое место. Пальцы без птичьих, вызывающих у него брезгливость накладных ногтей. Окинул взглядом и оценил все это в один миг, и прикрыл, как тогда от несущихся прямо на него из запредельной темноты снежинок, глаза.
Кофе подали в белых, толстостенных чашках, и она долго сидела над ним, вдыхая его запах и охватив чашку двумя ладонями, словно стараясь впрок вобрать в себя его тепло.
Она оказалась учительницей. И он сразу угадал ею преподаваемый предмет – ясно же – русский и литература. Хотя ему так же было ясно и то, что среди преподавателей этой дисциплины его неожиданная знакомая была из разряда белых ворон. Специально не спрашивая ее имени, а желая его угадать, вглядывался в ее лицо, вслушивался в голос – но ни одно из приходивших к нему на память имен к ней никак не приставало. Всегда вместе с пришедшим именем перед ним возникало лицо его обладательницы, которую он знал, и имя, само собой, становилось невозможным для этой, сидящей напротив него, девушки.
Развлекаясь поиском ответа на самому себе заданную шараду, спросил с улыбкой:
– Так что же делает в наше столь сногсшибательное время школа?
Девушка взглянула с удивлением:
– Вы это из вежливости спрашиваете или вам действительно интересно?
И он, помедлив с ответом, удивился тому, что ему и впрямь интересно. Ему стало вдруг интересно знать, как дети, рожденные в век компьютеров и мобильников, относятся к Татьяне Лариной и к Андрею Болконскому, к героям «Тихого Дона» и к тому же Теркину, за которого, он сейчас это вспомнил, в свое время получил двойку. И слушая ее рассказ о школьниках, занятых скачиванием игрушек и от этого старичками сидящих на переменах, склонившись над своими мобильниками, о двойках, которые запрещено ставить нерадивым ученикам, о проблеме потери воображения у детей, виной чему телевизор, а теперь еще и интернет, вновь удивлялся тому покою, что им овладел, страшась только мысли, что весь этот покой, и все, что ему понравилось в этой девушке, имени которой ему не хотелось спрашивать, в один миг исчезнет от какого-нибудь одного ее неуместного слова, жеста, смеха или поступка. Страшась и одновременно ожидая, как повода оставить ее и вернуться в привычный мир, шумный, блестящий…
Официант принес счет, и Артем выбросил на стол пятитысячную купюру. Краем глаза следя за реакцией девушки. Та потянулась к сумочке, безжизненно отвисшей на спинке стула, и тут же, опустив руки, робко улыбнулась:
– Смешно бряцать перед вами своими копейками…
Он кивнул. Верно – смешно.
И уже идя вслед за ней к выходу, охватил последним чужим цепким взглядом всю ее – от русого затылка до задников грубых ботинок на толстой подошве – и успокоился. Будто решил, что покой этот рядом с ней он обрел навсегда.
Прощаясь, дотронулся до растрепавшейся косы, лежавшей на серой непромокаемой ткани пальто, спросил:
– Как же звать тебя?
И она, это он увидел при слабом свете фонаря автобусной остановки, до слез покраснев, прошептала:
– Даша…
И тут же смешно, почти важно, поправилась:
– Дарья Сергеевна…
И он, в который раз за этот вечер, рассмеялся. И не переставал улыбаться даже вслед увозившему ее автобусу, с удивлением понимая, что успел уже по ней соскучиться.
К компании он присоединился за полночь. Лика заметила его, и еще издали окинув быстрым взглядом, преувеличенно заинтересованно принялась рассматривать, что было налито у нее на самом донышке широкого бокала. Валентина хохотала с коротко стриженным мускулистым чурбаном в наглухо застегнутом, покроя Ким Чен Ир, костюме с синим отливом. Он не сводил с нее своих темных, буравчиками, глаз. Юрка скучал у бильярдного стола, наблюдая розыгрыш начального удара.
Артем тяжело опустился рядом с Ликой, зная наперед, что та не будет его ни о чем расспрашивать. Таковы были правила игры, в которую они играли с ней вот уже три года. Зато Валька, громко, так громко, как позволяла ей ее красота, хохотнула, уходя от здоровяка:
– Как там, эта? Подбитая… Уже улетела?
Ликина рука, обнимавшая бокал, напряглась. И глядя на эту руку, Артем буднично, как о решенном, сказал:
– Наоборот. Только прилетела.
И не отнимая от руки глаз, улыбнулся.
Все сложилось как нельзя лучше. Лике он оставил квартиру, и та была довольна – никаких угроз, шантажа. Это тоже была его удача – редко кому в их куражном мире так легко удавалось расстаться с гражданской женой. Даже Юрка, которого мало что могло удивить, узнав о такой идиллии, застекленел глазами, явно прикидывая, во что ему в идеале могла бы обойтись Валька. Если это, конечно, потребуется…
Даша испугалась, когда он показал ей квартиру, в которую, закончив ремонт, собирался внести ее в белом платье. Хотя всегда знала, что он не простой парень, с зарплатой и подработками. Испугалась, поняв, что такие деньги просто так не даются. И грустна была весь вечер.
– Ненормальная она, – счастливо улыбался Артем, рассказывая об этом Юрке, – ненормальная…
И крутил удивленно и одновременно восхищенно головой, чувствуя самого себя намного красивей, чище, умней, шире в плечах и даже выше ростом…
Торопился сыграть свадьбу в апреле. Еще в детстве слышал разговоры про свадьбу жившей в одном с ними подъезде Людки, которая в мае на заметный всему свету живот натянула белое платье. Нельзя, говорили тогда за ее спиной соседки, играть свадьбу в мае, примета плохая – не жизнь, а маета будет. Так и вышло. Пил Людкин благоверный и по нескольку раз в году уходил от нее, шумно демонстрируя очередной свой уход всему дому. Но Даша сказала, что и в апреле не всякий день подходит для свадьбы – Великий пост христиане стоят, молитвами землю держат, бесы только такой свадьбе и рады бывают. Так и сказала. И сказала она это будто о вещах до того зримых и естественных, что оборвал он себя на смехе, и не отмахнулся от ее слов, как от глупости, а пошел вместе с ней в церковь узнать, в какой день возможно им свадьбу назначить, чтобы все у них было так, как веками положено.
– Не будешь стыдиться ты меня? – выйдя из церковной ограды, спросила она, вглядываясь в него. – Я не смогу вписаться в компанию твоих друзей – ни ступить, ни слова молвить по-вашему не умею, что модно носить и что принято говорить, не знаю… Да и красотой не вышла… Засмеют тебя твои друзья… Подумай об этом. Сейчас еще… – замешкалась, подбирая слова, и глянув на него с вызовом, будто распахнувшись, добавила: – Сейчас еще смогу без тебя выжить…
Он только обнял ее, почувствовав, как предательским теплом наполняются глаза.
В эти дни она познакомила его с Ларисой Семеновной, знакомство с которой как могла долго оттягивала. Когда грязный, пропахший мочой, лифт прогромыхал с четырнадцатого этажа, и они вышли на улицу, она, притихшая, будто провинившаяся перед ним, сказала:
– Я, когда маленькая была, думала, что она не моя мама… Не потому что она плоха, а потому что я ее дома почти никогда не видела… Я много лет думала, что моя настоящая мама потеряла меня, а пока искала, эта женщина меня подобрала… И еще… Еще она флиртовала даже с моими одноклассниками…
И вдруг жалобно шмыгнула носом.
– Надо же! Она и тебе глазки строила!..
Со смехом поцеловал ее в нос:
– Я изолирую от нас мою тещу. Нежно и надежно. Она будет довольна…
Последние дни перед свадьбой, несмотря на хлопоты, тянулись для него бесконечно долго. Стал мнителен и тревожен. Нервничал, боясь, что может случиться в эти дни что-то непредвиденное и разом перечеркнет его настроение, его любовь, его свадьбу. Он был уверен, что все непредвиденное возможно лишь до свадьбы. Или с Дашей что-нибудь произойдет, и боялся оставлять ее одну…
Она неуверенно вышла из комнаты невест, смущенным взглядом поверх голов ища его взгляда. И встретившись с ним, тут же вспыхнула ярким румянцем щек. И он в свою очередь оробел от восхищения. Нет, он не знал и не догадывался, что за платье будет на ней, и даже не пытался его себе представить, зная наперед, что она для него во всяком будет хороша. Но такого все же не мог вообразить. На Даше надето было что-то из народных одежд, названий которым он не знал. Но как величественно, и в тоже время светло и невинно смотрелся на ней этот свадебный, из белой парчи, с длинными рукавами и с короткой распашной душегрейкой наряд! Как грациозен был ее поворот головы, с высоко уложенной косой, украшенной жемчугом, длинными нитками свисающим на висках. Как нежна и тонка шея, изгиб которой был подчеркнут нежной полоской меха, белизной своей напоминающий сверкающий на солнце снег. Вспыхнула. Подняла голову и ни на кого не глядя, устремилась к нему. Став рядом и близко глянув ему в глаза, облегченно вздохнула, только теперь осмелившись обвести гостей взглядом. Оробела перед Валькиной красотой и взглянула вопросительно: почему же ты ее не выбрал? И найдя в его глазах ответ, успокоилась и уже не отвлекалась от их праздника.
Венчалась она в том же наряде, чем вызвала у священника в золотом облачении нескрываемое умиление. Даже спрашивал он ее – искреннее ли она имеет намерение и твердое ли оно у нее, стать женою Артема – совсем по иному, нежели до того о желании Артема взять ее в жены. Ласково и пытливо спрашивал, глядя ей в лицо, будто, в случае чего, мог ее охранить и спрятать где-то далеко и надежно. И успело за какие-то доли секунды в ожидании ее ответа: «Имею, честный отче», сжаться сердце Артема от внезапного страха: а вдруг, передумает? а вдруг, не согласится?
Венчался он только из-за того, что так хотела Даша. Но стоя перед аналоем и слушая слова великой ектиньи, в которой их благословляли на жизнь непорочную и просили даровать детей, поглядывал на нее – держащую в руке сияющую свечу, светло и неотрывно глядящую на иконы – с благодарностью, потому что сам хотел им жизни именно такой.
Венчание дало ему ясное чувство внутренней перемены. Перехода его в другое состояние – более сложное, ответственное и давно ожидаемое, слов для объяснения которого он и не думал искать, а лишь вдохнул полной грудью пропитанный ладаном воздух, счастливо, и будто даже привычно, перекрестился и прошептал:
– Во веки веков. Аминь…
Друзья
Юркина мать была из влиятельной семьи казахов, еще с советских времен пустивших корни в Москве, но не терявших связей с родиной. Благодаря связям Юрке в России достался такой роскошный кусок пирога, из-за которого многие пошли бы на самый безоглядный риск.
Нефть. Жирная кровь Земли. Причина многих конфликтов и войн. Предмет соперничества держав. Главный товар в нынешнем полусумасшедшем мире. Немерено ее, несчитано. Бери, пока берется, черпай, пока черпается, эту кровь человеческой цивилизации прямо из-под земли. Нефть и продукты ее переработки – то, без чего человечество сегодня не проживет и дня. Поставлять высокоэффективное импортное оборудование для нефтяной отрасли – этот кусок пирога был выделен Юрке.
Все решено, распределено, обговорено, четко расписано и обкатано – у кого брать, кому платить, кому поставлять, куда продавать. Так четко, что любой, а не только Юрка, окончивший новоявленный в России престижный институт мировой экономики и бизнеса, быстро бы сориентировался. Почти как на парашюте с небес спустился к нему офис в центре Москвы с залом для проведения конференций, со штатом переводчиков и менеджеров, вышколенным и цепко держащимся за свое место. Эта роскошь, несмотря на то, что главные дела проворачиваются отнюдь не в офисах, – обязательное приложение любого успешного бизнеса. Упиваться таким подарком судьбы Юрка мог бы и без Артема, однако он с ним поделился безо всякого нажима и по собственному желанию. И только потому, что их в жизни связывало почти нереальное – дружба с детства.
Артем и сам кое-чего стоил. Дело свое имел, кабельным телевидением занимался. Шел, лоб расшибая, напролом по всем кабинетам, как придурок, не понимающий существа жизни – без поддержки и связей. Кому дать, у кого попросить, кого подставить, а кого ублажить – все сам решал и столь успешно, что этот его, кровью и потом давшийся, и только чуть сформировавшийся успех, захотелось выдернуть из-под него его более жадным до денег сотоварищам. Затеснив с трех сторон и не глядя в глаза, сказали – или всю твою подноготную, со всеми подписями и сокрытием доходов представим куда надо, или уходи сам…
И ушел, точно примерив на себе смысл слова – неудачник.
Вкус своей неудачи он тогда ощущал, будто это изнуряющая ночная изжога, до горечи во рту. Неудача и бедность вновь вошли в его жизнь. Он долго размышлял тогда, лежа на диване, на котором когда-то, свернувшись калачиком, под утро засыпала его мать, полная неудачница, что такое деньги. Он ни разу не слышал и не встречал ни одного человека, потерявшего жену, детей или любимых родителей, чтобы тот от горя сошел с ума. Но встречал и слышал о тех, кто, потеряв деньги, лишался разума. И страшась для себя такой участи, чтобы отвлечься, разрабатывал путь мести, по которому собирался, чуть только залижет раны, пойти. Но не суждено было. Его позвал к себе Юрка.
Артем не сразу согласился. Деньги, – сказал он ему тогда, – такую силу имеют, что и родной отец из-за них на сына в суд подает. Такое видел. И меня кинул не чужой, а тот, кому я доверял… Знаешь, мне сейчас вспоминать, как мы с тобой на электричке в лес ранней весной на целый день уезжали и там на костре жарили сосиски или как твоя мать нас после школы баурсаками [2 - Баурсаки – пресное тесто, жаренное в бараньем жире.] кормила, важней, чем получать от тебя зарплату…
– Не дури, – хмыкнул тогда Юрка, – зарплата твоя тоже будет важная. И я, знаешь ли, тоже кое-что про тебя помню…
Артем быстро забыл своих обидчиков – щипачей и подлецов, и желание отомстить им его больше не мучило – так круто изменилась его жизнь. Так круто, что в иной момент он и сам не верил своей крутизне, запоздало удивляясь тому, какой завидный он вытянул билет, когда в пятом классе подружился с мальчишкой с миндалевидными глазами и фамилией Светлов, которого, вымахавший быстрее всех сверстников, он опекал в драках, когда к ним привязывались старшие мальчишки во дворе.
Еще до свадьбы от командировок отлынивать начал, в которые раньше с Юркой любил ездить и специально для этого английский учил, чтобы не от толмача зависеть, а самому себя человеком чувствовать. Все забросил. Даша хитростью его от себя отсылала, придумывая всякий раз что-нибудь из романтической ерунды, как она мечтает встречать его в аэропорту, жить в ожидании этой встречи, и в ожидании подарков, которые ей никто никогда не дарил…
Любила очень, когда привозил он ей авторской работы, затейливо разукрашенные, елочные игрушки. Восхищенно разглядывала и долго не прятала в коробки, разложив на видных местах, любуясь каждой в отдельности и всеми вместе. Игрушки чешских стеклодувов, знаменитых итальянских мастеров и не менее знаменитой мастерской под Мюнхеном, где новогодние шары мастера-стеклодувы делают еще по старинке, посыпанные блестками и расписанные серебром, привозил он для нее.
Беременность протекала легко – Даша отличалась завидным здоровьем, но все равно Артем устал ждать и бояться. Как увидит человека с каким-нибудь изъяном, а тем более, ребенка, так весь обомрет. Приучился через плечо плевать на каждый свой страх и бредовую мысль. Юрка, видя это, хмыкал.
Теперь, после каждого его приезда, они любили вдвоем, шелестя тонкой упаковочной бумагой, вынимать елочные украшения из коробок, любоваться ими, предвкушая и ожидая те, будущие, самые настоящие праздники, когда эти игрушки будет разглядывать тот, кто сейчас настойчиво сучит ножками в непомерно раздавшемся Дашином животе.
Васька
Сына назвал в честь отца – Василий. Рано он у него умер, до сорока чуть не дожив.
Тромб.
Злосчастный, оторвавшийся тромб был причиной его смерти. Никому в их родне ранее не ведомый, и ничем, до самого своего обрыва, себя не выдавший. Мать рассказывала, что сидел на стуле, смеялся над ней, когда она, только что приехав с дачи, мыла в тазу на кухне ноги. И вдруг повалился на нее. Она, думая, что это он дурачится, прикрикнула, чтобы не баловался, что упадет она сейчас, и под его тяжестью выступила мокрыми ногами из таза, чтобы, извернувшись, его шлепнуть… А он упал…
Артем тосковал по нему. Особенно, когда подрос и помощи ни от кого получить не мог. А мать без него спилась. Поначалу начала пить, чтобы заглушить боль неожиданной потери, а потом еще сильнее, когда нашла его записи и поняла из них, что любил он какую-то женщину и из семьи не уходил только из-за Артема. И стала уже пить не от боли, а от обиды. Да еще ту самую женщину на его могиле застала и вовсе вразнос пошла. Не один раз на себе, как куль какой-то, Артем, пьяную, грязную, мокрую мать с улицы приносил. И просил, и грозил, и плакал. И она, глядя на него белыми от пьянки глазами, поскуливая как щенок, плакала вместе с ним. Но пить не бросала. В последний год стала это делать по ночам, неустанно, как лунатик, топая по квартире от одного окна к другому, смеясь и разговаривая сама с собой, лишь под утро сваливаясь в пьяном беспокойном сне.
В то время он терзался стылой, молчаливой ненавистью, отвращением, жалостью и страхом. Всякую качающуюся тень у дороги, обмякший черный силуэт у подъезда, каждую темную кочку, напоминающую лежащего человека, боялся. Всякий раз ожидая увидеть пьяную мать.
Пять лет тому назад в весенний гололед, не пьяная, вышла на улицу погулять, и, поскользнувшись возле подъезда, со всего маха, будто кто ее за ноги дернул, ударилась о стылый цемент затылком.
Отмучилась.
Так и сказала про нее соседка, когда пришла с ней проститься:
– Отмучилась Томка и тебя отмучила. Вовремя Бог ее прибрал, не совсем еще потеряла обличье человеческое…
Правду сказала.
Но из-за того, что сам Артем знал это, что сам с тайным, и от того преступным, облегчением воспринял смерть матери, прямота соседская ему не понравилась, и простить ей ее он не мог. Только через год, когда продал квартиру родителей и навсегда уезжал из этого дома, зашел к соседке с коробкой конфет, чтобы, ни словом не обмолвившись, перед ней повиниться…
В Даше он нашел все – и семью, и любовь, и надежду на счастье всей жизни. И когда принял из рук улыбающейся медсестры в коротеньком халатике сине-белый кружевной сверток, в котором лежал Васька, был настолько переполнен чувствами, что мог только улыбаться.
…Первый раз он услышал это от тещи, которая пришла посмотреть на внука. В ярком макияже и в не по годам узкой юбке, безжалостно обтянувшей ее повислый зад, Лариса Семеновна, нагнувшись над кроваткой, с игривой улыбкой поглядывая на них, спросила, на кого это ее внук похож, не на соседа ли? Потому что ни Дашкиного в нем нет, ни, – кивнула на Артема, – ни твоего.
Потом, когда отмечали ребенку год, то первая Валька, а за ней и сотрудницы офиса завели обычный в таких случаях разговор – на кого похож ребенок. Чей ты сынок – папин или мамин? Спрашивали Ваську, который в год уже не только уверенно ходил, но и говорил два слова, будто одно – папамама. Чей же ты сынок, склонившись к нему, умильно улыбались гости: папин или мамин? И видно было, что сами никак не могли этого решить. А Васька весело кричал им, будто понимая, что праздник, и все пришли сюда из-за него:
– Папамама! Папамама!
Когда гости разошлись, заметил он, что Даша всматривалась в личико сына с некоторой затаенной мыслью.
Все решила встреча в лифте. Они вдвоем везли сына на прогулку. Васька, гордясь своим красным комбинезоном, на коленях которого светились огнями веселые медвежата, важно восседал в коляске. Многие засматривались на него – большеглазого, с ярким румянцем и всегда улыбающегося. И не было ничего удивительного в том, что соседка с нижнего этажа, толкающая впереди себя, словно вагонетку, густую волну запаха дорогих духов, войдя в лифт, сразу расплылась в улыбке:
– Ой, какой славный малыш! И какой у тебя красивый комбинезон! А какие на нем славные мишки!..
Васька довольно улыбался, и чтобы тетя могла лучше рассмотреть мишек, вытянул ножки.
– Какой вежливый мальчик, – еще больше расположилась к нему любительница духов, и, взглянув на родителей, простодушно удивилась:
– А на кого это ты похож?
И тогда Артема слова соседки не задели. Лишь часом позже ему вдруг до оцепенения четко вспомнилось сильно зардевшееся Дашино лицо и то, как тетка, взглянув на нее, будто в ожидании немедленной остановки лифта, поспешно от них отвернулась. И, не обращая больше никакого внимания на Ваську, так же поспешно вышла из лифта, лишь только тот остановился.
И сам стал разглядывать сына.
И начало расти в душе его, крепчая день ото дня, сомнение…
Голый человек стоял на четвереньках. Его голое, длинное туловище перепоясывал кожаный ремешок, что крепил на себе другой, надвое делящий его выставленный зад. Ремешок этот не только служил единственным прикрытием бесстыдно выставленного на всеобщее обозрение зада, но и удерживал кожаный мешочек, в котором голый человек прятал свою наготу. Длинные его волосы, собранные в хвост, не держались на спине, а сваливались на одну сторону, делая фигуру столь странного человека кривобокой. Взгляд странно, будто от наркотиков, отрешен.
Голый стоял на четвереньках и, подражая собаке, лаял…
– Что за хреноту ты смотришь? – Артем не мог скрыть раздражения.
– Отстал от жизни, – с согласной усмешкой потянулся Юрка к пульту, – художник это. Работает над образом собаки. Скоро так преуспеет, что приступит к работе над образом быка. Видел, телка сидела отдельно от зрителей? Его жена. Из-за того, что этот придурок, войдя в роль, чувствует себя по-собачьи, она всем объясняет его поведение и всю художественность его образины…
Встав с дивана вкусно, с хрустом потянулся:
– По заграницам ездят, Россию представляют… А следом за ними мы – с улыбочкой, в чистых костюмчиках, с кейсами и с ожиданием к нам братской любви и понимания…
Открыл бар, плеснул на самое донышко широкого, искрящегося гранями стакана озорно подмигнувший золотистым огоньком напиток, бросил в него лед, протянул Артему. Сел рядом, ожидая.
Артем, опрокинув залпом дорогой напиток, и скривившись, словно от его горечи, чуть помолчав, признался:
– Думаю, что Васька не мой сын… Не знаю, что делать…
Не дождавшись ответа, повернулся к Юрке:
– Чего уставился? В музее бывают рога и получше…
Юрка все так же, будто не слыша, продолжал его разглядывать. Скрываясь от глаз друга, отошел к окну:
– Мучает это меня… Не молчи…
– Да дел – всего ничего. – Отозвался, наконец, Юрка. – Проведи анализ ДНК на отцовство. Никакой крови, только слюна. Гарантия сто процентов. Проверено. Через двадцать дней будешь все знать. Если заплатишь больше – будешь знать раньше. Лаборатория «Интера». Позвонишь, приедешь, научат и всем снабдят. Даже перчатками…
Сидели, молчали. В глубине квартиры Валька, у которой там шла своя жизнь, громко, так громко, что слышно было каждое слово, пела:
Я хотела бы жить на Манхеттене,
С Деми Мур делиться секретами…
Не желая знать, чего еще в своей жизни хочет Валька, Артем, пренебрегая хорошим тоном, не показавшись Вальке на глаза, хлопнул Юрку по плечу и вышел. И тут же за его спиной, будто из засады, на весь экран выскочил голый человек-собака.
ДНК на материнство
Пел Паваротти. Знаменитый тенор заставлял Дашу плакать от умиления, и она слушала его, когда выдавалась время безмятежно, при свечах, полежать в ванне. Обычно это было время Васькиного послеобеденного сна. Артем, будто налетевший ураган, с размаху толкнул дверь и, метнувшись к ней, сипло спросил:
– Кто он? А? Отвечай, кто он?
Даша, вскрикнув от неожиданности и скомкав начавшую было появляться ему навстречу улыбку, испуганно, окунув в воду подбородок, распласталась в воде.
Жаркая волна ненависти окатила его. Ему почудилось что-то деланное, театральное в этом ее вскрике, в обрыве улыбки, в движении к нему. Подстегнутый страхом, что, наконец, отчетливо выразило ее лицо, закричал:
– Я все знаю про тебя, гадина… Такая же, как и мать твоя… Без венчания ей нельзя было… Тварь! А сама… А сама… – и не находя слов, страшно тряс руками перед ее лицом.
Чуть приподнявшись из воды, Даша криво, виновато улыбнулась, и ясно увиделось, что она усмехнулась. Над ним усмехнулась. Пронзенный этой ухмылкой, он, с каким-то жутким удовольствием, ударил кулаком в ее лицо. И увидев бесконечное удивление в ее глазах и то, как некрасиво, судорожно дернулось под водой ее голое, и такое ненавистное, тело, обрадовался, что, наконец-то, свершил наказание.
Он кричал ей в лицо страшные слова, в то же самое время, до полного онемения внутри, не верил всему происходящему и смотрел на все, будто со стороны. И удивлялся тому, что видел.
– Это ты, виновата, гадина, что я так извалялся… Это ты, – задыхаясь, твердил, отчаянно жалея себя, из своего далека, стуча кулаком по зеркалу, метя себе в лицо. И бил по нему до тех пор, пока зеркало, мокро чакнув, не скользнуло двумя неровными частями вниз по стене, рассыпавшись мелким колючим снежком по кафелю пола.
А Даша, некрасиво выгнув спину и спрятав лицо в коленях, сидела посредине пустой ванны, остатки воды из которой ускользали в трубу с тихим всхлипыванием…
Лика, лишь только по домофону услышала его голос, тотчас открыла. Она изменилась – пополнела, коротко остриглась и перекрасилась в желтый цвет.
– Еще не хватало, чтобы ты губы себе надула… – не смог сдержаться Артем, будто они расставались только на день.
Та, вместо ответа, хмыкнула. Окинула его всепонимающим взглядом, и, не говоря ни слова, пошла готовить кофе.
На его бывшей кухне все было по-прежнему, будто он вернулся назад во времени, будто его жизнь, когда он ушел отсюда, ему лишь приснилась. Заныло под ложечкой. Сел на свое место, спиной к стене, вытянул усталые ноги…
Он и во сне не переставал помнить, что с ним случилось что-то плохое, тяжелое, пережить которое ему еще только предстоит, и терзался страхом, что сил на это у него может не хватить. Как у его матери не хватило сил пережить весть об измене отца, которого уже и на свете не было. Рядом тихо дышала Лика. Стараясь не разбудить ее и чувствуя себя еще горше, чем до прихода сюда, поднялся с постели, подошел к окну.
В мире шел снег – тихий и печальный – истоптанную, неприбранную, израненную непогодой землю после поругания наряжая невестой. Артем открыл форточку, впустил в квартиру густой, свежий, чистый воздух и, прижавшись лбом к холодному стеклу, надолго замер, вглядываясь в пустое снежное пространство двора. Будто что-то там привораживало его взгляд, приколдовывало. Ему вспомнился тот снег под фонарем и близко-близко Дашины глаза. Щемящее чувства утраты и печали прочно овладело его душой…
Ресторан топорщился длинными зелеными скатертями, почти до пола прикрывшими столы, и белоснежными, веерами разложенными на них салфетками. Переливался хрусталем люстр, блестел подсвечиваемой в фонтане водой. Коротко стриженная, с челкой по самые глаза, в платье с открытыми плечами и длинной, колоколом, юбкой молоденькая певица, томно напевая, медленно прохаживалась между столиками, время от времени рукой в длинной, с неоновым блеском перчатке касаясь плеч и подбородков смотрящих на нее мужчин. Все движения ее были скучны, давно заучены, часто механически повторяемые, и оживить которые было не в ее силах. Но, несмотря на бездушность движений, нельзя было не заметить, что певице нравилась ее власть над своей юбкой, которая, стоило той чуть сильнее чем было нужно повернуться, стремительно, не в такт песне и невпопад томному голосу и неспешным шагам певицы, вьюном обвивалась вокруг ее ног, топорщась, словно обручем, несминающимся, завернутым вовнутрь краем. Видно было, что так она себя вознаграждала за скуку.
Юрка не спускал с нее глаз, всем телом подаваясь вслед за певицей, когда та, закончив петь и встряхнув короткой стрижкой, ускользала за зеленые кулисы.
Элитный, под старину, ресторан с лепниной на потолке и мраморными лестницами, не опускался до современной ресторанной раскрепощенности. Остепенившиеся нувориши любили водить сюда своих заморских гостей и встречать здесь семейные праздники вместе с детьми.
– Классно юбкой вертит… Эта тебе похлеще Вальки про Манхеттен споет… – Артем налил себе коньяка и пьяно, двумя глазами разом, подмигнул Юрке. – И про секреты… Будь спо-о-к. Про секреты обязательно споет. Что за женщина без тайны? Верно?
Выпил залпом вино, достал сигарету:
– А вдруг Валька узнает? Она за тебя пойдет в штыковую и не с такой хилой драться…
– Ты мне надоел, правдоискатель хренов! – Юрка неожиданно резко вскинулся на Артема. – Неудачник. По собственному… – он скривил губы и, приблизив свое лицо к Артему, со свистом произнес матерщину, – …выбору, ты им стал. Извращенец… Я тебе даже завидовал… Все при нем, да еще и жена любимая… А теперь? Да кто ты без меня? Пьяница, как мать твоя, скоро будешь, и больше никто…
Промокнув губы, раздраженно бросил на стол кокетливую салфетку:
– Ну, не твой ребенок. Сделал глупость, узнал. Так не водку же теперь жрать – либо смирись, либо забудь… Своих по белу свету тоже немало поразбросал, а Дашке одного простить не можешь…
Юрка не успел договорить. Артем, перегнувшись через стол, звонко роняя на пол вилки и ножи, в тугой комок захватил вместе с рубашкой его галстук. За соседним столиком охнула, соскочив со стула, женщина.
– Отпусти, – Юрка как гусак покрутил, освобождаясь, головой.
Артем разжал пальцы и, словно обессилев, отвалился на спинку стула. А к ним уже с самой середины зала суетливо и испуганно бежал администратор – молодой еще, почти пацан, с поставленной надо лбом дыбом челкой – за ним, старательно огибая столики, вышагивал тяжелоатлет.
– Шутка это была, – предупреждая администратора, все еще крутил головой, поправляя галстук, Юрка. – У нас все в порядке…
– Господа, у нас не принято выяснять отношения за столиком… – все же начал с заметным волнением в голосе парень. Тяжелоатлет угрюмо и невозмутимо нависал сзади.
– Шутка это была. Слышали же, – Юрка досадливо поморщился на Артема, призывая его помочь развести стрелки. И Артем, приподняв только что до краев наполненный вином фужер, безмятежно признался, что это они юношеский прием вспоминали, и ничего более…
Глядя в широкую спину уходящего от их столика тяжелоатлета, закрывшего собой щуплую фигуру администратора, поставил вино на стол:
– За Дашку дал бы еще и по морде, а за правду – спасибо.
– По морде, – передразнил Юрка, справившись, наконец, с галстуком. – Сопли подотри… Сам-то про нее что думаешь?
– Я хочу закрыть эту тему. Ты понял? – Артем боялся, что вновь не сможет себя сдержать, скажи ему Юрка что-нибудь еще.
– Это будет чудесно для нас обоих, – тонко усмехнулся в ответ тот.
И больше не разговаривали, словно не знали друг друга, и узнавать было и не к чему и не интересно.
Несколько раз еще выходила та, короткостриженная, и Юрка по-прежнему, не мигая, словно решалась его судьба, следил за каждым ее движением. Прикрывая глаза лишь тогда, когда певица своим красивым, мощным голосом брала высокую ноту…
Валька встретила их в вечернем платье. Не заботясь о том, слышит ли ее Артем, спросила у Юрки:
– Он что, опять нажрался?
– Нет, – остановился Артем на полдороге к отведенной для него комнате, – Юрка помешал…
– А-а…Ну тогда слушай… Я вот тут думала про вас… Ты ДНК на отцовство сделал, а на материнство разве такое не делают?
– Конечно! – Вновь разобрало Артема. – Приходи, когда захочешь!
– А что? Очень даже запросто. – Не смутилась та. – У нас в городке было же такое. Девчонок у Сарычевых и Григоренковых поменяли, так тетю Галю сам Григоренков чуть до смерти не убил, от кого это она рыжую родила. Повезло еще, что семьи эти были многодетные. Все так говорили… Как в школу девчата пошли, да еще в один класс попали, так учительница по старой памяти и говорит на Григоренкову: «Сарычева девочка, становись в этот ряд». А тетя Галя ей: «Она не Сарычева, а Григоренкова». Учительница удивилась, и тетя Галя удивилась… И началось… Суд был. Не знаю, чем все кончилось. Я уехала. А еще Круз и Мария, в последнем сериале, взяли себе двоих детей. И того, что из бедной семьи к ним попал, себе оставили, и своего, что к беднякам попал…
– Насмотрелась сериалов, – усмехнулся Юрка, – здесь тебе не Мексика с Бразилией…
И резко меняя тему:
– Ты чего это вырядилась? Ждешь кого?
Та без слов, словно на сцене, отступив на шаг, широко повела рукой – в гостиной на двоих был сервирован стол под зеленой скатертью, удивительно напоминающий ресторан, в котором только что Юрка не сводил глаз с певицы.
– Видишь?.. Тебя жду…Урода… – надула губки, картинно прижимаясь к Юрке всем телом и наматывая на пальцы его уже пострадавший галстук. – Утку заказала в ресторане фаршированную… Твою любимую…
И тут же, словно вспомнив что-то важное, стала перед Юркой, отрепетировано выставив в высокий разрез платья ногу:
– Смотри, как это платье меня охренительно преобразило!.. Красиво? Правда? Знай! Я птица высокого полета…
– Красива, как роза! – идя к столу, язвительно согласился с ней Юрка.
Артем стоял без мысли. В созерцании. Будто разом нырнул в иную реальность. Валькино предположение неожиданно ясно осветило ему его жизнь. Его беда, его обман, неудача всей его жизни теперь легко, будто долго не решаемая сложная головоломка, враз сложилась и точно по разрыву.
Осмысливая прошедшее, побрел в комнату, сам с собой рассуждая и покачивая головой:
– Неужели?.. Вот тебе и Валька…
Список
Артем говорил, не глядя на Дашу, что с ними произошло самое невероятное. То, о чем снимают мыльные сериалы в какой-нибудь там Бразилии или Мексике. Им подменили ребенка. Василий – не их ребенок, и нужен, чтобы это подтвердить, Дашин ДНК. При этих словах в полной тишине, невыносимо громко шурша и шелестя, он разложил на столике все, чем снабдили его в лаборатории; резиновые перчатки, ватные тампоны, пакеты, куда потом для лучшего качества анализа нужно будет все поместить. Дел – всего ничего – мазнуть по внутренней стороне щеки тампоном, упаковать в пакеты и отвезти…
Даша сидела молча и тоже не находила в себе сил смотреть на него, лишь Васька, крепко обнимавший ее за шею, пристально, не мигая, следил за отцом. Когда Артем, готовясь брать анализ, надел перчатки, тихо сказала, глянув на него остро, снизу вверх:
– Если тебе нужен анализ, который развеет все твои сомнения и убедит тебя в том, что Василий мой ребенок – так ты это прямо скажи… Ведь ты от нас уже отказался, и тебе почти все равно. Тебе важны лишь детали…
Посмотрела с вызовом, с прищуром – что ты сейчас со мной сделаешь, снова ударишь? – притянула темную головенку ребенка к груди, поцеловала в макушку:
– А меня никакие анализы не заставят его разлюбить, и я от него не откажусь…
Василий осмелел, и, будто доподлинно понимая, о чем говорят родители, показал Артему крепко сжатый кулачок, который Даша перехватила и прижала к губам.
– Но что я стану делать, – продолжала она, снова не глядя на него, – так искать. Для меня нет ничего более ясного, если твой анализ верный и говорит, что Василий… В общем… Я буду искать своего кровного сына.
– Первое. – Она спустила Василия с колен, решительно поднялась с дивана. – Нужно установить всех, кто рожал со мной в тот день…
И пригвоздив его сверху жестким взглядом:
– Вот что ты обязательно должен сделать!..
Артем сидел, как хирург перед операцией – руки в перчатках высоко над столом. Он хотел, даже жаждал, заявиться с готовыми результатами анализа в тот дорогой, называющий себя элитным родильный дом, хвалившийся своим профессионализмом и удобствами, и посмотреть, как будет чувствовать себя заведующая под его взглядом. Он желал этого до зубовного скрежета. А тут Дашино сопротивление, на что он никак не рассчитывал. Та Даша, которую он помнил, во всем важном всегда безоговорочно с ним соглашалась, а эта, в важнейшей для них проблеме, стала отдельно. Тот ураган, что он впустил в их дом, не только выстудил его до самой стужи, но и поставил, тогда в ванной, на их розовом времени конечную точку. Где все еще, Артем это заметил в приоткрытую дверь, зияло пустотой место, на котором когда-то красовалось зеркало с серебряным напылением.
Юрка тоже, когда они после Валькиного такого, как теперь казалось Артему, на поверхности лежащего открытия, обсуждали ситуацию, отдал предпочтение подаркам – никакая братия перед ними не устоит, а будешь зубами на них клацать, только хуже будет. Да и покровители, поди, тоже у них не хилые. За сутки берут полторы тысячи баксов, да еще стоимость лекарств приплюсовывают к этой сумме. Бизнес покруче нашего. Подарочки, подарочки – только они разрулят, только на них выехать можно…
С сухим щелчком стянул перчатки, сгреб все пакеты в кучу.
Даша укладывала Василия спать. Сквозь неплотно прикрытые двери Артем жадно ловил все звуки, доносившиеся оттуда – обрывки фраз, детский смех.
Сумерки, густея по углам, заполнили комнату. Тонкая полоска света, выскочившая, вместе со щелчком выключателя из-за неплотно прикрытой двери, рассекла их пополам, выхватив из полумрака обильно пересыпанный блестками шар. Елочное украшение, потянувшись к нему лучами, вспыхнуло сказочной звездой. Будто кто в бок толкнул. И глядя на игольчато сверкающего в сумерках свидетеля своего прошлого, осознал, что виноват. Виноват в своих терзаниях, в Дашиной жесткости, поселившейся в ее глазах, в ее худобе, в том, что без него прошел и Новый год, и Рождество, и дни рождения… И что утреннего кофе в постель, клятвенно им ей обещанного, пока будет жив и не в отъезде, не было тоже только из-за него. И будто сухой ветер песком сыпанул, царапнула слеза:
– Кругом виноват, кругом… Не верю, что все это я мог сделать…
И четко услышал:
– Мам, а папа не уйдет?
И Дашин, чуть погодя, ответ:
– Не уйдет…
Когда пришли на кухню, и Даша начала собирать на стол, удивился:
– Я каждый месяц сам тебе в почтовый ящик зеленые бросал?
Придвинула к нему сахарницу, тарелочку с кусочками лимона:
– Я их не трачу. Я на работу устроилась. И очень даже быстро. – И будто ведя светскую беседу: – Парадокс – в школах России не хватает учителей русского языка. Возможна ли такая ситуация в другой стране?..
И глянув на него, демонстративно не берущего ничего к чаю:
– Нам с Василием моей зарплаты хватает…
В глазах нерастаявшие колючие льдинки обиды.
Помолчали, звонко клацая ложечками о стенки чашек.
– Помнишь, ты мне говорила, что смешно передо мной бряцать копейками? А сейчас что делаешь? Вижу, как хватает… – не удержался Артем.
– Да ты что? – вскинула на него удивленные глаза. – Притворяешься или не понимаешь? Ты же нас бро-о-о-сил! – Даша протянула слово, судорогой исказившее ее лицо, которое ей даже выговаривать было трудно, а не то что пережить и перенести все то, что оно означает. – А ты, – передразнила, – деньги, почему не тратишь?
И каким-то, почти молитвенным жестом руки, будто обретая в этом помощь, поднесла, потрясая, сжатые в щепоть пальцы себе ко лбу, показывая, как не понимает она его, и никогда не сможет понять…
Жизни, как до разбитого зеркала, не было. Но все же Артем вернулся домой. По утрам встречались на кухне, где он, раньше вставая, ставил кофе и разливал его в ее любимые, выбранные ими сразу после свадьбы, чашки. Кофе пили молча, поглядывая каждый в свое окно. Потом Даша бежала поднимать Ваську, одевала его и, уже набросив на себя в коридоре плащ, говорила сыну одну и ту же фразу:
– Помаши папе ручкой…
Василий с благодушной улыбкой тряс ручонкой и Даша, схватив его в охапку, уносила в детский сад, что открылся в их дворе еще до рождения Васьки, и в который, Артем заявлял это Даше, его дети ходить не будут. Мои дети, – говорил тогда важно Артем, – будут воспитываться дома мамой-педагогом…
Чтобы получить список женщин, рожавших в элитном родильном доме с охраной за кодовыми замками, нужны были большие силы и средства. Силы эти им были найдены, нацелены на взятие ему нужной высоты и на руках у Артема появился список из двенадцати фамилий, с адресами, сотовыми, городскими телефонами и прочими пометками.
Из двенадцати троих сразу можно было исключить – одна была грузинкой и две армянки. Из девяти – шестеро москвичек, одна петербуржка, одна из Тулы, а третья – вот даже куда деньга закатилась – из Ивановской области. И туда, в эту область, отвезли из Москвы одну единственную родившуюся в тот день девочку. Итого, Артему нужно было обойти восемь адресов. Но, уверяли на всех уровнях и при всех встречах, ни к чему это делать. Того, о чем вы подумали, не может быть, потому что быть не может. Браслет на ручку, на ножку, отдельный послеродовой инкубатор, отдельный бокс, индивидуальный подход к роженицам…
При этом смотрели не на него, а в сторону – мол, все старо как мир, и только муж узнает обо всем последним. И ныла у Артема, саднила прежняя к жене неприязнь. На самом донышке сердечном, но все же закипала и обжигала. Усилием воли лишь давил ее в себе.
Подарки
Приготовил сразу шесть комплектов: духи, фотоаппарат, и джип.
Почти настоящий.
Артем хотел, чтобы джип, на высоких колесах, с кожаным сиденьем и горящими фарами – если на самом деле встретит сына – тому ярко запомнился и заслонил собой в детской памяти ту малую жизнь, что была без него.
С первой, по списку, фамилией случился облом – мобильный не отвечал, телефон тоже. Зато другие пять, как орехи за две недели отщелкали. Созванивались и представлялись такой чепухой: Акционерное общество «ГазпромНефть» проводит благотворительную акцию «Семья» и мы, как его дочерняя фирма, с удовольствием к нему присоединились… Вас выбрал компьютер нашей фирмы…
Имя одной из главных фирм страны действовало безоговорочно. Никто и не трудился оставлять в памяти слова «дочерняя фирма», все сразу соглашались, чтобы к ним приехали из самой богатой компании России с подарками, на вручение которых предлагалось приглашать всех, кого пожелают, включая телевидение. Обязательным было лишь присутствие ребенка, как главного героя в этом мероприятии, да фото на память от осчастливленной семьи, для бюллетеня фирмы, фиксирующего все добрые дела компании.
Юрка шел первым, галантно целовал мамам ручки и с воодушевлением вел светскую беседу. Артем молчал – стоял-разглядывал. Когда к дверям подходили, боялся, что Юрке слышно, как стучит-колотится его сердце, а ребенка рассматривал уже спокойно, но словно глох в эти минуты. Иной раз Юрка становился между ним и ребенком, давал ему возможность немного прийти в себя.
Артем боялся ошибиться. То, казалось, вот он, его сын, светленький, как Даша, глазки, будто бы тоже родные… И тут же – нет, ничего общего, ничего похожего, ничего родного… А только за порог – снова терзания: возраст младенческий, разве в этой пухлости можно точно понять, кто на кого похож? Вдруг просмотрел? И только в тишине кабинета, рассматривая на экране компьютера фотографии семьи, успокаивался – вот мама, а вот ее отражение, а этот бутуз смотрит на них папиными глазами… Все дома, все на месте. Может, и не зря Дашка анализ отказалась сдавать…
В Питере много времени потратил – в машине перед подъездом три дня отсидел. Все выстроил так, что, казалось, лучше некуда. Позвонил по сотовому, сказал, что от сестры из Москвы передача. Была в списке и такая зацепка. Разрешила зайти. Джип в охапку и пошел. Без Юрки немного неуютно было, но все же уже и привычно. Дверь ему открыли, но как только он сказал, что вот, джип, ваша сестра вашему сынишке передала. Для почты объемно, а я на своей машине сюда… То она вдруг как закричит. Как дверью хлопнет. Воздухом, что твоей взрывной волной, всего обдало.
Ничего другого не оставалось, как спуститься вместе с джипом к машине, и три дня издали за подъездом наблюдать – не зря же ехал. Вдруг эта ненормальная погулять выйдет с ребенком, сфотографирует, да уедет. Фотоаппарат, как детектив какой, под рукой держал.
Только к концу третьего дня Юрка по своим каналам прояснил ситуацию: два месяца как ребенок умер. Аллергик. Тяжелая форма гриппа.
Весь следующий день Артем сидел в гостинице, отрешенно глядя в пространство. Отчего-то Дашина спина с выпирающими позвонками перед глазами стояла. Если глаза закрыть, так и пересчитать можно.
– А вдруг? – думал. – А вдруг? А вдруг его… Их сына, уже и нет на белом свете?
Вечером позвонил и сразу все бухнул:
– Моя жена с вами рожала в Москве в один день в частном роддоме на Березовой Аллее…
И закончил в глухоту трубки:
– Можно я посмотрю фото вашего сына, и у меня с собой фотография нашего? Вдруг, на самом деле, ваш сын жив… А моя жена ничего не узнает…
После тяжелой тишины спросили:
– Вы тот? С джипом?
– Да. Это был я. Я не знал. Простите…
– Вы ведь уже внизу? Поднимайтесь…
Поднимался спокойно. Даже сонливость одолела, пока лифт нес его на нужный этаж. До душевной тоски захотелось вернуть прежнюю свою жизнь, которая была у него до той встречи в лифте с любительницей духов.
Боже мой! – вяло спрашивал кого-то. – Зачем же я всю эту муку затеял?..
На него с фотографии смотрел мальчуган глазами, которые, как две запятые, уголками вниз, весело расположились на его круглом личике. А две ямочки на щеках еще более придавали мальчишечьему лицу озорства и веселости.
Артем, не отрывая глаз от фотографии, полез во внутренний карман, чтобы вытащить Васькино фото, но женщина, слабым движением руки показав на стену, остановила его – на Артема смотрел человек в форме генерала, глазами, которые, точно так же, как и глаза ребенка, веселили его строгое лицо.
– Это ваш муж? – почувствовав необыкновенное облегчение, разглядывая портрет, спросил ее Артем.
– Представьте себе – отец. Он сейчас в госпитале… Так что… Это моего сына нет, а ваш жив.
Вовчик
Он даже растерялся, когда утром, размышляя над тем, когда лучше поехать в Тулу, набрал уже заученный наизусть номер телефона и вместо давно привычных для уха гудков, услышал:
– Але…
И не сразу смог вспомнить, что же ему нужно от этого голоса, прозвучавшего почти вдруг.
– Але. Але-е-е... – неторопливо протянулось в ожидании.
– Добрый день! – словно вынырнув из глубины, начал Артем. – Наша фирма в год семьи…
– Ой, как это интересно! – С готовностью отозвался женский восторженный голос. – Так, когда, вы говорите, вы к нам приедете вручать подарки? Даже сегодня можете? А завтра? Нет! Лучше завтра… А вы наш адрес тоже знаете? Нет? Записывайте…
Он сделал вид, вслух повторяя за ней номер квартиры и дома, будто на самом деле записывает адрес. Веселым голосом, каким положено иметь человеку, делающему все для улучшения имиджа компании, попрощался, но тут же вспомнив, что позабыл сказать о самом главном, что при раздаче подарков обязательно должен присутствовать их сын, вновь набрал номер.
– А! Вовчик? Вовчик будет. Я постараюсь, чтобы и телевидение было, постараюсь… Нам это не помешает… До завтра…
Юрка, шлепнув перед ним двумя билетами на самолет, сказал что улетает. Именно завтра нужно ему лететь в командировку. Предложил Артему взять с собой Вальку – трещать будет без умолку, пока Артем ребенка будет разглядывать, а это как раз то, что надо. А то и с фирмы пусть берет кого угодно – все уже давно все знают. Но лучше Вальку. Хоть занята чем-то будет…
Вальке идея представлять фирму понравилась. Войти, эффектно так, подарить, широко, экранно улыбаясь, подарки. Рассказать о фирме…
Про фирму, она это понимала, нужно будет сказать только самое главное, что связи имеет по всему миру, что поставляет оборудование по всей России… Да напоследок еще со всеми сфотографироваться. А если будет телевидение, то, мама родная, даже в ее городке всем станет известно, как высоко и красиво взлетела она в Москвах. И весь вечер занята была тем, что подбирала для такого случая наряд – чтобы не слишком ярок и не слишком короток. Выбрала лиловое, облегающее платье с вырезом под горло, но с открытой спиной. К нему, из лиловой замши, туфельки без каблуков. Оглядела себя в зеркало, звонко щелкнула жвачкой:
– Афигеть!..
Двери им открыл, и Артем сразу его узнал, будто только вчера видел по телевизору, тот, голый мужик, изображавший собаку.
Поверх просторной майки красного цвета с надписью на животе «I’m your favourite» [3 - I’m your favourite – Я твой избранник.] на нем была надета белая безрукавка, соединяющая собой в единый комплект белые в обтяжку джинсы. На босых ногах грубые, будто из сыромятной кожи, шлепанцы с задранными вверх носками. Собранные в длинный хвост прямые волосы, отдающие на висках сединой, завершали его образ. Широко улыбаясь и прогнувшись в полупоклоне, пропустил в квартиру. Не сводя глаз с Вальки и не пряча своего от нее изумления, сообщил, что телевидение скоро должно быть, и что нисколько не удивлен выбору фирмы – ведь он известный в своих кругах человек, а именно такие люди, как он, и могут дать нужный резонанс акции, которая проводится фирмой…
– А вы кто? – уставилась на него Валька.
– Художник. – Склонился в полупоклоне хозяин. – У меня, – заскромничал, подбирая слова – особый жанр. А впрочем, – оглянулся, приглашая стать рядом с собой подошедшую к нему довольно приятную, полнеющей особу, в прозрачной, свободной накидке а-ля Пугачева, – вот, познакомьтесь, моя жена, она вам все объяснит.
И деловито взглянув на Артема:
– Подарки, я думаю, лучше будет вручать, когда из телевидения приедут, а пока положите их здесь.
Указал на широкий, овальный стол, стоящий на середине просторной, почти без мебели, комнаты, в которую они вошли.
Жена художника, представилась именно женой, и радостно, словно все то, что она расскажет, буквально всех чрезвычайно интересовало, стала говорить, что они только что вернулись из гастролей по Америке, где у Михаила, – указала на мужа, – был бешеный успех. Просто бешеный, – несколько раз повторила она одну и ту же фразу, с нажимом на слове «бешеный», округлив при этом для большей убедительности глаза.
Художник стоял, шмыгая глазами на Вальку одновременно согласно кивая головой на слова жены.
– Мы считаем, – продолжала та с торжественностью в голосе, что ваш выбор, то есть – выбор вашей фирмы – это тоже своеобразное продолжение нашего зарубежного успеха. Ваша фирма узнает, что именно такие творческие личности как Михаил, могут заметно повлиять на имидж компании в лучшую сторону. Заинтересовать всех, без исключения…
И без всякого перехода изменив торжественную интонацию голоса на будничную:
– Не мешай, Вовчик…
В комнату, из-за ее спины, озорно улыбаясь и с интересом поглядывая на незнакомых людей, очень медленно, явно считая, что медленность появления делает его незаметным, вошел ребенок, увидеть которого только и нужно было приехавшим.
И Артем оглох. Будто неожиданно повалил снег, и все вокруг оглушил тишиной.
Это был его сын.
Понял он это мгновенно – толстые, короткие, что твои палочки, брови. Его, Артема, брови, доставшиеся ему от отца. И эти толстые бровки под светлой челкой, словно нарисованные, были очень заметны на детском лице, излучающем сейчас удовольствие от своей проделки. Светлые, точь в точь, как у Даши, волосы.
Но главным были не брови, светлые волосы и голубые глаза! Главным была родинка на его шейке. Почти возле самой ключицы. Точно такую же, только оттяни ворот рубахи, мог бы показать всем присутствующим и Артем.
Вовчик, взглянув на мать и увидев устремленный на него ее строгий взгляд, сделал вид, будто послушался. Но, ступив несколько шагов из комнаты, тут же развернулся и с веселым смехом, будто в манящую жарким днем воду, кинулся к Вальке, тоже, как и Артем, заворожено уставившуюся на Вовчика:
– Ой, – сказала Валька, несмотря на весь свой фирменный имидж и элитный наряд, по-бабьи прижав к щеке ладонь, когда Вовчик с разбегу обнял ее колени и запрокинул к ней веселую мордашку.
– Ой, – повторила она, растерянно оглядываясь на Артема.
– Вовчик! Ну-ка марш отсюда и не мешай, тебе говорят, – повысила на него голос мать, – а то папа рассердится.
И видя, что ее слова не производят должного эффекта, наклонилась к нему:
– Ты же не хочешь, чтобы на тебя рассердился папа? Да?
– Да, – согласился ребенок, кивнув головой. Отпустил Валькины колени и послушно засеменил из комнаты.
– Нет! – излишне звонко крикнула Валька, кинувшись к нему и закрыв собой ему дорогу. – Стой, мальчик! Мы… это… Мы тебе подарок привезли, сейчас его тебе этот дядя, – при этих словах Валька схватила стоящего как истукан Артема за руку, подергав ее, точно проверяя крепость, и притянула его поближе к ребенку, – этот дядя тебе его подарит.
Художник с женой, не понимая происходящего, недоуменно, даже обиженно переглянулись между собой. Валька, заметив это, и поняв, что все, что сейчас здесь произойдет, зависит от нее, сунув ладошку Вовчика в руку Артема, подскочила к супругам:
– Пока появится телевидение, я должна сделать несколько ваших снимков, а потом – ребенка с подарком, ребенка со мной и с нашим сотрудником – широко повела рукой в сторону Артема, – а потом всех нас вместе. Иначе мой шеф меня, – кокетливо улыбнулась сначала художнику, а затем его жене, – убьет…
– Вот, становитесь сю-ю-да… Вот так! Какая у вас милая жена, и вы сами тоже весь офигенный…
Валька фотографировала, дарила духи и фотоаппарат, снова фотографировала, напрочь забыв о телевидении, и об экранной улыбке. Но не только экранно попозировать забыла Валька, а даже рассказать, что за замечательная фирма, фирма ее Юрчика, прислала им такие роскошные подарки.
Как только Валька вручила Артему Вовчика, он, почти механически, не сказав тому ни единого слова, подвел сына к столу, на котором громоздилась коробка с джипом, вытащил из нее машину и поставил перед ребенком.
Вовчик, переводя восхищенный взгляд с машины на него и обратно, почти так же, как Валька несколько минут назад, прижал к щеке кулачок, словно подпершись им, и покачивая, как старичок головой, произнес:
– Боже мой!.. Джип…
И отойдя на шаг от игрушки, чтобы получше ее рассмотреть, заявил:
– Это ультра машина. Колесная. Ездит по сосулькам… Прямо эксклюзен…
И Артем, борясь со жгучим желанием разрыдаться, рассмеялся.
Документы
Дома, перекачав в компьютер сделанные Валькой фотографии, долго сидел, не шевелясь, поджидая Дашу. У той начались каникулы, но многочисленные школьные дела оттягивали долгожданный отдых и она, уходя в школу на полдня, нередко задерживалась там до самого вечера. Сумерки уже вычертили причудливые тени на полу от веток старого дуба, крона которого доставала до их балкона. Уставшие за день птицы пением приветствовали вечернюю зарю, малиновым свечением пробивающуюся из-за громады городских зданий, наглухо загромоздивших горизонт. Несколько раз звонил-разрывался корпоративный мобильник, и личный тут же повторял не принятый им звонок, но Артем и не думал ни с кем разговаривать. Ему невмоготу был любой разговор, с любым человеком, кроме Даши.
Она взглянула на экран рассеянно и даже прошла мимо, но, уже пройдя, остановилась. Некоторое время рассматривала увеличенное лицо довольного джипом Вовчика издали, затем, растерянно взглянув на Артема, подошла ближе к экрану. Как слепая, нашарив рукой кресло, тяжело в него опустилась.
Васька, изображая спортивную машину, носился по квартире. Ему никак не удавался один трюк – упасть, перевернуться и чтобы колеса разлетелись в разные стороны, как он видел это по телевизору. И он тянул к себе Артема, чтобы тот помог ему перевернуться так быстро, как гоночная машина, не удержавшаяся на вираже.
Артем перевернул ребенка, как тот хотел, и Васька, разбросав руки и ноги в разные стороны, на время замер.
Даша, оторвав свой взгляд от экрана, впервые за долгие дни глянула ему прямо в глаза прежним, любящим взглядом и вдруг, словно сорвавшись с обрыва, зарыдала в голос.
Артем стал перед ней на колени, увидел совсем близко ласковые, родные глаза и предательский душный, горячий комок сжал горло. Крепко обнял ее, желая этим не только повиниться и покаяться перед ней, но и, если бы было можно, защитить, оградить от обид и огорчений, что выпали на их долю. Даже от самых безысходных – прежних обид. Тех, что она уже перенесла по его вине. Волна жалости захлестнула его – и к Даше, похудевшей и поникшей, и к Ваське, урчащему в соседней комнате, и к себе самому, жавшемуся к ее коленям.
– Ну, что ты?.. Что ты?.. – бормотал, мертвея внутри, тихонько, словно баюкая, покачивая и гладя ладонью ее рассыпавшиеся по спине волосы.
Василий, которому, наконец, самому удалось точно изобразить перевернувшуюся гоночную машину, распластав на ковре руки и ноги, как отскочившие в разные стороны колеса, самозабвенно подражал глохнувшему мотору, не замечал ни слез матери, ни коленопреклоненного перед ней отца.
– Он счастлив… Ты это заметил? Ты заметил, что он счастливый мальчик? – то ли спрашивала, то ли утверждала, в каком-то лихорадочном восторге Даша, пальцами поглаживая то место на экране, где было личико Вовчика. Придирчиво оглядела улыбающуюся чету, особенно лицо той, что была матерью ее сына, старалась припомнить, не видела ли она ее в родильном доме в тот знаковой для них день – день рождения их сыновей. Но так и не припомнила.
Уже под утро, после долгих разговоров и проектов, уже в полусне произнесла:
– А Васька больше на нее похож, чем на него…
– Да, – живо отозвался Артем, – есть надежда, что когда вырастет, не будет входить в образ быка…
Эта простая шутка вызвали у них приступ смеха, который они долго не могли унять.
Только уснул, как властно и сердито, чуть не соскочив с прикроватной тумбочки, зазвонил сотовый. Быстро выключил его, досадуя на себя, что не сделал этого раньше. Но когда рассвет хоровым пением стали приветствовать птицы, он, накинув кимоно из прохладного шелка, подарок от поставщика, ушел на кухню и плотно прикрыл за собой двери.
Все пропущенные звонки были от Юрки. Набрал его, приготовившись извиниться за свое молчание, услышал:
– Срочно в офис…Уничтожь всю информацию, что в моем компьютере. Все бумаги, что есть в моем сейфе, пусти под нож и обрезки вывези… Срочно. Потом позвонишь, скажешь…
Напоследок не удержался:
– Я двое суток тебе названиваю… Мог бы разок и ответить…
Артем выехал тут же.
Он имел право снимать офис с сигнализации, имел право своей карточкой открывать любую дверь в офисе, в котором последнее время бывал лишь набегами, и сейчас зайдя в пустое фойе с креслами для гостей, с полированной стойкой, напоминающей стойку бара, отгораживающей рабочее место секретаря, пожалел о своем долгом невнимании к фирме. К фирме, смазанный механизм которой орошал и его с головы до ног золотым дождем, и трепетно заботиться о котором он перестал, как только в его жизнь пришло счастье, а затем – несчастье.
Юркин кабинет – кабинет директора, располагался напротив конференц-зала. Артем быстро вытащил все папки из огне-взломостойкого сейфа, с двумя замками – кодовым и ключевым, запасной ключ от которого был ему дан Юркой «на всякий случай» больше года тому назад, а код означал дату рождения самой фирмы, и почти бегом устремился с ними в техническое крыло офиса, где стояла машина для уничтожения бумаг. Мощный шредер, не разбирая что важно, а что нет, перемалывал своими ножами не только бумагу, но и пластиковые карты с дисками, и все Юркины документы пропустил через себя за каких-то полчаса. Вытряхнув все обрезки в мешок для мусора, и запихав его в прихваченную из дома дорожную сумку, Артем трусцой вернулся в Юркин кабинет, чтобы заняться компьютером.
Время показывало почти семь, когда все было позади. Как в плохом детективе, разыскав на полках личного Юркиного туалета полотенце и намочив его, Артем протер им все в кабинете, на шредере, на всех дверях и повсюду, где только могла касаться его рука. Он беспокоился не о том, что, начни все развиваться по худшему сценарию, здесь найдут его отпечатки пальцев, которые и должны были здесь быть, а то, что только их и найдут. Когда все было протерто, сунул полотенце в сумку с обрезками, подхватил ее и, морщась на все задержки охранной системы на его карточку, почти бегом покинул офис…
Улицы плотно заполнились машинами. Простаивая на светофорах, Артем напряженно размышлял, как вырулить ему без потерь из приютившего его мирка, уютно прикрывавшего его от всех бытовых неудобств и нехваток. До нервного озноба страшился он вновь столкнуться в своей жизни с таким понятием как безденежье. Тем более тогда, когда эти распроклятущие деньги ему как никогда были нужны. Нужны, чтобы в любой ситуации взять верх и вернуть сына. Элитный роддом наверняка откажется признать факт подмены ребенка, к чему будет всеми средствами склонять и фемиду. Чтобы судиться, нужны средства. И даже в том случае, если удастся пойти по легчайшему пути – тихому обмену детьми – с деньгами это можно будет уладить быстрее и лучше.
Да и отдохнуть всем потом нужно будет уехать…
Перезвонил, как и обещал Юрке, по тону его голоса стараясь определить ту меру опасности, что нависла над Юркой, а, значит и над ним, но тот был, будто со сна, немногословен. Сказал, что перезвонит, и чтобы Артем, пока его нет, все время был в офисе, где все дела оставлены на главного бухгалтера. И отключился.
Некоторое время Артем сидел неподвижно, слушая гудки мобильника, поглядывая на торжественно неподвижную зеленую макушку дуба, затем, сбросив с себя оцепенение, пошел, заглянув по пути в комнату к Ваське, ставить кофе.
Васька уже проснулся и сидя на кроватке, высунув от усердия язык и нахмурив брови, старательно натягивал носки. У него никак не получалось натянуть их одним движением. Увидев Артема, тотчас забыл о носках, спрыгнул с постели и помчался к нему. Подхватил его – пахнущего особенно уютно со сна и понес на кухню. Посадил у краешка стола. Утреннее, еще не жаркое солнце светило Ваське в лицо, и он смешно щурился сквозь косой солнечный луч на Артема:
– Папа, а я особенный? – спросил, не догадываясь отодвинуться от солнца.
– Конечно, а кто тебе об этом сказал? – улыбнулся, но и насторожился Артем.
– Да воспитательница… – будто нехотя отозвался Васька.
– А когда это она тебе сказала? – отошел от плиты, пугаясь мысли, что тайна их семьи так быстро стала достоянием округи.
– Да когда я спать не хотел, – признался Васька.
Не поняв смеха отца, вызванного его ответом, зевнул и пригорюнился, но тут же, радостно поблескивая глазами, еще веселее, чем Артем, рассмеялся.
Артем схватил его в охапку, прижался к нему щекой и не отпускал до тех пор, пока Васька, утомленный этим однообразием, нетерпеливо не завозился на руках, прося опустить его на пол.
Когда Даша, удивленная своим поздним пробуждением, вышла на кухню, день жарким солнцем светил ей в глаза, Васька был накормлен, а Артем готов к отъезду.
Странный был этот день. Офис встретил его настороженными и в то же время любопытствующими взглядами. С первых шагов стало понятно, что все то, о чем ему пришлось сегодня узнать, здесь всеми уже ощущалось и обговаривалось. Устремленные на него цепкие, острые взгляды были подернуты туманом подозрительности. Здесь явно внимательно следили за событиями, но еще ничего определенного не знали, и потому были встревожены. По всему было видно, что всем ясно было только одно: что-то назревает…
Зашел, как в прежние времена, к бухгалтеру, Георгию Михайловичу, перебросился с ним парой фраз. Штат работников был прежним, он не увидел только двух главных менеджеров, владеющих английским, с которыми делил кабинет – их столы были аккуратно прибраны. Скользнув взглядом по чистым поверхностям столов уволившихся менеджеров, засел за работу. Начал с проверки заказов фирмы и сроков поставок оборудования, уточнил графики отгрузки. Кое-какие надежды забрезжили в его душе. Ему показалось, что дела фирмы, несмотря ни на что, совсем не плачевны, и даже начал думать, что с приездом Юрки все пойдет по-прежнему.
В этот день он не вспоминал ни о Вовчике, ни о Ваське. Не вспоминал ни о чем дурном или хорошем в своей жизни, а занят был только работой, словно своим запоздалым усердием надеясь отогнать перемены, сгустившиеся, будто грозовые тучи, над фирмой.
Под вечер зашел Георгий Михайлович. Чуть помедлив на пороге кабинета, присел за соседний стол. Помолчал, глядя в окно, заговорил о погоде:
– Чудная, чудная стоит! Жаль, что в такое время сидим в городе, не то что Юрий Петрович… Кстати, давно он звонил вам?
Улыбка сбежала с его лица, взгляд стал серьезен и внимателен. Глянул в упор.
– Сегодня утром, – не солгал Артем.
– Утром, – забарабанил задумчиво пальцами по столу бухгалтер, – это хорошо… А приедет когда? Не говорил? – заулыбался, делая вид, что спросил о чепухе, безделице, что вопрос рядовой и ничего не значащий.
– А в чем дело? – так же, как можно небрежней, спросил Артем.
– Да дело совсем маленькое… – глядя в даль и не меняя выражения лица, сказал Григорий Михайлович. – Зарплату платить нечем… Счет пустой-с…
Погода, и впрямь, стояла дивная и веселая. Солнце, ошалев от июльской вседозволенности, вовсю плавило городской асфальт. Небо было чистым, ясным. При такой погоде чудился золотой песок, белоснежные паруса в пустынной синеве моря…
Юрка был вне досягаемости звонков. Чтобы хоть как-то прояснить ситуацию, нужны были документы, но никто лучше Артема не знал, что с ними произошло. Он мог лишь следить за исполнением текущих договоров, которые вели рядовые менеджеры, не зная общей картины происходящего. Фирма выполняла заказ, выставляла счета, их оплачивали, но деньги на счет фирмы не поступали. Две недели пытался Артем разрешить эту загадку, переломить постороннюю тайную силу, которая вмешивалась, делая все его потуги тщетными. Кое-что, чтобы погасить долги по зарплате, связавшись напрямую с заказчиками, ему удалось получить налом. Но это была лишь незначительная брешь, пробитая им в жестком кольце блокады, возведенной вокруг Юркиной фирмы. Он ощущал себя игроком, который знает, что все карты в колоде крапленые, но который все еще сидит за карточным столом и не бросает игру, надеясь на чудо…
Даша, видя его изнуренным и озабоченным, приходящим к полуночи, и рано, так рано, как тогда, по Юркиному звонку уезжавшим в офис, ни словом не обмолвилась о том, что рядом, в полутора часах езды, живет их сын…
Позвонил Вальке, к которой он стал относиться лучше после того, как они с ней увидели Вовчика и оба разом все про него поняли. Почти безмятежно, сам себе напоминая Григория Михайловича, спросил ее, когда приедет Юрка, а то он без него уже зашился в бесконечных делах…
– Этот?! Да плевать я на него хотела… Меня от него тошнит… – сварливо ответила та. – Как уехал, так один раз только и позвонил… Козел… – и деловито добавила. – У меня денег уже нет, ты не дашь, пока Юрка не приедет?..
Деньги как раз и были тем, что заставляло Артема безостановочно суетиться, стараясь понять происходящее и продлить безмятежную жизнь налаженного дела. Иногда ему казалось, что еще немного и все стронется с места и пойдет, набирая обороты, по проторенному пути. Но буквально на следующий день все обрывалось в другом месте. И ему вновь приходилось продавливать-прозванивать, и вновь им овладевало отчаяние от понимания, что все кончено, что назрел дележ. Дележ собственности. Который, и это неизбежно, всегда проходит без сантиментов, под скрежет и клацанье зубовное.
Деньги – большое их количество – людям даются взамен чего-то более важного и нетленного. Но с тем, что деньги делают жизнь краше, лучше и легче, никогда не находилось большого числа желающих поспорить. Артем всегда хотел золотой середины – чтобы и овцы были целы и волки сыты. И никогда не жаждал просто денег. Про запас. Или денег на то, без чего в жизни явно можно обойтись – на вторую квартиру, например, или на яхту… Эта способность удерживала его на краю бездны, наделяя возможностью быть счастливым, обладая тем, что имел, не иссушая душу завистью к чужим капиталам и не утомляя взятием бескрайних материальных высот. И деньги не держались у него в руках, весело проскальзывая, по мелочам, сквозь пальцы. Теперь, со злой иронией мысленно разглядывая себя, накрытого с головой свалившимися, прямо-таки с ясного неба, обстоятельствами, боялся вновь ощутить себя неудачником. Но если бы было можно откатать, отмотать, как фильм, свою жизнь назад, повторил бы он все снова? Задавался вопросом и не находил, чтобы не покривить совестью, на него ответа.
Нужные, как никогда, деньги, даже в мыслях, звали и манили…
Они сидели с Георгием Михайловичем над контрактами, когда дверь по-хозяйски распахнулась и двое одетых с особенной небрежностью людей вошли в его кабинет. Такую небрежность в одежде, каждой своей деталью выдававшей дороговизну и комфорт, могли позволить себе не многие. Лицо одного из них Артему было знакомо, пересекались где-то на тусовках. Знакомец этот, будто в комнате, в которую он только что вошел, никого не было, спросил у своего спутника:
– Что здесь?
Второй, глянув в распахнутую, напоминающую ресторанное меню, папку, которую держал перед собой, ответил:
– Кабинет главных менеджеров…
Григорий Михайлович, изменившись в лице, подскочил со стула, ласково поздоровался с вошедшими, и, не ожидая ответного приветствия, назвав их господами, предложил услуги провожатого. Те, равнодушно скользнув по нему взглядом, кивнули.
Оставшись один, Артем некоторое время невольно прислушивался к шагам в коридоре и к говору Георгия Михайловича, а затем, все еще продолжая смотреть на график поставок, набрал по памяти номер. Услышав напевное «але-е?!», сказал:
– Недели три тому назад я был у вас с подарками от фирмы. Мне необходимо встретиться с вами и вашим мужем. Ресторан «Белый трюфель», в четыре часа, вас устроит?
Встреча
Администратор зала его узнал, и Артем, видя это, кивнул ему, пропуская вперед себя Дашу, как старому знакомому. Ресторан жил своей прежней жизнью – торжественно топорщились скатерти, подчеркивая своей густой зеленью невинную белизну салфеток, тихо играл, будто подремывая, оркестр, шелестел водой фонтан, скромно позвякивали приборы…
Михаил пришел на встречу радостный. Его лицо откровенно сияло предвкушением успеха. Жена также не скрывала радостного ожидания чего-то. Протянула Даше руку, назвала себя по имени:
– Елизавета.
Некоторое время сидели, углубившись в меню, почти как давние знакомые. Михаил первый справился с выбором блюд. С уверенным чувством своей значимости, отложив меню на край стола и, удобно опершись локтями о стол, приступил к разговору:
– Давайте угадаю… Ваша фирма решила провести рекламную компанию… Не ординарную, а такую, какой еще никто в России не проводил… Так?
Елизавета с готовностью улыбалась.
– Что речь пойдет о неординарном событии – это вы точно угадали. Но не о рекламе пойдет речь, а о наших с вами детях, – начал Артем, мучительно подбирая слова и сердясь на самого себя и на все слова в мире за неуклюжесть и неспособность передать все то, что он сейчас чувствовал. Глянул на Дашу, окаменевшую над витиеватой росписью меню, замолчал, как перед прыжком в высоту, которую боялся не взять, не осилить.
«Да какого черта? – Тут же пронеслось в голове. – В конце концов, почему это их надо щадить, если это наша с ними общая боль?»
Решительно вытащил из нагрудного кармана льняного тонкого пиджака, одетого им по случаю жары, фотографию смеющегося Василия, протянул ее Михаилу.
Художник взял фотографию, небрежно скользнул взглядом по лицу Васьки, и тут же передал Елизавете:
– Очень приятно, это ваш сын?
– Да, – ответили разом Артем с Дашей.
– Какой хорошенький, – умилилась фотографии Елизавета. – И ты, посмотри, Миша, он такого же возраста, что и Вовчик.
– Я рожала в платном роддоме на Березовой Аллее, – тихо, будто виноватая, робко глядя на Елизавету, сказала Даша.
– Ой, как интересно! И я там Вовчика родила… Надо же… – менялась на глазах Елизавета, внимательнее вглядываясь в фотографию Васьки.
Михаил, не меняя позы, все в том же ожидании чего-то очень для себя приятного смотрел на Артема.
– Извини… Наверное не так нужно было, но… Посмотри. Тоже посмотри… – почти устало произнес Артем, кивая художнику на фотографию.
Елизавета уже догадываясь, в чем дело, откинулась на спинку стула, затем резко, словно собиралась схватить и убежать, рванула к себе фотографию, стала жадно ее разглядывать. Растерялась, все еще не до конца понимая и веря в происходящее. Нахмурила лоб, требуя подтверждения своей догадки у сидящих напротив Артема с Дашей, и тут же кинулась к мужу:
– Миш, а он, кажется, на меня похож… Этот мальчик… Их сын… На меня похож…Так вот же… Так вот же… А ты говорил, что у меня Вовчик от заезжего молодца… – с мучительной улыбкой оглядывалась вокруг себя Елизавета.
Даша заплакала.
Испуг Елизаветы и Дашины слезы вызвали у Артема острое желание напиться. Напиться, так, чтобы ничего не понимать и не помнить. И проснуться только тогда, когда и этот разговор за столом, и Дашины слезы, и обмен детьми будет позади… И он впервые подосадовал на Дашу за то, что она не водит машину.
– Да неужели?! Да не может быть?! – глянув сбоку на фотографию, зло рассмеялся художник. – Так вот, значит, по какому поводу ты к нам в дом забирался… – потянулся за водой, налил ее себе в фужер, отпил глоток, и, глядя в глубину ресторанного зала, зло хохотнул, качая головой:
– Ловкач…
От ожидания счастья на его лице не осталось и следа. Мрачно поглядывая по сторонам, он, казалось, даже потерял интерес к происходящему, в то время как Елизавета, по-птичьи суетясь, смотрела то на Васькину фотографию, то на Артема с Дашей, то на Михаила, словно стараясь убедиться, что все, что сейчас с ней происходит, ей не снится, повторяя только одно:
– Так что же?.. Так как же?..
– Да где официант? – накинулся на Артема Михаил. – Я вижу, разговор здесь будет долгий, так что не мешало бы и подкрепиться…
Артем, подзывая официанта, поднял над головой руку.
Михаил помнил все блюда, которые наметил отведать. Елизавета долго в них путалась, а потом, махнув рукой, заказала себе тоже самое, что и Михаил.
Как только официант отошел, Даша всем телом подалась к Михаилу и Елизавете:
– Мы назвали его Васей, в честь отца Артема, – говоря про Артема, она дотронулась до него рукой, словно объясняла сложную тему ученикам. – Мы не отказываемся от Василия – ведь это тоже и наш сын. Мы только хотим все поставить на свои места, и жить, теперь, если нас с вами так плотно свела судьба, почти одной семьей… Ведь никто – ни мы, ни вы, ни, тем более, наши дети, во всем, что с нами произошло, не виноваты… – молитвенно прижала к груди руки, неотрывно, не мигая глядя в лицо Елизавете.
Елизавету мучила жажда, она молча, словно после марафона, осушала стакан воды за стаканом, поглядывая на Михаила.
– Одной семьей?! Ишь, ты! Одной семьей?! – насмешливо повторил Дашины слова Михаил, с аппетитом принявшись за еду. И говорил он это будто сам с собой и самому себе и никому из сидящих за столом.
– Да. А что вас в этом не устраивает? – Даша, боясь пропустить ответ, подалась в сторону Михаила.
– Семья. Семья меня не устраивает… – не переставая жевать, в который раз оглядывая зал, ответил художник.
Над столом нависла долгая тишина, нарушаемая только звяканьем приборов.
– Так что ты предлагаешь? – подождав, и ничуть не удивляясь поведению художника, примирительно спросил Артем.
– Пока ничего, – смачно запивая остатки еды вином, прищелкнул языком художник. – Пока ничего, – повторил многозначительно, вновь оглядывая весь зал. Поставив пустой фужер на стол, потрепал по плечу притихшую Елизавету. – Подумать надо. Подумать… – и ухмыльнувшись на Дашу. – Подумать, прежде чем такую большую семью заводить…
А сейчас! Прямо сейчас! – взгляд его стал жестким. – Выложите нам свой адрес и все свои данные… А то, молодцы какие, про нас все разузнали, а мы про вас ни сном, ни духом… Сыщики, мать твою…
И не прощаясь, запихав в карман брошенную на стол визитку Артема, на обороте которой он написал свой домашний адрес, пошел к выходу. Елизавета, обмякнув спиной, не выпуская из рук фотографии Василия, поспешила следом.
Уходя из ресторана, Артем подошел к администратору:
– У вас пела молоденькая певица… – ладонью изобразил над глазами челку. – Она сегодня не поет, или у вас уже не поет?
– А?! Оксанка… – узнал менеджер. – Она уехала.
– В отпуск, – напрягшись, уточнил Артем.
– Нет. Совсем. Говорят, что за рубеж… И увидев явную заинтересованность Артема, озвучил свое к этому отношение.
– Шило на мыло поменяла. Там тоже ведь в кабаках петь будет. Стоило ли?
Артем, будто соглашаясь с ним, кивнул.
Венчальная свеча
Васька, в Валькиных кольцах и браслетах напоминающий наряженную елку, скользя пальчиком по этикеткам витаминов и кремов, обильно вывороченных на полстола, смешно делая вид, что не замечает вернувшихся родителей, желая их восторга, читал:
– Для-лю-дей!
На столе кроме банок и тюбиков громоздились папки с бумагами, пухлые визитницы, отдельной стопкой лежали паспорта. Валька проводила ревизию своей жизни. Она металась по комнате, время от времени поглядывая на себя в громадное, во всю стену, как в классе для балерин, зеркало:
– Я же не знаю, на кого квартира оформлена… На него, наверное… Блин! Документов не нахожу… На машину нашла, а на квартиру нету… Ты не знаешь? Вообще, что происходит, ты знаешь? – набросилась на Артема как на крайнего.
Даша, ничего не понимая, снимая с Васьки кольца, испуганно глянула на Артема.
– Квартира, думаю, за тобой и останется… Насколько я знаю Юрку. А где он сам и что произошло – не в курсе…
Отошел к окну, пристально глядя через него, как умирает день.
По всему горизонту закатом багровело небо, предвещая скорое невозмутимое появление полной желтой луны.
– Кинул, он нас, что ли? – то ли рассуждала сама с собой, то ли утверждала, то ли спрашивала Валька. – Я вот тут звонила всяким – она хохотнула, – кто на меня западал, про Юрку спрашивала. Темнят все… Вот… Пойду сегодня с одним козлом в ресторан…
Прервала себя, внимательно глянув на Дашу:
– Ну, что? Поменяли? Нет? Ни фига себе! Им своего сына, что ли, не надо?..
Всю дорогу домой, часто застревая в пробках, молчали. Васька уснул.
– Для лю-ю-дей… – вытаскивая его из кресла, ласково протянул Артем, и Даша не смогла не улыбнуться.
Раздев ребенка и уложив в кроватку, так же молча пили чай, разглядывая ночь каждый в свое окно и уже после душа, расчесывая свои длинные, так любимые Артемом волосы, Даша, беспомощно оглянувшись на него, спросила:
– Неужели он не хочет нашего Ваську? Разве такое возможно?
И борясь со слезами, задрожав голосом:
– Если бы они только согласились, я бы обоих себе забрала…
– Он хочет, – Артем усмехнулся, подошел к Даше, погладил ее по голове. – Он денег захотел вместе с Василием… Посидит, посчитает, подумает и назовет цифру. Скоро назовет. Жаден очень…
Вышел на балкон и долго сидел там, слушая, как рядом грустно шумел-вздыхал старый дуб.
Когда померкли-растаяли звезды, и подул свежий ветерок, заставивший затрепетать предрассветной дрожью листву, вернулся в спальню.
Даша не спала. Глядя в потолок, спросила:
– У тебя неприятности?
– Юрка исчез. – Нехотя, но все же с душевным облегчением признался Артем. – У фирмы теперь другой хозяин, а я простой безработный…
– И все?
– И все.
Даша шумно, с явным облегчением вздохнула:
– У меня есть работа, да и ты не инвалид… А если за Вовчика потребуют деньги, то ведь джип есть… – приподнялась на локте, долгим поцелуем прильнула к его лбу: – Все это такая ерунда… Такая ерунда! Лишь бы с нами ничего не случилось…
Почти безмятежно откинулась на подушку:
– Проживе-е-м… И Вовчик… Наш настоящий Васька был бы с нами. Хотя…Как же мы будем жить без Васьки? Я запуталась… Я не знаю, правильно ли мы все делаем…
– Правильно, – успокоил ее, радуясь тому, что давно решил сам для себя эту задачу, и может теперь дать четкий и ясный на нее ответ, – мы должны сделать так, как все и должно было быть в нашей жизни. А любить Ваську, – поправился, – настоящего Вовчика нам ведь никто не запретит…
Уже засыпая, тихонько засмеялась:
– А я боялась, что тебя в тюрьму хотят посадить или еще что страшное…
Он хоронил ее в свадебном наряде, вложив, как сказал ему священник, ей в руки венчальную свечу. Ту, с которой она стояла рядом с ним перед аналоем.
Когда священник отслужил панихиду, онемевшими губами прикоснулся к ее холодному лбу. Смертная мука сжала горло, до колючего песка высушив глаза. За спиной сорвалась на громкий плач худая учительница, пришедшая со стайкой испуганных детей проститься с Дашей. Василий, когда Артем и его повел проститься, не понимая происходящего, испуганно поглядывая на безучастную Дашу, упирался, не желая к ней подходить. А потом сердито выворачивался из его рук, когда он хотел его увести от нее. И когда Артем ему уступил, молча стоял рядом с ней, время от времени дотрагиваясь ручонкой до нитки жемчуга на ее виске.
На кладбище Лариса Семеновна, не заботясь о том, как она выглядит, прижимая к себе Ваську, монотонно раскачиваясь и постанывая, как от зубной боли, все просила у нее прощения. А Артем оцепенел и не проронил ни слезинки. И не было у него сил сбросить это оцепенение. В этом новом для себя ощущении он неуютно четко все видел и все замечал, до конца не осознавая увиденное. Как в детстве, когда смотрел черно-белую хронику с быстро движущимися людьми, поступки которых были недоступны его пониманию. И душа его отчаянно просилась в тот светлый, красочный, уютный мир, в котором Даша была жива…
Валькины похороны были также в этот день на этом кладбище. Красавицу Вальку хоронили в закрытом гробу. Страшная, жуткая сила в своем кураже, будто завидуя, вместе с Валькиной жизнью прихватила и ее красоту, превратив лицо в бесформенное месиво. Артем успел кинуть ей на гроб горсть земли и пожать руку распоряжавшемуся ее похоронами здоровяку с глазами-буравчиками…
Не говоря ничего Артему, они поехали к художнику. Что хотела тому сказать Валька, а что Даша, Артему не было известно. Может быть, Валька, всего добиваясь своей красотой, хотела пустить ее в ход и здесь, а Даша, может быть, вообще ничего не хотела говорить, а лишь, наконец, увидеть и прижать к себе сына. Теперь этого Артему не узнать. Они не доехали совсем немного, каких-нибудь десять минут пути, когда из-за поворота, на большой скорости выскочил старый и почти кружевной от ржавчины «жигуленок», за рулем которого сидел пьяный подросток. Выворачивая, Валька угодила под большегруз.
Все решилось в несколько секунд.
Когда позвонил художник и потребовал за Вовчика джип, он еще этого не знал и стал звонить ей, чтобы сказать, как она была права…
Он не понимал, где свет, где тьма. И боль утрат была так нестерпима, что сделала его бесчувственным. И в этом бесчувствии он остро захотел поднять лицо вверх, к ослепительному белому свету несущихся из темноты снежинок, выхватывая их взглядом еще в тот момент, когда они почти неотличимы от темноты, и медленно опуститься вместе с ними на землю.
И не знать ничего. Ничего не знать.
«Южный крест» над моей головой…
Клинер
Побег
Она уезжала, когда зима была на исходе. Днем таяло, а вечером лужи покрывались ледком, землю окутывало влажным, морозным воздухом, находившим для себя всякую щель, чтобы допоследа выстудить еще непрочное дневное тепло. Уезжала Ольга и от зимы, и от дома навсегда.
И ничего было не жаль.
Раным-ранехонько, когда еще на улице так темно, что, кажется, гораздо темнее, чем даже в полночь, вышла из квартиры. Пропахший мочой, громыхающий на всю спящую многоэтажку лифт спустил ее в темный подъезд, освещаемый лишь скудным светом уцелевшей лампочки на электрическом столбе, пробивающимся через грязные окна подъезда. И то ладно. Недавно кем-то сожженные почтовые ящики темнели обгоревшей утробой и скрежетали на сквозняке вывороченными языками створок. Над ними на стене, изукрашенной нашлепками грязи и пятнами копоти, даже при таком слабом освещении ясно различались надписи, иллюстрированные картинками.
Накрыл страну чад, разъедавший все, что касалось жизни прежней, оказавшейся вдруг никчемной и зряшной. Взлетело в цене все, что касалось порока и блуда, и короткое иноземное слово «секс» вознеслось над всей, недавно еще великой, страной. Не только газеты, газетенки, журналы и журнальчики, телевизионные программы и программки кинулись исследовать этот свистящий иноземный словесный недомерок, но и всякий подъезд и каждый забор стали своеобразным их приложением.
Ольгин подъезд был не лучше и не хуже иных и одинаково с ними исчерчен словами, определяющими весь спектр знаний, которыми обладали пишущие. Но среди этой вакханалии будто опьяневших от вседозволенности букв, ближе к ступенькам, почти рядом с окном была одна, почти незаметная, надпись: «Оля + Алеша = Любовь». А рядом – маленький цветок, лепестками напоминающий ромашку…
Увидев ее впервые, Ольга остановилась, как от неожиданности. И даже сердце вздрогнуло. Возможно ли, чтобы из детства, из ее детства – солнечного и счастливого, здесь, в мрачном, грязном, стылом даже в жару подъезде с выбитыми дверями появилась эта надпись?
Сердце еще не успокоилось, а взгляд уже отметил, что и цветок не так нарисован, и фломастер не карандаш – буквы от него много шире. Однако надпись была так же хороша и произвела на нее почти такое же ошарашивающее впечатление, как тогда, когда ей было двенадцать. Правда, в двенадцать она точно знала, что написанное предназначалось ей, и всякий раз боялась, пробегая мимо, что душный румянец слишком заметен на ее щеках, и мама сразу определит, чью тайну доказывает это уравнение.
Ольга любила свое детство и все, что тогда у нее было: страну, в которой жила, школу, своих подруг, учителей… Она была уверена, что ее родной город куда милее Москвы, хотя Москву она тоже любила и, ни разу в ней не бывавшая, очень ею гордилась. И поэтому в сером доме в Подмосковье надпись из детства, когда вся жизнь ей рисовалась безоблачной, стала ей дорога. Позже она ее всякий раз отыскивала взглядом и улыбалась ей, как доброму старому знакомому. И идя в последний раз мимо, глянула сквозь темноту туда, где клонила головку, прогибая тонкую былинку тела, ромашка.
…Она переехала с родителями с юга еще той, огромной, страны на окоем Москвы, как раз после форосских событий, что переросли в бесконечную, неразъемную цепь ураганных изменений в жизни каждого, кто жил тогда в самой большой стране мира с самым длинным названием, в которой все захотели перемен. «Перемен, мы хотим перемен…» – как двоечники, которым урок ненавистен из-за того, что их вызовут к доске…
Ольга вместе со всеми хотела перемен, но не таких, которые грянули, и с которыми невмоготу было прижиться на новом месте, где не было ни старых друзей, ни новой работы. В один год похоронила родителей, вдруг решивших дать своей дочери полную свободу, и осталась одна в необжитой, темнеющей давно небелеными углами, квартире. Хоть пляши, хоть плачь – никому не помешаешь.
Страна пришла в необычайное движение. «Мягкое подбрюшье Советского Союза», так назвали юг страны зарубежные аналитики, статьи которых заполонили газеты, тронулось с места первым. Ольге такое сравнение ее родных мест не понравилось – ни за образность фразы, ни за смелость, хотя правду в нем она заметила. А когда перемены подняли миллионы людей, не принадлежавших к «элитным» нациям, с насиженных мест, не раз вспоминала эти прогнозы, пугаясь проницательности чужеземного взгляда.
Но сначала размягчилось не «подбрюшье». Размякло где-то там, высоко, на самых «рогах», если следовать их терминологии. Это вызывало множество вопросов, которые задать было некому, да и отвечать на которые никто не собирался. А высыпавшие, как грибы после хорошего дождя и ставшие в один миг авторитетными и известными, доморощенные аналитики сводили все к тому, что и прошлое, и настоящее страны ужасно и авторитарно, и что, наконец-то, народу досталась самая главная в мире ценность – свобода. А огрехи и трудности навалившихся перемен лишь следствие того, что права человека попирались, и свободой народ не умеет пользоваться. Сомлел от нее, необвык. А как обвыкнет, так сразу будет жизнь как в Америке.
Весь народ подняли на дыбу беззакония, славя права человека. И всю страну раздавили во благо и во славу Америки.
И новая жизнь тут же: ни совести тебе, ни чести. Место полуправды заняла ложь, место тоталитарной власти – пьяное разбазаривание страны. Шум над родиной поднялся. Все говорят и доказывают, насмехаются и подковыривают, а правды никто не скажет.
Пробовала вернуться в родные места, но и там все изменилось и стало еще более чужим, чем требующая капитального ремонта квартира в Подмосковье.
Перемены повыхлестали много народу на чужие дороги. Кто мог, кинулся в те края, где перемен не было: в Европу обжитую, в раскормленную Америку и куда угодно, только бы уехать и пожить без перемен, стабильно, по-человечески. Рекламные проспекты не туристических круизов, а стран заходили по рукам – Аргентина, Новая Зеландия, Австралия, ЮАР… Экономика страны, природа, погода – все кратко и сжато, в процентах и цифрах… Сколько стоит виза, сколько нужно иметь капитала, чтобы получить гражданство… Цветные фотографии, лощеная бумага…
Ольга, не меньше иных, затосковала по жизни ровной, уютной. Чтобы без страхов и попреков, без дележа и войн. Навела справки в иммиграционных агентствах, во множестве появившихся, понаслушалась рассказов о лучшей жизни и успехах недавно переехавших в чужие края чьих-то знакомых или родных, вспомнила увиденное из окон гостиницы в двух своих турпоездках и решила: если смалодушничаю и не рискну – вовек себе не прощу. Молодости осталось с гулькин нос. Нужно спешить.
Своя волюшка – раздолюшка. Продала так и не ставшую родной, недомытую еще после прежних владельцев квартиру, и, как в воду с головой на счет раз, два, три, – кинулась в неизвестность.
А что? Кто не рискует, тот разве пьет шампанское?
К посольству Германии она подъезжала уже засветло, переживая, что нужно было выехать еще раньше. А когда из окна такси увидела возле здания, расположенного на взгорке, обширное пятно очереди, совсем разволновалась. Говорили же ей, что и на ночь в очереди люди остаются. Не всех желающих посольство успевает принимать. Вот теперь стой и переживай, попадешь-не попадешь внутрь здания…
До открытия посольства было два часа. Заняла очередь и пристроила свои две вытягивающие руки сумки к куче неподъемных на вид китайских пластиковых баулов в клетку, которых вволю понатащили челноки в страну. Хозяева баулов – мать и сын, немцы из Ташкента, стояли в очереди перед ней, так что за поклажей следить вместе было удобно. Перевела дух и приготовилась ждать, крепко прижав к себе сумочку с деньгами и документами.
Город проснулся. Воздух стал густым и плотным от людского шума, птичьего гама, гудков и рева автомобилей. Через него невозможно было расслышать щебет воробьев, стаи которых стремительно бросались вниз, почти на головы стоящих плотной массой людей на остановке, и тут же взмывали вверх, к макушкам высоких тополей, скелеты которых не могли скрыть от взгляда черноту осевшей на ветках вороньей, более медлительной, компании.
Очередь перед посольством к его открытию заметно распухла. Объявление консульско-правового отдела русским языком гласило, что прием граждан начинается с восьми, но восемь давно минуло, а двери шестого подъезда посольства, обозначенного как место сбора жаждущих германской визы, оставались плотно закрытыми.
– Вот вам и немецкая пунктуальность, – стали робко шутить в очереди, – или они с нас пример берут…
Запоздалое, выпутавшееся из облаков солнце вынырнуло над деревьями, заставляя людей прищуриваться, заливая оранжевым светом окна в многоэтажках, остро поблескивая зайчиками в чистых стеклах иномарок, независимо шныряющих мимо толпы на остановке. Завалившиеся набок рейсовые автобусы, покрытые до самых окон, как коростой, шелудивой, подмерзшей за ночь чешуей дорожных ошметок, один за другим подруливали к остановке, людская толпа на которой, несмотря на их усилия, не исчезала.
А очередь перед посольством, будто магнитом, тянула к себе людей, которые бежали почти вприпрыжку, а заняв место, тут же в ней чинно застывали. Она росла медленно, но неуклонно, нисколько не убывая, живя иными законами, чем толпа на остановке, к которой спешили со всех сторон люди, и которая то почти втрое увеличивалась в размерах, то совсем исчезала, поглощенная автобусами.
Не имея других развлечений, Ольга рассматривала колышущееся пятно людей внизу, неповоротливые, будто уже с утра усталые автобусы, быстрые, шныряющие маршрутные такси. Ей было приятно, что она не стоит там, внизу, что ей не нужно будет давиться в автобусе, нырять в метро, мчаться по переходам, впихиваться в вагон… Она стоит здесь, на взгорке, а все то, что сейчас перед ней – в прошлом. А то, что впереди – хуже не будет. В этом она уверена…
Виза
В посольство людей пропускали партиями – кому подавать на визу, кому ее уже оформляли и кому сдавать экзамен по немецкому языку. Разбившись на группы, люди стояли, вытянув шеи, не отрывая взгляда от входных дверей.
Все за счастьем кинулись да за жизнью новою – как не волноваться?
После металлоискателя, установленного сразу за порогом, время побежало; пройти в зал, заполнить анкету, подождать, перейти в другой зал, подождать, постоять у окошечка, заплатить, подождать, получить, расписаться и выйти через другой выход – свободным и счастливым.
Было уже около двух часов, когда Ольга вышла с паспортом, в котором красовалась зеленая, переливающаяся на солнце неоном, виза в Германию.
Там внизу, где начинался мир города, уже выстроились двухэтажные, завлекающие неотечественным комфортом автобусы, маршрут которых был почти туристический, с заездом во все крупные города и с конечной остановкой в Мюнхене. Приславшие их сюда точно знали все круги хождения в посольстве их потенциальных клиентов, которым только и дел осталось, что взять билет и катиться, если места хватит, на втором этаже, куда подальше от родных мест, поглядывая на все свысока.
С застывшей улыбкой на лице, оставшейся от бесед с чиновниками, от которой устали немного щеки, Ольга втащила в один из автобусов, с тонированными стеклами, свою поклажу, о которой очень волновалась, пока была в посольстве, и за которой следил сын женщины из Ташкента, сдававшей экзамен по немецкому языку. Придирчиво, боясь ошибиться, выбрала место, на котором не час ехать, а трое суток, и, опустившись на него, принялась ждать, пока не наберется необходимое количество пассажиров.
Усталость этого дня Ольга помнила долго. И враз навалившуюся на душу пустоту. Она вдруг почувствовала себя человеком, очутившемся в сумерках в незнакомом месте, идти которому нужно к неясному, мелькающему впереди огню. Хочешь – озирайся по сторонам, хочешь – нет. Вольному воля. Но примечать дороги не надо, ибо обратного хода по ней нет.
Снег за окном пошел густой и тяжелый – предвесенний. Она всегда его любила из-за той тишины, которую он с собой приносил, и из-за той последней краткой чистоты, в которую он все наряжал. Снежные хлопья, впитывая в себя разлившуюся в предвесеннем воздухе влагу, теряли свою четкость, тяжелели и падали неслышными комочками, пытаясь прикрыть собой черные, разъезженные дороги, по которым неустанно колесили машины, подминая под себя снег и разбрызгивая вокруг грязь.
Германия для нее была намечена фирмачами, мужем и женой, как перевалочная. Их фирма размещалась в одном из кабинетов при поликлинике недалеко от метро «Полянка», и назвали они себя российско-австралийской компанией. Ольга, когда взялась изучать рынок предложений, выбрала, скорее всего, не компанию, а станцию метро, куда ей удобно было добираться. Именно эта конкретность и выделила супругов из реклам множества других новоявленных «деловаров».
А те уже во многом поднаторели – устроили ей и приглашение из Германии, и проживание там за деньги, как они говорили, «смешные». Ольге смешно не было, но и протестовать тоже смешно – выбор сделан. Трое суток провести в автобусе ее не смущало, главное, что приедет она именно в тот город, где ожидает ее первое временное пристанище.
Автобус долго и плавно вез ее по маленьким улочкам Москвы, и на окраине, после одноэтажной чащобы, вдруг свернул на пустырь. Ольга заволновалась, заоглядывалась на других пассажиров, но у всех, как это водится в Москве, лица были непроницаемы и бесстрастны. Как будто не у них сумки набиты так, что замки разъезжаются. Если не каждый, как она, все нажитое везет с собой, то половина автобуса, точно. Однако никаких знаков тревоги никто не проявлял, и Ольга, застыдившись своего страха, отвернулась к окну и стала ждать – что будет.
Почти вдруг навалилась темнота. Время зимних сумерек коротко и обрывается внезапно, будто кто-то опускает плотные жалюзи на окна. Автобус, покачивая лакированными боками, вполз в ворота высокого деревянного забора, который прикрывал собой несколько зданий и ряд импортных одноэтажных автобусов. Все в салоне, как по команде, заоглядывались, заозирались, потихоньку переговариваясь друг с дружкой.
– Что? Что? – зачастила Ольга, почти не понимая ответов, из которых получалось, что нужно было перегружаться в другой автобус. Этот служил приманкой для клиентов и возил только до этой базы.
Выхватив из низкого жерла багажника свою поклажу, которая так потяжелела, что, перехватывало дыхание, Ольга поволокла ее по разъезженному, не успевшему схватиться ночным морозцем, снегу. Мимо нее, как могли резво, обгоняя и толкая друг друга тугими боками баулов, бежали занимать места ее попутчики. Бежать Ольге было невмоготу. Да и стыдно. Ее всегда жег стыд при унижении – своем или чужом. А то, что происходило, было так унизительно, что расстроило ее почти до слез. Внутри нее созрело такое острое желание повернуться и уйти, что она даже остановилась и всхлипнула горлом, давя подступившие слезы.
Да и уйти-то куда? Уже, дева, некуда.
В автобус она забралась последней, и места в нем для нее не оказалось. Даже на самом последнем сиденье, которого она так боялась. Почти равнодушно стала она в проходе, не зная, что делать. Два водителя, выглядевших необычно для Ольги из-за белых рубашек и уложенных феном волос, окидывали всех скучающими взглядами. Один из них сказал Ольге совсем привычное:
– А тебе что, особое приглашение… Садись или выходи отсюда…
– Куда? – Ольга одинаково боялась и своих слез, и своего раздражения.
– Найди…
И передразнил на правах хозяина:
– Ку-у-да?
И тут же перевел свое внимание на салон.
– Кто два места занял? Сорок девять мест должно быть и вас сорок девять… На двух местах никто не поедет…
На двух местах хотел ехать захвативший их для себя, на Ольгино счастье, под самым носом у водителя, пожилой украинец, ехавший в Германию за машиной с четырьмя бывалыми парубками. Об этом Ольга узнала позднее, из их разговоров. А пока дядька, недовольно сопя, усаживался на свой полушубок из искусственного меха, так как сетку над его головой уже успели плотно упаковать другие, к Ольге вернулось хорошее настроение, державшееся всю долгую дорогу, несмотря на то, что дядька так и не перестал коситься на нее, как на лично лишившую его комфортной поездки.
Правило сумасшедшего
Ой, красива немецкая сторонушка. После российской всеобщей заброшенности уютом так и окатывает. Маленькие города – как на картинке, и будто духами в воздухе отдают. А случись увидеть одинокие белые дома, построенные, как замки, на пригорках, с простирающимися рядом зелеными полями, на которых лошадок и под попонками, и во всей натуральной красе встретить можно, так и вовсе подумаешь, что счастье и покой живут именно там. Рванул бы туда без оглядки и остался навсегда, поглядывать на мир из окошка в кружевах занавесок.
Берлин, правда, подкачал. Ну, не сам Берлин, а его пригороды – с краю заезжали: бумаги ветер по углам намел кучами, да и бетон кругом, глазу никакой отрады нет – ни деревца, ни кустика. Хоть и цивилизованно, а ой как тоскливо.
Мелькали чужие города и городки, почти сливаясь в одно представление о Германии – праздник, да и только. Всю страну автобус, набитый искателями счастья, пересекал, и в каждом городе часть их выходила, растворяясь в неизвестном мире.
Ольга устала от долгой езды. Да и на душе смутно – вперед смотреть страшно, а назад – чего там она не видела… Одно развлечение: в окно глядеть и ни о чем не думать. Да и чего думать? Где-где, а уж в России-то точно ничего хорошего нет, не было и не будет. А в новой стране нужно лишь язык выучить да работу найти.
Встретили Ольгу так, как и обещали в Москве. Обкатали уже фирмачи дорожку. Семья любезная, два года как в Германии, а уж в квартире все обуючено. В семье еще никто не работает – язык учат, на социале сидят. Ольга понимала, что это что-то типа пенсии или стипендии, а больше ей и знать незачем. Новые знакомые говорили о безработице, что никто не может устроиться, и что все сложно. Но их квартира, выставленные на стол угощения, особенно после Ольгиного скромного житья, когда она покупала на прокорм лишь самое необходимое, экономя на всем, кроме того, что нужно для дороги, укрепляли в Ольге чувство правильности выбора.
А чего сделала? Распродала все, что было, бросила все, что знала – дело нехитрое и не тяжелое. Ай, не боязно? Нет?
И то. Там все цивилизованно, справедливо, никаких переворотов, никакой безработицы. И пьяниц нет, даже простых, уличных, не говоря уже о президенте. Никаких беспризорных детей, брошенных на произвол судьбы стариков, шеренг оголодавших людей по обочинам дорог, стоящих с тощими котомками с самого утра в ожидании случайной работы, ярких стай вчерашних школьниц, на всех углах и дорогах заманивающих клиентов, никакого мата, никакой злобы, а лишь одни улыбки… И даже воры не зарятся на доходы простых граждан, а воруют у миллионеров излишки… И полицию никто не боится, не то что милицию, и взятки никому давать не надо за всякий чих, и суды справедливые, и медицина на высоте, и история государственная достойная, и воздух чистый, и продукты без пестицидов, и у детей есть будущее…
И у взрослых тоже.
Так чего страшиться, чего боятся идти к такой жизни? Отчего не рискнуть ради нее? Все это в бывшем Союзе поняли, и знают, где и как люди жизнь живут, как хлеб жуют. Везде хорошо, кроме как у нас.
Везде.
В Бонн, где расположено посольство Австралии, Ольгу повез на своей машине еще один бывший. Всего за двести пятьдесят марок плюс бензин. По германским меркам недорого. Чтобы с утра быть в посольстве, в три ночи выехали.
Рабочая Германия поднимается рано, по самой темноте. Сразу после трех все маленькие частные магазинчики, не задавленные еще супермаркетами, хранимые немцами, как часть их истории, готовятся к дневной суете. Приемщики продуктов – в белых фартуках, упитанные, щекастые – разгружают машины со всякой свежатиной. Ни тебе криков, ни грохота пустых лотков. И на это дивилась Ольга. Да и как не удивиться жизни мерной, веками отлаженной. Вовек такой не видала и такой не живала.
По узким улочкам выбрались на скоростную дорогу и до самого Бонна неслись по автобану с бешеной скоростью, глядя на встречающиеся городки, как на картинки, лишь издали.
Скоро и вежливо в посольстве Австралии приняли все привезенные Ольгой, оплаченные и подготовленные еще в Москве документы, взамен которых выдали бумажку. И иди, гуляй, дева, поглядывай в почтовый ящик, жди, какую козу тебе пришлют.
Так повернула Ольга свою жизнь, что вся без остатка в чужих руках оказалась. Одно только дело у нее и осталось – ждать, что будет. Или волком выть, или радоваться. А дорожка, хоть при каком ответе, лежит перед ней длинная-предлинная.
Длиннее и быть не может.
Бреди по ней теперь, да гляди, головушку где свою приклонить. Не из отпуска, чай, домой возвращаться.
И начала отсчитывать дни в Германии. Страшно и подумать, если с остатками денег – да обратно. Куда? И с готовым углом места в жизни себе не нашла. А о будущем размышлять, как его себе задумала – тоже боязно, не сглазить бы. Так ни о чем и не думала, по сторонам только и глядела. Благо было куда посмотреть. Красоты импортные завлекательные: хоть в булочную зайди немецкую – глаз радуется, и слюнки текут, хоть в супермаркет – чего хочешь, выбирай, хоть по антикварным магазинчикам поброди – есть на что посмотреть-поудивляться.
Первое время Ольге много чего хотелось купить, но куда брать-то, на какой стол сувенир поставить, под какой климат кофтенку выбрать? Приноровилась, как по музею, стала по магазину ходить. Да и к магазинам больше тянуло не страстное желание на товары заморские глядеть, а погода. Хоть и самый конец зимы, и зима в Германии, что весна в России, а все зябко. С утра до вечера по городу шататься приходится, чтобы новым своим хозяевам не надоедать, своих забот у них выше головы, на новом месте обживаются. Да и много раз сказанное, что ее марки не покрыли бы и половины требуемой за постой стоимости самого дешевого отеля дело свое делали.
Неделю отбродила Ольга по магазинам, и глаза бы уже ни на что не смотрели, как в воздухе так сильно запахло весной, будто она над городом свой победный, праздничный салют отсалютовала – враз стало небо бездонно-синим, а солнышко ласковым, и все скамейки на улицах и в парках оказались занятыми людьми, желающими насладиться приходом весны.
Для своего времяпрепровождения Ольга облюбовала пешеходную дорожку вдоль берега реки, делящей город на две части. И посидеть есть где, и побродить. По магазинам больше не шаталась и в супермаркет заходила теперь только чтобы к чаю купить чего-нибудь – там все покупки без слов можно сделать. В маленькие магазинчики, в которых булочки вкуснее, и не совалась – в них без разговора никак не обойдешься, а тыкать пальцами в витрину Ольга устала. Все зачеты по немецкому сдавала с первого раза, а в магазине ловко связать два предложения одно с другим да, главное, понять, что тебе на них ответят – не могла. Это не турпоездка, где вся группа рядом и много кто на что горазд, да гид с переводчиком в придачу – тут один пальцами шевелишь, а все на тебя смотрят. И не Россия – где иностранцев любят и угождают. Здесь на мычащего иностранца смотрят устало и безнадежно. Враз оробеешь.
Вот она – чужая сторонушка. И слышишь, а все равно, что глухой, и говоришь, а что немой…
Чем не великолепные условия для начала новой жизни с чистого листа?
И случай как раз подвернулся подтвердить это. Совсем пустяшный.
Ветреный был день. Ветер не холодный, но неуемный, противный. Как задул с ночи, так весь день, не утихая и не крепчая, на одной ноте сифонил. А по узким улицам несся с ехидцей, порывами – то в спину толкнет, то в грудь, заставляя тех, кто послабее, детей да старушек, семенить резвее. И Ольгу утомил путающимся в ногах пальто, усталостью постоянно прищуренных от ветра глаз.
Оттопала она уже по ветру дневное время, на квартиру прилично было возвращаться. И полезла Ольга в карман за бумажником, глянуть, что там осталось. От нечего делать полезла. И в магазине бы глянула. Да и без взгляда помнила, что пятьдесят новеньких марок там у нее, одной бумажкой. Но от полного безделья вынула бумажник, заглянуть внутрь. На ходу все делала, и бойчее пошла, к какому-никакому, а все к делу время подошло. И вспомнив, что в последний раз из-за защелок и молний в кошельке она замешкалась перед кассой, решила немецкую бумажку в карман переложить, чтобы никого впредь не задержать и без промедления расплатиться. Вынула ее. А как раз подоспевший очередной порыв ветра бумажку из рук рванул, крутанул в воздухе и тут же наземь швырнул. Метрах в пяти за забором, аккуратно отделяющим тротуар от частного дворика. И легла пятидесятка, прикрытая от ветра домом, так на виду, так заметно, немного вздрагивая, будто дразня приподнятым над землей краем, которого ветер едва-едва касался.
Ольга проследила взглядом валютный кульбит и, увидев, что деньги лежат надежно и не собираются лететь дальше, подошла к калитке, при взгляде на которую сразу поняла, что она на кодовом замке. Немного подумала и решила нажать кнопку звонка, чтобы вышел кто-нибудь, ведь иншульдигун-то [4 - Иншульдигун – простите, извините.] она могла хорошо сказать, а денюжка лежит вся на виду, и бумажник, из которого она только что выпорхнула, в ее руках. Чего тут непонятного? Чего переводить? Любой немец поймет ситуацию с первого взгляда.
Но на звонки Ольгины никто не вышел. Стояла, размышляла. Заборчик-то европейский, из алюминиевой толстой сетки, закрепленный сверху таким же уголком, по пояс всего. Перепрыгнуть – раз плюнуть. Но если объяснить толком ничего не можешь, так сделать это боязно. Никак нельзя, чтобы ее фамилия в полицейские сводки попала. Ведь если получит Ольга визу в другую страну, то ей нужна будет справка, как раз из полиции, что она нигде и никогда ничего в этой стране не нарушала, а значит, через чужой забор лезть никак нельзя.
И осталась стоять Ольга рядом с калиткой. И заоглядывалась по сторонам, держа слишком напоказ в руках бумажник, как главный аргумент в разъяснении приключившейся с нею ситуации.
Что все понятно без слов, Ольге подтвердила группа подростков, что прошла через пару минут мимо. Мальчишки засмеялись, на ходу рекомендуя Ольге втягивать в себя воздух, чтобы притянуть марки, а девушки, более взрослые на вид, чем пацаны, и не поглядели в ее сторону, о своем деловито шептались. Следом за ними прошли трое молодых мужчин, которых Ольга, по своей привычке незамужней и молодой, застеснялась, поправляя волосы, давно взлохмаченные ветром. И один из трех вдруг, открывая при этом рот нараспашку, громко захохотал, поглядывая на Ольгу странно торжествующим взглядом. И пошел, что-то пересказывая про нее своим попутчикам, которые мазнули по ней глазами, до обидного не выражающими ни участия, ни интереса.
Задержалась Ольга возле своей пятидесятки, и уйти, не дождавшись разрешения ситуации, уже не могла.
Неторопливо прошла, заставив Ольгу посторониться на пустом тротуаре, женщина с сумками, своим видом напомнив ей учительницу начальных классов, только с непроницаемым лицом. А за ней, почти вприпрыжку, мужичонка, лет пятидесяти. В клетчатой зеленой куртке и в такой же кепке. Настоящий бюргер, только худой. Этот, скользнув по Ольге взглядом и тут же заметив пятидесятку, что-то буркнул, свернул к забору, нагнулся и стал там что-то отыскивать.
Ольга, как могла по-европейски, всеми зубами, ему заулыбалась, заворковав:
– Данке, данке… [5 - Данке – спасибо.]
И руками еще себе помогала, как ей казалось, умоляюще и благодарно одновременно.
Немец завернул за угол и быстренько вернулся с довольно длинной палкой в руке. Перегнувшись через забор, который ему и до пояса не доставал, он концом палки прижал деньги к земле, да так ловко, что приподнятый, дрожащий край сложился на ней пополам. Подтянул бумажку к забору, а нагнуться ему через забор, при его худобе и росте, ничего не стоило.
Ольга еще чаще залепетала:
– Данке, данке, о-о-о…
Немец разогнулся, держа бумажку в руках.
Поменяв выражение своего лица с дежурного на несомненно благодарное, Ольга всем туловищем подалась ему навстречу, к месту припомнив из немецкого:
– Вы так добры…
Однако бюргер и не взглянул на нее. И не избегал вовсе смотреть, а будто никого рядом и не было. Положил Ольгины марки в карман своей клетчатой куртки и пошел, как ни в чем не бывало, не прибавляя и не замедляя шага, оставив позади себя Ольгу с выражением полного недоумения на лице и с пустым бумажником в руках.
И Германия для нее сразу поблекла.
Да, и не собиралась Ольга в ней жить оставаться.
…Три недели после Бонна прослонялась Ольга по немецким дорогам, прежде чем пришла оттуда долгожданная краснокожая паспортина с вклеенной в нее оранжевой, с кенгуру и страусом эму, визой Австралии.
Гостевой. На шесть месяцев.
Как-то в гостях Ольга услышала от бойкого на язык журналиста о правиле сумасшедшего. Солирующий за столом журналист заявил, что, мол, рисковать нужно без оглядки, только тогда будет успех. А если начнешь прикидывать и примеривать последствия и опасности – цели не достигнешь. И пример привел. По доске, крепкой и надежной, но проложенной между крыш двух высотных домов кто пройдет – сумасшедший или нормальный?
Нормальный будет точно знать, что с ним станет, если он оступится, и что с ним будет, если голова от высоты закружится… А сумасшедший пойдет по доске, не умея отягощать свой помутненный разум такими раздумьями и достигнет противоположной крыши…
И хотя сумасшедшие в этой жизни падают не только с доски, перекинутой между крышами, но по их правилу, выведенному журналистом, получилось и у Ольги.
Дальняя дорога
В Австралию добиралась через Афины и Гонконг. Билет такой ей продали, она его и не выбирала. Попросила лишь, какой удобнее, и взяла, что предложили.
В аэропорту Афин ночь сидела – обшарпанное здание в несколько зальцев. На летное поле ведет крашенная мутной зеленой краской дверца, навесным замочком для верности замкнутая – нет ночью в этом международном порту международных рейсов.
Немногочисленные полусонные люди коротали время в этих зальцах, куда поначалу Ольгу не пускали из-за того, что не было у нее визы в Грецию.
Сердитая, наверное из-за ночной смены, носатая гречанка, глядя в ее паспорт, на английском ей вопросы стала задавать. О чем она речь вела, Ольга понимала, но тут руками хоть размахайся и пальцами хоть раскрутись – врукопашную не ответить. Стояла, молчала, все свои аргументы – билет и паспорт выложила.
Гречанка долго вертела Ольгины паспорт с билетом, визы разглядывала, и в стол прятала, и вынимала, и уходила, и возвращалась, но, в конце концов, повторяя часто слово russian (русский), внутрь здания пропустила. Сразу, наверное, могла бы это сделать, да, видать, настроения не было. Два с половиной часа Ольга возле ее стойки отстояла, зато с удовольствием села на скользкие, с шустрыми переворачивающимися сидениями из толстой фанеры стулья, соединенные намертво друг с другом в гирлянды по десять штук. Почти точно такие были в кинотеатре «Совхозный» в одном из сел Казахстана, где она на первом курсе в стройотряде работала. Давно Ольга таких не видела, как и навесного замка, что в две железные проушины продевается и болтается на них. Такой у родителей в старом доме был, когда она еще маленькая была. Подошла даже к замку, потрогала, как поздоровалась.
Ближе к утру рядом с туалетом открылась еще одна небольшая комната. Глянешь с порога и все увидишь – duty free – духи, бижутерия, сладости да выпивка. Пиво рядами. Столики расставлены по периметру комнаты и за ними, как было положено и в Ольгиной родной сторонушке, сидели красивые, неулыбчивые, в ярком макияже девушки – глянет, как рублем подарит.
Греков летело в Австралию полсамолета. Ольга спала на трех местах, прикрывшись серым суконным одеяльцем, от завтрака до обеда. Устала. Да и вспоминала с удовольствием, что такое свобода, хоть и неуклюже здесь это слово. А что же иное, если не свобода? Впервые за последнее время могла она почувствовать, как хорошо делать то, что хочешь, и никому не мешать. Вот и ценила счастье – спала так долго, как хотела, никому не мешала… А после обеда в окно пялилась – никто в ее роду так далеко не закатывался, никто эту землю, что внизу под самолетом между облаками просматривалась, не видел. Интересно.
В Гонконге выгрузили, объяснив что-то по-английски и по-гречески, по-русски, конечно, ни словечка. Сама знала, что нужно будет полтора часа ждать рейса – ничего сложного. А вышла в аэропорт – батюшки-светы, целый город. Все сияет и сверкает и все на продажу – от живых орхидей до фарфоровых слонов всех размеров. Походила, позаглядывала: чего взять, чего купить, кого порадовать? Да и не до того. Уже время приглядываться, как обратно пройти да к какому выходу, чтобы самолет не упустить. Даже испарина на носу выступила. Глазами искала, ни единым словечком себе не помогла. А и нет у нее теперь таких.
Перестала волноваться, как только увидела некоторые примелькавшиеся еще из Афин лица – значит верно все нашла-определила. Из сообразительных. А теперь все пойдет, как по конвейеру, до самого самолета, а там пристегнись и сиди-посиживай, жди положенного стакана сока.
Радости в три сиденья уже не было. Разместилась согласно купленному билету. Рядом с Ольгой сели папа с дочкой с почти одинаковыми лицами и кучерявыми короткими стрижками – первый раз взглянешь и оробеешь. Разве могут быть люди так похожи?
Свежий народ набился в самолет, как после пляжа – в шортах и майках. Никакого лоска и аккуратности, что на прически глянуть, что на одежду. Самая ходовая обувь – шлепки. И даже резиновые, такие, как для бассейна; когда ходила Ольга учиться плавать, их всем нужно было иметь, вместе с шапочкой.
И на первый взгляд, и на второй – не Европа и не Россия. Ольга в своем пиджачке с замшевым воротничком да в замшевых же туфельках, что старательно к воротничку искала по валютным магазинам Москвы, оказалась явно не на месте. Не хуже, нет, а – как не по погоде.
Через шесть часов полета на горизонте сплошной водяной стихии в рваных полосках тягучих, разметанных по небу облаков показалась земля. И видна она была с реактивной высоты самолета почти вся, распластанная, как крышка стола, с рыжей серединой в разводах, напоминающих разводы малахита, один край которого прикрылся дымкой дали. Столешница эта узнаваемо повторяла контуры шестого континента с атласа мира. Только из окна самолета, не шедшего еще на снижение, края континента обрамлялись белой кромкой прибоя, что так заманчиво оттенял окраинную зелень материка.
Вот тебе, дева, и кусок счастья. Весь видать.
Австралия
Все интересно на чужой земле, в чужом, хваленом краю, да еще в таком дальнем забугорье. И дома, и машины. На дороги в первую очередь обращают внимание, вырвавшись из страны, где о плохих российских дорогах только ленивый не говорит. Они и три века назад были плохими, и нынче плохи, а в будущем еще хуже обещают быть. И давно уже поверивший во все плохое в своей стране русский взгляд ласково дороги импортные оглаживает – широконькие да гладенькие. И машины еще не имеет, а в дороги уже влюблен, и взаимность никакая не нужна, сам, от полноты душевной любит и трепещет.
Крыши черепичные после шиферных смотрятся тоже куда уютнее. И все, что тебе после аэропорта открывается, любишь и все тут. Это же тот, светлый, отлаженный, демократическим законом подпертый, химическими средствами в красивых упаковках вымытый, удобный, самый лучший, цивилизованный мир, где все счастливы, и у всех все есть. Если и не рай, то полрая – точно. И даже старость здесь красивая – в шляпках и в машинах разъезжает. Не то, что наша – фуфайки да косоньки седые. Вот и стреляешь по сторонам глазами, не снимая с лица глупой, счастливой улыбки, что до всего этого добрался. Тем более что ты-то всего этого достоин, и перед твоими глазами налицо все тому подтверждения. Где уж не улыбаться? Оно само получается, расплываешься в улыбке и все тут. Будто изнутри распирает. Тем более, дел-то осталось – вздохнуть полной грудью, выйти на перекресток, оглядеться, и – вперед за счастьем.
Встречу свою в порту Ольга оплатила еще в Москве. Давно это было, от тех ее денег, поди, и след простыл. Переживала, но надеялась на слово «бизнес». Ей в Москве фирмерша часто повторяла: «Это наш бизнес, это не ваша проблема». И действительно, их бизнес для Ольги не стал ее проблемой – встретили и в пустую квартиру отвели.
Двести долларов за ночь.
Деньги сразу, и за телефон и электричество – отдельно. Много чего посчитала на одну неделю, страховку упомянула, в цивилизованном мире без нее никак, и почти на две тысячи зеленых сразу Ольгино, уже истаявшее, нажитое ее родителями за всю жизнь, состояние облегчила.
И спи, дева, не тужи. Пожуй печенье, выпей минеральной воды из бутылки, принесенной тебе от душевной щедрости, помня, что ты только с самолета. Посмотри в наступившую за окном темноту, послушай хор остервенело орущих цикад и усни на чужом одеялке. Благо, полы все в квартирке мягким искусственным покрытием прикрыты – не на голом валяться, на цивилизованном, все веселее. А когда узнаешь, что двести австралийских долларов, что вдвое легче твоих американских, за целую неделю, а не за одну ночь, стоит квартирка много лучше, чем та, в которой ты впервые в стране почиваешь, и что телефон и электричество ты оплатила с таким же размахом, а страховка вообще ни при чем, то будет поздно. Да и чего горевать? За учебу в цивилизованном мире платить положено. А ты только в нулевой класс поступила, так что изворачивайся, плати, пока будет чем.
Да и не будет, все равно платить обязана.
И знала ведь, что на новом месте цепляться нужно будет хоть за что-то, а поди ж ты, все равно ничего не надумала реального. И когда ей предложили уборку туалетов, оскорбилась, растерялась, расстроилась.
А что ты можешь, дева? Или еще не поняла, что ни писать, ни читать, ни сказать и ни понять из говоренного ничего не в состоянии? Вот и сузился весь твой горизонт до уборки нужника. И то – по блату. По гостевой визе работать-то не положено.
Через неделю Ольге другую работу предложили – за десять долларов в час офисы убирать. Платить будут за три с половиной часа, но работать нужно, пока все не сделаешь. Те, кто встретил ее, и обихаживали. Не за бесплатно, конечно, но и этому Ольга рада – на перекресток-то она выйти может, а дальше-то куда? Конечно, она научится говорить по-английски, очень быстро, так быстро, как ей обещали знатоки зарубежной жизни, ой, мол, как попадешь в языковую среду, так и сразу… Да и самой ей так виделось из родного угла. А пока это «сразу» не подоспело – плати за толмача да заглядывай ему в глаза.
Десять долларов в час на русские уши музыка, а на деле – скрежет зубовный. Билет в электричке – три в один конец, в два – пять, если не очень далеко. Булка хлеба, что на хлеб похожа, – три, а что на вату – дешевле, да в горло не сразу ее пропихаешь. А квартира? А все остальное? Ладно, еще есть, от чего отщипывать, а что дальше?
Переводчица на ее страхи знающе и ободряюще рассмеялась. Они приехали, мол, с одним долларом в кармане шесть лет назад и выжили. Их тогда сразу на социал взяли, то есть платили как безработным, да курсы английского бесплатные, и дом вскоре от хауз коммишен [6 - Хауз коммишен – House commission, государственная служба распределения жилья среди малоимущих.] дали как безработным. А что? Замечательно. Живешь, как в своем, а платишь меньше. Разница только в том, что если умрешь, то к детям он не переходит – только государству, да без разрешения ничего ни перестраивать, ни достраивать нельзя. И даже гостей приглашать надолго нельзя. Однако, сейчас времена построже. Теперь и социал ограничен, и очередь на государственное жилье большая. Но сначала нужно получить визу постоянного жителя, без которой никому ничего не положено. Даже унитазы мыть. Это шесть лет назад еще было возможно попросить политического убежища, а теперь все – Россия страна демократическая…
На шесть лет опоздала Ольга за таким счастьем, что переводчице досталось, и теперь, по раскладу бывалых людей, перед ней к счастью лежала только одна короткая реальная дорога – замуж.
Выйти замуж. Два года отжить. Получить визу. Развестись и быть сама себе хозяйка, гражданкой Австралии. Но два года нужно жить так, чтобы муж не написал в департамент по иммиграции жалобу. При жалобе срок получения гражданства отодвигается.
Если сама жениха найдешь, ходи, знакомься – твое счастье. Но за шесть месяцев такое сотворить почти нереально. Да и хлопотно, и ненадежно. Лучше всего жениха купить. И красная цена ему сейчас – двадцать тысяч американских или сорок австралийских. Про фиктивный брак знать никому нельзя, и жилье супружеское должно быть общим. Натуральность брака будут проверять люди из департамента по иммиграции – у соседей справки наводить, фотографии о том, как молодые отдыхают, или как с родными связь поддерживают – будут просить финансовые документы некоторые, чтобы видно было, что у вас хозяйство общее… Да мало ли. Заморочек много, но все обойти можно. Так что, смотри, думай и решай, но не тяни – времени у тебя в обрез…
Вот и спроворили тебе, голуба, первый расклад на счастье. Вот и надавали тебе для него рекомендаций. Много нового, да мало хорошего.
Сиди, локоть ищи, авось, укусишь.
Перфект рашен
Английский так и не приходил. Зубрила и цифры, и фразы из разговорника, и необходимые слова для работы. Например, спросить тряпку надо будет или пылесос, или – можно ли убрать-потревожить. Но фразы быстро забывались, произношение хромало, и поэтому она рада была, что убирать офис нужно только после рабочего дня, не ранее семи часов. Значит, и без разговоров можно будет обойтись.
Первый раз пошла с переводчицей, которая, оказывается, была по статусу своему безработной и все свое безработное время тратила на таких как Ольга. Но даже на те деньги, что изъяла она только у нее, жить безработная могла и не работая.
Неуютно чувствовала себя Ольга с переводчицей, неловко ей было на нее смотреть после того, как узнала, во сколько раз дороже взяла та с нее за неделю проживания в пустой квартире и за печенье с бутылкой воды. Теперь Ольга сняла квартиру за сто пятьдесят австралийских за всю неделю. Дешевле, да от станции далеко. А переводчица, даже когда переводила Ольге буклет со стоимостью жилья, помогая выбрать квартиру, вела себя как ни в чем ни бывало. И за услуги свои взяла. Правда, хлопот с наймом у иммигранта действительно много.
Бизнесмен, что содержал бизнес клинеров, улыбчивый египтянин, с темными, словно подернутыми маслом, глазами, поднял их на пятый этаж и показал маленькую комнатку возле туалета. А в ней – каталки с пылесосами, ведрами, тряпками, щетками. Ольгина – с пометкой на ручке. Другую брать нельзя. На полках огромные бутыли с моющими средствами, откуда их надо наливать в отдельные пластиковые бутылки с разбрызгивателями. Этим вытирать столы, другим – стекла. Этим мыть посуду, этим пыль смахивать. Первый офис здесь же – на пятом этаже. Открыть первую дверь пластиковой картой (чтобы стекла дверей были идеальной чистоты), вынуть из всех корзин бумагу (ни одну нельзя пропустить), пропылесосить (и в коридоре тоже всю территорию перед дверью), протереть столы (ни в коем случае не трогать того, что на столе), чтобы не осталось следов от чашек с кофе, и на кухню – чашки перемыть, холодильник протереть, полы вымыть…
Ольга запоминала, во все глаза глядя на обширное пространство со множеством отделенных друг от друга стеклянными стенами комнат.
В комнате отдыха – журналы аккуратно сложить, все протереть, следить, чтобы на пластике стола не осталось отпечатков пальцев, пропылесосить… Вторая кухня – остатки пищи убрать, все перемыть, холодильник протереть…
– Но это самый большой офис, – заметив выражение Ольгиного лица, приостановился египтянин, улыбкой изображая Ольге поддержку.
– Два других поменьше… А русские женщины очень хорошо убирают. Я знаю. Рашен вумен перфект клинер [7 - Рашен вумен перфект клинер… – Русские женщины прекрасные уборщицы. Плохой английский.]…
Бойкая была у египтянина фантазия, если он распланировал уборку первого офиса с двумя кухнями, раскинувшегося почти на весь пятый этаж высотного здания, на три часа работы… А еще – два… Действительно, поменьше. Один с кухней, а другой без нее, но с кабинетами, закрытыми на замок, подобрать ключи к которым тоже нужно время.
Ольга не могла бы и вообразить, что на три с половиной часа оплачиваемой работы можно навесить ее на полных двенадцать. Да только вынести из мусорных корзин бумаги – трех с половиной часов не хватит, хоть бегом беги…
Эх, повернуться бы и уйти… А куда? Куда рвешься теперь, куда порываешься… Сама летела, сама и налетела.
Переводчица делала вид, что все так, как и должно быть. Долларами же платят. А чтобы их заработать, потрудиться надо.
Прикинула Ольга. Если тридцать пять долларов в день, минус субботу-воскресенье, то за квартиру заплатить почти хватит. Но ведь даже если воздухом питаться, еще расходы необходимые есть – билеты на электричку, что трэйном здесь кличут, покупать – иначе до работы не доехать. Как ни крути – еще одну работу нужно искать, чтобы прожить…
Так расстроилась, что даже вены на висках вздулись, почти так, как когда родителей хоронила.
Три недели первые так уставала, что и плакать сил не было. Наволновалась, набираясь цивилизации, многократно вставляя пластиковую карточку в лифт, чтобы он двинулся с места, напереживалась. До пота работала. Да что там пот, которым все, что на тебе, от белья до верхней кофты, пропитывается – ближе к концу круги перед глазами видишь и звон ушной слышишь – в электричке домой едешь, а руки дрожат-подрагивают, сами по себе, будто тебе и не принадлежат.
Как бегом ни бегала, а раньше пяти утра из здания не выходила. Да и то лучше – светать начинает, не страшно, что заблудишься. К своим вещам, что в пустой квартире лежали рядом с подаренным переводчицей старым одеялком, приползала и падала. Какая еще работа? Суставы пальцев так опухли, что руки стали напоминать мамины. Когда хлеб разламывала, так вместо своих рук мамочкины и видела. Даже всхлипывала, как похоже.
Вместе с ней офисы ночью убирала целая армия клинеров – каждый свой участок. Но мусор вытаскивали все в одни баки, что стояли возле въезда в подземный гараж, которые всякое утро мусороуборочная машина забирала. У арабов и индусов женщины не убирали. Только мужчины в накрученных, каждая на свой лад, вокруг голов чалмах. А у вьетнамцев, малазийцев да китайцев – полный феминизм. Наравне с мужчинами женщины с мешками бегают. Иная так себя мусором нагрузит, что и лица не увидеть. Ольге почти по пояс, а за один раз спустит вниз столько, сколько та за три. Из всего этого иммиграционного народа китайцы преуспевают; убирают командами, на офис налетают, как муравьи, кто с пылесосом, кто с тряпкой, кто с мешком. За час все уберут, и несутся, крича на всякий случай во все стороны «соли, соли» [8 - Sorry – извините. Звук «р» китайцы произносят, как «л».], на следующий этаж. И квартиры снимают вместе самые дешевые, и друг другу по очереди дома покупают. Обмана не боятся. За обман у них наказывают строго.
Ольга, глядела на них, завидовала. Поняла, как важна спайка людская, чувство землячества. Ведь это везде, куда бы тебя судьба ни забросила, почти кусок родины. И не важно, какой он величины – это всегда славная поддержка. А она одна – стоит, как на ветру, со всех сторон холодно.
В одной лодке
Как бы трудно ни было, а время быстро улетучивалось, второй месяц пошел со дня ее приезда в чужую страну, а ни одной проблемы еще не решено. Только денег стало меньше. Что будет, когда их совсем не останется, Ольга и не думала. Не под силу такие ей мысли были. Да и иммиграционный агент, к которому ее привела переводчица, успокоил. С улыбкой говорил, что в Австралии никто и никогда от голода не умирал, и ни одного русского ни разу еще из страны не депортировали. Найдем жениха, два года пролетят, и иди на все четыре стороны, свободная и счастливая. Так легко и непринужденно обо всем рассуждал, что Ольга почти застыдилась своих мыслей, рожденных в ее еще явно недемократичном сознании, привыкшем всего боятся и опасаться.
– Запомни, здесь не бывает безвыходных ситуаций, – подытожил весь свой рассказ о ее жизни агент, бережно складывая заполненную им за Ольгу анкету для брачного бюро с налепленной на нее фотографией.
– Ну, не получится замуж, подадим документы в иммиграционный департамент, легенду тебе подберем хорошую, а если и так не получится, то и на дно можно будет лечь… А что, врача тебе не надо, будешь так жить, никто же никого не ищет…
Кивала головой, а сама думала, как же это понятие «лечь на дно» соединить с понятием «не бывает безвыходных ситуаций»? Внутри крепло уныние, показать которое не решалась после разговора с переводчицей. У той тогда выражение лица стало строгим, почти брезгливым:
– Ты же осознанно сделала выбор? Мне, например, все там не нравилось. Я все там ненавидела…
Ольге дома тоже не нравилось, и многое. Иначе и не потопала бы на край света. И политиков, пожалуй, она ненавидела. Но сейчас понимала, что одно дело на политиков плевать, а другое – чтобы плевки эти на родную землю падали.
Как разительно ее домашняя мечта в голубой дымке неконкретных очертаний расходилась с действительностью! И в хваленом краю так же не видно впереди никакого счастья. Работать, не покладая рук, – выход единственный. Разве что если принца какого судьба пошлет; да хоть в трэйне ее заметит – усталую, с опухшими руками, с волосами в сосульках или хоть за каталкой, в которой мешки пластиковые для мусора да пылесос с чистящими средствами… Ну, если не принца, а так, приличного человека, чтобы и влюбиться можно было… Всего и делов-то, чтобы нашлись ему в трэйне в пять утра или ночью в пустом офисе какие-нибудь неотложные дела. Да на Ольгу бы взглянул – и сна лишился…
И не вспомнить, что же такого знала она о зарубежной райской жизни, сидя дома, если уверилась, что в мире с цивилизованными возможностями она, точно, найдет себе место. Достойное. А теперь и представить себе не могла, где оно и как его найти.
Но это оттого, что мало она здесь прожила, и оттого, что еще нет ни статуса, ни языка, говорили ей жившие на чужбине уже пять лет муж и жена из Вильнюса. У нелегалов везде жизнь тяжелая. А как добьешься статуса, так жизнь к тебе будет более благосклонна.
Олег с Мариной – технари по образованию, но в Вильнюсе уже работали уборщиками. Под перемены там всякие попали, вот и взяли в руки швабру. И в Австралии жизнь с ней начали. Работали тяжело, как Ольга, но теперь из-под держателей клинерского бизнеса вышли – сами себе находят клиентов и о плате договариваются. В переводчики не вышли, однако смогли уже и машину подержанную купить, и домик снимают, что дороже квартиры, но лучше для жизни в жарком климате. Каждый по мобильнику имеет – убирать квартиры приходится в разных частях города. Что дома, в Вильнюсе, убирали, что здесь – по своему статусу без перемен. А тут – редактор книжного издательства. Правда, последнее время в домоуправлении кадрами заведовала, но помнила себя еще редактором, и жизнь с каталкой и пылесосом была для нее не только тяжела физически, а и морально. Как кого встретит из засидевшихся на работе офисных работников, так глаза опускает.
Невеста же.
А зря. Никому до нее дела нет. А если узнают, что русская, то еще и восторгов ждут, как ей сладко теперь в чужеземной сторонушке жить по сравнению с домашней жутью. И не разубедить, даже если и по-английски заговоришь. Все тебе припомнят – и коммунизм, и мафию, и революцию. Да и мало ли чего у нас случается-происходит всем людям на посмешище? То президент напьется так, что ни себя, ни страны не помнит, то министры секреты дарят, то сами себя в центре своей столицы обстреливаем… Отделить от всего этого народ для чужих глаз непросто.
Учили Олег с Мариной Ольгу профессиональным секретам – что всякий раз нужно убирать, а что, через раз – и не заметят. Хитрить необходимо, иначе не выдержать. Клинерский бизнес на иммигрантах держится, на самых бесправных членах общества, и эксплуатация в нем сильна. Владельцы бизнеса обманывают клинеров нещадно, берут за уборку с владельцев офисов, как по закону и положено, за весь объем работы, а платят тебе, как сами хотят.
Ложь да обман – движущая сила любого бизнеса.
Эмигранты и английского не знают, да и виз многие не имеют. За самую мизерную плату работают и знают: трое других на это место есть. Так что владелец бизнеса ничем не рискует. А чтобы в суд на него подать – деньги нужно иметь.
Но скоро привыкнешь к этой нагрузке, приловчишься и сможешь еще работу взять – квартиры, к примеру, легче убирать. Главное – язык и деньги. Без языка ничего сам не сможешь, без денег – прямая дорога в детеншен центр [9 - Дэтэншен центр – тюрьма, в которой содержат нарушителей иммиграционного законодательства.], со всякими отбросами жить будешь, пока не решат, что с тобой делать. А дела такие – в наручники и на самолет…
Ольга вспомнила веселого и симпатичного иммиграционного агента, который нравился ей и своими шутками, и личным вниманием к ней, и вдруг рассердилась на то, что говорили ей супруги. Поверить им, и получится, что она сама, по доброй воле обрекла себя на эти тяжкие усилия, которые могут еще и наручниками закончиться?
Не скрывая раздражения, сказала, что ее иммиграционный агент не кто иной, а адвокат, и говорит, что еще никогда и никого из русских из страны не выдворяли… А он знает побольше вашего. И живет здесь уже пятнадцать лет…
Супруги переглянулись. Марина руками замахала, как будто горячего в рот взяла. Подошла поближе к Ольге, в глаза заглянула:
– Нам тоже не нравилось, когда кто-нибудь о выдворении говорил, когда сюда добрались. Так хотелось, чтобы все здесь идеально для нас было. А иммиграционных агентов мы тоже кормим. Им своих клиентов пугать нельзя. У тебя же еще не все деньги вытащили? А если и все вытащат, то работать будешь и частями таскать. Как мы сейчас. Им-то что. Пишут бумажки и рассылают по инстанциям – пройдет-не пройдет, правильно-неправильно – а деньги с тебя за все возьмут, и по своим расценкам… Конечно, шансов здесь остаться больше у того, кто свои дела сам делает, но мы английского не знаем, вот и платим… Демократия – это свобода с долларом. Есть доллар – свободен и можешь, нет его – ничего не можешь. И права твои оттуда. А так – живи хоть в самой прекрасной вилле на берегу океана, только заплати за нее. И все дела…
Неловкость от Ольгиной раздражительности прошла, и на их пояснения возразить было нечего, но ей еще долго хотелось, чтобы кто-нибудь оказался виноватым, чтобы закричать на него во весь голос, чтобы стукнуть кого-нибудь, такого мерзкого и глупого, чтобы тому и впредь неповадно было.
Да такого отчего-то не находилось. Разве что стукнуть сумки, что так грузно осели возле чужой стены, зияя нарядным разноцветьем ни разу не востребованных здесь платьев.
А кто тебя здесь ждал, кто всего для тебя наготовил, кто глаза все высмотрел, тебя ожидаючи?
Переводчица разве только.
Барбекю
Обрастала постепенно Ольга знакомыми. Познакомилась с доктором – Максимом из Красноярска. Приехал сюда по студенческой. Дома оставил жену с дочкой. Себе снял квартирку в одну комнату, но в дорогом районе, спит на матраце. На улице подобрал.
Матрацы в Австралии выбрасывают на улицу часто. И даже очень хорошие. Такие в России не валялись бы, им бы место и в доме нашли. А здесь – мокнут вдоль дорог, особенно в районах, населенных арабами. Или те часто переезжают, или мебель часто меняют, непонятно. Иные, видно, валяются годами – даже пружины ржавые повылезут и травой зарастут. Но это все в непрестижных районах. В престижных люди выставляют на улицу все, что им не надо, в определенные дни, и специальные машины все выставленное забирают, перерабатывая тут же в длинной своей утробе в труху. А пока машина не приехала, всякий может понравившееся себе забрать. Ольге как-то понравился диван – взяла бы и утащила к себе, на полу устала жить. Да одной никак не утащить.
У Максима талант к языкам. Не только в группе самый способный, но и учителей удивляет. Они ему и документы на сдачу экзаменов для визы оформлять помогают. В гостях у Олега встретилась с ним Ольга. На барбекю.
Одичала Ольга, истосковалась по разговорам и по тому, что тебя кто-то может понять. Даже по самому пустяшному, ничего не значащему разговору истосковалась. То чувство, что испытывала она внутри себя, пытаясь говорить слова на английском, делало эти слова ненастоящими. И мысли, которые она старалась выразить этими ненастоящими словами, становились смешны. Да какие там мысли! Счастье просто сказать короткое предложение, что тебе нужно, и чтобы тебя поняли. Куда там – прошения писать, хоть бы как-нибудь калякать.
На память приходило давно прочитанное, как старый кореец на русском базаре продавал снулую рыбу и живую. Почем, спрашивают, дед у тебя рыба? А он отвечает:
– Шевели, шевели, три рубли.
Это значит, живая.
– Не шевели, – что значит снулая, – один.
А дожить еще нужно Ольге до того, чтобы «шевели» к месту сказать. А Максим так запросто рот открывал, что для русского, что для английского, даже завидно становилось.
Зубрить, конечно, зубрила, однако урывками – не в колледже училась. Приползет в пустой угол полуживая уже утром, спит-не спит, а день промается. И состирнуть футболки для рабочей ночи тоже надо, и выйти, хоть за той же бутылкой молока.
А чтобы просто выйти-пройтись особенно не тянуло – по улицам никто не ходит. Пустыми стоят даже детские площадки. Все, как вымершее. Машины лишь по улицам снуют. Если бы ближе к океану жить, то там гулять интересно. Но не для иммигранта те места, а всякий раз туда не наездишься.
Тоска заела, хоть волком вой. Когда только-только приехала, еще видела какие-то красоты вокруг, а сейчас, как та свинья, которая только в землю и может смотреть: головы от проблем не поднять, не оглядеться. Разве что из окна электрички, когда добиралась к супругам, и полюбовалась на громадные, все в цветах деревья. Красиво цветут. И птиц много. Особенно попугаев белых, с желтым хохолком на голове – какаду называются. Сидят на деревьях гирляндами, а полетят – огромные, как курицы, и орут, как резаные, во все горло.
Сплошная экзотика.
Барбекю – жаровня, которую в Австралии имеет всякий – от дешевенькой до тысячедолларовой, со всевозможными приспособлениями. Кто на газе, кто на угольях ее разжигает и жарит на ней на свежем воздухе, иногда и прямо на балконах, все, что пожелает – от рыбы и креветок до сосисок и куска мяса. Барбекю – не просто пища, а национальная еда, общелюбимая и почитаемая.
И правда. На свежем воздухе да изголодавшись как следует и австралийскую сосиску, вкус которой соусом улучшают, с удовольствием съесть можно, а уж кусок мяса или креветки, томленые в маринаде, и подавно.
Ольгу как будто силы оставили. Сидела, смотрела по сторонам и улыбалась. Так хорошо ей было оттого, что она теперь не одна, что уже не так страшно жить. А в гости приехать – вообще счастье.
Все из собравшихся, кроме Ольги, могли уже ориентироваться в новой жизни. И всякий делился с ней своим личным опытом и историями из чужой жизни. И про компании, что на работу девушек набирают и сдают их в публичные дома, и о тех, кто сам добровольно туда идет, и кто к жениху едет, лет на сорок себя старше, списавшись с ним из России.
Одного русского парня – акула съела, одну русскую старый муж задушил, его по телевизору показывали, а он всем свои израненные руки – когда душил свою двадцатилетнюю жену, она его поранила, и ему очень хотелось, чтобы эти раны всех разжалобили…
Кто язык знает – тому легче. Но все равно все сначала только выживают, и кто как может. Парни тоже женятся на ком угодно, чтобы только визу раздобыть…
Хорошо тому, кто пробредет через это болото, не окунувшись в него с головой. А если по горлышко – везунчик. Но и, конечно, случаи бывают. Вот семья за женщиной смотрела, она им и дом отписала. А одна девица здесь по студенческой прикатила и так разжалобила старика страшной российской действительностью, что он ее мамашу выписал и женился на ней, фиктивно. А эта матушка совсем не фиктивно все его имущество собирается к рукам прибрать и так его замучила, что он кричит теперь на нее: «Bloody russian» (проклятые русские)… Так что, всего здесь много, всего вдоволь, от смешного до ужасного, что на хорошем базаре…
Максим легче всех начал. Бабушкина квартира помогла. Заплатил восемь американских тысяч еще в Москве и прибыл сюда на курсы. На девять месяцев. В пиццерии у итальянца по вечерам работает. Как и везде – работает за четверых, а получает за одного. Молодой да сильный, почти не устает. Голову держит высоко и метит далеко. Ждет жену с дочкой. Для дочки тоже матрац на улице подобрал и целый угол мягких игрушек приготовил. Их тоже в избытке выбрасывают. Иногда такие новые, что и стирать не надо.
Ольге советовал оплатить девять месяцев курсов, как срок гостевой визы будет заканчиваться: учиться и работать, Правда, редко кто со знанием языка с этих курсов уходит, другой здесь принцип обучения, все больше в игры играют, но это хороший шанс продлить время законного проживания.
Марина с Олегом приехали туристами, виза – их заветная мечта. Работают и на балы ходят – когда их жена иммиграционного агента устраивает. Дорого. За вход пятьдесят пять долларов с человека, но боязно не прийти – вдруг тогда специально дело испортят или затянут. Здесь тоже не новость, чтобы своим салом да и по мурсалам…
Ольга молчала и слушала. Так все разительно отличалось от желаемого, что сказать о своих ожиданиях было невозможно. Разве если когда будет хорошее настроение, похохотать чтобы. Жизнь сама по себе, наверное, в этой стране лучше, чем в России или даже в Европе. Ведь никаких потрясений. Ни войн тебе, ни революций. Тихой сапой цивилизация пришла. Вон, в оставшихся без прихожан храмах пиццерии и ночные клубы устраивают, и без крови, и без шума.
…Журналистов, всяких международников повспоминали. Посмеялись: не знали правительственные бонзы, что собкоров аккредитованных нужно было пустить по миру, ими хваленному, без визиток и без зарплат. И писали бы себе, голубчики, глядя на него не из окон дорогих гостиниц и не из консульских кабинетов, а из квартир, что и плоше хрущевок бывают, и за которую всякую неделю платить надо. Враз бы родину полюбили…
Наговорились и наелись. Чем не жизнь? Вино в Австралии хорошего качества, даже самое недорогое. Дорогое, наверное, много лучше, но иммигрант в магазине не качество выбирает, а цену. Чем дешевле – тем лучше. Да и в магазины добрая половина иммигрантов не ходит. Бежит на самый дешевый рынок за продуктами, туда, где и ноги тебе все оттопчут и бока отомнут, так же, как и дома – нецивилизованно, да в магазины для бедных, торгующих поношенной одеждой и бывшими в употреблении вещами. Кто лишнее туда сдает, а от кого после смерти остается. Порывшись в них, можно найти для себя кое-что подходящее, чтобы по трэйнам ездить да полы пылесосить.
Французскими фужерами оттуда похвасталась и Марина, которые так весело зазвенели, когда под горячие сосиски все ими дружно чокнулись.
Телевизор
После барбекю пошли в дом – телевизор смотреть. Ольга уже и не помнила, когда она это делала. В самолете последний раз. А тут включили, и телевизор в Австралии, считай, на самом краю света, заговорил русским языком. Программа НТВ начала вещание на пятом континенте. Совсем недавно, пояснила Марина. Добавив, что все национальности, проживающие в Австралии, имеют возможность слушать свою программу на государственном радио и смотреть новости из своей страны на государственном же канале… Демократия.
Ольга так и прилипла к телевизору. Не столько слушала, сколько рассматривала, что там, за репортером – улицы, лица… Такое родное, такое понятное… Да и как замечательно понимать все из сказанного! Не улавливать смысл, который никак не улавливается, а точно понимать, точно знать.
Не выпускали парней в форме офицеров царской армии из метро. Запрещали им собраться и провести митинг. Грубо оттеснили и запихали в милицейский автобус. Две женщины, явно из проходивших мимо, попали в кадр, старались милиционеров упросить не делать этого. Лица расстроены. А над священником, что пришел вместе с парнями, почти потешились. Оттеснили его от молодых людей и не пустили, как он этого хотел, с ними в автобус. Священнослужитель метался возле – от окон автобуса к дверям. Ряса от быстрых шагов его развевалась. Автобус тронулся, и тот поспешил за ним почти бегом. Но отстал.
Ох, как поразил репортер Ольгу. Его радость, его торжество, что молодых людей в стране, называвшей себя Россией, одетых в форму русской армии, и унизили, и силу, как к врагам, применили. А время-то новое, не под социалистическими лозунгами сейчас все живут, и свобода слова теми же телевизионщиками уж как сильно расхваливается… Отчего им не дали собраться вместе, сказать то, что они хотели? Ничего не понимала Ольга. Лица женщин и лицо репортера отразили столь большую разницу в оценке происходящего, что поразили ее.
Ох, чем не жизнь, сидеть на диванчике с бокалом вина в руке и смотреть телевизор! Даже картинки интересно посмотреть, если разговор понять не под силу.
После России Америку показывали, Аризону. Скучные пески, пересеченные асфальтированной дорогой, что в годы великой депрессии проложена была.
Группа – мужчины и две женщины, вылезли из автобуса и побрели прямо в пески.
– Эта, стриженная пожилая – детектив, – переводил Максим, – им кто-то сказал, что череп здесь видели…
Череп нашли быстро, буквально в десяти шагах от дороги. Лежал почти на поверхности. Через пустые глазницы его было видно, что внутри песок. Сколько лет он так пролежал? С какой войны? Не с войны ли Севера и Юга? Больше там, кажись, никакого горя и не было?
Если бы про Россию сейчас показывали и череп в руках держали, ой, как бы Ольгино сердце заболело-застрашилось. А в чужом краю так не сжимается – нищие, если есть, так не очень их и жаль, государство-то обязательно им платит. Да и зимы здесь суровой нет. Так пересидят. Да и чего греха таить, сбоку жизни страны иммигрант живет, любой страны и любой иммигрант. Дети его, может быть, уже будут считать новую страну своей, чтобы на чужую беду сердце сжималось, да и то статистика говорит, что как раз дети иммигрантов в первом поколении и дают стране, опять же, любой, даже самой хорошей, самый большой процент преступников. Но, может быть, во втором поколении иммигранты будут чувствовать себя с народом заодно, а пока… Пока череп, найденный в песках Аризоны, такое же произвел на Ольгу впечатление, как и немногие нищие, увиденные ею в Австралии.
Женщина рукой, одетой в резиновую перчатку, взяла череп и переложила его в черный пластиковый пакет на молнии, который ей услужливо представил мужчина. Пакет застегнули и стали переговариваться с кем-то по мобильнику.
– Выясняет, не пропал ли кто в соседнем городке, – снова пояснил бывший доктор. А пока там наводят справки, вызвала полицейскую собаку, чтобы поискала, не найдет ли та чего еще…
Люди постояли кружком, лениво переговариваясь. Понятно по позам, что они в ожидании. Потом детективщица, заслонив от солнца глаза ладошкой, кивнула на дорогу, по которой катила полицейская машина с мигалкой. Теперь камера следила за машиной – как она подъехала, как притормозила…
Не понимая слов, по-иному Ольга теперь смотрела на все. Более конкретно – на лицо, на глаза, на весь образ – чтобы без слов понять, что за человек. Что может сказать – умное или глупое…
Полицейский, пожилых лет мужчина, собачонка маленькая, из тех, что в аэропорту Сиднея сумки на наркотики обнюхивает, с вислыми ушами и длинной шерстью на животе. Несерьезная такая. И крупный полицейский в форме, ведя ее на поводке, смотрелся рядом с ней чуть нелепо.
Собачонке дали понюхать череп, и она побежала вдоль забора, по всему видно, давным-давно брошенного, потому что рядом не было ничего, что он мог бы ограждать, лишь ржавый, выше человеческого роста, жестяной бак, который, завалившись на один бок, бросал позади себя темную тень.
Прямо в этой тени собачонка остановилась и стала рыться в песке своими игрушечными лапками. Тут и детективщица подоспела с группой сопровождающих. Собачку отвели в сторону и вытащили на свет спортивную черную сумку, из которой торчало белое, махровое полотенце. Что это было полотенце, Ольге с первого взгляда стало ясно. И что это не халат или еще одежда какая-то, а именно полотенце – столь компактным выглядел этот сверток из махровой ткани. Так и оказалось. Детективщица развернула свернутое – полотенце. Для чего-то сама понюхала его, засунула руку в сумку, перебирая там что-то, ничего из нее не доставая. Звук из сумки исходил, как из косметички, когда в ней роешься.
От сумки даму-детектива отвлекли криками. Собачка еще что-то унюхала.
Все стояли кружком возле скелета. Без головы. То есть – без черепа.
– Женский, – определила детектив на глаз.
Произнесенное ею Ольга сама поняла. Поняла, что сказанное означало именно – скелет женский. Это ей очень понравилось. Впервые такое произошло с ней. Она поудобнее села на диване, и ей даже свободнее стало внутри себя.
Скелет так же, как и череп, лежал, наполовину засыпанный песком. Кости грудной клетки и тазобедренные ажурно торчали над песком, и даже какая-то чахло-сухая трава проросла через них. Позвоночник и кости ног были скрыты песком.
Принесли черный пластиковый пакет, развернули его рядом со скелетом.
Неторопливо, если не сказать, лениво, переговариваясь друг с другом и отмахиваясь от мух, люди уложили в него скелет…
Фильм был весь из неспешных кадров. Вот участники поисков сели в автобус, вот автобус выехал на дорогу, подъехали к зданию, выгрузились, зашли в офис… Детективщица, взяла трубку, набрала номер…
Под ее негромкий английский, с немного грассированной «р», чего не услышать в Австралии, Ольга едва не задремала. Картинки на экране почти не менялись, а понять больше из слов ничего не удавалось. И вдруг четко услышала «Юлия Бердяева»…
– Что? Что? – почти крикнула она Максиму. – Ты понял?
– Да, вот, они, выезжая на место происшествия, запрашивали данные о том, кто пропал за последнее время. Так ей уже их приготовили. Девять месяцев назад пропала в городке русская девушка – Юлия Бердяева. Говорили, что ее изнасиловали, а когда ее не стало, решили, что она уехала…
И фотографию показали этой Юли. Коротко стриженная, с темными бровями под светлой челкой, что никак не огрубляли лица, а придавали ему своеобразное очарование. Глаза большие, может быть, серые. Цветная была фотография, но цвет глаз все равно трудно различить и на цветной. На паспорт, наверное, Юля фотографировалась, на заграничный. Сидела прямо, смотрела строго. Лет двадцати с небольшим она была, эта Юля, когда фотографировалась. За счастьем, поди, подалась, в эту Аризону Юля, а иначе-то зачем?
Даже в ушах зазвенело, как расстроилась Ольга. Лицо Юли закрыло, заполнило все вокруг. И не исчезало. Вот уже и титры поползли длинным столбиком, а Ольга сидела, пристально вглядываясь в экран.
У них всегда так – даже под самым ничтожным телевизионным фильмишком такой длинный перечень фамилий, что можно только диву даваться, как дел-то на всех хватило. Весь этот список проследила Ольга глазами, не моргнув, не шелохнувшись.
– Так это и все? – очнулась после титров, как после ожидания, она.
– А дальше-то, что? А кто ее убил, голову отчленил, подальше от тела бросил? А изнасиловал кто? А что, если бы череп случайно кто-то не увидел, то и все? И что? При такой жизни Америка всех поучает, как жить? На пленку все снимают – где чихнули, как нагнулись, показывают, на весь белый свет всю эту глупость, а ведь ничего, ни-че-го не сделав… Хотя бы после смерти…
Вскочила, скрывая свое желание расплакаться, разрыдаться:
– И чего это в России такие фильмы не показывают?
Бывший доктор хмыкнул, понимая:
– Остановило бы это кого-нибудь? Тебя, например? Ведь уверена была, что уезжать надо? Ну, ей не повезло, а мне повезет. Так каждый и подумает… Вас, бабье, вон, не скрываясь, вербуют в дома терпимости – и вы не против, и дел до этого никому нет. И также дел никому нет где, кто и кому голову открутил – в России или в Аризоне… В Австралии вот, совершенно официальные цифры тебе говорю, в год пропадает бесследно сто восемнадцать тысяч человек. Видела, поди, на станциях портреты расклеенные? Тоже не очень-то кому до этого есть дело…
– А что, труп так быстро может разложиться, что за девять месяцев только голенькие кости остались? – некрасиво шмыгая носом, поинтересовалась невпопад Ольга.
– Ну, если не под землей, а на поверхности, да еще и птицы или грызуны какие помогают, – то и пяти месяцев хватит, – со знанием дела ответил Максим.
Жених
Олег с Мариной Ольгу на работу с собой брать стали. Легче, и денег зарабатывать стала больше. И сами бы супруги эту работу делали, да Ольгу, видно, жалели. Олег, на все руки мастер, в русских семьях еще ремонтом электротехники промышлял. Изредка, конечно, и за копейки, а все день-два прожить на них можно. Английский за пять лет они приобрели самый минимальный. И то хорошо. Много здесь и таких, кто никакого не приобретает даже за гораздо большее время.
И второй месяц прошел-пролетел, а ни одна из Ольгиных проблем решена не была. И перекрестка, на который можно было выйти и оглядеться, чтобы понять, как жить и быть дальше, так и не встретилось.
Без языка многое недоступно. Даже простое знакомство. Как никак, а при нем разговор необходим, чтобы хоть о свидании договориться. Ей-то еще и вовсе – замуж надо. При такой ситуации, уж точно, без разговора не обойтись. А брак здесь – вещь серьезная. Всякие контракты перед свадьбой заключают: и на случай смерти, и на случай развода, и о болезнях не забывают… А это уже все из области выше бытового разговора.
Да и разговора такого теперь далеко не у каждого человека в жизни случается – к свободе нынче все привыкают и живут с герлфрендами и бойфрендами и совместной этой жизни законно не оформляют. Вариант для незаконных иммигрантов совсем не подходящий.
Новую жизнь, с нуля во всем, и строить приходится с нуля. Человек к человечку. Подойдет-не подойдет – гадать не приходится, все пригодится, как на великой стройке. Если не голову на время приклонить, то хоть слово сказать и то радость.
Новая Ольгина знакомая оказалась москвичкой. Она уже два года отсидела замужем. Выходила за индейца маори, аборигена-островитянина, из племени очень крупных людей с близлежащих к Австралии островов и Новой Зеландии. Об их размерах в быту говорят совсем ненаучно, что, мол, предки их Кука съели и многих других, не таких известных как Кук. Ели из-за того, что верили, что сила съеденного врага обязательно переходит к ним. Вот и поднабрались этой вражьей силы очень даже заметно.
Ольга, когда впервые увидела маори, сразу вспомнила картину Ван Гога – на которой он изобразил женщин маори с цветами в волосах на песчаном берегу. Узнаваемо нарисовал. Похоже.
Индеец в Москву за Люсей ездил и выбрал ее из десяти претенденток, согласных с ним ехать на край света. Без всякой любви и знания русского языка обошелся. Привез ее в свой дом от хауз коммишен, с немытыми окнами. Отрыдала москвичка первое время и день, и ночь, говорит, что даже опухала от слез, но приспособилась, высидела два года, получила визу и теперь жениха тоже ищет. Но не из-за визы, а ради жизни достойной и безбедной. Решала эту проблему, как лимитчица из кино «Москва слезам не верит», что ездила в публичную библиотеку для знакомства с коренными москвичами. Так и Люся, чтобы с колированным австралийцем познакомиться, ездила в Мельбурн на престижные конные скачки, собирающие весь цвет Австралии. Для этого и шляпу покупала, и платье. Без шляп дамам на скачках быть не принято.
Ходила в перерывах на трибуны, где билеты на места самые дорогие, а, значит, и кошельки у сидящих на них толстые. Прохаживалась там – взад-вперед. Но впустую. Никого за один приезд не выудила. На следующий год снова поедет. И Ольгу с собой обещает взять.
Ольга слушала, зная, что все это ей не под силу. И мифическая поездка на будущий год и фиктивный брак. Все – слишком тяжелая ноша. Проживи-ка два года под одной крышей с чужим человеком? Еще хорошо, если он, как мама говаривала, коники не будет выбрасывать, чего, судя по рассказам, и не бывает. Ей бы и в страшном сне не приснилось, что нужно будет жениха покупать. Да хорошо бы еще подешевле. А то и ноги можно вытянуть, пока его выкупишь. Хоть и вместе с Австралией, а тяжеленько.
Жениху, судя по виду, было за шестьдесят. Прикинула Ольга так, потому что старше ее отца он выглядел. Бизнес у него. Студентам из Кореи в своем доме комнаты сдает. Сдаст и Ольге – за полцены. Но за такую большую скидку она должна всю уборку по дому взять на себя. И двадцать пять тысяч вперед, а остальные пятнадцать, глянув на нее, разрешил, в рассрочку, помесячно.
Иммиграционный агент потирал руки. Видишь, как все хорошо у тебя складывается… Я с тебя за жениха возьму только пять тысяч. Тоже можешь в два приема отдать…
Ох, как смешно стало Ольге. Давно не смеялась, а тут, как прорвало. И слова сказать не могла. Дорогое счастье ей выпало, оплатить которое и родительского наследства не хватит. Ее новой знакомой куда легче было. Абориген-то бесплатный был.
Олег и Марина на все смотрели бодро:
– Не ты первая, не ты последняя. Сюда попал – зубами за все хвататься надо. Только больше двадцати пяти не давай. Не на дуру напали. Они считают, что ты ни о чем не знаешь. Еще в прошлом году жениться цена была двадцать тысяч. Ну, пусть, в этом на пять тысяч дороже. А то – загнули. Сорок тысяч. Это двадцать американских! В России хороший дом можно купить и в хорошем городе…
Ох, и драила в этот день Ольга унитазы и раковины, ох и чистила. И совсем внимания не обращала на хозяйку, которая по пятам за ней ходила, боясь, что Ольга для отдыха урвет незаконным образом несколько минут из оплачиваемых ею двух часов работы. Или украдет чего.
Год новый
Один к другому нанизались дни, полные суеты и однообразия. Еще протолкалась-прождала три месяца. Первого жениха покупать не стала, а другого, продажного подешевле, не нашлось. То ли в самом деле не было, то ли агенты проучить хотели. Да и к чему цену сбавлять? Товар-то непортящийся. А бесплатного ничего, даже совета, от них Ольга не дождалась. Все их ласковое участие и готовность помочь никак без долларов не срабатывали. Щерятся, щерятся в приобретенной в цивилизации улыбке, ахают и охают, по коленке ласково похлопывают и по плечу ободряюще, а дело – ни на йоту. Только долларами все с мертвой точки и сдвигалось. А дела-то все бумажные.
Жила Ольга, как на сторожевой башне вахту несла, – во все стороны глядела, принюхивалась и прислушивалась. Что за жизнь, как здесь выжить, как за нее зацепиться? А везде трудно, везде сложно. В родной стороне да в другом только городе маета одолела, а при всем чужом, с вывороченными корнями наружу, легко ли прижиться? То-то. Как вышла той зимней ночью из подъезда, как скрипнула-пропела за спиной дверь, так больше и не чувствовала себя ни одной минуты дома.
Да нет, еще раньше это укрепное чувство потеряла – как только уехать решила.
Устала, намаялась. Обратно – и стыдно, и страшно. А здесь – и тошно, и трудно. Чужое все, пречужое. А если и здесь жизнь изменится к худшему, к примеру, та же революция – модное нынче по свету явление, произойдет? Поди, совсем невмоготу будет чужое горе на своей шкурке-то изживать, если и чужое благополучие с таким потом дается?
А может же быть такое, что счастье встретишь да вместе с ним и приживешься?
Может. Да только Люська призывает на мир реальнее смотреть, сама подалась в проститутки и Ольге расхваливает.
Делов-то. Зарегистрироваться и ходить по гостиницам. И не опасно, и денежно. Это не при сутенере в России. Вся оплата через фирму. И профсоюз свой есть. Совместный с лесбиянками и геями. И каждый месяц медосмотр – кровь сдаешь и все прочее. И никакого тебе нигде даже косенького взгляда – все вежливо и с чувством благорасположения. И еще кэш [10 - Кэш – наличные, в большинстве своем скрываемые от налогов.] получаешь. В самый плохой день и то триста долларов имеешь… А если не хочешь по вызовам являться, прямо при фирме – ночные или дневные смены. Как тебе удобно, так и попросишь. Если своей одежды подобающей нет, фирма в прокат даст… Любой костюм за семьдесят долларов в день. И с визой проблем не будет. Сможешь за студенческую платить… Торопись, уж не молоденькая, лет через пять собой и заработать ничего не сможешь…
Много радости, много горизонтов пооткрылись Люське, много их обрисовала она и Ольге. Да та слушать – слушала, но ездила с Мариной и Олегом унитазы мыла тоже за триста долларов, и тоже в хорошую, но неделю.
На улице подобрал для нее Олег телевизор. По российским меркам – хоть куда телевизор. Да Олег его еще подшаманил, то и вовсе хорош стал. Вернется теперь Ольга домой и телевизор смотрит. Чем не жизнь? О России часто показывали, но, странно как-то, что ни семья – то пьянь, что ни девушка – то дрянь. Вот тебе и демократия на поверку, плюрализм и разрушение занавеса. Свободно теперь там чужим умникам плохое вынюхивать, да хорошее высмеивать.
И новую тему еще обкатывали. Невесты. Они теперь в одном ряду с водкой и черной икрой на продажу выставлены. По четыре невесты себе намечали, женихи заморские, и ездили из города в город – есть-пить вкусно.
А чего не поехать? Невесты бесплатные, угощение свежее. Не утруждали себя даже сценарием, на камеру все подряд записывали, как тот бедуин, что на мир со спины верблюда смотрит и сам себе на усладу длинную песню об увиденном поет. Только эти себя, любимых, фигурой главной ставили, а все остальное – фон… А девчата-то так старались…
Но Ольгу ничего из этого не задевало – на все знакомое смотрела-всматривалась, все понимала и тем довольно была. Да и хорошо у нас. Среди людей хорошо. И не знала, как хорошо-то…
Много чего из необходимого для жизни понатащили ей Олег с Мариной и еще специально ездили по тем улицам, на которых все ненужное выставляли. Ольга в машине сидела – стеснялась еще по мусоркам промышлять, а ребята в этом деле давно поднаторели, понаковыряли для нее много чего. Особенно Марина старалась, все в куче переберет-перетрясет, нужное выискивая.
Царская жизнь настала – сесть есть на что, и лечь, и поесть с чего тоже. Матрац Олег ей тоже с улицы раздобыл. А то совсем занемогла от ночного зимнего холода Ольга, сгибаясь в углу комнаты под переводчицким одеялком.
А тут и весна австралийская пришла-прилетела.
Дома осень, а на чужбине как раз весна. Теплее стало и день длиннее. Время самое красивое и для жизни приятное – ни промозглого холода, ни тяжелой жары. Все в цветах, и птицы стаями по небу шарашутся. Во все горло орут, не утруждая себя правилами хорошего тона. Жизни радуются. И воробьи, наравне с попугаями и кукабарами всякими, тоже стаями в небо взмывать стали и мелким горохом по веткам рассыпаться, да так шумно, что и попугаи замолкали. Под утро у Ольги под окном такую перепалку устраивают, без будильника будят.
Куда милее Ольге воробей, чем охраняемый государством попугай. Родственник, как никак, тоже иммигрант.
После хороших весенних дней наваливается на Австралию жара. По самому солнцу украшаются в скверах деревья елочными игрушками и рассаживаются по крышам и по зеленым кустам Санта Клаусы с мешками на спине. Дома обвиваются-запеленываются с крыш до заборов электрическими огоньками – и сосульками свешиваются, и узорами укладываются, и винтом закручиваются. Кто во что горазд, и всякий дом наособицу. Как стемнеет, смотри-любуйся, на ус мотай, авось свой дом когда-нибудь разукрасишь и на веранде сядешь, довольный и собой, и домом.
Ненастоящим все это казалось Ольге. При такой-то жаре и Новый год?
Никак не могла приноровиться к двум сезонам, – и знает, что декабрь, и на календаре это слово видит, а что это тот же декабрь, в который у давней подруги день рождения – не соизмеряет. Жара с толку сбивает. И в октябре так время поздравить родную тетку пропустила. Разве что про Новый год не забыть – повсюду Санты Клаусы расставлены да мишура развешена.
В Австралии перед Новым годом Рождество – три дня в стране ни один магазин не работает, разве что некоторые китайские лавки. А за ним – время каникул рождественских. Кто, поднакопив за год деньжат и позакрыв бизнесы, отдыхать едет на чужие пляжи – в Малайзию или на Багамы, а кто дома снимает недорогой домик где-нибудь на побережье. Благо побережья этого по всей стране и во все стороны. Затишье наступает во всяком деле, и даже дома убирать никто не зовет. Так что и клинерам отдых.
Какой там Ольге отдых, с головой, набитой мыслями, что гвоздями? Однако роздыху была рада и платья свои вытащила из сумок и все до одного перемерила, заглядывая на себя в зеркало в ванной. Потом долго сидела над маникюром, напевая себе под нос родные мелодии, всех слов к которым и не знала.
Праздник встречали у Олега с Мариной. Максим не пришел – австралийские друзья у него появились. Люська тоже – друг другом тяготиться стали, ни разу ни о чем не поспорив. Но другого, неизвестного Ольге, иммиграционного люда на праздник набилось. И из России, и из Азербайджана, и с Украины. И грузин был. Все родня, все из той родины, которой уже и на свете нет.
Зато у каждого теперь отдельная. С удобствами или нет – вопрос, но отдельная.
Такая разномастная компания не совсем обычна под иммигрантским небом – всякая община здесь, как и на родине, наособицу. Все друг в дружке вину ищут, а в русских находят. Но и такие есть, кто и горе делил и добро помнил, и о хорошем печалился. А иного и своего встретишь, а потом и подумаешь: да как же хорошо, что ты здесь, Россиюшке и без тебя тошнехонько…
Вспоминали куранты, снег, ели барбекю и страдали от жары, от которой и кондиционер мало спасал, такая навалилась. Но ближе к двенадцати ночи жара стихла, кондиционер выключили и посидели на веранде, слушая звон цикад и вспоминая все самое смешное из своей бывшей и нынешней жизни.
А в двенадцать изобразили куранты фужерами и выпили стоя, загадывая счастье.
Окрепла немного Ольга, прислонившись к супругам – редкая удача в иммиграционной судьбе ей выпало, плечо дружеское. Но как жизнь дальше повернуть, не знала. О платном женихе и слышать не хотела, а визе уже конец, ее продлевать надо или за документы, как на беженку, что готов был агент ей оформить, платить… Ни то ни другое проблемы не решало, а лишь продвигало дело на маленький шажок. Да и продвигало ли? Жила день за днем, перестав вперед заглядывать и загадывать, как тот раб на плантации – день и ночь, сутки прочь. Никаких планов впереди, потому что ничего теперь от нее не зависит. Не жила, а ждала чего-то. Может быть, обещанного иммиграционным агентом, что безвыходных ситуаций здесь не бывает? Вот и до праздника дожила.
Выпей винца да поешь домашнего, на мамино похоже, хоть и не из тех продуктов. Обманчивые они здесь, продукты, на взгляд красивые, а на вкус – мыло мылом.
Храм
Неожиданно из-за январской жары, несмотря на то, что уже и Новый год встретили, прозвучала для нее Маринина фраза:
– Рождество завтра.
Ольга запихивала пылесос в багажник. И верно. Шестое ведь сегодня. Сочельник. Бабуля, родная, когда-то особую кашку с изюмом готовила и обязательно подарочки дарила всем на Рождество. Мама тоже Рождество отмечала. Даже когда сама уже не вставала, попросила Ольгу в тот вечер шампанского за праздник выпить. Не верила, что умрет, и Ольга тоже…
Ох, скрутила Ольгу душевная боль, по глазам ударила. Могилки родительские вспомнила. Думала устроится и деньги женщине вышлет, чей муж в соседней с родителями ограде лежит, чтобы она и за ее родными ухаживала. Адрес узнавала, с собой возит. Что бы то ни было, а к весне выслать надо обязательно…
Собор был на удивление большой, и народу в нем много. Не битком, но умильно тесно стояли люди. Вошла с робостью, огляделась. У многих женщин, совсем не по-российски, головы шляпками прикрыты. Но так же, совсем так же, как и когда бабуля водила ее с собой в храм – перед распятием рядами горели поминальные свечи, и, торжественно переливаясь огоньками, сияли щедро уставленные подсвечники перед иконами.
Не была она в храме с того самого последнего раза, как бабуля ее за ручку водить перестала. Мама ходила в храм, но изредка и без Ольги. Так что и позабыла, крещенная, как вести себя, как правильно свечу поставить. Вот и робела.
Самые дорогие свечи купила. Заранее все рассчитала – за кого их надо поставить. Да мало получилось. Самым дорогим – за упокой. Да тетушке единственной, да подружке школьной – за здравие. И за себя, горемычную да за Марину с Олегом. И весь счет, и вся родня. Судьбинушка небогатая.
Купила свечи и стояла, глядела. Служба еще не началась. Молитву молодой голос читает – ровно, звонко, но и безмятежно, не суетясь. Люди по храму неспешно ходят – от иконы к иконе, свечи ставят. Одна бабушка всем видом своим напомнила Ольге обыкновенную российскую – в платочке и темной длинной юбке – родной ей показалась. Так мил и понятен был весь ее облик. Не чета старикам и старухам в шортах, которых она теперь повсюду только и видела. Да и какая может быть радость человеку вместо бабушки получить молодящуюся старуху? Настоящая бабушка должна быть, как ей и положено – мудрой и доброй, в платочке и в длинной юбке. И не в шлепках, а в удобных тапочках…
И пошла Ольга за ней, как когда-то за своей бабушкой, кланяясь иконам и шепча пришедшее так легко, словно и не уходившее: «Господи, помилуй…»
О родителях помолилась, бабулю помянула, свечи за упокой поставила, едва различив от слез два незанятых места. Сквозь такие же сладкие слезы молила святых и о себе, и о ставших для нее близкими людях, зная сердцем, что всем святым давно про нее известно и что жалеют они ее и вразумят. И с такой радостью, с такой поспешностью прильнула к образу Матери Божией, как будто и Матерь Божия о ней давно соскучилась и так же сладко плачет в своей тоске по ней.
Последняя свеча – Спасу. И Ему все поведала, обойдясь только двумя словами: «Господи, помилуй…»
И очистилась, и размякла душа ее от слез и торжества, разлитого в воздухе храма, словно и не опоена была во всю жизнь свою горечью отравной, зельем отворотным, от всего родного и укрепного.
…Песок пел. Если и не пел, то издавал звуки настоящие, отчетливо слышимые, отзываясь ими на каждый шаг. Можно было даже вытанцевать какую-нибудь мелодию. А если еще подпевать себе вслух – очень даже точно получалось. Впервые она видела такое и веселилась. Было необычно радостно просто идти по нему – горячему и музыкальному.
А потом – из горячущего песка да в воду… Ха!
Волны налетали упруго, хлестко, с брызгами окатывали ноги, и, слизнув с них песок, вздохнув, уползали, чтобы через минуту с той же неутомимостью хлынуть на край земной, испытывая его прочность.
А вокруг – на обе распахнутые руки – просторы морские, и небесная красота сливается с безбрежностью океана. И ничего не может помешать этому: ни далекие белые лайнеры, ни разноцветные треугольники парусов, рассыпанные по всей синеве морской, ни белые виллы в зелени деревьев, напоминающих сосны, но с ветвями почти с геометрической точностью расположенными на их мощном и долгом тулове, ни огромные, немного ленивые, зависшие прямо над океаном лайнеры, идущие на посадку, ни стаи суетливых чаек, ни рассыпанные по волнам фигурки серфингистов, ни заполонившие пляж люди… Все в этом безбрежье так красиво, так покойно и так необъятно, что закричать бы от восторга, разбежаться и раствориться во всей этой красоте, выплеснувшись на берег белой пеной.
Эх! Как бывает безмятежно-торжественно на душе у человека, когда он красоту земную вокруг себя замечает. Такую, которую и взглядом не охватить, и ногами не измерить, хоть всю жизнь бреди по песчаной кромке берега…
Родительских денег оставалось еще и на билет, и на домик в хорошем российском пригороде. По интернету знакомый Олега смотрел цены на недвижимость в России. В ином месте и за три тысячи американских дом из трех комнат купить можно. С огородом. Без него – никак. И чуть-чуть на одежду еще останется. Без зимней дома не обойтись.
Отговаривали и обзывали, пугали и холодом, и голодом, и бандитами, и взрывами. Но что они могли, избравшие вместо жизни зал ожидания, сказать такого ей, которую сам Господь проэкзаменовал и перевел в другой класс? И в классе этом все до боли родное: никак не забываемые на чужбине глаза бродячих собак, и бабушки с натруженными руками, сидящие с краю базара с пучочками зелени, и могилы родительские, уже явно заросшие, и дети беспризорные, хоть одного бы накормить…
Да и сама жизнь, в которой все – все – и горе и праздник, свое, родное. Брести – не перебредешь.
Попугаи
Гости
Такой маленькой и легкой на вид церквушки он никогда не видел. Ну прямо как игрушечная! Тонкие стеночки, распашные двери, немного неуклюжие и на взгляд легонькие, будто из картона – купола. А внутри, внутри все мило-самодельное: и царские врата, и амвон, и подсвечники, и оклады икон, да и сами иконы явно самописаные. Сами писали, сами окладами обряжали. И все это великолепие было залито оранжевым, заходящим так рано по случаю зимы солнечным светом.
Эта русская церковь в маленьком, чистом и ладном городке Австралии вызвала у него столь много мыслей и чувств, что размягчила душу и увлажнила глаза.
Алла порылась в сумке, вытащила платок и, прикрыв им волосы, несколько минут тому назад еще вольно трепавшиеся на ветру, что врывался в открытое окно машины, замирая душой, пошла приложиться к иконе особо любимого ею и почитаемого Николая Угодника. Припав к ней лбом, зашептала молитвенную просьбу…
А он стоял и смотрел на все это, стараясь впитать в себя ту благость, что нахлынула на него из всех уголков этого игрушечно красивого храма, надеясь, что это старание поможет усмирить все его душевные страхи, умирить все жизненные неурядицы, дать покой и благополучие.
Господи! Твоя воля…
Неловко, но с истовостью и с душевными слезами взмолился он всем святым, кто снизойдет его услышать, глядя на их лики, что ярко осветило-залило оранжевое, уходящее зимнее солнце…
В прицерковном зале две женщины и мужчина накрывали стол для гостей, а батюшка с матушкой вели с ними тихие разговоры.
Как дома, как дома… Почти как дома…
Проснулся, и подушка вся мокрая от слез. От сладких-сладких, таких, какими плачут после долгой разлуки блудные сыны на пороге покосившегося отеческого дома…
– Какую систему загубили! Такой системы медицинской не было ни у кого! Где это, скажите, было, у кого такое было, чтобы ребенок родился, и к нему тотчас медсестра на дом пришла? Да и не один раз! На Кубе только разве. А больше нигде и никто не имел и не имеет того, что мы имели!
Все слушали Валерку. Ему видней. Он врач. Хоть и бывший. На скорой помощи работал. А сейчас официальный австралийский безработный. Официальнее не придумаешь – даже живет в государственной квартире, и, что еще более замечательно, – получает инвалидные. Инвалидные гораздо сытнее, чем простое социальное пособие по безработице. Нынче времена даже на самом дальнем континенте изменились не в лучшую сторону. Правительству не до шуток. Социальная система страны трещит-потрескивает, и многочисленных безработных со всех стран и континентов, насевших на нее, обязали каждый день бегать в Центрлинк [11 - Центрлинк – Centrelinc – дословно центр связи, государственная служба, занимающаяся учетом граждан, нуждающихся в социальной поддержке (студенты, инвалиды, безработные и т. п.) и выдающая им материальную помощь.], чтобы под бдительным оком офицера – так грозно на английском эти службы называют своих работников – обзванивать до двух часов дня объявления из ежедневных газет. Работу искать, себя предлагать. Способ верный. Редко кто из тех, кто может найти себе заработок, и в ком еще осталась хоть капля самоуважения, будет терпеть такую ежедневную канитель. И в результате на социале остаются явно никому не нужные и ни к чему не приспособленные – как раз те, кто и должен на нем оставаться.
Валерка – бывший невропатолог. И бывшая профессия его выручила: кем-то прикинулся, кем-то притворился, кого-то изобразил. Явно мастерски, иначе не видать бы ему этих инвалидных и связанных с этим званием благ. Сам на этот счет не распространяется – опасно, но все же шила в мешке не удалось утаить, на каверзные вопросы о своем везучем положении усмехается:
– Что я, зря что ли с психами работал…
Но чтобы дожить до этой усмешки, семь лет хватался за любую работенку, как бы мало за нее ни платили. Все пережил, всю черную работу перебрал-перепробовал – от шоколадной фабрики, где конвейер не давал ни в туалет отлучиться, ни присесть на минуту, и разовой тяжелой поденщины у греков-фермеров, где на горбу таскал мешки с куриным пометом, до подсобного рабочего у итальянских маляров, которые звали его Горбачев.
Рад был, что не Ельцин.
Тот как раз чудил, и чудачества эти часто в новостях показывали. В США хохмил, заставляя смеяться над ним до слез президента Клинтона и собравшихся там со всего света журналистов. В Турции на саммите, отбросив, как хлам, все правила приличия, что-то мычал, широко размахивал руками и ухмылялся во все стороны. Весь мир тогда направил на него телекамеры в ожидании еще больших чудачеств. Жену, что сидела рядом с высокопоставленным мужем ни жива ни мертва, тоже в анфас и в профиль крупно по всем экранам тиражировали, кульминации ждали. Но по состоянию здоровья, как было там объявлено, не дошедши до кульминации, он раньше, чем закончился саммит, отправился домой. И жена, понятно, стоя рядом с ним на летном поле, перевела дух.
Но, несмотря на побег, ожидаемое свершилось.
Благополучно скрывшись от людских глаз в тоннеле, ведущем к трапу самолета, она, пользуясь минутой, когда осталась с ним наедине, наградила президента огромной страны энергичным тычком пониже спины, не ведая того, что чья-то настырная камера все это зафиксировала…
Иные кадры еще и в виде постоянной заставки использовали. Те, когда он, демонстрируя перед очередными выборами свое здоровье, неуклюже размахивая перед застывшим в улыбке одутловатым лицом рукой без двух пальцев, выделывал на сцене клоунские па…
Валерка на курсы тогда бегал платные, по английскому, и как только скажет при всей разношерстной иммигрантской братии, что он русский – сразу смех. Даже малазийцы, у которых дома, на их лилипутной территории, свои банды, свои разборки, и направо-налево головы режут, и те рот от смеха зажимали-прыскали:
– А-а-а рашен… Эли-и-цин…
Так что рад был, что его итальянцы звали Горбачевым. Долго пробегал с этим именем, когда до инвалидности еще было далеко, и комнату снимал у харбинца [12 - Харбинцы – русские эмигранты из г. Харбин, Китай.]. Дешевле. Жена устала от иммигрантской неустроенности и неуверенности, ушла к снулому, обрюзгшему австралийцу. Теперь вместе с ним бизнесом занимается – невест из России поставляет таким, как ее нынешний муж.
То время прошло. Валерка теперь с квартирой, упитан и улыбчив. Начал жить. И произошло это, хоть и не признавался себе в этом, только после того, как сошелся с Аллой. Правда, когда получил инвалидность и отпала у него острая нужда рыскать в поисках работы на кусок хлеба и, главное, на жилье – тоже жизни порадовался. Ни клят, ни мят, сам себе хозяин. Занялся вплотную компьютером, увлекся интернетом. Ночами о жизни российской все подряд читает-высматривает, а днем за долгие хлопотливые годы спит-отсыпается да по магазинам бегает, бэушные компьютеры высматривает, детали к ним докупает. И когда сработал себе приличную машину, почти и выходить из дома дальше ближайшего универсама не стал. Даже всей фигурой своей стал походить на опоссума, что ночной образ жизни ведет – выйдет если в люди, то голову в плечи втянет, постоит, походит среди них и юрк обратно в свою квартиру… А квартира у него – не комната какая-то в доме у харбинца, а отдельная двухбедрумная. Двуспальная, если по-русски. Что не одно и то же что двухкомнатная, – а трех. Общая комната в счет не идет. Ее в Австралии всегда подразумевают, а счет ведут только спальням.
Года два-три отсидел Валерка за компьютером и многому научился в нем понимать. Отремонтировать, программы поставить – без проблем. И пошаманивать потихоньку по своим русским знакомым стал. Так и Аллу нашел.
Свое счастье, то есть.
Ее старенький компьютер не желал работать. Валерка раз пришел, другой… И начал жить в Австралии наконец-то по-человечески.
Алла отмыла его квартиру, и самого Валерку отмыла, откормила и обласкала. Через каждое слово обязательно скажет о том, какой Валерочка замечательный, как много всего знает и все понимает… Умная, в общем, женщина ему попалась.
Валерка ее слова поначалу впитывал, как промокашка чернила. Она говорит, а он и не шелохнется. Пропустить боялся хоть слово. Настрадался, натерпелся в своей долгой безгласой (по-английски с натягом – где поймет, а где, хорошо если впопад, догадается), чернорабочей жизни и – себя давно потерял. Находил только тогда, когда в Россию в гости ездил. Там – да. Там он во весь рост становился, и ему все в рот заглядывали, завидуя его заграничной, а значит, счастливой жизни. Ничего и говорить не надо, только то, что ты в Сиднее живешь. А дальше – сиди молчи-помалкивай. Все сами уверены в твоей счастливой доле. А вернешься из России в Сидней – снова беги, язык высунув, ищи работу – жилье каждую неделю оплачивать надо. Даже если это только одна комната со столом и кроватью. Теперь другое дело. Жилье у него отдельное, комфортное, дешевое. Хотя свои минусы все имеет. Никого из гостей, без предварительного об этом уведомления хауз коммишен, не имеет Валерка в нем права принять более чем на три дня. Это серьезно. Если не уведомишь, обязательно из соседей кто-нибудь эту работу вместо тебя сделает, обеспечив тебе неприятности…
– Здесь лучше к врачу не ходить. Залечат. Своих, советских нужно находить. Те могут вылечить, потому что к больному еще относятся как к индивидуальному, особому организму. А для австралийцев главное компьютерная программа. В ней по номерам для них уже все болезни расписаны и лечение к ним. Если первое лекарство не поможет, врач дает то, что под вторым номером, и так далее до десяти номеров. А потом начнет все сначала давать. Здесь медицина не на организм, а на деньги ориентирована. Есть деньги – болей долго. Нет денег – ложись и помирай.
А у нас все было по-иному, и система была замечательная, несмотря на все наши дефициты и подарки. Виной всему плохому и хорошему у нас был человеческий фактор, в нем только и была несостыковка…
Валерка перед гостями сидит в шортах, по австралийским меркам это нормально. Загорелый и упитанный. Даже живот – тугой на взгляд, с натянутой на нем кожей – как шоколадный. Это не дачный загар, этот приобретается, когда животом под солнце.
Жарко. Так жарко, что кондиционер не спасает. Влажно – хоть бери веник и парься. Но летний день, каким бы ни был долгим, склонился к вечеру, надоедливое, накалившее жаром крышу, солнце опустилось на самый краешек горизонта, и на балконе стало больше воздуха.
– Ой, попугаи, попугаи! – Алла, как девчонка, припрыгивая на месте, машет в восторге руками и прижимает их к щекам. Стайка зеленых попугаев, стремительно, на фоне малинового зарева, что разожгло-раззадорило отступающее солнце, взмыла вверх и тут же ухнув, как на волне, вниз, рассыпалась над черепичными крышами домов.
– Какие у нас операции делали! – закрутил Валерка головой, усаживаясь на прихваченный с собой стул в самом углу балкона, изображая на лице и печаль, и восторг одновременно. – Хирург у нас был, Углов, по восемь часов операции проводил! По восемь! Конечно, ассистенты у него были, но вся нагрузка на нем одном! Я тогда студентом был, и хотя совсем иной профиль выбрал, ходил время от времени с ребятами-хирургами на него смотреть. Фронтовик был. Пожилой уже. Делегации из бывшего соцлагеря к нему ездили опыт перенимать. И вот, при мне это было, сам видел, немцы приехали; как водится; помывка, одевка, ввели в операционную немцев. Два часа прошло – им кофе надо. Вывели, напоили. Опять – помывка, одевка, снова ввели… Два часа и опять им кофе подавай…
А операция идет!
Студенты у нас тогда из Египта были, у Углова учились, по-русски уже хорошо говорили, и один из них, громко так, что всем слышно, говорит:
– Я теперь понимаю, почему русские немцев победили…
– Ой! Опять! Смотрите! Попугаи, попугайчики… – закричала Алла, умильно глядя в черепичную, густо сдобренную пальмовой зеленью, даль.
Эти попугаи были синие с красными крыльями, и летели они не от дома хаузкомишшен, на балконе последнего этажа которого в поисках прохлады и свежего воздуха расселась русская компания, а наоборот – из квартала частных домов, прямо по направлению к балкону. Стая, мелькнув своим ярким оперением над бывшим врачом, учительницей, кандидатом наук, работницей некоего проектного института и химичкой, разглядывавших ее снизу, скользнула над крышей четырехэтажного дома и стремительно помчалась, обремененная своими птичьими делами, вглубь громадного города, оживающего под неоновыми огнями реклам.
– Профессора потом говорили, что в институте боялись, как бы немцы международный скандал не закатили. Но все обошлось. Кстати. Видели? Показывают эту неделю по новостям мальчика-китайчонка, на которого еще в апреле ворота железные футбольные упали и кисти рук отсекли. Ему операцию уникальную сделали – кисти рук пришили. Все уши прожужжали: говорят – впервые в мире… и что такого успеха и такой операции нигде не было. А нам наш профессор на кафедре, Валентина Дмитриевна, рассказывала, как она еще в пятьдесят седьмом году молодым врачом присутствовала на операции – одному трактористу хирург руку пришил. Полностью трактористу руку оттяпало, а он – еще в то время! – ее на место пришил… Наш хирург, – ругаю себя, что не записал тогда ни его имени, ни фамилии, – обычный по тем временам хирург, еще в те годы провел такую операцию! Это в пятьдесят седьмом! Все сшивал – все нервы, все жилы, все капилляры… День длилась операция, и никто домой не уходил – ждали результата. На ночь люди остались, ждали, какая утром будет рука. Если черная – то все – гангрена. А если в этой черноте будут хоть лиловые, хоть красные пятна – рука жива.
– И утром рука была багровой!
– Стопроцентный успех!
Валерка замолчал, немного разволновавшись, словно переживал те счастливые минуты успеха и всеобщей гордости, свидетелем которого когда-то была молоденькая девушка, ставшая затем его профессором.
– А теперь что? Теперь – вся Россия больна. Все мозги наперекосяк, и все не так. Никакой психиатр не поможет! Добаловались свободой и демократией до кардинальных мер. Теперь только башки нужно откручивать…
И от жары, и от долгого Валеркиного говорения не только люди размокли-размякли, но и салаты. Одна селедка под шубой с белой шапкой майонеза посередине еще держала форму, а оливье совсем раскис и подался-осел во все стороны.
Такая жара.
Утром приготовил – вечером выбросил.
Холодильник не справляется, почти не морозит. А есть-то что-то надо, хоть и жара. Праздник на носу, и особенно хочется в это время русской еды, домашней, к какой когда-то привык, и нет которой лучше и вкуснее.
Хотя – не всем. Кто и едой отгораживается от своей прежней жизни – сразу на тостики и креветочки с авокадо переходит. Как говорится, всяк по-своему с ума сходит – у каждого свой вкус и своя радость-печаль. А Валерка горой за оливье и борщ со щавелем, который здесь тоже можно раздобыть. Местные русские для себя выращивают и делятся иногда.
Утром Валерка поедет опробовать свою новую лодку, что купил по объявлению всего за двести пятьдесят долларов. По объявлению можно что угодно купить очень дешево. Много дешевле, чем в магазине, а иначе никто и не купит – в магазинах всего под завязку и тоже со скидками, чуть только сезон вышел. Открыл Валерка для себя в парке, неподалеку от города, место – река там протекает в мангровых зарослях, как в туннеле. Проезд в парк бесплатный, и парковка отличная. Машину поставит, лодочку спустит, поплавает, на берега полюбуется. Да еще купил в Saint Vincent and Paul [13 - Saint Vincent and Paul – Святые Винсент и Павел, система благотворительных магазинов католической церкви для бедных, торгующих подержанными вещами.] моторчик. Приладит его к лодке, и будет на ней сидеть-плыть, даже не шевеля веслами. Может и к берегу пристанет где-нибудь, поплавает.
Чем не жизнь?
Помогая Алле, вынес разморенные, истыканные ложкой салаты и, беря у нее из рук мороженое, сказал, не глядя в глаза, тихо и внятно, будто в любви объяснился:
– Алла, попугаев здесь, как грязи…
Гости немного отошли-оживились от Валеркиных, пораженных обидой за отечество, речей и от своих ежедневных иммигрантских проблем – заговорили, заулыбались. Они еще не устроились, как Валерка, в этой жизни, еще с энтузиазмом выспрашивают и узнают все, что касается законов, дающих возможность им прочнее обосноваться на чужой земле. Валерка для этого подходящая кандидатура – все прошел, все испытал.
Валентина, увядающая женщина с голубыми чуть навыкате глазами, приехавшая к своему нынешнему мужу по объявлению, зная только его возраст, имя и страну проживания, тоже может позволить себе не рыть австралийскую землю в поисках пропитания. Старик не только с нее за жилье не берет, а еще и выдает сто долларов каждую пятницу. Мало, конечно, для нормальной жизни, но редкость для мира, в котором у супругов разные кошельки. Хотя старик уже дважды весьма красноречиво вручал ей газеты с объявлениями о найме на работу, она не рвется идти гладить вещи или мыть унитазы. Не на ту напал. Так и сказала ему. И пригрозила, что и в газету о нем напишет, и в суд на него подаст: вызвал, женился – так корми. Тот и замолчал.
Она сидит спиной к открывающемуся с балкона виду большого города с его уютными, ухоженными, шикарными домами с бассейнами и пальмами на заднем дворе, с четко обрезанной по краям зеленью газонов и гигантскими деревьями в цветах, с громадами магазинов с сияющими витринами, с ажурными длинными мостами и с причудливо петляющими реками, с гладкими, широкими дорогами и с несущимися по ним чистенькими, словно только что из магазина, машинами. Она жаждет знакомств – не век же ей со стариком жить, уже сейчас нужно о будущем думать.
О России у Валентины вообще печали нет. Едва в аэропорту ступила на землю, закричала, раскинув руки:
– Здравствуй, мама-Австралия!
Ей все равно, больна Россия или уже при смерти – с ней она рассталась без слез, без сожаления, хотя еще окончательно не порвала со своими былыми привязанностями – русской беседой и русской кухней. Да и нескоро в друзьях австралийцы появляются. Муж ее австралиец, всю жизнь здесь прожил, а знакомых у него только несколько старичков и старух, что годами ходят вместе с ним в клуб по воскресеньям играть в настольный теннис. Ни Валентину к себе с Теддом не приглашают, ни Тедд их к себе. Встретятся в клубе, поиграют, пиво попьют и разойдутся по домам до следующей встречи. Посидела с ними Валентина один раз, когда Тедд повел ее показать своим старичкам, чуть со скуки не умерла. Сиди, улыбайся, да как попка, повторяй: сорри да сорри… Что английского не знает, тоже нужно извиняться. Понимает, конечно, кое-что, с Теддом калякает, а если быстро и бегло к ней кто обратится – все. Только сорри или для разнообразия – пардон.
Гости испытывали сложные ощущения – упивались чувством собственной удачи и особости, благодаря чему именно их и занесло из грязненьких российских городов в столь далекое и удивительное место, и одновременно испытывали чувство потерянности и неустроенности, вызывающие щемящую к себе жалость, усиливающую внутри них чувство ненастоящей жизни, словно они проживали ее не свою, а чью-то, и смотрели на нее почти что со стороны.
Общего у них не только страна, откуда они приехали, а и волнения-интересы. Кроме темы, где заработать денег, их объединяет тема обзаведения жильем, виз, гражданства и вызова родственников. А Валеркина жизнь – тот идеал, к которому они, устав искать в этом мире себя и забыв о тщеславных мечтах, одолевавших их на родине, стремятся.
– Да, теперь я тунеядец, – усмехается на вопросы гостей Валерка, – но я сюда приехал хорошим специалистом, и теперь я никто не по моей вине. И я не испытываю никаких угрызений совести на этот счет…
Он подливает гостям вино и улыбается лукаво, почти мудро, всем своим видом демонстрируя, что ни о чем не жалеет.
Вино в Австралии для русских – удивительное событие, и на непритязательный вкус – отличное. За шесть долларов можно купить пятилитровую картонку. Выпьешь его, придя с поденной работы, за весьма экономным ужином, и посветлеет горизонт твоей жизни, и заиграет где-то там далеко за ним тебе музыка на манер старой мелодии, игранной на клавесинах, что громко крутят здешние мороженщики на своих ярко раскрашенных машинах:
Ах, мой милый Августин, Августин, Августин,
Ах, мой милый Августин, все пройдет, все…
– Да! – оживился, словно вспомнил что-то хорошее, бывший кандидат наук Владимир, – я вчера документы подавал на жилье, был на комиссии, и как раз передо мной вышел оттуда мужик… В пальто…
Рожа красная, мокрая от пота – и в пальто!
Ну, я на него посмотрел, да и пошел – меня как раз вызвали. А после разговорился с нашей русской переводчицей, она и сказала, что тот, с потной мордой, тоже русский. Пришел на комиссию, квартиру просить. Как раз передо мной был и у того же офицера, у которого мое дело. Литр воды перед офицером выпил. Сидел перед ним, воду пил и потел. Говорил, что почки у него больные, пить воду нужно, промывать почки…
А переводчица ему по-русски возьми и скажи:
– Иди, работай! Больной! Не позорься, не будет тебе квартиры. Твое пальто и бутылка с водой, не анализы, что к делу можно приложить…
Все засмеялись, и каждый стрельнул глазами в Валерку.
Валентина явно симпатизировала Владимиру. Подкладывала ему на тарелку салаты, и, ведя разговор, всякий раз поворачивалась к нему всем телом. На ней была тонкая, легкая, вся прозрачная маечка, не скрывающая под собой кружевного, мелкого, словно подставка для яиц, бюстгальтера, из которого темнела двумя полукружиями краев сокровенная плоть, на которую, несмотря на весь экранный разврат и нудизм, смотреть всем было неловко и боязно. Казалось – резкое движение, и соски выскочат из кружевных подставок и перестреляют всех наповал двумя залпами.
– Хорошо ей, переводчице, на работу посылать. Она-то устроилась, нашла работу человеческую, а его, поди, посылала, джипрок [14 - Джипрок – гипсокартон.] колотить?.. – искала Валентина понимания у Владимира. – А я все там, в России, ненавидела. Все. Эту пьянь забулдыжную, эти подъезды грязнющие, лифты, воняющие мочой… И не жалею, что уехала. Если надо, если поможет, то и я не только в пальто в сорокаградусную жару на любую комиссию пойду, а и в шубе!
И в знак утверждения своей решимости тряхнула головой с налакированной крылом ворона челкой.
– Мне бы сестру вызвать… Да! Вот, как вы думаете, этот Коростылев, он что-то действительно может сделать? Он говорит, что поможет ей и мужа здесь найти, и документы на рабочую визу оформить. Но дорого берет… Мне работу предложил в агентстве своей жены – туалеты на пляже в Кроналле [15 - Кроналла – дорогой район Сиднея на побережье океана.] мыть. Говорит, что это первая ступень, пока не осмотрюсь и не освоюсь…
– Иногда и последняя, – съязвил, рассеянно заглядывая в пустой фужер, Владимир.
О Коростылеве и его жене все знали гораздо больше Валентины, и о первой ступени тоже. И знания эти были столь обширны и тягучи, что никто не хотел заводить разговора ни о Коростылеве, ни о его жене с ее бизнесом – поживет, все сама узнает и поймет, – а пока чего хотела, на то и налетела.
– И она мне говорит, – вновь начала Валентина, – вот начнешь работать, сразу себя человеком почувствуешь.
– Кто? – не понял Валерка.
– Да Коростылева, – тоном, каким говорят обо всех без исключения известных людях, пояснила Алла.
– А что, у них дело какое-то еще появилось, кроме вытягивания денег у эмигрантов?
– Клинерский бизнес открыли, уборщиц набирают, – оказалось, Владимир знал об это больше других. – Прибыльный бизнес.
– Прибыльный, наверное, – вновь пыталась продолжить свою историю Валентина. – Я ей говорю, это когда я почувствую себя человеком, когда швабру в руки возьму? А она мне: «Но это же только начало. Вот скоро у нас бал – австралийское Рождество, приходи. Вечернее платье наденешь, и себя человеком почувствуешь». А я ей: «А после бала, когда опять швабру в руки возьму, кем я снова себя почувствую!?» А она мне: «Мы часто теперь планируем балы устраивать… На Новый год тоже…»
– Еще бы, – хмыкнул Владимир, – билетики по шестьдесят долларов, а пожрать ничего не дадут…
И тут же строго и даже раздраженно Валентине:
– Чем быстрее ты забудешь, кто такая, какой у тебя диплом и прочую ненужную здесь дребедень, тем тебе же будет лучше… Швабру наперевес и вперед, учи английский.
– Вместе со шваброй? – вскинулась, не понимая еще многого, что скрывается за словами, Валентина. – Ты знаешь, какой она объем работы дала?
– Знаю. Сам такие объемы делаю. А если у египтянина работать будешь, то он еще большие тебе задаст. Мне за пять лет только один раз повезло, с греком – работы тоже о-го-го, но хоть оплачивал пять рабочих часов, а не три, как все остальные. И не десять долларов в час давал, а пятнадцать…
– Да мне она столько дала, что и за десять часов не справиться, – упиралась в своей трудовой исключительности Валентина, обиженно комкая пальчиками в кольцах салфетку.
Все за столом, глядя на нее, усмехались глазами. Все «плавали» и все на себе узнали, что такое бизнес. Особенно тот, что на иммигрантском поте построен – одна эксплуатация и только. Это выше – почище. Но и там будь настороже. Самые мелкие грабители ночью идут на промысел, а те, кто грабят по-крупному, сидят в офисах, при галстуке и белой рубашке, с пером, бумагами и ноутбуком. С улыбкой днем грабят, вежливо и услужливо раздевают: печать одну если шлепнут или подпись поставят – тысячи с тебя сдернут.
– Ну, тогда сама по объявлениям квартиры убирай, – Владимир будто сквозь неохоту советовал Валентине. – Это как повезет и как сама договоришься. Если что-нибудь разобьешь или испортишь – плати. Я один раз статуэтку из фарфора разбил, явно дорогую – даму на качелях в шляпе и с букетом роз. Аж вспотел. Осколки быстро убрал и остальные статуэтки пошире расставил по комоду – благо их много было и хозяйка за мной по пятам не ходила. Пронесло, – усмехнулся, вспоминая Владимир. – А один раз стену в душевой кабине выломал. Стену не скроешь и пошире не расставишь… Пришлось еще шесть раз вкалывать на них бесплатно…
Все расхохотались, оглядывая крупную фигуру Владимира, бывшего преподавателя сельхозинститута, живо представив, как этот рослый мужик, неуклюже повернувшись в душевой кабине, выдавил одну из ее стеклянных перегородок.
«Мусульманка», как теперь Валерка называл ее за глаза, весь вечер молчала, всем своим видом показывая, что она не такая, как все они. А чего пришла? Если спросить, и сама, видно, толком не знает. Раньше она была просто Тамарой и носила короткие, не по летам, юбки. Хотела найти себе богатого мужа, но тот все никак не находился. Сорок три года не шишнадцать. Здесь нужны меры решительные. И покрыла Тамара свою крашеную-перекрашеную голову краской темной, шарфом ее замотала и юбку сшила до пят. Не захочешь, а внимание обратишь. Все мусульмане теперь в электричке с ней заговаривают, сестрой называют и Аллаха хвалят за то, как он велик, что душу еще одной неверной завоевал.
Пару лет назад вместе с Аллой на скачки ездила, вино до рвоты пила, такси вызывали, чтоб домой отправить. Теперь не пригубит – нельзя, говорит, я муслим. Еду покупает в магазинах с халяльными [16 - «Халяль» в переводе с арабского означает «быть свободным, дозволенным». Для таких продуктов главное – соответствие мусульманским традициям. Животных забивают в соответствии с нормами ислама.] продуктами, потому, что только такие продукты должны быть на столе у правоверных мусульман. На самом деле магазин для нее – еще одна возможность расширить знакомства в том мире, ради богатств которого решилась она переменить всю свою жизнь.
Год этому цирку, а богача мусульманина пока тоже нет. Великовозрастный сын Тамары, любящий больше всего на свете лежать на диване и смотреть видик, также преисполнен ожиданий. Решение матери поддержал:
– Мама, они все рич [17 - Рич – rich, богатый.], рич, ты правильно делаешь. Если надо, то и я стану муслимом…
Тамара экипирована по полной мусульманской программе – все закрыто, кроме лица и ладоней. Сидит, потеет.
Валерку весь вечер раздражало, что сидя за столом с чистой тарелкой, она демонстрирует, что не прикоснется к еде, которую никак нельзя есть правоверной. И что старательно избегала смотреть на Рамзана, как и положено в той среде женщине: не поднимать глаз на мужчину. Терпел, чтобы не вырвалось у него вслух, что зря старается – Рамзан не богат, и скорее бы клюнул на блондинку, чем на муслимку. Да и то – на вечер-другой. Но, пересилив раздражение, хозяин все же спросил, неужели она согласится быть, например, третьей женой?
Тамара поправила свой хиджаб и, так же потупившись в тарелку, ответила:
– Ну и шо, шо третьей?
– Так денег же не будет? Раздели даже три миллиона на три части, и то только один останется. Ну, на хороший дом. Заметь, не на шикарный, а только на хороший… А жить хорошо тоже деньги надо…
– Они, чтобы вы знали, если не хватает у них денег еще на одну семью, ее не заводят, – не поднимая глаз, проинформировала собравшихся Тамара.
– Так у каждого на «хватает» и «не хватает» своя мерка.
Тамара невинно молчала. И Валерка не выдержал:
– А почтовым ящиком тоже будешь наряжаться?
– Это как? – опешила-удивилась Тамара, так что и глаза вскинула.
– Вот когда вся в черном до пят, и только глаза, как в амбразуру, – на улицу, – приставил он к своему лицу ладони дощечками. – Вот это и есть почтовый ящик.
Алла, почувствовав разлад, захлопотала, захороводила:
– Ой, смотрели по новостям – старый муж туфлей убил жену из России? Здесь, в Сиднее…
У Валентины, только что с улыбкой слушавшей Валерку, вытянулось лицо.
– Ей двадцать два года, а ему шестьдесят шесть. Из старой эмиграции он. В Маун Дрют [18 - Маун Дрют – неблагополучный район Сиднея, где проживает много иммигрантов.] жил, Джон Киселев какой-то… Или приревновал, или просто псих. Она в русском клубе на банкетах подрабатывала, домой поздно приходила – после банкета самая работа, все нужно убрать. После банкета он ее и прибил… Шестнадцать лет ему дали, а через одиннадцать может подавать на помилование…
Да! Еще диктор сказал, что в ночь убийства жена из России выкрикивала оскорбления в адрес мужа и пинала дверь в его спальню в течение сорока минут. Это где же такие силы девчонка после работы нашла? Сорок минут? По часам замечал, что ли? Ну и, якобы, когда он открыл ей, они начали драться… И тут, в ходе борьбы, муж несколько раз ударил молодую жену по голове каблуком своего башмака, прежде чем понял, что она мертва…
Ну-ка, врачи, – Алла повернулась к Рамзану с Валеркой, – как это можно туфлей старику молодую убить? Как это садануть надо? Камень что ли положить в нее?
Валерка пожал плечами, а Рамзан махнул рукой:
– Надоели здесь всем эти жены из России и все, что с ними связано, и никто, как ты, Аллочка, про камень и не подумает и никаких версий не построит… Убил так убил, туда и дорога…
Валентина вспыхнула и, окатив его презрением своих синих глаз, резко отвернулась. Ее груди в подставках угрожающе дрогнули.
– Верно. Надоели. Суд на стороне этого Джона. По его мнению именно погибшая спровоцировала драку и последующее свое убийство, потому что Киселев до встречи с ней не был замечен ни в каких дебошах и вел себя очень прилично.
Представляете? На эту его характеристику суд и опирался. А как вела себя до этого его жена из России? Явно ведь тоже не была замешана в дебошах, иначе как бы на ней женился этот старческий агнец с пятью детьми, все из которых старше его жены? – волновалась Алла. – Конечно, он старый и одиннадцать лет для него много, а девчонки-то нет. Жалко…
Никто не знал этой, убитой туфлей мужа, Надежды Засухиной, только Валентина ее видела однажды в том самом русском клубе в Стратфилде. Но может быть, ей это только показалось. Много там девчонок бегает, и часто они там меняются. И все стараются выскочить замуж за кого ни попадя, только бы здесь остаться.
Разговор сам собой вновь перешел на то, какие еще есть возможности у эмигрантов устроится в Австралии…
Отдых
Утром, водрузив лодку на багажник на крышу машины, Валерка надумал вместо парка поехать на свое заветное место в бухту залива. Это гораздо дальше, чем парк, зато интересней. Там за мангровыми зарослями по берегам растут невиданные им раньше деревья. Своего брата-иммигранта расспрашивать о них нет смысла, а австралийцев спросить Валерке не позволял английский. Но одно дерево он знал точно. На его любимом месте, в тихом, почти безмятежном и насквозь прогретом солнцем заливчике растет, причудливо разметав по сторонам изогнутые корявые ветви, бумажное дерево. Его толстаякора легко расслаивается на лоскуты, напоминающие собой бумагу. Аборигены пользовались ею испокон веку для разжигания костра, крыши шалашей покрывали и даже рисовали на ней свои точечные картины. Об этом Валерка читал еще в детстве в книгах о дальних странах и, встретив, сразу признал.
На лодке он стал плавать недавно – в одиночку опасно, да еще без языка, ехать куда-то. Сиднем сидел, пока с Аллой не сошелся. С Аллой взбодрился. Чтобы не разочаровать ее, не признавался ей в своем страхе перед жизнью под чужим небом, что неминуемо охватывает всякого приехавшего на чужбину с пустыми, без миллионов, руками, и заставляет протаптывать на чужой земле в поисках пропитания свои иммигрантские тропы и хаживать только по ним, и жить по законам этих троп…
Справившись с лодкой, поднялся по лестнице, застланной мягким покрытием, на свой этаж – последний, четвертый.
Неухоженность подъезда, несмотря на обязательное ковровое покрытие, и прочно поселившаяся здесь тоска, охватывающая всякого сразу у входной двери, указывали на то, что дом этот государственный. Сам подъезд выбалтывал всякому, что это дом неудачников, у кого ни своего жилья, ни работы, ни денег на счете… Это – по австралийским меркам, конечно. А по иммигрантским – Советский Союз, да и только. Жилье и пенсия до самой смерти. И ходи покойно по своим тропкам, пока из пенсии на билет в Россию не накопишь. А когда сядешь в кресло самолета король-королем, с полным чемоданом подарков, купленных на гаражных распродажах, и с иголочки одетый из секонд хенда – то и сам поверишь в то, что жизнь твоя удалась, и нечего тебе жалеть о прожитых на чужбине годах.
Но это еще когда будет. Еще нужно пройти, проскочить очередную комиссию, каждый год подтверждающую инвалидность. Не до покоя. Ведь если что, то и Рамзан пострадает.
За Рамзана Валерка переживает. Тот приехал сюда доктором со стажем, но из-за английского не мог осилить экзамены на подтверждение своего диплома. Стал заново учиться. С первого курса. Шесть лет проходил днем на лекции – вечером на работу. Потому что денег, вырученных за квартиру в центре Баку, едва хватило, чтобы оплатить половину учебы. Вторую половину копили вместе с Любой, что бежала из Душанбе в числе первых, когда начались перемены, и успела в тот последний вагон, когда Австралия еще не пресытилась иммигрантами из Союза. С хорошим английским после работы переводчицей она смогла устроиться в государственной системе. Лучше не придумать, не пожелать – и оклад высокий, и уволить никто не уволит. Даже если и не справляется человек. На этот оклад и выучили Рамзана, во всем себе отказывая. Сидит теперь он доктором в маленькой поликлинике в русскоязычном районе. И если узна́ют про липовую справку для Валерки, то Рамзан тут же лишится практики. А Валерку, это точно, из квартиры попрут, да еще все незаконно полученные инвалидные заставят вернуть.
Все это вспомнил Валерка, пока лодку к багажнику машины привязывал. И душа его испугалась-оборвалась. Но, кто не рискует…
Алла не могла поехать с Валеркой – работа. Подавая ему пластиковую коробку, в которой на лед уложила продукты, просила передавать привет нараскоряку стоявшему у берега бумажному дереву и Муське – как прозвала она огромного варана, что всегда выходил на них поглазеть из насквозь высохших зарослей, не дающих и клочка тени.
Засуха на континенте стояла уже несколько лет, и природой переносилась гораздо тяжелее, чем человеком в его жилище с удобствами. Уже были отмечены несколько случаев появления в домах и постелях жителей пригородов змей, которые приползали в поисках воды к человеческому жилью. По телевизору показывали женщину, постель которой облюбовала такая гадина. Та, надо же, со смехом, демонстрировала всей Австралии свою мясистую коленку, на тыльной стороне которой красовались следы змеиного укуса, по размаху похожие на укус трехлетнего ребенка, что пробует на родных крепость своих зубов. Тогда Валерка с большим удовольствием подумал, что он на своем, щедро собирающем солнечный зной четвертом этаже, более защищен, чем хозяева частных домов. Змее к Валерке, это точно, по выстланной ковровым покрытием лестнице, не доползти.
Варан не страдал от безводья – вода рядом. Страдал от нехватки еды в высохшем, как спичка, лесу. Тянулся к людям, исследуя места их привалов в поисках пищи. Поэтому продукты Алла упаковывала в ящик из толстого пластика с герметичной крышкой, справиться с которой варану не под силу. А пока этот ящик не приобрели – тот по ночам питался из всех сумок – расшвыривая-распаковывая их по всей поляне.
Варан был серый, в подпалинах черных полосок поперек туловища, но Алла нашла его красивым и, желая сразить фотографией московских родственников, долго направляла на него свой фотоаппарат. Варан не робел перед людьми – с понуро опущенной к земле головой, чуть помахивая толстым хвостом, медленно переставляя лапы, шел прямо к сумкам. Валерка, расставив ноги шире плеч, прикрывая собой снедь, пробовал его шугануть, но добился лишь того, что более чем метровая туша взгромоздилась на дерево, окорябив его четырьмя лапами и опустив, ровно по стволу, толстый, длинный хвост. Спустился он лишь тогда, когда все про него забыли, и принялся, как ни в чем ни бывало, исследовать территорию вокруг палатки.
Вот этому Муське и должен был Валерка передать привет.
– После работы куда пойдешь? – уже стоя на пороге, спросил Аллу.
Алла работала в этническом бюро, благородная цель которого заключалась в информировании и консультировании приехавших, на законных, конечно, основаниях людей из России по поводу законов Австралии. Не всех законов, разумеется, а только тех, что необходимы для первых в новой жизни шагов. Деньги на деятельность этнических представительств давало правительство, но на работу туда принимали те, кто на этом месте оказался раньше – люди из старой иммиграции.
Старая иммиграция в большинстве своем любовью к вновь прибывшим с их исторической родины в силу тех же исторических причин не пылала. Аллу приняли только потому, что их молодежь русским языком почти не владела – в смысле читать и писать. Ну и, соответственно, «общий» тоже не всегда находила. Потому и взяли советскую на полставки, оставив себе дело поважнее – предъявлять к ней требования. Иногда эти требования были столь активны, что больше походили на претензии, и тогда Алла подумывала об унитазах. Сходил, помыл, деньги получил, и никто тебя не колупает, такой ты или другой, так ты это сделал или иначе, так ли ты сказал или не так промолчал… Однако сидела, терпела. Знала: ее полставки – сказочное место для иммиграции. Сказочное не только тем, что письменный стол с компьютером гораздо привлекательнее тряпки с пылесосом, а еще и тем, что работа эта постоянная. Только усиди и годами будешь при деле, несмотря на сворачивание многих социальных проектов среди самих австралийцев. Ведь этнические представительства – это то, что крепко завязано на пресловутых правах человека, тронуть-задеть которые страшно любому правительству на любом континенте. Греха и шума потом не оберешься.
– Да к Инке зайду, она в Киев собирается, просила, чтобы я ее постригла и наряды ее посмотрела. Пять лет дома не была и хочет, чтобы она там выглядела лучше всех…
Долгим взглядом глянула на Валерку. Тот понял. Из грязи, которую Инка выгребает за своими малоимущими постояльцами, что снимают кровати и отдельные комнатушки в оставленной ей по наследству дедом гостиничке, приехать на родину королевой очень соблазнительно. Хотя… У Инки все-таки собственный бизнес, который ее кормит…
– Да еще в магазин зайду, шорты тебе хочу подыскать…
В магазин Алла пойдет особый. Таких в России нет. В нем продают одним то, что не нужно другим. Благотворительный. Все, что лишнее, надоело или старое, выброшенное австралийцами в специальные металлические ящики, расставленные возле церквей, супермаркетов и на автостоянках – это есть их товар. В них можно отыскать и даже очень хорошую вещь – всего за доллар, самое дорогое – за десять-пятнадцать. Валерка только такие магазины теперь признает. Глупо, считает, больше денег на вещи тратить.
Будто бы у него есть больше.
У порога задержался. Не то что Аллу было жаль оставлять. Хоть останься он в квартире, хоть отправься к варану – никуда не опоздать ему, ни на чем не скажется его ранний или поздний приезд на место. День пройдет и так, и этак, только мелькнет, осев тонкой зазубринкой на набрякших от прожитых лет веках. И та пустота, в которой им руководило лишь его собственное желание, иногда казалась бессмыслицей: ну и что – поедет, вытащит лодку, поплавает в ней? Или не поедет и не поплавает? Разве это ему необходимо? Или посидит дома, перед телевизором или компьютером, убивая время? Что это изменит, на что повлияет, что, наконец, это будет значить в его жизни?
Потерялся вкус к поступкам, поездкам. Исчез вкус жизни.
…Лодка скользила по тихой, глубокой, словно масло, воде быстро и бесшумно, только пошевеливай легкими пластиковыми веслами. Впереди, прямо перед носом, даже испугав, – словно сказочный дракон стремительно выгнул спину веером из воды выскочила стайка рыбок, остро-мелко блеснувших на солнце мокрыми боками. Чуть поодаль, так же картинно-сказочно, на фоне далекого, стоящего почти в море одинокого холма в зеленой кудрявой шапке непроходимых чащоб плавали два белых лебедя. Сложил весла, засмотрелся на них, пока испуганно не выхватил боковым зрением плывущую справа от лодки крупную змеиную голову.
Всего передернуло.
Подождал, пока она скроется, растворясь в блестящей ряби мелких неспешных волн, налег на весла и минут через двадцать, обливаясь потом, вытянул свою новую длинноносую, так удачно купленную лодку на песок под бумажным деревом, кора которого, отслоенная неугомонным ветром, весело трепыхалась тонкими прозрачными лохмотьями, будто его приветствуя.
Попил из захваченной с собой бутылки и полез голышом в теплую, прозрачную, отливающую бледной зеленью на изгибах волн, воду.
В бухте она была пресной. Там, вдали, где-то за тем круглым холмом, одиноко и беззащитно стоящем посреди сплошной водяной, сливающейся с небом голубизны, она смешивалась с соленой водой океана и терялась в ней без остатка. А здесь еще хранила себя, качая у самого берега в парной своей прогретости стайки многочисленных мальков, и куда, подумать только, тихонько опустилась самая настоящая, с большими зелеными глазами и с голубыми крылышками, стрекоза.
Громко шурша хвостом по сухой траве и полоскам сброшенной эвкалиптами коры, из не хранящей в себе тени чащобы, вышел варан. Посмотрел на Валерку маленькими, черными, похожими на сквозные дырки глазами и побрел по кромке берега, будто ненароком подбираясь к лодке.
– У-у-у, мерзость… – замахнулся на него из воды Валерка, и, убедившись, что его крик и всплеск никак не подействовали на серую тушу, выставив из воды живот под лучи солнца, мирно добавил, – привет тебе от Аллы…
Варан дошуршал хвостом до самой лодки и принялся, вытянув шею, ее исследовать.
– А ну, иди отсюда! – снова заорал на него, поднявшись в полный рост на мелководье, Валерка. – Ишь, хозяин тайги нашелся…
Тот, гулко стукнув лодку хвостом, не спеша побрел по кромке берега.
Проводив его взглядом, Валерка, словно варан испортил ему настроение, вышел из воды, и, натянув на мокрое тело трусы, столкнул лодку в воду.
Лебедей уже не было. На стоянке зоны отдыха, рядом со своей машиной, которую он оставлял в одиночестве, увидел еще две. И две громадные палатки, похожие на два брезентовых дома с навесом и окошками, затянутыми мелкой белой сеткой, растянулись невдалеке.
Приветливо сморщил в улыбке лицо, выкрикнул своим новым соседям, как можно ласковее, «хелло».
Несмотря на обязательную улыбку при встрече с незнакомыми людьми, он на самом деле был рад появлению людей – все жизнь. Но улыбался им так, как принято здесь улыбаться каждому встречному: улыбнулся и тут же отвернулся. Так должен делать человек, привыкший ценить и хранить свою и чужую жизнь от постороннего глаза, как самую что ни на есть неприкосновенную частную собственность.
Жара не отступала. Поставил палатку, посидел перед ней на стульчике, поглядывая на чужую жизнь, что шла в палатках из двух комнат.
Австралийцы явно намеревались пробыть здесь несколько дней – ящики с пивом, водой, черный силуэт барбекюшницы. Вспомнил – через два дня их Рождество. Прибыли первые ласточки всенациональных десятидневных рождественских каникул. Времени, когда никто в Австралии не работает. И все магазины, делая жизнь несведущим иммигрантам невыносимой, будут четыре дня закрыты. Хлеба нигде не купить…
Ночью жара сменилась плотной духотой. В ожидании первого предрассветного ветерка вылез Валерка из наглухо задраенной палатки. Низкое, сплошь в звездах черное небо, нависшее над самыми верхушками эвкалиптов, полным бреднем выгнулось над отдыхающей от зноя землей. Из-за черной кромки верхушек далеких деревьев, слитых темнотою воедино с землей, скромно разгоралась алая полоска скорой зари. Неподалеку, склонив змееподобную голову на длинной жесткой шее, темной кочкой шелестел по траве Муська. Все вараны у Аллы носили это имя, благодаря чему слились в одного, даже немного одухотворенного, и от этого почти личного и почти ручного варана.
Валерка долго сидел не шевелясь на вольном воздухе, глядя безо всякой мысли на чужие, роскошные, вольно раскинутые по черному бархату неба и временами срывающиеся с него, не в силах там удержаться, звезды, оставляющие за собой нежный серебристый след. Вот уже и заря поднялась выше эвкалиптов, уничтожая звезды и окрасив золотом края облаков, вот уже и ветерок, так живо и весело было подувший свежестью, стих с первыми лучами солнца, и Муська, сердито похлестав хвостом ящик с пивом, утащился к стоянке, а Валерка все сидел, как зачарованный, созерцая этот меняющийся, уже привычный, но так и не ставший ему родным мир…
Разбудила его нестерпимая жара. Маленькая походная подушка промокла от пота. Вылез, щурясь на яркое солнце, из палатки на полянку – австралийцы готовились жарить барбекю и уже тащили разовую пластиковую посуду на ближайший врытый в землю стол. Белые шумные какаду гроздьями облепили костлявые ветки сухого эвкалипта, стоявшего чуть поодаль от берега, и резкими, скрипучими голосами выясняли между собой отношения.
Чтобы нагулять аппетит, спустился к воде. Там, на берегу, рядом со сходнями для заплывающих сюда яхт, сидел еще один новый отдыхающий – худой, лысый австралиец – и удил рыбу. На плече у него было что-то странное. И оно шевелилось. Сколько ни вглядывался Валерка, так и не мог понять, что не так с плечом у этого австралийца? Тот, поймав Валеркин пристальный взгляд, улыбнулся и, взглянув на уже вовсю раскочегаренное солнце, вытащил из кармана шорт тюбик с кремом. Выдавив белый червячок прямо себе на лысину, быстро размазал его. Затем рукой в креме стал мазать, ласково что-то бормоча, то, что было у него на плече.
Валерка, вглядываясь в происходящее как завороженный, сделал несколько шагов. И расхохотался. На плече у нового отдыхающего сидел попугай.
Только без перьев.
В перьях была лишь его голова, и немного их, лихими ботфортами, украшали голенастые ноги попугая чуть выше когтистых лап. Вся остальная птичья плоть была так же открыта солнцу и людским взглядам, как и лысина его хозяина.
Попугай переминался с лапки на лапку и не сводил глаз с поплавка.
– He’s a fiesherman too – он тоже рыбак, – с удовольствием откликнулся на Валеркин смех австралиец, – он потерял перья и теперь такой же лысый, как и я. И мы оба лысые рыбаки…
– Bold, bold… – Валерка понял. И даже понял, как бывший врач, что́ за болезнь может быть у попугая, отчего он потерял все свое роскошное одеяние и остался таким голым и смешным, и которого, чтобы не слезла с него еще и кожа, нужно смазывать кремом от загара.
– Ты не австралиец? – догадался рыбак по безудержному Валеркиному смеху.
– Да. Я русский…
– О! Россия! Там много пьют и много бандитов. Там страшно жить, и ты счастлив, что живешь здесь. – Не спрашивал Валерку рыбак, а был уверен в этом.
Его речь Валерка понимал без труда. Рыбак с попугаем, в отличие от большинства австралийцев, говорил четко, а не жевал, не ворочал во рту звуки, не шевеля при этом верхней губой, как делали это многие. И тогда из их речи почти ничего нельзя было понять. Своей манерой разговора австралийцы напоминали Валерке его бывшую жену, которая так говорила, когда боялась, что у нее с носа свалится маска из натертого огурца, которую она любила делать перед сном. А этот говорил чисто, как диктор телевидения. Но лучше бы все же его Валерка немного недопонял. Когда он сам говорит о том, что Россия больна, это совсем иное, чем слышать такое суждение австралийца.
Валерке вдруг захотелось, чтобы этот безмятежный австралиец с кремом на лысине и с дефективным попугаем на плече узнал о тех людях, о которых он вчера рассказывал своим гостям. До размахивания руками ему захотелось рассказать этому чудаку и о рыбалке на Оби, куда он ездил еще в студенчестве, и где был такой клев, что все устали нанизывать на удочку червей. И о том, как на обратном пути, прямо в сосновом бору, наткнулись они, совсем случайно, на земляничные поля – и ступить было боязно, столько ягод красных под ногами. А аромат! Даже сосны пахли земляникой. А здесь вообще ничего не пахнет. Все цветы без запаха!..
Но для таких рассказов его английского маловато. Хоть руками замашись. Да что там английского – русского скоро будет не хватать. Иной раз и в падежах путается, и в сложных предложениях теряется. Но и понимал, несмотря на спружинившееся от обиды нутро, что австралиец-то ему о другом толкует, а он в ответ только и может, что рыбалкой хвастаться да полянами манить. Да и опять-таки, чего про поляны – сам-то здесь, а не на полянах…
Стоял молча. Улыбался…
К берегу подошла семья – мама с двумя детьми. Дети, мальчик и девочка, лет десяти – хотя в детском возрасте Валерка уже давно ничего не смыслил. Упитанные увальни с безмятежными лицами, хранившими следы позднего пробуждения, брели впереди, мама в необъятных, тонкого трикотажа шортах с дежурной улыбкой на лице – следом. Возле барбекюшницы с сосисками остался папа.
На фотографиях начала двадцатого века, часто используемых, как элемент оформления магазинов одежды и фотоателье, женщины Австралии замерли в элегантных костюмах с отложными английскими воротничками, в белых блузках с рюшами, в перчатках, с кружевными зонтами. Современные женщины рюши и юбки сменили на трикотажные, вылинявшие майки и шорты с вытянутым, отвислым задом. Казалось, что все леди Австралии сняли свои отлично сшитые платья и переоделись в рейтузы.
– Хелло! Хав ю? – и обязательная улыбка в придачу.
Скиснув после своего безудержного смеха и слов австралийца по поводу его счастья, Валерка, чтобы сразу резко не отойти от рыбака, не обидеть его неучтивостью, оглянулся, словно над чем-то размышляя, на сидящего под навесом отца семейства, который, с бутылкой пива в одной руке и с щипцами для переворачивания сосисок в другой, склонился над сизым дымком барбекюшницы. И поймал себя на остром желании выпить холодного пива. Да с воблочкой, что вспомнилась ему, когда он хотел рассказать новому своему соседу о рыбалке на Оби. Ему даже запах этой соленой сухой рыбки почудился.
Потоптался на месте, оглядываясь вокруг. Голый попугай, удерживая себя в равновесии, смешно растопырил крылья не отрываясь смотрел на поплавок.
Желая сменить тему разговора спросил:
– Он любит рыбу?
– Он только любит рыбачить! О! Он настоящий рыбак! – восторженно откликнулся австралиец.
Прошедшие было мимо в поисках пологого спуска в воду дети заметили сидящего на плече у рыбака попугая, засмеялись, приподнимая плечи и зажимая себе рты ладошками, заоглядывались на свою безмятежную мать, приглашая ее вместе с ними разделить радость и удивление.
Валеркин собеседник явно не впервые наслаждался таким вниманием. Словно актер на сцене, знающий, какой его трюк особенно любим публикой, вмиг выдавил себе крем на лысину, смазал свою оплешину, а затем и все тщедушное тельце попугая.
Чтобы не обгорел.
Дети зашлись от смеха, и даже у их матери бесконтрольно заколыхался под трикотажной майкой живот…
Валерка еще раз сплавал к бумажному дереву. Посидел по горлышко, как поплавок, чуть подталкиваемый волной, в прогретой воде залива, полежал, вольно разбросав руки и ноги на девственной водяной глади, поглядел в бездонную пустыню неба, крича на всю ивановскую своих легких «Эх, тачанка-растачанка…» И, вспомнив о вчерашней, проплывшей рядом с его лодкой змее, стремительно перевернулся на живот и, бурно колотя по воде ногами, захлюпал к берегу.
Муська на этот раз не любопытствовал, наверное, охотился в дальних своих владениях. Да Валерка и не скучал о нем. Попользовался корой бумажного дерева и, столкнув лодку, поплыл по заливу к хорошо видневшимся отсюда палаткам из двух комнат.
Рыбака с попугаем у причала уже не было, а новых палаток прибавилось. Возле входа в свою он увидел придавленную камнем квитанцию на десять долларов. Теперь Валерка должен положить деньги под камень, так же, как смотритель зоны отдыха квитанцию, и отдыхать, ни о чем не заботясь. Хоть месяц. И другой цены ему здесь не назначат.
Зазвонил сотовый. Алла беспокоилась, как он там. Ее отпустили на рождественские каникулы, но еще денька два нужно будет выйти на работу – шефинь осенила идея, и воплотить ее в жизнь Алла должна в первые два дня каникул.
Валерка, чувствуя себя человеком сведущим во всех делах и отношениях, разворчался:
– Тюха ты, Алка, злых баб обхитрить не можешь. Только и нужно было их слезно попросить разрешить тебе все сделать после крисмаса. Это им бы очень понравилось. Тогда они бы тебя отпустили, как и положено…
Алла не перечила, вздохнула и, улучив удобный момент, неуверенно, сомневаясь, в том, нужно ли это именно сейчас ему сообщать, сказала, что пришло письмо из Центрлинка.
Они знали, что это означает.
Это означает очередную проверку.
– Вскрывать?
– Открой, – ответил нарочито спокойно, немного потянув букву «о».
– Явиться нужно сразу после каникул, – вслед за некоторым молчанием сообщила Алла.
«Ну, что ж, – думал Валерка, укладывая мобильный в карманчик дорожной фирменной сумки, всякий раз при виде которой он испытывал приятное чувство – сумка новая, красивая, удобная, явно дорогая, а досталась ему за три доллара. – Дел то – всего ничего… Еще раз нужно подтвердить, что я не зря на психотерапевта учился… Чего волноваться?..»
Посидел под эвкалиптом, самым мусорным деревом Австралии, без устали роняющим на землю свои длинные, кособоко вытянутые, листья, мертвые сухие ветки, и, словно змея, раз в год сбрасывающим кору – знай убирай из-под него. Ненадежное дерево, хрупкое. Сильные ветры его, как спичку, ломают, и само от старости падает-валится совсем без предупреждения – стояло и ухнуло, только земля гулом отозвалась. Много на его счету разрушенных крыш и даже смертей человеческих. Со своих участков все стараются эвкалипт изжить, что бывает совсем непросто и накладно сделать – сначала комиссию из местного Каунсила-Совета нужно пригласить, убедить ее, что дерево больно или может упасть на дом. Получив разрешение, вызвать дровосеков, стоимость работы которых напрямую зависит от величины дерева и потраченных дровосеками усилий. Бывший Валеркин хозяин, у которого он комнату снимал, прежде чем срезать дерево, пять компаний приглашал, пока не нашел тех, кто согласился спилить его эвкалипт за полторы тысячи. Другие за эту работу три тысячи просили. Полторы тысячи долларов оторвал от себя прижимистый харбинец за спиливание эвкалипта, только бы не убирать больше за ним и не бояться, что ухнет оно в очередную бурю на черепичную крышу и пробьет ее своей тяжестью до самого первого этажа, стыдливо прикрыв разрушение вздрогнувшими напоследок ветками.
– Вот идиоты, нашли когда прислать, – продолжал сам с собой сокрушаться Валерка, – перед самыми праздниками! Сиди теперь, переживай…
Снял футболку и, ловя кожей влажного тела слабые дуновения ветерка, совсем раскис:
– Блин, что за страна?! Сейчас от жары не продохнуть, а зимой промерзнешь до костей…
И некому, кроме эвкалипта, было слушать его претензии, и некому было их с ним разделить.
К вечеру собрался домой. Погрузил лодку на багажник, выложил горкой недоеденные фрукты для Муськи, придавил камнем десять долларов, и, словно его ждали какие-то дела, поспешил в город.
Австралийский замуж
Алла обрадовалась его неожиданному возвращению. Одной тоскливо. Как раз с Инкой по телефону говорила, и срочно нужно было с кем-то это обсудить. Инка, не дождавшись визита, позвонила поделиться радостью – одна нелегалка назвала в честь ее девочку.
Любому приятно, когда в честь тебя.
Тут же выяснилось, что Инка этой нелегалке отдала свою карточку Medicare [19 - Medicare – медицинская карта, дающая возможность получать медицинское обслуживание почти бесплатно, большую часть стоимости медицинских услуг по ней выплачивает государство. Имеют ее только те, кто проживает в стране на законных основаниях.]. Иначе той бы в жизнь за медицинское обслуживание не расплатиться. И обе рады, что все хорошо обошлось, что никто подмены не заметил.
А тогда Алла объяснила, что теперь в личном файле Инки в Центрлинке появилась отметка, что она, Инка, родила дочь. Куда бы она теперь ни обратилась, в ее данных теперь постоянно будет фигурировать эта ее, но рожденная нелегалкой, девочка. И в какой-нибудь момент о ней у Инки обязательно спросят…
Осознав масштаб своей глупости, Инка пустилась в рев. Так что ей пока не до нарядов и не до стрижки.
– Чем она думала? – заудивлялся Валерка Инкиной простоте. – Сама под себя подложила мину, а теперь плачет, что не знала, что та взрывается? Обман государства здесь с рук не сходит… Но, если честно, я в ней такой щедрости и предположить не мог… Пожалела, значит…
– Я вообще не знаю, чем наши думают, – продолжала вечную тему Алла, – родиха эта живет здесь на птичьих правах, а вздумала рожать. Как? На что? Не знала же она, когда надумала ребенка завести, что ей Инка даст свою карточку? Просто поражаюсь беспечности этих людей!
– Может быть, ей кто напел, что родит, и ее здесь оставят? – поугрюмел Валерка, которому давно надоели разговоры про поступки соотечественников, которые никак не вяжутся с австралийскими нормами и правилами, и он всегда старался быстрее закрыть эту тему – сам-то как раз один из таких.
– Если бы так! Получается по документам, что не она родила, а Инка! Какое гражданство?! – возмущенная чужим идиотизмом, говорила Алла. – Ко мне на днях приходила одна… Приехала к австралийцу, тот ее избил, и соседи, увидев ее с синяком, сообщили в полицию. И теперь, как только закончится срок гостевой визы, ее должны выслать. А она пришла ко мне и спрашивает: «Нет ли какого-нибудь мужичонки у Вас на примете…»
Валерка захохотал и, чтобы окончательно прекратить разговор, подбежал к Алле, схватил ее за руки и стал дурашливо спрашивать, изображая женщину, есть ли у нее на примете мужичонка, и та, счастливо рассмеявшись, зачастила: Есть, есть, есть…
И Валерка, заметив в ее глазах вдруг появившуюся подозрительную влагу и смутившись душой, нарочито громко закричал:
– А не отдашь ли ты его на время кому-нибудь из вновь приезжих? Долларов эдак за сто в неделю?
– Дешево, дешево, – зашептала Алла, потянувшись к нему всем телом…
Вечер провели перед телевизором, по второму разу посмотрев, пока не отдали, фильмы, взятые напрокат в магазине «Русский мир», который Валерка обзывал «Русской войной». А душной ночью их неожиданно разбудил трезвон телефона.
Звонила Лариса, просилась переночевать.
С ней они познакомились в магазине – выбирали-обсуждали цветочные горшки, та и вышла к ним на русскую речь. Приехала в гости к дочке, что у нее здесь замужем за индусом.
Чем хороша чужедальняя сторона, так это тем, что, познакомившиеся наскоро люди, еще не успевшие обжиться и обустроиться, один раз поговорив, становятся почти родными. Их сближает щемящее чувство одиночества, которое они испытывают в чужой людской толчее не только говорящих по-иному, но и живущих иной жизнью. Они стремятся, торопятся это чувство изжить-заполнить. А как только обживутся, обрастут знакомствами, то крепеж этот ломается, если нет других, кроме разговоров, общих интересов.
Лариса поругалась с дочкой и сразу к ним.
Ленка у Ларисы красотка. Стройная, с длинной, как ее все здесь называют, русской косой. На белом, почти фарфоровой белизны лице распахнутые зеленые глаза; сочные, еще не утратившие юной пухлости, четко очерченные губы. Нос немного длинноват, но изящный, с тонкими ноздрями, которые красиво раздуваются, когда Ленка, вытянув немного вперед нижнюю губку, сдувает падающий на лицо длинный, специально оставленный на свободе локон. Высокая, длинноногая и вся какая-то сияющая – то ли в ожидании счастья, то ли просто от сознания своей юности. Ее никогда не мучили угрызениями совести о том или ином поступке. Решила – сделала. Ничуть не задумываясь о последствиях. Скоро год, как в один день решила и тут же вышла замуж за индуса, потому что, объяснила матери, ей надоело бесконечное продление студенческих виз и оплата для этого всевозможных курсов.
А чего не продлевать, чего не оплачивать? Денег она на них не зарабатывала. Мать присылала. Теперь, на освободившиеся от оплаты курсов деньги, Лариса приехала на зятя посмотреть да попробовать за что-нибудь зацепиться, чтобы с дочерью остаться. Ленка у нее – вся ее семья и есть. А за что здесь цепляются? За мужа. Теперь и Ларисе нужно замуж выходить…
– Да для кого это я ее вырастила?! – снимая обувь у порога, спрашивала, не ожидая ответа, Лариса. – Да для кого это я ее во все музыкальные школы водила и взятки везде давала, чтобы она в Австралию улетела? Думала – найдет кого-нибудь толкового, думала – счастлива будет…
Алла хлопотала, устраивая ей постель на диване, что достался Валерке от Пашки, с которым он на джипроке подрабатывал и который переехал в Мельбурн. А от кого, в свою очередь, Пашке диван достался – неизвестно. Может быть, и с помойки его притащил. Но диван еще хоть куда. Сто лет еще прослужит этот диван.
Чтобы дать Ларисе возможность высказаться да и самим понять, что же такое произошло, чтобы в два часа ночи, не владея английским и не ориентируясь в городе, уезжать от единственной дочери, предложили выпить чаю.
– Говорю ей, – согласно кивнув головой на чай, не прерывала рассказа Лариса, – брось его, не теряй времени, молодость штука обманчивая – сегодня она есть, а завтра ты уже только молодишься. Я квартиры продам… У меня же две квартиры, одну сдавала всегда, а в другой жила, – пояснила тут же Лариса, – так что прожили бы какое-то время, хватило бы курсы оплачивать, а там, глядишь, все бы и наладилось. Нашелся бы кто-нибудь… А она ни в какую. Говорит, как кто узнает, что русская, сразу на расстоянии вытянутой руки держит.
Лариса сама вытянула руку, показывая дистанцию.
– Это у них так называется, когда они отстраняют человека. И никто не хочет жениться, все понимают – из-за визы. Только, говорит, индусы или иммигранты и женятся. Да еще старики… Да, говорю, плевать на Австралию, если в ней все время цветы цветут, то не значит, что ради этого продавать себя надо! Уедем, если не найдется порядочного человека, домой, не пропадем. А, хочешь, в Москву, там переводчицей где-нибудь устроишься, английский-то у тебя теперь какой хороший… А она кричит, что и Москва, мухами засиженная, ей не нужна, и чтобы я ее оставила в покое…
А тут этот, вылетел из спальни. Спал уже. Да как заорет чего-то. Тюрбан свой синий на ночь снимает, надо лбом шишку из волос накрутил – ну, черт чертом. Я у нее спрашиваю, чего он орет, а она – что злится, что ее нет в постели…
А я ему фигу вот скрутила, – Лариса показала поочередно Алле и Валерке, какую она зятю скрутила фигу, – и говорю ему, а это ты не видел, у себя в постели! Да ты, кочерыжка черная, и мизинца ее не стоишь, а еще недоволен. Хочешь, чтобы она себе, тебе на потеху, силикона в сиськи натолкала?!..
А он, тварь, пошел в мою комнату, схватил мой матрац и выбросил в окно. С третьего этажа матрац выкинул. Я его купила! Не он мне! Триста долларов отдала! У него, у сторожа поганого, секьюрити драного, денег свекрови и на матрац нет!..
Лариса схватила, не глядя и не пробуя, горячо ли, чашку с чаем и шумно отхлебнула:
– Я Ленке говорю, с этим-то чего мне разговаривать, я ей и говорю – видишь, как эта обезьяна с твоей матерью поступает? Это он не матрац выкинул, это он меня выгоняет. Хорошо! Я уйду. А ты что, с ним останешься? Побежишь сейчас в его постель?
– И вы представляете? – лицо Ларисы скривилось от сдерживаемых слез. – Нет, вы представьте?! Она меня и не удерживала…
Лариса сидела напротив Аллы с Валеркой, сжав в крупной руке чашку, совсем забыв о чае. Чашка как раз была вполовину ее кулака. Валерку эта деталь после рассказа о кукише особенно занимала, он даже украдкой взглянул на свою руку. Его казалась меньше.
– Ведь у него же нет другого разговора, только – eat and bed [20 - Eat and bed – есть и кровать.]. Только и слышно от него – eat and bed, – передразнила зятя Лариса. – И ест один только рис… – еле справилась со слезами. – А как противно! Вы бы видели – пальцами, и еще их вот так, вот так выворачивает. Как обезьяна. А ладошки сизые… Я Ленке говорю, да как тебе не противно, я старая, а как подумаю, что с ним бы в постель ложиться, так лучше пусть меня расстреляют, и Австралия никакая не нужна. А ты? Как ты можешь? Ну, любила бы, понять можно, а то из-за визы…
А она мне – ты расистка!
Да пусть я хоть трижды расистка, а ты дура, – говорю ей. А сама плачу. Он же что ей теперь говорит, чтобы она пластическую операцию сделала, бедра убрала, а бюст, наоборот, больше наставила…
Дура, ты, дура, я ей говорю…
А они как-то поругались, он кричит, а я вижу, у него прямо пена на губах… Мы со своим хоть лаялась, а пены никогда не видела, даже когда он мне изменять стал и к другой ушел, а я ему ничего из дома не дала. А этот – рис не так ему сварили – у него пена уже на губах… Бешенство прямо. Я даже испугалась, а Ленка смеется…
Все смеется. Ой, боюсь, досмеется…
Крепко, до алой красноты, вытерла нос платочком, влажным от долгих слез, и уставилась взглядом в одну точку на столешнице.
– А у тебя как дела с твоим замужеством? – осторожно спросила Алла. – Или уедешь во Владивосток?
– Куда я теперь уеду? С каким сердцем я теперь уеду от нее? – вскинулась на нее, как на провинившуюся, Лариса. – То жила и не знала, что это за Синх такой, а теперь и спать спокойно не смогу…
Утром, еще до жары, они проснулись, разбуженные резкими криками птиц и лязгом жалюзи – по столу, прямо по оставленным вчера на нем чашкам, пробуя все подряд на крепость клювом, важно прохаживались три белых, величиной с хорошую курицу, попугая. На роскошно цветущей петунии, прямо посередине горшка, что купили они, когда на них набрела в магазине Лариса, присел в ожидании угощения еще один. На балконе царил хаос: звенели ложки, падали, разбиваясь вдрызг на кафеле пола, чашки, клацали, старательно проверяемые на шум и крепость, пронзительно звенящие жалюзи.
Оторопело смотрел Валерка на эту четверку через сетку балконной двери. Не отрывая от попугаев взгляда, спросил стоящую позади него Аллу:
– Ты их что, кормила?
– Да-а-а – виновато протянула та. – Но я только одного, и только всего два раза печенье давала…
– Теперь всю жизнь им его давать будешь. Пока оно им не надоест – давать будешь. Я же тебе говорил, что в Австралии никого кормить нельзя, особенно попугаев. Они потом, если прилетят и тебя дома не будет, и сетку на двери пробьют, и жалюзи к черту выдернут и вышвырнут…
Алла молчала.
– Ты теперь, дорогуша, и на работу не ходи – сиди и жди, чтобы печенье им вручить… – не унимался невыспавшийся Валерка.
Стояли, смотрели на охраняемых государством попугаев, сумма штрафа за нанесение увечья которым две тысячи долларов, ждали, пока те сами уберутся. Выгонять поздно – все разбито-разбросано, только больше шума будет. И те, устав ждать угощения, подхватились, будто неожиданно что-то вспомнив, и гортанно, отрывисто заорав, красивой стаей взмыли высоко в небо, просияв на фоне его непроницаемой голубизны белыми крыльями.
– Сегодня австралийское Рождество. Отметим? – глядя им вслед и еще не решаясь выйти на балкон, предложила Алла.
После уборки за попугаями – кофе и русские новости.
Русские новости – любимое занятие иммигрантов. Сидят по утрам перед телевизором, как приклеенные, новостей о жизни на родине ждут. Если беда на ней какая, взрывы или снова Чечня, то хоть и расстроятся, а в глубине души радость затаят. Чистую. По поводу себя, живущего, и, конечно, по заслугам, в хорошей, благополучной стране – без взрывов, войн и морозов – кому беды родины ничем не грозят. А если сюжет покажут о людях умных, удалых да душевных, успехов достигших на земле, всеми обруганной и ими брошенной, грустнеют – там у людей жизнь бьет ключом, а в Австралии ты бьешься, чтобы хоть в краешек чужой жизни вписаться. Да так и остаться на этом краю…
Показали актера одного, в возрасте уже. Валерка его никак не мог вспомнить, ни по одному фильму. Понял только, что этот актер, явно знаменитый (иначе зачем бы телевидение его разыскало?) Москву бросил, в деревне живет. Перед телекамерой в валенках по дому бревенчатому ходит. Зима ведь в России. Снега много. Актер его лопатой откидывал, а снег легкий, сыплется с лопаты, как сахарный песок, снежинка от снежинки отдельно ссыпается… А после снега пошел баню топить. Пока она топилась, говорили о тяжелой жизни российской, о культуре гибнущей…
Валерка поймал себя на мысли, что почти не понимает русских – тяжелая жизнь! Свой дом, баня. Огород – наверняка. Так это же самое основное и самое главное! Такого человека рукой не достать – как высоко он. Как такого согнешь? Ему не надо всякую неделю свое жилье оплачивать. Да отварил картошечки с огорода, достал соленой капусты из погреба, и никаких тебе комиссий по подтверждению твоей нетрудоспособности, никаких безработных с хаузенкоммишенами! Твое навеки. Хоть пропей, хоть внукам оставь. Вольному воля…
И еще поймал себя на том, что завидует этому в валенках, именно что в валенках, завидует, и нормальному течению его жизни, что идет вместе со страной и народом – о чем актер говорит, все с полуслова понимают – сами переживают.
Общее. Известное до мелочей. Твое. Наше…
– Хорошо дома сейчас, Новый год скоро, – задушевно, почти со слезой произнесла Алла, – домой, что ли, уехать?
– Куда? – безразличным тоном отозвался Валерка. – Забыла, что ли, хамство в магазинах, пьянь по улицам? Да и грязь в подъездах тоже, знаешь ли, после Австралии трудно переносить.
Взглянул на Ларису.
– Все разболтано, разбито… Соскучилась?
Лариса, молчаливая, суровая и несчастная, напряглась, вслушиваясь в их разговор.
Алла молчала пригорюнившись. Может быть, думала, что в России не будет рядом с ней ее шефинь, которые при каждом удобном случае смеются над ее произношением, ее манерой одеваться – заставляя всякий раз ощущать свою в Австралии некомпетентность и непригодность, а может быть, вспоминала, что за копейки продала свое жилье, а цены сейчас выросли, и не собрать-не скопить теперь ей ни в жизнь на такую квартиру, что у нее была…
– Россия больна… Там всем невропатолог нужен, у всех мозги набекрень…
Алла, ни с того ни с сего, расхохоталась.
– Ты чего? – удивился Валерка. – Ты чего? – И сам, заразившись ее весельем, сидел, глядя на нее, похохатывал. А она, вытирая выступившие на глаза от смеха слезы, только и могла произнести:
– А ты… А ты… – и хохотала без остановки, хлопая диван ладонью. – Невропатолог со справкой… И подтверждаешь это комиссионно…
Выдавила все же.
И осеклась. И отсмеялась.
Вышла на балкон и, чтобы как-то загладить случившееся, как ни в чем не бывало, закричала:
– Ой, попугаи, попугаи летят… Не к нам, Валерочка… Такие красивые-е-е!
Лариса ушла вместе с Аллой, которая спешила отработать данное ей задание. Обещала Валерке, что отзвонит из офиса своим шефиням, чтобы они точно знали о ее послушании, и вернется пораньше – все же австралийское Рождество.
Белый какаду
После их ухода Валерка уснул. Уснул прямо перед телевизором, на который откладывал целый год из своих инвалидных, да еще подкалымил немного среди русских – компьютеры чинил-собирал. И купил себе за долгие годы иммиграции вещь в настоящем магазине. Экран сто пять сантиметров! Природу когда показывают – смотрит, и дыхание спирает от удовольствия. Да и любой фильм смотреть по нему наслаждение. Кинотеатр да и только. Все свои кассеты, сто раз смотренные-пересмотренные, заново отсмотрел и по иному их увидел, и интереса к телевизору не потерял. А тут, надо же, уснул. И не заметил как.
И приснился ему сон: снег лежит ровный-ровный, искристый да сыпучий, бери и из горсти в горсть пересыпай – только звенеть будет и солнечными зайчиками перемигивать на каждой снежинке. И всюду, по всему снежному простору солнце так и бликует, так и играет. И дорога по снегу прокатана-протоптана – белая, чистая. И никого-то никого не было на той дороге, и только Валерка стоял у самого ее начала да попугай за спиной вскрикнул и загремел жалюзи, требуя печенья…
Валерка проснулся. В комнате стояла плотная жара, которая наваливалась с потолка от разогретой крыши. Старенький кондиционер, ровесник дома, натужно ворчал, ничего, кроме шума, из себя не извлекая. Громко шлепая по полу, как ластами, негнущимися со сна ступнями, вышел на балкон.
На перилах топтался попугай, поглядывая на Валерку круглым с оранжевым ободком глазом и выдавал тихие, гортанные звуки, будто разговаривал.
– Кто тебя звал? – строго спросил его Валерка. – И кто здесь тебя ждал? Прилетел, как иммигрант, за хорошей жизнью – здравствуйте, я ваша тетя… Только сейчас со мной в России был, все мне там испортил и по снежочку не дал пройтись, а теперь сюда заявился…
Протянутое Валеркой печенье попугай ловко взял лапой, как рукой, чем вызвал у Валерки умиление. И клевал его, ловко продолжая удерживать печенье, сидя на одной лапе. Да разве клевал? Не клевал, а отламывал клювом, выказывая всеми своими действиями, вернее всяких слов, свой разум.
– Ну, в Россию хочешь? Нет? Да где тебе… А вот я, знаешь, если бы умел летать, я бы полетел. Только разучился. А когда-то умел. Правда. Когда был маленький, во сне прямо в небо взмывал. Прижму, вот так, плотно к себе руки… – Валерка прижал плотно руки к своему теперь и впрямь неподъемному телу, демонстрируя попугаю, как он летал, – и сразу вверх… У тебя так не получится… Ну, вот, а сейчас я и тосковать уже разучился, не то что летать. Так что, извини друг, опытом поделиться не смогу…
Попугай, отщипывая печенье, тихо, словно поддерживая разговор, воркотал.
Валерке вспомнилась так живо и подробно, словно вчера это было, первая его встреча с попугаем какаду. Первые месяцы здесь жил, но подрабатывал уже, где только мог, чаще всего на джипроке у русских из Китая, которым оттуда во времена Мао пришлось спасаться. Дело джипрошное русские быстро освоили, потому что лицензии на выполнение этих работ получать не надо было. На все другие, лицензионные работы, им, приехавшим из Китая, сдать экзамен на английском было невозможно. И сложилось так, что дома в Австралии отделывают гипсокартоном, в большинстве своем, русские. И к ним теперь, к русским джипрошникам, когда вновь колыхнуло и разодрало Россию, потянулись советские за работой. Брали. И для таких, как Валерка, без капиталов приехавших за новой жизнью, такая поддержка была важна. Доктор ты или инженер, химик или физик – никого в этой жизни не волновало и тебя прокормить не могло.
Кормил джипрок.
Встанешь еще по непроницаемо бархатной темноте, чтобы не опоздать, и едешь с куском хлеба в пакете на станцию, где на своем грузовичке со всей необходимой амуницией для работы по отделке дома тебя твой работодатель поджидает. И лучше, конечно, если ты его будешь ждать, а не он тебя. И лучше, чтобы это был русский из Китая, а не такой же бывший советский, как и ты, только раньше тебя на десяток лет сюда прибывший, – пьет и хвастается много, а ты слушай да терпи. А то в другой раз не возьмет.
Ехал тогда Валерка уже домой. Его к станции Василий подвез. Из советских. Валерка с облегчением хлопнул дверцей грузовичка, оборвав на полуслове его матерную речь, и поспешил к электричке. И тут же, на ведущих к поездам ступеньках, увидел распростертую белую птицу с огромными, раскинутыми крыльями.
Смерклось уже – июль стоял, зима в самом разгаре, в половине шестого темно. Ближе подошел, пригляделся – попугай неуклюже выгнулся, раздув шею, подломив под нее голову с желтым хохолком. Мертвый лежал. В фонарный столб, может быть, ударился да прямо под него на ступеньки и рухнул. Свидетелей птичьего крушения Валерка спросить не мог, их не было. Если бы был кто, так хоть руками бы помахал-изобразил свое понимание и свой вопрос, а то – никого. Поднял, ощутив приличный для птицы вес, и тут же решил – чтобы добро не пропадало, взять попугая с собой. Перья хоть повыдергать, что ж им пропадать…
Сунул птицу в сумку, купил билет, показав для верности кассиру один палец, и сел в электричку. А ехать нужно было далеко – станций пятнадцать.
И на полпути вдруг мертвый попугай как заорет у него в сумке…
Пассажиры, а как раз вечерний час пик был, стали на него оглядываться, задерживаясь взглядом на лице. А поезд только-только от станции отошел. До остановки ему еще несколько минут идти, а попугай орет, не переставая. Валерка стоял ни жив, ни мертв, и лишь придурковато, он это чувствовал, всем улыбался. И сумма штрафа ему за нанесенное увечье или отлов этой птицы так ясно вспомнилась, что аж озноб пробил. Ему об этом, знакомя с Австралией, рассказали те, у кого они с женой на квартире две недели перекантовались, пока не сняли себе жилье. И всех денег, что он в тот день заработал, как раз на одно только перо и хватило бы. Кто ж поверит, что он мертвого попугая в сумку себе запихал?
Еле станции дождался. Выскочил из вагона, отбежал чуть в сторону и, рванув молнию сумки, стал судорожно вытряхивать-вытаскивать из нее так неожиданно ожившую и так громко и скандально кричавшую птицу. А та, подлая, как пружина стала верткая – крылья и лапы во все стороны в сумке растопырила – ни ухватить, ни согнуть, хоть вместе с сумкой бросай. Вокруг люди стали собираться. Пот прошиб Валерку, и он по-русски вполголоса попугая стал уговаривать:
– Да, вылазь ты, морда припадочная, навязался на мою голову…
Попугай одно крыло из сумку выпихнул и Валерку – хлоп по лицу. Да другой раз. Выскочил, не переставая орать, из сумки и, оттолкнувшись, как от ветки, от его рук, больно царапнув напоследок жестким когтем, взмыл над Валеркиной головой…
– Может, ты тот самый и есть, мой старый знакомец, – усмехнулся на попугая Валерка. – Ну, твое счастье, что ты вовремя оклемался, а то бы остался у меня без перьев. Уж я бы тебя кремом не стал смазывать, поверь…
А над страной стояла жара. Самая сильная, которую он помнил. Не только змей в города погнала, газоны ухоженные в пыль высушила и людей заставила воду экономить даже на свою помывку в душе. Мало воды в стране этой без дождей, которых все нет и нет. Но в первый свой год Валерка удивлялся дождям, сплошной водяной стеной срывавшимся с неба. Окно если уходя не закроешь, вернешься – воды полная комната. А теперь и поливалки-брызгалки для умирающих газонов использовать запретили, и каждый день по телевизору учат, как машины мыть экономно. Не из шланга, а из ведра.
Воды в стране нет. Жара.
Перестали стрекотать повсюду, как это всегда было, газонокосилки. Газоны мертвы и косить нечего. Тишина.
И удивление свое от цветов помнил. Оказалось, те цветы, и не цветы в общем, а зеленые висячие шнурки с листиками, что по всей поликлинике у них в цветочных горшках свисали, здесь не что иное, как трава подзаборная. Растет-плетется по пустырям и не знает, что в России она – растение комнатное. Но особенно долго удивлялся на мощные кусты фуксии. Такие у матери на всех окнах в горшочках росли – так ей этот цветок нравился. Она его «сережками» величала. Фуксии, что он здесь увидел, ни на одном ее окошке не поместились бы.
А азалия?! Ах, и только. Из нее, квадратно остриженной, живые заборы устраивают. И цветут такие заборы белым, красным, оранжевым, желтым – цветок в цветок, и не захочешь, а залюбуешься.
А вьюнок наш темно-синий, по краям густо-фиолетовый, с белой серединкой – просто сорняк.
А столетник, что бабушки за лечебное свойство уважают – зарослями. И цветет, выбрасывая красно-кирпичную метелку, как гусарский султан, что стоит, красуется, почти всю зиму – с мая по август – которая, ох и сырая бывает и холодная, с короткими, короткими деньками, с багровым, почти до середины неба закатом, на который только посмотришь и весь продрогнешь.
А фикус, что в кадках по всей России рос и в послереволюционные времена в мещанстве был обвинен – деревья под небеса, куда мощнее и развесистее дубов, на верхушку глянешь, шею заломишь.
А выставленные перед праздником в палисады с этими азалиями и фуксиями под жгучие лучи солнца деды морозы в красных тулупах и колпаках, отороченных белым?
Одно удивление.
Теперь ничто его не удивляет – ни герань кустами, ни кактусы выше человеческого роста, ни гортензии с бегониями на каждом углу по пояс и цветами с хороший кулак, ни камелии, щедро, круглым ковром роняющие на землю цветы. Привык. И попугаи, особенно крупные, если разорутся, расшумятся истерично, со скрипом в голосе, да еще если на крышу всей своей массой брякнутся и начнут по ней бегать, что твои кони, никакого умиления и интереса не вызывают, так и шуганул бы их тем, что под руку попадет.
И что еще запомнилось из первых впечатлений, так это тягучая, тупая душевная боль на самом донышке сердца, когда узнал что хозяйка домика, который снимали они первые полгода вместе с женой, пока были еще кое-какие деньги – одного с матерью года. Разницу в их жизни увидел даже по тому, по австралийским меркам бедному, домику из виллаборда [21 - Виллаборд – вид сухой штукатурки с добавлением цемента и асбеста, строительство домов с его использованием было запрещено в конце 90-х годов.], с непрочными и ненадежными, как сезонный дачный домик, стенами, но с кафелем в двух туалетах, с душевой и ванной с изразцами в картинках из итальянской жизни, со встроенной кухней с мягко и плавно выдвигающимися ящиками, с узорчатым, под мрамор, кафельным полом на кухне, с рясными тюлевыми занавесками на сквозных высоких окнах. Да сравнил все это с материнским – с колченогой, самодельной мебелью на кухне, со стеллажом, закрытым для уюта клеенкой, которым она гордилась, демонстрируя всем желающим его удобство, да с покрашенными краской в цвет пола, рассохшимися и больно щиплющими щелкой между дощечек табуретками… Да еще ее старые штапельные шторы в оранжевых самоварах вспомнил, которые она простирывала к Пасхе…
Да мать бы оробела от этого бедного австралийского уклада.
В одно время жили, а как разно.
И уверился Валерка, что будь у матери возможность обустроить свое житье так же кафелем с ваннами – подольше бы пожила.
Может быть, и сегодня была бы жива, как его хозяйка…
Отсюда стало ему все видеться иначе, и всех, особенно родню, стало необычайно жаль. И собаку свою оставленную вспоминал, которую он, казалось, давным-давно и навеки забыл. И плакал, если бы умел, по всем ним сладкими слезами, от которых болит голова, но легче становится на сердце – мало всех любил, мало жалел всех. И сердился отсюда, издалека, что все на родине выморочено, а не крепко и ладно. Все потеряно – а не сохранено. Нет ни в чем крепости, а все пущено на самотек. И нет никакой надежды на лучшее. Была бы она, так какая разница – два у тебя туалета в доме или один, одни штаны или их девять – все равно на одно место их надевать и все разом не надеть… Жил бы дома.
А нет ничего…
Больна Россия, больна.
Так пусть без меня болеет. Я не лекарь, что даст ей лекарство.
//-- *** --//
Старая иммиграция держит посты. До самого Рождества – ни балов, ни вечеров. Однако Новый год – по новому стилю – постными блюдами кое-кто, правда, из них отмечает. Но елок не наряжает. Для Рождества красоту берегут.
Новая иммиграция отличается от старой. Справляет все подряд – от австралийского Рождества до старого Нового года.
Если денег хватает.
Один раз был Валерка на балу у старых иммигрантов, прибывших сюда после войны из Европы и в пятидесятые – из Китая. И поразило его пение мужиков, сидящих большим отдельным застольем. Людей крупных, бородатых. А пели как! Красиво и задушевно Голосищи, а не голоса. Старообрядцы. Приверженцы веры, которую Русь хранила до Раскола. Выходцы из китайского Трехречья, куда в Гражданскую целыми поселениями убегали русские люди от большевиков. Но русская судьба их и там не миновала. Ломали хребтину, улаживая жизнь на новом месте, а уладив, попали под маодзедуновские колхозы и все враз потеряли.
Валерку тогда, помимо воли, чуть слеза не прошибла. И не знал он до той минуты, как красива, оказывается, родная русская песня, как певуча, горда и печальна, и полна смысла – всякое слово в ней на вес золота, и всякое на своем месте. И боялся даже еще рюмку выпить, чтобы не расплакаться от нахлынувших на него чувств. И сидел, слушая, не в силах шелохнуться, словно встретил эту мощную, неумершую народную красоту, которую ранее и не замечал, после большой разлуки или, наоборот, прощаясь с ней навеки.
Там, куда они надумали сегодня пойти – таких песен не услышать, да и с голосами не очень-то густо – оркестр будет с Бондая [22 - Бондай – дорогой район Сиднея, компактное место проживания русских евреев.] да какая-нибудь певичка пошлость современную в микрофон станет сипеть. Вот и вся душевность. А тогда он, весь в растроганных чувствах, подошел к голосистым бородачам и сказал, что хочет с ними выпить рюмку водки за песни русские и за них, так замечательно эти песни певших. Если они, конечно, пьют водку…
И сказал ему один из них, малость потянув с ответом, оглядывая его лицо:
– Отчего же. Разве это русский, если не знает «Отче наш» и не может выпить рюмку водки? Так почему же не выпить двум русским людям по рюмке за русские песни?
Тогда Валерка первый раз в жизни устыдился того, что он-то, он-то не знает «Отче наш»…
Но вслух в том не признался.
А после рюмочки, что он выпил с бородачами, осмелел и решил продолжить то братание, что ему так понравилось – предложил выпить с ним старикашке, сидящему как раз напротив за его столом, мол, русский с русским… А старикашка, высохший уже от старости, на костлявых плечах которого даже пиджак колом стоял, не находя в них для себя опоры, отворачиваясь от него с брезгливостью сказал, как отрезал:
– Русские люди – это те, что живут в России, а не бегут из нее.
И отбил у Валерки охоту на долгие годы вообще туда ходить…
Вспомнив про песни, поставил свой заветный диск, на который переписал все, что насобирал за последний год. Не мог он слушать его иначе, как сидя очень близко к колонкам, не отвлекаясь ни на какое иное занятие, боясь пропустить хоть слово из этих романсов и песен, впитывая их в себя, как в засуху земля воду, так же, как впитывал хвалебные слова Аллы о себе. А когда тихий голос иеромонаха Романа пропел:
– Я сказал, что где-то служит Богу братия, и еще сказал я, что я один из них… – зажевал, зашевелил губами, словно подпел.
То ли капля пота, то ли слеза совсем без спросу скатилась с переносицы и защекотала небритую щеку.
//-- *** --//
С Аллой разбаловался: то сам все делал, а теперь и разогреть лень.
Да и жара.
Посмотрел на прикрытые салатницы с остатками салатов, на холодное мясо и выбрал клубнику.
Клубнику он давно перестал покупать – один обман и только. Это Алла купила. На вид красивая ягода – глаз радуется, а укусишь – не знаешь, то ли плюнуть, то ли проглотить. Уронишь – от пола, как картошка, отскакивает. При виде ее всякий раз вспоминался ему анекдот, что в советское время, сокрушаясь о своей жизни, рассказывали: спрашивает как-то при встрече у американца дачник, когда у них в Америке появляется первая клубника?
Американец подумал и ответил:
– В шесть утра.
Завидовал Валерка тогда такому ответу, а теперь, когда сам клубнику с шести часов утра может купить, знает, что на нее и куда более позднего времени жаль тратить, а не то, что в шесть просыпаться. Вот дома-то клубника так клубника – запашистая, вкусная, сладкая! Поешь ее один месяц и весь год скучаешь.
Погрыз клубнику – все же пахнет хорошо – включил любимый телевизор.
Группа аборигенок на костре варила в найденных где-то там же неподалеку жестяных банках краску из кореньев и семян травы, которые они, как заправские актеры, не спеша и не озираясь на камеру, насобирали. Пока собирали коренья, по пути срывали-обрезали нераспустившиеся веера колючих листьев пальмы, знаменитой на весь Советский Союз, как дерево с листьями «во!» в пять растопыренных пальцев покойного Крамарова. В природе, на своем месте то есть, эти листья не с ладошкой, а с зонтиком или с опахалом каким-нибудь для персидского царя и можно только сравнить, а про ладошку и не подумать. Из его листьев, из еще молодых, нераспустившихся, сложенных гигантским веером, тут же возле костра, пока варилась краска, нащипали длинных волокон, похожих на мочала, и, свернув все это богатство упругими жгутами, распихали по банкам. Постояли рядом с костром, подождали немного и выволокли из банок, помогая себе палкой, все пуки разом. Мочала разукрасились в четыре блеклых цвета, похожих на цвета напрочь выгоревшей Австралии – рыжий, желтый, коричневый и серо-зеленый. Тут же сели, чуть дав своему сырью обсохнуть, плести из него сумки-торбы.
Неспешный труд аборигенок, необычно, на глаз европейца, сидящих на земле – ноги вразлет, будто у тряпичных кукол – прервала змея. Она ползла где-то там, в траве, рядом с ними, и для камеры была незаметна.
Старшая из аборигенок в густой, пегой от седины шапке волос и в белой просторной блузке с короткими рукавами, подчеркивающей сизую темноту кожи, схватила палку, которой только что вытаскивала мочало, и стала ею бить, совсем без злобы и страха, словно ковер выколачивая, по змее. Ее товарки гуськом подошли к ней. Вытянув шеи, позаглядывали в высокую сухую траву и, немного полопотав, вернулись на свои места…
Не жалело государственное телевидение времени на программу о жизни аборигенов, и, наверное, они сами ее про себя и снимали – столь неспешна и непрерывна, без всякого сценария и текста диктора была эта программа. Казалось, поставили там, в их буше -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
, камеру и снимает она все подряд сама – пока пленка не выйдет. Но именно в этой неспешности для праздного взгляда, пресытившегося мордобоем, выстрелами, взрывами, кровью и голыми телами, своя услада – сиди, смотри, как течет чужая жизнь человеческая в естественных ее условиях, да думай о своем – так день и скоротаешь…
Вечером вместо похода на бал за шестьдесят долларов с носа (ведь удавиться же можно, как дорого!) решили поехать посмотреть ночной, в иллюминации город, а конкретно, в Пананию [24 - Панания – район города.] на берег Джордж-риве -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
, где одна семья вот уже пять лет устраивает настоящее иллюминационное представление. По новостям показывали – на одной стороне улицы, на высоченном дереве загорается бутылка шампанского, переворачивается через улицу и льется-пенится в фужер, что на другой стороне пузырьками переливается. И вспыхивает вслед за этим, красиво замирая и радостно мигая над всей шириной дороги, надпись «Счастливого Рождества!» И веселый Санта Клаус с мешком подарков, с поднятой в приветствии рукой в варежке, перепрыгивая с дерева на дерево, становясь все больше и больше, мчится из самой дальней части сада на своих оленях. Вырвавшись из сада на улицу, скачет по ней, перепрыгивая с дома на дом, исчезая над крышей последнего из них.
По всем кустам перелив гирлянд разного цвета, мерцание звезд на каждом дереве, и плюс ко всей этой роскошной иллюминации в центре обширного двора большая разряженная елка, мигающая и переливающаяся всеми цветами. Не устоишь, поверишь, что вот она, сказка! Живет сказка вместе с Сантой на самом-самом правдашнем деле. Который совсем скоро, погоди только немножко, сойдет со своих саней, запряженных олешками, и начнет всем раздавать подарки. И нескончаема вереница машин, приехавших в эту сказку. Медленно едут по сказочной улице машины с людьми, жаждущими поближе ее рассмотреть и детям своим показать, и, чуть притормозив, отсыпают пару-тройку долларов в специально приспособленный для этого на обочине ящик – чтобы и на будущий год Санта также поздравлял и приветствовал всех. А затем помигают сигналом на повороте, поддадут газу и поспешат из сказки в свою жизнь.
Многому чужеземному Валерка перестал удивляться, а вот домам – огромным, просторным, в черепичных причудливых крышах, со старинным мозаичным цветным стеклом или с новомодными, насквозь стеклянными стенами – удивляться не переставал. Посмотрит на какой-нибудь из них, дивясь его размаху и величине, и мысль тут же в голове: откуда у людей такие деньги?
Мысль эта возникает перед ним всегда впереди всякого разума и знаний. Будто бы все народы коллективизацию, раскулачивание и войну прошли-пережили и сидели на норме в шесть соток и на зарплате в сто рублей, а то и вообще без зарплаты, дефолтом раздавленные. Не было, не было такого в этом мире, где сегодня сияет-переливается специально припасенная для всеобщей радости бутылка шампанского величиной с дерево.
Какой дом, какой дом!
Чуть на взгорке, за белыми, пенными занавесями, забранными легкими кружевными пузырями, в сквозных до полу окнах виднеется разодетая красавица елка. Окна второго этажа под многоярусной затейливой крышей сияют гирляндами. Двор огромный, ухоженный, в цветниках. За цветущими кустами, за вольной роскошью клумб хозяева в креслах – в белых шортах, в белых маечках. Рядом с ними дети в свои игры играют. Только глянешь на все это и сразу поймешь – что такое праздник и счастье в жизни.
Домой приехали, винца ради чужого праздника выпили и стали фильм смотреть тысячу, нет, две тысячи раз смотренный – «С легким паром».
Но ведь почти по теме.
Смотрел и думал, когда позвонить Рамзану – сегодня или лучше дня за два до конца каникул, чтобы дать человеку и отдохнуть, но и все же последним днем не припирать, оставить время на раздумье?
Хотя деваться-то Рамзану теперь некуда, не вылечиваются от Валеркиной болезни люди.
Все же решил со звонком повременить.
Валеркино счастье
Такая странность – в бывшей стране рабочих и крестьян никто не хочет быть ни рабочим, ни крестьянином – рвутся-мечутся, ищут жизни, чтобы не на земле, не с навозом, не с железками мазутными свой хлеб зарабатывать, а чтобы в тепле конторском, из бумажек как-нибудь его добывать.
А вот в чужую страну приезжают эти нерабочие и некрестьяне и работу любую делают, даже самую черную. Такую, как мешки с куриным пометом на себе таскать из одной кучи в другую, посуду мыть, унитазы… И даже чем, скажите вы мне, вопрошают, плоха работа дворника?
И сами на свой вопрос отвечают:
– Утром все убрал и весь день свободный. Еще одну работу можно искать…
Скажите, за деньги большие?
За такие только, чтобы выжить.
Всякие пустышки хорохорятся поначалу:
– Это я?! Буду мыть туалет?!
А потом, ничего, моют…
И все ради жизни новой, красивой, счастливой, безопасной и благополучной. И если хотите, даже ради того, чтобы там, на родине, все думали о приехавшем сюда своем знакомце с тоскливой завистью, как о самом удачливом удачнике. А родня чтобы гордилась тем, как его судьба высоко подняла-взметнула и на чужбину благополучную забросила. А если так, то есть для чего им лишения принимать и унижения терпеть. Цель впереди ясная, хорошо различимая, значит – досягаемая…
Ирина уже почти год как приехала. Муж ее, Роман, по студенческой визе вызвал, будто погостить. По этой визе она имела право к нему в гости приехать. Все, что могли, в России продали. Могли и много, и мало одновременно – единственную свою квартиру, от бабушки Роману в наследство доставшуюся, и все, что в ней было. Оплатили девять месяцев учебы английскому языку. Все распланировали, разметили. Приехали и остались. Бедовали так, что ходила Ирина к полякам в костел в день раздачи там бездомным милостыни каждый четверг – ела и с собой брала, что давали. Рассказала об этом Алле, придя к ней за помощью. Думала, раз она в русском этническом представительстве, так реально может помочь. На работу устроить, например, или какую-никакую сумму, как денежное вспомоществование, как самым неимущим, выделить. Если русское этническое, так, значит, всем русским. Однако ничего такого ни РЭП не делал, ни Алла не могла. Могла только пожалеть да в гости позвать. Да пообещать знакомым позвонить, разузнать, нет ли у кого работы какой на примете.
Ирина оказалась миловидной блондинкой с ярко накрашенными, как принято в России, губами и густо заляпанными тушью ресницами, отчего глаза ее казались отгороженными от мира воротцами, хлопающими, как на сквозняке, туда-сюда. На высоких каблуках и в короткой юбке, плотно обтянувшей ее стройное тело, говорящих куда вернее, чем ее плохой английский и русское произношение, откуда она. Когда еще она рот откроет, а тут взглянул и все понял.
Роман, как окончил курсы английского, иногда подрабатывал с малярами и другой работы не мог найти. Вернее, находил, но обжегся. Со знакомыми китайцами, с которыми на курсах учился, ездил на уборку брокколи в район Кумы [26 - Кума – Cooma, район на юге Австралии, штат Новый Южный Уэлс.]. Не только билеты на свои покупали, а еще и агентству, что нашло им эту работу, заплатили двести пятьдесят долларов. Питались в складчину. Тринадцать человек их было. Юг. Ночи пронизывающе холодные, Антарктида рядом, а день немилосердно печет. Утром десять, днем тридцать пять. Работали от темна до темна, в буквальном, а не в переносном смысле. А им, так просто, как это, он думал, бывает только в России, взяли и не заплатили.
Кинули там же, на поле, увезя последнюю фуру с капустой – и ни ответа, ни привета в любой форме. Какие-то муж и жена держали тот бизнес. Никто их не видел и не знал о них ничего. Видели только менеджера.
Благодаря китайцам, которые дозвонились до своих знакомых, Роман и вернулся в Сидней. А сам… Пешком – это точно – не дошел бы. С квартиры съехали, две недели как ночуют в комнатке при Покровском храме.
Понятно было, что Валеркино жилье, по брошенным на него быстрым взглядам, явно проигрывало мечтам – грезам супругов, которые их сюда манили и ради которых они сюда приехали. Однако по всему было видно, что сейчас они не прочь притулиться хоть где-нибудь. Рады бы были и половине того, что Валерка имеет.
Валерка подробно рассказывал Роману, кто, нарушая закон, раньше брал на работу тех, у кого не было прав работать в Австралии. Куда ему можно попробовать позвонить или съездить. Хотя, куда он наездится, если на каждый билет хоть три доллара, а надо. Да еще обратно… Разве что где-то при церкви расспрашивать людей, может, кому что-нибудь нужно будет сделать. Все это копейки, но кто знает, куда эта тропа их выведет…
Дали и телефон Костомаровых на последний случай – те хоть и кормятся с иммигрантов, но закон из-за них нарушать вряд ли будут. За незаконное предоставление работы хорошо еще, если просто оштрафуют, могут и лицензию отобрать…
Ирина сидела радом с Романом, который аккуратным столбиком записывал телефоны, что Валерка выискивал в своем затрепанном блокноте, выброшенном за ненадобностью в гаражный хлам и разысканном к приходу супругов, слушала так внимательно, так затаив дыхание, словно именно от того, насколько хорошо она запомнит Валеркины рекомендации, зависела сама их жизнь. А когда Роман, стесняясь до першения в горле, спросил, нужно ли иметь с собой, если его возьмут на работу джипрошники, какие-нибудь инструменты, и услышав «нет» – шумно, с облегчением выдохнул, открыв этим лучше всякого рассказа о сборе капусты, как тяжело ему живется, как не по силам трата даже на самые дешевые инструменты – Ирина, прикрыв глаза своими смешными воротцами, стремительно прильнув к нему, поцеловала его в плечо. И так она это сделала проникновенно, так жалостливо, так по-бабьи тепло и бесхитростно, желая этим поцелуем укрепить-поддержать мужа в их житейских передрягах, что разом высказалось, какой у нее самой страх на душе, и как она сильно жалеет мужа, и как они оба беспомощны…
Словно по глазам, ударило Валерку. Неожиданно, больно, хлестко и звонко. Почти до оторопелости – как тогда, когда хлестнул его по лицу крылом оживший в сумке попугай. Схватился в какой-то нервной дрожи вставать, и тут же, только приподнявшись, шлепнулся обратно. Взял, боясь поднять на супругов глаза, чашку с остывшим чаем, отхлебнул и, почти справившись с нахлынувшими чувствами, взглянул на Аллу.
Та стояла с перекошенным от сострадания лицом…
– Скажите мне, скажите мне, чего вы ждете от этой жизни? – все же сорвался, рванувшись всем телом навстречу супругам. – Что она вам здесь, медом намазана? Неужели, неужели вы в России хуже жили, чем сейчас живете? Да вы, гарантию даю, и половины бы там таких трудностей не испытали. Почему домой не хотите ехать? – неловко повторяясь, вмиг разметав-уничтожив всю дипломатию, зачастил Валерка. – Билеты? Билеты – вздор. Вас могут и бесплатно выслать… Так вы ведь жить будете дома, как люди! У вас все дома, все есть – и язык, и образование… Жить будете, а не нищенствовать… Жилье? Жилья у вас и здесь нет и, может быть, так никогда и не будет! Скорее всего – никогда и не будет! При лучшем! – многозначительно поднял над головой указательный палец, – при лучшем раскладе перед смертью только и выплатите его. Так что же вам здесь таскаться по углам? Вам чтобы только легализоваться, столько денег надо, что ни на каких полах, даже если вы в четыре руки каждый их будете мыть, ни на каких джипроках таких денег не заработать! Неужели вам это еще не понятно?!
– Ишь, ты какой?! Ишь, ты какой?! – глянув исподлобья с такой неприкрытой неприязнью на Валерку, словно они отсидели с ним одни-одинешеньки целую вечность в каком-нибудь грязном, придорожном вокзале в ожидании поезда, который так и не пришел, так и не забрал их, и не хочет она больше ни минуты видеть ни надоевшего вокзала, ни Валерки, явно по вине которого тот поезд и не пришел – высоко, фальцетом, закричала, разом густо покраснев, Ирина:
– Сами во-о-о-н, – она повела рукой широко вокруг себя, – сами вон как живете, а нам – уезжайте! Никуда мы не поедем. Ничего мы там не забыли…
И села, будто подтверждая свою решимость здесь остаться, поглубже на диван, скрестив руки на груди:
– Сейчас нам тяжело. Это так. Но это пока. Придет время – все наладится…
И сощурившись на него и вконец разозлившись:
– Сам-то не уехал. Сидит в шортах теперь круглый год, в море купается, а нам нельзя? Не хочешь, и не помогай! Мы тебя не заставляем…
– Ира, Ира, – зачастила Алла, – не расстраивайся. Он же просто вам советует… Валерочка, ты же просто… Скажи ей…
Роман сидел, опустив голову.
– Да, как хотите, – не обидевшись и не разозлившись на Ирину, вытаскивая свое потное тело из кресла и уходя на балкон, сказал Валерка.
Он знал, он знал, что именно так и будет. Но, наповал сраженный жалостью, которую вызвало в нем то подсмотренное движение отчаяния, пренебрег своим знанием и поплатился. Знал, что все приехавшие сюда не только не желают слушать правды, а даже узнав ее на своем собственном опыте, вовсе не собираются ее таковой признавать. Их правдой об этой жизни долго остается та картинка, которая звала их сюда, заставляя продать, бросить, кинуть все свое в желании добраться до этого сладкого и такого манящего к себе – чужого. Правдой для них, что бы они сами ни пережили, и что бы ты им ни говорил, долгое время будет жизнь, как у той австралийской семьи, что устроила иллюминационное представление. Только нужно немного потерпеть, нужно немного подождать…
И потекут дни, недели, месяцы, годы.
Валерка сам шагал по той дороге…
В комнате, за спиной у него, слышны были тихие голоса Романа и Аллы и утихающие всхлипывания Ирины, которая сквозь них все еще что-то выговаривала, все еще что-то кому-то доказывала и жаловалась.
Валерка вернулся, сел на свое место и, ласково глядя на Ирину, похлопал ее, перетянувшись через стол, по руке.
– Не бери в голову, – так, кажется, сейчас в России говорят? Не бери в голову. Все у вас будет хорошо…
– Спасибо, – сквозь уже не всхлипывания, а вздохи, принимая от Аллы стакан воды, выдохнула Ирина, – вы, точно, психотерапевт…
– Бывший, – улыбнулся ей еще раз Валерка, – а теперь я просто… Тунеядец… Вот, завтра снова отдыхать поеду, могу и вас с собой взять. Развеетесь. У меня две палатки есть…
Возле берега два серых пеликана, не обращая внимания на человека, возились на мелководье. Крепкими клювами, что твой секатор, выискивая во взбаламученной воде себе пропитание, которое, когда они, запрокинув голову, проталкивали его в горло, отчаянно толкалось в отвислой сумке их клюва и некоторое время комом топорщилось в выпирающем зобу.
Ирина с Романом ликовали в лодке. И далеко был слышен их смех.
Разморившись на солнце, лениво наблюдая за пеликанами, Валерка мог спокойно себе признаться, что не любит сейчас в приезжающих из России, в этих Иринах и Романах, что за счастьем сюда на последние прикатили, этих, хохочущих во все горло на его лодке, вмиг забывших и милостыни, и церковный приют, их преданности чужому. А хотел бы, чтобы они ему, коротавшему время на чужбине, и потерявшему силу, рассказывали о рыбалке и земляничных полях, о хороших людях, которые делают свое дело лучше, чем где бы то ни было… Ни разу не услышал…
Поддался, не устоял народ перед чужим. Да не то чтобы не устоял. Возжаждал! И не перестает хватать открытым ртом все подряд. Свое не ценит, не жалеет. Нет у него цели – нет и силы. И никак нельзя теперь к нему прильнуть-притулиться.
Не к чему.
Он почти физически ощутил, как обезволен этой жизнью и не способен в ней ничего изменить. Да и, наконец, зачем? Не зря же он добрался до нее? Хотя… Господь только знает, в каком случае люди больше проливают слез: когда сбываются их желания или когда нет.
Тихий, незаметный герой нашего времени, который так удачно пристроился в жизни, от которой не ожидает ничего, кроме халявы, на которую у него выработалась уже прямая физическая зависимость. Он уже без нее, как тот голый попугай под солнцепеком, – без крема и дармовой еды – пропадет.
Странно, но это его не уязвляло.
Вспомнив, как многих за это время, совсем короткое, он научил, как зацепиться-притаиться-переждать-пересидеть в этой жизни, чтобы добраться до тех упорядоченных, дозированных благ, какие он себе здесь добыл, он вслух, усмехнувшись, сказал:
– Герой.
И жестче, словно подводя черту:
– Герой халявного фронта – вот кто я теперь.
Глядя, как, разодравшись из-за улова, более сильный пеликан мощным своим клювом стукнул, как пригвоздил, собрата по голове, уже вполголоса, себе под нос, чтобы никто не услышал и ничего плохого о нем не подумал, добавил, как поставил точку:
– Скажу тебе, друг Валерка, как бывший психотерапевт – ты извращенец. Приноровился втихую по ночам о России плакать, а днем ее ругать…
И понятен стал ему тот костистый старик, непрошено, вдруг, почти из ниоткуда, появившийся в его памяти. Понятно его невозмутимое пренебрежение, с каким он отверг братание. Устал ждать старик тех, кого манили прогретые солнцем земляничные поля сильнее, чем доллары чужбины, устав, понял главное: русские – что живут в России и никуда оттуда не бегут…
Ночью небо затянуло – не зря днем так парило. Все замерло в ожидании дождя. И он пошел. Так робко и неуверенно, как впервые в жизни пробуя на ощупь свои шаги. Валерка замер в палатке, вслушиваясь в тихое шуршание дождя по брезенту, боясь шевельнуться, будто ненароком мог его вспугнуть. Хоть бы одна капля стукнула по брезенту, как подобает капле, хоть бы одна имела силу разбиться о него вдребезги и весело разлететься во все стороны…
Дождь, и не начавшись толком, сошел на нет.
Засуха.
Полежал еще некоторое время, не шевелясь, слушая полную ночную тишину, что воцарилась вокруг. Казалось, вся природа так же, как и Валерка, замерла, удивляясь такому обману, что только что сотворил с ней дождь. Даже цикады не орали. Онемели в недоумении, вместе со всеми переживая очередной обман синих, затянувших все небо, туч.
А потом подул, словно устав обижаться на фокус небес, ветерок, зашелестел сухими листьями прямо над головой высокий старый эвкалипт, хохотнула в лесном далеке кукабара, и вслед за ней, будто пробуя на вкус темноту, сварливо, как обозленные старые девы, перекрикнулись друг с другом попугаи.
И снова все замерло. До рассвета еще было время.