-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Дилан Томас
|
| Стихотворения
-------
Дилан Томас
Стихотворения
От автора
Этот день подходит к концу,
А Господь погоняет лето
В лососевом струенье солнца,
В моем потрясенном прибоем
Доме на сколах скал,
Перемешанных с птичьим пеньем,
Плавниками, плодами, пеной,
Перед прыткой подковой леса,
Над песками мокрых медуз
И вдовьих рыбацких крестов,
Над чайками и парусами,
Где люди, черней ворон,
Опускаются на колени,
С облаками в обнимку тянут
Сети заката, а цапли
И гуси почти в небе,
И мальчишки кричат, и ракушки
Говорят о семи морях,
Вечных водах вдали
От девятидневной ночи
Городов, чьи башни взметутся
Под ветхозаветным ветром,
Словно стебли сухой соломы, —
В моем непокойном доме
Я пою для вас, посторонних.
(Хотя песня жжется, вздымает
Мои косолапые звуки,
Как пламя птиц – повернувшийся
К осени лес мирозданья.)
Я пою по хрупким листкам
С отпечатками пальцев моря —
Листки эти скоро сорвутся,
Опадут, как листва с деревьев,
Рассыплются и пожухнут
Ночью на черный день.
В море всосан лосось,
Соскользнуло солнце, немые
Лебеди бьют синеву
В исклеванных сумерках бухты,
А я сшиваю бессвязные
Явленья, и вы узнайте,
Что я, переменчивый я,
Славлю звезду, оглушенную
Чайками, морем рожденную,
Истерзанную человеком,
Благословлённую кровью.
Вслушайтесь: это же мой
Голос у рыб и обрывов!
Всмотритесь: это же я
Сочиняю мычащий ковчег
Для врученного мне Уэльса —
Белые, словно овцы,
Покорные фермы готовы
Погрузиться в ревущие воды,
Ибо красная ярость и страх
Растопили льды на горах.
Эй, забившиеся под своды
Властные гулкие совы,
Лучи ваших лунных глаз
Озаряют загоны, пронзают
Поросших покоем предков!
Эй, нахохленный голубь,
В сумраке темный, почти
Как наш валлийский язык
Или почтительный грач, —
С ветвей твое воркованье,
Голубой колобродящий голос —
Тоже слава лесам
Для севших в лугах бекасов!
Эй, щебечущий клан,
Разинувший клювы от страха
По осажденным отрогам!
Эй, вбежавший в пятнистый
Свет на седле пригорка
Прыткий заяц, ты слышишь
Гул корабельной стройки,
Топор мой, пилу и молот?
(Песня моя – бессвязный
Грохот и визг, язык мой —
Трухлявый гриб-дождевик.)
Но на изломах мира
Звери глупы и глухи
(Слава звериной природе!)
И спят глубоко и чутко
В лесах по хребтам холмов!
Скирды ферм под напором
Потоков сбиваются в стаи,
Кудахчут, на крышах амбаров
Петухи кричат о войне!
О соседи мои с опереньем,
Плавниками и мехом, спешите
В мой лоскутный ковчег,
Ко мне, безумному Ною:
В глубине колокольца овец
И колокола церквей
Возвещают худой мир,
А солнце садится, и тени
Выстилают мои святыни.
Мы пустимся в путь одни
И вдруг под звездами Уэльса
Увидим кочевья ковчегов!
Над землей, покрытой водой,
Направляемые любовью,
От горы к горе поплывут
Деревянные острова.
Смелей, путеводный голубь!
Вы стали морскими волками,
Синица, лиса и мышь!
Ковчег мой поет на закате,
А Господь погоняет лето,
И потоп до конца процвел.
Сборник «18 стихотворений»
Вижу мальчишек лета
//-- I --//
Вижу мальчишек лета, гибнут парни
И губят все земные корни,
Не сеют и не жнут, морозят грунт;
Вот в зной, в потопах ледовитых
Морозной страсти, мнут подруг
И топят флоты яблок в злых приливах.
Эти мальчишки света в безрассудстве
Мед сбраживают, будто сусло;
Пальцем-сосулькой в ульях портят воск;
Вот в солнце дня, в холодных путах
Тьмы и сомненья, кормят мозг;
И знак луны для них лишь нуль в пустотах.
Вижу младенцев лета, в плодных водах
Плывут, вершат погоды в лонах,
Пальчиком гнома делят ночь и день;
Вот в глубине тенями чертят
Во чревах твердь своих плотин,
А солнца свет уже им чертит череп.
Вижу мальчишек этих, что созреют
В пустых мужчин и прозябают
Или, резвясь в пылу, калечат воздух;
Вот пыл сердца и пульс огня
Любви и лета вспыхнет в горлах,
О, пульс и пылкость лета в глыбе льда.
//-- II --//
Но время нужно звать на бой, иначе
Оно, плетясь, влачит нас к ночи,
Где, точные, как смерть, бьем в бронзу звезд;
А сонный сын зимы все зыблет
Колоколов соборных гроздь,
Ночь свою длит, но полночь не замедлит.
Мы – отрицатели, так будем смело
Смерть вызывать из женщин лета,
Живую плоть – из судороги тел,
Яркого червя лампы Дэви [1 - Шахтерская лампа, изобретенная английским химиком Дэви.] —
Из мертвецов, кто морем плыл;
И плевелы людей – из почвы чрева.
Мы, дети лета, здесь, в круженье ветров,
В зелени трав морских железных,
Смиряем шторм, срываем с неба птиц,
А плащ морей – с земного шара,
Чтобы пустыни задушить,
И рвем венки, бушуя в старых парках.
Весной мы лбы украсим остролистом [2 - Венками из остролиста, по старому английскому обычаю, украшают себя на Рождество, то есть зимой.],
Хей-хоу! Кровь и сок струится,
Веселых сквайров пригвоздим к деревьям;
Влагу любви осушит смерть,
Родится страсть в безлюбых дебрях.
О, полюсы мальчишеских надежд.
//-- III --//
Вижу, мальчишки лета, вашу гибель.
Личинка-человек бессилен.
Мальчишки – соль земли и смерть земли.
Я был отец ваш и предтеча.
Мы – дети камня и смолы.
О, поцелуй двух полюсов при встрече.
Процесс, вращающий погоду сердца
Процесс, вращающий погоду сердца,
Сменяет влажное сухим; луч света
Вторгается в утробный мрак.
Погода тела движет кровь по жилам,
Сменяет утром ночь; и солнцем алым
Вновь светится живущий прах.
Процесс в глубинах глаза приближает
Срок слепоты; рождающее чрево
Жизнь источает и вгоняет в смерть.
Тьма, что порой мрачит погоду глаза,
Присуща свету глаз; морская влага
Бьется о сушу берегов.
Семя, что лесом засаждает чресла,
Даст плод; но часть уже рассеял тщетно
Ветер пустых, бесплодных снов.
Погода в мышцах и костях бывает
Сухой и влажной; мир перед глазами
Движет два призрака: живых и мертвых.
Процесс, вращающий погоду мира,
Сменяет призрак призраком; в незримой
Двойной тени дитя растет.
Процесс луну пересветляет в солнце,
Как платье, плоть сползает с кости старца;
И сердце мертвых отдает.
Ударом плоть я сделал вольной
Ударом плоть я сделал вольной,
А до того во чреве бился мраком,
Бесформен был я, словно волны,
В усадьбе Иорданом лился
И дщери Мнеты [3 - Мнета – персонаж, заимствованный автором у английского поэта-романтика ХК в. В. Блейка: вымышленная последним античная полубогиня, соединяющая в себе черты Афины (богини мудрости) и Мнемозины (богини памяти), матери девяти мр. Следовательно, брат дочери Мнеты – поэт.] приходился братом.
Глухой для лета и весны,
Я солнца и луны не знал имен.
Грозу во мне глушил телесный панцирь,
Но мой отец главой своей
Во мне взбивал и звон дождей
В единый сплав, и звезд свинцовых танцы.
Я ведал письмена зимы,
Зов снежной детской кутерьмы,
А рыцарем сестры моей был ветер.
Он адскою росой во мне
По венам прыгал, азиатски весел.
Я стойким рос и в полдень, и во мгле.
Но все же я и муки ведал:
Костяк лилейный мой хрустел
На дыбе слов, и клинописью веры
Кроилась плоть, как на кресте,
Казня строку, и печень жгло без меры,
И спелой ежевикой мозг блестел.
Познало горло жажду раньше,
Чем тело напоил родник,
Где смеси слов с водой не страшно
Собою отражать нечистый лик.
Любовь познал я духом, голод – брюхом,
И жить с дерьмом своим привык.
Мой бренный мир швыряло время
Тонуть – иль дрейфовать в морях,
И невозвратность юных дней созрела
В летучей соли передряг.
Вино сокровищ пил я смело,
Хоть был и прежде не бедняк.
Сын плоти и души, я все же
Не дух и не самец – дух во плоти.
В ничто косою смерти сброшен,
Отцу сумел я донести
Последним вздохом, полным долгой дрожи,
Весть с крестного его пути.
Назвав меня в молитве каждой,
Вы лишь Того восплачьте в ней,
Кто крест перстами создал дважды
Над прахом матери моей.
Та сила, что через фитиль зеленый
Та сила, что через фитиль зеленый в движение цветок приводит,
Ведет и мой зеленый год, взрывается в корнях деревьев,
Та сила – разрушитель мой.
Но нем я, не могу поведать розе,
Что юность связана моя такой же зимней лихорадкой.
Я сила та, что гонит воду через скалы,
Кровь красную струит мою и иссушает говорливые потоки,
Та сила воском делает меня.
Но нем я, рта не открываю венам, молчу о том,
Что на горе из родника пьет тот же рот.
Рука, что кружит воду в луже,
Песок в движение приводит и связывает бьющий ветер,
Что тащит мой окутывающий парус.
Но нем я, не скажу повешенному,
Что липа палача из праха моего сотворена.
И губы времени пиявкой присосались к потоку головы,
И капает любовь и собирается, но кровь пролитая
Ее залижет раны.
Но нем я, не скажу я ветру бури,
Как время небо отмечает вокруг всех звезд.
Но нем я и могиле любимой не скажу,
Что ползает такой же червь в моем гробу.
Лирический герой сдирает кожу
Лирический герой сдирает кожу
От кисти до плеча
С моей руки и обнажает каждый
Нерв. Как саранча,
Любовный голод эти нервы гложет.
А череп гонит их к бумаге, книзу,
На скипетре хребта
Покачиваясь, как дремотный призрак.
Неровности листа
Любовной болью заразить он призван.
В груди проходит сердце по границе
(Брег плоти – крови гул)
Нагой Венерой с алою косицей.
Храню тепла посул
В моей обетованной пояснице.
Герой распутал узел нервов голых
И, славя древний грех
Рождения и смерти, поднял голос
Превыше всех.
Воскликнул: «Славься, император-голод!»
Где воды лика твоего
Где воды лика твоего когда-то
Мой винт вертел – там призрак твой живет,
Из праха завывая, взором тлея.
Где водяные, продышав твой лед,
Вздымали гривы над водой – там суховеи
Икру и водоросли скрыли коркой соли…
Где зелень юности твоей и зелень тины
Свивала ты в тугое вервие —
Там юный рубщик всех узлов и тайных болей
Со смазанными ножницами бродит,
Рубя протоки, что питают бытие,
Пластая влажные плоды до сердцевины.
Часы сверяю по невидимым твоим
Приливам, что крушат совокупленье
Горючих трав. Одна из них – любовь – иссохла.
Но вкруг твоих столпов мелькают тени
Детей, которых опустевшие тела
Их матерей послали плакать в мир дельфиний…
Пускай сухи твои зеницы, как гробницы,
Но не закрыться им, покуда длится чудо
Верховной мудрости небесной и земной.
На ложе у тебя цвести кораллы станут,
А змеи – в гривах волн… пока не канут
Моря надежды нашей, став золой.
Будь распален я
Будь распален я щекотом любви —
Девчонке шустрой, что меня к себе сманила,
Прорвал метелку бы, своей рискуя жилой;
Когда б меня до стона в легких затравил
Телец соблазна, жгучим хохотом бодая, —
Плодов запретных не страшился б и тогда я,
В крови почуяв половодье вешних сил.
Расскажут клетки тела, кто родится,
Мальчишкой иль девчонкой станет плод…
Будь распален я детородной власяницей —
Ни зуд мужской, проросший в зреющую плоть,
Не страшен был бы мне, ни хруст костей крылатых,
Ни лязг штыков, скрестившихся для схваток,
Ни петля, ни топор, ни эшафот.
Кто родился? – ответят пальцы, что на стенах
Рисуют мелом непристойные картинки…
Я не страшился б мускулов любви,
Когда б меня такие пальцы распалили.
Ни жар, пульсирующий в нервных окончаньях,
Меня б не испугал, ни бес в ребре,
Ни бездна в предназначенной могиле.
Когда б меня любовный щекот распалил
Рубцом, стирающим седины и морщины
С того мужчины, в ком давно утрачен пыл
С зубами вместе, – Время и тогда бы
Меня в яслях любви качало б морем крабов,
Как бабочку, как бабу, что из пены
Взошла, – лишь с ней бы насмерть я остыл.
Сей мир полубесовский-полумой,
Он бес-дурак, и, пьян змеино-женским ядом,
Как почка, лопаясь, девчонкам дразнит взгляды,
В мой костный мозг он лезет старческой походкой.
Пропах селедкой весь наряд его морской.
И вижу я: он запускает мне под ноготь
Червя, который вскоре станет мной.
Так вот единственный рубец, что распаляет
И на два пола делит племя обезьян;
Из влажной тьмы любви он распрямляет
Наш самый выпуклый насмешливый изъян.
И от груди кормящей до груди любимой
Он шестилапой плотью давит, как дубиной,
Красу, которой и во прахе буду пьян.
Так что же значит он? Нерв смерти оперенный?
Чертополох ли поцелуев исступленный?
Венец терновый для любого из людей,
Чье на распятье тело стало словом дела
Смертельного – от сладости мученья?
Вот щекот, вот рубец, и вот его значенье:
Стань, человек, метафорой моей.
Бесплодье наших евнушеских снов
//-- I --//
Бесплодье наших евнушеских снов
Боится света. Руки черных вдов,
Ночных невест, их тельце
Сжимают на просторе простыни,
Пока в крови навязчиво саднит
Больное сердце.
Такая ночь хребет сломает враз,
Придет рассвет собрать червей с постели:
Тень девушки с душком скользнет от глаз,
Заметная в потемках еле-еле.
//-- II --//
Любовь на кинопленке нас манит.
Два одномерных призрака: бандит
И шлюха. Дух наш замер,
Когда в экран вписалась их возня
В норе глубокой на исходе дня
Под носом камер.
Они танцуют в наших черепах,
Отстреливаясь от гнетущей ночи.
Пластмассой след любви фальшивой пах,
Когда театр теней спектакль окончил.
//-- III --//
Да наш ли это мир, где зуд забот,
Что смертным спать спокойно не дает,
Вращает землю?
Манерность дня заметна и в тени.
В машине солнца гайку отверни,
Малютка гремлин.
Поженим фотографию и глаз.
Ее двуличье – истина простая.
Когда под вечер сон проглотит нас,
Мы верим в то, что мертвые летают.
//-- IV --//
Таков наш мир! Мы схожи в наготе,
Износим плоть в любовной суете,
А новой не примерим.
Пинками сон поднимет мертвеца,
Увечья спешкой объяснив, как царь
И бог. Прими на веру.
Всем нам кричать придется петухом
И слизывать картинки языком
Со дна тарелки.
Приятельствовать с жизнью, чтобы в час
Последний кто-то смог бы вспомнить нас
Хотя бы мельком.
Особенно, когда октябрьский ветер
Особенно, когда октябрьский ветер
Мне в волосы запустит пятерню,
И солнце крабом, и земля в огне,
И крабом тень моя легла на берег —
Под перекличку птичьих голосов,
И кашель ворона на палках голых
По жилам сердце деловито гонит
Ямбическую кровь, лишаясь слов.
Вон женщины во весь шумливый рост
Идут по горизонту, как деревья,
Вон бегают по перелеску дети,
В движении похожие на звезд.
Я создаю тебя из гулких буков,
Из шелеста дубов, осенних чар,
Корней боярышника, хмурых гор,
В прибое создаю тебя из звуков.
Над парком беспокойный циферблат;
Часы толкуют время, славят утро
И флюгеру о направленье ветра
Колючими словами говорят.
Я создаю тебя из дольних вздохов.
Трава пророчит: все, что я постиг,
Покроет мокрый изъязвленный снег.
Но ты вдали от злых вороньих криков.
Особенно, когда октябрьский ветер
(Я создаю тебя в канун зимы,
Когда гремят валлийские холмы)
Молотит кулаками репы берег,
Я создаю из бессердечных слов
Тебя – сердечных сердцу не хватило.
Химическая кровь мне полнит жилы.
На взморье. Среди птичьих голосов.
Особенно, когда октябрьский ветер
Особенно, когда октябрьский ветер
Мне в волосы запустит пятерню,
И солнце крабом, и земля в огне,
И крабом тень моя легла на берег —
Под перекличку птичьих голосов,
И кашель ворона на палках голых
По жилам сердце деловито гонит
Ямбическую кровь, лишаясь слов.
Вон женщины во весь шумливый рост
Идут по горизонту, как деревья,
Вон бегают по перелеску дети,
В движении похожие на звезд.
Я создаю тебя из гулких буков,
Из шелеста дубов, осенних чар,
Корней боярышника, хмурых гор,
В прибое создаю тебя из звуков.
Над парком беспокойный циферблат;
Часы толкуют время, славят утро
И флюгеру о направленье ветра
Колючими словами говорят.
Я создаю тебя из дольних вздохов.
Трава пророчит: все, что я постиг,
Покроет мокрый изъязвленный снег.
Но ты вдали от злых вороньих криков.
Особенно, когда октябрьский ветер
(Я создаю тебя в канун зимы,
Когда гремят валлийские холмы)
Молотит кулаками репы берег,
Я создаю из бессердечных слов
Тебя – сердечных сердцу не хватило.
Химическая кровь мне полнит жилы.
На взморье. Среди птичьих голосов.
Когда могила свежий след возьмет
Когда могила свежий след возьмет,
За нею время двинется вразвалку,
Спокоен буду я и прям, как прялка,
Любовь, как черепаха в катафалке,
В мой дом вползет.
Я ножницы почувствую виском,
Корнающие краткий век портняжий,
С ее приходом. Перед нею даже
Мертвец бледнел. Она задор мой слижет
Костлявым языком.
Прошу я слезно сердце с головой
Засунуть в грудь мне мертвеца со свечкой,
Ведь кровь перелопаченною речкой
От девушек детей уносит вечно
К большому пальцу. Мой
Наряд воскресный пылен и нелеп.
В глазах – кружки мишеней, как обычно.
Пальто из льда сидит на мне прилично,
Хотя боюсь, что девственницу нынче
Не затащить мне в склеп,
Шагами меря земли Мертвецов,
Девичьей слизью буду причащаться.
Средь евнухов – привал, и в одночасье
Мне кислота оставит отпечатки
В паху и на лице.
Спросил я, сердца раб и головы:
«Быть черепу распутника разбитым?
Над ним заносят молоток щербатый».
И тут Мертвец, на вешалке забытый,
Сказал: «Увы».
Как ни прискорбно, дамы, господа,
Но кулаки чесать не любит радость;
Экстазы метастаз, крест лихорадок,
И летнее перо в горящий падуб
Скользнет – и ни следа.
Гашу огни на вашей башне, сир!
В потемках страсти радость бьет вас пыльным
Мешком; Мертвец ведет огонь прицельный
Из пестика Адама; в мыслях боль, но —
Таков ваш мир.
Финал по камню башню разметал
(И тем любая башня хижин хуже);
В бессолнечье нога не пляшет даже
(Не плачьте солнцу вслед), дубеет кожа,
И занавес упал.
Свистун накашлял в легкие иглу
Безумцам, ей пронзен был на ветру я.
За нами время гонится, сгорая.
Уроки мертвых вспоминай, воруя
У недотроги мира поцелуй.
От первой лихорадки чувств до пагубы
От первой лихорадки чувств до пагубы, от сладких
Секунд до тягостной минуты чрева,
От судорог любви до схваток родовых,
Времен младенчества, кормленья грудью,
Когда беспечный рот о голоде не ведал,
Один был мир, один просторный ветер,
Мой мир – он был крещен в потоке молока.
Одним большим холмом были земля и небо.
Один был белый свет, свет солнца и луны.
От первого следа босой ступни, от первых
Движений рук, от первого пушка,
От первых отроческих тайн, предвестий страсти,
И до немого изумленья плотью
Красное солнце было, сизая луна,
А небо и земля, как две горы, сходились.
Плоть расцвела, резались зубы в крепких деснах,
Кости росли, гул семени мужского
Полнил священный член, кровь клокотала в сердце,
Один был ветер, а теперь четыре ветра
В моих ушах сияли светом звука,
В моих глазах звенели звуком света.
И, желтый, множился песок, и золотые
Зернышки жизнь друг в друге разжигали,
Зеленым был поющий дом.
Матерью сорванная слива зрела долго,
Мальчишка, выпущенный тьмой родного лона
В родной, как лоно, свет, мужал и рос,
Стал мускулист, мохнат и мудр настолько, чтобы
Расслышать зов бедра и голос, что, как голод,
Зудел в звучащем гвалте ветра и солнца.
Из первого спряженья тел я понял
Людскую речь, чтоб мысли изгибать
По твердокаменным канонам мозга,
Чтоб новой осенить листвой тропинки слов
В садах, покинутых умершими, которых
Уже не греют теплые слова.
Рак времени пожрал их горла, и на гробах —
Лишь имя, там, где черви безымянны.
Я понял свой секрет, познал глагол желанья;
Код ночи у меня стучал на языке;
Многоголосием единство зазвучало.
Одна утроба, ум один рождали этот плод,
Одна питала мать исчадье лихорадки;
Двоилось небо, мысль мою двоя,
Двудольный шар земной, кружась, десятерился;
Несчетные умы питали тот бутон,
Который око мне пронзает;
Юность сгустилась в суть; радугу слез весны
Рассеял летний зной и двадцать знойных лет;
Одним я солнцем, манною одной согрет и сыт.
В начале
Вначале трехконечная была звезда,
Она – улыбкой светлою через провал лица;
Она – как кости сук, сквозь воздух, что пускает корни,
Ветвящаяся материя, образующая первое солнце;
И, горящие нулем во всем пространстве,
И небеса, и ад смешались в своем невообразимом танце.
Вначале был лишь бледный знак,
Трехсложный и ослепительный, как звезда и улыбка;
Потом уж отпечатки на воде родились,
И на луне – клеймо чеканного лица;
Кровь, что касалась креста деревьев, чаши,
Касалась первой тучи и оставляла след.
Вначале поднимавшийся огонь был,
И средь огня, возникшего из искры, стояли все погоды,
Трехглазая, с белками красными та искра, прямая как цветок;
Жизнь поднялась и из морей, валы катящих, ростки дала
И взорвалась в корнях, и из земли и скал
Качала соки скрытые, которых траву ведут.
Вначале было слово, слово,
Которое из твердых оснований света
Изъяло буквы пустоты,
И из туманных оснований жизни
Слою рванулось ввысь, передавая сердцу
Первые черты рождения и смерти.
Вначале был уединенный мозг.
Рассудок заключен был, запаян в мысль,
Прежде чем высь сдалась на милость солнцу;
И до рождения вен, дрожащих в своих ситах,
Кровь брызнула и разбросала навстречу ветрам света
Ребристый подлинник любви.
Прежде чем высь сдалась на милость солнцу;
И до рождения вен, дрожащих в своих ситах,
Кровь брызнула и разбросала навстречу ветрам света
Ребристый подлинник любви.
Преломлен свет, где солнца нет
Преломлен свет, где солнца нет,
Где в сердце нет морского прибоя,
Оглашенного ударами боли;
И у призраков падших в глазницах светлячки,
А все, что может светить,
Пропиливает плоть, которой одиночества не скрыть.
Светильник бедер
Юное семя распаляет, а старое испепеляет.
А там, где недвижимо семя,
Сын человеческий восходит к звездной сени,
Светясь, как налившийся плод,
И воск небесных свеч по волосам его плывет.
Горит закат, где очи не глядят.
От головы до пят разбушевавшаяся кровь
Морской волной несется;
Артезианские колодцы неба, не ведая преград,
Исходят гневом гроз; божественна улыбка
Горючих слез, кипящих в их стволах.
Ночь набухает и круглится
Подобно луне чернолицей, за пределом ума.
В теле струится дневное тепло;
Время стужи прошло, штормовыми ветрами
Раздета зима.
Вешняя кисея блестит на ресницах.
Преломлен свет, где затуманен след,
На стеблях дум, благоухающих в дождях,
Где логика бессильна и мертва,
И, как трава, во взоре прорастает тайна почвы,
И в солнце сочном кровь играет.
И тает сияние в запущенных садах…
Где логика бессильна и мертва,
И, как трава, во взоре прорастает тайна почвы,
И в солнце сочном кровь играет.
И тает сияние в запущенных садах…
Приходит сон
Приходит сон, меня целуя в мозг,
И в нем я с телом расстаюсь. Оно
Приоткрывает глаз, как лунный воск
Блестящий; не скрывает время слез, к
Зениту неба я лечу. Темно
Вокруг. Приблизившись к второй
Земле от звезд, планирую пером
На острия деревьев; вслед за мной —
Мой призрак, в чьих глазах сквозит порой
Взор матери. И плачем мы вдвоем.
«В пространстве сгинул отчий край пустом». —
«Отечества ты прежде здесь достиг». —
«Тогда за мной шли ангелы хвостом,
Прекрасные, в венцах из перьев…» – «То —
Сновидцы; дунь – исчезнут в тот же миг».
Растаял призрак, материнский взгляд
Потупив. Я по ангельским следам
Вскарабкался на облака, и ряд
Бормочущих могил открыл мне скат.
И я подул в лицо лежавших там.
И воздух закричал, все существа,
В нем сущие, со слога вверх на слог
Запрыгали. Видения едва
Я успевал переводить в слова
И в жесты головы, и рук, и ног.
По лестнице веков, ступенька – час,
Событья отмеряя без конца,
Взбирался к солнцу призрак с блеском глаз
Безумным, изможден и седовлас.
И в нем узнал я своего отца.
Мое рожденье снилось мне
Мое рожденье снилось мне. В поту, в огне.
Разорвалось оно крутящимся снарядом.
Мотором взвыло, пробурило дрелью мир,
Химеры ада пробудило в нервах века.
Еще бесформенное, мягкое, как червь,
Зашевелилось тельце в чреве, колотя
Податливую плоть. Так солнце бьется
Во мгле, утюжащей и род людской, и травы.
Наследник вен, где кипятился сок любви,
В меня сгущавшийся, как в слиток драгоценный,
Уже своим наследьем правил я и жал
На рычаги, движенье в теле ускоряя.
Во сне, где снилось мне рожденье, я погиб:
По сердцу грянула шрапнель, в разверстых ранах
Плевался ветер кровью; и противогаз —
Намордник смерти – пропускал в меня отраву.
Вновь умерев, я вижу явь: чертополох
Штыков заржавленных созрел в полях, и ржавь
Мне кровь проела; и давно уже истлела
Убитых рать, и мне опять не возродиться.
Но мощь зачатья вновь объяла мой скелет
В земле, и жилы оплели мой дух нетленный.
Мужская сила проросла и оросила
И поразила чрево мукой родовой.
Мое рожденье снилось мне в поту кровавом.
Я в море млека был судьбой искупан дважды.
Адам устал бы кровь менять свою, но я —
Творенье новых провидений – солнца жажду.
Мой мир – суть пирамида
//-- I --//
Полуотец-Адам, волной зеленой
Проглоченный одним большим глотком,
И полумать-ныряльщик, причащенный
Ее ороговевшим молоком, —
Две тени на гремучей кости в ряд
Засовом соли будущей скрипят.
Полусобрат в следах обморожений,
Как прокаженных айсбергов пастух,
Сородич мой по семени, и тени,
И творогу – в груди кормящей вспух.
Полулюбовь на пустоши сажай,
И – сорный призрак – будет урожай.
Две половины встретились в калеке.
Хромая, достучался он клюкой
Сквозь улицы глубоководный лепет
До сути сна. В могилах – непокой.
Столбом стояли трупы, спящий мир
Визгливым смехом истерзал вампир.
И вновь разрыв, когда кабаньим лесом
Они скользили по мокроте рос,
Сосали сумрак, грызли яд белесый,
Вычесывали гадов из волос.
Крутились буром вместе – а не врозь —
И просверлили ангела насквозь.
Каков цвет славы? Перьев смерти пестрой?
Дырявил воздух бур двух половин.
И грязный палец неба под наперстком
Поранил. Но к тому, кто двуедин,
Подкрался призрак и ночную тьму
Принес с собой, глаз выколов ему.
//-- II --//
Мой мир – суть пирамида. В желтом цвете
Пустыни плачет тряпочный фигляр,
Осыпан солью раненого лета.
В доспехах Гора сквозь скворчащий вар
Плыву я к звездной кости тяжело,
И светит мне кровавое гало.
Мой мир – суть кипарис. В английском доле
Я плоть свою по крохам собирал,
Когда от залпа задымились дула.
Под барабаны мертвых устилал
Солдат кишками землю меж холмов —
Крестцов, кистей, ключиц и черепов.
Мой прах – у иорданского истока,
Мой гроб – кропили воды полюсов.
Во рту моем нашел траву Востока
Моряк, моих искавший берегов.
Но след мой потеряли все равно, —
Пророс я атлантическим зерном.
А двуединый в ракушке – меж створок —
Соединился вновь с самим собой.
Он ловит духов, нюхает мне пятки
И цедит из горящей вилки кровь.
Болтали в небе, как исчез я вдруг,
Едва надел свой ангельский клобук.
Кто перья смерти по ветру развеял?
Одно приметил я в своей крови.
Страстные чресла славою белеют.
Мой прах не вскормлен, он не знал любви —
Лишь соль рожденья. Тайное дитя,
Сухое море пестую в горстях.
Всех, всё и вся
Всех, всё и вся раздавит тяжкий жёрнов:
Подмостки льда и моря студень жирный,
Каменья смол, земной коры потуга,
Пока покорный сад и город вешний
То в пламени, то в сумраке зловещем
Вращает мать-земля на центрифуге.
О, плоть моя, мой сотоварищ голый,
Морской сосок и завтрашние гланды,
Подкожный червь, – все даром или недаром.
Всех, всё и вся склонил мертвец к соитью,
Худой, как грех, и порист каждой костью.
Любую плоть раздавит тяжкий жёрнов.
Не бойся – такова его работа.
Гвоздем горячим сердце в плоть забито.
Скоба ребра, подобье крови – сгусток.
И мельница ночную мелет жатву
Под стук курка и шелест брачной бритвы.
Слияние двух тел – любви кресало.
О, смертный мой, осколок отчей плоти!
Ты видел тела лестницы и клети,
Где заперт в клетку копьеглазый ворон, —
Костей шарниры, тайны сочленений
(Запястья, пятки, локти и колени)
И шестерни, вращающие взоры.
Все, всё и вся находит в мире пару.
Вот – спариванье призраков, вот вирус
Существованья юркнул в матку живо.
Всех тех, кто бродит у рожденья кромки,
Могучий импульс заключает в рамки
И вписывает в круг всемирной жизни.
Ударься в рост, цветок совокупленья!
О море, ветры верткие гася,
Неси в горсти горячей крови ямбы,
Заваривай в подводных катакомбах
Крутой отвар для всех, всего и вся.
Из сборника «Двадцать пять стихотворений»
Я, многоликий
//-- I --//
Я, многоликий, крадусь в двух плоскостях.
Призрак мой бронзовый жрец сковал из железа.
Два мира – два близнеца.
В рудах раздвоен, крадусь, вижу впотьмах,
Как мой двойник коридор смерти прорезал
Блеском лица.
Из луковицы судьбы вышло перо.
Прыгает по лепесткам влажного мира
Яркая прялка весны.
Из лона глубин ввысь темной горой
Встал человек. Живит алая сырость
Корни сосны.
Из сновиденья судьбы вышел фантом,
Облик всем обликам и смертный – бессмертный,
Мой металлический страж.
Желтая бронза листвы тлела на нем.
Я, сплав мистических роз и экскрементов, —
Дважды мираж.
Смерть – привилегия всех тварей живых,
Башня из белых костей, под небо громада.
Те ж, у кого не видны
Тени их: муж или бык, дьявол, штрих в штрих
Запечатленный, – зовут черной досадой
Спазм тишины.
Вдаль по макушкам лесным с призраком мы
Токами соков бредем, листьев приливы
Скрадывают звук шагов.
Я и жучок-короед слышим из тьмы,
Сидя в стеклянном гнезде на древе крапивы,
Песню ветров.
Смерть – разделенье личин, кружат они
Омутом символов навстречу вращенью
Стрелок на древних часах;
Ищут чахоточный пляж, чтобы дни
После разлуки отдать долгим теченьям.
Волны как прах.
//-- II --//
Взобрались на шпиль земли
Сколами горных лугов они, а вдогонку
Послал двенадцать ветров пастырь седой.
Увидеть они смогли,
Как пожирала леса смерча воронка.
Поезд улиток. Бельчат чехарда.
В воду нырнули они.
Муть приосела на дно трупного цвета,
Тронулись трактом морским котик и скат.
Сердце врагу начинил
Страхом расплывчатый лик. Стремительней ветра
Мчался порожний мертвец. Цвел водный ад.
(Смерть подмигнула со дна
Им. Заскрипели замки, и отворили
Кисты спиральных могил пуп и сосок.
В гроте ноздри дотемна
В масках посмертных они хоронили,
Тем очищаясь, а кровь выпил песок.
Выехал черный дозор:
Уродливый офицер, усохший викарий,
Отряд солдатни в репьях, полугнилой.
Птиц несмолкающий хор
Лазарю разбередил под коркою бурой
Язвы, просыпав рассвет с неба золой.)
Прыснул со звонницы брызг
Кругом прибрежной черты мертвого моря
Звон по ушедшим на дно. Те между тем
Стекла соленые вдрызг
Били, с тритоном дрались и в разговоре
Мертвых ловили слова. Каждый был нем.
(Глубоководная ось
Крутит пластинку земли на граммофоне
Моря под яркой иглой молнии. Мгла
Звуков, разбросанных врозь, —
Запись всей жизни твоей, верх какофоний.
И на дорожке к концу ближе игла.)
//-- III --//
Худо личинам пришлось в море большом,
В камерах пыток для рыб. И черепахи
Их покусали. Летел
Череп за ними. В пустом
Гроте наперстка они выли со страху —
Те, кого ангел двойной в камне прозрел.
В поле похмельного сна на дымном холме
Бронзою брызнет в глаза прюрак сакральный
Твой, сталь устремив
Гранями грозными в грудь. В тот момент
Гамлет в пять саженей на отцовом коралле,
Как мальчик-с-пальчик, глядит в гулкую даль.
Взор полоснут плавники водорослей,
И поплывешь по волнам жалким обломком
Битого морем глухим
Судна из мышц и костей.
Гневное море за миг втянет в воронку
Морок и пламя любви. Свечкою дым.
И в раскаленных клещах моря, знаком
Тёсел – на древе веков делать зарубки, —
Призрак мой был одинок.
Я же накинул клобук
Ветра и вытащил из адамовой зыбки,
Магам всезнающим маг, гадов клубок.
Был человек скорлупой, мертвым крылом,
Мордой, хвостом и хлыстом, шорником бури.
Только лишь море снесет череп-яйцо,
Время его разобьет. Слезы ручьем
Льет вместо миро монах, ибо в лазури
Чаша Грааля летит. Долу – лицо.
Я в маске трупа на бал был приглашен.
Русла владыки людей смрадны до рвоты.
А призрак мой не исчез.
В рудах раздвоенный, он —
Бог первообразов в их водовороте.
Бродят личины мои всхолмьем небес.
Тот хлеб, что я ломаю
Тот хлеб, что я ломаю, был пшеницей,
Вино лозой цвело в чужой долине,
Поило соком сладкий плод;
Днем человек, а ночью ветер
Валили навзничь хлеб, ломали радость лоз.
Был хмель вина горячей кровью лета,
Переполнявшей плоть плодов созревших,
Был этот пышный белый хлеб
Пшеницей на ветру веселой;
Сломали солнца свет, поймали ветер в сеть.
Та плоть, что ты ломаешь, кровь, которой
Даешь творить опустошенье в жилах,
Были пшеницей и лозой,
Питались чувствами живыми;
Мое вино ты пьешь, хлеб уплетаешь мой.
Инкарнация дьявола
Стал дьявол говорящею змеей
В саду, что в сердце Азии разбил сам.
И скользкий грех с блестящей чешуей
По бородатой яблоне ветвился.
Привратник Бог вокруг ходил с ключом
И делал вид, что он тут ни при чем.
Когда над морем облака закрыли
От взора рукотворную звезду,
Сказал мудрец, что боги в том саду
Добро и зло на яблоню привили.
И тут взошла, все высветив окрест,
Луна, черна, как зверь, бледна, как крест.
В раю я видел смену тайной стражи
Священного источника, что даже
Зимой не замерзает; мощь зари
Земной; как серный ад рога вострит.
Увидел солнце полночи во тьме я
И древнего обманутого змея.
Сегодня, это насекомое
Сегодня, это насекомое и мир, что я вдыхаю,
Стали моими символами – локтями отторгнутого космоса,
Временем в столичных развлеченьях и половиной
Дорогого времени безумства, его ловлю я, подбросив фразу,
Верой преисполнившись, и свой рассказ я отделяю чувством,
Обрушивается гильотина ножом кроваво-красным и обоюдоострым,
Отбрасывая голову и хвост – свидетелей свершившегося
Убийства рая и зеленой книги первородства.
Существованье насекомого – чума сюжета.
Это история монстра – змеиного выродка,
Слепца, кольцом ползущего по кругу пламени,
Длину свою измерив на стеночке садовой,
Ломая скорлупу последними ударами рожденья;
Он – земноводное вне кокона,
Задолго до паденья – от любви – сердечной мышцы,
Обретший крылья, осел воскресный, счастливый уже тем,
Что слышит дыханье труб иерихонских в раю.
Сюжет о насекомом много обещает.
Смерть: смерть Гамлета, ночной кошмар безумца,
В воздушных знаках мельницы, стоящей на лошадке деревянной,
Терпенье Иова и Иоанна чудище, обманы зрения,
В Ирландском море грек речет через века:
«Адам, люблю, любовь моих безумцев бесконечна,
Любовник, воспетый в песнях, неизбежно умирает,
А всех легенд герои покоятся на древе сюжетных линий,
Мой крест повествований остался за кулисами историй».
Когда бранятся тучи громом
Когда бранятся тучи громом,
Их бога кулаками бьют?
А в дождь сочтут они за труд
Бродить по облаку с огромной
Садовой лейкою в руках?
А радуга – лишь оторочка
На бело-голубых плащах?
По слухам, грудь богов пуста
И сморщена. Сырая ночь, как
Старуха нянька, перестать
Ворчать не может. Боги – камни.
Их перестук – подобье слов.
Так камни говорят веками
На языке всех языков.
Этой весной
Этой весной звезды плывут вдоль пустоты;
В эту орнаментальную зиму
Нагая погода колотит в землю;
Это лето хоронит птицу весны.
Природа подскажет символ каждой поры
Года, плывущего вдоль четырех сезонов,
Уроки осени: трех сезонов костры,
Четыре птичьих перезвона.
Деревья мне расскажут лето, червь
Расскажет, если сможет, зиму, смерть
И похороны солнца;
Кукушка учит возрожденью жизни,
Уничтоженью – земляные слизни.
Червь знает время лучше, чем часы,
Слизняк ползет – и время вместе с ним;
Что скажет календарь, коль малая букашка
Мне говорит, что минет мир.
Не ты ли мой отец
Не ты ли мой отец, воздетою рукой
Разрушивший мою возвышенную башню?
Не ты ли мать моя, мученье и укор?
Прибежище любви, я – твой позор всегдашний.
Не ты ли мне сестра, чьих злодеяний высь
Лишь с башнею моей греховною сравнится?
Не ты ли брат мой, в ком желанья поднялись
Увидеть мир в цвету с высот моей бойницы?
Не я ли свой отец и свой растущий сын —
Плод женщины земной и продувного шельмы,
Что цвет ее сорвал в песке морской косы,
Не я ль сестра, дарящая спасенье?
Не я ль из вас любой, на грозном берегу,
Где в башенных стенах клюет ракушку птица,
Не я ли вами стал, вдыхая моря гул? —
Ни крыши из песка, ни крепкой черепицы.
Все так, сказала та, что мне давала грудь.
Все так, ответил тот, кто сбил песочный замок.
Как Авраам, он был к моленьям сына глух.
Все перешли в меня, кто скорбен был и жалок.
Я слышал башни крик, разбитой на куски:
Разрушивший меня застыл, к безумью близок!
По вязкому песку выходит мрачный призрак
На зов ее творца го тростников морских.
Не ты ли мой отец среди руин и горя?
Отец твоей сестры, сказал морской тростник.
Кровь сердца, соль земли в себя всосало море,
Оставив пресный люд, что чинно жить привык.
Хранить ли мне любовь среди вселенской зыби,
Под кровлей из ветров, страданиям учась?
Хранить! – звучит ответ, пусть в ней таится габель,
За это все грехи простятся в смертный час.
Во вздохах мало проку
Во вздохах мало проку, но
Нет горечи. Я горе прочь прогнал
В агонии. Очнувшись, дух забыл
И закричал.
Тот малый прок лишь исподволь поймешь,
Как полегчает. И
Когда не пригубить любви
Поблизости, он будет как
Миг истины в чреде бессрочных бед.
В конце борьбы слабейшего ждет то,
Что хуже смерти.
Вслед боли рана зарастет,
Но в сколах черт
Его лицо – надгробье той, что ждать
Не стала. След от едких слов
Страшней проказы.
Чтобы иголку боли притупить,
Довольно вкрадчивого слова,
И сердцу загорится петь
Под этим солнцем снова.
От ноющей тоски утешат сласти лжи.
Порой пустое слово – панацея, оно
Врачует душу.
Врачует кости, кровь и жилы,
Узлистый мозг и стройность чресл.
От чумки средство – под
Собачьей миской.
Но все ж я предложу вам крошки,
Сарай и мыло.
Больно в кукушкин месяц слышать оклик времен
Больно в кукушкин месяц слышать оклик времен,
Под звенящим безумьем на холме Гламорган.
Зелень ползет по склону к устью ночей и дней.
Время – бешеный егерь – травит моих детей
Сворой борзых, жестокий не прекращая гон,
Юг, надо мною нависший, отбросив ударом подков.
Зимних забав не любят люди деревни. Пруд
Спит подо льдом, не мечен шрамами от конька.
Башенка водокачки, крик колодезных птиц.
Дети запечных сказок, не опускайте лиц!
Раненым зверем зелень пала в лесу, но как
Жгуче в кукушкин месяц миг летних игр все ждут.
Призрак рожков английских в кронах курлычет. Мгла
Кличет всадников белых. Холм в четыре струны
Вместе с морской волынкой речь ведут со скалой,
Ими же оживленной, что апрель-костолом
Изгороди разрушит, разобьет валуны,
Выбьет прыжком внезапным егеря из седла.
По деревням крадутся, кровью отмечен след,
Враз – четыре погоды от четырех полян.
Время в седле долины мчит вперед и вперед.
Жутко смотреть, как ястреб бьет свою жертву влет.
Ловит в ладони перья золотой Гламорган [4 - Графство в Южном Уэльсе.].
Миг летних игр зовите – горек весенний свет.
Выпадал ли часок
Выпадал ли часок циркачу
От забот отдохнуть хоть чуть-чуть?
Раньше мог он над книгой всплакнуть,
А теперь матка-время на путь
Отложила личинку ему.
Но без страха глядит он во тьму,
Безоружен и чист перед ней,
Как сородич бесстрастных теней,
Потому что – слепому видней.
Ныне
Ныне
Молчи, ибо
Ожил покойник
В шахте любви,
Пробуривший гранит.
Глупость для злобы – соперник достойный,
И он во прахе сплясать норовит.
Ныне
Молчи, господин,
Держи цепко слово.
Смерти не дакай.
Тебе по нутру,
Как расколол он детей по рецепту
И обезбратил пилою сестру?
Ныне
Молчи, мертвый
Кашлянул сухо.
То это – то и не то.
Это – тень.
Рухнул он наземь с разрухою в ухе.
Красный петух кукарекает день.
Ныне
Молчи, звезды
Падают в бездну.
Гаснут планеты
Во тьме без следа
Чарами солнца. Цветочный наездник,
Мчится оно сквозь ничто в никуда.
Ныне
Молчи, тронул
Листья огонь, и
Смертью своей
С волосами до пят
Я околдован. Как ветра ладони,
Крайняя плоть или облака вены.
Зачем прохладой веет Юг
Зачем прохладой веет Юг,
А льдом Восток? Нам невдомек,
Пока не истощен исток
Ветров, и Запад ветровой
Всех осеней плоды несет
И кожуру плодов.
Дитя твердит: «Зачем шелка
Мягки, а камни так остры?»
Но дождь ночной и сердца кровь
Его поят и темный шлют ответ.
А дети, молвя: «Где же Дед Мороз?» —
Сжимают ли кометы в кулачках? —
Сожмут, когда ребята полуспят,
Кометы сном пыльнут в глаза ребят,
И души их зареют в полутьме, —
Тут ясный отзвучит ответ с горбатых крыш.
Все ясно. Звезды нас порой
Зовут сопутствовать ветрам,
Хоть этот зов, покуда звездный рой
Вокруг небесных башен держит путь,
Чуть слышен до захода звезд.
Я слышу лад, и «жить в ладу»,
Как школьный колокольчик дребезжит,
«Ответа нет», и у меня
Ответа нет на детский крик,
На отзвук эха, и Снеговика,
И призрачных комет в ребячьих кулачках.
Лишь боль назад
Лишь боль назад
Она была обильна и цветаста,
Моя причина быть, и вдруг – под корень
Морской косой,
Сад осажденный покидала роза
О двух полах.
Венерой вплавь под мачтой и на веслах,
По солнцу нос.
Она болит
Во мне. В железе, погнутом на дыбе,
Откупорятся куколки не скоро.
Свинцовый залп.
Она простерлась жезлом Аарона
По-над чумой.
Воды холодной бусинки и рожки
На коже жаб.
Ее уход —
Исход из сада. На ее печатке
Гнев лилий. А на пуповине —
Наследье лет —
Трофей прощенья. Ветер херувимов
Двенадцать крыл
Гравировал на грануле песчинки
Во тьме пустынь.
Куда теперь
Ее уносит море толп? Родитель
Из кесарева лагеря похищен
Ею волной.
Детенышей ее лепило лоно
Личин – под крик
Воды. В любви я выкопал могилу.
Как ночь – пуста.
Все ближе мрак.
Кислотный призрак прыгает на плечи.
Но солнечный петух не клюнет кости
Ее, пока
Не прорастет в ней семя смерти. Тихо
Сложи крестом,
Гася цыганский взгляд ее ладоней,
Бессилье рук.
Когда ж слуга – сияющее солнце
Когда ж слуга – сияющее солнце —
(Сэр Завтра выбрал цель)
Сумеет вырвать камень времени из мрака
(Туман костлявый, как собака,
Прорвется трубным рыком в плоть),
И мои зерна отряхнуть от праха,
И повернуть стоймя созревший плод.
Сэр Завтра повитухой великанов
(Свидетель – кровь из раны)
Сел с губкой, разрезая чрево моря
(Туман в прыжке
Всосал стежки приливов)
И вам вещая, мастера мои, как странно
Сквозь мясо проходить мужской руке.
Все в мире напряглось для службы солнцу —
Идет обряд огня.
Я ранен лапкой, бархатной и острой,
И камень длиннохвостый
В скрижали на листе моем забит,
Пусть на зубах моих земля скрипит,
Откушенная мякоть омертвела.
Когда ж, мой властелин, сравняюсь я
(Сэр Завтра ставит прочно
Две водяных ступни на ток моих семян)
Хотя б со светом лампы ночью —
Иль вечно жить в туманных облаках,
Где стану я незримым средоточьем
На неуклюжих и земных ногах,
Подобных деревам высоким…
Во мне живущий господин мой, дух,
Твои глаза – два черных чрева,
Исполненные воплем гнева,
Два сладких ада. Ты – как время – глух,
И рев моей трубы тобой отброшен.
Уши с башенок слышат
Уши с башенок слышат,
Как кто-то стучится в дверь,
Глаза из оконниц видят,
Как руки замок теребят.
Открыть мне или остаться
Скрытым до самой смерти
От посторонних взглядов
В домике на утесе?
Руки, в вас хлеб или яд?
На этой скале в плену
У тесного моря плоти,
В плен)' у клетки грудной,
Я вовсе не слышу страну
И не различаю горы.
Ни дрозд, ни летучая рыба
Мой не нарушат покой.
Уши с острова слышат
Ветер, быстрый, как пламя,
Глаза мои с острова видят
Корабль, вошедший в залив.
Броситься мне к кораблю,
Чтобы ветер играл волосами,
Или остаться в доме,
Дверь морякам не открыв:
Что у них, хлеб или яд?
Руки на дверь ворчат —
Внять ли настойчивой просьбе?
Стихотворения
Корабль бросает якорь,
Открыть ли дверь морякам?
Или жить одному,
Пока не придет смерть?
Руки, ответьте, корабль, ответь,
Что у вас, хлеб или яд?
Рука, что ставит подпись
Рука, что ставит подпись, рушит город;
Пять пальцев, пять владык, задушат жизнь,
Ополовинят край, удвоят царство мертвых;
Пять королей шлют короля на казнь.
Могущая рука беспомощного карлы,
Подагра пальцы эти судорогой свела;
Гусиное перо убийство покарало,
Каравшее слова.
Рука, что ставит подпись, шлет холеру,
Наступят глад и мор, нахлынет саранча;
Всесильна та рука, что нас хоронит,
Пером черкнув сплеча.
Пять королей, что сеют смерть, не мажут
Целебной мазью ран, к лбам не приложат лед;
Рука, что держит небо, сдержит жалость;
Рука не знает слез.
Возжечь бы фонари
Возжечь бы фонари, чтоб лик святой,
Плененный восьмигранным странным светом,
Угас, но стал юнцам вдвойне бы ведом,
Решившимся расстаться с чистотой.
Плоть грешная во мраке сокровенном
Предстанет, но обманчивый рассвет,
Грим с женской кожи сняв, под простынею
Грудь мумии засохшей обнажит.
Меня влечет к раздумью сердце, но
В пути оно беспомощно, как разум.
Меня влечет к раздумью пульс, но он
Становится горяч, и время вскачь
Несется, и трава растет до крыш.
Забыв степенность, я штурмую время,
И ветер Африки мне бороду дерет.
Немало лет я внемлю предсказаньям
И в толще лет провижу чудеса.
Мальчишкой в небеса я бросил мяч —
И он еще не прилетел на землю.
Как мечтал уйти я прочь
Как мечтал уйти я прочь
От раздутой лжи шипенья,
Страхов застарелых стенанья,
Что все надрывней, только ночь
День сменит, за холм упавший в море.
Как мечтал уйти я прочь
От верениц приветствий, теней,
Вкруг витающих, от их
Призрачного эха в книгах,
Громогласья поз и речей.
Как мечтал уйти я прочь, но держит страх;
Из лжи, тлеющей на земле,
Вырвется жизнь, неведомая мне,
И вдруг ослепит, шипя, взмыв к облакам;
Древний ночной страх, развод
Шляпы с шевелюрой, рот,
Прижатый к телефону,
Чаши смертной не полнят.
Иль смерть мне принять надлежит
В полурутине-полулжи?
И смерть не будет властна
И смерть не будет властна.
И мертвые и голые, те люди в одно сольются
С человеком в ветре и в западной луне;
Когда их кости обглоданы и чисты будут и превратятся в прах,
И на локтях у них и на ногах зажгутся звезды;
И хотя они безумны, рассудок возвратится к ним,
Хотя уйдут они под воду, затем поднимутся опять,
Хотя влюбленные друг друга потеряют, любовь останется;
И смерть не будет властна.
И смерть не будет властна.
И, под изгибами морей
Покоясь долго, они, как те изгибы, не умрут;
И, скручиваясь, как под пыткой, когда дают дорогу силе,
Ремнем притянутые к колесу, они не разобьются;
Вера в их руках порвется надвое,
И зло единорога пройдет сквозь них;
И, разделив концы все, они не разобщатся;
И смерть не будет властна.
И смерть не будет властна.
Не смогут больше чайки кричать у них в ушах,
На берегах ломаться громко волны;
Где веял аромат цветка, цветов не будет,
Что поднимают головы навстречу дождевым ударам;
Хотя они безумны и мертвы, как ногти,
Черты их выбьются в головках маргариток
И разобьются в солнце, пока и солнце вниз не упадет,
И смерть не будет властна.
Это был мой неофит
Это был мой неофит.
Мальчик в белой сукровице
Дюжину морей проплыл,
Дней зеленых вереницу
По клепсидре протрубил.
Камень-колокол гремит.
Мой морской гермафродит.
Он – улитка человека,
На горящем судне враз
Сгрыз растресканную деку.
Сексуальный скалолаз
Жуть желаний не таит.
Кто искал укромный кров
Лабиринтами прибоя
В обесчещенном луной
Чреве ракушки рябой и
(Чтоб не кануть в миф иной)
В тине рыбьих городов, кто
Моря масляный покров
Снял на фото, во все поры,
Горем тронутую даль
Для кита, что детским взором
Превращается в Грааль
За вуалью плавников?
Мой апломб затушевал
Он. Прошли косою аркой
Над бегущею водой
Дети дома, дети парка
И вели на пальцах свой
Разговор, что не стихал.
Впереди других шагал
Безголовый мальчик в маске.
На волну любви портрет
Спроецировал он наспех
И безжалостно хребет
Сердцу моему сломал.
«Кто убил мой эпос? Кто
Вырвал из ограды года прут?
С тупой косой, с ножом
Водяным кто ждал прихода
Тени завтрашней в твоем
Заколуке темном?»
Это время.
«Ты пока – никто, – он ответил, —
Зла не держат на таких.
И траву твою не тронут
Нерожденный, неумерший.
Кто осмелится?»
Лишь время умерщвляет плоть мою.
Из сборника «Карта любви»
Когда все пять природных чувств прозрят
Когда все пять природных чувств прозрят,
Пальцы мои забудут зелень злака,
Заметят, как зима лущит подряд
Горсть юных звезд и зерна зодиака
И жнет любовь морозом, как серпом,
Уши услышат: барабанов гром
Гонит любовь на берег злой и грозный,
Зоркий, как рысь, язык, что замкнут в стих,
Горечь лекарств от ран любви вкусит,
Горящий куст любви учуют ноздри.
Во всех краях любви имеет сердце
Свидетелей, чтоб уловить и внять;
Когда ж на чувства сон слепой прострится,
То сердце чувствует, хоть спят все пять.
Мы, лежа на песке
Мы, лежа на песке, глядим на желтый
Тяжелый цвет морской. И нас смешат
Те, что в пустых словесных перещелках
Вдоль по теченью красных рек спешат.
Убиты желтизной и твердь, и море —
Душа и ветер ждут иных цветов,
Глубинных, буйных, словно смерть и море,
Чей сон качают руки берегов.
Приливом юным, лунностью немою
Объят канал. Бесстрастная луна —
Царица бурь песчаных, штормов моря —
Покоем одноцветья нас должна
Уврачевать от всякой водной хвори.
Песок овеян музыкой небес,
Когда спешат песчинки, над домами,
Над золотою цепью гор прибрежных
Создав летучий и сплошной навес.
Мы в ленте золотой лежим и видим
Желток воды и ждем, чтоб ветер выдул
Песок прибрежья, красный камень утопив.
Но не утолены желанья наши,
И красный камень нам не оттолкнуть,
Пока не схлынет золотой прилив,
Кровь сердца лавой горной ломит грудь!
Дай мне маску
Дай мне маску и стену, от шпионов твоих защити,
От ощеривших очи и очкастые хищные рты,
Блуд и бунт в детских спальнях лица моего сбереги,
Дай мне кляп немоты, пусть не видят нагие враги
Штык-язык за словами беззащитной этой молитвы,
Дай златые уста, сладкой лжи благозвучные ритмы,
Медным лбом дурака, словно дубом и старой броней,
Мой сверкающий мозг заслони от следящих за мной,
Дай слезу пожилого вдовца прицепить на ресницы,
Яд во взгляде укрыть, жестким оком заметить, как враг,
Обманувшись, раскрывшись, в беспомощной лжи обнажится,
Голый рот в обиде кривя или тихо смеясь в кулак.
Остроконечны журавли
Остроконечны журавли. Как монументы в птичнике,
И каменно застывшее гнездо не сбросит перьев,
Из глыбы высечены птицы; их грубые гортани бьются в гравий,
Протыкая рассыпавшееся небо, они крылом ныряют средь сорных трав,
На дюйм все в пене. Стучат мелодию обмана остроконечности тюремной,
Швыряют камни во времена дождей, царящих беззаконно и льющих вод потоки на святого —
В пору рук плавающих – музыкой серебряного замка
И рта. И оба крика, громких, и их перо срываются – остроконечно – в пропасть.
Эти птицы – журавлики – тебя избрали, они – баллады,
Которые слагаешь, они – полет зимой к колоколам,
Но не летят они по ветру, не возвращаются, как блудные сыны.
После похорон
Памяти Анны Джоуиз
После всей фальши похорон, всех пышных
Слов, пошлостей ослов и хлопанья ушами,
Успешного тук-тук-тук гвоздя по крепкой крышке
Гроба, прикрытых век, зубов сквозь черный креп,
Слюною смоченных глаз, плаксивых платочков
Утренний звон лопат пробуждает сон,
Потрясает мальчишку, стоящего со сдавленным горлом
Над этой могилой, роняя сухие листья,
И, как звук трубы, исторгает кости из тьмы;
После черствого хлеба поминок и чертополоха
В доме, где чучело рыжей лисы и папоротник ржавый,
Я стою, ради этого поминовенья, один
И скулю, как плакальщик, над мертвой горбатой Анной,
Чье сердце-родник пробило сухой, бесплодный
Углистый грунт Уэльса и утопило солнце.
(Хотя этот образ чудовищно преувеличен
Слепым поклоненьем; ее смерть была тихой каплей;
Она вряд ли хотела бы, чтобы я утопал в потопе
Похвал ее сердцу, она спит глубоко и глухо,
И голос друида не нужен руинам плоти.)
Но, Анны верный бард, зову морей волну
Петь и трубить хвалу добродетели древоязыкой.
Бить, как колокол буя, над гудящими гимн головами,
Пусть клонятся лисьи и папоротниковые дубравы,
Как хор и собор, над любовью души согбенной,
Четыре птицы пусть начертят крест.
Ее плоть была мягкой, как молоко, но эта скала,
Эта статуя с гордой грудью и с головой в облака
Вырублена из нее в этой комнате, где мокрые окна,
В траурном доме в этот мрачный год.
Знаю скромные, скорбные руки, которые покорно лежат,
Судорожно сжав свою веру, знаю старый, стершийся шепот
Влажного слова, разум, что сверлил пустоту,
Личико, съежившееся в кулачок от боли;
А статуя Анны – это семьдесят лет из камня.
Этот мрамор омытых дождями рук, этот монументальный
Аргумент, изваяние голоса, жеста, псалмов,
Меня над гробом ее штормит и вечно не даст покоя,
Покуда чучело рыжей лисы не крикнет: «Любовь», —
И прыгнет папоротник на черный подоконник.
Стих расцветает кляксой на листе
Стих расцветает кляксой на листе,
Текущем в опрокинутое поле
В заплатах малышей, бегущих к школе.
Стихов колодец я забил затем,
Чтоб не скулил утопленник под дверью,
Когда я греюсь в скудной темноте
От лампы молний, всем кукушкам веря
На лиственных постелях. Тень деревьев
Ползет по парку черным словом. Мрак
Сгущается и сковывает память.
В стихах грозит мне смертью каждый знак.
Мне ничего не остается, как
Разматывать по нитке каждый камень.
Не хотят трудиться слова
Не хотят трудиться слова третий тощий месяц в утробе
Жирно жрущего тучного года, в моем теле – набитой торбе,
Я свое бесплодье горько браню, шлю проклятье трутню-таланту:
Взять и отдать – лишь в этом суть, юзвратить, что брал на потребу,
Фунты небесной манны вернуть небесной росой небу,
Свыше данное слово швырнуть ввысь, как в слепую шахту.
Красть и тратить людское добро – это значит радовать смерть,
Что сгребет в конце с игральных столов всю валюту, какая есть.
Приход и расход наших дел сочтет и сбросит в дурной мрак.
Сдаться теперь – это значит платить жадной твари вдвойне.
Древние дебри крови моей вернутся в недра морей,
Если я убожу, не множу сей мир, это плод труда наших рук.
Святой, летящий к чертям
Святой, летящий к чертям:
Расхристан храм на лице небосвода
И отдан хищным пернатым когтям,
Где, парус гребнем согнув, пели воды
Хвалу безветрию, пели утесы,
И звон летел по пескам,
Рожден кольчугой отцовского дома;
Колокола задыхались над верфью органоголосой,
Из циферблата пробитого кашель плескал,
Кровавя цифры и стрелок изломы.
Везувий ангельских перьев отечеством стал,
Безумий шар грозовой, ветролапый, принес он
Оскалом паствы своей невесомой,
Вино в колодцах взбурлило до верха копны
Последней, в гимн обращаясь веселый
И уксус дав на распятье Христовым устам,
Воздав хвалу Ему сонмом завистливых слов, языками горящей войны…
Блохой упрыгала слава.
Священных рощ свечи блещут листвой,
И опаленному древу нет сладу
С цветами, скрывшими гибнущий ствол.
Лодчонки жабрами выпили сразу
Кровь моря, дикий гремучий раствор
С его пиявками, тиной, планктоном.
Как ветхий колокол, рухнуло небо, собой застывающий воздух тесня.
О, пробудись же во мне, в мути дня
На берегу, что изогнут со стоном.
На ложе болей карболкой пропахшей толпой городской
Небес опора летучая сбита
И туч надменных верхи,
Дом обветшавший взирает сердито…
В устах Твоих млеко скисло и льет
Потопом, улиц скрывая грехи,
И череп шара земного войною обрит до горящего мозга.
Укрой же город от смерти с высот,
Стропила выше, чтоб кровь из ушей не пошла,
Швырни свой страх, как посланье на камне,
Во мрак безумья промозглый.
Угрозы Ирода меч рассечет,
Летя во мгле марш-бросками,
Во взоре глаз, что угасли почти.
А сердце выдохлось в смертной агонии уст, перекормленных болью.
Ты рухнул доблестно, – встань и гляди:
Возникла старая мерзость, и злу
Лихому стало вольно прижиматься, как губке, к Христову челу.
Дыханье молнией врезалось в масло безволья,
И странник-меч перед миром возник.
Кричи же радостно, что повитуха
Из чрева духа нежнейше изъяла Твой крик
Для моря грубого мира, и солнце щелчком
Луча швырнуло Тебя на молчащий по-девичьи остров, где властвует гром.
Когда бы по моей вине хоть волос
– Когда бы по моей вине хоть волос
Пал бы с чьей-то головы. Когда бы шар тугой дыханья моего
В канаву шлепнулся и пузыри пустил…
Скорей канаты, словно черви, горло мне обхватят,
Чем хворый хрен любви сыграет на подмостках.
– Собрав азарт всех слов на ринге боя петухов,
Приглажу я лохматые леса рукой в перчатке света.
Танцуй в струе фонтана, время клюй и в нем купайся,
Покуда призрак не прогнулся перед молотом моим
И воздух не распался на кровавые осколки.
– Но если мой приход жесток, по-обезьяньи мерзок,
Швырни меня обратно, в мой жалкий дом. Рука моя
Распутывает тканные тобой завесы. И кровать нам становится распятьем.
Согнись, коль больно я вхожу, дугою стань или иною
Нелепой формой, чтобы девять месяцев скорее прохромать.
– Не для Христова ослепительного ложа,
Нет, в перламутровом сне среди нежных крупинок и хоров,
Любимая, если б слезы мои смягчили твердокаменность твою;
Лезь из чрева, сын или дочь, выбирайся прочь, прочь, прочь,
Даже когда с тяжких небес рушится дух воды.
– Вот и проснись, чистая радость моя, потайная как пещера,
Из мук и мертвечины, вечной рабыней детства,
О последняя любовь моя, отпрыск доброго дома…
У торящего из могилы свой путь зерна
Есть и голос, и кров, и поэтому ты должна возлечь и рыдать.
– Так покойся, не зная сомнений, звездной крупицей
На груди, насыщенной морями. Не возвратиться
Сквозь волны ожиревших улиц и кости кладбищ.
Покойно тело мое, вместе с гробницей стало оно единой плитой.
И бесконечное начало волшебства полно страданий.
Двадцать четыре года
Двадцать четыре года гонят слезы мне на глаза.
(Хороните мертвых, чтобы в муках не шли в могилу.)
Я рождался скрючившись, как портной, сгибающий спину,
Когда он шьет в дорогу саван смертный
При свете солнца, жадно жрущего плоть.
Разодевшись в прах, я пижоном пускался в путь,
В жилах кровь звенела звонкой монетой,
И к последней цели, к истинной нашей столице,
Я продвигаюсь так долго, как навсегда.
Из сборника «Смерти и рождения»
Перезвон молитвы
Молитв перезвон, готовых вот-вот прозвучать,
Малыш, идущий спать, и мужчина суровый,
Что по ступеням идет тихо к больной,
Одному все равно, кого во сне он найдет,
Весь в слезах – другой: как смерти любовь отдать?
Зреет во тьме слово – за ответом небесным
Взойдет, как им известно, с земли сонной —
У ложа малыш и мужчина суровый;
Звук, сорваться готовый, обеих молитв
О любви обреченной, сне безмятежном.
Горем одним взлетит. Кто ж сыщет покой?
Взрослый сникет слезой? Сладко малыш проспит?
Молитв перезвон, готовых вот-вот прозвучать,
Призван живых объять и мертвых. Муж суровый,
Войдя к умиравшей, встретит ее живой.
Любовь ожила, согрета его теплом.
Малыш – ему все равно, кого тронет мольба, —
Утонет в печали, как смерть глубокой,
Сна темным оком увидит он вал водяной,
Что захлестнет и потащит к той, что мертва.
Отказ оплакивать смерть, в огне, ребенка в Лондоне
Никогда, пока человек
Над птицей, зверем, цветком
Правит и покоряет тьму
И говорит с тишиной, тем обрекая свет,
Время пока, словно сон,
Выходит из моря, что рвется, кусая узду,
И я опять восхожу на Сион,
Круглый, как капля воды,
И в синагогу иду, ушко зерна, – никогда
Молиться не стану звуку пустому
И семя соленое сеять, как ты,
На власяницу, оплакивать я
Девочки жаркую смерть не хочу.
Руку поднять никогда не хотел
На человека – пусть горькую правду несет,
Не над местами святыми глумиться спешу,
Словно бы петь мой удел
Элегии юности, той, что цветет.
Там, глубоко, с первым мертвым
Покоится Лондона дочь, словно друзья
Окружили комочки земли, на темные вены
Легли матери – это воды неумолчность,
Темзы загадка, несущая капли века.
После первой смерти другой никогда еще не было.
Стихи в октябре
Под небом мой год тридцатый
Пробудился в звуках от моря до ближнего леса,
От ракушек в пруду до цапли
На дюнах,
А утро звало —
Хоралами волн, и чаек пронзительной песней,
И стуками гарусных лодок о мшистую пристань —
В ту же секунду
Покинуть
Еще не проснувшийся город.
Вместе с птицами певчими
Птицы крылатых деревьев несли мое имя
Над лошадьми и фермами,
И в осенний
Мой день рождения
Все былые дни на меня низвергались ливнем.
Цапля ныряла в приливе, когда я вышел.
Городок пробудился,
За мною
Ворота его затворились.
Стая жаворонков в бегущей
Туче, и в кустах придорожных посвист
Дроздов, и почти июльское
Солнышко
На плече холма.
Вешний воздух и звонкое пенье нежданно
Влились в утро, в котором бродил я и слушал
Шум дождя
И в дальнем
Лесу завыванье осени.
Бледный дождь над заливом
И над морем церковь размером с улитку —
Рожки пронзают туман,
Домик
Сереет, как филин.
Сады же весны и лета цвели небылицей
За горизонтом, под облаком, полным птиц.
Наверно, туда
Уходил
Мой день рожденья, но вдруг —
В край мой из стран блаженных,
Освежая природу и проясняя небо,
Повеяло чудом лета,
Смородиной,
Грушами, яблоками.
И на склоне года я вдруг увидал ребенка,
Который забытым утром шагает с матерью
Сквозь светлые сказки
Солнца
В легендах зеленого храма
По детству дважды родному.
И детские слезы текли по моим щекам.
Этот лес, и река, и море —
Такие же,
Как тогда,
Когда я мальчишкой в затишье летнего зноя
Поверял сюю радость камням, деревьям и рыбам,
И пели тайны
Живые,
Пели птицы и волны.
И там был мой день рождения.
Но погода менялась всерьез, и ожившая радость
Давно ушедшего детства
Запела
В сиянье солнца.
Стал летним полднем тридцатый мой год под небом,
Хотя городок внизу обагрялся кровью октябрьской.
Пусть же сердце
С холма
Поет на границе года.
Любовь в сумасшедшем доме
В больничный покой
Девушка шалою птицей слетела, как с губ
Срывается бред,
Чтоб заслонить ночь дверную пернатой рукой.
Сошла ко мне в куб
Дома нетвердых умом, словно с облака свет.
В архипелаге белых коек палаты мужской,
Огромной, как труп,
Ночью за каждою спинкой темнел силуэт.
Плясала стена
Под проникавшим снаружи неверным лучом,
Бесплотным, как дым,
А одержимая небом лежала со мной —
Наша постель, где слеза
Оставляла следы каждой бродяжки.
Светом с ладони меня напоила она,
С последним глотком
В полную боль наблюдал я рожденье звезды.
К несчастью для смерти
К несчастью для смерти,
Фениксом поджидающей под еще
Не зажженным погребальным костром грехов моих и дней,
К несчастью для этой мрачной бабы, —
Святой, изваянный, но чувственный среди шквального
Царства ушедших, меня осеняет навеки.
Пусть смачный поцелуй не впечатан еще
Холодными устами в мое горящее
Клеймленное чело, которое могло бы ее
Ко мне пристрастить; пусть
Ветры любви еще не пробились
К ледяной обители вожделенья
В погребе жизни моей, – вздыхает она: пусть лиходей
Пронзит ее, как солнечный удар.
Страсть над морем облекла меня виной.
Благословенное мое удачливое тело
В небе, в поединке с любовью пленено и зацеловано
На жерновах угасающего дня.
Тьма нашей глупости затмила напрочь
Холодную высокую звезду, однако
Блаженны призрачные смельчаки:
Каждая пядь их пути, каждый взгляд и рана —
Божья печать; душ высоких обряд
Вершится и единение между светилами.
Никогда существо мое петь не станет
Мрачную святыню, пока бесконечный требник
Не создан из волшебного тела твоего, и не убью я птаху —
Лишь смерть заставит любящих лежать раздельно.
Я вижу чудище в слезах,
Во мгле, рождающей племя людское.
Грива его и полосатая шкура вселенскую гибель несут.
Новый выношен во чреве минотавр,
Утконос, вскормленный птичьим молоком.
Видится мне статуя монахини святой, изваянная из мрака,
Символ желания, на которое мне жизни не хватит,
Символ вины, раздвоенья великого и воздержанья
Безмерного. Видится мне еще не пылающий феникс,
Небесный глашатай и вестник, стрела желаний
И отверженности острова моего.
Все в мире – любовь. Но чудовищна и бессмертна
Живая плоть в расцвете своем.
И могила – продолжение рода ее.
Любовь, – говорю тебе, – я удачлив судьбой.
Она меня без проповедей учит
Тому, что и тяга феникса к раю и желанье пребыть
После смерти в обители резной —
Все исчезнет, если не буду благословлен тобой
И не уйду в прохладу твоего смертного сада,
Неся бессмертье в себе, как в небе Христос.
Вот что я познал из природной
Речи глаз твоих; звезды юные на ней со мною говорят,
Лучи вживляя в Христову колыбель.
Терпенье в безнадежности – не дрогни,
Покойся, птица сердца. О, верная моя любовь, помоги мне.
Все, что тебе принадлежит, несет вселенную рожденья.
Земля и сыновья ее – творение твое.
Горбун в парке
Горбун по парку,
Одинокий сторож,
Среди деревьев бродит, озабочен
С утра, когда откроют доступ
К деревьям и воде, и вплоть до ночи,
Когда звонок закончит день неяркий.
Он черствый хлеб ест на газете просто
И воду пьет из кружки на цепи,
В нее швыряют дети гравий,
Пьет из бассейна, где плывет кораблик,
А ночью в конуре собачьей спит,
Хоть привязать его никто не вправе.
Он рано просыпается, как зяблик,
Как озеро, спокоен на рассвете.
«Эй ты, горбун!» – кричат на дню сто раз
Безжалостные городские дети
И прочь бегут, когда он крик услышит,
Их топот – дальше, тише…
Дразня его и скрючив спину, тоже
Как будто с горбунами схожи,
Они бегут оравой голосистой
Среди зеленого простора,
И, отложив газету, сторож
Железной палкой подбирает листья.
Ночлежник конуры бредет быстрей
Средь нянек и озерных лебедей,
А дети убегают виновато
И с камня прыгают на камень,
Блестя глазами, как тигрята,
А рощицы синеют моряками.
Когда же опустеют все аллеи,
Там мраморная женщина, белея,
Встает перед фонтаном в темноте,
Показывая камня превосходство.
Как будто выпрямив горба уродство,
Она сияет в стройной наготе.
А все деревья запертого сада,
Скамейки, пруд, запоры и ограда,
Вся детвора, вопившая так дико,
Невинная, в цвету, как земляника, —
Все возникает перед горбуном
В собачьей конуре неясным сном.
Смерти и рождения
В тот вечер подожженных фитилей
Стоит за дверью смерть.
От одного из толики твоих.
Друзей бегут стремглав
Последние огни и львы дыханья.
И твой бессмертный друг
Рукой с уже едва заметной тенью
Приветствует тебя.
На зов земли он с миром отойдет,
Не утопив его
В глубокой ране от
Зловещей свадьбы лондонского горя.
В тот вечер подожженных фитилей
В проеме губ твоих
Чужие мертвецы придут – уйдут.
Один из них – сосед
Полярный твой; в его глазах всплывает
Затылок солнца и
Накрапывает кровь его над морем
Мужским. Издалека
Он пришагал к твоим похоронам
И раковинам в рот
По крику положил,
Едва сверкнуло из-под громких век.
В тот вечер подожженных фитилей —
Рождений и смертей —
Прилив влечет своих – чужих,
На лондонской волне
К могиле,
Где лежишь на дне. Враг
Заметит, как во мгле
Сторожевой твое мерцает сердце,
И бросит чертов палец солнцу в лоб,
Пока твой друг,
Ломая зодиак,
Встает огромным призраком Самсона.
Зимняя сказка
Эту сказку зимы
Снежный сумрак слепой над озерной волной
С дальней фермы влечет сквозь поля на плаву и холмы,
Сквозь ладони ковшом, – и скот племенной
Дышит в чуткий холст средь безветренной тьмы.
Звезды холодом жгут,
Пахнет сено в снегу, вещий сыч вопит
Вдали, меж загонов, и мерзлый приют —
Фермерский дом белым дымом овечьим набит;
Нахлобучен клобук, – сказка сложена тут.
Мир состарился, и на звезде
Веры, чистой как хлеб, как складчатый снег,
Свитки пламени, что полыхали везде,
В голове и в сердце его, развернул человек
Истерзанный, сирый, на ферме и в каждой гряде
Полей. И жар камелька
На его островке, средь пурга, в снеговом серебре,
И кудель холмов, и насесты, что дремлют пока
Сквозь дворы не прочешет свой вопль петух на заре,
И рассветный люд побредет, оступаясь слегка
Со своими скребками. Скот
Шевельнулся; шмыгнул застенчивый кот-мышедав;
Стучат башмаками доярки; навес небосвод;
К кормушкам метнулись куры стремглав;
Вся ферма проснулась для чистых и честных работ.
Преклонясь, он молился в слезах
О скребке, чугунке, весь в лучинах слепящих лучей,
О чаше, ломте, средь размаха теней впотьмах,
В спеленутом доме, в скольженье ночей,
На гребне любви, покинутый, вверженный в страх.
От гордой тоски он рыдал,
Смутному небу молился, к булыжникам стылым припав,
Чтоб со стоном, по голым мослам, его голод шагал
Вдоль статуи конюшен, стойл поднебесных, канав,
Убогих лачуг, прудовых утиных зеркал,
В теплый, набожный дом,
Куда он тайно должен рухнуть с высот
Своей незрячей любви, в нору, погребенную льдом;
Он горем нагим обожжен, хоть ветр не несет
Сквозь ладони ковшом, ни звука в затишье пустом;
Лишь голод ворон
Напряженный бураном, в разливе хлебной воды,
Взвился над нивой, истаял; стаям – урон.
Но пощадит его огнь безымянной беды,
Когда застывший, как наст, долинами двинется он
В ночь впадающих рек,
Чтоб в затоне беды утонуть, залечь, сжавшись комком
В средоточье желанном, безгрешном, белом как снег,
В нелюдской колыбели, на брачном ложе таком,
Богомольцем отверженным, свет потерявшим навек.
– Дайте волю мне, бедняку! —
Он вскричал. – Погрузите в любовь, как в елей!
Пусть невеста вберет мою нагую тоску.
Не цвести мне средь белосемянных полей
Или в миг обмирания плоти на полном скаку.
Чу! Поют без конца
В усопших селах певцы. На зерненных крылах,
Чтоб зимнюю сказку прочесть ветром мертвеца,
Летит соловьиха – лесов похороненных прах.
Бормочет в исчахшем ручье водяная пыльца.
Твердит: – Я скачу!
Колокольный, полый, исчахший поток. Трезвонит роса,
Осыпав помол листвяной и лишенную блеска парчу
Погоста снегов. В полых скалах гудят связанных ветром струн голоса.
Время поет в спутанной, мертвой капели снегов. Чу!
Это рука или гуд вдали,
В древней земле, скользнувшей в отверстую дверь,
От гуда, оттуда, в стужу наружу, к хлебу земли.
Как невеста горящая, птица лучится летящая. Верь!
Птица взошла на заре, и груди ее, в багреце, в серебре низошли.
Глянь! Плясуны пускаются вскачь
По снежным пожням, как пыль голубей под луной.
Трупы кентавров, могильные брюха ликующих кляч
Случив, превращают сочащиеся белизной
Стойла в птичники. Мертвый бредет за любовью пугач.
В скалах ветвей филигрань
Взвилась как на трубный сигнал. Дряхлой листвы
Иероглифы пляшут. Нити веков на камнях сплетаются в ткань.
Арфа пыльцы водяной бренчит среди синевы
Складок полей. Для любви встала птица давно. Глянь!
Дикие взмыли крыла
Над поникшей ее головой; пернатый летел
Голос нежный сквозь дом, и звучала хвала;
Ликовало паденье: ведь человек захотел
Одиноко пасть на колена в долине, что чашей была,
Пасть в пелене, в тишине,
У скребка, чугунка, на лучиннослепящем свету;
Птичье небо и голос пернатый манили вдвойне,
И он, за горящим полетом, как ветер взмыл в высоту,
Вдоль незрячих риг и хлевов затишной фермы снежной стране.
Когда погибли дрозды
Как священство, на кольях года, в спеленутых грядках оград
И над саваном графств подскочили холмы далекой гряды, —
Рванул снеговик меж стволов, потерявших зеленый наряд,
Как олень, продираясь рогами сквозь чащу и льды,
Сквозь тряпье и молитвы снизясь, почти
По колена холмам и в мерзлое озеро – плюх!
Ночь напролет скитается, бодрствуя, пти —
Ца, сквозь годы и земли, рой снежных мух, парящих как пух,
Внемли и гляди: в гусином щипанном море – птичьи пути.
Птица, невеста, небесная твердь,
Сеянцы звезд, ликованье за гранью поля семян
И кончины скачущей плоти, горящая водоверть,
Беда, небеса, небосвод, могила, туман.
В дальней, древней стране дверь ему распахнула смерть.
И на белый хлеб, на горбы
Холмов, на чашу формы птица сошла
К полям на плаву, долу речному, рядом городьбы,
К прудам, где он молил о приходе последнего зла,
О завершенъе сказки в доме огней и мольбы.
Танец погиб
На белизне; в поле нет зелени боле, мертвый затих
Певец в оснеженных селеньях желаний, что в глуби глыб
Хлеба прожгли иероглифы птиц золотых,
И на стекле прудов конькобежные очерки рыб
Летучих. Лишился обряд
Соловьихи и трупа клячи-кентавра. Иссох водоем,
Нити веков на камнях до утра трубного спят,
Стихла радость; время хоронит весну, что втроем,
С воскресшей росой и рудой гудела и прыгала в лад.
Вот, уложена птица в псалом
Клироса крыл: не то дремлет, не то умерла.
И был он отпет и обвенчан скользящим крылом,
И сквозь лоно невесты, что все вобрала, —
Женогрудой птицы с небесным челом, —
Его повлекли назад,
К брачному ложу любви, в завихренный затон,
В средоточье желанное, в складки врат
Рая, в тугосплетенный вселенский бутон,
И она расцвела и взмыла с ним в свой снегопад.
На годовщину свадьбы
Разверзлось небо над
Неладной годовщиной тех двоих,
Что дружно три года шли
Долгим путем своих клятв.
Сбился любви их путь,
Рвет цепи Любовь, и те, кто ей болен;
Из каждой чреватой бурей
Сизой тучи бьет в дом их Смерть.
Под неверным дождем
Встретились, кого развела любовь:
Ливень в окна сердец их льет,
Дверь в мозгу объята огнем.
Спаситель был
Воды обычней,
Правды безжалостней,
Радия реже спаситель был.
Слушать звон нот золотых
К нему под язык
Не знавших солнца детей шли оравы.
Взор сажали желаний рабы
В темницы его безотмычных улыбок.
В пустыне, средь скал
Детский глас возвещал:
Из бесчинств его верных пришлось творить
Покой, среди земли
Громыханий в щелях
Яростных воплей тишь, тишь воцарить.
Человек человека терзал, птиц,
Зверей – спрятан страх в мертвящем дыхании.
Славу слушать в храмах
Его слез. Он грянул —
Вы дрожали под его кудлатой рукой:
Ты, не уронивший
Наземь слезинки лишней
На смерть человечью, волной неземной
Лился на радость, облачной влаге
Щеку подставив: я и ты – нас лишь во мраке.
Два гордых, обок тьмой
Скрытых брата зимой
Скудному году всё плачутся:
О мы, что не выжав
Вздоха скупого, слыша,
Как рядом разит ближнего алчность,
В укрытье стен небесно-синих стенали,
Льем градом слезы в смутной печали
О том, что сгорбился дом,
Не баюкавший наш сон,
В котором гибли храбро единственные —
Не встреченные. Видим мы в нас
Людей чуждых прах,
Что засыпает понурый тот дом. Пробуждаем
Загнанный в нас нежный послушный шелк,
Простую любовь, которая горы свернет.
На свадьбу девственницы
Средь толп влюбленных, когда в зрачке ее всенощных глаз
Спящим рассвет золотое свое вчера
Застал и взошло из ее лона на небо
Солнце нового дня, одиноко от сна
Чудесная девственность, древняя, как хлебы и рыбы,
Восстала, хоть чуда миг – молнии бесконечность.
Исхоженная верфь Галилеи прячет флот голубей.
Не пылать на подушке, как море бездонной,
Где с ним она обручилась, солнца желаньям.
В зренье и слух сердце ее обратилось. Рот
Сиянья искал. Ласкал дух золотой излученьем
Легкую плоть, под сенью ее век хранил золотой скарб. Спит
Мужчина, где сник огнь, его рук она познала
Солнце иное – крови несравненной ревнивый бег.
//-- Ремесло мое, боюсь сказать искусство --//
Ремесло мое, боюсь сказать искусство,
Совершенствуя, когда спустилась ночь
И молчит все, лишь душа беснуется,
И любовники лежат, обнявшись крепко,
Обхватив руками все их беды,
Я работаю – а свет поет и рвется прочь —
Не из честолюбия, не ради хлеба,
Не для чина иль дешевенькой победы,
На подмостках из слоновой кости где красуюсь,
Но – чтоб заплатили мне простую
Плату сердца, до которого добраться трудно.
Не для гордеца, забыл который
О луне безумной, я пишу
Вот на этих пенистых страницах
И не для великих мертвецов,
Не для соловьев их, песнопений, —
Для любовников, чьи связаны навеки
Руки горем, для любовников,
Которые не платят, не кричат, но обходят стороною
Ремесло мое, боюсь сказать искусство.
Панихида после авианалета
//-- I --//
Мы сами
Плакальщики
Оплакиваем
На улицах сожженных неуемной смертью
Дитя прожившее лишь несколько часов
С еще не прочерченными губами
Спаленными на черной могильной груди
Соском снаряда, в объятьях огня.
Начнем
Обряд пеньем
Воспоем
Тьму полыхнувшую началом начал
Когда закованный язык лишился зренья
Когда раскололась звезда
На столетья жизни младенца
Восплачем то, что даже чудо не вернет.
Помилуй
Нас помилуй
Нас Твоею смертью ибо веруем в Тебя
Упаси нас от всемирного потопа
Покуда кровь не прорвалась потоком
И прах не запел словно стаи птах
И зернами бомбы не лопнули, —
Смертью Твоей прорасти в наших сердцах.
Плачем пою
Погибель твою
Плачущую
До первых петухов, под обгорелым тряпьем
Паруса мы поем летучее море
На плоти горя бестелесной.
И лишь любовь еще горит в словах. О, семя
Сынов: из чресел хлынув смыв нагар оно воскресло.
//-- II --//
Я не ведаю – кто? —
Адам и Ева, священный бык
Или агнец, единственное дитя
Или избранная дева
На своем белоснежье
На алтаре Лондона
Кто из них первым был обречен лечь
Костьми обугленной крохотной жертвы,
О невеста и жених
О Адам и Ева лежащие вдвоем
В невечном затишье своем
Под руинами ставшими надгробьем
Скелетно-белые
В садах Эдема.
Я знаю, что история
С Адамом и Евой не повторится
Немотна моя панихида
Над убитыми чадами
Над тем дитем
Что стало себе и священником и причтом,
Слово, певчие и речь покрыты
Пеплом от младенческих костей.
Кто был Искуситель-Змей?
Чье грехопаденье и что – солнцеподобный плод,
Из коего – ни мужчин, ни женщин…
Начало грохнулось осколками во тьму
Где пусто как без детей в дому
В джунглях сада дикости вечной.
//-- III --//
В органные трубы и шпили
Залитых светом соборов
В литые пасти флюгеров
Вопящих в схватке с дюжиной ветров
В мертвые куранты, где чаш сгорают
Над урной с прахом священных суббот
Над вихревой траншеей заката
И златом дорожек воспетых в реквиемах,
В хлеб испеченный на корню в горящем поле
В зелье жгущее сильнее алкоголя,
Толщи моря
Толщи морские под
Океаном детородного кипенья
Прорвись фонтаном, жизнь, чтоб не смолкать вовек
Слава Слава Слава
Последнему царству грозы дарящей рожденье.
Я пробудился
Я пробудился – городок разговорился:
Колокола, часы на башне, птахи
Загомонили над крутящейся толпой,
Огонь распутства сник в змеином мире,
Сон был разметан и разграблен,
А рядом разгоняло море
Лягушек, чертенят, приморских шлюх,
А в кущах человек ножом садовым
Срезал рассвет с кровавой шеи дня,
А Времени двойник с горячей кровью
И с каменной библейской бородой
Рубил на части Змея, словно
Последний Змей подобен тонкой ветви,
С него спадала кожа, как листва.
И каждым утром мне везло
Творить в постели божество, добро и зло
После прогулки над водою.
Дыханье смерти пляшет штормовое
От воробьиных туч до мамонта во мгле
На принадлежной всем земле,
Где листья – словно птицы, лодки – утки…
Я слышал, просыпаясь этим утром,
В столбе воздушном голос. Он звучал
Наперекор всем городским шумам.
Не глас пророка, моего потомка —
Кричал приморский городок мой ломко:
Нет Времени в часах, как Бога – в храме.
И раковинами поют мои глазницы,
И чистый лист мой взмыл над островами.
Среди жертв утреннего налета был столетний старик
Когда утро едва забрезжило над войной,
Он встал, оделся, из комнаты вышел и умер.
Взрывной волной все двери в домах распахнуло.
Он рухнул на камни, на свой разбитый паркет.
Пусть любимая улочка с траурной черной каймой
Знает, что здесь он на миг задержал рассвет,
Что глаза его были весенние почки и пламя,
Когда со звоном ключи из замков вылетали.
Не ищите обломков жизни в седом его сердце,
Не ждите звона лопаты – уже несется
Небесная скорая помощь, влекомая смертью.
О, спасите его от этой пошлой кареты!
Утро парит на крыльях его столетья,
И сотня аистов села на руку солнца.
Тихо лежи, спокойно спи
Тихо лежи, спокойно спи, страдалец с открытой раной
В горле, пылающий и плывущий. Всю ночь звучал горизонт,
Над пустынным морем был слышен звук от кровавой
Раны, обернутой в соленый сырой брезент.
В миле от самой луны мы внимали в молчании скорбном
Звуку моря, рыданию раны, из которой хлестала кровь,
А когда соленый брезент был разорван поющим штормом,
Стоны всех утонувших поплыли по ветру вплавь.
Открой простор, пусть волны бьют по бортам,
Отдай блуждающий корабль ветру открытого моря,
Чтобы мне в дальний путь отплыть, на край моей раны больной.
Мы слышали: пела морская волна, соленый брезент бормотал:
Тихо лежи, спокойно спи, спрячь уста свои в горле
Или сквозь всех утонувших веди, и мы пойдем за тобой.
Виденье и молитва
//-- I --//
Кто
Ты, тот,
Что рожден
Рядом со мной,
Чей слышу я стон
За соседней стеной,
С птичью кость толщиной? Так
Громко лоно разверзлось, мрак
Смял дух и исшедшего сына.
В комнате кровноединой,
Где зрим времени бег
И сердца тесненье
Людского, приник
В благословенье
К чаду не
Крест, а
Мрак.
Мне
Камнем
Недвижно
Лежать под стон
Матери, скрытой
За стеной в птичью кость,
Повитух чуда внять весть.
С челом насупленно-кислым
Боль «завтра» роняет, как терний, гроздь,
Пока ярый младенец имя
Не выжмет мне пламенем.
Крылатых стен не пробьет
Жарким теменем
И чресл его тьма
Не падет
В ясный
Свет.
Я,
Птичья
Лишь треснет
Кость, а заря.
Жаром взъяренная
Небес раскаленного
Князя, впервые зальет
Пришедшее царство его
И деву-мать окропленную —
С костром во рту он рожден.
Ураганом укачен —
Поцелуем его спален,
В блеске его риз,
Я вдруг с плачем
Брошусь из
Тщеты
Тьмы.
Был
В склоне
Солнца, в крыл
Его циклоне
Свистящем, я, тот.
Кто слезы у трона,
Людьми осушенного, льет.
Потерян в ярости первой
Его волн; молнии поклоненья
Траурно тлеют в молчанье
Черном: выйдя к пристани
И к тому, кто нашел.
Потерян я вновь.
Его ран жжет
Огонь, мне
Слепит
Крик.
Там,
Где храм,
Я нагой,
В пламенной той
Груди пробудясь,
С ярым буйством столкнусь
Неплененной морской дали,
С вознесеньем паров тлена. Пыли
Заклятой взвихреньем. В капле
Каждой огнь его налит.
Человечьего утра
С тлетворной урны
По спирали
Взлет за грань
Земли
Им
Дap
Адам
Прославлял
Сотворенья,
Новорожденно
Солнце пел океан!
О крылья детей! К ранам
Юношей древних полет
Центробежный из теснин забвенья!
Вечно павших в бою поход
Небесный! Откровенья
Святым! Клонит домой
Мир. Провозвестьем
Зияет боль.
И смертью
Объят
Я.
//-- II --//
Во имя всех заблудших, довольных
Уделом падали скотским,
Под хор погребальный
Вьючных птиц, груженных
Слизью утопших,
Сизым прахом,
Несущих
Сущий
Дух
Земли,
Словно страх,
В перьях черных
И в клюве золу,
Хоть не из тьмы скорбных
Братьев печали я, – молю:
Радость забилась под сердцем —
В глубиннейшем дне тайная дверца.
Чтоб тот, кто познал луну с солнцем
Теперь в молоке материнском,
Пока рот не вскипел цветеньем,
Под свод мог вернуться
Кровноединый
За птичьей стеной
И лоно,
Давшее
Сей
Всем свет —
Младенца
Для поклоненья —
Ослепительный склеп, —
Его восхожденью
Вспять отверзлось. Из сердца
Тьмы молю во имя беспутных,
В некрещеных горах заблудших.
Чтоб, вопреки мольбам, их поднять
Рукой, шипами пронзенной,
К раке его вселенской
Раны, вертограду
Капли кровавой,
Он мертвых, как есть,
Оставил,
Терпи,
Спи
В глухом
И темном
Камне – отраде
Слепой скалы. Тверди
Сердца не тронь – бьется
Пусть о пик, нелюбый солнцу,
Липкая пыль мчит в дол, к истокам
Рек в ночи, ниспадающей от века.
От века ниспадающая ночь —
Звезда, земля – влекущие
Сонм спящих, чьим языком
Я по морю и суше
В набат бью: слепяща
Его сиянья
Ярь. Знаком.
Нам край,
Дол,
Ходы,
Могилы,
Склепы, своды
Того паденья
Без конца. Меж кормчих
Сонных молит Лазарь скромный —
Ввек ему не пробуждаться:
Смерти край – лишь лоскут размерам с сердце.
И в форме глаза звезда заблудших.
Во имя безотчих, нерожденных
Во имя и не возжелавших
Повитухи-утра
Ни хлопот, ни рук,
Во имя никого,
О, из ныне
Присущих
И из
Ни —
Кого
Грядущих
Молю: солнце
Алое, праха
Цвета соедини
С серостью могильной. Мраком
Земли муки его осени
В пересудаченный вечер. Аминь.
Свернув за угол молитв, загораюсь
В нежданном благословенье
Солнца. Ради проклятых
Я б повернул назад,
Но солнце звонко
Вершит обряд
Крещенья
Небес.
Я
Найден
Пусть опалит.
В купель раны
вселенской погрузит.
Молний блеск оно на крик
Мой шлет. Его ладонь голос
Мой жжет. Растворяюсь в сиянье.
В конце молитвы – солнца бубен.
Священная весна
Встал
Я с постели любви
Той бессмертной больницы, последней заботой повит, —
Вынуть из безнадежного тела
Смерть, что в гибели час,
Над копейной щетиною армии моря промчав,
В наши раны и норы влетела.
Я приветствовал битву, в которую сердца не взял,
И в груди моей черная яма.
Под язык спрятал исповедь, но лики мудрых зеркал
Эта ночь, обращенная в камень,
Била вдрызг. Как святой демиург, перед солнцем я пал.
Нет
Для весны добрых строф,
Если утро взошло из углей погребальных костров,
И на плачущих стенах
Стали мутные слезы холодным и чистым стеклом,
Сердце по небу плавно текло,
Чадом огненных чад начинив разветвленные вены.
В непокойных покоях я пел,
В скорлупе человечьего дома и в лоне матери
Славил солнца удел,
И в жилище священной весны, над землею склоненном,
Но допеть не успел.
//-- Фернхилл --//
Тогда, когда я под ветвями яблонь и молод и свободен был,
И счастлив, как зеленая трава, близ домика поющего,
Когда высвечивала звездами лощину ночь,
Мне позволяло время удовольствие взбираться
На искорки в рассветах его глаз,
И гордым принцем яблочного города я меж фургонами царил,
И там один я правил над деревьями, листвою,
Тропинкой с маргаритками и ячменем,
Что вниз бежала, чтоб с потоком света слиться, упавшего, как плод.
Когда я юн и беззаботен был и знаменит среди амбаров,
Что окружали мой счастливый двор, когда о ферме, где мой дом, я пел
Под солнцем, лишь однажды молодым,
Резвиться позволяло время мне, являться
Искрою и милосердием всех сроков,
И, непосредственный, не знающий забот, я был охотником и пастухом, трубили славно
В мой рог телята, на холмах мне лисы лаяли так ясно,
И воскресение шуршало не спеша
По гальке чудодейственных потоков.
Весь долгий день, пока на небе солнце, прекрасно было все, поля
После покоса, высокие, как дом, и песни труб, легко так,
Мир журчит, играет и смеется,
Зеленый, как трава, горит огонь.
А ночью к звездам вновь
Летел во сне я, ферму уносили совы прочь,
И время все, пока луна на небе, среди конюшен, как в раю, перелетали
Со стога на стог, почти неслышно, козодои, и вспыхивали
На мгновенье лошади во тьме.
Опять вставал рассвет, и ферма, будто странник, белый
От росы – а на плечах сидит петух, – плыла назад: и залито
Все это было солнцем, все было вновь – Адам и дева,
Песчинкой становилось небо,
И вырастало солнце, окружало каждый день.
Должно быть, ту же видел мир картину после рожденья света,
В самом первом, вдруг закрутившемся волчком пространстве, и очарованные лошади рвались
Из ржущих радостно, зеленых их конюшен
В поля, наполненные радостною музыкой.
И, гордый, средь лисиц, фазанов, с веселым домом рядом,
Под облаками, что родились только в лучах немеркнущего вечно солнца,
Со счастья полным сердцем,
Бегу, не разбирая я дороги;
Желания мои несутся по стогам, что с дом, наверно, высотою,
И беззаботен я: ни в небе, голубые, мои занятья, что позволяет время
Редко так на всех своих поющих поворотах, ни песен утра звонкость,
Когда зеленые и золотые дети
За ними мчат без разрешенья,
Ничто меня там не заботит, в те дни, похожие на белого ягненка, меня уносит время
Наверх, на чердак, что полон ласточек, в тени моей ладони
И при луне, что, как всегда, выходит
Не для того, чтобы на снах кататься;
Я слышу, время как летит с полей высоких
И будит ферму, убегая с лишенных детства территорий.
И потому лишь, что я молод и свободен под милосердьем времени когда-то был,
Теперь живу и увядаю я в его неволе,
Хотя пою в цепях, как будто море.
Сборник «В сельском сне»
В сельском сне
//-- I --//
Нет, никогда, детка, не бойся и не верь,
В зачарованном сне изъездив сказок страну
Взад и вперед, что из чащи выскочит волк —
В росный год твое сердце съесть в светлом лесу;
Родная, зверь
В белоовечьей шкуре не подберется теперь,
Так сладко блея, так грубо, даю зарок.
Спи, детка, мирный сон твой пусть будет глубок,
Разъезжай в мудрых чарах средь роз и графств
Немудрящих сказок: королем ферм пастух
Не обернется, принцем льдов – свинопас.
Доколь восток
Не вспыхнет, из просватанных и женатых никто
Не прельстит медовое сердце и слух.
И невинной, всаднице, мчащей во весь опор,
Ласками убитой, в чутком долу не лежать, слез
Средь плюмажей не лить. От ведьм на метле
Защитой будь цвет и папоротник сельских грез.
Лесной убор
Тебе, недоступной в крепком и сладком сне спорам
Выводков в камышах. Ни за что на земле,
Пока колокол непреклонный в сон тебя
Не склонит, не верь и не бойся, что в кровь войдет
Чар души деревенской пламя и лед, как бред,
В той скачке вширь и вдоль.
Кто в безлюдье, в тиши льнет,
Звонким звеня
Эхом в звездном колодце, утесы будя
Гор под щербатой луной, как не лунный свет?
Простерт холм к ангелам. Птица ночи трубит
В келье меж куп и скитов листвы, славя свое
Древо с малиновым горлом – трех Марий в лучах.
Глаз леса звериный – sanctum sanctorum [5 - «Святая святых» (лат.) – так называлась центральная часть Иерусалимского храма, где хранилась «скрижаль Завета» – таблицы с начертанными на них заповедями.] – горячо
Молитву творит
По четкам дождя. Сов набат. Грустный дух скорбит.
Лис с норой – ниц перед кровью. Звезд в лугах
Восход славят сказки. У преклоненных трав
Алтаря – табун небылиц. Больше страшись
Не волка в блеющей шкуре, не принца, нет,
Клыкастого с жадной фермы, в трясине любви,
Но вора, чей нрав
Росно-кроток. Природа священна: познав
Зелени благо, пребудь в ее лоне, цвет
И песнь – тебе щит в светлом лесу под луной,
Катящей молитву. В тихих чарах усни
В прыткой, как белка, роще, благословенна ты
Под льном, соломой, звездой: по ветру гони
Ты, обет свой
Храня, в четыре страны, но твердо усвой —
Выйдет вор из паутинно-клювастой тьмы,
Меж цепких ветвей верный, бесшумный найдет
Путь, бесшумный, как снег, кроткий, как на шипах роса;
Пока в башне не грянет колокол грозный,
Над амбаром сказок на любовь, что я потерял,
Сна не нашлет,
И по расступившимся водам дух не пройдет, —
Неизменно путь он находит, ночью бездонной
От падучей звезды, под которой ты родилась,
Как падает на руно снег, дождь, град, роса —
На сбитую ветром пыль, кочки листьев сонных,
Как из стойл золотых туман плетет чудеса,
Как у нас
В отверстой ране цветет крылатых семян сказ,
Как безмолвный падет мир в безмолвья циклоне.
//-- II --//
Ночь над стогами, крылья ряженной в ленты птицы,
Великой Рух, оленья упряжка в облаках!
Молитвы пляшущая сага! На гончих ветрах
Хрипло грачи
Читают в черных парящих храмах книги птичьи
Святые! Средь петухов огнем рыжий лис
Пылает! Ночь, птиц прожилки в леса крылатом
Запястье! В кружеве листьев пасторальный ток
Крови! Соловьиных трелей и сказок поток
Над рощей
Чернорукой, в рукавах пушистых, как иней!
Дух долины, разбуженной пеньем, холм
В стихаре кипарисов! Млечных струй дождя
Сказки, бьющих звонко в подойник двора! Крови
Проповедь! В жилах птичий трезвон! Ловят
Серафимы
Сагу русалок! Предтечи-грачи! Едино
О нем, кто придет огненным лисом, все твердят
В эту ночь, налетит, как подкованный шквал.
Музыки озаренье! Чайку с черной спиной
Колышет волна. На копытах, подбитых луной,
Бесшумно мчит
Пена по плещущим просторам озер. Летит
Музыка стихий чудотворная! Вода,
Твердь, пламя, воздух сбирают в белый обряд
Мою любовь, в кудрях золотых, как солома,
С синими, как неба просвет, глазами. В доме
Осиянном,
В небесной скачке истинна, благословенна,
Она спит так тихо, что все планеты подряд
Небо окрестить могло б, колокол – бить, мертвых
Вор – невольно росой окропить, ночь – взор сомкнуть —
За вращенье Земли в ее сердце святом. Чуть
Слышно, как рос
Разлив послушный к гирляндам цветов, как мороз
И снег нареченный, как облаков легких
Флот, он, слыша, как в груди ее рана ходит
Вкруг солнца, нареченным – милой моей войдет,
Но не рану украсть, взор, блеск волос иль полет —
Сагу молитв
В святотатстве своем и веру похитить
В ночи и бросить ее невозбранно: в скорби
И наготе под своевольным проснется
Солнцем она. Ввек храни обет, милая, свой,
Верь и с рожденья страшись ночи безбрежной той,
Когда придет
Он. Сельский сон с зарей отлетит, и явит восход:
Бессмертна вера твоя, как зов смирённого солнца.
Над холмом сэра Джона
Холм сэра Джона.
Там, в облаке, полном,
Как парус, горящий ястреб тянет лучами глаз
На виселицу когтей в сумерек сгустках малых птах,
Птиц, в бранчливых кустах
В час
Мглы лебедино поющих, воробьев боевитых,
Блаженно разлит
Над вязов возней в честь ярого тайберна [6 - Тайберн – в старину место публичной казни в Лондоне.] гам,
Вдруг искрой промчит, сделав петлю,
Ястреб – цапля святая, что, сгорбясь,
В Тауи рыбачит, застынет косым надгробьем.
Взмах перьев – прах-пух —
Галок черный клобук
Праведно холм надел; удавкой ястреб завис
Над реки плавниками – вновь спешат безответно
Птицы под ветра
Свист.
Щурша в камышах, грустный рыбарь пронзает
Ракушкой мощенный
Мол. «Придите и будьте убиты, чик-чирик», —
Зло клекочет
Ястреб. Раскрыв листья воды, в пролете псалмов,
Теней, я смерть средь клещеногих рачков-плясунов,
Как буя сигнал,
В ракушке прочитал.
Хвала ястребу в ястребоглазой мгле – висит
Фитилем зажженным, змеясь, под клейменым крылом.
Вод и кустов
Птиц
Желторотых пусть благостно льется: «Чик-чирик, пойдем
И умрем».
Без птах блаженных пустеют вязы и галька. Нам
Взгрустнулось вдвоем:
Я, юный Эзоп, басни творю под перезвон
Угреобразных рыб, цапля, в затоне, – гимн святой в честь
Долины дальней
Извито-хрустальной;
Меж белых журавлей на ходулях снуют челны
У пляшущих врат воды, под суд вершащим
Холмом судачим
Мы
С цаплей о вине набатной птиц сбившихся – Бог,
Кем звуку дан
Срок, ради трели в груди спаси их в бездне молчанья,
Ради рулад,
И помилуй. Цапли грусть у вязкой кромки.
В просвете вод и сумерек – перьев кровавых
Метель. В склоненье
Цапли отраженье
Несет улов слез Тауи. Желторотых пичуг
На холме не слыхать,
Лишь травинкой в ладонях сжатых
В ограбленных вязах
Вдруг – уханье сов. Всей музыки – цапля в низинах
Чешуйчатых волн
Бредет по щиколотку; я под плавное пенье
Плакуче-ивой
Реки, чтоб души отплыли сгинувших птиц, до ночи,
В камне, временем стертом, высекаю ноты.
День рождения
Под горчичным солнцем,
Над скачкой реки и пляской морских волн,
Где бакланов толпы,
В доме, что стал на ходули и влез на холм,
В гуще клювов и споров,
В могиле залива песчинку этого дня
Он встречает и гонит
Тридцать пятый свой год, что несет волна;
Цапли высятся гордо.
В небе, в пене прилива
Чайки, рыбы мчат по смертной стезе,
Так, как сказано было,
Кроншнепы губят угрей, кишащих в воде,
Близясь к собственной смерти,
И сам рифмач, раскачав свой колокол-дом,
Празднуя день рожденья,
В капкан своих ран стремится своим трудом;
Цапли славят творенье.
В пухе чертополоха
Он песню правит к беде; птицы свой путь
Чертят в хищном просторе
В когти смертей; рыбешек стаи плывут
Мимо гробов-останков
Кораблей затонувших, к пастбищам выдр.
Он – в косящемся набок
Доме, в прахе своих трудов, слушает мир:
Цапли влачат свой саван,
Ризу реки, чьи волны
Полны пескарей, свивающихся венком,
А далеко в море,
Как знает он, трудясь над вечным концом
Под сенью змеиной тучи,
Дельфины играют в пенном прахе морском,
Тюлени стремглав несутся
Убить, и тут же их густая, липкая кровь
Течет в утробу чью-то.
В пещерном, мрачном
Молчании моря колокол бил вдали.
Тридцать пять ударов
Над руиной и раной, где погибли его любви,
Плывя по звездам падучим.
А завтрашний день рыдает в клетке слепой,
Что будет буйствовать ужас,
Прежде чем цепи расторгнет молот-огонь
И любовь темницу разрушит,
И он исчезнет свободно
В неведомом, славном свете, скользнув под сень
Сказочно доброго Бога.
Ибо тьма – это путь, а свет – это цель.
Небо, которого нету.
Не будет и не было, истинно во веки веков,
И в дремучем пустом небе
Мертвецы, как черника Божьих лесов,
Обильно и густо зреют.
Он, может быть, будет голый
Бродить там средь духов морских берегов
И мертвецов моря,
Мозга костей орлов и амбры китов
И ключиц гусей белых,
С благим, нерожденным Богом и Духом Его,
И душами Его церкви,
Глупец и певец, попавший в Небесный загон
Дрожать в зыбком блаженстве,
Но тьма – это путь долгий.
Он, на ночной земле, одинокий вместе
Со всеми живыми, молит,
Он, который знает, что выдует ветер
Из этих холмов скелеты,
Что будут камни кровоточить, что швырнет
Последний порыв гнева
Корабль и рыбу в высокую бездну звезд,
Он молит, но без веры,
Того, кто свет вечных
И эфироподобных небес, где шалеют души,
Как будто лошади в пене:
О, дай мне в средине жизни оплакать мудрой
Молитвой друидов-цапель
Мой смертный путь, который я должен проплыть,
Рассвет разбился о скалы,
Но хотя мой язык-обломок воплем вопит,
Благословляю и славлю:
Четыре стихии и пять
Чувств, человеческий дух, любовь,
Путь сквозь слизь и грязь
К нимбу и к царствию, что грядет,
Лунных лучей купола,
И моря, что таят нашу кровь и соль
В черном чреве дна
И баюкают сферы в моллюске морском,
И последний щедрый дар,
Что чем ближе я гребу
К смерти, среди обломков и скал,
Тем громче солнца гул
И клыкастого моря ликующий вал;
Обуздываю волну
И с бурей борюсь, а мир кругом
Утреннюю трубит хвалу,
С верой, какой не ведал с тех пор,
Как сказано быть ему,
Слышу, как скачут холмы
В осеннем пышном цветном убранстве,
И жаворонки зари слышны
Громче внезапной весны, и реют громады
Островов, где души людей
Сияют, и среди них – поющие гимн
Ангелы! И все ярче свет
Их очей, отныне с людьми, не один,
Я отплываю в смерть.
Добрым в ту тихую ночь не сходи
Добрым в тихую ночь не сходи,
Сгорает усталый закат, нить рвется;
Свет умирает – беснуйся, кричи.
Хоть тьма неизбежна, ворчат старики, —
С молнией как словесами бороться —
Добрым в ту тихую ночь не сходи.
С последней волной, у могильной черты
Робкое сердце памятью бьется:
Свет умирает – беснуйся, кричи.
Небо воспой, солнце схвати,
Жаркое сердце, – нет дна у колодца —
Добрым в ту тихую ночь не сходи.
Горе настигло, глазницы пусты,
Сердце молчит – уходить так непросто,
Свет умирает – беснуйся, кричи.
Благослови, прокляни и прости,
Ты, мой отец, у края погоста.
Добрым в ту тихую ночь не сходи,
Свет умирает – беснуйся, кричи.
Жалоба
Я был мальчишкой, вдобавок плутом,
И черным прутом от церковных врат
(Старый шомпол вздохнул, подыхая по бабам).
На пальцах я крался в крыжовенных чащах;
Как болтунья сорока, вопил пугач.
И, завидя девочек, обруч катящих
По ослиным выгонам, плавным ухабам,
Я краснел как кумач и пускался вскачь,
А в качельных, воскресных ночах на лугу
Всю луну лобызал мой растленный взгляд.
Эти жены-малютки, – на кой мне ляд!
Их, поросших листвой, я покинуть могу
В смольно-черных кустах, и пускай скулят!
Я стал ветрогоном, притом – вдвойне,
И черным зверюгой церковных скамей
(Старый шомпол вздохнул, подыхая по сукам).
Не тем пострелом, прильнувшим к луне
Фитильной, но пьяным телком, и мой
Свист всю ночь звучал в дымоходах вертлявых;
Городские кровати взывали ко мне,
Повитухи росли в полночных канавах,
И кого бы ни щупал пьяный телок,
Где б ни буйствовал на травяной простыне,
Что б ни делал бы в смольно-черной ночи, —
Мой трепетный след повсюду пролег.
Мужчиной заправским стал я потом
И черным крестом во храме святом
(Старый шомпол вздохнул, без подруг погибая).
Бренди в расцвете! Я пышно басил;
Нет, не котом с весенним хвостом,
Чья мышь – кипятковая баба любая,
Но бугристым быком, преисполненным сил,
В благодатное лето, в полдневный зной,
Средь пахучих стад. Поостыла вполне
Кровь моя; для чего угодно я мог
Лечь в постель, и хватало этого мне,
Черной, прочной моей душе смоляной.
Я полумужчиной стал поделом,
Как священники остерегали в былом
(Старый шомпол вздохнул над плачевным итогом).
Не телком на цепи, не весенним котом,
Не сельским быком в травостое густом,
Но черным бараном с обломанным рогом.
Из мышьей зловонной норы взвилась
Моя кривляка-душа, и вот
Я дал ей незрячий, исхлестанный глаз,
Клячи сопатой шкуру и стать
И в смольно-черный нырнул небосвод,
Чтоб женскую душу в жены понять.
Ничуть не мужчина я ныне, отнюдь,
Черной казнью плачу за ревущий мой путь
(Старый шомпол вздохнул о неведомой деве).
Окаянный, опрятный, прозрачный, лежу
В голубятне, слушая трезвый трезвон;
В смольно-черном небе душа обрела
Наконец-то жену с ангелочками в чреве!
Этих гарпий она от меня родила.
Благочестье молитвы творит надо мной,
Небеса черный вздох мой последний блюдут,
Мои чресла невинность укрыла в крыла,
Все тлетворные добродетели тут
Мой конец отравляют мукой чумной.
В бедре великана
Глоткой, где встретились реки под крики баклана,
В свете чреватой луны над холмом меловым,
Памятной ночью забрел я в бедро великана.
Женщин там видел: бесплодные как валуны,
Спали они пли плакали, – стоя в заливе,
Ряской поросшем, – о семени, посланном плыть
К ним по течению. Только безжалостным ливнем
Их имена были стесаны с каменных плит.
И, одиноки в ночи, не успевшей начаться,
Руки ломали и громко стонали они
Птицами о сыновьях, от холма не зачатых.
Тех, кто в покрытые кожей гусиною дни
Таял в проулках любви. Или жарился в медном
Солнцебыке на возу, перегруженном так,
Что облака занозились соломой. Иль в бледном
Лунном молозиве с феями двигался в такт,
Лежа под юбками их тусклоцветными. Или
Мчал на понесшем коне, а теперь в жернова
Зерен своих затянул мою плоть. Раньше были
Все они садом в стране, где не меркнет листва,
Прахом телес свинопаса, пустившего корни
В грязном хлеву, светом чресл распустившего жар
В куче навозной небес, что от копоти черной
Стала, и жалили сотни колючек и жал
В солнечных зарослях их и садовника – с кожей,
Словно коровий язык. Или в дебрях луны
Зыбились шелком они, или, в белые воды без дрожи
Бросившись якорем, рокот озерной струны
Слушали. Или растили невест придорожных
В доме боярышника. В поле зимним постом
Юркий визгливый монашек пугал, и тревожно
Грудь им седая сова осеняла крестом.
Самки скакали, твердели самцы и урчали
В чащах любви, тлели факелы лисьих хвостов.
Птицы и звери в полуночной случке кричали.
В странниках-норках проклюнулись рыльца кротов.
Ерзали жирные девы-гусыни на сене.
Груди их медом полны, но не дремлет гусак.
Крыльями бьет и шипит, заподозрив в измене.
Топнул в ячменной ночи деревянный башмак.
Выпали шпильки ночными жуками, и сена
Скирды забегали. Но на холодной земле
Сказок не спал новорожденный в сеточке вен, а
Только бесплодные женщины в стонущей мгле,
Как валуны. Крик баклана. Целую я в губы
Прах не зачатых. Качается взад он вперед
Маятником часовым. Жизнь уходит на убыль
Трактом, где возят солому, а ржавчина жрет
Папоротник, словно челюсти ножниц садовых.
Срез птичьей ветки струит поэтический сок.
Держат меня в тишине урожайного дома
Те, кому звон воскресенья из мертвых в висок
Бил. Я зеленой любви под конец листопада
Тщусь научиться. С травы над могилою крест
Быстро сотрется навек безо всякой преграды
Солнцем и памятью девы. Из тайных же мест
Вышел бессмертный и мертвый, известный лишь древле,
И прочертил он для женщин под белым холмом
Меридианы любви по садовым деревьям.
Дочери сумерек меркнут бенгальским огнем.
Незаконченные стихотворения
В деревенском раю
Всегда, когда Он в деревенском раю
(Тот, Кого слушает мое сердце),
Пересекает грудь досточтимою Востока и коленопреклоняется,
Покорный во всех своих планетах,
И рыдает на униженном кресте,
Тогда, с последней стражей и в смехе необузданном зверей и птиц,
И в святопоклоняемой долине,
Где песнью все напоено, что сочинили некогда – теперь она мертва, —
Где ангелы порхают, как фазаны,
Врезаясь в полчища листвы,
Свет и Его слезы росою ниспадают
(О рука в руке)
Из глаз пронзенных и неба катаракт,
Оплакивает он и кровь свою, и солнца,
Растворяются и вниз скользят по желобам морщин
Лица: рай слеп и чёрен.
Элегия
Он слишком горд был, чтобы умирать,
Разбит и слеп, он встретил смерть лицом,
В тот темный день его окутал мрак —
Старик суровый бился храбрецом
В тенетах тесной гордости своей.
Пусть ему средь тучных отар легко
Спится – ни покой, ни смятенье ввек дней
Бессчетных бег смертный не смутят – высоко
На последнем холме, под крестом и травой,
Любовь его праху. Он тосковал
По материнской груди, в смерти слепой,
Неблагой, забвенья и тлена ее искал,
Земли родной праведного суда. Пусть
Старику забвенья не дано – ему
Да воздастся, я во мраке молил, пусть,
В спальне поникшей, в притихшем дому
У постели слепой до полудня за миг —
И ночи, и света. Мертвых поток
Жилы вздул бедных рук его. Я проник
Его незрячим взором в моря срок.
Старик истерзанный, добрый, больной,
Мне не стыдно признать, что ни Он, ни он
Ввек ни за что дух не покинут мой.
Невинный, он смерти страшился; стон
Лишь только на боль щедрых его костей —
Ненавидевший Бога добрый старик
Бился в тисках гордости жгучей своей.
Всего добра – кол да двор, стопки книг.
Он и в детстве слез не знал. И сейчас
То же: рыдала скрытая рана.
Видел я, как погас свет его глаз.
И все ж под сводом неба светозарным
Слепец везде со мной – во взоре сына
Раскинут луг, хоть беды мира все
Обрушились, как снежная лавина.
Когда ж настала смерть, он, горних сфер
Страшась, сдержать, хоть горд был, слез не смог:
Меж слепоты и смерти, двух ночей,
Застигнут в темный день, их скрыл он. Темный рок!
Пока я жив, он жив в душе моей.