-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Вероника Аркадьевна Долина
|
|  Dolce
 -------

   Вероника Долина
   Dolce


   В оформлении обложки использована фотография Жени Дюрер


   Наум Коржавин
   ПОЭЗИЯ ВЕРОНИКИ ДОЛИНОЙ

   Вероника Долина на московском молодежном литературном горизонте появилась в конце семидесятых годов. Но я в своем прекрасном далеке о ее существовании узнал только в начале восьмидесятых – года через два или три после ее появления. Произошло это просто. Мои друзья, имевшие, в отличие от меня, возможность посещать Москву, познакомили меня с привезенной ими оттуда технически не очень удачной магнитофонной записью приблизительно десяти-двенадцати ее песен в авторском исполнении. Сделали они это неспроста, а чтобы доказать, что мое огульное отрицание тогдашней песенной поэзии несправедливо, и чтобы я сам увидел, что четырьмя китами – Окуджавой, Галичем, Кимом и Высоцким – эта поэзия не исчерпывается.
   И преуспели в этом – песни Долиной, которые я начал слушать с недоверием, заставили меня с этим согласиться. Вскоре в мои руки попала на этот раз уже полноценная запись большого ее выступления (предположительно в Черноголовке), и я не только утвердился в серьезном отношении к ней, но и стал активным, а может быть, первым пропагандистом и распространителем ее творчества в США и Канаде – переписывал на двухкассетнике и рассылал ее песни знакомым. И многие мне были за это благодарны. Видимо, многим они оказались нужны и близки.
   Чем же так привлекли тогда меня и других ее песни? Чем они выделялись на общем фоне?
   Конечно, не только артистически-свободным течением стиха и его выразительностью. Это необходимо каждому, кто выступает со стихами, но этого недостаточно, чтобы стать нужным, близким. Песни Долиной обрадовали меня не только тем, что некоторые из них можно воспринимать и без музыки. Просто как стихи. Такое тоже встречалось.
   И тех, и других – то есть публично напевающих собственные «тексты» (так «по-западному» это тогда уже стало называться) и при этом уверенных, что следуют Окуджаве, – появилось тогда довольно много. Но как ни называй, они не учитывали уникальности и значимости его индивидуальности. Не учитывали того, что она у него только проявилась в выборе этого жанра, а не появилась благодаря этому. Но их было много, и они мне к тому времени изрядно надоели. И на этом фоне достижения Вероники Долиной были для меня особенно впечатляющими. Они представляют собой не тексты, предназначенные для «обогащения музыкой», а самостоятельные произведения поэзии. Только особой – введенной у нас в обиход Булатом Окуджавой – песенной поэзии. В таких стихах музыка не дополняет текст, не по-своему интерпретирует текст (как музыка хороших композиторов на стихи хороших поэтов), а является органической, то есть неотъемлемой частью его замысла. Короче, это никак не «песни на слова», а особый жанр поэзии, обозначенный мной чуть выше как песенная поэзия. Я увидел в Веронике Долиной настоящую последовательницу (конечно, творческую) Окуджавы, которого давно очень люблю и высоко ставлю именно как поэта. Это, конечно, усилило мою симпатию к ее творчеству и заставило меня сразу признать ее поэтом, что со мной случалось и случается очень нечасто.
   То, что ее творчество – песенная поэзия, создает для меня терминологическую трудность: ее произведения я здесь буду называть то песнями, то стихами, но прошу не воспринимать это как путаницу – подходит и то, и другое обозначение.
   Меня же главным образом поразило не то, что появился еще один полноценный представитель этого довольно редкого, хотя и притягательного вида поэзии (в конце концов, с творчеством настоящих поэтов, в том числе и молодых, я сталкивался и до этого), а то, что на этот раз субъектом поэтического самовыражения была женщина.
   Подчеркиваю: самовыражения поэтического. Потому что «простого», то есть непоэтического самовыражения – пусть даже с применением последнего крика «мастерства» – было вокруг много.
   Речь идет о самовыражении, видящем в самом себе начало и конец поэтического творчества, не знающем поэтического откровения, но видящем в самом себе это откровение. Это самовыражение самодостаточное, без потребности раскрыть в воплощаемом чувстве его живое соотношение с гармонией, причастие к Духу. Пастернак ведь не зря называл поэзию «скорописью Духа». В ХХ веке, после Ахматовой, а потом Цветаевой, таким безблагодатным самовыражением занялось множество людей, особенно женщин.
   Сама Ахматова иронически отметила это: «Я научила женщин говорить,/ Но, боже, как их замолчать заставить!» Эти женщины (а часто и мужчины) не заметили того, что Ахматова была не просто самовыражающейся (сиречь обнажающей интимные переживания) женщиной, а великим поэтом. Впрочем, и теперь не все, как среди женщин, так и среди мужчин, понимают, что это не одно и то же.
   Уникальность творчества Долиной состоит в том, что современная женщина заговорила сама. Не всегда о женской судьбе, но всегда из глубины этой судьбы. В истории русской поэзии она, конечно, не была первой. Из глубины своей женской судьбы писали и Ахматова, и Цветаева, и не они одни.
   И женские судьбы этих гениальных женщин были не легче. Но все же было бы ошибкой не учитывать, что женские судьбы этих великих, поэтов в годы их становления коренным образом отличались от женских судеб в годы становления Вероники Долиной и ее сверстниц.
   Касалось это положения и самоощущения женщины. Несмотря на все форсированное равноправие двадцатых и тридцатых годов, в общем принятое обществом, все равно женщина оставалась женщиной со всеми ее женскими обязанностями. Тяжесть ее жизни определялась гораздо более элементарными, а от этого унизительными обстоятельствами, чем у их предшественниц. Не только беспросветностью бытовых тягот, «квартирным вопросом», но и колоссальной убылью мужчин во Второй мировой войне. Из-за чего несколько поколений женщин оказались обреченными на одиночество. К этому можно добавить закон о матерях-одиночках, практически отменявший мужскую ответственность за внебрачных детей. Это должно было стимулировать рождаемость, но только усугубляло унизительное положение женщины.
   Трудно представить, чтобы женщина в таком положении (особенно простая) произнесла нечто вроде цветаевского «Вы женщине, как бокал, / печальную честь ухода / вручающий…» Строки, конечно, тоже трагические, но трагедия все же иная.
   Вероники Долиной персонально послевоенная демографическая ситуация не коснулась, она – более позднего поколения. Но воздействие атмосферы, создавшейся в послевоенные годы, не кончилось с исчезновением создавшей ее ситуации, а стало надолго историко-культурным фактором, формирующим сознание (а больше подсознание) прежде всего женщин, но и мужчин тоже. Некую генетическую память.
   Реакция на эту память определила многое в творчестве Долиной, особенно его начало. И сквозь эту дисгармонию ее потребность в гармонии выводила ее к поэзии. Это было заслугой. Ибо многие ее сверстники, столкнувшись с этой тяжелой «прозой жизни», предпочитали ее не заметить, не размениваться на нее, а то и просто поэтизировать ее – лишь бы «талантливо». Поэзия вообще, как мне уже не раз приходилось говорить и писать, – это непосредственный и живой ответ (реакция) гармонии на дисгармонию бытия.
   Самовыражение большинства становившихся мне известными претендентов на звание поэта вполне без этого обходилось. Тем более если речь идет о пишущих женщинах, естественно склонных преувеличивать эстетическую ценность своих переживаний, тонкости их нюансов. Таких стихов – часто вполне искренних и выразительных – становилось (и становится) все больше. И производят они некоторое – правда, не очень определенное и не очень сохраняющееся в памяти впечатление, но почему-то никого так не радуют, как обрадовали меня когда-то песни Вероники Долиной, тоже вполне женские по мироощущению и опыту.
   А отличие простое. Стоящие за стихами переживания, вполне конкретные и по конкретному поводу, были в то же время реакцией и на вызвавшие их обстоятельства и на жизнь в целом, в свете «требования от нее смысла и красоты». Это не техническое условие, а характер мироощущения, свойственный поэту. Собственно эта потребность (в сущности, потребность в поэзии) свойственна, как уже говорилось, человеческой душе вообще.
   Но поэт тем и отличается, что по своей внутренней организации острей других ощущает соответствие или несоответствие переживаемого им или окружающей его жизни этому требованию, и сознательно или бессознательно воплощает это в творчестве. Это будет присутствовать в любом воплощаемом им переживании. Просто потому, что это свойственно его восприятию. И в составе такого переживания это требование воспроизводит себя в душе читателя.
   Такова функция поэта в жизни. Ведь жизнь делает все, чтобы замутить это восприятие, это требование в душе человека, в душе поэта тоже. Но поэт прорывается к нему сквозь всю толщу напластований современной ему истории, и одаривает этим себя и других. Это всегда нелегко. Особенно в пережитую нами эпоху и особенно, как уже говорилось, женщине.
   Неудивительно, что Москва стала воздухом ее поэзии. Ведь ей с раннего детства «Сретенка светила и Рождественка цвела».
   Впрочем, и ощущение Москвы, и смены времен на этом фоне связано у Долиной не только с памятью детства. Стихотворение «Помилуй, Боже, стариков» наполнено сочувствием уходящему (тогда, – теперь ушедшему) поколению русской интеллигенции. За ними многое, хотя теперь это выглядит поблекшим:

     И пожелтевшие листки
     Забытого романа.
     И золотые корешки
     Мюссе и Мопассана,
     Ветхи, как сами старики,
     Немодны их одежды.

   И все же:

     Их каблуки, их парики,
     Как признаки надежды.
     А завершается уж совсем иным мотивом:
     На них не ляжет пыль веков
     Они не из таковских.
     Помилуй, Боже, стариков —
     Особенно московских.

   В конце семидесятых – начале восьмидесятых, когда это было написано, и долго еще потом среди ее литературных сверстников было распространено представление о том, что драма времени – это некая частность, которая художника – он ведь ориентируется на вечность – особенно занимать не должна (того, что вечное в искусстве раскрывается в сиюминутном, многие из них и теперь не подозревают). Не знаю, отдала ли Вероника Долина дань этому поветрию, но эти стихи показывают, что она отнюдь не осталась чужда драме своего времени. Впрочем, ее прямые обращения к Галичу и Окуджаве показывают, что именно с этими авторами, отнюдь не отворачивавшимися от упомянутой драмы, она ощущала близость. Она вообще всегда существовала и существует во времени. Не думаю, что Вероника тогда, в юности, формулировала это теоретически, просто она отчетливо чувствовала, что ей лично надо сказать. И этому следовала. Потому и состоялась.
   Речь идет не о политической фронде, которой она никогда не занималась, а об игнорировании престижных псевдоэстетических требований. Такое игнорирование, а не фронда, требует сегодня от художника максимума самостоятельности.
   Самостоятельность, способность слышать себя и следовать себе (в приобщении к гармонии, конечно) – необходимое условие творчества. Впрочем, соответствие гримасам времени иногда приносит и временный успех, но он проходит. Не просто с течением времени, а со сменой его гримас, сиречь мод, которые всегда на поверхности – в наше время они изощрились и выглядят часто вполне интеллектуально, даже, выражаясь по-восточному, превосходят саму интеллектуальность. Самостоятельность, способность услышать себя, которой, слава Богу, у Долиной достаточно (ибо на мой взгляд, есть что слышать) надежно защищает ее от этой напасти.
   Проявляется это и в любовной лирике. Кстати, с этим простым жанром тоже не все так просто. Лирики вообще пишется теперь много, но ее авторы слишком часто игнорируют то, что когда-то Ольга Берггольц назвала «содержанием чувства».
   Стихотворение обостряет ощущение заложенной в нас потребности в гармонии, и это, как всегда, приносит нам наслаждение, пусть даже грустное.
   Еще серьезней это проявляется в следующем стихотворении Вероники Долиной, на мой взгляд совершенно удивительном:

     Меж нами нет любви… Какая-то прохладца,
     Как будто бы у нас сердца оборвались.
     И как ей удалось за пазуху пробраться? —
     Должно быть мы с тобой некрепко обнялись.
     Меж нами нет любви, не надо суесловья.
     Но снова кто-то лжет и «да» рифмует с «нет».
     И снова говорит: «любовь», «любви», «любовью» —
     Холодные как лед, и чистые как снег.
     
     Меж нами нет любви… Тогда какого черта
     Мы тянем эту нить из вечного клубка?
     …Затем, что не дано любви иного сорта.
     И надо ж как-то жить – раз живы мы пока.

   Об этом стихотворении при всей его простоте говорить очень сложно. Оно по сюжету не просто очень грустное, но какое-то безысходное. Почти антипоэтичное: мирится с отсутствием любви – куда уж дальше! Безусловно, оно отражает реальность.
   На свете – не только в нашей пережившей столь страшные кризисы стране, но везде – многие и многие вынуждены так или иначе обходиться без этого высокого чувства. Вынуждены с этим мириться. Но поэзия с этим мириться не может. Это то, потребность в чем, да и реальность чего она ставит во главу угла, чему обязана самим своим существованием и назначением. Одно дело – страдание от неразделенной любви, даже упреки возлюбленных за отказ разделить это чувство, а совсем другое – просто согласиться жить без любви. Хотя настоящая любовь одаряет далеко не всех, кто ее жаждет и ее достоин. А здесь речь идет именно об отказе от любви. И все же при этом живое впечатление от этой песни – отнюдь не безысходное. Ибо вопреки прямому утверждению, содержащемуся в завершающих строках, ни в стихотворении в целом, ни в самих этих строках примирения с тем, что приходится жить без любви, – нет. Есть только грустная констатация этого печального факта, а не согласие с ним. Это разговор пусть не с любовником, но все же с товарищем по несчастью. И та любовь, которой у них нет – все равно где-то есть, светит. И все же стихотворение говорит о любви, все равно утверждает высокое начало.
   Чем – не устану повторять – и должна заниматься поэзия. Что и подтверждает творческий путь Вероники Долиной. И в чем, как я думаю, читатель этой книги имеет возможность убедиться сам.


   ОТ АВТОРА

   Я не научилась испечь пирог.
   Мою улицу детства покрыли мхи.
   В декабре меня спросят: «Какой в тебе прок?»,
   И придется ответить: «Стихи, стихи, стихи».


   Когда б мы жили без затей…




   Когда-то вышла моя самая первая пластинка.
   Ее в 1984 году разрешили, в 1985-м записали на «Мелодии», а в 1986-м выпустили. Была трогательная рекомендация Р. Рождественского, большая поддержка А. Дементьева, знавшего меня по журналу «Юность», текст на конверт написал Б. Окуджава, а мой таинственный портрет в духе «мы из космоса» венчал все это.
   Потом была вторая работа: тоже худсовет на «Мелодии», удивление: «Откуда же столько песен, и что – все ваши?», ветвистое дерево на конверте – вот и «Мой дом летает» готов. 1988 год. Большущие тиражи, приязнь редакторов и звукорежиссеров, отличная соборная студия, и даже запись – концертная, с участием публики.
   Когда пришла другая эра, я все это убрала своею рукой – остались только песни, ничего больше.
   Итак, две мои первые пластинки, стихи 1978 – 1985 годов. Это и есть наша первая глава.


   * * *

   А хочешь, я выучусь шить?
   А может, и вышивать?
   А хочешь, я выучусь жить,
   И будем жить-поживать?

   Уедем отсюда прочь,
   Оставим здесь свою тень.
   И ночь у нас будет ночь,
   И день у нас будет день.

   Ты будешь ходить в лес
   С ловушками и ружьем.
   О, как же весело здесь,
   Как славно мы заживем…

   Я скоро выучусь прясть,
   Чесать и сматывать шерсть.
   А детей у нас будет пять,
   А может быть, даже шесть.

   И будет трава расти,
   А в доме – топиться печь.
   И, Господи мне прости,
   Я, может быть, брошу петь.

   И будем как люди жить,
   Добра себе наживать.
   Ну хочешь, я выучусь шить?
   А может, и вышивать…


   * * *

   Кукольник, кукольник, черная душа!
   Что ты делаешь с бедною куклой?
   Ведь она на тебя заглядится не дыша —
   Не успеет со стиркой и кухней…

   Кукольник, кукольник, серые глаза!
   Ты так смотришь, что голова кружится.
   Вот она и глядит, а глядеть ей нельзя —
   Надо с кукольным мужем ужиться.

   Кукольник, светлая ты голова…
   Ты стоишь, словно Бог, перед куклой.
   Кукла смотрит едва, кукла дышит едва
   Все на свете ты ей перепутал.

   Кукольник, что ж, от себя не таи:
   Не опасно твое обаянье.
   Никому не страшны злодеянья твои,
   Никому не нужны покаянья!

   Только ей и страшны злодеянья твои,
   Только ей и нужны покаянья.


   * * *

   Я развлечь вас постараюсь
   Старомодной пасторалью.
   От немецкой сказки в детской
   Веет пылью и теплом.
   Кто-то их опять читает
   И страницы не считает,
   И, незримы, братья Гриммы
   Проплывают за стеклом.

   «Если ты меня не покинешь,
   То и я тебя не оставлю!» —
   К этой песенке старинной
   Я ни слова не прибавлю.

   Там, на лаковой картинке,
   Ганс и Гретель посрединке
   Умоляют под cурдинку:
   «Спой, хороший человек!»
   Этот облик их пасхальный,
   Их уклад патриархальный —
   Позолоченный, сусальный,
   Незамысловатый век!

   «Если ты меня не покинешь,
   То и я тебя не оставлю!» —
   К этой песенке старинной
   Я ни слова не прибавлю!

   Но от этой сказки мудрой
   Тонко пахнет старой пудрой.
   Ветер треплет Гретель кудри,
   Носит новые слова:
   «Я сниму остатки грима.
   Что вы натворили, Гриммы?
   Вы-то там неуязвимы,
   Я-то тут – едва жива».

   К этой песенке старинной
   Я свои слова прибавлю:
   «Если ты меня вдруг покинешь,
   То я это так не оставлю!»

   Я развлечь вас постаралась
   Старомодной пасторалью.
   От немецкой сказки в детской
   Веет пылью и теплом.
   Это я опять читаю!
   Я их очень почитаю.
   И, незримы, братья Гриммы
   Проплывают за стеклом…


   * * *

   Гололед – такая гадость,
   Неизбежная зимой!
   «Осторожно, моя радость!» —
   Говорю себе самой.
   Ведь в другое время года
   Помогает нам судьба,
   А в такую непогоду
   Затруднительна ходьба.

   Я в дому – совсем другая:
   Раз на дню, наверно, сто
   Я сама себя ругаю
   И за это, и за то.
   А сегодня не ругаю
   И напрасно не корю.
   «Осторожно, дорогая,
   Осторожно», – говорю.

   «Как ты справишься с дорогой?
   Ведь ее не избежать.
   Равновесие, попробуй
   Равновесие держать.
   Не волнуйся и руками
   Без стеснения маши.
   Равновесие как знамя,
   Равновесие держи!»

   Гололед – такая гадость,
   Неизбежная зимой.
   «Осторожно, моя радость!» —
   Говорю себе самой.
   Не боюсь его нисколько —
   Я всю жизнь иду по льду.
   …Упаду! Сегодня скользко.
   Непременно упаду!


   * * *

   Не все же мне девчонкой быть
   Изменчивой и скверной!
   Позвольте мне Вас полюбить,
   Позвольте быть Вам верной!

   Я знаю, как я поступлю, —
   Толкуйте как причуду:
   Позвольте, я Вас полюблю,
   Позвольте, я Вас полюблю,
   Позвольте, верной буду.

   О, наше женское житье —
   Забавнейшая штука.
   Мужей питье, детей нытье —
   Наука нам, наука!

   Но как мне хочется унять
   Свой голос музыкальный…
   Позвольте Вам не изменять,
   Позвольте к Вам не применять
   Сей меры радикальной.

   Не стану Вас обременять
   Любовию чрезмерной.
   Позвольте Вам не изменять,
   Позвольте быть Вам верной.

   Мы будем жить и не тужить
   Уж до ста лет наверно.
   Позвольте только с Вами жить,
   Позвольте быть Вам верной!


   * * *

   Помилуй, Боже, стариков,
   Их головы и руки!
   Мне слышен стук их башмаков
   На мостовых разлуки.

   Помилуй, Боже, стариков,
   Их шавок, васек, мосек…
   Пучок петрушки, и морковь,
   И дырочки авосек.

   Прости им злые языки,
   И слабые сосуды,
   И звук разбитой на куски
   Фарфоровой посуды,

   И пожелтевшие листки
   Забытого романа,
   И золотые корешки
   Мюссе и Мопассана.

   Ветхи, как сами старики,
   Немодны их одежды.
   Их каблуки, их парики —
   Как признаки надежды.

   На них не ляжет пыль веков,
   Они не из таковских.
   Помилуй, Боже, стариков!
   Помилуй, Боже, стариков…
   Особенно – московских.


   * * *

   Ничего не помню больше – нет и не было покоя.
   Нет и не было покоя, детство билось о края.
   Няня, что это такое,
   Няня, что это такое?

   – Детка, что ж это такое?
   Это – Сретенка твоя.

   Ничего не помню дальше – нет и не было покоя.
   Нет и не было покоя, стыла птица у воды.
   Няня, что это такое,
   Няня, что это такое?
   – Детка, что ж это такое?
   Это – Чистые пруды.

   Ничего не помню кроме – нет и не было покоя!
   Нет и не было покоя, звезды падали со лба.
   Няня, что это такое,
   Няня, что это такое?
   – Детка, что ж это такое?
   Это все – твоя судьба.

   Ничего не помню больше! Голос делается глуше.
   Я отстала, я пропала, я осталась позади.
   Няня, няня, баба Груша,
   Няня, няня, баба Груша!
   Няня, няня, баба Груша,
   Подожди, не уходи!..


   * * *

   Мне другую ночь не спится.
   Невеселые дела!
   То ли кошка, то ли птица,
   То ли женщина была?
   То она в окно глядела,
   То, забившись в утолок,
   После плакала и пела
   Или билась в потолок…

   Я подумал: если баба,
   Для чего ей два крыла?
   А если птица – то она бы
   Улететь вполне могла.
   Но ходила у окошка
   И лежала у огня
   То ли птица, то ли кошка,
   То ли баба у меня…

   Если птица – не годится
   Ей стирать и убирать:
   Надо же собой гордиться,
   Птичью гордость не терять.
   Но если вовсе ты не птица
   И живешь в моем дому, —
   То зачем в окошко биться,
   И кричать, и петь – к чему?

   А она не только пела.
   Ясно помню: по ночам
   Все она в огонь глядела —
   Жарко делалось очам.
   Но если ты – породы дикой,
   Для чего тебе крыла?
   Ты царапай, ты мурлыкай!
   А она вот не могла.

   И однажды поздно ночью
   Растворил я ей окно.
   Ну, раз она свободы хочет,
   То добьется все одно.
   И – шагнула на окошко.
   И – махнули два крыла…
   То ли птица, то ли кошка,
   То ли женщина была?


   * * *

   И была на целом свете тишина.
   И плыла по небу рыжая луна.
   И зайчоночка волчиха родила,
   И волчоночка зайчиха родила.

   И зайчиха была верная жена,
   И волчиха была честная жена.
   Но зайчиха теперь мужу не нужна,
   И волчиха теперь мужу не нужна!

   Ты зачем, жена, зайчонка принесла?
   Он от голода, от холода помрет.
   Ты зачем, жена, волчонка родила?
   Он окрепнет, осмелеет – нас пожрет.

   Та качает свое серое дитя —
   Та качает свое сирое дитя.
   Та качает свое хищное дитя —
   Та качает свое лишнее дитя.

   И стоять на целом свете тишине,
   И луне на небо черное всходить.
   И зайчоночка родить одной жене,
   А другой жене – волчоночка родить.


   * * *

   Я сама себе открыла,
   Я сама себе шепчу:
   Я вчера была бескрыла,
   А сегодня – полечу

   И над улицей знакомой,
   И над медленной рекой,
   И над старенькою школой,
   И над маминой щекой…

   Как ни грело все, что мило,
   Как ни ластилось к плечу —
   Я вчера была бескрыла,
   А сегодня – полечу!

   Над словцом неосторожным,
   Над кружащим над листом
   И над железнодорожным
   Над дрожащим над мостом.

   То ли дело эта сила,
   То ли дело – высота!
   Я вчера была бескрыла,
   А сегодня я не та.

   Кто-то Землю мне покажет
   Сверху маленьким лужком.
   На лужке стоит и машет
   Мама аленьким флажком…

   Было время – смех и слезы,
   Не бывало пустяков.
   Слева грозы, справа грозы,
   Рядом – стаи облаков.

   Как ни мучались, ни звали,
   Кто остался на лугу —
   Я вчера была бы с вами,
   А сегодня – не могу…


   * * *

   Не гаси меня, свечу!
   Я еще гореть хочу.
   Я жива еще покуда.
   Не гаси меня, свечу.

   Не протягивай ладонь,
   Мой дружок прекрасный.
   Я пока храню огонь —
   Маленький, но ясный.

   А без света нет ночи.
   Без ночи нет света.
   Без поэта нет свечи,
   Без свечи – поэта.

   Для бродячих моряков
   Маяков есть пламя.
   Я – горящих мотыльков
   Маленькое знамя.

   Оттого-то и хочу
   Я дожить до свету.
   Не гаси меня, свечу!
   Я свечу поэту.


   * * *

   Дом Чайковского в Клину —
   Старая открытка.
   Подержи меня в плену,
   Старая калитка!
   Помнишь, помнишь, как с утра
   Пробегала бричка?
   И по имени Сестра
   Протекала речка?

   Дух кувшинки – от болот,
   Дух пчелы – от меда.
   Кто потом тебя поймет,
   Русская природа?
   Кто еще, спустившись в сад
   На заре дремотной,
   Повернет скорей назад,
   К рукописи нотной?

   Кто споткнется без причин,
   Но поймет причину,
   Увидав, как птичий клин
   Сверху машет Клину?
   Где подсвечник отразит
   Лаковая крышка —
   Там усталость погрозит,
   Пальцам передышка.

   Кто потом заплачет всласть
   Над листом бумаги,
   Где еще имеют власть
   Точки и зигзаги?
   Это птичье колдовство —
   Вскрикнет и сорвется.
   Эта клинопись его
   Музыкой зовется.


   * * *

   Никуда отсюда не деться!
   Время мчится, как лихой всадник.
   Я тоскую о тебе, детство,
   Как тоскует о тебе всякий.

   Вот иду той же аллеей
   И сама с собою толкую.
   Ни о чем я не сожалею,
   Но тоскую, тоскую.

   А на даче спят два сына.
   Я читала о таком, помню,
   Но не думала, что так сильно,
   И не думала, что так полно…

   Помнишь белку в колесе? Белке
   В клетку кинули орех грецкий.
   Не прощу себе свой грех мелкий,
   Но прощу себе свой страх детский.

   Вот заветное скоро место.
   Я тропинок не забывала.
   Здесь лежит мое королевство —
   Я сама его зарывала.

   Не глядеть назад – лучший принцип
   И от муки верное средство.
   Но, наследные мои принцы,
   Что получите вы в наследство?

   И подумалось без кокетства:
   Все что ни было со мной – важно.
   Я тоскую о тебе, детство,
   Как тоскует о тебе каждый.

   Неразрывные твои сети,
   Невозможное мое бегство…
   Там, на даче, спят мои дети.
   Там, на даче, спит мое детство.


   * * *

   От твоего дома – до моего сада.
   От твоего тома – до моего взгляда.
   От моего чуда – до твоего чада.
   От моего худа – до твоего ада.

   От моего Клина – до твоего Крыма.
   От моего сына – до твоего сына.
   От твоего гроба – до моего хлеба.
   От моего неба – до твоего неба.

   От твоей соли – до моей силы.
   От твоей боли – до моей были.
   От твоей Камы и – до моей Истры.
   Твоего пламени – все мои искры.


   * * *

   Не боюсь ни беды, ни покоя,
   Ни тоскливого зимнего дня.
   Но меня посетило такое,
   Что всерьез испугало меня.
   Я проснулась от этого крика,
   Но покойно дышала семья.
   «Вероника, – кричат, – Вероника!
   Я последняя песня твоя».

   «Что ты хочешь? – я тихо сказала. —
   Видишь, муж мой уснул, и дитя.
   Я сама на работе устала.
   Кто ты есть? Говори не шутя».
   Но ни блика, ни светлого лика,
   И вокруг – темноты полынья.
   «Вероника, – зовут, – Вероника!
   Я последняя песня твоя».

   Что ж ты кружишь ночною совою?
   Разве ты надо мною судья?
   Я осталась самою собою,
   Слышишь, глупая песня моя!
   Я немного сутулюсь от груза,
   Но о жизни иной не скорблю.
   О, моя одичавшая муза!
   Я любила тебя и люблю.

   Но ничто не возникло из мрака.
   И за светом пошла я к окну.
   А во тьме заворчала собака —
   Я мешала собачьему сну.
   И в меня совершенство проникло,
   И погладило тихо плечо
   «Вероника, – шепча, – Вероника,
   Я побуду с тобою еще…»


   * * *

   Когда еще хоть строчка сочинится,
   От Вас не скроет Ваша ученица.
   А чтоб от чтенья был хоть малый прок —
   Любовь мою читайте между строк.

   Когда же Вам наскучит это чтенье,
   Мое включите жалобное пенье.
   Остановитесь, отложив блокнот, —
   Любовь мою услышьте между нот.

   Но Вас гнетет и призывает проза.
   И вот цветет и оживает роза —
   Та, что увяла в прошлые века,
   Но на столе у Вас стоит пока.

   Когда усталость мне глаза натрудит,
   А может, старость мне уста остудит,
   И побелеет черный завиток,
   И из зерна проклюнется росток, —

   Пускай судьба, таинственный биограф,
   Оставит мне единственный автограф.
   Пускай блуждает в предрассветной мгле
   Любовь моя – тень Ваша на Земле.


   * * *

   У маленькой любви – коротенькие руки.
   Коротенькие руки, огромные глаза.
   В душе ее поют неведомые звуки,
   Ей вовсе не нужны земные голоса.

   Бесценных сил твоих живет не отнимая,
   Не закрывая глаз, не открывая рта,
   Живет себе, живет твоя глухонемая,
   Святая глухота, святая немота.

   У маленькой любви – ни зависти, ни лести.
   Да и зачем, скажи, ей зависть или лесть?
   У маленькой любви – ни совести, ни чести.
   Да и почем ей знать, что это где-то есть?

   У ней – короткий век. Не плюй в ее колодец,
   А посмотри смелей самой судьбе в глаза.
   Пускай себе живет на свете твой уродец.
   Пускай себе хоть час, пускай хоть полчаса.

   У маленькой любви – ни ярости, ни муки.
   Звездой взошла на миг, водой ушла в песок.
   У маленькой любви – коротенькие руки,
   Огромные глаза да грустный голосок…


   * * *

   Усталость преодолевая,
   Бреду домой, едва дыша.
   Но тлеет точка болевая —
   Ее еще зовут душа.
   Сервиз домашний, запах чайный,
   Такой знакомый и простой,
   И взгляд, нечаянно печальный,
   И детский профиль золотой…

   Вот настроенье нулевое,
   Тоска и смута вновь и вновь.
   А вот – раненье пулевое,
   Его еще зовут любовь.
   Мне жребий выпал бесталанный,
   И я над ним три года бьюсь.
   Меня не бойся, мой желанный!
   Я и сама тебя боюсь.

   Гляжу, от боли неживая,
   Сквозь черный мрак – на алый круг.
   Вот эта рана ножевая —
   Твоих же рук, мой бывший друг!
   Спеши сложить свои пожитки,
   О том, что было, не тужи.
   Суши в альбоме маргаритки,
   Раз в доме снова ни души.

   Усталость преодолевая,
   Бреду домой, едва дыша.
   Но тлеет точка болевая —
   Ее еще зовут душа.
   Я знаю: поздно или рано
   Умру под бременем грехов.
   Но все мои былые раны
   Живут под именем стихов.


   * * *

   Я играла с огнем,
   Не боялась огня.
   Мне казалось, огонь
   Не обидит меня.

   Он и вправду не жег мне
   Протянутых рук.
   Он горячий был друг,
   Он неверный был друг.

   Я играла с огнем
   Вот в такую игру:
   То ли он не умрет,
   То ли я не умру.

   Я глядела в огонь,
   Не жалеючи глаз.
   Он горел и горел,
   Но однажды погас.

   Я играла с огнем
   До поры, до поры,
   Не предвидя особых
   Последствий игры.

   Только отблеск огня
   На лице у меня.
   Только след от огня
   На душе у меня…


   * * *

   Иду по улице зимой,
   И непонятно мне самой,
   Как не заносит снегом?
   Хотя погода хороша —
   Болит, болит моя душа
   Между землей и небом.

   А где-то светится окно.
   Так поздно светится оно!
   Меня там не хватает.
   Хотя погода хороша —
   Болит, болит моя душа.
   Ее ледок не тает.

   А скоро будет Рождество!
   Но это тоже ничего.
   Потом пройдет и это.
   Хотя погода хороша —
   Болит, болит моя душа,
   Ей облегченья нету!

   А можно так и дальше жить —
   Спешить, грешить, людей смешить
   Ни шатко и ни валко.
   Да и погода хороша…
   Но все болит, болит душа —
   Ее-то вот и жалко.


   * * *

   Была я баба нежная —
   А стала баба снежная.
   Стою ничьей женой
   Под горкой ледяной.

   Была я баба нежная —
   А стала баба снежная.
   Вот и вся любовь!
   Вот и нос – морковь,
   И колпак из ведра,
   И метла у бедра…

   Была я баба нежная,
   А стала баба снежная.
   А глаза мои страшны,
   А глаза мои смешны.
   А глаза мои – из угля,
   А черны – видать, грешны.

   Была я баба нежная —
   А стала баба снежная…
   И стою, смеюсь.
   Зареветь боюсь.
   Потому что я считаю:
   Зареву – сейчас растаю.


   * * *

   Мне сын рассказывает сон:
   Там серый ослик, старый слон
   И мотылек – цветной флажок,
   Который крылышки обжег.

   Мне сын рассказывает сон:
   Он – всем опора и заслон,
   Тому подмога мой сынок,
   Кто робок или одинок.

   Мне сын рассказывает сон —
   Он ясно помнит тихий звон,
   Он ясно видел слабый свет —
   Такие снятся сны в пять лет…

   Мне сын рассказывает сон.
   Мне, слава богу, верит он!
   Я растолкую и пойму,
   Зачем приснился сон ему.

   Мне сын рассказывает сон…
   Не по земле шагает он,
   А по пустыням и по льдам —
   Как будто по моим следам.


   * * *

   Картинка иль, может, отметинка?
   Отметинка на судьбе…
   Кретинка, да это же Сретенка
   Висит у тебя на губе!

   Дело не в водоворотах,
   А опять во мне одной.
   Дело в Сретенских воротах,
   Что захлопнулись за мной.

   Я не то чтобы с нею выросла,
   Но она меня родила.
   Это палочка детского вируса
   Оболочку мою взяла.

   Дело не в водоворотах,
   А опять во мне одной.
   Дело в Сретенских воротах,
   Что захлопнулись за мной.

   Уж не знаю я, что есть родина,
   Но никто меня не украдет,
   Ибо Сретенка – это родинка,
   Это до смерти не пройдет.

   Дело не в водоворотах,
   А опять во мне одной.
   Дело в Сретенских воротах,
   Что захлопнулись за мной.


   * * *

   Играйте все этюды Черни!
   И никакой на свете скверне
   На ваших пальцах – не бывать.
   Все десять заняты этюдом,
   На вид трудом, по сути – чудом,
   Не будем это забывать.

   А звук прелюдий Майкапара!
   А смены холода и жара,
   Которых стоил мне урок…
   И как тогда мне не игралось,
   Откуда что бралось и бралось?
   Какой во мне, безрукой, прок?

   Но время шло, и я привыкла,
   И имя Гедике возникло,
   И надорвался педагог.
   Да я не музыкой гнушалась!
   Но слишком явно мне внушалось:
   Какой во мне, безрукой, прок?

   Так где ж вы были, Моцарт, Шуберт?
   Они сейчас меня погубят…
   Где вы, Шопен и Мендельсон?
   Вот так урон непоправимый,
   Хотя, как сон, неуловимый,
   Мне был когда-то нанесен.

   …Картины эти – невозвратны.
   Те имена – невероятны:
   Клементи, Черни, Майкапар…
   Ведь до сих пор не понимаю!
   Но лихом их не поминаю,
   А помню: школа – холод – жар.


   * * *

   Давно забыть тебя пора,
   А сердцу хочется иначе!
   Подружка юности, сестра,
   Я о тебе поныне плачу.
   Тогда сошла на землю мгла,
   Был одинок мой зов напрасный
   К тебе, которая смогла
   Забыть меня в мой день ненастный.

   Как отсеченная рука
   Болит и ноет в месте жеста,
   В душе моей саднит пока
   Твое пустующее место.
   Была как яблоко смугла,
   Была как облако прекрасна —
   Все ты, которая смогла
   Забыть меня в мой день ненастный.

   Немало дней прошло с тех пор,
   Когда душа любила душу.
   Ты нарушала уговор —
   Ну что ж, и я его нарушу.
   Я знаю все твои дела,
   Твой путь – прямой и безопасный.
   Ты – та, которая смогла
   Забыть меня в мой день ненастный.

   Ни слова больше о тебе.
   А позабыть смогу едва ли.
   Ты по моей прошла судьбе,
   Но, слава богу, лишь в начале!
   Когда бы юность не зажгла
   В груди моей тот свет бесстрастный —
   То ты бы снова предала
   В мой черный день,
   В мой день ненастный.


   * * *

   – Как Ваша Светлость поживает?
   Как Ваша Светлость почивает?
   О чем она переживает,
   Достаточно ли ей светло?
   – Ах, худо, друг мой, очень худо!
   Мы все надеялись на чудо,
   А чуда что-то нет покуда,
   А чуда не произошло.

   – Что Вашу Светлость удручает?
   Что Вашу Светлость огорчает?
   Что Вашу Светлость омрачает?
   Вас любит люд и чтит ваш двор.
   – У черни – что же за любови?
   Все время вилы наготове.
   А двор, прости меня на слове,
   Что ни сеньор – дурак и вор.

   – У вас, мой герцог, ностальгия.
   Но вас утешит герцогиня!
   Она ведь верная подруга.
   Ваш брак, я слышал, удался?
   – Мой друг! Мы с вами с детства близки.
   Скажу вам, женщины так низки!
   Супруга мне уж не подруга,
   И с ней живет округа вся.

   Не нанося стране урона,
   Я отрекаюсь, друг, от трона.
   Кому нужна моя корона?
   А жизнь моя, скажи, кому?
   Какой тебе я, к черту, «светлость»?
   Долой и чопорность и светскость!
   Пойдем-ка лопать макароны
   В ту симпатичную корчму!

   – Как Ваша Светлость поживает?
   Как Ваша Светлость почивает?
   О чем она переживает,
   Достаточно ли ей светло?
   – Ах, худо, друг мой, очень худо!
   Мы все надеялись на чудо,
   А чуда так и нет покуда,
   А чуда не произошло.


   * * *

   – Ах, дочка! О чем ты плачешь?
   За что ты платишь?
   Ах, дочка! Я в твои годочки
   Давно с твоим отцом
   Стояла под венцом.
   – Ах, мама! Венчаться мало…
   Ну обвенчалась ты с отцом,
   Совсем юнцом, чужим птенцом…

   – Ах, дочка! Я в твои годочки
   Уже с твоим отцом
   Рассталась, с подлецом.
   – Ах, мама! Расстаться мало.
   Один подлец, другой глупец…
   Да и не о том я, наконец.

   – Ах, дочка! Я в твои годочки
   Хоть не жила уже с отцом,
   А все ж бела была лицом…
   – Ах, мама! Лица-то мало.
   А что я не бела лицом,
   Так я же балуюсь винцом,
   Ведь ты же знала.

   – Ах, дочка! Я в твои годочки
   Хоть и жила почти вдовой,
   Была румяной и живой.
   А ты – девица, не вдова,
   А только теплишься едва…

   – Ах, мама! Уж осталось мало.
   И не жена, и не вдова,
   И не жива, и не мертва.
   А то, что черное ношу, —
   О том не спрашивай, прошу.

   – Ах, дочка! О чем ты плачешь?
   За что ты платишь?
   Чем согрешила?
   Куда спешила?
   Себя решила…


   * * *

   Когда услышу эхо той молвы —
   Едва ли удержусь не разрыдаться.
   Не то беда, что отвернетесь Вы,
   А то беда, что мне не оправдаться.

   И все-таки запомните, молю:
   Хотя разлука сердце мне и гложет,
   Никто не любит Вас, как я люблю.
   Никто как я любить не может.

   Да, Вы не подадите мне руки.
   А пальцы Ваши так смуглы и нежны…
   Не то беда, что встречи коротки,
   А то беда, что речи безнадежны.

   И все-таки я издали скорблю.
   Изгнание надежду преумножит!
   Никто не любит Вас, как я люблю.
   Никто как я любить не может.

   Не достигает Вас моя мольба.
   Ни сократить разрыва, ни измерить.
   Не то беда, что в мире есть молва,
   А то беда, что Вы могли поверить.

   И все-таки, я Вас не уступлю,
   Пусть солнце жжет, а ветер сердце студит…
   Никто не любит Вас, как я люблю,
   Никто как я любить не будет.


   * * *

   Когда б мы жили без затей,
   Я нарожала бы детей
   От всех, кого любила, —
   Всех видов и мастей.

   И, гладя головы птенцов,
   Я вспоминала б их отцов:
   Одних – отцов семейства,
   Других – совсем юнцов.

   Их не коснулась бы нужда,
   Междоусобная вражда —
   Уж слишком были б непохожи
   Птенцы того гнезда.

   Мудрец научит дурака,
   Как надо жить наверняка.
   Дурак пускай научит брата
   Вкушать, как жизнь сладка.

   Сестра-простушка учит прясть.
   Сестра-воровка учит красть.
   Сестра-монашка их научит
   Молиться, чтобы не пропасть.

   Когда б я сделалась стара,
   Вокруг накрытого стола
   Всю дюжину моих потомков
   Однажды б собрала.

   Как непохож на брата брат,
   Но как увидеть брата рад!
   И то, что этим братья схожи,
   Дороже во сто крат.

   Когда б мы жили без затей,
   Я нарожала бы детей
   От всех, кого любила, —
   Всех видов и мастей.


   * * *

   Не пускайте поэта в Париж!
   Пошумит, почудит – не поедет.
   Он поедет туда, говоришь, —
   Он давно этим бредит.

   Не пускайте поэта в Париж!
   Там нельзя оставаться.
   Он поедет туда, говоришь, —
   Не впервой расставаться.

   Не пускайте поэта в Париж!
   Он поедет, простудится, сляжет.
   Кто ему слово доброе скажет?
   Кто же тут говорил, говоришь.

   А пройдут лихорадка и жар —
   Загрустит еще пуще:
   Где ты, старый московский бульвар?
   Как там бронзовый Пушкин?

   Он такое, поэт, существо —
   Он заблудится, как в лабиринте.
   Не берите с собою его.
   Не берите его, не берите!

   Он пойдет, запахнувши пальто.
   Как ребенок в лесу, оглядится.
   Ну и что, говоришь, ну и что?
   Он бы мог и в Москве заблудиться.

   Все равно, где ни жить, говоришь.
   Кто поймет, говоришь, не осудит.
   Не пускайте поэта в Париж!
   Он там все позабудет.

   Все равно, где ни лечь, говоришь, —
   Под плитой да под гомоном птичьим.
   Не пустили б поэта в Париж —
   Он лежал бы на Новодевичьем.


   * * *

   Какие тут шутки,
   Когда улетает семья?
   Последствия жутки —
   Об этом наслышана я.
   Судьба не копейка!
   Мне попросту не повезло.
   Я Серая Шейка,
   И мне перебили крыло.

   Семья улетает.
   Прощайте, прощайте, семья!
   Меня угнетает,
   Что сестры сильнее, чем я.
   – Взлетай, неумейка! —
   Мне эхо с небес донесло.
   Я Серая Шейка,
   И мне перебили крыло.

   Гляжу близоруко,
   Гляжу безнадежно во мглу.
   Но я однорука
   И, значит, лететь не могу.
   – Счастливо, счастливо! —
   Кричу я вдогонку семье.
   Тоскливо, тоскливо
   Одной оставаться к зиме.

   Тоскливо и жутко
   Готовиться к лютой зиме.
   Последняя утка!
   Последняя утка на этой земле. —
   – Судьба не копейка! —
   Мне здешние птицы твердят.
   Я Серая Шейка!
   Пускай меня лисы съедят.


   * * *

   Памяти Даниила Хармса

   Как канули во тьму все алеуты,
   Так канули в дыму обэриуты.
   Как будто бы жило такое племя,
   Но время их прошло, ушло их время.

   Фасон широких шляп их выдал.
   Весь мир таких растяп не видел.
   Их вывели во двор поодиночке,
   И не было с тех пор от них ни строчки.

   Где голы короли – опасны дети.
   Глядят на нас с Земли, а мы в ответе.
   Зачем глядишь, дитя, так ясно?
   Все сорок лет спустя напрасно.

   Покуда голый зад людей дурачит —
   Ребенок невпопад заплачет.
   Покуда твердый лоб людей морочит —
   Ребенок все поймет и напророчит.

   Беспечные чижи, стрекозы…
   Уж не страшнее лжи угрозы.
   Где певчие дрозды, синицы?
   Запали как пруды глазницы.

   Преданья островов тех алеутских…
   Преданья островов обэриутских…
   Но жив же алеут на свете!
   И жив обэриут в поэте.


   * * *

   А тонкая материя —
   Твоя-моя душа?
   Как будто бы мистерия,
   Но очень хороша.

   То нитку драгоценную
   Меняю на брехню,
   А то неполноценною
   Сама себя дразню…

   А длинная история —
   Твоя-моя любовь?
   Как будто бы теория,
   Но будоражит кровь.

   Рыдания, страдания
   И прочий старый хлам
   Семейное предание
   Расставит по углам.

   На грани закипания
   Наш чайник дорогой.
   Распалася компания —
   Не надобно другой.

   В конце знакомой улочки —
   Калитка да крючок.
   И лишь на дне шкатулочки
   Шагреневый клочок.


   * * *

   Нас согревает радиатор.
   Его мы любим, но тираним.
   Ребенок наш, как гладиатор, —
   Отважен, грязен и изранен.

   Прощай, грибы, прощай, крыжовник,
   Летящая по небу белка.
   Прощай, колодец, и коровник
   И переспелок перестрелка…

   Нас согревает радиатор.
   Но скоро заморозки, милый!
   Заиндевел иллюминатор
   У нашей шхуны небескрылой.

   И поплывет наш дом по небу.
   И поплывет наш дом по снегу.
   Сперва по снегу кучевому,
   Потом по снегу перьевому.

   По первому густому снегу,
   К тому неведомому брегу…


   * * *

   Я пустышечку несу,
   Я колясочку трясу.
   Баю-баю, моя крошка.
   Мы живем с тобой в лесу.

   Дружка к дружке все рядком,
   Держим кружки с молоком.
   А у дома на опушке
   Ходит дядька с узелком!

   Может, вышла бы в лесок
   За калитку хоть разок,
   Я нашла бы того дядьку,
   Поболтала б с ним чуток…

   Он пастух или кузнец,
   Этот самый молодец.
   Может, он киномеханик,
   Зоотехник наконец.

   Он прохожая душа
   И похож на алкаша.
   И бредет себе по лесу:
   Жизнь трудна, но хороша!

   Ночь чернее, чем зрачок.
   Повернемся на бочок.
   Маме к песенке придумать
   Остается – пустячок.


   * * *

   То призрачное, то прозрачное,
   Катило отрочество дачное.
   Но где летали сны зеленые —
   Торчат уголья раскаленные.

   Давай делить мое землячество
   На шутовство и на ребячество.
   Бубенчик или колпачок?
   Младенчик или дурачок?

   Вот я – сутулая, чумазая,
   За сверстницами не поспевшая.
   Как юный суслик, черноглазая,
   Как старый ослик, поседевшая.

   Давай считать мое батрачество
   За баловство и за лихачество.
   Лохань стихов – лохань белья,
   Лихая линия моя…

   А жизнь идет, грибная, дачная,
   То погребная, то чердачная.
   Течет – молочная, кисельная,
   Как старенькая колыбельная.

   Давай считать мое бодрячество
   За озорство и за чудачество.
   Горит в огне вязанка дров.
   Горит во мне вязанка слов…


   * * *

   В этой маленькой квартирке
   Есть помада и духи,
   И веселые картинки,
   И печальные стихи.

   Тютчев пишет на конторке,
   На доске – Мижуев-зять.
   Ни фанерки, ни картонки
   Просто неоткуда взять.

   В этой маленькой квартирке
   Все мы соединены —
   Все четырки, растопырки,
   Вертуны и болтуны.

   В Лутовинове – Тургенев,
   И в Карабихе – поэт.
   Я не гений. Нету геньев!
   Прежде были – нынче нет.

   Из русалок – да в кухарки?
   Вот я челкою тряхну…
   Берегись меня, жихарки, —
   Всех за щеку упихну.

   Чехов в Мелихово едет.
   Граф гуляет по стерне.
   Только мне ничто не светит!
   Скоро я остервене…

   Южный ветер дунет в ухо:
   Ничего, мол, ничего!
   Продержись еще, старуха!
   И осталось-то всего…

   Этот сумрак прокопченный,
   Пропеченный утюгом…
   Днем и ночью муж ученый
   Ходит по цепи кругом.


   * * *

   Мне что-то стало трудно дышать.
   Что-то со мною нужно решать.
   То ли это болезнь суеты,
   То ли это боязнь высоты…

   О, друзья мои, дышащие легко!
   Почему вы все время так далеко?
   Если мог чей-то дом над землей парить,
   Почему моему это не повторить?

   Никто не знает, что мой дом летает.
   В нем орущие дети и плачущий пес.
   Никто не знает, что мой дом летает…
   О, только бы ветер далеко не унес!

   Значительно легче стало дышать.
   Вот и все, что нужно было решать.
   А все-таки чем-то таким грешу,
   Что не поддается карандашу.

   О, друзья мои, дышащие легко!
   Почему вы опять от меня далеко?
   Даже здесь, в этой области неземной,
   Вы опять не рядом со мной!

   Никто не знает, что мой дом летает.
   В нем орущие дети и плачущий пес.
   Никто не знает, что мой дом летает…
   О, только бы ветер далеко не унес!

   Вот так я пела, а ты кивал.
   А ветер нас относил в океан.
   Но, как бы ты ни был самолюбив, —
   Я не из породы самоубийц.

   О, друзья мои, дышащие легко!
   Вы опять далеко…
   Даже если отважусь я на прыжок —
   Кто постелет внизу лужок?

   Никто не знает, что мой дом летает.
   В нем орущие дети и плачущий пес.
   Никто не знает, что мой дом летает.
   О, только бы ветер…
   ветер…
   ветер…



   Невинград




   Мой милый слушатель, снова с замиранием сердца предлагаю Вам свою новую работу. Невинград – город невиноватых. Это песни о любви, конечно, о чем же еще? Напомню Вам, что позади у нас пластинки «Позвольте быть Вам верной…», «Мой дом летает», «Волшебный сурок», «Элитарные штучки», «Дитя со спичками».
   Вот сколько, и еще книги, от первой, изданной во Франции в 1987 году, до последней, пятой по счету, только что вышедшей в Англии.
   Звук зацепляется за звук, нота спешит за нотой, и вот уже новая песенка готова. Невинград – это о любви и свободе, о вине и безвинности, о возможном и немыслимом… Горькое и сладкое, и всякое, чем живет человек, я думаю, есть в каждом моем стихе.
   Я очень надеюсь, слушатель мой, что Вы меня расслышите.
   Ваша Вероника Долина
   Москва, 1993 год


   * * *

   Ты то мерещишься, то чудишься.
   Хотя я чуда не ищу.
   Когда-то ты совсем забудешься.
   Тогда-то я тебя прощу.
   Тебя, такого звонко-медного,
   Над теплой ямкой у плеча…
   И лихорадящего, бледного,
   Растаявшего как свеча.

   Нет, все не так теперь рисуется,
   Не надо ближнего стращать!
   Что выпадет, что подтасуется —
   И станет некого прощать.
   Но ты мерещишься, ты чудишься,
   Полуразмытый, видный чуть…
   Когда-нибудь и ты забудешься!
   Когда-нибудь, когда-нибудь.


   * * *

   Вместо крикнуть: «Останься,
   Останься, прошу!» —
   Безнадежные стансы
   Тебе напишу… И подумаю просто:
   Что же тут выбирать?
   Я на теплый твой остров
   Не приду умирать.

   Но в углы непокорного рта
   Твоего
   Дай тебя поцелую —
   Всего ничего…
   Я сама ничего тут не значу.
   Запою – и сейчас же заплачу.


   * * *

   Хоть маленький сон, хоть малюсенький…
   Взгляну на тебя, ничего?
   Вот видишь, молюсь и молюсь тебе,
   Беспечное ты божество.

   За дымной завесой, за пыльною,
   И губы ладонью закрыл.
   Боишься, я крикну: «Забыл меня?»
   А ты – ничего не забыл.


   * * *

   На мое «когда?» говоришь «всегда!».
   Это трогательно, но неправда.
   Нет-нет, – повторяю себе, – да-да…
   Это обморок, но не травма.

   В этом облаке-обмороке плыву,
   Едва шевеля руками.
   И зову тебя, и зову, и звоню
   С бесконечными пустяками.


   * * *

   И ленивенько процедив:
   «Как дела, дружок, как дела?» —
   Я, мой миленький, поняла,
   Что закончился рецидив.

   Не хочу с тобой говорить
   Ни о деле, ни о душе.
   А прочувствовать, воспарить —
   Не хватает меня уже.

   И, со вскинутой головой,
   Я, чужая в миру жена,
   Вот стою тут перед тобой —
   Абсолютно разоружена.
   Абсолютно, абсолютно,
   Абсолютно разоружена.


   * * *

   Да я сама такой же тонкости в кости.
   Возьми и скомкай, и сломай меня в горсти.
   Но я не хлипкая, взгляни в мои глаза!
   Скорей я гибкая стальная полоса.

   …Не слушай, миленький, все это болтовня.
   Уж как обнимешь, так отпразднуешь меня.
   Не бойся алого дразнящего огня,
   А бойся маленькой, заплаканной меня.


   * * *

   А вот теперь другая женщина
   Пускай слова мои споет.
   А я писала между жестами,
   Навзрыд, навылет, напролет.

   Слова обуглятся, оплавятся
   И – канут в дымчатый песок.
   Но, может быть, тебе понравится
   Чужой высокий голосок?..


   * * *

   Хочу увидеть тебя в костюме.
   В волшебно-серо-стальном костюме…
   Конечно, прежде иного хотелось,
   Но это было вотще, вотще…
   А я уже и не рвусь на части!
   Чего ж я буду рваться на части?
   Ведь ты теперь – большое начальство.
   Да и вообще, и вообще, и вообще, и вообще,
   И вообще!


   * * *

   «Ну, как вообще?» – говоришь ты уверенно,
   Дрожащие губы мои пригубя.
   «Да видишь, жива!» – отвечаю растерянно.
   Жива без тебя.
   Без тебя.
   Без тебя.
   Без тебя.


   * * *

   Мы другие, но все же мы те же.
   Все давно в тайниках, в дневниках.
   Мы встречаемся реже и реже.
   Реже некуда, реже никак!

   Я твой день, уже позавчерашний,
   Но – целую твой ветреный лоб,
   И – мурашки, мурашки, мурашки, мурашки,
   Мурашки – и полный озноб.


   * * *

   Чем мельче, чем меньше подробность,
   Тем паче, тем чутче огонь.
   Но вздрогнуть, но тихо потрогать
   Такую чужую ладонь —

   И вот он, морозец по коже,
   И ртуть подползает к нулю.
   Едва ли тебя перемножу,
   Скорее – опять разделю.


   * * *

   Тебя, как сломанную руку,
   Едва прижав к груди, несу,
   Дневную дрожь, ночную муку
   Поддерживая на весу.
   Могла бы стать обыкновенной
   Сегодня же, в теченье дня.
   Но и тогда в твоей вселенной
   Не будет места для меня.

   Тебя, как сломанную руку,
   Качать, укачивать хочу,
   Дневную дрожь, ночную муку
   Удерживая как свечу.
   Безвременный, всенепременный,
   Всего лишь гипс – твоя броня.
   И все равно в твоей вселенной
   Не будет места для меня.

   Тебя, как сломанную руку,
   Должно быть, вылечу, сращу.
   Дневную дрожь, ночную муку
   Кому-то перепоручу.
   «Все бесполезно, мой бесценный», —
   Скажу, легонько отстраня.
   И никогда в твоей Вселенной
   Не будет места для меня.


   * * *

   Ты меня попрекаешь везучестью?
   Иногда мне ужасно везет!
   Вот и сделался чуть ли не участью
   Небольшой путевой эпизод…

   То рассеянно смотришь, то пристально.
   И сидим, к голове голова…
   Наклонись ко мне – вот и истина.
   Остальное – чужие слова.

   Мои дни не похожи на праздники.
   Мои ночи свирепо скупы.
   И пускай уж чужая напраслина
   Не найдет между нами тропы.

   Эти встречи от случая к случаю,
   Разлитые по телу лучи…
   Ради Бога, скажи, что я лучшая.
   Ради Бога, скажи, не молчи.

   Таковы церемонии чайные,
   Не в Японии, так на Руси.
   Положение чрезвычайное.
   Если можешь – то просто спаси.

   Вот гитара на гвоздик повешена.
   Не туда, а сюда посмотри.
   Поцелуй меня – буду утешена
   Года на два. А то и на три.


   * * *

   Дни, что прожиты, с трудом назову золотыми.
   Были отданы семье и работе.
   Вот и не о чем говорить с молодыми,
   Ну разве изредка – о любви и свободе.

   Молодой, он что ж, неграмотен и неистов.
   Жизнь полна картин и идет покуда без сбоев.
   Он свободнее всех пушкинских лицеистов,
   Всех цыган, разбойников и ковбоев.

   Молодой, он женщину бьет с размаху.
   Ту же самую, впрочем, что с вечера им добыта.
   И не кланяется ни страху, ни отчему праху,
   И не знает, где сердце, пока оно не разбито.

   А я, что я могу этим жарким утром,
   Этих дней золотых уже на исходе?
   Вспоминать об одной любви печальной, утлой.
   Тосковать о едва ли реальной свободе…


   * * *

   Все дело в Польше, все дело все-таки в Польше.
   Теперь-то ясно, из этого жаркого лета.
   А все, что после, что было позже и после, —
   Всего лишь поиск того пропавшего следа.

   Ну, от субботы до субботы,
   Быть может, я и доживу.
   Дожить бы, милый, до свободы,
   Да до свободы наяву.

   Быть может, воздух? Рукой дотянусь, все в шаге.
   Да, это воздух, – вон как меня прищемило…
   А может, возраст? В прохладной сырой Варшаве,
   Допустим, возраст, но было смешно и мило.

   Ну, от субботы до субботы,
   Быть может, я и доживу.
   Дожить бы, милый, до свободы,
   Да до свободы наяву.

   Но как же Польша, где мы заблудились,
   Польша? И этот поезд – на выручку и навырост?
   А все что после – то тоньше, гораздо тоньше…
   Душа не врет, и история нас не выдаст.

   Ну, от субботы до субботы,
   Быть может, я и доживу.
   Дожить бы, милый, до свободы,
   Да до свободы наяву.


   * * *

   Вдали истаял контур паруса,
   паруса, паруса.
   Вдали истаял контур паруса,
   Просторы пусты.
   И наступает долгая пауза,
   пауза, пауза.
   И наступает долгая пауза —
   Готова ли ты?

   Судьба трепещет за пазухой,
   трепещет за пазухой.
   Судьба трепещет за пазухой,
   Оплавив края.
   А что там будет за паузой,
   паузой, паузой?
   А что там будет за паузой?
   Готова ли я?

   И вновь зовет и колышется,
   зовет и колышется,
   И вновь зовет и колышется
   Зеркальная твердь.
   И все же музыка слышится,
   слышится, слышится.
   И все же музыка слышится,
   И пауза – не смерть.


   * * *

   Я звоню тебе из Невинграда
   Сообщить, что я еще жива.
   В Невинграде – все, что сердцу надо:
   И невиноватость, и Нева,
   И моя премьерная простуда,
   И моей гримерной суета.
   Мне никто не позвонит – оттуда,
   Если я не позвоню – туда.

   Я себя сегодня постращаю,
   Теплый диск покруче раскручу.
   В Невинграде я тебя прощаю,
   А в Москве, должно быть, не прощу.
   Я звоню тебе сюжета ради…
   Я жива, и тема не нова.
   В Невинграде все, как в Ленинграде —
   И невиноватость, и Нева.


   * * *

   И снова упаду на дно конверта,
   Да так, как я не падала давно.
   Омерта, говорю себе, омерта!
   Омерта, итальянское кино.
   А немота поет нежней свирели —
   Мотивчик прихотливый, не любой.
   Утихли мои песни, присмирели.
   Да ты меня не слышишь, Бог с тобой.

   Не слышишь и опять проходишь мимо,
   Не слышишь, отворя чужую дверь.
   Омерта, вот и все, аморе мио.
   Омерта, и особенно теперь…
   Заплаканную, вид неавантажный,
   Озябшую, как ни отогревай,
   Увиденную в раме эрмитажной —
   Запомни, никому не отдавай.

   И поплывет конверт во время оно,
   В размякшую, расслабленную даль,
   Где пьется амаретто ди сароно,
   Не горестный, а сладостный миндаль…
   И знаешь, эта музыка не смертна,
   Пока ты светишь у меня внутри.
   Омерта, говорю себе, омерта!
   Омерта, дорогой мой, – повтори.


   * * *

   Туда меня фантомы привели,
   Где нет, не ищет женщина мужчину…
   Привиделись озябшие Фили,
   Где я ловлю попутную машину,
   Чтоб через четверть, может быть, часа,
   Московское припомнив сумасбродство,
   Внутри себя услышать голоса
   Филевского ночного пароходства.

   Туда ведут нечеткие следы,
   Где люди спят и к сказочкам не чутки.
   Где я у самой глины, у воды,
   Приткнувшись лбом к стеклу какой-то будки,
   Звонила, под собой не чуя ног,
   Но знала – выход будет нелетальный.
   Подумаешь, всего один звонок
   От женщины какой-то нелегальной…

   Так что ж, до самой смерти неправа?
   Весь город, как ладонь, уже изучен.
   …Но выхватит судьба из рукава
   Гостиницу в сети речных излучин,
   Мужчину, прилетевшего с Земли,
   И женщину, поверившую чуду…
   Привиделись застывшие Фили —
   В которых не была, не есть, не буду.


   * * *

   Клекотала, курлыкала, гулила.
   Становилось ясней и ясней:
   Я три года тебя караулила —
   Как-никак, это тысяча дней.
   Раскрутилась во мне эта тысяча,
   Натянулась, морозно звеня.
   И пускай еще кто-то отыщется —
   Караульщица вроде меня.

   Обмерев от ключиц и до щиколоток,
   С незабудкой в усталой руке,
   Я как раз эту тыщу досчитывала,
   Когда ключ повернулся в замке.
   Опускаю все птичьи подробности
   Этой тысяча первой ночи.
   Сумасшедшая птица под ребрами,
   Успокойся, не плачь, не стучи.

   На три года еще запечатываю.
   Закрываю тебя, как вино.
   За своей сиротливой перчаткою
   Ты ведь явишься, все равно?
   И когда еще кто-то научится
   Добыванию треньем огня…
   Вот и будет тебе караульщица,
   Караульщица лучше меня.


   * * *

   Разве ради прогулки по лестнице
   Ты приехал бы в город К.?
   Для тебя это бесполезица,
   Бесполезица и тоска,
   Ты найдешь городок поформеннее,
   Улетишь на исходе дня.
   Но – попомнишь меня, покорную,
   Переплавленную меня.

   Ну так ради моей покорности,
   Ради музыки поутру —
   Разбери апельсин по корочкам,
   А я долечки разберу.
   Я не знаю жара и холода.
   Я не знаю зла и добра.
   Говорю тебе: вся я из золота,
   Только горло из серебра.

   Расстегни мне цепочку нашейную,
   Я снимаю с себя табу.
   Может, этих цепей ношение
   Сотворило твою рабу?
   …Разве ради прогулки по лестнице
   Ты приехал бы в город К.?
   Для тебя это безболезненно,
   Разве будет саднить слегка.


   * * *

   Я живу как живу.
   Я пою как поется.
   Может быть, и могла б жить еще как-нибудь…
   У меня твоего
   Ничего не остается —
   Ни на руку надеть, ни повесить на грудь.

   Ты живешь как живешь.
   Ты поешь как поется.
   Может быть, ты бы мог жить еще как-нибудь…
   У тебя моего
   Ничего не остается —
   Ни на руку кольца, ни цепочки на грудь.

   А пора бы понять,
   Время, время научиться:
   Из всего выйдет толк, от всего будет прок.
   Что теперь как песок
   Между пальцев просочится,
   То еще – погоди! – соберется между строк.


   * * *

   От этих мальчиков с их окаянной смуглостью
   Мне не спастись со всей моей премудростью.
   У них прохладный лоб, во лбу горение:
   Ну сочини со мной стихотворение!

   От этих мальчиков с загадочною внешностью
   Такою веет непотраченною нежностью,
   Когда они от слез, от полудетской робости
   Вдруг переходят к каменной суровости.

   Ах, этих мальчиков в цепях непогрешимости
   Мне не спасти при всей моей решимости.
   В глазах зеленый лед, в губах смирение:
   Ну сочини со мной стихотворение!

   Все, худо-бедно, все идет как полагается.
   К моей любви всегда блокнотик прилагается.
   Но с тем, кто музыке моей не подчиняется, —
   С тем никогда и ничего не сочиняется.


   * * *

   Вдвоем, вдвоем, вдвоем.
   Нежны до устрашенья…
   Давай меня убьем
   Для простоты решенья.
   Я в землю бы вошла,
   Как ножик входит в масло.
   Была, была, была,
   Была – да и погасла.

   Проблемы устраня
   Житья недорогого —
   Давай убьем меня
   И никого другого.
   Программа дешева —
   Душе мешает тело.
   Жила, жила, жила,
   Жила – и улетела.

   Усталой головы
   Особая пружинка.
   По улицам Москвы
   Кружи, моя машинка.
   До дна, до дна, до дна
   Влюби-влюби-влюбиться.
   Одна, одна, одна…
   Уби-уби-убиться!


   * * *

   Ежели забрезжило – слушай, голубок! —
   Чего хочет женщина – того хочет Бог.
   Впроголодь да впроголодь – что за благодать?
   Дай ты ей попробовать! Отчего не дать?

   Много ль ей обещано? Иглы да клубок.
   Чего хочет женщина – того хочет Бог.
   Если замаячило, хочет – пусть берет.
   За нее заплачено много наперед.

   Видишь, как безжизненно тих ее зрачок?
   Кто ты есть без женщины – помни, дурачок.
   Брось ты эти строгости, страшные слова.
   Дай ты ей попробовать. Дай, пока жива!
   Дай ей все попробовать. Дай, пока жива…


   * * *

   Собраться, разобраться.
   Убраться к январю.
   Наивный пафос братства,
   О чем и говорю.

   И это тоже средство,
   И сладок этот хрип.
   Наивный пафос детства,
   Чумной телеги скрип.

   Собраться, разобраться,
   Убраться невзначай.
   Наивный пафос братства —
   Прощай, прощай, прощай!

   Ты видишь, как негордо
   Я жду твоей руки?
   И – сглатывает горло
   Комки. Комки. Комки.


   * * *

   В дорогу Е. Клячкину

   Селяви так селяви!
   Тель-Авив так Тель-Авив…
   До свиданья, Женька!
   Пой там хорошенько…

   У прибоя на песке
   С разговорником в руке —
   Молодой, не старый,
   Ты сидишь с гитарой…

   Там, на сахарных лугах,
   На зеленых берегах —
   Вспомнишь, бестолковый,
   Климат наш суровый…

   Селяви так селяви…
   По любви так по любви.
   По любви, по страсти?
   Бог не даст пропасти.


   * * *

   Уезжают мои родственники,
   Уезжают, тушат свет.
   Не коржавины, не бродские —
   Среди них поэтов нет.

   Это вот такая палуба.
   Вот такой аэродром.
   Ненадрывно, тихо, жалобно —
   Да об землю всем нутром.

   Ведь смолчишь, страна огромная,
   На все стороны одна,
   Как пойдет волна погромная,
   Ураганная волна…

   Пух-перо еще не стелется,
   Не увязан узелок —
   Но в мою племяшку целится
   Цепкий кадровый стрелок.

   Уезжают мои родственники.
   Затекла уже ладонь…
   Не рокфеллеры, не ротшильды —
   Мелочь, жалость, шелупонь.

   Взоры станут неопасливы,
   Стихнут дети на руках,
   И родные будут счастливы
   На далеких берегах…

   Я сижу, чаек завариваю,
   Изогнув дугою бровь.
   Я шаманю, заговариваю,
   Останавливаю кровь.

   Если песенкой открытою
   Капнуть в деготь не дыша,
   Кровь пребудет непролитою,
   Неразбитою – душа.


   * * *

   Молчи, скрывайся и таи…
 Ф. Тютчев

   Чертополохом поросли,
   Скажу тебе на ухо.
   Чертополохом поросли —
   Сам черт теперь не брат.

   «Не верь, не бойся, не проси» —
   Так вот же вся наука!
   Не верь, не бойся, не проси —
   Все будет в аккурат.

   Родимый край не так уж плох —
   То облако, то тучка.
   Сплошная ширь, куда ни глянь,
   Простор, куда ни кинь…

   Полынь, полынь, чертополох,
   Российская колючка,
   Полынь, полынь, чертополох,
   Чертополох, полынь.

   Какая мразь ни мороси,
   Какой дурак ни пялься —
   Чертополохом поросли
   До самых царских врат.

   Не верь, не бойся, не проси,
   Не уступай ни пальца.
   Не верь, не бойся, не проси —
   Все будет в аккурат.

   Вот-вот махну «прости-прости»,
   Печально и потешно.
   В конце тоннеля будет свет,
   А за спиной порог…

   Вот так и выжили почти.
   По Тютчеву почти что.
   Не верь, не бойся, не проси.
   Полынь, чертополох.


   * * *

   На смерть А. Д. С.

   Вся Россия к нему звонит,
   Говорит ему «извините»…
   Да конечно же извинит.
   Если можете, не звоните!

   Вся Россия в дверях стоит,
   Плачет пьяной слезой, калека.
   Ну, опять учудил старик!
   Ну и выкинул ты коленце!

   Погляди любой протокол —
   Там старшой уже все подправил.
   Допотопный ты протопоп,
   На кого же ты нас оставил?

   Тут отравленная вода.
   Там подходят филистимляне.
   И рождественская звезда
   Сахаристо блестит в тумане…


   * * *

   Чем глуше ночь – тем слаще грезы.
   Чем солоней – тем веселей.
   Но час от часу ярче розы
   На рынках родины моей.

   Усаты ушлые ребяты,
   Наперебой и нарасхват.
   Они ни в чем не виноваты!
   Никто ни в чем не виноват.

   Чем гуще стих – тем больше прозы.
   Чем голос тише – тем страшней.
   Все жарче полыхают розы
   На рынках родины моей.

   Блестят шипы, манят бутоны,
   Благоуханье все нежней…
   А сердца тоны-полутоны
   Слышней, слышней, слышней.


   * * *

   Добрая большая улыбка.
   Ты одна такая на свете.
   Смилуйся, Государыня Рыбка!
   Мы твои безыскусные дети.

   Мы тебе поверили крепко.
   Ты одна, родная, на свете.
   Смилуйся, Государыня Репка!
   Мы твои безысходные дети.

   …Вот она, огромная репа,
   Или – колоссальная рыба.
   Шумно дышит, смотрит свирепо.
   Все равно – спасибо, спасибо!

   Может, ты безгласная рыба.
   Может, ты – безглазая глыба.
   Мы – твои последние дети.
   И за все – спасибо, спасибо!


   * * *

   Нет, советские сумасшедшие —
   Не похожи на остальных!
   Пусть в учебники не вошедшие —
   Сумасшедшее всех иных.

   Так кошмарно они начитанны,
   Так отталкивающе грустны —
   Беззащитные подзащитные
   Безнадежной своей страны.

   Да, советские сумасшедшие
   Не похожи на остальных.
   Все грядущее, все прошедшее —
   Оседает в глазах у них.

   В гардеробе непереборчивы,
   Всюду принятые в тычки,
   Разговорчивые, несговорчивые,
   Недоверчивые дички…

   Что ж – «советские сумасшедшие»,
   Ежли болтика нет внутри?
   Нет, советские сумасшедшие
   Не такие, черт побери!

   Им Высоцкий поет на облаке.
   Им Цветаева дарит свет…
   В их почти человечьем облике —
   Ничего такого страшного нет.


   * * *

   Ты просишь с тобой посекретничать?
   Приходишь средь ясного дня?
   Учти, я не буду кокетничать,
   Когда ты обнимешь меня.

   Ты думаешь, видно, – раз женщина,
   То женщину нужно понять.
   А женщину нужно разжечь еще,
   Разжечь – и тихонько обнять.

   Имеют значенье условности,
   Но знак подают небеса.
   Ты видишь – твердят о готовности
   Мои голубые глаза.

   Мои золотистые, карие,
   Зеленых угодно ль душе?
   Вот тренькаю тут на гитаре я,
   А можно обняться уже…


   * * *

   Никакой в этом мире поэзии.
   Никакой, в самом деле, мечты.
   И подушечки пальцев порезаны.
   И страницы скандально пусты.
   Ну помаешься, позаикаешься,
   Ну посетуешь ты на судьбу.
   Но не очень-то перепугаешься,
   А покрепче закусишь губу.

   Други близкие, други далекие!
   Я гляжу ваших взглядов поверх.
   Ожиданья огни одинокие —
   Худосочный такой фейерверк.
   Матерь божья, какая поэзия?
   Матерь божья, какая мечта?
   Я и шита, и крыта, и резана —
   А страница пуста и пуста…


   * * *

   Геральдика и героика
   Подтаивают во мглах.
   Вся жизнь моя – аэротика.
   Тела о шести крылах.
   Подвешенная над бездною,
   Увидела тень свою.
   Над бездною разлюбезною
   Плыву да еще пою.

   Предвижу его, курортника,
   Обтянутый свитерок…
   Вся жизнь моя – аэротика.
   Неси меня, ветерок.
   Должно быть, водица мутная
   Клубится на самом дне.
   Вся маетная, вся ртутная,
   Колышется жизнь во мне.

   От плохонького экспромтика
   До плавящей пустоты —
   Тащи меня, аэротика, —
   Кто же, если не ты?
   Я рыпаюсь, а ты раскачивай
   На самом крутом краю —
   И трать меня, и растрачивай;
   Покуда еще пою.


   * * *

   Есть фантастические игры,
   И жизнь, и смерть у них внутри.
   Насквозь прокалывают иглы —
   Слова «замри» и «отомри».
   Чего ты ждешь, упрямый идол
   С угрюмой складкою у рта?
   Каких еще прикажешь игл?
   А игр каких в мои лета?

   Вот удивительная штука,
   Где все известно наперед.
   Не то игра, не то наука:
   Замрет, сейчас же отомрет.
   Теперь живу и в ус не дую,
   Сама с собою на пари:
   Замри-замри, я поколдую!
   Теперь – скорее отомри…

   Упрусь локтями в подоконник.
   Мелок меж пальцев разотру.
   Нет, ни за что не успокоюсь,
   Пока словцо не подберу.
   Услышу ключ и тихо выйду.
   Рука задвижки отопрет…
   А вдруг сегодня – да не выйдет:
   Не отомрет?


   * * *

   Под ветром грозовым дрожа,
   Ладони лодочкой держа,
   Я глухо, я тревожно:
   А если будет все нельзя,
   Ну вот однажды – все нельзя,
   То можно, если все нельзя,
   Лишь это будет можно?

   По гладкой наледи скользя,
   От детской робости дерзя,
   Я – путано, я – сложно…
   А если будет все нельзя,
   Ну вот однажды все нельзя,
   То можно – если все нельзя,
   Пусть это будет можно?

   Я в затрапезном, я в бреду…
   Не о любезном речь веду,
   О том, что непреложно.
   Ведь если будет все нельзя,
   Не может быть, чтоб все – нельзя,
   Но все же – если все нельзя,
   Пусть это будет можно…


   * * *

   И вот замираю в передней.
   В Уфе, в Магадане, в Париже.
   А вдруг, мой ребеночек средний,
   Вернувшись, тебя не увижу?
   Ничтожнее нет материнства.
   Прерывистей нет постоянства.
   Волшебно твое буратинство,
   Фальшиво мое пуританство.

   Угрюм, как затвор карабинный,
   Мой промысел будничный трудный.
   Но весел твой глаз воробьиный,
   Такой антрацитово-круглый.
   Мне нравится, что ты не ранний,
   Хотя не привыкну, что средний.
   По стольким ты признакам – крайний.
   Едва не сказала – последний.


   * * *

   Дети мои спят у края, у берега,
   Где йод, и смола, и музыка, и прачечная.
   Ну пусть! Пусть будет, как это у Бергмана, —
   Жизнь то мерцает, то начисто прячется.
   И это, и это преддверие праздника —
   Там ель проступает, а может, мерещится…
   И папа – он праведник, праведник, праведник.
   И мама – она грешница, грешница, грешница.

   Дети мои очнутся, очухаются,
   И в утробу запросятся, и займутся там играми.
   И жизнь там увидят черную, чудную,
   Это зимнее небо с ярчайшими искрами…
   И снова, и снова преддверие праздника.
   Звезда за звездой между веток навешивается.
   И папа – он праведник, праведник, праведник.
   И мама – она не такая уж грешница…


   * * *

   Розовый палисандр,
   Бархатная розетка.
   Фанни и Александр —
   Бабка моя и дедка.
   Время обнажено,
   Варево так клубится,
   Что не исключено:
   Сможешь, сможешь влюбиться.

   Снег идет к небесам,
   Ель озябла в охапке.
   Фанни и Александр —
   Дедки мои и бабки.
   Вертят веретено
   Голубь и голубица.
   Будет, будет дано:
   Сможешь, сможешь влюбиться…

   Буквицы в пол-лица,
   Строчные, прописные.
   Фанни и Александр —
   Это мои родные.
   Ну и еще одно,
   Звездчатая крупица —
   За тебя решено:
   Можешь, можешь влюбиться…


   * * *

   Теребит меня старуша
   За рукавчик шаровар.
   Мы выходим, баба Груша,
   На Рождественский бульвар.
   Запахни мне туго шубку,
   Обвяжи кашне не зря —
   Ведь морозец не на шутку
   На седьмое января.

   Не забудь меня, старуша,
   Пригляди еще за мной —
   С этой горки, баба Груша,
   Соскользну я на Цветной.
   Понесет меня, былинку,
   Раскровившую губу,
   То ли к цирку, то ли к рынку,
   То ли в самую трубу.

   Отведи меня, старуша,
   На бульвар под Рождество.
   Я зачем-то, баба Груша,
   Не забыла ничего.
   Не забыла, не забыла,
   Не забыла, не смогла —
   Как мне Сретенка светила
   И Рождественка цвела.



   Судьба и кавалер




   Собрание стареньких песен – вот что такое «Судьба а Кавалер». Это то, с чего все началось в 70-е годы ХХ века. Оно прихорашивалось, причесывалось перед простым зеркалом времени – мое былое, юное. Не знало о себе почти ничего. А потом сюда же влились тексты, что я написала к «Дому, который построил Свифт» в магнитогорском театре кукол «Буратино». Мы приезжали на премьеру с Гришей Гориным; песенки мои были очень скромны, а вот спектакль моего любимого друга, режиссера Виктора Шраймана был на уровне горинской пьесы.
   В это же время, в середине 80-х, сняли картину «Новые приключения янки при дворе короля Артура». Отчего-то мне выпало написать рыцарские балладки для них…
   Это и есть «Судьба и Кавалер».


   * * *

   Я выбрал самый звонкий барабан
   И бил в него что было мочи.
   Я бил в него и плакал по годам,
   Что прожил молча, что прожил молча.

   Я долго жил и ни во что не бил.
   Ну как я выжил и что я видел?
   И вот я барабан себе купил,
   Немного выпил – и дробно выбил!

   И этот симпатичный барабан —
   Он был зеленый, такой зеленый.
   И я подумал так, что я болван,
   В него влюбленный, да-да, влюбленный.

   На ярмарке открыл я балаган.
   Не балаган – так, балаганчик.
   Мой цирк один лишь номер предлагал:
   Мой барабанчик! Я и мой барабанчик!

   Ведь жизнь у нас с тобой – сплошной обман:
   И ты обманщик, и я обманщик.
   Так заходи, друзья, в мой балаган
   «Мой барабанчик», где я балаганщик.

   Боюсь вот только: если ураган
   Однажды ночью сорвет мне крышу, —
   Уж слишком громко бьет мой барабан —
   А вдруг барабана я не услышу?
   Нет, вдруг барабана я не услышу?


   * * *

   Я обиды рассовала по карманам
   И царапины, как кошка, зализала.
   Я училась этим маленьким обманам,
   Ничего тебе про это не сказала.

   В сумку сунула еще две-три тревоги
   И за пазуху упрятала упреки.
   Завязала в узелок свою досаду —
   Ничего такого мне теперь не надо!

   Мне нельзя заплакать, если захочу я.
   И молчать нельзя мне, если замолчу я.
   Ну а главное – глубокие карманы,
   Чтобы в них держать свои обманы!

   Нетерпению купила я уздечку.
   Ожиданию достала птичью клетку.
   В уголке сложила каменную печку,
   Чтоб кидать туда свои стихи, как ветки.

   А еще купила швейную машину
   И дешевые обрезки матерьяла
   И себе карманы новые пришила —
   Мне уже карманов старых не хватало…


   * * *

   Когда душа моя от слов твоих остынет —
   Я подойду к тебе и крикну не шутя:
   Не тронь мою любовь! Не тронь ее, бесстыдник!
   Она еще дитя, она еще дитя…

   Оставь мою любовь до времени свободной,
   И дерзостью своей ты ей не прекословь.
   Не тронь мою любовь! Не тронь ее, негодный!
   Не тронь мою любовь, не тронь мою любовь.

   Ах, все твои слова – ненужная подробность.
   Повремени еще, признанья не готовь.
   Не тронь мою любовь! Она еще подросток…
   Не тронь мою любовь, не тронь мою любовь.


   * * *

   Меня несет на мельницу, меня несет к запруде.
   Я загляделась в воду на себя саму.
   Я трогаю глаза свои, держу себя за руки,
   Я долго на себя смотрю – чего-то не пойму.

   Пускай, сводя меня с ума, мой мельник крутит колесо!
   Мой Бог, откуда у меня такое грустное лицо?

   Я ненавижу зеркало – свое изображенье.
   Зачем мне знать, какая я на самом деле есть?
   Несет мой ялик кверху дном – такое искаженье! —
   Видны с обратной стороны и разум мой, и честь.

   Я ненавижу зеркало – зачем оно обратно?
   Ведь я могу его намек истолковать превратно.
   Ни слова не было пока – а я любви потребую…
   Как стала правая рука моей рукою левою?

   Я ненавижу зеркало – во что же это выльется?
   Я скоро стану забывать, какое у любви лицо.
   Такое отношение годами не меняется —
   Я скоро стану забывать, какое у меня лицо…

   Пускай, сводя меня с ума, мой мельник крутит колесо!
   Мой Бог, откуда у меня такое грустное лицо?


   * * *

   На наших кольцах имена
   Иные помнят времена.
   Умелою рукой гравера
   В них память запечатлена.

   Там, кроме имени, число,
   Которое давно прошло,
   И год, и месяц – наша дата,
   Тот день, что с нами был когда-то.

   На наших кольцах имена —
   От дней прошедших письмена.
   И если я кольцо утрачу,
   Тех дней утратится цена.

   И я кольцо свое храню.
   А оброню – себя браню.
   Стараюсь в нем не мыть посуду,
   Оберегать его повсюду.

   Так из-за слова и числа
   Я все обиды бы снесла.
   Свое кольцо от всех напастей
   Я б защитила и спасла.

   Кольцо храню я с давних пор
   От взора вора, вздора ссор.
   Но в мире нет опасней вора,
   Чем вор по имени раздор.

   Мое кольцо, меня спаси!
   Возьми меня, перенеси
   В тот самый миг, когда гравер
   В тебе свой первый штрих провел…


   * * *

   Мой сын безбожно на отца похож.
   Он тоже светлоглаз и белокож.
   Я часто, глядя на него, не верю,
   Что это сын мой, что ему я мать.
   И я боюсь, что сходство – неспроста.
   Что время все поставит на места,
   И женщине, как я, черноволосой
   Он тоже будет что-то объяснять.

   Она, кивая, выслушает речь.
   Останется в подушке контур плеч.
   И тоже, точно так, как я когда-то,
   Все будет вспоминать его слова.
   Слова ведь тоже были неспроста!
   Одна лишь строчка посреди листа…
   И мне они давным-давно забылись:
   «Любимая! Ты слишком уж смугла!..»

   А впрочем, только время им судья.
   Одно лишь только время, но не я.
   И если он ту женщину оставит,
   Пожму плечами – дескать, ну и что ж?
   А женщина останется одна
   И назовется – бывшая жена.
   И вот ведь штука —
   Родит мне внука,
   Который тоже будет на него похож…


   * * *

   Уйди из-под этой крыши.
   Ты вырос выше,
   Ты вырос слишком,
   Уйди же, слышишь!

   А дом твой отходит к брату.
   Ты в нем ничего не трогай,
   А иди своею дорогой
   И забудь дорогу обратно.

   А землю твою – разделим.
   Ведь мы ж за нее радеем,
   А ты все равно бездельник.
   Ведь ты ж бродяга, брательник!

   А невесту твою – другому.
   Да он и покрепче будет.
   А она, как уйдет из дому,
   Поплачет и все забудет.

   Да что ж ты стоишь, постылый?
   Уйди, помилуй!
   У ней ведь уже колечко…
   Иль хочешь держать им свечку?

   Ведь там уж и свадьба тоже…
   А он, уходя, в окошко:
   «Прощай, – кричит, – моя крошка!
   Прости, – кричит, – меня, Боже!..»


   * * *

   Спаси его, разлука!
   Спаси его, разлука.
   Спаси его, разлука, —
   Такая здесь морока…

   Войди к нему без стука,
   Прильни к нему без звука,
   Возьми его за руку
   И уведи далеко.

   Храни его, надежда!
   Храни его, надежда.
   Храни его, надежда —
   Всему первопричина.

   Ведь он юнец мятежный,
   Не робкий и не нежный.
   А нам – что ни мужчина,
   То новая морщина.

   Дай бог ему удачи!
   Дай бог ему удачи.
   Дай бог ему удачи —
   На каждом повороте.

   А в жизни той собачьей,
   Дай бог ему тем паче.
   Даруй ему из прочих
   Дорогу покороче.

   Минуй его, сиянье!
   Минуй его, сиянье.
   Минуй его, сиянье
   И почести земные.

   Он будет жить далеко,
   От нас на расстоянье,
   И будут с ним заботы
   И женщины иные…


   * * *

   И приходит однажды ко мне человек
   И становится на пороге моем.
   Я ему предлагаю еду и ночлег.
   Он благодарит, но говорит,
   Что не терпит нужды ни в чем.

   И продолжает стоять в темноте.
   И я предлагаю трубку ему.
   Он благодарит, но говорит,
   Что трубка ему ни к чему.

   И продолжает стоять как стоял!
   И я наливаю ему вина.
   Он благодарит, но говорит,
   Что я ему ничего не должна,
   Что я ничего не должна.

   Тогда я тихо ему говорю,
   Что, видно, он просто мне не по душе.
   Он благодарит, «прощай!» говорит,
   И нету его уже…


   * * *

   Прошу себе не красоты —
   Причины вески, —
   Смягчи, Господь, мои черты!
   Они так резки…

   Когда я в зеркало гляжусь —
   Зверушкой мелкой
   Себе я, Господи, кажусь,
   Пугливой белкой.

   Ну если уж на то пошло,
   Пусть буду птицей.
   Тогда мне ниже крон крыло
   Не даст спуститься.

   Хотя я верую в любовь,
   И это греет,
   Но тут ведь выследит любой,
   Любой подстрелит!

   И снова зеркала стыжусь,
   А голос тонок.
   На что я, Господи, гожусь?
   Где мой бельчонок?

   Но не кричу, молчу, держусь
   На этой боли.
   Хотя божусь, что не гожусь
   Для этой роли.


   * * *

   Если барышня читает
   Увлекательный роман,
   Если барышня считает,
   Что в романе все – обман,
   А в делах ее, признаться,
   Все отлично-хорошо —
   Значит, барышне шестнадцать,
   Ей семнадцатый пошел!

   Если барышня гадает
   По руке и по кольцу,
   Если барышня страдает —
   Это видно по лицу.
   Или в сад стрелой помчится,
   Будто кто ее позвал, —
   Скоро, видимо, случится
   Первый выход, первый бал!

   Все-то барышню пугает,
   Все-то барышню манит.
   Дома маменька ругает,
   Дома маменька бранит.
   Ей в пример подруг приводят,
   Образец иных манер —
   Что же глаз с нее не сводит
   Этот стройный кавалер?..

   Если барышня на даче
   Ночью выглянет в окно,
   Если барышне Наташе
   Все покажется чудно…
   Не чудно тебе, а чудно!
   В доме оставаться трудно.
   Выйди из дому, Наташа!
   Нынче все разрешено…


   * * *

   Сто женщин, сто младенцев есть во мне.
   Оригинальное такое свойство
   Родне моей внушает беспокойство, —
   Хотя какая разница родне?

   Сто душ в душе ношу – что за житье? —
   Чтоб все они во мне перемежались.
   Но все в какой-то миг перемешались
   И приняли обличие мое.

   Пока я беспокоюсь и шучу,
   Все сто детей затеяли пятнашки.
   А женщина гадает на ромашке,
   И все выходит так, как я хочу.

   Теперь мой тихий дом – не дом, а храм,
   Звучит моя молитвенная строчка.
   Но женщина по кличке Одиночка
   Живет в моей душе, как свежий шрам.

   Мужчина, нелюдим и нелюбим,
   Теперь к тебе заходит слишком редко.
   А ты лепечешь: «Что же делать, детка?
   Ведь он не нам одним необходим!..»

   Да будет жизнь твоя чистым-чиста
   За то, что ты транжирила сначала!
   Да будет все теперь, как ты мечтала,
   И пусть тебя минует пустота!

   Сто женщин, сто детей – но жизнь идет,
   И вот что каждый день меня тревожит:
   Боюсь, что жизнь число еще умножит,
   Утроит или в степень возведет.

   Но как я тяжесть вынесу сию?
   А как я жизнь свою сложу тем паче?
   Вон у Дюймовочки родился Мальчик-с-пальчик.
   Оберегайте, люди, их семью!


   * * *

   Не расти, дитя мое, —
   Что в том толку?
   Можешь малость самую,
   Но и только.

   «Я сегодня потерял
   Синий мячик!» —
   На руках у матери,
   Плачет мальчик.

   Долго ль будем нянчиться,
   Радость наша?
   Вырастешь – наплачется
   Твоя мамаша.

   Голова закружится
   Беспричинно,
   Тут и обнаружится:
   Ты – мужчина.

   Женщина потопчется
   У порога.
   Вспомнится потом еще,
   Недотрога…

   Как я это самое
   Представляю!..
   Не расти, дитя мое,
   Умоляю.


   * * *

   Синие солдатики, красная картечь!
   Идет война двенадцатого года.
   Нам наши силы надобно беречь,
   Раз на дворе – такая непогода.

   Мы не гуляем – дождик за окном.
   Все ждем, что переменится погода.
   У нас полки и роты под огнем,
   У нас война двенадцатого года.

   Фельдмаршалу представлен самому,
   Мой ротозей – отныне новобранец.
   Солдатский кивер и солдатский ранец,
   Иных предметов не дари ему.

   А горбунок несется все быстрей!
   А где-то зайцы скачут на опушке.
   Дитя забыло кукол и зверей —
   По целым дням у нас грохочут пушки.

   Еще не скоро в школу он пойдет
   И поведет сражение на парте.
   Ему – четвертый год, и он ведет
   Свои полки против Буонапарте.

   Войне конец, хотя француз не трус.
   Мы победили в той неравной схватке!
   Мой храбрый сын подкручивает ус.
   Какое счастье, все у нас в порядке!


   * * *

   Я – неразменная монета,
   А ты пустил меня по свету,
   Как тень простого пятака.
   А я по праву неразменна.
   И нахожусь я неизменно
   В кармане пиджака.

   Я неразменная монета,
   Тобой подобранная где-то.
   А что купить на пятачок?
   Да так, какой-то пустячок.
   И ты б купил наверняка.
   Но – неразменная монета
   Опять в кармане пиджака.

   Вот узаконенный размен:
   Одна любовь на пять измен.
   Меняю крупные на мелочь —
   Нельзя же жить без перемен!

   Я неразменная монета.
   А ты, хотя немало жил,
   Меня другому одолжил.
   И тот сейчас у турникета
   Стоит – пуста его рука.
   Я ж – неразменная монета —
   Опять в кармане пиджака.

   Я неразменная монета.
   Ты до сих пор не понял это!
   И мне не должно быть в кармане
   Ни дурака, ни чужака.
   Я – неразменная монета
   В твоем кармане пиджака.


   * * *

   Богата и щедра,
   Я раздала долги
   И позвала к себе друзей мириться.
   Съезжаются ко мне
   Вчерашние враги,
   Твердя, что ссора впредь не повторится.

   Богата и щедра.
   А дом стоит пустой
   И тих, как холостяцкая квартира.
   И я драгунский полк
   Пускаю на постой
   И замуж выхожу за командира.

   Богата и щедра,
   Цветок бросаю вверх!
   Средь офицеров – преданный любовник.
   Он нынче для меня
   Устроил фейерверк —
   Ловите же гвоздику, мой полковник!

   Богата и щедра.
   Но вот уходит полк,
   И муж, со мной простясь, садится в сани.
   Какой в богатстве прок,
   Какой в щедротах толк,
   Когда мужское дело – поле брани?

   Богата и щедра!
   А полк – давно в снегу.
   И муж лежит, рукой зажавши рану…
   Бедна я и жадна!
   К тому ж у всех в долгу.
   И, видит Бог, богаче я не стану.


   * * *

   Я нищая сиротка,
   Горбунья и уродка
   И в небо синее смотрю
   Задумчиво и кротко.

   Хромушка и бедняжка,
   Безродная бродяжка,
   В пыли бреду в полубреду,
   Притом вздыхаю тяжко.

   Ах, где же тот, о Боже,
   Кому я всех дороже?
   Ах, где же тот, что тоже ждет,
   Спешит навстречу мне?

   Быть может, он волынщик?
   А может быть, корзинщик?
   Ах, только б мне надел кольцо
   На скрюченный мизинчик!..

   Но нет, он не в дороге.
   Сидит сейчас в остроге,
   Сидит и песенки поет,
   Не ведая тревоги.

   А завтра ровно в десять
   Его должны повесить
   За конокрадство и разбой —
   Прощай, любимый мой!


   * * *

   На мосту, где мы встречались,
   Фонари едва качались.
   Мы ходили по мосту,
   Мы любили высоту!

   Под мостом, где мы встречались,
   Воды быстрые не мчались,
   Не гудели корабли —
   Поезда спокойно шли.

   На мосту, где мы встречались,
   Наши муки не кончались.
   Поглазев на поезда,
   Расходились кто куда.

   Ибо мы бездомны были.
   Высоту мы не любили!
   Но ходили мы туда —
   Больше было некуда!

   Над мостом, где мы прощались,
   С той поры года промчались.
   Вот я встану на мосту
   И достану!..
   Пустоту.


   * * *

   Барабан мой, ты мое прошлое!
   Я юна была и нежна.
   Барабан мой, я стала взрослая —
   Никому теперь не нужна.

   Были палочки две точеные —
   Только нужно ли их иметь?
   Милый мой, я теперь ученая,
   Я не стала бы так шуметь.

   Лотерейный твой братец названый —
   Мы дружны с ним немало лет.
   Но боюсь, опять, будто назло мне,
   Попадется пустой билет.

   Я обманутая обманщица.
   И скажу тебе – верь не верь,
   Барабан мой, я барабанщица:
   Барабаню в чужую дверь.

   А придется ли мне раскаяться
   Иль некаяной доживать —
   Как, мой бедный, ты будешь маяться:
   Будут бить в тебя, добивать.

   Но пока мы с тобою оба-два,
   А чужих – миллион вокруг.
   Так не будем же ставить опыты
   Друг на друге, мой милый друг!


   * * *

   Жизнь была бы иной,
   Не такою дурной —
   Кабы ближних своих от лукавства избавить.
   Упаси тебя Боже лукавить со мной!
   Упаси тебя Боже лукавить.

   Я привыкла платить дорогою ценой,
   Да такой, что тебе нипочем не измерить!
   Помоги тебе Боже лукавить со мной…
   Только так, чтобы я не могла не поверить!

   Эту тяжесть нести до конца суждено.
   Между тем я хотела бы ношу оставить.
   Упаси тебя боже лукавить со мной,
   Помоги тебе Боже лукавить!

   Это промысел Божий – такие дела.
   Жить не так, как другие, – негоже.
   Научи меня, Боже, чтоб лукавить могла!
   Научи, научи, научи меня тоже.


   * * *

   Он играет, играет Элизе…
   Без конца повторяет урок.
   Но мерещится – ближе и ближе
   Подступает волшебный Сурок!
   Прихотлива прекрасная дева.
   Прихотлива и страшно строга.
   С ней, пожалуй, не сделаешь дела!
   Не получится с ней ни фига.

   На чахоточный слабый румянец
   Ты себя же, дурила, обрек.
   Но стоит под окном оборванец —
   И шарманка при нем, и зверек!
   Эти фижмы, улыбки, оборки…
   Эта мягкая влажность руки…
   Девы мелочны и дальнозорки,
   Но светлы и пушисты сурки.

   Он играет, играет Элизе…
   Он повел бы ее под венец.
   Сердце будет дробиться, делиться,
   А потом разобьется вконец!
   Но играет – молчите, молчите,
   И шарманка ему не пророк…
   Он не бабе играет – мальчишке,
   У которого верный сурок.


   * * *

   А природа на них смотрела
   Сквозь утренние лучи…
   Вот твой лук, вот твои стрелы,
   Теперь куда хочешь мчи!

   Знаю, в городе есть невеста,
   Руки ее нежны.
   Но я сегодня невесты вместо,
   А завтра – вместо жены.

   Муж из лесу вернется хмурый,
   Добычлив и бородат.
   Я бы стены украсила шкурой,
   Да он ведь ее продаст…

   А если станет опять браниться,
   Если вновь за свое —
   Уж он дождется, давно хранится
   В кладовке ему питье.

   Но ты жалеешь меня, мой милый.
   Как вечер, стучишь в окно.
   Что ж до невесты твоей постылой,
   То это нам все равно.

   И проснемся мы, чуть живые,
   Едва забрезжит расcвет,
   И помчатся твои борзые
   Вновь за тобою вслед.

   А случится такое лихо —
   Жениться тебе пора, —
   Знай, что ждет твоя лесничиха
   И эту ночь до утра.

   Догорает свечной огарок.
   Звезды – миг и умрут.
   А на пальце моем подарок,
   Зелененький изумруд.


   * * *

   Мое расстроенное старое фоно!
   Я полагаю, ты недаром мне дано.
   Ты мне досталось, как я помню, по наследству
   От детства, миновавшего давно.

   Как сильно стерся твой орнамент-позумент!
   Но как люблю я старый мамин инструмент
   За то, что он мою спасает душу
   В последний и опаснейший момент!

   Когда я трогаю расстроенный твой строй —
   Сама в расстройстве, не в ладу сама с собой
   Я о своих вдруг забываю неполадках,
   Овладевает мною твой настрой.

   Мое расстроенное старое фоно!
   О, ты одно мне в утешение дано.
   Я не хочу, чтоб приходил настройщик.
   Ведь быть в расстройстве не запрещено…


   * * *

   Изумительно тепло.
   Изумительно светло.
   Как же все-таки хитро
   Все придумано в метро!
   Я гляжу не без опаски:
   Или я сошла с ума?
   Все вокруг читают сказки —
   Фолианты и тома.

   Этот старый крокодил
   Не листает «Крокодил»,
   Этот глупый паренек
   Не читает «Огонек»,
   И очкарик спозаранку
   Не читает «Иностранку»,
   И пехотный командир
   Не читает «Новый мир».

   «Как бесценна эта сцена!» —
   Я сказала горячо.
   Все читают Андерсена,
   А не что-нибудь еще.
   Вон Русалочка скользит,
   Вон Дюймовочка танцует,
   Вон Солдатик мне грозит —
   Кто чего вообразит…

   Изумительно тепло,
   Изумительно светло.
   Как же все-таки хитро
   Все придумано в метро!
   Все сидят, озарены.
   Все глядят, умудрены.
   И мечтает паренек,
   И мерцает огонек…


   * * *

   Если ратуш касалась бы ретушь,
   Как фотографы глянца лица…
   Мы с тобою увиделись – нет уж! —
   Не забудем теперь до конца.

   Помнишь челку мою смоляную?
   Помнишь жилку на сгибе руки?
   Ты меня вспоминаешь иную —
   И без проседи, и без тоски.

   Все, что дорого, длится недолго.
   Все не вспомнится, да и зачем?
   Посреди твоего Кадриорга
   Я стою, растерявшись совсем.

   Вот какая была я смешная!
   Все смешным мне казалось вокруг,
   Вот какая была я ручная!
   Даже белок кормила из рук.

   Долго помнили мы друг о друге.
   И опять повстречались, как встарь.
   Снова здравствуй, заржавленный флюгер!
   Снова здравствуй, чугунный фонарь!

   Разговор поведем понемногу.
   Не отыщем местечка нигде.
   Не живу на широкую ногу,
   Но с тобой – на короткой ноге!

   Сквозь туман, как сон старинный,
   Проступают далеко
   Этот Герман, вечно длинный,
   Вечно толстая Марго…


   * * *

   Музейная миниатюра!
   Где, где, скажи, твоя натура?
   Она была ли вообще?
   И несминаемые букли,
   И нечитаемые буквы
   У монограммы на плече.

   Над столиком стеклянным стоя,
   Задумаюсь над тем и тою,
   Что жили-были в те века.
   И этот лак, и этот глянец
   На гордый взгляд, сухой румянец
   Клала истории рука.

   Старинная миниатюра
   Глядит обиженно и хмуро.
   Век позапрошлый на крыльце!
   Приди, ценитель малой формы,
   Черты Петра или Лефорта
   Найди вот в этом гордеце.

   Да, власть над сердцем медальона
   Сильна, но неопределенна.
   И живопись невелика!
   Придворную любую чурку
   Возьмешь, воткнешь в миниатюрку —
   И вот осталось на века.


   * * *

   Помню свечку, помню елку.
   Я гляжу на елку в щелку.
   Помню, помню волшебство:
   Детство. Елка. Рождество.

   За окошком тишина,
   И деревья, и луна.
   Добрый, милый ангелок!
   У камина – мой чулок.

   Спят собачки, спят овечки.
   Меркнут звезды, гаснут свечки.
   Милый, добрый ангелок!
   Брось монетку в мой чулок…


   * * *

   Ну что ты все сидишь, ну что ты все молчишь,
   Где ты витаешь?
   Сидишь уже века, уставясь в облака,
   И их считаешь.

   Но ты же не бумажный змей
   И даже не воздушный шар, да и не птица!
   А все – лететь, летать, а нет чтобы узнать,
   Как возвратиться…

   Ты знаешь, на земле, в огне или в золе —
   Но всяк на месте.
   Да, ты взлетишь, взлетишь, туда, куда глядишь, —
   Лет через двести!

   Ведь ты же не бумажный змей
   И даже не воздушный шар, да и не птица!
   А все – лететь, летать, а нет чтобы узнать,
   Как возвратиться!

   Ты стал похож на тень. Уже который день
   Все без улыбки.
   И для тебя цветы растут из черноты
   Твоей ошибки.
   Ведь ты же не бумажный змей
   И даже не воздушный шар, да и не птица.
   А все – лететь, летать, а нет чтобы узнать,
   Как возвратиться!

   Ты не отводишь взгляд, а я не в лад, не всклад
   Твержу серьезно:
   Чем тут сидеть в клети, снимайся и лети,
   Пока не поздно.

   Пока тебя не обошли шары и змеи всей земли,
   Смеясь недобро.
   Пока лицо не обожгли ветра и бури всей земли
   И целы ребра…

   Хотя ты не бумажный змей,
   Хотя ты не воздушный шар, да и не птица,
   Но – не молчи и не сиди,
   А собирайся и лети, чтоб возвратиться!


   * * *

   Если ты в стране далекой утомишься и уснешь —
   Птица белая с рассветом постучится в грудь мою.

   Отложу веретено, погляжу в свое окно.
   Но тебя, мой друг сердечный, не увижу, все равно.

   Если ты в краю пустынном темной кровью истечешь —
   Птица алая с закатом постучится в грудь мою.

   Отложу веретено, погляжу в свое окно.
   Но тебя, мой друг прекрасный, не увижу, все равно.

   Если ты в дали туманной позабудешь обо мне —
   Птица черная к полночи постучится в грудь мою.

   Отложу веретено, погляжу в свое окно.
   Но тебя, мой друг бесценный, не увижу, все равно.

   А услышу, как под утро смолкнет пенье соловья, —
   И душе твоей вдогонку улетит душа моя.

   Упадет веретено, хлопнет на ветру окно.
   Я с тобой и после смерти не расстанусь, все равно.


   * * *

   Пожалей, стрела, оленя.
   Пожалей стрелу, охотник.
   Пожалей стрелка, дубрава.
   Пожалей, любовь, меня.

   Не бери стрелка, истома.
   Не пыли его, дорога.
   Не студи его, водица.
   Не пытай, любовь, меня.

   Пощади, огонь, поленья.
   Пожалей стрелу, охотник.
   Не кали ее, не надо,
   На оленя не готовь!

   Пожалей, стрела, оленя.
   Пожалей стрелу, охотник.
   Пожалей стрелка, дубрава.
   Пожалей меня, любовь.


   * * *

   Сова, сова – седая голова!
   Неси ты нам бубенчик.
   Темна дорога и крива —
   Уснул младенчик.

   Сова, сова – седая голова!
   На нас перо уронишь.
   Темна дорога и крива —
   Уснул детеныш.

   Сова, сова – седая голова!
   Лети в свой лес обратно.
   Темна дорога и крива,
   Но спит дитя – и ладно…


   * * *

   Одна веселая кума
   Сводила муженька с ума,
   Предпочитая муженьку
   Любого мужика.

   Одна веселая кума
   Сводила мужиков с ума
   И обожала мужику
   Еще сказать «ку-ку!».

   Одна веселая кума
   Почти что всех свела с ума,
   Когда пришла в селенье то —
   Чума, чума, чума…

   Кума, в обнимку с мужиком,
   Грозит проклятой кулачком:
   Мол, обходи, чума, мой дом —
   Кругом, кругом, кругом!

   …Так вот: веселая кума,
   Хоть невеликого ума,
   Хоть ставить некуда клейма,
   Сильнее, чем чума!


   * * *

   Судьбу пытает кавалер,
   В глаза глядит судьбе.
   Он после долгого пути,
   Ему не по себе.

   «Позволь стоять невдалеке,
   Позволь тебе служить!
   Чего ты кружишь надо мной?
   Довольно уж кружить!»

   Судьбу пытает кавалер,
   Вздыхая тяжело:
   «Позволь и мне хотя б разок
   Встать под твое крыло.

   Вот видишь старые рубцы —
   Их все не сосчитать.
   Не подставляй же грудь мою
   Под острие опять».

   Судьбу пытает кавалер…
   А ночь кругом тиха.
   Судьба молчит. Она всегда
   Была к нему глуха.

   Давно ушла его любовь,
   И он свой прожил век.
   Судьба молчит, но вновь и вновь
   Толкует человек.


   * * *

   Подыми забрало
   И шагай за гробом,
   Чтоб тебя пробрало
   Мертвенным ознобом.

   Это уж не шутки,
   Не игра в герои,
   Опустили дудки,
   Не трубят герольды.

   Что теперь настои,
   Зелья травяные?
   Завтра дождик смоет
   Пятна кровяные.

   Через год, не позже,
   Проржавеют латы…
   Менестрели сложат
   Длинные баллады…

   Да и ты поляжешь,
   Как герой вчерашний,
   Если день настанет
   И хмельной, и страшный.

   Не успеешь охнуть,
   Не сумеешь крикнуть.
   Будет роза сохнуть,
   А хотела – вспыхнуть!


   * * *

   Рыжий, рыжий дружище Джекки,
   Рыжий, рыжий Джекки О’Нил!
   Лучше б ты не родился вовеки,
   Только б ты в палачи не ходил.

   Будь ты шорник, кузнец и плотник,
   Будь разбойник – ищи-свищи,
   Будь лесничий или охотник —
   Только, Джек, не ходи в палачи!

   Рыжий Джек! Твои Дженни и Кетти
   Не пойдут за тебя нипочем,
   Будешь маяться в целом свете,
   Если будешь, Джек, палачом.

   Будь моряк – и покинешь сушу,
   И отыщешь свой свет в ночи.
   А кто спасет твою рыжую душу,
   Если, Джек, ты пойдешь в палачи?

   Рыжий Джек! Самый рыжий в мире!
   Вот и новые времена.
   Ты устал, да и лошадь в мыле —
   Брось уздечку и стремена.

   Стань бродяга, последний бражник,
   Все пропей – с головы до ног,
   Но не будь ни тюремщик, ни стражник
   Это все палачи, сынок.


   * * *

   Циркач, разбейся в небе!
   Гимнаст, лети во мгле!
   Что об актерском хлебе
   Там знают, на земле?

   Нам облако постелят —
   Как будто пух-перо,
   А на земле поделят
   Нехитрое добро.

   Румяна и белила,
   И куртка поновей…
   Фортуна обделила
   Бродяжьих сыновей

   И дочерей прекрасных,
   Что пляшут так легко
   В сиреневых и красных,
   В серебряных трико!

   Несытая фортуна,
   Нехлебные дела.
   Видать, сама фортуна
   Артисткою была.

   Иначе бы откуда
   Бенгальские огни,
   Которыми фортуна
   Горит в иные дни?


   * * *

   Пустеет дом, пустеет сад.
   И флигель спит, и флюгер.
   Как будто много лет назад
   Здесь кто-то жил, да умер.

   А здесь любовь моя жила —
   Жила, не выбирала.
   Она горела, но дотла
   Зола не выгорала.

   Костер из листьев – погляди!
   В нем ни тепла, ни жара.
   Но он дымится посреди
   Всего земного шара…



   Любая любовь




   И вот я принялась сшивать мир, стягивать материки, приближать. А что я, магнитный полюс, что ли? У меня не очень получилось. А думала – выйдет. Америка будет вот тут у нас под боком, а мы у нее. Будем встречаться, читать вместе, придумывать издательства, фестивали, студии.
   Это было задолго (или так только кажется?) до 11 сентября.


   * * *

   Чуть торопящиеся часы
   Не тороплюсь торопить обратно.
   Огни посадочной полосы
   Все-таки видеть весьма приятно.

   Вот так под вечер вернешься ты
   Из самой-самой из всех Америк,
   А он и выйдет из черноты —
   Родной, расхристанный этот берег.

   Да, он прекрасен, хотя и дик,
   И может дикостью красоваться.
   Но он всплывает, как Моби Дик,
   И просит – больше не расставаться.


   * * *

   Я в пятнадцать была Жанна д’Арк.
   Ну, не Гретхен, по крайней-то мере…
   С другом детства иду в зоопарк —
   Тут, в Америке, милые звери.

   А жирафа отводит глаза,
   А горилла состроила рожу.
   Мы хохочем – иначе нельзя.
   Нам и не о чем плакать, Сережа.

   Мы как были – такие и есть.
   Пачка писем обвязана ниткой.
   Я – не новость откуда невесть,
   Я давно тут стою, за калиткой.

   А горилла тебе не гиббон.
   Вот обнимет по случаю даты!
   Ну, тогда и пойдет расслабон —
   И ура, и да здравствуют Штаты!


   * * *

   Смеркалось. Только диссиденты
   Руками разгоняли мрак.
   Любви прекрасные моменты
   Не приближалися никак,

   Когда, помыслив хорошенько, —
   Ни срам, ни пасквиль, ни донос —
   Всемирный голубь Евтушенко
   Письмо за пазухой принес.

   Я над ответом хлопотала,
   Письмо вертела так и сяк.
   Но что-то в воздухе витало —
   Один лексический пустяк.

   Чего ждала – уж не команды ль?
   Спаси меня и сохрани…
   Но все твердили – Эмка Мандель,
   И было отчество в тени.

   Кого спрошу? Никто не дышит
   В окошко дома моего.
   И каждый пишет, да не слышит,
   Кругом не слышит ничего.

   Обременен нездешней славой,
   Любимец всех концов Земли,
   Наш письмоносец величавый
   Исчез в сапфировой дали.

   …На всякий случай, на пожарный,
   Я в Шереметьево приду,
   С цветами глупыми, пожалуй, —
   Стоять в каком-то там ряду…

   Смеркалось, да. Но, тих и светел,
   Приемник голоса ловил.
   Один Коржавин нас заметил
   И чуточку благословил.


   * * *

   Друзья или сверстники, наверно, обидятся:
   В который раз говорю не шутя,
   Что лично я выхожу из бизнеса —
   Видимо, так в него и не войдя.

   На что мне эти былинные билдинги?
   По мне, все это – мура, утиль.
   И лично я выхожу из бизнеса,
   И, может быть, в этом даже есть стиль!


   * * *

   Дорогой Василий Палыч!
   Напишу-к я вам письмо.
   А отправить не отправлю,
   Оно отправится само.

   Добродушно-злым, усатым,
   Но с нездешнестью уже
   Помню вас в восьмидесятом,
   В предотъездном кураже.

   А потом – какого черта! —
   Я залог и амулет,
   Что вблизи Аэропорта
   Ваш не вытоптали след.

   Объясняться все мы слабы,
   Как себя ни назови.
   Ну, послушайте хотя бы
   Мои строчки о любви.

   Дорогой Василий Палыч, —
   Бормочу я невпопад, —
   Ой, как я бы к вам припала
   Этак двадцать лет назад…

   А сейчас, Василий Палыч,
   Вот написала вам письмо.
   А отправить не отправлю —
   Пусть отправится само.


   * * *

   Пора тебе браться за дело.
   Вот вода, вот хорошее сито.
   Ты всем уже надоела,
   Доморощенная карменсита.

   Ты уже немолодая,
   Чтоб петь про цыганские страсти.
   Никакая ты не золотая.
   Ты вообще неизвестной масти.

   Задетая за живое,
   Пройду по лезвию все же.
   И вслед мне посмотрят двое —
   Постарше и помоложе.

   А что говорить про дело?
   Об этом разные толки.
   А я бы давно продела
   Себя сквозь ушко иголки.


   * * *

   На верхней полочке уже
   Не хочется тесниться.
   Но сколько говорят душе,
   Любовь, твои ресницы…

   Когда разучишь мой язык,
   Ты, ласковый отличник,
   Забудешь то, к чему привык,
   И станешь сам – язычник,

   Тогда смогу вздремнуть часок
   И вспомню про хворобу.
   Вот только выну волосок,
   Опять прилипший к небу.


   * * *

   Приходи, пожалуйста, пораньше,
   Хоть бы и мело, и моросило.
   Поведи меня в китайский ресторанчик —
   Я хочу, чтоб все было красиво.

   Полетим ни высоко, ни низко
   По дороге этой по недлинной,
   Ничего, что тут не Сан-Франциско, —
   Я крылечко знаю на Неглинной.

   Будь, смотри, с китайцами приветлив.
   Я который день воображаю,
   Что несут нам жареных креветок
   В красном соусе – я это обожаю.

   Что китайцу стоит расстараться?
   Пусть обслужит нас по полной форме.
   Пусть покажется московский ресторанчик
   Мне крупицей золотистых калифорний…

   Понимаешь, я могу там разреветься.
   Разведу ужасное болото.
   Потому что знаю – раз креветки,
   Раз креветки – стало быть, свобода!

   И приди, пожалуйста, пораньше,
   Если в кои веки попросила.
   Поведи меня в китайский ресторанчик.
   Надо, чтобы все было красиво.


   * * *

   Вот минувшее делает знак и, как негородская пичуга,
   Так и щелкает, так и звенит мне над ухом
   среди тишины.
   Сердце бедное бьется – тик-так, тик-так, —
   ему снится Пицунда.
   Сердцу снится Пицунда накануне войны.

   Сердце бьется – за что ж извиняться?
   У папы в «Спидоле» помехи.
   Это знанье с изнанки – еще не изгнанье, заметь!
   И какие-то чехи, и какие-то танки.
   Полдень – это двенадцать. Можно многого не уметь.

   Но нечестно высовываться. Просто-таки незаконно.
   Слава Пьецух – редактор в «Дружбе народов»,
   все сдвиги видны!
   Снова снится Пицунда, похожая на Макондо.
   Снова снится Пицунда накануне войны.

   Сердце бьется, оно одиноко, – а что ты хотела?
   На проспекте Маркеса нет выхода в этом году.
   И мужчина и женщина – два беззащитные тела —
   Улетели в Пицунду, чтоб выйти в Охотном ряду…


   * * *

   Если б знать, если б можно заранее знать!
   Как-то выведать, вызнать и – голову тихо склонить.
   Ведь придется не только ласкать, целовать, обнимать,
   А еще и своею рукою без всякой пощады казнить.

   Если б знать! Если б только начать узнавать,
   Что, едва затвердивши уроки: не умничать,
   не капризничать, не попрекать,
   – Надо будет учиться с ног человека сбивать
   И, не глядя, одним движением человеку грудь рассекать.

   Если б знать, если б знать наперед, как все складывается, —
   Помогли бы и те и другие, сама бы была начеку.
   Надо было мне с юности-младости учиться пойти хирургии,
   А не никчемному сладостному французскому языку!


   * * *

   Помню, как-то ездили в Конаково.
   Странно как-то ездили, бестолково.
   Я не то чтобы была лишним грузом —
   Но не так с гитарой шла, сколько с пузом.

   Помню, вьюга хлопьями в нас кидала.
   Публика нам хлопала, поджидала.
   Пели мы отчаянно, как туристы, —
   Юмористы-чайники, гитаристы…

   Не для обобщения эта форма.
   Больше приключения, чем прокорма
   В именах и отчествах сельских клубов,
   В маленьких сообществах книголюбов.

   Вьюги конаковские, буги-вуги…
   Чудаки московские, мои други.
   Никого подавно так не любила,
   Самого заглавного – не забыла.

   Помню, как-то ездили в Конаково.
   Странно как-то ездили, бестолково.
   Я на пальцы стылые слабо дую.
   Господи, прости меня – молодую.


   * * *

   Она над водой клубами.
   Она по воде кругами.
   Но я знала тех, кто руками
   Ее доставал со дна.

   Любая любовь, любая.
   Любая любовь, любая.
   Любая любовь, любая —
   И только она одна.

   Немилосердно скупая.
   Немо-глухо-слепая.
   Кровавая, голубая,
   Холодная, как луна.

   Любая любовь, любая.
   Любая любовь, любая.
   Любая любовь, любая —
   Учу ее имена…

   И верю в нее, как в рифму.
   И верю в нее, как в бритву.
   Как верят в Будду и Кришну,
   И в старые письмена.

   Любая любовь, любая.
   Любая любовь, любая.
   Любая любовь, любая —
   И только она одна.


   * * *

   Из подарков судьбы, украшений грошовых,
   Чьих-то памятных писем, календарных примет —
   Выбираю крыжовник, зеленый крыжовник,
   Чрезвычайно неброский и непопулярный предмет.

   Примеряя к лицу эту жизнь, эту участь,
   Я бесчисленно морщусь и фыркаю, но —
   Я ценю кислецу, уважаю колючесть,
   Различаю под матовой кожей зерно.

   Если можешь понять его – и шипы, и зеленость,
   И непышные ветки, и недорогие плоды, —
   Так поймешь и меня – запечатанных губ распаленность,
   И дрожащие пальцы, и путаные и потайные лады…


   * * *

   Опыт говорит: бери дыхание!
   Опыт говорит: имей терпение!
   Это плавниками колыхание
   Люди, знаю, называют – пение.

   Легких пузырьков кругом роение
   И кораллов стройное стояние —
   Может, это только настроение,
   А быть может, даже – состояние.

   Жизнь кругом кипит, клубится, теплится.
   Океан – вселенная зовущая.
   Рыбина плывет, бока колеблются.
   Рыбина поет. Она – поющая.


   * * *

   В то время как я эту Землю обследую,
   Хожу, прикрывая ладонью нутро,
   Дитя, которое знать не знаю, не ведаю,
   Ведет себя странно, как студент в метро.

   И топочет ногами, и смеется не мудрствуя,
   То вытащит весла, то утопит корму.
   Похоже, он слушает какую-то музыку,
   Понятную только ему одному.

   Но, видно, и музыка ему тоже наскучивает.
   По каким-то таким часам он живет…
   И тогда он меня, будто лодку, раскачивает,
   И Земля вообще подо мной плывет.

   И не то чтоб мужественно, не то чтоб женственно,
   То ночь, за полночь – вот он, то ни свет ни заря…
   Но в июне закончится мое путешествие,
   Однажды начавшееся среди сентября.


   * * *

   Что, выдумщица, что ты натворила?
   К чему сама себя приговорила?
   Ты родинку себе над сердцем выжгла,
   А ничего хорошего не вышло.

   Хоть жги себя, хоть режь – ты не святая.
   А выдумкой живешь, себя пытая.
   Где родинка была – там будет ранка.
   Атласный верх да рваная изнанка.

   Будь женщиной – они себя лелеют.
   Они себя, любимую, жалеют.
   Не рвут себя в клоки, не истязают.
   На мелкие куски не изрезают.

   Подумай, пожалей себя, довольно!
   Порезаться, обжечься – людям больно.
   Пой, выдумщица, пой их голосами.
   Железная, с усталыми глазами.


   * * *

   Новый день занимается,
   Задается легко!
   В моем доме снимается
   «Королева Марго».

   Не советские мытари,
   Рыбьи дети, рабы,
   А прекрасные рыцари
   На подмостках судьбы.

   Что ж душа моя мается?
   Все пройдет, ничего.
   Ну и что, что снимается
   «Королева Марго»?

   Может, дело получится?
   И в конце-то концов,
   Может, страсти обучится
   Пара-тройка юнцов…

   О, как сердце сжимается…
   О любовь, о тюрьма!
   В нашем доме снимаются
   Все романы Дюма.

   Спи, любимый, не мучайся!
   Жди хороших вестей.
   Я участвую в участи
   Неизбежной твоей.


   * * *

   Всех прикроватных ангелов, увы,
   Насильно не привяжешь к изголовью.
   О, лютневая музыка любви,
   Нечасто ты соседствуешь с любовью.
   Легальное с летальным рифмовать
   Осмелюсь ли – легальное с летальным?
   Но рифмовать – как жизнью рисковать,
   Цианистый рифмуется с миндальным.

   Ты, музыка постельных пустяков,
   Комков простынных, ворохов нательных, —
   Превыше всех привычных языков —
   Наивных, неподдельных.
   Поверишь в ясновиденье мое,
   Упавши в этот улей гротесковый,
   Где вересковый мед, и забытье,
   И образ жизни чуть средневековый.

   Любовь – необнаруженный циан,
   Подлитый в чай, подсыпанный в посуду…
   Судьба – полуразрушенный цыган,
   Подглядывающий за мной повсюду.
   А прикроватных ангелов, увы,
   Насильно не поставлю в изголовье,
   Где лютневый уют, улет любви
   И полное средневековье…


   * * *

   Не можешь быть, как книга, с полки снят,
   Не будешь ни подарен, ни потерян.
   Был близок – стало быть, и свят.
   И святость выше всех материй.

   Не станешь перевернутым листом,
   Ни скомканной, ни вырванной страницей.
   Взойдя над запрокинутым лицом —
   Ты, как и я, обязан сохраниться.


   * * *

   Ожидание – это чужое кино.
   Обещание чуда – не чудо.
   Как в кино, забери меня, милый, в окно.
   Забери меня, милый, отсюда.

   Сколько лет провела у стекла, у окна.
   Да теперь это больше неважно.
   Забирай меня, если тебе я нужна,
   Поцелуй меня коротко, влажно.

   Вероятно, иное иному дано.
   Я нелепа, я слишком серьезна.
   Окуни меня, милый, в кино, как в вино.
   Окуни меня, если не поздно.

   Выбирай мы друг друга и не выбирай,
   Но должно было грянуть все это.
   Забирай меня, милый, скорей забирай.
   А не то – моя песенка спета.


   * * *

   В таких, как ты, я ничего не понимаю.
   Таких, как ты, еще не приводил Господь.
   Не понимаю, как и обнимаю.
   И все держу зажатою щепоть.

   Каким таким, скажи, меня нездешним ветром
   Снесло туда, где дуновенья нет?
   Но вот же я – и миллиметр за миллиметром
   Наш межпланетный движется сюжет…


   * * *

   Мой Горацио, как ты горазд
   Слушать пенье под звуки кифары.
   Я уехала в свой Невинград.
   Потушите, пожалуйста, фары.

   Потушите, пожалуйста, свет,
   Отраженный водой многократно.
   Где была – там меня больше нет,
   И едва ли я буду обратно.

   Мой Горацио, ты ли не рад?
   Ничего не успело случиться.
   Я уехала в свой Невинград.
   Облученный обязан лучиться,

   А не мучиться день ото дня
   Под чужими прямыми лучами,
   Принужденно и жадно звеня
   Сохраненными втайне ключами…

   Мой Горацио, видишь ли, брат,
   Всяк спешит совершить свое чудо.
   Далеко-далеко Невинград.
   Ни один не вернулся оттуда.

   «Невинград, Невинград, Невинград», —
   Повторяю – хоть это-то можно…
   И заплакала, как эмигрант,
   Над которым смеется таможня.


   * * *

   Возьму конверт, расклею,
   Волнуясь, допишу:
   «Все кончено. Прощай. Конец баллады».
   Себя не пожалею, тебя не пощажу.
   А может, пощажу – проси пощады!
   Проси, упрямолобый, —
   Не произнесены
   Все страшные слова, хотя и близки.
   Проси, пока мы оба не осуждены
   На десять лет без права переписки.

   Возьму конверт, припрячу,
   Назад не посмотрю,
   Усилие проделав болевое,
   Себя переиначу, тебя перехитрю —
   И в ссылку, в отделенье бельевое,
   Немедленно отправлю, в глубь памяти сошлю:
   Гора с горою, лишь бы не сгорая.
   А я стишок подправлю
   И с музычкой слеплю, —
   А как иначе в Туруханском крае?..

   Так, хороши иль плохи,
   Но, видно, до конца
   Меняются черты, отвердевая.
   Стираются эпохи, срываются сердца.
   Хранит секреты полка бельевая.
   Лет сто, а может, двести
   Промчатся – чуть помят,
   Конверт найдется, ведь находят клады.
   Меня на новом месте
   Порядком изумят
   Слова: «Все кончено. Прощай. Конец баллады».


   * * *

   «Песнь о Нибелунгах»…
   Ах, не отвлекайся,
   Ах, не увлекайся книжками, дитя!
   Низко пролетает Акка Кнебекайзе,
   Мягкими крылами тихо шелестя.

   Смейся, да не бойся,
   Бойся, да не кайся.
   Старшего не трогай, младшего не смей.
   Низко пролетает Акка Кнебекайзе —
   Старая вожачка племени гусей.

   Книжки – это дети,
   Дети – это книжки;
   Горькие лекарства дорогой ценой.
   Акка Кнебекайзе пролетает низко,
   Акка Кнебекайзе – прямо надо мной.


   * * *

   Душа запомнила – зима была.
   Душа, как замок, – под замком.
   Я, молодая, как сомнамбула,
   Тащила саночки с сынком.

   Температурка – не разваришься,
   Стоит морозец над Москвой.
   Мои удвоенные варежки
   Протерты грубой бечевой.

   Стоит зима – ее величество,
   Засунув пальцы за кушак.
   А я свой шаг сомнамбулический
   Не ускоряю ни на шаг.

   Мне двадцать лет, и я не лыжница,
   Мороз выдавливал слезу.
   Сидит дитя, листает книжицу,
   Я тихо саночки везу —

   Сквозь эту изморозь кефирную,
   Где санный след, но нет иных…
   Там я себя фотографирую
   В протертых варежках цветных.

   Душа запомнила – зима была.
   И придорожный эпизод:
   Везет сомнамбулу сомнамбула,
   Везет, везет, везет, везет.


   * * *

   Ах, эти мелкие ромашечки в саду…
   Такие были в том чернобыльском году.
   От первых дачных УВЧ на стороне
   До неудачных приключений на Луне.

   При чем Луна? – Она вообще не на виду,
   Но есть страна, где, с сердцем точно не в ладу,
   Довольно скоро, но не в тот проклятый год,
   Я неуклюже поползу, как луноход.

   При чем страна? – Никто ни в чем не виноват,
   Когда везде полуразлад, полураспад.
   И расщепляется невидимо строка,
   И облучает жизнь мою наверняка.

   Такие мелкие ромашечки цвели,
   Когда со станции вдвоем на ощупь шли,
   А бог распада, сидя в божеском саду,
   Ронял цветочки в том чернобыльском году.

   И снова мелкие ромашки по земле.
   И налегке иду, и не навеселе,
   Пока глаза глядят, покуда голос есть
   И на календаре – не восемьдесят шесть.


   * * *

   Лето нынче тянется долго-долго.
   Впрочем, как всегда, это нелетально.
   Привези мне книжечку Конан-Дойля,
   Я люблю, как девочка, эти тайны.

   Ни чутья, ни опыта, зябко-зыбко,
   Но читать – читается до заката.
   Это или опиум, или скрипка.
   Что бы это ни было, все загадка.

   Лето нынче долгое, небо цвета
   Темно-грозового, порохового.
   Привези мне книжечку Стефана Цвейга,
   Сердце просит жгучего, рокового.

   Маленькая женщина под вуалью —
   Глупенькая птичка желает боли…
   Ей не страшно сжечь себя, хоть буквально.
   Ах, не надо, милая, бог с тобою.

   Это лето долгое, что ни книга —
   Дамочка с причудами в главной роли.
   Привези, пожалуйста, Стивена Кинга,
   Пусть уж лучше мистика будет, что ли.

   Призраки любви так и ходят рядом,
   Что это за стыд, что за оперетта!
   Только бы не сжечь все единым взглядом,
   Перед тем как на зиму запереться.


   * * *

   Одна младая девушка тут прыгнула в фонтан.
   И нечто непонятное – цоп за ногу ее.
   «Я здешний водяной, – шумит, – поставил тут капкан
   На всяких девок-девушек и прочее бабье.

   Плывем со мной, красавица, по самой по трубе.
   Резвиться будем, милая! Я жду тебя давно.
   Я знаю, что понравится, понравится тебе,
   А нас никто не хватится, не вспомнит все равно».

   Но девушка хорошая, плеща второй ногой,
   Подумавши, ответила: «Уйди, поганый мент!
   Пока я тут купаюсь без желания с тобой,
   Намок билет студенческий, серьезный документ.

   Отвянь, не видишь, рыбина, что я сама рулю.
   Я что тебе, колхозница, чтоб делать тет-а-тет?
   Я максимум мороженое всей душой люблю,
   Да разве что всем сердцем свой университет».

   Захлюпало чудовище, неназванный фантом,
   И отпустило девушку и жалобно поет:
   «Ступай себе, красавица, не пожалей о том,
   А я один наплачуся ночами напролет».

   Русалка не случилася, зато и нет беды.
   На то стоит милиция у каждого метро.
   И выскочила барышня сухая из воды,
   И поскакала, и нырнула в «Русское бистро».


   * * *

   Слово неважное,
   Да больно уж вещь хороша.
   Следовало догадаться хотя бы, как Милан Кундера…
   Жизнь обработана, почва слегка оскудела,
   Ну и, естественно, просится в рифму душа.

   Слово неважное,
   Да больно хорошая вещь.
   Странное дело – не быть в Атлантиде атлантом.
   То ли ландшафт нехорош, то ли климат зловещ,
   И угораздит родиться с умом и талантом.

   Слово неважное,
   А вещь хороша, хороша.
   Ах, не слюбилось – так так и скажи: не стерпелось.
   Кýндера или Кундéра – рифмуйся, не бойся, душа.
   Невыносимая легкость, неспешность —
   И все-таки – ах, несмертельность.


   * * *

   У нашей кровяной сестры
   Игла не ходит мимо вены.
   Стихи не требуют игры,
   Напротив, подлинной отмены
   Всех наших прочерков в судьбе,
   Черновиков, тетрадок тайных,
   Ночных попутчиков случайных
   Без сожаленья о себе.

   Другая, может быть, сестра
   Другую б выхватила фразу,
   А эта так была добра,
   Что чернота возникла сразу.
   И то, что голосом зовем,
   А в юности б назвали – гонор,
   Дверной заполнило проем,
   Как долго-долго-жданный донор.

   У той иглы на острие
   Не кубик льда, но кубик яда.
   А в стенку бьет небытие,
   Ему-то больше всех и надо.
   Есть венценосному цена,
   Казалось бы, невероятно —
   Так вот, Венеция одна,
   Есть путь туда, но не обратно.


   * * *

   Расскажи мне, милый, где болит,
   Расскажи, не уводи глаза.
   Видишь, на цепочке сердолик —
   Каменная в жизни полоса.
   Отстранись немного, отступи,
   На меня, как прежде, погляди.
   Сердце тихо дремлет на цепи.
   Камень мерно дышит на груди.

   Видишь, в камне приглушенный свет,
   Темный пламень изнутри горит.
   Эти твоего паденья след —
   Ты же падал, как метеорит.
   Но ведь ты не скажешь, где болит,
   Отведешь невесело глаза.
   Я качну легонько сердолик —
   Каменная в жизни полоса.


   * * *

   Силы небесные, силы неравные,
   Вечер недолог, путь недалек.
   Если не с бездною, значит, с нирваною
   Тихий, усталый веду диалог.

   Силы небесные, силы всесильные,
   Кончится август – я в осень войду.
   Реки молочные, бреги кисельные
   Не замерзают в этом саду.

   Силы небесные, строки вечерние,
   Сны беспокойные, светлая тьма.
   Силы сыновние, силы дочерние.
   Дети как дети. Зима как зима.



   Бальзам




   В 97 году прошлого века не стало Б. Ш. Окуджавы. Сломались мои часы, весь мой календарь порушился, изменилось все. Я искала и искала – как залечить то, что болело, не заживало. А что же я могла придумать? Стихи, только стихи.


   * * *

   На дне старой сумки, качаясь в вагоне метро,
   Случайно нашаришь забытый пенальчик помады
   И губы накрасишь – усталый, вечерний Пьеро,
   Которого ждут не дождутся балы, маскарады…

   И вздрогнешь от горечи. Жуткая, жгучая слизь.
   Возьмешься за горло, захочется кашлять и плакать,
   Масла и добавки в такие оттенки слились…
   Взамен земляники прогорклая алая слякоть.


   * * *

   Мне даже страшно приоткрывать…
   Там тонкий шов, там грубая складка.
   Хотя блокнот не похож на кровать,
   Но подойти и чудно, и сладко.

   Оттуда слезы, оттуда соль,
   Оттуда сны, что давно не снятся.
   А приоткрывши – уже изволь
   Напрячь извилины и изъясняться.

   Но снова, снова, который год
   Чужая сила меня толкает
   Войти в блокнот, как в роман, как в развод,
   И только к заморозкам отпускает.

   Листки до осени обрывать.
   Бог даст, не в кровь обойдется шутка.
   Хотя блокнот не похож на кровать,
   Но подойти и чудно, и жутко.


   * * *

   У людей – галдеж, у людей – балдеж,
   И в прихожей гам, суета.
   А у меня – падеж, у меня падеж,
   Ежедневный падеж скота.

   Не живет мой скот, не окот – бойкот,
   И темны мои небеса.
   То козленочка, то ягненочка
   Мне мерещатся голоса.

   Кто-то парит жир, кто-то варит сыр,
   Подрумянивает антрекот.
   Если так пойдет – весь мой скот падет,
   Весь мой мелкий рогатый скот.

   У людей – балдеж, у людей – галдеж,
   Молодежь ликует с листа.
   А тут куда пойдешь, ежели падеж —
   Ежедневный падеж скота?


   * * *

   Задохнуться в Клину,
   Захлебнуться в Крыму —
   И забыть сообщить отчего, почему,
   Никому не оставить записки.
   Ну и что ж, без меня разовьется сюжет,
   И чужая Брижжит, сервируя фуршет,
   Вместо устриц разложит сосиски.

   Захлебнуться в пути,
   Задохнуться в клети,
   Даже самых банальных «забудь» и «прости» не оставить,
   Нет-нет, не оставить.
   Но сценарий не дремлет, он дальше бежит,
   И, постель застилая, чужая Брижжит
   Простыней не сумеет расправить.

   Отвернуться от лампы
   И в ласковой тьме
   Вновь себя приспособить к зиме, как к тюрьме,
   Доконав предварительно фляжку.
   Задохнется история, треснет финал,
   И Брижжит зарыдает, прикрывши фингал,
   Оттопырив упругую ляжку.

   …И она завизжит, подсобравши слова,
   Что покатится скоро моя голова,
   Что напишется и завершится глава,
   В детской книжке сотрутся картинки.
   И в Клину оттолкнуться, а выплыть в Крыму,
   Никому не сказав отчего, почему, —
   Будет лучше, по мненью блондинки.


   * * *

   Можно держать пари,
   Что я не возьму Гран-при
   Ни на каком состязаньи,
   Черт меня подери!

   Можно держать пари,
   Что никакое жюри
   Не кинется мне на шею,
   Черт меня подери!

   Можно держать пари,
   Что на счет раз-два-три
   Я раздам призы и подарки,
   Облобызаю судей
   И тихо уйду отовсюду,
   Черт меня подери…


   * * *

   Он – вещать, она – верещать,
   Достигать его глухоты.
   А душа – прощать и еще прощать
   С небольшой своей высоты.

   Он – воплощать, она – вымещать,
   Как-то все у них неспроста.
   А душа – прощать и опять прощать
   Со своего поста.

   Он – сокрушать, она – водружать,
   Все чуднее их забытье.
   А душа – прощать, прощать и прощать,
   Да они не слышат ее.

   Да они не видят ее.
   Да они не помнят ее…


   * * *

   Если ты мне выдавишь сердце,
   Если вынешь оттуда всю робость,
   Я сгорю с легким запахом серы,
   Грудь мою нельзя будет тронуть.

   Наших сретенских, нас, бумажных,
   Отличишь от любых сермяжных.
   Свет нам всюду горит зеленый,
   Бог весть кем когда запаленный.

   И поеду, поеду, поеду
   Я по Сретенке, как по небу.
   Переулочек мой Печатный —
   Он и черствый, и невозвратный.

   Человек я автомобильный,
   Автомобильчик мой прямо двужильный.
   И при свете, свете зеленом
   Я под наклоном взлечу над балконом.

   Но ты выдавливаешь мне сердце,
   Ты вытягиваешь всю робость,
   А в моем кино – сорок серий,
   И ни одну из них нельзя тронуть.


   * * *

   В стране, где женщин никогда не звали Агнес,
   Едва ль Агнесса или Агния, – зато
   Бывали опыты, поставлен был диагноз,
   Хотя никто его не чувствует, никто.

   В стране, где женщин никогда не звали Агнес,
   Нет, кто-то пробовал необщие пути, —
   Пролепетать случалось: «Милая, ты ангел,
   Но ты не Агнес все-таки, прости».

   …Жить там, где женщин, ни одной, не звали Агнес,
   Да и мужчин не звали Ричард никогда,
   Какая пагуба душе, какая наглость,
   Какая дикость, серость, варварство – беда!


   * * *

   Поговорим же о сути дорог на дорогу.
   Медленно-медленно едем из города в Тегель.
   Всякое может случиться в дороге, ей-богу,
   Гейне в окно постучит или старенький Гегель.

   Поговорим на прощанье о сути прощенья,
   Верхняя нота – пожалуй, неверная нота.
   Надо бы выпуклей жить, но во всем уплощенье,
   Дни все короче, и в повести нет анекдота.

   Если позволишь, скажу о культуре картона,
   В этой карманной Германии по крайней мере.
   Я привезла сюда четырехтомник Платона.
   Здесь о войне говорят, как о русской химере.


   * * *

   Смотрю кругом – какие рожи!
   Встряхнусь – зато какие души…
   Иду от мясника Сережи
   До парикмахера Андрюши.

   Один себе радеет, дабы
   Мясные разгружались фуры.
   Другого обожают бабы —
   Он может делать куафюры!

   А я живу, как замарашка.
   Душа везде торчит наружу.
   И так доходит до маразма,
   Пока не навестишь Андрюшу.

   Потом едва дождешься часа,
   Напялишь мятую одежу
   И, восклицая: «Мясо, мясо!» —
   Пойдешь разыскивать Сережу.

   И я кустарь, конечно, тоже
   И цеховое не нарушу.
   Люблю я мясника Сережу
   И парикмахера Андрюшу.

   Так покалякать по-соседски
   Да и оттаять понемногу,
   И голову держа по-светски,
   И волоча баранью ногу.


   * * *

   И вот уже вхожу в такую реку,
   Что самый дальний берег омывает,
   Где человек прощает человеку
   Любую боль, которая бывает.

   Пускай река всему меня научит,
   Пока плыву по этой самой глади,
   Где человека человек не мучит.
   Не может мучить, человека ради.

   Хотя б коснуться берега такого,
   Который мог покуда только сниться,
   Где человек не мучает другого,
   А только сам трепещет и казнится.

   И ни челна, ни утлого ковчега…
   Волна речная берег предвещает,
   Где человек прощает человека,
   Где человека человек прощает.


   * * *

   Почему-то в Саратове,
   Там и больше нигде,
   Там мы были сиротами,
   И в беде, как в воде,
   Мы тонули, не плавали.
   Удалялся причал,
   Хоть дурацкими флагами
   Нас Саратов встречал.

   И над нами, над грешными,
   Над обрывками строк
   Был негромкий, надтреснутый
   От тоски тенорок.
   Было аквамариново,
   И, у зелья в гостях,
   О любви говорили мы —
   На крови, на костях.

   Нам грустить не положено,
   Никогда, ни о ком.
   Но нежданно, непрошено
   Над моим «Табаком»
   Как-то тихонько, страшненько
   Он поник вообще
   И заплакал: «Наташенька!»
   У меня на плече…

   Все года отлучения
   Моей бедной душе,
   И минута прощения
   Перед казнью уже.
   Эта дрожь подколенная,
   Без пощады слова.
   И сияла Вселенная,
   И стояла Москва.


   * * *

   Годы прошли.
   Похвалил меня Пушкин.
   Простил меня Кушнер.
   Не стало Булата.
   В голове моей нет уже того молодого салата,
   Который бы мог сойти,
   Если акцент снести,
   На зеленость,
   Иногда за влюбленность,
   А чаще – за полную неутоленность.

   Годы прошли.
   Изменился мой цензор,
   Исказился мой контур,
   Я узнала свободу.
   Но хотела бы праздновать ее
   Щедрей, веселей.
   Хоть мысленно, хоть еженедельно,
   Как братья и сестры – субботу.

   Годы прошли.
   Все не так, как когда-то.
   Папа с мамой отметили дату.
   Померкли прекрасные принцы…
   Сюжет до сих пор непонятен,
   Составлен из бликов и пятен,
   Не Кристи, так Пристли…

   Годы проходят.
   Любовь не совсем беспробудна.
   Судьба не всегда беспощадна.
   Грядущее – только ли грозно?
   Птицы кричат в поднебесье,
   Сердце стучит в подреберье.
   Надо бы клясться и клясться в любви,
   Покуда не поздно.
   Покуда не поздно.
   Покуда не поздно.


   * * *

   Сколько среди людей ни живи —
   Каждый царь или бог.
   Но воспоминанье о старой любви
   Всех застает врасплох.

   И открывается пыльный том,
   И ты не веришь глазам —
   А там засушенный бледный бутон,
   А был пурпурный розан.

   Как он кончики пальцев колол,
   Светился весь изнутри!
   Как нож из ножен, из книги на стол
   Он выпорхнул, посмотри.

   Там пепел, пепел из лепестков.
   Так собирай скорей.
   Как много на свете тайных богов,
   Как много явных царей.

   Но и небожителей – да, увы! —
   Будь то царь или бог,
   Воспоминанье о старой любви
   Всегда застает врасплох.


   * * *

   Так много сообщений собралось,
   Что в наши двадцать лет не поместилось.
   И путешествие не сорвалось,
   Хотя сердцебиенье участилось.

   Все песенки мои – себе, тебе ль, —
   Там рифмы недурны и масса чувства.
   Люби свою Америку теперь,
   Особенно свой Бостон, Массачусетс.

   Люби свой дом и свой автомобиль,
   Звони в Израиль – там у нас родные.
   Чти президента, юмор пересиль,
   Езжай на океан на выходные.

   Поищешь снимки – было ведь мильон,
   Окажется, судьба жалела пленку.
   Один найдется – вставлю в медальон,
   Пришлю тебе, сама явлюсь вдогонку.

   Забудешь мой слезливый перекос,
   А голос – нет, едва ли. Неужели
   Жизнь разломилась, будто абрикос?
   Но часть, где кость, пожалуй, потяжеле.

   Образовалось как-то, утряслось.
   Ты как бы есть и все же как бы нету.
   Так много сообщений собралось.
   Пришли мне поцелуй по Интернету.

   По Интернету.
   По Интернету.
   Нету.
   Нету.
   Да.


   * * *

   И опять я звоню с трудом,
   И мурашки бегут по коже, —
   Приезжай, навести мой дом.
   Вот дома у нас непохожи.

   Судный день не есть суицид.
   Каждый палец тобой исколот.
   А потом суета и стыд,
   А потом суета и холод.

   Я устала так раздираться,
   Я хочу уступить тискам.
   И давай со мной разбираться,
   Разберем меня по кускам.

   Эти фото и эти строфы
   Поздно складывать и копить.
   Ощущение катастрофы,
   Не желающей отступить.

   Я пишу теперь клочковато —
   Мало магии и волшебства.
   И страница мне узковата,
   И синица едва жива.

   И сынишке со мною скучно —
   К няньке просится все равно.
   Приезжай, посидим на кухне!
   Есть израильское вино…

   Не такая уж я сластена,
   Не такая уж Суламифь.
   Я смотрю на тебя смятенно,
   Руки за голову заломив.

   Хочешь, рядом садись, побалуй,
   Расскажи про твою страну…
   Ничего мне не надо, усталой.
   Спой мне песенку. Я усну.


   * * *

   Говорю же тебе: не верь глазам.
   И часам. И точным весам,
   А возьми у меня старинный бальзам —
   И убедишься сам.

   Говорю тебе: дай волю слезам
   И оставь в покое сезам,
   Открывай скорее волшебный бальзам —
   И убедишься сам.

   По своим папирусам, по парусам,
   Ты читаешь карты миров,
   А моя баллада – чистейший бальзам
   От заоблачных докторов.

   Я – бальзаковский вид, я – булгаковский вуду
   А ты – получишь письмо.
   И откроешь склянку, и я там буду,
   Как божественный Бальзамо.

   Но ты медлишь, и крупные бусины слов
   Нанизываются, скользя.
   И тебе, Сусанину всех моих снов,
   Ничего объяснить нельзя.

   Так не верь глазам, чужим голосам,
   Ни альтам не верь, ни басам.
   А бери всеми пальцами мой бальзам
   И уносись к небесам.


   * * *

   О Госпожнадзор! О Воздухоочистка!
   Вот и лето – время без пальто.
   Многие ушли. Да вот Хочинский,
   Наш простой советский Бельмондо.

   О Госпожнадзор, нет места, где бы
   Наши не прорвались голоса.
   Господа торопятся на небо,
   Госпожи проплакали глаза.

   Спросит божество: а кто таковский,
   Что за дрожь в руках, в глазах ленца?
   Встретьте там его по-царски, по-московски!
   Это мы к Булату шлем гонца.

   Он еще под занавес эпохи,
   Что не спето – все ему споет.
   А дела у нас не так уж плохи,
   А любви опять недостает.

   О Госпожнадзор! О Воздухоочистка!
   Вот и лето, время без пальто.
   Многие ушли. Да вот хотя б Хочинский —
   Наш простой советский Бельмондо.


   * * *

   Небо хмурится и хмурится.
   Как-то тихо на душе.
   А на обед сегодня – курица,
   Она варится уже.

   Она варится и варится,
   Просто полный пал-секам…
   И из рук ничто не валится,
   А все просится к рукам.

   Вот моя фамилья долгая,
   На плечах чудная кладь.
   А вот и жизнь, от курса доллара
   Так зависимая, глядь,

   Это только тема «Фауста» —
   «Люди гибнут за металл!».
   Все произведенья августа
   Праздный дух перечитал.

   Будет осень скороспелая,
   Порастет жилье быльем.
   Где ты, курица несмелая,
   Где тот ласковый бульон?

   И тревога неслужебная
   На краю чумного дня:
   Моя курица волшебная,
   Не бросай хоть ты меня!
   Моя курица волшебная,
   Не бросай меня.


   * * *

   Такую печаль я ношу на груди,
   Что надо тебе полюбить меня снова.
   Я больше не буду дика и сурова.
   Я буду, как люди!
   Вся жизнь впереди.

   Ее ль убаюкать, самой ли уснуть?
   Такое не носят московские леди.
   Такое, как камень, с прожилками меди, —
   К ней страшно притронуться, больно взглянуть.

   Такую печаль на груди я ношу,
   Как вырвали сердце, а вшить позабыли.
   Но те, кто калечил, меня не любили,
   А ты полюби меня, очень прошу.

   Такую печать я ношу на груди,
   Что надо тебе полюбить меня снова.
   Я больше не буду дика и сурова,
   Я буду, как люди!
   Вся жизнь впереди.



   Железная Дева




   Под Гданьском, в крепости Мальборг (Мальборо, что ли?) я увидала Железную Деву. Это такая штука – с шипами внутри, в нее можно в полный рост поместить человека, и при закрывании крышки он как раз и окажется точнехонько пронзен во все чуткие места – глаза, сердце, печень и проч. Средневековая вещь.
   А в свои 16 – 18 лет я отчего-то близко сердцу приняла приключения из Средневековья – Тристана и Изольду, Роланда… Пепел Жанны д’Арк нешуточно долго стучал в мое сердце, и я даже написала что-то вроде цикла песен о ней, нескрываемые перепевы ануевского «Жаворонка». Песни, составившие центр этого диска, – страшно сказать, все они написаны в мои незабвенные 16 – 18 лет.
   И все это – подполье юности, а дневной свет был резок и оскорбителен, и в книжки я пряталась. Такой «эффект Анны Франк». Несколько песен об этом (несложившийся цикл об Анне, девочке, в книгах нашедшей убежище) открывают диск. А под конец – несколько баллад о Железной Деве, я их написала было для фильма ДДД, это телевизионная сказка о неистребимо мрачной, черной природе Власти. Ну, дескать, человечек – всегда пленник Железной Девы.
   Так сложился этот диск, и все это очень и очень наивно, я знаю, да и пусть, потому что годы идут, а я продолжаю видеть стриженую девочку в доспехах и слышу ее голос: «Все, кто любят меня, за мной!»
   Апрель 2000


   * * *

   Наша девочка проснулась —
   За окошком шум грозы,
   Наша жизнь перевернулась,
   Как песочные часы.
   Ты катись, катись, клубочек,
   Пропадая без следа.
   Ты струись, струись, песочек,
   Золотистая вода.

   Перевернутое чрево
   Тростниками проросло.
   Мы – расколотое древо,
   Мы – гудящее дупло.
   Ты беги, беги, крупица,
   Исчезая на весу.
   Невозможно оступиться —
   Дочку-девочку несу.

   Наши дети не родятся
   Для бессмысленной вражды,
   Наши дети не годятся
   Для печали, для нужды.
   Ты катись, катись, колечко,
   Наших деток не калечь.
   Из голландской теплой печки
   Гробовая дышит печь.


   * * *

   Мой принц, пишите письма!
   Хочу вам дать совет.
   Я знаю ваши мысли —
   И те, которых нет.
   Вам ближе герцогиня,
   Глаза полны огня.
   Но герцогиня сгинет,
   Вы вспомните меня.

   Мой принц, пишите песни!
   Ваш пыл не так уж плох.
   Во мне ни капли спеси,
   Я слышу каждый вздох.
   Вам ближе маркитантка
   Соседнего полка, —
   Та неаполитанка
   С куделькой у виска.

   Просты мои баллады,
   Легки мои лады.
   Есть дамы для услады
   И дамы для беды.
   Вам ближе еретичка:
   Сгореть, но не рыдать.
   А я пою, как птичка, —
   Могу и подождать.


   ГОЛЛАНДИЯ

   Подними глаза – а где ж еще
   Улететь душе наверх?
   Дайте девочке убежище,
   Она спрячется навек.
   Она спрячется так спрячется —
   Ни при чем твое жилье,
   И весь мир еще исплачется
   Над записками ее.

   Подними глаза – гроза еще
   Громыхает там и тут.
   Дайте девочке пристанище,
   Спрячется, и не найдут.
   Смерть без глаз, обличье черное
   Как увидишь, так беги…
   Вся Голландия – ученая
   Узнавать ее шаги.

   Злые люди ищут девочку,
   Злых людей терзает зуд,
   А она переоденется,
   Пострижется – не найдут.
   Она к мальчикам попросится,
   Лихо выстрижет виски.
   В книжку ткнется, в сказку бросится
   От тревоги, от тоски.

   О, Голландия, Голландия,
   Ты – ковчег или ладья?
   О, тюльпанно-шоколадная,
   Конькобежная моя.
   Кто найдется, кто осмелится
   Против ветра, против зла?
   Вот и старенькая мельница
   Девочку не сберегла.


   ЖАННА


   I

   Светлое распятье
   Над черными дверьми.
   И лечу опять я
   В Домреми…
   Там мои подружки
   И мои овечки.
   Можно пить без кружки
   Из тишайшей речки.
   Свеженькая травка
   Стелется у ног
   Снова.
   А я – я плету себе венок
   Терновый.


   II

   Я спасти отчизну должна.
   Девочка – не мать, не жена.
   Жанна, Жанна.
   Мне бы припасть к ручью
   В милом моем краю,
   Пить жадно. Жанна, Жанна.
   Я воин, вооружена.
   Окружена, побеждена.
   Позору предана и сожжена.
   Горсточка праха.
   Жанна, Жанна! —
   Слышу.
   Иду без страха.


   III

   Господин судья! Господа!
   Для чего меня привели сюда?
   Для суда?
   В чем мой смертный грех?
   Верный мой доспех
   Сохранял меня от напастей всех
   И утех.

   Мой мужской наряд —
   Он любой снаряд
   На крепость проверял,
   Слову не доверял.
   В чем моя вина?
   Что моя страна
   Без меня – одна?
   А со мною – несчастна она.


   IV

   Государь мой, два белых крыла.
   О, надежда моя и покой!
   Все исполнила я, что могла.
   Ожидаю встречи с тобой.

   Государь мой руки простер,
   Надо мною его ладонь.
   У меня под ногами костер,
   Только в сердце сильнее огонь.

   Ты со мною ночью и днем.
   Ты откроешь черную дверь.
   Я всегда дружила с огнем,
   Устрашусь ли его теперь?

   Государь мой! Веянье крыл.
   Государь мой! Слез не утру.
   Все ты мне открыл, лишь одно сокрыл
   От меня – как я страшно умру.


   V

   Мой нерожденный сын!
   Как ты теперь один?
   Моя нерожденная дочь!
   Кто тебе сможет помочь?
   Мой ненайденный муж!
   Ты достался кому ж?

   Мой незажженный очаг!
   Кого ты греешь сейчас?
   Мой непостроенный дом!
   Чьим ты построен трудом?
   Мною невзращенный сад!
   Чей ты радуешь взгляд?

   …Закрываю глаза и вижу во сне:
   Роса на листьях дрожит.
   И вижу – во ржи мое счастье бежит,
   Мое счастье ко мне спешит.


   VI

   О, Руан, Руан!
   Заклинаю тебя —
   Собери мой пепел в горсти.
   Все, в чем я права, в чем я не права,
   Отпусти, как грех, и прости.
   Бьют колокола,
   А я не плакала.
   Зубы сжала.
   Жанна, Жанна!

   О, огонь, огонь,
   Мой последний друг!
   Пеленой закрой мне лицо!
   Этот гул вокруг,
   Этот вопль вокруг —
   Мне не разорвать их кольцо.
   Бьют колокола,
   А я не плакала.
   Зубы сжала.
   Жанна! Жанна!

   Все сильней глаза
   Застилает дым.
   Трудно умирать
   Только молодым.
   Трудно умереть
   Только одному.

   Дайте крест скорей,
   Я иду к Нему!
   Дайте крест! Крест!
   Крест! Крест! Крест!
   Бьют колокола,
   А я не плакала.
   Зубы сжала.
   Жанна, Жанна!
   Жанна!


   VII

   Ах, Франция! Что тебе пожелать?
   Очень недолго я пожила.
   О, родина! Что тебе завещать?
   Побеждать уметь и уметь прощать.

   Ах, Франция, что тебе завещать?
   Меньше смертей, больше пощад.
   Мира тебе, и не надо войн,
   За которые платим мы головой.

   Я Франции моей завещаю
   Покой, чистое небо над нею.
   Я ей ничего не прощаю
   И люблю ее еще сильнее.

   Бьют колокола,
   А я не плакала.
   Зубы сжала.
   Жанна, Жанна!
   Жанна!..



   ЖИМОЛОСТЬ


   I

   Мне песнь понравилась одна.
   Дружок, послушай, – вот она…
   О том, как короля жена
   Была в Тристана влюблена.

   Как жимолость в густом лесу
   Орешника обнимет ствол —
   Так обнимала королева
   Возлюбленного своего.

   И если б разлучили их
   Хотя б на день, хотя б на час,
   Вздохнув глубоко в тот же миг,
   Они бы умерли тотчас.

   Мой друг, так оба мы – увы! —
   Умрем в разлуке – я и вы.
   И рыцари окрестных стран
   Не знали рыцаря смелей.
   И всех на свете королей
   Ей был милей король Тристан.

   Из чаши с зельем – да, мой друг,
   Она – глоток, и он – глоток.
   Ну вот и выпал меч из рук,
   Поблек жемчужный лепесток.

   И если б разлучили их
   Хотя б на день, хотя б на час,
   Вздохнув глубоко в тот же миг,
   Они бы умерли тотчас.

   Мой друг, так оба мы – увы! —
   Умрем в разлуке – я и вы.


   II

   Замок затих, замок уснул.
   Тихо скрипит в замке огромный ржавый ключ.
   Месяц ко мне не заглянул,
   Стены здесь высоки, терновый куст колюч.

   – Но ведь ты не изо льда, Изольда!
   Жду тебя уже сто лет, а может, триста.
   – Тристан, где же наша пристань?
   Корабль наш заблудился во мгле,
   Корабль наш, что плывет по земле.
   И белый парус топчут в золе,
   В золе от золотого костра,
   Что для нас разложили вчера.

   Стены и рвы, шелест травы.
   Ночью в саду заводит песню тихо дрозд.
   Мчится поток, только, увы,
   В нем отражаются лишь блики звезд.

   – Но ведь ты не изо льда, Изольда!
   Жду тебя уже сто лет, а может, триста.
   – Тристан, где же наша пристань?
   Корабль наш заблудился во мгле,
   Корабль наш, что плывет по земле.
   И белый парус топчут в золе,
   В золе от золотого костра,
   Что для нас разложили вчера.

   Завтрашний день, свет или тень…
   Что принесет он – не узнаешь никогда.
   Словно зверька из кулака,
   Не выпускай любовь, не то – беда, беда, беда.

   Но ведь ты не изо льда, Изольда!
   Жду тебя уже сто лет, а может, триста.
   Тристан! Где же наша пристань?
   Корабль наш заблудился во мгле,
   Корабль наш, что плывет по земле.
   И белый парус топчут в золе,
   В золе от золотого костра,
   Что для нас разложили вчера.


   III

   Знаешь ли, милый друг, от любезных подруг
   Я уже давно не вижу ласки.
   Только там, за стеной, для меня лишь одной
   Ветер по ночам рассказывает сказки.

   А помнишь?
   Только б его не встретить,
   А встретить, так не заметить.
   А если заметить, то не ответить
   Глазам его, рукам его, словам его.
   Сыплет яблоня цвет. Сколько зим, сколько лет
   Я ожидаю тебя, мой рыцарь.
   Здесь чужая страна. Я совсем здесь одна.
   И в тепле холодна, и в богатстве бедна, мой рыцарь.

   А помнишь?
   Только б его не встретить.
   А встретить, так не заметить.
   А если заметить, то не ответить
   Глазам его, рукам его, словам его.

   Погремушкой своей шут давно не гремит.
   Никому не смешно, и шуту не до смеха.
   Только вот в гулкий свод иногда принесет
   Голос твой, но это эхо. Эхо…

   А помнишь?
   Только б его не встретить.
   А встретить, так не заметить.
   А если заметить, то не ответить
   Глазам его, рукам его, словам его…



   РОЛАНД

   Откуда в мир пришла тишина?
   Разве окончилась в мире война?
   Мой Олифант, ты на земле,
   Значит, я ранен? – Нет, умираю…

   Я б умереть согласился в полдень,
   Когда лучи убивают тень.
   Я бы с охотою умер в полночь,
   И вместе со мной умирал бы день.

   Кровь, дымясь, покидает рану,
   Но утром, о Господи! Слишком рано…
   Там, где умру я, вырастет дрок.
   Значит, таков мой злосчастный рок.

   Вот она, смерть, вот он, порог.
   Рыцарь, ты слышишь, трубит мой рог!
   Мой Дюрандаль, мой меч, мой друг!
   Ты стал, как колокол, тяжел.

   Мне не поднять с тобою рук.
   Как видно, черный час пришел.
   Тебя, как перышко, держа,
   Сносил я головы врагам.

   Теперь же медного гроша
   Я сам за жизнь свою не дам.
   Там, где умру я, вырастет дрок.
   Значит, таков мой злосчастный рок.

   Вот она, смерть, вот он, порог.
   Рыцарь, ты слышишь, трубит мой рог!
   Чую, смерть подступает к сердцу.
   Делаю шаг навстречу смерти.

   Ветви ко мне простирает сосна.
   Вместе со мной умирает она.
   Словно старуха няня, она
   Будет баюкать меня для сна.

   Там, где умру я, вырастет дрок.
   Значит, таков мой злосчастный рок.
   Вот она, смерть, вот он, порог.
   Рыцарь, ты слышишь, трубит мой рог!..


   ГАСКОНСКИЕ ПЕСНИ


   I

   – Куда завез меня мой конь?
   Что это за земля?
   – Гасконь, господин мой, это Гасконь
   Владение короля.

   – А чем же славится этот край?
   Я здесь не бывал давно.
   – Здесь песни поют с утра до утра
   И доброе пьют вино!

   – Мимо проехать немудрено,
   Так придержу коня.
   И песнею, сладкою, как вино,
   Развеселите меня!


   II

   Здесь я первую песню сложил
   К ногам твоим, Клеманс.
   Самый прекрасный я посвятил,
   Самый нежный романс.

   Здесь я родился и жил,
   Здесь бы хотел умереть.
   Я б никогда не покинул, если бы мог,
   Мой Лангедок.

   Я ни за что не забуду тебя, моя Клеманс.
   Помни и ты меня, не забывай, мой Прованс!
   Но я должен идти,
   Прости, Клеманс, прости.
   Я должен идти, я должен идти,
   Ибо песни слагаются только в пути…


   III

   Бредет, спотыкаясь, мой конь,
   В жилах разлит огонь.
   Только вчера для плаща с крестом
   Я оставил мой ласковый дом.

   Констанция, а ты уже там,
   Ты ждешь меня, моя Констанция.

   В небе заката погас костер,
   В траву упала роса.
   Эй, мушкетер, как, мушкетер?
   Невесело на часах?

   Констанция, а ты уже там,
   Ты ждешь меня, моя Констанция.

   Сдавленный крик. Звон рапир.
   Приятель, да ты убит!
   Зачем ты меня поторопил,
   Приятель, ведь я же тебя убил,
   Ведь я же тебя любил!..

   Констанция, а ты уже там,
   Ты ждешь меня, моя Констанция!
   Ты ждешь меня, ты ждешь…


   IV

   Ржавая шпага, бряцанье лат,
   В праздники – белый колет.
   В этом войске я – полководец и я – солдат,
   И есть у меня поэт.

   Моя Марго, прости! А в чем моя вина —
   Реши сама. Прощай, опять прощай!

   Повсюду только острия,
   Направленные в грудь.
   И если цель их – жизнь моя,
   Марго, со мною будь!

   Моя Марго, прости! А в чем моя вина —
   Реши сама. Прощай, опять прощай!

   Марго, я здесь совсем один,
   Друзья давно отметены.
   Я господин, это грустная роль.
   Я – король в этой глупой комедии…

   Моя Марго, прости! А в чем моя вина —
   Реши сама. Прощай, опять прощай!..


   V

   – Куда завез меня мой конь?
   Что это за земля?
   – Гасконь, господин мой, это Гасконь,
   Видение короля.
   Видение короля,
   Видение короля…



   * * *

   Москва налево, Москва направо.
   Вот так посмотришь, прищуря глаз.
   А королева шепнет лукаво:
   – Я вас искала, и только вас.

   Я вас искала, у вас натура,
   У вас фактура – все в самый раз.
   Пусть вы с Байкала, пусть вы с Амура,
   За вами – Куба и Гондурас.

   Слова нанижет, глаза завяжет,
   Приставит к горлу мудреный нож.
   Ни капли правды тебе не скажет,
   Да ты ведь правды и не поймешь.

   В плаще и в маске, в кинжальном блеске,
   Вперед, наездник верховной лжи!
   Вот королеве нужны подвески,
   Так отправляйся и послужи.

   Москва пока мне близким-близка мне,
   Но надо думать, что делать с ней.
   Когда же камни пойдут на камни,
   Я тоже буду среди камней.

   Когда же камни пойдут на камни,
   Я тоже лягу среди камней.


   * * *

   Не я ли говорил тебе:
   – Душа, таись,
   Таись, молчи, лежи на дне.
   Да ты меня не слушала, все ввысь да ввысь,
   А не при мне, нет, не при мне.

   Не я ли приучал тебя:
   – Душа, летай,
   Пари в ночи, при свете дня.
   А ты опять не слушала, Тюмень, Алтай —
   И вот опять ты без меня.

   Не я ли повторял тебе:
   – Душа, расти,
   Чудное – чти, земное – брось.
   Но нет же, ты не слушаешь. Тогда прости
   И будем врозь, навеки врозь.
   Навеки врозь.
   Навеки врозь…


   * * *

   Какие волшебные звуки
   Проходят сквозь сердце твое!
   Но чьи-то железные руки
   Продлить не дадут забытье.
   Усилья вполне бесполезны,
   Пожалуй, бесплодны труды.
   Уж так эти руки железны,
   Уж так эти пальцы тверды.

   Прекраснее нету на свете
   Тех слов, что хранятся в душе.
   Но руки железные эти
   За горло берутся уже.
   И прячется слово чудное,
   И клетка грудная пуста,
   И чье-то чужое, иное
   Готовы промолвить уста.

   Не трогай, Железная дева,
   Пока человечек не твой, —
   Он мягкое, теплое тело,
   Особенно если живой.
   И стебли, и краски, и звуки
   Растут и текут сквозь него,
   Но чьи-то железные руки
   Продлить не дадут волшебство.


   * * *

   Ах, мой ангел, не бойся!
   Потеплее укройся,
   Поуютней устройся,
   Успокойся, усни!
   Эти жуткие дяди
   Не придут, бога ради,
   Нас с тобой не обидят,
   Не тронут они.

   Ах, мой ангел бесстрашный,
   Друг ты мой бесшабашный,
   Мой боец рукопашный
   Супротив басурман!
   А ведь ты не двужильный,
   А ведь он семимильный,
   Безымян-бесфамильный
   Этот самый роман.

   Да, бульварное чтиво, —
   Кто-то скажет учтиво
   И погасит ревниво
   В изголовии свет.
   Ты ж, мой ангел, не бойся,
   Засыпай, успокойся,
   Эти жуткие дяди
   Нас не тронут, нет-нет!
   Нас не тронут, не тронут, нет-нет!