-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Ася Валентиновна Калиновская
|
| Оставляю вам в наследство (сборник)
-------
Ася Калиновская
Оставляю вам в наследство
Нет у меня богатства,
Нет злата, жемчугов,
Алмазов нет и нет мехов —
И только стопочку стихов
Оставлю вам в наследство.
В стихах моих и гордость, и смиренье,
В них есть обиды, горечь, примиренье —
В них оголенная душа.
Родные! Вам оставлю робкие свои творенья
С тревогой и волненьем, чуть дыша!

За дружеское участие и помощь в издании книги автор искренне благодарит Д.В. и О.С. Погосовых, Д.Д. Виолину Е.И. Мельникова
Женщине
В пятнадцать
В пятнадцать ты была прекрасна, как подснежник,
Светла и холодна, как первый день весны,
И видела такие сны,
Что в сердце и теперь трепещет нежность.
А в двадцать пять! О, память, ты вернись туда!
Здоровье, сила женская и обаянье
Имели столь огромное влиянье,
Что покоряли враз и навсегда.
А в сорок, как созревший плод, —
Сочна и ароматна, чарующе румяна,
В тебе нет ни единого изъяна.
Счастлива твоя жизнь, в ней нет невзгод.
Любимая! Ты не сдавайся возрасту, не забывай:
Сединки и морщинки – это зрелость,
В поре осенней особая есть прелесть,
Живи с собой в гармонии, не унывай.
Девчонка горестно рыдает...
Девчонка горестно рыдает —
Экзамен не сдала, уехал друг...
Наивная. Она предполагает,
Что мир разрушился вокруг.
Не плачь. Экзамен – лишь ступень,
Не одолела – вновь вернись,
В другой, погожий, ясный день
Все пересдашь. И не винись.
За то, что малость оплошала.
Экзаменов еще – не счесть.
Ты ж никогда не отступала,
В тебе настойчивость и разум есть.
Что друг уехал – не беда,
Коль ненадолго – жди, вернется.
Исчез он если навсегда,
Тебе же это счастьем обернется.
Не стоит, девочка, рыдать.
Все в жизни твоей будет складно.
Влюбляйся снова, продолжай мечтать,
Иди по жизни смело, безоглядно.
Ты как живешь?
Ты как живешь?
Ответь: прекрасно!
И это правильно, поверь!
Нельзя друзей расстраивать напрасно.
И недругов не радуй.
В душу дверь
Запри на сто замков и сто задвижек.
Ни стона и не вопля не издай.
Смени свой имидж, сделай стрижку,
С лица смахни тревогу и печаль,
Накинь лазоревую шаль на плечи,
Надень на шпильках туфли – и вперед!
На сердце станет и светлей, и легче,
И как всегда – вокруг тебя народ.
Улыбкой поддержи взгрустнувшую подругу,
В застолье тон веселия задай,
Ребенка проведи душистым лугом,
И милостыню нищему подай.
Так как же ты живешь? – Прекрасно!
И с этим жизнь свою пройди,
Не огорчайся, не страдай напрасно,
К удаче ключик золотой найди.
Майе Плисецкой
В день Юбилея несравненной Майи
К тебе, Россия, я взываю —
Непревзойденному таланту поклонись!
От пьянства, тунеядства, алчности проснись!
Взгляни, чем ты, Великая Страна, богата,
Кем ты прославлена!
И нет ценнее злата,
Чем признанье Вашего таланта,
О, Майя, черно-белый Лебедь и Кармен!
Я не знаток балета, к сожаленью.
Но Вашей стойкости, терпенью
И красоте душевной и телесной
Я кланяюсь!
О Бог Небесный!
Ты Майе дай несчетно лет
За силу духа, за талант,
За наш Балет!
Брошена. Придуманное слово...
«И сколько бы клубок не вился...» —
Так говорили на Руси.
......................................................................................
Любви конец. И он простился.
Ты не реви и не проси
О милости и о пощаде,
И чтоб остался – не проси,
И даже если сына ради,
Пойми его и отпусти.
Любовь – это не птица в клетке,
Ей дверцей не закроешь путь.
Она не рыба в крепкой сети —
Она как воздух, вот в чем суть.
Она как буря, как цунами,
Она бесстыдна и нагла.
И совесть спряталась в кармане,
А ей бы бить в колокола!
И прожитые годы -прахом,
И весны, зимы – все долой.
Забыт твой ландышевый запах,
Манит теперь его другой.
А ты крепись, не плачь, не надо.
И силою держать не смей.
С сынишкой посидите рядом,
В нем твоя сила.
Так сумей
Остаться гордой и красивой,
Лоб запрокинь, глаза потупь.
Я знаю, будешь ты счастливой,
Благословен твой будет путь!
Уходит жена
Жена навсегда уходит от мужа.
А прожито много нелегких лет.
Влюблен он в другую, к другой ему нужно.
Спасибо, не врал. Дал честный ответ.
Уходит жена. Ей всего сорок пять
Исполнилось прошлой весною...
Любви не вернуть. Не вернуть время вспять
Соломеной стала вдовою.
И траур надела по прошлой любви,
Мир стал неуютным и серым...
Прости ты его, но назад не зови.
Да он ли один стал неверным?
Ну что ж такое – твои годы?
Встряхнись, одежды цвет смени.
Лоб запрокинув, сильной,гордой
Пройдись походкой.
Помяни
Добром все прожитое время.
Прости, и с миром пусть идет...
Сбрось давящей обиды бремя
И новой жизни начинай отсчет.
Уходит от мужа жена,
Уходит в никуда, в неведенье.
Знать, непрощаема вина,
Коль принято столь трудное решение.
Шубка по колено
Шубка по колено, модные сапожки,
Отбивают ритмы стройненькие ножки.
Шарф на шее вязаный, набекрень беретка
До чего же хороша девочка-кокетка!
Со спины – девчонка, стан стройней березы.
У мужчин смятенье и мечты, и грезы.
Обогнал красавицу – опешил, удивился
И ее морщинкам очень огорчился.
Так и жизнь монеткой – там орел, тут решка.
Женщина-девчонка и свята, и грешна.
Соблазнит – обманет, оттолкнет – обидит.
Но сердечной тайны никто не увидит.
А на сердце всякое, разное бывает.
Раны хоть залечены, но боль не убывает.
На людях – задорный смех, радость и веселье
А наедине с собой – горькое похмелье.
Шубка по колено, шарф на шее вязаный.
В жизни обстоятельства все такие разные.
Но не сдавайся никогда, женщина с морщинками
И не дай стать сердцу маленькою льдинкою.
Курортный роман
Ах, Боже мой! Ах, Боже мой!
И снова строчки вьются кружевами,
Как жаль, что Вы уже с другой,
Как жаль, что я теперь не с Вами.
Как жаль, что не совпали мы в годах,
И что я старше Вас намного.
Живем мы в разных городах
И смысла нет искать друг к другу нам дорогу.
Как жаль, что быстротечно лето,
И наш роман курортный был недолог.
Теперь на дальнем севере Вы где-то,
У вас уже пурга и лютый холод.
А я смотрю на увядающие хризантемы
И вспоминаю южную Магнолию —
Цветок цариц! В алмазах диадема!
Тоскую, но стараюсь не поддаться меланхолии.
Ах, Боже мой! Ах, Боже мой!
Зачем же годы мчатся так неумолимо!
Я помню море, пальмы, Вас, мой дорогой.
Как жаль, что, повстречав меня, пройдете, не заметив, мимо.
Вы не узнаете меня в толпе зевак.
Я не напомню Вам то лето,
И не подам знакомый Вам условный знак.
......................................................................................
Как хорошо, что я в Москве!
Как хорошо, что далеко Вы где-то!
Несовпадения
Для него – карьера, машина, дача...
Ей бы – вольный, прохладный ветер,
Для него деньги – большая удача,
Ей бы теплый, уютный вечер.
Он – все в дом, в хозйство, как пчелка.
Она транжирит налево-направо.
Ему бы укорить ее колко,
А он смеется и говорит «браво»!
Он с деловым партнером на охоту,
Она нежится в джакузи пенной.
Не утомлена никакими заботами
Начинает свой новый день ленный.
Пять шкафов забиты нарядами,
Безделушек – полны шкатулки.
Нарядится сейчас и парадной
Походкой пойдет на прогулку.
Вот такие они совсем разные,
Ну ни в чем они не похожи.
Как устала она от жизни праздной,
От подруг богатых, ухоженных.
Ей бы в золоченой клетке просторной
Дверцу открыть настежь нужно,
Улететь на свободу, не быть покорной,
Жить своею жизнью, а не мужней.
Ложная любовь
Она поверила тебе, поверила -
И душу свою хрупкую доверила.
А ты над нею потешался,
Ты все шутил и весело смеялся.
Она надеялась, что ты любил, -
И тайну жгучую свою доверила.
А ты шутил. И душу светлую убил
За то, что полюбила и поверила.
Мне жаль тебя, невинная душа.
Но отдышись и не спеша,
Подумай обо всем спокойно
И откажись от наваждения достойно.
Не стоит он твоей слезинки,
Не стоит душу превращать во льдинку.
Ты оглянись – прекрасна жизнь вокруг.
И прежний, преданный вернется друг.
И снова закружится хоровод любви,
Как листопад прекрасной этой осенью.
Все чудные мгновения не упускай, лови,
И наполняйся счастьем досыта!
Друзьям
Другу
Сегодня, к сожалению, не нам,
А нашим детям 38...
Как незаметно подошла пора,
Которая зовется Осенью!
Не избежать скольженья дней,
И время не остановить,
Но каждую пору с улыбкой
Нужно встретить и благословить.
Пусть только дольше будет Золотою Осень!
Чтоб небо жизни чаще было с просинью,
Чтоб дети из детей нам стали бы опорой,
Чтоб понимали мы друг друга без обид и споров,
Чтобы друзей старинных никогда не разомкнулся
круг,
Чтоб в трудную минуту рядом был надежный друг,
Чтоб дом был полон смеха, радости и счастья —
И пусть на три версты не приблизится к нему
ненастье.
* * *
Не печалься, мой друг, не грусти,
Все в этой жизни переменчиво.
Того, кто предавал, прости,
Льстецу не доверяйся опрометчиво.
Внимательнее осмотрись – вокруг
Людей достойных очень много.
Из них не каждый тебе друг,
Не с каждым ты пройдешь дорогу,
Определенную судьбой. И знай всегда,
Что мир расцвечен разномастно.
И проживи отпущенные Богом и Судьбой года,
Чтоб не жалеть потом, что прожиты они напрасно.
Не торопись
He золото все, что блестит.
Не друг, кто только раз приветил.
И уж, конечно же, не враг
Тот, кто не в масть тебе ответил.
Ищи зерно, не торопись,
Остерегайся вспыхнувшей досады,
Рассудком здравым убедись,
Кто осуждения достоин, кто награды.
Не торопись менять друзей
И не распахивай на льстивость душу.
Все в жизни взвесь, перепроверь,
Ведь новый друг едва ли будет лучше.
* * *
Белочка, Белка, где ты? Где ты?
Одиноко мне без вас.
Сердце донага раздето,
Сил кончается запас.
Не для плача ты нужна мне,
Не для утиранья слез.
И хоть сердце стало камнем -
Ты ж не батюшка, не ксендз.
Тяготить тебя не стану,
Не обмолвлюсь о беде,
Как кровит на сердце рана -
Не скажу всего тебе.
Просто знаю – есть ты рядом,
Знаю, можно позвонить,
Руку взять, пройтись по саду,
О погоде говорить.
И забыть, хотя б на время,
Что печально и смурно.
Вынесу я это бремя,
Ты поверь. И все равно
Я расправлю свои плечи,
Гордо по земле пройду.
Время и друзья все лечат -
Силы вновь я обрету.
* * *
Я люблю тебя, буква «эС»,
Обожаю тебя, буква «И»
Для меня ты, «эС», – свет и прогресс.
Буква «И» – символ верности и любви.
В телефонную трубку кричу: И и эС!
Отвечают неласково: «Да, Собес».
А мне вовсе не нужен Собес,
Мне нужны буква «И» с буквой «эС».
И слова я такие люблю,
Где две милые буквы смешались:
ОтзовИСь, не СердИСь, улыбнИСь,
И проСтИ мне ошибки и шалоСтИ.
Моя добрая «И», мне с тобой
Так легко и так мило общаться.
Строгий «эС», лишь тобой, дорогой,
Все задачи мои разрешатся.
Я люблю тебя, буква «И»,
Благодарна тебе, буква «эС»,
И желаю вам от души
Чтобы в жизни все было «йес».
Признание в любви
Изабелла, Изабелла!
Я бегу по снегу белому,
На крылечко я взлетаю,
От восторга задыхаюсь,
Обнимаю и воплю:
– Белка, я тебя люблю!
Часто любят за пятак,
А я люблю за просто так.
Нет, верней, люблю за смелость —
Мне бы тоже так хотелось:
Жить свободно и легко
И не бояться ни-ко-го!
За любовь твою к Серго,
А с ним бывает нелегко...
Вдруг, развяжет невзначай -
Бел, спасай и выручай!
За невестку и сыночка,
И за их красавиц – дочек.
Приручила всех, согрела,
Сколько колыбельных спела!
Благодарность в старших есть -
Редкому дается честь
Получать от них подарки,
К кофе – чашки, к вину – чарки.
Ты сестер, братьев, родню
Вспомнишь раз по пять на дню.
И друзей понять смогла,
Чем сумела – помогла.
Постоянно ты воюешь
За любую тварь живую.
Всех жалеешь, кошек, птиц,
От ворон и до синиц.
Тебя люблю за доброту
К фокстерьеру и к коту.
Как ты нежно всех лелеешь,
Кормишь, лечишь и жалеешь!
Есть тебя за что любить,
Холить и благодарить.
– Белка! Я тебя люблю! -
Во весь голос я воплю.
Кларе
Мой друг! Что пожелать в твой день рожденья?
Живи! Живи активно, с наслажденьем,
Живи назначенной судьбою век,
Мой драгоценный человек!
Живи, невзгоды отметая,
Живи и, годы не считая,
Будь счастлива одним лишь тем,
Что ты нужна и дорога нам всем!
Но помни, каждый день теперь – Алмаз,
За каждый новый день – благодаренье Богу.
И как бы не трудна была дорога,
Любовь и дружба не покинут нас.
Не унывай, сестрица
Пришел печальный час разлуки.
Вдруг невзначай обидела – прости!
Не разомкнуть сердца и руки,
И, все ж, благослови и отпусти.
Пришла пора, пора проститься,
Надеюсь, будет встреча вновь,
Держись, не унывай, сестрица,
Вся наша жизнь – борьба и бой.
Вот, кажется, о чем печали?
Одеты, сыты. Есть друзья.
Мы ж страждущих на плечи взяли,
Их боли, скорби. Воз везя,
Нам, видно, так придется доживать,
Ведь совесть есть и состраданье
Обиженных и немощных беречь и опекать,
По мере сил уменьшив их терзанья.
Но, друг мой милый, мы сильны!
Бог дал талант за всех бороться.
Себя мы переделать не вольны,
Хотя не знаем, чем забота обернется,
Еще раз, до свиданья, друг мой милый!
Я Господа благодарю, что ты на свете есть.
Дай Бог, чтоб не сказать подольше «были»,
Дай Бог, почаще слышать радостную весть.
Подруге
Да, было! Было! И я любила,
И я страдала и не спала,
По-бабьи я ночами выла,
Взлетала ввысь – и падала.
И ты взлетела, вознеслась
И птицей над землей парила.
Ждала свиданья. Ласками дарила.
Угар пройдет и скажешь: было!
И я любви сиянье не забыла.
Мой друг, понять тебя могу
И в чем-то даже помогу.
Но все же помни, что восторг – сейчас,
Потом – все было....
Потом – все было...
Мне очень жаль, но ты меня теряешь...
А еще больше жаль тебя.
Своих подруг ты постепенно отдаляешь
И в будущем останешься одна.
Пока все хорошо – нет нужды
Тебе в подругах. Но поверь:
Не входят в одну реку дважды
И не стучат в захлопнутую дверь.
Это сейчас – восторг. Потом – все было...
Сейчас ты счастлива, смела.
Сегодня ты о их забыла,
А завтра они скажут: да была...
* * *
Во многих разочаровалась.
И многих отстранила от себя.
Но те, которые остались,
Дороже яхонтов и янтаря.
Тем, кто остался, доверяю
Обиды, гнев, восторг души,
И мысли тайные вверяю.
И позволяю им решить:
Права ли я в своих порывах?
И верен ли теперь мой путь?
Нужны ль на подлость сердца взрывы,
Иль жить по формуле: «забудь»?
Есть мера изумрудам и алмазам,
Но выше меры нет, чтобы понять:
Мой друг не может быть поддельным стразом.
И я жизнь готова за него отдать.
У природы
нет плохой погоды...
* * *
Небо серое и хмурое,
Утро темное, туманное.
Где ты лето? Лето ясное?
Где тепло твое желанное?
Листья быстро облетели,
Не успели глаз порадовать.
Нам с тобою остается
Лишь о будущем загадывать.
* * *
Как долог вечер в ноябре!
К пяти уже совсем стемнело.
В осенней беспросветной мгле
Мигают фонари несмело.
Стекает струями с зонтов вода,
Летят из-под колес ошметки жижи,
Но, милый друг, так осенью всегда.
Нам нужно серость пережить и выжить
Нельзя сдаваться ни погоде, ни судьбе.
А в трудный час быть нужно с другом рядом,
Хандре не поддаваться и не уступать в борьбе,
Плечо подставить другу, словом поддержать и
взглядом...
* * *
Уже на пятки сентябрю октябрь наступает.
Укрылось солнце за горбами серых туч.
И редко-редко улыбается мне осенний луч.
И сердце, словно сад зимою, замирает.
* * *
Хмурая, тоскливая осень,
Свинцовое небо без просини.
И в сердце печаль.
Листья давно пожелтели,
Птицы на юг улетели.
Горько. И прошлого жаль.
Жаль отлетевшие в прошлое годы,
Что ж, признаюсь, усмирив свою гордость.
Сузив глаза, смотрю вдаль.
Ждать ли, не ждать в небе просвета?
И доживу ли до светлого лета?
Нужно быть твердой как сталь.
Чтобы не выдать боль и смятенье,
Чтобы не вызвать к себе сожаленья,
Надену погуще вуаль.
Нужно поверить в возможное счастье,
Преодолеть все дожди и ненастья.
Смилуйся, Бог! Не отдай.
Осень
Прекрасна нынче золотая осень!
На ветке лист дрожит багряный.
И клен качается, как пьяный,
И небо нас мечтой уносит.
Налюбовавшись этой неземною красотой
И надышавшись воздухом хрустальным,
Птиц проводив в дорогу дальнюю,
Весну я буду терпеливо жадать.
И жить этой мечтой.
* * *
Накрыла нас зима мохнатой лапой белой,
Мороз свирепствует. Ветра и холода.
Заиндевели окна и узором смелым
Раскрашено стекло. Не тянет никуда.
И даже лыжники со стажем приуныли,
Их тоже не манит мороз седой.
В прихожей часовыми лыжи с палками застыли.
У жаркого камина мы сидим с тобой.
Мы вспоминаем лето и душистую акацию,
И море синее, и белый пароход.
И музыку чудесную по корабельной рации
Крутили и крутили в тот счастливый год.
Мы вспоминаем город, утонувший в ароматах
Цветущих дружно свечками каштанов.
И жаждущих толпу у водных автоматов
И белые чехлы фуражек капитанов.
Нарядных девушек смеющиеся лица,
Матросов в белых форменках, в клешах,
Сейчас, средь зимних бурь, как будто, снится
Бриз легкий, чайки крыльев взмах...
Что ж так рассвирипела ты, зима?
И угнетаешь нас ты холодом суровым.
Неужто не устала от метелей ты сама,
И хочешь нас накрыть всех снегопадом новым?
Чайка
На пруд замерзший залетела чайка,
Знать, дорогу позабыла – север где, где юг?
Как и с кем осталась ты, отчаянная?
Иль не знаешь наших зимних вьюг?
Быть может, ты храбра без меры?
Быть может, проспала отлета час?
Иль старым мудрым птицам не поверила,
Зима холодная, суровая у нас.
Металась ты над льдом застывшим
Безмерно одинока, белокрыла и смела.
Воронам злобным, к холодам привыкшим,
Накинувшимся скопом, не далась.
Ты взмыла вверх и крылья развернула,
И планером над прудом пронеслась
Мне радостью, весной пахнуло
Ты, птица гордая, уделу не сдалась.
И дай тебе Господь пристанище,
Дай в зиму соплеменников найти.
И на пруду незамерзающем
Покой и корм, свободу обрести.
Ожидание весны
Ну что за странная весна?
Дожди, разбавленные снегом,
Холодный ветер и тумана пелена,
И тучи хмурые на небе пегом.
И все-таки весна идет -
Вон почки как раздули щеки!
И солнышко нет-нет и проглянет
Сквозь эти серо-мутные потоки.
Еще чуть-чуть, еще немного,
И треснет темный небосвод,
Зазеленеет травка у порога
И птицы свадебный затеют хоровод.
Уйдут все горести, ненастье.
Подбодрит чей-то добрый взгляд
Весна нас одарит покоем, счастьем,
Порадует цветущий яблоневый сад!
На мягких лапочках
На мягких лапочках подкралась нынче осень.
Сентябрь баловал нас солнцем, небом с просинью,
Багряным золотом листвы в лесах
И клином журавлиным в небесах.
Октябрь. Шуршат охапки листьев под ногами,
Деревья машут голыми ветвями
Вслед птицам, улетающим на юг,
И солнцу, завершающему круг.
Не за горами и ноябрь с дождями.
И хмурости его не избежать.
Укрывшись разноцветными зонтами,
Зимы прихода нужно терпеливо ожидать.
* * *
Весна голубые глаза распахнула,
Заплела зеленые веточки-косы,
На траву изумрудную падают росы,
И от этого радостью, счастьем пахнуло.
Вот девчонка-подросток в коротенькой юбке
Воробьем через лужи весенние скачем.
А мальчишка глядит ей вдогонку и плачет,
И не может признаться, что давно ее любит.
Старики, как жуки под лучи вылезают.
А на лавочках снова старухи судачат
О невестках, соседнях, о внуках, о дачах,
Депутатов, министров, врачей обсуждают.
У студента еще не настало горячее время,
До утра со своей он гуляет подружкой:
То кино, то футбол, а то просто пирушка.
Беззаботно пока это вольное племя!
Вот влюбленная пара – лет эдак под сорок -
Все пытается скрыть свои пылкие чувства,
Но глаза выдают буйной страсти безумство.
Как опасна любовь в эти зрелые годы!
Вот что делает с нами шалунья-весна!
Наполняет березовым соком нам кубок,
И от этого хмеля улыбаются губы
И искрятся глаза. И нам всем не до сна.
Лето
Синее, синее небо,
Белые облака.
Быль это или небыль?
Память моя легка.
Луг, напоенный водою,
Буйный разгул цветов.
Было ли это со мною?
Или фантазия снов?
Речка, петлей извиваясь,
Ласкает волной берега.
В мокрый песок опускаясь,
След оставляет нога.
Красное лето, душистое,
Птицы ведут хоровод.
И одуванчик пушистый
С ветром уходит в полет.
Рядом лесок затаился,
Прохладой к себе манит.
В трелях соловушка взвился,
Тянет к себе, как магнит.
Радуй нас, солнышко ясное
И уходить не спеши.
Лето златое, прекрасное -
Песня моей души.
Меха
Меха, меха... Куница, норка и мутон...
Зима разнарядилась, как сумела.
В Европе шуба меховая – моветон,
В России ж это носят гордо, смело.
На каждый метр – десятки шкурок
Зверюшек разных несравненной красоты,
Искусным мастером подобраны для шубок,
Чтоб дам богатых усладить мечты.
Меха... Как женщины в них хороши!
Мечтает каждая о шубке модной.
В Европе – там тепло, там шубки не нужны,
А нам без них не пережить зимы холодной.
И хоть порою совесть возражает,
Что, мол, зверюшки тоже жить должны,
Все женщины по-прежнему мехов желают -
Они для красоты и для тепла нужны.
Меха, меха... Манто и шубки, палантины...
Я наслаждаюсь вашей красотой сама,
Как нежно обнимают шею, спину...
Ах, как же хороша московская зима.
Пройдет и эта боль...
* * *
Прости меня в последний раз,
Моя благословенная и проклятая
Гордость!
И отпусти мне боль, хотя б на час,
Моя спасительница и предательница
Кротость!
* * *
Мое сердце укрыто густою вуалью обиды.
Моя светлая вера взлетела. Моя глупая вера убита.
Снова боль, снова горечь утраты.
Зарекалась, что сердце открою когда-то.
Нужно спрятаться в панцирь, не дав никому
наслажденья
Видеть горечь униженной ложью души,
Нужно разум очистить от наважденья,
Нужно сжаться в пружину – и снова ожить.
Ты меня, мое доброе сердце, прости!
Грех, что открыла тебя, отпусти.
* * *
Мы две планеты в океане звезд,
И каждая должна идти своей орбитой.
Нельзя расслабиться, поддаться власти грез,
Чтоб не упасть на землю лебедем подбитым.
Подбитой птицею со сломанным крылом,
Распластанной беспомощно в степи цветущей,
Чтоб нестерпимой боли не было потом,
Когда вдруг разойтись решим не обернувшись.
* * *
Так значит, я глупа? Или слепа?
Выходит, я жестоко ошибалась?
Тобою, вопреки молве, я восхищалась.
Ведь я любила! Что же мне молва?
А завтра твоего рожденья день.
И завтра царский сделаю тебе подарок:
Без выкупа я душу возвращу, задаром.
Забуду голос, облик, даже тень.
Живи и не грусти, И счастлив будь.
С тобою отпускаю я в безвестность,
В далекий, невозвратный путь
Надежду, веру и любовь. И нежность.
* * *
За что ж ты рассердился на меня?
За преданность, любовь и нежность?
За то, что если нет тебя, то нет огня,
За одиночество мое, за верность?
Нет. От бессилия, мой друг,
Все эти вспышки гнева и обиды,
Не можешь разорвать порочный круг
И удалиться с гордым и достойным видом.
Не можешь... И съедаешь сам себя.
Что же! Нужно снова мне подставить плечи —
И отпустить совсем, благословя,
И прекратить мучительные встречи.
Иди! И не оглядывайся. Бог с тобой!
Насильно милой быть – большое прегрешенье.
И уходя, ты весело запой.
За все, за все мое тебе прощенье.
* * *
Заплакать бы! Деревенской бабой завыть!
Мне бы глупее и беспомощней быть,
Но стою, не сгибаюсь я перед судьбой,
Повеленье которой – расстаться с тобой.
Терзает что больше? Боль или обида?
И как удержать улыбку, не подать вида,
Что душа сгорает, становится пеплом и пылью.
Как понять, что было сказкой, что былью?
Говорили люди, хитрец ты и лжец,
Предсказывали – будет печальный конец.
Не верила, всех прочь прогнала.
Осталась одна – в бурном море скала.
Возьми меня море, стань злей, холодней,
Сомкни свои воды над вершиной моей.
* * *
В твоей семье тебя назвали сволочью...
И умирать тебе придется одинокой полночью,
Среди таких родных, таких чужих сердец,
Где муж считался ты, где звался ты – отец.
Отверг ты сердце любящее, нежное,
Ты предал душу бессловесную, прилежную.
Теперь удел твой – одиночество бессонное в ночи,
Предел печальный – в изголовье свет свечи.
Не ворожу, не накликаю беды —
Я просто издали все чувствую, все ведаю.
Мне жаль тебя до нестерпимой боли,
Но ты живешь по разуменью своему и воле.
А я тебя не утешу больше —
И каждый твой день будет горше и горше,
Вся жизнь твоя, как в липкой паутине,
Вся жизнь твоя на одинокой скользкой льдине.
* * *
Мысли, мысли... Разбежались, словно волны -
Вот волна в откат, а вот в прибой.
Сердцу больно, нестерпимо больно -
Слезы бы лавиною и бабий вой.
Но не получается завыть по-бабьи.
И не высказаться о печали вслух.
Вот бессонница и правит балом,
Силы выпивая, как злодей-паук,
Тот, кто сердцу мил и дорог,
Узами семейными повязан навсегда.
Без сомнений и без оговорок.
Не взрастет там счастье, где пройдет беда.
Мне твердит подруга: «Вот, бери синицу,
Ту, что уж почти с руки клюет,
Не надейся, не ищи Жар-птицу,
Время так безжалостно идет».
Не хочу щегла я, не хочу синицу,
Не хочу рассудком создавать семью.
Буду терпеливо ждать свою Жар-птицу.
А не прилетит... Что ж, превращусь в змею...
* * *
Прощай! – какое горькое слово.
Прощай! – так больно бьет в висок.
Умом согласилась, но снова
Воспоминания перебираю, словно песок.
Песчинка – радость, песчинка – горе,
Песчинка – надежда, песчинка – тоска.
Песок – воспоминанья смоет море,
Прихлынула волна – и нет песка.
И только сердце, тоскою обглоданное,
Трепещет, как сломанное крыло.
Тобою за 30 серебреников продано,
Что было так радостно и светло.
Отдано – продано – предано...
Сердце, не трепещи!
Столько за год изведано,
И некому нас защитить.
Значит, «сожми все жилы
И в бой пошли всю кровь».
Ты для меня был любимым
Но я не была Любовь.
* * *
Вот и все. Попрощалась.
Напоследок щекою прижалась
К сердцу, прыгающему в груди,
И услышала: «Не уходи!»
Нет, мой друг, теперь я уйду:
В окрепшей душе опору найду.
Я узлы не развязываю, я их рублю -
Вслух сказала: «Я тебя не люблю».
Не люблю! – это просто пустяк.
Разуверилась, вот в чем дело.
Нельзя мужчине вести себя так,
Будто по белому писать мелом.
Жизнь контрастна – от взлетов до боли,
Тут кому уж какая выпадет доля.
Я наивно верила в счастливые дни,
Но вера угасла, как степные огни.
А теперь – в полный голос прощай!
Вдруг одолеет тоска – навещай
Места, где мы вместе бывали,
Где вместе мечтали-мечтали...
И тоска одолеет. И скоро, поверь.
Но плотно закрыта та дверь,
В которую ты счастливым входил
И которую сам пред собой затворил.
* * *
Ты согласился, не отринул моего решенья...
Моя душа должна б наполниться презреньем,
Но свет и радость прошлых дней
Не захлестнет поток теней
Неверия, досады, разочарованья.
Своей душе назначу врачеванье
Прощеньем, пониманьем, добротой.
И с миром отпущу – иди, мой дорогой.
Живи, как совесть позволяет,
Как долг мужской повелевает.
Я издали сумею незаметно наблюдать,
С тобою вместе радоваться, вместе горевать.
И в праздник подниму бокал вина,
Себе скажу: моя вина,
Что зря в мечтах взлетела в безоглядье...
Теперь сижу одна в нарядном платье —
И не к кому прижаться одиноким сердцем,
И не с кем слушать радостное скерцо...
Бороться нужно в одиночку.
А слезы окропят подушку только ночью.
Но утром! Утром свой геройский вид приму,
Оденусь, в руки модный зонт возьму,
По улице пройду походкой гордой.
А сердце? Сердце задушу рукою твердой.
Мне кажется, могу теперь в железо превратиться,
Могу змеею ядовитою оборотиться....
Могу! Но лучше б ласточкой защебетать,
Взлететь высоко-высоко. И замертво упасть.
* * *
Да нет! Я не гоню тебя – я отпускаю.
Жалею, словно сына, и оберегаю
От испытаний всех, ударов и невзгод.
Я так тебя люблю!
Но на исходе третий год.
И третий год душа моя в смятенье,
И третий год не дал мне утешенья.
Чем больше срок, тем сердце нетерпимей.
В твоих словах нет теплоты. Любимой
Меня назвал не нежно, а в сердцах.
Устал... Сломился...Неужто полный крах
Пришел моим мечтам и ожиданьям?
Конец любви пришел?
Не нужно мне свиданий,
Которые украдены у той, у нелюбимой, у другой.
* * *
Со мной теперь другой мужчина.
И кажется, что он в меня влюблен.
Не хочет замечать мои морщинки.
Надолго ли он страстью ослеплен?
Боюсь ответа – как бы снова не обжечься,
Боюсь довериться и полюбить.
Уроки даром не прошли – и нужно уберечься,
Чтоб сердцу снова выжженным не быть.
Как сложен мир обугленной души,
В нем все смешалось – смелость и сомненья,
Стремленье память заглушить,
И дать из пепла вере возрожденье.
Без меня.....
У тебя будет все:
Будут небо и воздух,
Будут званья и звезды,
Но не будет меня.
Утром солнце взойдет,
Птица песнь запоет,
Но не будет меня!
Море волны вздыбит,
Туча небо затмит,
Но не будет меня.
Чьи-то руки на плечи легли,
Чьи-то губы шепнули: люби!
Это все без меня.
Так пройдет много дней,
Может, дней, может, лет -
Все они – без меня.
Вдруг проснувшись в ночи,
Все поймешь – закричишь:
– Как мне жить без тебя?
Мне не жить, не дышать,
Волком выть или чайкой стонать?
Мне не жить без тебя!
Но назад ходу нет,
Ведь прошло много лет,
Может, лет, может, дней -
Посчитай, ты умней.
Как ты жил без меня?
Как ты предал любовь,
Как, не сбросив оков,
Ты прожил без меня, без любви, без огня?
И назад ходу нет.
Срок прожитый длинней,
Чем осталось нам дней.
Может, дней, может, лет...
Но назад ходу нет!
Я ничего не позабыла
Со старым другом я сейчас поговорила.
Мы говорили обо всем и ни о чем:
Как дети? Внуки? Что и где? Почем?
А мне казалось, я его совсем забыла...
Мне стало легче и светлей.
Бог мой, как я его любила!
И чтобы я себе не говорила,
Ведь не нашла же лучше и милей.
И голос его остается прежним,
И интонации. Не виделись сто лет!
На мой незаданный вопрос – в ответ
Услышала участье и заботу, нежность.
Да сколько ж лет живет любовь?
Мы внуками обзавелись, немного постарели
В то время мы сердцам молчать велели,
А вот за годы чувства не угасли, нас тревожат вновь.
Спасибо за звонок, мой милый!
За чувства сохраненные благодарю.
Тебе в ответ признание дарю —
Я ничего из прошлого не позабыла.
* * *
Как много долгих лет с тех пор минуло...
И вот коварная судьба столкнула вновь.
От голоса знакомого внутри все всколыхнулось.
И испугало – значит, ты жива еще, любовь?
Годами я себе внушала и твердила:
Все кончилось! Забыла раз и навсегда!
А жизнь еще раз все по своему определила
И приказала: никогда не говорите «никогда».
Я знаю, что любви не будет возрожденья,
Зазеленеть не может на пожарище трава.
Но дорогого прошлого блеснуло отраженье,
С волненьем и тревогой справилась едва.
Не будет продолженья, знаю точно,
А сердце так трепещет, словно листик на ветру.
И слезы-грезы не дают уснуть мне ночью,
Бессонница отпустит мою душу лишь к утру.
Я так тебя любила! Я была полна тобою!
Как было трудно отрекаться навсегда!
Не стал, любимый, ты моей судьбою.
Не стану я твоей судьбою никогда.
* * *
Когда тебе плохо – вспомни меня.
Когда тебе больно – окликни меня.
Рукою прохладной утишу я боль,
Тоску успокоит моя любовь.
Если обидят тебя невзначай,
Ты мелкой обиды не замечай.
Ты можешь быть сильным, мой дорогой,
Ты можешь преграды раздвинуть рукой,
Любые невзгоды преодолеть.
Только не надо себя жалеть!
Жалость не жди от лучших друзей,
Быть сильным и стойким в жизни сумей.
А если так плохо стало – невмочь! -
Тебе в трудный час поспешу я помочь.
.........................................................................
Но вдруг тебе скучно – меня не зови.
Скуку не лечат силой любви.
Домодедово
Добралась до нас зима. Мороз.
Скользя по льду на шпильках модных,
Не замечая переходов пешеходных,
Спешу, бегу – я вся во власти грез!
Мне счастье улыбнулось – встреча с другом,
Которого не видела почти сто лет.
Быстрей, быстрей продайте мне билет,
Пока не стало нетерпение недугом.
Экспрессом я домчусь до Домодедова,
По трапу поднимусь, войду в салон,
Мне кажется, что в каждом пассажире виден Он,
Хотя, каким он стал теперь – не ведаю,
А вместе с нетерпеньем – страх:
Вдруг разочарованье будет нестерпимым?
Уж очень много лет назад он был любимым,
Каков же он теперь? Что будет? Счастье? Крах?
Лети, мой самолет, в далекий край.
Всего чрез шесть часов случится встреча.
И будет сказочным, волшебный вечер
Ну что ж, судьба, меня еще раз испытай.
Я пишу о том, что вижу
* * *
Я пишу о том, что вижу,
Что люблю и ненавижу.
Тем, кого я обожаю,
Свои строчки посвящаю.
Вижу многое кругом:
Как идет все кувырком,
Как обижены старухи,
Воровство, обман, разруха...
Как учиться трудно стало:
Зарабатываешь мало -
Нет ребенку входа в ВУЗ,
Не деляга ты, не туз.
Медицина так бесплатна,
Что доступна лишь богатым.
Бедный – вспомни бабкин метод,
Травки собирай-ка летом.
Не расчищены дорожки,
И скользят в сапожках ножки.
Сосульки с крыш грозят упасть,
Нам на темечку попасть.
Это грустно так, поверь!
Но в негатив закрою дверь.
Буду петь для вас, друзья,
Лишь обидой жить нельзя.
Много есть вокруг такого,
Что порадует любого:
Белый снег, сиянье солнца,
Заглянувшего в оконце.
Есть друзья, кому спою
Песнь веселую свою -
О любви, надежде, вере.
Тем, кому открою двери,
Чашу поднесу с вином,
Вспомним мы о том, о сем.
Добрые слова мы скажем.
Вот, что нужно. Вот, что важно!
* * *
Как неизбежно капля камень разрушает,
Как червь прожорливый румяный плод съедает,
Так мелкие обиды постепенно душу в прах стирают
И остается только серая зола.
* * *
Уходят годы, как вода в песок.
Глубже морщины, серебрится висок.
Опыта больше, тем больнее ошибки,
Душа умирает, холодеет улыбка.
Все в этой жизни, как в калейдоскопе:
Радость, надежды, уроки жестокие.
Так уж судьбою, видно, заложено -
Взлеты, падения, ночи тревожные....
* * *
Несладко человеку в одиночестве своем,
Но нестерпимей одиночество вдвоем.
Сидят два человека вынужденно рядом,
Боясь соприкоснуться даже взглядом.
В том взгляде – отчуждение и лед.
И сразу бывший спутник твой поймет,
Что все теперь чужое, все в наклад,
Теперь тебе не друг он и не брат.
Мне тягостно бывать в таких домах:
Там неуютно, холодно.
И в сердце страх:
А вдруг лавина отчужденья вырвется наружу,
Снесет все показное – и нет любви и дружбы.
И наблюдать в беде своих друзей так больно!
Им хочется помочь, но в этом я не вольна.
Рука, протянутая с миром, повисает плетью,
И ни на чью мне сторону не встать, поверьте.
Да, одиночество печально, что судить?
Но можешь ты хоть что-то изменить
В своей судьбе.
А как быть тем, двоим,
Не любящим друг друга и совсем чужим?
Чем вечера заполнить, праздники и будни?
О чем поговорить? Они теперь не судьи
Друг другу. Вместе им теперь не по пути.
Не по пути. Но некуда и не к кому уйти...
* * *
Одиноко бредет старичок,
Гриб усохший, боровичок.
Под червивою шляпкой червивая ножка,
Что, трухлявенький, вспомнил о прошлом?
Был ты молод, силен, любим и красив,
А сколько ты женщин с ума посводил?
Кто-то помнит об этом с тихим томленьем,
Об отце сыну байки плетет с умиленьем.
Кто-то дочке своей, безотцовщине,
Вернувшейся в полночь, лепит пощечины.
Назидает: гляди, как красавец обманет,
Повторишь долю горькую своей мамы.
А теперь старичок не скрывается,
От грехов своих не отрекается,
Да не нужен ты им, старичок,
Прочервивленный боровичок.
* * *
Убили сына на войне.
А мать не верит извещенью,
Не хочет знать, убит по чьей вине, —
И свято верит в возвращенье
Кровинушки, сынка родного,
Мальчишки девятнадцати годов,
Влюбленного в девчонку, холостого,
Не увеличившего списки вдов.
С веселыми зелеными глазами,
С открытым сердцем, доброю душой.
Любим девчонкой, уважаемый друзьями,
Воскресни, мальчик, и вернись домой.
И нарожайте с молодой женою
Для мамки внуков, внучек чередой.
И проживи счастливою судьбою.
Вернись, сыночек, сокол мой родной.
Грустная сказка
Сейчас расскажу невеселую сказку,
Как жила девчонка-салага с конопушками,
Занималась в школьных кружках разных,
Вечерами хороводилась с подружками.
Время шло. Девчушка стала взрослою,
Красотой особой не блистала.
Влюбилась в Андрея парня рослого -
Счастьем изнутри вся засияла.
Пареньку служить пристало время.
Проводы устроили веселые.
Бесшабашное младое племя
Отправляло его в службу долгую.
Ждет девчонка с нетерпеньем весточку,
Месяц ждет, другой и третий...
На кустах уже зазеленели веточки...
Почтальон кивнет и не ответит.
Встретит его мать случайно,
Ждет услышать хоть словечко.
Мать глядит на девочку с отчаяньем,
Для которой расставание , что вечность.
Так прошло еще немного времени.
Получила мать известье страшное:
Сын погиб геройски, его именем
Назовут поселок, бывший Пальшино.
Ну, а вскоре у девчушки Светы
Богатырь родился честь по чести
Нет в поселке маленьком секретов,
Матери опять несут известье.
В черном траурном платке склонилась
Мать в роддоме разглядеть внучонка,
Жизнь в глазах печальных засветилась -
Сына копию увидела в мальчонке.
Жизнь жестоко бьет и тут же награждает:
Дал Господь взамен убитого сынка
Доченьку и внука. Вместе воспитают
Нареченного Андреем паренька.
Сколько ж ты, Россия, наша матушка,
Сыновей своих еще отдашь в закланье?
Неужели и Андрея с мамой, с бабушкой
Тоже обречешь на расставанье?
Поразъезжались
Наконец я дозвонилась
И услышала в ответ:
– Это именно тот номер,
Но жильцов здесь прежних нет.
Где искать – кто ж это знает?
Поразъезжались кто куда.
Одни, наверное, в городе остались,
В далекий край других умчали поезда.
Жизнь нас, как правило, разводит,
За суетой мы лишены общенья...
Вдруг! – всполох памяти – сегодня,
Сегодня ж Лидин день рожденья!
И где ж найти вас, мои други?
Куда мне весть теперь послать?
По поводу иль просто так
Любви вам, мира, счастья пожелать.
Услышьте голос мой, друзья!
И отзовитесь сердцем, словом.
Вдруг улыбнется нам судьба,
Мы будем вместе, рядом снова.
* * *
Нечаянно наткнулась на глаза -
Такая в них печаль, такое горе!
В них расплескалося отчаяния море.
И ясно, вам помочь ничем нельзя.
Я совершенно вас не знаю,
Но ваша боль пронзила грудь.
Не помогу. Но уповаю,
Чтоб одолели вы свой путь.
Чтоб силы Бог вам даровал,
Чтоб не сломились вы в ненастье.
Пройдет и это. Перевал
Минует. Будет счастье!
Старушка
Бредет по Арбату седая старушка
В потертой, изношенной серенькой шубке.
Старинная сумка, пришитые ручки
И древние боты торчат из-под юбки.
......................................................................................
Она здесь родилась и столько лет жила!
Потом ее, как многих, «отселили».
Квартирка небольшая, отдельная была.
Муж вскоре умер. Дети же о матери забыли.
Дочь за границею живет с семьею,
Сын трижды был женат, гуляет, пьет.
Им не до матери. И горькою слезою
Мать умывается. И все-таки их ждет.
Подруги старые – кто где живут,
Иные – в мир другой уже ушли...
Да вот соседи бабушке покоя не дают,
Они пристанице ей новое нашли.
И обещают горы золотые и заботу:
– Ты только нам квартиру отпиши,
В дом престарелых каждую субботу
Борщ принесем домашний, фрукты, беляши.
Она пред ними абсолютно беззащитна:
Хоть иногда ей молока и хлеба занесут.
И вызовут врача, но все ей ясно. И обидно,
Что затолкать хотят ее в приют.
Как беззащитна старость одинокая!
С кем посоветоваться? С кем поговорить?
Ненужность никому гнетет, печаль глубокая
И страх: как бы беды не натворить?
Эх, дочь ты блудная, богатая, счастливая,
Услышь хоть сердцем материнский зов.
И ты, пропойца и гуляка похотливый,
За безразличье будешь проклят до конца веков.
И вот бредет по Старому Арбату,
Прощаясь с ним, наверно, навсегда,
Старушка одинокая и небогатая
И никому не причинившая вреда.
А мимо все снуют, снуют прохожие,
Не замечают слезы старческих очей.
Бог мой! Они нисколько не похожи
На коренных интеллигентных москвичей.
Старушка! Милая, прекрасная старушка!
Иди к СЕБЕ домой. Цветы полей.
Поговори с Муренкой, позвони подружкам,
И с умиротворенною душой чайку испей.
Никто тебя не защитит, родимая,
Никто не скрасит жизненный закат.
Прости их грешных, но тобой любимых
И не ищи, кто в этой жизни виноват.
Подруги на Арбате
Однажды три подружки древних
Решили стариной тряхнуть, сходить в кофейню.
Из шифоньеров достали раритетные туфли,
Подкрасили брови, завили седые букли.
И отправились они, конечно, на Арбат:
– Вот тут я жила, там Нина, там Анин брат.
Но только дома-то совершенно неузнаваемы.
Не дома, а дворцы! Кем же они обитаемы?
Да и Арбат теперь вовсе не тот,
Ходит-бродит тут разный народ:
Кто железками весь обвешан,
Кто откровенно похотлив и грешен.
Иностранцы бредут толпою -
От торговцев им нету отбоя.
А торгуют здесь всем подряд —
О уродок-матрешек до военных наград.
И папахи генеральские, и шинели.
Ну, совсем на Руси обалдели!
У старушек сердце сжимается:
– Нам, наверное, все это кажется!
Точно, нужно в кабак завалиться,
С удивления, с горя напиться!
Отыскали укромное место,
Полумрак там, дымно и тесно.
А в другом – на цены взглянули,
Засмущались, быстрей улизнули.
Огорчены, обижены, унижены
Бредут подружки по Воздвиженке.
Сейчас в гастроном зайдут, потом к Татьяне на часок,
По рюмке водочки махнут, попьют чаек.
И вспомнят время золотое, невозвратное,
Его, как ни старайся, не вернешь обратно.
И согласятся, что в этом мире нужно жить
И пуще прежнего воспоминанем дорожить.
..................................................................................................
Не пригодились туфли раритетные...
Мои подруги одинокие, бездетные,
Пусть внешне приувяли, но святые души!
Дай вам Господь здоровья, милые подружки!
Мать
Словно птицы годы пролетели.
Серебрит висок густая седина,
Из гнезда детишки разлетелись.
Стала мать старушкой и живет одна.
Не приходится ей сетовать и обижаться -
Так устроен наш несовершенный мир.
Но все обязаны на Мамин День собраться
И все, без исключения, сбегаются на пир.
Испечет им мама пирожки, ватрушки,
Салатов наготовит, мясо запечет.
Дочка с внучками придут, и их подружки,
И сын с немалою семьей зайдет.
Накормит мама их и обогреет,
Участьем преисполнена она.
И здравым смыслом полностью владеет,
Но удержать из возле – не вольна.
А в выходные, праздники и будни
Ей кто-то позвонит, заглянет кто-то.
Вниманьем не обделена. В жару и в пору вьюги
Окружена бабуля искренней заботой.
Хвала вам дочки и сыны, и внуки!
Поклон вам, уваженье и хвала!
Вы скрашиваете ей часы разлуки
Взамен годам, которые она вам отдала.
На остановке
Вдруг вспомнилось осеннее ненастье
И женщина, промокшая насквозь.
Ее глаза лучились счастьем,
И нипочем ей был холодный дождь.
А я стоял на остановке
Несчастный, сгорбленный. Поник
Под впечатленьем обстановки,
К которой вовсе не привык.
Меня отчаянно ругали
В тон шефу – дружно, зло.
Несправедливо унижали,
Как будто брили наголо.
Вдруг женищна в упор взглянула
И улыбнулась щедро, всей душой.
Из глаз ее огонь метнулся
И приглашенье – радуйся со мной!
Все в жизни нашей пребывает,
Победы и паденья, счастье, зло.
Тебе сегодня плохо? Так бывает,
А завтра скажешь – повезло!
Ту женщину счастливую я не забуду.
Она меня как будто подняла,
Как счастьем поделилась щедро, безрассудно
Как жаль – она в другую сторону ушла...
Метро
Меня метро в себя всосало
С другими сотнями людей,
К кому-то намертво прижало,
Не оторваться – хоть убей!
Одни в вагон вливаются, другие выпадают,
Волчком вертясь вокруг себя.
Лишь пуговки с одежки отлетают,
Меж башмаков катаются, звеня.
И в этот час вечерний, утомленный
Поникли плечи, боль висками крутит,
Зевота, взор усталый, задымленный -
Итог осенней серой жути.
Но, вот влетает стайка молодежи
Толкаются, хохочут и громко говорят,
На хмурых пассажиров не похожи.
И без стыда занять сиденья норовят.
А тетка пышнотелая, с узлами,
Срамит их в полный голос с хрипотой,
Сверлит их злющими глазами:
Я, дескать, не была такой!
И духота, и запахи всех мастей,
Кроссворды и дешевое чтиво...
Вдруг! – умный взгляд, наполенный участьем,
И не тревожит больше ничего.
Да Бог с тобою, тетка зловопящая!
И хохочи от сердца молодежь.
Вот мне бы заразиться безрассудным счастьем,
Тогда по жизни с песнею пройдешь.
Метро, метро, с тобою мы попутчики,
На север едем, запад, на восток...
Наверно, в лимузине ездить лучше,
Но ты мой друг на весь мой трудный срок.
Пришла в контору
Пришла за справкою в жилищную контору.
Народищу! – по улице хвостом
Тянулась очередь с изгибом и повтором...
Но! – справка мне нужна сейчас, а не потом.
Зима. Мороз. Тишайший падает снежок.
Примерзли сапоги к обледенелому бетону.
Внутрь не войти. Охранник строг,
С народом говорит он непреклонным тоном.
Сидят за стойкою в конторе, за стеклом
Дебелые разряженные тетки.
С презреньем к нашим нуждам извергают стон,
А взгляд их бьет больнее плетки.
Не возразить – себе получится дороже:
Засунет документы в самый низ,
Ее рабочий статус защищен и огорожен...
Наверно, паспорт легче получить в отделе виз.
Мы малограмотны, запуганы, унижены.
От тетки – снисхожденье и ленивый взгляд.
Охранник гордый с головою лысою, -
А мы для них народ и быдло – все подряд.
Доколь же нас так будут унижать
Те, кто чуть-чуть у власти прикормился.
И сколько ж нужно клерку в лапу дать,
Чтоб к людям он лицом оборотился?
Высочество
* * *
Сколько слов на букву «О»?
Орден, огниво, очко,
Оборона, осень, облако.
И – Одиночество
На букву «П» есть много слов:
Победа, пума, повар, плов,
Позор, преграда, птицелов.
Пророчество.
А буква «В» – вообще отлет!
Вершина, воздух, вертолет,
Есть высота, величье, взлет.
И есть Высочество.
Так много букв и много слов,
Фантазий и нелепых снов,
Взбалмошеных пустых голов,
Не сброшенных с себя оков.
Невинного Отрочества.
И мне теперь уж много лет.
И я зовусь по Отчеству.
Пережила я много бед,
Болезни, Одиночество -
Сбылось суровое Пророчество!
Но я восстала! Я горда! И я теперь Высочество!
* * *
Прости, Господь, унынье – мой великий грех!
Дай снадобье, дай утешенье.
Виновна я, но я – твое творенье!
Прошу лишь утешенья, не утех.
* * *
Бывают дни печальные и хмурые,
Когда уходит вера и надежда...
Ты не отчаивайся, сердце мудрое,
Не одевайся в черные одежды.
Прошу судьбу быть милостивее ко мне,
Устала надевать улыбку, словно маску.
Прошу, чтоб не светилось одинокое окно во тьме
И дом чтоб полон был любовью, лаской.
Ведь с каждым днем трудней удерживать дыханье,
И с каждым днем все напряженней пульс.
Но воля есть и неизбывное желанье
С достоинством пройти назначенный мне путь —
С улыбкой на устах, с блестящими глазами,
Не горделиво, но победно голову подняв,
Сплетясь руками с настоящими друзьями
И жизнь такой, какою она есть, приняв.
* * *
В небе угасают звезды.
Вдали встает румяная заря.
От бессонницы усесться б в скорый поезд
И умчаться в чужедальние края.
Выйти б утром на чужом перроне,
Встретить чей-то добрый взгляд.
Всю тоску и боль забыть в вагоне.
Снова жизнь свою отдать в заклад.
И еще раз стать наивною, поверить,
И еще раз в жизнь счастливою войти.
Только знаю я, закрыты двери
К счастью и удаче на моем пути.
За доверие наказана жестоко,
Так жестоко, что от боли млеет грудь,
Мне б хотелось ласточкой взлететь высоко,
Замертво упасть...
Но длится жизни путь...
* * *
Наивно было б удивляться
Осеннему ненастью.
И было б глупо посвящать
Других в свои несчастья.
Ведь прошлого уже не воротить.
И, коль пришла пора расстаться,
Удерживать нельзя и обижаться.
Понять необходимо и простить.
И с миром нужно отпустить.
Но только как с душой израненною жить?
Нельзя влюбляться до самозабвенья.
Придет конец и разомнутся звенья
Цепи, которая, казалось, навека,
Надеяться, что жизнь прекрасна и легка.
Чтоб никого в несбывшемся не обвинить...
* * *
Никто вокруг не должен знать,
Что плохо мне бывает очень.
И только в одиночку, ночью
Слезам могу я волю дать.
Не жалуюсь и не гневлю судьбу,
А только сил, терпения прошу.
Опять сожмусь в пружину и решу,
Где уступить, где продолжать борьбу.
Так нужно научиться уступать
И людям, и судьбе, и проведенью,
Покладистости научиться и смиренью,
И радоваться жизни, и мечтать.
Жизнь сплетена затейливым узором.
И нужно лабиринты все пройти
Порой смириться, а порой – наперекор пойти,
Не поддаваясь пересудам и укорам.
* * *
Вдруг слово страшное на ум пришло – умру!
Да нет, непозволительно. Из памяти я это слово
ластиком сотру!
Его я исключу из словаря.
Должна я долго жить. И жить не зря.
Я много дел благих еще не совершила:
Я друга старого поздравить с днем рождения забыла.
Забыла подарить букет подруге в женский праздник.
Так много дел скопилося – упущенных и разных,
Дел очень важных, но за суетой мирской забытых.
А сколько радостей, доселе не открытых!
Среди текучки, напряженных дней и праздных
Так много дел приятных, важных, разных!
И главное – должна я быть неиссякаемым
источником добра.
А умереть – умру. Когда придет пора.
Когда-то думала – не выживу
Когда-то думала – не выживу, а вот живу!
И радостями жизни наслаждаюсь
Теперь тебя ни в чем я не виню, но каюсь,
Что иногда во сне ушедшее зову.
Минуло столько тягостных и горьких дней!
Как оценить, их много было или мало?
Ты счастлив был, с тобою ничего не сталось,
А у меня прибавилось седин и жестче стал излом
бровей.
У рта морщины стали жестче,
Улыбка – маска на устах.
И холод, отчуждение, печаль в глазах.
Душа молчит. Но мозг работает намного четче.
Спасибо мозг, что сердце образумил,
Не дал той страшной боли развернуться,
Которая, во мрак, могла заставить окунуться.
Спасибо, разум!
...Но он по-прежнему мне мил...
Попутчик
Милостивый Господи!
И только к тебе я могу обратиться!
С кем еще я могу поделиться
Своею болью, своею бедой?
За что должна я наказывать
Тех людей, с кем тепло мне и счастливо?
И врагов мне незачем радовать,
Знакомить с моею судьбой.
А вот выберу я в дорогу попутчика,
Мы поужинаем и потреплемся.
И легко мы друг друга научим,
Как нам жить, чтобы было весело.
Он, попутчик, сойдет до времени,
Унеся мои тайны и боли.
Я забуду все его россказни.
И как будто верну себе волю.
Так пошли мне, Господь, в дорогу
Умение слушать в купе полутемном,
Всего, чтоб 12 часов побыть другом
Человеку, чье имя я даже не вспомню...
Я верю в Бога
Я верю в Бога. Кто-то нет. Неважно.
Но веровать во что-то должен каждый.
Как можно на земле без доброты прожить?
И как без доброты судьбу свою решить?
Как без любви прожить на свете?
От ласки и любви родятся дети.
А справедливость разве не нужна тебе и мне?
Без справедливости нет правды на земле.
А если нету правды, как же жить?
Кому же верить и кого любить?
Вот потому-то должен каждый человек
В свой предназначенный для жизни век
Уметь быть добрым, справедливым,
Любить – так уж любить! И быть счастливым.
И свято верить в преданность и дружбу,
Быть искренним, правдивым человеку нужно.
* * *
Уж сколько раз чернили мое имя!
И сколько ставили к позорному столбу!
И сколько выжечь раз пытались мне на лбу
Клеймо, что я порочна и неисправима.
Потом, чрез сроки перейдя,
Несли в мой дом доносчики известье,
Хуля своих друзей по мести,
И клятвы, что не предали меня.
И много-много лет прошло,
И много сил душевных отдано,
Чтобы понять, кем имя мое предано...
Теперь в былое это все ушло.
Я стала много старше и мудрей,
Друзья, оставшиеся рядом, как алмазы.
Я в бой за них пойду. И видно сразу,
Что нет на свете их верней.
Хвалу пою вам, верные друзья!
Не тем, с которыми делю застолье,
А тем, кому могу доверить боль я,
Тем, без которых ни дышать, ни жить нельзя.
Я не всегда дружила с головой
Я не всегда дружила с головой.
Порывом сердце часто диктовало
Поступки, о которых после горевала,
Иль те, что стали для меня бедой.
Но никогда не предавала я друзей
И страждущим протягивала руку,
Заблудшего могла взять на поруки
И робкого учила быть смелей.
Ах сердце, сердце! Сколько же ты раз
Давало мне совет соваться в пекло
И браться за ненужное мне дело,
Да даже не совет, а воинский приказ.
И сколько раз за добрые деянья,
От сердца шедшие, не от ума,
Затрещины такие получала, что сама
С трудом удерживала горькие рыданья.
И все равно, как скорбный встречу взгляд
Иль руку, тянущуюся за подаяньем,
Все горькие уроки часом забываю я
И снова делаю добро. И снова, может, зря?
За многое я благодарна Богу и Судьбе,
А более всего за то, что я не очерствела,
За то, что человечность сохранить сумела,
За то, что внял Господь моей мольбе.
* * *
Сегодня напишу стихи...
Они смиренны будут и тихи,
Как листьев золотых шуршанье,
Как тихое природы увяданье.
Они тихи и так смиренны,
А вы, летящие года, мгновенны!
Порывы ветра древа оголяют,
И годы уходящие в воспоминаньях тают.
Да, годы тают... Времени скольженье...
Как будто все вчера, все чудное виденье...
Не возвратить былого и осень не продлить.
Господь! Дай силы мне благословить
И это время золотое, неизбежное,
И небо с просинью, и солнце нежное,
Ласкающее нас лучом прощальным,
Птиц, улетающих на юг, привет печальный.
Я осенью грущу всегда,
Все прожитые долгие года.
И каждой осенью я тихо замираю.
Как желтый лист, на глади озера
Последним лучиком сверкну.
И тихо и смиренно ожидаю
Весны прихода, прислонив висок
К холодному стеклу.
Жизнь нас закалила
В былые времена считались наши годы
Порой печальной, схожей с поздней осенью.
Но наша жизнь нас закалила. И невзгоды
Всего лишь привнесли в прически проседь.
Но наше сердце науемное хоть с перебоями,
Не поддается возрасту, молотит рьяно:
Я молодое, молодое, молодое,
Любить я буду и работать без изъянов.
И взгляд – то строгий, а то любящий и нежный,
Кого-то усмирит, кого-то ободрит.
И доброта твоя безбрежна.
За все тебя Господь вознаградит
Любовью и заботой близких,
Друзей надежных уваженьем.
Дай Бог тебе немеренно восходов чистых
И не дай Бог – предательства, забвенья.
* * *
Мы так мудры!
И все-таки нежданно к нам приходит Осень!
Все понимаем, но наивно просим:
Остановись, постой еще у нашего порога,
Ты неизбежна, но повремени немного!
Дай надышаться воздухом хрустальным,
Налюбоваться солнца угасающим сияньем,
И листьев золотых красою насладиться,
А если бы еще вдруг обратиться птицей!
И вместе бы со стаей журавлиной,
Не испугавшись выси и дороги длинной,
От Осени укрыться, убежать!
Нет! Лет скольженья никому не удержать.
Стареют все. И я состарюсь вскоре.
Не обмануть года в неравном споре,
Природе невозможно противостоять.
Так дай мне, Бог, подольше удержать
Улыбку и стремленья, веру и надежду,
Способность людям слабости прощать.
Друзьями и детьми быть сильной, как и прежде.
И за добро вдесятеро им больше отдавать.
* * *
Нежные строчки,
Нужные строчки,
Вы словно внучки,
Вы словно дочки.
То окрыляете и вдохновляете,
То, словно гвоздик, по шляпку вгоняете.
Строчки – морочки,
Строчки – кружавчики,
Вы словно девочки,
Вы словно мальчики,
То веселы и безмерно задорны,
То вдруг сердиты, обидчивы, вздорны.
Строчки – задорницы,
Строчки – уныние,
То вы цветочки,
То грустное пение,
То так легко душу ввысь поднимаете,
То не удержите, в бездну роняете.
Строчки – соседки,
Строчки – подружки,
То вы так юны,
То словно старушки,
Вдруг мне ошибки мило прощаете,
Вдруг поучаете и назидаете.
Вы мои строчки,
Мое вы спасение,
Как продержаться без вас в дни осенние,
В зимние, летние или весенние,
Как добиваться побед и везения?
Милые строчки, мое вы спасение.
* * *
Кем была я в прошлое жизни?
Может травкой, может птицей,
Может быть, любовной жрицей,
Иль невинною девицей,
Может быть, морским прибоем,
Человеческим изгоем,
Иль глашатаем известий,
Кем была я? Неизвестно.
Кем же стану я потом?
Серой мышкой иль котом,
Или ланью, львом убитой,
Иль змеею ядовитой,
Иль собачкой беспородной,
Иль моделью супермодной,
Иль акацией душистой,
В роднике водицей чистой.
Кем я стану – я не знаю,
Но в той жизни вас узнаю.
Ни собакой, ни змеею
Вас, родных, не искусаю.
Напою водой хрустальной,
Не зазнаюсь в платье бальном.
Вас любить я буду нежно,
Вечно, преданно, прилежно
В этой жизни и потом,
Будь я львом или котом.
А сейчас хочу быть феей,
Сделать всех людей добрее.
Научить любви и дружбе,
Не была чтоб дружба службой.
Чтоб серца открыты были,
Никогда чтоб не забыли,
Что от зла – лишь только зло,
А добро родит добро.
Так много не успела
Я много лет на свете прожила,
Но с каждым годом становится страшнее:
Так много не узнала, не смогла...
И многого теперь постигнуть не успею.
Я не успела книг всех прочитать,
Которые советовали умные подруги.
Не научилась я пейзажи рисовать,
И от компьютера шарахалась в испуге.
Не плавала по Волге теплоходом,
Во многих уголках России не была.
Великий Питер познавала мимоходом,
Тайгу и гейзеры увидеть не смогла.
Я не была в Париже и в Мадриде,
Монмартром не была удивлена,
Не видела воочию корриды
И Веной не была покорена.
Я не была в музее Пикассо,
Не видела Дали великого творений,
Не повстречался мне Марсель Марсо —
В своем искусстве он непревзойденный гений.
Так много не успела, не смогла...
Но не позволю чувств себе скорбящих.
Могу гордиться тем, что многим людям помогла.
И главное – друзей имею настоящих!
Мне снятся радужные сны
Мне снятся радужные сны ночами:
Как будто молода я, хороша собою,
Бреду душистым лугом, умываюсь серебристою росою
И приминаю шелковые травы босыми ногами.
Мне снятся горы южные и ласковое море,
А мне всего-то-навсего семнадцать лет.
И у меня забот, тревог, волнений нет,
И я не знаю, что такое человеческое горе.
Мне снятся стаи птиц, душистые цветы,
Мне снятся зимы, снежные заносы...
Кончаются все сны одним вопросом:
А где же ты, мой друг? Где ты?
Хоть мне уже за шестьдесят -
По паспорту, а не по настроенью!
Не глядя ни на что, живу я с упоеньем,
Пусть молодые дерзость мне простят!
По-прежнему, я кладезь неисполненных желаний,
И жажда жизни во мне по-прежнему неутолима.
Казалось, было досыта и счастья, и страданий,
А вот душа жива! Стремления ее неукротимы.
Тебе, мой друг, желаю такого же полета!
Чтоб крылья были – в полный разворот!
И хоть не все по этой жизни пиво с медом,
Подарков все же она дарит больше, чем невзгод!
Юбилей (шутливое!)
Чуть похрустывает спинка,
И сустав скрипит.
Вместо ямочек морщинки,
Дыхалка свистит.
В почках камни драгоценны,
Весь «Алмазный фонд!»
Все сапфиры да алмазы,
А, быть может, просто стразы?
– Кто их разберет?
Ливер тоже не в порядке:
В печени жирок,
С пере– или недоеду
Слышен бунт кишок.
Переешь – живот горою,
Не доешь – тоска....
Примешь рюмочку, другую -
Сердце по – ска – ка...
Каблуки высоки взуешь -
Лодочки круты!
Час-другой, и закукуешь,
Не молодка ты!
Юбку-мини не напялишь,
Ножки уж не те.
Хотя! Если так поставить -
О те-те-те-те!
Вырез бы до поясницы,
Декольте бы до пупка!
Вот така я озорница,
Ну вот я така!
Не судите меня, люди.
Не суди народ!
Мне всего-то два по 30!
Ум еще придет!
Шутка (в больнице)
Не ходится, не дышится,
Не спится и не пишется.
Такая маята.
В душе моей смятение,
А в голове – смешение
И в мыслях дремота.
Матрац воняет проссанный,
Кровать с горбом под ребрами.
Не сон, а дрянота.
И супчик жидковатенький,
А доктор глуповатенький.
Такая хренота.
Сбежать отсюда надобно,
И сделать это рада бы.
Да в сердце дурнота.
Забыть бы про все хворости,
Про осень и про мороси.
Вот это – лепота!
Если б...
Если б я была здорова,
Завела б себе собаку,
Чтоб гулять с ней днем и ночью,
Не грустить чтоб и не плакать.
Если б я была моложе,
Завела б себе мужчину,
Чтоб любили мы друг друга
До естественной кончины.
Если б я была луною,
Освещала б землю ночью,
Чтобы всем влюбленным было
Нежно, чисто, непорочно.
Если б солнцем я вдруг стала
Ярким, теплым, негасимым,
Всех людей бы согревала,
Всех ласкала и любила.
Ну вот если б все так было,
Все вот так, а не иначе,
Не была б та жизнь моею.
Вот и все, что это значит.
Я пью вино
Я пью вино,
Смотрю в окно
И вспоминаю лишь одно —
Теперь я одинока.
Я одинока в мыслях,
Я одинока в смыслах,
Средь завитых и лысых —
Я теперь одна.
Одна в своих стремленьях,
Как жаль, что я не гений
Среди других вторений,
Как жаль, что не звезда.
Звездой на небе синем
Мне быть необходимо,
Чтоб стать твоей любимой.
Любимой для тебя.
Послал мне Бог удачу!
И я решу задачу,
Не может быть иначе!
И в этом Ася вся.
Хорошо, что денег нет
Нету денег – вот обида, вот беда!
Да зато не нужно мчаться никуда...
Можно сесть возле окошка
Взять на руки свою кошку
И представить: кто-то ж ездит в поездах,
Кто-то в небесах парит,
Кто-то мальчика родит,
Кто-то друга за поддержку горячо благодарит.
Ну, а мы с Марусей-кошкой
Посидим возле окошка,
Помечтаем, погрустим,
Всех подружек обзвоним,
С Белкой планы мы обсудим,
С Катериной – всех осудим,
Кого только захотим.
Но без зависти, без злобы,
Зубки б подточить нам чтобы, —
И тут же все мы всем простим.
Хорошо, что денег нет!
А то купила б я билет,
Улетела б в Катманду,
Пешком туда я не дойду,
Ведь не близок этот свет!
Хорошо, что денег!
Маленькая повесть о большой любви
Домой я несусь со всех ног, потому что всякие неотложные дела не позволяют уйти с работы вовремя, приходится задерживаться, а потом за счет увеличения собственной скорости нужно наверстать это время и к положенному часу быть дома, чтобы успеть приготовить еду и встретить девочек из школы. Я всегда обвешана кучей пакетов и пакетиков – уму непостижимо, почему их у меня всегда куча? Больших и маленьких, тяжелых и полегче, с продуктами и со всякой всячиной. Эта непосильная кладь уменьшает мой очень даже невысокий ростик еще сантиметров на десять, а руки, наоборот, вдвое удлиняет.
Утром у нас дома вечная боевая тревога: Митя мчится выгуливать собаку; девочки начинают поиски своих заколок, ручек, всякой другой мелочи, не успевая заправить постели и убрать пижамы. Я руковожу общим процессом, готовлю завтрак, бегу в душ, отправляю девочек в школу, заглатываю кофе с бутербродом, потом быстрый, но обязательный макияж; костюмчик, туфельки, сумочка – и бегом, бегом, чтобы не опоздать к пятиминутке.
Я, слава Богу, хорошо выгляжу, стройна, бегаю в туфельках на высоких каблучках, с развернутыми плечами и, несмотря на утреннюю суматоху, свежая, полная сил и энергии. Кажется, что домой я вернусь такой же умницей и красавицей, но вот заканчивается рабочий день, промелькнувший как одно мгновение, и начинается обратный путь домой.
Увы! Он не так прям и ровен, как был утром. Вспоминается, что мой вислоухий пес и рыжая бестия Машка уже доедают свои кормовые запасы; что дети давно просят налепить им пельменей; что сегодня пятница и Митя ожидает свой деликатес – креветки. По-моему, это его единственный каприз, к креветкам у него совершенно детское отношение, как к подарку. Уминает он их с огромным удовольствием, с радостным блеском в глазах.
Начинается мой поход по торговым рядам. Глаз предательски выискивает и находит даже то, что вовсе не планировалось: мыло, порошок, пасту – и далее «со всеми остановками».
Что же делать, я мама большой семьи: всех нужно накормить, отмыть, всех обласкать и ублажить, всем помочь.
Так было и в эту, не очень погожую, пятницу. Загруженная, как товарный вагон, доплелась до подъезда; лифт, как обычно, не ответил мне взаимной любовью; обреченно вздохнув, я пошлепала на свой, слава тебе Господи, не последний, а шестой этаж.
Теперь нужно добраться до ключа, он всегда почему-то оказывается не в том отделении и всегда на самом дне сумки.
За дверью слышен радостный визг моего любимого пса, которого дети, наверняка, не выгуляли днем; слышно призывное мяуканье рыжей пушистой разбойницы Машки. И ко всему этому – неумолкающий трезвон телефона.
Собака едва не сбивает меня с ног, пытаясь облизать мой нос, и, если бы не тяжесть вносимого груза, безудержная радость этой твари свалила бы меня с ног. Кошка готовится к прыжку со шкафа, нужно ловко увернуться, чтобы не быть поцарапанной. Я обижаюсь на них и ругаю только для вида, они ведь меня любят, хотя их любовь совершенно меркантильна: я их кормилица, их купальщица и прогулочная мама.
Телефон трезвонит. Хватаю трубку, не выпуская из другой руки сумки с провизией – иначе мои четвероногие друзья обездолят остальных членов семьи. Никакие команды и угрозы в такой момент не действуют.
– Алло! Алло! – а в ответ хлюпанье и бульканье вперемешку с укорами: где я шлялась до сих пор?
Меня немного покоробило от этого вопроса, но, значит, произошло что-то из ряда вон выходящее, раз Светка, что называется, сорвалась.
Светка – это моя давняя и, можно сказать, единственная подруга, которая то появляется, то благополучно исчезает из поля зрения. Это случается, когда у нее наступают счастливые времена в личной жизни, когда она любит и любят ее. Но по окончании сезона любви наступает глубокий траур, она снова тянется ко мне, снова мы с нею решаем проблемы, иногда горюем, чаще – поддерживаем друг друга полным взаимопониманием. Я знаю, что счастливый и любящий человек становится отстраненным от внешнего мира, он закрывается в свою золотую скорлупочку и живет там в душевном уюте и покое. Но, даже понимая это, мне бывает обидно, когда Светка теряется надолго.
Прижатая плечом к уху трубка, поднятая вверх рука с сумками со съедобным, до которых хотят добраться и пес, и кошка; в трубке всхлипы и укоры во весь, мало сказать, высокий голос Светки; повизгивание и лай голодной собаки и нахальное мяуканье – картина, достойная описания и кисти художника. Как говорит моя старшая доченька: «Картина Репина «Приплыли».
В трубку говорю:
– Перезвоню.
Отхватываю кошке и псу по кусочку мяса, рассовываю продукты в холодильник, беру пса на поводок и рысью вслед за псом несусь вниз по ступенькам, через двор, перепрыгиваю через невысокий заборчик и, наконец, отцепливаю пса с поводка и отпускаю на свободу.
Господи! Десять – пятнадцать минут собачьей свободы дают мне возможность ничегонеделанья, возможность просто постоять или присесть, подумать о чем-то отвлеченном, увидеть небо, птиц, деревья, увидеть все то, мимо чего в городе проскакиваешь, не замечая. Не замечая весенней изумрудной листвы, осеннего листопада, зимних, запорошенных снегом, домов, деревьев – вся жизнь в порыве, в движении, во временных рамках.
Да, а что же могло случиться у Светки? Мы с нею знакомы давно. После окончания института попали работать в одну больницу, но в разные отделения. На врачебных конференциях всегда сидели вместе, перешептывались, слегка сплетничали, обменивались мнениями; вместе повышали на курсах квалификацию. И подружились, несмотря на то, что мы совершенно разные и по внешнему виду, и по взглядам на жизнь. Светка высокая, красивая, заводная и рисковая, а я на ее фоне – серенькая мышка, маленькая, тихая, молчаливая. Но что-то необъяснимое связывает нас; несмотря на ее временные исчезновения, наша дружба не разрывается.
Я поздно вышла замуж; моим девочкам-погодкам одиннадцать и десять лет. А Светкиной дочке уже двадцать два, она родила ее в неполных девятнадцать лет от горячо любимого, как она говорит, человека, который так же горячо и быстро от нее слинял, узнав, что сотворил ей ребеночка. Были у нее попытки организовать свою личную жизнь, выйти замуж, но все что-то не складывалось: то доченька не способствовала любви, то мужик чавкал, то она разочаровывала мужика.
А вот лет пять назад к Светке в палату положили больного с какими-то перепадами давления, в общем, ничего особенного, но эти перепады его страшно пугали. Палата была платной, пребывание в ней говорило об определенных материальных возможностях этого пациента. Тут же появился телевизор, ноутбук. И холодильник, наполненный совсем небольничными продуктами, фруктами и напитками. Оказалось, пациент был довольно преуспевающим фирмачом, почему-то вдруг пожелавшим лечиться в обычной городской больнице. Хотя нужно оговориться – у нашей больницы хорошая репутация: наши доктора, знающие и добросовестные, и, как правило, уже давно приработавшиеся на одном месте. В нашу больницу правдами и неправдами пытались попасть больные из других районов, ходили слухи, что даже взятки давали кому-то.
Фирмач был холост и хорош собою. Светка засуетилась, стала мне чаще названивать, консультироваться, говорила о нем все чаще и дольше, короче, «запала на него». Она смела, активна, хороша собою и, к тому же, классный врач, прекрасно диагностирует и лечит всегда грамотно и ответственно. В случае же с этим пациентом она выпрыгнула сама из себя, стала и психологом, и психотерапевтом. Даже голос изменила, стала говорить с глубоким, мягким акцентом, убрала все высокие ноты, словом – ворковала. А уж какие слова подбирала в беседах с опекаемым!
Не прошло и двух недель, как больной стал ощущать острую необходимость видеть своего доктора не только на обходах, но все чаще и чаще, и общаться с ним все ближе. В один прекрасный вечер, в светкино дежурство, он надел на ее стройную, длинную шейку золотую цепочку, умудрившись почти одновременно закрыть дверь палаты на ключ, и в прямом и открытом бою взял крепость приступом. Боя то, конечно, никакого не было, крепость к сдаче уже давно была подготовлена и с нетерпением ждала завоевателя.
Несмотря на разницу в годах – он был моложе Светки на семь лет, роман закрутился быстро и энергично. Светка только о нем и говорила: ах, какой внимательный, какой нежный, какой добрый! А какой он в постели – Светка не находила слов, кроме сравнения: таких у нее не было никогда и никогда больше не случится.
Роман плавно перешел в состояние законного брака, в свет-кино неописуемое счастье. Когда человек, так давно ожидавший этого счастья, наконец его получает, он как бы отстраняется от всего остального, уходит в свою жизнь, ни с кем не желая делиться своим счастьем. Постепенно звонки стали более редкими, на работе мы не могли видеться, потому что Светка теперь работала в какой-то частной престижной клинике. Работа ее не изматывала и не утомляла, да и домашние дела были переложены на домработницу, которая по совместительству пыталась воспитывать светкину дочку.
А доченька, нужно сказать, была редчайшей пакостью: с 14 лет она шаталась по дискотекам, закурила, попробовала «травку». А в шестнадцать ее выперли из школы за оскорбление учительницы литературы, которая имела очень четкие представления о поведении учеников в школе, о нормах обыкновенного девического достоинства; которая не поощряла эксперименты девиц с окрашиванием волос во все цвета радуги и боевую, как у туземцев, раскраску лица и не позволяла носить в школе юбочки такой поразительной длины, что они больше напоминали пелеринки, надетые не по адресу.
Весом кошелька молодого отчима девицу определили в экстернат, где удивительным образом все показатели знаний по балловой системе возросли чуть ли не до пяти с половиной. А по получении документа о почти отличном окончании средней школы – жаль, золотую медаль не удалось отхватить! – девочка благополучно была пристроена в престижный ВУЗ, и потихонечку, опять-таки, с помощью кошелька отчима, стала карабкаться, где ползком, где на четвереньках, по ступеням науки. Она то забывала сдать курсовую, то в период сессии, устав от непосильных трудов, улетала на пару-тройку дней отдохнуть у моря.
Взрослея, девица стала проявлять своеобразный и настойчивый интерес к отчиму, улавливая те моменты, когда Светка отсутствовала. Очень четко поняв ситуацию, чтобы не допустить развития нежелательных событий, светкин муж тактично объяснил своей жене, что девочка стала настолько взрослой и самостоятельной, что должна жить отдельно, естественно, что полную материальную поддержку он гарантирует.
Девчонка упиралась и рогами, и копытами: кто будет ей готовить, кто будет стирать и убирать; и почему, собственно, квартира однокомнатная? Но вопрос был решен, и теперь девица жила в прекрасно отделанной, меблированной отдельной квартире. Она исправно дважды в месяц приходила за «субсидией» к отчиму, не забывая выклянчить и у матери некую сумму – на мелкие расходы.
У Светки в доме все шло тихо и спокойно и вполне благополучно. Что же значит этот звонок, эти безудержные слезы?
Мой пес набегался, осчастливил поднятием ножки все кустики и деревья, поухаживал за какой-то лохматенькой, необъяснимого окраса и явно не дворянского происхождения собачкой, и вернулся ко мне, напомнив, что у нас есть дом, в котором меня ждет уйма дел.
Вернувшись, дав псу поесть и попить, позвонила Светке. Еще раз, и еще – никто не берет трубку. Между звонками отвариваю детям пельмени и тщательно захораниваю в мусорном ведре стандартную упаковку с надписью: «Пельмени классические «Дарья». Девчонки наивные, они и впрямь верят, что я леплю пельмени; едят, нахваливают, удивляются, когда же мамочка все успевает?
Я успела к их приходу выловить «домашние» пельмени, сдобрить их маслом и поставить на стол. Девчонки, между заглатыванием очередного пельменя, рассказывают мне о своих дневных приключениях и событиях. Наташа занимается в музыкальной школе, ей очень нравится ее молоденькая учительница, которая никогда не кричит и не бьет по руке, как прежняя, если Наташа не так ставит эту еще маленькую и слабую ручку. Ей нравится проходить через двор со своей скрипочкой и слушать похвальные речи главных дворовых судей – пенсионерок. Сама игра на скрипке, многоразовое проигрывание гамм ей нравятся значительно меньше, но она человечек добросовестный и обязательный, надеюсь, что со временем у нее появится настоящий интерес и к музыке вообще, и к скрипке – в частности.
Сонечка увлечена живописью, у нее уже есть какие-то определенные успехи.
Мне доставляют огромную радость увлечения моих девочек, их дарования. Я изо всех сил стараюсь поддержать их интерес, хотя обходится это очень даже недешево. Нужно вовремя оплатить занятия, купить кисти, краски, ноты. Нужно оказать знаки внимания наставникам, нужно, нужно...
– Мамочка, а те краски, что ты купила, не подходят, нужны только датские, польские считаются плохими. И кисточки польские не покупай. Наш «Пиросмэн» требует все датское, наверное, и холсты, и рамы оттуда надо привозить?
Сонечкин наставник считает себя непризнанным талантом, одевается вычурно; с родителями обучаемых детей разговаривает высокомерно – дескать, лишенные таланта рисовать, не могут с ним быть в равноценном общении. И что мы можем понимать в качестве красок, кистей и прочих рисовальных принадлежностей? Кто-то назвал его с насмешкой «Пиросмэн», это прозвище приклеилось к нему намертво, теперь уже и дети звали его за глаза Пиросмэном.
– Солнечко, рисуй пока тем, что у нас есть, а в следующий раз я постараюсь достать то, что требует твой учитель.
– Знаешь, мамочка, он совсем сбрендил. Пришел в зеленом пиджаке, а на шею повязал розовый платочек, как попугай. Он всех ругает: все бездари, он один достоин наград и премий, но его затирают, не дают выставляться, не пускают в залы. Все занятие слюни свои разбрызгивал, ругал всех художников, а потом и нам досталось: мы тоже бездари, из нас не выйдет никакого толку, он попусту тратит на нас свое время и свой талант. Мамочка, не делай ему больше подарков, он больше всех ругал меня и моих родителей, и мои краски. Подарочки-то брал, как меня хвалил, помнишь?
Я остановила Сонечку, возмутилась ее лексикой и цинизмом, попыталась защитить наставника – рисовальщика. Но в глубине душе я с Сонечкой была полностью согласна. Из Дании ему краски подавай! Наверное, подарки мои не пришлись ему по вкусу или оказались слишком простыми и дешевыми? Ну, простите, чем богаты, тем и рады...
Накормила девочек, отправила с кухни и, отложив мытье посуды на потом, стала дозваниваться до Светки. Звоню, звоню... Вот наконец дозвонилась. Светка, вся в слезах и соплях, пытается несвязно объяснить мне свою беду. А беда-то действительно беда. Из потока слез, слов, всхлипов я понимаю одно: из дома ушел «сволочь... любимый... негодяй... самый необыкновенный...» – все это вперемешку и все это относится к одному человеку, к ее мужу.
После нескольких неудачных попыток мне, наконец, удалось вставить слово в этот не иссякающий фонтан, это была огромная ошибка – Светка почти завизжала: – Это ты! Это ты, примерно-показательная! Я тебя ненавижу!
Она с такой силой швырнула трубку на рычаг, что у меня в ухе зазвенело. Я стояла ошарашенная и растерянная до такой степени, что Митя, тихо вошедший на кухню, стал суетливо искать в аптечке капли, валидол, еще что-то. Работая уже столько лет в больнице, я научилась мгновенно перевоплощаться, менять выражение лица, в общем, перестраиваться согласно обстановке. Я вовсе не собиралась посвящать мужа в свои неприятности, тем более, что сама еще ничего не поняла. Быстро убрав с лица озабоченность и растерянность, я сказала:
– Надо же! Позвонила, чтобы проверить время, нарвалась на какого-то шутника, ответившего, что еще есть время повеселиться и выпить, и он готов со мною встретиться. Ничего себе автоответчик! Я улыбнулась, подошла к мужу и поцеловала его.
Пока он раздевался, умывался, я стала варить для него креветки. Боже мой! Как я ненавижу эти креветки! Я их люто ненавижу за специфический, всепроникающий запах, который щекочет мои чуткие ноздри весь вечер и всю ночь. Я их ненавижу за то, что они надолго затягивают ужин, за то, что на столе громоздится куча их останков, за... – в общем, креветки я ненавижу, как личного врага. Но что поделать, если Митя их обожает! И я, несмотря на свою ненависть, каждую пятницу покупаю их для своего замечательного мужа – это, наверное, его единственная слабость и я ей потакаю.
Муж у меня, действительно, удивительный, потрясающий, замечательный. Я его тоже «подцепила» в больнице, почти так же, как Светка своего фирмача. Только лежал мой Митенька в обычной многоместной палате и был действительно серьезно болен. Он был поразительно терпелив и скромен, настолько скромен и нетребователен, что весь персонал относился к нему с уважением и соучастием. Даже наши молоденькие, но уже хронически безразлично-ленивые сестры не забывали вовремя выполнить назначения, дать все таблетки, а нянечки обеспечивали внеочередную замену белья, отыскали совсем новые тапки и таскали ему из кастрюли редкие крошечные кусочки мяса, пока еда еще сохраняла остаточное тепло после долгого переезда от кухни до отделения. Его любили, если такое слово вообще имеет место в больнице. Любили и жалели.
И было отчего. Он был таким худым и бледным, и к нему почему-то никто не приходил, никто не приносил передачи, ни в будни, ни в выходные. Никто. До того незабываемого дня, который круто изменил наши судьбы.
Накануне в ординаторской раздался телефонный звонок. Попросили лечащего врача, назвав фамилию больного. Это был мой пациент, Дмитрий Сергеевич. Женский, по-моему, молодой, но смелый и напористый голос. И жесткие, конкретные вопросы: насколько он серьезно болен? Каков прогноз? И, наконец, сколько он еще протянет?
Обычно родственники задают вопросы о состоянии больных, но это всегда крик о помощи, мольба о спасении. Бывает что ты бессилен, но, глядя в эти страдающие глаза, пытаешься ободрить, поддержать, хоть частично обнадежить. Но этот звонок, эти резкие, циничные вопросы заставили сердце сжаться не от жалости, а от возмущения и негодования.
– Кем вы доводитесь Дмитрию Сергеевичу? – сдавленным, каким то утробным голосом спросила я невидимую абонентку.
– А какое это имеет значение?
– Мы не даем справок по телефону. И действительно не важно, кто вы, потому что такие вопросы может задавать о тяжело больном человеке только законченная бессердечная сволочь.
Я положила трубку на рычаг. В ординаторской стояла оглушительная тишина. Коллеги от неожиданности отложили истории, прервали разговоры и смотрели на меня так, будто я стояла перед ними голая. Иван Иванович, наш заведующий отделением, поперхнулся чаем, резко отодвинул от себя чашку, встал и сказал очень тихо, но внятно:
– Деточка, вы сейчас говорили не как доктор, а как рыночная торговка. Я объявляю вам замечание.
И вышел. Для меня эти слова были хуже публичной пощечины. Ивана Ивановича уважали все, а для меня он был не просто наставником в профессии, но значительно ближе и родней. Он сделал из меня стоящего врача, в любой ситуации я знала: он рядом, он поможет, он защитит и поддержит. А сейчас я его разочаровала.
Коллеги деликатно отвели от меня свои взгляды, занялись снова своими делами. А я пошла в палату, где лежал Дмитрий Сергеевич. Он действительно почти все время лежал, он был ослаблен и болезнью, и, как я теперь поняла, своей одинокостью. Сейчас он, полусидя, читал какую-то книгу, оторвавшись, вскинул на меня глаза, выражая удивление по поводу моего внеурочного появления и, вероятно, странного выражения моего лица.
– Доктор, вы пришли сказать мне, что я уже здоров и пора, как говорят, с вещами на выход? – с горьким юмором и вымученной улыбкой произнес он.
Я что-то невнятно промямлила, сосчитала его пульс, попыталась улыбнуться и вышла из палаты.
А назавтра, в не приемные часы, в отделении появилась очень красивая, уверенная в себе девушка, «упакованная» по последнему даже не слову, а крику моды. Ее сопровождал деловой молодой человек, в строгом костюме и с кейсом в руке. Девушка шла быстро, каблучки ее сапожек отстукивали четко и ритмично, как пулеметная очередь. Она шла уверенно, бросая взгляд на номера палат, и остановилась именно перед палатой Дмитрия Сергеевича. Смело и энергично, без стука, открыла дверь, пропустила своего делового спутника, вошла сама, пытаясь закрыть дверь. Я очень поспешила и успела войти следом.
Девушка нашла глазами интересующий ее объект, направилась к нему и без всяких предисловий и обиняков обратилась к Дмитрию Сергеевичу:
– Привет папа! Я пришла с нотариусом, у него очень мало времени, нужно быстро оформить документы на дачу и твою комнату. Знаешь, потом будет столько мороки, а мне не хочется, да и некогда потом мотаться по разным конторам.
– Когда потом? – спросил Дмитрий Сергеевич. Спросил так спокойно и тихо, что у меня мурашки пошли по телу.
– Ну что играть в прятки, папб? Ты же умный человек и сам понимаешь, что неизлечимо болен.
– Девочка моя! – тем же тихим и, как будто, спокойным голосом прервал посетительницу Дмитрий Сергеевич. – Я рад тебя видеть. Сколько времени ты не приходила, не созванивалась со мною? Два года, три? Ты очень красивая, хорошо выглядишь. Вышла замуж? Видимо, удачно? На тебе нет печати бедности и забот. Очень рад за тебя. Но вынужден тебя огорчить: я поправляюсь. Вот, мой дорогой доктор, она только что сказала, что у меня уже хорошие анализы, что я иду на поправку и на днях меня выпишут. Вот тогда мы встретимся и обо всем поговорим.
Я по характеру человек очень сдержанный, эмоции не демонстрирую. Но вчерашний телефонный разговор и сегодняшние беспардонные и безжалостные заявления девицы сотворили со мною что-то необъяснимое. Жалость к этому человеку, стоически и безропотно переносящему болезнь и связанные с нею страдания, захлестнула меня. Я подошла к Дмитрию Сергеевичу, поцеловала его и спокойно сказала:
– Правильно, Митенька. Кризис уже миновал и на дня я заберу тебя домой. Представь меня своей дочери.
Пятеро больных, неотрывно, с интересом и без стеснения наблюдавших за переговорами, ошалело переводили взгляд с меня на Дмитрия Сергеевича, снова на меня и на него, не веря своим ушам. В их глазах было такое недоумение: как же это мы сумели скрыть наши родственные отношения?
Митенька оказался потрясающим актером и очень талантливо подыграл мне:
– Да, да. Прошу любить и жаловать мою драгоценную жену, нежно и горячо любимую.
Девица ошарашенно посмотрела на отца, потом на меня, потом на нотариуса, топнула ножкой и взвизгнула:
– Псих! Два шага до могилы осталось, а он лепечет о какой-то любви! Я тебя, признаю недееспособным, я добьюсь этого! И не дам тебе сдохнуть, пока не получу свое!
– Вон! Вон из палаты! – я не узнала своего голоса: это был какой-то сдавленный, звериный хрип. В нем, видимо, была такая ненависть, такой гнев и сила, что молодую стерву пробкой вышибло из палаты.
Я следом вышла, не взглянув на Дмитрия Сергеевича и на его соседей. Распорядилась сделать ему успокоительное и, слава Богу, рабочий день уже закончился, я оделась и на «автопилоте» отправилась домой, где сразу же отключилась. Разбудил меня телефонный звонок. Подняв трубку, я услышала ровный, спокойный голос Дмитрия Сергеевича, он звонил из ординаторской, сердобольные сестрички дали ему и ключ, и номер моего телефона.
– Наташа! Я на двадцать лет старше вас, не совсем здоров, но если вы согласитесь стать моей женой, обещаю вам: я обязательно поправлюсь и до конца своих дней буду делать все, чтобы вы были счастливы.
И положил трубку, оставив меня в полном недоумении и смятении. Этот неожиданный вечерний звонок, еще более неожиданное предложение потрясли меня не меньше, чем дневное происшествие. Всю ночь я ворочалась с боку на бок, почти до рассвета не сомкнула глаз. Как я завтра буду делать обход, как мне вести себя, как поступить. Что толкнуло Дмитрия Сергеевича на это предложение? Какие соображения? Какие чувства? Или он решил, что мне уже почти тридцать, «уж бы как бы выйти замуж»? Я его совершенно не знаю, я лечу его, и за двадцать дней знакомства как можно делать такие предложения и принимать решения? Да и знакомством наши отношения нельзя называть, врач – пациент, и все. Абсурд! Нелепица!
И все-таки утром я пришла в палату на обход. Все замерли. А на меня смотрели большие, любящие и вопрошающие глаза Дмитрия Сергеевича...
Я выходила Митю. Чего это стоило и ему, и мне – теперь уже не хочется вспоминать. Когда он немного окреп и набрался сил, мы поженились. И, наконец, впервые в жизни я увидела море! Мне никогда не удавалось осуществить свою мечту, побывать на юге, на море. Всегда возникали какие-то уважительные причины и препятствия; задуманная еще зимой поездка откладывалась и откладывалась. Родители не могли себе позволить такое баловство, и речи быть не могло о таком дальнем путешествии. Они и в областной центр выбирались может быть два-три раза за всю свою жизнь. А когда я училась в институте, просто не было денег. Летом всегда подрабатывала, то санитарочкой, то разносила почту. А после третьего курса меня уже взяли в бригаду на скорой, это уже было и серьезнее, и немного денежнее. Подрабатывать было нужно, чтобы обновить свой ветхий гардероб и иметь какой-нибудь запас на книги, на театральные билеты, на всякие девические мелочи. После почти одновременной смерти родителей я осталась одна. Двоюродная тетка по линии отца, оставшаяся жить в нашем домишке, мне никогда ничем не помогала, наше родство поддерживалось редкими письмами, а когда она умерла, мне никто об этом не сообщил, и я ее не проводила в последний путь. Теперь я осталась совершенно одинокой на всем белом свете. Нет смысла рассказывать, как живется студентам, не получающим никакой помощи. Это известно тем, кто прошел эту жизнь, и совершенно не сможет понять тот, кто это не пережил. Моя жизнь – яркая страница этого бытия. Студенческая стипендия, за которую, кстати, тоже нужно было биться, могла поддержать – при самой жесткой экономии – недели две. Это – условное питание, ручки, тетради, мыло... но, к сожалению снашивались набойки на туфлях, протирались локти на свитерочке, а уже капроновые чулки – это отдельная песня! Студентки приноравливались купить сразу две пары одинаковых чулок и, когда от каждой пары оставалось по одному целому, образовывалась третья пара.
А еще показывали какие-то фильмы, спектакли, не посмотреть которые было как-то стыдно. И в посиделках по поводу сдачи очередного экзамена или чьего-то дня рождения нужно было участвовать...
В общем, о море я смотрела фильмы, читала и молча мечтала. Отдых на Москве-реке уже был огромной радостью и счастьем. Я приработалась на скорой, зарабатывала, а, главное, приобретала неоценимый опыт. А на лекциях, бывало, засыпала, но мне мой Ангел как будто на ухо шептал, и, заглянув в конспект к соседке, я восстанавливала смысл читаемого нам предмета. Институт я закончила с красным дипломом и мне очень повезло с распределением. В больнице, где я проходила практику, образовалось вакантное место и мой дорогой Иван Иванович добился, чтобы меня взяли на это место. Пройдя мыслимые и немыслимые собеседования, я была принята врачом-ординатором. Но с жесткой оговоркой: о жилье не заикаться по крайней мере в ближайшие пять лет.
Вначале я снимала комнату у нашей нянечки, мы прожили с ней во взаимном понимании и взаимной заботе около двух лет, но из армии возвращался ее сын и мне нужно было куда-то съезжать. Пока я искала доступное для моего кошелька жилье, мой драгоценнейший Иван Иванович обивал пороги разных учреждений, находил и без стеснения теребил своих прежних, ныне власть предержащих, пациентов и, все-таки, выбил для меня комнатку в коммунальной квартире. Без ремонта туда невозможно было вселиться, да и мебель, хоть самую непритязательную, нужно было купить. А если еще холодильник? А телевизор? Море продолжало меня ждать, а я продолжала о нем мечтать...
И вот, наконец, судьба послала мне столько радости и счастья! Утром мы с Митей спускались к морю, нежились в лучах еще не горячего солнышка, плескались в нежных прозрачных волнах, а вечерами бродили по узким улочкам южного городка, то забираясь вверх, то спускаясь к самому морю. Весь неизрасходованный запас любви и нежности мы горстями дарили друг другу, заботились друг о друге и узнавали друг друга все ближе и глубже. Разница в годах сказывалась только в том, что Митя был опытнее меня, знал много такого, о чем я даже не слышала; рассказывал он так живописно, что просто завораживал меня. Нас никто не воспринимал, как любовников, наверное мы излучали такое единое счастье, что, глядя на нас, люди приветливо улыбались, радуясь вместе с нами.
Однажды я отважилась спросить Митю о его прежней семье. Его потрясающая деликатность стала мне уроком на всю жизнь.
– То, что было в той жизни, закончилось. У меня от нее осталась дочь. Она не очень добра и не очень хорошо воспитана, видимо, и моя вина есть в этом. Но она моя дочь, и я сделаю для нее даже больше, чем ей хочется и чем она заслуживает. И не потому, что я боюсь судов и адвокатов. Пусть это будет ей добрым уроком и примером, когда-то она сумеет все переосмыслить. Что касается моей бывшей жены – мы с тобою никогда больше не станем говорить на эту тему. Запомни, Наташенька, ты моя половинка, мое счастье, ты моя единственная!
Плеск волн, благоухание цветущей магнолии, темное бархатное небо, усеянное миллионами мерцающих звезд и рядом -любящий, нежный, заботливый, надежный человек. Благодарю тебя, Судьба, за такой щедрый дар!
Митя был архитектором. До развала Союза он работал в институте, был вполне успешным специалистом, у него были разные дипломы, авторские свидетельства, награды... А потом, как у многих других, наступил период невостребованности, проще говоря, – безработицы. Кто-то из его прежних сослуживцев, более предприимчивый и пробивной, организовал свою строительную фирму и, набирая штат работников, вспомнил о Мите и его дарованиях. После согласования всех позиций Митя стал работать в этой фирме, которая становилась все более рентабельной и успешной.
Митя стал зарабатывать неплохие деньги, и мы сумели поменять наше холостяцкое жилье, две комнатки в разных коммунальных квартирах – как говорится – съехались, вначале на двушку, а потом на шикарную, по моим понятиям, жилплощадь в новостройке. Именно – жилплощадь, потому что и кухня, и прихожая, и количество комнат были пределом мечтаний каждого нормального человека. У Мити был кабинет, заставленный стеллажами с книгами. Это было его «приданным», постоянно пополняемым новыми изданиями. У девочек была общая комната, самая большая и светлая. В ней были два стола и два диванчика. А шкаф был общий, разобраться, кто виновник творящегося в нем беспорядка, было невозможно. Иногда я вываливала все содержимое этого шкафа на диванчики, и девочки вынуждены были разложить все свои вещи по полочкам.
Общая комната была местом наших вечерних посиделок в нечастые свободные вечера. Именно тут мы обсуждали наши семейные дела, предстоящие покупки; планировали «походы выходного дня», отпуска. Девочки в этих совещаниях упражнялись в полете фантазии, представляли свои пожелания, а мы с Митей резонно возражали им или с радостью соглашались с их предложениями.
Наша спальня была небольшой и соответствовала своему прямому назначению. Зато кухня – это была мечта любой хозяйки и, если бы я не работала, то она была бы моим основным местом обитания. По размеру она была больше моей комнатки в коммуналке, а оборудование Митя сам спроектировал и установил, кухня вполне могла бы быть любимым местом пребывания. Вот таким замечательным было наше жилище.
Жизненный опыт Мити, его природная мудрость и такт сделали его лидером в наших взаимоотношениях. Нет, он никогда не отвергал мои предложения, но всегда как-то совершалось именно так, как предполагал и аргументировал он. Митя настоял, чтобы я поступила в аспирантуру; он помогал мне подбирать нужную литературу, ездил по библиотекам, делал переводы с английского. Иногда он садился за машинку, печатал подготовленный мною материал и, не зная, как правильно написать сокращенное слово, очень смешно его искажал, смеясь вместе со мною над получившейся нелепицей.
И еще Митя взял на себя большую часть ведения домашнего хозяйства. А хозяйство к этому времени уже было ого-го! Мы с Митей действительно две половинки одного целого. Как-то я возвращалась с работы, и на выходе из метро женщина предложила мне взять за просто так рыженького пушистого котеночка. Я была уже прилично беременной и понимала, что это будет дополнительной нагрузкой для Мити, и вежливо отказалась. А котенок так жалобно запищал! А детеныш во мне так стукнул меня пяткой, будто призывая к милосердию! Выхода у меня не было, и за условную цену я купила этот пушистый, рыженький, мяукающий комочек.
Несу его домой и не знаю, что сказать Мите. Он приходит чуть позже меня, думаю, спрячу-ка это сокровище, а потом уж, после ужина, предъявлю его хозяину.
Митя вошел так тихо, что за шумом льющейся из крана воды я не слышала, как он вошел на кухню. Он тихонько позвал меня:
– Наташка, не казни, а помилуй!
Обернувшись, я увидела его виноватое лицо и даже испугалась: что могло случиться? Митя взял меня за руку, вывел в прихожую, где в только что сотворенной лужице стоял маленький лохматенький щенок неизвестной породы. Он поприветствовал меня своим еще нежным «гав» и вилянием тощего хвостика, и пошел обследовать углы нашего жилища.
Я смотрела на Митю, и в моих глазах, видимо, прыгали такие чертики, что Митя понял: его тоже ожидает какой-то сюрприз. А сюрпризик уже вылез из потаенного уголка и направился знакомиться со всей компанией.
Хорошо, что в доме оказалось молоко. Мы налили его в мисочку, покрошили хлебушка и пригласили наших новоселов к трапезе. Два совершенно разных детеныша ели из одной миски, причмокивали, а мы сидели и любовались ими, вовсе еще не подозревая, какие испытания нас ожидают, сколько пар обуви, непредусмотрительно оставленной в досягаемом пространстве, будет изгрызено, сколько обоев ободрано и сколько луж еще придется вычерпать, пока два этих существа подрастут и усвоят правила поведения и гигиены.
Мы ужинали и подтрунивали друг над другом, удивляясь самим себе и этим нашим непредсказуемым и неожиданным поступкам.
И вот, поужинав, мы решили дать нашим питомцам имена. Дотошно обследовали их, пытаясь выискать хоть какие-то признаки благородных кровей, но – увы! Песик был явно помоечного происхождения, а котик, хоть был необыкновенного привлекательным, тоже не являлся представителем высокого дворянства. Но они попали в интеллигентную семью и им были даны звучные имена. Наш великолепный пес был назван Лордом; котик получил имя Маркиз, но вышла промашка и при более внимательном рассмотрении он оказался Маркизой. В быту же, за склочный характер вообще стал зваться Машкой.
Скоро родилась наша девочка. Несмотря на то, что я была позднородящей, она появилась на свет вполне самостоятельно и в срок. В небе светило яркое солнышко, Митя прыгал под окнами роддома и, как мальчишка, радостно вопил:
– Это наше Солнышко родилось!
Так появилась наша Сонечка, а чуть позже, чем через год, родилась наша вторая девочка, которую Митя, вопреки моим возражениям, назвал Наташей.
– Я хочу сидеть за семейным столом между двумя Наташами и напротив Солнечка. Всегда. До конца моей жизни.
Митя был немолод, ему доставалась самая большая доля хлопот: стирка пеленок, походы на молочную кухню, обеспечение семьи продуктами и еще много разных дел. А если кто-то из девочек заболевал, беспокойно вел себя ночью, он и тут подстраховывал меня. И, несмотря ни на какую усталость, он, кажется, даже помолодел, стал более энергичным, шутил и поддерживал меня.
Светка удивлялась нашей несгибаемости и, кажется, немного завидовала. Время от времени она заглядывала к нам, принося девочкам какие-нибудь гостинцы.
Доченьки подрастали. Я, наконец, защитилась. Тема диссертации была актуальной, я даже стала немного знаменитой: на меня ссылались преподаватели в институтах, по моей методике работали многие практикующие врачи.
Митя все это время во всем поддерживал меня; несмотря на то, что ему было уже за шестьдесят, он очень старался следить за собою, делал утренние пробежки (выгуливая пса) и легкую гимнастику.
Как-то вечером мы сидели вдвоем и Митя, взяв меня за руку и глядя в глаза, сказал:
– Наташа, я безмерно благодарен тебе. Ты не просто вернула мне здоровье, выходила меня, ты подарила мне целую жизнь счастья. Как мне хочется вырастить дочек, благословить их и порадоваться за них в их будущем. Так хочется, чтобы они были счастливы и успешны. И чтобы мне хватило сил поставить их на ноги. Тебе одной будет очень трудно, ведь вырастить и дать образование – задача трудная. Мне нужно держаться изо всех сил ради них, ради тебя, моя любимая.
Я знала, всегда была уверена, что мы для Мити – самое дорогое, что может быть в жизни. Его откровенная тревога тронула меня до слез, и одновременно возникло чувство беспокойства о нем самом. Обнявшись, мы сидели в полной тишине, не проронив ни одного слова, общаясь только нашими душами, нашими сердцами.
Со Светкой отношения всегда были доверительными и ровными. Она всегда осведомляла меня о своих победах и проигранных битвах за любовь; о трудностях воспитания своей дочки, росшей вздорной, капризной и требовательной девчонкой. Мать Светки жила где-то в провинции, отношения между ними были более, чем прохладными, и надеяться Светке было не на кого. Нужно было растить дочку, одевать-обувать и ее, и себя – все-таки врач! Категория у нее была высшая, а зарплата – увы! – как у уборщицы какого-нибудь офиса.
Светка подрабатывала дополнительными дежурствами, ездила на частные консультации, в общем, тянулась, как могла. Я познакомила ее с Митей, но наш уют и теплота отношений отзывались в ней болью одиночества и неустроенности. Визиты ее были редкими и короткими и почти всегда в отсутствии Мити, хотя он был со Светкой приветлив и предупредителен.
Когда Светка вышла замуж, мы попытались воссоединить наших мужчин, но разница в возрасте, несоответствие интересов делали наши рауты вежливо-скучными. Наши мужья, оба умные и образованные, не нашли единой интересующей обоих темы, разговоры затихали сами собою или сводились к кратким комментариям к текущим событиям. Семейной дружбы у нас не получилось.
У Светки образовался некий круг общения, подобие салона, где обеспеченные и необремененные заботами дамочки обменивались новостями в парикмахерском искусстве, хвастались новыми драгоценностями, своими массажистами и модистками, рассматривали толстые глянцевые журналы и обсуждали новости моды.
В такой жизни Светка блаженствовала примерно пять безоблачных лет. И вдруг – этот всполошенный звонок и это странное обвинение!
Митя ушел выгуливать Лорда, дети готовились ко сну. Я мыла посуду и размышляла: что же могло случиться? Какое отношение все это имеет ко мне? И как мне реагировать на этот выпад? Что предпринять?
Не додумавшись ни до чего путного, пожелала детям спокойной ночи и, в ожидании Мити, стала листать журналы. Ничего интересного. Откровения наших «звезд» по поводу личной жизни, взаимное обливание грязью... И откровенное хвастовство своим материальным процветанием, которое лично у меня вызывает отторжение и брезгливость. Ну что за пример для моих подрастающих девочек? Эти певички с птичьим голоском, но с хорошенькими личиками и длинными ножками, спевшие по паре бестолковых песенок со словами «ля-ля-ля» на мелодию из двух нот, беззастенчиво демонстрируют свои двух-, трехэтажные особняки с гардеробными, равными хрущевским двушкам; своих левреток и сотню – полторы пар обуви, к каждой из которых подобраны и сумочки.
Наверное, это неприятие сформировано моей трудной жизнью, моими наблюдениями в обитаемой среде. Нет, я не завидую богатым людям, я знаю многих состоятельных людей, которые всего в жизни добились своим ясным умом и каторжной работой. По трудам и честь! А такая демонстративная похвальба всегда мне претила, и мне всегда было больно и обидно за нашу униженную и обиженную врачебную братию.
Вот мой почитаемый и уважаемый Иван Иванович, кандидат наук, много лет бессменный заведующий одним из сложнейших отделений, стоит в очереди на улучшение жилищных условий уже больше десяти лет. Он «выбил» жилье и для меня, еще для нескольких работников нашего отделения, но для себя ему «неудобно» просить и унижаться. Вот он и живет с женою, с сыном и его женой, с двумя внуками в малюсенькой двухкомнатной квартирке, с пятиметровой кухней и совмещенным санузлом. Они и умываются, и едят, и одеваются в прихожей по графику, иначе не разойтись. Почему этот заслуженный, уже немолодой человек ютится в малометражке; почему он не может посмотреть хоккейный матч: дети уже спят? Почему, в конце концов, даже попъсать он должен по графику, а не по естественной нужде?
Господи, меня опять понесло! Знаю, что кроме огорчений эти размышления и разговоры ничего не дают, а вот угомонить себя не могу.
Наверное, не выйди я замуж за Митю, тоже прожила бы в своей комнатушке до конца жизни. Или бы какой-то богатенький дяденька не положил глаз на нашу большую коммунальную квартиру да и не расселил бы нас по окраинам?
Мысли о Мите и детях всегда благотворны и приводят меня к душевному равновесию. Я обняла вернувшегося с вечернего моциона Митю и сказала:
– Ну за что мне такое счастье выпало? Как здорово, что ты мне попался и я женила тебя на себе!
Утром пришлось отменить субботний выход в парк – к огорчению всей семьи. Не вдаваясь в подробности, я объявила, что еду к Свете. И опять была восхищена деликатностью Мити: он не стал выяснять, что за необходимость ведет меня туда, и пресек недовольные вопросы и замечания девочек.
К Светке я явилась без звонка и без предупреждения. И еще не успела подойти к порогу, как дверь распахнулась. В проеме стояла Светка, можно было подумать, что она вообще не отходила от двери, и вид у нее был – не обзавидуешься. Описать ее лицо и мгновенные смены его выражения невозможно. Ожидание и разочарование, горечь, обида – все промелькнуло в одну секунду. Стало ясно, что ждали с надеждой и нетерпением, но не меня.
– Проходи, – без радости и энтузиазма пригласила она и, посторонившись, пропустила меня в квартиру, где было тихо и безжизненно. И грязно. Совершенно не похоже на аккуратистку Светку. На столе на кухне в пепельнице горой лежали окурки, запах от них шел отвратительный, напоминающий тамбур захудалого вагона. Опорожненные бутылки с нарядными этикетками стояли вдоль стены. На столе, кроме пепельницы, стоял недопитый стакан с коньяком и грязная чашка из-под кофе.
Сама Светка в дорогущем пеньюаре, нечесаная, с отекшим лицом, которое уже намертво забыло, когда его умащивали фирменными кремами и наносили макияж. Сейчас она тянула на полный полтинник, да еще и с оговоркой: сильно изношена.
Я молча выбросила окурки в мусорное ведро, вымыла стакан, чашку и пепельницу; собрала пустые бутылки и вынесла их вместе с мусором в мусоропровод. Светка стояла, опершись плечом о косяк кухонной двери, и молча и безучастно наблюдала за моими действиями.
Взяв ее за руку, я привела ее в ванную комнату, раздела донага и поставила под душ. Горячая вода – холодная, еще горячая – еще холодная – и так несколько раз.
– А ты, случайно, в вытрезвителе не работала? – спросила Светка с вызовом и ехидством.
– Работала. И мусорщиком работала, и ассенизатором. Устраивает квалификация? Или еще вопросы есть?
– Есть. Ты чего примчалась? Как же ты Митеньку своего золотого в выходной день оставила? Ты же изумительная жена, умнейшая женщина. Ты идеал. Как же ты свое гнездо покинула?
Я растерла Светку полотенцем, надела на нее махровый халат, обняла и спокойно спросила:
– Где разговаривать будем, на кухне? Давай я кофе сварю, хочешь?
– Да я уже ведро кофе выпила за эти дни и ведро спиртного, посмотри на меня – алкаш законченный. Да только ничего не помогает – ни курево, ни кофе, ни спиртное. Жить не хочется! И не оттого, что «кошелек» ушел. От стыда и обиды.
Мы проговорили несколько часов. Светка то плакала, то смеялась, то ругалась. Картина вырисовывалась такая. Вначале муж стал задерживаться на работе, стал меньше бывать дома и, в конце концов, объяснился со Светкой. Ему надоело светкино окружение, эти бесконечные разговоры о моде, шубах, массажистах. Он разочаровался. Раньше он гордился своей женой – энергичной, веселой, ухоженной женщиной, знающим и уважаемым доктором. Он долго терпел выходки светкиной дочечки, рано и прочно усвоившей что жить хорошо, а хорошо жить – еще лучше, особенно за чужой счет. Его стали раздражать ее бесконечные подруги, модистки, педикюрши. Он любил ту, прежнюю Светку, а не эту, разряженную по вечерам, но спящую до обеда и слоняющуюся по квартире в пеньюаре, неприбранную и нечесаную до новых вечерних сходок. Ему хотелось возвращаться в дом, встречать участливый, понимающий взгляд, в конце концов, ему хотелось простого домашнего борща, сваренного Светкой. Она была потрясающей кулинаркой! Пирожки пекла – за уши не оттянешь! А еще у нее было фирменное блюдо, которое она в шутку называла «шурум-бурум». О, это было необыкновенное яство: куски мяса перемежались со всеми имеющимися в наличии овощами, чуть поджаренными, чуть притушенными, присоленными и поперченными, с болгарским перчиком, с помидорами, сдобренное ароматной зеленью. На стол больше ничего можно было не ставить, этот «шурум» заменял все. Вообще, если бы Светка не стала врачом, она могла бы стать самым лучшим, самым главным поваром всей нашей страны.
Но все это было до. Потом появилась домработница, потом кухарка. Даже свою работу в клинике она, можно сказать, просто посещала. В этой знаменитой и дорогущей клинике было такое оборудование, что больного можно было не смотреть, а ставить диагноз, считывая результаты всяких исследований, анализов и всего прочего. Лечились там очень знаменитые люди – режиссеры, артисты, писатели. И другие очень богатые люди. Всех их нужно было ублажать, всем потакать. Клиника была забита круглый год; пациенты носили свои существующие и придуманные болезни бережно, как хрустальные кубки, боясь расплескать симптомы болезней. Они считали себя пупом земли, требовали к себе повышенного внимания и исполнения своих прихотей – полностью и сиюминутно! Впрочем, за те деньги, что они платили, требования были закономерны. Если доктор понимал, как нужно себя вести, если умел подстроиться под нрав своего больного и поназначать такие лекарства, которые можно достать только в тридесятом государстве, да еще за огромные деньги – это был, в понимании этого контингента, очень хороший доктор.
Постепенно Светка забыла, как мы в наших нищих городских больницах умудрялись за двадцать дней установить болезнь, определить ее этап и степень тяжести, да еще и вылечить нашими родными отечественными лекарствами. Из классного доктора она превратилась в обслуживающего врача, утратила интерес к профессии. И еще она не могла пережить положения обслуги, иногда восставала, получала взбучки и, наконец уволилась. С этого момента началась ее богемная жизнь. Ее дочурка продолжала регулярно приходить за материальным вспоможением и тоже участвовала в этих раутах, в пустопорожних разговорах об одном и том же. И смотрела на отчима нахально-томным взглядом, бесстыдно демонстрируя прелести молодого красивого тела.
Устал мужик. Устал быть «кошельком». Захотелось ему уюта, человеческого внимания, заботы. И при расставании уточнил, что хотел бы иметь такую жену, как я. Чтобы детей рожала, колеты жарила, чтобы диссертацию защищала. И ушел.
Я человек рациональный, в прошлое смотрю реже, чем вперед. Ушел и ушел. Со Светкой-то что делать? Ей немного за сорок, жить еще и жить. Значит, нужно устраиваться на работу. В платные лечебницы теперь уже не попадешь, там пирог давно разделен. Значит, нужно в нашу, в государственную службу шлепать. В понедельник поразведаю в своей больнице и похлопочу.
Я обняла Светку; не удержалась от рекомендаций по ее дальнейшему поведению, по приведению в порядок и ее самой, и ее жилища. Попрощалась и отправилась домой к своему Митеньке, к своим девочкам, к своему семейному счастью, испытывая какую-то вину за это счастье и сострадание к Светке.
Понедельник оказался очень непростым, можно сказать, судьбоносным днем. Я еще не завершила обход, когда меня вызвал Иван Иванович. Он смотрел на меня испытывающим взглядом и молчал. Господи, что же случилось, что я могла натворить? Кто-то умер? Жалоба? Вызов «на ковер» с утра не предвещал ничего хорошего. Недаром мне снилась какая-то бесконечная дорога и стаи птиц, пытавшихся заклевать меня. А говорят, что в понедельник сны не сбываются! Душа опустилась в пятки.
– Ну что, пойдем – сурово произнес Иван Иванович, направившись к двери.
Я безропотно засеменила за ним. По подвальным переходам мы шли к неизвестном мне направлении пока стрелка не указала «Корпус А». Теперь моя душа уже из пяток выскочила прочь и бежала за мною вдогонку. Мысли наскакивали друг на друга, но доминировала одна: если разборка на уровне главного, значит дело очень серьезное и нужно быть ко своему готовой. Вот тебе и походатайствовала о Светке!
Главный у нас новый, из бывших генералов. теперь он назывался директором. Его боялись все. Даже наша Маргарита, бессменный заместитель по лечебной работе, наша гроза, которая пережила трех главных до этого четвертого, но и она избегала прямого общения с генералом.
Секретарь попросила нас подождать несколько минут, которые показались мне бесконечными; доложила о нашем прибытии и пригласила в кабинет генерала. Он величаво восседал за головным столом, справа сидела Маргарита, слева – бессменная председательница профкома, дама представительная, очень редко надевающая халат и демонстрирующая нам все наряды постоянно обновляемого гардероба: вся в цепочках, перстных, сережках.
Мы присели. Минута молчания. Первой заговорила Маргарита, и сладкая ее речь пригвоздила меня к стулу. Оказывается, я талантливая, знающая, ответственная и прочее в том же духе – откуда у нее столько хороших слов набралось? Председательша вставляла в это словесно-архитектурное здание свои кирпичики: я, ко всему прочему, общественница, активистка и хороший организатор.
Наконец, заговорил Иван Иванович:
– Вот более чем достойная замена мне. Рекомендую Наталью Андреевну на должность заведующей отделением с чистым сердцем и полной ответственностью.
Потом задавали какие-то вопросы, поздравляли, говорили о будущем движении вперед, и так далее, и тому подобное.
– А меня кто-нибудь спросил, готова ли я, согласна ли? -глухим дрожащим голосом спросила я и заплакала.
Сквозь слезы я говорила о семье, о детях.
– У меня собака, в конце концов, в нею гулять нужно. Иван Иванович успокаивал меня, и Маргарита утешала, пообещав сразу дать в отделение хорошего врача.
А вот уж дудки! У меня есть хороший врач и, уж если я завотделением, то позвольте мне самой укомплектовывать штат. Перемена моего настроения, моя наглая напористость удивили администрацию. Я была непреклонна. Я знала, за что я борюсь. Я боролась за мою Светку.
Обратный подвальный путь мы с Иваном Ивановичем преодолели молча. Входя в отделение, он приобнял меня, поцеловал в висок и сказал:
– В добрый путь, Наташенька! И спасибо тебе.
Сбор назначен на четырнадцать ноль-ноль. К этому времени весь работающий персонал подтянулся к кабинету Ивана Ивановича. Появился директор, Маргарита и неизменная председательша, надевшая по такому важному поводу халат, не такой, как выдавали нам, а с каким-то необыкновенным кроем, с плечиками, с голубой отделочкой. Вслед за начальством в кабинет всосались все остальные. Народ перешептывался, переглядывался и не мог понять, что же такое происходит. Директор поздоровался и сразу приступил к делу: представил меня, как нового заведующего отделением, охарактеризовал, поздравил меня и коллектив с этим событием. Потом по-генеральски сухо и внятно поблагодарил «за добросовестный и многолетний труд» Ивана Ивановича и удалился вместе с сопровождающими его лицами.
Мои коллеги удивленно переглядывались, совершенно не подготовленные к такой рокировке. Они не могли предположить, что наш, именно всегда наш Иван Иванович, открытый и прямой человек, в сговоре со мною провел этот переворот так быстро и тайно от всех. Если бы они знали, что еще пару часов назад я ни сном, ни духом не предполагала ничего подобного! Но объяснять теперь – смысла не было.
– Долгие проводы – долгие слезы, – сказал бесконечно любимый всеми, уважаемый и мудрый Иван Иванович. – Давайте-ка друзья, поднимем прощальную чару! Прошу всех к столу.
В ординаторской столы уже были сдвинуты, накрыты чистыми простынями и уставлены тарелками с бутербродами, закусками и с неизменными пирожками от жены Ивана Ивановича, крохотными и безумно вкусными. Питье было на все вкусы, от прозрачно-хрустальной водочки до разных соков.
Иван Иванович всех нас принимал на работу, в каждого вложил частицу себя; он поддерживал нас и учил, заботился о нас. Если кто-то спотыкался, он защищал виновного перед верхами; никогда не учинял публичного разноса. О чем он говорил наедине с провинившимся, знали только они вдвоем. И более никто. И каждый был благодарен ему, кто за квартиру, кто за консультацию родственника, кто за строгую, но тактичную нахлобучку.
Прощание началось с грустных благодарственных слов, а закончилось, как всегда весело и только к самому вечеру народ стал расходиться.
Мы с Иваном Ивановичем остались в его кабинете, он с теплом и отеческим участием сказал:
– Наташенька, ты моя самая лучшая и любимая ученица, ты мне, как дочь. Я горжусь твоими успехами, радуюсь за твое семейное счастье и очень на тебя надеюсь. Решай проблемы сама, по мелочам не звони. А я устал, сломался. Я искренне люблю свой домашний муравейник, но нам с женою. уже хочется некоторого покоя и тишины. Завтра я выхожу на работу, где мне через неделю обещали дать квартиру, там контора богатая и люди работают серьезные. Вот так-то, друг мой Наташенька.
Так на мои плечи легла тяжеленная ноша – заведование. Митя огорчился, он понимал, что теперь у семьи будет отнято определенное количество времени и душевных сил. Но он не скрывал и гордости – его Наташенька продолжает расти!
Утреннюю пятиминутку я проводила уже как заведующая, в своем новом кабинете. Я была строга и суховата, деловита и кратка. На попытку одной из коллег сказать:
– Да ладно, Наташа... – я спокойно и строго ответила:
– С сегодняшнего дня я заведующая, то есть отвечающая за лечение больных и общее состояние отделения. Я буду строга к себе и ко всем остальным, спрашивать буду по полной программе. В рабочем процессе никаких приятельских отношений не предвидится. Вне рабочего времени и места – мы все товарищи и братья, у нас полная демократия.
В этот же день я представила коллективу нового доктора, который будет вести моих больных – Светлану Сергеевну. Многие Свету помнили, встретили ее спокойно, и в ординаторской она села на мое место и за мой стол. Нужно отдать должное: с той злополучной субботы прошло всего два дня, но Светка привела себя в полную рабочую форму, была одета достойно, но скромно, красиво причесана, приветливо всем улыбалась. И только мне было видно, что она продолжает страдать, глаза ее оставались очень грустными...
Прошло почти полгода. Жизнь шла своим чередом. На работе я старалась вести дела так, как вел Иван Иванович: внимательно вникала в лечебный процесс, кого-то поддерживала, кого-то поправляла, старалась быть справедливой. Вначале было очень сложно: становиться руководителем в своем же коллективе психологически тяжело, тем более, что власть, как таковая, меня не прельщала, командовать я не умела и не любила. Но интересы дела заставляли и командовать, и применять другие рычаги этой самой власти. Больше всего досаждали организационно-хозяйственные дела, к которым, по большому счету, я была не приспособлена даже в домашнем объеме. Приходилось думать о текущем ремонте, о замене уже насквозь промоченных матрацев, учить работать младший медицинский персонал... Но, в основном, коллектив наш был уже сложившимся и работоспособным, каждый знал и делал свое дело. Мы лечили наше родное население добросовестно и чем могли.
Светка, моя Светка! Она ожила, она снова стала тем замечательным врачом, каким была до своего замужества. Она была моим другом, моим советчиком, ей я могла доверить любого тяжелого больного. Она расцветала, глаза ее блестели; вдруг, необъяснимая и неожиданная улыбка освещала ее, как бы изнутри. Долго-долго она не говорила мне, что стала встречаться со своим бывшим – «негодяем, любимым, единственным». Они случайно столкнулись в каком-то супермаркете, потом посидели а кафе, потом, уже не случайно, снова встретились, и еще, и еще раз... И решили все начать сначала.
Я так была рада за Светку! Я видела ее сияющие глаза, ее подтянутость и ухоженность, и вместе с нею радовалась и была счастлива.
Через полтора-два месяца Светка преподнесла мне сюрприз: она беременна, они будут рожать. Ну и что, что ей за сорок! Ведь это Любовь!
Мы с Митенькой решали наши проблемы и проблемочки. Девочки становились взрослей и умней. Они задавали иногда такие вопросы, что ставили меня в тупик. Было неловко не знать какие-то новые слова, путать брейк с брокером, не уметь отличать один музыкальный ансамбль от другого... И опять мой Митя, мудрый и тактичный, нашел метод, чтобы все углы и шероховатости были сглажены.
Был замечательный вечер, мы все собрались в общей комнате, и Митя предложил игру: каждый пишет на листке три-четыре слова и передает соседу, а сосед ложен объяснить значение этих слов. Мои слова оказались самыми примитивными: аппетит, тонометр, витамины. Сонечка воспользовалась специальными и художественными терминами и одним далеко не художественным словом. Наташа придумала что-то музыкально-молодежно-балдежное.
Мои слова были расшифрованы в одно мгновение и были подвергнуты критике за простоту. Изобретения девочек были дешифрованы и переведены на человеческий язык.
И вот мы добрались до митиного листка: ланиты, чело, перста и уста. Девчонки где-то когда-то слышали эти слова, но они не увязались с пониманием их, и ланиты стали латами, а перста – колечками.
Вдруг Митя глубоким голосом, с невероятными интонациями стал читать наизусть стихи Пушкина, да так читать, что мои современные девчонки слушали его, затаив дыхание и широко открыв глаза. Что-то похожее они слышали из уст учителей, но так, как читал Митя, им слышать не приходилось. Я снова и снова была ошеломлена эрудицией, талантливостью своего мужа, его артистизмом. А он читал и смотрел мне в глаза, смотрел так, что мне как-будто всего девятнадцать и он впервые признается мне в любви.
С той поры мы ввели почти что правило: каждый читает на наших вечерах то, что нравится ему и объясняет, почему выбрал этот стих, басню, рассказ. Мы стали к этим вечерам готовить друг другу какие-то маленькие подарки: Сонечка делала рисунки, Наташа сочиняла стишки и подбирала к ним музыку. Митя всегда читал стихи – Бог мой, сколько же он знал стихов! и Баратынский, и Ахматова, и, конечно, Пушкин! И как он их читал!
Я обожала всех моих домочадцев и очень всех уважала. Каждому я говорила, как он замечателен и одарен, как прекрасен. Потом вдруг из этих искренних слов любви стали рождаться рифмы, маленькие неловкие стишки. Я стеснялась прочитать их вслух, но подошел момент, меня уже распирало, и я, наконец, прочла два стишка на очередном творческом семейном вечере. Пришлось признаться, что это мои творения, и успех у меня был грандиозный! Девочки и Митя обнимали меня, поздравляли и удивлялись моей скрытности.
Этот замечательный, придуманный Митей, способ общения объединял нас, мы все были взаимопонимаемы и взаимовостребованы.
Я часто думаю, что Господь даровал мне великое, неоценимое счастье. До замужества я не занималась самоедством, но всегда для себя знала, что я не так хороша, как другие девчонки, не так привлекательна. Меня редко приглашали танцевать, на свидания я почти не ходила; в меня только один раз был влюблен студент с младшего курса, но он в свои младые годы умудрялся так напиваться, что его дважды отчисляли из института, и любовь его была какой-то нервной и неровной. Она не давала ничего, кроме беспокойства и стыда.
А Митя меня сотворил. Он вел меня по жизни, не назидая и не наставляя, он просто любил меня умной щедрой любовью. Мне всегда хотелось подниматься все выше и выше, чтобы он гордился мною, чтобы его любовь не уменьшалась.
Накануне того страшного дня у нас был вечер Мити. Он снова читал стихи, и снова они были настоящим откровением. Такая задушевность и такое проникновение, казалось, ничего прекраснее более не может быть.
Утром, поцеловав девочек и меня, Митя проводил нас до порога. Я помчалась на работу, боясь опоздать даже на пару минут – дурной пример начальства ой как заразителен! Во мне нарастала непонятно откуда возникшая тревога. Может быть, митин грустный взгляд был тому причиной?
После пятиминутки зазвонил телефон; из трубки рвались радость и восторг: Светка родила сына! Я тоже смеялась и плакала, поздравляла молодого папашу и обещала в этот же вечер забежать в роддом и поздравить Светку.
Но не забежала... Второй звонок был из митиного кабинета. Это был не звонок, это был набат. Умер Митя. Пришел, сел в рабочее кресло и умер. Сразу и тихо, никого не потревожив и не побеспокоив. У него просто остановилось сердце – так сказал врач. Они сделали все, что можно, но не сумели его спасти. Врач сказал мне, куда они везут Митю, я знала эту больницу. И такая нелепая, несуразная мысль возникла в голове: там хороший морг. Да разве Мите не все равно, разве это имеет какое-то значение?
Ни мозг мой, ни моя душа не принимали эту страшную весть. Я брела домой, никуда не заходя, со своей рабочей сумочкой, без обычных свертков и пакетов, но плечи мои были сгорблены так, будто я несла на себе каменную глыбу, каблуки не отстукивали по мостовой, а шаркали и цеплялись за каждый бугорок.
На удивление, мой ярый враг – лифт сегодня работал. Я выгуляла собаку, стала готовить ужин детям. Боже мой! Детям! Только детям! А Митеньке? Митеньке теперь не нужно готовить? И обед не нужен, и завтрак, и ужин?
Я металась по комнатам и везде, везде натыкалась на митины следы: в прихожей висела куртка для утренних пробежек; в гостиной, на томике стихов, лежали его очки; в детской на столе у Сонечки лежали новые, купленные Митей, хорошие краски; на Наташином столе лежал листок с ее стихами и смешной рисунок к ним – Митя часто делал трепетные и нежные иллюстрации к ее стихам.
Митя был везде. Он не мог уйти от нас вот так, не попрощавшись. Митенька, Митенька! Неправда, что ты умер. Сейчас он откроет дверь, улыбнется мне, скажет какие-то добрые и нежные слова. Конечно! Я же не видела его мертвым! Нет, мой Митя очень любил нас, он не мог оставить нас, потому что мы тоже его очень любили.
Слез не было. Я не кричала и не билась головой об стенку, я просто окаменела. Механически готовила детям еду, механически говорила с ними и с другими людьми, которые организовывали похороны, соглашаясь со всеми предложениями.
Митю провожали очень торжественно и красиво. Кощунственно говорить о похоронах – красивые. Но было много цветов, были искренние слова благодарности, сожаления и прощания.
Девочки казались маленькими и беззащитными, они жались ко мне и боялись подойти к гробу, попрощаться с отцом, увидеть его неживым. Они тоже не могли поверить, что их умный, добрый, замечательный папа ушел от них навсегда.
Подошли две женщины, одна постарше, другая моложе, обе красивые, обе в траурных платках. В младшей я узнала митину дочь, она мало изменилась; в старшей, по ее сходству с молодой, без труда можно было узнать ее мать. Они пришли попрощаться с Митей и выразить нам соболезнования. После нашей женитьбы Митя действительно передал дачу дочери; она иногда звонила; я к звонкам относилась спокойно и никогда не выспрашивала, о чем они между собою говорят. Я никогда не сомневалась в Мите, была уверена, что он никогда нас не предаст.
Все время в ходе этой траурной церемонии справа от меня был светин муж, а слева – мой дорогой, мой добрый Иван Иванович. Как всегда на поминках, каждый говоривший о Мите добрые слова, предлагал свою помощь сегодня и всегда, и, как всегда, через определенное время звонки с предложениями помощи уреживались и уреживались. Странная вещь – поминки. Люди дарят ушедшему охапки цветов, плачут, говорят те слова, которые нужно говорить живому, говорить почаще и от всего сердца... Живому!
Постепенно все звонки прекратились. Рядом со мною всегда была Светка. Ей, конечно, досталось с ее родами, малыш был слабеньким, но его отец призвал все лучшие медицинские кадры, и потихонечку маленький Митенька стал крепнуть, поправляться и радовать нас всех.
Светкин Никита теперь проявлял заботу о двух семьях -своей и нашей. После долгих переговоров мы пришли к единому решению: их семье с появлением Митеньки нужно было расширять жизненное пространство, нужна была детская, комната для няни, кабинет для Никиты. А нам с девочками тяжело было оставаться в прежнем жилье, где все напоминало Митю и не давало уйти боли и страданию. Никита умудрился купить две прекрасные квартиры на одном этаже, в большей поселились Светка с Никитой и Митенькой, в меньшей – мы с девочками. И стали жить, как единая семья. Светка курировала моих девочек, кормила их после школы, проверяла куда, когда они уходят и когда возвращаются.
И все время звучало имя – Митенька, Митенька, Митенька. Каждый произносил это имя со своим оттенком, но в каждом произнесении было бесконечно много любви и нежности. Не было конца благодарности к Светке и Никите – ведь именно в память о моем Мите они нарекли своего сына.
Я очень много работаю. Все годы после ухода Мити, он смотрит на меня с портрета своими умными и добрыми глазами и, как будто, говорит:
– Держись, Наташа! Ты сильная, мы многого можешь добиться. Я хочу гордиться тобою!
Именно в память о Мите я занялась разработкой новой методики выявления и лечения больных – «сердечников» и защитила докторскую. Митин взгляд поддерживал меня и не давал сникнуть, сдаться. Бывало, хотелось рыдать от отчаяния и одиночества – ведь ни девочки, ни Светка с Никитой не могли заменить Митю. И тогда я писала стихи. Писала и прятала, писала и прятала. Но вот их набралось столько, что они стали проситься на свободу. И, кому вы думаете, я дала их прочитать первому? Никите. Он настолько искренный, что лицемерить и услаждать уши лестью не станет, скажет все, что думает.
Никита молчал несколько месяцев, а я, время от времени, смотрела на него вопрошающе, но не торопила и не задавала никаких вопросов. Никита улыбался и говорил:
– Все еще никак не одолею, подожди немного.
Мне в эти минуты становилось неловко, и закрадывалась мысль: бездарщину человеку навязала, причем человеку очень занятому. Поведал ли он Светке о моих творениях – не знаю. Но она молчала и ни словом, ни намеком не проявила своей осведомленности.
И вот подошел мой юбилей. Мне исполнилось пятьдесят лет. На общесемейном совете Никита так предложил его отметить, чтобы не было лишних хлопот, а были бы радость и удовольствие. То есть, в ресторане. Никите могла бы противостоять только Светка, но она сразу приняла его сторону – в ресторане!
Список гостей увеличивался и увеличивался: как можно было не пригласить милого Ивана Ивановича с его женой, моих коллег, с которыми я проработала много-много лет? Девочки мои стали совсем взрослыми, они были похожи на Митю и были очень красивыми. У каждой была своя личная жизнь; они придут со своими молодыми людьми.
Организацию вечера Никита взял на себя, он же и открыл торжество. Наговорил мне много теплых слов, поблагодарил за свою семью, за Светку, за Митеньку. И предоставил ему слово. Чистым, звонким голосом мальчик, с выражением и недетским чувством, прочитал стихотворение Пушкина о взрослой любви, о преданности, любимые стихи моего Мити. Это был неожиданный и драгоценный подарок.
Сонечка, совершенно неожиданно для меня – когда она успела? – вручила мне написанную маслом картину. На ней были мы с Митей в нашей поездке к морю, в нашем свадебном путешествии. Сонечка сделала картину с фотографии, но лица наши были написаны так, как Сонечка запомнила их еще тогда, когда Митя был жив, и мы все были счастливы. Восхищение и благодарность вызвали слезы не только у меня, но и у Наташи, и у Светки, и даже Никита шмыгнул носом.
Наташенька хорошо играла на гитаре, продолжала сочинять стихи. К моему дню рождения она написала добрую весеннюю песенку, которую сама и спела для меня и наших гостей.
Светка была немногословной:
– Ты мне ближе, чем если бы была сестрой. Живи, живи полной жизнью и будь счастлива!
Вообще, я за всю свою жизнь не видела вокруг себя столько добрых, любящих глаз и никогда не слышала столько замечательных слов и пожеланий!
Настроение было приподнятое, все танцевали, пели, желали мне и друг другу здоровья и счастья; улыбки, музыка, смех, всеобщая любовь и симпатия царили вокруг.
Вдруг Никита сделал знак музыкантам – наступила тишина. Никита, как маг, сделал второй взмах рукой, два дюжих молодца внесли какую-то коробку, объемную и тяжелую.
Гости окончательно затихли и подтянулись к этой коробке, ожидая, что за сюрприз их ожидает.
– Наталья, я еще раз поздравляю тебя, я признаюсь тебе в любви и в уважении, и прошу принять этот подарок. Готовь ручку, сейчас будещь раздавать автографы.
Он достал из коробки книжечку, которая, конечно, не была такой объемной, как том Пушкина; и переплет у нее был проще. Это была действительно книжечка, миниатюрная и изящная. А на обложке стояло мое имя и моя фамилия и надпись: «С любовью к женщине».
Никита что-то говорил о талантах, о неограниченных возможностях – я его почти не слышала. Я держала эту маленькую книжечку так бережно, как будто это было живое существо. Во мне все пело и ликовало, но одновременно я была очень смущена: одно дело, когда ты отдал человеку, которому доверяешь, свои рукописные листки – исповеди, и совсем другое -отдать эти исповеди на суд других людей...
Таких праздников, как этот юбилей в моей жизни никогда раньше не случалось. Жаль, что Мити с нами не было, как бы он порадовался и за меня, и за наших девочек, он бы гордился нами и был бы безмерно счастлив.
Да, благодаря девочкам, Светке и Никите чувство одиночества не обгладывало мою душу. Светка всегда была рядом; она сумела заполнить мое сердце маленьким Митей, заботами о нем, тревогами и радостями. Митенька был нашим общим ребенком, я любила его так же сильно, как своих девочек. И он мне платил ответной любовью, я для него до сегодняшнего дня остаюсь Ташей, другого имени у Мити для меня нет.
А Никита! Он оказался великим человечищем! Поселив нас рядом со своей семьей, он тонко и деликатно помогал нам не только словами, но и материально. Те подарки, что он делал нам к каким-то датам, всегда приходились к месту и ко времени – костюмчики, кроссовки, курточки, из которых девочки умудрялись так быстро вырастать! Дат и праздников Никита знал великое множество или просто придумывал сам, поэтому получалось так, что вещи я им почти не покупала. Выкраивая деньги из нашего скромного бюджета, я продолжала оплачивать обучение девочек и развивать их таланты. Конечно, датские краски лучше наших, но Сонечка рисовала на наших холстах, нашими же кистями и красками. Ее работы были великолепными, солнечными и радостными и некоторые из них уже были востребованы. Наташенька увлеклась бардовской музыкой, ездит на фестивали и тоже уже признана в этой среде.
Мой бесценный друг и наставник, мой дорогой Иван Иванович, он никогда не оставлял меня своим требовательным вниманием, он втянул меня в разработку новых лечебных методик, загрузил материалами и подвел-таки меня к защите докторской диссертации.
Нет, я никогда не была одинока. Возле меня всегда были самые дорогие, преданные и самые любимые люди. Только Мити все эти годы не было рядом...
Его портрет всегда висел на самом видном месте, в трудные минуты я смотрела на него и просила совета, а в дни успехов призывала его порадоваться в месте со мною. И только об одном я Мите не сказала. Я боялась унизить память о нашей жизни и нашей любви.
Но жизнь продолжалась, я встретила достойного человека, который предлагал мне руку и сердце. Я никогда не сравнивала его с Митей, но от него шло чувство уверенности и искреннего, заботливого отношения ко мне и моим девочкам.
– Поймешь ли ты меня, Митенька? Простишь ли? Ты всегда был моим самым надежным другом и самым любимым мужчиной, ты всегда будешь в моем сердце. Но позволь мне еще раз попробовать стать счастливой, защищенной и любимой.
Митя с портрета смотрел на меня с грустью и пониманием. Казалось, что он кивнет сейчас головой и скажет:
– Я тебя бесконечно люблю, но мы с тобою в такой долгой и невозвратной разлуке, а жизнь должна продолжаться. Будь счастлива, Наташа.
Алька, Воробышек...
Поезд отправился от перрона, мы обменялись с попутчиком любезностями, представились друг другу, удобно расположились, и завязалась беседа. С Александром – так представился попутчик – говорить было легко и приятно, он умел очень хорошо слушать, казалось, что мы давно знакомы и беседа наша была вполне доверительной.
И он очень интересно рассказывал о своем городе, о своей жизни и о своей большой и неизменной любви к единственной женщине – к своей Альке, к своему Воробышку.
Я попытаюсь, опуская какие-то подробности, от его имени пересказать историю этой любви.
Посвящаю ребятам нашего двора
Я узнал ее сразу. На меня смотрели умные и строгие глаза, темно-зеленые и необыкновенно красивые, глаза, которые я видел перед собою всю свою долгую, порою беспутную жизнь, днем и ночью, изо дня в день. Когда мне было нестерпимо тяжело, я призывал на помощь эти любимые, единственно любимые глаза. И бессонными долгими ночами я вспоминал их, проклиная себя за малодушие, обрекшее меня на пожизненное одиночество, и грезил, и мечтал снова увидеть их.
Без сомнения, это была Александра Гонцова, моя соседка по нашему старому одесскому двору, двору моего детства, старому и глубокому, со всех четырех сторон зажатому двух-, трех-и четырехэтажными домами. В этих дворах лестницы парадных выходили на улицу или в подворотню, а черные ходы спускались прямо во двор. Одесса – мудрый город. Дворы были устроены так, что внутри их было, как бы, отдельное государство, защищенное от улицы общими чугунными воротами, выкованными в далекие времена искусными кузнецами и висевшими эти многие лета на могучих петлях, отчаянно скрипящих и лязгающих. И в каждом дворе были свои, раз и навсегда установленные, неписаные правила и законы. Если вдруг жильцы менялись, нововъезжавшие без единого слова подчинялись установившимся правилам. Кто-то любил цветы и устраивал во дворе клумбочку, так боже мой, чтоб у кого-то поднялась рука сорвать оттуда цветок! Но зато, когда тетя Роза выпускала свою поганую болонку, эта тварь неслась именно к клумбе и поднимала ногу на ослепительно белые ромашки. И никто это не мог изменить, это тоже стало устоявшимся правилом.
Под одним окном на первом этаже рос, поднимаясь ввысь, толстый, корявый, голый ствол винограда. Этот виноград в давние-предавние времена посадил живший в этой квартире на первом этаже сапожник дядя Паша. Он уже умер, а его родственники съехали куда-то на Молдаванку. Новые жильцы куст не вырубили, иногда поливали его, но они даже не представляли, какой у этого винограда вкус. Если бы Жорик с четвертого этажа был жив, он нарезал бы несколько кистей винограда и угостил бы соседа-первоэтажника: – То ж и твой виноград. Его ж еще Паша посадил.
Но уже нет ни Жорика, ни тети Марии, ни многих других жильцов нашего двора. А виноград растет; теперь он вьется над балконом четвертого этажа и, значит, теперь принадлежит именно жильцам этого этажа. Хотят угощают, хотят – едят сами. Закон двора. И подобных неписаных, но твердо соблюдаемых законов, было великое множество.
Я очень давно уехал из Одессы. Жизнь делала со мною все, чего только хотела. Швыряла меня по морям и океанам, по разным портам и странам. А потом я оказался за Тюменью, в поселке нефтедобытчиков. Жил, как большинство тамошних поселенцев, сначала в «термосе», потом получил квартиру. Зарабатывал очень хорошие деньги, а тратить их было негде и не с кем. Не сложилась моя личная жизнь: то я выбирал, то меня выбирали, но ничего путного из этого не получалось. От личной неустроенности образовалось много свободного времени. Иногда, по молодости, мог в компании зашибить до завтрашней головной боли. Но, слава Богу, пить быстро расхотелось, с пьющими мужиками водиться перестал; к семейным в друзья не набивался. И стал нестоящим бирюком: работа -дом – работа, изо дня в день, летом и зимой, осенью и весной. Читал взапой, даже сумел заочно получить второе, теперь экономическое образование. Отъезжал в отпуск, но всегда возвращался раньше времени в свою пустую холостяцкую квартиру, где меня никто не ждал и не встречал. И в какой-то момент взяла меня такая тоска, что без долгих объяснений взял я расчет и поехал в Одессу, в свой солнечный, незабываемый, в свой любимый город.
И там меня никто не ждал: давным-давно, когда я был в рейсе, неожиданно и скоропостижно умерла моя мама. Со школьными и дворовыми ребятами связи были давно и навсегда утеряны. И все-таки я вернулся. Вернулся в никуда и ни к кому...
Город встретил меня неласково: была наша знаменитая поздняя осень, холодная и промозглая. Ветер дул одновременно со всех сторон, моросил противный холодный дождик; свинцовое небо; съежившиеся, сгорбленные прохожие под зонтами, которые от порывов ветра то вгибаются, то выгибаются и никогда не защищают от дождя. Привокзальная площадь улыбнулась мне огромными лужами и «извозчиками», которые в это время года мало надеялись на «улов». Они лениво предлагали свои услуги и называли такие цены, что на эти деньги можно было если ни в Тюмень вернуться, то уж до Киева доехать вполне. Это были профессионалы, они «держали» вокзал и держали свои космические цены даже при полном отсутствии лохов-курортников. И не дай Бог, чтобы кто-то, просто по доброте душевной, пожалев промокшего и озябшего пассажира, сошедшего с поезда, подсадил к себе в машину! Вокзальная мафия этого никому не прощает, мстит быстро и жестоко: летят осколки вдребезги разбитых лобовых стекол, фар; прокалываются скаты; да и самому этому доброму человеку может достаться так, что мало не покажется. Возражать бессмысленно и даже опасно. Милиция, которую в Одессе, в общем-то, редко где встретишь, своими основными силами обретается в привокзальных переходах и сквериках, никогда не участвует в разборках, развязывая этим бандюгам руки.
Ни на того нарвались, ребятки. Я Одессу знал вдоль и поперек, знал где находятся гостиницы, знал, что до них рукой подать, буквально две-три остановки на трамвае. День был еще не в закате, я не был обременен большим багажом – одна обстоятельная спортивная сумка в руках, – вот и отправился своим ходом искать себе временное пристанище.
Сорвавшись с уже обжитого места, я кинулся в неизвестность, как в пропасть. К кому я приехал? Как примет меня этот город – город моего рождения, моих мальчишеских подвигов; город взросления и неутомимого подросткового голода; город, где каждая улица, каждый каштан были свидетелями моих побед и поражений, моего мальчишеского хулиганства, моего юношеского донкихотства; город моей первой любви?
Я узнал ее, теперь почти неузнаваемую, строгую, деловитую. И очень красивую. Это была та замечательная девчонка, храбрая и отчаянная, которую почитала вся наша дворовая компания и весь наш квартал, хотя она была самой маленькой, самой худенькой и самой младшей из нас.
Их семья заехала в наш двор, когда ей было лет тринадцать. Малюсенькая, с острыми торчащими лопатками, с ручонками тоньше крыльев баклана, с кривоватыми тоненькими ножками. Рыжие волосы были коротко подстрижены и каждый волосок гулял сам по себе: что-то завивалось в прядки, что-то торчало вверх, что-то робко прикрывало лоб. Точка, точка, огу-речик... Но зато у нее были глаза! Они были большими, необыкновенно многоцветными: если она стояла возле куста сирени, глаза были зелеными, с темными крапинками; если оборачивалась к солнцу – глаза становились медового цвета. А уж если сердилась – они темнели до темно-темнокарих. Когда она смотрела в упор, цвет глаз менялся в зависимости от настроения их обладательницы и от отношения к тому, с кем она говорила.
Мы были детьми одного двора; мы тут рождались, взрослели и каждый становился тем, к чему его предназначала судьба. Мы были монолитом, были хозяевами двора. Даже малышня в песочнице вела себя по-хозяйски, а уж мы-то, пятнадцатилетние пацаны – мы уже потихоньку покуривали, попробовали пивка; через пролом в заборе пробирались на танцплощадку; мы чувствовали себя героями, почти властителями жизни.
Тогда был замечательный, теплый и ласковый, одесский вечер. Мы стали собираться в своем «колодце», планируя сегодняшние похождения и подвиги; соскребали по карманам мелочь на трамвай и на мороженое. Все как всегда, по давно заведенному обычаю.
И вдруг – появляется это чудо со всем торчащим, что только может торчать: лопатками, коленками, волосиками. Платьице на ней было такое несуразное, что ни одна одесская девчонка не надела бы его даже под страхом жесточайшей кары – не быть отпущенной на море. Сандалии, видимо, были знакомы с землею не первый год, с какими-то перепонками, с рантами, через которые, знакомясь с внешним миром, свисали большие пальцы ступней.
Девочка вышла на середину двора, осмотрелась и стала изучать то, что ей показалось более интересным. Внимание ее обратилось к растущему стволу винограда, она подошла к нему, потрогала сухую землю, ощупала голый шершавый ствол и вслед за ним стала поднимать голову все выше – выше – выше. Удовлетворившись осмотром и его результатом – огромные, наполненные янтарным соком гроздья висели на уровне четвертого этажа и были досягаемы только с балкона этого этажа, – девчонка опустила голову вниз и стала обозревать двор и его обитателей. Взгляд ее остановился на тете Розе, которая вычесывала свою злющую болонку, пытаясь разодрать сбившуюся в клочья шерсть. Болонка злобно огрызалась, покусывала любящую руку хозяйки и сплевывала вместе со своим противным гавканьем липкую слюну на всех, находящихся в достижимом пространстве. Видимо, ни тетя Роза, ни ее облезлая болонка девчонку не заинтересовали. Взгляд ее метнулся по двору, не зацепившись ни за малышню, хозяйничающую в грязной, загаженной котами, песочнице, ни на играющих в «козла» мужиках, с остервенением стучащих костяшками домино по старому, видавшему виду столу, впитавшему в себя запахи и пива, и рыбки, запахи финального завершения всех матчей.
Интерес в глазах девчонки появился, когда взгляд ее добрался до нашей живописной группы из шести пацанов и двух девчонок. Это новоявленное существо, «геометрия» из разномерных углов, покачалась, глядя в землю, на пятках-носках, потом, видимо, что-то про себя решив, вздернула подбородок, приподняла брови и напрямик направилась к нам. Осмотрев каждого из нас пристальным взглядом, дружелюбно улыбнулась и сказала:
– Меня зовут Александра. Я теперь буду здесь жить. Родители привезли меня, чтобы я перестала задыхаться и, может быть выздоровела совсем. Вон наш балкон – кивнула она в сторону четвертого этажа, завешенного золотистыми, блестящими на закатном солнце, гроздьями винограда. – А чей это виноград? Кому его нужно отдать?
Вопрос был настолько неожиданным для нашего понимания и непосильным, потому что он никогда и ни у кого не возникал. Ну да, виноградную лозинку под своим окном еще в неведомые нам времена посадил дядя Паша, но, когда виноград дорос до второго этажа, его снимали жители второго этажа, потом третьего. Пока дядя Паша был жив, каждый из пожинавших плоды спускал ему гроздь-другую, уже как бы угощая его. И никто никогда не спрашивал, кому этот виноград принадлежит; это была собственность двора, переходящая по мере роста от одного хозяина к другому. А уже когда дядя Паша умер, а его родня куда-то съехала, продав квартиру совершенно чужим людям, никому уже и в голову не приходило угощать этих новых жильцов. Конечно, окажись они гадами, могли бы из зависти и жадности залить куст кипятком или щелоком. Но это были хоть не совсем наши, но все-таки одесситы, а в Одессе люди могут ругаться в голос, склоняя всю родню до пятого колена; могли вслух осудить Зиночку, уходящую в ночь в нарядных платьях; могли отодрать за уши за разбитое окно, потому что это был единственный способ компенсации за нанесенный ущерб. Но чтоб залить плодоносящий куст кипятком – на такое зло люди в Одессе никогда не были способны. И вот куст развесил свои ветки с чудесными плодами над балконом четвертого этажа, где поселился этот кузнечик, вопрошавший – кому он должен отдать виноград.
Мы ошалели от этого, никогда ни у кого раньше не возникавшего, вопроса. Откуда мы знаем, кто посадил растущий в середине двора старый абрикос? И кому отдавать его медовые плоды? Мы все ели созревшие абрикосы, стараясь залезть на дерево и достать их прямо с ветки; кому доставалось три, кому – пять, а самые ловкие и десяток снимали. Это было тоже достоянием двора. Вопрос рыжей девчонки казался нам непонятным и нелепым, да и сама она, эта пигалица, подошедшая к нашей группе со смелыми глазами, рассматривающими нас так же внимательно и беззастенчиво, как перед этим рассматривали виноградный ствол и блохастую болонку, она удивила нас своей смелостью. Мы обалдели и на время потеряли дар речи; переглядываясь, пытаясь удержать на губах уверенно-нагловатые ухмылки, сплевывали на асфальт, что в те времена казалось нам признаком смелости и геройства, и молчали.
Я до сих пор не могу понять, как она подействовала на нас, уверенных в себе, мнивших себя уже совершенно взрослыми, независимыми... Конечно, мы были и старше, и крупнее, и выше этой птички. Но никто не нагрубил ей, не послал куда-нибудь далеко, как это было бы, если б на ее месте оказалась какая-то другая козявка, посмевшая бы вот так взять и бесстрашно подойти к нам. Каким-то шестым чувством мы поняли, что это именно смелость, а не нахальство. Стало ясно, что эта девчонка с характером, что ее нельзя будет подчинить чужой воле и помыкать ею, учитывая ее малолетство и малорослость.
И вдруг нас как будто бы прорвало. Перебивая друг друга, мы стали объяснять ей неписаные законы нашего двора, вспоминая всех тех, кто уже собирал виноград со своего балкона или из своего окна; стали размышлять, куда же теперь потянется виноградная ветка – ведь четвертый этаж был последним и дальше усиками цепляться будет не за что. Мы перебивали друг друга, предполагая каждый от себя разные варианты. И мы говорили с нею так, как будто знали ее всегда, будто она выросла в нашем дворе и была нам ровней.
– Так, значит, виноград теперь принадлежит нам? Значит, мы можем делать с ним все, что захочется?
И мы все дружно закивали и задакали: конечно, ваш, о чем разговор?
– Ждите меня здесь! – приказал птичка и вприпрыжку помчалась к своему подъезду.
Через несколько минут она уже была на балконе в сопровождении хрупкой молодой женщины с копною золотых вьющихся волос, с тазиком и ножницами в руках. Девочка скороговоркой знакомила недоумевающую маму с законами двора, кивая головой в нашу сторону. Женщина приветливо улыбнулась и помахала нам рукой. Потом она стала споро срезать гроздь за гроздью, складывая их в тазик, пока он не наполнился до краев.
Закончив сбор урожая, женщина и девочка вынесли во двор полнющий тазик со святящимися, спелыми, янтарно-золотыми ягодами и стали раздавать грозди всем, кто попадал в их поле зрения: тете Розе, малышне, доминошникам и, конечно, нам, всей нашей честной компании. Да, такого в нашем дворе не было никогда! Мы радостно-удивленно наблюдали это действо, одновременно поглощая нежданные дары четвертого этажа.
Виноград в Одессе не диковина и не новость, к концу лета и ранней осенью все рынки завалены и белым, и черным, и розовым виноградом; и крупным и мелким; и сладким, и кисловатым – всяким-превсяким, на каждый вкус и каждый карман. Мы объедались виноградом, делая набеги на дачные участки – вот этот виноград был особенно вкусным, потому что риск быть пойманным придавал ему особую прелесть.
Нет, сам виноград нас не удивил. Нас удивила доброта и бескорыстная щедрость этой маленькой девочки и ее мамы. Они, кстати, были очень похожи друг на друга: хрупкие, златовласые, с одинаковой открытой улыбкой, с одинаковыми зелено-карими глазами. Дочка с матерью переглядывались с понимающим видом и с удовольствием смотрели, как мы уминаем неожиданное угощение.
Мы лопали виноград и наперебой рассказывали об обитателях двора, о наших порядках, о себе. Правда, о себе мы рассказывали только хорошее, выпячивая свои достоинства, разумно умалчивая о шкодах и проказах, которые не всегда были безобидными и безопасными. Никто, например, не рассказал, какие набеги делаем мы на торговок семечками – один отвлекает тетку, другой ссыпает стаканчик-другой по карманам. Соседки-торговки поднимали шум, крик стоял на весь базар, милиционер свистел в свой оглушающий свисток, а мы врассыпную разбегались через разные выходы базара. Такая мелочовка – семечки, уж на них-то мы всегда могли наскрести копейки, но тянуло на «подвиги», хотелось риска, отчаянно хотелось самоутвердиться, а как это надо сделать – ума не хватало.
Еще мы стойко держали язык за зубами, умалчивали о том, как выслеживали Зиночку, нашу дворовую красавицу, которая каждый вечер уходила в ночь, покачиваясь на высоких каблуках, в безумно красивых платьях, с высокой прической, обволакивая нас густым ароматом духов. А мы ревниво смотрели ей вслед, она ведь была нашей! Мы не могли простить ей эти уходы в ночь, ее богатых кавалеров, ее нарядных платьев и этого одурманивающего запаха духов. В конце-концов, сгорая от ревности, мы придумали, как отомстить ей за эту нашу ревность. Отловив момент, когда Зиночка после «ночной вахты» подстирнула свои воздушные наряды, вывесила их на общекоммунальный балкон и уснула крепким сном праведницы, мы приступили к исполнению приговора.
Был жаркий летний полдень, все обитатели двора попрятались по своим норам – благо дома строили давно и надежно; через их толстые стены солнце не могло пробить свои обжигающие лучи и в комнатах было более или менее прохладно. Воспользовавшись этим всенародным отсутствием, выставив посты наблюдения, самые отчаянные принялись за дело: мы разрезали зиночкины наряды на мелкие полоски и в знак позора облили чернилами. Совершив этот варварский обряд, мы тихо слинялись со двора и отправились на море. Какими же мы были дураками! Все улики были против нас, а уж эти чернила! у кого еще могли быть чернила – у тети Розы? У доминошников? У дошколят?
И все-таки вечер неотвратимо призвал нас к возвращению домой и к неминуемому наказанию. За весь день, плавая, дурачась и валяясь на песке, мы ни разу не заговорили о нашем «подвиге». Подойдя ко двору, мы посмотрели друг другу в глаза – это была молчаливая клятва: никому и никогда! И действительно, ни в тот злополучный вечер, когда некоторых пытали с помощью отцовского ремня, ни в последующие годы мы никогда не обмолвились ни одним словом ни между собою, ни, тем более, с кем-то еще о сотворенном злодействе.
В тот вечер, дойдя до ворот и дав друг другу эту пожизненную бессловную клятву, постаравшись изобразить безмятежное и расслабленное состояние, глубоко вдохнули и вошли в свой «колодец». Мы вошли ни во двор, мы вошли в судилище. Весь люд, умеющий передвигаться, вывалил во двор и, в ожидании предстоящего разбирательства, повыносил скамеечки, раскладные стульчики и прочие места для сидения. В центре сидел наш участковый, бессменный страж нашего покоя и порядка, уже немолодой, но все еще старший лейтенант, Михалыч. Все жильцы за много лет привыкли к нему, обращались именно так – Михалыч, иногда призывали его для решения мелких дворовых дрязг или просто по-житейски посоветоваться. Рядом с ним сидела Зиночка, с опухшим от слез лицом, с незавитыми волосами, которые нечесаными прядями свешивались по плечам, не накрашенная, в каких-то стоптанных несуразных тапочках с облезлыми бубенчиками, ужасно несчастная и еще более ужасно некрасивая.
Разборка была короткой и жесткой: родители наши должны возместить Зиночке в самый короткий срок нанесенный нами ущерб. Кто-то из зрителей пытался нас обругать, кто-то защищал: мы ведь тоже ко всем относились по-разному, одним помогали, а другим по мелкому пакостили. Но Михалыч велел всем расходиться и не разводить базар, а сам, вместе с хозяйкой, пошел в Зиночкину квартиру, где, видимо стал проводить очередную разъяснительную беседу о ее образе существования и предупреждал ее, наверное, в сто первый раз, но наверняка, не в последний, о недопустимости, опасности, вредности и так далее...
От того вечера у меня на всю жизнь осталось горькое, уже недетское чувство непрощаемой вины, вины перед мамой. Она молча слушала выступления дворовых судей, молча повернулась и пошла домой. Она не спрашивала ни о чем, не ругала меня, просто налила мне тарелку супа, села напротив и тихо сказала:
– Я отложила немного денег, чтобы купить тебе к школе новые брюки и ботинки. Их придется отдать. Еще нам придется взяться за ремонт Зиночкиной квартиры, вот так и рассчитаемся.
Мы, конечно, описывая свои достоинства Воробышку и ее маме, даже в заднем мозгу не смели рассказать об этом позорном случае и других наших художествах. Нам очень хотелось понравиться им, понравиться раз и навсегда. Я назвал Александру Воробышком, они со своей мамой действительно были, как две птички – маленькие, хрупкие, пушистые, с самыми замечательными глазами на свете. Никогда и нигде, ни у кого я не видел таких восхитительных глаз.
А вот сейчас эти глаза смотрели на меня требовательно и строго: я пришел, чтобы определить объемы предстоящего ремонта и после составить смету расходов. Директор лицея обошла со мною весь предполагаемый к ремонту объект, обдуманно и внятно объясняя, что она хотела бы изменить, заменить, какие цвета следует подобрать для окраски стен, чтобы школа была светлой, нарядной и привлекательной, функциональной и удобной для первоклашек и для старших учеников. Она говорила со мною энергично, заинтересованно. иногда, представляя себе воплощение проекта в жизнь, радостно улыбалась, даже позволила себе несколько раз засмеяться, призывая меня к соучастию.
Она не была дилетанткой в строительных делах: очень грамотно говорила о сортах бетона, марках и качестве красок, четко ориентировалась в ценах. Это была настоящая хозяйка своего большого дома, хозяйка рачительная и бережливая и очень любящая этот большой дом.
– Дети должны ощущать свет, простор. Поэтому перегородки нужно убрать, вместо них нужно придумать, как разместить вазоны с цветами, их, кстати, вы тоже должны подобрать с учетом отделки интерьеров, с цветовой гаммой. И не забывайте о безопасности детей. Они должны иметь возможность выплеснуть свою неиспользованную энергию, иначе они не смогут после перемены включиться в учебный процесс.
Я слушал ее наставления и пожелания: «а вот здесь..., а там...», наслаждался ее голосом и про себя удивлялся: как она справляется с руководством школой, имея такой негромкий голос? И вспомнил то лето, когда их семья появилась в нашем дворе, когда мы все, спаянные многолетней дружбой и бесконечным озорством, вдруг безоговорочно приняли эту девчонку, рыжую малолетку в свою компанию. Тогда ее мама доверилась нам и стала отпускать Воробышка с нами и в город, и на море. Нам очень хотелось показать ей весь наш замечательный город, и мы таскали Альку и на Приморский, и в порт, и на Привоз.
Однажды кто-то предложил отправиться в катакомбы, знаменитые на всей земле одесские катакомбы, описанные всеми писателями-одесситами и в дореволюционные, и в послевоенные времена. Мы, все-таки, были еще детьми, мы не подумали, что малышка намного слабее нас, что она больна, что такое путешествие ей может оказаться не по силам. И, что называется, поперлись в эти страшные катакомбы. Это было жуткое путешествие. Алька стала хватать ртом воздух, как выброшенная из воды на берег рыба; внутри у нее что-то заклокотало, забулькало и захрипело – начался ее приступ, о котором мы слышали, но никогда воочию не видели. На руках мы вынесли малышку наверх, легче ей не становилось, страшно было и ей самой, и нам, никогда не сталкивавшимся с таким ужасом – человек не может дышать, он синеет от кашля и не может передвигаться. К великому нашему общему счастью на дороге показался грузовик, нам удалось его тормознуть, и дядька, сидящий за рулем, оценил ситуацию и на огромной скорости помчался в город, в больницу. Я, как самый старший и, соответственно, самый сильный, держал малышку на руках, а остальным было велено бежать домой и рассказать Алькиной маме о приключившейся беде.
Альке в больнице помогли и через пару дней отпустили домой. Мы ожидали, что ее мама больше не разрешит ей водиться с нами, да и сама она вряд ли захочет снова куда-нибудь с нами попутешествовать. Мы не знали как себя вести: то ли идти извиняться, то ли трусливо слинять со двора. Все же мы оказались не такими уж плохими людьми и, преодолев страх, направились на четвертый этаж проведывать Альку, страшась и все же надеясь, что нас не спустят вниз по лестнице.
Алькина мама – это вообще отдельный разговор. Эта маленькая женщина была вся составлена из доброты, понимания и отзывчивости. Я никогда не видел ее разгневанной, кричащей, возмущенной. ее голос всегда был тихим и спокойным, и смеялась она так, будто звенел маленький колокольчик. Она очень любила Альку, очень о ней заботилась и очень берегла ее. То, что она отпускала Альку с нами, было знаком величайшего доверия, а мы оказались недоумками и заставили страдать и Воробышка, и ее маму.
Алькина мама открыла нам дверь. Глаза поднять и посмотреть в ее глаза было страшно и стыдно. Но это была замечательная мама, самая замечательная Алькина мама!
– Ну что, путешественники? Проходите. Сейчас я вас чаем напою. Александра сегодня под домашним арестом, ей нужно пару дней отлежаться, поэтому посидите с нею, чтобы она не скучала.
Семья Альки была очень небогатой, отец работал один. Он хоть и был инженером в порту, да, видно не был хватом, а был честнягой, и не приносил в дом ничего, кроме голой зарплаты. Квартирка обставлена была обыкновенно – было только самое необходимое. Да, видно, не это было для них главным. Богатство-то их размещалось на всех имеющихся в доме полках и в шкафах. Это были книги, множество разных книг. Некоторые были в таких потрепанных переплетах, как библиотечные, наверное их читали чаще всего. Были книжки тоненькие, в простых обложках, а были и книги толстые-претолстые, в серьезных коленкоровых переплетах. До этого я нигде и никогда не видел такого количества книг.
Алька сидела в кровати, опершись на высокие подушки. Глаза навстречу нам стали медовыми и радостными, она уже порозовела, но, видимо, еще не совсем отошла от того страшного приступа. Но она уже простила нас и готова была дружить с нами дальше. Нотации нам не читали, Алькина мама нас тоже простила. Она только вскользь сказала:
– Надеюсь, следующий маршрут ваших путешествий мы обсудим вместе? Мама принесла нам чаю, открыла пачку печенья и ушла на кухню, предоставив нам возможность болтать, о чем только захочется.
Осень и зима в тот год были холодными и дождливыми, Алька простуживалась чаще всех, несколько раз у нее повторялись ее приступы. Ей делали уколы, приезжала и скорая, и приходили врачи. Мы бегали в аптеку, покупали лекарства, микстуры. Когда ей было особенно плохо, ее увозили в больницу. А мы старались помочь и ей, и ее маме: даже бегали на базар и за хлебом – а для нас это было очень нелюбимым делом.
А еще мы помогали Альке в учебе, из-за болезни она часто пропускала школу. Чтобы стать ее домашним учителем, нам самим приходилось кое-что вспомнить, а кое-чему заново поучиться.
С весною Воробышку стало полегче, болеть она стала редко, снова стала гулять с нами по городу, была до всего любопытна и дотошно допрашивала нас, как эти улицы назывались раньше, кто строил эти красивые дома? И отчаянно возмущалась нашей дремучести: как можно жить в таком прекрасном городе и не знать о нем нечего, кроме памятника Дюку и оперного театра. Мы, как попугаи, повторяли услышанные где-то и от кого-то обрывки скудных сведений, но Альку такой уровень познания не удовлетворял. Она озадачивала нас подбором книг, касающихся истории нашего города, а мы выполняли ее поручения, таскаясь по библиотекам и книжным лавкам. Эта маленькая девочка подрастала и подрастала, но как подросли мы! Мы стали иначе смотреть на нашу Одессу, мы могли бы уже водить приезжих на экскурсии по нашему городу, упоминать имена великих людей, строивших Одессу или посещавших наш прекрасный город. Девчонка лепила из нас личности: было стыдно не знать чего-то, не суметь ответить на ее вопросы. Мы стали читать! Читали вначале по необходимости, а потом втянулись и стали получать от чтения не только полезную информацию, но и огромное удовольствие.
Много позже, когда я, волею судеб, не жил в Одессе, я так о ней рассказывал, что мало кто из моих знакомых не захотел сам съездить и посмотреть на этот чудо-город, чтобы не полюбоваться ее улицами, цветущими каштанами, и не надышаться запахами буйно цветущей белой акации. И все это – благодаря маленькому Воробышку.
Я тогда еще не понимал, что был в нее влюблен, как-то не совмещалось в понятии – Воробышек и любовь. Я просто оберегал ее, заботился о ней. Защищать ее особой нужды не было. В любой ситуации, а их у нас было не счесть, она оставалась спокойной и хладнокровной. И, когда однажды, к нам на улице пристали пацаны из другого двора, когда завязалась драка и мне заломил руку парень постарше и посильнее меня, Алька подняла кусок кирпича и стукнула им моего обидчика по голове. Он никак не ожидал отпора с этой стороны, он просто не посчитал ее возможным противником, ее, эту малявку с рыжими волосами. А она стояла с куском кирпича, глаза ее стали темными и жесткими, голосок хрипловатым, низким, но смелым, когда она сказала:
– Отпусти, а то убью.
Парень опешил, утер кровь с рассеченного лба, сильно удивился этой крови и произнес:
– Чокнутая! Да ты чокнутая!
Он кивнул своей ватаге в сторону своего двора и сам направился туда же. Я и вся наша компания тоже онемели от удивления и восхищения. А Алька бросила кирпич, брезгливо вытерла руки о платье и тихо сказала:
– Мне это не нравится. Давайте больше не драться.
И мы больше не дрались, во всяком случае, в присутствии Воробышка. Но отвыкнуть от наших годами наработанных и закрепленных в подсознании и на практике шкод, было задачей сверхтрудной. Мы по-прежнему ловили кайф от наших проделок и по-прежнему искали приключения на свою голову.
Одним из любимых и опасных занятий были наши походы на Приморский бульвар. Чинные старички, влюбленные парочки населяли это место с утра до вечера. Особенно многонаселенным Приморский бывал по выходным дням. Встречные потоки вежливо пропускали друг друга, фланируя от Дюка до Пушкина и обратно, ожидая, когда освободится местечко на какой-нибудь скамейке, и достойно спешили занять это местечко. Это был театр манер, театр мод: вся Одесса стекалась сюда, чтобы полюбоваться щеголеватыми моряками в белоснежных кителях и фуражках, и на женщин, одетых в яркие, красивые одежды, привезенные контрабандой из-за бугра китобоями и другими плавающими в международных водах судами, заходящими в порты стран, где капитализм продолжал загнивать, и при это загнивании изрыгал транзисторы, джинсы, всякие другие невиданные и желанные у нас вещички. Вообще, Одесса была полигоном распространения всего нововвезенного. Если человек имел копейку, он был упакован почти как заграничный манекен. Особенно женщины. А таких, как в Одессе, женщин я никогда и нигде за всю свою долгую и многоопытную жизнь не встречал. Они, как на подбор, статные, с выписанными природой формами, подчеркнутыми облегающими кофточками и укороченными юбочками. И даже если эта архитектура была с некоторыми излишествами, она была смела и привлекательна. А тощих в Одессе можно было встретить также редко, как в Африке белого человека. Тощая женщина вызывает сочувственное удивление, ее сопровождают жалостливыми взглядами или просто не обращают на нее внимания. В Одессе даже воздух, наверное, питательный, а как же – все живут в разных условиях, едят разную пищу и в разных количествах, но почти все поголовно приятно упитанны и округлены.
А еще одесские женщины смелы и находчивы. Не дай Бог какому-то неосмотрительному остряку брякнуть что-нибудь по поводу ее внешности! Запас юмора переходящего в сарказм, с соответствующим изменением лексических форм, выставят этого остряка на всеобщее обозрение, да еще в таком виде, что мало не покажется. И из павлина он мигом превращается в драного петуха, добровольно и быстренько покидающего поле битвы. В Одессе и в семье, как правило, главенствуют женщины. Более воспитанные делают это тонко и деликатно, а мада-мы попроще и оплеуху могут прилюдно влепить возражающему супругу, словесно разрисовав все его физические и психические достоинства.
Детей своих одесситки защищают, как тигрицы. Даже воочию убедившись в озорстве своего отпрыска, они рта никому не дадут открыть против своего детеныша. Дома они отходят его мокрой тряпкой, а, может быть, и отцовским ремнем, но это будет дома, в ее крепости, в недосягаемых для посторонних взглядов пространствах.
Моя мама, моя мамочка – она была коренной одесситкой, но и на сотую долю она не походила на классических согражданок. Мама была худенькой, высокой, с гладкой прической и пучком волос на затылке, скрепленном железными шпильками. Она была секретарем в какой-то конторе, всегда носила белые блузки с отложными воротничками, украшая их или галстучком, или шейным платочком и очень редко, по праздничным дням – бусами. У нее в шкатулке хранились пара колечек и сережки, оставшиеся ей от ее бабушки, и чудом сохраненные и в годы гражданской войны, и в оккупации, и в послевоенный голод – до сегодняшнего дня. Мама надевала их только дома, когда в дни памяти отца приходили его старые друзья. Эти, по сути, печальные встречи были в нашем доме настоящим праздником, потому что собирались умные, добрые люди, с которыми даже мне, мальчишке, было интересно – так много они знали, так много видели, с такими знаменитыми людьми они были знакомы или встречались! От этих гостей исходили лучи тепла, ума, заботы. Моя мамочка расцветала, у нее была потрясающая улыбка, заразительный смех, он молодела на глазах, хотя, в общем-то, не было нужды молодеть – ей в ту пору всего тридцать пять исполнилось.
К этим дням встреч мама готовилась, как к самым святым праздникам: заготавливала продукты, по-одесски фаршировала огромную рыбину – кто же в Одессе празднует без этого блюда?! Стол был красивым и обильным, меня он привлекал почти так же сильно, как и встреча с нашими друзьями. И не диво – жили мы с мамой на ее государственную зарплату и небольшую пенсию за отца, погибшего на службе. Он погиб, проверяя пришедшее в порт судно. То ли он обнаружил что-то недозволенное и ему «помогли» упасть в трюм, то ли, может быть, он действительно оступился, как было записано в акте и сформулировано юристами – «несчастный случай по неосторожности». И от этого размер пенсии был очень и очень умеренным. Мама ничего не оспаривала, приняла, как данность, она свято хранила память об отце и изо всех сил любила меня – за меня самого, за папу, за мою похожесть не него...
Я никогда не слышал маминого крика, хотя поводов для этого я давал превеликое множество. Мама никогда не наказывала меня неразрешением идти на море, не лишала меня мороженого, а в те наши дни и в нашем положении такое угощение было роскошеством. Мама просто смотрела мне в глаза и молчала. Более сурового наказания я не получал за всю свою жизнь. А в жизни бывали такие передряги – никому не пожелаешь, но против маминого молчаливого укоризненного взгляда все другие наказания не шли ни в какое сравнение. Мама не давила на меня по поводу моего образования, она просто и доходчиво объяснила мне, что я мужчина, а мужчина должен обеспечивать семью, которая у меня обязательно будет. Оставаться неучем нельзя, а дать мне высшее образование в институте она физически не могла. Допустить, чтобы я работал по ночам, чтобы таким образом подрабатывал – мама даже мысли такой не допускала. Значит, все пути вели в мореходку: достойное образование, дисциплина, питание и форма. Конечно, я очень любил море, как любят его все, кто возле него вырос, но готовности посвятить себя и всю свою жизнь этому морю у меня не было. И все-таки, мамины доводы, ее искренность и честность в оценке наших возможностей победили. Я стал курсантом мореходки, успешно закончил ее и, по итогам обучения и не без помощи старых папиных друзей, получил место механика на новом торговом судне.
«И носило меня, как осенний листок...» – где я только не побывал, чего только не видел! Телеграмма о скоропостижной смерти мамы догнала нас в Индийском океане, до ближайшего порта было двое суток хода, выбраться оттуда не было никакой возможности. Жарким летним днем мамочку похоронили без меня на каком-то дальнем кладбище. Вернувшись, я поставил маме памятник, списался со службы, продал нашу квартиру и завербовался на север, подальше от моря, отнявшего у меня возможность уберечь и защитить маму, и даже возможность проводить ее в последний путь; от солнечной и по-прежнему радостной и веселой Одессы.
От всего этого я убежал. А вот убежать от самого себя, от своего одиночества невозможно. Я добросовестно пытался создать семью – не вышло ни в первый, ни во второй раз. Нет, женщины не были виноваты, они были замечательными. Но они ничем не напоминали ни маму, ни Альку, которую я любил с ее двенадцати лет, сам того не понимая и не осознавая.
Алька участвовала во всех наших приключениях на равных, училась перепрыгивать через заборы, унося ноги с дачных участков, где мы продолжали «помогать» хозяевам собирать урожай. Училась ловить ужиков, правда, на лице ее во время этих операций было выражение брезгливого страдания, но она превозмогала страх и отвращение. И, все-таки, научилась исполнению нашего коронного номера. Глядя в те далекие дни, я только теперь в полной мере осознаю, что наши шутки были жестокими и небезвредными, а тогда мы забавлялись и до слез хохотали, изображая лица испуганных посетителей Приморского. Не помню, кто придумал это развлечение? Оно заключалось в следующем: мы, наловив ужиков, сажали их себе за пазуху, плотно пережав майки снизу ремнями, а сверху, под мышками, тугой резинкой. Ужики противно лазили по животу, спине, потом, согревшись нашим теплом, затихали. Мы по трое-четверо рассаживались по скамейкам, болтали о том – о сем, дожидались полной укомплектованности соседями – и молодыми, и пожилыми, и в этот момент развязывали резинки, расшевеливали ужиков, которые со змеиной быстротой начинали высвобождаться из неволи. Зрелище было настолько неожиданным и пугающим, – представьте, у пацанов и девчонок из ворота футболки или рубашки начинают появляться змеиные головки, затем эти змейки с неимоверной скоростью сползали с наших плеч, спин, животов и разбегались в разные стороны. Мы клали за пазуху по два-три ужика, у всех набиралось за десяток! Сначала страх сковывал людей, потом начиналась паника, люди метались в разные стороны, толкали друг друга, сбивали с ног и кричали от ужаса. Может быть, сегодняшние ужастики скопированы с наших «подвигов»? Может быть, кто-то, подсмотрев это зрелище, теперь штампует страшные сюжеты о змеях-людоедах, гигантах-муравьях и всякой другой нечисти? Сюжеты, украденные у жестоких недоумков – малолеток.
Эти подвиги мы совершали нечасто, по одному весной и осенью. Наверное, скапливался адреналин и нужно было разряжаться: мы создавали эту экстремальную обстановку, вполне догадываясь, что, если бы нас поймали, то дело, наверное, вышло бы за пределы детской комнаты милиции. А тогда мы, вместе с испуганной толпой, тоже разбегались в разные стороны, потом собирались в условном месте и хохотали-хохотали до слез, выделываясь друг перед другом, копировали лица испуганных людей.
После второго похода с участием Альки, она вдруг резко перестала смеяться, посмотрела потемневшими глазами в глаза каждому из нас и сказала тихо и внятно:
– Какие же мы подлецы.
До этого нас называли хулиганами, паразитами, даже шпаной, если мы где-то шкодили. Но таким взрослым, серьезным и очень обидным словом – впервые. Это было, как удар плетью. С наших лиц медленно сползали дурацкие, фиглярские улыбки, мороженое стекало по рукам, мы потерялись под пристальным, потемневшим Алькиным взглядом. И все. На этом наши похождения закончились. Алька еще раз научила нас чему-то хорошему – всего четырьмя словами и взглядом...
Дни шли за днями, годы за годами. Мы взрослели, у каждого образовывался свой круг общения – в школе, в кружке, в секции. Детство выходило из нас, отношения стали более сдержанными, встречи всей компанией практически прекратились. К Альке стали заходить девчонки и мальчишки из ее школы, причем, один появлялся чаще других, он заходил за ней утром и возвращался вместе с нею из школы, таская ее портфель и сумку со спортивной формой. Алька окрепла, болела реже, о чем я даже сожалел, потому что при наличии болезни можно было зайти проведать, сбегать за лекарствами, посидеть с нею в одной комнате, поговорить о новом музыкальном ансамбле, о новом фильме, о том – о сем. Просто можно было смотреть в ее глаза. Но в этих необыкновенных глазах по отношению ко мне всегда читалось спокойное сестринское внимание, даже малейшего намека на заинтересованность не мелькало. Пару раз я доставал билеты на новые фильмы – в первый раз она отговорилась занятостью, а во второй просто сказала:
– Мы с Вадимом этот фильм уже смотрели. А ты в следующий раз собери всю нашу команду и давайте куда-нибудь сходим.
Все. В ее жизни для меня, лично для меня, места не было. Алька не финтила, не лукавила, она смотрела мне прямо в глаза и говорила прямо, открыто и убежденно. Я хорошо знал Альку: она не скажет того, о чем не подумала. Я не боролся за нее, не делал ей больше никаких предложений, не дрался с Вадимом, не подстерегал их и не следил за ними. Со мною остался только ее необыкновенный взгляд, который всегда выручал меня и поддерживал в самые трудные дни моей жизни. И еще – тоненькая алая ленточка, оставшаяся у меня после происшествия в каменоломнях, когда Алька металась на моих руках по дороге в больницу. Эта ленточка развязалась и упала с ее золотых волос, я положил ее к себе в карман и с тех пор она всегда со мною: она была со мною в море, была на Севере и теперь она со мною, эта тонкая алая ленточка – кусочек моей юности, частичка моей Альки.
Те женщины, с которыми я был раньше, они были замечательными – они пытались дать мне счастье, заботились обо мне, любили и оберегали меня. И, наверное, любили так сильно, что ни одна из них не родила ребенка даже для себя. Я был отрешен от них, душа моя не растворялась в их душах, было просто мирное сосуществование, материальное обеспеченное, но именно сосуществование. Женщины, я имею ввиду умных женщин, всегда чувствуют, с нею ли мужчина или нет. Ты можешь покупать ей дорогие подарки, обнимать и целовать в минуты неистовой близости – она все примет, но примет скорее из понимания, что ты ее ценишь и награждаешь, но сам не любишь. Мои женщины были умными. И гордыми. Поняв, что я не принадлежу им весь, полностью, они отпускали меня без слез, без истерик, без необходимости объясняться. Я уходил в очередное никуда, и снова, и снова жил воспоминаниями о маме, об Альке. В один из таких дней объяснимая сила толкнула меня в спину и погнала в мой родной город...
Наверное, я так сильно изменился за прошедшие двадцать лет, что даже тени воспоминания в первую нашу встречу не мелькнуло на лице Александры. В кабинете мы сделали первую прикидку по предстоящему ремонту, впрочем, это для меня она была первой. Моя собеседница уже давно и серьезно готовилась к нему, она достала из шкафа папку, показала мне все документы по устройству здания, эскизы отдельных помещений, предложения по подбору колеров, очень продуманные и аргументированные: солнечную сторону можно окрасить холодными цветами, а ту, теневую, обязательно сделать в солнечно-теплых тонах. И даже примитивная, с точки зрения экономиста-строителя, была составлена предварительная смета. Договорившись с директором о сроках представления всей документации, мы обменялись рукопожатием и пожелали друг другу успехов.
Рука у Воробышка была маленькой, изящной, но крепкой. Я вышел из лицея и дошел до своей конторы, сжимая пальцами ладонь, как будто там осталось что-то живое, что нельзя отпустить и потерять, какой-то маленький мотылек, незащищенный и бьющийся в зажатой руке.
Я вспомнил, как Алька любила созерцать полет птиц, любила смотреть в небо на плывущие белые облака, щурясь от солнышка и яркой голубизны небес. В каждом облаке она узнавала то дерево, то собаку, белого коня или какие-то цифры и буквы, и всегда призывала нас фантазировать вместе с нею. Если кто-то из нас не соглашался с нею или просто не видел то, что видела она, не восторгался вместе с нею, Алька смотрела на этого приземленного человека с удивлением и состраданием.
Я очень старался поскорее завершить свою работу, чтобы снова встретиться с нею. Я сильно рисковал, давая разгуляться моим воспоминаниям и зарождавшейся надежде. Днем работа отвлекала, а по ночам я мысленно возвращался в наш двор, вспоминая янтарные грозди винограда, которые стали мостом знакомства, а потом и дружбы всей нашей компании с Алькой. Мы тогда пытались представить, куда же дальше виноградная ветка прикрепит свои усики, она доросла до самого предела, одарила всех нас обильными и необыкновенно вкусными, сладкими, ароматными плодами в тот год, когда во дворе появилась Алька. За теплой осенью тогда наступила морозная зима со злыми, холодными, солеными ветрами, злобно ломавшими ветки хрупких акаций, могучих каштанов. Виноградный ствол и ветки были как бы защищены нашим «колодцем», однако весною на нем не появилось ни одной почки, ни одного зеленого листочка. Виноград умер. И никто долго-долго не осмеливался спилить теперь уже неживое существо, его было жалко так же, как если бы это был живой человек. Потом Алькина мама попросила меня спилить сухие ветки на их балконе, соседи со второго и третьего этажей поспиливали свои куски, и уже под корень спилил хозяин, купивший квартиру у наследников дяди Паши. И посадил новый росток, но он засох. Потом еще раз посадил – и в этот раз росток тоже погиб. Знать, природа по мудрости своей говорила: не время и не место...
Я стал вспоминать всякие мелочи из прошлых лет, радостные и огорчительные события. Вспоминал, как, жалея Альку изо всех сил, я, все-таки радовался когда она заболевала. До появления Вадика я всегда был первым и главным помощником. Алькина мама доверяла мне самые трудные задания, она доверяла мне поить Альку лекарствами, делать ей горчичники, бегать в аптеку и в магазин, никогда не проверяя, правильно ли я принес сдачу. Я, стыдно сказать, любил те дни, когда Алька болела. Какой эгоизм влюбленного дурака! А потом этот Вадим появился, не знаю, делал ли он Альке горчичники, скорее всего нет, потому что у них были уже другие отношения, отличные от наших, сестринско-братских.
Интересно, она вышла за него замуж? И есть ли у нее сейчас семья, есть ли дети? А почему бы мне не спросить об этом при следующей встрече? Она ведь меня не узнала? Подойду хитро: как тяжело управлять лицеем, наверное, для семьи и детей времени остается мало? И засела эта мысль в голове, как заноза, и не давала покоя ни днем, ни ночью.
Ну и что, спрошу. А она ответит, что у нее уже взрослый сын или дочь, что муж занимается наукой – этот портфеленосец вполне мог стать профессором, Алька бы дурака не выбрала. Не выбрала же она меня, верного, преданного, пожизненно влюбленного в нее? И глупого. Тогда, после ее отказа пойти со мной в кино, я долго старался не встречаться с нею ни нарочно, ни случайно. Я избегал ее, ее маму, выходя из дому на полчаса раньше и возвращаясь позже. Моя мама смотрела на меня с пониманием, но никаких вопросов не задавала. Лишь один раз, полушутя, полусерьезно, она сказала:
– Перестань прятаться, Саша. От себя человек никогда не сможет спрятаться. Переболит и пройдет. Да и не может ничего хорошего получиться, если у людей одинаковое имя и одинаковые характеры.
Мама никогда не называла меня ни Шуриком, ни Саней. Она всегда обращалась со мною, как с мужчиной, я всегда был Сашей или Александром – в зависимости от моего поведения и от успехов в школе. Пацаны меня тоже звали Сашей и, очень редко – Саней. Мне как-то в голову не приходило, что Воробышек на самом деле тоже Александра – Алька да Алька, и весь сказ.
Когда я поступил в мореходку, по выходным, в наглаженных клешах и в блестящих, начищенных ботинках, в бескозырке с белоснежным чехлом, с галочками на рукавах, год от года нараставших, указывая курс обучения, с якорями и лычками на погонах я объявлялся в нашем дворе и очень, очень хотел встретить Альку и ее худосочного Вадима – я действительно был строен, подтянут, с хорошими мышцами и, как мне кажется, с вполне интересным лицом. Но теперь Алька, видимо, избегала меня. Однажды, боковым зрением, я увидел, что она вышла из своего подъезда, но, заметив меня, сделала шаг назад и скрылась за дверью. А, может быть, это была не она?
Закончив мореходку с красным дипломом – я не мог подвести маму, не мог подвести отцовских друзей, которые постоянно, весь срок обучения интересовались моими успехами, и, именно, благодаря заботам этих людей, я попал служить на новый сухогруз, к опытному, по-отечески строгому капитану. Судно уходило в плавание через неделю после выпускного, нужно было подготовиться к дальнему и долгому странствию, нужно было помочь маме – я никогда не покидал ее надолго. Находясь в карантине, я мог всегда позвонить ей, а по выходным всегда был с нею, помогал по хозяйству, запасал ей на неделю продукты, вместе с нею мы иногда выходили в город и гуляли по замечательным одесским улицам в тени каштанов и акаций, любуясь их буйным цветом и упиваясь сумасшедшим ароматом этих цветов. Мама всегда была рядом, вместе со мною она страдала и понимала меня, но никогда не учила, не назидала, иногда лишь робко советовала сходить куда-нибудь на танцы или просто погулять с ребятами. У нас с мамой была крепкая дружба, настоящая, в которой слова были не нужны, мы разговаривали глазами и сердцами. Наверное, мама умерла так рано и молниеносно именно от тоски, от разлуки со мной. Ее больное сердце не выдержало одиночества. Телеграммы, которые нам разрешали отправлять с судна и которые я отправлял из иностранных портов, были короткими и лаконичными, я не мог в них передать всю силу моей любви к маме, силу тревоги за нее, силу моей тоски по ней.
Не буду скрывать – на красный диплом я шел и с другой, тайной и тщательно скрываемой мыслью – доказать Альке, что я человек, достойный любви и уважения. Получив диплом, купил цветы, торт, шампанское, я собрал в кулак всю свою волю и отправился к Альке домой. Меня встретили, как и раньше, радушно и сердечно. Мы выпили по бокалу шампанского, пили чай с тортом и разговаривали. Алькина мама теперь больше походила на ее старшую сестру. Взрослея, Алька становилась полной копией своей мамы. Если бы она еще, также как ее мама, относилась ко мне, открыто и радостно, я был бы самым счастливым человеком на Земле, огромной земле, которую мне предстояло обплавать. Грешу, Алька тоже была приветлива и гостеприимна, она радовалась за меня, поздравляла и желала мне успехов в службе и личной жизни... Но было понятно без слов, что она участия в этой жизни принимать не собиралась. Провожая меня, ее мама сказала:
– Не теряйся, Сашенька, пиши.
Алька вскинула на мать укоряющий взгляд и дополнила:
– Да, Саша, если захочешь, напиши.
Она смотрела на меня моими любимыми глазами, но глаза в это время были темно-темно зелеными. И чужими...
В тот год, когда умерла мама, наши соседи – Алькина семья – съехали куда-то в другой район. На балконе четвертого этажа я увидел толстую тетку, развешивавшую на веревках какие-то лахи и верещавшую противным голосом, обращаясь к кому-то в глубине квартиры. Бог мой! Вместо наших Воробышков там теперь жила эта громохриплоголосая Ворона! Как она вносит свою тушу на четвертый этаж? И как не рухнул балкон под этим центнером живого мяса? Хорошо, что им не достался тот сказочный, янтарный виноград, который мы лопали в первый день знакомства с Алькой и ее мамой. Я сразу и навсегда возненавидел эту, ничего, в общем-то, не сделавшую мне тетку. Возненавидел за то, что она живет в Аль-киной квартире, выходит на ее балкон, что она поселилась в нашем дворе.
Я отсылал Альке из рейсов несколько писем и телеграмм, но ни разу не получил ответа. Обнаружив, что Алька здесь больше не живет, я не стал ее больше тревожить, не стал разыскивать. Я вычеркнул ее из своей жизни – по крайней мере, мне тогда это решение показалось возможным и правильным. Я уехал из Одессы, думал я – навсегда. Мне здесь больше некого было любить и меня никто не любил.
Через несколько дней я позвонил директору лицея, вежливый голос ответил, что Александра Сергеевна будет через неделю, и спросил, что ей передать.
– Спасибо, передайте, пожалуйста, что сметная документация готова, можно заключать договор и начинать работы. Пусть Александра Сергеевна свяжется с нами по телефону.
И дал свой номер. Звонок последовал на второй день, Александра Сергеевна извинилась (за что?), – назначила встречу, назвав день и время. Я совсем перестал спать, эти несколько дней ожидания встречи отняли у меня столько сил, сколько отнимало плаванье за месяц – полтора. Мой шеф, уже оценивший мою работоспособность и обязательность, заметил мое особое рвение, был удивлен, что я не сбросил готовые документы в отдел, а сам занимаюсь продвижением заказа. Я отшучивался: дескать, заработаю кучу денег, поменяю машину или куплю дачу.
– Для кого, бобыль? Дачу покупают для семьи, а ты от женщин шарахаешься, как конь от волков. Чем они тебе так насолили? Женись, Саша, нарожай детей, тогда и дача понадобится.
Мы встретились с Алькой, она, как бы извиняясь за свое отсутствие, объяснила причину неожиданного отпуска:
– У меня мама болеет, ей в эти дни было плохо, нужно было ухаживать за ней, приглашать врачей, бегать за лекарствами – в общем, все дни в суете и заботах.
Я не знал, как спросить, почему никто больше не помогал ей в этих хлопотах? Алька приступила к делу, ознакомилась с документами, задала несколько вопросов по непонятным ей цифрам и терминам. Мы толково обсудили все от «А» до «Я», пришло время прощаться. Я все-таки спросил:
– А сейчас вашей маме лучше? Может быть нужна помощь?
– Спасибо, сейчас маме лучше. А помощь? Ну какую помощь может оказать посторонний человек? Мы с мамочкой вдвоем справимся, постараемся и справимся. Спасибо за участие.
В ее взгляде промелькнул вопрос, но вслух она ничего не спросила. Из ее ответа я воспринял два момента: они с мамочкой вдвоем и я посторонний человек. Второе резануло меня по самому сердцу, но первое окрылило меня! Значит, у Альки нет мужа? Если бы была семья, она сказала бы просто: мы справимся. Где же этот чертов Вадим? Где полагающиеся в ее возрасте дети?
Ах, Алька, Алька! неужели и ты не нашла своего счастья в жизни? Я узнал в справочном бюро, благо фамилия директора стояла в договоре и соответствовала прежней – Гонцова, домашний адрес Альки. Я снова стал влюбленным пацаном, но теперь, пройдя все огни и медные трубы, убедившись, что у меня никогда не будет другой женщины, вернее, ни с какой другой женщиной я не буду счастлив, обнадежившись фразой «мы с мамочкой вдвоем», я приперся по Алькиному адресу и, найдя болтавшихся у подъезда ребят, провел блестящий по тактике допрос по теме, где живут Гонцовы, кто там живет, сколько их всего человек? Ребята доложили:
– Да вдвоем живут, Александра Сергеевна и ее мама – пенсионерка. Александра Сергеевна работает директором лицея.
Душа моя пела и ликовала. Теперь я знал наверняка, что не смалодушничаю, как тогда, в юные годы. Ах, дурак я, дурак! Как я мог тогда отступиться? Как мог сбежать, ничего не узнав об Альке, не найдя ее, не увидев? Я просто сбежал, как последний трус, ушел от борьбы, я сам отказался от своего счастья.
Мне нужно было выговориться, нужно было поделиться своими смятенными чувствами, а с кем я мог это сделать? Только мама поняла бы меня. Я отправился к ней на могилку и опять приятно удивился порядку, ухоженности и посаженным в квадратике земли возле памятника цветам. Когда я вернулся в Одессу и пришел после долгих лет отсутствия на печальное свидание к маме, то увидел такой же порядок, как сейчас. Подумалось, что кладбищенские служащие по обязанности так хорошо ухаживают за могилами... Потом я приходил еще и еще, мамино место упокоения всегда было ухожено и на нем всегда росли цветы. Этой весной я не сподобился навестить маму, и эта чистота, эти цветы были мне немым укором. Милая, милая мама! Если бы ты была жива, ты посоветовала бы, как мне поступить. А мамины глаза с фотографии смотрели на меня спокойно и ласково, как будто говорили:
– Не сдавайся, сынок, иди до конца.
Мама всегда была моим другом, она понимала меня, прощала мне наши детские проделки, она говорила со мной спокойно и всегда умела услышать меня. Только став взрослым, я понял, чего ей стоило вырастить меня без отца, и вырастить честным, не сбившимся с пути, как иногда случалось и в полных, благополучных семьях. Вот только Альку мы отдали без боя, мама жалея меня, тогда сказала, что не могут быть вместе двое с одним именем. А я не смог жить с другими именами, с другими женщинами, прекрасными, умными, любящими. Но не моими.
Я заехал в лицей без предупреждения, как бы проверяя ход работы и ее качество, хотя это в мои обязанности не входило никаким боком. Зашел к директрисе, застав ее за изучением каких-то приказов и инструкций. Работой строителей она была удовлетворена, поблагодарила за качество и сроки исполнения, ей очень хотелось, чтобы запах краски, лака выветрился до начала учебного года, чтобы дети не чувствовали неудобств, чтобы всем-всем в ее лицее было уютно и удобно.
– Как ваша мама, Александра Сергеевна?
– Спасибо, она поправилась, насколько это возможно при ее болезни. Она уже одна выходит в сквер и отдыхает там по несколько часов. Я не очень одобряю такие длительные прогулки, но она считает, что и деревья, и гуляющие с детьми мамы, даже дамы с собачками дают ей заряд бодрости и энергии.
Алька говорила со мной, как с хорошо знакомым ей человеком и смотрела на меня глазами медового цвета. Эти глаза вдохновили меня, я осмелился и предложил ей после работы посидеть в кафе или просто погулять по Приморскому. И снова в ее глазах промелькнуло выражение вопроса.
– А почему бы и нет? – ответила Алька и определила время и место встречи – конечно, на Приморском!
Я совершенно одурел от неожиданного счастья и даже не додумался предложить заехать за ней на машине. А в общем-то и лучше, нужно встретиться на нейтральной территории, если нам с нею можно назвать эту территорию нейтральной, это после всех наших приключений, после наших ужиков...
Все. Время понеслось неукротимо. Мне нужно было заехать домой, переодеться, купить цветы и вовремя прибыть на место встречи, прибыть раньше Альки и увидеть, как она идет ко мне на свидание, на то свидание, о котором я мечтал и которого ожидал всю свою долгую, сиротливую жизнь.
Но она пришла раньше и спокойно стояла возле Дюка, разглядывая прохожих – девушек, парней, пожилых людей и детишек. Она рассматривала их с добрым любопытством, было заметно, что она нечастый посетитель этих мест отдыха. Губы ее улыбались, когда она смотрела на детей, глаза ее были добрыми и немного грустными.
Мы сели за столик летнего кафе, я попросил официанта поставить цветы в вазу и принести то, что Алька выбрала в меню. А сам, не отрываясь, смотрел на Альку.
Отпивая шампанское маленькими глоточками, Алька принялась рассказывать мне, что она не коренная одесситка, что в детстве тяжело болела, что родители поменяли место жительства, чтобы вылечить ее. Потом она стала вспоминать, как подружилась с ребятами со двора, что они очень сильно и верно дружили, что на этом Приморском бульваре устраивали такие показательные выступления, что вспоминая их, она до сих пор заливается краской стыда. Но все равно, все ребята были умными и добрыми, что она сожалеет об утраченной дружбе и очень хотела бы встретиться со всеми. Она посмотрела на меня долгим вопросительным взглядом.
Я достал из кармана тоненькую алую ленточку, взял Алькину руку и завязал ленточку на ее тонком запястье.
–Алька! Воробышек! -горло перехватил спазм, предательские слезы едва не брызнули из моих глаз.
Алька смотрела на меня своими необыкновенными медовыми глазами, она как-будто ощупывала мое лицо, изучала его, вспоминала...
– Саша, Сашенька, Саша! – повторяла она, гладя меня по щеке, по моим уже поседевшим волосам, по руке, как будто не веря своим глазам.
– Как ты, Саша? У тебя есть семья, есть дети? Где ты был все эти годы, почему ни разу не приехал?
Она, девочка моя золотая, забыла, как отказалась от меня, отвергла мою любовь, не отвечала на мои письма и телеграммы. Мы говорили, говорили обо всем сразу, сбиваясь с одного на другое, иногда вдруг вылетали слова укора, но радость наша была огромной и обоюдной, радость, перерастающая в счастье и любовь.
На другой день я был зван в дом и представлен своей будущей теще.
– Мама, вот Саша, – сказала Алька тихо и нежно.
– Сашенька, здравствуйте! Вы почти не изменились, я бы сразу вас узнала даже на улице, – льстила мне уже не очень молодая женщина с такими же рыжими и пушистыми волосами, как у Альки, и такими же замечательными глазами.
Алька поддакивала, говорила, что мое появление в лицее всколыхнуло ее воспоминания, ей показалось, что я похож на друга ее детства, то есть на меня времен жития в нашем дворе. Но она даже представить не могла, что я – это я и как же можно было мне скрывать свое имя так долго, почти целых два месяца. Она и смеялась, и возмущалась, и восторгалась одновременно.
Мы проговорили несколько часов, пили и чай, и вино, и говорили – говорили... И теперь я узнал, что мою мамочку в последний путь проводили именно они, Гонцовы, что все эти годы они берегли могилку мамы и ухаживали за ней, что Алькин папа умер очень скоро после моей мамы и что он похоронен недалеко от нее. С той поры они живут вдвоем и что они всегда вспоминали меня и верили во встречу.
Еще пацаном я оценил характер Алькиной мамы, особенно после нашего приключения в катакомбах. Она не разгневалась, не кричала и не обвиняла нас, она только деликатно намекнула по поводу наших будущих маршрутов. Она до сих пор не знала еще об одном страшном случае. Мы купались и загорали, а на рейде стоял такой красивый белый теплоход, он так манил и притягивал к себе! Мы выросли на море, но никому из нас в то время не посчастливилось поплавать на таком красавце, просто походить по чистым палубам среди отдыхающей, нарядной публики. Мы с завистью смотрели, как сходят с трапа веселые, загорелые, в ярких одеждах люди, а другие, наоборот, всходят на корабль и отправляются в путешествие... Тот теплоход стоял на якоре, казалось, до него рукой подать, вот он, совсем рядышком. И мы поплыли – все вместе. Воробышек никогда ни в чем не отставал от нас и тоже поплыл. До теплохода, казавшегося близким, на самом деле было очень далеко. Даже мы, закаленные и сильные ребята, время от времени ложились на спину, чтобы отдышаться и набраться сил. Предложить вернуться никто не осмеливался, каждый хотел выглядеть сильным и мужественным. Мы делали новый рывок и снова плыли вперед. Вдруг, как будто колокол зазвонил: я оглянулся и увидел, что рыжая головка осталась далеко позади, она то уходила под воду, то снова выныривала на поверхность. И ни одного крика о помощи! Развернувшись, забыв об усталости, мы бросились к Альке на помощь, мне удалось схватить ее за золотую шевелюру и продержать ее голову над водой, пока она немного отдышалась. Обычно тонущие люди хватаются за спасителей, бьются в истерике, утапливая своих избавителей. Алька же, хватая ртом воздух, молча смотрела на меня страдальческими глазами, молящими о помощи.
– Алька, спокойно, держись за мое плечо и за Мишу, только не дергайся, держись и все.
Если теплоход с берега казался вполне досягаемым, то с того места, где мы выловили Альку, берег был почти недосягаемо далеким. Но паники не возникло: Ромка сменил Мишу, Виталик – Ромку – так мы и отбуксировали Альку к берегу. Только меня никто не подменял – Воробышек умоляюще, не издавая ни одного звука, смотрела на меня, она надеялась только на меня и верила только мне.
Мы лежали на песке, тяжело дыша, не проронив ни одного слова, не глядя друг на друга. Мы все были виноваты, у всех заплывавших в голове было одно бахвальство, желание показаться сильными и могучими. И ни у одного в этих же головах не мелькнуло даже мысли, как мы рисковали, и что было бы, случись с Алькой непоправимая беда?
Прийдя в себя, засобирались домой. Алька тихим, но настойчивым голосом приказала:
– Никому ни слова. Ведь ничего не случилось?
Потом, взяв меня за руку, глядя потемневшими глазами, попросила:
– Саша, мы больше никогда не будем так далеко заплывать, хорошо? Мне было очень страшно, я почти утонула.
С тех пор Алька к морю стала относиться настороженно и с опаской. И напрасно, при чем же здесь море? Это мы, глупые и самонадеянные пацаны, были во всем виноваты.
Я любил наше море и летом, и зимой, приходил к нему и любовался расходившейся водной стихией. Волна набегала на волну, с силой била в каменистый высокий берег, буруны шипели, пенились, откатывались, а новая волна уже накрывала их, снова отгоняя к берегу. Море осенью и зимой было свинцово-серым, тяжелым, недобрым, но все равно на него можно было смотреть часами, пока ты окончательно не окостеневал на холодном сыром ветру. А летом оно было нежным, ласковым и голубым. Солнышко играло с ним, посылая ему свои лучики, а море с улыбкой дарило эти блики всем-всем-всем. Это море моего детства, а потом я знавал всякие моря – дарящие прохладу под палящим солнцем на экваторе; неуютные и враждебные в северных широтах, грозные и бушующие, швыряющие корабли, как скорлупки, в десятибалльные шторма... Море признает сильных, но не прощает легкомысленного к себе отношения, как это случилось с нами в желании победить его и доплыть до теплохода. И опять стало нестерпимо страшно – а если бы Алька тогда утонула? Я вспомнил об этом, глядя на веселую, смеющуюся мою любимую птичку, на моего Воробышка. Я пережил ее отказ, я страдал, мучился, но я жил. И никогда бы я не простил себе потерю Альки таким нелепым случаем.
А сейчас я слушал, как славно говорит ее мама, с какой любовью и заботой она смотрит на Воробышка, сколько в этом взгляде нежности и ласки.
И обе эти женщины впустили меня в свою жизнь. Мы стали одной семьею, дружной и счастливой. Алькина мама стала реже болеть, она даже помолодела. Как-то она призналась мне, что вся ее душа была истерзана Алькиным одиночеством. После раннего неудачного брака с тем самым Вадимом, Алька больше не стремилась искать поклонников, создавать семью, да и времени с ее директорством для светской жизни не хватало.
– Знаешь, Сашенька, мне кажется, что она всю жизнь ждала тебя, она ведь до сих пор сохранила все твои письма и телеграммы. Сразу не оценила, ошиблась, а потом гордость мешала найти тебя.
Прошло недолгое время, и мы обрадовали будущую бабушку, сообщив ей, что ожидаем двойню. А через положенный срок Алька, тяжело носившая беременность, но очень мужественно, без жалоб и стонов, стараясь улыбаться после приступов страшной рвоты, благополучно разродилась мальчиком и девочкой. Они были совершенно разными, совсем непохожими друг на друга. Парень был крупненьким и длинным, а девочка – настоящая Дюймовочка, с золотыми волосиками и большущими глазами, похожая на свою счастливую маму и еще более счастливую бабушку.
Господь простил нам наши вольные и невольные грехи и вознаградил нас этим бесценным даром, нашими Иваном да Марьей, которых мы безмерно любим всю нашу долгую, счастливую совместную жизнь.
А свою Альку, своего Воробышка, я безумно люблю и по сегодняшний день...