-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Валерий Константинович Шуйский
|
| Кирилл Г. Булах
|
| Татьяна Д. Булах-Гардина
|
| Андрей Глебович Булах
|
| Мир искусства в доме на Потемкинской
-------
Мир искусства в доме на Потемкинской
Составитель Андрей Булах
Охраняется законодательством РФ о защите интеллектуальных прав. Воспроизведение всей книги или любой ее части воспрещается без письменного разрешения издателя. Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке.
Серия «Все о Санкт-Петербурге» выпускается с 2003 года
Автор идеи Дмитрий Шипетин
Руководитель проекта Эдуард Сироткин

Вступление
Если пройти от станции метро «Чернышевская» по прекрасному бульвару Фурштатской улицы к Дворцу бракосочетаний, а потом миновать Дом малютки, то напротив входа в Таврический сад бросается в глаза последний на этой улице небольшой живописный дом с островерхой крышей. На его фасаде, обращенном в сторону Потемкинской улицы, находится мемориальная доска, оповещающая тысячи прохожих, что здесь жил народный артист СССР Владимир Ростиславович Гардин.
Режиссер и киноартист В.Р. Гардин основал 1-ю госкиношколу в Москве, постепенно превратившуюся во Всероссийский институт кинематографии – знаменитый ВГИК. Он, можно сказать, отец советского кино. Угловой дом (Потемкинская ул., 9 – Фурштатская, 62) часто называют домом С.С. Боткина, профессора Военно-медицинской академии, известного собирателя произведений русского искусства. Коллекционером был и Гардин.
Принадлежность Владимира Ростиславовича и его жены Татьяны Дмитриевны Булах-Гардиной (по родству – моя тетя) к миру театра и кино, увлеченность супругов коллекционированием определяли круг их общения: артисты, режиссеры, искусствоведы, литераторы, коллеги по собирательству предметов искусства посещали этот дом.
Рассказать о своей семье и о наиболее интересных людях из ее окружения хотела сама Татьяна Дмитриевна. Замыслами она делилась с искусствоведом В.К. Шуйским и с хранителем семейных преданий Гардиных и Булахов – Кириллом Глебовичем Булахом, моим старшим братом. Тот и другой после смерти Татьяны Дмитриевны даже приступили к воплощению задуманного ею. Так появились первые наброски текстов, приводимых здесь. Однако и они ушли из жизни, не завершив начатого.
Я тоже давно собирался (по-своему, конечно) исполнить замысел Татьяны Дмитриевны, но мешали различные житейские обстоятельства. Внешним толчком для реализации моего намерения послужило наше с женой (Викторией Викторовной Кондратьевой) участие в праздновании 90-летнего юбилея ВГИКа 3–6 ноября 2009 года. Нас пригласили в Москву как людей, близких к В.Р. Гардину.
Его имя звучало, о нем говорили. Я понял, что он не забыт…
В этой книге две трети объема занимают выдержки из дневников Татьяны Дмитриевны.
О нем надо сказать особо. Предчувствуя близкую кончину, весь семейный архив (рукописи, письма, дневники Гардина и собственные) она просила не открывать в течение пятнадцати лет или сжечь, не читая. Срок запрета истек в 1988 году. Ценность ее записей – в поразительной искренности. Действительно, она писала только для себя. Кроме личностных переживаний и впечатлений они невольно во многом отражают общественные настроения и бытовой уклад в стране. Личное – это тоже частица общего. Полагаю, ее дневник – весьма любопытный документ ушедшей эпохи.
Мои благодарности. Прежде всего большое спасибо профессору Алевтине Петровне Чинаровой за приглашение меня и моей жены в Москву на торжества 90-летнего юбилея ВГИК’а, профессору Татьяне Николаевне Сторчак и особенно – молодой и прекрасной Елене Сибирцевой, окружившим нас в Москве своим вниманием и заботами. Именно эта поездка, в конце концов, побудила меня к созданию книги. Историк театра Вера Викторовна Сомина (Институт истории искусств РАН в Санкт-Петербурге), зная дневники Татьяны Дмитриевны Булах, сердечно поддерживала меня в моих творческих замыслах и много помогала мне в раскрытии деталей прошлого. Опубликование книги стало возможным благодаря издательской группе «Центрполиграф». Большую творческую помощь оказали мне редакторы Эдуард Яковлевич Сироткин и Владимир Николаевич Середняков, верстальщики Татьяна Шамаева и Елена Новгородских; все сотрудники редакции относились по-особому внимательно к работе над подготовкой рукописи к ее изданию. В Центральном архиве литературы и искусства в Санкт-Петербурге Егор Михайлович Кривда помог мне правильно оформить и передать на хранение материалы Гардиных.
Профессор СПбГУ
Андрей Булах

Ушли одни и умерли другие,
И только в вас, мои листы,
Живут друзья, желания, мечты,
Когда-то близкие, когда-то дорогие...
Какой бы малый след ни провела
На карте нашего огромнейшего века
Жизнь одного лишь человека,
А все же карта без него б была
Иной, чем та, что будет жить века!
Татьяна Булах
Самый первый в кино народный артист СССР
Старый режиссер и актер
Владимир Ростиславович Гардин – самый первый в кино народный артист СССР. Он получил это звание в 1947 году, умер в 1965-м. Давно…
Как представить себе В.Р. Гардина в движении, с мимикой, жестами, словом, в жизни?
Как артиста его легко увидеть в фильме «Иудушка Головлев» (компакт-диск продается в магазинах). Наверное, некоторым запомнился недавно промелькнувший на экране композитор Бах в его исполнении в фильме «Антон Иванович сердится». В коротком эпизоде он выходит из портрета на стене и с приветливой улыбкой говорит о своей любви к новой, но красивой музыке, отвергая шлягерные примитивы Керосина Керосиныча (гротескно сыгранного Мартинсоном).
Образ Толстого – лживого дипломата, жестокого истязателя – запоминается в нескольких эпизодах фильма «Петр Первый», его периодически показывают по телевидению. Также иногда проскальзывает на телеэкранах фильм «Дубровский». На мгновенье в нем появляется князь Верейский – живой, подвижный, но холодный в своей приветливости – сыграно тонко, правдиво, абсолютно естественно. Здесь он неподдельный аристократ.
А в такой же верной роли слесаря Бабченко Гардин известен всем знатокам старого кино в одном из первых советских звуковых фильмов «Встречный».
Ф. Эрмлер и В. Гардин перед съемкой
«Яркий характерный актер... – так пишет историк кино Р.Н. Юренев [1 - Юренев Р.Н. Актер, режиссер, литератор. К 100-летию со дня рождения народного артиста СССР В. Гардина // «Советская культура». 18 января 1977 г. № 6.]. – Однако вклад Владимира Ростиславовича Гардина в киноискусство, которому он отдал всю долгую жизнь, гораздо значительнее». И далее: «Он родился… за десять лет до появления кино, за двадцать лет до первого русского художественного фильма. Он скончался в глубокой старости… когда звуковое, цветовое, широкоэкранное кино… неотторжимо вошло в жизнь… и через телевидение осветило каждый дом, каждый день...
Старый артист, известный своим колючим характером, прямотой и резкостью суждений, пристрастностью симпатий и разнообразием заслуг, пристально, ревниво следил за творческими свершениями учеников своих учеников, прославленных мастеров, годившихся ему во внуки. Была прожита длинная и нелегкая жизнь, знавшая и шумные успехи, и горестные неудачи, и несправедливые упреки, и неумеренные похвалы. Более полувека он отдал кино, пятнадцать лет – театру, лет двадцать – литературному труду.
Выходец из дворянской среды, он учился и в кадетском корпусе, и в Политехническом институте, был акцизным чиновником, но любил лицедейство, театр. Шаг с любительской сцены на профессиональную был сделан как-то просто и незаметно. И пошло мелькание городов, антреприз. Среди ролей были и Подколесин, и Федор Карамазов, и Иван Грозный, и Крогстад. А Норой была Комиссаржевская. В ее театре Гардин узнал первые триумфы. А потом – снова провинция: чеховский Иванов, Кречинский, Арбенин, Протасов... Много ролей и много самостоятельных постановок. Как интересный, вдумчивый режиссер Гардин и был приглашен в 1913 году в кинематограф. Вместе с известным уже режиссером Яковом Протазановым он поставил фильм по нашумевшему роману Вербицкой „Ключи счастья“.
Кадр из кинофильма «Встречный»
Вместе с Протазановым Гардин отважился даже на экранизацию „Войны и мира“… Имя Гардина получает широкое признание за картины „Анна Каренина“, „Крейцерова соната“, „Дворянское гнездо“, „Накануне“, „Приваловские миллионы“, „Дикарка“, „Барышня-крестьянка“, „Мысль“ и „Дни нашей жизни“...
В. Гардин в роди Баха
…В 1919 году он делает два документальных фильма: „Похороны Свердлова»“ и „День коммунистической молодежи“. В 1919 году экранизирует „Железную пяту“ Джека Лондона и возглавляет Государственную киношколу, позднее выросшую в первый в мире киновуз – ВГИК.
Это был неоценимый вклад в молодую советскую культуру. Студенты Госкиношколы под руководством Гардина создали и первый советский полнометражный художественный фильм „Серп и молот“ – о войне и революции, о голоде и продразверстке, о первых шагах социализма. Ученик Гардина Всеволод Пудовкин создал первый кинематографический образ большевика.
Умея распознать и выдвинуть талант, Гардин через несколько лет выдвинул еще одного крупного актера и режиссера: Евгений Червяков сыграл в фильме Гардина „Поэт и царь“ роль Пушкина. На фильм нападали. Гардина считали носителем дореволюционных традиций. И он действительно вносил в молодое искусство кино традиции русского искусства. Их сгоряча называли „дореволюционными“. Их вернее было бы назвать культурными традициями.
В. Гардин в роли Верейского
Первый Пушкин в кино – артист Е. Червяков
Эти традиции Гардин нес не только в русское кино. С образованием Советского Союза начала развиваться кинематография союзных республик. И старый русский артист щедро отдавал свои знания, опыт, мастерство сначала Украине („Слесарь и канцлер“ по пьесе Луначарского, „Атаман Хмель“, „Остап Бандура“), потом Белоруссии („Кастусь Калиновский“, „Песня весны“ по повести Якуба Коласа). Из русских картин Гардина следует назвать „Крест и маузер“ – увлекательный приключенческий фильм, „Особняк Голубиных“ – один из первых научно-просветительных фильмов.
Режиссерскую деятельность Гардин удачно сочетал с актерской. Начиная с 1929 года, он создает по четыре-пять ролей на разных студиях, у разных режиссеров – у Червякова („Города и годы“), Шенгелая („Двадцать шесть комиссаров“), Тимошенко („Снайпер“). Это сложные, реалистические характеры. Одним из первых киноактеров Гардин начал играть в звуковых картинах. Старая театральная закалка помогла. И когда Эрмлер и Юткевич неожиданно для всех поручили Гардину роль потомственного питерского пролетария Бабченко в фильме „Встречный“, актер блеснул свободным и гибким обращением с интонацией, тембром, словом. На удивление коллегам, старый артист ходил на Путиловский завод, дружил с рабочими-ветеранами, пытался работать на станке. Образ Бабченко вышел на редкость жизненным, сочным.
Н. Иезуитов. Гардин. XL лет.
И сразу же после Бабченко Гардин создал образ, полярно противоположный и по идее, и по внешности, и по сущности характера – Иудушку Головлева. …Иудушка в исполнении Гардина стал рядом с Шейлоком и Тартюфом.
Лучшее из сделанного им за долгую трудовую жизнь навечно вошло в историю нашей культуры» – здесь я закачиваю цитировать Р.Н. Юренева.
Сам Гардин рассказал о своем времени и о себе в двух томах своих «Воспоминаний» (М., Госкиноиздат. 1949, 1952) и в книге «Жизнь и труд артиста» (М., Искусство. 1960). Есть две книги (Н. Иезуитов. Гардин. XL лет. М.: Госкиноиздат, 1940; В. Ждан. Народный артист СССР Владимир Ростиславович Гардин. М.: Госкиноиздат, 1951) и громадное число статей и других публикаций о нем. Среди них очень интересен очерк С.С. Кары в его же, Кары, книге «Вкус правды» (Л.: Лениздат, 1979. С. 117–175).
Полная фильмографическая справка о работах В.Р. Гардина приведена В. Жданом в книге из серии «Мастера советского кино»: Народный артист СССР Владимир Ростиславович Гардин (М., Госкиноиздат, 1951. С. 39–40).
Статья о В. Гардине в английской киноэнциклопедии
В общих энциклопедиях, в специальных справочниках и обзорах имеются статьи о Гардине. В октябре 2007 года в Швеции, в небольшом городе Фалун я пришел в библиотеку – просто посмотреть, как здесь «горит» этот очаг культуры. Библиотека оказалась обширной, просторной, с прекрасным оборудованием и электронным обслуживанием посетителей, со свободным допуском ко всему книжному и журнальному фонду библиотеки, с креслами и столами для удобной работы тут же, прямо у книжных полок, с большими комнатами для юных посетителей. На столиках и витринах лежали наиболее ходовые издания. На стеллажах с книгами о кино я обратил внимание на новенькую английскую киноэнциклопедию. И в ней нашел по алфавиту статью о Владимире Гардине. Он назван одним из основоположников советского киноискусства.
Владимир Ростиславович Гардин умер в 1965 году от старости после долгого недомогания. Он похоронен на Богословском кладбище. Чтобы в обычном смятении горя и непонятных хлопот быстро получить разрешение на это, брат предпринял авантюрный демарш: он вместе со мной прошел по своему партийному билету в Дзержинский райком КПСС прямо к секретарю райкома со словами: «В вашем районе скончался коммунист Гардин, лично встречавшийся с Лениным в Женеве и впервые снявший документальные кадры о нем на Красной площади в Москве. Нам надо получить вашу визу на просьбу о похоронах именно на Богословском кладбище». Через две минуты мы уходили с росчерком пера на нашей просьбе о «коммунисте» Гардине. Райкома давно уж нет, в фешенебельном особняке Кельха располагается «Дом юриста», место райкомовской столовой занял ресторан. А территория управления городского треста по похоронам, что была на Владимирском проспекте, тоже отдана под ресторан, он очень-очень роскошен.
Место для могилы выбирал я, она находится на Петрокрепостной дорожке, в ее начале. Похороны были скромными и малолюдными. Из артистов запомнился только всеми любимый типажный киноактер А.М. Смирнов, он пришел и на Потемкинскую улицу на поминки. Могила была специально оформлена крайне скромно и лишь с указанием имени, отчества, фамилии, но позднее, по настойчивому совету кинорежиссера И.Е. Хейфица, пришлось положить снизу небольшую мраморную доску «народный артист СССР». А потом рядом вырос громадный бронзовый памятник скульптору Симонову.
2 мая 2006 года, когда я вместе с женой пришел на Богословское кладбище, оказалось, что в апреле осквернили около ста могил – в разных местах кладбища надгробные памятники какие-то нелюди размашисто измазали тавотом. Этот вандализм коснулся и могилы Владимира Ростиславовича. Времени прошло немного, а потому мне удалось смыть тавот растворителями.
Город отпустил Богословскому кладбищу средства на устранение следов безобразия. Я подал необходимое заявление, смотритель заверил меня, что могила народного артиста СССР Гардина находится на особом учете. Представьте мое удивление и благодарность, когда в октябре 2010 года нам позвонили из администрации Бого словского кладбища и очень вежливо пригласили принять выполненные работы (ремонт ограды, укрепление надгробия и т. д.) и подписать соответствующий акт. Сделали как сумели. Спасибо им.
Могила В. Гардина на Богословском кладбище
Меня уже давно беспокоит мысль о том, что не случайно нам приходится хоронить всех порознь – так у детей и внуков легче стирается память о своих корнях, а управлять народом со смытым прошлым проще. У меня – восемь могил родственников в Петербурге на четырех кладбищах в разных местах. Как посетить их все, как уследить за ними? А есть еще могилы в Москве, Одессе, Канаде, Германии, Франции. Как собирать членов семьи на всех кладбищах хотя бы в Петербурге? Так рвутся связи с родителями и прародителями, так молодые люди отрываются от своих истоков. Уже стариками они начнут искать свое прошлое.
Быть может, скоро вовсе некому будет ухаживать за могилой Владимира Ростиславовича. Что станется с ней? Прямых потомков, видимо, нет: сын, Юрий Владимирович Гардин, исчез из жизни отца в годы блокады, отец был уверен в его смерти. Он так написал 8 июля 1944 года, в субботу, в своем дневнике:
«В столовой говорил с Бродянским. Он и Залман Соломонович Бриккер решили дело издательства моих трудов о кинематографии поставить на деловую ногу.
Концерт был в том госпитале, где выздоравливал Юрий. Печальные воспоминания! Я был там много раз. Он встретил меня в сером халате, худой, еле ковыляющий, сгорбленный. Сидели летом во дворе. Карточки я передавал ему в окно. На моих глазах он поправлялся. Говорили о многом. Как он хотел, бедняжка, жить! Но самого себя побороть не мог. В меня не верил, потому что эту веру сам убил.
Я не разстался бы с ним (так – через „з“. – А. Б.), если бы хоть на короткое время почувствовал какое-нибудь родство души… Но душа его была замкнута в своих переживаниях… И только в своих.
Он хотел эвакуации во что бы то ни стало. Много дней я устраивал ему ее. Жестоко он вел себя в эти дни… Но ведь он был больной, тяжело больной, смертельно больной – и телом и душой. А потому ему все простительно. Я не мог почувствовать его судьбу, даром предвидения не награжден. Я помогал ему эвакуироваться. Значит, не зная, приближал его к смерти.
„Прощайте, мои добрые серые глаза“ – это его последняя просветленная фраза. Что он чувствовал, бедняга! – „Я погиб!“ – он говорил, когда не досчитался 1/2 кило хлеба. А у меня под рукой его небыло (так – вместе. – А. Б.). Но погиб он не от этого. От судьбы! Как погиб? Не узнаю никогда, не узнаю… Разве только, там… Куда я пойду. Куда придут все. Если существует это „ТАМ“!.. Пожалуй, должна существовать новая форма жизни… Только мы ее не знаем… Но мы не знаем слишком многово (так, через „в“. – А. Б.)… Мы не знаем почти что ничего. И это незнание оправдывает меня, что я не создал условий, в которых Юрий мог бы оставаться в Ленинграде.
Он уехал 16 июля 1942 года. Нужно точно установить дату по дневникам Тани.
Прощай, мой милый мальчик, сын, мой единственный кусочек тела с моей кровью. Не суждено продолжить род Благонравовых-Гардиных. Значит, это не нужно…
Прощай, друг Юрий, ты мог бы быть моим другом, но не хотел. Почему не хотел, я тоже не знаю… Прощай, Юрий! Вот уже через несколько дней [будет] два года, как о тебе нет никаких вестей. Значит, ты погиб! Если ты существуешь в иной форме, дай мне это хоть почувствовать, прошу тебя!»
11 февраля 1945 года Татьяна Дмитриевна записала в своем дневнике: «Вчера узнали, что Юрий Владимирович Гардин благополучно приехал три года назад в Паршино и все время работает на своем оптическом заводе».
Только вдруг и единожды Юрий Владимирович проявился, прислав из Алма-Аты телеграмму на Потемкинскую, когда узнал из газет о кончине отца. В телеграмме (она хранится в ЦГАЛИ в фонде В.Р. Гардина) звучали благодарность ему и дружественные слова в адрес Татьяны Дмитриевны. Затем Юрий Владимирович снова исчез.
9 июня 2010 года я нашел в интернете на сайте http://lists.memo.ru такие сведения о Ю.В. Гардине:
«Жертвы политических репрессий: Гардин Юрий Владимирович. Родился в 1905 г., инженер-испытатель цеха № 13, завод № 393 Министерства вооружений СССР. Проживал: Московская обл., Красногорск, Красная горка ул., 6. Источник: Книга памяти Московской обл. Замечания и вопросы просим присылать по адресу: 127051, Москва, Малый Каретный пер., д. 12. Общество „Мемориал“, проект „Жертвы политического террора в СССР“. E-mail nipc@memo.ru. Тел. 650-78-83, факс 609-06-94».
Гардин из рода Благонравовых [2 - См.: Кирилл Булах. Гардин из рода Благонравовых // «Ленинградская панорама». 1991. № 3. С. 26 – 28.]
Очень часто неизвестное об известных людях становится явным лишь через многие годы после их ухода из жизни.
Прошло уже много лет после смерти народного артиста СССР Владимира Ростиславовича Гардина, но до недавних пор мало кто знал настоящую его фамилию – Благонравов. Взятый еще в конце прошлого века сценический псевдоним стал официальной фамилией не только для его сына, жены, но и даже для отца – отставного подполковника Ростислава Федоровича Благонравова. Старый гусар через ЗАГС принял эту фамилию после 1917 года. И был этот уход от родового, ничем не опозоренного имени данью страшному времени революционной борьбы с «проклятым» прошлым. «Подозрительную» и известную русскую фамилию заменила приемлемая для нового безнационального быта. Она если и не помогала, то хотя бы не мешала выживать, а в кинематографии прославилась.
В. Гардин с Т. Булах-Гардиной в квартире на Потемкинской. В руках у Гардина статуэтка работы В. Лишева. 1945 г.
Последний раз В.Р. Гардин снимался в 1950 году в фильме «Секретная миссия». Было ему уже за семьдесят, и совмещать съемки с работой над воспоминаниями, задуманными еще до войны, стало трудно. Первую книгу удалось издать через четыре года после Победы, вторую – еще через три года, а третья осталась в рукописи. В 1956 году болезнь свалила Владимира Ростиславовича, а подняться уже не удалось. Работу закончила Татьяна Дмитриевна Булах (Гардина), бывшая соавтором своего мужа.
Татьяне Дмитриевне пришлось трудиться не только над рукописью. Вместе с врачами ей удалось подарить Гардину еще девять лет жизни. Дни и недели полубессознательного состояния сменялись часами и днями просветления, пробуждением интереса к телевизионным передачам, а иногда даже – способностью совершать небольшие прогулки на автомобиле. Нечасто, но случались дни, когда Владимир Ростиславович мог читать и диктовать, работать над рукописями.
Умер Владимир Ростиславович – народный артист СССР, трижды орденоносец и кавалер гордой медали «За оборону Ленинграда» (Героев Социалистического Труда в его годы артистам еще не давали) – на восемьдесят девятом году. Татьяна Дмитриевна умерла через восемь лет – 13 мая 1973 года. Она тоже прошла блокаду, была актрисой театра и кино, верной помощницей в трудах своего знаменитого мужа. Перед смертью, скорую неизбежность которой она предчувствовала после тяжелого инфаркта, Татьяна Дмитриевна просила меня сохранить оставшиеся у нее рукописи, письма и дневники Гардина, не открывая их в течение пятнадцати лет, или сжечь сразу, не читая.
Прошли указанные сроки, и я счел себя вправе прочесть их.
Бумаг этих оказалось не так уж и много. Собранные в довоенные времена Владимиром Ростиславовичем папки с афишами, рецензиями, театральными справочниками, многочисленными фотографиями Татьяна Дмитриевна сдала в отдел рукописей Государственной Публичной библиотеки. Остались все ее дневники и несколько начатых, но не доведенных до развязки рассказов из жизни Гардина разных лет, а также записи о событиях периода блокады и первого послевоенного года, наброски повести о его сыне Юрии Владимировиче, погибшем (как он считал) при переправе через Ладогу в 1942 году. Не по литературному жестоки его обрывочные описания блокадной зимы, госпиталя для дистрофиков, где лежал его сын.
...Среди бумаг, оставшихся после Владимира Ростиславовича, было довольно много разрозненных, разноформатных листков, бессистемно вложенных в совершенно другие, безобидные по смыслу записи. Когда я сложил их в отдельную стопочку и расшифровал, то понял, что в ежовские и даже в брежневские времена хранить их вместе было безрассудно.
Но мысли его, определенный душевный настрой не могли не повлиять на близких ему людей. Самый же близкий человек – жена Татьяна Дмитриевна. Ее понимание окружающего было еще более болезненным. Она сполна прочувствовала голод, холод первых послереволюционных лет, расстрелы близких, распад культуры, стирание из человеческой памяти прошлого.
Т. Булах-Гардина
Гардин размышлял и писал философские рассуждения об окружающем, а Татьяна Булах писала страстные стихи. Опубликовать их в те годы было нельзя. Да и просто показать их кому-нибудь было страшно. Хранились они разрозненно, на отдельных листочках. Осторожный Гардин к наиболее опасным стихотворениям предусмотрительно делал «маскирующие» приписки. Так, к названию стихотворения «Узники», написанном в 1932 году, рукой артиста было приписано «в фашистской Германии». Такое «уточнение» стоило сделать:
Тюрьма для душ страшней тюрьмы для тел.
И этот ужас – наш удел.
В застенках сердца ненависть растет,
Упорная, как терпеливый крот.
Все роет, роет... Нет уже угла,
Где б эта ненависть следа не провела.
Но все молчим, а в горле слов комок
Сливается в тугой, затянутый клубок.
И в сокровенной, черной глубине,
На медленном, негаснущем огне
Проходит любящий, внимательный закал
Наш друг единственный – негнущийся кинжал.
Нам только он блестящим лезвием
Порою освещает дом,
И в нем одном отражено
Души клокочущее дно.
Молчание становилось все более гнетущим, а после убийства Кирова – вообще невыносимым. Борьба против «врагов народа» обернулась страшной стороной духовного убийства их детей. Сталинская формула «сын за отца не отвечает» вылилась в частые отказы детей от родителей, заподозренных партией, в душевные трагедии только начинающих жить мальчишек и девчонок.
В. Гардин
Подобная трагедия произошла и в моей жизни. Отца из партии исключить не могли, потому что он был беспартийным. И в газетах о нем ничего не писали. Появилась, правда, восторженная статья о первом советском железобетонном доке и его творцах, не называвшихся в статье по именам, совершивших трудовой подвиг во славу «великого зодчего». О том, что главный инженер и одновременно начальник строительства – мой отец Глеб Дмитриевич Булах – в эти дни арестован якобы за вредительство, в статье, конечно, не сообщалось.
В троцкизме моего отца обвинить было трудно. Но следователь добивался признания отца в принадлежности к какой-либо контрреволюционной организации. Методы тех расследований теперь стали хорошо известны, так что неудивительно, что отец сам искал эту «принадлежность» и, наконец, признался, что до революции был кадетом. Он действительно в детстве прошел полный курс обучения в Николаевском кадетском корпусе, готовившем своих выпускников к обучению в военно-инженерных училищах. И следователь с чистой совестью мог написать в протоколе, что арестованный признался в принадлежности к партии КД (Конституционных демократов), в просторечье членов ее называли «кадетами». Поэтому одноклассники не имели морального права звать меня сыном троцкиста. Но клички «вредитель» мне избежать не удалось.
Следствие по делу отца тянулось полтора года [3 - Все потом будет рассказано самим Глебом Булахом в его «Записках инженера» во второй книге – «Радость жизни. Тюрьма» (СПб, 2008).]. Ежова за это время сменил Берия. Помог и систематический нажим Гардина, не боявшегося ходатайствовать об отце. Моего отца осудили всего на пять лет, выслали в Казахстан, где он работал главным инженером на строительстве моста через реку Или. А после конца срока высылки он даже смог надеть военную шинель: в звании рядового, с трехлинейной винтовкой в руках руководил строительством участка одной из военных дорог в Иране. Отправить его на германский фронт сапером все-таки не разрешили, как и не присвоили даже сержантского звания доценту и кандидату технических наук.
В конце июля 1939 года Гардин предпринял попытку ведения дневника. Листки, исписанные каллиграфическим почерком, имели название «Жизнь или раздумья сумасшедшего». Так он, вероятно, пытался обеспечить себе какое-то оправдание, если бы кто-нибудь из «органов» разложил по порядку вырванные из амбарной книги и разбросанные как попало листы. Гардин писал:
«Начинаю первый в моей жизни дневник. Хочу назвать его дневником моих мыслей, потому что событий и происшествий так много, что, пожалуй, их все не запишешь. Да и без меня на это люди тратят тонны бумаги. Ну и врет же эта бумага, особенно – газетная! Но от нее, по крайней мере, есть хоть одна несомненная польза – ее утилизация. А что делать с ложью по радио! В какую фановую трубу ее девать!
К мыслям о человеческой лжи я буду часто возвращаться. Вот уж действительно стоголовая гидра, с которой трудно будет сражаться. Но попробовать нужно: интересно – я ведь фехтовальщик.
Хочу печататься. Пишу и собираю материалы о себе. Очень много набралось папок с записками и фотографиями. Жизнь, слава Богу, большая.
...Гитлер вместо Бога говорит: „Провидение“. Об этом мы услышали недавно, когда, подружившись, стали печатать его речи. Провидение, конечно, было печатано с маленькой буквы. В знак недостаточного почтения.
Я уклоняюсь выражать неуважение и непочтение философским символам, которые еще не отвергнуты человечеством, по той простой причине, что никто еще не доказал отсутствия в нашем бесконечном мире Провидения. Может быть, Бесконечность и есть Провидение! Поэтому я смело пишу с больших букв эти замечательные и непонятные слова (у нас в названии „Комитет по делам кинематографии“ стараются все слова писать с больших букв, а председателя – тем более! Эти слова понятны. Почет и уважение оплачиваются. Подхалимство – самая модная и самая заразительная болезнь».)
Примерно через два месяца, когда шла уже война в Польше, Владимир Ростиславович записал настолько крамольные мысли, что из-за них, видимо, и разброшюровал тетрадь набросков:
«Изумительно объединение мельчайших телесных частиц, ощущаемых и управляемых внутренней силой – духом. Временно ослабляется и частично выключается эта сила во сне. Перерождается или уничтожается (что из этого верно, человеку неведомо) ощущение жизненной силы в смерти. Сохранение внутренней силы и управление ею дают долгую жизнь. Следовательно, самоуправление – вот стимул продолжительности жизни!
Основа самоуправления – это дух.
Невидимая наличность духа – это аксиома, то есть положение, не требующее доказательств. Поэтому все философские системы, не признающие материалистически существования самоуправления, ложны! Ложь эта необходима, чтобы оправдать действия так называемой материалистической системы управления.
Коммунизм утверждает материализм и является пропагандой насилия. Мне – все. Вам – ничего (или очень мало). Признающие такой образ жизни стремятся захватить власть повсюду.
Власть – это насилие. Во все века и теперь – тоже. Сравните жизнь „Кремля“ с обычной жизнью советского гражданина – и вы увидите, что такое „все“ в сравнении с „очень малым“, вы почувствуете во всем наличие насилия – все его положения, отвергающие рекламируемые „Кремлем“ свободу, равенство, братство. При коммунистическом управлении эти утверждения выключаются и с успехом заменяются принуждением, неравенством, притворством. То есть заменяются ложью! Ложь повсюду: в каждом произносимом и печатаемом слове! Эта ложь уже уничтожила миллионы жизней, сопротивлявшихся грабежу. Смерть сопротивлению! Полное уничтожение! Это – путь к власти.
Экспроприация (ограбление) экспроприаторов (что-то имеющих) – вот слова и манифест насильников. А все остальное – ложь!
Но „ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами“ и „слово – серебро, а молчание – золото!“. Молчи же и познавай только величие и силу Вселенной. Возражать некому!
Ничтожно у нас количество людей, оставшихся живыми, которые знают эти правдивые слова о натуре насильников, и по праву молчат... кто палку взял, тот и капрал...
Право – это классификация отдельных моментов поведения человека, наносящего ущерб или могущего нанести его тем основным теоретическим установкам организации насилия, которые сочиняются „спецами“ этого творчества по заданию диктатора или диктаторов. „Спецы“ выполняют это задание более или менее удачно, приспосабливаясь к текущим моментам, оглядываясь очень часто по сторонам и в лицо своему (или своим) хозяину (хозяевам). Вот почему так называемые законы, кодексы – это просто сборники кабинетного творчества спецов-юристов, по большей части компилятивного качества, которые так часто на нашей планете изменяются, отменяются, выворачиваются и переворачиваются.
Люди, не изжившие свою звериную природу, руководствующиеся насилием, грабежом, убийством сильными и вооруженными слабых и безоружных, до сих пор свои споры разрешающие только взаимным уничтожением, эти насильники, захватившие власть, по-разному применяясь к своим рабам, диктуют законы и создают кодексы... Право эфемерно.
Автограф В. Гардина
Мировоззрение. Все теории мы строим, конечно, для себя. Возникая в нас, теории переключаются на других.
Теория и практика должны разбегаться не более чем в мировом масштабе, но инерция обыкновенно хлещет дальше, загоняя творца теории в неисследованные пространства эфира. Такой необозримый охват напоминает о необходимости одернуть увлекшегося теоретика, и тот спешит страусиной позой замечтавшегося скрыть пренеприятный запах, распространяющийся из-под его хвоста. А это – запах пещерного человека-зверя, расправляющегося дубинкой со своими врагами из-за каждого слагаемого, входящего в крайне усложненную историей таблицу наипростейших благ. Эти блага, это меню из вкусных блюд жизни имеет громаднейшую литературу, словари и справочники, сложнейшие правительственные аппараты, защищающие эти „культурные завоевания“.
На деле же – тот же самый кусок мяса, который дикарь до сих пор рвет руками, у теоретиков имеет бесчисленные названия в поваренных книгах, украшается художественными виньетками, а практики-повара устраивают из обыкновенной пищи произведения искусства. В итоге же все ухищрения, действующие возбуждающе на наши органы чувств, мало изменяют качественный состав пищи, одинаково переваривающийся в желудках дикаря и просвещенного европейца.
Кому нужна эта кухня? Зачем этот жареный кусок мяса, проходя через кулинарные ухищрения, принимает почти фантастические наименования? Почему простые и простейшие потребности человека укрываются томами сложнейших теорий? Почему всякое властвование прикрывается дымовыми завесами обожествления власти?
Всякий вождизм стремится создать ритуалы обычно магического качества, чтобы подпереть своего вождя всерьез и надолго. „Грабь награбленное!“ – лозунг простейший, который почти не требует разъяснений. Второе слово в нем – награбленное – это уже от лукавого, от „теории“, от „кухни с приправой“. Во все революционные времена оно приклеивалось вначале, но немедленно отрывалось, когда при грабежах приходил аппетит. Во времена следовавшего за переворотом просперити этот вульгаризм ужасно шокировал. Он ведь контрреволюционен, поскольку неудобно вспоминать о веревке и наступать сапожищем на мозоль.
И вот на помощь спешит изощреннейшая кухня – диалектика. Вертела теоретиков зажаривают куски обыкновеннейшего мяса, в лакейском экстазе обожествляя их. Все искусства наперебой стараются доказать божественную фактуру этих кусков, но мясо остается мясом, водка же – водкой, а не нектаром.
К чему этот обман! Ясно: для того, чтобы подольше жевать вкусные кусочки и куски диктатуры – власть...
Не является ли следствием этого желание ничему уже абсолютно не верить, ничто не принимать за аксиому, все нагромождения теорий, всю культуру брать на пробу: нет ли здесь реакции на насилие!
И первое, что необходимо взять на пробу, – это теория о классах, о социальном неравенстве, которое будто бы когда-то должно стать равенством, уничтожив классы...»
Владимир Ростиславович к концу 1939 года уже был готов писать автобиографическую книгу: все необходимое собрано, приведены в систему воспоминания о театральной и кинематографической работе, составлен развернутый план и сделано множество набросков отдельных эпизодов. Надо садиться за рукопись. И тут его на седьмом десятке лет жизни вдруг одолевает гамлетовский вопрос.
«...Если человек долго засиделся на этой планете, то что он может рассказать юным путешественникам по нашей земной поверхности? И почему именно юным!
Старые жители (аборигены) вряд ли будут его слушать. Они сами любят рассказывать, никого не слушая и все забывая. Они тоже засиделись... Сами все знают... А если и не знают, то не любят поучений... Ворчливы и трусливы.
Для пожилых с хорошим характером рассказы эти – „на сон грядущий“; для плохого же желудка лучше карболен, то есть средство от кишечного дискомфорта, а не размышления о жизни.
Людям среднего возраста почти всегда слушать некогда: время – деньги!
...Слушать будут лишь те, кому еще интересна эта жизнь, кто хочет в ней покувыркаться. Физкультура – для молодежи!
Только будет ли ей интересна моя жизнь?»
Решить этот вопрос Гардин смог только после войны, когда вплотную начал работу над своими воспоминаниями.
Война пришла на нашу землю, когда Владимиру Ростиславовичу было уже шестьдесят четыре года. Но и в этом он сполна познал все ужасы современной машины уничтожения людей. Ему, пережившему Первую мировую и Гражданскую войны, было очевидно: в июне 1941 года война сразу и непосредственно коснулась всей массы соотечественников. Эта война Гардина испугала:
«О страхе писали многие, и все переживали это тягостное чувство, конечно, каждый – по-разному, по-своему. Я был далеко не из храброго десятка, и с детства мурашки бегали по моему телу, кровь если не застывала в моих жилах, то часто переменяла свой таинственный ритм, когда опасность для жизни становилась или реальной, или возможной.
А тут – война!
С затаенной радостью сообщающих первыми о необычайном событии звучали детские голоса Кирюши, моего племянника, и его друга Леши:
– Дядя Володя! Германия на нас напала! Война!
И дни и дела, чувства и мысли закрутились, поскакали, сбивая друг друга, наворачиваясь друг на друга, как кадры плохо смонтированной кинематографической ленты в последнем сеансе, сверх программы. Посыпались речи и воззвания. Началась спешная мобилизация. Вести с фронта стали приходить, одна печальнее другой. Собирались на митинги...
На киностудии „Ленфильм“ режиссер Фридрих Эрмлер читал по бумажке горячие слова – очень тихим голосом...
Все ждали выступления вождя.
Через несколько дней он объяснил, что наша Красная Армия отступает только потому, что коварный враг напал без предупреждения, что мы не успели развернуть свои силы. Войну он назвал Великой Отечественной!
Гитлер начал наступление на Россию в тот же день, как и Наполеон в 1812 году. Итак, через 129 лет история повторяется. Наполеон – Гитлер. Карикатуры, плакаты. Их было много и тогда, но теперь все стены домов заклеены ими, а все окна – бумажными крестами, звездами, палочками, ромбами, будто бы предохраняющими от разбития. Вся эта защитная графика – плакатная, газетная и оконная – рябит в глазах. Мысли путаются от противоречивых лозунгов и высказываний.
Сначала заговорили вожди.
Гитлер все сказал в своей книге „Майн кампф“. Как сказал, так и сделал.
Наши основы – драться на территории противника, быть самыми наступательными из всех наступательных армий и достигать победы малой кровью – опрокинула сила немецкого оружия в самом начале войны. И тут появился прямо противоположный лозунг: защищаться на своей земле и, отступая, уничтожать все. Итак, вместо разгрома вражеской территории – ликвидация своей собственной. Диалектика!
„Наше дело правое – мы победим!“ – воскликнули многие вожди. Гитлер, Муссолини, Сталин, лорд Черчилль! Рузвельт загорелся от возможности торговать оружием, а японский император стал пристально наблюдать за событиями, чтобы сделать соответствующие выводы об Индо-Китае, Сахалине, Дальнем Востоке.
Кого же история посадит на щит? Трое против трех! Действие равно противодействию – закон вселенной. Тот самый закон, не дающий возможности восторжествовать утопическим теориям, какими бы материалистическими фиговыми листками они ни прикрывались. Все для власти! „Веревочка! Давай сюда и веревочку!“ В хозяйстве властолюбцев все пригодится.
Плакаты! Плакаты! Плакаты! Весь мир обклеился агитационными бумагами, от которых почти сразу остаются только оборванные клочья – да и то на несколько дней.
„Что ты сделал для спасения твоей Родины?“ – тычет на каждого пальцем удалой молодец со свирепыми глазами. Мне становилось неловко. По-видимому, я очень мало мог сделать, но зато – очень много пожелать своей неудачливой Родине: Свободу! Без равенства и братства!
Равенства во вселенной не существует. В братство я не верил. А свобода, хотя бы относительная, может быть. Да и должна быть! Даже звери свободны. Птицам я всегда завидовал: „Мы вольные птицы! Пора, брат, пора!“
Да, пора дать свободу слову и труду – всей духовной и материальной собственности человека на краткий миг его жизни. „Мы мошки, в летний день рожденные на несколько часов, чтоб без следа пропасть в пространстве вечно“.
„Довольно! Мы требуем свободы от ярма!“ – вот крик моего сердца, моей души, моего ума.
Война! В этой войне – конец всем стремлениям моей души, конец жизни... Я родился в 1877 году, в Турецкую кампанию. Она не была счастливой для России. Через 27 лет Японская война принесла России поражение, 1914 год был роковым для династии Романовых и несчастным для России – она вновь была разбита, и на этот раз окончательно. Брестский мир! Самый позорный в истории моей Родины.
Война гражданская! Она не окончилась и сегодня. Если основная характеристика всякой войны – убийство одним или несколькими людьми тоже одного или нескольких людей, то у нас она не прекращалась. Только статистика поможет узнать, какое количество граждан истреблено в нашей стране за эти годы.
Финская война бесславно началась и так же бесславно закончилась зимой 1939–1940 годов. И вот в 1941 году началась война с Германией и мобилизуемой ею Европой. Шестая война в моей жизни! Конечно, самая страшная! Вот и не слышны уже голоса мальчишек, радовавшихся ее началу. Наступили первые дни осени, а Ленинград уже дымится от сотен бомб, он уже в кольце окружения, начинается голод...
Тотальная война! Война на уничтожение городов, жителей, войск. Об этом чудовищном извержении человеческой ненависти будут писать многие историки и литераторы. Блокада Ленинграда и его окрестностей, уже уничтожившая сотни тысяч людей, и беспрерывная бомбардировка города, начиная с 8 сентября 1941 года. То, что было в этот ужасный день, многим придется запомнить до конца жизни...»
Гардин писал это в январе 1942 года карандашом – чернила на морозе замерзали. Ночевал он в это время то в городе, присматривая за своей квартирой-музеем, то на даче, где потеплей.
«Лисий Нос. Поселок на Финляндской железной дороге. Я сижу в своей комнатурке и топлю печь. В персидском медном подсвечнике торчит огарок расползающейся свечи. Выгравированные царевны в четырехугольных шапочках залиты воском. (Так Гардин пишет сам. Вообще же о жизни супругов Гардиных и их даче написано много в каждой книге о Лисьем Носе. – А. Б.)
Оставшийся кусок черного хлеба торчит из коричневого глиняного горшка, когда-то наполнявшегося сливочным маслом. Это – мечта ленинградцев. Несбыточная... За декабрь остались на руках у погибающих от голода людей масляные купоны с цифрами „10 г в день“, а за январь выдали по 50 граммов на карточку.
Вчера Сергей Михайлович, молодой талантливый конструктор, работающий на оборону, приходил к Татьяне Дмитриевне просить труп нашего Трефа, подохшего от голода. Вырыл его из-под снега и понес жене и дочурке. Есть-то нечего. Сегодня он ушел в город за 26 километров пешком – поезда не идут, угля нет.
На дороге в город лежат трупы умерших от голода или ограбленных. В самом Ленинграде люди гибнут тысячами. Раньше встречались гробы на каждом шагу. Теперь везут на саночках, иногда на фанерном листе покойников, завернутых в тряпки.
Чистенький молодой человек, лет под 40, прекрасный фотограф Г. Маак погиб от голода. Он приходил ко мне за два дня до смерти. Спасти его было уже невозможно... Мать не хотела хоронить сына – дорого. Могилу рыть берутся только за полтора-два кило хлеба. Это 600–1000 рублей по коммерческим ценам.
– Дорого, – говорила она, выпрашивая у Татьяны Дмитриевны макарон. – Очень дорого. Откуда же взять хлеба или денег! Придется подождать смерти мужа – он совсем плох. Тогда положу их вместе в одну могилу, а сама повешусь.
Против нас на даче, где семья инженера питается нашим Трефом, лежит в одной из комнат труп известного музыкального критика, родственника несчастной семьи инженера, готовящейся к тому же, если их не спасет эвакуация на грузовиках...
„Голод... Голод... Голод...“ Я когда-то ставил эту картину в 1921 году. В Москве. Приехали на голодный пункт. Снимали умирающих. Жутко... Но голод 20–21-го годов – это сказочное обжорство сравнительно с ужасом погибающего Ленинграда.
Говорят, спасение близко. Вот-вот прорвется кольцо, сжимающее город, как удав свою жертву, в смертельных объятиях. Но время идет... Ждали в декабре. Но прошел уже январь. И последняя надежда на спасение для немногих оставшихся живыми – февраль. А если и она сорвется? В марте мне будет очень трудно, а в апреле, может быть, совсем плохо. Но теперь не живут даже неделями, а только днями.
Возможно ли укорять человека, спасающегося при гибели корабля, что он раньше другого занял место в лодке или на плоту, когда его близкий сосед не успел вскарабкаться и начинает, быть может, тонуть? Так было и с нами, когда вокруг нас разбушевалась стихия с невиданной силой... Я при нашем кораблекрушении остался за бортом спасательной лодки и теперь плыву по течению, ожидая неизбежного конца. Мыслям о приближающейся смерти – или от голода, или от бомбы, или от весенних эпидемий – надо что-нибудь противопоставить».
В эти страшные для всех дни Владимир Ростиславович слагает единственное дошедшее до нас стихотворение:
Когда смотрю в туманный след
Кружившихся со мною вереницей
Красивых дней, как маков цвет
Засохших в год, пылающий зарницей
Проклятой злобы и вражды,
Я вспоминаю все: все прежние обиды
И милой юности мечты,
Головку вздорной златокудрой Лиды,
Суровый, жесткий крик отца,
Сиденье часовое за тетрадкой,
Побеги с черного крыльца,
Приход домой на цыпочках, украдкой...
Себя во сне я вижу, что лечу
По полю ржи навстречу к ней...
Я долетел, остановился и молчу —
Нет слов, мольба в душе моей.
Прощайте, дальние года!
Летите пестрой, звонкой стаей мимо,
Чтоб не осталось и следа
От прошлого, что так неумолимо
Уплыло в вечность навсегда.
Зачем страдать уплывшими мечтами,
Ловить в цветном узоре глаз —
Закрытых, полных сказочными снами,
Их фантастический рассказ?
Через четверть века после кончины Владимира Ростиславовича мне удалось напечатать о нем небольшую статью в «Вечернем Ленинграде», а потом выступить в «Пятом колесе», передаче на ленинградском телевидении. Писал и говорил я о печальной участи людей нескольких последних поколений: говорить не то, что думаешь, и думать не так, как тебя заставляют. Первому, в частности, учил меня Гардин, второе же подсказывала жизнь.
Возможно, из-за этого и не сохранились в моей памяти политические высказывания, оценки, анекдоты, слышанные от дяди Володи, у которого в детстве я дневал и ночевал, а после ареста отца и жил долгое время.
Собственно говоря, Владимир Ростиславович в ряде случаев характеризовал двуличие как необходимость выполнения правила: «С волками жить – по волчьи выть». Но чтобы самому не стать волком, он стремился считать волчий вой исполнением неприятной роли в неинтересной пьесе. Утешая меня, семнадцатилетнего, после отказа в приеме документов для поступления в Мореходное училище из-за политической судимости отца, он говорил:
– Наш великий вождь учит, что политика партии должна быть настолько гибкой, чтобы обойти все и всякие подводные камни на пути к поставленной цели. И партия успешно выполняет разработанное еще святым орденом иезуитов правило: «Цель оправдывает средства». Поэтому Вы вполне можете достигнуть поставленной цели стать моряком, применив простейшее средство: не вписывать в анкету сведения о судимости отца по статье 58 и делать во время бесед вид, что Вы об этом ничего не знаете. Пусть это будет Вашей ролью для достижения цели по методу того, чьи ученики и последователи не дают этого достигнуть.
Не знаю, о чем говорил с начальником Военно-морского инженерного училища Владимир Ростиславович после совета помалкивать о репрессированном отце, но документы для поступления и сдачи экзаменов в училище имени Дзержинского у меня приняли.
Через много лет, когда «отец всех народов» был развенчан, а мой отец официально реабилитирован, некоторые ортодоксы упрекали меня в нечестности в юные годы. Я отвечал им, что при моей честности тогда мы не могли бы беседовать о ней теперь. О том, что эти ортодоксы славили Иосифа Виссарионовича тогда и проклинали теперь, раз это было им велено, я не напоминал. С ортодоксами всегда надо играть роль.
Всю жизнь и долгую военно-морскую службу я старался быть честным во всем остальном и, думаю, был честным. Но двуличие по отношению к идеологам и надсмотрщикам, сформулированное и оправданное Гардиным, мучало меня всю жизнь и всю службу. И не из-за вопросов ортодоксов. Но как сложилась бы моя жизнь, не послушайся я в первый послевоенный год Гардина, не знаю.
До Октябрьской революции В.Р. Гардиным-режиссером было поставлено 43 полнометражных «немых» художественных фильма, в том числе «Ключи счастья» (1913 г.), «Крейцерова соната» (1914 г.), «Анна Каренина» (1914 г.), «Дворянское гнездо» (1914 г.), «Война и мир» (1915 г., 2 серии). Как актер он снялся в 50 ролях. Наиболее значительные из них: Наполеон в «Войне и мире» (1914 г.), мастер Бабченко во «Встречном» (1932 г.), Порфирий Головлев в «Иудушке Головлеве» (1933 г.), князь Верейский в «Дубровском» (1935 г.), граф Толстой в «Петре I» (1937 г.), директор в «Человеке в футляре» (1938 г.), Бах в «Антон Иванович сердится» (1941 г.). Первым из киноартистов В.Р. Гардин удостоен званий «Народный артист РСФСР» (1935 г.) и «Народный артист СССР» (февраль 1947 г.).
Умер В.Р. Гардин у себя дома на Потемкинской улице 28 мая 1965 года в возрасте 88 лет.
Жизнь артистов [4 - Т.Д. Булах-Гардина, 1926–1959 гг.]
Здесь приводятся выдержки из 22 тетрадей дневниковых записей Татьяны Дмитриевны, урожденной Булах (1904–1973), в замужестве – Гардиной. Сейчас они хранятся в ЦГАЛИ в фонде В.Р. Гардина.
Татьяна Дмитриевна родилась в семье военного врача Дмитрия Георгиевича Булаха и купеческой дочери Ольги Яковлевны Акимовой-Перетц. Купец Яков Иванович Акимов-Перетц был сыном грузового извозчика Ивана Ивановича Акимова, происходившего из села Глазово Козельского уезда Калужской губернии, это село есть и сейчас, оно находится к западу от Козельска, у границы Смоленской области. Сын Ивана Акимова Яков служил в Петербурге мальчиком у торговца Перетца, богатого, но бездетного. Тот назначил Якова своим наследником с условием прибавления к его фамилии Акимов своей. Получилось Акимов-Перетц. Позднее, 14 октября 1983 года, Санкт-Петербургская казначейская палата (дело за № 4004) «предоставила ему именоваться по фамилии Акимов (он же Перетц)». Яков Иванович был петербургским купцом II гильдии, владел гастрономами, бакалейными лавками, несколькими домами. О нем рассказано в историческом справочнике М.Н. Барышникова «Деловой мир Петербурга» (СПб.: Logos. 2000).
В семье Георгия Булаха было четыре сына (Егор, ум. в 1918 г.; Николай, 1867–1940; Дмитрий, 1872–1922; Иван, род. в 1874 г.) и дочь (Наталья, род. в 1877 г.), в семье Якова Акимова-Перетца – пять сыновей (Михаил, ум. младенцем; Александр, 1865–1933; Иван, 1866–1898; Константин, 1862–1921; Дмитрий, 1879–1936) и четыре дочери (Мария, 1867–1950; Елизавета, 1872–1942; Ольга, 1874–1943; Антонина, 1876–1942). В 1917 году все они были в возрасте старше 30 – 40 лет. Умерли от голода и болезней пятеро, уехали за границу трое. Пострадали их дети и внуки: пятерых большевики расстреляли, одного затопили в барже вместе с другими арестованными. Так что обе семьи вошли в новый мир с заметными потерями.
В последние годы жизни отец Татьяны Дмитриевны служил главным врачом в военном госпитале где-то у Смольного. Его книга по медицине есть в фонде Российской национальной библиотеки. Похоронен на Никольском кладбище Александро-Невской лавры. Родословная и жизнь его семьи в 1910–1920-е годы описаны в книге старшего брата Татьяны Дмитриевны Глеба Булаха «Молодость, ты прекрасна» (СПб., 2008). Небольшие отрывки из нее опубликованы в журнале «История Петербурга» (2005. № 6. С. 43–48). В них живо воссозданы оптимизм молодости и картины артистической среды, в которой жили брат и сестра, Глеб и Татьяна. – А. Б.
Дом деда Т.Д. Булах-Гардиной, Якова Ивановича Акимова-Перетца, на Забалканском пр., 1
Чемоданчик с архивом Т.Д. Булах-Гардиной
Страница из альбома Т.Д. Булах-Гардиной
Я становлюсь актрисой
1 ноября 1926. У Мгеброва поставили пьесу А.И. Маширова «Вихри враждебные» о подпольной типографии. Играли уже на фабрике Тиритона и на текстильной у Обводного канала – «Работнице». Зрители принимают с интересом, даже реплики подают и подсказывают актерам, как им поступить. Я играю девчонку-наборщицу. А в пьесе Бернштейна «Жена не жена», тоже революционной, я играю гражданскую жену Мгеброва, проповедующую антирелигиозные взгляды. Первый спектакль прошел хорошо, а на второй пришла мама, и чтобы она не рассердилась на меня, я все свои монологи сказала только на тему женского равноправия, нигде не затронув церковь. А в зале был автор. Он, толстый, неряшливый, лохматый, ко мне всегда относился крайне нежно, стал расспрашивать, что со мной сегодня случилось. Я наплела, что вдруг закружилась голова, и все слова роли из нее вылетели. А потом актеры объяснили ему, в чем дело, и он не рассердился.
Д. Шостакович. 1923 г. Портрет работы Б. Кустодиева
Был у Мгеброва очередной вечер. Обычно я не хожу, противно видеть пьяных, а в этот раз мы еще кончали репетицию, когда пришел Славинский и привел с собой удивительного мальчика. Худенький, маленький, весь какой-то белый и движется, как деревянный Пиноккио. Одет в черную бархатную блузу, а вокруг шеи – шелковый широкий шарф, завязанный бантом. Носик у него остренький, ротик, как ножичком прорезанный. Я, когда танцевала с ним и близко заглянула в его глаза – увидела в них напряженную мысль. Как будто в зрачках свитую спираль. И потому не очень удивилась, когда за роялем он ожил. Но то, что он играл, мне не понравилось. Я люблю нежную или могучую музыку, а он играл что-то разнобойное и непонятное. На другой день мы с ним ходили слушать оперетту Славинского «Просперити». Это очень трудная штука. Актеры дергались, как в судорогах, декорации и костюмы Борисковича резали глаза меньше, чем уши, музыка то скрипучая, то гремучая, то визгливая и всегда злая, бездушная. Мальчик – его звали Митя Шостакович, со мной не согласен. Он говорит, что надо слушать ритм, что в Америке живут люди именно в таких судорожных ритмах, что надо выскочить из плавности, искать новое. Мы спорили от угла Невского и Мойки, где шла оперетта, до моего дома, но Шостакович оказался таким упрямым, что, уходя, посмотрел на меня колючим взглядом и, еле разжав свои губы-лезвия, сухо выдавил: «Спасибо, прощайте». Жаль, что он рассердился на меня. Есть в нем что-то умное, и мне хотелось бы подружиться с ним. Мы почти одних лет. Отец у него тоже умер.
Азя (Адя) Розе в детстве
А потом у Мгебровых был и даже прокатил меня на своей упряжке из северных лаек писатель Виталий Бианки. Вот радостный человек! Глаза так и греют, так и смеются, черные кудри пляшут, руки сильные, подвижные, словно помогают ему рассказывать его сказки.
Сейчас у нас каждый день спектакли в разных местах города, и времени нет писать дневник каждый день. Почти всегда домой прихожу пешком. Иногда денег на билет нет, а чаще, когда кончаются спектакли, уже не идут трамваи.
2 января 1927. Я никуда не пошла встречать Новый год. Мама ушла к тете Лизе (Елизавете Яковлевне Сидоренко, урожд. Акимовой-Перетц. – А. Б.) – куда-то играть в преферанс, а я затопила печку и вдруг вспомнила, как с Азей часами глядели в огонь и молчали мы, и не было нам скучно. Сами собой написались об этом стихи. Азя пишет мне, но уже бесконечно далекий, из мира, который я не знаю. Разлука наша была неизбежной. (Здесь говорится о соседе по дому на Греческом проспекте друге детства Аде, или Азе, Розе из семьи Олениных. Они полюбили друг друга, уехали в Сочи к тете Мане – Марии Яковлевне Гордон, урожденной Акимовой-Перетц, чтоб жениться вдали. А.Л. Гордон – муж тети Мани – советовал им послушаться их любви, но Ольга Яковлевна была категорически против и добилась своего. Вообще же Розе много раз упоминаются в дневниках Татьяны Дмитриевны. – А. Б.)
Я Новый год встречала без тебя.
С камином – другом одиноких бдений,
И мягкой пеленой окутали меня
Воспоминанья, или сновиденья?
Ласкаясь, пламя трепетным кольцом
Последние дрова, свиваясь, охватило
И отблеском – на миг – как жизнью озарило
Портрет, где ты стоишь с сияющим лицом.
Ты не поверишь мне, что я всегда одна,
Что люди для меня утратили значенье,
Что жизнь моя – как осень – холодна,
И как осенний лес – полна опустошенья.
И как в лесу порой мелькает яркий клен,
Один оставшийся в торжественном уборе,
Так в сердце у меня, глубоко затаен,
Все отблеск светится давно угасшей зори.
Вот Новый год настал. Но что он для меня?
Передо мной углей последнее дыханье
Да робкая игра их бледного мерцанья
В смеющихся чертах любимого лица.
30 февраля 1927. Играли премьеру «Лес» Островского. Роль Аксюши по мне. Гурмыжскую изображает бывшая гранд-кокет Дорманс. Она очень старая, вся в морщинах, но такая живая, подвижная – как молоденькая. Она уговаривает меня пойти показаться кинорежиссерам. Обещает сказать, когда будет просмотр актеров на новую картину. Она сама все время снимается в какой-то «массовке». Я кинокартин почти не смотрю – чуть не каждый день занята в спектаклях. А потом Мгебров поручил мне поставить спектакль по пьесе Владимира Михайловича Бехтерева «На рассвете». Она в стихах. Одну из ролей я сама играю. Много пафоса, а надо оживить текст, кое-что в нем изменить. Вчера я ездила на Каменный остров, где живет Бехтерев. Он психиатр. Когда-то у него учился мой папа. Приехала я днем. Деревянная дача-дом. Около крыльца колол дрова какой-то старичок – оказалось, брат доктора, нет – профессора! Провел он меня в большой кабинет. Стены в нем из черного дерева. Горят в камине поленья. За письменным столом вижу человека с длинными седыми волосами. Одна прядка на лоб спускается. Очень красивый весь. И лоб, и брови лохматые, и карие глаза. А улыбнулся мне – и я вся к нему так и потянулась. По телефону ему уже сказали, зачем я приеду.
– Ну, говорите, барышня, что Вы от меня хотите?
– Владимир Михайлович, можно ли мне переправить кое-где Ваши стихи, чтобы легче было их читать? И сократить немного.
– Что хотите, то и делайте. Когда будет спектакль?
– Через неделю в Соляном городке. Вы обязательно приезжайте.
– Хорошо.
Вошли красивая женщина с рыжими пышными волосами и девочка. Они попросили, чтобы оставили несколько билетов. А Владимир Михайлович вдруг оживился, начал меня расспрашивать о постановке и расcказал о том, как студентом писал эту пьесу-поэму и какая это была замечательная пора – юность! А я сказала, что мой папа – его ученик. И про дядю Костю тоже рассказала. Он вспомнил папу, а дядю Костю (Константина Яковлевича Акимова-Перетца. – А. Б.) и дядю Алешу (Алексея Яковлевича) Галебского – тети Тониного (Антонины Яковлевны, урожд. Акимовой-Перетц. – А. Б.) мужа, оказывается, знал совсем хорошо. Меня напоили чаем и приглашали еще приезжать. Очень милые люди. А старичок Николай Михайлович, который колол дрова, проводил меня. Я и его пригласила на спектакль. Очень потом волновалась, чтобы получше связать текст у наших молодых актеров. Действия там, в пьесе, почти не было. Надо было так поставить, чтоб заинтересовать зрителя, чтоб вышло начало, было бы нарастание и быстрый конец. Генеральную мы сыграли на Обводном в большом клубе против Варшавского вокзала.
В Соляной переулок приехали все Бехтеревы, Славинский, Маширов и еще много разных людей. У нас был еще потом концерт, а то пьеса коротенькая. Я попросила Славинского перед началом сыграть на рояле тревожную музыку. А монолог кончала под торжественные аккорды. Странно сказать – но Бехтерев не меньше меня волновался. В общем, был в этой пьесе какой-то свежий порыв. И публика его почувствовала. Но с концертом она не вязалась, и, вероятно, больше у нас идти не будет. Я первый раз режиссировала. Это очень интересно. Но только актеры меня не слушаются.
19 марта 1927. Вчера Дорманс мне сказала, чтобы я ехала на кинофабрику, на Каменноостровский проспект, 10. Там мне дали пропуск к Сергею Николаевичу Попову. Я, когда волнуюсь, делаюсь какой-то самоуверенной на вид, а внутри все напряжено и настороженно. Я боюсь пропустить что-нибудь мимо ушей или глаз. Он только посмотрел на меня, велел записать мою фамилию для просмотра, когда приедет режиссер.
30 марта 1927. Мы опять совсем без денег и часто ужасно есть хочется. А главное, в квартире холодно – нет дров. Опять играли у Рыкова. От кольца трамвая 31 – на круглой площади за Строгановским мостом, повезли на розвальнях. Это очень весело было.
По-прежнему я радуюсь весне
С ее тревожными ночами,
С ее очаровательными днями,
С горбатым льдом, шуршащим на Неве,
С открывшейся над облаками далью
И воробьев веселой болтовней,
И с сердцем, тронутым печалью
О юности, простившейся со мной.
6 апреля 1927. Скорее бы приехал режиссер. Может, он и выберет меня.
23 апреля 1927. Меня вызывают на кинофабрику 3 мая. Приедет режиссер, и будут пробы актеров на роли в картине «Кастусь Калиновский». Какие это «пробы», я не знаю. Никто из моих знакомых не снимался для кинематографа.
«Кастусь Калиновский»
18 февраля 1930. Петра Лаврова, 60. Я перестала писать свой дневник с тех пор, как в мае 1927 года получила ведущую роль в фильме «Кастусь Калиновский». Постараюсь вспомнить, как это было. На кинофабрике меня вызвали в кабинет режиссера Гардина, там сидело несколько разных людей. Перед стеной стояла какая-то из черного бархата рама, изнутри вся в лампочках. Меня поставили за ней, и один из людей начал говорить, что я должна себе представить, как передо мной по улице едет на казнь мой жених.
Т. Булах и В. Гардин. Кинопроба. 1927 г.
– Сперва смотрите налево, ведите взгляд перед собой до крайней правой точки и постарайтесь понять, что в это время должна переживать девушка, которую вы хотите играть.
Я настроилась так, что из глаз потекли слезы. Мне сказали «довольно». Потом спросили, где я училась, где работаю, столько мне лет. Велели прийти на другой день снимать «пробу». И тогда я познакомилась с Владимиром Ростиславовичем Гардиным. У него были очень проницательные, блестящие глаза; он разглядывал меня до самых пяток. Мне сразу стало интересно его слушать. Таких, как он, я еще не встречала. Вероятно потому, что сильных людей не видела. Гардин сказал, что я буду играть роль Марили – невесты Калиновского. А потом вокруг меня закрутилась уйма людей. Раскрашивали, слушали, разглядывали. А консультант по картине товарищ Дылло сказал, что мне надо посмотреть белорусских девушек прежде, чем играть одну из них. И меня командировали в Минск. Там я должна была подобрать для себя и других актрис костюмы в театре, зарисовать нужные для съемок улицы, перенять манеру держаться у крестьянских девушек. И все это в четыре дня. Дали мне 50 рублей денег и билет до Минска. Такого чуда еще со мной не было.
Возбужденная, необыкновенно гордая своей ролью, счастливая тем, что впереди, отправилась я в путь. Только что усевшись в вагоне и развернув газету, прочитала под стук набиравшего скорость поезда отпечатанные крупным шрифтом известия: «Наводнение в Белоруссии. Поезда идут кружным путем с опозданием на сутки» и ниже: «Зверское убийство полпреда Советского Союза в Польше тов. Воинова, террористическое убийство начальника НКВД в Минске». Переглянувшись с соседями, увидела, что они так же испуганы, как и я. Минск на границе Польши. Вдруг война? Что делать? Сойти с поезда и вернуться домой? Струсить? Нет. Стыдно. Раз взяла поручение – значит, надо ехать.
И вот потянулись справа от поезда залитые водой поля. Где было помельче, стояли по брюхо в воде коровы. Нелепо торчали крыши домов с мертвыми трубами, шесты с колесом, в котором недоуменно глядели из своих гнезд аисты. Наблюдать из окна девушек мне не пришлось, хоть по совету тов. Дылло я глядела во все глаза. Их не было.
В Минске я застала тревожную суету. С кинофабрики все уехали снимать место смерти начальника НКВД Голубева. Дрезину, в которой он куда-то ехал, пустили под откос, убив перед тем его самого и тех, кто с ним был.
Город оказался грязным, тесным. От вокзала я тащилась на конке, с удивлением читая объявления на ее стенке: «Гражданам предлагается в случае схода тележки с рельсов выходить и помогать кондуктору, а если путь в гору – то лошадям». Кони были такие тощие, что на прямом пути еле тащились в гору, ползли, а под гору чуть не падали на передние ноги. Или лапы? Не знаю, как надо говорить про лошадей. Меня просили записать подходящие для съемок места. Но когда я стала зарисовывать план крепости, меня арестовали солдаты. Привели к коменданту, он поговорил со мной и отпустил.
Т. Булах в роли Марили
Самое страшное было сидеть на вокзале и ждать, когда пройдет митинг перед гробом Воинова. Я чувствовала себя такой несчастной, испуганной, чужой толпе людей перед убитым человеком, лицо которого белело в цветах открытого гроба. С каким облегчением я забралась в купе и услышала перестук колес! А через неделю я выехала в Минск через Москву уже со всей группой.
Съемки начались в деревне Новый двор. Первый раз я была в крестьянской избе, встречалась с ее хозяевами у них в доме. Впечатление осталось ужасное. Духота, жесткие слежавшиеся сенники, полные клопов и блох, кругом мухи, слепни, уборной нет – я не могла никак объяснить, что же это такое. Хозяйка посылала меня во двор, я искала там и не находила то, что надо. Тогда она проводила меня к двери ближнего сарая и сказала: «Вот, здесь». Я шагнула и попала в какую-то жижу, тотчас замычали коровы, все кругом зашевелилось, зашуршало. Я испугалась и в полном отчаянии выскочила обратно. Тут меня увидел наш администратор.
Гардин присматривался ко мне. Бродил за мной великан Комиссаров, игравший моего брата. Симонов обращал внимание только во время наших сцен. А Ливанов вежливо и холодно оглядывал всех нас – манера большинства актеров МХАТа среднего поколения. Но все это не мешало мне со страстью впиваться в свою роль. Мне доставляло наслаждение открывать все свое сердце, полное переживаний моей Марили, перед киноаппаратом, ручку которого крутил Аптекман. Очень это был милый человек – мой первый оператор. Особенно сильной и дорогой мне была сцена казни Малиновского. Симонов был прекрасен на эшафоте, и настоящее горе переполняло мне сердце. Вино мне не понадобилось, чтобы лить слезы (Аптекман советовал мне применить это средство). А веселые съемки на базаре, где великолепно сыграл артист Борис Платонов, я провела с огромной радостью и впервые увидела себя на экране именно в этой сцене. До чего было удивительно видеть себя со стороны! Свои руки, улыбку, всю себя!
Т. Булах и Б. Платонов. 1929 г.
Кадр из кинофильма «400 миллионов»
Я жила совсем новой полной жизнью, и около меня все время был Гардин, помогал мне, следил за мной. Иногда мне было в тягость его внимание, связывающее меня с ним. Но чаще я переставала быть настороженной к нему, потому что его пятьдесят лет успокаивали мой обычный страх к поклонниками. А кончилось тем, что я привыкла к нему. Когда Гардин в первый раз попросил меня стать его женой, я подумала, что он шутит, и рассмеялась. Он сказал, что я просто буду жить в одной с ним квартире, и он не войдет в мою комнату, если я это не захочу. Долго писать о том, с каким терпением и настойчивостью привязывал, приучал меня к себе Владимир Ростиславович. В конце концов я уже не представляла себе будущее без него, жалела, что он один прожил свою жизнь, и любила его самой настоящей любовью. Венчались мы в церкви. Подробнее не буду я писать.
Свадьба состоялась 13 октября 1927 года, жена приняла фамилию мужа, но обычно называла себя Татьяной Булах или Булах-Гардиной.
Супруги поселились в комнате в доме № 60 по Фурштатской улице, в квартире № 1, где жил кто-то из Галебских. Антонина Яковлевна (сестра матери Татьяны Дмитриевны) была замужем за Алексеем Яковлевичем Галебским. Тот имел братьев – Романа и Леонида. Именно из этой квартиры Гардины переселились в свою большую отдельную квартиру в соседнем доме на углу Фурштатской и Потемкинской улиц (дом № 62/9). Судя по одной дате в дневнике Татьяны Дмитриевны, это случилось не ранее 1930 года, на мемориальной доске указан 1928-й год.
В фонде В.Р. Гардина в ЦГАЛИ имеются интересные письма 1935 года Гардиным от Романа Яковлевича Галебского и его жены Наташи, балерины. Письма пришли из Оренбурга и Куйбышева, куда тех отправили, так сказать, в ссылку из дома № 60 на Фурштатской улице. – А. Б.
Мама была в полном отчаянии – за месяц до меня, не предупредив нас, женился Глеб на своей сослуживице Люсе Родэ, очень настойчивой немолодой девушке из Одессы (а было ей 27 неполных лет. – А. Б.). Так что мама осталась одна. Правда, я даже в день свадьбы вечер провела с ней. А потом началась моя жизнь вдвоем. У Гардина была частная студия. Я помогала ему заниматься с будущими актерами. В 1929 году у Глеба родился сын – Кирюша. Сразу же почувствовала в нем родного человека. Ну, что же еще было интересного за эти три года? Личного, женского и человеческого очень много я пережила. Может, потом буду вспоминать и записывать.
В. Блюменталь-Тамарин. 1910 г.
19 февраля 1930. Фурштатская 60, кв. 1. Просмотр «Мертвой души» принес Владимиру Ростиславовичу восторженные похвалы и перспективы новых ролей. Он счастлив возвращением к своей любимой актерской работе. Мне и завидно, и радуюсь я за него.
Вчера с Влад. Рост. и Марией Александровной Потоцкой были в мюзик-холле. Там играл их старый знакомый, по их словам, человек преступный, но великолепный актер Владимир Блюменталь-Тамарин. У него были сцены с женой Луначарского Розенталь. Она – великолепна и ослепительно обриллианчена. А он мне совсем не понравился. Уши оттопыренные, рот до ушей.
13 ноября 1930. На днях вернулись из Самарканда. Снимались мы с Владимиром Ростиславовичем в фильме «Окно в Азию» (потом переименовали в «Кровь земли»). Словно побывала я в совсем новом для меня мире. И очень много родного моей душе встретила я там. Восточные люди – созерцатели. Они и суетятся не так, как у нас. Не глубиной души, а только поверхностью. Машут руками, кричат, а в глазах что-то бесконечно далекое.
Я снималась в роли нищей узбечки. А ВР чуть не побили за то, что он «приставал» к их женщине. Я тогда обнашивала костюм. Не так легко ходить под сеткой. Все искажается, кажется темным, меняется перспектива даже на близком расстоянии. Евгений Червяков играл имама, у которого я искала утешения. Он был занят меньше ВР, игравшего главную роль профессора геологии, и мы ходили по городу, в кино и на концерты скрипачей. Червяков умный, но зол на язык. Перед нашим отъездом мы попали в голодовку – нам перестали платить деньги. Случилось это по всей стране.
А дома у меня хорошо. Правда, живу я с мужем в одной комнате, большой, перегороженной шкафами. С мужем за поездку мы совсем сроднились.
17 ноября 1930. Вчера исполнилось три года с моей свадьбы. Хорошие три года. Мне интересно жить с Владимиром Ростиславовичем.
1 января 1931. Чем прошедший год запомнился мне? Очень сильные впечатления оставил Восток. Потом много передумала я и перечувствовала во время процесса Промпартии.
В нашей кинематографии кризис – нет пленки. В Союзкино сокращают 400 человек. Да и остальным скоро нечего будет делать. Владимир Ростиславович пишет о своей прошлой работе, и я ему помогаю.
6 октября 1931. Лето я провела одна – Вл. Рост. уезжал на три месяца в Баку сниматься. Основной фильм был неудачный, трудный – «Их пути разошлись» режиссера Донского, но снялся он там у великолепного режиссера Шенгелая в картине «26 комиссаров», и этот эпизод считает одной из лучших своих работ. Гардин вообще любит творчески темпераментных людей. С ними он загорается сам и творит в полную силу.
Третьяковская галерея. Москва, октябрь,1932 г.
Демону Врубеля
Куда глядишь? Кого в лиловой дали
Ты ищешь омраченными очами?
Ты знаешь все. Глаза твои видали
Глубины мира. Слез они не знали,
Когда трагедии людские наблюдали.
Чужие всем, теперь полны печали —
Кого зовут бессонными ночами?
Холодный зал. Старуха у стены
Ждет с нетерпением закрытия музея.
Ей скучно сторожить страдания твои.
Из года в год томитесь вы одни,
Она – чтоб старости продлить седые дни,
Ты – цепи тяжкие разрушить не умея.
Иудушка Головлев
22 мая 1934. Ивановский пригласил сниматься в фильме «Господа Головлевы». Иудушку будет играть интереснейший актер Певцов. На пробах я волновалась до жути. Фильм звуковой, мне надо петь. Счастье, что я эти годы занималась у Александры Валериановны Панаевой, она училась у Полины Виардо, а художник Крамской написал ее портрет. Когда подходила первая съемка, Певцов сломал руку. Откладывать на месяц начало съемок было невозможно, Александр Викторович пригласил на роль Иудушки Гардина.
Владимир Ростиславович глубоко задумался над тем, как провести этот фильм. Вспоминал Горбунова, непрерывно вчитывался в текст словоблуда и боялся, что однообразие убьет образ, надоест зрителю. А как расцветить одинаковые по настроению речи Иудушки? И вот он без конца говорил то ту, то другую сцену, искал разных красок для интонаций, характерных ритмов. Нашими сценами он не занимался. В диалогах легче жить актеру, особенно если партнер отзывчив и достаточно темпераментен. А вот монологи надо делать.
Вл. Рост. за Иудушку получил звание народного артиста РСФСР и много новых договоров. А когда пригласили сниматься меня – дома начались изводящие сцены, я опять сдалась, и теперь снова тоскливо, трудно жить, потому что нет цели впереди.
5 сентября 1934. Отдыхаю в Лисьем носу – там ВР получил участок, и мы строим жилище в соснах, на вереске и мхе. Близко серое море, людей кругом мало. Хорошо. И так чудесно пахнут доски, разбросанные везде для стройки.
3 октября 1934. Опять не писала целый год. Что произошло за это время?.. Выстроилось Татьянино – так Влад. Ростиславович назвал наш дом в Лисьем Носу.
В. Гардин в роли Порфирия Головлева
7 октября 1936. Татьянино все еще строится. Но в доме уже одиннадцать комнат, есть курино-утиный двор с прудом. Кроме моего милого старика-сенбернара Урса я привела к нам голодавшего на цепи у плохого хозяина овчара Джека. Дом наш построен в пушкинском стиле. Много колонн и балясин, веранда вокруг всего здания, везде в нем закоулки и кладовки. Как будто это очень старинная усадьба, полная мечтательной дымки. Мне хорошо в нем, а было бы еще лучше, если бы не бешеная деятельность Владимира Ростиславовича. Он любит распоряжаться целой армией рабочих. Одни обшивают стены, другие наслаивают простым материалом крышу (дранкой, толем, железом), третьи роют ледник, четвертые разбивают парк. А дальше курятника – стометровый сарай, прачечная и высоченный сплошной забор вокруг всего огромного участка – Владимиру Ростиславовичу отвели три, по 180 кв. метров каждый. Так что покой бывает только с 8 вечера до 8 утра. Тогда тишина и радость. Гостят у нас мама, Глеб (брат, Глеб Дмитриевич Булах. – А. Б.) с детьми, Ксения (двоюродная сестра, Ксения Платоновна Сидоренко. – А. Б.) с мужем, масса знакомых. Вокруг меня всегда много людей.
Весною я сделала, вероятно, свою последнюю попытку вернуться в театр. Директор Александринки дал мне пробу в «Бесприданнице». Я рассчитывала провести ее на сцене, а пришлось играть в фойе. Между мною и собравшимися народными, заслуженными актерами было метровое расстояние. Крюгер с одной репетиции, вернее – читки, подыгрывал мне Паратова. Растерявшийся И.С. Москалев опаздывал со своей гитарой. Дневной свет делал совершенно невозможным для меня в этой обстановке уйти в образ Ларисы. Я все время слышала перешептывание зрителей, чириканье за окном воробьев. В руках я себя держала, и, по словам Веры Аркадьевны Мичуриной и Юрия Михайловича Юрьева, была «сценична, голос звучал хорошо, показала прекрасную дикцию, разнообразную интонацию, благородные манеры». Конечно, это утешительно, но ни своего темперамента, ни трагического образа Ларисы я дать в этой обстановке не могла. Все же Сушкевич, главный режиссер театра, предложил мне пройти с ним роль Марины и дебютировать уже на сцене в спектакле «Борис Годунов». Я согласилась, и Мичурина поздравила меня с возвращением на сцену, а Юрьев даже сказал, что видит меня в шекспировских ролях.
Но, к сожалению, в середине лета Сушкевича сняли с работы. Идти к новому директору, знакомиться с ним, снова волновать себя мне казалось трудным, тем более что роль Марины совсем не привлекала меня. А литературная работа тянула к себе вовсю. Владимир Ростиславович приветствовал мое сидение за письменным столом. Словом, победили моя татарская лень, страх перед встречами с людьми. Сейчас уже осень с дрожащими ветвями деревьев, мокрыми небом и землей и острым холодным ветром. Владимир Ростиславович занят в фильмах «Петр I», «Соловей» и «Юность поэта». Но сценарии всех трех переделываются на ходу, и съемок у Гардина нет.
28 декабря 1936. Татьянино. Уже неделю я на своей даче. Зимы еще нет – ночами звездное небо, торжествующая луна, такая яркая в темном царстве – земля черная, деревья – тоже, и бездонная глубина неба. Все удивляются, что меня тянет сюда? А мне здесь не грустно, не скучно и не страшно. А в городе я остро чувствую тревожный ритм убегающей молодости. Здесь моя будущая жизнь кажется мне такой же длинной и ясной, как мои спокойные «татьянинские» дни. Вокруг меня нет раздражения и злости, отравляющих душу в городе. Если бы пришлось выбирать между городским домом и Татьяниным, я выбрала бы последнее. И знаю, что тогда моя жизнь не прошла бы бесплодно. Владимир Ростиславович на съемках. Как всегда в заботах и суете. Он не выносит тишины, у нас совсем разные ритмы.
7 января 1937. Смотрела в Александринке «Лес». Был 50-летний юбилей Веры Аркадьевны Мичуриной, и она решила сыграть Гурмыжскую. Провела она свою роль тонко, остроумно, мастерски. Но голос, а главное внешность, напоминали о ее возрасте, не подходящем для женщины, в которой еще живы пакостная, старческая, но страсть, уродливая, но ревность. Гурмыжская – еще женщина, Мичурина – уже останки, почти бестелесные. Кажется, что под кружевным платьем с пышными оборками – скелет. За игрой Мичуриной следишь с наслаждением – так виртуозны, оправданны ее движения, интонации, паузы. В конце концов даже миришься с ее старостью. А вот Юрьев, играющий Несчастливцева, просто омерзителен. Вид пьяницы с гнусной рожей, опухшей, красной, мокрой, совершенно опустившегося и наглого. А ведь Геннадий Демьянин – дворянин, добрый душою, отзывчивый и глубоко страдающий от своей незадачливой жизни. Он может быть иногда смешон своим пафосом трагика, подражающего каким-то уходящим со сцены великанам, но омерзительным быть не должен никогда. А Юрьев с его бегающими глазками, кривящимся ртом, с лезущим во все щели нутром старого недоброго развратника мне лично портит все впечатление от спектакля. Стара, непривлекательна Рашевская-Аксюша, нарочиты Нелидов-Восьмибратов и его сын Калинис-Петр (правда, поет он очень хорошо), Жура Соловьев-Милон забавен, Горохов-Бадаев традиционен, хорош собой и прост Федор Платонович Богданов-Карп и великолепен Черкасов-Алексис. То ужом на хвосте извивающийся перед Гурмыжской, то мелкий пакостник около Аксюши, то глупый, то хитрый, то трусливый, то наглый, и все время в образе, убедительно и ярко ведет Черкасов свою роль. И так же захватывает своим мастерством, обаянием искренностью смешного, милого, гордого своим званием артиста Борис Анатольевич Горин-Горяинов. Его любишь, смеешься над ним с опаской, рядом с плутовством у него чувство собственного достоинства, внушающее уважение. Он весь живой, весь из жизни взятый – так же, как и Корчагина-Улита. И все эти трое – русские люди, а кто такие Юрьев с Рашевской, узнать нельзя. Просто актеры. А Мичурина – воистину русская барыня. Какие-то шуточки, чтобы показать это, она бросает в зал. Ее профессиональный уровень выше многих, и страшно, что уходит с ней неподражаемая манера элегантной игры старых актрис.
Б.А. Горин-Горяинов. Портрет работы Б. Кустодиева
9 января 1937. Татьянино. На душе у меня нестерпимо тоскливо. Чтобы не на глазах у людей переживать свою ипохондрию, приехала сегодня к своим соснам. В доме холодновато. Урочка встретил меня буйной радостью – чуть не валил с ног. Как просты, искренни животные, как легко с ними жить!
Я все думаю, что мне делать. Недостаток жизненного опыта ввел меня в непоправимое горькое заблуждение. Я думала, что пятидесятилетний мужчина, женившись на молодой девушке, будет до конца дней своих так же любить и желать ее, как она. Оказалось, это не так. А погасшее желание с одной стороны рождает отчужденность и холод. Мне страшно писать это.
10 февраля 1937. Сегодня день смерти Пушкина, и этот день оказался для меня днем такой радости, что я плакала и не спала всю ночь, почувствовала себя новой – вчера в «Известиях» напечатаны мои стихи. Целую страницу посвятили памяти Пушкина. Рядом с портретом работы Кипренского, справа от него – стихи «У радио» Татьяны Булах.
11 февраля 1937. Я как-то обалдела со вчерашнего дня от фильмов «Юность поэта», «Путешествие в Арзрум», от всего проникновения в жизнь Пушкина, в его эпоху, дни.
И, конечно, потому что я участвую в этом устремлении к Пушкину. Будто я вчера перешла какую-то границу своей жизни…
Когда молчат деревья и длинна
Их тень холодная на голубом снегу,
Унылым светляком плывет луна,
Небес подчеркивая мглу,
А с цепи рвется одичалый пес,
Взъерошив шерсть на выгнутой спине,
И заполняет сад седой мороз,
Скрипя в окаменелой тишине,
Я радио включаю и ко мне
Одна страна приходит за другой,
В фокстротном тлении, в сорочьей болтовне
Иль в песне радостной, раздольной и родной!
А иногда твоих стихов порыв
Наполнит радостью мой заснеженный дом,
И я слежу, дыханье затаив,
За каждой краскою, положенной чтецом.
Какое счастье в памяти беречь
Узорчатую сказку о Салтане,
Русалки тайну, и Руслана меч,
И облик милой горемычной Тани.
Сегодня радио несет ко мне печаль
Воспоминаний о твоей кончине.
Тенями траурными черная вуаль
Окутывает вечер синий,
Я чувствую, тревожна и бледна,
Какая боль вела тебя к дуэли.
И сумрачны за серебром окна
Луна, молчание и ели.
Пушкину
О, если бы ты сам читал свои поэмы
А мы бы слушали тебя,
Восторженны, благоговейны, немы,
За гений твой всего тебя любя,
Мы б жизнь твою от горя сберегли,
Oт колющих забот, oт жалящей измены,
Разрушили б решетки, стены,
Душившие твои большие дни!
Зачем родился ты, когда чужая власть
Народом и тобой как хищница владела,
А не теперь, когда свободно, смело
Дышала б грудь твоя и песнь твоя лилась?
О, Пушкин! Сердца нет на родине твоей,
Которое твои стихи б не согревали.
Они везде, и с каждым днем родней
Их правда нам, их радость и печали!
11 февраля 1937 г., газета «Известия»
29 марта 1937. Творят люди в одиночестве, а наедине человек лучше, чем в обществе. Там он среди конкурентов… В группе меня преследует поэтесса Елена Вечтомова… подчеркивает недостатки моих стихов, приписывая их тому, что я из чуждого пролетарским поэтам общества, что я не работаю, а забавляюсь, и т. д. Только Холопов, Лифшиц, Шубин вступаются за меня, и руководитель группы Друзин, и Крайский. Как мне все это грустно и тяжело.
20 мая 1937. Дни ясные, теплые. Синее с утра небо к вечеру становится чуть голубоватым и сливается с луною. Зацветают клен, сирень и распустилась черемуха. Владимир Ростиславович увлечен достройкой дома, украшением сада. Мне хорошо с ним. Но болеет мой старый друг Урс. А в мире страшно, что происходит. Война в Испании. Фашисты. И в кино, и у писателей сумятица. Вредителями объявлены Корнилов, Гумандрин, Берггольц, Киршон, Афиногенов, Бруно Ясенский, Майзель, Горелов, Левин, Добин и даже герой испанских боев Кольцов! Кто из них левые, кто правые, разобрать мне трудно. А поэты и писатели среди них хорошие. Так что все равно жаль их.
17 июля 1937. Живу в Татьянине одна – Гардин уехал сниматься у Правова и Преображенской в «Степане Разине». 11-го объявили в газете об окончании следствия над Тухачевским, Уборевичем, Блюхером, Путной, Якиром и еще пятью военными. Тринадцать расстреляны.
Вдруг брата забрали в тюрьму
Тюрьма и вокруг нее
26 сентября 1938. С 19-го на 20-е арестовали Глеба [5 - Все перипетии судьбы Глеба Дмитриевича описаны им самим во второй книге его «Записок инженера» «Радость жизни. Тюрьма» (СПб., 2008) и в его же книге «Херсон. Путь в неизведанное» (Киев, 2004). Интересно и поучительно сравнивать то, что фактически происходило с ним в тюрьме, со словами прокуроров и следователей за ее пределами. – А. Б.]. Был тщательный обыск с 11 до 5 утра. Запечатали комнаты [6 - Речь идет о квартире № 1 в доме № 60 по улице Некрасова (бывш. Бассейной), в которой жили в то время две из сестер, урожденных Акимовых-Перетц – Елизавета и Антонина. В двух комнатах жили мои родители. Квартира тогда уже стала коммунальной, в ней были и другие, совсем чужие жильцы. – А. Б.], и спящего Кирюшу вынесли к тете Лизе. Написала Ежову и послала письмо через НКВД и через Наркомвод. Завтра семь дней с ареста, и я пойду справляться в НКВД. Говорят, очередь громадная. А потом – к прокурору, просить, чтобы открыли комнаты. А то где же жить детям? Он пошел в макинтоше, и меня беспокоит, скоро ли я найду, в какой он тюрьме, и смогу передать ему теплые вещи и белье. Вл. Рост. все еще мечется и гадает, будет ли у нас война или нет.
28 сентября 1938. Вчера с 9-ти до 4-х часов провела в очереди в НКВД, чтобы узнать, где Глеб. Дали справку, что он на Шпалерной, 25, и что 15/X я могу передать ему деньги. Наслушавшись печальных историй о том, как небрежно или умышленно издевательски относятся к родственникам арестованных, я боюсь ждать до 15-го и пропустить очередь для приема передач на нашу букву в других тюрьмах. В Арсенальной принимают на «Б» 2-го числа, в Крестах – 11-го. Пойду завтра на Шпалерную и справлюсь, там ли Глеб. Устала я вчера жутко. И так трудно прождать шесть часов, а тут еще слышишь горести, слезы старух. На моих глазах трое из ждавших родных получили «путевки» на высылку в Челябинскую область.
Глеб Булах. 1930-е гг.
2 октября 1938. Вчера была на Шпалерной. Пришла, встаю в очередь, мне говорят: «Раз не ваша буква, не стойте зря. Все равно, ничего не скажут. У них и списки в окне только на буквы „О“ и „Р“». Но я так боялась, что Глеб не здесь и что я пропущу свою передачу в других тюрьмах, что решила все равно ждать и пустить в ход все жалобные ноты в голосе, чтобы умилостивить коменданта дать справку. И действительно, к концу третьего часа получила ответ, что Глеб «здесь у нас, приходите 15-го передавать деньги». Шпалерная тюрьма – показательная. Здесь очень чисто. Через 5 дней – душ, через 10 – баня. Но прогулка только 15 минут и через 5 дней! Кормят средне, вернее – плохо. Денег позволяют передавать только 60 рублей в месяц и ничего больше! Ни белья, ни еды. Что с теми, кто сидит по году? Не знаю, кому нужно это страшное нечеловеческое горе. Дни опять чудные. 30-го мы были в Татьянино, ходили с В.Р. и Кирюшей по лесу за грибами. Я уехала вечером, чтоб не опоздать на Шпалерную. На фабрике нашей запустенье. Новый директор в Москве. Видела хороший фильм «Доктор Мамлок». Прекрасно играли Менжинский, Жаков и Меркурьев. Остальные – тоже очень прилично. И постановка (Рапопорта) реалистичная и остроумная. Ищу, ищу Кирюше брюки и нигде не могу достать. Зверские очереди или пустота на полках всех магазинов. Ничего нет. Фруктов тоже нет. Остальное есть (масло, мясо, крупы).
7 октября 1938. Вл. Рост. взял отпуск, чтобы иметь право сняться в фильме Белгоскино «Человек в футляре» за плату. Если бы он снимался не в отпуске, его исключили бы из штата Ленфильма. И неизвестно, приняли бы обратно. Засл. арт. респ. Пославского (?), снимавшегося где-то по окончании договора, обратно в Ленфильм не приняли. Он ушел в театр. Сегодня собираюсь с н.а. Юрьевым повидать его и Мейерхольда для переговоров о работе моей и В.Р. над «Царем Эдипом», «Овечьим Источником» и пушкинским вечером. Думаю, что ничего из их затей не выйдет. Но пропустить возможность познакомиться со знаменитым Мейерхольдом не хочу. В.Р. на съемке, и я пойду одна.
12 октября 1938. Написала сейчас заявление коменданту тюрьмы с просьбой передать Глебу свитер и белье. Отнесу завтра. Может быть, фамилия Гардина или неожиданное милосердие помогут. А то стало уже сыро и холодно. Очень мне тяжко.
Была седьмого на вечере у Юрия Михайловича Юрьева. У него замечательная квартира, в два этажа, в доме Ленсовета. Мебель прекрасная, но картины – жуть! Четыре комнаты. Очень холодно и высоко. Были Мейерхольд, Райх, Кочуров, Вольф-Израэль, Вивьен и др. До чего мне понравился Вивьен! Какая веселость и мягкость обращения с людьми! Приглашу их всех к себе. Мейерхольд слушает вдумчиво, говорит четко, ясно и интересно. Больше молчит. Конечно, для него даром не прошло падение. Райх мне понравилась внешностью и простотой. Кочуров играл и пел свои «пушкинские» песни. Некоторые очень теплы и задушевные. У него совсем нет голоса. Потому трудно судить об их красоте. О гардинском юбилее ни слуху ни духу. Неужто так и не станут его отмечать? Все новые у нас люди и в Союзе и вообще в кино. Влад. Рост. очень это печалит. Ведь 40-летний юбилей бывает раз в жизни. И обидно, если никто не заметит. Ну, пока все…
В. Мейерхольд и З. Райх
18 октября 1938. 14-го была с Гардиным и Каверзиным в Филармонии на вечере балета. В.Р. восхищался Дудинской. Мне кроме нее понравились, как всегда, Балабина и Сергеев. Очень забавно танцевала Иордан и сильно – Чабукиани. На другой день пошла делать Глебу передачу. Так нервничала, подходя к окну, так боялась услышать, что он болен, выслан, переведен. Стало мне так больно за посаженного ни за что ни про что Глеба, так оскорбительно за себя, вынужденную с мольбой и унижением смотреть на какого-то гада, не желающего даже голову повернуть к людям, ждущим часами перед ним вестей о своих близких, что я разрыдалась и чуть не сутки не могла оправиться.
Вчера у нас были Каверзин, Васильев с Мясниковой, Вивьен с Вольф-Израэль и другие. Я пела. Вольф и другие удивлялись, почему не знали даже о моем пении. Играла я ведь тоже неплохо. Снималась, по отзывам многих, хорошо. Пишу. За пьесу хвалили разные люди. Стихи напечатали в «Известиях», выбрав из многих. И что же? К чему свелись все мои начинания?
23 октября 1938. Наступила ясная холодная погода. Думаю дня на четыре поехать в Татьянино. Сегодня там был В.Р. и наслаждался. Собак больно уж много у нас. Там три: Бурка, Джек, Найда, здесь две: Джан и Милый. … В.Р. … одинок и, когда не в запале, понимает и свою неправоту, и то, что кроме меня у него нет ни одного друга. Мне жутко в те минуты, когда я теряю в нем родного человека. Но иногда он злит меня и пугает односторонней справедливостью, при которой он думает о себе, жалеет себя и т. д. Но все-таки в нем больше хорошего, чем плохого. А главное, есть в нем ширина и свобода мысли. И гордость.
26 октября 1938. Вчера была у следователя Салонимского, в порту. Он ведет Глебино дело. Вообще следователи никого не принимают, но я написала ему и письмо, и, вероятно, фамилия и звание Гардина сыграли свою роль. Тов. Салонимский принял меня в хорошем кабинете. Предложил сесть. Сказал, что помочь передать Глебу теплые вещи не может. Передач никому не разрешают. Следователь был любезно радушен. Но настойчиво и внушительно сказал мне: «Ваш брат совершил государственное преступление», и на мои слова «Я ручаюсь за брата» сказал: «Советую ни за кого не ручаться». Внешность у этого товарища интересная. Блондин с хорошими чертами лица, приветливым взглядом и вьющимися волосами. Одна рука или изуродована ожогом, или отмечена красным родимым пятном. Я была спокойна, но говорить много было бессмысленно. Уверенность его тона сказала мне, что отзывчивости к человеку в нем не найду. Это агент, которому поручено найти в деле инж. Булаха состав преступления. Если бы он не нашел, его обвинили бы в недостатке бдительности и посадили бы самого.
Сегодня я ездила к прокурору Наркомвода. После Салонимского, сказавшего, что у Глеба не упущение по службе, не халатность, а государственное преступление, я перемучилась мыслями: что же подвели под Глебку?
22 ноября 1938. 15/XI делала Глебу передачу денег – 180 р. А вчера полетела к прокурору, узнала, что следствие протянется до января. Проверила, позвонив к следователю. Потом пошла к юристу. Домой вернулась еле-еле, температура 38о. А вечером были люди. Пришло извещение о Постановлении ЦК о праздновании юбилея Гардина. И вот у нас собираются и обсуждают, как его провести интереснее. Перепечатала и послала 1-му заместителю Ежова Евдокимову письмо и заявление о Глебе. Не знаю, куда, к кому еще броситься, чтобы как-нибудь помочь ему. Сегодня морозит. Хочу на два дня съездить в Татьянино.
15 декабря 1938. Сегодня делала Глебу передачу денег. Уже 16о мороза, а он все еще в летних вещах. И за маму тяжело, и за Глеба. Такая тревога и беспомощность! Ищу свидетелей в глебину пользу. Нелепая жизнь. И какие ждут еще впереди провалы, терзанья, мрак? А будут ли радости? Боже мой! Жизнь-то ведь уже почти прошла. Скоро начнется доживание.
25 декабря 1938. С 15-го жестокие бесснежные морозы. Боюсь, что померзли мои сирени, фиалки, флоксы и розы. Жаль и трудов, и их красоты. Сегодня метет. Скорее бы снег закрыл землю. 23-го ездила в Татьянино. Замерзла до жути. Поезд опоздал и туда и обратно на 1 ½ часа. В вагонах не топлено. И так будет всю зиму, потому что топливный кризис. Пол покрыт ледяной коркой: рвались отопительные трубы, и водой заливало вагоны. В этом году и у нас в доме холодно. А наверху дачи промерзли стены. Еще бы! Ведь холодило до 28о, без снега и на другой день после дождя! Все было сырым и теплым, и сразу Северный полюс!
Как-то Глеб? Я 19-го была у прокурора. Он как раз знакомился с заключением экспертизы. Предложил прийти через 10 дней и сказал, что в середине января будет суд, а вначале я смогу передать Глебу теплые вещи. Сегодня ездила и искала ему шапку. Ничего не нашла. Опять в магазинах торгуют только пуговицами, галстуками, сумочками. Никаких предметов первой необходимости. В Пассаже за шелковыми носками очередь человек в шестьсот. С провизией лучше. Но тоже очень скучно. А между тем фабрики обуви, трикотажа, текстиля работают в три смены. Но все идет или на военные заготовки, или за границу. Даже Гардин не может достать мне чулок. А ходил к директорам и Пассажа, и ДЛТ. Мама совсем без чулок. Да и у всех кругом с ними – швах. Я переживаю уже третий кризис ширпотреба.
29 декабря 1938. Ездила сегодня к прокурору. Встретила его в общей комнате. Сначала он со мной и говорить не хотел. Мне стало так тяжело, что опять затягивается неизвестность, что к глазам подползли слезы. Стою, бормочу о том, что зима, что Глеб раздет. Вмешался какой-то седой моряк. И вдруг Григорьев говорит: «Ну, ладно. Приходите 3-го, я дам разрешение на передачу зимних вещей». Слава Богу, что хоть этого удалось добиться. Завтра уеду с Кирюшкой в Татьянино. Там с ним и Гардиным встретим Новый год. А уж 2-го вечером придется приехать. Не удается мне отдохнуть. А устала я очень. И маму поддерживать, чтоб не впала в черную тоску, и Влад. Ростиславович болен, хандрит. И два дома с капризными прислугами на плечах. Смотрела вчера на фабрике вторую серию «Петра». Очень сильная, содержательная вещь. Прекрасные кадры Полтавского боя, игра Симонова, Черкасова, Зарубиной. Гардин тоже очень интересно сделал лису Толстого. Тяжелый у меня был год!
7 января 1939. Новый год встречали в Татьянине. Я, Гардин, Кирюшка, Ксеня, ее ami Медведев. 4-го позвонили из НКВД и сказали, что Глеб просит передать вещи. Вл. Рост. уехал вчера в Москву. После годового перерыва опять съемки «Разина». Комитет разрешил ему сниматься, сохраняя зарплату здесь, в штате, и получая в Москве разовые. За Толстого в «Петре» В.Р. хвалят. Славный он человек. Передаю я Глебу его носки, рубашки, кальсоны, деньги, и он – ничего. А ведь со стороны Глеба никакого внимания он не видел. Да и вообще мои родные ему дарили только неприятные минуты. Хороший друг – Гардин. Если бы ему было лет на десять меньше, я была бы с ним совсем счастлива. Ну что ж? Идеалов на свете не бывает. Лучше хороший друг, чем... Как я хотела бы уехать куда-нибудь от семейной трагедии (Глеб и мама), от прислуг с их капризами. Платишь им, платишь, и все у них вид, словно они работают только из особой милости.
13 января 1939. Встретила вчера Гардина. Привез бананы, духи, конфеты. Здесь директор-мальчишка сравнивает его с капризной балериной, потому что Вл. Рост. отказывается сниматься ночью и в нетопленом помещении. По телеграмме из Киева, не спросясь Гардина, откомандировал его к режиссеру Лукову. Сегодня Вл. Рост. объяснялся с ним. Хорошо отношение к народному артисту в год его сорокалетнего творческого юбилея! Никакой устойчивости ни в чьем положении у нас нет. Будь ты трижды заслуженным, и все зависишь от разных прохвостов. А уходить на пенсию и рано, и материально придется уж очень себя ограничивать. Но если пойдут издевательства, буду уговаривать В.Р. продать Татьянино и жить скромнее, а не сокращать жизнь волнениями и препирательствами со всякой с.в. Купила сегодня шерстяные чулки заграничные – 125 р.! Но ни их, ни простых нигде нет. И пришлось взять единственные встреченные.
1 февраля 1939. Двадцать девятого вернулась из Москвы. Слушала оперы – мужские голоса скверные, женские (Леонтьева) хорошие. «Тихий Дон» мне не понравился. Какой-то сборник хоровых и сольных русских песен. «Дубровский» не произвел сильного впечатления из-за очень плохого исполнителя Троекурова, Архипа и весьма среднего Владимира (Алексеев, умер от рака в мае 39-го года). В «Миниатюре» мне очень понравилась Рина Зеленая. Легкость, непосредственность и подлинный комизм. Приятно пел цыганские романсы похожий на гомункулюса Вадим Козин. Совершенно удручающее впечатление производит публика. Ни веселых, ни красивых, ни просто по-молодому ярких и здоровых лиц. И скучно-прескучно все одеты. Были в валенках, бурках, хотя в Москве и мороза-то особенного не было. А первые дни с нашего приезда я думала, что началась весна – так сияло целый день на чистом небе солнце и так тепло было на улице. А в номере я мерзла. Ни разу не решилась даже принять ванну. Топливный кризис везде. И в быту, и на страницах газет. Настроение у москвичей тусклое и тревожное. Так много сидит, и так неожиданно садятся люди! Мое письмо к Евдокимову (зам. Наркомвода) чуть не усадило и меня. Только абсолютная очевидность того, что я обратилась к нему как к официальному лицу, спасла меня от неприятностей. Этот старый орденоносный партиец уже посажен и строго.
В «Национале» (где мы останавливались) прекрасные обеды. Но по магазинам те же очереди и недостатки, что и в Ленинграде. Но местами в Москве сделаны чудеса. Например, речной вокзал «Химки», метро.
Были в Доме кино. Жалкие девицы, мужчины с ободранным самолюбием и растерянными сердцами. Кулешов, лишенный работы и ставящий рекламы соуса Кобуль. Несчастный Пудовкин, похожий на тощую жабу. Состарившиеся звезды. И полное отсутствие смены. Не только молодые, а уже апробированные режиссеры сидят без работы. Начальник кинематографии – уполномоченный Воронежского НКВД – окружил себя бывшими сослуживцами, откровенно говорящими, что им ходить в кино времени не было и они с работниками кино не знакомы. Понятно, что пока они поймут что-нибудь в отданном в их полное владение искусстве, пройдет много времени, много мучений переживут подвластные им творческие работники.
Гардин уже постарел. Юбилей его отложили на неопределенный срок. По приезде в Ленинград отправились в прокуратуру. За необоснованностью улик дело Глеба отправлено на доследование. Зам. прокурора тов. Лукин говорил со мною о Глебе как о большом преступнике. Я невозмутимо отвечала, что все обвинение абсурдно и улики обосновать невозможно, потому что преступления не было и не могло быть. К концу разговора он уже внимательнее стал к моим словам. Но убил меня, сказав что, может быть, суд будет без защитников. Написала в Москве два стихотворения.
2 февраля 1939. В своем «отчете» о поездке в Москву я забыла написать, что ехали мы туда в одном купе с героем папанинской эпопеи – Петром Петровичем Ширшовым. Мы с ним были на верхней полке мягкой «Стрелы» и немного поговорили. Он совсем молодой, но седой человек. Просто и ласково смотрит. Сказал мне, что больше утомился за этот год славы и ответственного труда, чем за сидение на льдине. Думаю, что это несерьезно. У него нервный тик лица и седины, подаренные Северным полюсом. Он мне очень симпатичен и внушает настоящее глубокое уважение. Это – Человек с большой буквы. Сегодня меня разбудил звонок журналиста. Он поздравлял Гардина с получением ордена «Знак почета». Оказывается, вышли награды кинематографистам. В числе сотни награжденных – Владимир Ростиславович. Он очень доволен. А я уже настрочила за него заметку в газету о его чувствах. Сегодня газеты полны именами награжденных писателей. Опять-таки я рада ордену, потому что с ним будет легче пытаться помочь Глебу.
4 февраля 1939. Уехал сейчас в Москву на несколько дней (все съемки «Разина») Володя. Торопился он, плохо мы простились, в суете, позвонил потом с вокзала, но оба раза я слышала только – «До свиданья». Как-то тревожно мне. Может быть, Володя успеет заехать к Рогинскому – это заместитель Вышинского. Боже мой! Как тяжело, как страшно жить! Мне кажется, что все мы сумасшедшие, ошарашенные, иначе – как же мы живем бок о бок с ужасом такого учреждения, как НКВД?
15 февраля 1939. Владим. Рост. был в Москве у главного прокурора Наркомвода. Тот при нем звонил в Ленинград, распалял нашего прокурора за недопустимую волокиту и затребовал к себе дело Глеба. Пока ничего нового. 18-го В. Р. опять едет в Москву и зайдет в прокуратуру, куда я уже отправляла бумаги о Глебе (справки об ударничестве, научных трудах и многое др.).
Кому верить, на что надеяться?
20 февраля 1939. Можно с ума сойти! Вчера звонила в порт следователю НКВД. Он сказал, что на днях отправляет дело обратно в прокуратуру. А сегодня там сказали, что обвиняемые старались строить плохо – но якобы случайно построили хорошо. Я лежу. Вл. Рост. пока задержался дома.
22 февраля 1939. Сегодня вызывала такси, и Влад. Рост. был так добр – проводил меня в порт. Там следователь НКВД отказал мне в просьбе о свидании для мамы, но разрешил повторить передачу белья. Категорически заявил, что Глеб занимался контрреволюцией и сознался в этом и что все мои хлопоты ни к чему не приведут. «По-товарищески» советовал не ручаться ни за мужа, ни за брата. Я, конечно, уверена, что это профессиональная манера разговора с родными обвиняемого. У Влад. Рост. каждый день съемки «Случая на полустанке». Завтра попробую передать Глебу белье.
Погода ясная и солнечная.
17 марта 1939. Следователь наболтал вздор. Вещей не приняли и не примут. За это время была и в НКВД, и в прокуратуре. Кажется, дело повернулось в благоприятную сторону. Благодаря В. Р. , побывавшему у главного прокурора в Москве, здесь начали знакомиться с документами Глеба, доказывающими его невиновность. Дело уже в областном НКВД, и там следователь Бутенко читает все бумаги, получив предписание быть объективным по отношению к Булаху. Хотела сегодня уехать на две недели в Татьянино, но такая жуткая метель, что это невозможно. Пойду вечером в Дом Кино с В.Р. и Ксенией (двоюродная сестра, Ксения Платоновна Сидоренко. – А. Б.).
18 марта 1939. Сегодня я переехала в Татьянино. Влад. Рост. проводил меня в такси и поехал обратно, т. к. завтра у него съемки в «Полустанке». За Глеба я стала как-то спокойнее. И надеюсь здесь отдохнуть. Звери у меня такие милые, ласковые и благодарные. Завтра пойду гулять с Буркой. Очень меня огорчило то, что Негрин, Ибаррури и другие вожди Испанской революции бежали во Францию еще до окончания борьбы народа с Франко. За идею в таких трагических событиях надо умирать, чтобы не убить свои имена. У нас полный кризис с мануфактурой, обувью, посудой и частичный с провизией. Был у меня «вечер цыганского пения». Хочу повторить его здесь, на даче. И слушать люблю, и петь. Сейчас я одна. По радио передают «Ивана Сусанина» из Москвы. Читать взяла «Консуэло» Жорж Санд. Немного холодновато, а так хорошо в лесной тишине, подчеркнутой собачьим лаем. Спасибо Гардину за Татьянино.
22 марта 1939. Татьянино. Вечер. Очень меня беспокоит здоровье Влад. Рост. Каждый день у него съемки «Случая на полустанке» в тяжелом тулупе, наклейках и сапогах. Натура здесь, в Лисьем Носу, но ежедневно он должен уезжать в город, потому что гример не может приехать сюда, а сам Гардин не сумеет наклеить бороду, усы и брови. Конечно, виной этой излишней суеты неопытные, неавторитетные режиссеры, без конца затягивающие съемки, переснимающие снятое и т. д. Влад. Рост. шестьдесят два года, и можно было бы фабрике, на которой он работает тринадцать лет, поберечь силы своего единственного Народного артиста. Но бережное отношение к людям у нас только в тех случаях, когда о нем напечатают заметку в газете.
28 марта 1939. Татьянино. Отдохнула и повеселела я за эти дни. Завтра у меня будет здесь вечеринка.
31 марта 1939. Ну вот – я снова в городе. Здесь чистота, красота и приторная Фрида (домработница. – А. Б.). Вечер мой прошел интересно. Пили, пели, гуляли ночью при звездах и луне по снежным дорогам. Приехали почти все – четырнадцать человек. Васильевна, как кулинар, была на высоте. Ксеня (К. П. Сидоренко. – А. Б.) несколько плачевно закончила бал. Отправилась поговорить с Джеком, и он прикусил ей руку. Приезжал и «Цыган». Очень мило держался, пил, но не пьянел. Я не хотела бы, чтобы наше знакомство быстро прервалось. Он из числа тех людей, встречи с которыми мне приятны. Человек с прошлым, с мягким голосом и хорошими глазами, без наглости, но с нежностью. Конечно, он интересен только на расстоянии и при наличии розовых очков. Но и то редкость.
Т. Булах-Гардина в Татьянино. 1939 г.
2 апреля 1939. Хочу пройти сегодня в НКВД. А потом решила позаниматься у цыганки Шишкиной. На улице – холод. Зима вернулась, обозленная и капризная. Вероятно, весь апрель я проведу в городе. Владимир Ростиславович снова оглох почти и потерял обоняние. Думаю, что от ветреной погоды. Выглядит он (тьфу, тьфу, чтоб не сглазить) прилично. Конечно, не приветствует моих «больных» настроений. Хотя сам хлопотал о том, чтобы было на вечере красиво и уютно. Был у нас один чрезвычайно забавный гость. Я знала его семью – наших соседей по даче, это Маак. Его самого никогда не видела. И вот является человек в визитке, высоком воротничке, крахмальных манжетах – словно вынутый из нафталина. Но вид его был так смешон, поведение так старомодно – так, что все мы еле сдерживались от смеха. А лет тридцать тому назад он был бы примером молодого человека из хорошей семьи.
19 апреля 1939. Вчера была в Татьянинe. Там уже чудная весна. И такое все кругом простое, здоровое, ясное. А так нехорошо у нас. С Глебом все то же. Дело не вернулось с «производства» (из НКВД). 15-го я передавала деньги. Появилась новая мера – некоторым запретили передачу. Владимир Ростиславович уже начинает скучать от отсутствия работы. 22-го надеюсь поехать на неделю в Татьянино. Была у меня М.А. Моржова с братом и мужем А.Ф. Добрыниным. Очень милые люди. И замечательный виртуоз, гитарист – Павлов. И техника, и музыкальность. Я написала романс и слова к музыке.
30 апреля 1939. Татьянино. Послала письмо следователю НКВД Бутенко. На другой день он мне позвонил и сказал, что я могу отнести белье и калоши. Пошла. Пришлось много побегать, но в конце концов передачу приняли. Очередь на деньги была огромная – буква «К», – человек 150, но белье передавала я одна. Велели вынуть из пакета мыло, гребешки, зубную щетку и порошок. Сейчас приехала на пять дней в Татьянино. Тепло, солнечно, тихо. Со мною В.Р., Кирюша, Ксения. А сегодня приедет Берсенев, Моржовы и Добрынин. 2-го В.Р. уезжает в Москву. Написала два романса – слова и музыку. Красивые и очень удобно по голосу. Много вожусь с гитарой. Хочется посвободнее владеть ею. Часто тянет писать, но так много тревог, что невозможно устроиться спокойно. А налетами очень трудно.
3 мая 1939. Вчера пришлось вернуться в город – уезжал в Москву Вл. Рост. и просил меня проводить его. Он не любит уезжать без меня – и, кроме того, не может справиться с делами. Праздничный город произвел на меня ошеломляющее впечатление. Толпы пьяных, уродливых, плохо одетых людей, жадно смотрящих в витрины магазинов. Закинуто, сравнительно с последними месяцами, много провизии. Но противной и однообразной. Какое счастье, что «праздники» бывают только два раза в год! Накануне 1 мая были такие очереди за всем и такие драки со стороны спекулянтов, что Вреденовская клиника пополнилась многими увечными. Я устала от гостей. Сегодня побывала уже в прокуратуре. Не выдержала и сказала, что мне надоело их вранье. Уверяют опять, что задержки на май из-за требования со стороны обвиняемых уточнить расследование. Сознавшихся-то!!!
5 мая 1939. Владимир Ростиславович телеграфировал из Москвы, что настаивает у прокурора на вызове Григорьева (наблюдающий за Глебиным делом). Хороший у меня друг. Дай Бог ему здоровья, а все остальное я стараюсь ему давать. Сняли с наркомов Литвинова и поставили на его место Молотова. Как он будет совмещать два наркомата? Или заграничных выездов нашему Наркоминделу больше не понадобится? О Ежове, после того как его наркомат разделили на две части, и его ни к той, ни к другой не приклеили, – ни слуху ни духу. Погода солнечная, но холодная. Очень жаль, что во всей Лен. области благодаря бесснежным осенним морозам вымерзла вся земляника. У нас была такая вкусная и большая!
9 мая 1939. Вчера вернулся В.Р. Его так обнадежил главный прокурор Наркомвода Альтшулер, что он даже привез шампанского праздновать Глебино освобождение. Но я изверилась совсем в обещания. Сегодня звонила Григорьеву, он сухо сказал, чтобы я пришла завтра. Не знаю, что услышу от него. Во всяком случае, ко мне лично у него неприязнь, т.к. я обвинила его во вранье. Как мучительно это ожидание, неизвестность и полная зависимость от чьего-то произвола.
10 мая 1939. Всю ночь не спала. Григорьев продержал чуть не час в коридоре, и я еле-еле выдавила из него: «Дело прекращено, на днях выпустят. Сообщаю не для широкой огласки».
13 мая 1939. Очень плохо себя чувствую. Расстройство сердечной деятельности и тревожное состояние. Все жду Глеба. А 15-го передача. Думаю все-таки передать, а то вдруг Григорьев наврал, и Глеб будет сидеть еще долго и без денег. А ведь не в свой день не передашь. Разбились насмерть Осипенко и Серова. Почему у нас скрывают причины гибели? Сколько слухов и догадок было о Чкалове, теперь – об Осипенко и Серовой. К чему тревожить умы тайнами? И так у нас их слишком много.
19 мая 1939. Глеба все нет и нет. Деньги передала. Мама так извелась ожиданием, что я сегодня передала письмо следователю НКВД Бутенко с просьбой сообщить, скоро ли кончится Глебино дело. Сердце мое плохо. Уже тепло, а я все не на даче. Пригласили нас с Гардиным сыграть в телевизионном центре сцены из Головлева. Пока репетируем, а 21-го будет передача. Экранчики еще маленькие, и все на них трясется, мелькает и зеленеет. Но все же интересно, и я с охотой проведу эту работу. Только боли в сердце мешают. Помещается «Центр» далеко. На Лопухинской (Академика Павлова) улице. Маленький забавный домик. Свет яркий, но в кино глаза к нему приучены. Когда же вернется Глеб? Как я безумно устала и изнервничалась!
21 мая 1939. Ну вот, прошло наше выступление в телевизионном центре. Вл. Рост. ужасно волновался, что забудет текст, собьется. Но все прошло (так говорят) очень хорошо. Строят планы на будущую с нами работу. Странный грим – коричневые губы, розовый тон и очень сильная подводка глаз. У меня платье, прическа и вид были удачны. Спела я тоже прилично. Вообще хвалили. Денег мы заработали много. Я за четыре репетиции и спектакль – 500 р. (минус 24 рубля налога), и Владимир Ростиславович за то же самое – 1100 р.
29 мая 1939. Татьянино. Льет дождь уже три дня. Это хорошо для насаждений. Все зазеленело и оживленно лезет из-под земли. Гардин возится с «фруктовым садом». Собирается просить Молотова отпустить нас на Нью-Йоркскую выставку.
13 июня 1939. Наконец, жара. Я три дня болела. Сегодня приехали мама, приходили Магарилл и Козинцев. Сказали, что выпустили, продержав 14 месяцев и 10 дней, Шмитгофа (режиссера) и Гаккеля (ассистента братьев Васильевых). Оба сидели по обвинению в шпионаже. Выпущены по окончании следствия. Почему не делают сперва следствие, а потом арест? Ведь никто от НКВД не сбежит! А так даром держат сотни тысяч людей! (И сейчас это так же! – А. Б.)
16 июня 1939. Татьянино. Вчера была в городе. Передала (без очереди) Глебу деньги, потом говорила со следователем. Предложил позвонить 25 июня, рассчитывая к тому времени закончить следствие. В городе были гроза и ливень, а здесь – ничего! Дни солнечные, тихие. Мы с Гардиным отдыхаем. Он совсем спокоен, я мучаюсь из-за Глеба, но все же здесь легче переношу мысли о его несчастье, о насилии, над ним совершенном. Живет у меня помощницей татарка Рявза – очень милая девочка. В семье их семь, и мать ее все хлопочет получить 2000 пособия, ей полагающиеся. Пока живут впроголодь, на одном хлебе и картошке. Мать с отцом работают в совхозе, зарабатывают вместе 500 р. в месяц. А хлеб – 1 р. 10 за кило, масло – 20 р., мука – 3 р. 20 и т. д. Конечно, я уже Рявзу одела с ног до головы и откормила. Она повеселела и играет на гитаре, слушает радио. Мне жаль, если эта славная девочка пойдет по стопам родителей в голодную, нудную жизнь чернорабочей, обремененной детьми женщины. Конечно, отец ее пьет. Несмотря на культпросветскую работу, на, безусловно, поднявшийся культуровень, пьянство в рабочей (и служащей) среде – почти массовое явление. Редко, редко попадаются трезвенники, а сколько женщин пьет!
Татьянино. 1939–1940 гг.
29 июня 1939. У меня такая апатия, что писать не хочется. Прокурор Григорьев очень удивился, узнав, что Глеб еще сидит.
4 июля 1939. Сторожу квартиру. Нигде не можем достать счетчика, «Электроток» отказывается помочь. Живем зайцами. Сейчас звонили Григорьеву – говорит, что дело вернется к нему сегодня или завтра.
Идут дожди. Настроение тревожное – война с Японией продолжается, хоть и носит спокойное название «Столкновений на границе и попыток ее нарушения». На рынке скучно. Нет никакой рыбы, овощей и птицы. По-прежнему пусты обувные и мануфактурные магазины. А улицы полны пьяных уже с утра. У нас в квартире красиво – душа отдыхает. Но извне мы приносим раздражение и ужас перед грубостью. Гардин то здесь, то на даче. За Никиту в «Случае на полустанке» его хвалят. Будет сниматься в роли Юденича в фильме «Оборона Петрограда». Ставит Петров-Бытов на Ленфильме.
12 июля 1939. Отсидела десять дней в городе. Извели духота, мухи и оркестр Таврического сада, играющий одно и то же с 8 утра до 12 ночи. Вл. Рост. хочет взять отпуск и съездить в Одессу сыграть у Гавронского «Приятелей». А здесь у него будут «Артиллеристы» и еще три каких-то картины. Начали подбираться к частной собственности. 10-й параграф конституции поощрил всех хорошо зарабатывающих людей строить дачи – спасение от истерики городов. Им не мешали. Даже наоборот – шли на встречу. Ведь после всегда можно отобрать под тем или иным предлогом. Теперь начались ограничения приусадебных участков. Что будет далее – можно предугадать, раз начались статьи о том, зачем личная собственность, когда все наше должно принадлежать нашей Родине. Может, я и ошибаюсь, но мне кажется, что скоро у нас начнутся снова компании вроде «головокружений от успехов» и т. д.!
18 июля 1939. Татьянино. Третьего дня вечером звонит прокурор, просит найти и принести ему три бумаги Глеба. На другой день с утра полетела к машинистке, потом Владимир Ростиславович, уезжавший на месяц в Одессу, завез меня в нотариальную контору заверить копии. Отказались. Мне очень жаль, что я не проводила своего друга единственного – Гардина. Он звал меня с собой – но как я оставлю маму, глебины дела, все остальное? Сейчас-то у меня опять такая сердечная усталость, что двигаться трудно. Не буду загадывать. Жизнь полна неожиданностей (почти всегда неприятных!), и строить планы даже на неделю вперед не стоит. Вышло солнце, кругом него темные, набухшие влагой тучи. Зелень яркая, сочная. Цветут розы, лилии, настурция. Открылись первые табаки. А гром все грохочет, перекатывается с тучи на тучу. Какое счастье – свобода!
Не хочется в город ехать!
25 июля 1939. Татьянино. Льет уже два дня непрерывный, свирепый дождь. Получила письма от Володи. Он пишет, что номер – на море, жара и гудки пароходов. Зовет скорее приехать. Ужасается зверскому убийству Зинаиды Райх. Я о нем раньше не слышала – в газетах ничего не писали. Жаль мне эту обаятельную женщину – до глубины души. Мейерхольд на другой день после выступления на режиссерской конференции был арестован и потому о смерти жены не знает. А говорят, что он не выйдет. Но, может, через тюремные стены пройдут слухи о его трагедии. Он так ее любил! Весь театр свой перестроил, чтобы развить ее талант.
28 июля 1939. Татьянино. Со вчерашнего вечера десять часов у нас длилась гроза. Все дождь и дождь. Рыбаки принесли громадного судака (28 рублей). Приходили землемеры обмерять участок. Высчитали 4920 квадратных метров. Говорят, что норма – 2500. Площадь, занятая постройками, не вычитается. Значит, у нас будут отрезать 2420 метров – половину участка, в который мы так много вложили сил и денег. Мне грустно за Гардина. Он так любит свое «поместье». Как все у нас непрочно! Как по-детски отнесся Володя к обещанным правительством благам. 10-й параграф Сталинской конституции! Он так же легко поддается изменению, как и все остальные параграфы.
2 августа 1939. Была 31-го у Григорьева. Принял по-хорошему. Говорил долго. В глебином деле вредительства не установили. 8-го поеду в Москву. Надо бороться до последней возможности. Повезу бумаги о глебиной безупречной работе за двадцать лет Советской власти, о папиной смерти на посту начальника красноармейского госпиталя, аттестаты, похвальные листы и т. д.
5 августа 1939. Татьянино. Третьего дня хорь перегрыз горла пяти нашим уткам, а вчера я прострелила ему голову. Горда удачным выстрелом. Не так легко в темноте в движущуюся мишень попасть с первого раза. Была мама, привезла билет на 8-е. Завтра еду в город, чтобы приготовить бумаги и перепечатать заявление, которое я подам в особое совещание НКВД. Правов (видимо, режиссер и сценарист И.К. Правов. – А. Б.) ответил на мое письмо обещанием похлопотать о номере и предложением их квартиры. Володя пишет по одной-двум открыткам в день. В Одессе совсем скверно с едой. Скорее бы он вернулся. Сейчас жаркие дни.
7 августа 1939. Ну вот, еду завтра в Москву. Написала и перепечатала заявление. Сегодня при помощи Бутенко сделала Глебу вещевую передачу. Буду очень опечалена, если не достану номер. Думаю от вокзала взять такси и ехать по всем гостиницам, и только если нигде не найду – остановиться у Преображенской.
Жара. Мухи. Стрельба авто и мотоциклетных шин. Ругань пьяных. Оркестровый шум из сада. Милое Татьянино! После тебя везде скверно.
Все смешалось и в душе, и вокруг
9 сентября 1939. В Москве сидит куда больше народа, чем у нас. А несидящие запуганы так, что никаких подробностей о смерти Зинаиды Райх я не узнала, и на мои вопросы мне отвечали позеленевшими от страха губами: «Об этом нельзя говорить».
Была на сельскохозяйственной выставке. Красивые павильоны, площадки цветов и фруктов. Очень вкусное мороженое и бутерброды. Вероятно, интересные для агрономов гибриды растений. Но, в общем, после первых двух павильонов все кажется однообразным. Установка, что «так было раньше, а так теперь», ведь очень неинтересна. В конце концов, на выставке 1912 года можно было на таком же контрасте показывать, что было в 1892 году. По-моему, больше всего удивляет мысль: «Почему же при таком райском изобилии всего мы не имеем ничего, кроме очередей за гнуснейшими, стандартными вещами». В Москве было скверно с едой. Все время поездки я провела то с Ирой Правовой, то с Ив. Конст. Заходил Зильберштейн. На другой день после возвращения узнала, что Глеб переведен в Арсенальную. Днем встретила Гардина. Он приехал перепуганный – в Одессе, в день отъезда и в поезде, у него было кровотечение из носа, и он впал в панику. Сейчас уже вполне отошел. Да он сразу же, как приехал домой, успокоился, потому что около меня ничего не боится. Знает, что я все для него сделаю.
Двадцать третьего к нам прилетел Риббентроп, и мы подписали договор с Германией о ненападении и т. д. А 29-го немцы начали занимать Польшу. Вчера вошли в Варшаву. Два дня у нас мобилизация людей, лошадей и автомобилей. Паника с провизией, мылом, спичками. В этот раз я попала в полный расплох. У меня совсем нет сахара! На рынке он уже стоит 12 рублей кило, и то с трудом. Нет водки – это очень хорошо. Стало куда меньше пьяных. Хоть бы ее совсем не было! Гардин ворчит, что у нас полный стол гостей и пустые шкафы. Погода славная.
12 сентября 1939. Передала Глебу деньги. Съемки «Обороны Петрограда», где Гардин играет Юденича, срываются, потому что не дают войск. Проводится грандиозная мобилизация. Нет такси. Всюду пропахшие нафталином шинели. Плач у казарм – жены прощаются с мужьями. Укрепляем на всякий случай границы. Гитлер взял Польшу за десять дней. Рекордная быстрота. Говорят, что поляки отказались потому от нашей помощи, что лишь прошел слух о приходе Красной армии – пролетариат Польши начал громить помещиков, заводчиков и т. д. Потому буржуазное правительство, видя и так и сяк свою гибель, решилось поверить аристократии Англии и богачам Франции. Те их предали. И вот снова стерто с карты государство Польша. Вероятно, половина с богатыми отойдет Германии, а вторая, сделавшись революционной, войдет союзной республикой в состав СССР. Невообразимая паника с продуктами. Я осталась без сахара. Сейчас я снова в Татьянине. Переехала вниз на зимнее положение. Очень уютно устроилась.
16 сентября 1939. Осенние ясные, но холодные дни. По утрам заморозки, а вечера совсем черные. На днях мальчишки забрались на веранду и украли всех Володиных голубей. Просила Володю, и он послал письмо в Кремль, секретарю Сталина, с просьбой скорее закончить Глебино дело. Уж не знаю, что и делать.
За Киврина в «Разине» Володю хвалят. Но ведь дирекция распорядилась вырезать самые сильные его сцены, и фильм идет без них. Основанием вырезки были боязнь за нервы зрителя. Да разве могут нас удивить ужасы XVIII века – мы люди закаленные!
22 сентября 1939. 17 сентября Красная армия вступила в Польшу для защиты жизни и имущества наших белорусских и украинских братьев. За три дня добила недобитых немцами поляков, и вот уже Львов, Вильно, Литовск и т. д. заняты нашими войсками. За армией приехали агитаторы и трибунал. Аресты начались с князя Радзивилла, не успевшего бежать. Арестован он за то, что «остался для подрывной работы». Может быть, НКВД займется свежими делами в Польше и оставит в покое уже перемученных нас?
Вчера я получила от мамы письмо, что денег Глебу не приняли, потому что 11-го он переведен обратно на Шпалерную. Там же ей сказали, что Булах к ним не прибывал. Так она и не узнала ничего. Я лежу, после ее письма у меня начались жуткие боли, ночью был сердечный припадок. С утра сегодня поехал в город Володя – попытается найти Глеба. Он либо в больнице, или переслан в уголовную за город, или просто в путанице этих дней не внесен в список прибывших на Шпалерную. Я даже минутами надеюсь, что в связи с мобилизацией и нехваткой рабочих рук его освободят. А то думаю, что случилось самое худшее. Бедная мама, как она мучается, если мне и то почти невыносимо становится жить. 19-го был год, как Глеб в тюрьме. Приглашают Володю в Киев. Он не хочет ехать без меня, а мне совсем не интересно скучать там в номере. Если б была необходимость, а то ведь он может отказаться. Все дело в деньгах, а их у нас хватит на жизнь. Покупать же все равно нечего. Мне бы нужно зимнее пальто, но так скучно возиться с поисками материала, денег и так далее, что лучше останусь в своей старой белке. Все еще нет сахара, мыла, а теперь еще почти исчезло масло.
22 сентября 1939. Вечер. Сейчас приехал Володя. Глеб находится в секретном отделении НКВД в Нижегородской тюрьме.
27 сентября 1939. Уже два дня я в городе. Вчера была в Нижегородской тюрьме. Глеб там. Передачу денег примут 2 октября. Комендант говорит, что у них условия такие же, как на Воинова. Но будто бы меньше строгости. В квартире у нас вчера замазывали окна. Теперь будут ставить плиту. В комнатах красиво. Вчера были дождь, град, снег и снова дождь. Гардин кашляет, чихает и глохнет. С провизией очень плохо.
30 сентября 1939. Холодно по-зимнему. Убираем квартиру, и понемногу у нас становится уютно и тепло. Обживается заброшенный летом дом. Вчера была в Эрмитаже на выставке китайского фарфора. Она поместилась в третьем этаже Зимнего дворца. Пока добралась да Китая – застряла у французов.
1 октября 1939. Приходила дама, сын которой просидел с Глебом до 15 сентября. Глеб просил передать, что все обвинения от него отпали, что он здоров, ждет суда, уверенный в своей невиновности. Вл. Рост. в жутком настроении – нет работы, лишних денег, кроме того, опять у него усилились насморк, кашель и глухота. По-прежнему в лавках очереди за всеми предметами потребления. Едим татьянинских петушков. Как противно отдавать половину своих дней хлопотам о дровах, провизии и т.п. Скорее бы вышел Глеб!
9 октября 1939. Лежу с температурой. Простудилась, а вчера ездила все же к прокурору Григорьеву, и к вечеру стало скверно. Он сказал, что дело Глеба будут разбирать 10 октября. Долго уговаривала его помочь маме или мне получить с Глебом свидание. Наконец он позвонил в НКВД и сказал там, что мы давно просим, что я жена «народного...» и т. д. Многое говорит за то, что Глеба вышлют. Только бы на работу по специальности и не так далеко, чтобы можно было к нему поехать.
11 октября 1939. Чтобы сбить «спесь» финских министров, мы послали к их границе лавину войск и танков. Вл. Рост. все возят по районным военкоматам, где он рассказывает призывникам о своем творческом пути. Приглашают в Москву, где Дом кино хочет провести его творческий вечер. Я советую ехать, а он все сердится, что не справляют его юбилей, и уж не знаю, поедет или нет. На улице после снега и холода – снова тепло, и я подумываю о том, чтобы удрать в Татьянино. Никаких радостей город мне не дает.
12 октября 1939. Город. Владимир Ростиславович сегодня в Татьянине с Кирюшкой. У меня днем был урок гитары, потом пришли обедать мама с Андрюшей. Не могу понять, что за странное дело с Литвой. Отняли мы от Польши Виленскую губернию и Вильно, освободили наших братьев от панского гнета и вдруг снова отдаем их капиталистам Литвы. А ведь они только что благодарили нас за освобождение, радовались, что вошли в состав нашей могучей родины. Как же это? Ничего не пойму.
Убегу в Татьянино. Хотелось в город, да ничего в нем нет веселого. Была как-то в театре Радлова. Циничный перевод превратил нежную, юную любовь Ромео и Джульетты в кошачью мартовскую страсть молодой, но лишенной следа невинности пары. Он – Смирнов – хоть и обаятелен, гибок и интересен оригинальным голосом, она же – Якобсон, немолодая еврейка с безобразным ртом и кривыми зубами, пищащим голосом и порочными интонациями, неприятна и скучна. Остальные были бы на месте во время кухонной брани в коммунальной квартире.
17 октября 1939. В «Стеньке Разине» очень скверно записана речь – почти ничего не понять. Замечательно играют Вл. Рост. и Жаров. В Абрикосове нет обаяния. Невыразительные у него глаза. Публика гогочет в трагических местах. Очень долго идет фильм, 2 часа 10 минут.
Финский министр 14-Х совещался в Кремле с Молотовым и Сталиным. Но, судя по тому, что об их беседе нет отчета, она ни к чему не привела. Это меня очень беспокоит из-за Татьянина. Если будут осложнения (уж не говорю – война) с финнами – туда может быть запрещен въезд. В очередях за маслом и сахаром стоят по два-три часа. Мыла много.
22 октября 1939. Город. Радости нет. Выйдешь на улицу – топчутся позеленевшие от холода очереди, поглядишь на маму – худая она стала, глаза замученные, на Гардина посмотришь – лицо, утомленное годами, побледневшие глаза, что-то беззащитное в них. Думали мы с Гардиным выступить на эстраде со сценами из «Иудушки» и из «Василисы». Но начали работать, и на первой же фразе убедилась я, что ничего у меня с ним не выйдет. Полное нежелание считаться с моими взглядами на работу, уверенность в своей непогрешимости, диктаторский тон и после первого возражения – раздраженность. Он слишком резко ставит мне на вид, что я при нем – довесок, весьма неценный. У него 40 лет стажа – у меня едва ли наберется 6–7. У него имя – у меня нет. И все это – мне кажется – должно было бы заставить его идти мне навстречу, смягчить шероховатости работы большого мастера с малоопытным, тем более, если этот партнер – человек близкий, весьма и весьма несчастливый к тому же. Это человек, которому работа нужна для того, чтобы хватило сил продолжать жить.
Т. Булах, Н. Крючков и В. Гардин в Доме кино в Москве. 1940 г.
23 октября 1939. Беру смешные уроки – шахмат! Старый приятель Вл. Рост. – артист, кинорежиссер, музыкант, детский врач и шахматист I категории Сергей Федорович Шишко – показывает мне начальные правила, дает задачи, этюды и т. д. Вчера я обыграла Вл. Рост. Я люблю эту игру, но так злюсь, когда проигрываю, что боюсь – ничего из моих уроков путного не выйдет. И потом я не вынослива. Устаю следить за доской. А научиться хочется. Состязание умов! Что может быть любопытнее?
26 октября 1939. Завтра в Московском Доме кино объявлен творческий вечер Владимира Ростиславовича. Он не хочет ехать без меня. И вот второй вечер мы сидим и ждем билетов. Звонили, что привезут в 10 вечера. Но может, обманут, как вчера, и вечер сорвется. Мне хочется поехать. Я всегда рада поездке, а кроме того, схожу по Глебиным делам. Нудно так сидеть и ждать – поедешь или нет.
1 ноября 1939. В Москву так и не попали – не смогли достать нам билеты. Два дня провела в Татьянине. Приехала туда поздно вечером. Сходим с Гардиным с поезда, и жутко стало. Темь, и в ней красные костры, а вокруг них – силуэты людей. Лиц не видно. Это красноармейцы, застрявшие с обозом по дороге к финской границе. Ими заняты все пустовавшие дачи. В том числе и Магариллов, обставленная мебелью красного дерева. Собираемся мы с Гардиным с 3-го числа выступать со сценами из «Головлева». Я пою «Подругу». Конечно, очень трушу – ведь чуть не тринадцать лет, как забросила сцену. Первый концерт организует партийный комитет Ленфильма, второй 4-го XI – горком комсомола, а третий 5го XI – школа. После нас уже пригласили лектории, центральный и областной. Не знаю, что выйдет, хоть, думаю, не сорвусь, ведь все-таки это моя профессия. А у Гардина, конечно, идет все хорошо!
Киноактриса С.З. Магарилл
8 ноября 1939. Прошли наши два выступления. Сегодня третье, сильно увеличенное. На 20 минут. Впервые я волновалась, дрожали губы и голос. А Вл. Рост. даже забыл первую фразу, и я ему подсказала. Второе прошло хорошо. Я очень рада работе. Только мешает здоровье. Болит горло и сильный кашель. Говорят, что наши войска уже три дня в Финляндии. Знаю одно, что четыре дня, не останавливаясь, шли мимо нашей дачи красноармейцы.
Думаю, что наша эстрадная работа пойдет хорошо. Слушают и мое пение, и наши сцены внимательно и провожают аплодисментами, настоящими. Как столько сил у Вл. Рост.? Ведь ему уже 62! Вот трагедия неравных браков. Как мучительно я ее переживаю!
11 ноября 1939. Третий день на улицах дождь. К покушению на Гитлера мы отнеслись со страшным возмущением. Выразили соболезнования, т. к. при взрыве в Мюнхене (как сообщают «Известия») убито 7 человек и 63 ранено. Все насмешки и ругательства – шедшие раньше от нас в адрес Германии с фашизмом – мы теперь направляем Англии с Чемберленом. С сахаром стало легче, но масла по-прежнему нет. На даче у меня хорошо. Третье наше выступление прошло хорошо. На той шестидневке – большой концерт в Петергофе. Я разучиваю «Праздником светлым» и буду петь его. «Подруга» слишком лирична для начала номера. Да и к его настроению не совсем подходит.
19 ноября 1939. Четвертый день у нас светомаскировка. Сегодня хоть на улицах горят фонари, а то была такая кромешная тьма, что была масса несчастных случаев, ограблений и убийств. Говорят, что мы уже в Финляндии. Но в газетах эти слухи опровергают. С провизией стало легче. Третьего дня мы выступали в авиашколе. Встретили Гардина (а заодно и меня) «бурными» аплодисментами. Лектором был профессор Иезуитов. Очень милый человек. И читает неплохо. Потом мы с Гардиным играли «Иудушку». Я ухожу со сцены до него. Слушаю его за кулисами и лечу. Куда? Приблизительно на глубину полутора метров. Оказывается, вся сцена на помосте. Ударилась (слава Богу, никто не видел и не слышал) очень сильно плечом, локтем и бедром. Но встала, и в свой выход была на месте, так что Вл. Рост. ничего и не заметил. Прочли мы стихи о летчике, сцену из «Приятелей» и снова под большие хлопки – ушли. Я сказала начальнику летной школы: «По-видимому, у вас полеты обязательны для всех?» – «Жаль, что вы неудачно приземлились», – ответил он.
А вчера был день нашей свадьбы – пошел тринадцатый год. Из позванных шестнадцати гостей, пришло четверо! Вероятно, потому что на улице тьма, слякоть, дождь. Начала я заниматься с цыганкой Яблонской. Очень интересно и успешно. Ждала ее и сегодня, но почему-то она не пришла. Грустно, если заболела. В Лисьем Носу ходят тревожные слухи о войне, кое-кто перебирается в город. 21-го мы выступаем в Петергофе у летчиков гидроаэропланов. О Глебе ничего нового. 16-го я ходила справляться, здесь ли он и здоров ли. Хорошо хоть это. Мама совсем удручена и изнемогает под тяжестью своей тревоги за него. Я рада, что работаю. Чувствую себя еще не совсем уверенно. Несколько трудно и петь, и аккомпанировать себе самой. Очень много играю на гитаре, чтобы натренироваться. Горло еще побаливает, и кашель не проходит. В городе напряженное состояние ожидания. Говорят, приехал Ворошилов. За польскую кампанию тысячи получили ордена, дважды героев и т. д. Войска оттуда пересылают на Финский фронт. Каждый день гибнут, натыкаясь на немецкие мины, пароходы и нейтральных, и воюющих стран. А война на точке замерзания, или просто мы о ней не знаем.
Лист из альбома Т. Булах
22 ноября 1939. Вчера выступала в большой военной части гидропланистов за Петергофом. Ехали на машине. Было хорошо. За городом уже зима. Тишь. В небольшой зал набилось человек пятьсот. Слушали с абсолютным вниманием. Много хлопали. Вл. Рост. говорит, что мы уже свободнее ведем свою сцену и что я вхожу в образ. В первом ряду, освещенная со сцены, сидела скептически настроенная «прима» любительского кружка жен начсостава. Ее чванливое лицо меня несколько нервировало в первые минуты, но вместе с тем заставило четче и уверенней работать. Пела я хорошо. Горло вчера не болело и сегодня в порядке. Приехали мы в час ночи, а сегодня в 8 утра Вл. Рост. уехал на съемку «Обороны Петрограда». Боюсь, не повредили бы его здоровью мотания с концертами. Но, с другой стороны, нервный подъем, даваемый сценой, поднимает тонус жизни. На всякий случай вызвала на завтра Павлушу (П.Г. Архипова. – А. Б.) выслушать Володькино сердце. Через день занимаюсь с цыганкой. Много играю на гитаре. Очень плохо с туалетами. Негде достать, а раньше, пока не нужно было для сцены, совсем о них не заботилась.
30 ноября 1939. 28-го финны обстреляли наши позиции, на нашу ноту ответили, что это мы сами в себя стреляли, и вчера ночью по радио выступал В.М. Молотов. Снова сегодня очереди за сахаром и маслом. Беспокоюсь за Татьянино, а главное – за Глеба. Вдруг будут эвакуировать заключенных. Ездили мы в Новгород. Дали два концерта. Второй был в зале на 1200 человек. Прошел хорошо. Сейчас приехала Поля. В Татьянине трясутся стены от залпов. Видны вспышки. Стреляют из Кронштадта и с суши. Поезда почти не идут. Люди ползут пешком.
2 декабря 1939. Очень много работаю над романсами. Трудно с голосом. То звучит, то нет. Играю часто. Мозоли на пальцах, как у настоящего гитариста. Сейчас Вл. Рост. поедет в Филармонию говорить о нашем выступлении в их концертной организации. Надо готовиться и шить туалеты. Вернее, перешивать, т. к. материи никакой нигде достать невозможно.
Глеба Дмитриевича Булаха освободили из тюрьмы 13 января 1940 года и направили в ссылку в Алма-Ату, и к тому же он получил право самому доехать туда. Всего этого добился В.Р. Гардин. Глеб Дмитриевич описал путь в ссылку и жизнь в Алма-Ате в третьей книге своих «Записок инженера», СПб., 2008. – А. Б.
Алмаатинская сказка
6 февраля 1940. Наконец пришло письмо от Глеба из Алма-Аты. Пишет, что от Новосибирска ехал ужасно – побоялся опоздать к месту ссылки и поэтому взял свободный единственный билет в бесплацкартный вагон. Ехали с ним бандиты, освобожденные из лагерей. Жуткий запах и боязнь быть обокраденным не дали ни минуты покоя. Душевное состояние дошло до такого кошмара, что он был уверен в аресте в Алма-Ате, в ссылке в несчастный, заброшенный в степи поселок. На станции явился в пункт НКВД, уверяя, что не имеет права быть на свободе. Его не приняли. На утро он пошел в управление НКВД, решив просить местом ссылки Чимкент – маленький городишко. Но его приняли внимательно, выдали документы и сказали, чтобы он оставался в Алма-Ате и что дальнейшее зависит от него. По его словам, этот прием был любезен благодаря моему письму, подписанному В.Р. Гардиным. А Умурзаков (режиссер. – А. Б.) был гостеприимным, угощал, оставил ночевать у себя, пригласил к себе в театр. На другой день устроил номер в гостинице. Письмо Глебино было до той телеграммы, в которой он сообщил о получении комнаты. От города он в восторге. Дай Бог, чтобы кончились его страдания. Он так изувечен тюрьмой! И скорее бы мне приехать к нему, чтобы начать хлопотать о полной реабилитации его. Бедный, бедный Глеб.
Владимир Ростиславович сегодня уже минут двадцать гулял со мной и чувствует себя с каждым днем лучше. Но кинематографию хочет бросать. И, правда, пожалуй, она слишком для него утомительная. Будем работать на эстраде.
Звонил Александр Викторович Ивановский, говорил, что кончает режиссерский сценарий советской комедии и хочет, чтобы в ней снимался Владимир Ростиславович и (с разными оговорками) я. Как я рада, что не нуждаюсь ни в ком. Черт с ними, работодателями. На эстраде я завишу от публики и только. Она аплодирует – мне дают концерты, нет – я сижу дома. Публике от меня надо только мое творчество. И только от него зависит мой успех. А работодатели в кино судят обо мне так: любезна ли я с ними, не состою ли в родстве или дружу с неприятными им людьми, не являюсь ли я опасной или нежелательной даме их или их начальства сердца и т. д. А как меня смотрит широкая публика, это никого не интересует. Не только меня окружает такое отношение. Участь большинства киноактрис и актеров такова. Федор Никитин, игравший в «Парижском сапожнике», «Обломке империи» и многих других картинах, очень любимый зрителями, не угодил фэксам [7 - ФЭКСА – так называемая фабрика эксцентрического актера, новаторство Козинцева и Трауберга. – А. Б.], и в угоду им никто из режиссеров не стал занимать его. Вот уже как года три он без работы. Даже с Алисовой, прекрасно сыгравшей «Бесприданницу» с Ксенией Тарасовой, Софией Яковлевой, Пыряловой, с тем же Гардиным, которому, несмотря на звание ,не желают дать настоящей, стоящей его таланта и громадного мастерства роли. И все это только потому, что начальствующей в кино группе что-нибудь в них не нравится. Отчасти, а может, главное, из-за такого отношения Гардин и хочет уходить из кино. В театре тоже интриги и протекции, но там есть компенсация: общение с публикой, своим приемом оценивающей труд актера непосредственно. Там бездарь не очень-то будут выдвигать на главные роли. Публика не примет.
23 апреля 1941. Ну вот и выбралась к Глебу в Алма-Ату. Вчера пересели в Москве на поезд дальнего следования. В нашем международном вагоне, кроме нас с Гардиным, всего два пассажира. Билеты уж слишком дороги. Погода серая, и не жаль покидать Север. Часто по обеим сторонам поезда водные пространства с торчащими деревьями – это половодье. А то – снег, глубокий в ложбинах. К вечеру будем в Самаре – Куйбышеве. Из Москвы меня провожала Лиза Гордон (двоюродная сестраТатьяны Дмитриевны – Елизавета Аркадьевна Гордон. – А. Б.). Виделась она с врачом, вскрывавшим тело ее отца (сочинский знаменитый доктор Аркадий Львович Гордон. – А. Б.), и с дедкой, закопавшим его. Но официально о его смерти родных не извещают. Мама на вокзале, как всегда, плакала. Жаль мне ее было, но я улыбалась, чтобы она совсем не расстроилась.
29 апреля 1941. Алма-Ата. Гостиница «Дом делегатов», номер 4. Всю дорогу нас смешили суслики. При шуме поезда они выскочат из своих нор, встанут во весь рост и стоят как вкопанные. Великое их множество. В Туркестане стало нам жарковато. Я открыла окно и все глядела на проходящие дали. Одни из спутников рассказывал нам о Берлине, где только что был, о Дюссельдорфе, где он работал, пока этот город не был до основания разрушен английскими бомбами. Рассказывал, как на банкете в советском полпредстве немецкие генералы жадно ели и потихоньку прятали в карманы бутерброды и пирожки. В Германии – голод. И все-таки немцы уже принудили к сдаче Югославию и разбили Чехию.
В степях видела я черепах, ящериц, очаровательных голубых сизоворонок, удодов и мощных ястребов. На шестой день пути, усталые, мы уже с нетерпением ждали Алма-Ату. Близко поднялись над нами снеговые горы. Показались сады. В 6 вечера подъехали к Первому вокзалу. Ищу Глеба, волнуюсь – нет его. Как-то на душе стало уныло. Через полчаса поезд двинулся к Главному вокзалу. Едем через город и города не видим. Все сады, одноэтажные, маленькие домишки, заполненные грязью не улицы, а просто дороги. Гардин совсем затуманился.
Подъехали к Главному вокзалу, смотрю в окно и тотчас же вижу почерневшего, исхудалого, но элегантно и молодо выглядящего Глеба. А когда выхожу на перрон и целуюсь с ним, то замечаю и группу казахов, окруживших Гардина. Мне подносят чудный букет сирени.
Я мельком, чтобы не растрогаться, взглядывала на Глеба. То страшное испуганное, что меня так больно ударило в душу, когда я с ним увиделась на свидании в тюрьме, не исчезло. Он боится людей и ждет от каждого зла. Он чувствует себя беззащитным и обнаженным среди людей. Полтора года тюрьмы с ее унижением, издевательством, ужасом, незаслуженное обвинение для Глеба с его нервностью, пессимизмом и отсутствием воли к жизни пройти даром не могли. Только годы хорошей жизни в семье около сильного человека могли бы его вылечить. А здесь он один. Главный инженер большого строительства. Он целые дни в работе, в напряженной борьбе с людской ленью, завистью, просто подлостью. Два месяца он сидит на одной пшенной каше – на стройку ничего не привозят, и наладить хотя бы оплаченную заботу о себе Глеб не умеет. Если бы с ним была хорошая женщина! Или мама не была такой беспомощной и старой. Постараюсь, что могу, устроить ему.
Окрестности Алма-Аты
Глеб Дмитриевич не был так безысходен в оценках ситуации, увлекся инженерной и преподавательской работой. Он описал свою жизнь в ссылке и последующую военную службу в «Записках инженера» в третьей книге: «Ссылка. В армии в Иране», СПб., 2008. – А. Б.
Город Алма-Ата странный. В садах его и заметить трудно. Со всех углов видны снежные горы. Две-три улицы покрыты асфальтом, остальные – непролазной грязью. Эти два дня шли дожди, и я вся облеплена глиной. Гостиница очень чистая, большая, красивая, но уборная – за три версты. Душ и ванна в подвале и работают один раз в неделю. Повел нас Глеб в лучший ресторан-кафе «Ала-Тау». Вход по крутой деревянной лестнице, но зал приличный. Правда, столы без скатертей, зато кресла очень уютные. Еда скверная. Вечером мы пили втроем чай с куличом и говорили. Нарком, Глебин начальник, тронутый его самозабвенной работой, обещает по окончании стройки хлопотать о его реабилитации. Дай-то Бог!
Гардину город очень нравится. Он много гуляет и любуется зеленью. Сегодня купил на рынке двух кур, отдаст повару гостиницы. А то их обеды мы есть не можем. Рассказывали мне интересную историю. Сын Максима Горького Алексей, живший с ним на Капри, женился на очаровательной блондинке-итальянке. Горький за год до смерти вызвал их к себе, желая видеть и сына, и внука. А тотчас после смерти «Максимыча» сын его был арестован и не то расстрелян, не то сослан на вечное поселение без права переписки, а невестка с новым внуком во чреве посажена. Сидела она год. В тюрьме родила дочку и с нею по этапу была прислана в Алма-Ату. Через несколько месяцев первая жена Горького приехала и взяла от нее ребенка. После итальянка получила извещение о свободе. Поехала в Москву узнавать о муже. А через неделю снова была арестована и снова по этапу вернулась сюда. Оказывается, извещение о свободе было ошибочным. Сейчас ей ссылку сюда заменили ссылкой в Кашин, на родину к мужу. Там она и проживает с детьми, оплакивая мужа и Италию. Какая странная судьба! А на одной из степных станций, состоящей из десятка ободранных домишек и окруженной зыбучими песками, к нашему проводнику подошла европейская, хоть и грязно одетая женщина. После он мне сказал, что это вдова какого-то эстонского генерала, сосланного в Казахстан после присоединения к нам Эстонии. В один из рейсов она выпросила у проводника сахар, и вот теперь каждый раз встречает поезд, надеясь увидеть своего благодетеля. Год тому назад она и не слышала такого слова «Казахстан». Людские пути страшно изменились в ХХ веке. И однообразие из них исчезло.
6 мая 1941. Алма-Ата, гостиница «Дом делегатов», номер 23. Вчера у нас был трудный вечер – выступали в двух сеансах здешнего главного кинематографа. В каждом сеансе по два раза. И тот, и другой сеанс прошли с аншлагом. Даже приставные стулья все были заняты. Принимали замечательно. Гардин сперва волновался – он простужен и без числа глотал сырые яйца, – а потом был очень доволен успехом вечера. Глеб в Илийске. Друзья его были и расскажут ему о нашем выступлении. Казахи – удивительно вежливый и приветливый народ. Настоящая восточная тактичность. Я много гуляла с Глебом в майские праздники, играла в преферанс с его друзьями Рутковскими и у нас с нашими знакомыми казахами. В эти два дня такой холод, что я не знаю, как и одеться. Болит спина, наверное, я ее простудила. А может, тяжесть подвела – я с рынка тащила корзину с молоком, сметаной и яйцами. Теперь Глебка приедет 8-го на отметку в НКВД, зайдет ко мне потом, 11-го в воскресенье. Хотела бы я в тот день и уехать. А то Глеб больше приезжать не сможет, а сидеть в Алма-Ате без него мне совсем не интересно. Лучше ехать домой. Боюсь только, что Гардин примет концерты, которые нам начали предлагать. Я хочу ехать, потому что неспокойна за дом и маму.
Гитлер зачем-то высадил в Финляндию 12 тысяч войск. Зря он ничего не делает. А с Англией, по-видимому, кончает. Поднял против нее Ирак. Продолжает бомбить, изгнал из Греции, добивает в Африке. Кто у него на очереди – неизвестно. Но в такое странное время лучше быть дома.
В годы блокады
В.Р. Гардин и Т.Д. Гардина-Булах всю блокаду никуда не уезжали и дали за это время 500 концертов в воинских частях и госпиталях.
Тут надо пояснить, что Гардины жили в Лисьем Носу и в городе. На их громадной трехэтажной даче Татьянино постоянно бывали летчики из полка, базировавшегося на местном аэродроме, среди них – ставшие Героями Советского Союза Оскаленко, Петров, Мациевич, а также бывали артиллеристы находившейся здесь же воинской части. Это соседство и дружба помогали Гардиным не только выживать, но и жить энергично.
Игорь Богданов в своей книге «Лахта, Ольгино, Лисий Нос» (СПб. «Остров», 2005. С. 147–151, 168–183) привел очень интересные отрывки из дневников Т.Д. Булах, фотографии, копии ее писем и документов, а на с. 214–232 полностью воспроизвел ее дневники о первых месяцах войны (с 30 августа по 24 сентября 1941 г.). Здесь мы не повторяем этих уже опубликованных материалов. – А. Б.
Тогда я молода была (1941–1942 гг.)
23 июня 1941 г. Вчера в полдень я принимала солнечную ванну на башне в Татьянине. Вдруг слышу, Кирюшка и Леша Вакс кричат: «Война с Германией». Подумала – болтают. А через час сама услышала по радио, что еще ночью Гитлер начал бомбить Киев, Севастополь, Житомир, Каунас и другие города. Есть убитые. Слушаем с Гардиным, и ужас в душе – конец существованию. У меня ни гроша в кармане – все на сберегательной книжке. А завтра надо давать деньги маме на расходы и т. д. Побежали и полетели в город. В кассе – битком, люди закладывают, продают займы, снимают сбережения. Выстояла я пять часов и сняла три тысячи. На первое время хватит. Придется дрожать над каждым рублем. Сумею ли?
Вечером было объявлено на военное положение чуть не пол-России: Москва, Воронеж, Киев, Ленинград, Архангельск, Мурманск, Орел, Выборг, Минск, Прибалтика, Молдавия и все, что к ним прилегает. Власть передана военному командованию. Введено трудовое подчинение Главному штабу. Полная мобилизация. Затемнение (сейчас белые ночи!). Я ненавижу немцев, ненавидела всю жизнь. Неужто увижу их? С двух до двух с половиной ночи были слышны взрывы. Разрывы бомб. Сейчас передают по радио, что ночью на наши города были налеты. Думаю, что против Гитлера так много стран, что он не справится. Гардина вызвали на кинофабрику. Он встревожен и утомлен. Страх у нас только перед нищетой, конечно, личный, но больно за наших бойцов, за наших соотечественников.
17 августа 1941. Татьянино. Вчера Гардина вызвали телеграммой в Ленфильм. Оказывается, началась эвакуация фабрики в Алма-Ату. Первая партия – в ней предложили быть и Гардину – выезжает 19-го. Владимир Ростиславович отказался и за себя, и за меня. Просил вычеркнуть из списка. Мотивирует отказ болезнью сердца, при которой дорога и жизнь в душном климате Казахстана невозможны для нас обоих. Сейчас поехал за расчетом. Не знаю, оставят ли его в покое или будут насильно эвакуировать. Тогда надо прятаться или кончать жизнь. Без своих вещей мы будем в полной зависимости от хозяев фабрики, ненавидящих нас за нашу с Гардиным гордость – мы не хотим этого. Русских в Ленфильме почти нет. Как бегут из Ленинграда киношники! Пользовались всеми благами, всей полнотой власти и при первой опасности бросают обобранный ими город. Он страшен. Забивают досками окна магазинов. Закладывают песочными мешками подвалы. У нас на станции стоят два поездных состава. Неужто будет и отсюда принудительная эвакуация? Сумеем ли мы умереть, если нельзя будет избежать ее?
Кинорежиссер и актер Е. Червяков (1899–1942)
Получила письмо от дорогого Михаила Васильевича Нестерова. Пишет, что кончил портрет Щусева. Из Москвы уезжать не будет. Благодарит за мои послания. Как я жалею, что не могу повидать его, посмотреть еще раз его картины. Музеи вывезли – никогда и не увидишь любимых своих картин.
9 октября 1941. Татьянино. Вчера за нами пришли военные и пригласили в свой Дом Красной Армии в Лисьем Носу. Обещали показать нам картину «Антон Иванович сердится». А потом просили нас дать концерт уже не здесь, а в Ольгине, где у них есть приличное помещение. Кстати, я от них узнала изумительную вещь – почему-то на Лахте застрял и живет около их клуба народный артист Ваграм Папазян. В коридоре мы смотрели картину. Зрителей было до отказа. Фильм хорош, я много смеялась. После был «банкет», состоявший из водки, селедки и странного картофельно-мясного блюда. Но мне было весело среди новых, не замученных людей, как-то и чувство ожидания ужасов пропало. Гардин говорит, что я одна могу принимать сотню гостей – я ведь была у них за хозяйку, но была и вторая гостья – их старая повариха, совсем не интеллигентная, она молчала.
Е. Червяков ушел на фронт добровольцем. Погиб в 1942 г.
Двоих из командиров мы пригласили к себе – люди образованные и славные. Взяли они нас под свою защиту, хотят провести к нам телефон, чтобы держать с нами связь. Сегодня с утра прислали Гардину машину съездить в город. Он поехал с Полей, прислал мне пальто и другие вещи, а сам остался и должен приехать часов в шесть. Тогда же вернется и мама.
Мне почему-то сегодня весело. Осень багряная и чистая. Так хочется верить в какие-то радости. Ведь надо же чем-нибудь защищаться от окружающего ужаса!
Наши отдали Орел. Идут бои под Вязьмой. Гибнут и гибнут родные русские люди – свои, как бы ни были они плохи и уродливы. Не могу не любить их, не жалеть, не чувствовать своего родства с ними. Из них вышли Пушкин, Чехов, Толстой, все дорогое, что создавало и мою душу. Если б освободиться от подлой накипи, насевшей на Россию! Вся я взлохмачена, думаю, мечтаю, пою. Хочу работать, хочу сделать новые вещи. Если Папазян согласится, срепетируем сцену из «Отелло». Интересно будет познакомиться с ним. Человек грандиозный и взбалмошный. Наверно – враль. Не знаю, почему нет писем от Николая Михайловича (Карягина. – А. Б.). Неужто предчувствие не обманывает меня, и с ним случилось несчастье? Не верю. Не хочу верить! Теми, что спустились из туч фашистскими самолетами, что пролетали над нами, убиты ребенок и четыре женщины. Стреляли летчики из пулеметов разрывными пулями.
12 октября 1941. Татьянино. Вчера у нас долго были наши новые знакомцы. Комиссар (Спиридонов? – А.Б.), приветливый доброжелательный человек, приятный для общения. Полковник Владимир Георгиевич Привалов, внешне похожий на Валерия Чкалова, кажется волевым, уверенным в своей силе богатырем. Знает и любит музыку – два года пробыл в музыкальной студии Станиславского. Кадровый артиллерист, окончивший военную академию. Быстро схватывает мысль собеседника и молниеносно отвечает на нее. Но в людей вглядывается и к своему «Яя» подпускает их нелегко. Работает всю войну без отдыха, в полном напряжении знания, интуиции и сил. К нам пришел, чтобы дать немного отдохнуть нервам. И судя потому, что пробыли они у нас с половины шестого до одиннадцати, эта передышка была им необходима, и они не ошиблись, придя за нею к нам.
Играли мы в шахматы, домино. Пели мы с Приваловым русские песни – я, кажется, уже совсем прилично аккомпанирую. Говорили обо всем, что сейчас волнует русских людей. Все ближе и ближе ко мне война. В Привалова чуть не каждый день стреляют, когда он поднимается на вышку наблюдения. Я не могу знать человека, конечно, славного человека, и не думать о нем, не бояться за его жизнь. Когда Красная армия была для меня массой неведомых людей, я, узнавая о наших потерях, болела за молодежь, но как-то не полно, неясно. А сейчас, когда я узнаю лица идущих на смерть людей, чувствую, что сживаюсь с ними, что мое существование неотделимо от их существования и что их гибель будет моей гибелью. Мне и стыдно за их поражения, и страшно за безоружность. Потому что мы, несомненно, оказались плохо и мало вооружены.
Я спросила комиссара о 198-й дивизии, в которой работает Николай Михайлович. Он сказал, что, кажется, ее уже куда-то перевели. Обещал узнать мне, так ли это и что с моим приятелем.
13 октября 1941. Четырнадцать лет тому назад Гардин заехал на извозчике (тогда они еще трусили мелкой рысцой по Ленинграду) за Татьяной Булах и повез ее на угол Фонтанки и Невского в ЗАГС регистрировать ее согласие соединить свою молодую жизнь [8 - Татьяна Дмитриевна скрывала и омолаживала свой год рождения. Во всех документах и даже в церковной выписке она соскоблила последнюю цифру и поставила 9, получилось 1909. Когда дело дошло до пенсии, эта цифра стала помехой. В свидетельстве о смерти год рождения написан так: 1904. Это не противоречит семейным представлениям о годе рождения Татьяны Дмитриевны. – А. Б.] с его пятидесятилетней. Тому же извозчику пришлось везти эту новую пару в другой ЗАГС, на Седьмую роту, к которому принадлежал район гардиновского жительства. Было холодно. Гардина мучил очередной иррит, и потому его глаз был скрыт черной повязкой. Канцелярская девица несколько удивленно взглянула на молодых, но быстро оправилась и начала задавать обычные вопросы. Татьяна Булах не хотела менять своей фамилии, но Гардин решил поглотить ее целиком, а так как спорить было неудобно в последние минуты перед таинством объединения, то Татьяна Булах стала Татьяной Гардиной. Не чувствуя от этого особой перемены в своем существе, переименованная Таня доехала с мужем до угла Невского и Литейного и рассталась с ним, т. к. ему надо было ехать на кинофабрику, а ей – домой.
Через месяц было венчание в церкви, переезд жены к мужу, и началась «семейная жизнь». Да. Ну что ж! Судьба управляла моей жизнью, я только была верна своей совести. Шага не сделала для завоевания Гардина. И сейчас, наверное, буду плыть по течению.
Вчера пришли ко мне трое из ДК и навалили на меня труднейшую работу – монтаж на тему «Советские партизаны». Вот, сейчас я сижу и пишу. Героическое обращение закончила, а сценка еще не дается.
Опять был трехчасовой бой под Белоостровом. Хоть бы узнать, жив ли Николай Михайлович? Точно шмель гудит в голове тревога о нем.
24 октября 1941. Татьянино. Так приходит любовь: в четверг девятого октября начальник лисьеносовкого ДК пришел к Привалову с приглашением на встречу с Гардиным и Булах. Вечер у командира был занят. «Но мне так почему-то захотелось пойти, что я сделал все возможное и невозможное для освобождения». Когда я ехала в машине на эту встречу, я пела всем своим существом. Встретившись глазами со здоровавшимся со мною великаном, я не тотчас смогла оторвать взгляд. Весь вечер была беспредельно весела, слушала его, говорила с ним. В следующие два свидания мы на всех парусах неслись друг к другу.
26 октября 1941. Татьянино. Правительство переехало в Самару. Значит, не уверено в том, что удержит Москву.
Вчера Великан (видимо, Привалов. – А. Б.) привел ко мне своего начальника – командира корпуса, защищающего Ленинград от фашистской авиации. У него были грустные глаза. Скоро он сказал мне: «Третьего дня убили моего любимого брата. Не знаю, как сообщить об этом родным. Он был моим настоящим близким другом». Мне так больно стало за этого человека – чужого и своего, потому что он из нашей общей русской семьи.
27 октября 1941. Татьянино. Немцы засели в Стрельне и палят оттуда по городу. Всюду залетают их снаряды. Что в Москве – неизвестно. Северную дорогу очистили и продвинули по ней несколько эшелонов. Так что снова начнется эвакуация.
30 октября 1941. Татьянино. Была в городе. Полусумасшедшие от голода, холода и ужаса люди. В темный вечер в суматошную пургу, сквозь которую еле виднелись синие кружки трамвайных фонариков, я вышла от доктора. И тотчас услышала вой сирены. Заметались черные фигуры прохожих. «Где здесь убежище?» – кричал кто-то. Уже бухали первые выстрелы. Бежать к толпе, в скопище несчастных людей мне показалось невозможным. И я пошла домой, сквозь мятущиеся снежинки, по той Фурштатской улице, которую столько раз проходила со своим Урсом (сенбернаром. – А. Б.) – мирная и спокойная. Мне не хотелось даже торопиться на Потемкинскую. Одной не так страшно. К тому же я думала: «Воля (Привалов. – А. Б.) все время в опасности, как же не стыдно мне бояться этой тревоги?»
1 ноября 1941. Вечер. Не вынести мне этих черных ночей, пронизанных тревогами, людскими страданиями. Думала о будущем, таком близком, разбивающем все.
2 ноября 1941. Татьянино. Не могу я не любить Волю с его доброй улыбкой, мальчишеским смехом. Что останется мне, если я откажусь от него? У меня уже нет сил справляться с гардиновской тоской старости, его раздражительностью по мелочам. Я знаю, что в Галке (Гардине. – А. Б.) большая, настоящая привязанность ко мне, что ради нее он хотел бы отбросить в сторону привычки своего характера. Но не смогут его глаза радоваться тому, что делает счастливыми мои, не станет он смеяться тем глупостям, над которыми мне так весело хохотать с Волей! Сегодня золотисто-голубой день. Какое наслаждение было бы пролететь с моим Великаном в санях по острому, свежему пространству. Воля зовет меня подняться как-нибудь на аэроплане – он умеет управлять учебным. Сейчас, сидя у себя за столом, я думаю, что мне с ним никогда не будет страшно. Но вдруг сдадут нервы? А показаться ему трусихой я ни за что не хочу.
Которую ночь Воля уже не спит. Глаза у него стали красные, веки тяжело нависли над ними, и все же вчера он пришел, провел с нами вечер и, как всегда живой и радостный, шутил, играя в кости со мной, Гардиным и Антониной Григорьевной (Антоновой? – А. Б.), женой комиссара. А в двенадцать пошел на всю ночь дежурить. Сегодня хочу запереть его в комнате, снять трубку с телефона и сторожить, чтобы он выспался. Вступлю по этому поводу в заговор с женой комиссара. Он славный, и жена у него простая и хорошая.
4 ноября 1941. Вечер. Весь день над нами летают немцы. Громыхал какой-то из фортов, а после резались зенитки. Сейчас я выходила в сад. Небо так и хлещут прожектора. Острые удары зенитки словно над головой. А мессершмитты, не меняя ритм, плывут в движущиеся облака. Дом мой сотрясается, как игрушечный. Товарищи наши еще не пришли. Не знаю, вернулись ли они из города, куда ездили с утра. Антонина Григорьевна волнуется за мужа. Он ночевал на батарее, стоящей в Ленинграде. А там сегодняшней ночью были большие налеты.
Когда Привалов дома – я ничего не боюсь.
Как я могла жить все эти годы? Как я буду жить?
Словно снеговые обвалы там, в небе. Если Воля приехал – он до конца тревоги не уйдет из штаба. Как низко сейчас летит немец. Или это наш? Не могу разобрать.
6 ноября 1941. Татьянино. Вчера Воля пришел в одиннадцатом часу. День провел в городе, на обстреливаемой немцами батарее. А когда возвращался с комиссаром, то чуть не попали в катастрофу. Из-за отсутствия бензина они ехали на полном ходу и налетели на проходящую поперек дороги проволоку. Шоферу порезало шею, со Спиридонова сбило фуражку. Воля сидел в коляске, и его не задело. Он был так утомлен сумбуром, происходящим сейчас везде, так забита его голова сложными мелочами и важными заботами полка, что даже не мог смеяться своим широким смехом. Молча перебирал гитару. Я вечно больна своим неверием. Эти дни мне казалось, что в его тревогах я помочь не могу, и моя ласка может быть ему неприятной. «Как тебе не совестно думать такие нелепости? Все дни я жду тебя». И вот я снова видела счастливые дорогие мне глаза, слышала его смех.
7 ноября 1941. Ночью к городу прорвались только два мессершмитта. Зато артиллерийский огонь не смолкает со вчерашнего вечера. Но я спала сладким, чудесным сном человека, которому хочется дожить до следующего дня, потому что надежда греет его сердце, наполняет какой-то ласковой тишиной его сны. Мне хотелось бы еще добрее, чем раньше, относиться к людям. Отдать им все, кроме своего счастья. Погода облачная, редкие снежинки путаются в воздухе.
Антонина Григорьевна с Гардиным обсуждают меню сегодняшнего ужина.
10 ноября 1941. Татьянино. Третьего дня мы выступали здесь, в штабе. Комната маленькая, бойцов набилось много. В нашем распоряжении было не больше полутора квадратных метров. После концерта зашли посмотреть домик командиров, где жил и сейчас проводит часто ночи, а дни постоянно Привалов. Побыли всего несколько минут. Нас ждала машина, чтобы ехать на батарею. Воля не всегда может заставить молчать свои глаза. Они у него становятся все более мальчишескими и милыми. Когда мы вышли на улицу – он остался в штабе. Я оглядела окна, думая еще раз увидеть его улыбку. И встретилась с родными глазами. Открыв окно, Привалов смотрел на меня, советуя сесть с шофером. Правил сам комиссар Спиридинов.
16 ноября 1941. Воскресенье. Татьянино. Судя по газетам – немцы несут громадные потери по всему фронту и находятся чуть не при последнем издыхании. А финны не хотят воевать. Однако мы нигде не можем прорвать кольцо, окружающее Ленинград, не двинули вспять ни одну из армий, осадивших Москву.
Не знаю, как на других фронтах, а у нас совсем изголодавшиеся бойцы. И так их мало, так скудно они вооружены, что и сдерживать то слабое наступление, на которое идут сейчас, по-видимому, тоже несильные немцы, едва способны. С одной дыры мы перекидываем на другую те свои части, которые еще могут биться. Финский залив стал. Значит, еще одна линия укрепления должна войти в страшную военную игру. В городе расстреливают за кражу хлебных карточек. За окном солнце золотит белые стены Татьянина. Милый мой дом! Что придется тебе увидеть? В синеве звенит бомбовоз. Уже днем летают проклятые немцы! А когда ночью наши гидропланы вылетают бомбить фашистские батареи, Привалов говорит: «Ну, полетели, Матери Божии. Несчастные они. Неприспособленные. Сбивают их постоянно. Только чудом и спасаются. Молитвами».
Как мне тяжко стоять в стороне от этого и вправду героического сопротивления железным гитлеровцам. Я слабею от сознания своего бессилия, своей бездеятельности. Я не могу стоять на месте, когда рядом со мной люди идут куда-то. Нет для меня сейчас большевиков – есть русские.
Когда человек слабеет, все его чувства теряют силу. И я борюсь со своей слабостью. Только тогда поймешь всю ценность свободы, когда тебя запрут на замок. Как неполно мы живем, когда жизнь в нашем распоряжении! И как хочется жить, когда знаешь, что у тебя почти нет надежды сохранить свою жизнь.
17 ноября 1941. Ночь. 2 часа ночи. Над лесом висят осветительные ракеты. Рвутся в земле бомбы. Ухают зенитки. Воля ушел в штаб. Я, проводив его, гляжу через щелку окна, слушаю тяжелые залпы и снова думаю. Имела ли я право дать ему и себе эти мгновенья радости? Ох, какой закат! Верно, совсем близко упала бомба. Быть может, надо идти в убежище?
Нет! Перед лицом смерти не жалею я, что люблю своего Великана (Привалова. – А. Б.), своего родного мальчишку. Ведь не украла я свою молодость, а раз мне ее дали – разве должна была я убить ее радости? И разве не самая большая радость – любить человека, который может отвечать искренней и сильной лаской? Милые мои губы, такие нежные и смелые. Могу ли я не отдать им своих? Могу ли я не целовать горячие виски, за которыми столько дум, столько усталости? Все, что есть во мне хорошего, нежного, женского – все отдам я тебе, любимый мой человек, и буду счастлива, если твоя жизнь станет от меня светлее. Только много ли у нас минут?
Какая тьма их летит сегодня! Разбомбили Левашовский аэродром. Куда летят сейчас? Неужто громить нашу пристань? Зачем Гардин остался в городе? Жутко и за него, и за маму. Правда, она в убежище тети Лизы. Там же и тетя Тоня, в доме нет ни одного стекла. Выйду на улицу. Уж очень гудит все кругом. А Тася и Спиридонова спят. Бедный Волька уже на вышке!
Письмо Жданову. 4 февраля 1942 года
15 февраля 1942. Весь день сегодня скверная рваная стрельба. Воля привез мне из города письмо от мамы. Конечно, в нем грустные вести. Умер младший брат Романа Яковлевича – Леонид Галебский. Погиб от истощения, не дожив до 50 лет. Скольких знакомых не досчитаемся мы, когда снова будем иметь телефоны и сможем общаться друг с другом! На улице тепло, почти тает.
21 февраля 1942. Суббота. Татьянино. Гардин привез плохую новость – начались воздушные тревоги. Снова воют жуткие сирены, рушатся дома. Своего сына Юрия Владимировича и его мать Гардин нашел в страшном состоянии. Две недели они лежали без пищи, ожидая чуда или смерти. И вот вместо того или другого в их доме начался пожар. Выброшенные голыми на улицу, потеряв все имущество, они захотели жить и послали Гардину телеграмму с просьбой о помощи. Мне Юрий Владимирович прислал покаянное письмо, где жалеет об отвергнутой им моей дружбе и называет меня ангелом-хранителем его отца. Когда Гардин пришел к нему, то застал его отекшим и зеленым, а его мать сошедшей с ума. Они неделю лежали рядом с покойником в пустой комнате – странное совпадение, – находящейся в квартире моего приятеля юности Димы Поппеля. Гардин устроил сына в больницу, а его мать – в дом для умалишенных. Говорит, что плакал, видя их такими несчастными.
22 марта 1942. Режу тупым ножом свое собственное живое сердце и пытаюсь не кричать от боли, не плакать. Сама виновата, расплачиваюсь сама все за ту же сказку о Великане. Как легко я поверила в эту сказку, сочиненную мной, окружающей обстановкой и внешним обликом Привалова, и как трудно, медленно я прощаюсь с ней! Сознаю, что могло быть хуже, больнее, и все же мучаюсь. Но так лучше – чем дальше, тем было бы страшнее, потому что, перестав верить сказке, я полюбила бы действительность со всем ее уродством. И это было бы моей гибелью. А теперь мне кажется, я еще сумею справиться и заставить себя жить без этого человека.
Утром в семь пятнадцать я с Приваловым и с комиссаром выехали в город. Владимир Георгиевич был внимателен и заботлив. Оставив их в корпусе, я по просьбе Гардина заехала к его девушке-секретарше и послала к ней шофера получить от нее зарплату Гардина. Долго ждала в машине, с грустью глядела на несчастных людей, тащивших на санках свои пожитки и не способных уже двигаться к Финляндскому вокзалу, откуда идет эвакуация. Наконец шофер пришел с пустыми руками.
Поехала на Потемкинскую. Запущенная, изуродованная квартира. Оба соседних дома погорели. Безлюдье. Снежные горы такие, что еле через них переберешься. Одела кое-какие свои вещи и отправилась к маме. Она обрадовалась мне так, словно мы десять лет не виделись. Выглядела лучше, чем в последнее мое посещение. Но утомлена до крайности тасканием воды и колкой дров. Я думала, что она за хлеб на мою карточку пользуется чьими-либо услугами. Но оказывается, ей и самой не хватает. Я привезла ей масло, сахар, хлеб, плитку шоколада.
Рассказывала нам, мне о своих вечных ссорах с тетей Лизой, о всех трудностях осадной жизни. Не хочется записывать, как чудовищна эта жизнь. Мне хотелось в этот свой приезд купить себе патефон. У меня стоял приваловский, но я не люблю чужие вещи, к тому же это обязывает в случае ссоры: надо возвращать, чем-то соприкасаться. Словом, решила исполнить свой каприз. Мама посоветовала мне сходить к Розе, узнать, нет ли у них. Пошла. Открывает мне дверь какая-то трагическая старуха в дырявом пальто и платке. Узнает меня, и по голосу я догадываюсь, что это Соня – 36-летняя женщина! Лицо черно-желтое, исхудавшее, с ослабевшими мускулами. Разрушенные зубы. Изуродованные руки. Говорит мне о том, что недавно похоронила умершего от истощения мужа, сорокалетнего, с которым прожила шестнадцать лет! Мне страшно было слушать ее, страшно заглянуть в ее душу! Терять любого человека, которого спасло бы кило масла и крупы! Есть ли мучительнее страдание? Есть. Когда так погибает детская жизнь.
Так...
А.К. Розе. Погиб в 1944 г.
Адя Розе тоже изменился, но его можно было узнать. Он из тех, кто цепко защищает свою жизнь. Мать их умерла в феврале, тогда же и от того же – дядя и невестка двадцати лет с детьми. Мне с моим загородным румянцем и жизнерадостностью было так неловко с ними. На меня и на улице оборачиваются – откуда я залетела в этот город умирающих.
Адя посоветовал мне променять патефон на рынке. Я зашла за мамой и чуть не у парадной встретила женщину, и за кило крупы и кило хлеба получила патефон с пятью хорошими пластинками. До шести часов сидела с мамой. Привалов заехал за мной, вышел из машины, чтобы помочь внести патефон, и заявил, что он и Антонина едут провести вечер со Спиридоновым, и было бы очень хорошо, если бы я поехала с ним. Я отказалась, ссылаясь на то, что им будет лучше и свободнее в мужской компании. Привалов стал уговаривать и, когда мы подъехали, серьезным тоном обратился ко мне:
– Право, целесообразнее будет, если Вы зайдете.
– Здесь вы будете пить?
– Нет, совсем не обязательно.
Мне хотелось побыть с ним и с дружелюбным ко мне Спиридоновым. Кроме того, я подумала, что, уговаривая меня, он имеет какие-то свои соображения, ему одному ведомые – при комиссаре Кавалерчуке их, может, неудобно было высказывать? Словом, я согласилась и через несколько минут сидела в крошечной комнате в казарме, где сейчас находится школа комсостава. Спиридонов встретил радушно, благодарил, что я приехала, и, конечно, тотчас выставил на стол портвейн и закуску. Рассказывать не стоит, как второй графин был уже денатуратом, выкрашенным в портвейн, как быстро опьянели и хозяин, и Привалов. В одиннадцать машины еще не было. Я чувствовала себя тяжко – помимо всего, устала, ведь с утра не спала и весь день мерзла. У мамы один градус тепла. Если бы не Антонов, не знаю, до какого состояния допились бы они. Антонов не пил псевдопортвейна, был совершенно трезв, понимал мое грустное положение. Предложил идти к нему на квартиру. Я ухватилась за эту мысль – только бы прекратить это напивание (я-то, конечно, не пила ничего) в казарме. Вышли на улицу. Шел обстрел (днем он тоже был). Привалов качался, Спиридонов, вышедший нас проводить, – еще хуже. Отправив его обратно, Антонов повел нас к себе. В черной квартире – он сейчас не живет в ней – мы еле зажгли фонарь, и Петр Кузьмич пошел разыскивать машину в корпусе. Мы остались вдвоем с Приваловым. Я села у окна на легкий стул. Он на диван, где тотчас заснул. Антонов вернулся через несколько минут, разбудил Привалова – пришла наша машина. Мы вышли. Я села с шофером. Антонов распрощался с нами. Привалов обратился ко мне. Я не могу ответить ему, нехорошее у меня было чувство в душе. За всю дорогу мы не сказали друг другу ни слова. И, кажется, он не ответил мне, когда я машинально поблагодарила его за поездку по приезде домой.
29 апреля 1942. Гардин вчера прислал масло с нежным дружеским письмом, сегодня уже приехал сам. Очень боится за мое здоровье. Часто я совершенно теряю силы. Странно, если бы они не уходили – ни одного спокойного дня. Вот и сейчас обстрел. В саду у себя я нашла рычаг от самолета. Тяжелый. Обидно было бы быть убитой рычагом от самолета! Как-то унизительно.
В городе каждый день бомбежки. В октябре 1941 года было выдано 4 миллиона 800 тысяч продовольственных карточек, в ноябре – 4 миллиона 200 тысяч. В первой половине апреля 1942 года было выдано 1 миллион 200 тысяч, во второй перерегистрировали живущих оказался 1 миллион. Если посчитать, то эвакуировался один миллион – ведь уходило по одному поезду в день в течение трех месяцев, то есть это значит, что умерло 2 миллиона. У нас в Лисьем Носу было 2 тысячи 500 эвакуированных. Умерло 2 тысячи. Смертность очень велика и сейчас. Как я ни прячу на улице глаза, все же постоянно вижу телегу с покрытыми тряпкой качающимися телами. Зимой они походили на мраморные статуи и были не так ужасны. А сейчас это – мертвые люди, переполнившие мир во всех его частях.
Нет, я не уеду никуда
Ответ брату на его просьбу эвакуироваться из Ленинграда
Ты прав, я прожила тяжелый год,
Я видела бесцельную жестокость,
Страданиям людским я потеряла счет,
Узнала полную тоску и одинокость.
Я научилась с ужасом встречать
Безоблачную тишину восхода,
Метель и дождь, как избавленья, ждать
От мерзких птиц с чужого небосвода.
Читала день за днем во встреченных глазах
Голодной смерти признаки и, мимо
Принуждена идти, я шла в слезах,
Бессилием томима.
Да! Я узнала боль. Да! Я узнала страх,
Минутами – и отвращенье к миру.
Я чувствую в ночах своих и днях
Над головой висящую секиру.
Все так. Но одного я избежала зла –
Стыда уродливого бегства.
Я с городом родным так много прожила
С далеких дней размашистого детства,
Что бросить друга в воющей беде
Я не смогла и, право, не жалею.
Хоть голова моя в печальной седине,
Но я душою не слабею
И верю – город останется моим.
Мы много вынесли, перенесем и боле,
Но нашу дружбу верно сохраним
До лучшей, до свободной доли.
Апрель 1942. Ленинград
Наш концерт в Большом зале Филармонии
Всегда говорят о концерте в Филармонии, на котором была исполнена Седьмая симфония Д.Д. Шостаковича. Он был эвакуирован на самолете 1 октября 1941 г. сначала в Москву, потом – в Куйбышев (Самару) и там создал свою вдохновенную Седьмую симфонию. В книге Игоря Богданова «Ленинградская блокада от А до Я» (2010, с. 184 – 185) указано, что впервые она была исполнена 5 марта 1942 года там же, в Куйбышеве (дирижер – С.А.Самосуд), затем трижды – в Москве. Именно там 29 марта 1942 г. на ее исполнении была Ольга Берггольц: «А сегодня была на Седьмой симфонии Шостаковича… Слыхали ли ее в Ленинграде?» («Ольга. Запретный дневник». СПб.: Азбука-Классика. 2010. С. 84). После этого 22 июня музыка звучала в Лондоне (дирижировал Генри Вуд), 9 июля – в Новосибирске, далее – в Ереване и Ташкенте. А 29 июля 1942 г. симфония была исполнена в Нью-Йорке, оркестром дирижировал знаменитый Артуро Тосканини.
Десятое исполнение симфонии прошло в Ленинграде. Это было солнечным днем 8-го, по другим источникам – 9 августа 1942 г. в Большом зале Филармонии. Дирижировал К.И. Элиасберг. В зале присутствовали руководители города, командующие войсками и флотом, писатели и журналисты. И все же… симфония не в мир прорвалась из героического города, а наоборот – из Москвы, Лондона, Нью-Йорка пришла в него. В те же августовскиедни последовало еще четыре исполнения в Ленинграде. А 9 октября 1942 г. она прозвучала в Филадельфии (дирижировал Л. Стоковский).
Афиша одного из концертов в блокадном городе
Всемирный триумф «Ленинградской» симфонии несомненен. С ее помощью всем за кольцом блокады показали, что город жив! И даже в силах бороться… А ведь в стране нельзя было узнать ничего правдивого о Ленинграде – абсолютно все личные письма перлюстрировались и запретные строки и слова замазывались военным цензором черной типографской краской, а все газетные публикации, радиосообщения и тексты Информбюро ТАСС тоже подвергались строжайшей цензуре.
8 августа Ольга Берггольц пишет о концерте лишь две фразы (там же, с. 133). Одна – несколько слов вскользь, вторая фраза – тоже вскользь и как-то без вдохновения об ее долге «перед Юрой» поскорее «отстучать» материал о концерте для ТАСС и освободиться для более важного для нее дела – ее собственной поэмы. Ныне о концерте 8 августа 1942 г. пишут много и даже о том, как Шостакович якобы сочинял симфонию в холоде блокадного города. Конечно, концерт был, музыкантов действительно, искали, и были они настоящими героями. И дирижер Курт Игнатьевич Элиасберг заслуженно почитается ленинградцами как гражданин. Слушатели тоже были. И музыка звучала гордо. И несчастные, голодные и больные ленинградцы и в самой Филармонии, и в городе вокруг достойны преклонения и светлой памяти о них. Софья Хентова отводит описанию этого концерта более ста страниц («Шостакович. Жизнь и творчество». Т. I, II. Л.: Советский композитор, 1986). Она перечисляет фамилии всех оркестрантов, гостей, описывает массудеталей, повествует о том, как партитуру доставляли на военных судах за границу. Кто и как мог это все организовать? Кто это все задумал? На этом фоне почти померкло то, как же действовал Большой зал Филармонии в блокаду, как проходили в нем «рядовые» выступления фактически живших в городе чтецов, музыкантов, певцов.
Записка из Филармонии о подготовке к концерту 31 мая 1942 г.
Приводимые ниже выдержки из блокадного дневника Т.Д. Булах-Гардиной касаются обстоятельств, связанных с эстрадным концертом в Большом зале Филармонии 31 мая 1942 г.
Обычная для Ленинградской филармонии городская цветная афиша объявляла на улицах о выступлении народных артистов РСФСР В.Р. Гардина и С.П. Преображенской. Один ее экземпляр и маленькие сине-белые программки концерта хранятся в отделе рукописей Российской национальной библиотеки (в фонде В.Р. Гардина, Ф. 173, оп. 2, ед. хр. 45). Мне недавно попалась на глаза рукописная пометка Татьяны Дмитриевны в ее фотоальбоме: «Концерт был первым после закрытия Филармонии осенью 1941 года. Вместо заболевшей С.П. Преображенской пела Г.В. Скопа-Родионова. Конферировал Д.О. Беккер. Аккомпанировала сестра Преображенской». Есть публикация В.В. Соминой об этом концерте в «Петербургском театральном журнале» 2006. № 2/44. – А. Б.
28 мая 1942. Татьянино. Ночью немецкие самолеты шесть раз штурмовали нашу пристань, куда привозят провизию в Ораниенбаум и войска. Трещали пулеметы пикировщиков, рвались залпы зениток. Снаряды. Тася прибежала ко мне наверх, пришел Гардин. Я не очень боялась. В конце концов, часто думаю о самоубийстве. Чего же бояться, если жизнь становится так нерадостна, нет, вернее – так трудна?
Беспокоюсь за летчиков нашей эскадрильи – немцы летали и над аэродромом. Кажется, ни один фашист не сбит. А громыхали по ним зверски. Сегодня теплый яркий день. Уже ходят мессершмидты-наблюдатели.
Билеты на наш концерт в Филармонии уже все проданы – так что ехать придется. Гардин нянчится с моими легкими, просит ни о чем грустном не думать. Мне кажется, что он прочел мои дневники и знает все, что я пережила в этом году. Ну что ж! Я ведь и не скрывала.
У нас большим осколком снаряда пробита крыша. Нашла еще два маленьких. Почувствовала войну, и не осталось ничего в сердце, кроме страха. До чего все ничтожно по сравнению с опасностью, окружающей нас всех, особенно – военных. Гардин спрятал осколки, Тася расплакалась. Я только заинтересовалась. Иногда мне кажется, что я и мои нервы – не одно целое. Душа, ум не боятся, а какие-то нитки в теле трясутся от шума бомб и снарядов и заставляют болеть сердце.
30 мая 1942. Афиши о нашем концерте расклеены по городу, подтверждающее его письмо от директора Филармонии пришло. Значит, завтра в шесть утра я выеду в город.
Ночью немцы опять сбрасывали вдоль нашего берега глубинные бомбы. Может, я думаю глупости, но мне кажется, что это не от нашего флота они минируют залив, а от английского и американского, который мог бы прийти нам на помощь.
В Лисьем Носу сейчас очень хорошая пристань, подведена железнодорожная ветка.
Говорят, что Гитлер приказал в июне взять штурмом Ленинград. Наше наступление везде приостановлено. Опять в газетах: «На фронте ничего существенного». Как пройдет немецкая атака? Войска у нас здесь много. Но ходят слухи, что армия Мерецкова (в ней Николай Михайлович Карягин) попала в «мешок» и погибает. Если это правда, то положение нашего города сильно ухудшилось.
Что такое отчаяние, которого я так боюсь? – Это потеря ощущения мира, это падение в черный колодец, наполненный змеями своих однообразных личных переживаний, сомнений и дум. Это смерть человека, потому что только восприятие мира во всех его больших и малых, светлых и темных проявлениях есть жизнь. Когда любовь к Привалову закутывает меня в черное чувство тоски, я борюсь с нею. Когда она радостна – я смотрю в мир такими громадными от впечатлений глазами, каких у меня раньше не было. И я дорожу этой любовью, я не хочу ее исчезновения. У нас с ним нет настоящего – его отняла война. У нас с ним нет будущего – оно принадлежит его семье.
Вечер. Сейчас приходил ко мне комиссар здешней эскадрильи и командир Угловской. Обещают через час прислать за мной машину, чтобы отвезти в город. А то придется ехать поездом в шесть утра. Лишняя ночь в городе! Ну что ж – все же лучше, чем вставать в такую рань и быть в давке.
31 мая 1942. Воскресение. Ленинград. Потемкинская улица. Ну вот, я снова в своей страшной квартире. Приехала вчера в одиннадцать. Еле добрались мы с Гардиным. Всю ночь я не спала. Я отгоняю страх своеобразным способом: говорю себе о том, что моя радость любви кончилась, впереди одиночество, значит, незачем дорожить жизнью. Вспоминала себя до войны, болезнь Гардина, дни мучений Глеба в тюрьме, мои терзания за него – сколько бессонных ночей, сколько слез и как мало счастья! Было и оно: успех в концертах, главный день, когда в «Известиях» были помещены мои стихи о Пушкине.
Все твердят о близких боях за Ленинград. На улице кричат дети, маршируют с песней бойцы. День жаркий. Если б не было ее – проклятой войны!
1 июня 1942. В шесть вечера вчера вышли мы с Тасей, чтобы не опоздать к семи в Филармонию. Летела я «на главной скорости», как охала Тася. Боялась попасть в тревогу. Трамваи почти не ходят. А так город оживился. Цынгисты и дистрофики сидят по домам. Бежит молодежь, весенняя, несмотря на войну. Правда, уж очень много изувеченных домов.
Домчались мы в полчаса. Зал был уже наполнен. В программе стоял мой трагический монолог. Договорилась о музыке, и концерт начался. Шел он на редкость слаженно. Вел Д.О. Беккер.
С большим успехом провели мы нашу с Гардиным сцену. Публика смотрела, улыбаясь; реагировала везде. Я свободно двигалась в своем шикарном, слишком обширном туалете. Долго вызывали. Я начала из музыки. Читала в темноте – один голос. Слушали с абсолютным вниманием – даже не кашляли. Кончила под аплодисменты. Читала с подъемом – вышла за сцену в слезах. Гардин и другие хвалили. Забегали из залы люди – взглянуть на меня вблизи.
Второе отделение прошло так же возбужденно, как и первое. Видела в публике Марусю (Глухареву. – А. Б.) и Лялю – дочерей дяди Саши (А.Я. Акимова-Перетц. – А.Б.). Что концерт был хорош, доказывает приглашение нас для нового – ко мне подошли начальник комитета по делам искусств и его заместитель. Работала с большой радостью в настоящем зале с освещением – при всех условиях, нужных для артистов. Но я боюсь поездок в Ленинград.
Возвращались снова пешком. Улицы не были пустынными. Но, конечно, людей в городе мало. Шел обстрел какого-то дальнего района. Ночью пролетел немец – зенитки его не пугали. Мне сказали, что транспортных немецких самолетов над городом не сбивают. Ловят в окрестностях. Я спала до утра и чувствую себя намного свежее, чем вчера. Надеюсь уехать с двухчасовым поездом.
Гардин – сухонький, худой, ходит как на козлиных ножках. Навещал сына-дистрофика, тот очень туго поправляется. Отдала я маме снова свою карточку на июнь.
Скорее бы приехать в Татьянино. Боюсь застрять в городе, хотя такого страха, как раньше, уже нет. Жить после вчерашнего успеха хочу снова, но так еще неясно будущее и так все еще грустно от того, ушедшего в прошлое. Вот за окном проходит смеющаяся молодая девушка. Она рада солнцу, рада тому, что ее сердце ждет чего-то яркого, как оно. А я уже знаю, как проходит и гаснет это сияние.
Все так же, все без перемен
8 июня 1942. Татьянино. Послала вчера Тасю за мамой, и в семь часов вечера, вконец измученные, они пришли в Татьянино. Поезд довез их до Лахты – дальше путь был разбит снарядом. Мама выглядела ужасно. Думаю, что ей мало осталось жить. Оставлю ее у себя, в другом доме ей пришлось бы самой возиться с хозяйством. К сожалению, характер у нее все еще неукротимый. Прошу ее лежать – она бродит. Желает ехать в город за пайком, не доверяет его Тасе. Ну, ладно. Сделаю, что смогу.
Вчера у меня был утомительный день. С утра пошла в амбулаторию, где мне выдали справку о туберкулезном процессе в обоих легких. Не хочется мне верить, что я больна, а приходится.
Вернулась домой, усталая от длинной дороги. Легла у себя на балконе.
15 июня 1942. Татьянино. Упиваюсь музыкой. Принесла от Жермены пластинки с итальянцами, Жаданом, Лемешевым и Мигаем. Все – хорошие, настоящие мелодии. Вот и все мои радости в будущем – музыка, живопись и природа. Книги – это такая же почти уже намечаемая неотъемлемость моей жизни – как дыхание. Кстати, с ним у меня плохо, кашляю, болят легкие. Снаряды ночью падали так близко и с таким грохотом, что я не спала. Обстрелы в городе участились. Были и воздушные налеты. Думается мне – немцы, не дожидаясь открытия второго фронта, постараются взять Ленинград. И еще приходит на ум грустная мысль: в Европе немцев всегда будут беспокоить близкие соседи – французы, венды, англичане. Не решат ли они «переселиться» в отдаление, в столь же плодородные, но более безопасные области России? Мы их не выбьем. Вот сумеем ли выдержать их наступление? Не знаю. По всей линии нашего Ленинградского фронта все яростнее артиллерийский огонь противника.
22 июня 1942. Утро. С четырех часов утра не смолкает тяжелая, не прекращающаяся ни на миг канонада. Разобраться, откуда она доносится, я не могу. Кажется, со стороны стрелки.
У меня жестокие боли в животе. Глотаю белладонну – они не прекращаются. Вокруг нас бойцы валят для постройки укреплений деревья. К каждой поваленной сосне сбегаются женщины, соскабливают с нее кору, из которой они делают лепешки. За моим садом все оголилось, и я вижу дорогу с проходящими по ней людьми и ветку к пристани, по которой, перестукивая колесами, проходит поезд.
Вечер. Днем стрельбы почти не было ни у нас, ни в городе. На Севастопольском фронте немцы прорвали наш правый фланг. Был у меня доктор Егоров. Велит лежать. Сейчас дождь и все летают наши самолеты. Зацвела сирень.
25 июня. Четверг. Татьянино. Пришла сегодня здороваться с Гардиным, он посмотрел на меня и заплакал:
– Жаль мне тебя, худая ты такая, не хочешь беречься. Не спасти мне тебя. Друг мой единственный!
Я не знала, как и успокоить его. Здоровье мое и вправду разрушается. Но что я могу сделать? Я не умею медленно двигаться, забываю о сквозняках и опасности резких движений. Людей около меня много, и все просят рассказов, того оживления, которого я всегда полна среди других. Вчера с утра у меня выплакивал свое горе Маак. Душевное состояние у меня ровнее. Снаряды, все чаще летающие над головой и уже сильно разрушающие пристань, конечно, мешают покою. Но сердце не так резко реагирует на них, как прежде. Вот и сейчас рвется залп из четырех штук восьмидюймовых. И совсем близко.
День ясный и жаркий. Резонанс сильный. Дача так и трясется. Вечером у нас должен был бы быть концерт. Не знаю, состоится ли?
Вечер. «Дорогая Танечка, приезжай к нам обязательно. Мы с Андрюшей перешли ударниками. Я в седьмой, он в третий класс», – пишет Кира из Алма-Аты. «Родная сестричка Танечка, приезжай скорей к нам», – опять и опять зовет Глеб.
Гардин смотрит на меня с жалостью и тоскою. Мама больше занята своим не проходящим голодом. Хотя ест сейчас больше бойца.
Концерта не было, зрители были заняты починкой разбитой снарядами пристани. Антонов целые дни на работе. Жена его – тоже. Сегодня первый теплый день. Играли в карты: я, Гардин, Маргарита и Тася. Болят легкие. Снова температура.
26 июня 1942. Вечер. Опять Воевода крутил над Татьяниным дикие фигуры. А днем он был у меня и спрашивал:
– Почему Вы вчера не вышли на Ваш балкон? Я нарочно повернул боком самолет, чтобы оглядеть Ваш дом!
– Я видела это, я всегда выхожу, услышав, как Вы шумите.
Играли с ним и Маргаритой в карты. С утра я выгляжу бодрой, к вечеру – усталой. Севастополь еще держится. На Харьков немцы наступают.
Мама ездила в город. У Маруси Глухаревой (дочь А.Я. Акимова-Перетца. – А. Б.) сгорела вся квартира. Уже пять дней лежит неубранный труп тетки Елены Викентьевны Глухаревой (жена А.Я. Акимова-Перетца. – А. Б.). Все еще мрет много народа. Дистрофики обречены на гибель. Сахара и масла не выдают, мяса – также. И люди теряют последние силы.
30 июня 1942. Ночью немцы били из дальнобойных по нашему поселку. Несмотря на замкнутые ватой уши, я не могла спать. А утром Тася с Гардиным уезжали в город, и я встала в шесть часов. Маргарита тоже осталась на день одна. Не успела я ее накормить, как пришел Воевода и еще один человек, который оказался Азиным (Адиным? – А. Б.) приемышем Доней. Напомнил он мне мою детскую историю, все красивое и грустное, что было с ней связано. Осталась я бы тогда Азиной женой. Много слез прошло бы мимо меня. Азя, наверное, был бы хорошим и верным мужем.
Целый день просидели летчики. Сейчас я устала, но знаю, что снова не дадут спать выстрелы. Мало остается сил после этих бессонных, страшных ночей.
Романс
Забудь о прошлом, день сегодня
Пусть будет ярче прежних дней.
Быть может, я люблю тревожней,
Но безрассудней и смелей.
К минувшему – возврата нету,
Грядущего не вижу в мгле,
И жизнь моя, в минуту эту
В одном тебе, в одном тебе!
Поверь и верить помоги мне
В осенний, милый наш роман.
Он завтра, может быть, погибнет,
Как утра тающий туман!
1942 г., положен на музыку
3 июля 1942. Татьянино. Сейчас подходила к дому и вспомнила, как прощалась с Николаем Михайловичем и с какой любовью и страстью держал он меня, не желая расстаться. От калитки отходила почтальонша. Я вынула из ящика газету, в ней лежала открытка: «24 мая в городе Волхове убит Николай Михайловиче Карягин, похоронен в центре сквере с отданием воинских почестей». Заплакала. Страшно думать, встает его лицо. Слышу смех и голос. Еще лишняя горечь, лишняя боль. А в газете сообщение о наступлении немцев на всех фронтах. Жить – трудно жить! Не хочу верить, что нет тебя, славный, хороший друг!
4 июля 1942. Татьянино. Ночью мучил обстрел, а день весь полон Николаем Михайловичем. Отвлекусь на минутку, и снова он в голове. То смех его, то какая-нибудь из особенных черточек. Зачем мне сообщили сейчас, в моей трудной жизни, об этом горе?
С утра пришел Давид Григорьевич с начальником аэродромного госпиталя, не лишенным остроумия молодым человеком. Сидели долго. При них же явился доктор Егоров. Когда мы остались втроем с ним и Маргаритой, я не удержалась и резко осуждала тех, кто не сумел защитить страну от ужаса поражений. Севастополь сдан. Сколько людей погибло в нем, хороших русских людей! Еще больнее переживать смерть (проклятое слово) Карягина, зная, что он в бесконечных рядах умерших так же рано, так же несправедливо, как и он.
Мне страшно. В любую минуту я могу получить такой же удар гибелью Великана. Нет, тот будет иным. Я не могу даже представить. Я заранее хочу бежать куда-нибудь на край света, чтобы не почувствовать этой боли. Вчера мне пришла в голову мысль – напиться до потери сознания, чтобы не понимать этих слов «оборвалась светлая жизнь Михайловича».
Нельзя позволять себе думать, нельзя!
Гардин привез сюда Юрия Владимировича – своего сына. Черный, мрачный, он говорил о близкой гибели всех за грехи свои и отцов. О том, что хочет смерти. Но еще чаще спрашивает о еде, витаминах и деньгах.
Мама поехала в город навестить умирающую тетю Лизу (Е.Я. Сидоренко. – А. Б.). Мне тяжко за людей. Тяжко от горя, переполнившего мир. Я боюсь будущего с его новыми страданиями, боюсь ночи с болями в сердце. Как оно не привыкнет к музыке смерти? На всех фронтах немцы ведут наступательные бои. Скоро очередь за нами.
Что бы я ни говорила себе, не смогу я сделать родного человека чужим. Счастливого я забуду, но страдающему отдам все свое сердце, все свои силы. Господи! Хоть бы прошла мимо меня эта мука!
8 июля 1942. Татьянино. Да, стыдно, Татьяна Дмитриевна, я не прощу Вам больше этих припадков женской слабости. Кончено, и даже здесь они не появятся, я не хочу этого воспоминания о моем безумии.
Снарядов за сегодняшнюю ночь попадало много. И сейчас все идет стрельба. День серый. Ни дождя, ни солнца. Мама не приехала. Слухи и без нее доходят очень плачевные. Ночью уже объявлялась наземная тревога, значит, где-то немцы прорвали наши границы. Опять в людях какая-то растерянность. Опять ожидание близкого краха. Надоело все это до черта! Скорее бы развязка! С одной стороны, мне легче теперь ждать ее. В конце концов, мне некого жалеть, не за кого бояться, некем дорожить. Только ждать, а ждать – так нудно.
10 июля 1942. Пятница. Татьянино. Начали эвакуировать людей старше 55 лет. Увозят их на Алтай. Сын Гардина не может выехать из-за каких-то формальностей. Нуден он и неприятен до крайности. Целый день ссорится с Гардиным. Я не спускаюсь вниз совсем или прохожу в сад, когда ко мне приходят гости. Газеты скверные. Немцы подходят к Воронежу. О втором фронте – ни слова. Вокруг нас стреляют, бомбят. Но ясности нет. Мама у меня. Гардин заботлив и внимателен. У Антонины Антоновой почти зажила рана. Хорошо, что я решилась тогда уговорить ее переменить лечение. Я много читаю, чтобы не думать. А устанут глаза – играю в карты. Сегодня были с аэродрома – сражалась с ними в кости. Получаю отовсюду письма. Все грустные. Ответы мои на них также невеселые. Но бодрость во мне все еще жива. И воля не сломлена.
Льет дождь. Трясется от дальних тяжелых снарядов земля. Многие уверены в неминуемом падении Ленинграда. Днем наши бойцы упражнялись в стрельбе из минометов. Что придется мне еще испытать?
1942 г. В. Гардин, Т. Булах, П. Антонов, М. Антонова в Татьянино
11 июля 1942. Суббота. Татьянино. Вчера вечером приехал ко мне комиссар Володичка Спиридонов. Штаб перевели из Токсова в Юкки. Он командирован в наши погранвойска. Говорит, что в Лисьем Носу мало бойцов, а надо их иметь на случай десанта. Рассказывал мне об их поисках. Эти зарывшиеся артиллеристы будут встречать немцев огнем, продолжать при их прохождении над ними, бить вслед и умирать у себя же в своих укреплениях. Умирать, умирать, умирать – удел русского человека в эту войну. В своей крови топить немцев. Это лозунг Сталина, высказанный иными словами. Началось принудительное выселение из Разлива. У нас еще только переписывают жителей и разносят повестки тем, у кого есть дети. «Когда начнутся бои в Го релой, бегите в город», – советует Спиридонов. Добровольно не побегу. С толпой мне не по дороге.
14 июля 1942. За эти сутки нас обстреливали уже восемь раз! Я ходила в сельсовет, где сама приготовила себе и всем нам справки. Их выдают для того, чтобы выявить уклоняющихся от военной службы, трудовых работ и принудительной эвакуации. Не знаю, удастся ли нам избегнуть всех этих зол? Юрий Владимирович уезжает 17-го. Человек он совсем одинокий, и жаль, что у нас не смогли быть дружеские отношения. Характер его имеет все сложные свойства отцовского с прибавлением нудных личных качеств.
Немцы уже в предместьях Воронежа. Что они будут прежде брать, нас или Москву? Если начнется рассеянный огонь по нашему поселку – прощай, Татьянино. А второго фронта в Европе все нет, как нет! Нечего сказать – хороши наши союзники!
Гардин нервничает, мама плачет. Меня выбила из седла последняя встреча с Приваловым. По чести говоря, очень нервируют обстрелы.
15 июля. Татьянино. Утро. Белую ночь проспала спокойно, смотря тихие сны, чувствую себя веселой, радуюсь летней минуте, расцветшим розам и своей милой комнате.
День. Приходили доктор и Утян. Играли в преферанс и говорили так, как говорят целую вечность не имевшие собеседников люди.
19 июля. Татьянино. Говорят, что эшелоны эвакуированных чуть не три недели стоят под Тихвином из-за перегрузки пути. Юрий Гардин выехал третьего дня. Мама на мои уговоры ехать к Глебу, мотивированные тем, что она замерзнет зимой и к тому же будет голодать, т. к. мне нечем по-настоящему питать ее, кричит, что не хочет умирать в пути, что я подписываю ей смертельный приговор, толкая на эвакуацию, и т. д. В конце концов, я ничего не могу поделать. Буду и дальше делиться с ней пайком, но как бы я хотела не видеться с нею! Как много в ней злобы, истерической, острой, жалящей. И лицемерия. Ну, Бог с ней. Мать есть мать, и связи с ней не порвешь.
Судя по газетам, мы жестоко и усердно боремся за Воронеж. Об остальных фронтах ничего не пишут. Нас обстреливают по несколько раз в день, и после каждого залпа я говорю: «Слава Богу, одним осталось меньше». Ведь, несомненно, их будет определенное число. Бесконечным бывает только созданное Создателем. Значит, и эти бахающие черти идут на убыль. Утешение слабое, но лучше, чем никакого.
Перерегистрировала вчера с Гардиным свои паспорта. По-видимому, меня поставили в военный запас. Читаю о Древней Греции. Всегда была толпа и люди. Интересно было бы создать страну, в которую впускались бы только человеки, выделившиеся из толпы умом, талантом, силой воли. Вот в нашей стране могли вырасти сверхчеловеки! Их снова надо было бы выделить в особую группу, чтобы довести до совершенства двуполое существо. Потому что только общением с умнейшими можно обострить свой ум, с сильнейшими – закалить свою волю и с благородными – возвысить свою гордость, свою честь.
Как ничтожна разница между афинянином и советским гражданином в их духовном развитии! Не дальность расстояния делает прекрасным Перикла, уничтожая возможность серьезного сравнения его с каким-нибудь современным вождем. Нет! Жизнь в те времени была шире и свободнее, потому что индивидуальность имела признание и права, несомненно, бóльшие, чем сейчас, законы жизни были яснее и объективнее. Власть народная – да, именно народная, потому что между ней и народом не было опричнины. Людей жило меньше, умы не засорены книжной макулатурой. Есть у Бласко Ибаньеса хорошая книга «Мертвые повелевают». Так вот, наш ужас в том, что человечество не хоронит своих мертвецов, а из поколения в поколение несет их в своих сердцах. Приобщение к культуре есть подчинение их мертвецкой воле.
20 июля 1942. Понедельник. Татьянино. Гитлер разбросал листовки: «Граждане Ленинграда, прячьтесь в убежища. 21-го я начну брать ваш город». Сегодня весь день слышна канонада. Выла сирена – значит, прилетела фашистская авиация. Устала ждать ужаса и живу одним днем. А эти два последних ясны по-летнему.
Здоровье скверно. А если знать, что будешь жить вечно, была бы усталость? Не есть ли она страх смерти?
Как дико громыхает Кронштадт!
21 июля 1942. Вторник. Татьянино. Военные говорят, что не немцы, а мы перешли в наступление и ведем бой у Красной Горки и Ораниенбаума. Бросили в работу мужские силы, освободившиеся после призыва женщин в армию. На юге сдали бывший Екатеринослав, теперь он называется Ворошиловградом.
1 августа 1942. Почему люди не способны на красивые жесты? В 24 часа выселяли на Алтай семью Гуниус – мою учительницу языка. (В книге Игоря Богданова «Лахта, Ольгино, Лисий Нос» (СПб.: Остров, 2005) рассказывается о К.Ф. Гуниусе. – А. Б.) У них громадный дом, до отказа набитый книгами, мебелью и другими вещами. Сохранилось в нем еще приданое бабушек. Все это осталось брошенным и должно было пойти сельсовету, ненавидимой Гуниусами власти. Она позвала меня купить у нее рояль. Спрашивали две тысячи или бриллиантовое кольцо. Я не взяла – рояль концертный, девать мне его некуда. Но хотела бы выбрать книг, да видела, что боязнь продешевить смущает эту интеллигентную женщину, все время твердящую о воле Бога и своем бескорыстии. Кроме меня приходили еще люди, но никто ничего не смог купить, т. к. цены были несусветные. Так вот, почему бы этой женщина не дрожать до последней минуты над каждой вещью, а сказать – берите кому что надо так, бесплатно. Несите в свои дома. По крайне мере хоть добрым словом помянете меня, а доброе слово несет сердцу радость. Так нет ведь – лучше пусть пропадает все, только бы не своими руками отдать. А интересно было бы посмотреть на такую картину. Люди – рабы рутины, рабы условностей.
Со мной сейчас творится странное. Я вышла из рамок, снова вышла, потому что в юности я их не знала. Я могу быть откровенна до страшного, я не боюсь человеческих глаз, души, слов. И я чувствую, что ко мне начинают иначе относиться. Преграда между мной и людьми рушится. Собьют меня с ног или нет? Жизнь так ярче.
4 августа 1942. Татьянино. Какая тоска, какая томительная, тревожная тоска! Бой под Ленинградом не прекращается третьи сутки. Тяжелая, злобная канонада ударяет в голову. Слушаешь и ждешь. Проклятая шайка, обрушившая на людей войну!
Льется дождь. Он извел нас за лето своей упорной непрерывностью. Мы не видели солнца. А сегодня сплошная водяная стена висит за окном. Вчера я была в городе. Видела страшные поезда с эвакуировавшимися мучениками. За полчаса, что я провела на вокзале, мимо меня провезли двух умерших. Вагоны забиты вещами и людьми. Кричат дети. На платформе очереди за кипятком и едой. Уборные ужасны. Дышать нечем – эшелоны по четыре дня ждут отбытия. И все это под грохот стрельбы, близкой и жуткой. А впереди – изнурительный путь. Зачем я русская? Нет более несчастного народа, чем наш! И природа наша такая грустная, горькая. И души у нас печальные, какие-то сумеречные. Мы живем порывами, взлетами, падениями.
Бьют дьяволы-немцы. Да неужто они войдут в мой родной город? Растопчут Воль, Антоновых, Воевод. Чужие станут хозяевами моих знакомых улиц, домов, в которых жили русские люди, умирал Пушкин, мучился Желябов, думал Крылов. Я не могу, не могу вынести этой боли! Я не умею не чувствовать себя русской! Не бояться унижения, не страдать за тех, кто уходит сейчас из жизни, раздавленной немецкой силой. Господи! Помоги нам, не мы начали эту войну.
9 августа 1942. Татьянино. Гардин с мамой уехали в город. Антоновы тихи, как мыши. Я лежу у себя наверху, читаю свежую книжку молодого Хемингуэя, и мне кажется, что я не прожила своей нелегкой жизни и что впереди у меня молодые, хорошие годы. Я верю своей, где-то глубоко в душе живущей радости, благодарю судьбу за настоящее и надеюсь на будущее.
16 августа 1942. Вчера вечером нас пригласили выступить сегодня на празднике гидропланеристов. И вот утром я написала стихи о них. Если концерт состоится, Гардин будет их читать.
Приходил Привалов. Теперь, когда по «дороге» ко мне находятся Антоновы, ему неудобно проходить прямо наверх. Скверно мне как-то. Что-то неясное, лишнее в моем к нему отношении. И дико быть настолько «знакомой», как это приходится мне. Да к тому же Гардин каждый раз подчеркивает приход Привалова. Нет, надо вырваться из этой чужой мне ложности. А тут еще беспомощная, целиком от меня зависящая мама. Скверно мне. Но чувствую – скоро конец.
Мне не понять тебя – ты очень сложный,
Ты странно любишь, скупо говоришь.
То нараспашку весь, то осторожный,
То весел как простой и милый чиж!
Бывают дни, когда любовь легка мне,
Когда ты весь – как ласковый простор,
А иногда придешь и как холодным камнем
Меня придавит не глядящий взор.
Вот почему на встречу не бегу я,
Когда твои послышатся шаги.
Не знаю – друг ли обоймет, целуя,
Иль встретимся мы жестко, как враги.
10 октября 1942. Суббота. Татьянино. Гардин привез плохие вести: в московской «Правде» появилась карикатура на американских генералов. Похоже на то, что мы рассорились с нашими союзниками. В Сталинграде бои на улице еще продолжаются. Бьются за каждый дом, за каждую лестничную клетку. Решатся ли немцы так бороться за взятие Ленинграда или нет? Не знаю. Но готовятся у нас к штурму везде. Снова на нашей улице роют окопы. Сейчас идет обстрел и ответная стрельба новых батарей, поставленных совсем рядом с Татьяниным. Утром ко мне приходил завклубом моряков и просил меня организовать у них кружок самодеятельности. Я с удовольствием согласилась – это делать я люблю. Да кроме того, отчего не помочь людям отвлечься от нашей трудной жизни?
17 октября 1942. Вечер. Кручу патэфон (так, через «э». – А. Б.). С сердцем черт знает что – и тоска, и тревога, и раздражение. Не могу я жить без движенья! Черт, черт, черт! Сорвусь я на какое-нибудь безумие! Какие расчетливые люди вокруг меня! Почему не жаль своей страсти, ласки, песни, слез и смеха – всего, что есть во мне? Соберутся вокруг меня – молчат, смотрят.
– Татьяна Димитриевна, спойте! (Написано так: Димитриевна. – А. Б.).
– Татьяна Димитриевна – расскажите!
– Татьяна Димитриевна – полюбите.
И все дайте, дайте, дайте, Татьяна Димитриевна, а потом мы пойдем жить своей жизнью понемножку, а Вы оставайтесь: усталая Вы нам не нужны. Вы ведь не умеете жить по-нашему! Вы ведь перелетная птица, отбившаяся от своей стаи.
Где же вы, мои люди? Где? Когда-то, где-то мы вместе родились для одной дороги, а потом я потеряла вас. Или вы только снились мне, грезились? Милые мои люди, фантазеры, странники – бездомники. Или у меня был бы дом и без Гардина? Не знаю я. Только так мне больно сейчас, так грустно – что не пожалею глаз – заплачу. Может, легче станет.
22 октября 1942. Татьянино. Ездила в город. Опять пустые синие улицы, мертвые дома жалкая больная мама. Зашла к профессору Раздольскому. Похудевший, как все мы, читает он при свете коптилки Мопассана. Крутит какие-то смешные закрутки вместо папирос. Кот его сдох от голода. Темная, холодная квартира. В кухне горит только лампада перед Божицей – его прислуга бывшая монашенка. И дом молчит, и город.
29 октября 1942. Хорошо, когда около тебя много людей. Каждый несет свое особенное отношение к миру и к тебе. Только бы кончилась эта проклятая война! Вокруг меня будет много-много людей разных профессий, каждого я буду слушать, каждому стараться скрасить жизнь. От ласкового участия хорошие души становятся прекрасными, узнавая друг друга, люди учатся понимать тебя.
У нас не горит свет. Это так печально! Если бы меня не развеселил Егоров, я была бы в полном унынии. Стрельба по нам продолжается. В газетах ничего нового нет.
30 октября 1942. Умирает тетя Лиза (Е.Я. Си доренко. – А. Б.). Как страшна была ее жизнь в этом году. Зимой она, усталая, голодная, больная, скиталась по чужим домам, отовсюду гонимая. Ведь люди, сами измученные, были так безжалостны. А в ее углу стало невозможно жить. Ксюша со своим другом укрылась где-то в чужой квартире и совсем не могла помочь матери. Господи! Как бы мне хотелось, чтобы мама пережила этот ужас и закончила свой путь в спокойной и теплой обстановке нормальной жизни. Нас так обстреливают, в городе такая дикая стрельба, и, кажется, где-то бомбежка, что, может быть, немцы собрались начать штурм. Вот их самолеты. Я не боюсь. Но мне не хочется умирать. И так жаль людей!
8 ноября 1942. Татьянино. Уже 13° мороза. Солнечно и ясно. Пальба беспрерывная. Третьего дня, когда мы ехали на концерт в госпиталь, я залюбовалась черным, пронизанным звездами небом. Свои стихи читала хорошо. Видела внимательные лица, одна из санитарок заплакала, все долго хлопали, но я не умею принимать аплодисменты, сейчас же удираю за сцену. Чеховские вещи прошли под сплошной хохот. Гардин говорит, что я очень хорошо веду обе роли. После концерта нас к себе пригласил Егоров. Вернулись мы поздно, усталые и довольные.
Д. Оскаленко
Гардин с таинственным видом пришел ко мне:
– К тебе пришел этот милый летчик, которого ты не велела пускать. За что ты его преследуешь? Выйди, прошу тебя.
«Милый» летчик стоял за дверью и, вероятно, слышал все слова Гардина. Пришлось мне выйти.
Я не хотела принимать его потому, что мне говорили, будто бы Оскаленко погиб по его вине. И вообще, об этом юноше ходят плохие слухи. Но Гардин верит только себе! Летчик заявил, что их полк привез себе «гробы». Так он называет английские самолеты.
Дима Оскаленко —
Герой Советского Союза [9 - Напечатано 18 июня 1970 г. «Вечерний Минск». № 411 (800).]
Ты слышишь ли, Димитрий, Дима, Димка,
Салют освободителям Донбасса?
Мне кажется, со мною невидимка —
Душа поэта, мальчика и аса.
Когда я слышу радостные вести,
Я их невольно громко повторяю,
Чтоб слушали и вы со мною вместе,
Погибшие за жизнь родного края.
Тринадцать сбил фашистских самолетов
Димитрий Оскаленко. На штурмовки
Ходил проклятых, потаенных дотов,
Бестрепетный, уверенный и ловкий.
А дома брал заветные тетрадки,
Писал о Белоруссии родимой,
О горьких думах матери-солдатки,
О девушке, желанной и любимой.
О них ты думал в страшные мгновенья,
Сраженный, падая на зыбкое болото?
О том ли, что расплатятся в сраженье
За смерть твою товарищи-пилоты?
Такой ты был застенчивый и милый,
Димитрий Оскаленко, Дима, Димка.
Не верится, что есть твоя могила,
Живой ты с нами, только – невидимка!
10 ноября. Вечер. Сейчас мне принесли газету, я хохотала в голос, жалея, что я одна и не с кем разделить смех. Подумайте! Митрополит Киевский приветствует Сталина с Октябрем, называет его «Богом избранным вождем земли Русской» и упоминает о какой-то купине. Ну это же верх цинизма! Сталина из той партии, что перестреляла и перезамучила не только все духовенство, но и всех открыто верующих людей, – называть Божьим помазанником! Не знаю, что постыднее: писать такую ересь или разрешать печатать ее в газетах той партии, членов которой предают остракизму за церковную свадьбу, крещение, просто владение иконой. Ну и ну! Ну и штука! Сколько людей надорвут сегодня животики, прочитав эти заметки!
Ночь. Медленно спускаются с вышины к земле осветительные ракеты. Режут тьму, словно зарницы, вспышки орудийной стрельбы. Все грохочет кругом, в Ленинграде, в Сестрорецке, на той стороне залива. Гардин перенес в городе шесть воздушных налетов. Счастлив, что вернулся в наш теплый и светлый дом.
16 ноября 1942. Ну и здорово же сегодня: уже во второй раз обстреливают наш Лисий нос. Снаряды падают так близко, что у меня открылись двери и сыпятся куски кирпича от печной трубы. Ночью был проливной дождь. Земля оттаяла и почернела. А сейчас солнце, и так красиво, что я пойду в сад. То, что трясутся кругом деревья и кажется – дрожат даже тучи, мне не страшно. Я совсем перестала бояться обстрелов. Мне хорошо сегодня.
Немцы с итальянцами все еще терпят поражение на Африканском фронте. У нас ничего нового. Только напечатано обращение к Сталину раввина, обещающего ему помощь и свою, и его еврейского Бога. Ну и священнослужители у нас. Одна прелесть! Ведь и мулла здравил – муфтий какой-то, и митрополит, и вот теперь раввин. Ну, пусть помогают. Уже очень тяжко страдает человечество от этой войны. Однако, кажется, у нас всю землю сегодня продырявят! Так и садят один снаряд за другим.
25 ноября 1942. На утро за мной приехал Егоров, усадил меня в машину, сам сел за руль, Дэлю отправил с шофером в кузов, и мы поехали. Светило солнце, блистал снег, катались на резинах мальчишки. Мне было весело.
В городе встретили только двух покойников. Но вообще смертность опять увеличилась. Завезли Дэли с чугункой для мамы на квартиру, поехали дальше. Людей встречалось немного, прибавилось разрушенных последними бомбежками домов. Разбит Аничков мост. Хорошо, что его кони были заранее сняты.
Я договорилась в Балтфлоте о наших концертах на кораблях, заехала в мою бывшую школу на улице Росси, 2, напомнить о выдаче мне карточки на декабрь и пешком вернулась домой. Повидала маму. Она отекла. Все такая же страшная. В квартире, хоть Дэли топила с утра, было только 7о тепла. Я сделала затемнение, починила дверь, достала упущенные Гардиным в дымоход вьюшки и в конце концов догнала в кабинете до 9 градусов. В пальто и ботинках забралась на свою кровать. Лежу. Пришел Элькин. Принес портвейн, шоколад и нежное внимание. Грел мои руки в своих, говорил добрым, милым голосом. Топилась печь. После его ухода я закуталась во все, что нашлось, и уснула. С трех утра не спала. Ночь была длинная; длинная и светлая. Думала, как помочь маме. Моя жизнь пока ясна. Гардина я не оставлю, работа у меня есть и будет.
Утром пошла к маме, установила ей чугунку. Найти рабочие руки невозможно.
30 ноября 1942. Татьянино. Когда неделю назад немецкие войска подошли к Тулону, чтобы принудить к подчинению стоявшие в портах французские корабли, они один за другим взрывались и затонули, увлекая на дно своих командиров. Как хотелось бы мне владеть пером, чтобы описать величие этого героизма! Хочется жить, но эта смерть дает бессмертие, рождает в душах людей ощущение такой красоты, что, может быть, была ярче и сильнее долгой жизни. Стыдно быть маленькой и жалкой, храня в сердце видение этого гибнущего флота, предпочитавшего смерть унижению.
А газеты сообщают о нашем наступлении на Центральном фронте. Успешные бои под Ржевом, Невелем и в Ново-Сокольниках. Сталинград еще держится. Союзники бьются за Тунис. Время решающее.
7 декабря 1942. Понедельник. Татьянино. Приходили Петров и Мациевич со своими летчиками. Петров сказал: «У меня нет близкой женщины, нет совсем. Разгул сейчас – ничто перед тем, послевоенным». Этот Герой Советского Союза не кажется мне обычным «офицером». Но жестокость и цинизм в нем пострашнее и поглубже, чем у других.
Вчера репетировала у Егорова с гитарами и скрипкой. С удо вольствием. Но тоска у меня от музыки. Кругом мягкий, глубокий, сыпучий снег. Он задавил своей вязкой тяжестью жизнь земли. И все валится, валится. Уже снова черные люди попадаются мне навстречу. Черные, потому что холод и голод лишают их здоровой и яркой крови. Это глупость – но мне кажется, что цвет ее меняется и что из них, этих страшных полупокойников, если их разрезать, польет не рубиновая влага, а какая-то черно-зеленая мерзость. Они несчастны и незаслуженно отвратительны. Потому что дистрофия раньше тела разлагает душу и мозг. Я боюсь ее так же, как раньше боялась сумасшествия. Потому что для меня страшнее всего потерять свою внутреннюю цельность и ясность.
Сегодня в четыре хочу ехать в город. Пойти посмотреть «Концерт фронту», перервать полосу татьянинских вечеров. Если будут у меня срывы, я не дойду до конца блокады. У меня опять появляется ощущение крика, рвущегося из сердца. Крика, который надо сдерживать, потому что если он вылетит наружу, к людям – случится что-то унизительное и жуткое для меня. Стыдное и кошмарное. Последнее!
10 декабря 1942. Четверг. Татьянино. Снова серебряная сказка за моим окном. Вчера мы с Гардиным шли на концерт уже в темную ночь. Звезды маленькие, мерцающие бесконечно глубоко в черной пропасти неба, совсем не освещали земли. Было морозно, тихо и уютно – не то, что в городе, где все так полно людским страхом и болью.
14 декабря 1942. Татьянино. Все еще тает. Глеб прислал письмо (от 10 ноября). Пишет, что закончил диссертацию. На днях защищает. Дети и Люся здоровы. Вот странности жизни! Голод убил Марченко (А.И. Марченко. – А.Б.), тюрьма разделила Глеба с Магдалиной Николаевной (М.Н. Мадатова. – А.Б.), и семья восстановилась в прежнем виде. Ладно. Все.
15 декабря 1942. Вторник. Татьянино. Боже мой! Как устала от такой жизни! Опять глухая пальба, в городе рассеянные обстрелы, много жертв. На Невском снаряд попал в битком набитый людьми трамвай. Искалеченные, разорванные тела. Боль. Ужас. Страшно, страшно выносить день за днем наше ожидание худшего. Сегодня вышла в сад. Тепло, солнечно. Сильный, но веселый ветер треплет в небе прозрачные облака. Лужи затянуло блестящим голубым льдом. Пучки травы и цветов с недоумением высунулись из-под талого снега. Как хороша природа!
20 декабря 1942. В газетах жуют тупую жвачку из каких-то ленивых заметок о наступлении. Да вот еще какая у меня печаль – умер Михаил Васильевич Нестеров. Не мог пережить черных дней войны! Надо ехать к маме, и нету сил ни нравственных, ни физических. Привалов здесь, но я совсем не могу его связать с тем прошлогодним человеком моего сердца. И как напомнит мне какая-нибудь пластинка, слушанная вместе с Волей, мою, нет – нашу любовь, мне становится жутко: в человеке умирает его все, а он остается жить, и снова в нем нарастает способность любить и радоваться своей любви и жизни. Как это так?
Почему он любил меня? Почему я любила его? С какой упрямой терпеливостью скрывал он от меня то, что было его второй натурой – алкоголизм. Конечно, из-за него он и попал когда-то в армию. Думал, что дисциплина удержит его от полного падения. Но она только научила его сдерживаться так, как будто он силен и ясен душой.
Уже пошел 1943-й
18 января 1943. Татьянино. Наступление по Южному фронту продолжается. Отбита группа Минеральных Вод. Наши здешние командиры говорят, что и на Ленинградском фронте ожидается оживление. Воздушные тревоги по три-четыре часа совсем замучили ленинградцев, и обстрелы города чуть не каждый день. По нашей пристани тоже перманентно выпускают десятки снарядов. Сегодня снежит, и потому нет обычного шума. От уколов мышьяка болит нога. Если бы не мама – на душе было бы легко и, пожалуй, радостно.
19 января. Наши предложили двадцати двум немецким дивизиям, окруженным под Сталинградом и вымирающим от голода и болезней, сдаться на совершенно рыцарских условиях, до того, что офицеру было бы оставлено хорошее оружие. Немцы не согласились, и мы начали их физическое истребление. Вообще наступление наше, по-видимому, успешно.
Приходили бойчихи с аэродрома. Там очень благодарят меня за стихи об Оскаленко. Мне хотелось бы много написать об этом славном мальчике.
Какая дикая стрельба!
23 января 1943. Татьянино. Третий день идет ожесточенное сражение под Мгой. Летчики Петрова штурмуют немецкие резервы, в громадном количестве подходящие к месту боя.
В конце концов, снятие блокады можно будет признать существующим фактом только в случае нашей победы у Мги. Весь вопрос в том, у кого окажется больше сноровки в переброске сил. Послезавтра мои именины. Приглашены Петров с Мациевичем, Утян, Элькин, доктор, милый доктор Егоров. Жалея о своей неприветливости в последнюю встречу, я послала письмо с приглашением и Привалову. Но, думаю, он, конечно, не придет. И это к лучшему – мне с ним тяжко просто потому, что он весь какой-то напряженный и неспокойный. Таким он был всегда.
Романс
Ничего тебе, сердце, не надо.
Все прошло, пережито с лихвой.
Я, пожалуй, немножечко рада —
Я устала возиться с тобой.
Пусть другие в волнении жадном
Ловят радостей зыбкие сны,
Нас с тобой в этом мире громадном
Не осветят глаза ни одни.
Станет грустно – с гитарой своею
Мы поплачем тихонько вдвоем.
Я о том, что прошло, не жалею
И без зла вспоминаю о нем.
Положен на музыку. 1943 г.
20 февраля 1943. В городе я чувствовала себя странно. Без мамы он стал каким-то новым для меня. Улицы заснеженные, дома застывшие, полупустые. Куда ни придешь – дым ест глаза. Почти у всех буржуйки. Дымоходы засорены и сажей (нет трубочистов), и обрушившимися от сотрясения кирпичами.
Я приехала менять свой залитый йодом паспорт, но, конечно, в милиции меня перемучали разными справками, и в конце концов я ничего не получила. Придется ехать еще раз.
Среди дня мы поехали в театр.
Военные – в шинелях, штатские – в пальто. Маленькое фойе Елисеевского театра было битком набито людьми. Шел балет «Эсмеральда». Сперва я думала, что балерины тяжелы и громоздки из-за маленькой сцены. Но, приглядевшись, поняла, что они просто плохо владеют своим телом, своими движениями. Нет стройности и четкости линий. И поэтому балет перестает быть той феерической сказкой, далекой от действительности, которой он должен быть.
Эсмеральда – Красношеева, несмотря на изумительно яркие глаза и зубы, не имела сил заставить любоваться собой, а кордебалет минутами напоминал шатающихся марионеток. Декорации и костюмы как-то неуместны, а то и совсем нелепы в этой обстановке. Публика слабо аплодировала и больше радовалась тому, что она все-таки, назло Гитлеру, обстрелам и бомбежкам, сидит в своем городе в своем театре [10 - По В.В. Соминой, речь, вероятней всего, идет о спектакле Городского блокадного театра, состоявшего из двух трупп – музыкальной комедии и драмы (в Пассаже). Надежда Васильевна Красношеева была с 1936 г., до и после войны, балериной Кировского театра, а во время войны танцевала в Городском блокадном театре именно в «Эсмеральде». – А. Б.].
Когда мы шли на вокзал, расставшись с Элькиным, лунная ночь создала для нас ту сказку, которую не мог дать театр военного времени. Я остановилась на мосту и глядела с нежностью, немного грустной, на все же ласкающий силуэт Смольного собора, водокачки. Они живы – друзья моего детства, моей юности! Как я любила свой родной, спокойный в своей величавой красоте город!
И какое счастье видеть его снова сейчас, когда есть надежда пережить наши ужасы!
Последнее письмо (орфография оригинала сохранена) Ольги Яковлевны Булах своей дочери Тане, отправленное к 25 января, к дню ангела. Оно дошло с Греческого проспекта в Лисий Нос за несколько дней. Ольга Яковлевна умерла дома 3 февраля 1943 г.
Дорогая Танюрочка скоро твой день ..
Целую тебя горячо. Да хранит Господь, даст здоровья, душевных сил.
Благодарю за деньги.
Дров она принесла очень мало. Щепки. И хватит на 2 вечера. И три свеклы.
Положение мое таково: в больницу не берут Платных никаких нет, и кроме того чем платить за леченье лучше купить ½ метра дров и благодаря тебе питаюсь хорошо и тепло даст мне возможность пережить эти 2 месяца.
Буду говорить … … .. лучше истратить хоть 400 руб / продай кольцо Глеба / чем финал мой, который стоить будет душевных сил твоих и Глеба и дороже .. Так как Ксении стоило больше 1000 руб. А пережить холод я не в силах. Вещей Глеба не осталось .. Сейчас начинаю жечь этот шкап, который ты видела.
Опухоль моя и ночами отеки, а я иду завтра на работу. Выхода мне родная иного нет.
Береги ты себя. Видишь скоро конец страданиям твоим. Целую горячо.. Да хранит Господь.
Мама.
Хочу послать Глебу просьбу выслать деньги по возможности.
Моя дорогая девченка скоро конец войны Целую еще и еще... Не знаю как я смогу работать, но надо тянуть, хоть получить карточку служащей.
Если можно продай кольцо Глеба /рацион стоит каждый день 5,4 руб./ За болезнь я не получу.
Ну вот моя дорогая устала ты со мной, но что делать .
8 июля 1943. Вторник. Татьянино. Ездила в город. Еще на нашей станции услышали из репродукторов сирены воздушной тревоги. Но приехали уже после нее. Пошли на квартиру. Забитые фанерой окна. Залитая ванна и кухня. Капают капли и штукатурка с черного потолка.
– Сколько радости было у меня в этом доме! Как я стремился в него, – печально сказал Гардин. Мне до слез жалко его.
Ничего, Гардин. Пройдет война, и будешь снова радоваться своим антикварным находкам. По всем комнатам нагромождены вещи, и наши, и мамины. Все так жутко, так ранит воспоминанием сердце!
Гардин вскоре уходит в столовую. Я знаю, что все равно ничего не смогу там есть, и остаюсь. А в десять иду со своей гитарой и чемоданом пешком на Садовую. Летний сад без статуй, Михайловский замок с выбитыми стеклами. Ленинградцы с лопатами и граблями на полях. Или у своих грядок, сделанных на улицах, во дворах, в скверах из черной, угольной не то земли, не то пыли. Только что разрушенные дома. Осколками стекол, гравием усыпан весь город! И все-таки он царственно прекрасен и благороден.
В кинотеатре застаю Гардина. Одеваю вечерний туалет. Приходит интересный молодой брюнет. Еще какие-то люди. Говорят, что публики будет мало. Все утром на огородах. Проходим через зал на сцену – ход за кулисами при одной из бомбежек так завалило кирпичом, что нельзя отчистить. Начинается концерт. Гляжу в зал. С ногами, по-обезьяннему сидят мальчишки, едва заполняя половину зала. Смеются. Когда я по роли зеваю – кричат «Спокойной ночи». Мне смешно, и я совсем не сержусь на них. Психология их мне не только понятна, но и близка.
В перерыве между вторым концертом приходит Ксения с мужем. Она лучше выглядит. Он любезен и весел. До сих пор не на военной службе. Адвокатствует. Я рада за Ксению. Какой ни есть, а друг.
На втором сеансе уже три четверти зала и много взрослых. Но в первом ряду скалит зубы невероятный смешной мальчишка. За все выступление он ни на минутку не перестал хохотать. Я невольно взглядывала на него.
Служащие театра и директор были ласковы и любезны со мною. Очень просили приехать на вечерние сеансы. Получили мы 1200 рублей и приглашение повторить концерт в камерном театре.
(Помню, что среди бумаг В.Р. Гардина мне попадались записки от него в воинские части с распределением между артистами их гонорара – дровами, питьевой водой, колкой дров. – А.Б.)
Подошел ко мне Глебин товарищ Гейне. Его жена в прошлом году повесилась, оставив записку: «Умираю потому, что двоим нам не прокормиться. Живи ты, а я ухожу». Гейне страшный. Похоронил семь живших с ним родных. Остался один. Мечтает уехать к Глебу.
4 декабря 1943. Суббота. Татьянино. Все глубже уходит под снег земля. И почему-то мир для меня становится уютнее. Перечитала зощенковскую «Возвращенную молодость». Не думаю, чтобы люди преодолели смерть. Не знаю даже – нужно ли это? Но кажется мне, что ученые будущего сумеют уничтожить старость, и человек до последнего мгновения жизни будет обладать сильным и крепким телом.
Вот ко мне приходит Финагина. Ей сорок два года, у нее муж лейтенант. А она выглядит женщиной, имеющей право на любовь и жизнь. За ней ухаживают. И честное слово – она молода! А Гардин, в 67 лет хватающий за хвост судьбу, строящий по-своему наше бытие? Гардин – говорящий, что вспоминает о своих годах, только взглянув в зеркало! Видимо, старость, усталость к разным людям приходит в разное время.
Книга М. Зощенко с памятной надписью В. Гардину
Я хорошо помню Михаила Михайловича Зощенко. У него смуглое, с родинками лицо. Белки больших глаз желтоватые. Зрачки матово-черные, так же как волосы. Он любил свою красоту. Каблуками увеличивает рост. Энергию тратит расчетливо. Самоуглублен. Осторожен. Интересно – как он вел бы себя во время большой бомбежки?
12 января 1944. Два дня провел у нас на даче профессор Раздольский. Слушать его интересно. Он умный, и профессия у него, затрагивающая каждого человека. «Если бы Пушкин или Толстой перенесли вторую стадию дистрофии, „Война и мир“ и „Пиковая дама“ не были бы такими, как мы их знаем. При половинном исхудании часть нервных клеток отмирает, часть не лечится. И после выздоровления не восстанавливаются в прежнем виде. Так что внутренний облик человека, перенесшего третью стадию дистрофии, несомненно, меняется, беднеет». Эти слова напомнили мне о том, как меня поражали и поражают многие ленинградцы. Я не узнаю своих знакомых. Они так изменились душою, что кажутся мне незнакомыми людьми, почему-то забравшимися в чужой образ.
Сказал Иван Яковлевич о том, как снарядом, разбившимся на Чернышевском проспекте, была ранена колонна девушек МПВО. У самой несчастной пришлось отнять обе ноги. Пять лишились по одной ноге. А каждая из них не старше 17 лет! Какая у них впереди жизнь?
Рассказывал, что американцы не включают в присылаемые нам медикаменты никотиновой кислоты и сульфидина, нужных первая – для спасения от пеллагры, второй – от инфекций, губящих раненых, даже когда их ранения совершенно не смертельны.
13 января 1944. Четверг. Татьянино. Все еще у нас стоят войска всех видов оружия. Один врач, начальник санчасти зенитной дивизии, прожил в нашем доме три дня. Мне интересно было послушать его. Вот один из рассказанных им эпизодов. Немцы отрезали от своих пехотный полк, в котором он работал. Было это под Сталинградом. Кое-каким частям удалось ускользнуть. Сто человек, проголодав шесть дней, решили плыть через Северный Донецк. Истощенные, под пулеметным обстрелом, поплыли. Мой врач видел, как тонули раненые или просто обессилевшие люди. Он плавал неплохо и пытался тащить на себе одну сандружинницу. Грузин, начальник полка, – другую. Но сказывалось истощение:
– Я чувствовал, что меня тянет ко дну, отнимает последние силы женщина, которую я хотел спасти… Я просил ее: «Отцепись, я не могу больше, потонем вместе». Но она еще судорожнее впивалась в меня, и что же? Пришлось толкнуть ее ногой. Нас спаслось шестеро: пять мужчин и одна женщина.
– Она что, была с полковником?
– Нет. Его тоже пошла ко дну. Нет! Та девушка, что спаслась, лучше нас плавала. Первая вылезла на берег.
Боже мой! Как я благодарна буду судьбе за то, что еще подышу весною, поброжу у Невы, обрадуюсь знакомым, родным улицам. Поеду к маме и к папе. Приведу в порядок их могилы. Когда о них заботятся, каждый видит, что здесь лежат хорошие ,любимые люди. Прочтут их имена и оживят в мире хоть на мгновенье моих бедных родителей. И тебя. Как часто хочется поговорить с ними. Но смерть неизбежна, и лучше, когда потеря близких – в прошлом. Мне так хотелось бы дожить свою жизнь без горя.
20 января 1944. Четверг. О взятии Петергофа передают уже по радио. Значит, правда! Мне хочется сейчас же ехать в город, но придется ждать субботы. Завтра едет Вера Григорьевна. Тает, день серый – похоже на апрель. Не слышно никакой стрельбы. Пойду в сад!
23 января 1944. Взяты Лигово, Гатчина, Стрельна и Мга. Новгород захвачен московской армией. Еще держится Пушкин – Царское Село. А так – немцы из-под Ленинграда выбиты!
Теперь о блокаде появляются воспоминания, долго таившиеся в семейных бумагах, как и эти дневники Татьяны Дмитриевны. Они написаны по-разному, все – по-своему, все – о своем. В каждом – своя картина общего. Она и верна, и субъективна. В любом случае, всплывают реалии физической и духовной жизни, абсолютно не освещавшиеся в официальной печати. Так, наполнены чистотой и красотой взаимных забот и высокой любви записки Александры Иосифовны Воеводской «Четыре года жизни, четыре года молодости» (СПб.: Эклектика, 2005). Дмитрий Сергеевич Лихачев эпически спокойно, но жестко рассказал о блокадных бедах («Как мы остались живы» / «Книга беспокойств». М.: Новости, 1991. С. 154–208). Лишь несколько эпизодов из жизни и работы врача-офтальмолога описала Наталья Сергеевна Полозова («Столица». 1994. № 3/165. С. 39–43) – это ненадуманный, редкий рассказ о правде блокады и о начальстве, каким оно бывало. Без надсадных чувств и ложного героизма, но документально,живо и с честной простотой ведет свое повествование Борис Михайлов в книге «Живые страницы войны и блокады» (СПб, ГОУ СПО «ГИПТ СПб.», 2005). Наташа Серова поведала с доброй душой о судьбе русских немцев, проведших блокадную зиму 1941/1942 гг. в своем родном городе и потом высланных из него («Из Ленинграда в Швабию». СПб, «Ювента», 1995). Почти все такие необычные воспоминания изданы малыми тиражами, их надо выискивать. Безропотные рассказы неприметных жителей блокадного Ленинграда и оккупированных территорий записаны и изданы («Битва за Ленинград в судьбах жителей города и области». СПб, СПбГУ, 2005 г.) – А. Б.
Война уходит. Что же дальше?
Концерт в Гатчинском дворце
9 мая 1944. Передышка была недолгой! В январе мы обрадовались избавлению от опасности, в начале мая снова встретились с нею. Три года пытки. Немногие вынесли ее до сих дней, а будут ли дождавшиеся конца? Не знаю! И эта весна наполнена болью и ужасом. И этой весне я не могу радоваться!
Белые ночи – как страшны они во время войны – с ее бомбардировками, цокающими в светлом небе!
11 мая 1944. Татьянино. Вчера наше армия заняла Севастополь и этой победой закончила освобождение Крыма. Если верить газетам – 300 тысяч немцев погибло под этим легендарным городом. А сколько наших воинов и штатских людей простились с жизнью ради него? Есть на земле страшные места, полные крови и страданий. У нас, под Ленинградом, в Синявине, Мге, Нарве и Кобоне метра нет, свободного от мертвеца. Мне говорили об этом командиры, заслуживающие доверия. В Кобоне были лагеря эвакуированных и по ледяной трассе, и по водной переправе. Слишком многие находили здесь конечную точку своего жизненного пути. В их числе, очевидно, был и родной сын Гардина Юрий. Земля молчит. В этом счастье тех, кто еще движется по ней.
14 мая 1944. Татьянино. В час ночи забили зенитки и раздались взрывы бомб. Я не смогла лежать. Побежала к Гардину, к Вере Григорьевне. Но только Бурка разделила со мной тревогу. Через полчаса все смолкло. И мы уснули. Немцы бомбили аэродром и фарватер Финского залива.
День был по-летнему теплый. И казалось даже, что соберется гроза. Гардин без устали сажал картофель. Я готовила обед. К моей кошке Кузьке пришел красавец персидский кот. Она дикарка, и мне забавно следить за его безуспешными ухаживаниями.
В газетах ничего хорошего. По слухам, завтра должно начаться наше наступление по Финскому фронту. У нас, в Лисьем, войск нет. Этой весной – невероятно много рыбы. И даже наши рыбаки поймали тюлененка, с Ладоги.
22 мая 1944. Приехала вчера на Потемкинскую. Гардин остался в Татьянине – с утра до вечера сажает картофель. Яростен, как всегда и во всем. Прошу не утомляться – сердится за приставания. Вечером пошла в госпиталь. Снова много пьяных. Главный врач осунулся, замучен неприятностями. На днях двое его больных перебрались через забор в общежитие военной школы, своровали там что-то. Окликнутые часовым, не остановились. И тот одного из них убил наповал, другого ранил так, что он на операционном столе умер. Всех посетителей обыскивают, следят за сиделками, и все же раненые напиваются каждый день. Для водки и на кражи идут. Противно мне стало как-то. Одно хорошо было в блокаде – отсутствие пьяных. А теперь их снова целая тьма.
Создалась у нас забавная ситуация. Ленсовет вычеркивает из списка вызываемых из эвакуации в Ленинград всех с еврейскими фамилиями. И люсина «Родэ» (первая жена Г.Д. Булаха. – А. Б.) стала скверной не из-за немецкого происхождения Люси, а потому что много евреев носит эту фамилию. Но в Ленфильме обещают помочь. И завтра я еду к ним с люсиным заявлением из Алма-Аты.
Союзники успешнее задвигались по Италии. И тотчас наши оптимисты заговорили о близкой победе. Пора бы! Получила письмо из Сочи от тети Мани (М.Я. Гордон, в девичестве – Акимова-Перетц. – А. Б.). Последняя она осталась от старшего поколения нашей семьи.
На русских фронтах – ничего нового.
Умер Патриарх всея Руси Сергий и был торжественно похоронен в Москве. Сталин опубликовал сочувственную телеграмму «святейшему Синоду». Скрипели у него зубы, когда он ее подписывал. Или цинизм вызвал только улыбку? Пожалуй, вернейший способ отогнать людей (честных) от церкви – это взять ее под покровительство тем людям, которые замучили тысячи верующих, расстреляли лучшее духовенство, обезверили миллионы душ.
30 мая 1944. Директор Ленфильма обещал мне выписать Люсю с мальчиками. Я гарантировала, что жить будут в Татьянине. Гардин уже посадил на их долю тыкв. Была в Лисьем. Там уже изумрудная зелень, ожившая земля. Ночью не могла спать от стрельбы зениток и далеких бомбовых разрывов.
6 июня 1944. По сообщению агентства Рейтер, войска союзников под командованием генерала Эйзенхауэра высадились сегодня утром на северном побережье Франции. В операции принимает участие четыре тысячи военных судов. Генерал Эйзенхауэр в своем приказе морякам, солдатам и летчикам говорит, что им выпала великая честь освобождения Европы от ужаса гитлеризма. Неужто близок конец войны? Сейчас по радио передают сообщение о том, что операции развиваются благоприятно для союзников.
Вчера взят Рим. Это добивает немцев в Италии. А во Франции много партизан, ожидавших вторжения англичан и американцев для полной борьбы с фашизмом.
Опять мы в буре! Черт возьми – интересно жить! Хотелось бы побыть там, в освобождающейся Европе, с интеллигентными, мыслящими людьми.
9 июня 1944. Пятница. Сейчас машина привезла из Татьянина ковры и лучшую мебель. Вера Григорьевна, приехавшая на ней, говорит, что с утра наша дача трясется от пальбы тяжелых орудий. Началось наше наступление по Карельскому перешейку. Союзники продолжают высадку десантов на берегах Нормандии и бомбардировки Германии также.
18 июня 1944. На Финском продолжается наступление. Союзники успешно бьются в Нормандии.
Открытие питейных заведений повело к повальным грабежам. Выламывают двери так, что никакие замки роли не играют. Бедную вдову Горин-Горяинова ограбили до нитки. Вчера взломали квартиру над нашей. Противно это.
Умер Григорий Григорьевич Ге. Он уже года три, если не больше, вылежал в параличе. И все-таки вытянул всю блокаду. У него, 80-летнего старика, остался сиротой сын – 10 лет! И портретное сходство говорит, что он действительно сын своего отца, а не прохожего молодца.
Сейчас мы приехали с концерта в доме инвалидов Отечественной войны. Выступали вдвоем и без фильма. Возил нас туда очень милый шофер какого-то полковника Гуркина. На легковой я бы ездила в любые дыры. У нас не так устаешь в работе, как доставляясь на работу. Это вечная, проклятая проблема. Какие счастливцы американцы, у которых даже очень небогатые люди имеют свои машины. А уж такси к услугам каждого работающего интеллигента. Бьюсь с портнихами. Надо шить много концертных вещей – все старое сносилось и вышло из моды. И ничего у меня не выходит. В ателье держат по три месяца, а частных портних нет. Как все это нудно.
6 августа 1944. В четверг мы с Гардиным поехали на концерт в Гатчину. Приехал за нами в легковой машине милый капитан Маринчик. Он пишет пьесу о библиографе Бычковом, в которой есть роли для Гардина и для меня. Едет по Забалканскому проспекту. Бесчисленные следы обстрелов. Вскоре Пулково – от его зданий одни руины. Погибло и оборудование, и библиотека старейшей обсерватории. Только часть их была под стихийным обстрелом вынесена сотрудниками, впоследствии умершими в блокаде от голода. Бедные звездочеты!
Тотчас за Пулковым начались минные поля. До сих пор в них лежат трупы наших бойцов. Ведь во время наступления шли напрямик. Встретилась нам группа девушек-минерок с похожими на удочки палками. Дни, целые дни работают над разминированием полей.
Вся дорога в ямках – следы артиллерии и авиации. По бокам ее или проволочные заграждения с вывесками «Мины», или совершенно разрушенные дома бывших поселков. Интересно, что у нас в Лисьем дома разбирались на топливо, и на месте их остались печные трубы. Здесь же развалины из досок всегда лишены стояка. Кирпичи немцы забирали в первую очередь – вероятно, для блиндажей.
Проехали мы мимо видневшейся невдалеке Вороньей горы – той самой, с которой два года немцы били по Ленинграду. Потом промелькнул фашистский концлагерь, обнесенный двумя рядами проволоки, и вот показалась Гатчина.
Полукруглая площадь чисто выметена. В центре – обнесенная деревянным заборчиком могила Героя Советского Союза Попцова, погибшего в бою за Гатчину, и рядом – братская – с его товарищами, а перед ними на мраморном пьедестале – напыщенная фигурка Павла Первого, опершегося на шпагу. Немцы не тронули поклонника прусского кретинизма, почему-то очутившегося на русском троне властелином ненавистного ему и презираемого им русского народа. Статуя в совершенном порядке. Только мелкие царапины от осколков.
Идем к дворцу. Обугленные амбразуры окон. В одной из них уселся мальчишка и глядит вниз не по-детски серьезно и сумрачно. Входим в подъезд по сохранившимся ступеням. И видим груды мрамора, бронзы, хаотично, страшно заполнивших комнаты. Вверху – небо. По одной из лестниц стоят только-что вырытые из земли античные статуи. С обломка потолка свешивается стеклянный фонарь – люстра. Женщины ходят с носилками словно муравьи, занятые непонятной нам работой, потому что хаос разрушения подавляет всякие мысли о возможности восстановления когда-то прекрасного целого. Проходим по каким-то кошмарным переходам в правый флигель, где сохранилось несколько помещений и где уже сидит смотритель Гатчинского дворца!
Он рассказал нам, что его сотрудники по всей области разыскивают, иногда успешно, дворцовые вещи. Роются в мусорных ямах, отыскивая осколки мрамора и фарфора. Сегодня в одной из помоек нашли медальон Павла работы Веджвуда. Гардин вертел в руках эту реликвию, вспоминая камни, которыми были украшены, подобно этому, миниатюры. Кусок каминного мрамора лежал на столе смотрителя гатчинских развалин. Я не видела Гатчины раньше, и потому руины были для меня только руинами – как жуткий труп чужого, незнакомого есть только труп – без прошлого, без оживляющих его воспоминаний. А Гардин впал в уныние и раздумчивость на целые сутки.
Концерт прошел дико. На фильм не хватило тока. Начали выступать без него. Но электричество, даже слабое, гасло поминутно. Играть в таких условиях было неприятно. В монологах Гардин брал жалкую керосиновую лампу, освещая ею свое лицо. Я не теряюсь, но злюсь, когда так скверно идет работа. Зрители все же смеялись и хлопали, где им полагается.
Клуб офицеров, где мы выступали, был немецкой тюрьмой, центром концлагеря. По стенам еле замазаны пятна крови пытаемых красноармейцев. Запах клопомора и других гадостей слышен до сих пор. Жители Гатчины, пережившие оккупацию, не имеют доступа в Ленинград. Они разложились. В первые дни освобождения Гатчины, на немецком чистеньком кладбище, наши летчики застрелили двух девушек, плакавших на могилах своих немецких любовников. Жителей уцелело 5000, из них около тысячи новорожденных и годовалых фриценят.
– Девушки говорили, что немцы очень хорошо умеют ухаживать. Возили им чулочки от своих жен, – провокаторски говорил мне один из офицеров.
– Дорого обойдутся девушкам эти чулочки. До конца жизни не расплатятся за них, – ответила я.
После концерта был ужин – убогий в убогой комнате. У Маринчика славные жена и девочка. Она показала мне свой сад, беременную собаку Динку.
– Ты любишь ее?
– Нет! Зачем она была у немцев? Не люблю.
Девочке девяти лет – так что ответ не от глупости, а от глупого ума и желания похвалы. От меня она, конечно же, не услышала. Ложный патриотизм мне противен во всех его проявлениях.
Обратно мы ехали в три часа ночи. Луна залила серебряным светом поля и дорогу. Какая-то большая птица ударилась о фару машины. Не то кошка, не то заяц перебежали шоссе. У Пулковой горы мелькнуло кладбище целого полка, уложенного на крошечном клочке земли, которую они пытались отбить у немцев в первую, оказавшуюся неудачей, попытку прорвать блокаду. Шофер рассказывал о своем горе. После ранения он из госпиталя пошел домой к матери, сестренке восемнадцати лет и двум старшим сестрам-близнецам. Соседи показали ему замок на дверях.
– А все твои умерли с голода. Положены где-то в общей могиле.
До сих пор он не может пережить горя. До сих пор думает о том, что пережили мать и молодые девушки, стоявшие на пороге жизни, образованных и обеспеченных своими профессиями людей. Мы не знаем на фронте о том, что наши близкие вымирают в городе. Письма тогда почти не шли... А если и шли – что могли они сделать, сами голодные? Я помню, в каком состоянии находилась в Ленинграде армия осенью 41-го года!
Усталые от езды и впечатлений, прибыли мы домой. Я надеялась спать до полудня, но уже в 10 утра мне позвонила Софья Ивановна Муромцева – секретарь Веры Аркадьевны Мичуриной-Самойловой и сказала, что они сегодня собираются в гости на дачу ко мне и Гардину. Я, скрепя сердце, выразила любезное соглашение. Голова была тяжелая, и хотелось отдыхать еще целые сутки. Вообще-то мне Мичурина нравится. Она человек с чувством своего достоинства, чести и права на уважение. А кроме того, я люблю ее игру.
Через час снова звонок:
– С нами едет сам Бубнов – заместитель Попкова.
На меня это имя не произвело никакого впечатления, но Гардин взволновался – конечно, только в предвидении ремонтных благ, которые зависят от слова этого хозяина города. В час дня – звонок из Смольного:
– Через пять минут машина будет у Вашего подъезда.
А. Бубнов
Одеваюсь, зевая, как бегемот. Выходим с Галкой (т. е. с Гардиным. – А. Б.). Улица пуста. Ждем минуту. Я иду наверх одеть мех. От недоспанной ночи мне холодно. И когда возвращаюсь вниз, ищу глазами автомобиль. В эту минуту ко мне подплывает серый зис, и молодой элегантный мужчина в сером пальто открывает дверцу машины. Другой, тоже лет тридцати пяти, зовет из глубины заднего сиденья:
– Сюда, сюда, садитесь рядом со мной. Бубнов, Алексей Александрович.
Знакомимся. Гардин садится справа от меня, и мы отчаливаем. В Бубнове есть что-то интересное. Вскоре мы уже говорили как знакомые – вернее, как люди, пережившие общее горе, общий ужас.
– У меня умирало по 65 тысяч человек в день. Один раз в морге накопилось 450 тысяч трупов. Если бы не ров, случайно сохранившийся, негде было бы хоронить! Сами знаете – силы для рытья могил не было.
Он большой, сильный, но сидячая жизнь делает его вялым. Вероятно, умен и властен. На его должности слабый духом не усидит. Всю дорогу он с удовольствием рассказывает мне об охоте на лосей и зайцев, на птицу.
Хозяева города завозят нас в Татьянино, а сами едут осматривать территории на предмет открытия там домов отдыха. Пока Мичурина говорит с Гардиным, я и Муромцева собираем к обеду ягоды и овощи. Софья Ивановна – странная женщина. Вероятно, честолюбива. Минутами ее красивые, но жесткие карие глаза становятся молящими. В прошлом она много пережила тяжелого. Живет умом и только порывами выдает свои желания настоящего, личного бытия. А так – словно растворяется в заботах о величии народной артистки Мичуриной. Я когда-то слушала концерт Муромцевой. Читает она живо, непосредственно. Вещи были о детях. Не знаю, есть ли у нее темперамент для больших человеческих чувств.
День прошел в хлопотах об обеде. Приехали Бубнов и Смирнов. Накормили и напоили мы их, чем могли. Гардин остался на даче – я уехала с ними в город. Мичурина обещала уладить мой переход из шефской организации в союз и ВТО, сама пошла навстречу. Хвалила мои таланты. Звала к себе. Была оживленна, говорила интересно об иностранных наших актерах. Я вспоминала фразу «Римские императоры умирают стоя». Так и большие актеры – на нерве, пока есть хоть какой-нибудь зритель их жизни. Только перед истинными спутниками их бытия они распускают корсет. Это замечательно. И очень трудно.
Обратную дорогу я говорила, нет, вернее, слушала Смирнова. Представляя его Вере Григорьевне, я спросила: «Владимир Иванович Смирнов – так?» «Да, по паспорту значусь так». Этот ответ подтверждает мое сомнение в его русской национальности. «Если ты не можешь определить национальности человека – смело говори, что он – еврей».
Не знаю, чья это поговорка, но я согласна с ней. Ехала я усталая. Попросила открыть окно и, будто боясь ветра, опустила веки.
– Я закрою окно. Я хочу, чтобы Вы подняли ресницы. Надо всегда глядеть открытыми глазами.
Дальше мой сосед сказал, что надо все пережить. «Кроме унижения», – сказала я. И тут он рассказал мне, как в 1937 году был изгнан из партии, лишен работы, ошельмован. Два года длилась мучительная жизнь.
– Но я не сдавался, не трусил. Я плевал на всех, кто хотел моего унижения. И вот, в конце концов, снова в рядах своих товарищей по строительству новой России. Был на фронте. Ранен. Остался хромым.
Завозим Мичурину, опьяневшую от свежего воздуха. Потом машина подходит к моему подъезду. Прощаемся тепло. Я ничего не просила у них – вероятно, не часто бывают у них такие встречи. Но Мичурина через Муромцеву обработала Бубнова по квартирному вопросу. Гардин довольно прозрачно жаловался на затяжку нашего ремонта.
Вчера с утра мне позвонил секретарь ВТО Голубев и приглашал на концерт. Пошли с Гардиным в Инженерный замок. По дороге я дала три рубля нищей – Гардин надулся и злился весь день. Концерт был смешанный, много певиц и чтиц.
7 ноября 1944. Сегодня объявлено о полном очищении всех союзных республик от гитлеровских войск. Демонстрации не было, но радио всех больших городов звучит торжественно.
Третьего дня была наша «премьера». Я волновалась и «как автор, и как певица». Ведь первый раз пела под рояль. Пою и трушу, вдруг не будет необходимых «для действия аплодисментов»? Были, и даже дружные. Они помогли мне сыграть свою роль. И по окончании нам тоже щедро хлопали, несмотря на то что в зале было очень мало народа – только командиры, в тот день получавшие какие-то отличия, да контрабандой пробравшаяся горсточка бойцов. «Беззащитное существо» с Голубевой и Кашканом тоже прошли с успехом. Исполнили мы шесть вещей. Гардин был занят в пяти, а я в четырех.
12 февраля 1945. Съехались Папы. Я и не знала, что их может быть два. Оказывается, они развелись, потому что основной, Римский, остался фашистом, и его не захотели признать противники Гитлера. Блаженные и святейшие митрополиты, каталикоз и т. д. и т. п. в кремлевском соборе короновали на чин Патриарха Митрополита Алексея, красного священника, награжденного медалью за оборону Ленинграда. Старичок хитрый. В своем воззвании к верующим повторил все должные фразы Сталина – не искажая и не изменяя ничего. Призвал священников к точному исполнению обязанностей, верующих – к возвращению старых обрядов, а НКВД – к истреблению всех «святотатцев», несущих религиозные обязанности без разрешения правительственной церкви. Значит, конец никоновской, а по существу, христианской церкви.
На улице слякоть, и кругом все гриппуют. Репетирую полный монтаж «Головлевых», а вчера читала с Левандовским «Бесприданницу». Он мне понравился. Речь простая, голос мягкий глубокий и выразительный. Но вид плохой. Но одном легком пневмоторакс – а он курит и, думаю, пьет. Кашкан написал на мои стихи очень приятный романс. Учу с ним его.
Послевоенное время
24 декабря 1945. Владимир Ростиславович продал Эрмитажу часть фарфора и лучшую вещь своей коллекции – персидскую книгу XVI века поэта Низами. Эрмитажники рассказали мне трагическую историю. Дочь Сергея Петровича Боткина, Анастасия, сестра актрисы Хохловой, была замужем за работником Эрмитажа Ф.Ф. Нотгафтом. Во время блокады он, она и его вторая жена очутились в отдельной каморке эрмитажного бомбоубежища. В декабря там прекратили топить. Погас свет. Одолевал голод. Первой умерла вторая жена. Ее положили в коридор в общий штабель. После умер он сам. Боткина, полупомешанная от переживаемого ужаса, устроила похороны, уложив тело мужа в ящик кушетки, на которой она спала. А через день, не в силах вынести тоски одиночества, повесилась над этой кушеткой. Трупы их нашли через много дней после этой трагедии. Много страшного слышишь не только с нюрнбергского процесса, где судят гитлеровцев.
До сих пор продолжаются крахи блокадных и вообще военных браков. Появляются старые жены со своими правами на жалость и на имущество. Закон теперь на их стороне. Может быть, это и верно, но только тем, кто успел полюбить серьезно своих друзей по опасным, жестоким дням, не легче от этой правильности.
Два дня таяло – еще вчера было мягко от пышного снега и теплого воздуха, а сегодня 20º мороза. От Люси скоро месяц нет известий. Глеб измучен тревогой за детей и возобновившимися неприятностями его смутного положения. Среди актеров безработица. Прямо стон стоит.
31 декабря 1945. Три недели не было известий от Люси. Глеб обстреливал телеграммами учреждения и знакомых в Алма-Ата.
Позеленел от тревожной бессонницы. Третьего дня я позвонила люсиной подруге в Москву, и мужской голос ответил мне: «С вами говорит некто Кирилл Булах». Мне кажется, что я буду по-прежнему легко себя чувствовать с Кирой. Завтра они должны приехать.
Г. Булах. 1946 г.
По всем городам, не исключая Ленинград, суды над фашистами. Наших судят в Выборгском доме культуры, а вешать будут на Симеоновском плацу.
Доктор рекомендовал мне больницу. Я не решаюсь. Даже пить шампанское за здравие Нового года буду в постели.
1 января 1946. Новый год я и Владимир Ростиславович встретили за винтом. Выпили шампанского, съели рябчиков и в хорошем настроении погрузились в сон. Сейчас раннее утро и на улице еще темно. Глеб поехал на вокзал. Я оделась – не хочется после четырехлетней разлуки встретить родных в постели. А Гардин спит. Правда, приедут они не наверняка. Люся два дня стояла в Москве на пересадке за билетом, но только «надеялась» уехать вчера. Ну, ладно – будем ждать.
Вечер.
Кира стал милым юношей с добрыми, прекрасными глазами. Ростом немного выше меня. Андрюша еще ребенок, щуплый, маленький, но с какими-то затаенными в глубине мыслями. Он мне дальше, чем Кирюша, с которым я по-прежнему чувствую себя легко. Люся изменилась мало. Гардин говорит, что ей нужно дать бриллиантовый орден за то, что она так хорошо вырастила сыновей.
Глеб задумчив сегодня. Кира как-то без него стал взрослым и, видимо, не нуждается в отцовском попечении. «С Андрюшей я себя лучше и проще чувствую», – говорит Глеб, Гардину тоже больше по душе Андрей. Я его еще не рассмотрела. И потому не знаю, как буду относиться к нему. Но Кирюша мне нравится.
С завтрашнего дня надо начинать лечение.
8 января 1946. Лежу. Каялова устраивает «провокации», чтобы добиться повышения сопротивляемости организма. Два раза в день ходит добродушная старушка, проделывает надо мной разные манипуляции. Вчера она пришла в особенно разговорчивом настроении.
«Была сейчас в церкви. Очень там хор замечательный. Артисты из оперного театра поют. Так я хорошо послушала, помолилась. А после села на 19-й, на площадь поехала.
– На какую?
– А где немцы висят.
– А разве их еще не убрали?
– Нет, висят. Еще неделю их снимать не будут. Народу много смотрит. У генерала язык немного торчит, а другие все мальчики. Ободранные. Снегом их замело. А ребятишки их за ноги раскачивают, и они болтаются, крутятся».
26 февраля 1946. Ездила к начальнику управления по делам юстиции – тому самому, который в 1942 году приезжал летом в Татьянино и ставил на меня глаз. Он обещал помочь Люсе, и, правда, – ее кассация, подкрепленная прокурором, привела к отмене прежнего приговора. Теперь есть шансы на получение комнаты. «Блат – это все».
Четвертый сеанс позирую художнику Белову. Он пишет у нас дома, мой и Гардина портреты. Я как села в первый раз, так и сижу. А Галку (Гардина. – А. Б.) он каждый день заново переписывает. То поза ему не нравится, то освещение старит.
Умер Москвин. При этом известии Юрьева хватил второй удар. Сегодня я с Андрюшей была в музее обороны Ленинграда. Ждала глубоких впечатлений, удручающих воспоминаний. Нашла упоение победами и бюсты, бюсты, бюсты… Портреты Димы Оскаленко и Георгия Петрова совсем мало напоминают этих славных летчиков. Об их жизни и смерти ничего не написано. Выставка утомляет однообразием экспонатов, холодом и холодностью. После нее мы пошли смотреть картину «Зигмунд Колоссовский». Ее ставил и снимался в главной роли Борис Дыховский. Играет грамотно – снят хорошо. Забавно, что в этой картине выведен положительный ксендз, благородный интеллигент, и костел служит прибежищем революционера. Странный фильм. Ставился в Киеве, а построен как детектив, и люди в нем не говорят передовицами «Правды».
2 марта 1946. Ездили мы с Гардиным в Смольный, потом в Ленсовет к Бубнову. При нас Алексей Александрович позвонил директору Ленфильма и предложил дать работу Гардину. Бубнов также приветлив, как в первую нашу встречу, когда он был у нас в Татьянине. Радость его жизни, о которой он может говорить в любую минуту, – охота. И это, конечно, лучше, чем страсть к вину и к эротическим приключениям. По-видимому, Гардин, а с ним и я, получим договор на книгу о Ленфильме.
Вместо наркоматов организованы министерства и назначены министры.
Вся глебина семья и он все еще живут у нас. С Кирюшей мы по-прежнему друзья. Он пока безуспешно пытается одолеть подступы к аттестату зрелости.
Была я в Доме кино. Смотрела французскую картину «Второе бюро». Хорошо играют актеры, но смешно выходит, когда французы изображают немцев. Совсем они не справляются со своей галльской жестикуляцией, своим огневым ритмом. Очень интересны последние журналы Studio. Какие глубокие вещи появились у Пикассо! Как шагнули вперед французы и англичане! У нас живопись в убогом состоянии. И по тематике, и по технике.
На улице тает.
1 апреля 1946. Ездили с Андрюшей в Лавру. Прошло двадцать четыре года с папиной смерти. Мы украсили цветами и елками его крест на могиле. Потом зашли к часовне блаженного Матвея. Ее стены украшены просьбами о помощи. «Помоги мне сдать зачеты». «Утешь меня». «Удержи от искушения». В самой часовенке на полу – длинные письма и деньги на свечи и ремонт. Я перекрестилась, говорю Андрюше: «Помолись и ты». А он отвечает: «Я не умею». Он ничего не знает о вере. Гардин подарил ему историю Христа, и Андрей с большим интересом смотрит иллюстрации этой книги.
Ездили мы с Гардиным в Ленфильм. Директор Глотов принял нас очень приветливо. Говорит, что приложит все силы для обеспечения за нами работы над книгой о Ленфильме. А из Филармонии мне пришлось уйти. Нам упорно всю зиму не давали концертов.
Третья инстанция присудила возвращение Люсе одной из ее комнат. На бумаге через два месяца эту комнату должна освободить въехавшая в нее дворничиха. А на деле совершенно неизвестно, когда они смогут переселиться к себе домой. Иногда я устаю от создавшейся у нас толчеи. Иногда мне кажется, что без нее нам с Гардиным будет скучно.
10 апреля 1946. Неделю тому назад – звонок телефона:
– Мне нужно товарища Булах. Вы вчера выходили из института с контр-адмиралом П.Ф. Папковичем? [11 - Петр Федорович Папкович (1987–1946) – ученый-кораблестроитель, контр-адмирал-инженер, член-корреспондент АН СССР. В бумагах Татьяны Дмитриевны есть пометка о том, что Петр Федорович и ее отец были двоюродными братьями. Семьи дружили. Поэтому в четырех книгах «Записок инженера» Глеба Булаха (СПб., 2008 г.) о Петре Федоровиче и его брате Юрии пишется не раз. Сестра жены Юрия была балериной Спесивцевой. Забавный рассказ об одной наивной авантюре Глеба Булаха, Папковичей и архитектора А.И. Зазерского во времена НЭПа опубликован в журнале «История Петербурга» (2005. № 6. С. 43–48). – А. Б.]
– Нет. Но, вероятно, мой брат был с ним. Он на службе. А в чем дело? Петр Федорович – мой дядя. Скажите, с ним случилось несчастье?
– Да. Его уже нет на свете.
– Попал под трамвай? Нет?
– Еще не установлено. Возможно, разрыв сердца.
Я, взволнованная, говорю с Гардиным.
– Глеб когда вернулся? В 11? Был кто-нибудь из чужих? Дужин? Это хорошо. Нужно, чтоб был свидетель.
– Ты с ума сошел, зачем?
– Как ты наивна! Если Глеба разыскивают, значит, это не просто смерть.
Среди нас нормальных мало. То же, что и Гардин, подумали Люся и Глеб. Началась тревога, когда мы узнали, что вдову Папковича не допускают к телу мужа, лежащему в какой-то больнице. Поползли слухи. Петра Федоровича нашли еще теплым в пять утра (он лежал недалеко от дома. – А. Б.), а с Глебом он расстался без двадцати одиннадцать.
Приезжал и часа два высидел у нас морской следователь, снимая показания о всех подробностях последнего глебиного свидания с Папковичем. Хоронили его торжественно. Гражданская панихида была в конференц-зале Академии наук. Как истуканы стояли у гроба вдова и две дочери. Восьмилетний сын так крутился, что я увела его на улицу, где он с громадным любопытством разглядывал лафет орудия, лошадей и автомобили. Лицо у Папковича было как живое – набальзамировали удачно.
За гробом шли два оркестра, морская академия и сотни других людей. До Волкова кладбища я дошла бойко, а там вдруг почувствовала усталость и боль в спайках. Первый раз я на похоронах не слышала рыдания. Холодно было и сухо. Речи газетные. С Петром Федоровичем кончились папины родные, а из маминых осталась одна тетя Маня [12 - Мария Яковлевна Гордон, урожд. Акимова-Перетц (1867–1950). С 1902 г. она жила в своем доме в Сочи с сыном Кириллом (1897–1990). Вышла замуж за сочинского врача Аркадия Львовича Гордона (1871–1940), он усыновил Кирилла, передал ему свою фамилию и отчество, воспитал, дал профессию. Потом родились общие дети – Лев (1907–1963) и Елизавета (1910–1984). Вообще же Гордоны – это знаменитая в Сочи династия местных старожилов и врачей. Кирилл Аркадьевич Гордон оставил после себя рукопись «Старый Сочи конца XIX – начала XX века. Воспоминания очевидца». Верный сын Владислав издал эту рукопись трижды (Сочи. 2004, 2005, 2007), он опубликовал книгу поэзии отца «По горным тропам и другие стихи» (Сочи, 2009) и подготовил к изданию воспоминания своего отца «Аркадий Львович Гордон – первый городской врач Сочи» (в печати, 2011). При подготовке к Сочинской олимпиаде 2014 г. в 2010 г. водолечебницу А.Л. Гордона снесли. Жилой дом еще стоит. .– А. Б.]. Младшее поколение не связано никакими родственными отношениями. Семьи уже нет.
Люся на днях уезжает в Сланцы, куда она подписала договор. Условия хорошие – две тысячи рублей в месяц. Мальчики остаются у меня. Иногда они мне надоедают, а чаще мне кажется, что без них у нас будет скучно и пусто. Кирилл – беспробудный лентяй, еще хуже меня.
Смотрела вчера цветной немецкий фильм «Большой простор». Чуть-чуть порнографии, много юмора. Срежиссировано, снято, сыграно превосходно. Каждую неделю я хожу теперь на просмотры в Дом кино и убеждаюсь, как блестяще овладели техникой художественного реализма иностранные актеры. Они не потрясают, редко запоминаются, но нигде не шокируют, не фальшивят. Но мало в них глубины. Так же как и в наших молодых актерах. Но наши к тому же не обладают выхоленными, тренированными телами тех актеров. Интересно, какую часть жизни простояло в очередях мое поколение? Не меньше четверти.
18 мая 1946. Вчера мы с Галкой подписали договор о продаже Татьянина ткацкой фабрике им. Желябова.
Глеб ездил в командировку в Таллин [13 - В то время Глеб Дмитриевич Булах служил офицером без звания в должности инженера по мостам в Управлении 17 МВД СССР. Оно строило силами немецких военнопленных автодорогу Черная речка (Ушково) – Зеленогорск – Ленинград – Нарва – Таллин. См. об этом в четвертой книге «Записок инженера» Глеба Булаха «Мгновения жизни стремительной» (СПб., 2008) – А. Б.]. Вернулся в ужасном состоянии.
– Что с тобой?
– Несчастье. Опять меня засадят в тюрьму. Опять я погиб.
– Да что с тобой?:
– Я подал руку немцам, которые строят в Таллине мост. Я контролировал их работу, а уходя, подал им руку.
– Зачем же ты это сделал, если вам не разрешают подавать пленным руку?
– Не знаю. Так вышло.
Глеб рыдал, спрятавшись под одеяло. Я утешала его тем, что, в конце концов, самое худшее – высылка из Ленинграда ему уже знакома, а жить одинаково скверно во всех точках нашего Союза. Еле-еле он успокоился. Сегодня он опять уезжает в Таллин, пробудет там до конца бетонирования моста. Не знаю, как он выдержит до своей демобилизации.
16 августа 1946. Сейчас наш бывший дворник, а теперь – столяр, человек с очень плохой репутацией, весело сообщил нам, что на нас готовится налет. Слышать это было неприятно, я заехала к начальнику нашего отделения милиции, он предложил подать письменное заявление. Сейчас я его написала, завтра передам.
21 августа 1946. У Глеба появилась надежда на интересную преподавательскую работу в институте, хороши дела и на службе. Генерал исполнил обещание – Глеба демобилизовали и выдали ленинградский паспорт, он прописан – казалось бы, все в порядке. Но никак, нигде невозможно снять или купить ему комнату. На днях должен приехать из Сланцев Андрей – учиться, а жить им негде. У меня опять получится ад, но, вместе с тем, я не знаю, как и быть? Куда Глебу деваться? У Люси на Сланцах неприятности. Ее перевели на работу главного инженера – на должность, требующую знаний горного инженера, а не строителя наземных сооружений, каким является Люся. Она рискует и жизнью, спускаясь в разрушенные немцами шахты, и положением – ведь так легко, не будучи специалистом, нарушить какие-нибудь из правил горного дела.
Вчера в газете передовицей была напечатана статья о том, что в Ленинграде партийные организации проглядели ошибочную вредную деятельность Союза писателей, допустивших на страницы советской печати «пошляка», «злостного хулигана», антисоветски настроенного писателя и подонка литературы Зощенко и чуждую советским читателям эстетку Ахматову. Статья ЦК партии! Она должна беспрекословно быть принята к исполнению. Доступ к работе для Зощенко и Ахматовой прекращен. Двери советских учреждений для них закрыты. А Михаил Михайлович печатался 25 лет, несомненно, является самым популярным писателем. Пьеса его «Парусиновый портфель» этой зимой как лучшая вещь сезона возилась Ленинградским госдрамтеатром в Москву. У Зощенко орден Трудового красного знамени. Он до вчерашнего дня был секретарем Союза писателей. Обличитель пошлости и хулиганства признан пошляком и хулиганом. Мне он, вернее его творчество, всегда были чужды, нагоняли на меня ощущение уродства и духоты – как пребывание в трамвае, на рынке, вообще в людском сборище. Ахматову я не люблю и не понимаю – как большинство символистов, и наших и западных. Но все же меня возмущает, когда пожилых людей, так или иначе работавших и признанных достойными общения с читателем, ругают так некрасиво, безжалостно. Ответить, защититься они не могут. Только молча задыхаться от боли, оскорбления, а дальше – от нищеты. Потому что сбережений у них нет, а менять профессию в их годах поздно.
Газеты полны запахом близкой войны. У меня от него тоска.
23 декабря 1946. Даже летом у нас не было так тепло, как сейчас. Наш дом подключили к теплоцентрали. Я хожу по всей квартире голая, сплю так же. Правда, пока и на улице мороза нет. Что будет с нашими трубами, когда начнется холод, неизвестно.
Я много печатаю. На днях Гардину заказали для газеты статью о роли в его жизни Русского музея. Он, как всегда, поручил мне ее писать. Я в семь часов вечера уселась за машинку и к одиннадцати почти без помарок напечатала прямо из головы всю статью. Упомянула с десятка два художников и их картин в связи с ролями и постановками Гардина. Всем понравилось. Сейчас ее уже отнесли в редакцию. Юбилейные дела Гардина заглохли. Больше полугода Сталин нигде не появлялся, и шли слухи, что его разбил паралич. А Лиза привезла из Москвы даже разговоры о его смерти. Но третьего дня, по сообщению газет, он принял сына Рузвельта с супругой.
Население и города, и деревень голодает. По карточкам и пайкам крупы и муки не выдают. В особторгах стоят километровые очереди, и за часы стояния человек получает 250 грамм крупы, муки или сахара. Уже видны зеленые дистрофики. В стране орудуют шайки грабителей. Нападают и на поезда, и на квартиры. А пешеходов грабят и убивают чуть не среди белого дня.
Я почти все время сижу дома. В Доме кино запретили показывать заграничные картины. В гостях услышишь только разные печали. А дома у нас красиво, есть книги, бумага, на которой можно печатать все, что в голову придет. Я даже стихи сочиняю на машинке.
9 января 1947. Министр кинематографии поздравил Владимира Ростиславовича с его 70-летием большой чувствительной телеграммой. Говорят – надо ждать в ближайшее время правительственной награды. Гардин жаждет только одного – работы. Я уже три недели мучаюсь припадком бессонницы. Всю ночь верчусь на подушке, голова устает от разных мыслей, а сон болтается от меня где-то за тысячу верст.
22 января 1947. Неделю назад Гардина наградили орденом Трудового красного знамени. Начались телеграммы и телефоны. Поздравили хозяева города – секретарь обкома и горкома ВКПб, председатель и секретарь Ленгорисполкома. Владимир Ростиславович выступил по радио, пишет статьи и благодарности (вернее, это делаю я). Среди телеграмм – от Привалова и от милого доктора. Будет ли открытое чествование и существенные блага – неизвестно. Пока на февраль назначен концерт в ДК.
Через три дня мои именины! Позвали мы много народа, но что из этого выйдет – не знаю. Бессонница моя видоизменилась, но не прошла.
26 января 1947. Именинный вечер мой прошел очень весело. Были артисты Орлов, Катюша Сорокина, Кашкан, режиссер Трауберг и другие. Много пели и пили. Разошлись в пять утра. Я встала в 10 часов, и Гардин тотчас довел меня до слез разговорами о глебиной скупости, о том, что он ничего не подарил мне на именины и т. д. Раньше он изводил меня мамой, выбрав своей мишенью это самое больное у меня место. Теперь Глебом. Как бы я плохо ни судила Глеба, я не могу не быть связанной с ним всем нашим прошлым и, прежде всего, мамой и папой. Это единственная живая связь с ними. Я боюсь за глебину жизнь и здоровье, бесконечно жалею его. Но в Гардине нет ни капли деликатности. Я совершенно одинока и мне очень грустно сейчас. Поеду куда-нибудь на целый день. С тоскою надо бороться.
18 февраля 1947. Третьего дня был у нас большой концерт в Доме офицеров. Кроме вечного «Головлева» я впервые играла с Володей Кашканом «Длинный язык». Мне было весело, на меня с интересом и улыбками смотрели какие-то милые лица из переполненного зрительного зала. Я очень красиво выглядела – хорошо подгримировалась и была забавно причесана. Гардин замечательно читал свой монолог. Депутация от Красной армии поздравила его с получением ордена, поднесла цветы.
Потом шла картина «Солистка балета» – последняя работа Владимира Ростиславовича. Фильм чудесный. Сняты юные люди. Героиня – начинающая балерина с очаровательно-милым (и по выражению) лицом. К тому же прекрасно и двигается, и говорит. Герой – певец, он тоже приятен. Гардин – его учитель, как всегда четок и темпераментен. Декораций нет. Все сцены сняты в Аничковом дворце и в Филармонии, Консерватории и на улицах Петербурга. От того смотреть – наслаждение. Я ненавижу фанерные сооружения. Я уже два раза смотрела эту картину и могу посмотреть еще – так снял ее Кальцатый. Почти всеми кадрами – не налюбуешься. Режиссер ее, Ивановский, лежит в больнице с ослаблением сердечной деятельности.
Дороговизна прежняя, усталость и голод большинства населения не уменьшаются. Ко мне за картофельными очистками ходит дворничиха, имеющая взрослую дочь и сына-ремесленника. В деревнях крестьяне уже шесть лет не получают ни капли сахара и масла. Даже не имеющие кур обязаны вносить налог в 60 штук яиц. Я думаю, что ужас колхозников описан без меня. Но когда я слышу о том, как они живут, мне становится жутко. Голод, перенесенный мною в блокаде, ими испытывается всю жизнь! И во многих деревнях, всех не имеющих электричества, нет света! Ни свечей, ни керосина крестьяне не получают и купить не могут. Значит, всю зиму сидеть в темноте, как я в Татьянине в 1942 году. А в газетах и по радио бубнят о блаженстве советского народа!
Визит в семью М.М. Зощенко
22 февраля 1947. Вчера мне позвонила жена Михаила Михайловича Зощенко и предложила купить у нее половину дачи в Сестрорецке (Гардины продали свое Татьянино в 1946 году. – А. Б.). Мне очень хочется иметь возможность приезжать за город. Но не только это, а также желание повидать писателя, так грубо и дико выброшенного из среды работающих людей, толкнуло меня на поездку к мадам Зощенко.
Чебоксарский переулок. Двор. Невероятная лестница с коридором, вдоль которого тянутся двери квартир. Четвертый этаж – закоулок. Звоню. Открывает прислуга. Извиняется за беспорядок и проводит в пальто и ботинках в большую оригинальную по форме комнату. Светло. Стоит александровская мебель. На стенах – странно подобранные вещи: японские гравюры, какие-то восточные письмена в раме, голова русского мужика, французская картина, раскрашенные фотографии. Мне – избалованной нашей домашней галереей – непонятно, почему собраны в одной комнате столь чуждые друг другу вещи? Навалены книги – сверху сочинения Ленина. Бюст его же. Портрет Кирова на дамском столике.
Выходит в длинном халате Вера Владимировна Зощенко. Ведет меня в свою спальню. Стиль Людовика XIV. Белая, с белым медведем.
Говорю:
– Как красиво.
– Нет, что Вы, все уже разорено. Люстру продала, так трудно жить. Мы ничего не копили. Я еще покупала вещи, а Михаил Михайлович не от мира сего.
Вспоминаю, что в Доме кино Михаил Михайлович всегда бывал с похожей на япошку дамой – она не улыбалась, что бы не показать испорченные зубы. Говорили, что это его жена со времен эвакуации, заменившая прежнюю, оставшуюся из-за сына в блокаде. Вера Владимировна немолода, но довольно миловидна. Раздражает в ней птичий голос и птичья говорливость. Она, между прочим, говорит, что Михаил Михайлович хотел меня видеть, и уходит за ним. Оглядываю комнату. Семь слонов призывают счастье на ее хозяйку. Около четырехспальной кровати – ночные туфли. Неужто враг мещанства и пошлости спит в одной кровати с женщиной, роман с которой уже давно отошел в прошлое?
Входит прекрасно одетый, я бы сказала – подчеркнуто элегантный Михаил Михайлович. В Доме кино он бывал неряшливее. Целует мне руку и садится боком на спинку кровати. У него неприятная манера брать руку какой-то ватной рукой и чуть-чуть прикладывать ее к сухим губам. Мне непонятна эта отжившая форма приветствия. Ею можно пользоваться, когда действительно хочешь поцеловать руку женщине, а так ее давно пора забыть.
Почему-то становится смешно. Михаил Михайлович – предельно неискренний человек. Мне кажется, что жену, к жизни с которой его вынуждают бытовые обстоятельства, он ненавидит. Я смотрю план их крошечной дачи и думаю, что, конечно, места в ней для нас с Гардиным быть не может. Говорю уклончиво. Супруги провожают меня, Михаил Михайлович подает мне пальто. Я приглашаю его к себе.
– Он страшно много работает, – говорит жена. Его взгляд, брошенный на нее, я не хотела бы принять на себя.
Я не могу понять этого человека. Хоть читала все его книги и много раз виделась с ним. Но кажется мне, что он очень злой, желчный и некрасивый душой! А внешность у него загадочная. Видела и его сына, уже отца трехлетнего мальчика. Крошечный ростом, но красивый, смотрящий в пол. После этой семьи мне стало как-то скверно. Тяжело им, должно быть.
Больше всего я боюсь в жизни замалчивания и натянутости. Я задыхаюсь, когда мне нельзя быть откровенной и простой.
Живем!
1947–1952 гг.
12 марта 1947. Через неделю предполагаем наше выступление с Гардиным по радио. Нового мы уже ничего не готовим, и меня уже не очень тянет к концертам. Надоело. Писать хочется и, дождавшись весны, – ездить к лесу, воде, обнаженной земле.
В газетах бесконечное вранье о счастье советских народов. Черт его знает – может, в других странах еще хуже, чем у нас? Вот в Индии, пишут, с голоду мрут сейчас так, как у нас в блокаде мерли. Не знаю. Только на рынке картошка уже 18 рублей, и люди кругом тощие, черные и замученные. Умирают в расцвете лет от гипертонии, адинамии, рака и других болезней, сопутствующих истощению организма. Нервное истощение у совсем не старых людей.
В Москве конференция министров. Приехало восемь поездов иностранцев. Дорого нам обойдется их кормление! Интересно, сумеют ли они заглянуть, сбежав от «гидов», за кулисы нашего «благодеянствия»? Хотя, опять-таки повторяю, может быть, у них еще хуже, чем у нас! Но картин-то у них много забавных. Вот сейчас идет в наших кинотеатрах немецкий середнячок «Девушка моей мечты». Так во всех местах в кинематографах часами стоят очереди за билетами, и спекулянты, купив билет за 5 рублей, продают его за 30! Министерству кинематографии нужны были деньги – вот и пустили эту «идеологически ненужную» картину. Может быть, если бы позволили ставить такие же у нас, то и в Ленфильме закипела бы работа, и кинематографы не сохли от тоски, безделья и безденежья.
7 ноября 1947. День тридцатилетия большевистский власти отмечен салютами, иллюминациями и выступлением товарища Молотова. Помимо обычных повествований о том, как хорошо у нас и плохо у других, он сказал, что атомная бомба уже не секрет и возлагать на нее надежды американцем не стоит.
Всеволод Всеволодович Лишев в связи с 70-летием награжден орденом Ленина. Интересно, какое на него это произведет впечатление? [14 - Лишевы и Булахи были родней по линии жены Всеволода Всеволодовича Клавдии, они происходили из одной и той же среды и относились к одним и тем же слоям общества. Очевидно, поэтому Татьяна Дмитриевна так часто и несколько ревниво и претенциозно оценивает разные ситуации из жизни Лишевых, словно бы соотнося их со своими коллизиями. А сам я помню, как мой отец возил меня с гордостью показывать всей ленинградской родне после нашего возвращения из эвакуации. В один из весенних дней он повез меня на трамвае на Васильевский остров к Лишевым. Ярких впечатлений у меня не сохранилось – нелепая квартира, старые, на мой взгляд, мужчина и женщина, студия, станки, глина, неуют. – А. Б.]
На весь день я выключила телефон, вернее – не подходила к звонкам, и мы не подверглись «нашествию иноплеменных». Я терпеть не могу ходить в гости. Бываю где-либо не больше двух-трех раз в год. С книгами интересней. И с природой.
Только что прочла «Сотворение века» Голубева – рабская книга, «Падение Парижа» Эренбурга – широкий, умный роман с живыми, разными людьми, интересными деталями жизни Франции, уверенным мастерством языка и дальновидностью объективного, пожилого человека. Судя по «Падению Парижа», во Франции партийные и классовые схватки тоже сопровождаются средневековыми ужасами.
4 декабря 1947. Только что закончила последнюю страницу второго тома киножизни Гардина. Теперь надо будет проверять все шестьсот, но это уже не так трудно. Финальная глава была о нашей блокадной муке, я перечитывала свои дневники, вспоминала, что пришлось пережить, и на душе у меня было жутко. Сейчас так устала, что я даже не могу написать о своих впечатлениях.
В городе у нас паника, вызванная слухами о какой-то денежной реформе. За одну неделю были опустошены комиссионные магазины, универмаги, продуктовые ларьки, книжные полки. Сейчас все закрыто «на ремонт». Инкассаторские пункты не принимают плату за телефон, квартиры, радио. Никто ничего не знает, и все нервничают.
Я оставила на сберкнижке свои 50 тысяч и не выхожу из дома. Будь что будет! Но Владимир Ростиславович, как всегда, волнуется и летает по городу.
В одном из универмагов нам был отложен радиоприемник, но мы не сможем его получить, пока не произойдет «реформа». Пользуясь паникой, спекулянты взвинтили цены на подпольную продажу продуктов.
Во Франции всеобщая забастовка. Мы пререкаемся с Америкой и Англией насчет организации германского правительства в нашей зоне – немцы удирают в зону союзников, и уж не знаю, как им сумеют навязать большевизм.
Были у нас хорошие концерты. Как я рада, что скоро мы отправим книгу и месяца два будем совершенно свободны. Если не подпишем договор на театральные мемуары Гардина, я буду работать со своими дневниками. Интересный, но нелегкий труд!
7 декабря 1947. Получив сперва сталинское лауреатство, а теперь еще орден Ленина, старик Лишев вдохновился на общественный труд и дал согласие баллотироваться в депутаты Ленсовета. Невольно я вспомнила, как во время войны он с Клавдией возмущались, мучая этим тетю Шуру (А.Я. Галебскую, ур. Акимову-Перетц. – А. Б.) – вступлением Славчика (ее сына. – А. Б.) в партию. У того выхода не было, а зачем Лишеву, сыну генерала, дворянину, индивидуалисту, на старости лет становиться руководителем? Не знаю.
Вчера Владимир Ростиславович купил радиоаппарат – и второй день я слушаю, чем звучит мир. К сожалению, Америку глушат. Только что ушел от нас Илья Самойлович Зильберштейн. Он следит в одной из наших типографий за печатанием 1-го тома «Художественного наследства» о Репине, который редактировал вместе с Игорем Грабарем.
Говорят, что 15-го будет проведена денежная реформа с ликвидацией всех сбережений граждан, где бы они ни находились. Остаются лимиты, карточки и т. д. Завтра я переложу со своей книжки на гардиновскую. Боюсь, если отнимут то, что останется от продажи Татьянина, Владимир Ростиславович заболеет. Ведь эти деньги давали нам спокойное существование.
Страница из альбома Т. Булах. 1947 г.
15 декабря 1947. Вчера торжественно объявили подписанный Сталиным (от СМ) и Ждановым (от ЦК) приказ о денежной реформе и об отмене карточек. С 18 по 22 декабря все деньги должны быть обменены на новые образцы из расчета за 10 рублей старых – 1 рубль новых. На обмен дана неделя, но так как объявлено, что все сберкассы и банки будут закрыты на 16, 17 и 18, то фактически на обмен остается четыре дня. Для отдаленных местностей срок продлен до 2 недель.
В сберкассе первые три тысячи обменивают рубль за рубль, остальные за 1 рубль – 50 коп. Так что у нас с Гардиным взяли 35 тысяч рублей. Золотой заем так: за 1000 дают 200 рублей. Кругом стоны – каждый что-нибудь да потерял. Но в газетах и по радио, конечно, – славословие народов благодетелю и отцу...
Анатолий Семенович, Елена Александровна Максимовичи и В.Р. Гардин. Териоки. 1947 г.
Цены снижены втрое на некоторые продукты. Для не имевших лимита и дополнительных пайков это будет иметь большое значение. К сожалению, в указе есть добавление – «снижение цен не касается колхозных рынков и промышленных коопераций с их магазинами». Так как эти организации также принадлежат государству, как и все прочие торгующие единицы, то цены, вероятно, снизят не везде одинаково. Потому я и пишу, что от нас взяли 35 тысяч.
Все еще не закончили книгу. Из-за этих передряг застряла перепечатка.
Были вчера на выставке работ Лишева. Мало он сделал за свои 70 лет! Хороши фигура Ханжонкова, несколько портретов Клавдии, бюст Славчика. Ужасна, как искаженный труп, девочка в группе «Киров и дети». Совершенно эскизны мотивы Ленинградской блокады. Не видишь лица мастера – иногда только проглядывает Лишев, сделавший на заре жизни «Первобытного человека». И сейчас – это, пожалуй, лучшее. Да еще Монгол и Менделеев. Клавдия лишила его всякой индивидуальности. Вчера он, как всегда, был покрыт седыми лохмами. Она не позволяет ему остричься по-человечески. Вся выставка делалась по ее указке. Бюст Гардина привезла. (Небольшая фарфоровая скульптура. Хранится в музее Ленфильма. – А. Б.)
Декабрь 1947 г.
Посвящается В.Р. Гардину
Мой старый друг – уж скоро Новый Год,
Двадцатый год, пережитой с тобою.
Какие бури память стережет,
Какую нежность сердце бережет —
Друг другу мы, пожалуй, не откроем.
Но вместе мы и в этот Новый Год!
И в нашем доме, полном красотою,
Мы чокнемся за то, что в мире злом
Не одиноки мы, вдвоем
Идем дорогою одною.
15 февраля 1948. Тяжело болен Всеволод Всеволодович Лишев. Он переволновался, выступая на предвыборных собраниях, и у него начались припадки грудной жабы. Врачи уложили его в кровать, запретили поднимать руки, Клавдия так расстроилась, что слегла сама. Пришлось Леночке бросить свою работу над скульптурой Менделеева и ухаживать за своими больными.
Жизненные условия у нас изменились к лучшему. Провизии много, и она стала значительно дешевле. Были теплые дни, а теперь снова зима.
На одном из наших концертов в Доме ученых была Вера Аркадьевна Мичурина-Самойлова. На другой день позвонила нам и очень меня расхваливала. Выступаем мы часто.
Советский Союз бранится с Америкой, и разговоры о близкой войне усиливаются.
29 января 1949. Возила Лишевым свои последние работы. (Татьяна Дмитриевна занималась в студии художников в Домеискусств. Более всего любила исполнять небольшие портреты карандашом и натюрморты маслом. – А. Б.) За многое хвалили. Лишев сказал, что у меня «виден глаз портретиста».
В.Ф. Коралли, К.И. Шульженко, Т.Д. Булах, В.Р. Гардин. 1949 г.
3 июля 1950. Мы подписали воззвание о мире. Развенчан и академик-лингвист Марр, отшлепали физиолога Орбели. Зощенко разрешили печататься. Он написал Маленкову, и так как низвергнут Михаил Михайлович был Ждановым, то Маленков взял его под свою защиту.
16 января 1952. На улице все еще дождь. Рисую каждый вторник и пятницу. Сегодня, промучавшись три месяца в военно-медицинской академии, умерла Соня Розе. Когда человек умирает, ставит точку на своей жизни, как-то ясно встает перед глазами весь его путь. У Сони последние годы – после смерти от голода в 1941 году ее мужа – были так мучительны, что смерть пришла избавлением. Из всей их семьи осталась доживать в своей старой квартире Зина. Мне было бы жутко пойти к ней.
21 января 1952. В субботу Володе исполнилось 75 лет. В «Вечернем Ленинграде» в заметке об этом событии указано, что «несмотря на преклонный возраст, он много работает совместно со своей женой Т.Д. Булах-Гардиной».
Да! Годы большие.
Вечером его поздравляли, и вышел курьез: пробка от шампанского вылетела, ударила Галку в темя, подлетела на два метра вверх и скрылась. Когда я отсмеялась и стала искать ее, чтобы не проглотил наш пес Тишка, нигде мне найти ее не удалось. До сих пор идут розыски. Гардин ужасно боится того, что она в тишкином животе.
3 мая 1952. Верейский был вчера, помолодевший после тяжелой болезни (воспаление легких) благодаря тому, что целый месяц не дышал табачным угаром заседаний, не носился по выставкам и просмотрам, не слушал художнических распрей. Отпустил усики и пишет автопортрет. Обещал кукрыниксе Соколову не сбрить их, пока тот не сделает на него шарж. Собирается рисовать меня.
Закат
18 июля 1959. Потемкинская. Две недели, как уехали в отпуск Катя и медсестра, ежедневно обслуживавшие Гардина. Я хотела отдохнуть от чужих людей, побыть одна.
Но ухаживать за Гардиным, вернее – подолгу быть с ним – я не могу. Он притворяется или на самом деле ничего не помнит. Говорить с ним невозможно – он слабо реагирует на слова собеседника, очень мало слышит и, чуть отойдешь от привычной ему темы о работе телевизора, еде, врачах, начинает зевать и засыпать. Из-за него я, не жалея вещей, буду продавать все и держать домработницу и сестру. Быть около него – это обречь себя на умирание душевное и разложение физическое, потому что если не будет сил работать творчески и воспринимать радости в жизни – все во мне начнет тухнуть, как в лампе, лишенной кислорода.
Пригласительный билет с программой концерта 27 января 1949 г.
На днях посадила медсестру и пошла смотреть «Войну и мир» в постановке американских кинематографистов. Когда вышла из зала, было у меня такое чувство, как будто я побывала в своем детстве у родных, дорогих мне и близких людей. Как я благодарна тем, кто создал эту картину, кто верит в прекрасных Ростовых, Болконских, в то, что были в России светлые, умные, честные, красивые, благородные мужчины и девушки. А то теперешние русские, которых сорок лет изо дня в день убеждают в том, что дворянин – это дурак, развратник, скряга и т. д. – удивляются героям «Войны и мира». Я была поражена, когда поняла из реплик зрителей, что многие из них не читали этого романа и не верят фильму. А то, что были декабристы, Желябов, Кропоткин, что тот же Ленин – русский дворянин, в их ущербном сознании претворяется в каком-то диком для меня преломлении. Они называют имена признанных большевиками героев из их среды, хотя это нелепо каждому нормальному человеку. Но если советского человека сорок лет непрерывно натравливают на все, что не большевик, нечего удивляться тому, что он поражается, увидев «Войну и мир».
Артисты, играющие Наташу и Андрея Болконского, – гениальны. Их внешность не соответствует описанию Толстого и моему представлению, но прошли первые кадры, и я любила их с такой же нежностью, нет – с несравненно большей, чем тех, что вставали передо мной со страниц романа. Замечателен во всех отношениях Наполеон, Курагин несколько стар. Элен – совсем нехороша, Ростов слишком незначителен. Но старик Безухов, в одном кадре показанный, до сих пор стоит перед глазами своей улыбкой умирающего и прощающегося с сыном. Превосходен образ Болконского. Играет прекрасно, но внешне не похож Кутузов. Пьер раздражал меня и в романе (так же, как Левин – в них что-то надменное, лживое, псевдоискреннее) и в фильме был мне неприятен. Но все меркло перед наслаждениями видеть Наташу и Болконского (его прекрасно озвучил В. Дружников).
Т. Булах. Портрет работы Г.С. Верейского. 1952 г.
Дарственная надпись Т. Булах на книге И. Зильберштейна «Декабристы и литераторы»
22 августа 1959. Снова я дошла до своей непрерывной тревоги за Владимира Ростиславовича, раздражения на невозможность помочь ему и до полного истощения сил. Глаза готовы слезиться от малейшей неприятности, сон пропадает на длинные ночные часы.
17 декабря 1959. Получила 18 тысяч за Нестерова (купила Дебора Тендлер, биолог), подписала счет на продажу Репина. Закупочная комиссия оценила его в 25 тысяч, взяла картинная галерея в Тюмени, а я купила и заткнула себе в гараж «Москвич» для Глеба. Теперь отдыхаю. Приезжал ко мне Зильберштейн. Нашел, что Курбэ, полученный мною в обмен на миниатюру, подлинный. Вообще и сейчас много хороших вещей осталось в нашем доме. Владимир Ростиславович довольно бодр, продажи приветствовал.
Жду через неделю Глеба, «Москвич» будут перегонять ему весной. Вероятно, Глеб привезет мне кавалера для Бульки. Собачата меня развлекают.
Два раза смотрела цветной американский фильм «Рапсодия». Повесть о деятельной, могучей любви. Пустая девчонка влюбляется в скрипача-эгоиста. Он ее бросает ради славы. Другой – пианист, ради нее отказывается от призвания. Чтобы доказать первому, что она не ноль, девица заставляет мужа-пианиста, начавшего пить, работать, а на вершине его славы собирается уйти к скрипачу, но, покоренная игрой своего мужа, остается с ним и его любовью. Все в фильме радует глаз и слух. Уже второй месяц с 6 утра стоит у нас перед окнами очередь в «Ленинград» на этот фильм. Второй гвоздь сезона – «Ночи Кабирии». Итальянская проститутка в первых и последних кадрах становится жертвой сутенера. А в середине фильма – ругань, вульгарные танцы, пародия на Лурд. Все мне противно, уродливо, музыка похожа на скрип, визг, судорожные стуки. Героиня похожа на старую обезьяну. Почему она и картина получили первый приз на международном кинофестивале – понять не могу. Может, идея в нем ценна: даже в грязи могут быть светлые миги в самой дрянной душе? Не знаю.
В день юбилея В.Р. Гардина в 1957 г. Николай Черкасов пришел к нему домой с этой фотографией. Он впервые снялся в кино у Гардина в гротескной роли парикмахера в фильме «Поэт и царь»
Гардины и их собака Бим. Зеленогорск. 1952 г.
//-- * * * --//
Владимир Ростиславович очень долго болел, все более слабел. Он требовал громадного постоянного ухода. Он тихо угас 31 мая 1965 года.
Т.Д. Булах-Гардина. 1967 г.
Татьяна Дмитриевна вела одинокую жизнь, но интересовалась многим. Она занималась в студии живописи при Ленинградском доме искусств, совершала дальние автомобильные поездки на своем ЗИМе, была членом правления клуба автомобилистов, всегда оставалась верной кино. Она его любила и следила за всем новым в советском и зарубежном киноискусстве. Яркими моментами жизни были встречи с историком белорусского кино журналистом Ильей Резником, поездка в Минск и встречи с зрителями, а также подготовка и выступление на центральном телевидении в Москве в 1972 году.
Здоровье постепенно портилось… В первые дни мая 1973 года произошел обширный инфаркт миокарда. Татьяна Дмитриевна, будучи одна в квартире, прошла до двери, отодвинула щеколду, вызвала медсестру. На «Скорой помощи» ее отвезли в больницу Ленина. Через несколько дней она скончалась.
Пройдет и это – стихнет боль моя
И сердца остановится биенье.
Останется лишь имя над могилой,
Тетради дневников о том, что жило,
Стихи, картины, что писала я.
И все!
Как будто не было мученья,
Не человек, а тень его прошла,
Оставив только отраженье
В чужих сердцах тускнеющий портрет.
И это все – МЕНЯ уж больше нет – нигде, навек!
И так не я одна: течет людская, горькая река
Мильоны лет. То тихая, то злая —
страданьем и слезами налитая,
Ползет иль мечется, неведомо к чему.
Зачем родился ты и я зачем умру —
Не знаем мы. Но гордость человека
Все ищет цель тому, в чем смысла нет!
Иль есть один – оставить добрый след,
Чтоб в тьме веков твоя стояла веха
Одним из огоньков, дрожащих на ветру
Для тех, кто, против повернув течений,
В истоках жизни обретет творца,
Познает цель бесчисленных рождений,
Томлений разума, отчаянья конца.
Апрель 1970 г.
Дом искусств [15 - А.Г. Булах, 2010 г.]
Как жили в старом особняке
Особняк С.С. Боткина был построен в 1903–1905 годах по проекту Адама Иосифовича Дитриха (1866–1933). Его нередко называют домом Матавкина-Боткина. Чуть вспомним о предыдущей истории строений, сменявших друг друга на этом участке. Их владельцы и жильцы описаны А.С. Дубиным [16 - Дубин А.С. «Фурштатская улица». М.; СПб., 2005. С. 388 – 393.]. Он указывает, в частности, что в начале XIX века здесь, в доме С.Д. По номаревой, стоявшем на этом участке, завсегдатаями ее литературного салона были Н.И. Гнедич, А.А. Дельвиг, Е.А. Баратынский, В.И. Панаев, А.Е. Измайлов, бывали в нем также И.А. Крылов, К.Ф. Рылеев, В.К. Кюхельбекер. «С начала и до конца 1860-х годов участком владел коллежский советник Александр Матавкин …В 1874 году – наследники Матавкина. …С 1866 по 1875 год здесь жил писатель Н.С. Лесков. …В это время им написаны … „Соборяне“, „Очарованный странник“, „Запечатленный ангел“, „Воительница“ …У Лескова бывали писатели А.Ф. Писемский, А.Н. Майков, В.В. Крестовский, Я.П. Полонский, Г.П. Данилевский, актеры, художники».
А.И. Дитрих вписал в свой проект дом, принадлежавший Матавкину (теперь это угловой флигель), дополнив его новым правым флигелем, если смотреть со стороны Потемкинской улицы, и соединил оба флигеля промежуточным дворовым корпусом. Все уличные и дворовые фасады решены архитектором в формах барокко.
Проект дома С.С. Боткина. Архитектор А.И. Дитрих
А.М. Гинзбург и Б.М. Кириков [17 - Гинзбург А.М., Кириков Б.М. Архитекторы-строители Санкт-Петербурга середины XIX – начала ХХ века. СПб., 1996.] указывают, что в Петербурге помимо особняка С.С. Боткина А.И. Дитрих построил еще семь зданий и спроектировал также нескольких домов в Воронеже, Омске, Кишиневе.
Как видим, А.И. Дитрих выполнял не особенно крупные заказы и мог, таким образом, хорошо учитывать интересы и просьбы заказчиков построек. Особняк С.С. Боткина он спроектировал очень уютным для семейного проживания [18 - Проект дома С.С. Боткина находится в ЦГИА СПб., ф. 513, оп. 102, д. 4553.]. На планах помечены две спальни. Они указаны на самых верхних этажах обоих флигелей и обе обращены к солнцу; спальня в левом флигеле, очевидно, предназначалась детям, а рядом указаны две классные и детская комнаты. Около спален расположены туалетные комнаты, ванные и уборные. На планах указаны кабинеты, библиотека, гостиные и столовые, из них одна, в промежуточном корпусе, – парадная. Кухни, буфетная, другие подсобные помещения размещались вблизи столовых. Предусматривались комнаты для прислуги. А в левом углу здания, внизу, то есть в отдалении от гостиных, столовых, спален, на плане размещена бильярдная.
Самый нижний этаж предназначался для хозяйственных нужд. Здесь, со стороны внутреннего двора, обозначена конюшня на три стойла для лошадей. В промежуточном корпусе помечен каретный сарай; и сейчас видно, что у него было двое широких ворот. Помечена комната кучера. Есть комната для дворника и лакея. Имеется помещение для сундуков.
Под крышей правого флигеля во внутреннем (втором) дворе была оборудована прачечная с кубовой для варки белья. Его сушили в высоком чердачном помещении под крышей этого же флигеля, здесь были настелены деревянные полы и протянуты через колесики веревки: прачка стояла на одном месте у двери из прачечной, а повешенные вещи перетягивала все дальше и дальше от себя. Все хорошо проветривалось через слуховые окна крыши. В мансарде промежуточного корпуса также были хозяйственные помещения. Лестница при Михаиле Сергеевиче Оливе была отделана во французском стиле XVIII века, так же были отделаны и меблированы комнаты. В 1920-е годы мебель, панели отделки стен попали в собрание Эрмитажа и сейчас входят в экспозицию предметов французского быта в залах Зимнего дворца (№№ 291–297). Помню, как в 1947–1949 гг. я ходил в комнаты второго этажа к друзьям Гардиных заниматься, кажется, английским языком. Кессоны деревянного потолка стоят в глазах до сих пор. Его теперь нет.
В дом вели четыре входа. Парадный вход в левый флигель находится в садовом дворике. За ранее застекленной дубовой дверью и тамбуром тоже со стеклянной внутренней дверью находилась громадная прихожая с камином. Из нее широкий проход ведет и сейчас к просторному четырехугольному атриуму с крышей-фонарем, а по его стенам полого поднимается каменная лестница с ажурной чугунной решеткой и дубовыми перилами. Конечно, когда-то ступени покрывал ковер, прижатый бронзовыми прутьями, кольца для них местами еще сохранились.
Лестница в дома С.С. Боткина
Парадный вход в правый флигель находится со стороны улицы. Через застекленные двери и небольшой светлый деревянный тамбур тоже с застекленными дверями раньше попадали в просторный вестибюль с камином. Рядом были лакейская и две комнаты дворника. Из вестибюля направо вверх уходит изгибами красивая каменная лестница с витой чугунной решеткой, дубовыми перилами и изящным внутренним балконом на самом верхнем этаже. Марши и этой лестницы тоже устилал ковер. Из вестибюля можно было выйти не только на улицу, но пройти во двор, прямо к выезду.
Помещения на втором, третьем, четвертом этажах были роскошными, с анфиладным расположением и большими окнами на разные стороны. Угловые комнаты были особенно великолепны – с двумя окнами, обращенными к Таврическому саду, и тремя – к внутреннему садику (курдонеру). Парадные лестницы предназначались для внутреннего сообщения между этажами. Для истопников, уборщиков, поваров, официантов, разносчиков товаров, прачек были черные лестницы (их в доме две), как это и принято в особняках и дворцах. Современные авторы иногда указывают, что в четырехэтажном корпусе жила прислуга. Нет, эти условия были бы роскошными для нее.
Поэтажный план дома С.С. Боткина
Спроектированный А.И. Дитрихом роскошный особняк смогли построить только «вскладчину» два владельца – сам С.С. Боткин и сахарозаводчик Павел Иванович Харитонов, строивший свою часть для дочери Е.П. Олив, но долго наслаждаться комфортным жильем по известным причинам им не удалось…
После 1920-х годов в доме насчитывалось уже пятнадцать квартир. Интересно, что тринадцатой из них дали «более счастливый» номер – 16, так что порядок нумерации такой: 11, 12, 16, 14, 15. Не только столовые, гостиные, кабинеты, библиотека, залы для отдыха, классную и детскую комнаты, но даже конюшню, сараи, бильярдную, официантские и лакейские комнаты, помещения для сундуков, туалетные комнаты и уборные, мансарду над промежуточным корпусом, водопроводную мастерскую переделали для жилья, а многие из помещений даже разгородили. Квартиры, кроме принадлежавшей В.Р. Гардину, были коммунальными. Процесс уплотнения захлебнулся, когда в доме стало 27 квартир. В 1990-е годы он пошел вспять. В итоге, первичную конструкцию дома исказили полностью, электросеть, теплосеть, линии водопровода и канализации стали бессистемными и технически ущербными. Подобная картина состояния дома знакома, наверное, любому жителю коммунальных квартир старых районов Санкт-Петербурга.
В 1985–2010-е годы в нижнем этаже особняка появились магазины. Для них окна превратили в дверные проемы. «Дышащий» объем комнат уменьшился из-за облицовки стен плитами, подъема полов и сооружения навесных потолков. Вентиляционные каналы и дымоходы внутри стен не прочистили, а наоборот забили отходами строительства, что было удобно рабочим. Новая система кондиционирования воздуха не восполнила действия естественной старой приточно-отточной вентиляции. Конечно, это – общий стиль проектирования и выполнения новых работ во всех старых кварталах Петербурга.
Вернемся мысленно в 1905 год. Дом С.С. Боткина стоит в фешенебельной, богатой части города на еще тихой Фурштатской улице, застроенной старыми двухэтажными особняками с садиками. Лишь чуть возвышаются над ними новые трехэтажные дома. А напротив – Таврический сад, и вдоль него – такая же тихая Потемкинская улица, ведущая от Кирочной к Шпалерной. Вокруг – зелень. Сейчас свидетелями этой идиллии остаются особняки Н.В. Спиридонова (Фурштатская ул., 60), К.А. Варгунина (Фурштатская ул., 52), Н.С. Петелина (Фурштатская ул., 48), А.И. Андреевой (Фурштатская ул., 44), военный госпиталь и офицерские дома Преображенского полка на Кирочной улице, домик садовника в Таврическом саду.
В 1980-е годы Потемкинская улица стала проезжей, со сквозным движением по ней из центра города по Кирочной улице на новую трассу набережных Невы. Тогда же уничтожили красиво купированные липы, росшие на тротуаре вдоль Потемкинской и Фурштатской под каждым окном дома – героя этой книги.
Все годы своей сознательной жизни я видел дом окрашенным в колеры петровского барокко – в брусничный и белый, как у палат Кикина (слева от Шпалерной улицы по пути к Смольному собору) или у Пантелеймоновской церкви (угол улицы Пестеля и Соляного переулка). В июле-ноябре 2010 года фасады дома бережно и искусно отреставрировали, но перекрасили в бежевый цвет, не учтя ни замысла С.С. Боткина, ни его исполнения А.И. Дитрихом. Из яркого пятна как бы петровского времени особняк превратился в обыденное аккуратненькое здание.
Неожиданное знакомство [19 - В.К. Шуйский, 1988 г.]
Конечно, я (В.К. Шуйский. – А. Б.) уже давно обращал внимание на этот напоминающий старый особняк и уютно прилепившийся, как ласточкино гнездо, к скале соседнего брандмауэра угловой дом, обращенный лицевым фасадом к Таврическому саду и к зданию первого в городе панорамного кинотеатра «Ленинград». Как-то по служебному поручению меня направили проверить заявление группы обитателей дома, возмущенных тем, что ворота, отделявшие открытый дворик от улицы, почти год как сломаны и приготовлены домохозяйством к сдаче в утильсырье. На вопрос, почему граждане, написавшие письмо, считают свой дом историческим, мне не ответили, а направили в квартиру № 16: «Там живет Татьяна Дмитриевна Гардина, мемориальная доска с именем ее мужа как раз рядом с парадной. Найти будет легко, и она все расскажет». Поднимаюсь на второй этаж и поворачиваю звонок-вертушку на массивной дубовой двери. Сразу же заливаются собачонки, глуховатый голос уговаривает их не шуметь, ласково звучит фраза: «Булька, если не хочешь слушаться, иди в тюрьму», и дверь открывается. Объясняю, зачем пришел. Меня приглашают раздеться и пройти в комнату. «Вы простите, я на минуту оставлю вас. Нужно погасить газ и, если вы не боитесь, выпустить из заключения собак».
Интерьер квартиры Гардиных
Вхожу в большую комнату, не похожую на все виденные мною ранее. Мужской портрет, я сразу узнал народного артиста СССР Владимира Ростиславовича Гардина. Женский портрет – в старинном кресле с высокою спинкой отдыхает еще не сменившая концертного платья актриса. Ее лицо оказалось знакомым. Возможно, видел когда-то в прошлом или совсем недавно… Горка с великолепным старым китайским фарфором, огромный книжный шкаф, и в нем одна из полок занята древнерусскими иконами, крестами, эмалями. Много разных картин. Хозяйка заметила мое изумление и, улыбаясь, сказала: «Смотрите, смотрите, а потом расскажу вам об этом доме». Я перевел взгляд с женского портрета на Татьяну Дмитриевну, и она смутила меня словами: «Да, это я в 1947 году. Лучше садитесь и спрашивайте о доме».
Е.С. Боткин
Так началось мое знакомство с историей одного из ленинградских домов. Беседа с Татьяной Дмитриевной оказалась настолько интересной, что я решил подробно ознакомиться с архивными материалами о постройке дома Боткиных, прочитать по возможности все, имеющее хотя бы косвенное отношение к его обитателям. А также рассказать об удивительных жителях квартиры, в которую я так неожиданно попал. В ней мне открылся мир не ушедшей в прошлое русской интеллигенции.
Отыскать проект дома, принадлежавшего когда-то С.С. Боткину, не представляло большого труда, ибо сохранилось не только название улицы – Потемкинская, но и номер дома. Удалось восстановить и его краткую начальную историю.
Сергей Сергеевич Боткин (1859–1910) – старший брат лейб-медика Николая II Евгения Сергеевича Боткина (1865–1918), профессор Военно-медицинской академии и выдающийся коллекционер – собиратель образцов русских художественных искусств. Если профессиональное мастерство он унаследовал от знаменитого отца, врача-терапевта и ученого-материалиста Сергея Петровича Боткина, то страсть к собирательству, очевидно, перешла к нему от дяди Михаила Петровича, имевшего богатейшую коллекцию художественных произведений эпохи итальянского Возрождения. [20 - В 1882 г. Сергей Сергеевич был помолвлен с дочерью И.Н. Крамского Софьей. Художник тогда написал их портреты. – А. Б.] К моменту строительства своего дома на Потемкинской угол Фурштатской Сергей Сергеевич уже обладал своей собственной превосходной коллекцией живописных произведений, а также совершенно уникальным собранием рисунков русских художников и архитекторов, которое являлось предметом особой гордости владельца [21 - О С.С. Боткине – коллекционере и деятеле русской культуры см.: Бенуа А.Н. Памяти С.С. Боткина. 1924 // Александр Бенуа размышляет. М., 1968. С. 168–175. Значительный научный интерес представляет статья: Верховская И.Б. Судьба коллекции (о собрании С.С. Боткина) // Конференция, посвященная итогам научно-исследовательской работы за 1999 год и 125-летию со дня рождения П.И. Нерадовского (1875–1962). СПб., 2000. С. 57–62.]. Страсть к собирательству разделяла и жена Сергея Сергеевича Александра Павловна, дочь Павла Михайловича Третьякова, самого выдающегося коллекционера в истории русского искусства.
К началу ХХ века коллекция Боткина разрослась настолько, что уже едва помещалась в небольшой по тем временам квартире на Знаменской улице. Как Сергей Сергеевич, так и Александра Павловна мечтают теперь о приобретении собственного дома или хотя бы части дома, где свободно можно было бы развесить полотна, расставить скульптуру, разместить коллекцию рисунков... И случай представился. В начале 1900-х годов Боткиным удалось приобрести довольно приличный участок на углу Потемкинской улицы по соседству с Таврическим садом.
Сергей Сергеевич поручает гражданскому инженеру и архитектору А.И. Дитриху спроектировать дом, такой, чтобы отвечал он вкусу хозяина, поклонника русского искусства. Он пожелал иметь дом в виде подобия старинного петровского особняка: с боковыми крыльями, связанными кованой решеткой, с обработанными дощатым рустом цокольным этажом и угловыми частями здания, с фигурными наличниками окон и фронтоном над карнизом. И чтобы крыша была непременно с изломом на голландский манер. Однако расходы по строительству оказались столь велики, что Боткину для осуществления замысла пришлось привлечь в качестве компаньона одного из крупнейших сахарозаводчиков – Павла Ивановича Харитоненко. Через несколько лет дом построили, и Боткины поселились в правом его крыле, а левое крыло заняла дочь Харитоненко Елена Павловна Олив.
С.С. Боткин. Портрет работы И. Крамского. 1882 г.
Очень скоро дом на Потемкинской превратился в настоящий музей. Комнаты правой его половины украсили картины И. Аргунова, А. Лосенко, С. Щедрина, О. Кипренского, В. Тропинина, И. Репина, И. Левитана, В. Сурикова, В. Поленова, И. Шишкина, И. Крамского и многих других русских мастеров, а также современные художественные произведения – М. Врубеля, В. Серова, А. Архипова, М. Антокольского, П. Трубецкого и др. Среди них было немало портретных изображений хозяев дома. Здесь нередко бывали Валентин Серов и почти все художники «Мира искусств», которые часто оставляли Боткиным свои произведения. А Сергей Сергеевич не только оказывал материальную помощь журналам «Мир искусств» и «Художественные сокровища России», но помогал Александру Бенуа в их редактировании. А вскоре его избрали действительным членом Академии художеств. Не отставала от мужа и Александра Павловна. Вместе с Валентином Серовым, одним из самых верных друзей Боткиных, она входила в Совет Третьяковской галереи. Здесь она достойно продолжала дело своего отца Павла Михайловича Третьякова. Именно благодаря ее стараниям посетители Третьяковской галереи могут сейчас любоваться замечательными полотнами М. Врубеля, В. Серова, М. Нестерова, В. Борисова-Мусатова, А. Бенуа, К. Сомова и многими другими произведениями.
В. Серов. Автопортрет. 1885 г.
Мир искусств
На грани скромности веселые маркизы
Под брызгами щекочущих огней
Истомно делят с арлекинами капризы
Изящной Сомова фантазии. Я ей
Невольно очарована, хоть слишком знойны позы
(Должно быть, покраснела я слегка?).
Перевожу глаза. Лениво дышат розы —
Их Сапунова бросила рука.
Коровина Париж, заманчивый и синий,
Глядит таинственно шарами фонарей,
Причудливая ломкость легких линий
Рисует жизнь чужих для нас людей.
Холодный Головин – листва осенней четкость,
И Бенуа – мятущийся Версаль.
Суровая, законченная жесткость —
То Рериха неласковая даль.
Мусатова – прозрачной и бесплотной
Унылой пары тепленький роман,
И дальше – нежные, прелестные полотна:
Задумчивый, покорный Левитан.
В нем столько грусти, боли затаенной,
Предчувствия конца короткого пути!
И рядом с ним – другой,
Могучий и смятенный.
Я знаю – от него я не смогу уйти!
Бесстрашной мысли гордое дерзанье,
Горячей кисти нервные мазки,
Не повторенные никем еще созданья
Кошмаров одиночества, тоски…
Какая глубина, какая гамма красок,
Симфония оттенков и теней!
В окаменелости безумных масок
Пугающая жизнь невиданных очей!
Мне глаз не отвести от Врубеля картин,
Хочу проникнуть я в их бездну роковую,
Но мнится – с полотна, далек, неуловим,
Глумясь, мне Демон шлет свою усмешку злую!
Татьяна Булах.
21 апреля 1932 г.
Дом Боткиных постоянно был открыт для любителей русского искусства. Посетителей его больше всех интерьеров привлекала Петровская комната, где все вплоть до мелких бытовых предметов отвечало вкусам петровского времени, где, казалось, витает дух самого Петра. Здесь происходили нередко бесконечные споры об искусстве, о путях развитии русской музыки, живописи, архитектуры.
Случалось, что посетители дома на Потемкинской заглядывали на другую его половину, к Елене Павловне Олив. Там царила другая эпоха, но все тот же XVIII век. Большинство комнат Олив мало чем отличалось от интерьеров елизаветинского и екатерининского времени. Так, стены кабинета покрывали дубовая резная обшивка французской работы первой половины XVIII века. Той же эпохе соответствовали мебель, люстры, канделябры, часы и т. п., а также масса китайских безделушек. В подобном же стиле были убраны белая и красная гостиные. Только переходя в столовую, вы попадали в обстановку конца того же века. XVIII век ощущался и в убранстве площадки лестницы. Стены столовой и гостиных украшали десятки прекрасных полотен западноевропейских и русских мастеров. Среди лучших выделялись картины французских художников Ф. Буше, Г. Робера, Л. Токке и русских И. Никитина, A. Аргунова, С. Щукина, четыре портрета Д. Левицкого [22 - Опись коллекции Олив, составленная С.Р. Эрнстом, хранится в ОР ГРМ, ф. 147, д. 95. См. также: Трубников А., Эрнст С. и др. Собрание Е.П. и М.С. Олив // Старые годы. 1916. Апрель – июнь. С. 3–50.].
Статуэтка «Нежная грусть» из коллекции М. и Е. Олив. Севр, 1773–1780. Государственный Эрмитаж, зал 297
Сюда любили заходить все те же А. Бенуа, К. Сомов, а также B. Серов. Именно здесь в 1909 году Валентин Серов и создал один из лучших женских портретов – овальный пopтрет Елены Павловны Олив. Эта работа сразу же получила признание не только на выставках трех крупнейших русских городов – Петербурга, Москвы и Киева, – но и на состоявшейся за ними художественной международной выставке в Вечном городе, Риме. Серов не случайно для этого портрета использовал смешанную технику пастели, гуаши и акварели, а также выбрал овал для построения композиции. Блеклые полутона, хрупкая линия рисунка, изящный облик Елены Павловны превосходно соответствовал ее внутреннему миру и обстановке дома на Потемкинской, переносившей его посетителя в утонченную эпоху периода рококо.
Французская мебель XVIII в. из коллекции М. и Е. Олив. Севр, 1773–1780. Государственный Эрмитаж, зал 295
Изучение архивных материалов позволило установить, что портрет Елены Павловны кисти Сомова (1914 г.) также появился на свет на Потемкинской [23 - В книге И. Пружан «Константин Сомов». М., 1972. На с. 96 приведены неверные сведения о том, что портрет написан в Москве.]. Но если Серов писал портрет в Белой гостиной, то Сомов предпочел кабинет, вероятно, более отвечавший его изысканному вкусу. Он изобразил Елену Павловну подле уникального краснолакового ломберного стола [24 - Ломберный стол являлся редким примером подражания китайским образцам, при жизни Е.П. Олив в Петербурге неизмено находился в ее кабинете. Коллекция мебели Олив ныне хранится в Государственном Эрмитаже.] английской работы XVIII века, разместил на нем несколько старинных предметов китайского и западноевропейского прикладного искусства, его «модель» повторяет движение стоящей рядом статуэтки мейсенского фарфора. Здесь Олив предстает совершенно иной, нежели на портрете Серова. Несмотря на более теплый колорит, от сомовского образа веет холодом. Взгляд, устремленный на зрителя, безразличен. Тому же впечатлению подчинен заостренный и где-то близкий к графическому рисунок. С портрета Сомова на зрителя смотрит светская дама, быть может, несколько разочарованная и пресыщенная, а у Серова она прежде всего человек с неповторимым внутренним миром [25 - Здесь я приведу краткие сведения о супругах Олив, почерпнутые из книги «Российское зарубежье во Франции. 1919 – 2000 гг. Биографический словарь». Т. 6. М., 2010.Олив Елена Павловна (?–1948, Франция, похоронена на кладбище в Эрблей под Парижем). Коллекционер. Жена М.С. Олива. В эмиграции жила во Франции. Вместе с мужем была обладательницей художественной коллекции: картины Буше, Каналетто, Тьеполо, Левицкого и др. и предметов французского была XVIII века («Собрание Е.П. Олив и М.С. Олив», Пг., 1916). В своем доме в Петрограде в 1916 году, а затем во Франции устраивала с мужем выставки.].
Е.П. Олив. Портрет работы В. Серова. 1909 г.
Е.П. Олив Портрет работы К. Сомова. 1914 г.
Олив Михаил Сергеевич (10.05.1881 – 04.05.1955, Мюнхен, Германия). Корнет Кавалергардского полка, кавалер-юнкер, коллекционер. Муж: Е.П. Олив. Окончил Николаевское кавалерийское училище. Участвовал в Русско-японской войне в частях добровольцев Читинско-Забайкальского полка.В 1917 году – камер-юнкер Высочайшего двора. Во Франции – член Объединения «Кавалергардская семья». Последний период жизни провел в Германии. – А. Б.
К. Сомов. Автопортрет. 1902 г.
После 1917 года Елена Павловна навсегда покинула Петроград, а собственность ее впоследствии национализировали, дом разделили на отдельные квартиры. Сергей Сергеевич Боткин к этому времени уже ушел из жизни. Александра Павловна вместе с младшей дочерью Анастасией поместились в двух комнатах второго этажа.
Через несколько лет Анастасия Сергеевна вышла замуж за Ф.Ф. Нотгафта – сотрудника Эрмитажа, прекрасно разбиравшегося в изобразительном искусстве и, прежде всего, в живописи, художественного редактора и выдающегося коллекционера. Еще в ноябре 1918 года Александр Бенуа писал о нем: «Федор Федорович являет собой видный пример современного бескорыстного служения искусству и самого вдумчивого его изучения. Первое выразилось в собирании Ф.Ф. прекрасной коллекции картин преимущественно новой русской школы» [26 - Цит. по: Федоров В. Федор Федорович Нотгафт. (К столетию со дня рождения) // СГЭ. Л., 1987. [Вып.] LII. С. 63.].
В коллекции Нотгафта преобладали произведения хорошо известных ему художников объединения «Мир искусств»: А.Н. Бенуа, К.А. Сомова и М.В. Добужинского, А.П. Остроумовой-Лебедевой, Е.Е. Лансере и др. Собирал он живопись и графику как более современных, так и традиционных направлений – С.Ю. Судейкина, Б.Д. Григорьева, В.Д. Замирайло, Г.И. Нарбута, С.В. Чехонина, К.С. Петрова-Водкина, Г.С. Верейского [27 - Принцева Г. Выставка картин и рисунков русских художников начала ХХ века из собрания Ф.Ф. Нотгафта // СГЭ. Л., 1965. [Вып.] XXVI. С. 62.].
А. Бенуа. Портрет работы Л. Бакста. 1898 г.
Ф.Ф. Нотгаф. Портрет работы Б. Кустодиева. 1918 г.
Многие из перечисленных художников были его друзьями и нередко дарили ему свои произведения. Самые дружеские отношения сложились у Нотгафта с Б.М. Кустодиевым, чьи работы он особенно ценил. Только графическое собрание Нотгафта, не считая живописных работ, насчитывало свыше 4000 листов. В доме на Потемкинской улице его коллекция находилась до 1927 года, когда Нотгафт сменил адрес, переехав на другую квартиру.
В книге А.С. Дубина «Фурштатская улица» сообщается, что в газете «Северная коммуна» от 10 ноября 1918 года было объявлено о конфискации квартиры Боткина по Фурштатской ул., 62, и что в июне 1919 года управление Эрмитажа ходатайствовало о регистрации собраний Олив и Боткина (редкая старая мебель, фарфор, фаянс, картины русской живописи XVIII – начала ХХ века) как музеев. А.С. Дубин пишет, что в «Спутнике по Петрограду и его окрестностям (Пг., 1924) было указано: «Дом-музей Боткина. Фурштатская ул., 62/9. Собрание стильной мебели и обстановки. Открыт по воскресеньям в 12 до 15 часов, по четвергам с 14 до 18 часов вечера. Экскурсии производятся по записи». Выставка-музей в доме Боткина действовала, как пишет А.С. Дубин, около двух лет. В 1924 го ду она, как и другие аналогичные музеи, была закрыта. Вещи из таких квартир и домов передавались в Эрмитаж и Русский музей. – А. Б.
Художественные собрания В.Р. Гардина [28 - В.К. Шуйский, 2001 г. Текст дан с сокращениями по работе: Шуй ский В.К. Материалы VII Царскосельской конференции. 2001. С. 360 – 369.]
Казалось, что в 1920-х годах дом-музей на Потемкинской кончил свое существование, но в опустевшую квартиру Боткиных въехал уже тогда прославленный актер и режиссер немого кино Владимир Ростиславович Гардин вместе с женой, молодой актрисой Татьяной Дмитриевной Булах-Гардиной. Они были такие же страстные собиратели произведений искусства и редких книг, как первые хозяева дома, но, конечно, не столь богатые. Снова стали появляться на Потемкинской художники, графики, скульпторы, искусствоведы и просто любители искусств.
К концу 1920-х гг. Гардин обладал репутацией опытного коллекционера. В его бумагах сохранилась такая запись: «Мое собирательское увлечение началось в Москве в 1913 году, когда я впервые начал вести оседлую жизнь и получил квартиру в Большом Гнездниковском переулке № 430 (первая цифра обозначала этаж)». Первую же характеристику собрания Гардиных можно найти в дневнике Татьяны Дмитриевны: «Когда мы поженились, у него [Гардина] была великолепная библиотека редких изданий, все тома в марокеновых переплетах, редкий экземпляр „Книги маркизы“ с иллюстрациями Сомова, знаменитые лубочные картинки, собранные Ровинским, и многое другое. Был у Владимира Ростиславовича русский и западноевропейский фарфор XVIII века, хорошие картины, из которых больше других мне нравились „Дворик“ Герарда Терборха и „Суд Пилата“ учителя гениального Рембрандта – Питера Ластмана, было прекрасное собрание древнерусских икон. Многие вещи приживались у него после различных постановок – Гардин любил достоверность в оформлении своих фильмов. Я же среди прочих произведений изобразительного искусства получила в приданое от крестной матери Антонины Яковлевны Галебской портрет испанского короля Карла III, который одни считали несомненным произведением Франциско Гойи, другие полагали, что Гойя прописал только лицо, а все остальное выполнено одним из его учеников, но никто не сомневался, что это произведение вышло из мастерской великого испанского живописца» [29 - Дневник Т.Д. Булах-Гардиной. Рукопись. ЦГАЛИ.].
Пожалуй, самой ценной в собрании Гардиных была средневековая иранская рукопись «Хамсе» Низами с многочисленными миниатюрами, заставками и концовками, оконченная 26 июня 1541 года Хусейном – известным мастером-каллиграфом знаменитой тебризской школы периода ее расцвета. Эту рукопись Гардин приобрел в феврале 1918 г. в Москве у персидского консула Ашимова, известного поставщика ценнейших рукописей, за 2000 руб. золотом, процентные бумаги нефтяных акций на такую же сумму и современный французский автомобиль, являвшийся по тем временам вещью редкой и дорогой, особенно для стран Востока. Позже дети Ашимова пытались вернуть уникальную рукопись, ссылаясь на то, что ее подарил их отцу сам персидский шах, и она является национальным сокровищем. Но обратная сделка не состоялась. (Сейчас эта рукопись находится в Государственном Эрмитаже. – А. Б.)
Собрание Гардиных, по сути, включало в себя несколько коллекций. Это прежде всего русская икона, западноевропейская и русская живопись, рисунки, акварели западноевропейских, русских и восточных мастеров (преобладал русский и западноевропейский рисунок), русский фарфор, начиная с елизаветинского времени. Отдельную ценную коллекцию представляли собой предметы китайского и частично японского прикладного искусства: фарфор, лаки, резная кость, эмали, деревянная и каменная мелкая пластика и т. п. Так как не все приобретаемые иконы были в хорошем состоянии, то для их реставрации Гардин пригласил лучшего эрмитажного реставратора, исключительного знатока древнерусской живописи Ф.А. Каликина. Каликин не только прекрасно различал иконы по стилистическим признакам, но умел проникнуть в тайны их написания. Для своих учеников он устраивал уроки иконописи, увлекательно объясняя каждый этап творчества старых мастеров. Брал у него уроки и Гардин, решив почти в 70 лет получить еще одну профессию, однако далее технической реставрации дело у него не пошло. Наиболее ответственную и трудоемкую работу выполнял Федор Антонович, причем соглашался делать ее бесплатно, если владелец уступал принадлежавшее ему произведение какому-либо музею.
В своем собрании Гардин в особенности ценил работы новгородской школы XV и XVI веков, одна из которых – икона «Корсунской Божией Матери» – считалась чудотворной. Каликин же к лучшим иконам коллекции относил также «Благовещение» московской школы XVI века, не переставая восторгаться ее великолепной сохранностью.
Гардины в своей квартире. 1939 г.
Западноевропейская живопись, кроме упомянутых выше работ Г. Терборха и П. Ластмана, была представлена произведениями Б. Строцци, С. ван Рейсдала, Ж.-Б. Греза, К. Коро, Н.В. Диаза де ла Пенья, П. Гогена и др.
Значительно более богатой и разнообразной была коллекция западноевропейских рисунков, насчитывавшая сотни превосходных работ мастеров итальянской, голландской, фламандской, французской [30 - Этой части коллекций В.Р. Гардина посвящена отдельная, хорошо иллюстрированная статья В.К. Шуйского «Рисунок французских мастеров XVII – XIX веков» // Художник. 1972. № 5. С. 45–51.], английской, немецкой и польской школ XVI–XIX веков. Только перечисление авторских имен (их свыше ста) заняло бы несколько страниц.
В подборе экземпляров уникального собрания графики, а также в атрибуции рисунков этой коллекции постоянное участие принимали выдающиеся знатоки рисунка: С.П. Яремич, Г.С. Верейский, М.В. Доброклонский и некоторые другие специалисты. В особенности это относится к Степану Петровичу Яремичу, имевшему собственную превосходную коллекцию рисунков, целый ряд которых он впоследствии уступил Гардину, иногда даже в качестве подарка. В частности, от Яремича к Гардину перешли рисунки Луки Камбьазо, Агостино Карраччи, Пьетро Гонзага, Абрахама Блумарта, Яна Брейгеля Старшего, Якоба ван Рейсдала, Антониса ван Дейка и некоторых другие [31 - См. примечание дневника Т.Д. Булах-Гардиной. То же в рукописном каталоге В.Р. Гардина.].
Яремич числился завсегдатаем в доме на Потемкинской, и там ему неизменно были рады. В дневнике Татьяны Дмитриевны сохранились записи о нем. Приведем одну из них: «Увлекшись собиранием рисунков, Гардин отдавал на суд Яремича каждую новинку, и тот одни листы хвалил, задерживая на них пристальное внимание, другие поспешно откладывал в сторону. Всякую плохую работу он считал оскорблением искусства, которому посвятил всю свою жизнь» [32 - Там же.].
Таким же постоянным посетителем дома на Потемкинской, как Яремич, но в послевоенное время был Георгий Семенович Верейский. Его всегда ждали здесь с нетерпением. У Гардиных он особенно любил рассматривать коллекцию рисунков. Выше всех он оценивал рисунки французских мастеров XVIII века, среди которых самыми блестящими рисовальщиками считал Ж.-О. Фрагонара и Г. де Сент-Обена. Превосходные рисунки последнего Г.С. Верейский уговорил Гардина передать в Эрмитаж. Профессор Михаил Васильевич Доброклонский – непревзойденный специалист по западноевропейскому рисунку – относил рисунки Сент-Обена к вершинам профессионального мастерства.
Большую художественную и историческую ценность в собрании Гардиных представлял альбом середины XVII века с видами голландских городов, атрибутированный сотрудником Эрмитажа Ю.И. Кузнецовым как принадлежащий школе Яна ван Гойена. Этот альбом впоследствии приобрел И.С. Зильберштейн, завещавший его ГМИИ им. А.С. Пушкина [33 - Там же.]. Приезжая в Ленинград, Зильберштейн почти каждый раз посещал Гардиных. Кроме всего прочего, он очень хотел приобрести у них лист с рисунками Пушкина, но это ему не удалось.
Коллекция рисунков и акварелей русских художников в собрании Гардиных была самой обширной. Только рисунков Б.М. Кустодиева в ней насчитывалось более тысячи. Их Гардин приобрел у невестки художника Нины Блиновой-Кустодиевой, жены его сына Кирилла.
Превосходными графическими листами в этой коллекции были представлены такие выдающиеся мастера, как О. Кипренский, А. Орловский (в том числе автопортретами), М. Воробьев, А. Венецианов, В. Перов, К. Брюллов, А. Брюллов, Г . Чернецов, В. Суриков, И. Шишкин, В. Маковский, К. Маковский, В. Серов, М. Нестеров, М. Врубель, И. Репин, Ф. Малявин, художники объединения «Мир искусства» и другие.
У Гардиных имелись и живописные работы многих перечисленных художников. У них был портрет Капниста с дочерью работы В.Л. Боровиковского, происходивший из собрания Фаберже, а ранее принадлежавший графине М.С. Бенкендорф, пейзажи Айвазовского и Левитана, одно из лучших произведений Борисова-Мусатова «Венки», живопись Нестерова и Врубеля. Ряд работ последних Гардин купил в Киеве у художника-архитектора Н.А. Прахова.
Будучи в гостях у Прахова, Гардин показал ему купленный у антиквара в Одессе автопортрет Врубеля, который Прахов признал за подлинный, а затем один из замечательных весенних этюдов Нестерова. Оказалось, что этот этюд когда-то Нестеров подарил Прахову, но позднее он был украден. Произведения Нес терова Гардины приобретали и у самого художника, жившего на Сивцевом Вражке в Москве. Сохранились письма Нестерова, адресованные на Потемкинскую ул., 9, а также дневниковые записи Татьяны Дмитриевны о посещении ею и Гардиным подлинно народного художника Нестерова, который официально этого звания никогда не имел.
Еще один большой раздел собрания Гардиных составляли предметы восточного, в основном китайского искусства. О них уже упоминалось ранее. Наиболее примечательной частью этой коллекции был китайский фарфор XV–XVIII ввеков, преимущественно династии Мин (1368–1644 гг.) и периода Канси (1662–1722 гг.). Коллекция отличалась качественным подбором предметов и необычайным разнообразием изысканных форм. Это были вазы, чаши, тарелки, флаконы, фигурки причудливых животных и т. п. Изделия отличались богатой цветовой палитрой. В коллекцию входили селадоны различных оттенков зеленоватого цвета с гравированным подглазурным рисунком, желтый, белый, голубой и бирюзовый китайский фарфор, фарфор с темно-красной глазурью (условно называемый «бычья кровь»), темно-синий фарфор с «резервами» и без них, расписанный золотом, фарфоровые изделия розового, зеленого и черного семейства периода Канси и более ранний многоцветный фарфор эпохи Мин.
Значительную часть китайской коллекции в начале 1970-х годов, уже после смерти Гардина, приобрела дирекция дворцов и парков Ораниенбаума для размещения ее в Китайском дворце, Катальной горке и дворце Петра III [34 - См.: Каталог выставки VII Царскосельской конференции. 2001 г.].
Случилась у Гардина попытка перейти к собиранию марок. Он хотел перенять опыт и знания у молодого Владимира Сергеевича Шульгина и других филателистов. Однако понял сложность этого дела, и его интерес к филателии затих.
Сейчас в бывшей квартире Владимира Ростиславовича ничего не осталось от его коллекций.
Художник М.В. Нестеров [35 - В.К. Шуйский, 1988 г.]
Пришел день, когда Татьяна Дмитриевна прочла мне записанные в дневнике 1941 года впечатления от встречи с Нестеровым. А потом дала его письма к ней и случайно сохранившиеся черновики ее собственных писем: «У меня почерк плохой, и я боялась затруднять Михаила Васильевича своими закорючками, поэтому все старательно переписывала. Вот откуда черновики».
Записи в дневнике предшествуют письмам.
20 января 1941. Москва. Националь. Вчера мы были у художника Михаила Васильевича Нестерова. Узенький переулок Сивцев Вражек. Широкий, с колоннами по сторонам подъезд. Второй этаж. Около двери – четыре таблички с фамилиями и пояснениями, сколько кому звонить. Значит, чудесный творец одиноких отшельников живет в коммунальной квартире… Входим в прихожую, заставленную стремянками. Высокая узкоплечая седая женщина приглашает раздеться в комнате – в местах общего пользования ремонт. Складываем свои пальто на заваленный вещами сундук. Большая комната освещена только настольной лампой. От нее мягкий, уютный свет. Вижу в левом углу две покрытые узкими шалями постели, а в правом – старинный угловой диван. Над ним портрет женщины в розовом платье – я его не запомнила. На левой стене – небольшой этюд неба и портрет девушки в синем, на плечах и груди – кружевной воротник «Мария Антуанетт»…
Жена Нестерова просит нас присесть – муж занят, но скоро выйдет. Смотрю на портреты – хороши, но сердцу спокойно, не тянет глядеть не отрываясь. В комнате много красивого, но «нестеровского» не чувствуется. Масса золоченых старинных чашек, чайников, стаканов. Висит в золотой раме «Остров Капри» Поленова. Две марины Горелова – польского Левитана, как его мне назвал Нестеров. Тихо. Екатерина Петровна, жена художника, суховато и несколько равнодушно разговаривает с Гардиным о кино. Вошла дочь – Наталья Михайловна. Милое лицо и добрая улыбка потянули меня к ней. Ей уже 35 лет, но искренняя приветливость молодит ее и красит. В ее присутствии уже легче ждать.
И вот из двери налево от дивана, где мы сидим, выходит за высоким, быстро уходящим человеком Нестеров. На портретах он сухой, костистый, острый, а тут подходит ко мне ладно одетый старый человек с мягким взглядом внимательных голубых глаз, большим нежно очерченным ртом, казалось, готовым к улыбке. И вправду улыбаясь, он здоровается с нами и просит ему место в сгибе дивана.
– Вы люди молодые, а я стал плохо слышать, так уж сяду между вами. – Как-то легко начинается разговор о наших ленинградских делах. Семидесятилетнего Яремича, умершего в прошлом году, Нестеров знал еще студентом и всегда считал молодым человеком. С нежной интонацией в голосе вспоминает Костю Коровина, верного друга, злой судьбой оторванного от родины. Рассказывает о том, как часто ему привозят вещи, которые он вынужден признать за подделки под Коровина. Особенно много разных «Вечерних Парижей», порою лишенных смысла, совсем чуждых острому восприятию увиденного, присущему Коровину. Михаил Васильевич вспоминает, как в начале революции приходилось ради хлеба насущного писать и творить «этюдики». Ведь пенсия ему была назначена в 53 рубля, потом повысили до 150, и только с прошлого года он получил должное ему обеспечение. Сам никуда не обращался: «Просто очередь до меня дошла».
Я спросила, почему так странно живет Виктор Дмитриевич Замирайло. Ни с кем не видится, работы свои прячет. «Вы его знаете? И каким он вам кажется?» – «Очень таинственным и немного даже пугающим». На эти мои слова Нестеров засмеялся каким-то молодым и светлым смехом. «Он всегда изображал никем не понятого гения. Оригинальничал во всем. Был около всех нас, и все мы – Врубель, Серов, Коровин и я – должны были от себя его отстранять, не допускать в свои мастерские. А то еще не кончишь полотно, а он уже подделает, подпишет нашим именем и продаст втрое дороже, чем мы можем за свои полотна выручить. Чудак, ведь и своим дарованием бог не обидел, а норовил иногда прожить за счет чужой известности. Но какая же в этом радость?»
Мы уже так долго пребывали у Нестеровых, что я боялась, не утомили ли мы их. А тут еще пришли племянники Николая Адриановича Прахова. Заговорили о нем. Мы с Гардиным бывали у Праховых в Киеве и очень любили их дом. А потом собралась попрощаться, с сожалением думая о том, что произведений моего любимого художника Нестерова я так и не увидела. И вдруг, словно прочитав мои мысли, он говорит: «Ну, что же, я вам что-нибудь покажу. Не много, а так… Пройдите сюда».
М. Нестеров. Автопортрет. 1906 г.
Увел нас в соседнюю комнату. Большой потрет внучки поэта Тютчева. Старая женщина, в каждой черте лица усталость. Пейзаж и даль за окном – она сидит на веранде – хороши. Но нет в них нежности, прозрачности, такой певучей в прежних работах Нестерова. Два небольших этюда у стен монастыря. Замечательно остро передана трагичность лица и позы сидящей справа женщины. Потом триптих – розовая летящая в голубизне фигура ангела. Эскиз к большой картине «Русь». «После которой, – сказал Нестеров, – мне не надо было уже ничего писать». На фоне озера, поднимающихся вокруг пашен, избушек и церкви – большая группа людей, устремившихся за идущим у левого края картины мальчиком с простым полевым цветком в руке. В толпе – сестра милосердия, ведущая слепого солдата времен войны 1914 года, священники, монахи, бабы и дамы, устремленный в порыве послушник. У всех напряженные, прислушивающиеся, чего-то ждущие лица, вера в то, что обязательно должно случиться. И все прикованы к мальчику. А он одинок, не замечает толпы, в нем своя особая жизнь. Сама картина никогда не выставлялась, хранится сейчас в подвалах Исторического музея. Готовил ее Нестеров для выставки в Лондоне, но началась революция, и в Англию картина не попала. Я смотрела и думала – не в таких вещах сила Нестерова, не нужны его таланту сложные, надуманные сюжеты и темы. Зачем показывать, как люди тянутся к красоте, – лучше дать это захватывающее душу прекрасное. Гардин восторгался то темой, то композицией.
Нестеров о чем-то думал и заметно волновался. Затем решительно сказал: «Побудьте здесь в комнате, а я приготовлю, покажу еще. И тогда все». Выставил к нам из большой комнаты остававшихся в ней Праховых, закрыл дверь. Я с грустью искала в окружавших меня картинах любимого художника и думала, что не увижу его. Но вот Михаил Васильевич позвал нас. Когда мы вошли, он еще переставлял мольберт и сердился на свет, ложившийся не так, как хотелось. «Это нельзя вечером смотреть. Утром это выглядит лучше… Не совсем плохо». Отошел.
Увиденное так взволновало меня, что я растерялась…. Ранняя весна. Только что оттаявшая, еще темная, холодная, неживая вода. Выбились первые, удивительные цветы. Высокие березки покрылись зеленой вуалью. Весна еще только коснулась лесной опушки, и она не успела согреться. Не то бежит, не то пританцовывает полный весенней радостью пастушок… Передо мною вдруг ожили вечера моей юности, когда я так же, как этот мальчик, ждала от подошедшей весны чуда новых переживаний, и каждая новая весна, казалось, приближала к тому, что по наивности считаешь настоящей жизнью. Минула пора девичьих грез, и я постепенно поняла, что весна – это только смена года, что вся жизнь человека – это только смена поколений. Круг большой и круг поменьше. Обегаешь его, торопясь, не замечая, что он круг, что до горизонта не добежишь. По сторонам не оглядываешься, как лошадь в шорах. Все вперед, вперед, от класса к классу, от курса к курсу. Давно я поняла, что от каждого наступившего дня надо брать в себя только светлое. Давно ли стало мне ясно страшное слово «неизбежность»?
Все эти мысли нахлынули на меня с картины Нестерова. Хотела сдержаться. Не слушать, не чувствовать того, чем звучала во мне эта весна, но не смогла. Задергались губы, и я расплакалась. Нестеров растерялся. Глаза у него стали какие-то беззащитные и очень добрые. Он ласково и осторожно обнял меня за плечи и увел в другую комнату. Все сделали вид, что не замечают меня, а я отвернулась и изо всех сил старалась собрать себя в комок. Гардин смеялся надо мной, хотя и ему «Весна» показалась прекрасной. А я как будто мгновение прожила другой, уже далекой жизнью.
М.В. Нестеров. «Русь». 1906 г.
Нестеров снова позвал нас. На мольберте стояла картина, полная русского простора. Пашня и пахарь. Простая трогательная лошаденка с белой гривой и длинным хвостом. Сейчас мне кажется, что Нестеров нарочно поставил передо мной эту спокойную даль. Он сам был растревожен моими слезами, все глядел на меня и ждал, когда я совсем успокоюсь. Затем мы снова вышли из комнаты, а потом вернулись к новому полотну… Взволнованный ветром лес. Среди темной зелени одетые в кружева из золота и меди тонкие ветви мятущихся берез. И небо неспокойное, в изорванных облаках. Высокий и стройный слепой монах поднял скрипку и устремил вверх смычок. Казалось, что ее мелодию рождает сама природа, слившаяся с ней воедино в какой-то непостижимой симфонии звуков и образов.
Эта картина захватила Гардина. В восхищении он долго вглядывался в нее. «Весна» («Лель», как назвал ее Нестеров) и слепой монах навсегда врезались в мою память. Полностью прийти в себя я уже не смогла. Гардин смотрел еще фотографию нашей картины «Тишина», говорил о чем-то…
Прощались мы как старые друзья. Казалось, Михаил Васильевич все еще всматривается в мое лицо, а я была счастлива, что видела чудесного человека и большого художника, что знаю, какие вдохновенные картины писал он еще недавно. Ему 79 лет. Он часто говорит о близкой смерти, но жить хочет. И мне хотелось верить, что он еще создаст много светлых прекрасных творений.
21 января 1941. Позвонила Екатерина Петровна и сказала, что Михаил Васильевич хотел бы писать мой портрет. Я не знала, что ответить. «Не на заказ, а для себя», – не поняла мое молчание Нестерова. Я же была просто необычайно расстроена. Ведь завтра нужно уезжать домой, а через десять дней у нас гастроли в Алма-Ате. Как быть? «Ну что ж, – сухо сказала Екатерина Петровна, – придется отложить на потом». Гардин был больше меня раздосадован, узнав об этом звонке: «Что бы нам раньше пойти! Такое ведь счастье иметь твой портрет работы Нестерова».
Начались длительные гастроли, и опять опустела квартира Гардиных на Потемкинской. Но еще до отъезда в Алма-Ату завязалась переписка, прерванная гастролями до весны. 25 января, в Татьянин день Нестеров поздравил именинницу:
Многоуважаемая Татьяна Дмитриевна!
Ваше такое милое письмо получил. Оно очень тронуло меня своей теплотой, искренностью. Все, что сделано мною когда-то, сделано тоже искренне, как нечто необходимое, приятное, хотя, быть может, бóльшая доля сделанного мною есть лишь отзвуки того, что таится в человеке, ждет повода, чтобы проявить себя.
Поздравляю Вас с днем Вашего Ангела, желаю Вам и Владимиру Ростиславовичу доброго здоровья на многие годы. Владимира Ростиславовича поздравляю с дорогой Именинницей. Ваше чудесное письмо будет храниться в моем архиве.
Жена и дочь просят передать Вам обоим привет, благодарят за приглашение.
Уважающий Вас Михаил Нестеров.
Сохранилось в доме на Потемкинской следующее письмо, посланное из Москвы в апреле того же года. В нем, как и в большинстве нестеровских писем его последних лет, мало написанных строк, но много заложено мыслей, скрытых порой в подтексте. Вот оно полностью:
Многоуважаемая Татьяна Дмитриевна!
Благодарю вас за память, добрые чувства ко мне и моему искусству. Благодарю за приглашение быть у Вас в Ленинграде, куда едва ли я когда-нибудь попаду, так как здоровье мое с годами, естественно, приходит к упадку. Вернее всего, что весну, а быть может, и лето, я просижу у себя на Сивцевом Вражке, к которому привык, как Илья Ильич к своему халату.
На днях у нас появились афиши кино с Вашими и Владимира Ростиславовича изображениями в ролях «Иудушки Головлева».
Зима у нас приходит к концу. Москва-река, говорят, вскрылась, пошла навигация.
Вы правы, что дружба завязывается непросто. Для этого нужны особые обстоятельства или время. Также верно и то, что в жизни актеров волей-неволей половина жизни уходит на изображение чьих-то чувств, мыслей, поступков.
Жена и Наталья просят передать Вам их привет. Я шлю свой привет Владимиру Ростиславовичу.
Уважающий Вас Мих. Нестеров.
В бесконечных бумагах Татьяны Дмитриевны, которые оставались нетронутыми в многочисленных ящиках старинной мебели на протяжении долгих лет, удалось отыскать письмо, помеченное началом августа – второго месяца Великой Отечественной войны.
В этом письме не столько чувствуется тревога, сколько спокойствие, уверенность в неизбежности победы. Нестеров не покинул Москву до конца своих дней, несмотря на постоянные обстрелы и неоднократные предложения выехать из города. В то время он продолжает непрерывно работать и создает портрет своего друга – крупнейшего русского и советского архитектора Алексея Викторовича Щусева. Это был последний портрет в творчестве Нестерова. О нем и пишет художник в своем письме:
Дорогая Татьяна Дмитриевна!
Я рад был получить весточку от Вас, рад, что Вы и Владимир Ростиславович благополучно проживаете на своей даче. Благодарю обоих Вас за любезное приглашение когда-нибудь погостить у Вас.
С удовольствие читаю Ваши письма, в них мне нравится стиль, он кажется мне непосредственным и потому, быть может, таким близким, созвучным природе с ее обитателями, со всеми этими зябликами, кукушками, выводками утят и проч. Здесь, в городе, конечно, мы не слышим этого, да я и не печалюсь этим как «природный» гражданин и потому, б.м., я и люблю сам природу, что она для меня не совсем обычное явление. Она – мои праздники, и, попав в деревню, в лес, я чувствую себя по-праздничному (по крайней мере так было в моей молодости).
Мы остаемся в Москве и едва ли куда-либо за пределы ее уедем, хотя мне не раз предлагали покинуть Москву, но это мне не улыбается: я очень стар и не могу ехать «сам-шесть» с больными, но близкими мне людьми. Да и вообще не хочется покидать сейчас Москву.
Самочувствие мое соответствует моим 79 годам, оно так себе, и все же в наши необычные дни мне удалось написать портрет моего старого приятеля архитектора Щусева. Видевшим портрет нравится, каков же он на самом деле – покажет время, этот беспристрастный судья, но я этого решения не дождусь, да это, в конце концов, не столь важно.
Жена моя просит передать Вам и Владимиру Ростиславовичу ее привет. Будьте здоровы и благополучны, уважающий Вас
Мих. Нестеров.
Не удалось отыскать другие письма Нестерова, они, видимо, безвозвратно потеряны: Ленинград пережил не только войну, но и долгие годы блокады. Или они были утрачены уже после кончины Татьяны Дмитриевны.
Все на продажу! [36 - К.Г. Булах, 1998 г.]
Для меня Гардин всю жизнь был просто дядей Володей – мужем моей тети Тани, сестры отца. Немногим больше года после их свадьбы появился в этом доме я – было это на Татьянин день 1929 года, накануне моего рождения. С тетушкиных именин мою маму увезли на «Скорой помощи» прямо в родильный дом.
Первое мое детское впечатление о доме Гардиных, отчетливо запомнившимся навсегда, – рояль с развалившимся под ним огромным сенбернаром Урсом, резкий собачий дух из-под рояля и взрослые, видимо, гости, размахивающие перед своими носами газетами или журналами. И короткий обмен репликами между супругами:
– Татьяна Дмитриевна, почему собаку не выводили?
– Потому что готовились к встрече гостей. Но они ведь тоже собачники!
Собачники улыбаются и откладывают свои опахала на рояль. А мы с Урсом в сопровождении здоровенной девицы-прислуги Насти и бабушки идем гулять.
В младенческие годы я гулял в Таврическом саду с бабой Олей (Ольга Яковлевна Булах, урожд. Акимова-Перетц. – А. Б.). Задыхаясь от волнения, впервые там скатывался на лыжах с горки у дубовой аллеи, впервые греб на узкой зеленой лодочке по каналу вокруг стадиона, без всякой надежды на успех просил у бабушки разрешения покататься на «американской горке», впервые прикрутил к валенкам «снегурочки».
Почти всегда после «Тавриги» я шел к тете Тане. Сначала меня водила к ней бабушка, потом – любопытство. Мне всегда казалось, что дядя Володя сделает или скажет что-то новое: то, подавая мне стакан воды, высоко поднимет столовый нож, страшно закатит глаза и прохрипит: «Пей под ножом Прокопия Ляпунова!», то «проглотит» колоду карт, то будет крутить головой, отыскивая где-то свищущего соловья. Да и угощения тети Тани не казались мне лишними: или любимая гречневая каша с топленым молоком, или изрядный кусок телятины, или еще что-нибудь не менее привлекательное.
А с девяти до одиннадцати лет, когда арестовали папу, а мама во избежание ареста скрылась из Ленинграда, я в этом доме жил, и потому он стал мне родным. После войны я вернулся в этот дом и через полтора года ушел отсюда учиться в Высшем военно-морском инженерном училище им. Ф.Э. Дзержинского.
Еще в детстве в квартире меня впечатляло многое: и ее размеры, анфилада комнат, и непривычный для меня образ жизни дяди и тети среди обилия картин, рисунков, фарфора. Коллекция Владимира Ростиславовича постоянно пополнялась все новыми шедеврами и была предметом зависти многочисленных ленинградских и московских собирателей. Особенно разжигало страсти умение дяди Володи лишь чуть-чуть приоткрывать тайны своих сокровищ. К просмотрам рисунков допускались только двое-трое удостоенных этой чести знатоков, но и им показывались избранные вещи. Стены доступной для всех гостиной, увешанные разностильными полотнами, были прологом знакомства посетителей с почти недосягаемыми для них и скрытыми в дальней комнате-кабинете Гардина творениями Гойи, Врубеля, Репина. Некоторые раритеты допускались к просмотру лишь в руках хозяина. «Хамсе» Низами, изданное 1600 лет назад, как и другие, не менее привлекательные старинные книги хранились в древнем резном шкафу с секретным запором. Доверительные показы малых толик чудес делались только после обещания никому ни о чем не рассказывать.
Коллекция стала таять, когда Владимир Ростиславович в преклонном возрасте тяжело заболел и до кончины в 1957 году около десяти лет оставался беспомощным и почти недвижимым. Будучи пенсионером союзного значения, Гардин был приписан к Свердловской больнице Ленинградского обкома партии, но Татьяна Дмитриевна считала бесчеловечным сдавать его для умирания даже в такую привилегированную больницу. И десять последних лет Владимир Ростиславович провел в квартире на Потемкинской с платной сиделкой и с еще более платными искусной медсестрой и маститыми врачами-консультантами. Денежный источник для оплаты их услуг требовался неиссякаемый. Чтобы бороться за здоровье мужа, нельзя было сразу же скатываться с прежнего уровня к состоянию неимущей пенсионерки. Приходилось содержать гардинский ЗИМ и шофера, чтобы по-прежнему совершать с Гардиным загородные поездки. Надо было сохранять верность привычному укладу жизни.
Поэтому ежедневной заботой Татьяны Дмитриевны стала распродажа коллекции Гардина. И реальная стоимость этой коллекции сразу же резко упала. Оказалось, что бесценные, по сути, сокровища имеют очень невысокий денежный эквивалент в государственных музеях и хранилищах страны. Первой жертвой стало творение Низами. За реликвию Эрмитаж дал 3500 дохрущевских рублей. Это нынешние деньги за пачку романов Пикуля (напомню, Кирилл писал это в 1998 г. – А. Б.). Но санитарка была нужна. Эрмитаж оказался почти благодетелем. Таким же путем ушли в Эрмитаж и Русский музей, а потом и в Москву, Врубель, Серов, Репин, Нестеров, Петров-Водкин. И все за тот же бесценок.
Татьяну Дмитриевну, понимая ее стесненное положение, стали осаждать коммерсанты. Они-то знали истинную цену произведений искусства, и хотя брали громадные комиссионные в свою пользу, но даже так владелец получал вдвое-втрое больше цен Эрмитажа или Русского музея. Однако они не получили ни одну картину для перепродажи в частные руки. Татьяна Дмитриевна считала, что вещи из собрания Гардина могут быть переданы только в государственные хранилища или в бережливые руки подлинных собирателей, еще более стесненных в средствах, чем государственные музеи.
Денег от продаж хватило почти на двадцать лет. Татьяна Дмитриевна перед смертью провела скрупулезную ревизию остатков коллекций. Их стоимость оказалась не более трех тысяч. Надо сказать, что пенсия у Татьяны Дмитриевны составляла 80 рублей – персональная пенсия жены народного артиста СССР, установленная специальным распоряжением правительства. Ее трудовая пенсия – еще меньше, а получать можно было только одну из них.
После смерти тети Тани я поселился в квартире Гардина и прожил в ней со своей семьей 12 лет, с 1973 по 1985 год. Меня сменил в ней брат Андрей Булах.
//-- * * * --//
Живя в квартире Гардиных, Кирилл Булах с поклонением и любовью служил их памяти. Он обработал дневниковые записки Татьяны Дмитриевны, сделанные в первые месяцы блокады, и опубликовал их в журнале «Нева» (1992. № 1), напечатал в «Новом журнале» (1991. № 2) рассказ Татьяны Дмитриевны «Мальчишки», а в газете «Вечерний Ленинград» (5 июля 1990 г. № 154) и в журнале «Ленинградская панорама» (1991. № 3) – выдержки из дневников Владимира Ростиславовича Гардина, где поведал о роде Благонравовых, из которого происходил Гардин, и о сокровенных мыслях артиста. Выступал по телевидению и на радио, делал газетные и журнальные публикации о Гардиных. Он работал над «Хроникой семьи, которую не смогла погубить беспощадная новая эра» и подготовил «Повесть о семье военного врача». Далее должны были следовать повести о старом актере и его молодой жене, об одном счастливом детстве, о налетевшем военном урагане, о продолжающейся жизни.
Кирилл сделал также следующие литературные наброски о Гардине: «Легко ли было молчать десятки лет», «Москва, Бутырки, 1926 (странные перерывы в съемках «Поэта и царя»)», «Известный артист Гардин снова едет в Тифлис», «Из записок В. Гардина», «Литературные пробы В. Гардина», «Письма старого гусара», «Воспоминания старого коллекционера», «Путешествие из Одессы в Тифлис (о неизвестных заметках В. Гардина)».
Иные дни, иные судьбы
Моряк и писатель [37 - А.Г. Булах, 2010 г.]
25 мая 1985 года мой старший брат инженер-капитан I ранга Кирилл Булах и его семья уехали из квартиры на Потемкинской, и в ней поселились я с моей женой Викторией Викторовной Кондратьевой и ее матерью Евфросиньей Максимовной (1907–1985). Это был итог большой круговерти, проведенной моим братом по просьбе нашей мамы, Любови Эмилиевны Родэ. Она умерла в марте 1985 года и уже не успела переехать сюда. Кирилл, исполняя ее желание, совершал тогда большой сыновний подвиг – он как бы уводил меня в сторону от места жизни и трагической кончины моего сына Славы (Вячеслава) Булаха (1970–1984). Кирилл, как ему казалось, тоже делал шаг вперед, давая самостоятельность своему взрослеющему приемному сыну Олегу Осипову (1962–1991).
Как оказалось, этот обмен стал роковым для семьи Кирилла, судьба предначертала ей тяжелые испытания: бандитское убийство днем, на глазах у людей, Олега, болезнь (рак) и смерть самого Кирилла 20 апреля 1999 года, всего лишь через два месяца после его семидесятилетия. Жена, Надежда Леонидовна Осипова, оберегала его и помогла ему не сломиться. Дети от первого брака Кирилла, Никита и Дмитрий, имеют свои семьи.
Кирилл, словно предвидя, описал собственное мужество перед смертью в повести «Полный вперед! – Воспоминание о друге и флотской молодости»; она опубликована в журнале «Звезда» (1992. № 5/6). А вообще мой старший брат был человеком широким. Он оставил после себя прекрасные стихи, написанные в молости, и две чудесные книги о морской службе, дружбе и верности отчизне – «Полный вперед» (СПб., 1997) и «Сказки старого крейсера» (СПб., 1998), издал две подборки воспоминаний своих однокурсников по училищу имени Дзержинского (СПб., 1988, 1993).
Страницы альбома с фотографиями К. Булаха
Их все высоко оценил Виктор Конецкий: «Кирилл написал про всех нас – сталинских и послесталинских моряков – замечательно. Не боюсь этого слова, ибо он правдив и память его отменна. Каждый штрих его заметок будит во мне вихри летучих воспоминаний и зависти» (URL:www.prochitano konetzkim).
Мечта всей жизни, ты сбылась?..
Великий океан… Твой путь – Норд-Вест.
В лицо муссон, от пряностей хмельной.
И, оставляя за кормою Южный Крест,
Летит в ночи фрегат в погоне за луной.
Немного грустно: ты опять один.
Опять пересекаешь океан,
В котором был и у полярных льдин,
И у атоллов самых жарких стран.
Архипелаг любви Таити позади,
А впереди – Калькутта и Бомбей.
Любовь, быть может, снова впереди
За тысячами миль тропических зыбей.
Потом – гавайский солнечный прибой,
Над теплою лагуной тихий стон гитар,
Дыхание мечты, танцующей с тобой.
Пьянящий, как вино, роскошных плеч загар.
И снова ночь. И снова – тишина.
Чуть слышный скрип снастей, журчанье под килем…
И снова – одинокая луна
Плывет над одиноким кораблем.
«Красный Крым», 1951
Так много лет ищу себя
И не могу найти.
Иду, препятствий не любя,
И устаю в пути.
Казалось: светлая звезда
Сияла надо мной,
Все брал свободно, без труда,
Хоть трезвый, хоть хмельной.
Таланты брызжут через край:
Ученый и поэт.
Ума и чувств хоть отбавляй –
Полно на много лет…
А на поверку – ничего,
Иссякло все во сне.
И хоть немножко б своего
Осталось бы во мне.
И только трудною порой
Я понял, наконец,
Что был не гений, не герой,
А слабенький юнец.
«Спешный», 1956 г.
В день похорон друзья принесли из типографии первые экземпляры его исторического исследования «Сражения и будни лидера „Ленинград“» (СПб., 1999). В нем по отысканным автором документам абсолютно честно поведано о трагедии перехода советских военных кораблей из Таллина в Кронштадт в самом начале Великой Отечественной войны. Кирилл намеревался вручить книгу каждому еще живому потомку погибших матросов, старшин, офицеров «Ленинграда», он разыскал их и хотел сделать это торжественно. Немного позднее, фактически тоже после кончины, вышла его книга «Страницы жизни флагмана Юмашева» (СПб., Логос. 1999). Научные книги, учебники, справочники – это уже иное, их много, ведь Кирилл был профессором в военно-морском инженерном училище в Пушкине.
Линии отца и матери
Мое возвращение в квартиру на Потемкинской улице вернуло меня из быта и настроений спальных районов Ленинграда в обстановку моего детства и юности, в мой старый мир. Постепенно я начал систематизировать литературные сочинения своего отца. Они охватывают 1910–1970-е годы. Это живо написанный и легко читаемый рассказ, но это не тривиальные мемуары о себе-гениальном, а добрая история поколений инженерной интеллигенции нашей страны, повесть о жизни, любви, душевных порывах, радостях и горестях, взлетах мысли, творческих победах и провалах обычных людей. События происходят в Петербурге-Петрограде-Ленинграде, в Одессе, на Кавказе, в Херсоне, Алма-Ате, в Иране, Эстонии, снова в Одессе. Постепенно именно такие книги воссоздадут не официозный, а правдивый образ нашей страны во времена строительства социализма.
В.К. и Н.К. Гордон, В. Кондратьева и А. Булах около дома М.Я. Акимовой-Перетц (Гордон) в Сочи, построенном в 1910 г. Фото 2009 г.
Я опубликовал рукопись сначала по частям в разных журналах и альманахах в Санкт-Петербурге, Одессе, Астане. Потом в Киеве неожиданно для меня издали книгу отца «Херсон. Путь в неизведанное» (Киев, 2004), и, наконец, мы с женой опубликовали на свои средства «Записки инженера» Глеба Булаха в виде четырех небольших книг в формате, удобном для чтения. Они нашли отклик у читателей. В 2008 году одну из глав напечатали на русском языке в журнале «Таллинн». Полный перевод на английский язык трех первых книг «Записок инженера» профессионально и высокохудожественно выполнил в США Джон Деккер. В Одессе ученики отца, уже давно профессоры, готовят к изданию книгу «Глеб Булах. Записки инженера. Одесский период».
Также я стал распутывать линии жизни моей матери.
Она родилась в Одессе, окончила в 1927 году Петроградский политехнический институт [38 - Смелов В.А. К истории инженерно-строительного (гидротехнического) факультета. СПб. гос. техн. ун-т. Ч. II. 1918–1930. СПб. 1999. С. 216.] и была одной из первых в нашей стране дипломированных женщин-инженеров. Она работала на строительстве Волховской ГЭС, железобетонных дебаркадеров и судоремонтных доков в Ленинграде, была прорабом в Петрозаводске, главным инженером на шахтах в Сланцах. Мама строила горные электростанции вблизи Алма-Аты, участвовала в опытных работах при проектировании плотины Саяно-Шушенской ГЭС. Она прилетела в Саяны на тожественное открытие электростанции, которое совпало с днями ее семидесяти пятилетия. Она специально поступила так – поездка было для нее символом свершения ее молодых взглядов на свою будущую жизнь. Она доказала и себе, и рабочим, и мужчинам тоже, что женщина может быть хорошим инженером. В начале XIX века так не считали. К тому же мама была очень человечной, заботливой. Рабочие уважали и любили свою «Емельяновну».
Она, в отличие от отца, скрывала о себе и своих родственниках почти все. И на то в советское время были основания. Нам с женой удалось узнать много неожиданного из утаенного моей мамой. Мы проехали по всем местам, где жили ее сестры и брат. Это были поездки в Канаду, США, Германию, Финляндию, Францию, Италию, Турцию, Чехию, Бельгию. Постепенно родилась книга [39 - Булах А.Г. Модель художника К. Сомова и французский импрессионизм в Нельсоне (Канада). СПб., 2005.]. Книга о моей маме стала рассказом о многих старых русских семьях, разорванных границами СССР. Это история родителей и детей, братьев и сестер, любящих и помнящих друг друга, но не имеющих возможности ни встречаться, ни переписываться. Особенно тяжело было тем, кто жил в Советском Союзе – все надо было хранить в тайне даже от ближайших друзей. К счастью, сейчас положение изменилось.
Изложив в книге о моей маме, казалось бы, все, я отправился в 2009 году в Италию, чтобы узнать о мифической для меня Вере Роде, покинувшей Петербург еще около 1910 года. Ее внучка, профессор университета в Перудже Кристина Скатамаккиа приняла меня и мою жену в своей квартире в Риме. Две недели прошли в рассуждениях и рассматриваниях фотографий и документов, пока они не сложились в стройную цепь событий и лиц и не оформились в небольшую статью.
В римской квартире у бюста Веры Роде Либерман фон Зонненберг ее внучка Кристина Скатамаккиа и Андрей Булах. 2009 г.
Среди линий нашего рода есть две фигуры из мира искусства. Это жена Вильгельма фон Роде – дяди моей матери, и старшая сестра моей матери Варвара Эмилиевна Зозулина-Роде.
Колоратурное сопрано
Женой Вильгельма Готлиба фон Роде (1861–1935) была профессор Санкт-Петербургской консерватории, знаменитая финская певица (лирико-колоратурное сопрано) Альма Фострем (1856–1936). Фотографии этой четы стоят в нашем книжном шкафу. Проще всего прочитать об Альме Фострем в Большой советской энциклопедии (1956 г. Т. 45). Она пела в разных залах во многих уголках мира, получила знаки признания ее таланта от русских императоров Александра II, Александра III, Николая II, от императора Германии Вильгельма, королевы Англии Виктории, императора Бразилии дона Педро, императора Австрии Франца Иосифа.
Вильгельм Роде и Альма Фострем
Тетя Альма – так ее звали в нашей семье. В 1990-е годы мне помог узнать о ней финский профессор Вейкко Лаппалайнен. Он был генеральным директором геологической службы Финляндии (тогда это соответствовало министру геологии и охраны недр СССР), а главное – большим меломаном и патриотом. Имя Фострем много значило для него. Все собранные им материалы я передал в библиотеку Санкт-Петербургской консерватории. В мае 2008 года Вейкко Лаппалайнен встретил меня с женой на вокзале в Хельсинки и повез куда-то – как оказалось, на старое шведское кладбище у берега морской лагуны. Он показал нам могилы Альмы Фострем и Вильгельма Роде в некрополе почетных людей Финляндии, охраняемом государством. Немного дальше, вдоль берега лагуны, находится знаменитый памятник Яну Сибелиусу – органные трубы и бюст на гранитной скале.
А вот как написал в 2003 году о тете Альме директор Института Финляндии в Петербурге Ярмо Ниронен [40 - Ниронен Ярмо. Финский Петербург. СПб, 2003. С. 92. «Алма Фохстрем», в Большой советской энциклопедии – «Альма Фострем».]: «Давным-давно здесь слышался колоратурный голос Алмы Фохстрем фон Роде, которая родилась в Хельсинки, свыше десяти лет была примадонной московской императорской оперы, а с 1909 г. – профессором петербургской консерватории. Алма Эвелина стала первой финкой, певшей в Метрополитен-Опера в Нью-Йорке. Когда в моду вошли маршевые песни трудящихся, она переехала в Берлин и оттуда вернулась в Финляндию».
Художница России
Варвара Эмильевна Зозулина-Роде (1889–1969) была художницей. Известен небольшой карандашный портрет Варвары Зозулиной работы Константина Сомова. Однажды при отсутствии натурщиц в классе Е.Н. Званцевой при Академии художеств он стал работать над портретом бывшей там ученицы Зозулиной. Портрет хранится в Одесском художественном музее. В каталоге музея (Одесса: изд-во Мистицтво. 1974) указано: «Портрет художницы Варвары Эмилиевны Зозулиной (рожд. Роде, 1886–1969). 1917. Б., кар. 38x30. л. вн.: К. Сомовъ. 30 янв. 1917. На обороте листа: Портрет художницы Зозулиной (Г-494)».
Сам Сомов написал о нем так [41 - Короткина Л.В. Сомов. СПб., 2004. С. 74.]: «Портрет получился неплохо. А сама Зозулина – прехорошенькая». Как известно, Е.Н. Званцева (1864–1922) была ученицей И.Е. Репина (ее портрет работы Репина входит в постоянную экспозицию Атениума в Хельсинки). Она организовала в Москве, а потом и в Санкт-Петербурге известную художественную школу. В ней учился, например, Марк Шагал. Школой вместе со Званцевой руководили Бакст и Добужинский, а после отъезда Бакста в Париж – Добужинский и Петров-Водкин. Упомяну, что у нас в квартире на Потемкинской висит портрет маслом работы Варвары Зозулиной (1926 г.). Изображена ее сестра Вера. В композиции портрета чувствуется влияние Петрова-Водкина, да, возможно, и настроения того времени: и разворот головы, и размах бровей, и суровый взгляд, и линия воротника словно навеяны его автопортретом 1918 года. Но техника исполнения разная: у Петрова-Водкина – маслом, в экспрессивной, резкой, угловатой манере, у Зозулиной – акварель в более спокойной, классической манере.
В. Зозулина. Портрет сестры Веры. 1926 г.
Л.В. Короткина пишет [42 - Булах А.Г., Короткина Л.В. Художница-импрессионистка В. Зозулина-Роде. Одесский альманах «Дерибасовская/Ришельевская». 2006. № 25. С. 217 – 221.], что В. Зозулина была в 1917 году секретарем общества петербургских художников «Свободная мастерская». В 1920 году В. Зозулина эмигрировала из России. Известность и успех пришли к ней в 1930-е годы в Париже после создания гравюр – иллюстраций к книге Марселя Пруста «Un Amour de Swan». Считалось, что они наиболее удачно передали его настроение. Гравюры хранятся сейчас в Музее искусств Гарвардского университета (см. файл «Zozouline, Barbara Rodé. Illustrations for works of Marcel Proust: Guide» по адресу: http://oasis.lib.harvard.edu).
В 1941 году В. Зозулина уехала из Парижа в Брюссель, где жила до 1954 года. Упоминание о ней есть в диссертации Н. Лекомт-Авдюшевой о русских художниках в Бельгии [43 - Авдюшева Н.А. Русская художественная эмиграция «первой волны» в Бельгии (1918–1939). Диссертация на соиск. уч. ст. канд. искусствоведения. СПб., Рос. Гос. педагогич. ун-т. 2009.]. Она пишет: «Варвара Эмилиевна Зозулина-Роде (урожд. Роде, 1889–1969) училась некоторое время в петербургской школе Елизаветы Званцевой. Уже в ранних ее пейзажах и портретах художница опиралась на традиции постимпрессионистской живописи и прежде всего Сезанна, а понимание ею цвета приближалось к фовистской экспрессивности. Пейзажный мотив всегда служил ей лишь поводом для поиска новых колористических решений. Художница стремилась живописными средствами строить сложные композиции, передавать глубину бескрайних просторов и красоту конкретного места, где ей было уютно и спокойно».
В. Зозулина-Роде. Мост через Сену. Париж
Характеризуя творческую манеру В. Зозулиной, Л.В. Короткина отмечает, что «в творчестве художницы сказалась хорошая школа мастерства в традициях „Мира искусств“, которую она прошла в Петербурге. Живописное наследие Варвары Эмилиевны отличает светлое, жизнерадостное восприятие мира, что нашло отражение в главной теме ее творчества – пейзаже. Это уголки Франции, Бельгии, Канады, городские виды, дома, окруженные садами, панорамы гор. Техника, в которой работала художница, – масло на бумаге, давала возможность особому способу наложения краски – легкому, почти воздушному. Отсюда та нежная зелень и серебристо-голубое небо, мягкие, едва уловимые оттенки цвета, которые при обычном способе письма маслом по холсту, наверное, невозможно было бы передать». Но я-то думаю, что родилась эта техника от крайней бедности художницы. Рисунки акварелью и цветным карандашом тоже жизнерадостны, мягки и светлы. Видимо, дело было не в технике и средствах, а в душе.
В. Зозулина-Роде. Канада. 1964 г.
Живописные работы, рисунки, литографии работы Варвары Роде находятся в частных собраниях в Канаде, США, Бельгии, Югославии, России. Несколько работ бывшей модели Константина Сомова есть у нас в доме на Потемкинской, в тех комнатах, где когда-то бывал он сам, а потому мы с женой с особым чувством искали его могилу на русском кладбище в Сент-Женевьев де Буа, когда мы оказались в Париже в 2010 году. И, между прочим, дом на Потемкинской стоит на земле, принадлежавшей в 1822–1824 годы жене капитана 1-го ранга Михаила Давыдовича Роде (1762–1834) [44 - См. подробнее: А. Дубин. Фурштатская улица. М., СПб., 2005. С. 390.]. Прямо-таки круги судеб! Правда, кто этот Роде, родственник ли он, неизвестно. А по сведениям от Н.А. Авдюшевой-Лекомт, в Российском государственном историческом архиве в Санкт-Петербурге в фонде 452 (Майковы) хранится дело 572 с месячным рапортом (1806 г.) поручика морской пехоты в Охотске С. Роде. Новая загадка!
Обложка книги А. Булаха «Модель художника К. Сомова»
А еще один круг судеб – знакомство двух Андреев Булахов. Это я и Андрей Борисович Булах (1955 г. р.). Нас выявили как однофамильцев и тезок и воссоединили наши друзья. Андрей Борисович – математик и одновременно художник, он создает свои небольшие яркие картины с помощью компьютера. Конечно, они тоже есть в доме на Потемкинской. Его мама – Татьяна Борисовна Булах-Извекова (1929 г.р.) – подробно рассказала о своей замечательной семье и ее корнях [45 - Булах-Извекова Т.Б. Преодоление. СПб., 2007; Воспоминания моей жизни. Книга 2. Возвращение. СПб., 2008; Воспоминания моей жизни. Книга 3. СПб., 2010.].
Материалы, документы, справки, письма, фотографии, цифровые диски из наших семейных архивов Родэ и Роде, Фостром, Роде-Зозулиных, Орбелиани в России, Финляндии, Канаде, Италии и Булахов переданы мной в ЦГАЛИ.
Вместо эпилога
На 90-летнем юбилее ВГИКа
Осенью 2009 года я увидел телепередачу о предстоящем 90-летнем юбилее Всероссийского государственного института киноискусства (ВГИК). Проректор А.П. Чинарова рассказывала о Владимире Ростиславовиче Гардине. Под впечатлением от увиденного я написал ей письмо.
Быстро пришел ответ. Он был таким:
Здравствуйте, Андрей Глебович!
Благодарим Вас за письмо! В год 90-летия ВГИКа оно представляется особенно знаменательным. Мы очень признательны Вам за желание пополнить вгиковский архив бесценными материалами об основателе нашей киношколы. Хотим направить на встречу с Вами ведущего редактора редакционно-издательского отдела, аспирантку ВГИКа Елену Сибирцеву. Она приедет в Санкт-Петербург 23.10 и пробудет там до воскресенья, 25.10. В какой из дней вам будет удобно встретиться с Еленой?
С нетерпением ждем ответа!
С уважением,
проректор по научной работе А.П. Чинарова,
начальник редакционно-издательского отдела
Т.Ф. Турсунова,
ведущий редактор Елена Сибирцева.
В оговоренный день к нам пришли две милые девушки – Лена Сибирцева и Аня. Они были ошеломлены тем, что известное им из учебников имя основателя ВГИКа, ушедшего в мир легенд, осязаемо соотнеслось с человеком, жившим в квартире, в которой они сейчас находились. Лена делала пометки о своих впечатлениях, Аня фотографировала. Потом мы вместе пили чай и беседовали.
Алевтина Петровна Чинарова любезно пригласила нас с женой, и мы были в Москве на юбилейных торжествах ВГИКа со 2 по 7 ноября 2009 года. Приехав, сразу же утром пошли во ВГИК, но там В.В. Путин свободно общался с преподавателями и молодежью, а потому вход в здание перекрыли. Я постоял в вестибюле перед турникетом. Для меня это был трепетный миг жизни, осененной с детства именем Владимира Ростиславовича – моего дяди Володи. Потом мы с женой посетили научную конференцию в гостинице «Мир», затем вернулись и наконец-то вошли в здание ВГИКа. Очень было интересно увидеть, что же это такое.
ВГИК поразил меня, старого университетского профессора, чистотой помещений, хорошей организацией и занятий, и быта студентов, дисциплиной и интеллигентностью молодежи, ее одухотворенностью и открытостью, вежливостью. У ректоратских кабинетов висит на парадном стенде фотопортрет Владимира Ростиславовича – первый в ряду знаменитейших режиссеров и актеров, сценаристов, операторов кино – выпускников ВГИКа. Владимир Ростиславович сфотографирован в 1920-е годы в примятой кепке и мягкой кожаной куртке. Но его облик на фото и место в этой плеяде блистательных творцов советского киноискусства не увязывается с моим представлением о нем, его характере и интересах в той жизни, когда я ребенком и юношей знал его, уже старика. Конечно, он был тогда совсем иным человеком, нежели герой-авангардист на фото в коридоре ВГИКа. Но сохранял энергию и напористость до самой глубокой старости.
Мы были гостями на торжественной церемонии и концерте в Кремле, и здесь опять все началось с имени Гардина и с его портрета и кинокадров. Потом оказались на банкете в каком-то чудесном, таинственном, необъятном кафе. Мы сидели тихо и неприметно среди сотен людей, чувства которых были наполнены миром кино, встречей с друзьями, беседами, воспоминаниями, шутками, смехом, а я с радостью и гордостью вспоминал дядю Володю, когда-то верно и удачно посадившего древо. Оно выросло и живет уже независимо от него, в пространстве, неведомом ему.
Вместе с ректором ВГИКа Владимиром Сергеевичем Малышевым, проректором Татьяной Николаевной Сторчак и почетными зарубежными гостями мы совершили поездку в хранилища Госфильмофонда России в Белых Столбах под Москвой. Всех нас хлебосольно принял директор Госфильмофонда Николай Михайлович Бородачев.
С девяти утра и до ночи в разных аудиториях ВГИКа непрерывно шли показы учебных студенческих киноработ прошлых и нынешних лет. Театральные студенческие коллективы ВГИКа и его гостей демонстрировали свое актерское мастерство. В переполненном актовом зале проходили встречи студентов с артистами и режиссерами. Это было бурление молодости.
В один из дней мы встретились с очаровательной девушкой, искусствоведом и историком кино, которая должна была подготовить материал о Гардине. Она только что вернулась из Парижа и выразила свое удивление поворотом в карьере Гардина: как же это он в середине 1920-х годов вдруг навсегда уехал из Москвы в провинцию – в Ленинград и там, в стороне от столицы, жил и работал? Владимир Ростиславович сам описал некоторые творческие и личные обстоятельства этого своего перемещения (см. с. 32, 33, 48 во втором томе его «Воспоминаний» и с. 158, 165, 168, 171–174 в книге «Жизнь и труд артиста»). Сначала он уехал ставить фильм о Пушкине, потом ставил «Кастуся Калиновского» и на съемках встретил свою будущую жену Татьяну Дмитриевну. Так постепенно изменилась его судьба, он навсегда стал ленинградцем.
С моих позиций, для Владимира Ростиславовича, сложившегося как личность еще в XIX веке, жившего в свободном мире и творившего в разных странах, отъезд из Москвы в Ленинград помог остаться самим собой. Он умел обеспечить себя материально. А потому он мог не бросаться за заработком в нарастающие потоки социалистического реализма и искажать свою душу вместе со временем. Он отошел от кинорежиссуры, стал только артистом. Жил по-старому, независимо, говорил и действовал прямо, все менее вписывался в идеологию советской киноиндустрии и все более выпадал из среды ее творцов. Постепенно в кино он стал исполнителем только небольших эпизодических ролей. В каждой был ярок, правдив, глубок.
А. Булах и В. Кондратьева во ВГИКе
После юбилейных торжеств мы вернулись домой, на Потемкинскую, полные радости за Владимира Ростиславовича и нового благоговения перед ним. Дядя Володя, хотя и не имел со мной ни капли родной крови, дал мне очень многое. Громадная дача с потайным, как в романтических книгах Дюма, ходом между комнатами Татьяны Дмитриевны и Владимира Ростиславовича, необъятный лесной участок и множество собак, большая красивая квартира на Потемкинской дали мне с детства явственность осязания иного масштаба жизни, нежели тот, который был вокруг меня.
Потом, когда в самые первые дни января 1946 года мы с мамой и братом вернулись после войны в Ленинград, то поселились у Гардиных в их квартире на Потемкинской. Здесь уже жил отец. Дядя Володя приютил его – бездомного «врага народа», но брата его жены. А нам в Алма-Ату он прислал официально заверенное письмо, гарантировав жизнь и прописку в его квартире. Без таких вызовов ленинградцев не пускали назад в Ленинград, а маму не приняли бы на работу, ведь наши две комнаты в доме на улице Некрасова в войну кто-то занял. Почти на три года квартира Гардина превратилась в коммунальную. А так как парадные комнаты с окнами на Потемкинскую образовывали анфиладу, то есть все были проходными, жить в квартире было неловко всем. Папа размещался в темной комнате за прихожей, мы жили в проходной комнате перед громадной кухней с окнами во двор.
Сразу же в день приезда мы отправились по протекции дяди Володи на «Шельменко-денщика» в Театр Комиссаржевской. Сидели на балконе где-то ряду в четвертом. Было весело и приятно, задорно и смешно. Еще в годы войны в Алма-Ате театр стал для меня родным. Я занимался в драматическом кружке и ходил с папой-ссыльным на оперы и балеты и в Русский драматический театр. Возвращение в Ленинград сделало доступными Малый театр оперы и балета, Консерваторию. Потом в обиход вошло посещение Александринки.
Нередко вечерами Гардины раскладывали ломберный стол, и начиналась игра в вист, винт или преферанс. Дядя Володя очень ловко обращался с картами. Татьяна Дмитриевна кричала: «Гардин, Вы опять жульничаете!» – «Что Вы, Танечка! Вот посмотрите – все карты у меня на месте» (обращение на «Вы» было нормой старой жизни, моя мама так и не смогла в новое время перейти на «Ты» со своей мамой). Манипуляциям с картами и фокусам он учил и меня, и брата. Вспоминаются романсы, которые Таня (так всегда я и брат называли Татьяну Дмитриевну) исполняла под гитару, она ее очень любила. Иногда дядя Володя делал заранее заготовленный розыгрыш своих гостей. Он неприметно стучал пальцем по голове, и тогда громадный сибирский кот Кузя выскакивал из необъятной фарфоровой китайской вазы на круглой печке в углу комнаты, прыжками по шкафам и столам пересекал пространство и начинал лизать, урча, лысину народного артиста СССР, смущая этим гостей и возмущая Таню этой детской забавой. Дядя Володя любил вдруг как-то по-особому встать в позу и театрально чуть дрыгнуть ногой или насупить бровь и произнести излюбленную фразу.
Помню, как он любовно проверял все мои школьные домашние работы по русскому языку и арифметике, раскладывая их в своей комнате на высокой конторке красного дерева, и тщательно зачищал тонко отточенным скальпелем и исправлял все мои ошибки (надо сказать, он учил и меня так же искусно зачищать документы). А потом он с удовлетворением и забавной горделивостью принимал как свои мои хорошие оценки за эти домашние работы. Он приучал меня к системе сбора вырезок из газет по какой-нибудь тематике, а я собрал и потом передал в библиотеки многолетние газетные вырезки о хунвейбинах, убийстве Кеннеди, полете Гагарина, о венгерских и чешских событиях. Я испытывался им в декламации и даже в способности к артистическому движению, более того – к балету.
Однажды весной, в мой день рождения, мы отправились в Лисий Нос на дачу Татьянино. В холодной гостиной на первом этаже дядя Володя взял книгу в золоченом тисненом кожаном переплете, с золотым обрезом, изданную в Лондоне, и подарил ее мне. Эта было описание жизни Иисуса Христа на английском языке с восьмьюдесятью цветными иллюстрациями. В дарственной надписи были слова о том, что пример надо брать только с хороших людей, и что эта книга меня многому научит. Так и случилось, но в мои пионерские и комсомольские годы я из опасения перед своими школьными и студенческими товарищами выскоблил из дарственной надписи эти ее главные слова. Так же я остерегался показывать друзьям-комсомольцам (а ими были все) дарственную надпись дяди Володи о том, что в книге теоретика кино Кулешова есть много верных формалистических решений в построении кадра – этой книгой он преподал мне уроки композиции, когда я увлекся моей первой «Лейкой» в 1947 году.
Вспоминаются реакции Гардина на злобные, хлещущие фразы и издевательские эпитеты, обрушившиеся на его коллег и друзей после постановления ЦК ВКП(б) о космополитизме. Он коллекционировал эти слова и от души наслаждался невероятными изощрениями советской журналистики. Но главным его переживанием был ужас за своих поверженных друзей. Возвращаясь домой, он с горечью рассказывал о встречах на улицах с брошенными и уже оставшимися не у дел и без денег несчастными артистами и писателями – я не буду ворошить их имена сейчас. Это очень известные люди.
В памяти запечатлелись события, связанные с продажей дачи Татьянино. Дядю Володю чуть в отдалении сопровождал мой брат с как-то запрятанным под пальто старинным гладкоствольным ружьем из гардинского антиквариата, я думаю, времен турецкой войны. Деньги сдали в сберкассу. Там через полгода они «сгорели» в денежной реформе. Никаких истерик, рыданий, инфарктов в семье Гардиных не происходило. С точки зрения дяди Володи состоялось привычное ему очередное большевистское «мероприятие» по укреплению экономики страны, от которого невозможно уберечься.
Сама жизнь среди картин Айвазовского, Репина, Кипренского, Левицкого, Боровиковского, ваз китайского фарфора, статуэток и нэцке, в комнатах, меблированных старинными столами, диванами, креслами и стульями влияла на склад моей души. Однажды пришел в квартиру Гардиных мой симпатичный скромнейший классный руководитель узнать, почему же всю неделю я не бываю в школе. Сидел он, раздавленный увиденным, и никак не мог постичь того, что над ним на стене подлинное полотно Нестерова, а не его копия.
Но помнится и такая забавная сцена: дядя Володя не без гордости демонстрирует свои раритеты каким-то гостям и вдруг окаменевает перед местом, где хотел показать только что приобретенное полотно Левитана. «Что это, Танечка?!» – резко вопит он без стеснений. – «Шагал, я обменяла его вчера на Левитана». – «Это подделка!» Так оно и было: Татьяна Дмитриевна сама создала этого «Шагала» и разыгрывала сначала хозяина, а потом – гостей. Через много лет я повторил этот розыгрыш, когда академик Лия Николаевна Когарко попросила меня принять в Ленинграде ее заграничных коллег. Я небрежно махнул в сторону «Шагала», сказав, что мы его случайно порвали. А еще через несколько лет я зашел в Копенгагене в университет к профессору Троельсу Нильсену – одному из тех моих гостей, думая, что, пожалуй, он уже забыл меня. «Как я могу забыть визит к тому, у кого есть свой Шагал, я всем рассказываю о Вас!»
Когда наступила пора думать о моем будущем, дядя Володя серьезно обсуждал со мной вопрос о получении образования по истории и культуре Кореи в Ленинградском университете, о моем поступлении в Московский институт международных отношений или во ВГИК на операторскую специальность – тут он собирался отписать необходимые рекомендации своему Эдуарду Тиссэ.
Но все получилось по-иному. Я, как и многие, увлекся химическими опытами с пламенем и взрывами. И после тяжелых раздумий все решили за меня, что я буду поступать на химфак ЛГУ. С этим я уехал в деревню готовиться к экзаменам. Пришло письмо от мамы о том, что, везя документы в приемную комиссию, она поняла, что геологический факультет лучше, так как в отличие от химфака, к нему ведет прямой автобус и не надо делать пересадок. Я стал геологом…
Дядя Володя старел. Гардины приобрели «ЗИМ» (на это потребовалось разрешение из Москвы), наняли шофера, часто выезжали за город. Летом Гардин получал домик через дачный трест Ленгорисполкома или в Зеленогорске, или в Комарово. Наслаждался там покоем и воздухом. Очень любил своего боксера Бима. Старение неуклонно наступало. Дядя Володя все более уходил в себя и в свои старческие болезни. Жизнь угасала…
Конец рассказа
В квартире Гардина на Потемкинской мы с женой, Викторией Викторовной Кондратьевой, живем вот уже 25 лет. Громадный кусок жизни! В журнале «Автобус» (2004. №3, с. 22–23) даже опубликован рассказ Елены Бекетовой «Экскурсия в историю семейства». Я еще тружусь – профессорствую в Санкт-Петербургском университете, жена, по моему настоянию, уже давно на пенсии. Она оставила после себя «Рентгенометрический определитель боратов» и дело, живущее до сих пор на кафедре кристаллографии геологического факультета Санкт-Петербургского университета – изучение кристаллических структур боратов и исследование их поведения при нагревании. Я написал в квартире на Потемкинской свои учебники и другие научные книги. История создания вместе с американским профессором Х.-Р. Венком английского учебника минералогии и его издания в Кембридже вошла, к удивлению моему и радости, в книгу о двухстах годах дипломатических отношений между США и Россией [46 - Санкт-Петербург – Соединенные Штаты Америки. 200 лет российско-американских дипломатических отношений. СПб., 2009. С. 394 – 399.].
Здесь же, на Потемкинской, я разработал для студентов Ленинградского – Санкт-Петербургского университета свой учебный курс «Природный камень в истории культуры» и создал вместе со своими друзьями по духу серию книг об архитектуре нашего города. Их уже девять. Сухое специальное название всей серии «Каменное убранство Ленинграда» (потом – Петербурга) вначале, в советское время, дало возможность уйти под видом якобы петрографии от строгой идеологической цензуры. В дальнейшем оно тоже помогало оставаться независимым от сложившихся мнений и бытующих оценок тех явлений и событий в истории и художественной жизни Петербурга, которых эти книги касаются. Все девять книг разные, я пытался показать это в их подзаголовках. К сожалению, не все обращают внимание на них и принимают все девять книг за ее многократные издания. Выбор единого названия для всей серии был моей большой ошибкой.
Выйдя из дома на Потемкинской, мое определение «каменное убранство» шагнуло в Петербург и за его пределы. Круг поклонников этой темы постоянно ширится.
А есть еще две книги – «Экспертиза камня в памятниках архитектуры» (2005 г.) и «Реставрация памятников архитектуры Петербурга» (2009 г.), статьи в разных журналах. Еще много моих необработанных материалов о Петербурге и других городах мира, черновиков и набросков, фотографий, дисков лежит на бывших гардинских книжных полках и в его громадном книжном шкафу. Мир искусств необъятен, путь в нем бесконечен и манящ.
//-- * * * --//
Вот и все истории дома на Потемкинской угол Фурштатской. Не все, конечно, а только те, что мне удалось собрать. Судьбы журналиста и искусствоведа Виктора Васильевича Лаврова, ценительницы живописи Татьяны Лазаревны Фиглиной, работника искусств Геннадия Матвеевича Азриэля, главной художницы театра «Зазеркалье» Наталии Николаевны Клеминой, сотрудницы Эрмитажа Элеоноры Александровны Рубежовской и других людей, живущих или живших в доме в наше время, еще ждут своего раскрытия. Как же много еще в Петербурге таких уголков русской культуры! И как хочется, чтобы они не были стерты временем!
Я уже издал книги о судьбах моих родителей. Эта книга – моя последняя дань тем, кто создавал меня и мою жизнь.
А под окнами бывшей квартиры Гардина, около Дворца бракосочетания, бушует радость. Светятся счастьем лица. Несись, молодость, вперед! Без этого нет жизни, нет будущего. Но ты обязательно вернешься к проверке себя памятью о прошлом. Так было и так будет всегда.