-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Эдвард Гиббон
|
| Упадок и разрушение Римской империи (сокращенный вариант)
-------
Эдвард Гиббон
Упадок и разрушение Римской империи
Введение
Сокращенный вариант книги «Упадок и разрушение Римской империи» был составлен в надежде привлечь к ней новых читателей, а тем, которые с ней знакомы, дать что-то меньшее по размеру, чем полное сочинение, которое редко умещается даже в шести томах, так что чаще всего томов бывает больше чем шесть.
До наших дней ничто не оказало большего влияния на ход истории Европы и Ближнего Востока, чем Римская империя, и, в частности, ее упадок и разрушение. А о событиях того времени нигде не рассказано лучше, чем в книге Гиббона. Все признают, что в ней сочетаются редкостная эрудиция и несравненное литературное мастерство. Но не так часто говорят о том, какой мощной опорой эти два качества являются друг для друга. Хотя книга Гиббона была написана давно и с тех пор открыто и написано много нового, все единогласно признают, что она не утеряла своего значения – еще и потому, что благодаря своим художественным достоинствам книга прекрасно читается. Потеряй «Упадок и разрушение…» свою историческую ценность, было бы напрасно надеяться, что кто-нибудь станет читать эту книгу ради одной красоты стиля – может быть, только несколько литературных критиков, любителей препарировать тексты. Поэтому в сокращенный вариант надо было отобрать такие фрагменты, где были бы видны обе стороны произведения. Любой метод, при котором надо было бы разрезать книгу на отрывки и потом складывать их заново, учитывая только ценность описанных фактов, искалечил бы это великое сочинение и скрыл бы от читателей его истинную красоту. Нужно было рассматривать книгу как нечто единое и при этом помнить о необходимости сократить, насколько возможно, ее объем, не разрушая возникающего при чтении чувства целостности.
Первым человеком, который сравнил «Упадок и разрушение…» с мостом из Античности в современный мир, была мадам Неккер. Сам Гиббон заявлял, что рассказывает о триумфе варварства и религии. Какими бы ни были взгляды или религиозные верования читателя, ему трудно будет усомниться в верности этих слов. На том конце своего моста, который смыкается с древностью, Гиббон очень предусмотрительно поместил три написанных с большим мастерством обзорных главы, где обрисовал место действия и перечислил темы своего сочинения. Эти главы были включены в сокращенный вариант почти полностью, поскольку без них нельзя понять намерения и выводы автора. Выброшены были, например, куски, где речь шла о римских провинциях и войсках, эти темы интересны лишь специалистам, и с ними можно лучше ознакомиться по работам исследователей нашего времени. После такой «расстановки декораций» повествование движется вперед, описывая основные повороты и события имперского правления до упразднения Западной Римской империи около 476 года. Из этой части исключено целиком несколько глав, а некоторые особенно сложные по строению куски заменены кратким изложением их содержания.
Во второй части книги рассказано о примерно тысячелетнем периоде, в отличие от первой, где описанное время гораздо короче – от 180-го до 476 года н. э. Повествование Гиббона неизбежно стало очень быстрым и часто сжатым, а ограниченность его знаний и несовершенство оценок истории Византийской империи известны уже давно. Несмотря на это, не следует забывать, что значительная часть самых лучших с литературной точки зрения мест книги находится именно во второй ее половине, а мастерство, с которым автор выстраивает свою центральную тему, ведя рассказ к падению Константинополя, до сих пор не имеет равных. При сокращении эта центральная тема была сохранена, но некоторыми второстепенными пришлось пожертвовать. Однако даже от них было оставлено основное содержание. Например, рассказ о возникновении и усилении ислама сюда вошел, а о завоеваниях, распространивших власть арабов и арабскую цивилизацию на запад до Испании, которая тогда не входила в империю, – нет. Подобным же образом были исключены или сокращены места, где рассказано о развитии современных европейских народов и Священной Римской империи. С другой стороны, описание вторжений в Италию и разграблений Рима, произошедших после падения Западной империи, представлено в нашем варианте достаточно полно. Рим всегда в какой-то степени оставался главным городом империи, и Гиббон никогда не забывал надолго о его бедах.
Одно из многочисленных достоинств Гиббона-историка – ощущение вечности Рима. В его ощущении Римской империи как единого целого было больше уверенности, чем проявляли в этом случае иные, более поздние авторы. Даже после того, как территория империи была поделена между западным и восточным правительствами, это все-таки была одна империя, а не две; хотя в Константинополе постепенно перестали говорить на латыни, греки – граждане империи по праву считали себя римлянами и называли свой язык ромейским. Так до сих пор называется в разговорной речи современный греческий язык. Поэтому, когда в 1453 году завоеватель Мехмед II въехал на коне в Константинополь, город не просто пал, а окончательно исчезла с липа земли Римская империя, временем возникновения которой условно можно считать 27 год до н. э. Но рассказ Гиббона на этом не кончается.
Он рассказывает нам в своем знаменитом отрывке о той минуте, когда его озарила мысль написать «Упадок и разрушение…», что первоначально планировал «ограничиться упадком города, а не империи». Прошло немало времени, прежде чем Гиббон разработал тот план, который потом выполнил. Первоначальное озарение не было забыто: на протяжении всей книги автор время от времени обращается к описанию постепенного упадка города, а после трогательного и красочного рассказа об окончательной гибели Нового Рима наносит на свой шедевр последний мазок – спокойный эпилог о состоянии Рима в Средние века и в XVI веке; оно в основном мало отличалось от той городской жизни, которую он сам очень подробно изучал во время своего единственного приезда в Рим. Когда Гиббон писал эти элегические главы, он, несомненно, переносился мыслью в то далекое прошлое, но одновременно с этим возвращал читателей к начальным главам, где так хорошо расставил декорации и определил тему. «Упадок и разрушение…» действительно напоминает какую-то огромную по размеру мрачную симфонию, где мотивы, заявленные в начале, подхватываются и разрешаются в конце размышлением об ужасной катастрофе, к которой все это привело в результате, и о том, что над общей картиной гибели все-таки уже светит несколько лучей зари – предвестников Возрождения и того современного мира, в котором историк должен был жить и работать. Так тесно переплетались между собой жизнь и творчество этого человека.
Не каждый, кто начинал читать «Упадок и разрушение…», дочитал эту книгу до конца, а недочитавший мог не разглядеть совершенство ее планировки. Поэтому есть надежда, что одним из достоинств сокращенного варианта будет то, что здесь начало и конец оказались под одной обложкой.
Редактор, конечно, не забывает, что, сочиняя начальные главы, Гиббон еще не собирался довести свое историческое сочинение так далеко – до 1453 года. Но это соображение не должно умалять того совершенства, которое автор в итоге осознанно придал структуре своей книги.
Знаменитые 15-я и 16-я главы, где описаны возникновение и рост христианства, включены сюда полностью: у редактора было чувство, что, изымая что-либо из этого важнейшего повествования, он в какой-то степени поставил бы собственное мнение между идеями автора и читателем. Начиная с 1776 года, когда был издан в формате инкварто первый том книги, умело рассчитанной кульминацией которого являются эти главы, они остаются самым известным – а для многих людей и единственным известным – трудом Гиббона о христианстве. Это была несчастливая случайность, поэтому сюда включены большие куски последующих глав, посвященные развитию богословия и церкви. Рассказ о вторжениях варваров и истории внутриимперских дел на Востоке нельзя понять в отрыве от распространения арианства и от различий во взглядах на Троицу и на Боговоплощение. Здесь будет уместно вспомнить слова кардинала Ньюмена, с сожалением отметившего, что Гиббон – наш единственный историк церкви. Время и человеческое трудолюбие исправили этот недостаток. И все же те историки церквей, кого ценят наиболее высоко, единогласно осуждают вместе с Гиббоном слепую доверчивость, не имеющую под собой основы суеверия и сознательный обман, оплакивают то падение с высоты первоначальных идеалов до светского честолюбия, которое так часто встречается в истории всех религий. Гиббон первый сделал историю религии светской наукой. Его преемники в большинстве случаев отличались от него лишь методом и интонацией. На эту тему нужно кое-что сказать. Некоторые авторы, судя о Гиббоне поверхностно, говорят о его нелюбви к христианству. Он действительно с легким сердцем писал о том, что Джилберт Муррей в наше время назвал бы «пагубным вздором». Но ни одной нападки на «чистые и простые заповеди Евангелия» у Гиббона нет. Он никогда не бросает вызов христианской морали, как делали некоторые более поздние агностики. Гиббон всегда уважает искренность и отвагу тех, кто верен своим идеалам. Посмотрите, как он пишет о Киприане, Афанасии и Иоанне Златоусте. Заметьте также, с какой иронией Гиббон сумел описать и взгляды, и поступки Юлиана Отступника в области религии. Но при всем этом было бы ошибкой заявлять, что у Гиббона было много общего собственно с церковью и ее жизнью. Его ум развился и достиг зрелости в кругу тех философов континентальной Европы, о которых Литтон Стрэчи в своем очерке, посвященном мадам Дюдефан, написал так: «Скептицизм этого поколения был самым бескомпромиссным скептицизмом в мире: он отгораживался голой стеной полного равнодушия и от тайн нашего мира, и от их разгадок».
Если долгое применение Гиббоном «серьезной и сдержанной иронии», которой он научился у Паскаля, в конце концов начинает нас утомлять, мы должны вспомнить вместе с Дж. Б. Бари, что язык иносказаний был необходимой предосторожностью в XVIII веке, когда церковь могла очнуться от своей дремоты и привлечь человека к суду за богохульство.
Современные Гиббону священнослужители и тем более некоторые из тогдашних мирян не поняли и не могли понять того, что он делал. Они и не пытались понять. Их раздражало то, в чем они видели нападки на учреждение, составлявшее часть существующего порядка. За неимением лучшего повода эти люди использовали классический прием – стали оскорблять адвоката, который защищает истца. На первый взгляд это была легкая мишень: Гиббон был человеком тучным и при этом модником, а ум англичанина с трудом прощает человеку такое сочетание. В течение ста лет было привычкой подчеркивать смешные черты его внешности и при этом упорно порочить его характер. За время, прошедшее с тех пор, его душевные качества были оценены более трезво. Эта оценка показала тем, кто потрудился ее выслушать, что хотя мы и можем по-прежнему смеяться над забавными и странными чертами внешности Гиббона (не смеяться мог бы лишь ученый сухарь), но должны признать, что Гиббон отличался духовной цельностью и в области морали, и в области интеллекта. По свидетельству близких друзей, он также был очень человечным, и в этой работе эти три свойства его души чувствуются на каждой странице.
Вполне естественно сравнивать события жизни Римской империи с современной историей Европы. Шестьдесят лет назад, в более приятные для европейцев времена, лорд Брюс провел интересную параллель между Римской империей времен Августовой колонизации и Британской империей. Сегодня те, кто чувствует себя людьми разрушающейся цивилизации, могут найти много материала для сравнений в истории упадка Римской империи. Читателям предоставляется возможность сделать это самостоятельно, однако можно предположить, что здесь будут уместны один или два комментария о подходе Гиббона к избранной им теме.
Гиббон, до того как начать эту работу, провел молодость и начало зрелости за изучением античной литературы, прежде всего римских авторов; его взгляды сформировались на основе тех стандартов, которые он видел в их сочинениях. Почти всю свою работу Гиббон пишет так, как если бы был высокообразованным сенатором лучших дней империи. Его концепция упадка и разрушения была бы естественной для такого сенатора при условии, что время правления Антонинов действительно было золотым веком и что это мнение не могут поколебать более поздние исследования, показавшие, что безмятежный покой в экономике был обманчивым. Приняв теорию скатывания вниз, в упадок не только с вершины процветания, но и с вершины классических стандартов в литературе и философии, Гиббон ведет свой рассказ (по крайней мере, до падения Западной империи) без грубых логических неувязок. Его традиционные жалобы на потерю политической свободы не мешают с большой проницательностью описывать многие политические и административные нововведения, начиная от принципата Августа и кончая организационными мерами Диоклетиана и Константина. Кстати, нелюбовь к придворному церемониалу азиатского происхождения, который был заимствован Диоклетианом и его преемниками, а потом распространился по всей Европе, у Гиббона не менее заметна, чем безразличие к религии.
Естественно, со своей сенаторской или римской точки зрения Гиббон видит во вторжениях варваров чуть больше, чем волны уничтожающей стихии. Но с другой точки зрения, например с той, на которой стоял Бари, можно разглядеть и понять, что вторгавшиеся не всегда желали все уничтожать; иногда они хотели просто переселиться на более благоприятные для жизни земли империи и включиться в ее жизнь. Такое различие точек зрения может привести к расхождениям во взглядах на заселение германскими народностями приграничных областей империи. Более того, германцы привезли с собой много приспособлений, которые сделали жизнь европейцев удобнее, но которых не изобрел греко-римский мир.
Но сильнее всего принятая Гиббоном теория упадка уводит его с верного пути там, где он пишет об истории византийской цивилизации. В этом случае нужно почитать в качестве «противоядия» современных авторов. Читатель может выбрать себе в качестве руководства один вопрос: как получилось то, что сказано в одном метком изречении: «Константинополь постоянно был в упадке и при этом тысячу лет оставался бастионом Европы»?
И все же остается правдой то, что и Западная, и Восточная империи пришли к своему концу. Позднейшие историки больше занимались выяснением причин этого падения, чем просто рассказывали о нем. Между этими исследователями нет полного согласия, поэтому читатель может выбрать Гиббона – хладнокровного наблюдателя за угасанием Западной империи. В этом случае мы обнаруживаем, что он не столько искал причины разрушения, сколько удивлялся, как такая сложная структура могла не распадаться столько веков. Мы, видевшие, как имперские системы, которые считались прочнее римской, рассыпались за немногие годы, можем только похвалить Гиббона за мудрость и разделить с ним его удивление.
Если сделать все эти поправки, то место, занятое Гиббоном для ведения рассказа внутри римского мира, фактически становится достоинством, а не недостатком. Он вводит нас в самую середину этого мира и рассказывает нам о нем, никогда не теряя из виду свою цель и опираясь на авторитетные работы древних авторов и такое количество взятых оттуда подробностей, которое нельзя найти ни в одной современной работе. В конечном счете книга Гиббона стала чем-то большим, чем собрание подробностей жизни Римской империи. Многими признано, что она является эпической поэмой в прозе, где весь исторический опыт рассматривается в масштабе целого мира. Хотя Гиббон и смотрел на историю только как на «список преступлений, безумств и несчастий человечества», благодаря широте обзора и состраданию его взгляд на историю ставит автора на ту ступень искусства, выше которой поднимаются лишь великие поэты.
Порядок частей текста в сокращенном варианте тот же, что у Гиббона, но из этого правила есть одно заметное исключение – начальный отрывок, озаглавленный «Пролог». Как указано в тексте, он взят из конца главы 3 и казался лучшим началом, чем текст, с которого начинается глава 1. Включить же оба отрывка сразу помешал недостаток места, поэтому редактор, не претендуя на то, что его мнение важнее мнения самого автора, решил в этот единственный раз сделать исключение и изменить порядок текста. Поскольку каждая глава представляет собой аккуратно спланированный и заботливо реализованный кусок того, что уже было названо здесь «великой симфонией», как бы одну из ее музыкальных частей (такая часть, как правило, завершается четко оформленным впечатляющим финалом), целью редактора было по возможности включать главы в сокращенный вариант книги целиком. За это пришлось расплачиваться тем, что другие главы были выброшены из текста тоже целиком. Включенные главы имеют те номера, которые даны им в полном варианте книги. Таким образом, читатель может легко найти там полный вариант главы. Номера пропущенных глав указаны в примечаниях. Если глава попадала в текст полностью, этих обозначений казалось достаточно. Но в идеальное правило – включать в сокращенный вариант только полные главы – пришлось внести значительные изменения. Там, где были опущены части глав, применяются два вида обозначений-указателей. Если пропуск не сильно влиял на непрерывность повествования, опущенные абзацы заменялись тремя строками отточий. Если разрыв в тексте был большим, на место пропуска вставляли краткое изложение содержания пропущенного отрывка, выделенное курсивом. Размер этих изложений доведен до наименьшей величины, при которой еще возможно уместить в них необходимую информацию. Из-за того, что в тексте сделаны эти разнообразные вырезки, оказалось невозможным сохранить первоначальные названия глав, и их заменили другими. В целях экономии при печатании книги пришлось также убрать подзаголовки абзацев, которые в полном варианте стояли на полях. Вместо них в текст были вставлены в ограниченном количестве подзаголовки, размещенные посреди страницы, которые должны делить текст на равные по длине отрывки и служить читателю указателями. Во многих случаях они совпадают или почти совпадают с первоначальными заголовками абзацев.
Этими фразами, расположенными вне основного текста, ограничилось наше вмешательство в работу Гиббона. Основной текст нигде не был ни изменен, ни исправлен для соединения отдельных отрывков. Нашей целью было напечатать в точности то, что написал Гиббон, осовременив только орфографию, поскольку все уже давно так делают. Этот текст был взят из переизданного доктором Уильямом Смитом издания, которое впервые было опубликовано в 1854–1855 годах деканом Милменом. В целом оно считается самым правильным вариантом книги. В изданиях, вышедших при жизни Гиббона, есть явные опечатки, в современных же воспроизведена часть этих ошибок, а иногда еще добавлены и новые разночтения. Совершенно невероятно, что существует издание, где текст «Упадка и разрушения…» воспроизведен по-настоящему точно [1 - Более подробную текстологическую информацию см. у мисс Дж. Е. Нортон «Библиография работ Эдварда Гиббона» (Оксфорд, 1940), с. 40. В большом издании Дж. Б. Бари, к сожалению, воспроизведены примерно шестьдесят восемь давних ошибок. В одном из современных репринтных изданий есть серьезные искажения текста, допущенные его собственными издателями.]. В наш текст мы внесли несколько исправлений, о которых умолчали; еще одно предложено в сноске. В модернизации правописания сделан еще один шаг вперед, но несколько устаревших форм речи, которые придают тексту колорит XVIII века, все же не были принесены в жертву идеалу единообразия и связности.
Ранее уже выходили в свет сокращенные варианты «Упадка и разрушения…» и сборники избранных отрывков из этой книги. Ни в одном из них не было ни сносок, ни хотя бы такой большой выборки из них, как здесь. В эту книгу вошли лишь те сноски, которые представляют интерес для всех и, в большинстве случаев, не перегружены цитатами на греческом и латыни. Они остались такими, как написал их Гиббон, с тем лишь исключением, что были убраны ссылки на авторитетных для него авторов, которые, естественно, цитировались по устаревшим с тех пор изданиям или труднодоступным теперь сочинениям. Эти примечания не только делают текст понятнее. Они отражают все стороны характера автора и могли бы, собранные вместе, составить единую застольную беседу. Они информировали, забавляли, а иногда, как слышал редактор, и шокировали не одно поколение читателей. Отпечаток личности автора, лежащий на всей книге, в каком-то отношении был бы частично стерт, если бы ее текст не получил должного сопровождения в виде сносок.
Д.М. Лоу


Пролог
ЗОЛОТОЙ ВЕК АНТОНИНОВ
(отрывок из главы 3)
Если бы кого-то попросили назвать период в мировой истории, когда человеческий род жил наиболее счастливо и в наибольшем процветании, этот человек несомненно назвал бы время от смерти Домициана до вступления на престол Коммода. Огромная территория Римской империи находилась под абсолютной властью добродетельного и мудрого правителя. Армию сдерживали крепкой, но мягкой рукой четыре правивших друг за другом императора, чьи характеры и авторитет внушали невольное уважение. Гражданские формы управления страной бережно сохранялись Нервой, Траяном, Адрианом и Антонинами: эти императоры наслаждались видом свободы и с удовольствием считали себя слугами закона, ответственными перед ним. Такие правители заслужили бы себе почетное имя восстановителей республики, если бы римляне в их время умели разумно пользоваться свободой.
Труды этих монархов были с избытком оплачены огромной наградой, которая ждала их после удачного завершения дел и была неотделима от успеха: законным правом гордиться своей добродетелью и высоким наслаждением видеть созданное ими всеобщее счастье. И все же одна справедливая, но печальная мысль отравляла эту благороднейшую из человеческих радостей: они должны были часто вспоминать, что счастье, зависящее от душевных свойств одного человека, непрочно. Мог быть уже близок роковой момент, когда развратный юноша или завистливый тиран, злоупотребляющий абсолютной властью, которую они применяли на благо своему народу, использует ее для разрушения. Не имевшие под собой реальной силы ограничения сената и законодательства могли служить средствами для добродетелей императора, но были совершенно не в состоянии исправлять его пороки. Войска были слепым и всесильным орудием угнетения, а падение нравов у римлян всегда должно было порождать и льстецов, охотно рукоплещущих страху или скупости, похоти или жестокости своего господина, и подручных, готовых служить этим порокам.
Эти мрачные предчувствия уже были оправданы предыдущим опытом римлян. Летописные повествования об императорах представляют нам мощное и разностороннее изображение человеческой природы, которое мы напрасно стали бы искать среди описаний нецельных и колеблющихся характеров персонажей современной истории. В поведении тех древних монархов мы можем разглядеть крайние проявления порока и добродетели – высочайшее совершенство и самую низкую степень вырождения нашего вида. Золотому веку Траяна и Антонинов предшествовал век железный. Будет почти излишним перечислять здесь недостойных преемников Августа: неодинаковость их пороков и великолепие сцены, на которой они действовали, спасли их от забвения. Мрачный, безжалостный Тиберий, свирепый Калигула, слабый Клавдий, развратный и жестокий Нерон, звероподобный грубый Вителлий и трусливый бесчеловечный Домициан навечно приговорены к бесславию. В течение восьмидесяти лет (за исключением единственной короткой и сомнительной передышки при Веспасиане) Рим стонал от непрерывной тирании, которая уничтожала древние семьи республиканской знати и губила почти любую добродетель и любой талант, возникавшие в это несчастливое время.
К рабскому положению римлян под властью этих чудовищ добавлялись два особых обстоятельства: первое было обусловлено их прежней свободой, а второе огромным размером завоеванных ими территорий, делавшие несчастье этого народа более полным, чем у жертв тирании в любое другое время и в любой другой стране. Следствиями названных причин были очень высокая чувствительность страдавших и невозможность уйти от руки угнетателя.
I. Когда в Персии правили потомки Сефи, которые часто в беспричинной жестокости обагряли кровью любимцев свой зал совета, свой стол и даже свою постель, был записан анекдот о том, как один молодой аристократ Рустан никогда не уходил от султана, не проверив, есть ли еще голова у него на плечах. Повседневный опыт мог оправдать этот скептицизм Рустана, но все же смертоносный меч, висевший над ним всего на одной нитке, похоже, не мешал персу спать и не нарушал его спокойствия. Рустан хорошо знал, что хмурый взгляд монарха мог превратить его в пыль, но удар молнии или апоплексия могли быть также смертельны, так что мудрому человеку следовало забыть о неизбежных тревогах человеческой жизни и наслаждаться мимолетным настоящим. Он был удостоен почетного звания «царский раб», возможно, был куплен у неизвестных родителей в совершенно незнакомой ему стране и с раннего детства воспитывался в серале, где царит строгая дисциплина. Его имя, богатство и почет, который ему оказывали, были подарком господина; господин мог взять обратно то, что дал, и в этом не было несправедливости. Знания, которыми обладал Рустан, если они вообще были, могли лишь закрепить его привычки с помощью предрассудков. В его языке не было слов для обозначения иной формы правления, чем абсолютная монархия. История Востока сообщала ему, что человечество существовало так всегда [2 - Шарден сообщает, что путешественники-европейцы дали персам некоторое представление о свободе и о мягкости наших правительств, чем оказали им очень плохую услугу. (Здесь и далее цифрой отмечены примеч. Д. Лоу.)]. Коран и толкователи этой священной книги внушали ему, что султан – потомок пророка и наместник Неба, что терпение – главная добродетель мусульманина, а безграничное повиновение – великая обязанность подданного.
Умы римлян были совершенно по-иному подготовлены к рабству. Сгибаясь под тяжестью своей собственной коррупции и насилия военных, они еще долго оставались верны чувствам или, по крайней мере, взглядам своих рожденных свободными предков. Гельвидий и Тразея, Тацит и Плиний получили такое же образование, как Катон и Цицерон. Из греческой философии они усвоили самые справедливые и либеральные понятия о природном достоинстве человека и о происхождении гражданского общества. История собственной родины научила их чтить свободное, добродетельное и победоносное республиканское государство, чувствовать отвращение к успешным преступлениям Цезаря и Августа и в глубине души ненавидеть тех тиранов, перед которыми они склонялись, доходя до самой низкой лести. В качестве должностных лиц и сенаторов они были членами многолюдного совета, который в прошлом диктовал законы всему миру, имя которого и теперь давало силу постановлениям монарха, который очень часто пятнал себя продажностью, способствуя своим авторитетом самым гнусным целям тирании. Тиберий и те из императоров, кто руководствовался его правилами, пытались прикрыть свои убийства формальной видимостью правосудия и, возможно, втайне радовались тому, что делают сенат не только своей жертвой, но и своим сообщником. Именно этот совет выносил последним римлянам приговоры за мнимые преступления и истинные добродетели. Их бесчестные обвинители говорили языком независимых патриотов, обвиняющих опасного гражданина перед судом его страны, и такая служба обществу вознаграждалась богатством и почестями. Эти раболепные судьи заявляли, что обеспечивают безопасность государства, которое пострадало в лице своего первого чиновника, и громче всего рукоплескали милосердию этого «чиновника» тогда, когда особенно сильно дрожали в страхе от приближения его неумолимой жестокости. Тиран смотрел на их низости с заслуженным презрением и отвечал на их тайное отвращение искренней и нескрываемой ненавистью ко всему сенату в целом.
II. То, что Европа разделена на много государств, независимых, но связанных между собой сходством религии, языка и нравов, имеет очень благоприятные последствия для свободы человечества. Современный тиран, если бы не встретил сопротивления себе ни в своей душе, ни среди своего народа, скоро почувствовал бы, что его мягко ограничивают пример равных ему, страх перед осуждением современников, советы союзников и оценки врагов. Тот, кто вызвал его недовольство, может бежать за узкие границы его владений и легко найдет под более ласковым небом надежное убежище, новое богатство соответственно своим достоинствам, возможность свободно жаловаться, а может быть, и способ отомстить. Но империя римлян охватывала весь мир, и, когда она оказывалась в руках одного человека, для его противников мир становился прочной мрачной тюрьмой. Раб имперского деспотизма, был ли он приговорен носить свои позолоченные цепи в сенате Рима или влачить жизнь изгнанника на голой скале Серифа [3 - Сериф – маленький скалистый остров в Эгейском море, жителей которого презирали за невежество и дикость. Место изгнания Овидия хорошо известно по его справедливым, но недостойным мужчины жалобам. Похоже, что он лишь получил приказ выехать из Рима в течение определенного количества дней и переселиться в Томы, а стража и тюремщики не понадобились.] либо на холодных берегах Дуная, ожидал решения своей судьбы в безмолвном отчаянии. Сопротивление означало гибель, а бежать было невозможно: со всех сторон его окружали большие пространства моря или земли, и несчастный не имел никакой надежды пересечь их так, чтобы его не обнаружили, не схватили и не возвратили разгневанному господину. По ту сторону границы взгляд не мог разглядеть ничего, кроме океана, негостеприимных пустынь, враждебных варварских племен, нрав которых свиреп, а язык ему неизвестен, и зависимых от Рима царей, которые, чтобы купить себе защиту императора, охотно принесут в жертву неприятного беглеца [4 - При Тиберии один римлянин из сословия всадников попытался перебежать к парфянам. Его остановили в Сицилийском проливе, но этот пример показался так мало опасным, что тиран, ревнивее всех тиранов оберегавший свои права, с презрением отказался наказывать беглеца за эту вину.]. «Где бы ты ни находился», – сказал Цицерон изгнанному Марцеллу, – помни, что ты всюду во власти завоевателя».
Глава 1
РАЗМЕРЫ И ОБЩАЯ ИДЕЯ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ
…
Основные завоевания римлян были совершены ими во времена республики, а императоры по большей части довольствовались тем, что сохраняли владения, которые были приобретены политическими трудами сената, активным соперничеством между консулами и воинским энтузиазмом народа. Семь первых веков Рима были почти непрерывной чередой триумфов, но затем Августу выпало на долю отказаться от честолюбивых планов покорить всю землю и внести дух умеренности в народные собрания. Ему, которого влекли к мирной жизни и натура, и положение в обществе, было легко обнаружить, что Рим, при своем тогдашнем высоком положении в мире, испытывая удачу на войне, имел гораздо больше причин для страха, чем для надежды: войны, которые теперь шли вдали от Рима, с каждым днем становились все труднее, исход их был все менее ясным, а завоевания менее прочными и менее выгодными. Этим полезным мыслям придавал вес опыт Августа, убеждавший императора, что тот благодаря благоразумию и энергии своих советников легко добьется даже от самых грозных варваров любой уступки, которая могла бы понадобиться от них для сохранения достоинства Рима. Вместо того чтобы подставлять себя и свои легионы под стрелы парфян, он с помощью почетного договора добился возвращения штандартов и пленных, захваченных при разгроме Красса.
В начале правления Августа полководцы Рима пытались покорить Эфиопию и Счастливую Аравию и прошли примерно тысячу миль на юг от экватора. Но жаркий климат скоро заставил захватчиков повернуть обратно и спас невоинственных коренных жителей этого уединенного края. Северные области Европы едва ли стоили того, чтобы тратить средства и труд на их завоевание. Леса и болота Германии были населены племенами отважных и выносливых варваров, которые презирали жизнь, лишенную свободы. При первом нападении они, казалось, согнулись под давлением могучей силы Рима, но вскоре великолепным отчаянным рывком возвратили себе независимость и напомнили Августу о переменчивости счастья. После смерти этого императора в сенате было публично зачитано его завещание. Август оставил своим преемникам как ценное наследство совет сохранять империю в тех границах, которые ей, казалось, дала природа в качестве постоянных форпостов и рубежей: на западе – Атлантический океан, на севере – Рейн и Дунай, на востоке – Евфрат, а на южном направлении песчаные пустыни Аравии и Африки.
К счастью для спокойствия человечества, это правило умеренности, рекомендованное мудрым Августом, было усвоено его пугливыми и порочными ближайшими преемниками. Первые цезари, гонясь за удовольствиями или тиранствуя, были так заняты этим, что редко появлялись перед армией или в провинциях. Не хотели они и терпеть, чтобы триумфы, которыми они сами пренебрегали в своей лени, были незаконно присвоены умевшими руководить доблестными заместителями. Военная слава подданного считалась дерзким присвоением права, принадлежащего одному императору, поэтому долг и интересы каждого римского полководца теперь были в том, чтобы охранять вверенные его попечению границы и не пытаться осуществлять завоевания, которые могли оказаться для него такими же гибельными, как для побежденных варваров.
Единственным прибавлением к Римской империи за первое столетие христианской эры стала провинция Британия. В этом случае преемники Цезаря и Августа были убеждены, что, отвергая наставление последнего, следуют примеру первого. Похоже, что близость этой страны к берегам Галлии соблазняла их применить военную силу. Приятные, хотя и недостоверные сведения, что в британских водах добывают жемчуг, были привлекательны для их скупости, а поскольку на Британию смотрели как на отдельный островной мирок, ее захват вряд ли мог считаться исключением из общей системы действий на континенте. После примерно сорокалетней войны, которую начал самый глупый, продолжал самый распутный, а закончил самый робкий из всех императоров, основная часть острова попала под власть римлян. Многочисленные племена бриттов обладали доблестью без умения руководить и любовью к свободе без духа единства. Они с диким бешенством хватались за оружие и с сумасбродным непостоянством складывали его или обращали друг против друга; сражаясь поодиночке, племена были покорены одно за другим. Ни стойкость Карактака, ни отчаяние Боадицеи, ни фанатизм друидов не смогли ни уберечь страну от рабства, ни противостоять неумолимому продвижению полководцев империи, которые поддерживали славу своей нации, даже когда ее трон позорил самый слабый или самый порочный из людей. В то самое время, когда Домициан, запершись в своем дворце, дрожал от страхов, которые вызвал сам, его легионы под командованием добродетельного Агриколы разбили объединенные силы каледонцев у подножия Грампианских гор, а его моряки, с риском для себя обучаясь плаванию в незнакомых водах, провели его флоты вокруг всего острова, показав всем частям Британии мощь римского оружия. Завоевание Британии считалось уже свершившимся, и Агрикола планировал завершить и упрочить свой успех легким покорением Ирландии, для чего, по его мнению, было достаточно одного легиона и небольшого количества вспомогательных войск. Этот западный остров можно было бы заботливым уходом превратить в ценное владение, а британцы с меньшим отвращением носили бы свои цепи, если бы зрелище и пример свободы были бы повсюду убраны из их пределов видимости.
Однако высокие достоинства Агриколы скоро привели к тому, что он был отозван с должности правителя Британии, а его разумный, хотя и широкомасштабный план завоеваний так и остался невыполненным. Перед отъездом этот осмотрительный полководец обеспечил безопасность римских владений в Британии. Он заметил, что этот остров разделен на две неравные части двумя противоположными друг другу заливами, которые теперь называются Шотландскими. Поперек этого узкого места, где ширина острова была примерно сорок миль, он расставил военные посты; позже, в правление Антонина Пия, эта линия была укреплена стеной из дерна, построенной на каменном фундаменте. Эта стена Антонина, проходившая почти между современными городами Эдинбургом и Глазго, стала считаться границей римской провинции. Каледонцы – коренные жители крайнего севера острова – сохранили свою дикую независимость и были обязаны этим своей бедности не меньше, чем своей отваге. Их набеги часто бывали отбиты и навлекали на них возмездие, но страна каледонцев никогда не была покорена. Владельцы земель с самым прекрасным и плодородным на земле климатом презрительно отвернулись от мрачных холмов, продуваемых зимними бурями, от озер, которые не видны за синим туманом, и от холодных, поросших вереском равнин, по которым толпа голых варваров гоняется за лесными оленями.
Таким было состояние римских границ и такими были основные правила римской политики, начиная со смерти Августа и до вступления на престол Траяна. Этот добродетельный и деятельный правитель получил образование солдата и имел талант полководца. Мирная политика его предшественников была прервана войнами и завоеваниями; после долгого перерыва легионеры увидели, что их командиром стал император-воин. Первые победы Траяна были одержаны над дакийцами, самыми воинственными из людей, которые жили за Дунаем и в правление Домициана безнаказанно оскорбляли величие Рима. К силе и ярости варваров у них добавлялось презрение к смерти, причиной которого была твердая убежденность в бессмертии души и ее способности к переселению в новое тело. Децебал, царь дакийцев, показал себя достойным противником Траяна: по свидетельству своих врагов, он не терял надежду на лучшую судьбу для себя и своего народа, пока не исчерпал возможности и доблести, и политического искусства. Эта достопамятная война продолжалась, с одним очень коротким перерывом в боевых действиях, пять лет; поскольку император мог бесконтрольно использовать все силы своего государства, она завершилась полным подчинением варваров. Новая провинция Дакия, которая была вторым исключением из правила, завещанного Августом, имела границу протяженностью примерно тысяча триста миль. Эта граница проходила по естественным рубежам – Днестру, Теису (иначе Тибискусу), нижнему Дунаю и Эвксинскому Понту. До сих пор сохранились остатки римской военной дороги, которая тянется от берегов Дуная до окрестностей Бендер – города, знаменитого в современной истории и расположенного на нынешней границе Турецкой и Российской империй.
Траян был честолюбив; пока человечество будет рукоплескать своим губителям больше, чем своим благодетелям, жажда военной славы всегда будет пороком даже самых возвышенных душ. Хвалы в честь Александра, которые произносили, сменяя друг друга, многие поколения поэтов и историков, разожгли в душе Траяна опасное желание подражать ему. Как Александр, римский император пошел войной на народы Востока, хотя при этом вздыхал и жаловался, что его пожилой возраст почти не оставляет надежды на то, чтобы сравняться в славе с сыном Филиппа. Все же успех Траяна, хотя и кратковременный, был быстрым и ярким. Парфяне, выродившиеся и разрываемые междоусобной враждой, бежали от его меча. Траян с триумфом проплыл вниз по реке Тигр от армянских гор до Персидского залива. Ему принадлежит честь быть первым и последним из римских военачальников, кто плавал по этому столь далекому от Рима морю. Римский флот грабил берега Аравии, и Траян в своем тщеславии тешил себя мыслью, что подходит все ближе к границам Индии. Каждый день сенат с изумлением узнавал новые имена и названия новых народов, признавших власть императора. Сенаторам сообщали, что цари Боспорского царства, Колхиды, Иверии, Албании [5 - Кавказская Албания – древнее название нынешнего Азербайджана. Древнейшее население этих мест говорило на языке, родственном персидскому. (Здесь и далее звездочкой отмечены примеч. пер.).], Осроены и даже сам парфянский монарх приняли свои венцы из рук императора, что независимые племена мидийских и кардухских [6 - Караухи – одна из народностей, населявших Персидскую империю, предки нынешних курдов.] гор умоляли его о защите, что богатые страны Армения, Месопотамия и Ассирия были понижены в статусе и сделаны провинциями. Но смерть Траяна быстро заставила римлян забыть о его широких замыслах: возникли справедливые опасения, что дальние народы, которых так много, легко сбросят непривычное ярмо, когда их уже не удерживает та мощная рука, которая это ярмо на них надела.
Существовало древнее предание, что, когда один из римских царей основал Капитолий, бог Терминус (который считался хранителем границ и которого в те времена изображал большой камень) один из всех низших божеств отказался уступить свое место самому Юпитеру. Из его поведения был сделан благоприятный вывод: авгуры истолковали это упрямство как верное предзнаменование того, что границы владений Рима никогда не будут сужаться. Долгие века это предсказание, как обычно происходит, само способствовало своему исполнению. Но Терминус, хотя и сопротивлялся величию Юпитера, покорился власти Адриана. Первым действием этого императора, когда он вступил на трон, был отказ от всех восточных завоеваний Траяна. Он возвратил парфянам право выбирать независимого государя, вывел римские гарнизоны из Армении, Месопотамии и Ассирии и, согласно завещанию Августа, вновь сделал границей империи Евфрат. Хулители, которые осуждают публичные поступки правителей и ищут личные причины для этих поступков, приписали зависти поведение, которое можно бы объяснить благоразумием и умеренностью Адриана. Переменчивый характер этого императора, который был способен проявлять то самые низкие, то самые возвышенные чувства, в какой-то мере может оправдать это подозрение. Но вряд ли он смог бы сильнее подчеркнуть величие своего предшественника, чем признав свою неспособность защитить то, что завоевал Траян.
Воинственность и честолюбие Траяна составили весьма необычный контраст с умеренностью его преемника. Так же сильно бросались в глаза неутомимость и подвижность Адриана по сравнению со спокойным Антонином Пием. Жизнь Адриана почти вся прошла в пути: он, обладавший разносторонними талантами воина, государственного деятеля и ученого, выполняя свои обязанности, удовлетворял и свое любопытство. Не обращая внимания на время года и климат, император с непокрытой головой ходил пешком по снегам Каледонии и знойным равнинам Верхнего Египта; за время его правления в империи не осталось ни одной провинции, которую этот монарх не почтил бы своим присутствием. А спокойная жизнь Антонина Пия проходила в пределах Италии: за двадцать три года, что он возглавлял систему государственной власти, самыми далекими путешествиями этого добросердечного государя были переезды из его римского дворца в уединенную ланувийскую виллу.
Несмотря на эту разницу в поведении, Адриан и два Антонина одинаково признавали верным завет Августа и одними и теми же способами соблюдали его. Они упорно придерживались такого плана: поддерживать достоинство империи, не делая попыток расширить ее границы. Всеми достойными средствами они добивались дружбы варваров и старались убедить человечество, что власть Рима преодолела искушение завоевывать и ею движет только любовь к закону и порядку. В течение долгих сорока трех лет их добродетельные труды увенчивались успехом. Если не считать несколько небольших военных столкновений, которые помогали обучать пограничные легионы, годы правления Адриана и Антонина Пия представляют собой прекрасное зрелище всеобщего мира и процветания. Имя Рима с почтением произносилось самыми дальними народами. Самые свирепые варвары часто делали императора судьей в своих спорах, и живший в те времена историк сообщает нам, что видел послов, приезжавших просить о принятии в число римских подданных как о высокой чести, но получивших отказ.
Далее следует обзор вооруженных сил и состояния провинций.
//-- Главная идея Римской империи --//
Это долгое перечисление провинций, обломки которых, когда они раскололись на части, дали начало стольким могущественным царствам, почти убеждает нас простить древним их невежество или тщеславие. Ослепленные своей огромной мощью, неодолимой силой и подлинной или внешней умеренностью императоров, они позволяли себе презирать, а иногда и забывать другие страны, которые Рим оставил наслаждаться их варварской независимостью, и постепенно присвоили себе не принадлежавшее им право – стали принимать римскую монархию за весь мир. Но темперамент и объем знаний современного историка требуют от него говорить более холодным и точным языком. Он может дать более точную картину величия Рима, отметив, что империя имела в ширину более двух тысяч миль – от стены Антонина на севере до гор Атлас и тропика Рака, а в длину более чем три тысячи миль – от Западного океана до Евфрата; что она находилась в наилучшей части умеренной климатической зоны – между двадцать четвертым и пятьдесят шестым градусами северной широты и предположительно занимала более миллиона шестисот тысяч квадратных миль земли, по большей части плодородной и хорошо возделанной.
Глава 2
ЕДИНСТВО И ПРОЦВЕТАНИЕ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ. ПРОВИНЦИИ И ПАМЯТНИКИ. УСОВЕРШЕНСТВОВАНИЯ В СЕЛЬСКОМ ХОЗЯЙСТВЕ
Не только по скорости и размеру завоеваний должны мы судить о величии Рима. Монарх русских степей правит более обширной частью земного шара. Александр Македонский на седьмое лето после своего перехода через Геллеспонт воздвиг македонские трофеи на берегах Гифасиса. Неодолимый Чингисхан и монгольские князья из его народа менее чем за сто лет подвергли жестокому опустошению и превратили в свою недолговечную империю территории от Китайского моря до границ Египта и Германии. Но прочное здание римской власти было построено и сохранено многолетней мудростью. Послушные провинции Траяна и Антонинов были объединены законами и украшены искусствами. Они могли временами страдать от частных злоупотреблений назначенных представителей власти, но общие принципы правления были мудрыми, простыми и благодетельными. Их жители имели возможность сохранять религию своих предков, а в гражданских почестях и преимуществах были со справедливой постепенностью приравнены к своим покорителям.
I. Политика императоров и сената в отношении религии удачно нашла себе поддержку в размышлениях просвещенной части подданных и в привычках их суеверной части. Все разнообразные культы, преобладавшие в римском мире, народ считал одинаково истинными, философы – одинаково ложными, а чиновники – одинаково полезными. Таким образом, терпимость порождала не только снисходительность друг к Другу, но даже согласие между религиями.
Суеверие народа не имело горькой примеси богословского озлобления и не было сковано границами никакой отвлеченной системы. Благочестивый многобожник, хотя и был глубоко привязан душой к религиозным обрядам своего народа, слепо верил в истинность и других религий, существующих на Земле. Страх, благодарность, любопытство, сон или знамение, необычное расстройство здоровья или далекая поездка постоянно порождали в нем желание увеличить число предметов своей веры и расширить список своих защитников. Тонкое полотно языческой мифологии было соткано из разных, но совместимых между собой материалов. Как только было признано, что мудрецы и герои, которые жили или умерли во благо своего народа, после смерти обретают могущество и бессмертие, повсюду стали считать, что они заслуживают если не поклонения, то по меньшей мере уважения всего человечества. Божества тысячи рощ и тысячи рек спокойно пользовались ограниченным влиянием в пределах своей местности, и римлянин, презиравший Тибр за его ярость, не мог смеяться над египтянином, приносившим дары благодетельному божеству Нила. Видимые человеческим глазом силы природы, планеты и стихии были одними и теми же во всем мире. Невидимые правители мира морали неизбежно оказывались вылеплены по одному и тому же образцу, созданному из вымысла и иносказания. Каждая добродетель и даже порок получили среди божеств своего представителя, каждое искусство и каждая профессия – покровителя, атрибуты которого во все времена, вплоть до самых древних, и во всех странах, вплоть до самых отдаленных, одинаково определялись характерными особенностями его приверженцев. Республика богов, жители которой имели такие противоположные друг другу характеры и интересы, при любых порядках в обществе требовала сдерживающей руки выборного главы, и по мере прогресса знаний и лести этот глава постепенно был наделен высочайшими совершенствами Вечного Отца и Всемогущего Владыки. Античная эпоха была в этом отношении такой мягкой, что народы обращали больше внимания на сходства своих религиозных культов, чем на различия между ними. Грек, римлянин и варвар, оказываясь рядом каждый перед своим алтарем, легко убеждали себя, что под разными именами и с помощью разных церемоний чтят одних и тех же богов. Изящные мифы Гомера придали красивую и почти систематическую форму этому многобожию античного мира.
Философы Греции выводили свою нравственность из человеческой природы, а не из природы Бога. Однако они размышляли о природе божественного как об очень интересном и важном отвлеченном понятии и в этом углубленном и мудром исследовании проявили силу и слабость человеческого понимания вещей. Из четырех самых знаменитых философских школ стоики и последователи Платона занимались тем, что примиряли не совпадающие друг с другом интересы разума и благочестия. Они оставили нам величайшие доказательства существования и совершенства первопричины бытия, но поскольку для них было невозможно представить себе сотворение материи, в философии стоиков Творец был недостаточно четко отделен от творения, а Духовный бог Платона и его учеников, наоборот, был более похож на идею, чем на нечто вещественное. Взгляды академиков и эпикурейцев имели менее религиозный характер, но первых их скромная наука побуждала сомневаться в существовании господнего провидения, а вторых самоуверенное невежество заставляло отрицать это существование. Исследовательский дух, разжигаемый подражанием и поддерживаемый свободой, заставил преподавателей философии разделиться на разнообразные соперничающие секты, но неглупые и догадливые молодые люди, которые отовсюду съезжались в Афины и другие образовательные центры Римской империи, во всех школах учились одному и тому же – отвергать и презирать религию толпы. Действительно, как философ мог признать божественными откровениями сказки поэтов и туманные предания древности? И как мог он почитать как богов несовершенные создания, которых должен был бы презирать, будь они людьми?
Цицерон, снисходительный к таким недостойным противникам, сражался против них с помощью разума и красноречия, но сатира Лукиана была тут гораздо более подходящим и более эффективным оружием. Мы можем быть твердо уверены, что писатель, знающий свет, никогда не рискнул бы публично осмеять богов своей страны, если бы их уже втайне не презирала образованная часть общества.
Несмотря на то что в эпоху Антонинов господствовало модное неверие, в это время было достаточно уважения и к интересам священнослужителей, и к доверчивости народа. Античные философы в своих письменных сочинениях и беседах утверждали независимость и достоинство разума, но свои поступки подчиняли велениям закона и обычая. Глядя с полной снисхождения и жалости улыбкой на разнообразные ошибки грубого простонародья, они старательно выполняли обряды своих отцов, прилежно посещали храмы богов и временами, снисходя до того, чтобы играть роль на театре суеверия, укрывали свои чувства атеиста под облачением священнослужителя. Такие резонеры имели мало охоты спорить из-за своих видов веры или культов. Им было безразлично, какую форму выбирает для себя сумасбродство толпы, и они с одинаковым внутренним презрением и одним и тем же внешним почтением подходили к алтарю Ливийского, Олимпийского или Капитолийского Юпитера.
Трудно представить себе, из-за каких причин религиозная нетерпимость могла бы проникнуть на советы римской знати. Должностные лица не могли действовать в этом духе под влиянием слепого, хотя и искреннего фанатизма, поскольку они сами были философами, и афинские школы диктовали правила сенату. Честолюбие или скупость тоже не могли побуждать их к этому, поскольку светская и духовная власть была в одних и тех же руках: понтификов выбирали среди самых знатных сенаторов, а должность верховного понтифика все время занимал сам император. Они знали и ценили преимущества, которые дает религия в том, что касается гражданской власти, поощряли общенародные праздники, которые облагораживали манеры простых людей, владели искусством прорицания, поскольку это был удобный инструмент в политике, и уважали как самую прочную связь, скрепляющую общество, полезное убеждение, что ложная клятва – это преступление, за которое боги-мстители обязательно наказывают или в этой, или в будущей жизни. Но, признавая эти общие для всех вер выгоды религии, они были убеждены, что все ее разные виды одинаково ведут к одной и той же спасительной цели и что в каждой стране та форма суеверия, которая прошла испытание временем, лучше всего приспособлена для местного климата и местных жителей. Скупость или хороший вкус очень редко толкали их на то, чтобы грабительски отнять у побежденного народа изящные статуи его богов и пышные украшения его храмов; наоборот, в том, что касалось выполнения обрядов религии, унаследованной от предков, побежденные всегда пользовались благосклонностью и даже защитой римских завоевателей.
Кажется, провинция Галлия была исключением, но единственным из этого всеобщего правила веротерпимости: под надуманным предлогом отмены человеческих жертвоприношений императоры Тиберий и Клавдий уничтожили опасную власть друидов. Однако сами эти жрецы, их боги и алтари продолжали существовать в мирной безвестности до окончательного крушения язычества.
Рим, столица великой монархии, непрерывно наполнялся подданными империи и иностранцами со всех концов мира; все они привозили с собой и практиковали в Риме различные верования своих родных стран. Каждый город империи имел право охранять чистоту своих старинных церемоний, и римский сенат, пользуясь этой всеобщей привилегией, иногда вставал на пути у затоплявшего города потока иноземных обрядов. Египетские культы, самые презираемые из всех, часто оказывались под запретом, храмы Сераписа и Изиды разрушали, а их почитателей изгоняли из Рима и из Италии. Но пламя фанатизма одерживало верх над слабыми стараниями холодной политики: изгнанники возвращались, верующих становилось больше, храмы восстанавливались в еще более великолепном виде, и в конце концов Серапис и Изида были приняты в число римских богов. Эта терпимость даже не была отступлением от старых принципов правления: в лучшие годы республики в Рим пригласили Кибелу и Эскулапа, отправив для этого торжественные посольства, и был обычай соблазнять богов – покровителей осажденного города обещанием оказать им большие почести, чем они имеют на родине. Постепенно Рим стал общим храмом всех своих подданных, и римская свобода была предоставлена всем богам человечества.
II. Политика поддержания чистоты крови древних граждан и недопущения никакой посторонней примеси своей узостью стала препятствовать ходу судьбы и ускорила гибель Афин и Спарты. Рим же в своем стремлении возвыситься жертвовал тщеславием ради честолюбия и считал более благоразумным и более почетным брать себе в приемные дети добродетель и заслуги отовсюду, где бы он их ни находил, – у рабов, иноземцев, врагов или варваров. За время наибольшего расцвета Афинской республики число ее граждан постепенно уменьшилось с тридцати тысяч до двадцати одной тысячи. Наоборот, если мы станем изучать рост Римской республики, мы обнаружим, что, несмотря на постоянную убыль из-за войн и колоний, число граждан, которых во время первой переписи при Сервии Туллии было не более чем восемьдесят три тысячи, перед началом общественной войны возросло до четырехсот шестидесяти трех тысяч мужчин, способных служить своей стране с оружием в руках. Когда союзники Рима потребовали себе равную с ним долю в почестях и привилегиях, сенат не зря решил лучше испытать удачу на войне, чем пойти на позорную уступку. Самниты и луканцы были сурово наказаны за свою неосторожность, но остальные италийские государства по мере их постепенного возвращения к своим обязанностям были приняты в республику и вскоре внесли свой вклад в разрушение народной свободы. При демократическом правительстве верховную власть осуществляют граждане, но если эта власть отдана неповоротливой толпе, та сначала злоупотребляет ею, а потом теряет ее. Когда же администрация императоров уничтожила народные собрания, завоеватели стали отличаться от побежденных только первым и самым почетным местом среди подданных, и, хотя число подданных увеличивалось быстро, этому росту больше не угрожали прежние опасности. Тем не менее самые мудрые правители, которые усвоили правила Августа, с величайшей строгостью охраняли чистоту римского имени и раздавали римскую свободу щедро, но осмотрительно. До того как привилегии римлян, постепенно расширяя область своего действия, были распространены на всех жителей империи, сохранялось большое различие между Италией и провинциями. Италия считалась центром объединения граждан и прочной основой конституции и должна была быть местом рождения или хотя бы местом пребывания императоров и сената. Поместья италийцев были свободны от налогов, а сами италийцы – от судебного произвола наместников. Их муниципальным объединениям, которые были сформированы по идеально подходившему для них образцу столицы, было дано право исполнять законы под непосредственным наблюдением верховной власти. Все уроженцы Италии, от подножия Альп до оконечности Калабрии, были от рождения гражданами Рима. Различия между ними стерлись, и постепенно они стали одним большим народом, который имел общие язык, манеры и гражданские учреждения и был равен по значению могущественной империи. Республика была горда этой своей политикой, и часто приемные сыновья вознаграждали ее за великодушие своими достоинствами и службой. Если бы она всегда сохраняла имя римлян только за старинными семьями, жившими в пределах римских стен, это бессмертное имя лишилось бы некоторых из своих лучших украшений. Вергилий был родом из Мантуи; Гораций не знал, называть ему себя апулийцем или луканцем; историк, достойный того, чтобы описать величественный ряд побед Рима, был найден в Падуе. Патриотичная семья Катонов была из Тускулума, а маленький город Арпинум гордился двойной честью быть родиной Мария и Цицерона, из которых один заслужил имя третьего, после Ромула и Камилла, основателя Рима, а второй сначала спас свою страну от заговора Катилины, а затем сделал ее способной оспаривать у Афин первенство в красноречии.
//-- Провинции и памятники --//
Провинции империи (как они были описаны в предыдущей главе) не имели никакого влияния в обществе и никаких конституционных свобод. В Этрурии, в Греции, в Галлии первой заботой сената было распустить те опасные конфедерации, которые показали человечеству, что поскольку римское оружие побеждало тех, кто разъединен, то, объединившись, противники могли бы сопротивляться ему. Тех правителей, которым римляне, проявляя напоказ благодарность или великодушие, позволяли еще какое-то время держать в руках качающийся скипетр, они лишали трона, как только эти властители заканчивали выполнять поставленную им задачу приучения побежденных народов к ярму. Свободные государства и города, вставшие на сторону Рима, формально получали в награду имя союзников и незаметно для себя постепенно падали все ниже, пока фактически не оказывались в рабстве. Власть повсюду осуществляли чиновники, подчиненные сенату и императорам, и эта власть была абсолютной и бесконтрольной. Но действие тех самых благодетельных принципов правления, которые обеспечили мир и повиновение в Италии, было распространено на завоеванные земли, вплоть до самых дальних. Постепенно в провинциях возникла римская нация, которая была образована двумя путями – созданием колоний и предоставлением римских свобод наиболее верным и имеющим наибольшие заслуги провинциалам. «Где бы римляне ни завоевывали земли, они на этих землях селятся», – отметил Сенека, и это его очень верное наблюдение подтверждено историей и опытом. Уроженцы Италии, соблазненные удовольствиями или выгодой, спешили насладиться плодами победы; мы можем отметить, что примерно через сорок лет после покорения Азии восемьдесят тысяч римлян были убиты за один день по жестокому приказу Митридата. Эти добровольные изгнанники занимались по большей части торговлей, сельским хозяйством и откупами. Но после того как легионы по воле императоров сделались постоянными, провинции заселялись солдатами: ветераны, получив за свою службу вознаграждение землей или деньгами, обычно селились со своими семьями в той стране, где с почетом провели свою молодость. Во всей империи, а в ее западной части особенно, самые плодородные округа и самые удобные места выделялись для вновь создававшихся колоний, из которых часть была гражданскими поселениями, а часть – военными. По нравам жителей и по внутренней политике колонии были точными подобиями своей великой метрополии, а поскольку они вскоре становились дороги местным жителям благодаря дружбе и смешанным бракам, то оказались эффективным средством для того, чтобы внушить им уважение к римскому имени и редко встречавшее отказ желание со временем тоже получить те почет и преимущества, которые доставались гражданам Рима. Муниципальные города понемногу сравнялись с колониями по рангу и великолепию, и в годы правления Адриана шли споры о том, положение каких общин лучше – тех, которые Рим выделил из себя, или тех, которые он в себя включил. Так называемое «право Лациума» давало получавшим его городам меньшие привилегии. Римское гражданство получали только должностные лица, когда кончался срок их полномочий, но поскольку эти должности предоставлялись на один год, то за несколько лет все члены знатнейших семей успевали пройти через них. Те из провинциалов, кому было разрешено служить в легионах, кто побывал на любой гражданской службе, одним словом, все, кто каким-то образом послужил государству или проявил какие-то личные дарования, получали подарок, стоимость которого постепенно уменьшалась по мере того, как увеличивалась щедрость императоров. Но даже в эпоху Антонинов, когда права римлян распространялись на большинство императорских подданных, гражданство еще давало очень большие преимущества. Основная масса народа вместе со званием римского гражданина получала преимущества, которые давало гражданам римское законодательство, особенно в интересных для каждого областях брака, завещания и наследства; гражданство открывало путь наверх тем, чьи притязания подкреплялись чьей-либо благосклонностью или собственными достоинствами. Внуки тех галлов, которые осаждали Юлия Цезаря в Алезии, командовали легионами, управляли провинциями и вошли в римский сенат. Их честолюбие, вместо того чтобы нарушать покой государства, было тесно связано с его безопасностью и величием.
Римляне хорошо сознавали, что язык народа влияет на его нравы, и очень заботились о том, чтобы вместе с продвижением своих войск распространять и латинский язык. В Италии ее древние диалекты – сабинский, этрусский и венецианский – были забыты; что же касается провинций, то восток не так покорно слушал своих победоносных наставников, как запад. Эта явная разница по-разному окрашивала две части империи. Процветание, как полуденное солнце, до некоторой степени скрывало своим блеском это различие; но по мере того как римский мир накрывала ночная тень, разница становилась все виднее. Западные страны цивилизовала та же самая рука, которая их покорила. Как только варвары смирялись с необходимостью подчиняться, им открывались новые знания и политика. Язык Вергилия и Цицерона, хотя и с некоторыми неизбежными примесями и искажениями, был воспринят в Африке, Испании, Галлии, Британии и Паннонии таким подавляющим большинством населения, что слабые следы пунийских и кельтских наречий сохранились лишь у горцев и крестьян. Воспитание и учеба постепенно наполняли души уроженцев этих стран чувствами римлян, и Италия диктовала своим латиноязычным провинциалам не только законы, но и моды. Они с большей страстью добивались прав гражданина и государственных почестей и легче их получали; они поддерживали честь нации в литературе и на войне и в конце концов произвели на свет в лице Траяна такого императора, которого Сципионы не отказались бы признать своим соотечественником. Положение греков было совершенно иным. В отличие от варваров они уже давно были цивилизованы и развращены, имели слишком хороший вкус, чтобы отказаться от своего языка, и слишком много тщеславия, чтобы принять какие бы то ни было привнесенные извне новшества. Продолжая сохранять предрассудки своих предков после того, как утратили их добродетели, греки подчеркнуто презирали грубые манеры римских завоевателей, при этом поневоле уважая их за превосходство в мудрости и могуществе [7 - По-моему, от Дионисия до Либания нет ни одного критика-грека, который бы упомянул Вергилия или Горация. Они как будто не знают, что у римлян был хотя бы один хороший писатель.].
К тому же влияние греческого языка не ограничивалось тесными пределами когда-то славной Греции. Империя греков благодаря колонизации и военным завоеваниям постепенно раздвинула свои границы от Адриатики до Евфрата и Нила. Азия была застроена греческими городами, а долгое правление царей-македонцев стало «тихой революцией» для Сирии и Египта. Эти правители в своей пышной придворной жизни соединили афинское изящество и восточную роскошь, а примеру двора подражали, следуя за ним на почтительном расстоянии, высшие слои подданных. Итак, наиболее общее деление Римской империи было на латиноязычную и грекоязычную части. К ним мы можем прибавить третью категорию, куда входила основная часть жителей Сирии и особенно Египта. Они говорили на своих старых наречиях, что замыкало их в собственных границах, отделяя от мировой торговли, и мешало этим варварам совершенствоваться. Лень и изнеженность первых вызывали у завоевателей презрение, а озлобленность и ярость вторых – отвращение. Эти народы подчинялись власти Рима, но редко бывало, чтобы кто-то из их числа желал получить или заслуживал римское гражданство; кто-то отметил, что лишь более чем через двести тридцать лет после падения рода Птолемеев первый египтянин был включен в состав римского сената.
Утверждение, что победоносный Рим сам был побежден греческим искусством, справедливо, хотя и стало избитой фразой. Те бессмертные писатели, которые и теперь вызывают восхищение у современной Европы, скоро стали любимыми темами изучения и образцами для подражания в Италии и западных провинциях. Но римляне не терпели, чтобы их изящные развлечения мешали проводить в жизнь простые и здравые принципы политики Рима. Признавая очарование греческого языка, они утверждали достоинство языка латинского и никогда не отступали от правила пользоваться только латынью в административных делах, как гражданских, так и военных. Эти два языка правили одновременно во всей империи, но каждый имел свою сферу влияния: греческий, естественно, стал языком науки, а латынь была официальным языком торговых сделок и делопроизводства. Те, кто занимался и литературой, и коммерцией, одинаково хорошо владели обоими, и в любой провинции было почти невозможно найти образованного человека, который не знал бы ни греческого, ни латыни.
Именно такие учреждения постепенно перемешали народы империи между собой, слив их в единый этнос, носивший имя римляне. Но внутри каждой провинции и каждой семьи все же оставалось несчастное сословие людей, которые несли на себе это общество как тяжелый груз и при этом не имели доли в его преимуществах. В свободных государствах Античности домашние рабы не имели никакой защиты от своенравия и суровости деспотизма. Эпохе идеальной устойчивости и уравновешенности Римской империи предшествовали времена насилия и грабежа. Масса рабов состояла по большей части из пленных варваров, которых захватывали тысячами во время удачных войн и продавали задешево. Привыкшие жить свободными, они нетерпеливо рвались сбросить свои цепи и отомстить за них. По отношению к таким внутренним врагам, чьи отчаянные восстания не раз ставили республику на край гибели, самые суровые законы и самое жестокое обращение, казалось, почти были оправданы великим законом самосохранения. Но когда основные народы Европы, Азии и Африки оказались объединены под сенью законов одного повелителя, другие страны стали далеко не таким щедрым источником получения рабов, и римлянам пришлось перейти к менее жестокому, но более скучному способу приращения их числа – размножению. В своих многочисленных семьях, особенно в своих сельских имениях, они поощряли браки своих рабов. Естественные чувства, привычки, привитые образованием, и обладание имуществом на особых правах зависимого собственника облегчали рабам тяжесть рабства. Жизнь раба стала цениться дороже, и, хотя его счастье по-прежнему зависело от нрава и обстоятельств жизни господина, человечность этого господина уже не сдерживалась страхом, а поощрялась пониманием собственных интересов. Этот прогресс нравов ускоряли добродетель или политический расчет императоров; в итоге Адриан и Антонины своими эдиктами распространили защищающую силу законов на эту самую отверженную часть человечества. Власть над жизнью и смертью рабов, которой долго обладали и часто злоупотребляли господа, была отнята у частных лиц и перешла к одним лишь судьям. Подземные тюрьмы были упразднены. Раб, получивший телесные повреждения или жестоко оскорбленный, мог подать жалобу на невыносимое обращение, и, если она оказывалась справедливой, получал либо свободу, либо менее жестокого господина.
Римским рабам была оставлена надежда, лучшая утешительница людей, когда их жизнь далека от идеала: если раб имел какую-то возможность стать полезным или приятным господину, он вполне мог надеяться, что несколько лет усердия и верности принесут ему в награду бесценный дар свободы. Но так часто великодушие в хозяине пробуждали более низкие чувства – тщеславие и скупость, что законодатели считали необходимым больше сдерживать, чем поощрять, расточительную и неразборчивую широту взглядов, которая могла перерасти в очень опасное злоупотребление правами. В античном праве считалось, что у раба нет никакой собственной родины, и, получив свободу, он становится членом того политического сообщества, в которое входит его господин. Соблюдение этого правила осквернило бы привилегии гражданина Рима: они были бы отданы на потребу разноплеменной толпе низкой черни. Поэтому из него своевременно сделали несколько исключений, и почетное право гражданства стали предоставлять только тем рабам, которые были отпущены на свободу торжественно и по закону, по справедливым основаниям и с одобрения местного должностного липа. Но даже эти избранные вольноотпущенники получали только права частного гражданина, к гражданским и военным должностям их не допускали; этот запрет был очень строгим. Их сыновья, независимо от своих заслуг и достоинств, считались недостойными заседать в сенате, и следы рабского происхождения полностью стирались лишь в третьем или четвертом поколении. Так далекая перспектива свободы и почестей, не уничтожавшая различия сословий, была открыта даже перед теми, кого гордость и предрассудки почти не позволяли причислить к роду человеческому.
Однажды было сделано предложение, чтобы рабы носили особую одежду, которая бы отличала их от свободных. Но на это последовало справедливое возражение, что таким образом рабам будет показано, как их много, а это может оказаться опасным. Не понимая с буквальной точностью щедро раздаваемые выражения «многие тысячи» и «десятки тысяч», мы все же рискнем предположить, что рабов, которые имели пену как собственность, было больше, чем слуг, а количество этих последних можно подсчитать лишь по их стоимости. Талантливых юношей рабов обучали искусствам и наукам, и их пена определялась количеством знаний и степенью одаренности. В хозяйстве состоятельного сенатора можно было найти людей почти всех гуманитарных и технических профессий. Тех, кто обеспечивал пышность церемоний или обслуживал чувственность господ, было больше, чем позволяют вообразить современные представления о роскоши. Купцам и владельцам мастерских было выгоднее покупать работников, чем платить им; а в сельской местности рабов использовали как самые дешевые и самые трудолюбивые сельскохозяйственные орудия. Чтобы подкрепить это общее наблюдение и продемонстрировать, как огромно было число рабов, мы можем привести ряд разнообразных частных примеров. По одному очень печальному поводу было обнаружено, что лишь в одном из дворцов Рима жило четыреста рабов. Столько же – четыреста – их было в имении, которое одна далеко не очень богатая вдова из Африки уступила своему сыну, оставив себе гораздо большую часть своего имущества. В правление Августа один вольноотпущенник, хотя его имущество сильно пострадало во время гражданских войн, оставил в наследство три тысячи шестьсот упряжек быков, двести пятьдесят тысяч голов мелкого рогатого скота и, что было почти включено в описание скота, четыре тысячи сто шестнадцать рабов.
Число подданных Рима, признававших его законы, граждан, провинциалов и рабов невозможно установить так точно, как этого требует важность предмета изучения. До нас дошло сообщение, что, когда император Клавдий исполнял должность цензора, он насчитал шесть миллионов девятьсот сорок пять тысяч римских граждан. Если добавить женщин и детей, в сумме получается около двенадцати миллионов человек. Количество подданных, относившихся к более низким разрядам – величина огромная, но неясная и изменчивая. Однако если внимательно учесть все обстоятельства, которые могли повлиять на их численность, можно считать вероятным, что во времена Клавдия провинциалов было примерно вдвое больше, чем горожан, считая людей обоего пола и всех возрастов, и что рабов было самое меньшее столько же, сколько жителей римского мира. Суммарный результат этого неточного подсчета – примерно сто двадцать миллионов человек, возможно, больше, чем население современной Европы; это самое многочисленное общество, какое когда-либо покрывала единая система управления.
Естественными последствиями умеренной и полной понимания политики, которой следовали римляне, были мир внутри страны и ее единство. Если мы посмотрим на азиатские монархии, то увидим там деспотизм в центре и слабость на окраинах, присутствие армии как средства принуждения при сборе налогов, враждебно настроенных варваров в самом сердце страны, наследственных сатрапов, силой захватывающих власть над провинциями, и подданных, которые склонны к восстанию, хотя и не способны к свободе. Но в римском мире повиновение было всеобщим, добровольным и постоянным. Побежденные народности, слившиеся в один великий народ, отказались не только от надежды, но и от самого желания вернуть себе независимость и вряд ли представляли свою жизнь отдельно от жизни Рима. Новопровозглашенный император без всяких усилий брал под свою власть все огромное пространство своих владений, и эта власть осуществлялась на берегах Темзы или Нила так же легко, как на берегах Тибра. Легионы были предназначены для войны против врагов страны, а гражданский правитель редко нуждался в помощи войск. В такой обстановке всеобщей безопасности свободное время и богатство как правителя, так и народа были направлены на то, чтобы улучшать и украшать Римскую империю.
//-- Памятники Рима --//
Среди бесчисленных архитектурных сооружений, созданных римлянами, так много не замеченных историками, так мало избежавших разрушительного действия времени и варварства! И все-таки даже величественные руины, до сих пор разбросанные по Италии и провинциям, служат достаточным доказательством того, что эти земли были когда-то местом, где существовала империя, сочетавшая могущество и утонченность. Они могли бы заслужить наше внимание одним своим огромным размером или одной красотой, но еще интереснее их делают два важных обстоятельства, которые связывают приятную историю искусств с более полезной историей человеческих нравов: многие из этих строений были сооружены за счет частных лип и почти все предназначались для всеобщей пользы.
Естественно предположить, что больше всего римских зданий, и при этом самые замечательные из них, были сооружены императорами, которые неограниченно распоряжались таким огромным количеством людей и денег. Август хвалился, что принял свою столицу кирпичной, а оставил мраморной. Строгая бережливость Веспасиана была источником созданного им великолепия. На монументах Траяна лежит отпечаток его гения. Памятники, которыми украсил имперские провинции Адриан, сооружались не только по его приказанию, но и под его непосредственным надзором. Он сам занимался искусствами и любил их, поскольку они служили прославлению монарха. Антонины покровительствовали искусствам, потому что искусства служили счастью народа. Однако императоры были хотя и первыми, но не единственными творцами архитектурных построек в своих владениях. Их примеру повсюду следовали первые из подданных, которые не боялись объявить всему миру, что имеют достаточно ума, чтобы задумать самые благородные дела, и достаточно богатства, чтобы их осуществить. Почти сразу после того, как в Риме был торжественно открыт величественный Колизей, здания такой же конструкции и из тех же материалов, хотя, конечно, меньшие по размеру, были построены в Капуе и Вероне для горожан и за счет городской казны. Надпись на мосту в Алькантаре сообщает, что он был переброшен через реку Тагус стараниями нескольких лузитанских общин. Когда Плиний был назначен наместником Вифинии и Понта, вовсе не самых богатых и не самых значительных в империи, он обнаружил, что подчиненные ему города соперничают друг с другом во всех полезных и украшающих работах, которые могут заслуженно вызвать любопытство иноземцев или благодарность граждан. Долгом проконсула было поставлять им то, чего не хватало, направлять их вкусы, а иногда сдерживать жажду подражания. Состоятельные сенаторы Рима и провинций считали для себя честью и почти обязанностью украшать великолепием свое время и свою страну, и часто влияние моды восполняло недостаток вкуса или щедрости. Среди множества этих частных благотворителей можно выделить Герода Аттика, гражданина Афин, который жил во времена Антонинов. Какими бы ни были причины его дел, своим великолепием они достойны любого из величайших властителей.
Семья Герода числила – по крайней мере после того, как ей стала улыбаться судьба, – своими предками по разным линиям Кимона и Мильтиада, Тесея и Кекропа, Эака и Юпитера. Но потомки богов и героев впали в самую жалкую бедность. Дед Герода пострадал от правосудия, и отец благотворителя, Юлий Аттик, закончил бы свою жизнь в бедности и презрении, если бы не нашел огромный клад под старым домом, последним, что осталось у него из наследственного имущества. Если строго следовать закону, император мог бы предъявить свои права на клад, и благоразумный Аттик опередил возможных услужливых доносчиков, сообщив о находке сам. Но сидевший тогда на троне справедливый Нерва отказался вообще принять что-либо из этого клада и велел Аттику, ничего не опасаясь, пользоваться подарком судьбы. Осторожный афинянин продолжал настаивать, что найденное сокровище слишком велико для подданного и он не знает, как его употребить. «Тогда злоупотребите им, – ответил с ворчливым добродушием монарх, – оно ваше». Многие посчитают, что он буквально исполнил последнее указание императора: Юлий Аттик истратил большую часть своего состояния, которое еще и увеличил удачной женитьбой, на служение обществу. Он добился для своего сына Герода должности префекта вольных городов Азии; молодой чиновник, заметив, что городок Троя плохо снабжается водой, получил от Адриана необыкновенную милость – триста раз по десять тысяч, то есть три миллиона драхм (около ста тысяч фунтов) на строительство нового акведука. Но при выполнении работ затраты больше чем в два раза превысили эту предварительную опенку, чиновники казначейства стали проявлять недовольство, и в конце концов щедрый Аттик заставил их прекратить жалобы тем, что попросил разрешения взять на себя все дополнительные издержки.
Самые умелые преподаватели Греции и Азии были с помощью высокой оплаты приглашены в наставники к молодому Героду. Их ученик вскоре стал знаменитым оратором, то есть прославился бесполезным красноречием тех дней, которое действовало только в стенах школ, презрительно отказываясь выходить на форум и в сенат. Рим почтил его должностью своего консула, но основную часть своей жизни Герод Аттик провел в философском уединении в Афинах или на виллах возле Афин, постоянно окруженный софистами, которые без отвращения признавали превосходство богатого и щедрого соперника. Памятники, которые этот гениальный человек оставил после себя, не дожили до наших дней, и лишь громадные развалины нескольких из них поддерживают в наши дни славную память о его тонком вкусе и великой щедрости. Современные путешественники измерили остатки стадиона, который был построен Герод ом в Афинах. Этот стадион имел в длину шестьсот футов, был целиком построен из белого мрамора и мог вместить всех афинян сразу, а возведен был за четыре года, когда Герод был председателем Афинских игр. Памяти своей жены Региллы Герод посвятил театр, равный которому вряд ли можно было найти в империи: во всем его здании деревянные части были только из кедра, искусно украшенного необычной резьбой. Одеон, когда-то созданный Периклом для музыкальных представлений и репетиций новых трагедий, стал памятником победы искусств над варварским величием, поскольку дерево, использованное при его постройке, в основном было из мачт персидских кораблей. Хотя это старинное здание уже ремонтировалось по приказу одного из царей Каппадокии, оно вновь пришло в упадок. Герод восстановил его в древней красоте и великолепии. И щедрость этого знаменитого гражданина не была ограничена стенами Афин. Роскошнейшие украшения для храма Нептуна на Истме, театр в Коринфе, стадион в Дельфах, бани в Фермопилах и акведук в италийском Канузии – всего этого не хватило, чтобы исчерпать богатство Герода Аттика. Его благосклонность узнали также жители Эпира, Фессалии, Эвбеи, Беотии и Пелопоннеса, и много надписей в различных городах Греции и Азии с благодарностью называют его своим покровителем и благодетелем.
В республиканских Афинах и Риме скромная простота частных домов говорила об одинаковой свободе всех их обитателей, а верховная власть народа выражалась великолепием общественных зданий; этот республиканский дух не исчез полностью с появлением богатства и монархии. Самые добродетельные среди императоров подчеркнуто проявляли свое великолепие именно в работах, предназначенных для чести и пользы народа. Золотой дворец Нерона вызвал справедливое негодование, но обширный участок земли, которую этот император не по праву захватил для своей себялюбивой роскоши, в последующие царствования был заполнен более благородно: там поднялись Колизей, бани Тита, галерея Клавдия и храмы, посвященные богине мира и гению Рима. Эти прославленные здания, собственность римского народа, были украшены самыми прекрасными работами греческих живописцев и скульпторов, а в храме богини Мира была открыта очень любопытная [8 - Скорее всего, Гиббон написал или хотел написать не «curious» – «любопытная», a «copious» – «богатая».] библиотека для удовлетворения любопытства образованных людей.
Недалеко от того места находится форум Траяна. Он был окружен высоким портиком, четыре триумфальные арки которого служили роскошно украшенным и просторным входом на четырехугольный внутренний двор. В центре двора возвышалась мраморная колонна; ее высота – сто десять футов – была равна высоте холма, который был срыт. Эта колонна, которая существует и сейчас и сохранила всю свою древнюю красоту, украшена точным изображением побед, которые одержал в Дакии воздвигший ее император. Солдат-ветеран глядел на нее и видел повесть о своих собственных походах, а мирный гражданин, легко поддаваясь иллюзии, порожденной национальным тщеславием, воображал, что и сам получает часть почестей триумфа. Все остальные кварталы столицы и все провинции империи были украшены с этой же щедростью, которая наделяла великолепием народ, наполнены амфитеатрами, театрами, храмами, портиками, триумфальными арками, банями и акведуками, которые все по-своему служили здоровью, благочестию и удовольствиям даже беднейшего гражданина. Последнее сооружение в этом перечне заслуживает нашего особого внимания. Дерзость предприятия, успех его результатов и нужды, которые обеспечивали акведуки, позволяют включить их в число самых благородных памятников римского гения и могущества. Первое место по праву занимают акведуки столицы, но любопытный путешественник, который, не будучи просвещен историей, будет осматривать акведуки в Сполето, Меце или Сеговии, вполне естественно придет к выводу, будто эти небольшие провинциальные города были в прошлом местом пребывания могущественного монарха. Безлюдные земли Азии и Африки были когда-то покрыты цветущими городами, число жителей и даже самое существование которых зависели от такого непрерывного потока искусственно подаваемой свежей воды.
Мы подсчитали количество жителей Римской империи и взглянули на ее общественные сооружения. Сведения о количестве и размере ее городов помогут подтвердить ответ на вопрос о первом и увеличат для нас число вторых. Собрать вместе несколько разбросанных по разным местам свидетельств, относящихся к этой теме, может быть достаточно приятным делом, если, однако, при этом не забывать, что из-за тщеславия народов и бедности языка расплывчатое по значению название «город» применялось и к Риму, и к Лаврентуму.
I. Древняя Италия, как о ней сказано, имела тысячу сто девяносто семь городов; к какой бы из эпох Античности ни относилось это утверждение, нет никаких причин считать, что во времена Антонинов эта страна была населена меньше, чем в эпоху Ромула. Мелкие италийские государства вошли в состав коренной части империи, которая притянула их к себе силой своего мощного влияния. Те области Италии, которые до этих пор увядали под ленивой тиранической властью жрецов и наместников, перенесли не самые тяжелые из испытаний войны, а первые признаки упадка, которые проявлялись у них, были с избытком компенсированы быстрым улучшением жизни в Цизальпинской Галлии. По остаткам древнего города в Вероне можно судить о его великолепии; при этом Верона была менее знаменита, чем Аквилея или Падуя, Милан или Равенна.
II. Желание совершенствовать жизнь проникло по другую сторону Альп и стало ощущаться даже в лесах Британии, которые постепенно расступились и дали место удобным красивым постройкам. Йорк был местом пребывания правительства, Лондон уже обогатился благодаря торговле, а Бат славился благотворным действием своих лечебных вод. Галлия могла похвалиться тысячью двумястами городов, и, хотя на севере многие из них, в том числе сам Париж, были не более чем грубо построенными неуютными поселками, южные провинции были подобны Италии по богатству и изяществу. Среди городов Галлии много было таких – Марсель, Арль, Ним, Нарбонна, Тулуза, Бордо, Отен, Вьенн, Лион, Лангр и Тревы, – чье положение в древности при сравнении окажется равным современному или даже лучше. Что касается Испании, то эта страна процветала, когда была провинцией, а будучи королевством, пришла в упадок. Гордость этой страны, которую истощили чрезмерное напряжение сил, Америка и суеверие, вероятно, была бы задета, если бы мы попросили оттуда такой же список из трехсот шестидесяти городов, как тот, что составил Плиний в правление Веспасиана.
III. Власть Карфагена в свое время признавали триста городов, и маловероятно, чтобы их число уменьшилось под управлением императоров; сам Карфаген поднялся из пепла в новом великолепии; эта столица, как Капуя и Коринф, вскоре вернула себе все преимущества, которые можно потерять вместе с независимостью.
IV. Восточные провинции теперь представляют собой контраст римского величия и турецкого варварства. Античные развалины, разбросанные среди невозделанных полей и принимаемые невежественными местными жителями за колдовские творения, служат укрытием для угнетенного крестьянина или бродячего араба. В правление цезарей только в Азии насчитывалось пятьсот городов с большим населением, обогащенных всеми дарами природы и украшенных всем изящным и утонченным, что только создает искусство. Одиннадцать городов оспаривали друг у друга честь посвятить храм Тиберию, и сенат сравнивал их достоинства. Четыре города были отвергнуты сразу же, как неспособные вынести бремя таких затрат; среди отвергнутых была Лаодикея, великолепие которой до сих пор заметно по ее развалинам. Лаодикея получала очень большой доход от своих овечьих стад, поскольку шерсть этих овец была знаменита своей тонкостью, и незадолго до этого «состязания» получила по завещанию одного щедрого гражданина в наследство более четырехсот тысяч фунтов. Если такова была «бедность» Лаодикеи, каким должно было быть богатство городов, чьи просьбы оказались предпочтенными, особенно Пергама, Смирны и Эфеса, которые перед этим оспаривали друг у друга право называться главным городом Азии? Столицы Сирии и Египта и внутри империи были выше прочих городов; Антиохия и Александрия презрительно смотрели сверху вниз на множество зависимых городов и неохотно уступали в величии даже самому Риму.
Все эти города были связаны между собой и со столицей дорогами, которые, начинаясь от римского форума, пересекали Италию, проходили по провинциям и кончались лишь на границах империи. Если мы аккуратно подсчитаем расстояние от стены Антонина до Рима и от Рима до Иерусалима, станет видно, что эта великая сеть дорог, протянувшаяся от северо-восточного до юго-западного края империи, имела в длину четыре тысячи восемьдесят римских миль. Дороги были аккуратно размечены камнями или столбами через каждую милю и проложены по прямой от одного города к другому почти без оглядки на природные препятствия или право частной собственности. В горах были пробиты туннели, через самые широкие и быстрые реки смело переброшены арочные мосты. Средняя часть дороги была приподнята и выполнена в форме террасы, которая господствовала над окружающей местностью; терраса эта состояла из нескольких слоев песка, щебня и цемента и была вымощена крупными камнями, а в некоторых местах вблизи от столицы – гранитом. Такой была конструкция римских дорог, настолько прочных, что даже усилия пятнадцати веков не полностью уничтожили их. Эти дороги соединяли подданных империи, служа легким и привычным средством сообщения и связывая между собой жителей даже самых отдаленных провинций. Но главной их задачей было облегчать движение легионов, и ни одна страна не считалась полностью покоренной, пока каждый ее уголок не стал доступен для оружия и власти завоевателя. Преимущества, которые давала возможность очень рано узнавать о том, что произошло, и передавать свои приказы с большой скоростью, внушили императорам мысль установить на всей территории владений постоянную систему почтовых станций. Для этих станций повсюду были построены на расстоянии всего пять-шесть миль один от другого дома, при каждом из которых постоянно содержалось сорок лошадей; благодаря этой системе связи по римским дорогам можно было без труда проехать сто миль в день. Использовать почтовые станции было позволено лишь тем, кто требовал для себя их услуги по мандату имперских властей; хотя первоначально почтовая система предназначалась для тех, кто едет по общественной надобности, иногда в виде послабления частным гражданам позволялось пользоваться ею для своих дел или удобства. Морские пути Римской империи были так же свободны и открыты для людей, как сухопутные. Провинции располагались вдоль берегов Средиземного моря и полностью окружали его, и Италия одним из своих выступов – выдававшимся вперед огромным мысом – достигала самой середины этого огромного водоема. На берегах Италии практически нет безопасных гаваней, но изобретательность людей исправила недостатки природы; так, искусственный порт Остия, созданный императором Клавдием в устье Тибра, стал важным памятником римского величия. Из этого порта, от которого до столицы было всего шестнадцать миль, легкий попутный ветер часто доносил корабли за семь дней до Геркулесовых столпов, а за девять или десять – до египетской Александрии.
//-- Усовершенствования в сельском хозяйстве --//
Какой бы вред ни приписывали разум или красноречие декламатора тому, что империя была слишком велика, власть Рима имела несколько благотворных последствий для человечества, и та же самая легкость передвижения, которая помогала распространению пороков общества, способствовала и распространению усовершенствований общественной жизни. В ранней Античности мир был поделен на две неравные части: на востоке с незапамятных времен были искусства и роскошь, на западе жили грубые и воинственные варвары, которые либо с презрением относились к сельскому хозяйству, либо были с ним совершенно незнакомы. Под защитой прочно установленной власти плоды более благоприятных климатов и изобретательности более цивилизованных народов постепенно были ввезены в западные области Европы, и открытая выгодная торговля стала побуждать местных жителей к умножению первых и совершенствованию вторых. Почти невозможно перечислить всех представителей животного и растительного царства, которые были успешно переселены в Европу из Азии и Египта, но для поддержания чести исторического сочинения и тем более ради того, чтобы оно было полезным, стоило бы слегка сказать здесь о нескольких основных переселенцах. 1. Почти все цветы, травы и плоды, которые растут в наших европейских садах, имеют иностранное происхождение, на что во многих случаях указывают даже их имена: яблоня в Италии – местная уроженка, и римляне, когда узнали более изысканный вкус абрикоса, персика, граната, лимона и апельсина, стали называть все эти новые плоды общим именем «яблоко», добавляя к нему, чтобы отличать друг от друга, название родины плода. 2. Виноград во времена Гомера рос в диком состоянии на Сицилии и, вероятнее всего, в ближайших к ней местностях на материке, но он не был усовершенствован человеческим искусством и не давал жидкости, которая была бы приятна на вкус диким жителям этих мест. Через тысячу лет Италия могла похвалиться тем, что из восьмидесяти самых тонких по вкусу и прославленных вин более чем две трети изготавливались на ее земле. Этот благословенный дар судьбы вскоре был передан и Нарбоннской Галлии, но к северу от Севенн климат был таким холодным, что во времена Страбона считалось невозможным, чтобы виноград вызревал в этой части Галлии. Однако эти трудности постепенно удалось преодолеть, и есть некоторые основания считать, что виноградники Бургундии возникли еще во времена Антонинов. 3. Олива шла по западным странам вслед за миром, символом которого считалась. Через два столетия после основания Рима ни Италия, ни Африка еще не были знакомы с этим полезным растением; она прижилась в этих странах и в конце концов поселилась в центре Испании и Галлии. Порожденные робостью ошибочные предположения древних, будто бы оливе нужен достаточно жаркий климат и будто она может хорошо расти лишь поблизости от моря, постепенно были опровергнуты изобретательностью и опытом. 4. Лен был принесен из Египта в Галлию, и его возделывание обогатило эту страну в целом, хотя, возможно, сделало беднее почву в тех местах, где его сеяли. 5. Выращивание кормовых трав стало привычным делом для крестьян и в Италии, и в провинциях; в особенности это касается люцерны, которая происходит из Мидии и там же получила свое имя. То, что теперь скоту зимой был обеспечен большой запас сытного корма, позволило увеличить количество овечьих отар и стад другого скота, а их увеличение повысило плодородность почвы. Ко всем этим усовершенствованиям можно добавить постоянное внимание к рудникам и рыбным промыслам, которые, давая работу множеству трудолюбивых рук, увеличивали удовольствие богатых и средства к существованию бедных. В изящном рассказе Колумеллы описан высокий уровень развития сельского хозяйства в Испании при Тиберии, и можно отметить, что голод, от которого так часто страдала республика, пока находилась в юном возрасте, возникал редко или даже не возникал никогда в огромной империи: если случайно в какой-либо одной провинции возникал недостаток продовольствия, этот недостаток немедленно восполнялся за счет множества ее более удачливых соседей.
Сельское хозяйство служит основой для ремесел, поскольку произведения природы являются материалом для искусств. Под властью Римской империи труд изобретательного и умелого народа постоянно и многими различными путями использовался на службе богатой части общества. Состоятельные любимцы судьбы в своей одежде, кушаньях, домах и мебели соединяли все утонченное и изысканное в области удобств, изящества и пышности, что только могло удовлетворить их гордость или чувственность. Такие изыски под ненавистным именем роскоши сурово порицали моралисты всех времен; возможно, человечество легче пришло бы к добродетели и счастью, если бы все имели необходимое для жизни и никто не имел лишнего. Но при нынешнем несовершенном состоянии общества роскошь, хотя бы и порожденная пороком или сумасбродством, видимо, является единственным способом исправлять неравное распределение собственности. Усердный механик и искусный артист, не получившие своей доли при разделе мира, собирают добровольный налог с тех, кто владеет землями, а этих владельцев имущественный интерес побуждает улучшать те имения, чья продукция позволит им приобрести больше удовольствий. Эта деятельность, конкретные результаты которой ощущаются в любом обществе, протекала и в римском мире, но разносила товары по земле с гораздо большей энергией. Провинции быстро исчерпали бы свои богатства, если бы изготовители и продавцы предметов роскоши не возвращали бы понемногу знаменитым подданным империи те деньги, которые отбирал у них Рим со своими оружием и властью. Если оборот товаров происходил внутри империи, он поднимал политический аппарат на новый уровень активности, и последствия этого, которые иногда были благотворными, никогда не могли стать губительными.
Но удержать роскошь в границах империи – нелегкая задача. Самые отдаленные страны мира были ограблены для того, чтобы были обеспечены пышность и изящество Рима. Леса Скифии поставляли некоторые ценные виды меха. По суше на Дунай доставляли с берегов Балтики янтарь, и варвары поражались тому, как дорого им платили за такой бесполезный товар. Существовал большой спрос на вавилонские ковры и другие тканые изделия Востока, но самой важной и самой непопулярной отраслью внешней торговли была торговля с Аравией и Индией. Каждый год примерно в дни летнего солнцестояния флот из ста двадцати судов отплывал из египетского порта Миосхормос на Красном море. Благодаря периодической помощи муссонов они пересекали океан примерно за сорок дней. Конечным пунктом этого плавания были обычно малабарское побережье или остров Цейлон; именно там на рынках ожидали их прибытия торговцы из самых дальних стран Азии. Возвращение этого египетского флота обычно приходилось на декабрь или январь; как только его богатый груз оказывался доставлен на верблюдах с Красного моря на Нил, а потом вниз по этой реке в Александрию, его безотлагательно переправляли в столицу империи. Восточные товары были роскошными безделушками: шелк, фунт которого стоил не меньше, чем фунт золота; драгоценные камни, из которых жемчуг был первым после алмаза [9 - Два главных места добычи жемчуга были те же, что сейчас, – Ормуз и мыс Коморин. Алмазы Рим получал, насколько мы можем сопоставить античную географию с современной, с рудника Джумелпур в Бенгалии, который описан в «Путешествиях де Тавернье».], и различные благовония, которые употреблялись во время религиозных обрядов и торжественных похорон.
Трудности и риск путешествия вознаграждались почти невероятной прибылью, но эту прибыль получали за счет римских подданных, и немногие обогащались за счет многих. Поскольку уроженцы Аравии и Индии довольствовались тем, что производилось в их родной стране, со стороны римлян главным, если не единственным объектом торговли было серебро. Ради приобретения женских украшений богатство государства отдают без возврата враждебным иностранцам – такая жалоба была признана достойной рассмотрения римским сенатом с его важностью манер. Один любознательный, но склонный осуждать других писатель подсчитал, что эти потери составляли более восьмисот тысяч фунтов стерлингов в год. Таково было недовольство людей, мрачневших при мысли о туманных перспективах бедности в будущем. И все же, если мы сравним два соотношения между золотом и серебром – то, которое было во времена Плиния, и то, которое зафиксировано при Константине, – мы обнаружим, что эта величина за указанное время очень сильно выросла. Нет причин предполагать, что золота стало меньше; следовательно, совершенно ясно, что серебра стало больше и что, как бы много его ни вывозили в Индию и Аравию, этот вывоз вовсе не истощил богатства римского мира, а продукция рудников с избытком удовлетворяла спрос торговли.
Несмотря на склонность человечества восторгаться прошлым и недооценивать настоящее, спокойствие и процветание империи глубоко чувствовали и честно признавали как провинциалы, так и жители Рима. «Они признавали, что верные основы общественной жизни, законов, сельского хозяйства и культуры, которые первоначально были изобретены мудростью Афин, теперь прочно закреплены могуществом Рима, под благоприятным влиянием которого даже самые свирепые варвары были объединены общим одинаковым для всех правительством и общим языком. Они утверждают, что, когда совершенствуются искусства, человечество заметно увеличивается в числе. Они празднуют все возрастающее великолепие своих городов, красоту своей страны, которая так возделана и украшена, что представляет собой один огромный сад, и долгий праздник – мир, которым наслаждается столько народов, забывших свою прежнюю вражду и свободных от необходимости думать о будущих опасностях». Какие бы подозрения ни вызывали ораторский тон и декламаторская интонация, которые, похоже, преобладают в этом отрывке, содержание этих слов полностью соответствует исторической действительности.
Вряд ли глаза современников имели возможность разглядеть в этом народном счастье скрытые причины упадка и разложения. Тот самый длительный мир и одинаковое всюду правление римлян влили в жизненно важные органы империи яд, действующий медленно и скрытно. Умы людей постепенно были сведены к одному и тому же уровню, пламя гениальности угасло, и даже воинский дух исчез. Уроженцы Европы были отважны и крепки телом. Испания, Галлия, Британия и Иллирия поставляли в легионы прекрасных солдат и были основой могущества империи. Личные доблести у этих людей сохранились, но больше не было того гражданского мужества, которое питается любовью к независимости, чувством национальной чести, наличием опасности и привычкой командовать. Они принимали те законы и тех наместников, которых желал им дать верховный правитель, а защищать себя доверяли армии наемников. Потомки их самых дерзких и бесстрашных предводителей были довольны положением граждан и подданных. Самые честолюбивые умы уезжали ко двору или под знамя императоров, а опустошенные провинции, лишившиеся политической силы и единства, постепенно погрузились в сонную и безразличную ко всему частную жизнь.
Любовь к литературе, почти неразлучная с миром и утонченностью, была в моде у подданных Адриана и Антонинов – императоров, которые и сами были образованными и любознательными людьми. Она распространилась по всей их империи: самые северные племена бриттов приобрели вкус к красноречию, сочинения Гомера и Вергилия переписывались и изучались на берегах Рейна и Дуная; даже самые слабые проблески литературного дара ожидало щедрейшее вознаграждение. Физику и астрономию успешно развивали греки; наблюдения Птолемея и труды Галена и теперь изучаются теми, кто уточнил их открытия и исправил ошибки. Но если не принимать в расчет несравненного Лукиана, эта эпоха праздной лени прошла, не породив ни одного сочинителя с оригинальным гением или отличавшегося изяществом стиля. Авторитет Платона и Аристотеля, Зенона и Эпикура по-прежнему царил в школах, и их системы со слепой почтительностью передавались от одного поколения учеников другому без малейшей попытки развивать силы человеческого ума или расширить его границы. Красоты речи поэтов и ораторов, вместо того чтобы разжечь пламя, подобное тому, которое жило в них, вызывали к жизни лишь холодные рабские подражания; если же кто-то рисковал отойти от этих образцов, то в то же время расставался со здравым смыслом и чистоплотностью. После возрождения литературы молодая сила воображения после долгого сна, подражательства в масштабах нации, перехода к новой религии и новым языкам опять призвала к себе гений Европы. Но римские провинциалы, получавшие повсеместно одинаковое искусственное чужеземное образование, были втянуты в совершенно неравное состязание с теми отважными древними авторами, выражавшими свои подлинные чувства на своем родном языке, которые уже занимали все почетные места. Имя Поэта было почти забыто; имя Оратора не по праву присвоили себе софисты. Рой критиков, компиляторов и комментаторов, словно облако, загораживал светило образования, и за ослаблением художественного гения вскоре последовало повреждение вкуса. Блистательный Лонгин, который в несколько более позднюю эпоху при дворе сирийской царицы сохранял дух древних Афин, заметил и оплакивал то, как выродились его современники, которые уродовали добровольной низостью свои чувства, раздражением нервов лишали себя мужества и подавляли свои дарования. «Точно так же, как некоторые дети навсегда остаются карликами из-за того, что в младенчестве их конечности держали в слишком большой тесноте, – пишет он, – так и наши нежные умы, скованные предрассудками и привычками справедливого рабства, не способны ни покончить с этим, ни достичь того великого совершенства пропорций, что мы с восхищением наблюдаем у древних, которые, живя при народном правлении, писали так же свободно, как действовали» [10 - В этом случае мы можем сказать о Лонгине, что «все его правила подкрепляет его собственный пример». Вместо того чтобы прямо высказать свои утверждения, проявив достойную мужчины смелость, он вводит их в высшей степени осторожно: вкладывает в уста друга и, насколько можно понять из поврежденного текста, притворяется, будто сам опровергает их.].
Этот «карликовый рост человечества», если развить сравнение Лонгина, с каждым днем все уменьшался по сравнению с прошлым; римский мир был населен настоящими карликами, когда свирепые северные великаны ворвались в него и влили свежую кровь в эту мелкую породу. Они вернули туда мужество и любовь к свободе, и через десять веков круг замкнулся: свобода стала счастливой матерью вкуса и науки.
Глава 3
КОНСТИТУЦИЯ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ. ОСНОВНАЯ ИДЕЯ ИМПЕРСКОГО СТРОЯ
Кажется очевидным, что определение монархии звучит так: государство, в котором исполнение законов, управление доходами и командование армией доверены одному человеку, каким бы именем он ни назывался. Но если свободу народа не защищают бесстрашные и мужественные хранители, власть такого грозного должностного лица быстро вырождается в деспотизм. Влияние духовенства в эпоху суеверия может быть успешно использовано для обеспечения прав человечества, но трон и алтарь так тесно связаны, что знамя церкви редко можно видеть на стороне народа. Воинственное знатное сословие и упрямый простой народ, которые имеют оружие, крепко держатся за свою собственность, объединены в конституционные собрания и представляют собой единственный противовес, с помощью которого можно уберечь конституцию свободного общества от честолюбивого князя.
Огромное честолюбие диктатора сровняло с землей все препятствия, поставленные на его пути римской конституцией, жестокая рука триумвира вырвала с корнем все, что могло служить защитой от него. После победы при Акциуме судьба римского мира зависела от воли Октавиана, который получил имя Цезарь, когда был усыновлен своим дядей, а позже – имя Август от льстивого сената. Этот завоеватель возглавлял сорок четыре легиона, состоявшие из старослужащих солдат, которые чувствовали свою силу и слабость конституции, привыкли за двадцать лет гражданской войны ко всем родам кровопролития и насилия и были горячо преданы дому Цезаря, от которого одного уже получили и ожидали в будущем самые щедрые награды. Провинции, долго страдавшие от угнетения со стороны республиканских чиновников, мечтали о правлении одного человека, который был бы хозяином, а не сообщником этих мелких тиранов. Народ Рима, с тайным удовольствием смотревший на унижение аристократии, просил только хлеба и зрелищ и получил то и другое из щедрых рук Августа. Богатые и образованные италийцы, которые почти все были последователями философии Эпикура, наслаждались блаженными покоем и тишиной, которые дарило им настоящее, и вовсе не хотели, чтобы этот сладкий сон прерывали воспоминания о прежней беспокойной свободе. Сенат вместе с властью утратил и достоинство, из знатнейших семей многие угасли, не оставив потомства. Умные и одаренные республиканцы погибли на полях сражений или во время проскрипций, а зал заседаний сената сознательно заставили распахнуть свои двери перед пестрой по составу толпой более чем из тысячи человек, которые обесчестили свое звание, вместо того чтобы позаимствовать у него честь.
Реформа сената была одним из первых поступков Августа, когда он отказался быть тираном и провозгласил себя отцом своей страны. Его выбрали цензором, и совместно со своим верным Агриппой он просмотрел список сенаторов, исключил из сената нескольких его членов, чьи пороки или упрямство требовали наказать их, в качестве примера для народа, убедил еще примерно двести человек упредить постыдное исключение добровольной отставкой, повысил имущественный ценз для сенатора примерно до десяти тысяч фунтов, возвел достаточное количество семей в звание патрициев и сам принял почетное звание «принцепс сената», которое цензоры всегда давали тому из граждан, кто больше всех прославился почестями и заслугами перед страной. Но, восстановив достоинство сената, он уничтожил его независимость. Принципы конституции свободного общества перестают действовать, если носителей законодательной власти назначает власть исполнительная, и, пока сохраняется такое положение, восстановить эти принципы нельзя.
Перед тем как сенат был таким образом перекроен и приспособлен, Август произнес заученную речь, в которой выставлял напоказ свой патриотизм и скрывал свое честолюбие. «Он сожалел о своем прежнем поведении, хотя и находил для него оправдание. Сыновняя почтительность требовала от него отомстить за убийство отца, присущая ему от природы человечность иногда отступала перед суровыми законами необходимости и перед вынужденным союзом с двумя недостойными товарищами по правлению. Республика не позволяла ему, пока был жив Антоний, оставить ее выродившемуся римлянину и варварской царице. Теперь же он может удовлетворить свое чувство долга и свои наклонности. Он торжественно возвращает сенату и народу все их древние права и желает лишь одного – слиться с толпой своих братьев-граждан и вместе с ними пользоваться теми благами, которые добыл для своей страны».
Нужно было бы перо Тацита (если бы Тацит присутствовал на этом заседании), чтобы описать множество разных чувств, которые испытывали сенаторы, – и тех, что они подавляли, и тех, что подчеркивали. Верить в искренность Августа было опасно, выглядеть не верящим в нее было еще опаснее. В отвлеченном споре между исследователями на тему о сравнительных преимуществах монархии и республики их мнения часто разделялись, а тогдашнее величие римского государства, упадок нравов и распущенность солдат предоставляли новые доводы в пользу монархии ее защитникам; эти общие для всего правительства взгляды у каждого еще по-разному видоизменялись под действием его собственных надежд и страхов. При этом смешении чувств сенат дал единогласный и решительный ответ: сенаторы отказались принять от Августа изъявления покорности и умоляли его не покидать республику, которую он спас. Посопротивлявшись для приличия, хитрый тиран подчинился приказу сената и согласился стать наместником всех провинций и верховным главнокомандующим римских армий, заняв известные народу должности проконсула и императора. Однако он желал получить эти права только на десять лет, так как надеялся, что еще до конца этого срока раны, нанесенные республике раздором между гражданами, полностью заживут и она, вернув себе первоначальные здоровье и силу, больше не будет нуждаться в опасном посредничестве должностного лица с такими чрезвычайными полномочиями. Память об этой комедии, которая повторялась несколько раз за время жизни Августа, сохранялась до последних лет империи в виде особо пышного празднества, которым постоянные монархи Рима всегда торжественно отмечали десятый год своего правления.
Командующий римской армией мог, нисколько не нарушая принципов конституции, получить и осуществлять почти деспотическую власть над солдатами, врагами и подданными республики. В том, что касается солдат, ревнивое оберегание свободы уже с первых лет существования Рима отступило перед надеждой на завоевание новых земель и верным чувством, что военным необходима дисциплина. Диктатор или консул имел право указывать молодым римлянам, как они должны служить, а упрямцев или трусов, не желавших повиноваться, наказывать самыми суровыми и позорными карами – вычеркнуть ослушника из списков граждан, конфисковать его имущество или продать в рабство. Самые священные свободы, подтвержденные Порциевым и Семпрониевым законами, переставали действовать на время военных действий. В своем лагере полководец был абсолютным владыкой жизни и смерти людей: его суд не был ограничен никакими формами судебного процесса или правилами принятия решений, а приговоры приводились в исполнение немедленно и не подлежали обжалованию. Решение о том, кто враг Рима, формально принимала законодательная власть. Важнейшие решения по поводу войны и мира серьезно обсуждались в сенате и торжественно утверждались народом. Но когда легионы с оружием в руках оказывались далеко от Италии, полководцы получали возможность по своей воле направлять их против любого народа и любым способом, который считали выгодным для общего дела. Триумфальных почестей они ожидали за успех, а не за справедливость своих дел. При использовании плодов победы, в особенности после того, как представители сената перестали их контролировать, полководцы вели себя как неограниченные деспоты. Помпей, когда был командующим на Востоке, награждал своих солдат и союзников, лишал князей трона, делил на части царства, основывал колонии и раздавал сокровища Митридата. Вернувшись в Рим, он добился совместного постановления сената и народа, которое узаконило все его действия. Так велика была власть над солдатами и над врагами Рима, которую получали в дар или брали полководцы республики. Они одновременно были наместниками или скорее монархами завоеванных провинций, объединяли в своих руках гражданскую и военную власть, осуществляли правосудие, вели финансовые дела и осуществляли как законодательную, так и исполнительную власть государства.
Из того, что уже было отмечено в первой главе этой книги, можно составить некоторое представление об армиях и провинциях, которые были таким образом отданы под власть Августа. Но поскольку он не имел возможности лично командовать легионами на далеких границах, сенат сделал ему послабление – позволил Августу, как уже позволял Помпею, возложить исполнение его огромных должностных обязанностей на достаточное число заместителей. По рангу и власти эти помощники, казалось, были не ниже прежних проконсулов, но их положение было зависимым и непрочным. Они получили и имели свои должности по воле старшего, чьему благоприятному влиянию по закону приписывалось все хорошее в их деятельности. Они были представителями императора. Один император был полководцем республики, и его юрисдикция, как гражданская, так и военная, распространялась на все завоеванные Римом земли. Однако для сенаторов было некоторым утешением то, что император всегда передавал свою власть членам их сообщества: заместителями императора были сенаторы консульского или преторского звания, легионами командовали сенаторы, и единственным важным делом, которое было поручено римскому всаднику, была должность префекта Египта.
Меньше чем через шесть дней после того, как Августа заставили принять такой невероятно щедрый дар, он принял решение удовлетворить гордость сенаторов легкой жертвой. Август доказал им, что они дали ему власти даже больше, чем требуют печальные обстоятельства, сложившиеся в данное время. Сенаторы не позволили ему отказаться от тяжелого труда по командованию армиями и пограничными землями, но он должен настаивать на том, чтобы ему позволили вернуть более мирные и безопасные провинции под менее суровую власть гражданских наместников. Разделяя таким образом провинции на две категории, Август и обеспечивал себе власть, и оберегал достоинство республики. Проконсулы сената, в особенности те, которые управляли Азией, Грецией и Африкой, получили больше почета, чем заместители императора, командовавшие в Галлии или Сирии. Первых сопровождали ликторы, вторых – солдаты. Был проведен закон о том, что всюду, где находится император, его чрезвычайные полномочия имеют приоритет перед обычными полномочиями наместника; был установлен обычай, что вновь завоеванные земли входят в императорскую часть государства, и вскоре все обнаружили, что власть принцепса (это был любимый титул Августа) одинаково велика во всех частях империи.
В обмен на мнимую уступку Август получил важную привилегию, которая сделала его хозяином Рима и Италии. Было сделано опасное исключение из древних правил: ему было разрешено сохранить за собой власть полководца и иметь для ее осуществления многочисленную стражу, даже в мирное время и внутри столицы. В общем-то эта власть была ограниченной: она распространялась лишь на граждан, которые находились на службе и приняли военную присягу. Но тяга римлян к рабству была так велика, что эту присягу добровольно принимали должностные лица, сенаторы и сословие всадников; и наконец, почет, оказываемый ради лести, незаметно превратился в ежегодное торжественное изъявление верности.
Хотя Август считал военную силу самой прочной основой власти, он мудро отказывался применять ее как орудие власти, считая это слишком отвратительным. Для него и как для человека, и как для политика было приятнее править, нося почитаемые звания древних должностных лиц и умело собрав в себе одном, как рассеянные лучи, все полномочия гражданской власти. В соответствии со своими взглядами он позволил сенату дать ему пожизненно полномочия консула и трибуна, которые затем таким же образом присваивались всем его преемникам. Консулы были преемниками царей Рима и олицетворяли собой достоинство государства. Они руководили религиозными церемониями, набирали легионы и командовали ими, принимали послов других стран, председательствовали на заседаниях сената и народных собраниях. Им был поручен общий контроль за финансами, и, хотя у них редко оставалось время на то, чтобы лично отправлять правосудие, они считались верховными охранителями закона, справедливости и общественного спокойствия. Таковы были их обычные полномочия, но во всех случаях, когда сенат уполномочивал свое главное должностное лицо блюсти безопасность государства, глава-блюститель этим постановлением ставился выше закона и для защиты свободы временно осуществлял диктаторскую власть. Положение трибунов во всех отношениях отличалось от положения консулов. Трибуны внешне выглядели скромно, но были священны и неприкосновенны. Их сила подходила больше для противодействия, чем для действия. Они по должности были обязаны защищать угнетенных, прощать преступления, привлекать к суду врагов римского народа и имели право, когда считали возможным, остановить одним словом всю правительственную машину. Пока существовала республика, опасное влияние, которое обладатель должности мог приобрести благодаря своим полномочиям, и у консулов, и у трибунов ослаблялось несколькими важными ограничениями. Власть и тех и других кончалась в конце года, на который они были выбраны; консульские полномочия делились между двумя людьми, трибунские между десятью, а поскольку и личные, и общественные интересы этих людей противоречили друг другу, конфликты между консулами и трибунами в большинстве случаев служили укреплению, а не разрушению конституционного равновесия. Но когда консульские и трибунские полномочия были объединены и отданы в руки одного человека до конца его жизни, когда командующий армией сделался одновременно исполнителем постановлений сената и представителем римского народа, стало невозможно сопротивляться осуществлению им его императорских прав и трудно определить их границы.
К этим собранным в одни руки почетным должностям Август, осуществляя свою политику, вскоре добавил высокие и важные звания верховного понтифика и цензора. Первое из них дало ему возможность управлять религией, а второе – законным образом надзирать за нравами и богатством римского народа. Если границы полномочий, даваемых столькими различными независимыми одна от другой должностями, плохо совмещались друг с другом, уступчивый сенат был готов заполнить любой разрыв между ними с помощью даже самых больших и невиданных уступок. Как главные служители республики, императоры были освобождены от обязанностей и наказаний, предусмотренных многими неудобными для них законами: они имели право созывать сенат, на собраниях вносить несколько предложений в течение одного дня, рекомендовать кандидатов на государственные награды, расширять границы города Рима, использовать по своему усмотрению доход государства, заключать мир и объявлять войну, утверждать договоры; а еще одна статья закона, имевшая крайне широкий смысл, давала им полномочия делать все, что они считают выгодным для империи и приятным для величия дел, личных или общественных, человеческих или божественных.
Когда все эти разнообразные полномочия исполнительной власти были отданы императору, то есть чиновнику-повелителю, обычные государственные чиновники стали прозябать в безвестности, не имея силы и почти не имея дела. Названия должностей и формы прежней администрации Август сохранял с величайшей бережностью. Консулы, преторы и трибуны в обычном количестве каждый год получали знаки своих должностей и по-прежнему выполняли некоторые свои наименее важные обязанности. Эти почести по-прежнему привлекали тщеславных римлян, и сами императоры, хотя и имели пожизненно консульскую власть, часто выступали кандидатами на эту предоставлявшуюся на год должность, соглашаясь разделить ее с самыми знаменитыми из своих сограждан. При выборах этих должностных лиц народу в правление Августа было разрешено терпеть все неудобства «дикой демократии». Этот умелый правитель, не проявляя ни малейших признаков нетерпения, послушно добивался голосов рядовых граждан для себя или своих друзей, строго выполнял все, что полагалось делать обычному кандидату. Но мы можем с некоторым риском приписать его советам первое дело следующего правления – перенос выборов в сенат. Народные собрания были навсегда отменены, и императоры освободились от опасной толпы, которая, не восстанавливая свободу, могла повредить, а возможно, и угрожать существующему правительству.
Марий и Цезарь, объявив себя защитниками народа, разрушили конституцию своей страны. Но как только сенат был унижен и разоружен, выяснилось, что состоящее из пятисот или шестисот человек собрание – гораздо легче управляемый и более полезный инструмент для осуществления власти. Именно на достоинстве сената Август и его преемники основали свою новую империю; при каждом удобном случае они подчеркнуто следовали нормам патрициев в языке и правилах поведения. Осуществляя принадлежавшую им власть, они часто спрашивали мнение этого великого совета представителей нации и делали вид, что передают ему для решения важнейшие вопросы войны и мира. Рим, Италия и внутренние провинции находились под непосредственным управлением сената. В гражданских делах он был высшим апелляционным судом, в уголовных – судом, которому было поручено рассмотрение всех нарушений закона, совершенных в каком-либо общественном месте или вредивших покою и величию римского народа. Осуществление судебной власти стало самым частым и серьезным делом сената, и важные дела, слушавшиеся в нем, стали последним убежищем для духа древнего красноречия. Как государственный совет и суд, сенат обладал очень большими правами, а в качестве законодательного органа считался представителем народа, и тут за ним признавалась верховная власть. Всякая власть имела своим источником авторитет сената, каждый закон утверждался сенатом. Его заседания проходили регулярно трижды в месяц – в календы, в ноны и в иды. Прения велись сдержанно, но с достаточной свободой, и сами императоры, гордившиеся своим сенаторским званием, сидели в зале, голосовали и принимали одну из сторон в споре, равные среди равных.
//-- Основная идея имперского строя --//
Если дать в немногих словах определение имперской системе правления, которая была установлена Августом и сохранялась теми из правителей, кто понимал свои собственные интересы и интересы народа, то ее можно определить как абсолютную монархию, скрытую под формами республики. Хозяева римского мира окутывали свой трон мраком, скрывали свою неодолимую силу и скромно объявляли себя платными слугами сената, чьи высшие постановления диктовали и сами же им подчинялись.
Вид императорского двора соответствовал формам власти. Императоры, за исключением тех тиранов, которые в своем капризном сумасбродстве нарушали все законы природы и благопристойности, презирали пышность и церемониал, которые могли бы оскорбить их соотечественников, но ничего бы не прибавили к их подлинной власти. Во всех обязанностях повседневной жизни они подчеркнуто смешивались со своими подданными и поддерживали с ними общение на равных через визиты и развлечения. Их одежда, дворцы и стол были не богаче, чем у состоятельного сенатора. Их штат прислуги, какой бы она ни была многочисленной или роскошной, полностью состоял из домашних рабов и вольноотпущенников [11 - Если правитель слаб, им всегда управляют его слуги. Власть рабов увеличила позор римлян: сенат льстил и угождал какому-нибудь Палласу или Нарциссу. В наше время есть вероятность, что фаворит будет дворянином.].
Август или Траян покраснели бы от стыда при мысли о том, чтобы использовать даже ничтожных из римлян на тех лакейских должностях, которых самые гордые британские аристократы так горячо добиваются в хозяйстве и спальне ограниченного в правах монарха.
Обожествление императоров – единственный случай, когда они отступили от привычных им благоразумия и скромности. Первыми изобретателями этого раболепного и нечестивого способа почитания были азиатские греки, а первыми его объектами – наследники Александра. Он легко был перенесен с царей Азии на ее наместников, и чиновникам Рима нередко поклонялись как местным божествам, с пышным церемониалом, алтарями и храмами, праздниками и жертвоприношениями. Вполне естественно, что императоры не могли отказаться от того, что приняли проконсулы, и божеские почести, которые и те и другие получали в провинциях, говорили скорее о деспотизме Рима, чем о его рабстве. Но вскоре завоеватели стали подражать побежденным ими народам в искусстве лжи, и первый Цезарь с его властностью и высокомерием слишком легко согласился занять при жизни место среди богов – хранителей Рима. Его более кроткий по натуре преемник отказался от столь опасной чести, которую после него возрождали лишь безумные Калигула и Домициан. Правда, Август разрешил некоторым провинциальным городам воздвигнуть храмы в его честь, но при условии, что там будут вместе с верховным правителем поклоняться и Риму; он терпел народное суеверие, предметом которого мог быть, но считал достаточным почет, который сенат и народ оказывали ему как человеку, и мудро оставлял своему преемнику заботы о своем официальном обожествлении. Было введено правило этикета, по которому после кончины каждого императора, который не жил тираном и не умер как тиран, сенат торжественным постановлением включал его в число богов и одновременно с обрядами похорон императора проводил обряд его обожествления. Это узаконенное и, кажется, неоправданное кощунство, столь отвратительное для нас с нашими более строгими принципами, беспечные последователи многобожия принимали всего лишь с очень легким ропотом, но как политическое, а не религиозное установление. Мы унизили бы добродетели Антонинов сравнением их с пороками Геркулеса или Юпитера. Даже характеры Цезаря и Августа были гораздо выше, чем у народных богов. Но они оба, к несчастью, жили в просвещенное время, и дела обоих были записаны слишком точно для того, чтобы вокруг них могла возникнуть та смесь легенды и тайны, которой требовала вера простого народа. Как только их божественность устанавливалась законом, о ней забывали, и она ничего не прибавила ни к их славе, ни к достоинству последующих правителей.
Описывая систему управления империей, мы, упоминая ее умелого основателя, часто называли его хорошо известным титулом Август, который был ему дан лишь тогда, когда он уже почти достроил свое здание. От своей семьи, происходившей из маленького городка Ариция, он получил малоизвестное имя Октавиан. Это имя было запятнано кровью во время проскрипций, и он хотел бы, будь это возможно, стереть всякую память о своей прежней жизни. Прославленное имя Цезарь он принял как приемный сын великого диктатора, но имел достаточно здравого смысла не надеяться, что его станут путать с этим выдающимся человеком, и не желать сравнения с ним. Октавиан предложил сенату, чтобы тот почтил исполнителя своих указов новым именем, и после очень серьезной дискуссии из нескольких было выбрано имя Август, поскольку оно лучше всех выражало идею покоя и святости, а то и другое было одинаково дорого императору. Итак, Август было личное имя, а Цезарь – семейное. По естественному ходу вещей первое должно было бы умереть вместе с правителем, которому было дано; что же касается второго, то Нерон был последним правителем, который мог претендовать на честь быть наследником семьи Юлиев, хотя линия наследования и была размыта усыновлениями и родством через браки женщин. Но ко времени его смерти эти имена уже целый век были неразрывно связаны с саном императора, и потом их принимало множество сменявших друг друга императоров – римлян, греков, франков и германцев – со времен падения республики до наших дней. Однако между именами вскоре появилась разница: священный титул «август» всегда принадлежал лишь одному монарху, тогда как имя Цезарь свободнее присваивалось его родственникам, а со времени правления Адриана стало принадлежать второму человеку в государстве, предполагаемому наследнику империи.
Бережное и уважительное отношение Августа к конституции свободного Рима, которую он уничтожил, можно объяснить, только внимательнее рассмотрев характер этого «тихого тирана». Когда ему было девятнадцать лет, холодный ум, бесчувственное сердце и природная трусость научили его прикрываться лицемерием, как маской, и эту маску он уже не снимал никогда. Одной и той же рукой и, вероятно, в одинаковом настроении он подписал смертный приговор Цицерону и помилование Цинне. Его добродетели и даже его пороки были искусственными, и, в зависимости от своих менявшихся интересов, он вначале был врагом римского мира, а закончил свое правление как отец этого мира [12 - «Когда Октавиан идет на пир цезарей, его цвет меняется, словно у хамелеона: сначала он бледен, потом красен, затем черен и под конец окрашивается в нежные тона Венеры и граций. Эта картина, использованная Юлианом в его искусном сочинении, справедлива и изящна. Но когда сочинитель считает эти изменения характера подлинными и приписывает их силе философии, он оказывает слишком много чести и философии, и Октавиану» (Лукиан. Цезари).]. Когда он строил каркас для сложной системы имперской власти, его умеренность была вызвана страхом. Он хотел обмануть людей видимостью их прежней свободы, а армии – видимостью гражданского правления.
I. Смерть Цезаря всегда была у Августа перед глазами. Он щедро осыпал своих сторонников богатством и почестями, но самые любимые друзья его дяди оказались в числе заговорщиков. Верность легионов могла защитить его власть против открытого восстания, но их бдительность не отвела бы от него удар полного решимости республиканца с кинжалом, и римляне, чтившие память Брута, рукоплескали бы подражателю их добродетельного героя. Цезарь навлек на себя смерть так же выставлением своей власти напоказ, как и самой этой властью. Как консул или трибун, он мог бы царствовать спокойно, но титул царя заставил римлян вооружиться против него и искать его смерти. Август хорошо осознавал, что человечеством правят имена, и не обманулся в своих надеждах, когда решил, что сенат и народ подчинятся рабству при условии, что их будут вежливо уверять, будто они по-прежнему наслаждаются своей древней свободой. Слабый сенат и обессилевший, утративший волю и мужество народ радостно отдавались во власть этой приятной иллюзии, пока ее поддерживала добродетель или хотя бы благоразумие преемников Августа. Желание спасти себя, а не идея свободы вооружили заговорщиков против Калигулы, Нерона и Домициана. Участники этих заговоров наносили удар по тирану, но не касались при этом власти императора.
Был, правда, всего один знаменательный случай, когда сенат после семидесяти лет терпения сделал безрезультатную попытку вернуть себе свои давно забытые права. Когда в результате убийства Калигулы трон освободился, консулы созвали заседание сената в Капитолии, прокляли память цезарей, дали пароль «свобода» тем немногим когортам, которые нерешительно встали под их знамя, и в течение сорока восьми часов действовали как независимые главы свободной республики. Но пока они рассуждали, преторианская гвардия уже приняла решение. Глупый Клавдий, брат Германика, уже находился в лагере преторианцев, одетый в императорский пурпур, и был готов поддержать силой оружия решение тех, кто его выбрал. Мечтам о свободе пришел конец; сенат очнулся и увидел перед собой все ужасы неизбежного рабства. Покинутое народом, это слабое собрание под угрозой применения военной силы было вынуждено утвердить выбор преторианцев и осознать всю пользу помилования, которое у Клавдия хватило благоразумия им предложить и великодушия – дать.
II. Наглое поведение армий тревожило Августа еще больше. Отчаяние граждан могло привести их лишь к попытке совершить то, что сила солдат позволяла им сделать в любой момент. До чего непрочной была его собственная власть над людьми, которых он научил нарушать любой общественный долг! Август когда-то слышал их буйный крик в часы мятежа и боялся тех более спокойных часов, когда они начинали думать. Один переворот был куплен за огромные награды, но при втором перевороте могли понадобиться награды вдвое больше. Войска заявляли о своей глубочайшей преданности семейству Цезаря, но толпа капризна и непостоянна в своих привязанностях. И Август призвал себе на помощь все еще сохранявшиеся в этих свирепых умах остатки римских предрассудков, усилил строгость дисциплины, закрепив их законами, и, поставив великий сенат между императором и армией, дерзко требовал их верности как первый чиновник республики.
Долгие двести двадцать лет – от создания этой сложной системы до смерти Коммода – опасности, от природы присущие военному правлению, проявляли себя очень мало. Солдаты редко испытывали то губительное ощущение своей силы и слабости гражданских властей, которое до и после этого порождало такие ужасные потрясения. Калигула и Домициан были убиты в своем дворце своими собственными слугами, и волнения, которые, словно судороги, потрясли Рим после смерти первого из этих императоров, не выплеснулись за городские стены. Но Нерон своим падением затронул всю империю. За полтора года четыре принцепса погибли от меча, и римский мир зашатался под яростными ударами боровшихся одна с другой армий. За исключением этой единственной, короткой, хотя и мощной вспышки военного насилия, два века от Августа до Коммода прошли не запятнанными кровью граждан и не потревоженными революциями. Император выбирался властью сената и при согласии солдат. Легионы уважали свою присягу, и нужно очень внимательно просмотреть римские летописи, чтобы обнаружить три мелких восстания; они все были подавлены за несколько месяцев, и для этого даже не понадобилось испытывать счастье в бою.
В тех государствах, где монарха выбирают, если трон пустует, это чревато опасностями и мятежом. Римские императоры, желая избавить свои легионы от таких периодов неопределенности и от искушения сделать незаконный выбор, давали своему предполагаемому преемнику уже во время наследования такую большую долю своей власти, которая могла бы позволить ему после кончины императора взять в свои руки и остальную власть так, что империя даже не заметила бы смены хозяина. Так, Август после того, как все более удачные кандидаты в наследники были похищены у него безвременной смертью, возложил свои последние надежды на своего приемного сына Тиберия, добился для него прав цензора и трибуна и провел закон, по которому будущий принцепс получал власть над провинциями и армией, равную его собственной. Так Веспасиан подчинил себе благородную душу своего старшего сына. Тита горячо любили восточные легионы, которые незадолго до этого завершили под его командованием завоевание Иудеи. Его власть внушала страх, а поскольку юношеская несдержанность не давала увидеть его добродетели, возникли подозрения насчет его намерений. Вместо того чтобы прислушиваться к таким недостойным подозрениям, благоразумный монарх сделал Тита своим соправителем, дав ему власть императора во всей ее полноте, и благодарный сын всегда поступал как скромный и верный исполнитель воли столь снисходительного отца.
Правду говоря, здравый смысл подсказал Веспасиану принять все меры, которые могли бы укрепить его на троне, который он занял недавно и на котором сидел нетвердо. Военная присяга и клятва на верность по обычаю, которому тогда было уже сто лет, давались имени и семье Цезарей; хотя эта семья фактически не существовала (ей не давал исчезнуть только обряд усыновления), в лице Нерона римляне по-прежнему чтили внука Германика и наследника Августа. Преторианцы не слишком охотно и с некоторыми угрызениями совести покинули этого тирана. Быстрое падение Гальбы, Отона и Вителлия научило армию смотреть на императоров как на создание их воли и орудие их разнузданных страстей. Веспасиан был низкого происхождения: дед его был рядовым солдатом, отец – мелким чиновником налогового ведомства. Собственные достоинства подняли его в пожилом возрасте на вершину императорской власти. Но эти достоинства были полезными, но не яркими, а на его добродетели ложилась пятном большая скупость, доходившая даже до такой степени, когда становилась жалкой и гадкой. Такой правитель действовал в своих собственных интересах, когда сделал соправителем сына, который, имея в своем характере больше блеска и любезности, мог переключить внимание общества с простого происхождения семьи Флавиев на ее будущую славу. При мягком правлении Тита римский мир короткое время наслаждался счастьем, и любовь к его памяти больше пятнадцати лет защищала его порочного брата Домициана.
Нерва, едва принял пурпур от убийц Домициана, понял, что ему, слабому от груза прожитых лет, не хватит сил остановить народные волнения, всплески которых участились за время долгой тирании его предшественника и теперь слились в один поток. Добропорядочные римляне уважали его за мягкий нрав, но римлянам выродившимся был нужен человек с более сильным характером, который своим правосудием вселял бы страх в виновных. Хотя у Нервы было несколько родственников, он остановил выбор на том, кто не был ему родней. Он усыновил Траяна, которому в то время было около сорока лет, командующего сильной армией в нижней Германии, и немедленно постановлением сената объявил его своим соправителем и наследником императорской власти. Можно искренне пожалеть о том, что мы, имея об отвратительных преступлениях и безумствах Нерона столько рассказов, что устаем от них, сведения о делах Траяна вынуждены разыскивать, а потом изучать в слабом свете сокращенного рассказа или в искажающем их хвалебном сочинении. Остается, однако, одна похвала, так далеко отстоящая во времени, что ее нельзя заподозрить в лживости: примерно через двести пятьдесят лет после смерти Траяна сенат среди большого потока своих обычных приветствий новому императору по поводу его восшествия на престол пожелал, чтобы этот император смог стать счастливее Августа и добродетельнее Траяна.
Мы легко можем поверить, что этот «отец своей страны» не был уверен в том, следует ли ему доверить верховную власть своему родственнику Адриану, человеку с переменчивым нравом и сомнительной репутацией. В последний момент хитрая императрица Плотина то ли заставила решиться колеблющегося Траяна, то ли смело предложила ему прибегнуть к формальному усыновлению, законность которого оспаривать было бы небезопасно, и Адриан был спокойно признан законным наследником Траяна. В его правление, как уже было сказано, империя процветала в мире и богатстве. Он покровительствовал искусствам, реформировал законы, поддерживал дисциплину в войсках и сам побывал во всех своих провинциях. В гражданской политике его энергичный и гениальный ум был одинаково способен охватить самую широкую панораму одним взглядом и всмотреться в мельчайшие подробности. Но душой его руководили любопытство и тщеславие. Поскольку эти чувства, преобладавшие у него над всеми другими страстями, привлекал то один, то другой предмет, Адриан был то прекрасным правителем, то забавным софистом, то завистливым тираном. Основная линия его поведения – справедливость и умеренность – заслуживает похвалы. Но все же он в первые дни своего правления приговорил к смерти четырех сенаторов консульского достоинства, своих личных врагов, которых считали достойными императорской власти, а под конец тяжелая болезнь, отнимавшая у него силы и вызывавшая мучительные боли, сделала его раздражительным и жестоким. Сенат не знал, провозгласить его богом или тираном, и почести, оказанные его памяти, были возданы ему по просьбе благочестивого Антонина.
Капризный нрав Адриана повлиял на выбор наследника. Перебрав в уме нескольких людей с выдающимися достоинствами, которых он высоко ценил и ненавидел одновременно, он усыновил Элия Вера, веселого и сладострастного аристократа, который своей редкостной красотой обратил на себя внимание этого любовника Антиноя. Но пока Адриан поздравлял себя и радовался одобрительным крикам солдат, чье согласие было куплено огромными дарами, новый цезарь был похищен из его объятий безвременной смертью, оставив единственного сына. Адриан отдал этого мальчика под опеку Антонинов. Пий усыновил его, и при вступлении Марка Аврелия на престол он получил равные с ним права верховного правителя. Наряду со многими пороками младшего Вера у него была и одна добродетель – должное уважение к более мудрому соправителю, которому он охотно уступил грубую черновую часть трудов по управлению империей. Император-философ делал вид, что не замечает его сумасбродных поступков, оплакивал его раннюю смерть и оберегал его память благопристойным молчанием о нем.
Как только Адриан удовлетворил свою страсть или разочаровался в ее предмете, он решил заслужить благодарность потомства возведением на римский трон человека самых высоких достоинств. Его острый взгляд легко нашел таких людей – сенатора примерно пятидесяти лет, безупречного во всех областях жизни, и юношу примерно семнадцати лет, имевшего прекрасные зачатки для того, чтобы в более зрелом возрасте соединить в себе все добродетели. Старший из них был объявлен сыном и преемником Адриана, но при условии, что сам немедленно усыновит младшего. Два Антонина (они и были теми, о ком мы сейчас говорим) правили римским миром сорок два года, и их правление неизменно было мудрым и добродетельным. Хотя Пий имел двоих собственных сыновей, он поставил благополучие Рима выше интересов своей семьи, выдал за молодого Марка замуж свою дочь Фаустину, получил от сената полномочия трибуна и проконсула и, благородно презрев зависть или, скорее, не чувствуя ее, сделал его своим товарищем во всех делах правления. Марк же со своей стороны чтил своего благодетеля, любил его как отца, подчинялся ему как своему государю, а когда того не стало, правил, руководствуясь примером и правилами своего предшественника. Их правления, взятые вместе, – это, возможно, единственный отрезок истории, когда счастье великого народа было единственной целью его правительства.
Тит Антонин, именуемый Пий, что значит «благочестивый», по праву был назван «вторым Нумой»; обоих правителей отличала любовь к религии, справедливости и миру. Но у Пия, правившего позже, было гораздо более широкое поле для проявления этих добродетелей. Нума мог лишь не давать жителям нескольких расположенных рядом деревень нападать друг на друга и силой захватывать соседский урожай, Антонин же поддерживал порядок и спокойствие в большей части известного мира. У его правления есть редкое преимущество – оно дало очень мало материала для истории (которая, если говорить правду, представляет собой немногим больше, чем список преступлений, безумств и несчастий человечества). В личной жизни Антонин Пий был дружелюбным и добрым. Прирожденная простота этого добродетельного человека делала его чуждым тщеславию и притворству. Он умеренно наслаждался жизненными удобствами, которые предоставляло ему богатство, и невинными радостями общения с людьми; его добродушие проявлялось в веселости и безмятежности.
Добродетель Марка Аврелия Антонина была более суровой и выработанной искусственно, тяжело доставшимся плодом многих бесед на ученые темы, долгого и терпеливого чтения книг и большой напряженной работы ума в полуночные часы. В двенадцать лет он стал сторонником сурового учения стоиков и научился у них подчинять свое тело уму, а свои страсти разуму, считать добродетель единственным благом, порок – единственным злом и равнодушно переносить все происходящее вне его души как нечто маловажное. Его «Размышления» написаны среди лагерной суеты, и все же это большое сочинение. Он даже снисходил до того, что давал уроки философии, и, возможно, делал это более публично, чем требовали скромность мудреца и достоинство императора. Но жизнь императора была лучшим комментарием к наставлениям Зенона. Он был суров к себе, снисходителен к несовершенству других, справедлив и благосклонен ко всему человечеству. Он сожалел, что Авидий Кассий, который поднял мятеж в Сирии, обманул его надежды – своим самоубийством лишил удовольствия превратить врага в друга, и доказал искренность этого чувства, смягчив суровость усердного сената по отношению к сторонникам этого предателя. К войне он чувствовал ненависть и отвращение, считая ее позором и бедствием для человеческой природы, но когда необходимость заставила его взяться за оружие ради справедливой обороны, он охотно решился выдержать восемь зимних кампаний на холодных берегах Дуная, и суровость тамошнего климата, подорвавшая хрупкое здоровье императора, в конце концов погубила его. Благодарное потомство чтило его память, и больше чем через столетие после его смерти еще было много людей, которые хранили среди изображений богов – хранителей своего дома образ Марка Аврелия Антонина.
ВЫЗОВ СТАРОМУ ПОРЯДКУ
Глава 4
ПРАВЛЕНИЕ КОММОДА
Мягкость нрава, которую не смогла полностью вытравить строгая дисциплина стоиков, была одновременно самой приятной стороной и единственным недостатком в характере Марка Аврелия. Его все прекрасно понимавший ум часто оказывался обманут добрым и чуждым подозрений сердцем. Ловкие хитрецы из породы тех, кто изучает чувства правителя и скрывает свои чувства, приходили к нему, надев маску философской святости, и получали богатства и почести благодаря тому, что изображали подчеркнутое презрение к ним. Его огромная снисходительность к брату, жене и сыну вышла за пределы личной добродетели и стала вредна для общества из-за подаваемого ими примера и последствий их пороков.
Фаустина, дочь Пия и жена Марка Аврелия, была так же известна любовными похождениями, как и красотой. Серьезность и простота мужа-философа не подходили ни для того, чтобы увлечь ее, разгульную и ветреную, ни для того, чтобы обуздать ту страсть к переменам, которая часто заставляла ее обнаруживать достоинства в худших из людей. Купидон древних был, как правило, в очень большой степени богом чувственности, и увлечения императрицы, в которых от нее были нужны лишь самые простые любовные милости, редко позволяют предполагать большую тонкость чувств. Марк Аврелий был единственным человеком в империи, кто, казалось, не знал о распущенном поведении Фаустины или оставался к нему безразличен; а это, согласно предрассудкам любой эпохи, в какой-то степени бесчестит обманутого мужа. Нескольких из ее любовников он назначил на почетные и выгодные должности и в течение тридцати лет супружества неизменно оказывал жене самое сердечное доверие и уважение, которое не закончилось даже с ее смертью. В своих «Размышлениях» он благодарит богов, давших ему жену такую верную, такую ласковую и с такой восхитительной простотой манер [13 - Мир смеялся над доверчивостью Марка Аврелия, но мадам Дасье уверяет нас (а даме мы можем поверить), что муж всегда будет обманут, если жена снизойдет до того, чтобы притвориться.].
Послушный сенат по его убедительной просьбе объявил Фаустину богиней. В посвященных ей храмах она была изображена с атрибутами Юноны, Венеры и Цереры; был издан указ, что в годовщину свадьбы ее и Марка Аврелия молодежь обоих полов должна давать обеты перед алтарем своей непорочной покровительницы.
Чудовищные пороки сына бросили тень на незапятнанную добродетель отца. Марка Аврелия упрекнули, что он жертвует счастьем миллионов ради нежной привязанности к ни на что не годному мальчишке и выбрал себе преемника в собственной семье, а не в республике. Но и обеспокоенный отец, и добродетельные высокообразованные люди, которых он призвал себе на помощь, опробовали все возможное, чтобы расширить узкий умственный кругозор молодого Коммода, исправить его усиливавшиеся пороки и сделать достойным того трона, для которого он был предназначен. Но сила образования редко бывает очень действенной, если функционирует не в тех счастливых обстоятельствах, когда бывает почти излишней. Любой выслушанный с отвращением урок мудрого философа через минуту стирался из памяти нашептыванием распутного любимца, к тому же Марк Аврелий сам разрушил результат этого навязанного образования, когда допустил сына в возрасте четырнадцати или пятнадцати лет к полному участию в управлении империей. После этого император прожил всего четыре года, но этого было достаточно, чтобы раскаяться в поспешном поступке, который поднял молодого наследника при его пылком и порывистом нраве выше всех ограничений, налагаемых разумом и властью.
Большинство преступлений, нарушающих покой внутри общества, порождаются ограничениями, которые необходимые, но неравные для всех законы о собственности налагают на вожделения людей, отдавая во владение немногим то, чего жаждут многие. Из всех наших страстей и вожделений властолюбие – самое мощное и больше всех скрываемое чувство, поскольку гордость одного человека требует покорности огромного множества. В сумятице гражданских беспорядков законы общества теряют силу, а законы человечности редко занимают их место. Разгоряченность боем, гордость победой, потеря надежды на успех, память о прежних обидах и страх перед будущими опасностями – все это воспламеняет ум и заставляет молчать жалость. Кровью сограждан, пролитой по этим причинам, запятнана почти каждая страница истории, но этими причинами нельзя объяснить ничем не вызванную жестокость Коммода: ему нечего было желать, и он имел все, чем можно наслаждаться. Любимый сын Марка Аврелия унаследовал власть своего отца под приветственные крики сената и армии; вступая на трон, этот молодой счастливец не видел вокруг ни соперника, которого надо было бы устранить, ни врагов, которых надо было бы наказать. Казалось совершенно естественным, что в таком спокойном положении молодой император предпочтет любовь человечества, а не его ненависть, тихую славу своих пяти предшественников, а не позорную судьбу Нерона и Домициана.
При этом Коммод не был тигром, родившимся с ненасытной жаждой человеческой крови и с раннего детства способным на самые бесчеловечные поступки, каким его изображают. Природа создала его скорее слабовольным, чем испорченным. Простодушие и робость сделали его рабом его приближенных, и те постепенно развратили его. Жестокость, которую он сначала проявлял по чужой подсказке, постепенно вошла в привычку и со временем стала главной страстью его души.
После смерти отца на Коммода легло бремя командования огромной армией и ведения трудной войны против квадов и маркоманов. Раболепные и развратные юноши, которых Марк Аврелий прогнал от сына, быстро вернули себе прежнее положение и влияние на нового императора. Они стали преувеличивать трудности и опасности военных действий в диких странах за Дунаем и убедили ленивого правителя, что ужаса, который внушает его имя, и оружия замещающих его военачальников будет достаточно, чтобы окончить завоевание напуганных варваров или навязать им такие условия, которые будут выгоднее любого завоевания. Умело играя на его любви к плотским удовольствиям, они сравнивали спокойствие, великолепие и утонченные удовольствия Рима с суетливым паннонским лагерем, где не будет ни отдыха, ни предметов роскоши. Коммод прислушивался к этому приятному для него мнению, но, пока он медлил, выбирая между собственными наклонностями и священным ужасом, который еще испытывал перед советниками отца, лето шло к концу, и его триумфальный въезд в столицу был отложен до осени. Приятная внешность Коммода, широко известное умение держать себя в обществе и мнимые добродетели привлекали к нему сердца народа; почетный для Рима мир, который он незадолго перед этим заключил с варварами, вызвал всеобщую радость; нетерпение, с которым он стремился вернуться в Рим, наивно приписывали любви к родине; а его беспутства в часы развлечений вызывали лишь очень слабое осуждение: правителю было всего девятнадцать лет.
В течение трех первых лет правления Коммода формы и даже дух старого порядка сохранялись: их поддерживали те верные советники Марка Аврелия, которым он поручил сына и которых Коммод все еще хоть неохотно, но уважал за мудрость и прямодушие. Молодой государь со своими развратными любимцами упивался наслаждениями, позволяя себе все те вольности, на которые давала право абсолютная власть, но еще не запятнал свои руки кровью и даже проявлял великодушие, которое, возможно, могло бы развиться в зрелое чувство и стать устойчивой добродетелью. Но роковой случай определил направление этого шаткого характера.
Однажды вечером, когда император, возвращаясь во дворец, шел по темному узкому портику амфитеатра, убийца, ждавший его появления, бросился на него с обнаженным мечом, громко крича: «Это шлет тебе сенат!» Угроза помешала выполнению замысла: убийца был схвачен стражниками и тут же назвал организаторов покушения. Заговор возник не в государстве, а в стенах дворца: нетерпеливая сестра императора Луцилла, вдова Луция Вера, не желая быть на втором месте и завидуя царствующей императрице, подослала убийц к своему брату. Она не осмелилась сказать о своем зловещем замысле своему второму мужу, сенатору Клавдию Помпеяну, человеку в высшей степени достойному, чья верность императору была нерушимой. Но в толпе своих любовников (в своем поведении Луцилла подражала Фаустине) она нашла людей, отчаянно нуждавшихся в деньгах и с бешеным честолюбием; те приготовились послужить ее жестоким страстям, как раньше служили нежным. Заговорщики понесли суровую кару в соответствии с законом, а распутная Луцилла была наказана сначала изгнанием, а потом смертью.
Но слова убийцы глубоко проникли в душу Коммода и оставили в ней неизгладимый отпечаток – страх и ненависть по отношению ко всему сенату в целом. Тех, кого император боялся как навязчивых советников, теперь он начал подозревать как тайных врагов. Доносчики, которых при предыдущих государях почти не было, поскольку у этой породы людей отбили охоту к ее ремеслу, вновь стали грозной силой, когда увидели, что новый император желает найти недовольных и предателей в сенате. Это собрание, на которое Марк Аврелий всегда смотрел как на великий совет нации, состояло из римлян, особо выделявшихся своими достоинствами, и потому выделяться чем-либо из толпы вскоре стало преступлением. Богатство разжигало жадность осведомителей, строгая добродетель подразумевала молчаливое осуждение беззаконий Коммода, большие заслуги подразумевали опасное превосходство в достоинствах над императором, а дружба отца всегда вызывала нелюбовь у сына. Подозрение уже было доказательством, казнь каждого видного члена сената сопровождалась смертью всех, кто мог оплакивать его участь или отомстить за него, и Коммод, один раз попробовав человеческой крови, стал неспособен ни на жалость, ни на угрызения совести.
Из этих невинных жертв тирании никто в час смерти не был оплакан сильнее, чем два брата из рода Квинтилианов, Максим и Кондиан, чья любовь друг к другу спасла их имена от забвения и сделала их память дорогой для потомков. Изучаемые науки, занятия, стремления и удовольствия у них всегда были общие. Заняв высокое положение, они ни разу даже не подумали о том, чтобы один имел интересы, отличные от интересов другого. До сих пор сохранились отрывки трактата, который они сочинили вместе. Что бы братья ни делали, было видно, что в их двух телах живет одна душа. Антонины, которые высоко ценили их добродетели и восхищались их союзом, сделали их консулами в один и тот же год. Позже Марк Аврелий назначил их вместе на должность гражданских наместников Греции и высокие командные должности в войсках; в этом втором качестве братья одержали решающую победу над германцами. Но милосердная жестокость Коммода соединила их в смерти.
После того как тиран в своем гневе пролил благороднейшую кровь Рима, он в конце концов обрушил этот гнев на главное орудие своей жестокости. Пока Коммод купался в крови и роскоши, по его поручению дела империи вел Переннис, раболепный и честолюбивый советник, который получил свою должность, убив своего предшественника, но отличался большим мужеством и немалыми дарованиями. Путем вымогательства и получая конфискованные имения знатных людей, которых принес в жертву своей алчности, Переннис накопил огромное состояние. Преторианская гвардия находилась под его непосредственным командованием, а его сын, уже проявивший большой военный талант, командовал легионами в Иллирии. Переннис мечтал о троне империи или – что в глазах Коммода было одно и то же – мог бы мечтать, если бы его не упредили, схватили, застав врасплох, и казнили. Падение советника – обычнейшее событие во всей истории империи, но это падение было ускорено чрезвычайным обстоятельством, которое показало, насколько тогда уже ослабла дисциплина. Легионы, расположенные в Британии, были недовольны управлением Перенниса; они составили депутацию из тысячи пятисот своих лучших представителей и дали им указание идти в Рим и принести жалобу императору. Эти солдаты-просители произвели впечатление своей решимостью, воодушевили отряды гвардии, преувеличив силу британской армии и пробудив в Коммоде его страхи, потребовали смерти советника как единственного возможного возмещения за свои обиды и получили то, чего просили. Эти огромные претензии находившейся далеко армии и то, что солдаты увидели, как слабо правительство, безошибочно предвещало самые ужасные катастрофы.
Вскоре после этого недостаток заботы об управлении страной проявил себя новыми беспорядками, которые начались с едва заметных мелочей. В войсках распространилось дезертирство, и беглые солдаты, вместо того чтобы искать спасения в бегстве или скрываться, стали грабить на больших дорогах. Матерн, рядовой солдат, который по дерзкой отваге был выше своего положения, объединил эти разбойничьи банды в маленькую армию, открыл двери тюрем, созвал к себе рабов, желавших добыть себе свободу, и стал безнаказанно разорять беззащитные города Галлии и Испании. Наместники провинций долгое время спокойно смотрели на его грабежи, а возможно, были и его соучастниками, но гневные приказы императора заставили их стряхнуть с себя сонную лень. Матерн увидел, что его окружают, и понял, что превосходящие силы противника победят его. Его последней надеждой стал мощный отчаянный рывок; он приказал своим подчиненным разойтись, затем маленькими группами, переодевшись по-разному, перебраться через Альпы и собраться в Риме во время разгульного и шумного праздника Кибелы. Убить Коммода и занять освободившийся трон – это был не замысел обычного разбойника. Приготовления Матерна были так хорошо скрыты, что его замаскированные войска смогли скрытно заполонить улицы Рима. Но зависть одного из сообщников помогла раскрыть и разрушить этот выдающийся в своем роде план, когда он был уже готов к осуществлению.
Подозрительные правители часто возвышают людей самого низкого звания из-за ошибочного убеждения, будто те, кто полностью зависит от их милости, будут привязаны только к своему благодетелю. Клеандр, преемник Перенниса, был родом фригиец, из народа упрямых, но раболепных людей, которых лишь побои могли заставить подчиниться. Его прислали с родины в Рим в качестве раба. Как раб он попал в императорский дворец, стал полезен для удовлетворения страстей своего господина и быстро поднялся до самого высокого положения, которое мог занять подданный. Он имел гораздо большее влияние на ум Коммода, чем его предшественник: Клеандр не имел никаких дарований или добродетелей, которые могли бы вызвать зависть или недоверие у императора. Преобладающей страстью его души и главным принципом его правления была скупость. Звания консула, патриция и сенатора были публично выставлены на продажу, и отказ купить эти пустые почести, отдав за них почти все свое состояние, рассматривался как недовольство властью. Что касается доходных провинциальных должностей, тут советник получал от наместника часть добычи, отнятой у народа. В правосудии царили продажность и произвол. Богатый преступник мог не только добиться отмены приговора, который был вынесен ему справедливо, но и добиться любого наказания, какого хотел, для своего обвинителя, свидетелей и судьи.
Этими способами Клеандр за три года накопил столько богатств, сколько до этого не было ни у одного вольноотпущенника. Коммод был вполне доволен великолепными подарками, которые этот ловкий придворный клал к его ногам в самые подходящие моменты. Чтобы не вызвать зависти в народе, Клеандр от имени императора строил для общего пользования бани, портики и здания для атлетических упражнений. Он льстил себя надеждой, что ослепленные его показной щедростью римляне, веселясь за его счет, меньше будут страдать из-за крови, проливавшейся каждый день, что они забудут смерть сенатора Бурра, за которого из-за его высочайших достоинств покойный император выдал замуж свою дочь, и простят смерть Аррия Антонина, последнего носителя имени и обладателя добродетели Антонинов. Бурр, проявив больше решимости, чем благоразумия, попытался открыть своему шурину глаза насчет истинного характера Клеандра. Аррия погубил справедливый приговор, который он, когда был проконсулом Азии, вынес против одного ничтожного императорского любимца. После падения Перенниса Коммод короткое время совершал свои ужасные дела под видом возврата к добродетели. Он отменил самые ненавистные из своих постановлений, объявил, что заслуживает, чтобы общество прокляло его память, и приписал все ошибки своей неопытной юности пагубному влиянию этого порочного советника. Но покаяние продолжалось всего тридцать дней, и при тирании Клеандра люди часто с сожалением вспоминали о правлении Перенниса.
Мор и голод довели бедствия Рима до предела. Болезнь можно было объяснить лишь справедливым гневом богов, но непосредственной причиной голода считали монополию на зерно, которую поддерживал своим богатством и властью новый советник. Народное недовольство, которое долго проявлялось лишь в перешептываниях, наконец прорвалось в полном зрителей цирке. Народ отказался от любимых развлечений ради более сладостного удовольствия – мести; зрители толпами бросились к одному из уединенных пригородных дворцов императора и гневным криком потребовали голову врага общества. Клеандр, командовавший преторианской гвардией, приказал конному отряду выйти из ворот и разогнать бунтующую толпу. Толпа бросилась бежать в сторону города, несколько человек были зарублены, еще больше – затоптаны насмерть. Но когда конники-преследователи въехали в город, их остановил град камней и дротиков, которые полетели с крыш и из окон домов. Пешие гвардейцы, которые давно завидовали преторианским конникам, привилегированным и высокомерным, встали на сторону народа. Уличное столкновение превратилось в настоящий бой и могло перерасти во всеобщую резню. В конце концов преторианцы отступили, побежденные численным превосходством противника, и новая волна народной ярости, вдвое сильнее прежней, ударила в ворота дворца, где лежал, нежась среди роскоши, Коммод – единственный, кто еще ничего не знал о начавшейся гражданской войне. Прийти к нему с неприятной новостью значило умереть. Он так бы и погиб, сонный и уверенный в своей безопасности, если бы две женщины – его старшая сестра Фадилла и Марция, самая любимая из его наложниц, – не рискнули ворваться к нему. Обливаясь слезами и распустив волосы, они бросились к его ногам и, пустив в ход всю настойчивость и красноречие, которыми наделяет человека страх, рассказали императору о преступлениях его любимца, о народной ярости и о том, что через несколько минут его дворец и он сам могут быть уничтожены. Коммод, видевший сны о наслаждениях и мгновенно разбуженный страхом, приказал бросить народу голову Клеандра. Желанное зрелище мгновенно заставило утихнуть мятеж, и в тот момент сын Марка Аврелия мог бы еще вернуть себе привязанность и доверие подданных.
Но в душе Коммода угасли все следы добродетели и человечности. Отдав бразды правления в руки своих недостойных любимцев, он ценил в верховной власти лишь одно – неограниченную возможность удовлетворять свою разнузданную жажду чувственных удовольствий. Все свое время он проводил в гареме из трехсот красивых женщин и стольких же мальчиков, набранных из всех сословий и из всех провинций; а если искусство обольщения не давало нужного результата, этот грубый развратник применял силу. Древние историки подробно описывают разнузданные сцены оргий, которые попирают все границы, проведенные природой и скромностью, но их слишком точные описания было бы трудно изложить на современном языке, не нарушая правил приличия. Время, не занятое похотью, было заполнено самыми низменными развлечениями. Ни влияние эпохи, когда были в ходу хорошие манеры и утонченность, ни занятия под руководством заботливых преподавателей не смогли оставить в примитивном и грубом уме Коммода даже самый слабый отпечаток учености; он был первым римским императором, который не имел совершенно никакого влечения к умственным удовольствиям. Даже Нерон делал большие успехи (хоть и преувеличивал их) в изящных искусствах – музыке и поэзии, и эти его стремления мы не стали бы презирать, если бы он не превратил приятное занятие, которым заполнял часы досуга, в серьезное дело и главную гордость своей жизни. Но Коммод с самого раннего детства проявил отвращение ко всем точным и изящным наукам и большую привязанность к развлечениям черни – выступлениям атлетов в пирке и амфитеатре, боям гладиаторов и охоте на диких зверей. Преподаватели всех наук, которых Марк Аврелий назначил в учителя к сыну, видели, что тот слушал их невнимательно и с отвращением, а мавры и парфяне, учившие его метать дротик и стрелять из лука, нашли в Коммоде ученика, который занимался прилежно и с наслаждением и вскоре сравнялся с самыми искусными из своих наставников в верности глаза и меткости руки.
Раболепная толпа тех, чье счастье зависело от пороков их господина, рукоплесканиями приветствовала эти постыдные увлечения. Коварный голос льстецов напоминал ему, что такими же подвигами – победой над немейским львом и убийством эриманфского вепря – грек Геркулес приобрел себе место среди богов и бессмертную память среди людей. Они лишь забывали напомнить, что на самой ранней ступени развития человеческого общества, когда животные, более свирепые, чем люди, часто спорят с человеком за обладание незаселенными землями, успешная война против диких зверей является одним из самых безобидных и полезных подвигов для героя. В цивилизованной Римской империи дикие звери к тому времени уже давно ушли далеко от человека и от многолюдных городов. Подстерегать зверей в их уединенных убежищах и привозить в Рим, чтобы они были торжественно зарезаны рукой императора, было в равной мере смешным занятием для государя и тяжелым гнетом для народа [14 - Африканские львы, гонимые голодом, разоряли ничем не огражденные деревни и возделанные земли, и делали это безнаказанно: лев, царь зверей, был предназначен для развлечения императора и столицы и находился под охраной. Несчастный крестьянин, который убил бы одного из этих хищников даже при самозащите, понес бы очень суровое наказание. Этот закон об играх был смягчен Гонорием и в конце концов отменен Юстинианом.].
Не зная об этой разнице, Коммод охотно поверил в это славное сходство и стал называть себя Римским Геркулесом (это и сейчас можно прочесть на выпущенных по его указанию медалях). Дубина и львиная шкура заняли место рядом с троном среди символов верховной власти, и были воздвигнуты статуи, изображавшие Коммода с атрибутами бога, чьей доблести и меткости удара он стремился подражать в своих ежедневных жестоких и диких развлечениях.
Воодушевленный этими похвалами, которые постепенно заглушили врожденное чувство стыда, Коммод решил давать представления перед римским народом – показать всем те упражнения, которые раньше, соблюдая приличия, проделывал лишь в стенах своего дворца и в присутствии немногих любимцев. В назначенный день различные причины – лесть, страх или любопытство – привлекали в амфитеатр бесчисленное множество зрителей, и выступавший на арене император в какой-то степени действительно заслуживал их аплодисменты своим необычным мастерством. Целился ли он в голову или в сердце зверя, рана оказывалась одинаково точной и смертельной. Стрелами, имевшими острие в форме полумесяца, Коммод часто перерезал длинную шею страуса, обрывая его быстрый бег. На арену была выпущена пантера; Коммод-лучник дождался, пока она прыгнет на дрожащего от страха преступника; в тот же момент вылетела стрела, зверь упал мертвым, а человек остался невредим. Из клеток амфитеатра были выпущены одновременно сто львов, и сто дротиков, посланных безошибочной рукой Коммода, уложили их мертвыми, пока они в ярости бегали по арене. Ни огромный размер слона, ни чешуйчатая кожа носорога не спасали их от его удара. Эфиопия и Индия поставляли для игр самые необычные творения своей природы, и в амфитеатре было убито несколько таких животных, которых раньше знали только по произведениям искусства и которые вполне могли быть вымыслом [15 - Коммод убил камелеопарда, иначе жирафа, – самое высокое, самое доброе и самое бесполезное из крупных четвероногих. Это уникальное животное, которое водится лишь в центральных областях Африки, никто не видел в Европе со времен Возрождения. Господин де Бюффон (см. его «Естественную историю», том XIII) постарался описать жирафа, но не рискнул нарисовать его.].
Во время всех этих представлений принимались сильнейшие меры безопасности для того, чтобы защитить особу Римского Геркулеса от отчаянного прыжка какого-нибудь дикого зверя, который мог бы не принять во внимание достоинство императора и святость бога.
Но и последние среди черни почувствовали стыд и негодование, когда увидели, что их верховный владыка записался в списки гладиаторов, что он с гордостью и наслаждением занимается этим ремеслом, которое и законы, и нравы римлян вполне справедливо отметили клеймом позора. Коммод выбрал одежду и вооружение секутора – бойца с мечом, бой которого с ретиарием, бойцом-сетеносцем, был одним из самых ярких номеров среди кровавых представлений, дававшихся в амфитеатрах. Вооружение секутора состояло из шлема, меча и небольшого круглого щита. Его противник-сетеносец выступал совершенно без доспехов и имел лишь большую сеть и трезубец. Сетью он старался опутать врага, трезубцем – заколоть его. Если ретиарий при первом броске промахивался, он должен был убегать от гнавшегося за ним секутора, пока не подготовит сеть ко второй попытке. В роли секутора император сражался семьсот тридцать пять раз. Эти славные деяния были старательно зафиксированы в официальных документах; Коммод получал из общего фонда гладиаторов такое огромное жалованье, что оно стало новым постыднейшим налогом для римского народа. Можно легко предположить, что в этих схватках хозяин мира всегда выходил победителем. В амфитеатре его победы не часто были кровавыми, но когда Коммод упражнялся в своем искусстве у себя во дворце или в гладиаторской школе, его несчастные противники часто удостаивались смертельной раны от руки императора и расписывались в своей лести собственной кровью. Теперь император презирал Геркулеса. Имя Павел – так звали знаменитого секутора – было единственным, которое ласкало его слух. Оно было высечено на огромных статуях Коммода и повторялось, звуча все громче, в восклицаниях мрачного, но неизменно рукоплещущего сената. Единственным сенатором, поддержавшим честь своего звания, был Клавдий Помпеян, добродетельный муж Луциллы. Как отец, он позволил своим сыновьям ради их безопасности присутствовать в амфитеатре; как римлянин – заявил, что его жизнь в руках императора, но он никогда не станет смотреть, как сын Марка Аврелия позорит себя и свое достоинство. Несмотря на свою мужественную решимость, Помпеян избежал кары тирана, и ему посчастливилось сохранить вместе с честью жизнь.
После этого Коммод достиг высшей степени порока и бесславия. Слушая приветственные крики льстивых придворных, он не мог скрыть от себя, что заслужил презрение и ненависть каждого мыслящего и добродетельного человека в империи. Осознание этой ненависти, зависть к обладателям любых достоинств и заслуг, обоснованное чувство опасности и привычка убивать, приобретенная в ежедневных развлечениях, воспаляли его жестокую душу. История сохранила длинный список сенаторов консульского звания, ставших жертвами его беспричинной подозрительности, которая была нацелена больше всего на тех несчастных, кто был хотя бы отдаленно связан с семьей Антонинов, и не щадила даже тех, кто служил орудием для его преступлений или удовольствий. В конце концов жестокость Коммода погубила его самого. Он безнаказанно пролил благороднейшую кровь Рима и погиб, как только стал внушать страх своим домашним. Его любимая наложница Марция, камердинер Эклект и префект претория Летус, встревоженные судьбой своих сотоварищей и предшественников, решились заранее отвести от себя ежечасно угрожавшую им гибель либо от каприза обезумевшего тирана, либо из-за внезапной вспышки народного гнева. Марция нашла случай подать своему любовнику отравленного вина, когда тот устал после охоты на диких зверей. Коммод ушел спать, и, пока он был скован ядом и опьянением, один молодой силач, борец по профессии, вошел в его спальню и задушил императора, не встретив никакого сопротивления. Тело тайно вынесли из дворца раньше, чем в городе или при дворе возникло хотя бы малейшее подозрение о смерти Коммода. Такова была судьба сына Марка Аврелия, и так легко было уничтожить ненавистного тирана, с помощью искусственной власти правительства тринадцать лет угнетавшего миллионы подданных, из которых любой был равен своему повелителю по физической силе и личным способностям.
В своем рассказе о Коммоде Гиббон опирается на сплетни консерваторов, которые были оскорблены и разгневаны поведением императора. Коммод смотрел на мир не по-римски и бросал вызов традиционным представлениям о свободе. Он пытался лишить Рим положения центра всей империи. Назвавшись Римским Геркулесом и Восходящим Солнцем, он выходил за пределы прежних национальных культов и объединял эти культы, чем проложил путь семейству Северов. Его убийцы представляли реакционные силы. Эти заговорщики предложили сан принцепса Пертинаксу, пожилому консервативному сенатору. После нескольких попыток провести реформы Пертинакс был убит преторианцами. Его правление продолжалось восемьдесят шесть дней.
УСИЛЕНИЕ ВОЕННОЙ АВТОКРАТИИ И НАЧАЛО ОРИЕНТАЛИЗМА
Глава 5
ПРОДАЖА ИМПЕРИИ ПРЕТОРИАНЦАМИ. ВСТУПЛЕНИЕ НА ПРЕСТОЛ СЕПТИМИЯ СЕВЕРА
Власть меча больше ощущается в обширной империи, чем в маленьком сообществе. Самые одаренные политики вычислили, что ни одно государство не может держать более сотой части своего населения вооруженной и праздной, иначе это государство быстро исчерпает свои силы. Но хотя это соотношение может быть одинаково повсюду, влияние армии на остальную часть общества бывает разным, в зависимости от ее реальной силы. Преимущества военной науки и дисциплины невозможно использовать, если нет достаточного количества солдат, которые действуют как одно тело, направляемое одной душой. Если такой союз объединяет горстку людей, он не дает результата; если бы он объединил огромную толпу, его невозможно было бы применить на деле. Так машина одинаковым образом теряет свою мощь и при очень малом размере, и при слишком большом весе своих пружин. Чтобы проиллюстрировать это наблюдение примером, нам нужно лишь подумать о том, что никакое превосходство в природной силе, оружии или приобретенном мастерстве не бывает так велико, чтобы оно позволило одному человеку постоянно держать в подчинении сто подобных себе людей. Тиран, правящий одним небольшим городом или маленьким округом, скоро обнаружил бы, что сто вооруженных сторонников – слабая защита против десяти тысяч крестьян или граждан. Но сто тысяч дисциплинированных солдат могут деспотически командовать десятью миллионами подданных, а десять или пятнадцать тысяч гвардейцев способны наводить ужас на самую большую массу простого народа, какая когда-либо толпилась на улицах огромной столицы.
Преторианские банды, разгул которых был первым признаком и причиной упадка Римской империи, по численности едва достигали последней из перечисленных выше цифр. Основал их Август. Он, хитрый тиран, чувствовавший, что законы могут окрасить в нужный цвет его взятую силой власть, но опорой для нее может быть лишь оружие, постепенно сформировал эту гвардию – мощные охранные войска, постоянно готовые защитить его, внушить почтительный ужас сенату и предупредить или раздавить любое восстание в самом зародыше. Но поскольку своим грозным видом они бы одновременно тревожили и раздражали римский народ, только три когорты этих войск были размещены в столице, а остальные преторианцы разведены на квартиры по ближайшим к Риму городам Италии. Однако через пятьдесят лет мира и рабства Тиберий рискнул пойти на решительную меру, которая навсегда скрепила оковы его страны, как заклепка – цепи узника. Под лживым предлогом, будто бы он освобождает Италию от тяжелого бремени иметь на постое военных и усиливает дисциплину среди гвардейцев, он собрал их в Риме в постоянном лагере, который был умело и старательно укреплен и размещался так, что господствовал над окружающей местностью.
Такие грозные слуги всегда нужны возле трона деспотов, но часто приносят гибель этому трону. Введя таким образом преторианских гвардейцев во дворец и в сенат, императоры научили их чувствовать собственную силу и слабость гражданского правительства, смотреть с привычкой и презрением на пороки своих повелителей и отбрасывать в сторону тот почтительный страх перед властью, который могут поддерживать только расстояние и таинственность, если власть эта мнимая. Ощущение своей неодолимой силы при роскошной и праздной жизни в богатом городе питало гордость преторианцев. Невозможно было скрыть от них и то, что верховный правитель, власть сената, общественная казна и главный город империи находятся у них в руках. Чтобы отвлечь преторианские когорты от этих опасных мыслей, самые решительные и авторитетные правители были должны сочетать с приказами льстивые просьбы и с наказаниями – награды, льстить гордости своих гвардейцев, снисходительно терпеть их развлечения, смотреть сквозь пальцы на их распущенное поведение и покупать их ненадежную верность щедрыми подарками, которые, начиная с Клавдия, делались при восшествии на престол каждого нового императора и были, по сути дела, узаконены.
Сторонники гвардии старались обосновать логически ту власть, которую она приобрела силой оружия, и уверяли, что если следовать принципам конституции во всей их чистоте, то именно ее согласие прежде всего необходимо для провозглашения императора. Право выбора консулов, военачальников и должностных лиц, хотя с недавних пор и было незаконно присвоено сенатом, с древних времен неоспоримо принадлежит римскому народу. Но где следует искать римский народ? Конечно, не в пестрой толпе рабов и чужеземцев, которая заполняет улицы Рима, не среди этой раболепной черни, у которой так же нет силы духа, как и имущества. Защитники государства, выбранные среди цвета италийской молодежи, обученные владеть оружием и быть добродетельными, – вот истинные представители народа, которые имеют больше всего прав выбирать военного вождя республики. Эти утверждения, при всей ошибочности их логики, становились неопровержимыми, когда свирепые преторианцы придавали им больше веса, бросая, как когда-то варвар-завоеватель Рима, на весы свои мечи.
Зверски убив Пертинакса, преторианцы надругались над святостью трона; своим последующим поведением они оскорбили его величие. Лагерь не имел тогда главы; даже префект Летус, поднявший всю эту бурю, благоразумно отказался навлечь на себя гнев общества. Сульпициан, тесть императора и наместник Рима, посланный к преторианцам в лагерь при первых признаках мятежа, посреди буйства и беспорядка старался усмирить ярость толпы, но тут его заставил замолчать вид убийц, которые с шумом и криками возвращались назад, неся на копье голову Пертинакса. Хотя история приучила нас видеть, как любой принцип и любая страсть отступают перед властными велениями честолюбия, вряд ли можно поверить, что в эти ужасные минуты Сульпициан мог иметь желание занять престол, залитый кровью такого близкого родственника и прекрасного правителя. Однако он стал использовать единственный аргумент, способный подействовать, то есть торговался с преторианцами об императорском сане. Но когда он уже начал переговоры, самые осмотрительные из преторианцев сообразили, что при таком соглашении без конкуренции они не получат достаточную цену за такую дорогую услугу, и громко объявили, что римский мир будет отдан с публичных торгов тому, кто предложит за него самую высокую цену.
Это постыдное предложение, самое наглое проявление произвола армии, вызвало во всем городе горе, стыд и негодование. В конце концов оно достигло слуха Дидия Юлиана, богатого сенатора, который, не обращая внимания на превратности политики, наслаждался роскошной жизнью. Его жена, дочь, вольноотпущенники и нахлебники убедили его, что он достоин трона, и стали горячо умолять его не упускать такую счастливую возможность. Старый честолюбец поспешил в лагерь преторианцев, где Сульпициан все еще торговался с гвардейцами, и начал набавлять цену, расположившись у подножия крепостной стены. Предложения во время этого недостойного торга передавали надежные посланцы, ходившие от одного претендента к другому и знакомившие каждого из них с предложениями соперника. Сульпициан уже пообещал дать каждому солдату по пять тысяч драхм (более ста шестидесяти фунтов), но тут Юлиан, жаждавший получить приз, поднял цену сразу до шести тысяч двухсот пятидесяти драхм, что составляет больше двухсот фунтов стерлингов. Ворота лагеря тут же открылись перед покупателем. Он был объявлен императором и принял от солдат клятву в верности; им хватило человечности потребовать от Юлиана, чтобы тот простил и забыл соперничество Сульпициана.
Теперь преторианцы были обязаны выполнить условия продажи. Они поставили своего нового повелителя, которому служили, но при этом презирали, в центр своих рядов, загородили его со всех сторон щитами и в тесном боевом строю провели по обезлюдевшим улицам города. Был созван сенат, и те, кто был близкими друзьями Пертинакса или личными врагами Юлиана, посчитали нужным подчеркнуто выразить свое особое удовлетворение по случаю такого удачного переворота. Заполнив зал заседаний сената вооруженными солдатами, Юлиан долго разглагольствовал о том, что пришел к власти в результате свободных выборов, о своих высоких добродетелях и о том, что он полностью уверен в симпатии к себе сената. Раболепное собрание поздравило с таким счастьем себя и народ и дало обещание хранить верность Юлиану, вручив ему все ветви имперской власти. Из сената та же военная процессия повела Юлиана вступать во владение дворцом. Первое, на что упал там его взгляд, было всеми позабытое безголовое туловище Пертинакса и скудный ужин, приготовленный для него. На труп он посмотрел с безразличием, на еду с презрением. По его приказу был устроен великолепный праздник, и до глубокой ночи он развлекался, играя в кости и любуясь выступлением знаменитого танцора Пилада. Однако было замечено, что после того, как толпа льстецов разошлась и оставила Юлиана в темноте наедине с ужасами, заполнявшими его мысли, он провел ночь без сна. Вероятнее всего, он вновь и вновь обдумывал свое поспешное безумное решение, судьбу своего добродетельного предшественника и то, как сомнительна и опасна его власть над империей, которую он не приобрел благодаря своим достоинствам, а купил за деньги.
У Юлиана были причины для страха. Оказавшись на троне владык всего мира, он не имел ни одного друга, даже ни одного сторонника. Сами гвардейцы и те стыдились правителя, которого убедила принять их жадность. А среди граждан не было ни одного, кто бы не смотрел на его воцарение с отвращением, как на глубочайшее из всех возможных оскорбление имени римлянина. Знатные люди, которые, находясь на виду и обладая большим имуществом, должны были проявлять крайнюю осторожность, на подчеркнутую вежливость императора отвечали снисходительными улыбками и торжественными обещаниями исполнять свой долг; но простые люди, которых укрывала от опасности многочисленность и безвестность, давали полную волю своим чувствам. На улицах и в общественных местах Рима воздух звенел от криков и проклятий. Разъяренная толпа оскорбляла Юлиана, отвергала его щедрость и, сознавая, что ее собственное негодование бессильно, громко призывала пограничные легионы вновь укрепить оскорбленное величие Римской империи.
Легионы, расквартированные в Паннонии, объявили императором Септимия Севера; перейдя через Альпы, он был признан сенатом. Юлиан был казнен. После этого Север разгромил соперничавших с ним претендентов на власть, наместника Сирии Песценния Нигера и наместника Британии Альбина.
//-- Септимий Север --//
Истинные интересы абсолютного монарха совпадают с интересами его народа. Многочисленность и богатство подданных, порядок среди них и их безопасность – лучшая и единственная основа его подлинного величия; даже если он совершенно лишен добродетели, благоразумие вместо нее может подсказать ему и потребует от него тех же, что и она, правил поведения. Север смотрел на Римскую империю как на свою собственность и закрепил свое право на владение ею лишь после того, как начал заботиться об уходе за столь пенным имуществом и о его улучшении. Благодетельные законы, которые исполнялись с непоколебимой твердостью, быстро исправили большинство тех злоупотреблений, которыми после смерти Марка были заражены все органы правительства. Верша правосудие, новый император в своих решениях был внимателен, проницателен и беспристрастен. Если же он уклонялся с пути полного беспристрастия, то, как правило, в пользу людей бедных и угнетенных – правда, не столько из побуждений человечности, сколько из-за естественной склонности деспота унижать гордость того, кто велик, и опускать всех своих подданных на один и тот же уровень зависимости – абсолютный. Его дорогостоящая страсть к строительству и роскошным представлениям и прежде всего постоянная щедрая раздача народу хлеба и другой еды были наилучшим способом завоевать любовь римского народа. Несчастья, которые принесла гражданская смута, были устранены. Для провинций вновь настало спокойное время мира и процветания, и многие города, восстановленные благодаря необыкновенной щедрости Севера, назвались его колониями и отметили памятниками свои благодарность и счастье. Славу римского оружия этот воинственный и удачливый император тоже возродил. Он по праву хвалился тем, что принял империю, страдавшую под тяжестью внутренних и внешних войн, а оставил ее в состоянии прочного, всеобщего и почетного мира.
Хотя внешне раны гражданской войны казались полностью излеченными, ее смертоносный яд по-прежнему таился в жизненно важных частях организма империи. У Севера было много силы и большие дарования, но даже всей отваги первого Цезаря и всего глубокого политического ума Августа едва хватало на то, чтобы смирить дерзость победоносных легионов. Благодарность, неверный политический расчет и мнимая необходимость заставили Севера ослабить узду дисциплины. Чтобы польстить тщеславию солдат, им разрешили носить золотые кольца; чтобы облегчить их существование, потворствуя их желаниям, им позволили селиться в казармах вместе с женами и вести праздную жизнь. Север повысил им плату до неслыханного ранее размера и приучил их ожидать, а позже и требовать дополнительных даров при каждой опасности для общества и при каждом общественном празднике.
Воодушевленные успехом, ослабленные роскошью и поднятые выше уровня подданных своими опасными привилегиями, они скоро стали неспособными к утомительным трудам войны, обременительными для страны и раздражительными, когда от них обоснованно требовали подчинения старшему по званию. Их офицеры поддерживали свое более высокое положение большой пышностью и роскошью. Сохранилось письмо Севера, где он жалуется на распущенное поведение в армии и приказывает одному из своих полководцев начать необходимые реформы с самих трибунов, поскольку, как он справедливо замечает, офицер, потерявший право на уважение своих солдат, никогда не добьется от них послушания. Додумай император эту мысль до конца, он обнаружил бы, что исходной причиной всеобщей испорченности может быть и не личный пример главнокомандующего, но его пагубная снисходительность.
Преторианцы, которые убили своего императора и продали империю, понесли справедливое наказание за свое предательство. Но гвардия, необходимая, хотя и опасная, вскоре была создана Севером заново по иному образцу и стала в четыре раза многочисленнее, чем прежде. Ранее эти войска набирались из уроженцев Италии, но, поскольку ближайшие к Риму провинции постепенно переняли изнеженные нравы римлян, гвардейцев стали набирать в более дальних областях – в Македонии, Норике и Испании. Север постановил, что вместо прежних нарядных войск, более подходящих для придворных торжеств, чем для войны, время от времени из всех пограничных легионов солдаты, особо выделяющиеся силой, доблестью и верностью, будут в знак почета и в качестве награды переводиться с повышением на более желанную службу в гвардии. Из-за этого нового порядка службы италийская молодежь потеряла интерес к тому, чтобы учиться владеть оружием, а столицу стала пугать своим необычным видом и странным поведением толпа варваров. Но Север льстил себя надеждой, что легионы будут смотреть на этих избранных из их числа преторианцев как на своих представителей и быстрая помощь пятидесяти тысяч человек, лучше вооруженных и лучше умеющих сражаться, чем любая сила, которую кто-либо мог вывести на поле боя против них, навсегда положит конец любым надеждам на успешное восстание, закрепив империю за ним и его потомками.
Место командира этих грозных войск стало главной должностью в империи. По мере того как власть, вырождаясь, становилась военной и деспотической, префект претория, который первоначально был всего лишь начальником охраны, был не только поставлен во главе армии, но стал управлять финансами и даже правосудием. Он был представителем императора и осуществлял его власть во всех областях управления. Первым префектом, который имел эту огромную власть и злоупотреблял ею, был Плавтиан, любимый советник Севера. Его правление продолжалось более десяти лет до тех пор, пока свадьба его дочери со старшим сыном императора, которая, казалось, делала его положение прочным, на самом деле стала поводом для его гибели [16 - Одним из самых дерзких и своенравных проявлений его власти было оскопление ста свободных римлян, среди которых были женатые люди и даже отцы семейств, только для того, чтобы его дочь после свадьбы с молодым императором могла иметь свиту из евнухов, достойную восточной царицы.].
Враждебные отношения внутри дворца возбуждали честолюбие Плавтиана, будили его страхи и из-за этого создавали угрозу мятежа, что и заставило императора, который по-прежнему его любил, против собственного желания послать его на смерть. После падения Плавтиана на многостороннюю должность префекта претория был назначен знаменитый человек – выдающийся адвокат Папиниан.
До правления Севера добродетель и здравомыслие императоров проявлялись в подлинном или внешнем почтении к сенату и в бережном сохранении того изящного, точного и хорошо отлаженного механизма внутренней политики, который был создан Августом. Но Север провел юность и приобрел все свои знания в военных лагерях, где повиновение старшему считалось само собой разумеющимся, а зрелые годы провел на командных должностях в армии, где любой начальник был деспотом. Высокомерный и несгибаемый духом, он не мог увидеть или не желал признать той выгоды, которую давало сохранение промежуточной, хотя бы и мнимой власти императора над армией. Север не желал унижаться до того, чтобы называть себя слугой собрания, которое ненавидело его и дрожало от страха, стоило ему только нахмуриться. И он отдавал приказы в случаях, когда для получения того же результата хватило бы и его просьбы, вел себя как монарх и завоеватель, носил соответствующие титулы и открыто осуществлял полную законодательную и исполнительную власть.
Победа над сенатом была легкой и бескровной. Все взгляды и все чувства были обращены к «верховному чиновнику», который владел военной силой и казной страны; а сенат, не выбираемый народом, не охраняемый военной силой и не воодушевленный гражданским чувством, основывал свой падающий авторитет только на таком хрупком и рассыпающемся фундаменте, как древняя традиция. Красивый теоретический идеал республики постепенно исчез, уступив место более естественным и земным монархическим настроениям. По мере того как свободы и почести Рима распространялись на провинции, где республиканское правление либо было неизвестно, либо о нем вспоминали с отвращением, традиционные республиканские правила постепенно стирались из памяти людей. Греческие историки, жившие в эпоху Антонинов, с лукавым удовольствием замечают, что, хотя правитель Рима, верный устаревшему предрассудку, и не принял имя царь, он обладал всей властью царя. В правление Севера сенат был наполнен вежливыми и красноречивыми рабами из восточных провинций, которые оправдывали свою личную лесть отвлеченными рассуждениями о принципах рабства. Когда эти новые защитники исключительного императорского права внушали слушателям, что долг подданного – покорно повиноваться, и долго разглагольствовали о бедах, которые неизбежно несет свобода, двор слушал их с удовольствием, а народ – терпеливо. Адвокаты и историки, перебивая друг друга, говорили ученикам, что власть императоров основана не на поручении, которое дал сенат, а на покорности сената, а покорность нельзя отменить, что император свободен от ограничений, налагаемых законами, может по своему желанию как угодно распоряжаться жизнью и имуществом своих подданных и мог бы распоряжаться империей как своим личным имуществом. Самые выдающиеся адвокаты по гражданским делам – Папиниан, Павел и Ульпиан – процветали под властью семейства Северов, и считается, что римское право именно тогда, тесно связав себя с монархической системой правления, достигло полной зрелости и совершенства.
Современники Севера, наслаждаясь миром и славой в его правление, прощали ему жестокости, которые помогли ему взойти на престол. Потомки, которые испытали на себе губительное действие его правил и его примера, по праву считали его одним из главных виновников упадка Римской империи.
Глава 6
ДИНАСТИЯ СЕВЕРОВ. КАРАКАЛЛА И ГЕТА. ЭЛАГАБАЛ. АЛЕКСАНДР СЕВЕР. РОСТ ВЛИЯНИЯ ЖЕНЩИН ПРИ ДВОРЕ
Восхождение на вершину величия, каким бы крутым и опасным ни был путь, может научить деятельный ум сознавать и применять свои силы, но обладание троном еще ни разу не смогло надолго удовлетворить честолюбивую душу. Север почувствовал и признал эту печальную правду. Удача и заслуги вознесли его из бедности и незнатности на первое место среди людей. Он говорил, что «побывал всем и все недорого стоит». Императора огорчала необходимость заботиться о том, чтобы не приобрести, а удержать империю, угнетали старость и болезни, слава была ему безразлична, властью он насытился, так что не имел для себя никаких видов на будущее. Стремление продлить величие своей семьи было единственным желанием, которое осталось у этого честолюбивого человека и любящего отца.
Как большинство африканцев, Север страстно увлекался изучением магии и гадания, был большим мастером в толковании снов и знамений и прекрасно знал судебную астрологию, которая почти во все эпохи, кроме нашей, имела власть над умами людей. Он потерял свою первую жену, когда был наместником Лионской Галлии. Выбирая вторую, Север хотел лишь одного – соединить свою жизнь с какой-нибудь любимицей судьбы. И как только он узнал, что у одной молодой госпожи из города Эмеса в Сирии гороскоп такой же, как у царей, он попросил ее руки и получил согласие. Юлия Домна (так звали его новую жену) заслуживала всего, что могли обещать ей звезды. Даже в пожилом возрасте она оставалась красивой и сочетала с большой силой воображения редкие среди женщин твердость ума и остроту суждений. Эти ее прекрасные качества не производили большого впечатления на угрюмого и завистливого мужа, но в правление сына она руководила важнейшими делами империи, проявив при этом благоразумие, поддерживавшее его авторитет, и умеренность, которая иногда исправляла вред, нанесенный его дикими причудами. Юлия пробовала свои силы в литературе и философии, где достигла некоторых успехов и приобрела громкую славу. Она покровительствовала всем искусствам и всем гениальным людям своего времени. Ученые мужи, благодарно льстя ей, прославляли ее добродетели, но, если мы можем верить скандальной хронике древности, целомудрие было далеко не самой заметной добродетелью императрицы Юлии.
От этого брака родились два сына – Каракалла и Гета, которым было предназначено унаследовать империю. Отец и весь римский мир, которые напрасно надеялись на этих молодых людей, вскоре были разочарованы: честолюбивые юноши вели себя нагло и самоуверенно, как сыновья наследственного монарха, и считали, будто счастливая случайность может заменить природные достоинства и усердный труд. Они никогда не соперничали друг с другом ни в добродетелях, ни в одаренности, но при этом едва ли не с младенческих лет чувствовали постоянную непримиримую вражду друг к другу.
Их взаимная неприязнь, которая крепла с годами и которую раздували своими хитростями их извлекавшие из нее выгоду любимцы, прорывалась сначала в детском, а потом в более серьезном соперничестве и в конце концов разделила театр, цирк и двор на две партии, каждую из которых надежды и страхи ее главы побуждали перейти к действиям. Император благоразумно старался всеми средствами убеждения и власти прекратить эту растущую вражду. Это некстати возникшее несогласие между сыновьями ставило под сомнение все его планы и грозило опрокинуть трон, который он воздвиг с таким трудом, укрепил такой большой кровью и охранял всеми возможными способами с помощью оружия и денег. Беспристрастный отец распределял свои милости между сыновьями ровно поровну; он дал обоим титул августа и почитаемое имя Антонин, и впервые римский мир получил фактически трех императоров сразу. Но даже это одинаковое отношение к обоим лишь усилило соперничество: более пылкий и грубый Каракалла стал заявлять, что его право наследования больше, поскольку он старший сын, а более мягкий по характеру Гета – угождать солдатам и народу, чтобы добиться их любви. В порыве горя мучившийся из-за крушения своих отцовских надежд Север предсказал, что более слабый из его сыновей станет жертвой более сильного, а тот погубит себя собственными пороками.
В этих обстоятельствах император был доволен, когда получил известие о начале войны в Британии, где северные варвары вторглись в римскую провинцию. Хотя его бдительные помощники и сами могли бы отразить нападение врага, Септимий Север решил использовать эту войну как уважительный предлог для того, чтобы удалить сыновей из Рима, роскошь которого раздражала их умы и возбуждала страсти, и приучить их к тяжелым трудам войны и правления. Несмотря на свой преклонный возраст (ему было более шестидесяти лет) и подагру, из-за которой император должен был передвигаться в носилках, он лично приехал на далекий остров вместе с обоими сыновьями, двором и грозной армией. Север немедленно перешел за стену Адриана и Антонина и вступил на территорию противника, намереваясь довести до конца давно продолжавшиеся попытки завоевать Британию. Он дошел до северной оконечности острова, не встретив врага, но хорошо замаскированные засады каледонцев, которые, оставаясь невидимыми для римлян, следовали за их армией на близком расстоянии сзади и с боков, холодный климат и тяжелые условия похода зимой по шотландским горам и болотам, как написано, заставили римлян потерять около пятидесяти тысяч человек. В конце концов каледонцы отступили перед мощным и непрерывным напором нападавших, попросили мира, сложили оружие и уступили значительную часть своих земель. Но их видимая покорность продолжалась недолго. Как только римские легионы ушли, каледонцы вернулись к прежней независимости и вражде с Римом. Своим беспокойным нравом они заставили Севера послать в Каледонию новую армию с самыми жестокими поручениями – не покорить, а уничтожить туземцев. Каледонцев спасла лишь смерть их высокомерного врага.
Эта каледонская война, в которой не было решающих событий и которая не привела ни к каким важным последствиям, вряд ли заслужила бы наше внимание, но есть предположение – и вероятность его достаточно велика, – что вторжение Севера связано с самой блестящей эпохой истории или сказаний бриттов. По словам сказителей, Фингал, чью славу вместе со славой его героев и его бардов воскресила на нашем языке недавно изданная книга, командовал каледонцами в той памятной схватке; он ускользнул из-под власти Севера и одержал решающую победу на берегах Каруна, откуда сын «повелителя всего мира» Каракул бежал от его оружия по полям, где он ранее гордился победой. Истинность этой распространенной в горной Шотландии легенды по-прежнему не вполне подтверждена, однако даже самые хитроумные изыскания современных критиков не смогли полностью опровергнуть их. И если мы можем без особого риска позволить себе приятное предположение, что Фингал действительно жил и Оссиан действительно пел, яркий контраст между положением и нравами боровшихся друг с другом народов мог бы занять ум философа. Сопоставление было бы не в пользу более цивилизованной нации. Достаточно сравнить безжалостную и неугасающую мстительность Севера с щедрым милосердием Фингала, трусливую и грубую жестокость Каракаллы с отвагой, мягкосердечием и изящным поэтическим гением Оссиана, вождей-наемников, которые из страха или ради выгоды служили под знаменем империи, и свободнорожденных воинов, которые брались за оружие по призыву короля Морвены… Одним словом, достаточно взглянуть на неученых каледонцев, блистающих природными добродетелями сердца, и выродившихся римлян, запятнанных низкими пороками богатства и рабства.
//-- Каракалла и Гета --//
Упадок здоровья и предсмертная болезнь Септимия Севера побудили в душе Каракаллы бешеное честолюбие и темные страсти. Не желая больше ждать смерти императора или раздела империи, он несколько раз пытался сократить тот недолгий срок, который оставалось жить его отцу, и пытался, но безуспешно, поднять мятеж в войсках. Старый император часто осуждал Марка Аврелия за то, что он проявил милосердие не к тому, к кому следовало, а мог бы одним указом избавить римлян от тирании своего ничтожного сына. Оказавшись в том же положении, он почувствовал, как легко строгость судьи исчезает под действием родительской нежности. Он раздумывал, угрожал, но не мог наказать, и этот его последний и единственный милосердный поступок оказался гибельнее для империи, чем длинный ряд его жестоких дел. Беспорядок в душе усиливал страдания тела, он нетерпеливо желал смерти и своим нетерпением приближал ее. Умер Север в Йорке, на шестьдесят пятом году жизни и на восемнадцатом году славного и успешного правления. В последние минуты жизни он дал своим сыновьям совет жить в согласии, а армии посоветовал признать их власть. Спасительный совет отца не проник ни в сердца, ни даже в умы его пылких молодых сыновей, но войска были послушнее: помня о клятве верности и авторитетном мнении своего покойного повелителя, они ответили отказом на настойчивые требования Каракаллы и провозгласили императорами Рима обоих братьев. Вскоре новые правители оставили каледонцев в покое, вернулись в столицу, похоронили своего отца с божескими почестями и были радостно признаны в качестве законных государей сенатом, народом и провинциями. Похоже, что старший брат имел немного более высокий сан, чем младший, но оба управляли империей равноправно и независимо друг от друга.
Такое разделение власти стало бы причиной разногласий и для самых любящих братьев. Оно никак не могло долго просуществовать, когда власть поделили между двумя неумолимыми врагами, которые не желали примирения и не могли в него поверить. Было ясно, что править может только один, а другой должен пасть; и каждый из них, судя о планах соперника по собственным планам, самым бдительным образом охранял свою жизнь от не раз случавшихся попыток оборвать ее ядом или мечом. Их быстрый проезд через Галлию и Италию, когда за время пути они ни разу не ели за одним столом и не спали в одном доме, выставил на обозрение перед жителями провинций отвратительную вражду между братьями. Прибыв в Рим, они немедленно разделили между собой огромный императорский дворец. Между их покоями не было допущено никакого сообщения; двери и переходы были старательно укреплены, караулы расставлялись по постам и сменялись так же строго, как в осажденном городе. Императоры встречались лишь на людях и в присутствии своей страдающей матери, при этом каждого окружала большая свита из вооруженных сторонников. И даже в этих церемониальных случаях притворная вежливость едва скрывала злобу, наполнявшую их сердца.
Эта скрытая гражданская война уже поставила в тупик все правительство, но тут был предложен план, который казался выгодным для обоих братьев-врагов. Было предложено, чтобы они, поскольку не могут примириться между собой, отделили себе каждый свою долю общего имущества, то есть поделили империю между собой. Условия договора были уже составлены, причем достаточно четко. Каракалла, как старший брат, сохранял за собой Европу и Западную Африку, а Гете отдавал власть над Азией и Египтом, и тот мог поселиться в Александрии или Антиохии, которые по богатству и величию стояли лишь немного ниже Рима. Многочисленные армии должны были постоянно стоять лагерем по обе стороны Фракийского Боспора и охранять границу между соперничающими монархиями. Сенаторы европейского происхождения должны были признать власть правителя Рима, а уроженцы Азии последовать за императором Востока. Слезы императрицы Юлии прервали эти переговоры, первые известия о которых уже наполнили душу каждого римлянина изумлением и негодованием. Время и политика так тесно объединили завоеванные страны, что расколоть эту громаду на части можно было лишь с помощью самого грубого насилия. У римлян были основания опасаться, что разрозненные части вскоре снова окажутся под властью одного хозяина в результате гражданской войны; но если бы две половины империи отделились друг от друга навсегда, разделение провинций обязательно кончилось бы распадом империи, чье единство до сих пор было нерушимым.
Будь этот договор выполнен, повелитель Европы скоро мог бы стать завоевателем Азии. Но Каракалла добился победы более легким, хотя и более преступным путем. Он притворился, что послушался уговоров матери, и согласился встретиться с братом в ее покоях при условии, что между ними будут мир и согласие. Посреди их разговора несколько центурионов, которые ухитрились спрятаться поблизости, бросились с обнаженными мечами на несчастного Гету. Обезумевшая мать попыталась укрыть его в своих объятиях, но в неравной борьбе она была ранена в руку и залита кровью младшего сына, и при этом видела, как старший сын разжигает ярость убийц и сам помогает им. Как только дело было закончено, Каракалла поспешно и с выражением испуга на липе прибежал в лагерь преторианцев, свое единственное убежище, и бросился на землю перед статуями богов-охранителей. Солдаты попытались поднять и успокоить его. В отрывистых и беспорядочных словах он сообщил им, что ему грозила опасность, она была близка, но он чудом сумел спастись, и, намеками давая понять, что предупредил намерения своего врага, объявил, что решил жить и умереть вместе со своими верными войсками. Гета был любимцем солдат, но жаловаться было бесполезно, мстить опасно, и они все еще уважали сына Севера. Недовольство армии вылилось в бесплодный ропот и на том угасло, а Каракалла быстро убедил их в правоте своего дела тем, что щедро раздарил за один раз все сокровища, которые его отец накопил за время всего своего правления. Подлинные чувства солдат, а не чувствительность их сердец было единственным, от чего зависели его власть и безопасность. Их волеизъявление в пользу Каракаллы стало командой для сената покорно (и притворно) принять его: это раболепное собрание всегда было готово утвердить решение судьбы. Но поскольку Каракалла желал заглушить первый гнев публики, имя Геты было упомянуто пристойным образом, и прах убитого был похоронен с почестями, положенными римскому императору. Потомки, из сочувствия к его несчастью, стали умалчивать о его пороках. Мы считаем этого молодого правителя невинной жертвой честолюбия брата, забывая о том, что ему не хватило лишь силы, но не желания, чтобы довести до конца такие же попытки мести и убийства.
Преступление не осталось безнаказанным. Ни дела, ни удовольствия, ни лесть не могли защитить Каракаллу от угрызений нечистой совести, и он в минуты мучительной душевной боли признавался, что больное воображение часто представляет ему разгневанных брата и отца, которые, восстав из мертвых, угрожают ему и осыпают его упреками. Такое сознание своего преступления должно было бы побудить его добродетельным правлением убедить человечество, что кровавая расправа была невольным следствием роковой необходимости. Но раскаяние лишь заставило Каракаллу стереть с лица земли все, что могло напомнить ему о его вине или вызвать в памяти образ убитого брата. Вернувшись из сената во дворец, он застал свою мать в обществе нескольких знатных матрон, оплакивающих безвременную смерть ее младшего сына. Завистливый император пригрозил им мгновенной смертью, и этот приговор был выполнен над Фадиллой, последней остававшейся в живых дочерью императора Марка Аврелия. Даже Юлия в своем горе была вынуждена прекратить свои жалобы, подавить вздохи и принять убийцу с радостной одобрительной улыбкой. Было подсчитано, что более двадцати тысяч человек обоего пола, туманно названные «друзьями Геты», были убиты по приказу Каракаллы. Его охранники и вольноотпущенники, исполнители приказов и товарищи по развлечениям, те, кто благодаря его влиянию был назначен на какую-либо должность в армии или в провинциях, и те, кто был связан с ними длинной цепочкой зависимости, – все попали в проскрипционные списки, куда старались внести каждого, кто хотя бы в самой малой степени поддерживал какие-то отношения с Гетой, оплакивал его смерть или просто упоминал его имя. Гельвий Пертинакс, сын государя, носившего то же имя, лишился жизни из-за несвоевременной шутки. Единственным преступлением Тразеи Приска было то, что он происходил из семьи, в которой любовь к свободе, казалось, была наследственной. В конце концов все конкретные причины для клеветы и подозрений исчерпали свои возможности, и, когда какого-нибудь сенатора обвиняли в том, что он тайный враг правительства, императору хватало того, чтобы было доказано более важное утверждение: что сенатор человек богатый и добродетельный. Из этого хорошо обоснованного правила он часто делал самые кровавые выводы.
Казнь стольких ни в чем не виновных граждан была оплакана лишь пролитыми втайне слезами их родных и семей. Смерть Папиниана, префекта претория, оплакивали как бедствие для общества. В последние семь лет правления Севера Папиниан занимал важнейшие государственные должности и своим благотворным влиянием направлял императора по пути справедливости и умеренности. Север, полностью уверенный в его добродетели и дарованиях, на смертном одре просил его следить за процветанием и единством императорской семьи. Искренние старания Папиниана в этом отношении только разжигали ту ненависть, которую Каракалла уже чувствовал к советнику своего отца. После убийства Геты префекту было приказано проявить свое мастерство юриста и красноречие, составив хорошо продуманную речь в защиту этого зверского поступка. Философ Сенека снизошел до того, что сочинил такого рода письмо к сенату для сына и убийцы Агриппины. «Убийство матери легче совершить, чем оправдать» – таким был великолепный и прославившийся в истории ответ Папиниана, человека, который без колебаний предпочел потерять жизнь, чем лишиться чести. Эта бесстрашная добродетель, оставшаяся чистой и незапятнанной рядом с придворными интригами, деловыми привычками и профессиональными адвокатскими уловками, придает памяти Папиниана больше блеска, чем все его высокие служебные обязанности, многочисленные сочинения и слава величайшего адвоката, которая сохранялась за ним на всех этапах истории римского правосудия.
До этих пор большой удачей для римлян и их утешением в самые худшие времена было то, что их добродетельные императоры были деятельными, а порочные – ленивыми. Август, Траян, Адриан и Марк Аврелий лично объезжали свои обширные владения, отмечая свой путь мудрыми делами и благодеяниями. Тирания Тиберия, Нерона и Домициана, которые почти все время жили в Риме или на виллах близ Рима, обрушивалась только на сословия сенаторов и всадников. Но Каракалла был врагом для всего народа. Через год после убийства Геты он покинул столицу (и никогда в нее не вернулся). То время, которое ему оставалось править, он провел в нескольких провинциях империи, более всего в восточных, и каждая из них по очереди испытала его грабеж и жестокость. Сенаторы, которых страх заставлял следовать за ним в его переездах, были обязаны каждый день за огромные деньги устраивать развлечения, которые он с презрением предоставлял своим охранникам, и строить в каждом городе великолепные дворцы и театры, которые император либо считал ниже своего достоинства посетить, либо приказывал немедленно разрушить. Самые богатые семьи были разорены тяжелыми налогами и конфискациями; многие из подданных находились под гнетом умело задуманных и затем увеличенных налогов. В мирной обстановке по самому незначительному поводу Каракалла в египетской Александрии отдал приказ перерезать всех жителей. С безопасного места в храме Сераписа он смотрел на эту бойню и руководил уничтожением многих тысяч граждан и иноземцев, невзирая ни на количество, ни на вину страдальцев, поскольку, как император холодно заявил сенату, все александрийцы, и погибшие и уцелевшие, были одинаково виновны.
Мудрые наставления Севера никогда не действовали подолгу на ум его сына, который, хотя и не был лишен воображения и красноречия, не имел ни способности здраво судить о вещах, ни человечности. Каракалла запомнил лишь одно отцовское правило, опасное и достойное тирана, и злоупотреблял им. Это правило: «Обеспечивай себе любовь армии, а все остальные подданные не имеют значения». Но щедрость отца ограничивало благоразумие, а его снисходительность к войскам сдерживали твердый характер и авторитет. Беспечная расточительность сына была надежной политикой и неизбежно должна была погубить и армию, и империю. Сила солдат, вместо того чтобы укрепляться суровой лагерной дисциплиной, уменьшалась среди городской роскоши. Огромное повышение сумм их платы и подарков истощили государство и обогатили военное сословие, чья скромность в мирное время и хорошая служба в дни войны лучше всего обеспечиваются достойной бедностью. Каракалла держался высокомерно и гордо, но среди войск он забывал даже о достоинстве, соответствующем его званию, поощрял наглую фамильярность солдат и, пренебрегая необходимыми и крайне важными обязанностями полководца, подражал в одежде и манерах последним рядовым.
При таком поведении и характере Каракалла, конечно, не мог никому внушить ни любви, ни уважения, но пока его пороки были выгодны для армии, он мог не опасаться восстания. Тирана погубил тайный заговор, толчком к которому послужила его собственная зависть. Должность префекта претория была поделена между двумя советниками. Военные обязанности были поручены Адвенту, военному, у которого опыта было больше, чем способностей; гражданские обязанности исполнял Опилий Макрин, который благодаря своей умелости в коммерческих делах поднялся на эту высокую должность, не запятнав свое честное имя. Но изменчивая удача Макрина зависела от каприза императора, и он мог лишиться жизни из-за малейшего подозрения или любой случайности. Злоба или фанатизм подсказали одному африканцу, большому мастеру в искусстве узнавать будущее, очень опасное предсказание о том, что Макрину и его сыну предназначено править империей. Эта новость вскоре распространилась по всей провинции; гадателя, заковав в цепи, отправили в Рим, и там он в присутствии префекта города продолжал утверждать истинность своего пророчества. Этот чиновник, который имел самые строгие указания собирать сведения о преемниках Каракаллы, тут же сообщил результат опроса африканца императорскому двору, а двор тогда находился в Сирии. Но хотя императорские гонцы старательно выполняли свое дело, один из друзей Макрина нашел способ оповестить его о приближающейся опасности. Император получил письма из Рима, но в это время он руководил гонками колесниц и, поскольку был занят, отдал письма нераспечатанными префекту претория, приказав, чтобы тот обычными делами распорядился сам, а о более важных делах, про которые там может быть написано, доложил ему. Макрин прочел свой смертный приговор и решил нанести удар первым. Он разжег недовольство нескольких младших офицеров, а исполнителем сделал Марциала, отчаянного солдата, которому отказали в назначении на должность центуриона. Набожность Каракаллы подсказала ему решение отправиться в паломничество из Эдессы в прославленный храм Луны в Карре. Его сопровождал отряд конницы, но, когда он остановился у дороги по какой-то необходимости и его охранники держались на почтительном расстоянии, Марциал подошел к нему под предлогом какого-то служебного дела и заколол его кинжалом. Дерзкий убийца был тут же застрелен скифским лучником из императорской охраны. Так закончил свою жизнь правитель-чудовище, чья жизнь была позором для человеческой природы, а правление – временем, когда римляне позорили себя своим терпением. Благодарные солдаты, забыв о его пороках и помня лишь о его пристрастной щедрости, заставили сенат унизить собственное достоинство и достоинство религии, дав ему место среди богов. Единственным героем, которого этот «бог», живя на земле, считал достойным своего восхищения, был Александр Великий. Каракалла стал носить имя и символы Александра, составил из своих охранников македонскую фалангу, преследовал учеников Аристотеля и с мальчишеским увлечением отдавался этому чувству, единственному, в котором он проявил какой-либо интерес к добродетели или славе. Мы можем легко представить себе, что Карл XII после Нарвской битвы и завоевания Польши мог хвалиться тем, что соперничает в доблести и величии души с сыном Филиппа (хотя шведскому королю не хватало для подобия этому образцу более благородных подвигов Александра). Но Каракалла за всю свою жизнь не был даже немного похож на македонского героя ни в одном поступке, если не считать убийства многих друзей своих и своего отца.
После этого преторианцы провозгласили императором Макрина. Его попытки реформировать армию сделали его непопулярным. Невестка Септимия Севера Юлия Меза объявила, что ее внук – сын Каракаллы. Он был объявлен императором и принял имя Антонин. Макрин был побежден и убит; Антонин и его придворные выехали в Рим.
//-- Элагабал --//
Поскольку внимание нового императора отвлекали самые пустые забавы, он зря потратил много лишних месяцев на роскошное путешествие из Сирии в Италию, первую зиму после своей победы провел в Никомедии и отложил до лета того же года свой торжественный въезд в столицу. Однако его очень похожий портрет, который был привезен туда до его прибытия и по его собственному приказу возложен на стоявший в здании сената алтарь Виктории, позволил римлянам в точности увидеть недостойный облик этого человека. Новый император был изображен в вышитой золотом шелковой жреческой одежде покроя, принятого у мидийцев и финикийцев, то есть просторной и спадающей до пола складками. На голове у него была высокая тиара, кроме того, он носил множество ожерелий и браслетов, украшенных драгоценными камнями, стоимость которых невозможно было подсчитать. Его брови были подведены черной краской, а щеки – набелены и нарумянены. Серьезные сенаторы со вздохом признали, что Рим после того, как долго терпел беспощадную тиранию их земляков, в конце концов склонил голову перед изнеженным и роскошно наряженным восточным деспотом.
В Эмесе поклонялись богу солнца под именем Элагабал и чтили его в облике черного камня конической формы, который, как все верили, упал в это священное место с небес. Антонин верил, что именно этот бог-защитник возвел его на трон, и его единственным серьезным делом за все время правления стало выражение суеверной благодарности. Добиться триумфальной победы бога Эмесы над всеми религиями мира – вот к какой главной цели он направил свое усердие и свое честолюбие; почетное прозвище Элагабал (как первосвященник и любимец своего бога, император осмелился принять это священное имя) было ему дороже всех императорских титулов. Когда торжественное шествие везло по улицам Рима священный черный камень, путь перед ним был посыпан золотой пылью; святыня, одетая в оправу из драгоценных камней, ехала на колеснице, которую везли четыре молочно-белые лошади в богатой сбруе. Благочестивый император сам держал поводья и, поддерживаемый советниками, медленно шел спиной вперед, чтобы иметь возможность всегда наслаждаться счастьем, которое дарит присутствие бога. В великолепном храме, построенном на Палатинском холме, богу Элагабалу были торжественно принесены дорогие жертвы. Вина наилучших сортов, самые необычные жертвенные животные и самые редкостные благовония в изобилии возложили на его алтарь. Вокруг алтаря сирийские танцовщицы исполняли свои сладострастные танцы под звуки варварской музыки, при этом самые солидные люди из высших чинов государства и армии, одевшись в длинные финикийские туники, участвовали в служении на самых низших ролях, внешне проявляя усердие, но внутренне негодуя.
В этот храм, желая сделать его центром всех религиозных культов сразу, фанатичный император попытался перенести Анцилию, Палладиум и все священные залоги веры Нумы. Целая толпа низших богов стала прислуживать богу Эмесы в разных качествах, утверждая его величие. Но его двор не был полон, пока высокопоставленная невеста не взошла на его супружеское ложе. В супруги сначала была выбрана Пал-лада, но возникли опасения, что эта грозная и воинственная богиня может испугать нежного, мягкосердечного сирийского бога, и более подходящей спутницей жизни для Солнца посчитали Луну, которую африканцы чтили как богиню под именем Астарта. Изображение Астарты, вместе с богатыми дарами от ее храма в качестве приданого, торжественно перевезли в Рим из Карфагена, и день этой мистической свадьбы был отмечен всеобщим праздником в столице и империи.
Рассудочный по характеру любитель наслаждений неизменно отдает должное тем земным удовольствиям, которые доставляет нам природа; улучшая эти дары чувств, он совершенствует их обществом людей и любовью к своим близким, окрашивает их в мягкие цвета вкуса и воображения. Но Элагабал (я имею в виду императора, носившего это имя), испорченный своей молодостью, родиной и судьбой, с необузданной страстью предавался самым грубым удовольствиям и вскоре начал чувствовать пресыщение и отвращение от своих радостей. На помощь были призваны возбуждающие возможности искусства: множество беспорядочно меняющихся женщин, вин и кушаний при умелом чередовании поз или соусов оживляли его притупившийся аппетит. Новые изобретения в этих искусствах, единственных, в которых упражнялся и которым покровительствовал этот монарх [17 - Однажды за составление нового соуса была назначена щедрая награда. Но поскольку он не пришелся по вкусу императору, изобретателю велели питаться только собственным изобретением до тех пор, пока он не придумает что-нибудь более приятное для услаждения Элагабала.], стали характерными чертами его правления и сделали его имя бесславным в потомстве.
Недостаток вкуса и изящества восполнялся капризной расточительностью; когда Элагабал проматывал сокровища своего народа на самые безумные причуды, он сам и его льстецы прославляли это как проявления живости ума и великолепия, которых не имели его скучные предшественники. Перемешивать все времена года и все климаты, забавляться страстями и предрассудками своих подданных и нарушать все законы природы и скромности было одним из его самых сладких развлечений.
Большой свиты наложниц и быстро меняемых жен, среди которых была девственная весталка, похищенная силой из ее священного убежища, было недостаточно, чтобы удовлетворить его бессильные страсти. Повелитель римского мира подчеркнуто подражал женщинам в одежде и манерах, предпочитал прялку скипетру и позорил высшие почести империи тем, что раздавал их своим многочисленным любовникам; одному из них были публично даны титул и полномочия «мужа императора» – или, как он сам именовал себя, «мужа императрицы».
Может показаться вероятным, что пороки и безумства Элагабала были приукрашены фантазией и очернены предрассудками. Но даже если ограничиться лишь тем, что делалось публично, на глазах римского народа и засвидетельствовано историками, жившими в то время, эти пороки и безумства своим неописуемым бесславием превзошли все, что обесчестило когда-либо другие времена и другие страны. Разврат восточного монарха скрыт от взгляда любопытных неприступными стенами его сераля. Чувство чести и изящная любезность манер ввели в придворную жизнь современной Европы утонченность удовольствий, необходимость оглядываться на приличия и уважение мнения общества. Но испорченные и весьма состоятельные знатные люди Рима потворствовали каждому пороку, который могли найти в огромном сплаве народов и нравов. Уверенные в своей безнаказанности и не обращавшие внимания на осуждение, они жили среди своих терпеливых и смирных рабов и прихлебателей, и не было ничего, что сдерживало бы их. В свою очередь император, смотревший на своих подданных любого звания с одинаково презрительным безразличием, бесконтрольно пользовался своим правом верховного владыки на похоть и роскошь.
Даже самые ничтожные из людей не боятся осуждать в других те самые вольности, которые позволяют себе, и всегда готовы найти какую-нибудь разницу в возрасте, характере или общественном положении, которая очень мило позволит им оправдать такое пристрастное поведение. Те развратные солдаты, которые возвели на трон распутного «сына» Каракаллы, теперь краснели за свой постыдный выбор; они с отвращением отвернулись от этого чудовища и обратили свой взгляд на его двоюродного брата Александра, сына Мамеи, добродетели которого уже становились заметны. Хитрая Меза, чувствуя, что ее внук Элагабал неизбежно погубит себя собственными пороками, нашла для своей семьи другую, более надежную опору. Выбрав благоприятную минуту нежности и религиозного чувства, она убедила молодого императора усыновить Александра и дать приемному сыну титул цезаря, чтобы самому не отрываться от благочестивых дел ради земных забот. На этом посту любезный и добросердечный правитель вскоре заслужил любовь общества, чем возбудил зависть в тиране, и тот решил положить конец опасному соперничеству, либо изменив нрав соперника к худшему, либо отняв у него жизнь. Но уловки Элагабала были безуспешны: планы, которые он напрасно строил, все время либо становились известны из-за его собственной безрассудной болтливости, либо оказывались разрушены добродетельными и верными слугами, которыми осмотрительная Мамея окружила своего сына. В порыве страстей Элагабал принял поспешное решение силой выполнить то, чего не мог сделать обманом, и своим указом лишил двоюродного брата титула цезаря и положенных при нем почестей. Послание об этом было принято в сенате молча, а в армейском лагере гневно. Преторианцы поклялись защитить Александра и отомстить за опозоренное величие трона. Слезы и обещания дрожавшего Элагабала, который умолял их только пощадить его жизнь и оставить ему любимого Гиерокла, ослабили их справедливое негодование, и они ограничились тем, что поручили своим префектам следить, чтобы Александр был в безопасности, и надзирать за поведением императора.
Мир, заключенный таким образом, не мог продержаться долго, и даже Элагабал при всей низости своей души не мог править империей на условиях такой унизительной зависимости. Вскоре он попытался рискованным опытом проверить, каковы настроения солдат. Сообщение о смерти Александра и естественное подозрение, что он убит, так разъярили их, что поднявшуюся в лагере бурю удалось успокоить лишь благодаря появлению перед ними молодого любимца войск. Император, раздраженный этим новым проявлением любви солдат к его двоюродному брату и презрения к нему самому, рискнул наказать нескольких руководителей мятежа. Эта его несвоевременная суровость сразу же погубила его любимчиков, его мать и самого тирана. Разгневанные преторианцы зарезали Элагабала, протащили его изуродованное тело по улицам города и выбросили в Тибр. Сенат заклеймил его память вечным позором, потомство подтвердило справедливость сенатского постановления.
//-- Вступление на престол Александра Севера --//
В комнате Элагабала преторианцы возвели на трон его двоюродного брата Александра. Его родство с семьей Севера, чье имя он принял, было такое же, как у предшественника; его добродетели и грозившая ему опасность уже привлекли к нему сердца римлян, а охотно проявивший щедрость сенат за один день передал ему все титулы и полномочия императора. Но поскольку Александр был скромным и послушным долгу юношей, которому исполнилось всего семнадцать лет, бразды правления оказались в руках двух женщин – его матери Мамеи и его бабки Мезы. По смерти Мезы, которая недолго прожила после возведения на престол Александра, Мамея осталась единственной правительницей империи от имени сына.
Во все времена более мудрый или по меньшей мере более сильный из двух полов силой присваивал себе право на власть в государстве, а противоположному полу оставлял заботы и удовольствия домашней жизни. Однако в наследственных монархиях, особенно в нынешней Европе, рыцарственность и законы о престолонаследовании приучили нас делать из этого правила необычное исключение: женщину часто признают абсолютной монархиней огромного королевства, в котором ее посчитали бы неспособной исполнять даже самую низшую должность, как гражданскую, так и военную. Но поскольку римские императоры продолжали считаться полководцами и должностными лицами республики, их жены и матери, хотя и были выделены из прочих почетным именем Августа, никогда не разделяли с императором почести, предназначенные лично ему; и воцарение женщины показалось бы невероятным кощунством тем ранним римлянам, которые женились без любви, а любили без тонкости чувств и уважения. Правда, горделивая Агриппина надеялась разделить с сыном императорскую власть, которую сама отдала в его руки; но ее безумно честолюбивые замыслы, ненавистные всем гражданам, небезразличным к достоинству Рима, были разрушены благодаря ловкости и стойкости Сенеки и Бурра. Здравомыслие или безразличие последующих правителей удержали их от того, чтобы оскорблять подданных, идя наперекор их предрассудкам, так что лишь развратный Элагабал первым обесчестил постановления сената, поместив на них рядом с именами консулов имя своей матери Соэмиды, которая подписывала акты законодательного собрания как его постоянный член. Ее более благоразумная сестра Мамея отказалась от этой бесполезной и ненавистной людям привилегии; был издан закон, в торжественных словах навсегда исключавший женщин из сената и посвящавший подземным богам того несчастного, кто нарушит этот запрет. Непомерное честолюбие Мамеи заставляло ее добиваться подлинной власти, а не показного блеска. Она полностью и прочно владела душой сына и в своей материнской привязанности не терпела для себя соперников. Александр с ее согласия женился на дочери одного патриция, но его уважение к тестю и любовь к императрице оказались несовместимы с нежной любовью или интересами Мамеи. Патриций был казнен по готовому рецепту – обвинен в предательстве, а жена Александра – с позором изгнана из дворца и сослана в Африку.
Несмотря ни на это проявление жестокости и ревности, ни на несколько случаев, когда Мамею можно обвинить в скупости, основная линия ее правления была на пользу и ее сыну, и империи. С одобрения сената она выбрала среди сенаторов шестнадцать самых мудрых и добродетельных и составила из них постоянный государственный совет, в присутствии которого обсуждались и решались все текущие государственные дела. Во главе этих сенаторов стоял прославленный Ульпиан, в равной мере известный знанием законов Рима и уважением к этим законам. Очистив город от иноземных суеверий и роскоши, оставшихся после капризной тирании Элагабала, они направили свое внимание на то, чтобы убрать его ничтожных ставленников из всех областей управления и заменить их людьми добродетельными и даровитыми. Ученость и любовь к справедливости стали единственными рекомендациями для получения гражданской должности, доблесть и любовь к дисциплине – для должности военной.
Но главной заботой Мамеи и ее мудрых советников было формирование характера молодого императора, от личных качеств которого в конечном счете зависело, будет римский мир счастлив или несчастен. Душа Александра оказалась благодатной почвой для тех, кто бросал в нее семена: она не только легко давала себя возделывать, но даже приносила урожай раньше, чем ее касалась рука. Благодаря своему прекрасному уму Александр быстро убедился в том, какие преимущества дает добро, какое удовольствие доставляет человеку знание и как необходимо трудиться. Естественная мягкость души и умеренность чувств хранили его от вспышек страстей и соблазнов порока. Его неизменная привязанность к матери и уважение к мудрому Ульпиану сохранили его неопытную юность от яда лести.
Простой перечень его ежедневных занятий рисует перед нами приятный облик полностью сформировавшегося императора и мог бы, с некоторыми поправками на различие нравов, служить современным государям примером для подражания. Александр вставал рано; первые минуты дня он проводил в одиночестве за религиозными обрядами, и его домашняя часовня была уставлена изображениями тех героев, которые заслужили почитание благодарного потомства тем, что преобразовали или улучшили жизнь людей. Но поскольку он считал, что самый приемлемый способ почитать богов – служение человечеству, основную часть утра он проводил в совете, где обсуждал общественные дела и выносил решения по частным вопросам, проявляя не свойственные юноше терпение и сдержанность. После деловых занятий его душа согревалась прелестями литературы; Александр всегда выделял время для изучения любимых им поэзии, истории и философии. Сочинения Вергилия и Горация, труды Платона и Цицерона о государстве сформировали его вкус, расширили кругозор и привили ему самые благородные представления о человеке и правительстве. За упражнениями ума следовали упражнения тела, и Александр, который был высок, подвижен и крепок, превосходил в гимнастике большинство равных себе. Приняв ванну и подкрепившись легким обедом, он со свежими силами вновь брался за дневные дела и до часа ужина – а это было главное время еды у римлян – был окружен своими секретарями, вместе с которыми читал множество писем, памятных записок, прошений, которые посылались повелителю большей части мира, и отвечал на них. Стол у него накрывался простой и скудный; всегда, когда император имел такую возможность, его общество состояло из немногих избранных друзей, причем среди приглашенных постоянно был Ульпиан. Их разговор был нецеремонным и поучительным, а перерывы в нем заполнялись чтением вслух каких-нибудь приятных сочинений, занимавших место танцоров, комедиантов и даже гладиаторов, которых часто вызывали выступать перед застольным обществом в дома богато и роскошно живших римлян. Одевался Александр просто и скромно, манеры имел вежливые и мягкие. В определенные часы его дворец был открыт для всех подданных, но при этом глашатай выкрикивал благотворный совет, что звучал во время элевсинских мистерий: «Пусть никто не входит внутрь этих святых стен, если не чувствует, что его душа чиста и невинна».
Такое ровное и спокойное течение жизни, не оставлявшее места для пороков или безумств, доказывает мудрость и справедливость Александра как правителя лучше, чем все мелкие подробности, сохраненные Лампридием в его компиляции. Начиная с воцарения Коммода римский мир в течение сорока лет без перерыва терпел различные пороки четырех тиранов. После смерти Элагабала он тринадцать лет наслаждался благодатным покоем. Провинции, освобожденные от обременительных налогов, изобретенных Каракаллой и его приемным сыном, процветали в мире и достатке под управлением наместников, убедившихся на собственном опыте, что у них есть лишь один способ добиться расположения государя – заслужить любовь подданных. Было введено несколько нестрогих ограничений на предметы безвредной роскоши римского народа, но при этом цены на пищевые продукты и процентные ставки стали ниже благодаря отеческой заботливости Александра, который в щедрости был благоразумен: удовлетворял желания черни и развлекал ее, но при этом не доводил до нищеты усердных тружеников.
Имя Антонин, облагороженное добродетелями Пия и Марка Аврелия, перешло по закону усыновления к распутному Веру и по наследству – к жестокому Коммоду. Потом оно стало почетным прозвищем сыновей Севера, было присвоено молодому Диадумениану и в конце концов обесчещено бесславным верховным жрецом из Эмесы. Александр, несмотря на умело составленные и, может быть, искренние настойчивые просьбы сената, благородно отказался украсить себя чужим блеском заимствованного имени, но все его поступки были направлены на то, чтобы возродить славу и счастье эпохи подлинных Антонинов.
Хотя Александр Север в этом своем традиционном портрете идеализирован, насколько знал Гиббон, это был умеренный и добросовестный правитель. Но реформы, проведенные Александром, сделали его непопулярным, а когда обстановка на персидском и германском фронтах начала становиться угрожающей, он утратил всякую власть над армией. Гиббон завершает главу 6 отступлением на тему финансов империи.
РАСКОЛ ИМПЕРИИ
Глава 7
ИМПЕРАТОР-ВАРВАР. ГОРДИАНЫ. ФИЛИПП АРАБ
Из различных форм правления, которые в разные времена преобладали в мире, наследственная монархия, кажется, дает больше всего поводов для насмешек. Можно ли без возмущения и улыбки рассказывать о том, как после смерти отца целый народ, принадлежащий ему, передается по наследству, как упряжка быков, его младенцу-сыну, который пока не известен ни человечеству, ни себе самому, а самые бесстрашные воины и самые мудрые государственные мужи отказываются от своего естественного права на власть, подходят к колыбельке короля, преклоняют перед ним колени и клянутся в неизменной верности? Сатирик или красноречивый оратор мог бы изложить эту очевидную мысль в самых ярких красках, но мы, рассуждающие более серьезно, будем независимо от человеческих страстей уважать полезный предрассудок, устанавливающий порядок наследования, и радостно приветствовать любое средство, избавляющее толпу от опасной и, по сути дела, мнимой власти – права ставить над собой хозяина.
В прохладной тени своего уединенного уголка мы легко можем воображать себе формы правления, при которых скипетр постоянно будет отдаваться самому достойному соискателю руками всего общества путем свободного и неискаженного голосования. Опыт разрушает эти воздушные замки и учит нас, что в большом обществе право выбирать монарха никогда не будет принадлежать ни самой мудрой, ни самой большой части населения. Армия – единственный слой общества, в котором люди настолько едины, что могут действовать совместно, испытывая одно и то же чувство, и достаточно сильны, чтобы навязать эти чувства остальным своим согражданам. Доблесть вызывает у этих людей уважение, а щедрость позволяет купить их голоса; но первое из этих достоинств – чувство, которое часто живет в самых диких сердцах, второе же можно проявить только за счет общества, и оба их может обратить в своем честолюбии против обладателя трона его дерзкий соперник.
Преимущество по праву рождения, если оно подтверждено временем и мнением народа, – самое простое и вызывающее меньше всего зависти неравенство между людьми. Признание этого права гасит надежды на успех интриги, а сознание собственной безопасности умиротворяет монарха, не давая ему быть жестоким. Прочное укоренение этой мысли в умах обеспечивает мирный переход власти по наследству и мягкий режим правления в европейских монархиях. Недостаточное ее понимание можно считать причиной частых гражданских войн, которыми любой восточный деспот вынужден прокладывать себе путь к трону своих отцов. Но даже на Востоке круг соперников обычно ограничивается принцами царствующего дома, и наиболее удачливый из них после того, как устранил мечом или удавкой своих родичей, не вызывает зависти у менее знатных подданных. Римская же империя после того, как сенат из авторитетного стал презираемым, была огромной сценой, на которой царили беспорядок и неразбериха. Царские и даже просто знатные семьи провинций уже много лет назад были проведены как пленники перед триумфальными колесницами республиканцев. Старинные семейства Рима одно за другим погибли от тирании цезарей; а пока сами владыки Рима были связаны в своих действиях республиканскими формами правления и их неудачливые потомки раз за разом обманывали их надежды, мысль о передаче власти по наследству ни в каком виде не могла укорениться в умах их подданных. Право на трон, который никто не мог потребовать себе по рождению, получал любой благодаря своим достоинствам. С дерзких честолюбивых надежд были сняты спасительные ограничения закона и предрассудков, и даже последний среди людей мог, не теряя рассудка, надеяться, что доблесть и удача помогут ему подняться на высокое место в армии, а там всего одно преступление – и он вырвет скипетр мира из рук своего слабого и не любимого народом повелителя. После смерти Александра Севера и вступления на престол Максимина ни один император не мог чувствовать себя безопасно на троне, а каждый крестьянин-варвар с границы мог мечтать о высочайшем, но опасном императорском сане.
Примерно за тридцать два года до этих событий император Септимий Север, возвращаясь из похода на восток, сделал остановку во Фракии, чтобы отпраздновать состязаниями солдат день рождения своего младшего сына Геты. Жители страны толпами сходились и съезжались на эти игры, чтобы посмотреть на своего верховного владыку, и один молодой варвар гигантского роста убежденно заявил на своем грубом наречии, что может состязаться за приз в борьбе. Поскольку армейская дисциплина была бы опозорена, если бы римский солдат был побежден фракийским крестьянином, против просителя выставили самых крепких мужчин из гражданского люда, кормившегося при лагере, но он уложил на землю одного за другим шестнадцать из них. Победитель получил в награду несколько мелких подарков и разрешение вступить в войска. На следующий день счастливца-варвара заметили среди толпы новобранцев, в которой он был выше всех. Он танцевал, выражая свое ликование по обычаю своей страны. Заметив, что привлек внимание императора, победитель тут же подбежал к его коню, помчался рядом с ним пеший и так бежал долго и быстро, не проявляя ни малейших признаков усталости. «Фракиец, согласишься ли ты бороться после своего бега?» – спросил изумленный Север. «С величайшим удовольствием, государь», – ответил неутомимый юноша и после этого почти мгновенно победил в борьбе семь сильнейших солдат армии. За эти несравненные доблесть и быстроту он получил в награду золотое ожерелье и тут же был принят в конную охрану, которая всегда сопровождала императора.
Максимин – так звали этого человека, – хотя и родился во владениях империи, был смешанного варварского происхождения: отец его был готом, а мать из народа аланов. При каждом подходящем случае он проявлял свою доблесть, которая была равна его силе, а знание жизни вскоре смягчило его природную свирепость или же научило Макси-мина ее скрывать. В правление Севера и его сына Максимин был произведен в центурионы и заслужил благосклонность и уважение обоих этих правителей, из которых первый прекрасно умел оценить достоинства человека. Благодарность не позволила Максимину служить под началом у того, кто убил Каракаллу. Чувство чести заставило его ответить отказом на оскорбительные предложения женственного Элагабала. После вступления на престол Александра Максимин вернулся ко двору, и этот правитель поставил его на должность, полезную для войска и почетную для него самого. Четвертый легион, в который Максимин был назначен трибуном, вскоре его стараниями стал самым дисциплинированным во всей армии. При всеобщем одобрении солдат, которые называли своего любимого героя Аяксом и Геркулесом, он постепенно поднялся до должности главнокомандующего всеми войсками империи, и, если бы в Максимине не осталось слишком много следов его варварского происхождения, император, возможно, выдал бы замуж за его сына собственную сестру.
Эти почести, вместо того чтобы укрепить верность Максимина, лишь воспламеняли честолюбие фракийского крестьянина, который уже считал, что, пока он должен признавать над собой старшего, его положение не равно его достоинствам. Чуждый настоящей мудрости, Максимин тем не менее не был лишен эгоистичной и хитрой сообразительности, которая позволила ему увидеть, что император утратил любовь армии, и подсказала, что он может выгодно для себя использовать нелады между ними. Вражда партий и клевета легко находят повод облить своим ядом действия даже самых лучших правителей и обвинять даже добродетельных владык в порочности, искусно приписывая им дурные наклонности, с которыми у тех нет ничего общего. В войсках с удовольствием слушали посланцев Максимина. Солдаты краснели при мысли о том позорном терпении, с которым они тринадцать лет переносили унизительную дисциплину, что навязал им сирийский неженка, трусливый раб своей матери и сената. Они кричали, что настало время сбросить эту бесполезную тень гражданского правителя и поставить у власти полководца и настоящего солдата, который вырос в лагерях и обучен военному делу, который укрепит славу империи и поделится со своими товарищами ее сокровищами. В это время на берегах Рейна находилась большая армия, и ею командовал сам император, который почти сразу после возвращения с Персидской войны был должен выступить в поход против германских варваров. Максимину было доверено важное дело – обучение и проверка выучки недавно набранных пехотинцев. Однажды, когда он выехал на плац, солдаты, то ли в случайном порыве чувств, то ли в результате сознательного заговора, приветствовали его, назвав императором, своими громкими криками заставили его замолчать, когда он упорно пытался отказаться от этого сана, и поспешили довести свой мятеж до конца, убив Александра Севера.
Его смерть описывают по-разному. Те историки, которые предполагают, что Александр умер, не зная о неблагодарности и честолюбивых намерениях Максимина, утверждают, что император, съев перед строем своих войск скромную закуску, ушел спать, и примерно в седьмом часу утра некоторые из его собственных охранников ворвались в его палатку и убили ничего не подозревавшего добродетельного правителя, нанеся ему множество ран. Если же мы поверим другому, более правдоподобному рассказу, большой отряд войск надел на Максимина императорский пурпур; это произошло на расстоянии нескольких миль от главной ставки, и полководец в своих расчетах на успех надеялся на тайные желания, а не на открытое заявление основной армии. У Александра было достаточно времени, чтобы пробудить какой-то намек на верность в его войсках, но их неохотно данные клятвы были быстро забыты, когда перед ними появился Максимин и объявил себя другом и защитником воинского сословия. Легионы рукоплескали полководцу и единогласно провозгласили его императором римлян. Сын Мамеи, преданный и покинутый, ушел в свою палатку, желая, чтобы его приближающийся конец был хотя бы скрыт от толпы и обошелся без ее оскорблений. Вскоре за ним туда же вошли один трибун и несколько центурионов, которым было поручено исполнить смертный приговор; но Александр, вместо того чтобы с решимостью настоящего мужчины принять неизбежный удар, опозорил последние минуты своей жизни бесполезными криками и мольбами, чем обратил в презрение ту долю оправданной жалости, которую мог вызвать своей невиновностью и своим несчастьем. Его мать Мамея, чьи гордость и скупость он громко называл причинами своей гибели, погибла вместе с сыном. Самые верные друзья Александра пали жертвами первой ярости солдат, остальные были оставлены для более осознанной мести захватчика престола, а те, с кем обошлись мягче всего, были лишены своих должностей и с позором изгнаны от двора и из армии.
Прежние тираны – Калигула и Нерон, Коммод и Каракалла – были развратными и неопытными юношами, которые выросли в императорском пурпуре; их испортили гордыня, порожденная императорской властью, роскошь Рима и коварные голоса льстецов. Жестокость Максимина имела иную причину – боязнь презрения. Хотя он зависел от привязанности солдат, которые любили его за те добродетели, которые имели сами, он понимал, что его низкое и варварское происхождение, внешность дикаря и совершенное незнание искусств и правил хорошего тона составляют невыгодную для него противоположность с воспитанностью несчастного Александра. Он помнил, как прежде, в скромной доле, часто ждал своей очереди у дверей высокомерных знатных римлян и бывал не допущен в дом их наглыми рабами. Он помнил и дружбу тех немногих, кто облегчал ему тяготы бедности и помогал осуществить возраставшие надежды. Но и те, кто гнал фракийца, и те, кто его защищал, были виновны в одном и том же преступлении – они знали, из каких безвестных низов он родом. За это преступление многие лишились жизни, и, казнив нескольких своих благодетелей, Максимин несмываемыми кровавыми буквами расписался в своей низости и неблагодарности.
Мрачная и кровожадная душа этого тирана была открыта для любого подозрения в отношении тех его подданных, кто выделялся знатностью рождения или заслугами. Каждый раз, когда его слух тревожило слово «предательство», жестокость императора была безграничной и беспощадной. Однажды был то ли раскрыт, то ли выдуман заговор с целью его убить; главным заговорщиком был назван Магн, сенатор и бывший консул. Магн и четыре тысячи его предполагаемых сообщников были казнены без выслушивания свидетелей, без суда и без возможности защититься. Италию и всю империю заполнило бесчисленное количество шпионов и доносчиков. При малейшем обвинении первых людей среди римской знати – те, кто в прошлом управлял провинциями, командовал армиями и был торжественно украшен знаками консула и триумфатора, – этих людей приковывали цепями к государственным повозкам и быстро увозили к императору. Конфискация имущества, ссылка или простая смерть у него считались необычным милосердием. Некоторых из этих несчастных страдальцев он приказал казнить, зашив в шкуры зарезанных животных, других – отдать на растерзание диким зверям, третьих – забить насмерть дубинами. За три года своего правления Максимин ни разу не снизошел до того, чтобы побывать в Риме или в Италии. Его военный лагерь, находившийся то на берегах Рейна, то на берегах Дуная, стал центром суровой деспотической власти, которая попирала все принципы законности и правосудия по праву, которое признавали все, – праву военной силы. Максимин не терпел возле себя ни одного человека, имевшего благородное происхождение, делавшего успехи в изящных искусствах или умевшего держаться в хорошем обществе, так что двор римского императора напоминал окружение кого-нибудь из тех древних предводителей рабов и гладиаторов, чья дикая власть оставила после себя надолго сохранившиеся ужас и отвращение к себе.
Пока жестокость Максимина проявлялась только по отношению к знаменитым сенаторам, пока от нее страдали дерзкие придворные и армейские авантюристы, которые сами отдают себя во власть капризной судьбы, основная часть народа смотрела на эти страдания с безразличием, а возможно, даже с удовольствием. Но скупой тиран, подстрекаемый ненасытной жадностью солдат, в конце концов затронул имущество народа. Каждый город империи имел такие доходы, которыми распоряжался самостоятельно. Они шли на закупку зерна для народа, устройство игр и прочих развлечений. Все эти богатства одним распоряжением императора были отняты у городов и переданы в имперскую казну. У храмов забрали самые ценные золотые и серебряные вещи, принесенные им в дар; эти статуи богов, героев и императоров были расплавлены, и из них отчеканили монеты. Выполнение таких кощунственных приказов не могло обойтись без бунтов и кровопролития, поскольку жители многих городов предпочли умереть, защищая свои алтари, чем смотреть на то, как их город в мирное время терпит грабеж и жестокость, словно во время войны. Даже солдаты, среди которых была разделена эта святотатственно захваченная добыча, краснели, принимая ее: как бы они ни были в силу привычки нечувствительны к насилию, все же эти люди боялись справедливых упреков своих друзей и родных. По всему римскому миру раздавался общий негодующий крик, в котором звучала мольба, чтобы Максимина, общего врага всего человечества, настигла месть; в конце концов Максимин довел мирную и безоружную провинцию до того, что она восстала против него.
Тогдашний прокуратор Африки был достойным слугой своего господина, то есть считал поборы с богатых людей и конфискацию их имущества одной из самых доходных статей имперского бюджета. Против нескольких состоятельных молодых жителей этой провинции был произнесен чудовищно несправедливый приговор, выполнение которого лишило бы их большей части имущества. В такой крайности отчаяние подсказало этим юношам решение, которое должно было либо довершить их гибель, либо предотвратить ее. С трудом получив у алчного казначея отсрочку на три дня, они использовали это время для того, чтобы привести из своих имений большое количество рабов и крестьян, слепо преданных своим господам и вооруженных по-сельски – дубинами и топорами. Руководители заговора, когда их допустили на прием к прокуратору, закололи его кинжалами, которые прятали под одеждой, затем с помощью своей беспокойной свиты захватили маленький город Фисдрус и подняли там знамя восстания против владыки римского мира. Они надеялись на ненависть народа к Максимину и обоснованно решили противопоставить этому ненавистному тирану императора, который уже заслужил любовь и уважение римлян мягкостью нрава и добродетелями и имел бы в провинциях авторитет, который придал бы вес и надежность их плану. Их проконсул Гордиан, которого они выбрали, непритворно отказался от этой опасной чести и со слезами просил, чтобы они дали ему мирно окончить его долгую беспорочную жизнь и не заставляли пятнать годы его слабой старости кровью сограждан. Угрозы заговорщиков вынудили его принять императорский пурпур. Правду говоря, это было для него единственным спасением от жестокости ревниво оберегавшего свою власть Максимина, ведь по логике тиранов тот, кого посчитали достойным трона, уже заслуживает смерти, а тот, кто думает, уже мятежник.
//-- Гордианы --//
Семья Гордианов была одной из самых знаменитых в римском сенате. Со стороны отца предками Гордиана были Гракхи, а со стороны матери – император Траян. Огромное состояние давало ему возможность поддерживать честь имени, и в использовании этого богатства Гордиан проявил тонкий вкус и готовность облагодетельствовать других. Несколько поколений семьи Гордианов владели в Риме дворцом, в котором когда-то жил великий Помпей. Это здание было отмечено трофеями давних морских побед и украшено работами современных Гордиану живописцев. Вилла Гордиана на Пренестинской дороге была знаменита необычной красотой и большим размером своих бань, тремя величественными залами, из которых каждый имел в длину сто футов, и великолепным портиком, который поддерживали двести колонн из четырех самых интересных и дорогих сортов мрамора. На общедоступные зрелища, которые он устраивал за свой счет и во время которых народ развлекали многие сотни диких зверей и гладиаторов, он, казалось, тратил слишком много. У других должностных лиц пределом их щедрости были несколько торжественных праздников в Риме, а великолепные празднества Гордиана в том году, когда он был эдилом, повторялись каждый месяц, а когда он стал консулом, были устроены и в главных городах Италии. На эту вторую должность его назначали дважды – один раз Каракалла, второй – Александр: у Гордиана был редкий дар вызывать к себе уважение добродетельных правителей, не возбуждая при этом ревнивой зависти тиранов. Свою долгую жизнь он провел в покое, изучая литературу и принимая мирные почести от Рима. Известно, что Гордиан до того, как был назначен проконсулом Африки по решению сената и с одобрения Александра, благоразумно отказывался командовать армиями и управлять провинциями. Пока был жив император Александр, Африка была счастлива под управлением Гордиана, его достойного представителя. Когда трон захватил по-дикарски грубый и жестокий Максимин, Гордиан уменьшал несчастья, которых не мог предотвратить. Когда он неохотно надел пурпур, ему было уже более восьмидесяти лет; Гордиан был последним драгоценным осколком счастливого времени Антонинов, добродетели которых он оживлял в памяти людей своим поведением и прославил в изящной поэме из тридцати частей. Вместе с почтенным проконсулом в императоры был возведен и его сын, тоже Гордиан, приехавший с отцом в Африку в качестве заместителя. Нравы сына были менее чистыми, чем у отца, но он был таким же любезным и добродушным. У него было двадцать две признанных наложницы и библиотека из шестидесяти тысяч книг, что свидетельствует о его любви к разнообразию; судя по тому, какие плоды его трудов остались после него, и женщинами, и книгами он пользовался, а не держал их лишь для того, чтобы хвалиться ими перед людьми. Римский народ находил в чертах его лица сходство с лицом Сципиона Африканского, с удовольствием вспоминал, что его мать была внучкой Антонина Пия и возлагал свои надежды на скрытые добродетели, которые, как римляне наивно думали, пока были не видны за роскошной праздностью его частной жизни.
Как только Гордианы успокоили те шумные волнения, которыми всегда сопровождаются народные выборы, они перенесли свой двор в Карфаген. Африканцы, которые чтили их за добродетели и после приезда в Африку Адриана еще ни разу не видели римского императора во всем его величии, встретили их приветственными криками. Но эти пустые звуки не укрепляли и не подтверждали верховную власть Гордианов. Их славили криками по установившемуся правилу и ради выгоды, чтобы добиться одобрения у сената. Немедленно депутация из знатнейших людей провинции была послана в Рим, чтобы рассказать о поступке своих земляков, которые долго и терпеливо страдали, но в конце концов решились применить силу, и оправдать их поведение. В своих письмах новые государи обращались к сенату скромно и почтительно, извинялись за то, что необходимость заставила их принять императорский титул, и писали, что предоставляют сенату как высшему суду принять решение относительно их избрания и их судьбы.
Сенаторы не сомневались и были единодушны в том, кого предпочесть. Высокое происхождение и родство со знатными семьями через браки тесно связывали Гордианов с самыми прославленными семействами Рима. Благодаря их богатству многие сенаторы зависели от них, а своими достоинствами Гордианы приобрели себе много друзей. Их мягкие методы правления открывали приятную перспективу восстановить не только гражданские права, но даже республику. Ужасы военного насилия, вначале заставившие сенат забыть об убийстве Александра и утвердить избрание крестьянина-варвара, теперь подействовали противоположным образом: побудили сенаторов вступиться за попранные права свободы и человечности. Ненависть Максимина к сенату была открытой и непримиримой; самая смиренная покорность не угасила бы его ярости, самое осторожное избегание всего, что можно было бы посчитать виной, не устранило бы его подозрений, так что даже забота о собственной безопасности и та подталкивала их к тому, чтобы связать свою судьбу с судьбой восстания, первыми жертвами которого они точно стали бы (в случае его неудачи). Эти соображения и, возможно, другие, более личные, были обсуждены на предварительном совещании консулов и должностных лип. Как только решение было принято, они собрались в храме Кастора согласно старинному правилу секретности. Это было сделано с тем расчетом, чтобы обострить внимание сенаторов и скрыть содержание их постановлений. «Отцы и собратья по службе, к которой мы призваны, – заговорил консул Силан, – два Гордиана, отец и сын, оба консульского достоинства, один ваш проконсул, другой ваш уполномоченный, объявлены императорами по единогласному решению жителей Африки. Ответим же на это благодарностью молодежи Фисдруса, – отважно продолжал он, – ответим благодарностью верному народу Карфагена, нашему великодушному освободителю от ужасного чудовища. Почему вы слушаете меня так холодно, так робко? Почему вы бросаете друг на друга эти тревожные взгляды? Почему колеблетесь? Максимин – враг общества! Пусть же его вражда скорее умрет вместе с ним и пусть мы будем долго наслаждаться осмотрительностью и удачей Гордиана-отца, доблестью и постоянством Гордиана-сына!» Консул своим благородным пылом вдохнул жизнь в вялые души сенаторов. Они единогласно приняли постановление, которым утвердили избрание Гордианов, объявили, что Максимин, его сын и его сторонники – враги своей страны, и предложили щедрое вознаграждение любому, у кого хватит смелости и удачи уничтожить этих врагов.
В Риме во время отсутствия императора оставался отряд преторианской гвардии, который должен был защищать столицу, а вернее – командовать столицей. Префект Виталиан доказал свою преданность Максимину тем рвением, с которым исполнял жестокие приказы тирана, иногда даже опережая их. Его смерть одна могла спасти авторитет сената и жизнь сенаторов от опасности и прекратить тревожное ожидание. Раньше, чем намерения сенаторов стали известны, один из квесторов и несколько трибунов получили поручение лишить жизни верного префекта. Они выполнили этот приказ с успехом, равным их отваге, и, держа в руках окровавленные кинжалы, пробежали по улицам города, сообщая народу и солдатам новость об удачном перевороте. Воодушевление, вызванное мыслью о свободе, подкреплялось обещанием щедрых даров в виде земли и денег. Статуи Максимина были сброшены с пьедесталов, столица империи с восторгом признала власть двух Гордианов и сената, и примеру Рима последовала остальная Италия.
В сенате, чьим долгим терпением до этого оскорбительно злоупотребляли развратные деспоты и распущенная военщина, было теперь совсем иное настроение, чем прежде. Это собрание взяло дела правления в свои руки и с бесстрашным спокойствием стало готовиться к тому, чтобы отомстить за свободу силой оружия. Среди тех сенаторов консульского достоинства, к которым император Александр благоволил за их достоинства и заслуги, было легко выбрать двадцать человек, имевших способности к командованию армией и ведению войны. Им была поручена оборона Италии, причем каждый был назначен в свой собственный округ, был наделен правом набирать солдат среди итальянской молодежи, обучать их, получил указание укрепить порты и дороги против неизбежного будущего вторжения Максимина. Посланцы, выбранные среди самых прославленных патрициев и всадников, были отправлены к наместникам сразу нескольких провинций с поручением горячо и убедительно просить их поспешить на помощь своей стране и напомнить народам своих провинций об их старинных узах дружбы с сенатом и народом Рима. Всеобщее уважение, с которым были приняты эти посланцы, и то, с каким жаром и усердием Италия и провинции стали помогать сенату, служит достаточным доказательством, что подданные Максимина были доведены до того крайнего отчаяния, при котором для основной массы народа угнетение страшнее сопротивления. Сознание этой печальной истины приводит к яростному упорству, редкому во время тех гражданских войн, которые поддерживаются искусственно ради выгоды нескольких партий и руководителей-интриганов.
Но когда дело Гордианов получило такую горячую поддержку, самих Гордианов уже не существовало. Слабый карфагенский двор был встревожен приближением Капеллиана, наместника Мавретании, который во главе небольшого отряда ветеранов и целого полчища свирепых варваров напал на верную, но невоинственную провинцию. Младший Гордиан вышел ему навстречу во главе малочисленного войска и большой недисциплинированной толпы выросших среди мирной роскоши жителей Карфагена. Эта бесполезная отвага принесла ему лишь достойную смерть на поле боя. Его престарелый отец, чье правление продолжалось не более тридцати шести дней, покончил с собой, как только узнал о поражении. Оставшийся без защиты Карфаген открыл ворота захватчику, и Африка стала жертвой разбоя и жестокости раба, который был обязан удовлетворить своего беспощадного хозяина большим количеством крови и сокровищ.
Сенат, который теперь был вынужден сопротивляться Максимину, выбрал двух совместно правящих императоров – Пупиена (в тексте Гиббона – Максим) и Бальбина. Максимин готовился войти в Италию способом, который предвосхищал будущие вторжения варваров.
Пока в Риме и Африке перевороты следовали один за другим с поразительной быстротой, в душе Максимина бушевала самая неукротимая ярость. Пишут, что известие о восстании Гордианов и сенатском постановлении против него самого он принял не с человеческим гневом, а с бешенством дикого зверя; поскольку его бешеная ярость не могла найти себе выход, обрушившись на сенат, который был слишком далеко, она стала опасной для жизни его собственного сына, его друзей и всех, кто осмеливался приблизиться к нему. Вслед за приятной новостью о смерти Гордианов скоро пришло сообщение о том, что сенаторы, оставившие всякую надежду на прощение или примирение, выбрали императорами вместо умерших двух людей, о чьих достоинствах он не мог не знать. Максимину осталось лишь одно утешение – месть, и осуществить эту месть он мог лишь силой оружия. Александр собрал в легионы солдат со всех концов империи. Три успешных войны против германцев и сарматов прославили этих легионеров, укрепили их дисциплину и даже увеличили их число, поскольку ряды легионов пополнились лучшими из варварской молодежи. Максимин провел всю жизнь на войне; правдивая и суровая история не может не признать за ним солдатскую доблесть и даже полководческое дарование опытного военачальника. Естественно было бы ожидать, что правитель с таким характером не будет откладывать поход, дожидаясь, пока обстановка в лагере восставших окончательно определится, а немедленно поведет войска с берегов Дуная на берега Тибра, и его победоносная армия, воодушевленная презрением к сенату и жаждущая захватить добычу в Италии, будет рваться в бой, чтобы довести до конца легкое и обещавшее большую прибыль завоевание. Однако, насколько можно верить неточной хронологии этого периода, военные действия против какого-то внешнего неприятеля заставили Максимина отложить поход на Италию до следующей весны. По этому его благоразумному поведению мы можем судить, что дикие стороны его характера преувеличены авторами, принадлежавшими к враждебной партии, что его страсти, какими бы пылкими они ни были, подчинялись разуму и что у него, варвара, было что-то от благородства Суллы, который сначала покорил врагов Рима и лишь потом стал мстить за оскорбления, нанесенные лично ему.
Когда войска Максимина в полном боевом порядке подошли к подножию Юлиевых Альп, их устрашили тишина и разорение, царившие на границах Италии. Деревни и неукрепленные малые города при их приближении пустели, покинутые жителями; оказалось, что скот угнан прочь, продовольствие увезено или уничтожено, мосты разобраны, и не осталось ничего, что могло бы стать кровом или пищей для захватчика. Таковы были мудрые приказы полководцев сената, желавших затянуть войну, медленно погубить армию Максимина голодом и заставить его израсходовать силы на осаду главных городов Италии, а эти города они хорошо обеспечили людьми и продовольствием, собранными из опустошенной сельской местности. Первый удар захватчиков приняла на себя и выдержала Аквилея. Малые реки, истоки которых находятся на побережье верхней части Адриатического залива, разлились из-за таяния зимних снегов и стали неожиданным препятствием для армии Максимина. В конце концов он перевел свои войска на противоположный берег по необычному мосту, который был с немалым мастерством и трудом построен из больших бочек, вырубил с корнем прекрасные виноградники по соседству с Аквилеей, разрушил пригороды, дерево из сломанных зданий использовал для постройки осадных машин и башен и с их помощью атаковал город со всех сторон. Стены, которые обветшали за долгие годы мира и безопасности, были поспешно укреплены при этой внезапной угрозе; но самым прочным укреплением Аквилеи была твердость духа ее жителей. Горожане всех сословий, находясь в крайней опасности и зная о беспощадности тирана, вместо испуга ощутили в себе боевой дух. Их мужество поддерживали и направляли Криспин и Менофил, двое из двенадцати уполномоченных сената, которые с небольшим отрядом регулярных войск бросились им на помощь и вошли в осажденный город. Атаки армии Максимина много раз были отбиты, осадные машины уничтожены – их забросали огненным зельем, и благородное воодушевление аквилейцев было поднято до уверенности в победе мнением, что Белен, их бог-покровитель, сам сражается с врагами в рядах своих терпящих бедствие почитателей.
Император Максим, который проделал далекий путь до Равенны, чтобы обеспечить безопасность этого важного города и ускорить приготовления к войне, видел картину военных действий в более верном зеркале разума и политики. Он слишком хорошо понимал, что один небольшой город не может выстоять против упорных усилий огромной армии, и, кроме того, боялся, как бы противник, устав от упрямого сопротивления Аквилеи, вдруг не прекратил бесплодную осаду и не пошел бы прямо на Рим. В этом случае ему пришлось бы вступить в сражение, отдавая судьбу империи и участь дела свободы на волю военного счастья. А что мог он противопоставить ветеранам из рейнских и дунайских легионов? Сколько-то пехоты из италийских новобранцев, у которых были высокий дух, но слабая воля, да еще германские вспомогательные части, зависеть от стойкости которых в час испытаний было опасно. Но пока император испытывал эти справедливые опасения, Максимина наказал за преступления заговор в его собственном стане, который спас Рим и сенат от тех бед, что, несомненно, принесла бы им победа разъяренного варвара.
Жители Аквилеи почти не испытывали лишений, обычных при осаде: их склады были полны, а несколько родников, расположенных внутри городских стен, давали им неиссякаемый запас свежей воды. Солдаты же Максимина, наоборот, не имели защиты от суровой в это время погоды, заразных болезней и ужасов голода. Местность, где они находились, была открытой и разоренной; реки были полны телами убитых и загрязнены кровью. В войсках возникли отчаяние и недовольство, а поскольку эти солдаты были полностью отрезаны от новостей извне, они легко поверили, что вся империя встала на сторону сената, а их, верных, принесли в жертву – оставили погибать под неприступными стенами Аквилеи. Тиран, свирепый по натуре, был выведен из себя неудачами, причиной которых считал трусость своей армии; его беспричинная и несвоевременная жестокость, вместо того чтобы ужасать, порождала ненависть и справедливое желание отомстить. Некоторые из преторианцев, боясь за своих жен и детей, остававшихся в казармах в Альбе, возле Рима, исполнили приговор сената. Максимин, покинутый своей охраной, был зарезан в своей палатке; вместе с ним были убиты его сын (которого он сделал своим соправителем-императором), префект Анулин и главные исполнители его тиранских приказов. Их головы, надетые на копья и пронесенные по лагерю, стали для граждан Аквилеи знаками того, что осада закончилась; аквилейцы широко распахнули ворота города, стали дешево продавать еду голодным солдатам Максимина, и вся армия торжественно объявила о своей верности сенату и народу Рима и законным императорам Максиму и Бальбину. Такова была заслуженная участь грубого дикаря, который, согласно всем описаниям, был лишен любых чувств, свойственных цивилизованным и даже просто человечным людям. Его тело было под стать душе. Максимин был больше восьми футов ростом, о его огромных силе и аппетите рассказывали почти невероятные вещи. Живи он в менее просвещенный век, традиция и поэзия вполне могли бы сделать из него одного из тех чудовищ-великанов, которые постоянно стараются с помощью своей сверхъестественной силы уничтожить человечество.
Легче представить себе, чем описать ту радость, которая охватила весь римский мир по поводу падения тирана, а новость об этом, как пишут, была передана из Аквилеи в Рим за четыре дня. Возвращение Максима было триумфальным шествием, ему навстречу выехали его соправитель и молодой Гордиан III. Три государя въехали в столицу, окруженные послами почти всех городов Италии, и получили в качестве приветствий великолепные дары от благодарных и суеверных подданных. Они были встречены искренними рукоплесканиями сената и народа: и тот и другой убедили себя, что теперь после железного века наступит золотой. Поведение двух императоров отвечало этим ожиданиям. Они лично судили своих подданных, и суровость одного смягчалась милосердием другого. Грабительские налоги, которыми Максимин отяготил право наследования, были отменены или по крайней мере уменьшены. Дисциплина была восстановлена, и с подсказки сената советники императоров ввели в действие много мудрых законов, чтобы воссоздать гражданское общество на развалинах тирании. «Какой награды мы можем ждать за то, что освободили Рим от чудовища?» – спросил Максим в свободную минуту, располагавшую к откровенности. Бальбин ответил не раздумывая: «Любви сената, народа и всего человечества». – «Увы, – возразил его более проницательный соправитель. – Увы! Я боюсь ненависти солдат и гибельных последствий их гнева». Будущее оправдало его опасения не только полностью, а даже больше того.
Вскоре после смерти Максимина Пупиен и Бальбин были убиты преторианцами. После короткого правления Гордиана III империя голосами большинства солдат была отдана Филиппу, «арабу по рождению и, следовательно, разбойнику по роду занятий».
//-- Филипп Араб --//
По возвращении с Востока в Рим Филипп, желая стереть из памяти людей свои преступления и привлечь к себе любовь народа, торжественно, с невероятной пышностью и великолепием отпраздновал вековые игры. С тех пор как Август установил или возродил эти состязания, их проводили Клавдий, Домициан и Септимий Север; теперь они были устроены в пятый раз, в честь прошествия тысячи лет со времени основания Рима. Все подробности этих игр были умело рассчитаны так, чтобы возбудить в суеверном уме глубокий благоговейный трепет. Промежуток времени от очередных игр до следующих был длиннее, чем жизнь человека, то есть никто из зрителей не видел этого раньше и точно так же никто не мог надеяться, что увидит это снова. Три вечера подряд на берегу Тибра совершались мистические обряды с жертвоприношениями, Марсово поле огласилось звуками музыки и танцев и было освещено бесчисленным количеством светильников и факелов. Рабам и иноземцам не было разрешено принимать никакого участия в этих чисто национальных церемониях. Хор из двадцати семи юношей и стольких же девственниц (те и другие благородного происхождения, у всех были живы отец и мать) молил благосклонных богов заботиться о нынешнем поколении и позволить оправдаться надеждам поколения подрастающего и просил в религиозных гимнах, чтобы они по-прежнему хранили добродетель, счастье и верховную власть римского народа, как обещали их древние прорицатели. Люди верующие нашли себе дело среди исполнителей суеверных обрядов, а немногие мыслящие люди в это время вновь и вновь обдумывали встревоженным умом прошедшую историю и будущую судьбу империи.
С тех пор как Ромул и его маленький отряд пастухов и изгнанников построили себе крепость на холмах возле Тибра, прошло уже десять столетий. За первые четыре из них римляне в тяжелой школе бедности приобрели добродетели, нужные для войны и управления страной; благодаря решительному и мощному применению этих добродетелей, а также помощи судьбы они за три следующих столетия добились абсолютной власти над многими странами Европы, Азии и Африки. Последние триста лет прошли во внешнем процветании и внутреннем упадке. Народ воинов, исполнителей выборных должностей и законодателей, из которого состояли тридцать пять триб римского народа, растворился в общей массе людей и смешался с миллионами раболепных провинциалов, которые получили имя римлян, но не стали римлянами по духу. Наемная армия, набранная из пограничных жителей, как римских подданных, так и варваров, была единственным слоем общества, который сохранил свою независимость, и армия злоупотребляла ею. По выбору буйных солдат, который беспорядочно указывал то на одного, то на другого, сириец, гот или араб всходил на трон Рима и получал деспотическую власть над землями, которые покорили Сципионы, и над их родиной.
Границы Римской империи по-прежнему простирались от Западного океана до Тигра и от гор Атлас до Рейна и Дуная. Простому и невежественному человеку Филипп казался таким же могущественным монархом, какими были Адриан или Август. Форма осталась прежней, но здоровье и сила, наполнявшие ее жизнью, улетучились. Длительное угнетение при сменявших друг друга правителях исчерпало запасы народной изобретательности и разочаровало тех, кто обладал этим свойством. Дисциплина легионов, которая одна поддерживала величие государства после того, как угасли все остальные добродетели, была расшатана честолюбием одних императоров и ослаблена слабостью других. Границы, которые всегда были защищены больше оружием солдат, чем укреплениями, постепенно теряли свою прочность, и наконец самые лучшие провинции империи стали беззащитными перед жадностью и честолюбием варваров, которые быстро почувствовали, что Римская империя пришла в упадок.
Хотя имперское правительство постоянно вело войны на границах, великие вторжения варваров, ожидавшие империю теперь, были вызваны новыми причинами. На Востоке закончилось правление парфянского рода Аршакидов, и Персия стала новой угрозой для империи. На северных границах собирались вместе восточногерманские народы, до тех пор не знакомые римлянам. Этим темам Гиббон посвящает две главы (8 и 9).
Глава 10
ВСЕНАРОДНЫЕ БЕДСТВИЯ В ГОДЫ ПРАВЛЕНИЯ ВАЛЕРИАНА И ГАЛЛИЕНА. НАБЕГИ ГОТОВ. ВТОРЖЕНИЕ ПЕРСОВ В АРМЕНИЮ. ПЛЕНЕНИЕ ВАЛЕРИАНА
Филипп был убит в 249 году, и его место занял Деций, человек весьма талантливый. Он повел войска против готов и вместе со своим сыном погиб в бою при Добрудске. Затем короткое время правили Галл и сменивший его Эмилиан; после этого в 253 году императором стал Валериан, который вскоре сделал своим соправителем своего сына Галлиена. Гиббон в своем рассказе о Галлиене говорит о нем только с пренебрежением, однако современные критики Гиббона в значительной степени реабилитировали этого императора. Тем не менее описание бедствий Римской империи в годы правления Валериана и Галлиена у Гиббона соответствует истине.
Валериану было около шестидесяти лет, когда его провозгласили императором, и на престол он взошел не по капризу черни и не по крикливому требованию армии, а по единодушному желанию всего римского мира. На государственной службе он, постепенно поднимаясь по должностной лестнице, заслуживал любовь добродетельных правителей и объявлял себя врагом тиранов. Его благородное происхождение, безупречные, но лишенные холодности манеры, обширные познания, осмотрительность и опытность вызвали уважение у сената и народа; по словам одного древнего писателя, если бы человечеству было позволено свободно выбрать себе господина, оно, несомненно, выбрало бы Валериана. Возможно, достоинства этого императора не были равны его репутации, а возможно, его ум притупился или по меньшей мере дух ослаб с приходом вялой и холодной старости. Понимание того, что его жизнь клонится к закату, побуждало Валериана разделить трон с более молодым и деятельным соправителем, поскольку при тогдашнем критическом положении империи ей не меньше правителя был нужен полководец. Опыт, приобретенный в должности римского цензора, мог бы указать Валериану, кого следует одеть в пурпур за военные заслуги. Но вместо того чтобы подойти к этой задаче здраво и рассудительно и сделать такой выбор, который бы укрепил его верховную власть и обеспечил ему любовь потомства, он послушался лишь голоса любви или тщеславия и возвел в сан верховного правителя своего сына Галлиена, юношу, чьи изнеженность и порочность были, пока тот оставался частным лицом, скрыты от людей его безвестностью. Совместное правление отца и сына продолжалось около семи лет, а потом еще примерно восемь лет Галлиен правил один. Но все это время было единой непрерывной чередой беспорядков и бедствий. Поскольку Римская империя подвергалась нападению иноземных захватчиков, полных слепой ярости, и собственных узурпаторов, полных бешеного честолюбия, со всех сторон одновременно, мы ради порядка и ясности будем в своем рассказе следовать не хронологии, в точности которой можно сомневаться, а более естественному порядку: раскроем одну тему за другой. Самыми опасными противниками Рима в годы правления Валериана и Галлиена были I. Франки. II. Алеманны. III. Готы. IV. Персы. Этими обобщенными названиями мы можем в рассказах о похождениях менее крупных племен заменять их странные безвестные имена, которые были бы только лишним грузом для памяти читателя и отвлекли бы его внимание.
I. Поскольку потомство франков составляет одну из самых великих и просвещенных наций Европы, все возможности науки и изобретательности были применены для того, чтобы выяснить, кто были их неученые предки. За рассказами, рожденными легковерием, последовали системы, рожденные вымыслом. Был разобран на части каждый абзац и просмотрено каждое место в текстах, которое могло указать хотя бы на слабый след их происхождения. Гнездом, откуда вылетела эта прославленная воинственная стая, считали Паннонию, Галлию, северные области Германии. В конце концов самые разумные исследователи критически отвергли выдумку о том, что эти несравненные завоеватели были пришельцами из других мест, и сошлись на решении, простота которого убеждает нас в его истинности. Они предположили, что примерно в 240 году племена, которые и раньше жили в низовье Рейна и Везере, объединились в новый союз и приняли имя «франки». Тот край, где теперь расположены Вестфалия, ландграфство Гессенское и герцогства Брауншвейгское и Люнебургское, в древности был домом для хавков, которые в своих непроходимых болотах бросали вызов оружию римлян, для херусков, гордившихся славой Арминия, для каттов, которые были страшны своей стойкой и неустрашимой пехотой, и для нескольких других племен, менее сильных и менее известных. Любовь к свободе была главной страстью этих германцев, и слово, которым обозначалось это сладостное благо, было самым приятным словом для их слуха. Они заслуживали имя франки, что значило «свободные люди», они приняли это имя и сохранили его за собой. Это название покрыло собой, хотя и не уничтожило полностью, имена нескольких племен, вошедших в объединение. Первые общие законы были приняты по молчаливому согласию ради взаимной выгоды, привычка и опыт постепенно упрочили этот союз. Государство франков можно в какой-то степени сравнить со Швейцарией, где каждый кантон сохраняет свою независимость, советуется с собратьями по союзу по общим для них вопросам, но не признает над собой никакого верховного главы или верховного представительного органа. Однако эти две конфедерации были основаны на противоположных принципах. Мудрая и честная политика швейцарцев принесла им в награду почти двести лет мира. Непостоянство, жажда грабежа и неуважение даже к самым торжественным договорам стали позором для франков.
Римляне долго испытывали на себе в Нижней Германии дерзкую отвагу этих народов. Объединение их сил угрожало новым вторжением в Галлию и требовало присутствия на месте событий Галлиена, наследника и одного из носителей императорской власти. Пока же этот правитель вместе со своим малолетним сыном Салонином представляли собой величие империи при дворе в Тревах; их войсками умело руководил полководец Постум, который хотя позже и предал семью Валериана, но всегда был верен основным интересам монархии. Аживый язык хвалебных речей и медалей смутно говорит о длинном списке побед. Трофеи и титулы удостоверяют (если такие свидетельства можно считать достоверными) славу Постума: он много раз назван «победителем германцев» и «спасителем Галлии».
Но всего один факт – и, кстати, единственный, который известен нам более или менее точно, – не оставляет почти и следа от этих памятников, созданных тщеславием и лестью. Рейн, хотя его и удостоили прозвища Хранитель провинций, был недостаточно мощной преградой для дерзких и предприимчивых франков. Они быстро опустошили все области от этой реки до подножия Пиренеев, и эти горы тоже не остановили их. Испания, никогда не опасавшаяся варварского нашествия, была неспособна оказать сопротивление набегам германцев. Двенадцать лет, то есть большую часть времени правления Галлиена, эта богатая страна была местом неравных и разрушительных боев. Таррагона, цветущая столица этой мирной провинции, была разграблена и почти уничтожена, так что даже во времена, когда писал Орозий, то есть в V веке, жалкие хижины, разбросанные среди развалин великолепных городов, еще напоминали о ярости варваров. Когда в этой истощенной стране стало нечего грабить, франки захватили в испанских портах несколько кораблей и переплыли в Мавретанию. Жители этой далекой провинции изумлялись ярости варваров, которые свалились на них словно из другого мира, поскольку и название народа, и нравы, и цвет кожи этих людей были незнакомы обитателям побережья Африки.
II. В той части верхней Саксонии, которая расположена за Эльбой и теперь называется Лузакским маркизатом, в древности существовал священный лес, страшное место, с которым были связаны суеверия народа свевов. Никому не было позволено переступить границу этого святого места иначе как после раболепных поклонов и в молитвенной позе. Так входящий показывал: он признает, что здесь присутствует верховный бог. Не только благочестие наделяло святостью этот лес Зонненвальд, или лес семнонов: тут участвовала и любовь к родине. Все верили, что на этом священном месте возник народ свевов. В установленные дни многочисленные племена, гордившиеся своим свевским происхождением, присылали туда своих представителей и увековечивали память о своем общем происхождении варварскими обрядами и человеческими жертвоприношениями. Широко распространившееся имя свевов носили жители внутренних областей Германии от берегов Одера до Дуная. Они отличались от остальных германцев особой прической: свои длинные волосы эти люди собирали в грубо скрученный пучок на макушке. Им очень нравилось это украшение, от которого они в боевом строю казались врагу выше и страшнее. Германцы, так завидовавшие чужой военной славе, признавали свевов самыми доблестными воинами, а узипеты и тенктеры – племена, которые когда-то вывели в бой огромную армию против диктатора Цезаря, – заявили, что не считают для себя позором бегство от народа, против чьего оружия не в силах устоять и бессмертные боги.
При императоре Каракалле бесчисленные свевские полчища в поисках то ли еды, то ли добычи, то ли славы появились на берегах Майна, по соседству с римскими провинциями. Армия, спешно набранная из добровольцев для защиты от свевов, постепенно сплотилась в постоянный большой народ, который, поскольку образовался из очень многих племен, принял имя алеманны, что значило «все люди»; оно говорило сразу о разном происхождении и одинаковой храбрости его носителей. Эту храбрость вскоре ощутили на себе во время множества набегов их новые враги – римляне. Алеманны сражались в основном на конях, но их войско было особенно грозным оттого, что между конными воинами размещались легковооруженные пехотинцы, отобранные из числа самых храбрых и подвижных юношей и путем частых упражнений обученные не отставать от конников во время самого долгого перехода и при самом быстром отступлении.
Этот воинственный германский народ был поражен огромным размахом военных приготовлений Александра Севера; потом алеманны боялись оружия его преемника-варвара, равного им по свирепости и отваге. Но они продолжали стоять у границ империи и этим увеличили всеобщий беспорядок, начавшийся после смерти Деция. Алеманны разорили богатые галльские провинции и первыми развенчали хрупкое величие Италии: многочисленное войско алеманнов прошло через Дунай и Ретийские Альпы на равнины Ломбардии, дошло до далекой Равенны и поставило свои победоносные варварские знамена почти в виду Рима. Это оскорбление и опасность заставили вспыхнуть в душах сенаторов какие-то искры прежней доблести. Оба императора были очень далеко, занятые войнами, – Валериан на Востоке, а Галлиен на Рейне. Римляне могли надеяться лишь на себя и опереться лишь на собственные силы. В этой крайности сенаторы вновь взяли в свои руки оборону республики, вывели навстречу врагу преторианскую гвардию, оставленную в столице в качестве гарнизона, добавили к ней отряды ополчения, сформировав их из самых крепких телом и наиболее охотно шедших на эту службу плебеев. Алеманны, изумленные внезапным появлением перед ними армии, более многочисленной, чем их собственная, вернулись в Германию, нагруженные добычей; невоинственные римляне расценили их отступление как свою победу.
Когда Галлиен узнал, что его столица освобождена от угрозы варваров, мужество сената вызвало у него гораздо больше тревоги, чем восхищения; это же чувство могло когда-нибудь подсказать сенаторам, что они должны спасти общество от тирании так же, как спасли от иноземного вторжения. В своей трусливой неблагодарности он издал для своих подданных указ, запретивший сенаторам не только занимать любые военные должности, но даже приближаться к лагерям легионов. Но его страхи не имели под собой оснований: жившие в роскоши богатые аристократы, спустившись с духовной высоты в прежнее, естественное для них состояние, приняли постыдное отстранение от военной службы как милость; теперь они могли спокойно наслаждаться банями, театром и своими виллами и с радостью отдали более опасное дело – заботу об империи – в грубые руки крестьян и солдат.
Один писатель времен поздней империи упоминает о втором вторжении алеманнов, более грозном, но отраженном с большей славой. По его словам, трехсоттысячное войско этого воинственного народа потерпело поражение в битве возле Милана от всего десяти тысяч римлян, во главе которых стоял сам Галлиен. Однако мы можем с большой вероятностью отнести эту великую победу либо на счет легковерия написавшего о ней историка, либо на счет преувеличения подвигов одного из представителей императора. Галлиен же старался защитить Италию от ярости германцев совсем иным оружием: он женился на Пипе, дочери короля свевского племени маркоманов, которое часто путали с алеманнами во время их войн и завоевательных походов. Отцу ее он в честь этого союза предоставил обширные земли в Паннонии, чтобы тот поселил там свой народ. Кажется, прирожденное обаяние не отшлифованной светским воспитанием красоты пробудило в сердце ветреного императора нежное чувство к королевской дочери, и политическую связь укрепили узы любви. Но высокомерные римляне из-за своих предрассудков все же отказывались называть браком нечестивое сожительство римского гражданина с варваркой и запятнали германскую королевну постыдным именем «наложницы Галлиена».
//-- Набеги готов --//
III. Мы уже проследили путь переселения готов от Скандинавии, или по меньшей мере от Пруссии до устья Борисфена, а потом – их победоносный боевой путь от Борисфена до Дуная. В правление Валериана и Галлиена на границу империи вдоль последней из этих рек делали набеги германцы и сарматы, но римляне защищали ее с большими, чем обычно, стойкостью и успехом. Провинции, в которых шла война, были для Рима неиссякаемым источником закаленных и отважных солдат, и из этих иллирийских крестьян вышел не один военачальник, проявивший дар полководца. Хотя летучие отряды варваров, постоянно стоявшие на берегах Дуная, иногда доходили до границ Италии и Македонии, командующие имперских армий останавливали этих врагов при их продвижении вперед или перехватывали на обратном пути. Но могучий готский поток вражеских сил устремился в иное русло. Поселившись на землях нынешней Украины, готы вскоре стали хозяевами северного побережья Эвксинского моря. А к югу от этого внутреннего моря находились изнеженные богатые провинции Малой Азии, где было все, что могло привлечь завоевателя-варвара, и ничего, что могло бы ему сопротивляться.
Берега Борисфена находятся на расстоянии всего шестидесяти миль от узкого входа на полуостров Крымская Татария, который древние знали под именем Херсонесская Таврика. На этом негостеприимном берегу Еврипид, украшая с высочайшим мастерством предания старины, расположил место действия одной из своих самых волнующих трагедий. Кровавые жертвоприношения в честь Дианы, появление Ореста и Пилада и победа добродетели и религии над варварской свирепостью отражают историческую правду, что тавры, коренные жители этого полуострова, в какой-то степени смягчили свои грубые нравы благодаря постепенно усиливавшемуся общению с жителями греческих колоний, возникавших вдоль морского побережья. Маленькое Боспорское царство, столица которого находилась на берегах тех проливов, что связывают Меотиду с Эвксинским Понтом, было населено выродившимися греками и полуцивилизованными варварами. Оно существовало как независимое государство со времени Пелопоннесской войны, стараниями честолюбивого Митридата было в конце концов поглощено его царством и вместе с другими его владениями склонилось перед силой римского оружия. Со времени правления Августа боспорские цари были покорными, но небесполезными союзниками империи: с помощью подарков, оружия и укреплений, перегородивших перешеек, они успешно охраняли от сарматских разбойников подступы к своей стране, которая благодаря своему географическому положению и удобным гаваням господствовала над Эвксинским морем и Малой Азией. Пока скипетр передавался от царя к царю по наследству внутри одного рода, они выполняли эту свою важную задачу бдительно и успешно. Но теперь внутренние междоусобицы и страхи или личные интересы безродных узурпаторов, захватывавших пустующий трон, позволили готам пройти в самое сердце этого царства. Помимо такого огромного количества плодородной земли, что ее некуда было девать, завоеватели получили в свои руки флот, которого было достаточно, чтобы переправить их армии на побережье Азии. Корабли, плававшие по Эвксинскому морю, имели весьма необычное устройство: это были большие плоскодонные суда, построенные только из дерева, без единой железной детали, и имевшие съемную крышу, которую моряки хранили на особой полке и натягивали, когда начиналась буря. В этих плавучих домах готы отправились в путь, беспечно отдав себя на милость незнакомого им моря под руководством моряков, служивших поневоле и одинаково ненадежных как с точки зрения мастерства, так и с точки зрения верности. Но надежда на добычу отгоняла прочь всякую мысль об опасности, а природное бесстрашие заняло в их умах место более разумного и оправданного доверия, плода знаний и опыта. Такие отважные воины, должно быть, часто ворчали на своих трусливых проводников, которые не рисковали отплыть, не уверившись вполне, что погода долго будет безветренной, и едва решались заплыть так далеко, что берег терялся из виду. Во всяком случае, современные турки водят суда именно так, а они, вероятно, понимают в мореплавании не меньше, чем древние жители Боспора.
Готский флот, оставляя слева побережье Черкессии, появился прежде всего перед Пифием, самым дальним пограничным городом римских провинций, который имел удобный порт и был укреплен мощной стеной. Тут они встретили более упорное сопротивление, чем могли ожидать от слабого гарнизона отдаленной крепости. Их нападение было отбито, и эта неудача, похоже, ослабила ужас, который внушало имя готов. Пока границу в этом месте защищал Сукцессиан, очень талантливый старший офицер, все усилия готов оставались бесплодными, но едва Валериан перевел его на другую должность, более почетную, но менее важную, они возобновили нападение на Питиус и уничтожением этого города стерли память о своем прежнем позоре.
Расстояние от Пифия до Трапезунда по воде, если огибать южную оконечность Эвксинского моря, составляет примерно триста миль. На этом пути готы проплыли мимо Колхиды – той страны, которую сделало такой знаменитой путешествие аргонавтов, – и даже попытались, хотя и безуспешно, разграбить богатый храм в устье реки Фазис. Трапезунд, прославленный как древняя колония греков в повести об отступлении десяти тысяч, стал богатым великолепным городом благодаря щедрости императора Адриана, построившего искусственный порт на этом побережье, где природа не создала безопасных гаваней. Город был большим и по размерам, и по количеству жителей. Две его стены словно бросали вызов ярости готов, а гарнизон был усилен подкреплением из десяти тысяч воинов. Но никакие преимущества не способны уравновесить отсутствие дисциплины и бдительности. Многочисленный трапезундский гарнизон расслабился, проводя время в разгуле среди роскоши, и солдаты не считали нужным охранять свои неприступные укрепления. Готы скоро заметили эту ленивую беспечность осажденных, сложили высокую кучу из вязанок хвороста, в ночной тишине взобрались на стены и вошли в беззащитный город с мечами в руках. После этого они перерезали население города, а перепуганные солдаты во время бойни убегали через противоположные ворота. Самые священные храмы и самые великолепные здания были уничтожены вместе с остальным городом. Добыча, доставшаяся готам, была огромной: в Трапезунде, который считался надежным убежищем, хранились богатства соседних с ним провинций. Количество пленных было невероятным, поскольку победоносные варвары, не встречая никакого сопротивления, прошли из конца в конец обширную провинцию Понт. Богатая трапезундская добыча заполнила все множество судов, которые были найдены в порту. Крепких юношей с морского побережья приковали к веслам, и готы, довольные успехом своего первого морского похода, торжествуя, вернулись в свои новые дома в Боспорском царстве.
Во втором походе готов участвовало больше людей и судов, но они направились другим путем: с презрением оставив в стороне опустошенные понтийские провинции, они двинулись вдоль западного побережья Эвксинского моря, проплыли мимо диких устьев Борисфена, Днестра и Дуная и, увеличив свой флот за счет большого числа захваченных рыбачьих судов, добрались до узкого прохода, через который Эвксинское море изливает свои воды в Средиземное, отделяя Европу от Азии. Гарнизон Халкедона находился в лагере возле храма Юпитера Урия, на возвышенности, которая господствовала над входом в этот пролив. Набеги варваров, из-за страха перед которыми его разместили на этом месте, оказались такими слабыми, что он превосходил по численности готскую армию. Но он превосходил ее только в этом. Солдаты поспешно бежали со своего выгодно расположенного поста, оставляя на милость завоевателей город Халкедон и накопленные в нем огромные запасы оружия и денег. Когда готы решали, как и где им воевать дальше – на море или на суше, в Европе или в Азии, один предатель-перебежчик указал им на Никомедию, бывшую столицу царей Вифинии, как на богатую и легкую добычу. Он провел готов к этому городу, который находился всего в шестидесяти милях от халкедонского лагеря, выбрал направление для их сокрушительной атаки и получил долю в добыче: готы уже научились политике настолько, чтобы наградить предателя, которого презирали. Никея (будущая Ницца), Пруса, Апамея, Киус – города, которые когда-то соперничали в великолепии с Никомедией или подражали ее великолепию, – пострадали от одного с ней бедствия: за несколько недель буйная готская стихия беспрепятственно прокатилась по всей провинции Вифиния. За триста мирных лет изнежившиеся обитатели Азии забыли, как нужно обращаться с оружием, и перестали чувствовать опасность. Своим древним стенам они позволяли разрушаться от старости, а все доходы самых богатых городов направляли на строительство бань, храмов и театров.
Город Кизик в то время, когда устоял под мощнейшим натиском Митридата, отличался мудрыми законами, имел флотилию из двухсот галер и три военных хранилища: одно с оружием, второе с военными машинами, третье с зерном, но теперь из той давней силы у него оставалось только выгодное местоположение – на маленьком островке среди Пропонтиды, который был связан с Азией лишь двумя мостами. Готы, вскоре после того как разграбили Прусу, приблизились меньше чем на восемнадцать миль и к Кизику, который решили уничтожить, но катастрофу отсрочил счастливый случай. В это время шли дожди, и уровень воды в озере Аполлониат, в которое впадают все ручьи горы Олимп, стал необычно высоким. Вытекающая из этого озера маленькая речка Риндак разлилась, превратилась в широкий быстрый поток и остановила продвижение готов. При отступлении к приморскому городу Гераклее, где, вероятно, стоял их флот, они вели с собой длинную вереницу повозок, нагруженных взятой в Вифинии добычей, и отметили свой путь пожарами – сожгли Никею и Никомедию. Есть несколько неясных упоминаний о каком-то сражении, с помощью которого они обеспечили себе безопасное отступление. Но даже полная победа принесла бы им мало пользы: приближалось осеннее равновесие, и это заставляло их спешить назад. Современные турки считают плавание по Черному (в прошлом Эвксинскому) морю с сентября по май крайним безрассудством и безумием, о котором не может быть и речи.
Когда мы узнаем, что третий флот, снаряженный готами в боспорских портах, насчитывал пятьсот кораблей, наше воображение охотно начинает делать вычисления и увеличивает их грозное войско. Но поскольку правдивый Страбон уверяет нас, что те суда, которыми пользовались варвары Понта и Малой Скифии, вмещали не больше двадцати пяти или тридцати человек, мы, не боясь ошибки, можем утверждать, что в этом великом походе участвовало самое большее пятнадцать тысяч воинов. Чувствуя, что в Эвксинском море им тесно, эти разрушители направили свой путь из Киммерийского Боспора в Боспор Фракийский. Когда они проплыли почти половину пути по проливам, их внезапно стало относить назад, к его началу; и так продолжалось, пока начавшийся на следующий день попутный ветер не донес их за несколько часов в тихое море, или, скорее, озеро Пропонтида. Высадившись на маленьком островке, на котором стоял Кизик, готы разрушили этот древний благородный город. Оттуда, снова пройдя через узкий пролив Геллеспонт, они поплыли, как указывал ветер, между многочисленными островами, разбросанными по Эгейскому морю. Должно быть, помощь пленников и дезертиров очень пригодилась им при управлении кораблями и при выборе пути для их многочисленных набегов и на греческое, и на азиатское побережья. В конце концов готский флот стал на якорь в порту Пирей, в пяти милях от Афин. Афины попытались приготовиться к мощной обороне. Клеодам, один из инженеров, которые по приказу императора были заняты на работах по укреплению приморских городов против готов, уже начал восстанавливать старинные стены, обветшавшие со времен Суллы. Его искусство оказалось бессильным, и варвары стали хозяевами родины муз и искусств. Но пока разгулявшиеся захватчики грабили и пьянствовали, их флот, стоявший под слабой охраной в гавани Пирея, был неожиданно атакован храбрым Дексиппом, который вместе с инженером Клеодамом сумел бежать из Афин во время их разграбления, поспешно набрал отряд добровольцев, куда вошли и крестьяне, и солдаты, и в какой-то степени отомстил за несчастья своей страны.
Однако его подвиг, хотя и стал ярким лучом, осветившим годы упадка Афин, не заставил бесстрашных северных захватчиков покориться, а лишь разжег в них злобу. Пожар войны охватил все округа Греции сразу. Фивы и Аргос, Коринф и Спарта, которые в прошлом вели такие памятные войны друг против друга, теперь не смогли ни вывести в поле армию, ни хотя бы защитить свои лежащие в развалинах стены. Сражения бушевали на суше и на море от мыса Суний до западного побережья Эпира. Готы уже продвинулись так далеко, что видели Италию, но тут сознание близкой опасности заставило проснуться ленивого Галлиена, до сих пор дремавшего среди наслаждений. Император выступил в поход во главе своих войск, и похоже, что его появление остудило пыл готов и раскололо их силы. Навлобат, вождь племени герулов, согласился сложить оружие на почетных условиях, вместе с большим отрядом своих соплеменников поступил на службу к римскому государству и получил знаки консульского достоинства, которых до этого ни разу не оскверняли руки варвара. Большое число готов, которым опротивели опасности и лишения утомительного пути, вторглись в Мезию, имея намерение пробиться по Дунаю на родину. Эта безрассудная попытка неизбежно привела бы их к гибели, но несогласованность действий римских военачальников дала варварам возможность ускользнуть. Остальные готы, небольшая часть опустошающего полчища, вернулись на свои суда и, медленно добираясь обратно через Геллеспонт и Боспор, по пути разорили берега в окрестностях Трои, слава которой, вечная благодаря Гомеру, вероятно, переживет память о готских завоеваниях. Оказавшись вне опасности в водах Эвксинского Понта, они сразу же высадились возле Анхиала во Фракии у подножия горы Гемус и после всех перенесенных испытаний позволили себе отдохнуть, купаясь в приятной и целебной воде тамошних знаменитых горячих источников. Оставшаяся часть плавания была короткой и легкой морской прогулкой. Такова была переменчивая судьба готов в этом третьем и самом большом их морском походе. Может показаться, что трудно понять, как первоначальное войско из пятнадцати тысяч воинов смогло выдержать потери и расколы, которые оно пережило за время такого дерзкого предприятия. Но в то время, когда мечи противника, кораблекрушения и влияние жаркого климата сокращали численность войска, оно также постоянно пополнялось отрядами бандитов и дезертиров, собиравшихся под знамя, обещавшее добычу, и множеством беглых рабов, часто германцев или сарматов по происхождению, которые охотно пользовались такой прекрасной возможностью освободиться и отомстить. Готский народ заявлял, что наибольшая часть почета и опасностей в этих походах выпала на его долю, но в несовершенных исторических сочинениях той эпохи племена, сражавшиеся под знаменем готов, иногда упоминаются по отдельности, а иногда объединяются в одно целое; и поскольку казалось, что варварские флоты выходили из устья Танаиса, это разноплеменное огромное войско часто называли расплывчатым по значению, но более привычным словом «скифы».
Когда несчастье обрушивается на все человечество, наблюдатель проходит с беспечным невниманием мимо смерти одного человека, какое бы высокое положение тот ни занимал, мимо разрушения одного здания, каким бы знаменитым оно ни было. И все же мы не можем забыть, что храм Дианы в Эфесе, который семь раз после своих несчастий поднимался из развалин и каждый раз – великолепнее прежнего, был окончательно сожжен готами во время их третьего морского похода. Искусства Греции и богатство Азии объединились, чтобы создать это великолепное священное здание. Его поддерживали сто двадцать семь мраморных колонн ионического ордера, подаренные глубоко верующими монархами, и каждая была высотой шестьдесят футов. Алтарь украшали мастерски изваянные скульптуры работы Праксителя, который, возможно, выбрал для этой цели из числа любимых в Эфесе легенд рождение божественных детей Латоны, Аполлона, скрывающегося после убийства циклопов, и милость Вакха к побежденным амазонкам. Однако при всем этом длина храма в Эфесе была всего лишь четыреста двадцать пять футов, что равно примерно двум третям длины церкви Святого Петра в Риме. Остальные размеры храма были еще меньше по сравнению с этим высочайшим произведением современной архитектуры. Распростертые объятия христианского креста требуют гораздо большей ширины, чем вытянутые в длину храмы язычников, и даже самые дерзкие зодчие древности были бы изумлены и испуганы, если бы им предложили возвести купол такого размера и таких пропорций, как у Пантеона. Однако храм Дианы считался одним из чудес света. Персидская, Македонская и Римская империи одна за другой уважали его святость и обогащали, усиливая его великолепие. Но грубые дикари с Балтики не ощущали красоты изящных искусств и презирали жуткие вымыслы, которыми пугало чужеземное суеверие.
Сохранился еще рассказ об одном эпизоде этих походов, и этот рассказ мог бы заслужить наше внимание, если бы не существовало оправданных подозрений, что он – вымысел жившего недавно софиста. Нам сообщают, что при разграблении Афин готы собрали вместе книги из всех библиотек и были готовы поджечь этот погребальный костер греческой учености, но один из их вождей, более тонкий политик, чем его собратья, отговорил их от этого, сделав умное замечание: пока греки увлекаются чтением книг, они никогда не будут учиться владеть оружием. Благоразумный советчик (если считать, что это событие произошло на самом деле) рассуждал как неученый варвар: у самых учтивых и могущественных народов все виды гения проявляются приблизительно в одни и те же годы, так что эпоха расцвета наук, как правило, всегда была также эпохой военной доблести и военных успехов.
//-- Вторжение персов в Армению. Пленение Валериана --//
IV. Новые правители Персии, Артаксеркс [18 - Ардашир. Так он назван у Фирдоуси в «Шахнаме».] и его сын Шапур, как мы уже знаем, одержали победу над родом Аршака. Из многих князей этого старинного семейства один Хосрой, царь Армении, сохранил и жизнь, и независимость. Он защищал себя естественными укреплениями своей страны, помощью беглецам и недовольным, которую постоянно оказывал, союзом с римлянами и, прежде всего, собственным мужеством. Ни разу не побежденный на поле боя за тридцать лет войны, он в конце концов был убит посланцами Шапура, царя Персии. Верные родине армянские сатрапы, которые обеспечивали свободу и достоинство Армянского царства, попросили защиты Рима для Тиридата, законного наследника престола. Но этот сын Хосроя был еще младенцем, союзники были далеко, а владыка Персии уже вел неодолимую армию к границам Армении. Малолетнего Тиридата, надежду страны, спас верный слуга, Армения же на более чем двадцать семь лет стала провинцией великой персидской державы. Воодушевленный этой легкой победой Шапур, рассчитывая на то, что римляне терпят бедствия или выродились, вынудил сдаться сильные гарнизоны Карры и Нисибиса, опустошил и устрашил оба берега Евфрата.
Потеря важной границы, разорение верного и естественного союзника и быстрый успех честолюбивых замыслов Шапура глубоко оскорбили римлян и заставили их опасаться за себя. Валериан льстил себя надеждой, что для обеспечения безопасности на Рейне и Дунае хватит бдительности его полководцев, но на защиту Евфрата решил, несмотря на свой преклонный возраст, отправиться сам. Во время его пути через Малую Азию морские походы готов на время прекратились, и эта страдающая провинция наслаждалась коротким обманчивым покоем. Император переправился через Евфрат, встретился с персидским войском у стен Эдессы, был побежден и взят в плен Шапуром. Подробности этого великого события описаны смутно и плохо, но и при том неярком свете, которым их осветили, нам виден длинный ряд неосторожных поступков, ошибок и заслуженных несчастий римского императора. Он слепо доверял своему префекту претория Макриану. Этот никчемный слуга делал своего господина грозным лишь для угнетенных римских подданных и презренным для врагов Рима. Своими неудачными или коварными советами Макриан предательски поставил имперскую армию в такое положение, в котором ей не могли помочь ни доблесть, ни военное искусство. Мощная и решительная попытка римлян силой проложить себе путь через персидские полчища была отбита в результате очень кровопролитной схватки, и Шапур, окружив их лагерь превосходящими силами своих войск, стал терпеливо ждать, пока голод и болезни, которые уже свирепствовали среди осажденных, усилятся настолько, чтобы закрепить его победу. Вскоре плохо дисциплинированные солдаты начали обвинять Валериана в своих бедах и бунтарскими криками требовали немедленно сдаваться. Царю Персии было предложено огромное количество золота за то, чтобы он разрешил противнику позорно отступить, но Шапур, зная, что он сильнее противника, с презрением отказался от этих денег, велел взять под стражу римских парламентеров, подвел свои войска в боевом порядке к подножию римских укреплений и принялся настаивать на личной встрече с Валерианом. Валериану не оставалось ничего другого, как отдать свою жизнь и честь на милость врага. Беседа кончилась так, как и следовало ожидать: император был взят в плен, и его войска были так потрясены этим, что сложили оружие. В этот момент триумфа гордость и политический ум Шапура подсказали ему мысль посадить на освободившийся трон нового правителя, который будет целиком зависеть от его желаний. Чтобы опозорить таким способом римский пурпур, был выбран Кириад, безвестный беженец из Антиохии, запятнанный всеми пороками, и плененная армия, которая не могла не одобрить выбор победителя-перса, утвердила его одобрительными криками, хотя и неохотно.
Раб в сане императора горячо желал обеспечить себе благосклонность господина предательством своей родины. Он провел Шапура через Евфрат и затем по Халкидекой дороге до Антиохии, главного города восточных провинций. Персидская конница продвигалась так быстро, что, если мы можем верить одному очень правдивому историку, город Антиохия был захвачен врасплох, когда его жители любовались развлекательным представлением в театре. Великолепные здания Антиохии, как общественные, так и частные, были разграблены или уничтожены, многочисленные жители убиты или уведены в плен. На одно мгновение этот опустошительный смерч остановил своей решимостью верховный жрец Эмесы. Облачившись в свои богослужебные одежды, он вывел на улицы отряд фанатичных крестьян, вооруженных только пращами, и защитил своего бога и его имущество от кощунственных рук последователей Зороастра. Но разрушение Тарса и многих других городов заставляет с грустью признать, что персидские войска, завоевывая Сирию и Киликию, практически не встретили препятствий на своем пути – за исключением этого единственного случая. Не были использованы преимущества узких ущелий гор Тавр, а в них захватчик, чьей основной силой была конница, мог быть втянут в очень невыгодный для него неравный бой; вместо этого Шапуру позволили осадить столицу Каппадокии Кесарию, город хотя и второразрядный, но насчитывавший предположительно четыреста тысяч жителей. Командовал его обороной Демосфен, который делал это больше как добровольный защитник своей страны, чем по поручению императора. Он надолго отсрочил судьбу своего города, а когда Кесарию в конце концов предал один вероломный врач, Демосфен вырвался оттуда, пробившись через ряды персидских воинов, которые получили приказ приложить все старания, чтобы захватить его живым. Этот герой-военачальник ускользнул от власти врага, который мог оказать ему почет, а мог и покарать за упорное сопротивление, но многие тысячи сограждан Демосфена были уничтожены во время устроенной Шапуром резни; Шапура также обвиняют в беспричинной и беспощадной жестокости к пленным. Несомненно, многое объясняется озлоблением одного народа против другого, многое – уязвленной гордостью и бессилием отомстить, но все-таки в итоге верно, что тот же самый правитель, который в Армении проявил себя как добрый государь-законодатель, с римлянами был суровым завоевателем. Он не имел никакой надежды постоянно закрепиться на землях империи и добивался лишь одного – оставить после себя голую пустыню, а жителей и сокровища захваченных провинций переправить в Персию.
В то время, когда Восток дрожал при имени Шапура, тот получил подарок, достойный величайших царей, – большой караван верблюдов, нагруженных самыми редкими и ценными товарами. Вместе с этим богатым подношением было прислано почтительное, но не раболепное письмо от Одената, одного из самых знатных и богатых сенаторов Пальмиры. «Кто такой этот Оденат, что имеет дерзость так нагло писать своему повелителю? Если он надеется смягчить наказание, которое его ждет, пусть падет ниц перед нашим троном с руками, связанными за спиной. Если будет колебаться, скорая гибель ждет его, весь его род и его страну», – заявил высокомерный победитель и приказал выбросить подарки в Евфрат. Отчаянное положение, в которое был поставлен пальмирец, пробудило все скрытые силы его души. Оденат встретился с Шапуром, но встретился в бою. Он вдохнул свое мужество в души воинов своей маленькой армии, которую набрал в сирийских деревнях и в шатрах кочевников пустыни; с этим войском Оденат кружил возле персидских полчищ, беспокоя персов на их обратном пути, отбил часть захваченных сокровищ и, что было ценнее любого сокровища, захватил нескольких из женщин Царя царей; тот в конце концов был вынужден вернуться за Евфрат, и при его обратной переправе были заметны некоторые спешка и беспорядок. Этим подвигом Оденат заложил основу своей будущей славы и своего счастья. Величие Рима, страдавшего под натиском перса, защитил сириец или араб из Пальмиры.
История, которая часто всего лишь повторяет, как шарманка, слова, внушенные ненавистью или лестью, обвиняет Шапура в том, что он заносчиво злоупотреблял своим правом победителя. До нас дошел рассказ о том, что Валериана выставляли на обозрение толпе закованного в цепи, но одетого в императорский пурпур, как живую картину на тему «павшее величие», и что, садясь на коня, персидский монарх каждый раз ставил свою ногу на шею римского императора. Несмотря на все упреки своих союзников, которые много раз советовали ему вспомнить, что судьба переменчива, опасаться вновь набиравшего силу Рима и сделать своего знаменитого пленника залогом мира, а не предметом оскорблений, Шапур остался непреклонен. Когда Валериан умер, не выдержав позора и горя, его кожу набили соломой, придав ей форму человеческой фигуры, и много лет она хранилась в одном из самых знаменитых храмов Персии – более реальный памятник победы, чем условно изображавшие военные трофеи монументы из меди и мрамора, которые так часто воздвигали тщеславные римляне. Этот рассказ поучителен и трогателен, но есть достаточно причин сомневаться в его правдивости. Сохранившиеся до наших дней письма восточных владык к Шапуру – явные подделки; к тому же трудно представить себе, что ревниво оберегавший свое достоинство монарх мог бы так публично унижать достоинство царей даже в лице своего соперника. Но как бы ни обращались с несчастным Валерианом в Персии, остается точно известно, что единственный император Рима, который когда-либо попадал в руки врага, угас в плену без надежды на свободу.
Император Галлиен, который давно уже едва терпел отца-соправителя за строгие замечания в свой адрес, принял известие о его несчастьях с тайной радостью и подчеркнутым внешним безразличием. «Я знал, что мой отец смертен, а поскольку он вел себя как положено храброму человеку, я удовлетворен», – сказал он. И пока Рим оплакивал судьбу своего государя, придворные раболепно превозносили до небес дикарскую бесчувственность его сына как высочайшую твердость духа, достойную героя и стоика. Трудно описать нрав Галлиена, чьи главные свойства – легкомыслие, переменчивость и непостоянство – стали проявляться беспрепятственно, как только он сделался единственным обладателем империи. Во всех искусствах, которыми он пытался заняться, живость нрава и одаренность помогали ему добиться успеха, но поскольку среди его дарований не было рассудительности, он перепробовал все искусства, кроме тех, которые были важны, – войны и управления страной. Он был знатоком нескольких интересных, но бесполезных наук, легко находившим слова оратором, изящным стихотворцем, искусным садовником, прекрасным кулинаром и никудышным правителем. Когда важнейшие и чрезвычайные для государства обстоятельства требовали его внимания, он беседовал с философом Плотином, тратил время на пустячные удовольствия или разврат, готовился к посвящению в греческие мистерии или добивался для себя места в афинском ареопаге. Его дорогостоящее великолепие казалось оскорбительным при всеобщей бедности, а смешная торжественность триумфов порождала более глубокое чувство – стыд за опозоренное общество. Приходившие одно за другим сообщения о вражеских вторжениях, поражениях и восстаниях он встречал беспечной улыбкой и, с подчеркнутым презрением перечисляя некоторые товары, которые производились в потерянной провинции, беззаботно спрашивал, рухнет ли Рим от того, что перестанет получать полотно из Египта и аррасские ткани из Галлии. Однако в жизни Галлиена было несколько коротких промежутков, когда он, выведенный из себя каким-нибудь недавним оскорблением, внезапно становился бесстрашным солдатом и жестоким тираном до тех пор, пока, насытившись кровью или устав от сопротивления, не возвращался в свое естественное состояние души – мягкость и беззаботность.
Раз бразды правления держала такая слабая рука, неудивительно, что против сына Валериана восстала целая толпа узурпаторов из всех провинций империи. Вероятно, умело придуманное кем-то сравнение тридцати римских тиранов с тридцатью тиранами Афин навело автора «Истории августов» на мысль указать это знаменитое число, которое затем постепенно воспринял и народ. Но это сравнение бесплодно и неудачно со всех точек зрения. Что общего можем мы найти между советом из тридцати человек, совместно угнетавших один город, и неточным списком одиночек-соперников, которые беспорядочно возникали и гибли по всему простору огромной империи? Кроме того, их число можно довести до тридцати, только если включить в список женщин и детей, которые были почтены императорским титулом. При всех безумствах Галлиена его правление породило только девятнадцать претендентов на трон. Это были Кириад, Макриан, Балиста, Оденат и Зенобия на Востоке; в Галлии и западных провинциях – Постум, Лоллиан, Викторин и его мать Виктория, Марий и Тетрик; в Иллирике и дунайских областях – Инген, Региллиан и Авреол; в Понте – Сатурнин; в Исаврии – Требеллиан; Пизон в Фессалии; Валент в Ахайе; Эмилиан в Египте; Цельс в Африке. Привести здесь смутные свидетельства о жизни и смерти каждого из них – задача, которая требует много труда и не принесет пользы ни для поучения, ни для развлечения. Мы можем ограничиться перечислением нескольких общих признаков, которые особенно ярко очерчивают обстановку того времени и нравы этих людей, их претензии, их побудительные причины, их судьбу и губительные последствия узурпации ими власти.
Достаточно хорошо известно, что ненавистным словом «тиран» древние часто обозначали незаконного захватчика верховной власти независимо от того, злоупотреблял он этой властью или нет. Некоторые из претендентов, поднявших знамя восстания против императора Галлиена, были ярчайшими образцами добродетели, и почти все они были очень доблестными и даровитыми людьми. Их достоинства помогли им добиться благосклонности Валериана и постепенно подняться на важнейшие командные должности в империи. Военачальники, принявшие титул август, вызывали у своих солдат либо уважение за одаренность в своем деле и строгую дисциплину, либо восхищение за отвагу и удачливость на войне, либо любовь за искренность и великодушие. Местом выбора часто становилось поле победоносного боя. Даже оружейник Марий, самый презренный из претендентов на пурпур, все же отличался непоколебимым мужеством, редкостной телесной силой, прямодушием и честностью. Правда, его низкое и недавно полученное звание торговца делало немного смешным провозглашение императором, но его происхождение не могло быть ниже, чем у большинства его соперников, которые родились в крестьянских семьях и записались в армию рядовыми солдатами. В смутное время каждый деятельный и одаренный человек находит место, предназначенное ему природой, и, когда вся страна охвачена войной, путь к славе и величию прокладывают военные доблести. Из девятнадцати тиранов только Тетрик был сенатором и лишь Пизон – знатным человеком. В жилах Кальпурния Пизона текла кровь Нумы, хотя их и разделяли двадцать восемь поколений; а благодаря бракам своих родственниц Пизон заявил о своем праве выставить у себя дома изображения Красса и великого Помпея. Его предки много раз подряд получали все почетные награды, которые могла дать им республика, и из всех старинных семей Рима одни Кальпурнии пережили тиранию цезарей. Личные качества Пизона покрыли его род новой славой. Узурпатор Валент, по приказу которого он был убит, с глубоким раскаянием признался, что даже враг Пизона должен был бы с уважением отнестись к его святости; и хотя Пизон умер, воюя против Галлиена, сенат с великодушного разрешения императора постановил почтить триумфальными украшениями память столь добродетельного мятежника.
Военачальники Валериана были благодарны императору-отцу, которого уважали, но посчитали ниже своего достоинства служить его недостойному сыну, праздному любителю роскоши. Никаких законов о праве наследования престола в Римской империи не было, а предательство по отношению к такому государю вполне могло считаться проявлением любви к родному государству. И все же, если мы частно рассмотрим поведение этих узурпаторов, окажется, что их гораздо чаще приводил к мятежу страх, а не честолюбие. Они боялись Галлиена, жестокого к подозреваемым в измене, и так же сильно боялись своих привычных к насилию и своенравных солдат. Если армия в своей опасной благосклонности неосторожно заявляла, что ее полководец заслуживает пурпура, он был обречен на смерть, и уже одно благоразумие заставляло его хотя бы на короткий срок взять в руки императорскую власть: лучше испытать счастье в бою, чем ждать смерти от руки палача. Когда солдаты своими шумными криками отдавали верховную власть неохотно принимавшей ее жертве, их избранник иногда в душе оплакивал свой приближающийся конец. Сатурнин в день, когда его возвели на престол, сказал: «Вы потеряли полезного командира и создали очень несчастного императора».
Его слова много раз подтвердились на деле за время этих восстаний. Из девятнадцати тиранов, выступивших против Галлиена, ни один не прожил свою жизнь спокойно и ни один не умер своей смертью. Как только на кого-либо из них надевали пурпурную – цвета крови – одежду императоров, он начинал возбуждать в своих соперниках те же страхи и честолюбивые опасения, которые заставили восстать его самого. Каждый из этих самодержцев, под которыми шатались троны, все же получал все те почести, которые могли ему оказать из лести его армия и его провинции. Но их основанные на мятеже притязания не были признаны ни законом, ни историей. Италия, Рим и сенат все время были на стороне Галлиена, и только он считался верховным правителем империи. Правда, этот государь снизошел до того, что узаконил добытую победоносным оружием власть Одената: это почетное отличие было заслужено тем уважением, которое Оденат всегда проявлял к сыну Валериана.
При всеобщем одобрении римлян и с согласия Галлиена сенат присвоил храброму пальмирцу титул августа и, кажется, поручил ему управлять восточными провинциями, которыми Оденат и так уже владел, предоставив ему такую большую самостоятельность, что Оденат оставил эту власть как частную собственность в наследство своей знаменитой жене Зенобии. Частое повторение и быстрота пути из хижины на трон, а с трона в могилу могли бы позабавить бесстрастного философа, если бы философ мог оставаться бесстрастным, когда бедствия обрушиваются на все человечество. Избрание на престол этих непрочно державшихся императоров, их пребывание на нем и их гибель были одинаково губительны для их подданных и сторонников. За гибельное для них возведение на вершину власти они сразу же платили войскам щедрыми дарами, для чего выжимали огромные средства из обессилевшего народа. Каким бы добродетельным ни был любой из них и как бы чисты ни были его намерения, суровая необходимость заставляла его часто прибегать к грабежу и насилию для удержания захваченной власти. Погибая, они губили вместе с собой свои армии и провинции.
До наших дней сохранился полный варварской жестокости приказ Галлиена одному из его наместников, отданный, когда был подавлен мятеж Ингена, провозгласившего себя императором в Иллирике. Мягкосердечный, но бесчеловечный государь писал: «Недостаточно, чтобы ты уничтожил всех, кто был замечен с оружием в руках: этого я мог бы добиться и в результате удачного сражения. Ты должен истребить всех жителей мужского пола независимо от возраста. Условие только одно: при казни детей и стариков ты должен сберечь наше доброе имя. Пусть умрет каждый, кто случайно скажет хотя бы слово, кто хотя бы подумает что-то против меня – меня, сына Валериана, отца и брата стольких государей. Помни, что Ингена императором сделали; терзай, убивай, рви в клочья. Я пишу это тебе своей собственной рукой и хотел бы вселить в тебя свои чувства». Пока силы общества растрачивались на эти междоусобицы, беззащитные провинции оставались открытыми для любого захватчика. Даже самые отважные из узурпаторов были вынуждены из-за ненадежности своего положения платить варварам непомерную обременительную цену за невмешательство или услуги и впускать враждебно настроенные независимые народы в самое сердце Римской империи.
Таковы были варвары и тираны, которые в годы правления Валериана и Галлиена искалечили провинции и довели империю до такого позора и разорения, что, казалось, она никогда не сможет подняться из этого состояния. Мы попытались, насколько позволяет ограниченный объем материала, ясно и по порядку описать основные события этого смутного времени. Осталось лишь рассказать еще о нескольких событиях, которые позволят ярче представить эту ужасную картину. Это I. бунт на Сицилии, II. волнения в Александрии и III. восстание исаврийцев.
I. Каждый раз, когда многочисленное войско бандитов, увеличиваясь благодаря своим успехам и безнаказанности, открыто бросает вызов правосудию своей страны, вместо того чтобы бежать от него, мы можем сделать вывод, что самые низшие слои общества ощущают величайшую слабость правительства и злоупотребляют этой слабостью. Географическое положение Сицилии спасло ее от варваров, поддержать какого-либо узурпатора эта безоружная провинция тоже не могла. Но когда-то процветавший и по-прежнему плодородный остров пострадал от менее благородных рук: короткое время Сицилией правила и грабила ее разгульная толпа рабов и крестьян, которая напомнила римлянам о прежних войнах против восставших рабов. Эти опустошительные грабежи, в которых наместник провинции был либо жертвой, либо сообщником, должны были разрушить сельское хозяйство Сицилии, а поскольку самые крупные имения там принадлежали состоятельным римским сенаторам, у которых часто одно поместье занимало территорию старинного города-государства, не исключено, что этот местный ущерб мог быть для столицы больнее, чем все победы готов и персов.
II. Основание Александрии было благородным замыслом сына Филиппа, который сам и задумал, и осуществил его. Этот великий город, прекрасный и симметрично застроенный, главнее которого был только Рим, имел в окружности пятнадцать миль; его население насчитывало триста тысяч свободных граждан и еще по меньшей мере столько же рабов. Очень прибыльная торговля империи с Аравией и Индией шла через порт Александрии; оттуда поток товаров направлялся в столицу и провинции. Праздность была там неизвестна. Одни александрийцы занимались стеклодувным делом, другие ткали лен, третьи изготавливали папирус. Горожане обоих полов и всех возрастов выполняли какой-нибудь ремесленный труд, даже слепые и хромые находили себе работу по силам. Но александрийцы, пестрая смесь разных народов, соединяли в своем характере тщеславие и непостоянство греков с суеверностью и упрямством египтян. Самые пустячные причины – временная нехватка мяса или чечевицы, пропуск кем-то по забывчивости вошедшего в привычку приветствия, нарушение порядка очереди в общественных банях – в любой момент могли заставить взбунтоваться эту огромную толпу, которая, когда была недовольна, была свирепой и неумолимой. После того как пленение Валериана и беспечность его сына ослабили власть закона, александрийцы дали полную волю своим диким страстям, и их несчастная родина более чем на двенадцать лет стала полем сражений гражданской войны (с короткими и редкими перерывами на время непрочных перемирий). Между несколькими кварталами, на которые делился этот бедствующий город, было прервано всякое сообщение; каждая улица была полита кровью, каждое прочное здание – превращено в крепость. Смута утихла лишь после того, как значительная часть Александрии была навсегда разрушена. Брухион, большой роскошный квартал, где находились дворцы и музеи, где жили египетские цари и философы, более чем через сто лет после этих событий уже описан таким, каков он сейчас, – мрачным и безлюдным.
III. Малоизвестный мятеж Требеллиана, претендента, надевшего пурпур в крошечной малоазиатской провинции Исаврия, сопровождался странными и памятными последствиями. Этот шут на престоле был вскоре уничтожен одним из офицеров Галлиена, но его сторонники, не имея никакой надежды на помилование, решились отказаться от верности не только императору, но и империи и внезапно вернулись к дикарскому образу жизни, от которого никогда полностью и не отказывались. Крутые скалы, один из хребтов обширной горной системы Тавра, защищали их неприступные убежища. Земледелием в нескольких плодородных долинах исаврийцы добывали себе все необходимое, а привычным для них грабежом – предметы роскоши. В центре Римской империи исаврийцы еще долго оставались диким варварским народом. Последующие правители империи не смогли подчинить их ни оружием, ни политическими средствами и были вынуждены признать свою слабость, окружив этот враждебный независимый клочок земли мощной линией укреплений; однако и она часто оказывалась слишком слабой, чтобы помешать набегам этих внутренних неприятелей. Постепенно расширяя свою территорию в сторону морского побережья, исаврийцы подчинили себе западную горную часть Киликии – места, где когда-то гнездились те дерзкие пираты, против которых республика в свое время была вынуждена бороться, напрягая все свои силы, под началом великого Помпея.
Наша мысль так привычно и охотно связывает порядок вещей во Вселенной с судьбой человека, что этот мрачный период был украшен наводнениями, землетрясениями, необычными метеорами, сверхъестественным наступлением темноты и множеством мнимых или преувеличенных знамений. Но одними этими причинами нельзя объяснить ту моровую язву, которая свирепствовала почти непрерывно с 250-го по 265 год во всех провинциях, всех городах и почти всех семьях Римской империи. Было время, когда в Риме умирало по пять тысяч человек в день; многие города, уцелевшие от варваров, полностью опустели.
Нам известно одно очень любопытное обстоятельство, которое, может быть, окажется полезным при составлении печального перечня человеческих бедствий. В Александрии велся точный список всех граждан, имевших право на получение зерна при его раздаче. Было обнаружено, что после правления Галлиена всех таких получателей – от четырнадцати до восьмидесяти лет – осталось в живых ровно столько, сколько раньше было получателей в возрасте от сорока до семидесяти лет. Этот подлинный факт при сопоставлении его с самыми точными таблицами смертности неоспоримо свидетельствует, что тогда погибло больше половины жителей Александрии; а если мы рискнем по аналогии распространить это соотношение на остальные провинции, то можно предположить, что войны, чума и голод за немногие годы истребили половину населения империи.
ПОВОРОТ СУДЬБЫ
Глава 11
ЗЕНОБИЯ И ПАЛЬМИРСКОЕ ЦАРСТВО. ТРИУМФ И СМЕРТЬ АВРЕЛИАНА
После Галлиена правили один за другим несколько сильных императоров, которые, по словам Гиббона, «заслужили славное имя возродителей римского мира». Новый император Клавдий Готский провел реформы в армии и одержал решающую победу над германцами. Его преемник Аврелиан закончил Готскую войну тем, что запер готов в провинции Дакия и отвел войска с дакийской границы. Затем он отразил вторжение алеманнов и разгромил узурпатора Тетрика, захватившего власть над Галлией, Испанией и Британией. Теперь считается, что поражение Тетрика, которое Гиббон относит к 271 году нашей эры, произошло после разгрома Зенобии в 274 году.
Еще до того, как Аврелиан одержал верх над Тетриком и его провинциями, он повернул свое оружие против Зенобии, знаменитой царицы Пальмиры и Востока.
Современная Европа породила нескольких знаменитых женщин, которые со славой несли тяжелый груз императорской власти, и наше время тоже не лишено таких великих душ. Но если не брать в расчет подвиги Семирамиды, истинность которых сомнительна, Зенобия, возможно, единственная женщина, чей гений преодолел климат и обычаи Азии, требующие от ее пола раболепия и праздности. Она заявляла, что ведет свой род от македонских царей Египта, была равна по красоте своей прародительнице Клеопатре и значительно превосходила эту царицу в целомудрии и мужестве. Зенобия считалась самой очаровательной и самой героической женщиной. У нее был смуглый цвет лица (когда речь идет об особе женского пола, эти мелочи приобретают большое значение); зубы ее были белыми, как жемчуг; в больших черных глазах сверкали искры необыкновенного душевного пламени, но его жар смягчался пленительной мягкостью манер. Голос ее был сильным и мелодичным. Образование усилило ее способности правителя и дало им необходимую огранку. Латинский язык она знала, но говорила с одинаковым совершенством на греческом, сирийском и египетском и составила для себя из выписок краткую летопись истории Востока, свободно сравнивая Гомера и Платона под руководством несравненного Лонгина.
Эта царица, совершенство среди женщин, отдала свою руку Оденату, который поднялся от частного лица до одного из государей Востока. Вскоре она научилась быть подругой и спутницей героя. В перерывах между войнами Оденат со страстью предавался охотничьим забавам и забывал обо всем, преследуя диких зверей пустыни: львов, пантер или медведей. Во время этих опасных развлечений Зенобия проявляла пыл не меньший, чем ее супруг. Она приучила свое тело переносить усталость, считала ниже своего достоинства ездить в крытой повозке и обычно выезжала верхом в одежде воина, а иногда проходила несколько миль пешком впереди своих войск. Считали, что успехи Одената в значительной степени порождены не имевшими себе равных осмотрительностью и стойкостью его супруги.
Блестящие победы Одената и Зенобии над Царем царей, которого они дважды преследовали до самых ворот Ктесифона, стали основой их совместных славы и могущества. Войска, которыми они командовали, и провинции, которые они спасли, не признавали никаких владык, кроме своих непобедимых царя и царицы. Сенат и народ Рима чтили чужеземца, который отомстил за плен их императора, и даже бессердечный сын Валериана признавал Одената своим законным соправителем.
После успешного похода против готов, грабивших Азию, государь Пальмиры вернулся в сирийский город Эмесу. Там он, непобедимый на войне, был сражен домашними предателями, и охота, его любимое развлечение, послужила причиной его смерти или по меньшей мере поводом для нее. Племянник Одената Меоний имел дерзость метнуть дротик раньше дяди, а затем, хотя ему указали на ошибку, повторил этот наглый поступок. Оденат, раздраженный этим и как монарх, и как азартный охотник, отнял у него коня, что у варваров было позорным наказанием, и на короткий срок отправил безрассудного юнца в тюрьму. Оскорбление было скоро забыто, но наказание запомнилось хорошо, и Меоний вместе с несколькими отчаянными сообщниками убил своего дядю в разгар большого празднества. Герод, сын Одената, но не от Зенобии, мягкосердечный юноша с нежной душой, был убит вместе со своим отцом. Но, сделав это, Меоний добыл себе лишь возможность порадоваться мести: едва он успел принять титул август, как Зенобия принесла его в жертву памяти своего мужа.
При поддержке своих самых верных друзей Зенобия тут же взошла на опустевший престол и, проявляя поистине мужской государственный ум, более пяти лет правила Пальмирой, Сирией и Востоком. Смерть Одената положила конец той власти, которую сенат предоставил только ему лично, но воинственная вдова не посчиталась ни с сенатом, ни с Галлиеном и заставила посланного против нее римского полководца бежать обратно в Европу без армии и доброго имени. Чуждая мелким страстям, которые так часто вносят путаницу в государственные дела при царствовании женщины, Зенобия в делах правления строго придерживалась одной и той же линии, основанной на самых разумных политических правилах. Если было целесообразно простить виновного, она могла подавить свое недовольство; если было необходимо наказать, могла заставить умолкнуть голос жалости. За строгую бережливость ее обвиняли в скупости, но если было нужно, она всегда находила место роскоши и щедрости. Соседние государства – Аравия, Армения и Персия – боялись иметь ее своим врагом и добивались союза с ней. К владениям Одената, которые тянулись от Евфрата до границ Вифинии, его вдова добавила наследие своих предков – многолюдное и богатое плодородными землями Египетское царство. Император Клавдий Готский признавал ее заслуги и был доволен, что она поддерживала честь империи на Востоке, пока он сам вел войну против готов. Однако поведение Зенобии было до некоторой степени двусмысленным, и не исключено, что она замышляла создание независимой монархии, враждебной Риму. Зенобия сочетала доступность для народа, свойственную правителям Рима, с величавой пышностью азиатских дворов и требовала, чтобы подданные оказывали ей почет так же, как было принято у наследников Кира. Троим своим сыновьям она дала латинское образование и часто показывала их войскам одетыми в императорский пурпур. Себе же она взяла венец и пышный, но не вполне законный титул «царица Востока».
Когда Аврелиан переправился в Азию, чтобы воевать с противницей, способной вызвать презрение уже одной принадлежностью к женскому полу, его присутствие заставило вновь покориться Риму провинцию Вифиния, которую оружие и интриги Зенобии уже отрывали от империи. Продвигаясь вперед во главе своих легионов, он принял изъявления покорности от Анкиры и после упорной осады вошел в город Тиану при помощи одного ее коварного жителя. Благородный, хотя и свирепый Аврелиан отдал этого предателя в руки разъяренных солдат, так как получил из потустороннего мира откровение о том, что должен обойтись мягко с земляками философа Аполлония [19 - Аполлоний Тианский родился примерно в то же время, что Иисус Христос. Его (Аполлония) жизнь описана его учениками в такой сказочной манере, что мы не в состоянии понять, был он мудрецом, обманщиком или фанатиком.].
Антиохия при его приближении опустела и оставалась безлюдной до тех пор, пока император благодетельными постановлениями не вернул беглецов обратно и не простил всех, кто скорее по необходимости, чем по собственному выбору поступил на службу к пальмирской царице. Эта неожиданная мягкость успокоила умы сирийцев и до самых ворот Эмесы Аврелиана и его грозное оружие сопровождали добрые пожелания народа.
Зенобия была бы недостойна своей славы, если бы спокойно позволила императору Запада подойти меньше чем на сто миль к ее столице. Судьбу Востока решили два больших сражения, которые были так похожи во всех подробностях, что мы с трудом можем найти различия между ними, кроме того что первое произошло около Антиохии, а второе около Эмесы. В обоих случаях царица Пальмиры воодушевляла войска своим присутствием, а выполнение своих приказов поручила Забдасу, который уже проявил свой полководческий талант, завоевав Египет. Многочисленное войско Зенобии состояло большей частью из легковооруженных лучников и тяжеловооруженных конников, полностью одетых в железные доспехи. Мавританские и иллирийские кавалеристы Аврелиана не могли устоять против тяжелого удара таких противников. Они отходили назад, смешав ряды – то ли действительно бежали, то ли притворялись, – и этим втягивали пальмирцев в утомительную погоню, беспокоили их беспорядочными стычками и в конце концов наносили поражение неприступной, но громоздкой тяжелой коннице. А тем временем легковооруженные пехотинцы опустошали свои колчаны, оставались без защиты для ближнего боя и подставляли свои голые бока под мечи легионеров. Аврелиан выбрал для этого похода те легионы, которые обычно размещались в верховьях Дуная; там служили ветераны, чья доблесть прошла суровые испытания в войнах против алеманнов. После поражения под Эмесой Зенобия обнаружила, что набрать третью армию она не в состоянии: подвластные ей народы до самой египетской границы встали под знамена завоевателя, который отправил своего самого отважного полководца Проба самостоятельно овладеть египетскими провинциями. У вдовы Одената оставалась одна последняя надежда – Пальмира. Зенобия отступила за стены своей столицы, сделала все возможные приготовления к мощному сопротивлению и с бесстрашием героини заявила, что последнее мгновение ее царствования будет и последним мгновением ее жизни.
Среди голой Аравийской пустыни выделяются, подобно островам в океане песков, несколько участков возделанной земли. Даже название Пальмира означает на латыни, а Тадмор, второе название этого города, на сирийском языке множество пальм, которые укрывали своей зеленой тенью этот отличавшийся мягким климатом край. Воздух здесь был чистым, а земля, которую поили влагой несколько маленьких ручьев, могла рождать и фрукты, и зерно.
В город, имевший такие необыкновенно выгодные свойства и расположенный на удобном расстоянии как от Персидского залива, так и от Средиземного моря, вскоре стали часто заходить караваны, доставлявшие европейским народам значительную часть великолепных индийских товаров. Пальмира постепенно превратилась в большой торговый город. Поскольку эта маленькая республика соединяла Римскую и Парфянскую монархии взаимовыгодными торговыми связями, она по необходимости смиренно соблюдала нейтралитет, пока после побед Траяна не вошла в состав Римской империи, а после этого более ста пятидесяти лет процветала, нося звание колонии, что было зависимостью, хотя и почетной. Именно в эти мирные годы, насколько мы можем судить по немногим сохранившимся надписям, богатые пальмирцы построили те храмы, дворцы и портики в греческом стиле, развалины которых, разбросанные по территории в несколько миль, возбуждают любопытство наших путешественников. Возведение на царство Одената и Зенобии, казалось, сделало еще ярче величие их страны, и недолгое время Пальмира была соперницей Рима. Но это соревнование погубило ее, и века процветания были принесены в жертву минутной славе.
На пути через песчаную пустыню от Эмесы до Пальмиры императора Аврелиана постоянно беспокоили налетами арабы; кроме того, он не всегда мог защитить свою армию, в особенности обоз, от летучих банд деятельных и дерзких разбойников, которые, выбрав подходящее время, нападали внезапно и ускользали от медленно двигавшихся легионов. Осада Пальмиры была гораздо более трудной и важной задачей, и сам император, который с неслабеющей отвагой сам участвовал в атаках, воодушевляя своих воинов, был ранен дротиком. «Римский народ, – писал Аврелиан в письме, подлинный текст которого дошел до нас, – с презрением говорит о войне, которую я веду против женщины. Этим людям неизвестны ни характер, ни сила Зенобии. Каждый участок стен оснащен двумя или тремя баллистами, и ее боевые машины мечут искусственный огонь. Страх перед наказанием наполнил ее мужеством отчаяния. И все же я верю в богов – хранителей Рима, которые до сих пор были благосклонны ко всем моим делам». Однако, не полагаясь только на защиту богов и не будучи уверен в том, чем закончится осада, Аврелиан посчитал более разумным предложить противнику капитуляцию на выгодных условиях: царице он давал прекрасное пристанище для жизни на покое, горожанам возвращал их старинные привилегии. Его предложения были упрямо отвергнуты, и этот отказ сопровождался оскорблениями.
Упорство Зенобии было основано на надежде, что голод вскоре заставит римскую армию уйти обратно за пустыню, и на том разумном предположении, что цари Востока, в особенности персидский монарх, возьмутся за оружие, чтобы защитить свою естественную союзницу. Но судьба и постоянство Аврелиана преодолели все препятствия. Смерть Шапура, случившаяся примерно в это время, нарушила планы Персии, а то небольшое подкрепление, которое попыталось прийти на помощь Пальмире, император без труда остановил в пути то ли силой оружия, то ли щедростью. В римский лагерь в назначенные сроки приходили один за другим обозы со всех концов Сирии, а затем римлян стало больше: вернулся, завоевав Египет, Проб со своими победоносными войсками. Лишь тогда Зенобия решила спасаться бегством. Она села на самого быстрого из своих верховых верблюдов и, отъехав от Пальмиры примерно на шестьдесят миль, уже достигла берега Евфрата, но тут ее догнал преследовавший ее отряд легкой конницы Аврелиана; конники взяли ее в плен и привезли назад – в руки императора. Вскоре после этого ее столица сдалась, и обошлись с этой столицей неожиданно мягко. Завоевателю достались оружие, кони и верблюды, огромное количество золота, серебра, шелка и драгоценных камней; он, оставив в городе гарнизон всего лишь из шестисот лучников, вернулся в Эмесу и некоторое время был занят тем, что раздавал награды и наказания участникам только что завершившейся памятной войны, которая вернула под власть Рима провинции, со времени пленения Валериана не желавшие хранить верность империи.
Когда сирийскую царицу привели к Аврелиану, тот сурово спросил ее, как она осмелилась поднять оружие против императора Рима. Ответ Зенобии был осторожным и полным одновременно уважения и твердости: «Осмелилась потому, что я считала ниже своего достоинства считать римскими императорами Авреола или Галлиена. Тебя одного я признаю своим победителем и верховным владыкой». Но поскольку женская стойкость обычно бывает искусственной, ей часто недостает постоянства и последовательности. В час суда мужество покинуло Зенобию; она задрожала, услышав громкие гневные крики солдат, требовавших казнить ее сейчас же, забыла о благородном отчаянии Клеопатры, которую провозгласила когда-то образцом для себя, и позорно купила себе жизнь, расплатившись за нее славой и друзьями. Это на их советы, которых слушалась она, существо слабого пола, царица возложила вину за свое упрямое сопротивление; это на их головы она направила месть жестокого Аврелиана. Слава Лонгина, который стал одной из многочисленных и, возможно, безвинных жертв ее страха, переживет славу предавшей его царицы и славу тирана, который приговорил его. Гений и ученость оказались бессильны тронуть душу свирепого неученого солдата, но смогли возвысить и гармонизировать душу Лонгина. Без единого слова жалобы он спокойно последовал за палачом, сожалея о своей несчастной госпоже и успокаивая своих подавленных горем друзей.
На пути обратно с завоеванного Востока Аврелиан, уже переправившись через проливы, которые отделяют Европу от Азии, получил известие, заставившее его свернуть с дороги: пальмирцы убили наместника и солдат, которых он оставил в их городе, и вновь подняли знамя восстания. Не раздумывая ни минуты, он вновь повернулся лицом к Сирии. Его быстрое приближение испугало жителей Антиохии, и беспомощный город Пальмира почувствовал всю невыносимую тяжесть императорского гнева. В нашем распоряжении есть письмо самого Аврелиана, где он признает, что среди казненных во время той грозной расправы были старики, дети, женщины и мирные крестьяне, хотя она должна была коснуться только вооруженных мятежников. Несмотря на то что в письме, кажется, речь идет главным образом о восстановлении храма Солнца, Аврелиан, проявляя некоторую жалость к остаткам пальмирцев, дает им разрешение заново отстроить и населить жителями город.
Но уничтожить легче, чем восстановить. Город торговли, искусств и Зенобии постепенно превратился в безвестный маленький городок, затем в крошечную крепость и, наконец, в жалкую деревушку. Нынешние граждане Пальмиры, тридцать или сорок семей, построили свои глиняные хижины в просторном дворе великолепного храма.
Неутомимого Аврелиана ждал еще один, последний труд: надо было уничтожить опасного, хотя и безродного мятежника, который во время пальмирского восстания выступил против империи на берегах Нила. Фирм, друг и союзник Одената и Зенобии, как он гордо себя именовал, был всего лишь богатым египетским купцом. Торгуя с Индией, он завязал дружбу с сарацинами и блеммиями, которые жили по обоим берегам Красного моря и потому могли легко войти в Верхний Египет. Он воодушевил египтян надеждой на свободу, во главе их разъяренной толпы ворвался в Александрию, надел там императорский пурпур, стал чеканить деньги, издавать указы и набрал армию, которую, как он тщеславно хвалился, мог содержать на одни только доходы от своей торговли бумагой. Такие войска были слабой защитой против приближавшегося Аврелиана, и кажется почти ненужным говорить, что Фирм был разгромлен, взят в плен, подвергнут пытке и казнен. Теперь Аврелиан мог поздравить сенат, народ и себя самого с тем, что за немногим менее чем три года он восстановил мир и порядок во всем римском мире.
//-- Триумф и смерть Аврелиана --//
Ни один полководец с тех пор, как был основан Рим, не заслуживал триумфа больше, чем Аврелиан, и ни один триумф не был отпразднован с такими величайшими гордостью и великолепием. Это пышное шествие открыли двадцать слонов, четыре императорских тигра и более двадцати самых необычных животных из всех климатических областей севера, востока и юга. За ними шли тысяча шестьсот гладиаторов, назначенных участвовать в жестоких представлениях в амфитеатре. Богатства Азии, оружие и эмблемы множества завоеванных народов, великолепная драгоценная посуда и роскошные наряды сирийской царицы – все это проносили перед публикой в умело созданном симметричном беспорядке. Послы самых отдаленных стран мира – Эфиопии, Аравии, Персии, Бактрии, Индии и Китая, обращавшие на себя внимание богатством и необычностью нарядов, своим присутствием свидетельствовали о славе и могуществе римского императора. Он также показал народу подарки, которые получил, прежде всего многочисленные золотые венцы, преподнесенные ему благодарными городами. Победы Аврелиана были представлены длинной вереницей пленников, против своего желания участвовавших в его триумфе, – готов, вандалов, сарматов, алеманнов, франков, галлов, сирийцев и египтян. Каждый народ был выделен особой надписью, а десяти воинственным героиням готского народа, взятым в плен с оружием в руках, было присвоено имя амазонок. Но все взгляды не замечали этой толпы пленных, а были прикованы к императору Тетрику и царице Востока. Тетрик и его сын, которого он возвел в сан августа, были одеты в галльские штаны [20 - Ношение штанов, которые назывались бракке, в то время еще считалось варварским галльским обычаем, однако римляне сделали большой шаг вперед в этом направлении. Обматывать ноги и бедра полосами ткани (такая полоса называлась фасция) во времена Помпея и Горация считалось признаком плохого здоровья или изнеженности. Во времена Траяна этот обычай был принят только у роскошно живших богачей. Постепенно его перенял весь народ, вплоть до последних бедняков.], шафранного цвета тунику и верхнюю одежду пурпурного цвета.
Красота Зенобии была заключена в оковы из золота; шею царицы охватывала золотая цепь, которую поддерживал раб, и Зенобия едва не падала под непосильной тяжестью драгоценностей. Она шла впереди великолепной колесницы, на которой когда-то надеялась въехать в ворота Рима. За этой колесницей ехали две другие, еще более роскошные, – одна Одената, другая персидского монарха. Триумфальная колесница Аврелиана (раньше принадлежавшая одному из готских королей) для такого памятного случая была запряжена то ли четырьмя оленями, то ли четырьмя слонами. Самые знаменитые люди из сената, народа и войск завершали это торжественное шествие.
Неподдельная радость, удивление и благодарность заставляли звучать громче приветственные крики толпы; но удовольствие сенаторов было омрачено присутствием Тетрика, и они не могли удержаться, чтобы не выразить шепотом свое недовольство тем, что высокомерный император так выставил на позор перед всем народом римлянина и высокое должностное лицо.
Но Аврелиан, хотя, возможно, слишком насытил свою гордость, обойдясь подобным образом со своими несчастливыми соперниками, обошелся с ними с таким великодушным милосердием, какое редко проявляли древние завоеватели. Правителей, безуспешно защищавших свой трон или свою свободу, часто казнили удушением в тюрьме, как только триумфальное шествие поднималось на Капитолийский холм. Этим же узурпаторам, которых поражение сделало преступными изменниками, было позволено жить в достатке и почетном покое. Зенобия получила от императора изящную виллу в Тибуре или в Тиволи, примерно в двадцати милях от столицы; сирийская царица постепенно сделалась римской матроной, выдала дочерей замуж в знатные семьи, и ее потомство существовало еще в V веке. Тетрик и его сын были восстановлены в прежних высоких званиях и получили обратно свои богатства. Они построили на холме Целий великолепный дворец и, как только он был закончен, пригласили туда на ужин Аврелиана. Войдя во дворец, гость был приятно удивлен, увидев картину, на которой была изображена необычная судьба хозяев дома: было изображено, как они подают императору гражданский венок и скипетр Галлии и вновь получают из его рук знаки сенаторского достоинства. Отец позже был назначен наместником Лукании, и Аврелиан, который вскоре сделал отрекшегося монарха своим другом и собеседником, по-свойски спросил его: разве не более желанная доля управлять провинцией в Италии, чем царствовать за Альпами? Сын долгое время оставался уважаемым членом сената; Аврелиан и его преемники никого из римской знати не уважали больше, чем его.
Триумф Аврелиана был таким долгим и разнообразным в своей пышной роскоши, что, хотя он начался на рассвете, медленная величавая процессия поднялась на Капитолий лишь в девятом часу вечера, и, когда император вернулся во дворец, было уже темно. Празднество продолжили театральные представления, цирковые игры, охота на диких зверей, бои гладиаторов, потешные морские сражения. Армии и народу были сделаны щедрые подарки, и несколько приятных или полезных для города учреждений внесли свои вклады в увековечение славы Аврелиана. Значительная часть привезенной им с Востока военной добычи была посвящена богам Рима; Капитолий и все остальные храмы сияли от блеска даров, которые Аврелиан преподнес им в своем показном благочестии. Один только храм Солнца получил около пятнадцати тысяч фунтов золота. Этот храм, великолепное здание, был построен императором на склоне Квиринальского холма вскоре после триумфа и посвящен им тому богу, которого Аврелиан почитал как творца своей жизни и удачи. Мать Аврелиана была младшей жрицей в одном из храмов Солнца, так что особая преданность богу света была усвоена этим удачливым крестьянином еще в младенческие годы, и каждый шаг на пути вверх, каждая победа, одержанная во время его правления, подкрепляли это суеверие благодарностью.
Оружие Аврелиана победило внешних и внутренних врагов государства. Нас уверяют, что его благодетельная строгость искоренила во всем римском мире преступления и соперничество партий, вредоносные хитрости и губительное попустительство, а также прекратила дорого обходившийся стране рост численности слабого и обременительного для народа чиновничества. Но если мы хорошо представим себе, насколько быстрее коррупция развивается, чем излечивается, и при этом вспомним, что годы общественных беспорядков были длиннее, чем месяцы, отпущенные Аврелиану на его правление, то будем должны признать, что нескольких коротких мирных отрезков времени было недостаточно для выполнения трудной работы по проведению реформ. Даже его попытка снова сделать монеты полновесными была встречена сопротивлением – грозным восстанием. Раздражение императора по этому поводу прорывается в одном из его частных писем: «Боги, несомненно, определили, что моя жизнь должна быть постоянной войной, – пишет он. – Только что бунт в стенах Рима породил серьезную гражданскую войну. Рабочие монетного двора подняли бунт по наущению Фелициссима, раба, которому я дал должность по финансовой части. В конце концов они разбиты, но в сражении с ними убиты семь тысяч моих солдат из тех войск, которые обычно стоят в Дакии и в лагерях вдоль Дуная». Другие авторы подтверждают подлинность этого события и добавляют также, что оно имело место вскоре после триумфа Аврелиана, что решающее сражение произошло на холме Целий, что рабочие монетного двора подделывали монеты, а император вернул себе доверие народа, выдав людям настоящие деньги вместо фальшивых, которые он приказал принести в казну.
Мы могли бы ограничиться лишь рассказом об этой финансовой операции, но не можем умолчать о том, насколько все это в таком виде выглядит для нас нелогичным и невероятным. Уменьшение количества благородных металлов в монетах при сохранении их номинала – мера вполне в духе правления Галлиена; вероятным кажется и то, что люди, послужившие орудием этого беззакония, боялись неотвратимой кары от правосудия Аврелиана. Но и виновных, и получивших выгоду не могло быть много; нелегко представить себе и то, какими уловками эти люди смогли бы поднять народ, которому они причинили вред, против самодержца, которого они предали. Для нас естественно было бы ожидать, что такие злодеи были бы ненавистны народу наравне с осведомителями властей и прочими живыми орудиями угнетения, а денежная реформа была бы так же популярна, как уничтожение тех давно просроченных долговых расписок, которые по приказу императора были сожжены на форуме Траяна. В эпоху, когда представление о принципах коммерции было весьма несовершенным, возможно, самая благая цель могла быть достигнута грубыми и неправомерными средствами; но вряд ли временные лишения такого рода могли разжечь мощную гражданскую войну и поддерживать ее пламя. Невыносимо тяжелые налоги, введенные подряд один за другим – часть на землю, часть на предметы первой необходимости, – способны в конце концов подтолкнуть к восстанию тех, кто не хочет или не может покинуть свою родину. Но любая операция, которая какими то ни было средствами восстанавливает подлинную стоимость денег, – это совсем иной случай. Временное зло изглаживается из памяти постоянным благом, потери распределяются между множеством людей, а если несколько богачей теряют значительную часть своих состояний, они одновременно теряют ту долю значения в обществе, которую им давало обладание тем, что утрачено. Однако Аврелиан мог посчитать нужным скрыть подлинную причину восстания, а денежная реформа могла послужить лишь слабым предлогом для партии, уже могущественной и недовольной. Хотя Рим и лишился свободы, его покой нарушала межпартийная борьба. Народ, к которому император, сам плебей, всегда проявлял особую любовь, постоянно не ладил с сенатом, сословием всадников и преторианской гвардией. Только прочный, хотя и тайный сговор этих частей общества, когда объединились авторитет первого, богатство вторых и оружие третьих, мог породить силу, способную сразиться в бою с опытными дунайскими легионами, которые под руководством воинственного государя завоевали Запад и Восток.
Каковы бы ни были причина и пели этого восстания, которое с таким малым правдоподобием приписано рабочим монетного двора, победой своей Аврелиан воспользовался беспощадно. Он был суровым от природы. Нервы этого крестьянина и солдата плохо настраивались на сострадание, и он мог без волнения смотреть на пытки и смерть. С самой ранней юности обучавшийся владеть оружием, Аврелиан слишком низко пенил жизнь гражданина, а потому карал людей военной казнью за самые малые проступки и переносил в систему гражданского правосудия строгую дисциплину военного лагеря. Любовь к справедливости часто становилась у него слепой яростной страстью, и во всех случаях, когда Аврелиан считал, что безопасность его самого или общества находится под угрозой, он не смотрел на то, достаточно ли доказательств, и не соразмерял наказание с виной. Беспричинное восстание, которым римляне отплатили ему за заботу, вывело из себя высокомерного императора. Самые знатные семьи Рима были виновны в этом непонятном заговоре или попали под подозрение. Жажда скорой мести привела к кровавой расправе, в которой погиб один из племянников императора. Палачи устали (если мы вправе позаимствовать выражение одного жившего тогда поэта), тюрьмы были переполнены, и несчастный сенат оплакивал смерть или отсутствие своих самых прославленных членов. Гордость Аврелиана была для сената не менее оскорбительной, чем его жестокость. Не зная ограничений, поставленных гражданским законодательством, или не желая их терпеть, Аврелиан не считал нужным обосновать свою власть чем-либо, кроме силы оружия, и владел по праву завоевателя империей, которую спас и покорил. Один из самых рассудительных государей Рима заметил однажды, что способности его предшественника Аврелиана больше подходили для командования армией, чем для управления империей. Понимая, в каком качестве природа предназначила ему блистать, Аврелиан через несколько месяцев после своего триумфа снова отправился на войну: было целесообразно дать беспокойному нраву легионеров выход в боях с иноземцами, а персидский монарх, по-прежнему наслаждаясь позором Валериана, продолжал безнаказанно бросать вызов величию Рима. Император, ведя за собой армию, грозную не числом солдат, а дисциплиной и отвагой, дошел до проливов, отделяющих Европу от Азии. Там он узнал, что даже самая абсолютная власть – плохая защита против тех, кем руководит отчаяние. Он сказал что-то угрожающее одному из своих секретарей, который был обвинен в вымогательстве, а было известно, что угрозы Аврелиана редко остаются невыполненными. У преступника оставалась лишь одна надежда – замешать в это дело некоторых старших офицеров армии, чтобы те разделили с ним его опасность или по меньшей мере его страхи. Умело подделав почерк своего господина, секретарь показал этим офицерам длинный кровавый список обреченных на смерть, в котором стояли их собственные имена. Не заподозрив обмана и не проверив подлинность списка, они решили спасти свои жизни, убив императора. Когда войска были на марше, на дороге между Византием и Гераклеей эти заговорщики, которым их должности давали право находиться рядом с Аврелианом, напали на него, и после недолгого сопротивления он погиб от руки Мукапора – военачальника, которого всегда любил и которому верил. Он умер, оплакиваемый жалевшей о нем армией, ненавидимый сенатом, но всеми признанный как воинственный удачливый правитель, полезный, хотя и суровый реформатор выродившегося государства.
После смерти Аврелиана сенат в последний раз употребил свою власть и выбрал М. Клавдия Тацита. Армия признала его, и он успешно вел войну против аланов. После того как он был убит, армия выбрала М. Аврелия Проба. Он одержал несколько побед на Рейне и Дунае, затем был убит в Сирмиуме. Его преемник Марк Аврелий Кар умер загадочным образом в начале войны против Персии. Ему наследовали его сыновья. Однако группа офицеров в Халкедоне выбрала императором Тая Аврелия Валерия Диоклетиана. Карин, единственный выживший сын Кара, короткое время правил на западе. В сражении при Маргусе Диоклетиан одержал победу и стал единственным хозяином римского мира. Все это рассказано в главе 12, которая здесь опущена.
НОВОЕ УСТРОЙСТВО ИМПЕРИИ
Глава 13
ПРАВЛЕНИЕ ДИОКЛЕТИАНА И ТРЕХ ЕГО СОПРАВИТЕЛЕЙ. ЕГО ТРИУМФ И НОВЫЙ ПОРЯДОК. УСЛОЖНЕНИЕ ПРИДВОРНОГО ЦЕРЕМОНИАЛА. ОТРЕЧЕНИЕ И СМЕРТЬ ДИОКЛЕТИАНА. УПАДОК ИСКУССТВ
Насколько правление Диоклетиана было более славным, чем у любого из его предшественников, настолько же его происхождение было ниже и презреннее, чем у них. Могучие голоса заслуг и грубой силы и раньше часто заставляли умолкнуть знатность рода с ее абстрактными правами, но до этого времени свободная и находившаяся в рабстве части человечества были строго отделены одна от другой. А родители Диоклетиана были рабами в доме римского сенатора Анулина, и сам он не имел никакого родового имени, кроме того, которое образовал себе от названия маленького городка в Далмации, откуда была родом его мать. Однако его отец, вероятно, добился свободы для всей семьи и вскоре после этого поступил на должность писца, которую обычно исполняли люди его звания. Благоприятные предсказания оракулов, а вернее, сознание собственной большой одаренности направили его честолюбивого сына на военную службу и вселили в него надежду на удачу. Было бы очень любопытно проследить за хитрыми уловками и случайными обстоятельствами, которые в конце концов позволили ему исполнить эти пророчества и показать свои достоинства всему миру. Диоклетиан был назначен наместником Мезии, затем возведен в консулы, после этого получил высокую командную должность в охране дворца. Он отлично проявил свои способности в Персидской войне, и после смерти Нумериана раб, по признанию и оценке его соперников, был объявлен самым достойным претендентом на императорский трон. Религиозное благочестие сыграло с Диоклетианом злую шутку: у его соправителя Максимиана оно смягчало свирепость дикого нрава, а самому Диоклетиану вредило, заставляя подозревать его в недостатке личного мужества. Трудно было бы убедить нас в трусости солдата удачи, который заслужил и долго сохранял уважение легионов и благосклонность стольких воинственных государей. Но иногда и клевета бывает такой умной, что точно выбирает для нападения самое уязвимое место. У Диоклетиана всегда хватало мужества на то, чтобы выполнять долг и действовать в соответствии с обстоятельствами, но похоже, что он не обладал той благородной отвагой, которая заставляет героя искать опасности и славы, презирать хитрость и дерзко требовать верности от равных ему. Дарования Диоклетиана были скорее полезными, чем блестящими, – сильный ум, отточенный жизненным опытом и изучением людей; находчивость и прилежание в делах; хорошо рассчитанная смесь щедрости и бережливости, мягкости и строгости; продуманная на много шагов вперед хитрость под видом солдатской прямоты; постоянство в преследовании своих целей и гибкость в выборе средств, которые он умел менять; и прежде всего – великий дар подчинять и свои, и чужие страсти интересам своего честолюбия и окрашивать это честолюбие в самые подходящие на данный момент оттенки справедливости и любви к общественному благу. Как Август, Диоклетиан может считаться основателем новой империи; подобно приемному сыну Цезаря, он проявил себя больше как государственный деятель, чем как воин, и оба эти государя никогда не применяли силу, если могли достичь своей цели политическим путем.
Победа Диоклетиана выделяется из всех своей мягкостью. Народ, который привык рукоплескать завоевателю за милосердие, если обычные наказания – смертную казнь, ссылку и конфискацию имущества он применял с хотя бы малейшей умеренностью и беспристрастием, теперь был самым приятным образом удивлен, когда увидел, что огонь гражданской войны полностью угас на поле боя. Диоклетиан приблизил к себе Аристандра, первого советника семьи Каров, пощадил жизнь, имущество и достоинство своих противников и даже оставил на прежних должностях большинство сторонников Карина. Вполне вероятно, что к такому человечному поведению хитрого далматинца могло отчасти побудить благоразумие: из этих слуг многие купили его благосклонность тайным предательством, а в других он уважал благодарную верность господину в его несчастье. Аврелиан, Проб и Кар умели верно судить о людях; они заполнили государственные и военные административные учреждения, которых тогда было мало, служащими, чьи достоинства выдержали испытание делом и чье увольнение повредило бы обществу и не послужило бы интересам преемника. Однако такое поведение показало римскому миру, что новое царствование обещает стать прекрасным, и сам император громко подтвердил это благоприятное мнение, подчеркнуто заявив, что из всех добродетелей, которыми обладали его предшественники, он больше всего стремится подражать философскому человеколюбию Марка Аврелия Антонина.
Первое большое дело Диоклетиана после вступления на престол, казалось, подтверждало его искренность и умеренность: по примеру Марка Аврелия новый император назначил себе соправителя. Им стал Максимиан, которому был присвоен сначала титул цезаря, а затем августа. Но причины для такого поступка и избранная при этом цель у Диоклетиана были совершенно не те, что у его горячо любимого предшественника. Марк Аврелий, надев пурпур на молодого любителя роскоши, уплатил ему долг благодарности и, если говорить правду, сделал это за счет счастья страны. Диоклетиан же, разделив труды правления с другом и тоже солдатом в опасное для страны время, укреплял этим оборону как востока, так и запада империи. Максимиан родился в крестьянской семье и, как Аврелиан, недалеко от Сирмиума. Безграмотный и не считавшийся с законами, он и на вершине власти имел деревенскую внешность и манеры, которые выдавали его низкое происхождение. Война была единственным делом, которое он знал. За свою долгую военную службу он отличился на всех границах империи. Хотя его военные таланты были больше умением подчиняться, чем умением командовать и, возможно, он никогда бы не достиг вершины полководческого искусства, благодаря своей отваге, постоянству и опытности он был способен выполнять самые трудные предприятия. Пороки Максимиана были не менее полезны для его благодетеля, чем достоинства. Неспособный к жалости и не боявшийся последствий своих поступков Максимиан был подходящим исполнителем для любого жестокого дела, которое хитрый Диоклетиан мог посчитать необходимым, но не желал признавать своим. Как только кровавая жертва на алтарь благоразумия или мести была принесена, Диоклетиан своевременным заступничеством спасал немногих уцелевших, которых и не собирался наказывать, мягко осуждал своего сурового соправителя за излишнюю строгость и наслаждался тем, что их противоположные принципы правления обычно характеризовали сравнением «железного и золотого веков». Несмотря на разницу характеров, императоры сохранили на троне дружбу, связавшую их, когда они были частными лицами. Максимиан при своем высокомерном и буйном нраве, который позже оказался таким губительным для него и для народа, привык уважать гений Диоклетиана и признавал превосходство разума над грубой силой. То ли из гордости, то ли из суеверия императоры приняли почетные имена. Диоклетиан назвался Иовиус – «подобный Юпитеру», а Максимиан – Геркулиус – «подобный Геркулесу». Пока всевидящая мудрость Юпитера поддерживает движение мира, говорили купленные ими ораторы, невидимое оружие Геркулеса очищает мир от чудовищ и тиранов.
Но даже всемогущество Иовиуса и Геркулиуса было неспособно выдержать тяжесть правления империей. Благоразумный Диоклетиан обнаружил, что империи, со всех сторон осаждаемой варварами, нужно было иметь по большой армии и по императору с каждой стороны света. Для этого он решил опять разделить на части свою слишком громоздкую ношу и дать двум военачальникам, чьи достоинства были проверены в деле, такую же, как у него, долю высшей власти вместе с низшим титулом цезарь. Сан младших носителей императорского пурпура получили Галерий, носивший прозвище Арментариус – Пастух из-за того, что в начале жизни был пастухом, и Констанций, прозванный Хлор, то есть Бледный, за бледный цвет лица. Говоря о родине, происхождении и нраве Геркулиуса, мы уже рассказали, каковы они были у Галерия, которого часто и не без оснований называли младшим Максимианом, однако похоже, что во многих отношениях младший Максимиан был и добродетельнее, и талантливее старшего. Констанций был не такого низкого происхождения, как его товарищи по правлению. Его отец Евтропий был одним из известнейших и знатнейших аристократов Дардании, а мать была племянницей императора Клавдия Готского. Хотя молодость Констанция прошла на военной службе, нрав у него был мягкий, а манеры учтивые, и народ уже давно признавал его достойным того сана, которого он в конце концов достиг. Чтобы упрочить политический союз союзом семейным, каждый из императоров стал приемным отцом одного из цезарей. Диоклетиан усыновил Галерия, а Максимиан – Констанция, и каждый, заставив своего приемного сына развестись с прежней женой, выдал за него замуж свою дочь. Эти четыре государя поделили между собой обширную территорию империи. Констанцию была поручена оборона Галлии, Испании и Британии; Галерия поместили на берегах Дуная в качестве защитника иллирийских провинций; владениями Максимиана стали считаться Италия и Африка, а себе Диоклетиан оставил Фракию, Египет и богатые страны Азии. Каждый из правителей был верховным владыкой на управляемой им части империи, но их совместная власть распространялась на всю территорию монархии и каждый был готов помочь собратьям по власти советом или присутствием. Цезари и в своем высоком сане чтили величие императоров, и три младших по возрасту правителя неизменно платили благодарностью и послушанием творцу их высоких судеб. Среди них не было места подозрительности и зависти к могуществу другого, и кто-то сравнил их на редкость удачный союз с хором, в котором умелый глава создает и поддерживает гармонию голосов.
Эта важная мера была принята лишь примерно через шесть лет после того, как был взят в соправители Максимиан; эти годы не прошли без памятных событий. Но для большей понятности рассказа мы предпочитаем сначала описать более совершенную структуру управления империей, которую установил Диоклетиан, и лишь потом рассказать о том, что произошло за время его правления. В этом рассказе мы будем придерживаться естественного порядка событий, а не дат, принятых в весьма сомнительной хронологии.
Максимиан подавил крестьянское восстание в Галлии. Караузий, захватив власть над флотом, находившимся в Ла-Манше, надел императорский пурпур в Британии, но был вскоре убит, и его смерть позволила Констанцию вернуть Британию под свою власть. Оба цезаря вместе защитили границы на Рейне и Дунае. Диоклетиан же, подавив мятеж в Египте, занялся делами Востока. Он посадил на престол Армении Тиридата, друга Рима, уступил Персии провинции, расположенные за Тигром, и заключил с ней мир, продолжавшийся сорок лет.
//-- Триумф Диоклетиана --//
Как только начался двадцатый год правления Диоклетиана, император отметил в Риме торжественным триумфальным шествием эту памятную годовщину и вместе с ней свои военные успехи. Славу этого дня разделил с ним лишь Максимиан, его равноправный собрат по верховной власти. Оба цезаря тоже сражались и побеждали, но их заслуги были в строгом соответствии с древними правилами отнесены за счет благодетельного влияния императоров, их отцов и повелителей. Триумф Диоклетиана и Максимиана был, возможно, не таким великолепным, как триумфы Аврелиана и Проба, но был украшен несколькими подробностями, говорившими о высочайшей славе и удаче. Африка и Британия, Рейн, Дунай и Нил дали для него свои трофеи, но самым драгоценным было другое украшение – победа над персами, за которой последовало завоевание большой территории. Перед императорской колесницей несли изображения захваченных рек, гор и провинций. Вид пленных жен, сестер и детей Царя царей был для народа зрелищем новым и приятным для самолюбия. В глазах же потомства этот триумф выделяется среди всех менее почетным отличием: это был последний триумф, который праздновали в Риме. Вскоре императоры перестали побеждать, а Рим – быть столицей империи.
Место, на котором был основан Рим, было освящено древними обрядами и мнимыми чудесами. Казалось, что каждый угол этого города одухотворен присутствием какого-нибудь бога или памятью о каком-нибудь герое, и власть надо всем миром была обещана Капитолию. Те, кто родился в Риме, были во власти этой сладкой обманчивой мечты и верили в нее. Она перешла к ним от предков, была усвоена вместе с самыми первыми привычками жизни, взрослела вместе с ними и в известной мере была защищена мнением о ее полезности в политике. Форма правления срослась с местом, откуда оно осуществлялось, и считалось невозможным переселить правительство куда-то еще, не разрушив его структуру. Но столица теряла свое главенство по мере того, как становилось больше завоеванных земель. Провинции поднимались на один уровень с Римом, и побежденные народы принимали имя римлян, но не перенимали при этом их привычек. Однако остатки древней конституции и сила обычая еще долгое время охраняли достоинство Рима. Императоры, даже если были родом из Африки или из Иллирии, уважали свою вторую родину как место, где находился источник их власти, и как центр своих обширных владений. Чрезвычайные обстоятельства во время войн часто требовали присутствия государя на границе, но Диоклетиан и Максимиан первыми среди императоров стали постоянно жить в провинциях в мирное время. Хотя их поведение и можно объяснить личными причинами, оно было оправдано очень благовидными политическими соображениями. Двор императора Запада большую часть времени находился в Милане, который благодаря своему положению у подножия Альп казался гораздо удобнее, чем Рим, для наблюдения за передвижениями германских варваров. Вскоре Милан достиг великолепия, достойного имперской столицы. Его дома в описаниях названы многочисленными и хорошо построенными, а жители – вежливыми, великодушными и свободными от предрассудков. Красоту новой столицы создавали цирк, театр, монетный двор, дворец, бани, названные в честь их создателя Максимиана, украшенные статуями портики и двойное кольцо стен. Похоже, что эта красота не тускнела даже от близости Рима. Диоклетиан тоже честолюбиво стремился соперничать с величием Рима: он тратил свой досуг и богатства Востока на украшение Никомедии, города, находившегося на границе Европы и Азии и почти на середине пути от Дуная до Евфрата.
Приглянувшись монарху, Никомедия за счет народа в течение нескольких лет достигла такого великолепия, на создание которого могло потребоваться несколько эпох, и стала уступать по численности населения лишь Риму, Александрии и Антиохии. Диоклетиан и Максимиан вели деятельную жизнь и много времени проводили в лагерях или в пути во время долгих и частых военных походов, но похоже, что каждый раз, когда дела страны давали им передышку, они с удовольствием удалялись отдохнуть в свои любимые резиденции – один в Никомедию, другой в Милан. Очень сомнительно, что Диоклетиан вообще приезжал в древнюю столицу империи до двадцатого года своего правления, когда отпраздновал в Риме свой триумф. И даже по случаю этого знаменательного события он пробыл там меньше двух месяцев. Из-за отвращения к развязной фамильярности римского народа он поспешно покинул Рим за две недели до того дня, когда, как все ожидали, император должен был появиться в сенате, чтобы принять от сенаторов знаки консульского достоинства.
Нелюбовь Диоклетиана к Риму и римской свободе была не минутным капризом, а очень тонкой политикой. Этот хитрый правитель заложил основы новой системы управления империей, которую позже достроила семья Константина, а поскольку сенат свято оберегал старую конституцию, император решился лишить сенаторское сословие тех небольших остатков власти и уважения, которые оно еще имело. Мы можем вспомнить, что примерно за восемь лет до вступления Диоклетиана на престол сенат на короткое время обрел величие и честолюбивые надежды. Пока это воодушевление преобладало над всеми другими чувствами, многие аристократы неосторожно проявляли усердие в борьбе за дело свободы, а когда преемники Проба отвернулись от республиканской партии, сенаторы не смогли скрыть свое бессильное недовольство. На Максимиане, верховном правителе Италии, лежала обязанность искоренить эти больше досаждавшие власти, чем действительно опасные для нее, настроения, и эта задача прекрасно подходила его жесткому нраву. Самых знаменитых членов сената, к которым Диоклетиан всегда относился с подчеркнутым уважением, его соправитель обвинил в вымышленных заговорах, и обладание изящной виллой или хорошо ухоженным поместьем было неопровержимым доказательством вины. Лагерь преторианцев, который так долго служил гнетом для величия Рима, теперь стал защитой того же величия: эти высокомерные воины, почувствовав, что их власть близится к концу, естественно, были совсем не прочь объединить свою силу с авторитетом сената. Диоклетиан своими благоразумными действиями понемногу уменьшил число преторианцев, отменил их привилегии и заменил их двумя верными легионами из Иллирика, которые, получив названия иовианцев и геркулианцев, были назначены служить гвардией для императоров. Но самую губительную, хотя и не столь заметную рану Диоклетиан и Максимиан нанесли сенату своим отсутствием и его неизбежными последствиями. Пока императоры жили в Риме, законодательное собрание можно было угнетать, но им вряд ли можно было пренебрегать. Преемники Августа имели власть диктовать любые законы, которые могли им подсказать мудрость или каприз. Но эти законы утверждал сенат, в его решениях и постановлениях сохранялись формы прежней свободы, и, уважая предрассудки римского народа, мудрые государи были до некоторой степени вынуждены говорить и вести себя как положено полководцу и первому должностному лицу республики. Среди войск и в провинциях они открыто были самодержавными владыками и, когда стали постоянно жить вдали от столицы, навсегда отбросили то притворство, которое рекомендовал своим преемникам Август. При осуществлении и законодательной, и исполнительной власти государь советовался со своими советниками, а не спрашивал мнение великого законодательного собрания нации. Имя сената произносилось с почтением до последних дней империи, его члены по-прежнему имели почетные отличия, льстившие их тщеславию, но собрание, которое так долго являлось сначала источником, а затем орудием власти, понемногу было забыто. Сенат Рима потерял всякую связь с императорским двором и был оставлен на Капитолийском холме как почтенный, но бесполезный памятник старины.
Когда правители Рима покинули сенат и свою древнюю столицу, они легко забыли о происхождении своей власти и о том, что делало ее законной. Гражданские звания консула, проконсула, цензора и трибуна – названия должностей, из которых складывалась эта власть, – напоминали народу о ее республиканском происхождении. Эти скромные титулы были отброшены, а слову «император», означавшему «повелитель», которым правители продолжали называть свой высокий сан, они придали новый, более почетный смысл: оно означало уже не командующего римскими войсками, а верховного владыку римского мира. К наименованию «император», которое первоначально было воинским званием, было присоединено другое, более надменное. Слово «доминус», что значит «господин», первоначально означало не власть правителя над подданными или командира над подчиненными ему солдатами, а деспотическую власть хозяина над его домашними рабами. Первые цезари понимали его в этом ненавистном людям смысле и с отвращением отвергали. С течением времени сопротивление правителей понемногу слабело, а ненавистное слово становилось не таким ненавистным, и в конце концов обращение «наш господин император» стало не только использоваться льстецами, но постоянно появляться в законодательных и общественных документах.
Таких высоких имен было достаточно, чтобы удовлетворить даже самое огромное честолюбие, и, если преемники Диоклетиана все же отказывались от титула царь, это, видимо, было вызвано не столько умеренностью, сколько разборчивостью. Всюду, где говорили на латыни (а она была языком государственной власти во всей империи), титул император, который носили они одни, вызывал больше почтения, чем титул царь, которое они должны были бы делить с сотней варварских вождей либо, в самом лучшем случае, могли наследовать только от Ромула или Тарквиния.
Но на Востоке чувства людей были иными, чем на Западе. С самого начала истории азиатские государи именовались на греческом языке словом «базилевс», что означает «царь», а поскольку это слово обозначало первого среди людей, раболепные жители восточных провинций скоро начали употреблять его в своих прошениях на имя того, кто занимал римский престол. Диоклетиан и Максимиан незаконно присвоили себе даже символы богов или по меньшей мере звание божественный и передали то и другое своим преемникам – императорам-христианам. Однако эти преувеличенно хвалебные обращения вскоре перестали быть кощунством, поскольку утратили значение: когда слух привык к их звучанию, их стали выслушивать с безразличием, как туманные по смыслу, но горячие заверения в уважении.
//-- Усложнение придворного церемониала --//
Со времени Августа до времени Диоклетиана римские государи, находясь среди своих сограждан, беседовали с ними без церемоний, а те приветствовали их лишь с таким почетом, какой обычно оказывали сенаторам и должностным лицам. Главным внешним знаком звания государя была императорская или воинская одежда пурпурного цвета; у сенаторов одежда была отмечена широкой, а у всадников – узкой полосой этой же почетной окраски. Гордость или, вернее, политический расчет Диоклетиана побудили этого хитрого правителя принять за образец торжественное великолепие персидского двора. Он рискнул надеть венец – украшение, которое римляне ненавидели как знак царского звания и ношение которого считалось самым отчаянным поступком среди безумств Калигулы. Этот венец был всего лишь широкой белой головной повязкой, украшенной жемчужинами. Роскошные наряды Диоклетиана и его преемников были сшиты из шелка и украшены золотом; кто-то гневно заметил, что даже их башмаки были усыпаны самыми редкими драгоценными камнями. Доступ к их священным особам с каждым днем становился все труднее из-за вводимых ими все новых церемоний и форм почитания. Аллеи на территории дворца строго охраняли воины из различных схол – так стали теперь называться отряды внутридворцовой охраны. Внутренние покои были отданы под ревнивую и бдительную охрану евнухов, рост численности и влияния которых был самым безошибочным признаком усиления деспотизма. Подданный любого звания, когда его наконец допускали к императору, должен был пасть перед ним на землю вниз лицом, склоняясь по восточному обычаю перед божественностью своего господина и повелителя. Диоклетиан был человек здравомыслящий, которого и частная, и общественная жизнь научили верно оценивать и себя самого, и человечество, поэтому нелегко поверить, что ввести персидские обычаи вместо римских его побудило такое мелкое чувство, как тщеславие. Нет, он тешил себя надеждой, что показные великолепие и роскошь будут подавлять воображение толпы, что монарх, укрываясь от людских глаз, меньше будет подвергаться грубому осуждению солдат и народа и что привычка подчиняться постепенно породит в людях почтение. Как деланая скромность Августа, торжественное величие Диоклетиана было актерской игрой, но следует признать, что из этих двух комедий первая была гораздо достойнее мужчины и благородного человека, чем вторая. Целью одного было скрыть, а целью другого – выставить напоказ неограниченную власть императоров над римским миром.
Показное величие было первым принципом новой системы, созданной Диоклетианом. Вторым принципом было деление. Он разделил на части империю, провинцию и все отрасли управления – как гражданского, так и военного. Император увеличил количество шестерней государственной машины и этим замедлил ее работу, но сделал ее надежнее. Все преимущества и все недостатки этих нововведений, какими бы они ни были, следует считать делом рук изобретателя новой системы. Но поскольку каркас нового государства был постепенно улучшен и достроен до целого здания последующими правителями, нам удобнее отложить рассмотрение этой системы до того момента, когда речь пойдет о временах ее зрелости и совершенства. Поэтому мы более подробно опишем новую империю в рассказе о правлении Константина, а здесь бегло очертим основные контуры нового государства в том виде, как их провела рука Диоклетиана.
Он взял себе для осуществления верховной власти трех соправителей и, будучи уверен, что способностей одного человека недостаточно, чтобы оборонять страну, считал правление четырех не временной мерой, а основным законом конституции. По его замыслу два старших правителя должны были носить венец и иметь титул август; поскольку на их решения могли влиять личные привязанности или уважение, они должны были регулярно вызывать к себе двух своих младших по званию собратьев. Цезари со временем должны были в свою очередь подниматься на высшую ступень власти, обеспечивая тем самым ее преемственность. Империя была разделена на четыре части. Более почетными из них были Восток и Италия, а более трудоемкими – Дунай и Рейн. В двух первых требовалось присутствие августов, две другие были поручены цезарям. Войсками распоряжались все четыре соправителя, и понимание, что победить одного за другим четырех грозных противников – задача невыполнимая, должно было охладить воинственный пыл любого честолюбивого полководца. В делах гражданского правления императоры по этому плану должны были осуществлять самодержавную власть совместно и нераздельно, и их постановления, подписанные именами всех четверых, должны были распространяться во всех провинциях, поскольку при разработке этих документов императоры помогали друг другу советами и авторитетом. Несмотря на такие предосторожности, политическое единство римского мира постепенно угасало, и был введен принцип разделения, который довольно скоро навсегда расколол этот мир на Западную и Восточную империи.
Система Диоклетиана имела еще один недостаток весьма материального свойства, которым нельзя полностью пренебречь даже в наше время: административная система стала стоить дороже, а следствием этого стал рост налогов, усиливший угнетение народа. Вместо небольшой «семьи» из рабов и вольноотпущенников, которой было достаточно Августу и Траяну в их скромном величии, были созданы три или четыре великолепных двора в разных частях империи, и столько же римских царей тщеславно соперничали друг с другом и с персидским монархом в пышности и роскоши придворной обстановки. Количество советников, должностных лиц, чиновников и служителей в разных государственных учреждениях возросло до небывалых ранее пределов, и (тут мы осмелимся позаимствовать выражение возмущенного современника событий) «когда среди населения получающих выплаты стало больше, чем приносящих деньги в казну, наградные выплаты стали гнетом для провинций». Легко можно выстроить непрерывный ряд гневных воплей и жалоб на налогообложение, начиная с этого времени и до последних дней империи. В зависимости от вероисповедания и положения в обществе авторы выбирают целью для своих нападок кто Константина, кто Валента, кто Феодосия; но все единодушно заявляют, что налоги и сборы, особенно налог на землю и подушный налог, были непомерно тяжелым бременем для населения и усиливающимся бедствием их времени. Из такого единогласия беспристрастный историк, обязанный проводить границу между истиной и сатирой так же, как между истиной и хвалебной одой, может сделать вывод, что каждый из правителей виновен в части того зла, в котором их обвиняют, и причина этого – не столько личные пороки правителей, сколько общая у них всех система правления. Император Диоклетиан действительно был создателем этой системы, но в его царствование растущее зло удавалось удерживать в границах приличия и умеренности, то есть он заслужил упрек в том, что подал губительный пример другим, но не в том, что сам был угнетателем. К этому можно еще добавить, что управление финансами при нем велось с благоразумной бережливостью и что после уплаты всех текущих расходов в имперской казне еще оставалось много средств и для щедрости, когда для нее были основания, и на случай любых чрезвычайных обстоятельств, возможных в государстве.
//-- Отречение и смерть Диоклетиана --//
На двадцать первом году правления Диоклетиан принял свое достопамятное решение отречься от императорского сана. Такого поступка скорее можно было бы ожидать от старшего или младшего Антонина, чем от этого правителя, который не пользовался уроками философии ни когда добивался верховной власти, ни когда ее осуществлял. Диоклетиан заслужил славу тем, что впервые дал миру пример отречения – пример, которому не часто следовали самодержцы более поздних времен. Когда наш ум ищет что-либо подобное, естественно, приходит на память Карл V – не оттого лишь, что один современный историк своим красноречием сделал это имя хорошо знакомым для английского читателя, но и не по причине очень заметного сходства в характерах этих двух императоров, чьи политические дарования были выше военных, а добродетели проявлялись лишь в подходящие моменты и были порождены больше хитростью, чем природой. Однако отречение Карла, видимо, было ускорено превратностями судьбы: похоже, что неудача любимых планов заставила его поспешить расстаться с властью, которую он считал слишком малой для своего честолюбия. Царствование же Диоклетиана было непрерывной чередой успехов, и похоже, что он стал всерьез думать об отказе от императорского трона лишь после того, как победил всех врагов. Ни тот ни другой не были очень стары: Карлу было только пятьдесят пять лет, а Диоклетиану не больше пятидесяти девяти; но деятельный образ жизни этих государей – войны и поездки, заботы, связанные с царским саном, и усердное занятие делами успели повредить их здоровье и наделили их до срока старческими недугами.
Несмотря на суровость зимы, очень холодной и дождливой в том году, Диоклетиан вскоре после своей триумфальной церемонии покинул Италию и направился на Восток. Из-за неласковой погоды и дорожной усталости у него началась и стала медленно развиваться болезнь. Хотя переходы были легкими и императора чаще всего несли в крытых носилках, ко времени его приезда в Никомедию в конце лета недуг уже стал очень тяжелым и вызывал тревогу. Всю зиму император не выходил из своего дворца. Опасность, в которой он находился, вызывала у всех непритворные сочувствие и огорчение, но люди могли судить об изменениях в его здоровье лишь по радости или горю, которые читали на лицах и в поведении его приближенных. Прошел слух о его смерти, и какое-то время все верили, что император умер, но предполагали, будто это скрывают, чтобы не допустить беспорядков, которые могли бы возникнуть в отсутствие цезаря Галерия. Однако все кончилось тем, что 1 марта Диоклетиан еще раз появился на людях, но был таким бледным и так исхудал, что его с трудом могли узнать даже те, кому его внешность была очень хорошо знакома. Для него настало время положить конец мучительной борьбе между здоровьем и достоинством, которая шла в его душе уже больше года: здоровье требовало бережного отношения к себе и покоя, достоинство приказывало руководить великой империей и с одра болезни. Диоклетиан решил провести остаток своей жизни на почетном отдыхе, сделав свою славу недоступной для ударов судьбы, а арену мира уступить своим молодым и деятельным соправителям.
Церемония его отречения состоялась на просторной равнине примерно в трех милях от Никомедии. Император поднялся на высокий трон и в полной ума и достоинства речи объявил о своем намерении одновременно народу и солдатам, которые были созваны туда ради этого чрезвычайного случая. Сняв с себя пурпур, он сразу же скрылся от прикованных к нему пристальных взглядов толпы и, проехав через город в закрытой колеснице, направился, нигде не задерживаясь, в любимое уединенное жилище, которое выбрал себе в своей родной Далмации. В тот же день, 1 мая, Максимиан, как было договорено заранее, сложил с себя сан императора в Милане. Даже среди великолепия своего римского триумфа Диоклетиан обдумывал намерение отречься от власти. Желая обеспечить повиновение Максимиана, он потребовал от него то ли клятвы общего характера, что тот будет подчиняться в своих поступках авторитету своего благодетеля, то ли конкретного обещания, что тот отречется от престола, как только услышит совет так поступить и увидит пример отречения. Это соглашение, хотя оно и было скреплено торжественным обетом перед алтарем Юпитера Капитолийского, было слабой уздой для свирепого нрава Максимиана, главной страстью которого было властолюбие и который не желал ни спокойной жизни в настоящем, ни доброго имени у потомства. Однако тот, хотя и неохотно, подчинился власти, которую приобрел над ним его мудрый соправитель, а после отречения сразу удалился на свою виллу в Луканий, где при своем нетерпеливом характере едва ли мог надолго найти покой.
Диоклетиан, родившийся в семье рабов и поднявшийся до престола, последние девять лет своей жизни провел на положении частного липа. Уход от дел был подсказан ему разумом, и, кажется, он был доволен этой жизнью, во время которой долго пользовался уважением тех правителей, которым уступил власть над миром. Редко случается, чтобы ум, долгое время упражнявшийся в делах, приобрел привычку беседовать с самим собой, и потому те, кто лишается власти, больше всего жалеют о том, что теперь им нечем занять себя. Литература и религия, которые представляют так много увлекательных возможностей одинокому человеку, не смогли привлечь внимание Диоклетиана; но он сохранил или по меньшей мере быстро приобрел заново вкус к самым невинным и естественным удовольствиям и в достаточной степени заполнил свои свободные часы строительством, посадкой растений и уходом за садом. Его ответ Максимиану заслуженно прославился. Этот беспокойный старик добивался, чтобы Диоклетиан вновь взял в руки бразды правления и надел императорский пурпур. Диоклетиан отверг искушение: улыбнулся с жалостью и спокойно сказал, что, если бы он смог показать Максимиану капусту, которую собственными руками посадил в Салоне, тот больше не стал бы уговаривать его отказаться от наслаждения счастьем ради погони за властью. В беседах с друзьями он часто признавал, что из всех искусств самое трудное – искусство царствовать, и обсуждал эту тему с некоторым раздражением, которое могло быть вызвано лишь его собственным опытом. «Как часто четырем или пяти советникам бывает выгодно объединиться и обмануть своего государя! – любил говорить Диоклетиан. – Он отгорожен от людей своим высоким саном, и поэтому правда от него скрыта; он может видеть только их глазами, он слышит только их ложные объяснения. Он ставит на важнейшие должности тех, кто порочен и слаб, а самых добродетельных и достойных подданных держит в немилости. Из-за таких позорных уловок, – добавлял Диоклетиан, – самые лучшие и самые мудрые правители оказываются беспомощными перед продажностью и испорченностью придворных». Для нас умение видеть подлинную цену величия и уверенность в бессмертной славе делают привлекательнее удовольствия жизни на покое, но римский император играл в мире слишком важную роль, чтобы к его наслаждению удобствами и безопасностью частной жизни не примешалось ни капли горечи. Диоклетиан не мог не знать о бедах, постигших империю после его отречения. Страх, печаль и недовольство иногда настигали его в его салонском уединении. Если не его любящее сердце, то по меньшей мере его гордость сильно страдала из-за несчастий, пережитых его женой и дочерью, а последние минуты Диоклетиана были омрачены несколькими унижениями, от которых Лициний и Константин могли бы избавить отца стольких императоров, который и их самих первый вывел на путь к вершине власти. До наших дней дошло сообщение, хотя и очень мало заслуживающее доверия, будто бы Диоклетиан благоразумно ускользнул от их власти, покончив жизнь самоубийством.
Перед тем как мы оставим жизнь и характер Диоклетиана, обратим внимание на те места, где он уединился в конце жизни. Салона, главный город его родной провинции Далмация, находилась на расстоянии примерно двухсот римских миль, считая по длине государственных дорог, от Аквилеи, где начиналась Италия, и примерно двухсот семидесяти – от Сирмиума, где обычно жили императоры во время своих приездов на иллирийскую границу. Салона, до сих пор сохранившая свое имя, теперь – жалкая деревушка, но еще в XVI веке остатки театра и лабиринт рухнувших арок и мраморных колонн свидетельствовали о ее былом великолепии. Примерно в шести или семи милях от этого города Диоклетиан построил великолепный дворец; по тому, какая огромная работа для этого потребовалась, мы можем судить о том, как долго он обдумывал свое будущее отречение от императорской власти. Для выбора этой местности, где имелось одновременно все для здоровья и роскоши, ему не нужно было привязанности к родному краю. «Земля там сухая и плодородная, воздух чист и полезен для здоровья, и, хотя в этом краю в летние месяцы очень жарко, он редко страдает от тех вредоносных засушливых ветров, которые дуют над побережьем Истрии и некоторыми областями Италии. Красота видов, которые открываются из дворца, не меньше, чем привлекательность почвы и климата. К западу от него полоса плодородной земли окаймляет Адриатику и множество маленьких островков, разбросанных по поверхности воды, так что эта часть моря выглядит большим озером. К северу лежит залив, по которому шел путь к древнему городу Салоне, и местность по другую сторону залива, когда она видна, хорошо контрастирует с более обширным водным простором Адриатики, который виден и с южной, и с восточной стороны. На севере этот пейзаж на довольно большом расстоянии замыкает неровная гряда высоких гор, во многих местах покрытая лесами и виноградниками, среди которых видны деревни» [21 - Адам. Древности Дворца Диоклетиана в Спалато. С. 6. Мы можем добавить к этому один или два факта из сочинения аббата Фортиса. В маленьком ручье под названием Гиадр, упоминание о котором есть у Лукана, водится прекраснейшая форель, которую этот аббат, человек рассудительный и, возможно, монах, считает одной из главных причин, заставивших Диоклетиана выбрать это место для жизни после ухода от дел. Этот же автор сообщает о том, что в Спалато возрождается любовь к сельскому хозяйству: возле этого города группа джентльменов недавно основала опытную ферму.].
Хотя Константин из-за очень явного предубеждения говорит о дворце Диоклетиана с подчеркнутым презрением, один из их преемников, который мог видеть этот дворец лишь в заброшенном и полуразрушенном состоянии, славит его великолепие словами величайшего восхищения.
Размер участка земли, который занимало это здание, был от девяти до десяти английских акров. Форма дворца была четырехугольной, по бокам возвышалось шестнадцать башен. Две стороны четырехугольника имели в длину около шестисот футов, две других – около семисот.
Все это было построено из легко обрабатываемого камня, добытого в соседних каменоломнях в Трау, или Трагетуме; этот камень немногим уступал даже мрамору. Четыре пересекавшиеся под прямым углом проезда делили это огромное сооружение на несколько частей, и в начале дорожки, которая вела к главной постройке, стояли величественные ворота, которые до сих пор называются Золотыми. Завершалась же эта дорожка перистилем из гранитных колонн, по одну сторону которого находился квадратный храм Эскулапа, по другую – храм Юпитера, имевший форму восьмигранника. Юпитера Диоклетиан чтил как покровителя, посылавшего ему удачу, а Эскулапа – как хранителя своего здоровья. Сравнивая руины дворца, которые сохранились до сих пор, с наставлением Витрувия, можно заметить, что некоторые части этого здания – спальня, атриум, базилика, кизикийский, коринфский и египетский залы – были описаны там с какой-то долей точности или по меньшей мере правдоподобия. Их формы были разнообразными и пропорции верными, но все эти великолепные комнаты имели два недостатка, которые привели бы в ужас человека с нашими современными представлениями о красоте и удобстве: в них не было окон и каминов. Освещались они через крышу (видимо, здание имело только один этаж), а отапливались с помощью труб, проложенных вдоль стен. Основной ряд помещений был с юго-западной стороны защищен портиком, длина которого составляла пятьсот семнадцать футов и который, вероятно, был весьма возвышающим душу и полным очарования местом для прогулок, когда красоты пейзажа дополнялись красотами живописи и скульптуры.
//-- Упадок искусств --//
Находись это великолепное здание в уединенном краю, оно пострадало бы от разрушительного времени, но, возможно, спаслось бы от изобретательной жадности человека. Из его развалин родились деревня Аспалату с и затем, намного позже, – провинциальный город Спалато [22 - Видимо, это нынешний курортный город Сплит в одной из стран бывшей Югославии. Думаю, это стоит уточнить.].
Золотые ворота теперь служат входом на рыночную площадь. Там, где поклонялись Эскулапу, чтят теперь святого Иоанна Крестителя, а храм Юпитера стал христианским собором, посвященным Богородице. За это описание дворца Диоклетиана мы должны благодарить прежде всего одного искусного художника, нашего современника и соотечественника, которого очень большое и свободное от предубеждений любопытство привело в самый центр Далмации. Но можно предположить, что его рисунки и гравюры своим изяществом немного приукрашивают то, чему предназначены быть подобием. Очень правдивый путешественник, побывавший там позже художника, поведал нам, что уродливые древние развалины в Спалато отражают упадок искусств в эпоху Диоклетиана так же хорошо, как закат величия Римской империи. Если действительно таково было состояние архитектуры, то естественно предположить, что живопись и скульптура были в еще большем упадке. В архитектуре существует небольшое число правил, которые едва ли не механически применяются во всех случаях. Но задача скульптуры и прежде всего живописи – создавать подобия не только форм природы, но также характеров и страстей человеческой души. В этих высоких искусствах умелая рука приносит мало пользы, если ее не одушевляет воображение и не ведут безупречный вкус и наблюдательность.
Почти нет нужды говорить о том, что народные волнения внутри империи, разнузданное своеволие солдат, набеги варваров и постепенное усиление деспотизма были очень неблагоприятны для любого гения и даже для учености. Сменявшие друг друга императоры-иллирийцы, возродив империю, не возродили науки. Полученное ими военное образование не было рассчитано на то, чтобы привить им любовь к литературе, и даже ум Диоклетиана, деятельный и талантливый в делах, был совершенно не знаком ни с научными знаниями, ни с отвлеченными рассуждениями мудрецов.
Юристы и медики настолько необходимы всем и их профессии настолько прибыльны, что в этих двух областях всегда находится нужное количество достаточно способных и сведущих практиков; но незаметно, чтобы те, кто изучал правоведение и медицину в те дни, черпали знания у кого-либо из знаменитостей, чьи дарования расцветали тогда же. Голос поэзии молчал. История опустилась до уровня сухих, туманных и сжатых описаний, не способных ни забавлять, ни поучать. Красноречие, вялое и искусственное, продолжало существовать на деньги императоров и на службе у них: владыки империи покровительствовали лишь тем искусствам, которые удовлетворяли их гордость или защищали их власть.
Эта эпоха упадка учености и вырождения человечества отмечена, однако, возникновением и быстрым усилением неоплатонизма. Школа неоплатоников, возникшая в Александрии, заставила умолкнуть афинские школы, и эти древние братства ученых встали под знамя более модных учителей, которые привлекали людей к своему учению новизной метода и строгостью своих нравов. Некоторые из этих ученых наставников – Аммоний, Плотин, Амелий и Порфирий – отличались глубиной мысли и упорным трудолюбием; но поскольку они неверно определили цель философии, их труды гораздо больше развратили человеческую мысль, чем усовершенствовали ее. Неоплатоники пренебрегали тем знанием, которое соразмерно с нашим местом в мире и нашими силами: они считали недостойной своего внимания всю область морали, естественных и точных наук, а все свои силы тратили на слова – спорили по поводу метафизических понятий, пытались разгадать тайны невидимого мира и искали способы примирить Аристотеля с Платоном в вопросах, где оба этих философа были такими же невеждами, как все остальные люди. Их умы, тратившие все свои силы на эти глубокомысленные, но бессодержательные рассуждения, легко верили в вымыслы воображения, и неоплатоники тешили себя верой, что знают, как научить душу покидать ее телесную тюрьму, уверяли, что находятся в тесном общении с демонами и духами, и – что было очень странным поворотом мысли – превратили изучение философии в уроки магии. Древние мудрецы осмеивали народные суеверия, а ученики Плотина и Порфирия стали самыми усердными защитниками этих суеверий, примирившись с их причудливыми крайностями под слабым предлогом, что это всего лишь иносказания. Поскольку эти философы в нескольких таинственных вопросах веры были согласны с христианами, на всю остальную богословскую систему христиан они нападали с той яростью, которая сходна с гражданской войной. Едва ли неоплатоники заслужили место в истории науки, но в истории церкви упоминания о них встречаются очень часто.
Глава 14
КОНСТАНТИН В РИМЕ. ЕГО СУДЕБНЫЕ РЕФОРМЫ
В системе Диоклетиана с самого начала было одно слабое место, которое и погубило ее: Максимиан и Констанций оба имели сыновей: Максимиан – Максенция, а Констанций – Константина. Отцовская любовь оказалась сильнее выборной системы. Галерий попытался оторвать Константина от его отца, но юный сын все же приехал к отцу в Британию и после смерти отца в порке был провозглашен августом. В том же году Максенций разорвал прежнюю договоренность, по которой жил уединенно в стороне от дел.
В запутанном клубке последовавших за этим войн и политических ухищрений основной нитью является умелая стратегия Константина. Он управлял Галлией, а Максенций в это время правил как тиран в Италии и Африке. Затем Константин вторгся в Италию. Максенций был побежден и убит на Мульвийском мосту у самого Рима. Считается, что именно перед этой битвой Константину явилось видение, которое заставило его решиться на принятие христианства.
//-- Константин в Риме --//
Плодами своей победы Константин воспользовался так, что не заслужил похвалы за милосердие, но и не навлек на себя упрека в чрезмерной суровости. Он повел себя точно так, как поступили бы с ним самим и его семьей, потерпи он поражение: казнил двоих сыновей тирана и старательно истребил весь его род. Самые видные сторонники Максенция получили то, чего должны были ожидать, – разделили его судьбу, как делили с ним счастье и преступления; но когда римский народ громко потребовал увеличить число жертв, завоеватель престола, проявив твердость и человечность, воспротивился требованиям этих раболепных крикунов, в чьих выкриках лести было столько же, сколько недовольства. Профессиональные доносчики были наказаны и потеряли охоту заниматься своим ремеслом. Те, кто невинно пострадал при недавней тирании, были возвращены из изгнания и получили обратно свои поместья. Всеобщая амнистия успокоила умы людей в Италии и Африке и закрепила за ними их собственность. Когда Константин впервые почтил сенат своим присутствием, то произнес речь, в которой скромно перечислил свои заслуги и подвиги, заверил прославленное сенаторское сословие в своем искреннем к нему уважении и пообещал сенаторам восстановить их древние достоинство и привилегии. Благодарный сенат отплатил ему за эти ничего не значащие заявления теми пустыми почетными титулами, которые все еще имел власть присваивать, и, не притворяясь, будто утверждает Константина в звании правителя, принял постановление, которым присвоил ему сан старшего из трех августов, правивших римским миром. Были установлены игры и празднества для вечного прославления его победы, и несколько зданий, воздвигнутых на деньги Максенция, были названы в честь его счастливого соперника. Триумфальная арка Константина до сих пор служит печальным доказательством упадка искусств и единственным в своем роде свидетельством самого низкого тщеславия. Поскольку в столице империи невозможно было найти скульптора, способного украсить этот памятник, с арки Траяна, забыв об уважении и к памяти этого императора, и к праву собственности, сняли самые изящные фигуры. На разницу во времени действия и личности прославляемых, в делах и персонажах, не обратили никакого внимания. Парфянские пленники оказались лежащими ниц у ног императора, который никогда не воевал за Евфратом, и любопытные специалисты по древностям до сих пор могут увидеть голову Траяна на трофеях Константина. Новые украшения, которыми пришлось заполнить пустые места между старыми скульптурными фрагментами, выполнены в высшей степени грубо и неумело.
Упразднение преторианской гвардии было одновременно благоразумным поступком и актом мести. Эти высокомерные войска, численность и привилегии которых Максенций восстановил и даже увеличил, Константин распустил навсегда. Их укрепленный лагерь был разрушен, и те немногие преторианцы, которые уцелели от меча, были разосланы в разные легионы на границы империи, где они могли принести пользу, но не могли вновь стать опасными. Упразднением войск, которые обычно размещались в Риме, Константин нанес последний смертельный удар достоинству сената и народа: разоруженная столица не имела теперь никакой защиты от оскорблений или пренебрежения своего далекого господина. Мы можем отметить еще вот что. Когда римляне с тяжестью на душе почувствовали, что их собираются заставить платить властям дань, они сделали последнее усилие, чтобы сохранить свою умирающую свободу, и возвели на трон Максенция. Он потребовал от сената эту же дань под названием добровольного дара. Римляне стали умолять о помощи Константина. Тот победил тирана и превратил добровольный дар в постоянный налог. Сенаторы были разделены на несколько разрядов по размеру имущества, которое от них потребовали перечислить в официальной декларации. Самые состоятельные платили ежегодно восемь фунтов золотом, следующий разряд – четыре, последний разряд – два, а те, которые могли по бедности быть освобождены от этого налога, все же должны были платить в казну семь золотых монет. Кроме самих членов сената, их сыновья, потомки и даже родственники тоже пользовались пустыми привилегиями сенаторского сословия и несли тяжелое бремя принадлежности к нему; нас, конечно, не удивит, что Константин усиленно старался увеличить число лиц, попадающих под действие столь полезного закона. После победы над Максенцием император-победитель провел в Риме не более двух или трех месяцев, а за всю оставшуюся жизнь побывал там еще два раза – когда торжественно праздновал десятую, а потом двадцатую годовщину своего вступления на престол. Константин почти всегда был в пути: он то обучал легионы, то проверял, в каком положении находятся провинции. Жил он от случая к случаю в Тревах, Милане, Сирмиуме, Наиссе или Фессалонике, пока наконец не основал НОВЫЙ РИМ на границе Европы и Азии.
Константин сначала заключил союз с Лицинием, а потом воевал с ним. После сражений при Цибалисе и Мардии они заключили между собой мир.
//-- Судебные реформы Константина --//
Примирение Константина и Лициния, хотя и было омрачено недовольством и завистью, памятью о недавно причиненном ущербе и предчувствием опасностей в будущем, все же более восьми лет хранило покой римского мира. Поскольку как раз примерно в это время начали регулярно записывать имперские законы в порядке их принятия, нетрудно найти среди них те гражданские узаконения, которыми занимался в часы досуга Константин. Но самые важные из его постановлений тесно связаны с новой политико-религиозной системой, которая окончательно сформировалась лишь в последние мирные годы его правления. Многие из его законов, поскольку в них идет речь о правах и собственности отдельного человека и об адвокатской практике, относятся скорее к гражданскому праву, чем к государственному праву империи; кроме того, он издал много постановлений такого местного масштаба и кратковременного действия, что они вряд ли заслуживают упоминания во всеобщей истории. Однако из этого множества законов можно выделить два: один из-за его важности, другой из-за необычности; первый – как редкостное проявление доброты, второй – за крайнюю суровость.
I. Ужасный обычай подкидывать или убивать новорожденных детей, весьма распространенный у древних, с каждым днем все чаще применялся в провинциях, особенно в Италии. Причиной этого было отчаяние, а отчаяние было вызвано в основном невыносимым налоговым бременем и вместе с ним – обидами и преследованиями, которые неплатежеспособные должники терпели от сборщиков налогов. Менее состоятельные или менее изобретательные, вместо того чтобы радоваться прибавлению семейства, считали, что проявляют родительскую заботу, избавляя своих детей от несчастий той жизни, которую сами они были не в силах выносить. Человеколюбие подсказало Константину – которого, может быть, незадолго перед этим растрогали какие-то особо печальные примеры этого отчаяния – постановление для всех городов Италии, а затем и Африки, согласно которому родители, показавшие местным представителям власти детей, которых не могли вырастить из-за бедности, должны были немедленно получать помощь в достаточном размере. Но обещание было слишком щедрым, а его формулировка слишком расплывчатой, поэтому польза от него была не для многих и не надолго. Хотя этот закон в какой-то степени и заслуживает похвалы, он был скорее открытым признанием народного бедствия, чем избавлением от него. Он до сих пор остается подлинным свидетельством, которое опровергает и заставляет смутиться подкупленных ораторов, настолько довольных своим собственным положением, что они не видят ни порока, ни нищеты там, где правит великодушный государь.
II. Законы Константина против насилия над женщинами были составлены почти без снисхождения к самым нежным слабостям человеческой природы, поскольку под описание этого преступления попадали не только грубое принуждение с помощью силы, но даже ласковое обольщение, которое могло убедить незамужнюю особу женского пола моложе двадцати пяти лет покинуть дом ее родителей. «Удачливого похитителя приговаривали к смерти; а поскольку просто смерть была слишком малым наказанием за его огромное преступление, его полагалось либо сжечь заживо, либо отдать на растерзание диким зверям в амфитеатре. Заявление девицы, что она была увезена с ее собственного согласия, вместо того чтобы спасти ее любовника, становилось приговором для нее, и она разделяла его судьбу. Обязанность преследовать виновного по суду возлагалась на родителей виновной или несчастной девушки; если же голос природы оказывался сильнее и заставлял их скрыть позор и позднее загладить его браком, их самих наказывали изгнанием и конфискацией имущества. Рабов и рабынь, обвиненных в том, что были сообщниками в изнасиловании или обольщении, полагалось сжечь заживо или казнить изощренной пыткой – влить в глотки расплавленный свинец. Поскольку это преступление относилось к разряду государственных, обвинителями разрешалось быть даже иностранцам. Судебное преследование могло быть начато через любое число лет, и приговор распространялся также на невинных отпрысков такого незаконного союза». Но во всех случаях, когда обида менее страшна, чем наказание, строгий карающий закон вынужден уступить место естественным человеческим чувствам. Самые отвратительные положения этого закона были смягчены или отменены последующими государями, и даже сам Константин очень часто уменьшал отдельными постановлениями о помиловании суровость общих положений закона. Таков был странный нрав этого императора, который был настолько же снисходителен и даже небрежен при исполнении своих законов, насколько был суров и даже жесток, вводя их в действие. Едва ли можно указать более явный признак слабости либо характера государя, либо устройства государства.
В 323 году между Лицинием и Константином началась гражданская война. После сражений при Адрианополе и Хризополе и смерти Лициния Константин стал единственным повелителем империи.
ЗАРОЖДЕНИЕ ХРИСТИАНСТВА
Глава 15
ПЯТЬ ПРИЧИН РОСТА ХРИСТИАНСКОЙ РЕЛИГИИ, УСЛОВИЯ, БЛАГОПРИЯТНЫЕ ДЛЯ ЕЕ РАЗВИТИЯ. ЧИСЛЕННОСТЬ И ОБЩЕСТВЕННОЕ ПОЛОЖЕНИЕ ПЕРВЫХ ХРИСТИАН
Беспристрастное, но руководимое разумом исследование того, как развивалась и окончательно сформировалась христианская религия, может считаться одной из важнейших частей истории Римской империи. Пока огромный государственный организм терпел откровенное насилие от захватчиков или разрушался от медленно подтачивавшего его силы гниения, чистая и смиренная религия тихо проникла в умы людей, окрепла в тишине и безвестности, стала лишь сильнее от противодействия и наконец подняла победоносное знамя Креста над руинами Капитолия. Влияние христианства пережило Римскую империю и вышло за ее границы. И сейчас, по прошествии тринадцати или четырнадцати веков, эту религию исповедуют народы Европы, лучшая часть человечества как в искусствах и науках, так и на войне. Благодаря изобретательности и усердию европейцев эта религия широко распространилась по миру и достигла самых отдаленных берегов Азии и Африки, а благодаря их колониям прочно обосновалась в мире, который не был известен древним, – от Канады до Чили.
Но это исследование, каким бы полезным и поучительным оно ни было, имеет две трудности особого рода. Скудные и недостоверные сведения по истории церкви редко дают нам возможность рассеять тьму, которая окутывает первые годы существования христианства. Великий закон беспристрастности слишком часто обязывает нас показывать миру недостатки не вдохновленных Богом учителей и верующих, следовавших Евангелию, и невнимательному наблюдателю может показаться, что их недостатки бросают тень на религию, которую они исповедовали. Но злословие благочестивого христианина и обманчивое торжество иноверца тут же прекратятся, если они вспомнят не только того, кто послал Божественное откровение, но и того, кому оно было послано. Богослов может позволить себе взяться за приятную задачу описать религию такой, какой она спустилась с Небес в своей изначальной чистоте. На историка же возложен более печальный долг: он должен исследовать неизбежную смесь ошибок и искажений, которыми она обросла за свое долгое существование на земле среди нашего слабого и выродившегося племени.
Любопытство, естественно, вызывает у нас желание выяснить, каким образом христианская вера одержала такую выдающуюся победу над общепризнанными религиями мира. На этот вопрос можно дать очевидный, но удовлетворительный ответ: одержала благодаря убедительности самого своего учения и направляющему все в мире промыслу своего великого Творца. Но поскольку истине редко оказывают в мире такой хороший прием, а мудрое Провидение часто снисходит до того, что для достижения своих целей использует в качестве орудий страсти человеческой души и обстоятельства жизни всего человечества, мы, хотя и с должным почтением, все-таки можем задать вопрос: какими были пусть не главные, но второстепенные причины быстрого роста христианской церкви? Пожалуй, самое благоприятное влияние оказывали и больше всего помогали этому росту следующие пять причин: I. Несгибаемая и, если можно применить это выражение, нетерпимая твердость христиан в вере, правда, взятая ими из иудейской религии, но очищенная от узости и необщительности, которые отпугивали неевреев от закона Моисея вместо того, чтобы побуждать к его принятию. II. Более совершенное учение о загробной жизни, дополненное всеми подробностями, которые могли сделать эту важную истину более убедительной и действенной. III. Дар творить чудеса, который приписывают ранней церкви. IV. Строгая и суровая мораль христиан. V. Сплоченность и дисциплина внутри демократичной христианской общины, которая постепенно стала набирающим силу, своего рода независимым республиканским государством внутри Римской империи.
//-- Унаследованная от евреев несгибаемая твердость христиан в вере --//
I. Мы уже описали религиозную гармонию, царившую в античном мире, и то, с какой легкостью совершенно непохожие и даже враждующие народы перенимали или по меньшей мере уважали чужие верования. Лишь одна народность отказывалась включиться в этот всеобщий диалог. Евреи, которые много столетий томились под властью ассирийской и персидской монархий на положении самых презренных из рабов, поднялись из безвестности при наследниках Александра. Когда же их стало на удивление много сперва на Востоке, а потом и на Западе, они быстро стали вызывать любопытство и удивление у других народов. Мрачное упорство, с которым они придерживались своих национальных обрядов и сохраняли свою необщительность, словно делало их людьми иной породы, которые либо дерзко заявляли о своей неугасимой ненависти ко всему остальному человечеству, либо с трудом скрывали эту ненависть. Ни насилие Антиоха, ни хитрость Ирода, ни пример соседних народов не могли убедить евреев соединить с законом Моисея изящную мифологию греков. Соблюдая свое правило быть терпимыми в делах веры ко всем, римляне защищали и эту веру, которую сами же презирали. Вежливый Август снизошел до того, что приказал приносить жертвы за свое процветание в Иерусалимском храме; тот же презреннейший среди потомков Авраама, кто оказал бы такой же почет Юпитеру Капитолийскому, стал бы отвратителен и ненавистен себе самому и своим соплеменникам. Но умеренность завоевателей была еще недостаточно велика для того, чтобы удовлетворить их ревниво оберегавших свои религии подданных: евреев тревожили и возмущали языческие символы, по необходимости ввезенные в их страну как в римскую провинцию. Безумная попытка Калигулы поставить свою статую в Иерусалимском храме потерпела неудачу, столкнувшись с единодушной решимостью народа, который боялся смерти меньше, чем такого кощунственного идолопоклонства. Верность евреев закону Моисея была равна их ненависти к иноземным религиям. Поток усердия и благочестия, стиснутый узким руслом, мчался с бешеной силой бурной реки, а иногда и с ее яростью.
Эти негибкость и упорство, на которое античный мир смотрел с ненавистью или с такой насмешкой, для нас выглядят гораздо более грозными, поскольку нам Провидение решило открыть таинственную историю «избранного народа Божьего». Но ханжеское, даже начетническое следование закону Моисея, столь заметное у евреев эпохи второго храма, становится еще более удивительным при сравнении с упрямым неверием их предков. Когда закон был дан с горы Синай под раскаты грома, когда океанский прилив и планеты останавливали свой ход для удобства израильтян, когда благочестие детей Израиля или их непослушание Богу немедленно вознаграждалось или каралось уже в этой жизни, евреи снова и снова восставали против ясно видимого величия своего Божественного Владыки, ставили изображения языческих богов разных народов в храме Иеговы и повторяли все причудливые обряды, которые выполнялись в шатрах арабов или в городах Финикии. Чем меньше защищали Небеса этот неблагодарный народ, по заслугам лишая его своей поддержки, тем сильнее и чище становилась его вера. Современники Моисея и Иисуса Навина с беспечным равнодушием смотрели на самые изумительные чудеса. Более поздних евреев вера в эти чудеса уберегла под гнетом всех существующих бедствий от заразившего весь мир идолопоклонства; кажется, этот необычный народ вопреки всем правилам человеческого рассудка больше и охотнее доверял традициям своих далеких предков, чем свидетельству собственных чувств [23 - «Долго ли будет народ сей гневить Меня? И скоро ли наконец он уверует в Меня ради всех знамений, что Я дал ему?» (Четвертая книга Моисеева. Глава 14: 11). Было бы легко, но неуместно оправдать эту жалобу Божества всем духом Моисеевой истории.].
Иудейская религия идеально подходила для обороны, но никогда не предназначалась для завоевания; выглядит вероятным, что новообращенных в эту веру никогда не было намного больше, чем отступников от нее. Первоначально Бог дал свои обещания, присоединив к ним обряд обрезания как отличительный признак, всего одной семье. Когда же потомство Авраама размножилось, как песок морской, Бог, из уст которого оно получило свод законов и обрядов, объявил себя истинным и как бы национальным богом Израиля и самым тщательным образом ревниво отделил свой любимый народ от остального человечества. Завоевание земли Ханаанской сопровождалось столькими удивительными и кровавыми событиями, что евреи, победив, оказались в состоянии непримиримой вражды со всеми своими соседями. Они получили от Бога повеление истребить с корнем несколько племен, которые особенно горячо поклонялись идолам, и человеческая слабость редко откладывала выполнение Божьей воли. С остальными народами евреям было запрещено родниться через брак и заключать какие-либо союзы, а запрет допускать их к исповеданию иудейской веры, который иногда давался навечно, почти всегда налагался до третьего, седьмого или даже десятого поколения. Никогда не считалось, что закон предписывает проповедовать неевреям религию Моисея, и сами евреи не были склонны считать ее исповедание своим добровольно исполняемым долгом.
В вопросе приема в свою среду новых сограждан этот необщительный народ руководствовался себялюбивым тщеславием греков, а не великодушной политикой Рима. Потомкам Авраама льстила мысль, что они одни являются наследниками соглашения, заключенного с Господом, и они чувствовали, что уменьшат ценность этого наследства, если слишком легко будут допускать к нему всех прочих, кто живет на свете. Ближе познакомившись с остальным человечеством, они увеличили запас своих знаний, но не излечились от своих предрассудков; и каждый раз, когда Бог Израиля приобретал новых почитателей, он получал их в основном благодаря временной склонности переменчивых язычников, чем из-за активной проповеди и усердия своих миссионеров. Похоже, что религия Моисея была предназначена не только для единственного народа, но и всего для одной определенной страны. Если бы строго соблюдалось то предписание, что каждый еврей мужского пола должен три раза в год представать перед лицом Господа Иеговы, евреи никогда бы не смогли расселиться за тесные границы Земли обетованной. Это препятствие исчезло, когда был уничтожен Иерусалимский храм, но вместе с ним погибла большая часть иудейской религии, и язычники, которые долгое время удивлялись, когда им рассказывали о пустом святилище, не могли понять, чему может поклоняться и какие священные предметы для обрядов может иметь религия без храмов и алтарей, без жрецов и жертв. Но евреи, даже будучи побеждены, продолжали утверждать и отстаивать свои исключительно высокие привилегии и потому сторонились иноземцев, вместо того чтобы угождать им.
Они по-прежнему с несгибаемой строгостью настаивали на соблюдении тех положений своего закона, следовать которым было в их власти. Их присущие им одним правила – особые различия, которые они проводили между днями недели и видами пищи, и целый ряд других разнообразных предписаний, простых, но обременительных, – все вызывали отвращение у других народов, имевших совершенно противоположные привычки и предрассудки. Уже один болезненный и даже опасный обряд обрезания мог оттолкнуть желавшего обратиться в эту веру от дверей синагоги.
В этой обстановке предстало перед миром христианство, вооруженное той же силой, которой обладал закон Моисея, но свободное от его тяжелых оков. Новое учение так же старательно внушало своим последователям исключительно твердую и горячую убежденность в своей истинности и в том, что существует лишь один Бог, как и предыдущее; все, касавшееся свойств и намерений Высшего Существа, что открывалось теперь людям, было таким, что увеличивало их благоговение перед этим таинственным учением. Боговдохновенность Моисея и пророков была признана христианством и даже объявлена его самой прочной основой. С начала времен непрерывно следовавшие одно за другим пророчества возвещали и подготавливали долгожданный приход Мессии, которого евреи представляли себе, в согласии со своими большими надеждами, чаще как Царя и Завоевателя, чем как Пророка, Мученика и Сына Божьего. Его искупительная жертва одновременно завершила и отменила несовершенные жертвоприношения в храме. Обрядовый закон, состоявший лишь из символов, был сменен чистым духовным культом, одинаково приспособленным для всех стран и для людей любого звания, а вместо посвящения через кровь было принято более безопасное посвящение с помощью воды. Благосклонность Бога не была обещана одному лишь потомству Авраама; ее предлагали всем – свободному и рабу, греку и варвару, еврею и нееврею. Все привилегии, которые могут поднять верующего с земли на небеса, увеличить его набожность или даже удовлетворить ту тайную гордыню, которая проникает в человеческие сердца под видом набожности, предназначались лишь последователям христианской церкви. Но в то же время всем людям было разрешено приобрести это почетное отличие; оно не только предлагалось как милость, но давалось как обязанность, и даже прилагались старания, чтобы люди его приобретали. Самым святым долгом новообращенного стало делиться с друзьями и родственниками тем бесценным благом, которое он получил, и предупреждать их, что отказ карается суровым наказанием как преступное неповиновение воле милостивого, но всемогущего Бога.
Все же освобождение церкви от уз, роднивших ее с синагогой, произошло не сразу и не без труда. Принявшие христианство евреи, признававшие Иисуса тем Мессией, который был предсказан их древними прорицателями, уважали его как пророка, учившего добродетели и религии, но упрямо держались за обряды предков и желали навязать их неевреям, которые постоянно пополняли собой число верующих. Эти иудействующие христиане, кажется, обосновывали свою точку зрения божественным происхождением закона Моисея и неизменным совершенством его великого Творца, и их аргументы были не совсем лишены истины. Они утверждали, что, если вечное Существо, одно и то же во все времена, задумало бы отменить те священные обряды, которые служили для того, чтобы отличать его избранный народ от прочих, эта отмена была бы такой же явной и торжественной, как первоначальное установление; что вместо частых заявлений, предполагающих или утверждающих, что религия Моисея вечна, она была бы временным учением, которое должно существовать лишь до прихода Мессии, а тот научит человечество более совершенным вере и культу; что сам Мессия и его ученики, которые беседовали с ним на земле, вместо того чтобы разрешить своим примером следование закону Моисея в мельчайших подробностях, объявили бы миру об отмене этих бесполезных устаревших обрядов и не позволили бы христианству столько лет оставаться в безвестности среди сект иудейской церкви. Подобные доводы, очевидно, использовались, чтобы отстоять погибающее дело Моисеева закона; но наши изобретательные и ученые богословы дали пространное объяснение двусмысленным словам Ветхого Завета и поведению апостолов-учителей. Развертывать перед людьми евангельское учение надо было постепенно. Следовало очень осторожно и бережно произносить приговор, столь противный наклонностям и предрассудкам верующих евреев.
История иерусалимской церкви является ярким доказательством того, что эти меры предосторожности были необходимы, а иудейская религия оставила глубокий след в умах тех, кто откололся от нее. Первые пятнадцать иерусалимских епископов были обрезанными евреями, и церковь, которую они возглавляли, соединяла закон Моисея с учением Христа. Было естественным, что изначальная традиция церкви, которая была основана всего через сорок дней после смерти Христа и почти сорок лет пробыла под непосредственным управлением его апостола, стала считаться образцом истинной веры. Дальние церкви часто обращались к авторитету своей почтенной родительницы и облегчали ее беды щедрыми пожертвованиями. Но когда в великих городах империи – Антиохии, Александрии, Эфесе, Коринфе и Риме – возникли многочисленные и богатые христианские общины, почтение, которое внушал всем христианским поселениям Иерусалим, постепенно ослабло. Христиане из числа иудеев, или, как их называли позже, назареяне, заложившие основы церкви, вскоре увидели, что тонут во все увеличивающейся толпе тех, кто приходил под знамя Христа из различных языческих религий; а неевреи, которые с одобрения своего собственного апостола сбросили невыносимо тяжелый для них груз Моисеевых заповедей, в конце концов отказали своим более щепетильным братьям по вере в той самой терпимости, которой сначала смиренно добивались для своего культа. Разрушение храма, города и государственной религии евреев назареяне переживали очень тяжело, поскольку в своих нравах, хотя и не в вере, они оставались очень тесно связаны со своими нечестивыми земляками, чье несчастье язычники объясняли презрением Верховного Божества, а христиане, более справедливо, Его гневом. Назареяне переселились из развалин Иерусалима в маленький городок Пеллу на другом берегу Иордана; там эта древняя вера более шестидесяти лет прозябала в одиночестве и безвестности. У них оставалась удобная возможность по-прежнему часто совершать благочестивые поездки в Святой город, была надежда, что однажды им позволят вернуться в те места, которые природа и религия вместе научили их одновременно любить и почитать. Но при Адриане отчаянный фанатизм евреев наполнил до краев чашу их бедствий: римляне, выведенные из себя их постоянными восстаниями, осуществляли свое право победителя с необычной для них суровостью. Император основал на горе Сион новый город, названный Элия Капитолина, дал ему права колонии и установил самые суровые наказания для любого еврея, который посмеет приблизиться к границам этого города, а чтобы заставить местных жителей выполнять эти приказы, оставил там бдительный гарнизон – одну когорту римских войск. У назареян оставалась лишь одна возможность избежать репрессии, обрушенной на всех, и в этот раз земная выгода своим влиянием усилила истину. Назареяне избрали своим епископом Марка, священника-нееврея, который, вероятнее всего, был родом из Италии или какой-либо другой латинской провинции. Он убедил большинство из них отвергнуть закон Моисея, которого их община упорно придерживалась более ста лет. Ценой этого отказа от своих привычек и суеверий они купили право находиться в колонии Адриана и прочнее связали себя с католической церковью.
Когда имя и честь иерусалимской церкви были восстановлены на горе Сион, тем малоизвестным остаткам назареян, которые отказались следовать за своим епископом-латинянином, было предъявлено обвинение в ереси и расколе. Они продолжали жить на прежнем месте – в Пелле, расселились по деревням вблизи Дамаска и создали небольшую церковную организацию в сирийском городе, который тогда назывался Бероя, а теперь называется Алеппо. Имя назареяне стало считаться слишком почетным для этих христиан-евреев, и вскоре они получили презрительное название эбиониты, означавшее, что они (как о них думали) бедны и умом, и имуществом. Через несколько лет после возвращения иерусалимской церкви в Иерусалим возникли сомнения и споры по поводу того, может ли надеяться на спасение души человек, который искренне признает Иисуса Мессией, но все же продолжает следовать закону Моисея. Мученика Юстина его доброе сердце заставило ответить на этот вопрос утвердительно; хотя он произнес этот ответ в высшей степени неуверенно и осторожно, зато осмелился высказаться в пользу таких несовершенных христиан, если те лишь сами исполняют предписанные Моисеем обряды, не утверждая, что эти обряды должны исполняться всеми или необходимы для всех. Но когда у Юстина стали настойчиво требовать заявления о том, как относится к этому церковь, он признался, что среди православных христиан было много таких, кто не только считал, что их иудействующие братья по вере не могут надеяться на спасение души, но не считал возможным ни в чем поддерживать с ними даже общепринятые отношения дружбы, гостеприимства и общественной жизни. Как и следовало ожидать, более суровое мнение одержало верх над более мягким, и невидимая стена навеки разделила учеников Моисея и Христа. Несчастные эбиониты, отвергнутые одной религией как отступники, а другой как еретики, оказались вынужденными четче определить свои взгляды, и, хотя некоторые следы этой устаревшей секты можно было обнаружить еще в IV веке, постепенно ее сторонники обратились кто к церкви, кто к синагоге.
Православная церковь соблюдала золотую середину между чрезмерным почтением к закону Моисея и ошибочным презрением к нему, однако еретики разных толков отклонялись одинаково далеко в противоположных направлениях: одни доходили до крайности в заблуждении, другие в причудливой странности. Эбиониты, признавая религию евреев верной, делали из ее истинности вывод, что она никогда не может быть отменена. Гностики из наличия в ней того, что предположительно было недостатками, столь же поспешно выводили заключение, что она не была установлена мудростью Бога. Некоторые возражения против того, чтобы признать авторитет Моисея и пророков, легко возникают в скептическом уме, хотя их причиной могут быть лишь незнание нами глубокой древности и наша неспособность составить правильное мнение о промысле Божьем. Гностики в своей показной и тщеславной учености с большой охотой ухватились за эти возражения и с таким же большим раздражением стали повторять их снова и снова. Поскольку эти еретики в большинстве своем испытывали отвращение к чувственным удовольствиям, они сурово порицали патриархов за многоженство, Давида за любовные похождения и Соломона за его гарем. Завоевание земли Ханаанской и истребление ее ничего не подозревавших коренных жителей они были не в силах примирить с обычными представлениями о человечности и справедливости. Но, вспомнив кровавый список убийств, казней и резни, которые пятнают собой почти каждую страницу летописи евреев, они признавали, что палестинские варвары имели к своим врагам-идолопоклонникам столько же сострадания, сколько всегда проявляли к своим друзьям или землякам. Переходя от последователей закона к самому закону, они утверждали, что религия, состоящая лишь из кровавых жертвоприношений и мелочных обрядов, религия, в которой и награды, и наказания – плотские и относятся к земной жизни, никак не может внушать любовь к добродетели и служить уздой для пылких страстей. То, что сказано у Моисея о создании мира и грехопадении человека, вызывало у гностиков богохульную насмешку; они не могли спокойно слышать об отдыхе Бога после шести дней труда, о ребре Адама, о саде Эдемском, о древе жизни и древе познания, о говорящем змее, о запретном плоде и о приговоре, произнесенном над всем человечеством за вполне простительный проступок его первых прародителей. Гностики нечестиво считали, что Бог Израиля подвержен страстям и способен ошибаться, капризен при распределении своих милостей, неумолим в случае недовольства, мелочно придирчив, когда требует соблюдения верований, составляющих его культ, и пристрастен, когда ограничивает свое провидение одним народом и временной земной жизнью. В таком существе они не могли обнаружить ни одной черты мудрого и всемогущего Отца Вселенной и допускали, что религия евреев немного менее греховна, чем идолопоклонство остальных народов; но основой их учения было утверждение, что Христос, которого они чтили как первое и ярчайшее воплощение Божества, появился на Земле для того, чтобы спасти людей от их многообразных ошибок и открыть им новое учение, истинное и совершенное. Наиболее ученые среди отцов церкви, проявляя очень странное снисхождение, неосторожно признали верными софизмы гностиков. Признав, что буквальный смысл Божьего промысла, как он дан у Моисея, не совмещается ни с одним принципом как веры, так и разума, они решили, что окажутся в безопасности и будут неуязвимы за широким покрывалом аллегории, которым они осторожно укрыли все чувствительные места этого промысла.
Кто-то более умелый, чем верный истине, заметил, что девственная чистота церкви ни разу не была нарушена расколом или ересью до дней правления Траяна или Адриана, когда со смерти Христа прошло около ста лет. Мы же можем уточнить, что в эти годы ученикам Мессии предоставлялось больше свободы в вопросах веры и отправления культа, чем когда-либо позже. По мере того как границы сообщества христиан постепенно сужались и духовная власть господствующей партии становилась все суровее, многих самых почтенных ее членов призывали отречься от своего особого мнения; это их возмущало и служило им толчком к тому, чтобы утверждать свое мнение, сделать дальнейшие выводы из своих ошибочных взглядов и открыто восстать против единства церкви. Гностики считались самыми воспитанными, учеными и богатыми из тех, кто назывался христианами; их название, означавшее «самые знающие», было то ли принято ими самими из гордости, то ли иронически дано завистливыми противниками. Среди них не было почти ни одного еврея, а главные основатели этого учения, кажется, были родом из Сирии или Египта, где жаркий климат влечет и ум, и тело к лени и созерцательности в делах веры. Гностики примешали к вере в Христа много величавых, но невразумительных утверждений по поводу вечности материи, существования двух начал и мистической иерархии невидимого мира, заимствовав их из восточной философии и даже из зороастрийской религии. Бросившись в эту широкую пропасть, они тут же оказались во власти необузданного воображения, а поскольку неверных путей бесконечное множество и они разнообразны, гностики понемногу распались на более чем пятьдесят различных сект, из которых самыми известными стали базилидиане, валентиниане, маркиониты и позднее манихейцы. Каждая из этих сект могла похвалиться своими епископами и паствой, своими учеными богословами и мучениками; вместо Четырех Евангелий, признанных церковью, эти еретики создали множество историй, в которых дела и речи Христа и его апостолов были приспособлены к принципам веры той или иной секты. Гностики добились успеха быстро и на огромном пространстве. Они заполнили Азию и Египет, закрепились в Риме и порой проникали в западные провинции. В основном они возникли во II веке, процветали в III и перестали существовать в IV или V в результате широкого распространения более модных споров и действий подавлявших это учение властей. Хотя гностики постоянно нарушали покой религии и часто бесчестили ее имя, они не задержали развитие христианства, а, наоборот, способствовали его прогрессу. Новообращенные христиане-неевреи, чьи самые сильные возражения и предрассудки были направлены против закона Моисея, могли быть допущены во многие христианские общины, которые не требовали от их необученных умов никакой веры в прежние откровения. Постепенно их вера укреплялась и становилась больше, и в итоге церковь получила пользу от завоеваний, сделанных ее самыми закоренелыми врагами.
Но какими бы разными ни были мнения православных, эбионитов и гностиков о божественности или обязательности закона Моисея, им всем одинаково были свойственны та пылкость в вере и то отвращение к идолопоклонству, которое отличало евреев от остальных народов Древнего мира. Философ, который считал языческую религию сочетанием человеческих обмана и заблуждения, мог прятать презрительную улыбку за маской благочестия, не опасаясь, что его насмешка или снисходительность навлекут на него недовольство каких-либо невидимых – или, как он считал, воображаемых – сил. Но первые христиане смотрели на установившиеся к тому времени языческие религии иными глазами, в которых было больше ненависти и угрозы. Все они – и церковь, и еретики – чувствовали, что поклонение идолам создали демоны, демоны покровительствуют ему и являются предметами этого поклонения. Тем мятежным духам, которые были исключены из числа ангелов и сброшены в глубины ада, было разрешено и после этого ходить по земле, терзать тела и соблазнять души грешных людей. Вскоре демоны открыли для себя естественное стремление человеческого сердца чтить Божество и употребили во зло это стремление: ловко отвлекли людей от поклонения Творцу, сами не по праву заняли место Верховного Божества и незаконно присвоили себе почести, предназначенные ему. Успех этой злой затеи позволял им сразу удовлетворить свои тщеславие и жажду мести и получить единственное удовольствие, которое они еще могли испытать, – надежду сделать род человеческий соучастником своей вины и своего несчастья. Христиане уверовали, или по меньшей мере вообразили себе, что эти демоны распределили между собой роли главных языческих богов: один демон стал Юпитером, второй – Эскулапом, третий – Венерой, а четвертый, возможно, Аполлоном; имея перед людьми преимущества – гораздо более долгий жизненный опыт и тело из воздуха, они оказались в силах с достаточным мастерством и достоинством исполнять те роли, которые взяли на себя. Они скрывались в храмах, устанавливали праздники и обряды жертвоприношения, изобретали сказания, пророчествовали, часто им позволялось совершать чудеса. Христиане, которые, вставив в свою картину мира злых духов, смогли так легко объяснять их вмешательством любое сверхъестественное явление, с готовностью, даже с большой охотой признавали истинность самых причудливых вымыслов языческой мифологии. Но у христиан вера в них сочеталась с ужасом. Малейший пустячный знак уважения к религии своего народа христианин считал уже уступкой демону – почетом, который оказан непосредственно злому духу, и восстанием против величия Бога.
Из-за этого мнения первым, но крайне тяжелым долгом христианина было хранить свою чистоту, то есть не осквернять себя поклонением идолам. Религия языческих народов империи была не просто отвлеченным учением, которое преподавали в школах или проповедовали в храмах. Бесчисленные божества и обряды многобожия прочно срослись с каждой подробностью дел и удовольствий, общественной и частной жизни; и казалось невозможным избежать их соблюдения, не отказавшись ради этого от деловых отношений с людьми и от всех должностей и развлечений, которые есть в обществе. Важные соглашения о войне или мире подготавливались или заключались путем торжественных жертвоприношений, в которых любой – носитель выборной должности, сенатор или солдат – был обязан участвовать [24 - Римский сенат заседал всегда в храме или ином священном месте. Перед тем как приступить к делам, каждый сенатор проливал вино и бросал на жертвенник ладан.]. Публичные зрелища были большей частью из числа веселых языческих культов, и считалось, что боги принимают как в высшей степени приятный подарок те игры, которые государь и народ устраивают в честь посвященного тому или иному богу праздника [25 - См.: Тертуллиан. О зрелищах. Этот суровый реформатор проявляет к трагедии Еврипида так же мало снисхождения, как к бою гладиаторов. Особенно возмущает его одежда актеров. Надевая высокие башмаки-котурны, они нечестиво стараются стать на локоть выше.]. Христианин, который с благочестивым ужасом обходил стороной мерзостные цирк и театр, оказывался в ловушке адских сил во время каждого застолья – всякий раз, когда его друзья проливали вино из чаш в дар гостеприимным богам, желая счастья друг другу. Когда на свадьбе невесту торжественно и как бы насильно вводили за порог ее нового дома, а она отбивалась, умело изображая, будто идет против своей воли, или когда печальное похоронное шествие медленно двигалось к погребальному костру [26 - Античные похороны (на примере похорон Мизена и Палласа) точно описаны Вергилием и так же точно проиллюстрированы его комментатором Сервием. Похоронный костер сам был жертвенником, огонь питали кровью жертв, и всех присутствующих окропляли очищающей от скверны водой.], христианин был вынужден покидать самых дорогих ему людей, чтобы не провиниться перед богом как участник нечестивого обряда. Все искусства и все ремесла, имевшие хотя бы отдаленное отношение к изготовлению или украшению идолов, были запятнаны идолопоклонством; это был суровый приговор: он обрекал на вечную нищету преобладающую часть христиан, поскольку они занимались художествами или ремеслами. Если мы посмотрим на многочисленные следы античной древности, мы заметим, что кроме собственно изображений богов и священных предметов, использовавшихся в их культах, изящные образы и приятные вымыслы, освященные воображением греков, украшали в виде самых роскошных узоров дома, одежду и мебель язычников.
Даже искусства – музыка и живопись, риторика и поэзия – брали начало из того же нечистого источника. На языке отцов церкви Аполлон и музы были орудиями адского духа, Гомер и Вергилий – первыми среди слуг этого же духа, а прекрасные мифы, которые пропитывали собой и одухотворяли сочинения этих гениальных мастеров, были предназначены прославлять демонов. Даже повседневная речь жителей Греции и Рима была полна привычных, но нечестивых выражений, которые неосторожный христианин мог слишком беспечно употреблять или слишком терпеливо выслушивать [27 - См.: Тертуллиан. Об идолопоклонстве. Если друг-язычник говорил христианину привычное «Благослови тебя Юпитер» (возможно, по случаю чихания), христианин был обязан протестовать против признания Юпитера богом.].
Опасные соблазны, со всех сторон обступавшие верующего христианина и ждавшие в засаде, когда он потеряет внимание, чтобы напасть внезапно, с удвоенной силой осаждали его в дни торжественных празднеств. Они были так хитро устроены и распределены по календарю, что суеверие всегда выступало в облике удовольствия, а часто и добродетели. Вот для чего были предназначены некоторые самые священные праздники римской обрядности: приветствовать наступление очередных январских календ пожеланиями счастья всей стране и отдельным людям; благочестиво предаться воспоминаниям об умерших и живых; установить нерушимые границы чьей-либо собственности, приветствовать добрые плодоносящие силы весны при ее возвращении; увековечить память о двух памятных событиях – основании Рима и основании республики, на время Сатурналий – вольных дней доброго разгула – восстановить изначальное равенство людей. Отвращение христиан к таким нечестивым обрядам можно в какой-то степени представить себе по тому, как щепетильно они вели себя в гораздо менее опасном с точки зрения соблазна случае. У древних было принято в дни общенародных праздников украшать двери своих домов фонарями и ветками лавра, а свои головы – венками из цветов. Этот невинный и красивый обычай христиане, вероятно, могли бы терпеть как чисто общественный. Но к их огромному несчастью, двери находились под защитой богов – покровителей дома, лавр был посвящен любившему Дафну Аполлону, а венки и гирлянды из цветов, хотя их часто носили как символ либо радости, либо траура, первоначально служили суеверию. Дрожащие от страха христиане, которых убедили в этом случае подчиниться обычаям родной страны и приказам местного представителя власти, занимаясь своим праздничным делом, мучились от самых мрачных предчувствий, предвидя в будущем упреки собственной совести, осуждение со стороны церкви и грозящую им месть Бога.
Вот какая усердная забота была необходима, чтобы охранять девственную чистоту Евангелия от заразы идолопоклонства. Последователи общепринятой религии беззаботно соблюдали суеверные обряды в общественной или частной жизни. Но для христиан каждый такой обряд становился возможностью объявить о своем противостоянии всем ради новой веры или подтвердить это противостояние. Эти частые протесты постоянно укрепляли их связь с христианской верой, а чем горячее они верили, тем с большим жаром и успехом вели свою священную войну против царства демонов.
//-- Учение о загробной жизни --//
II. В сочинениях Цицерона самыми яркими красками изображены невежество, заблуждения и неуверенность древних философов в вопросе о бессмертии души. Если они желали дать своим ученикам оружие против страха перед смертью, то внушали им в качестве очевидной, хотя и печальной истины, что губительный удар, уничтожающий нас, освобождает от бедствий жизни и что те, кто больше не существует, теперь не страдают. И все же в Греции и Риме было несколько мудрецов, которые составили себе более возвышенное и в некоторых отношениях более верное представление о природе человека, хотя следует признать, что в этом благородном исследовании их разум часто направляло воображение, а воображению давало толчок или подсказку тщеславие. Когда они самодовольно любовались тем, как велики силы их собственного ума, когда они упражняли разнообразные способности памяти, фантазии и рассудка в глубочайших умозрительных рассуждениях или важнейших трудах или размышляли о желании славы, которая дошла бы до будущих времен, протянувшись далеко за пределы смерти и могилы, то совершенно не хотели уравнивать себя с дикими зверями или предполагать, что существо, чье величие вызывало у них самое искреннее восхищение, могло существовать лишь на маленьком клочке земли и всего несколько лет. В таком благоприятном расположении духа эти мудрецы призывали на помощь научную метафизику, вернее, ее язык. Они быстро обнаружили, что, поскольку операциям сознания не может быть присуще ни одно свойство материи, душа человека должна состоять из иного вещества, чем тело, вещества чистого, простого и духовного, не подверженного тлению, и после освобождения из своей телесной тюрьмы быть способна на гораздо большие добродетель и счастье, чем прежде. Из этих правдоподобных и благородных положений те философы, которые пошли по стопам Платона, сделали совершенно неоправданный вывод: они стали утверждать, что душа человека не только бессмертна в будущем, но и вечно существовала в прошлом, и слишком охотно признали ее частью бесконечного существующего в самом себе духа, который пронизывает собой Вселенную и поддерживает ее существование. Такое учение, выведенное за границы того, что доступно чувствам и опыту человека, может развлечь философский ум в часы досуга или иногда, в тишине и одиночестве, стать лучом света, который придаст бодрость теряющей надежду добродетели; но его слабый след в душах тех, кто узнавал его в школах, быстро стирала полная движения светская или деловая жизнь. Мы настолько близко знакомы с выдающимися людьми, жившими во времена Цицерона и первых цезарей – с их поступками, характерами и побудительными причинами их действий, что можем быть уверены: во время земной жизни они никогда всерьез не руководствовались в своих делах убеждением в существовании загробных наград и наказаний. В римском суде и сенате самые лучшие ораторы не чувствовали, что оскорбляют слушателей, когда называли учение о загробной жизни пустой и нелепой выдумкой, которую с презрением отвергают все, кто изучал гуманитарные науки и имеет свободный от предрассудков ум.
Следовательно, даже при самых больших усилиях философия способна лишь слабыми штрихами обрисовать желание, чтобы загробная жизнь существовала, надежду на это или, самое большее, возможность ее существования, а потому лишь одно божественное откровение может подтвердить существование невидимой страны, которая принимает человеческие души после их отделения от тел, и описать, что она собой представляет. Но в народных религиях Греции и Рима мы можем заметить несколько недостатков, которые делали их малопригодными для такой трудной задачи. 1. Система их мифологии вся в целом не опиралась ни на какие прочные доказательства, и мудрейшие из язычников уже не признавали тот авторитет, который она приобрела без всякого на то права. 2. Описание низших, адских областей мира было отдано во власть фантазии художников и поэтов, и те населили их множеством призраков и чудовищ, которые распределяли свои награды и наказания так пристрастно, что строгая и величавая истина, очень близкая человеческому сердцу, была унижена и опозорена нелепой примесью самых диких вымыслов. 3. Учение о загробной жизни у благочестивых язычников Греции и Рима едва ли считалось одним из основных положений веры. Провидение богов, поскольку оно занималось не отдельными людьми, а человеческими сообществами, проявлялось в основном на видимой людям сцене земного мира. В просьбах, которые ложились на алтари Юпитера или Аполлона, видны большая забота почитателей этих богов о счастье на земле и невежество относительно загробной жизни или безразличие к ней. С большим старанием и успехом важная идея, что душа бессмертна, внушалась верующим в Индии, Ассирии, Египте и Галлии; а поскольку мы не можем отнести эту разницу на счет более высокого уровня знаний у варваров, мы должны объяснить ее влиянием и авторитетом жреческого сословия, которое использовало добродетельные побуждения как орудия честолюбия.
Для нас естественно предположить, что такая важнейшая и центральная для религии истина была в самых ясных словах открыта избранному народу Палестины, и уж точно она бы могла быть доверена наследственным священникам из рода Аарона. Однако нам приходится лишь склониться перед тайной путей Божьего промысла: мы обнаруживаем, что положения о бессмертии души нет в законе Моисея; пророки говорят о нем лишь туманными намеками, и видно, что в течение долгого времени, которое прошло между египетским и вавилонским пленениями, все надежды и страхи евреев были сосредоточены в узких границах земной жизни. После того как Кир разрешил народу-изгнаннику вернуться в Землю обетованную и Ездра восстановил древние религиозные тексты своего народа, в Иерусалиме постепенно возникли две знаменитые секты – саддукеи и фарисеи. Первая из них, набранная среди наиболее состоятельных и знатных слоев еврейского общества, строго держалась буквального смысла Моисеева закона; саддукеи благочестиво отрицали бессмертие души, поскольку это мнение не подкреплялось словами божественной книги, которую они чтили как единственное руководство в вере. Фарисеи же к авторитету Священного Писания добавляли авторитет традиции и под именем традиций признавали некоторые отвлеченные принципы философии или религии народов Востока. Учения о судьбе и предопределении, об ангелах и духах и о загробной жизни с ее наградами и наказаниями входили в число этих новых догматов веры; а поскольку фарисеи благодаря строгости своих нравов привлекли на свою сторону большинство еврейского народа, в годы правления государей и первосвященников из рода Асмонеев бессмертие души стало преобладающим мнением синагоги. Темперамент евреев не позволял им довольствоваться тем холодным вялым согласием с признанной истиной, которое могло удовлетворить ум язычника, и как только они признали истиной бессмертие души, то поверили в него со всей характерной для этого народа пылкостью. Однако их пыл нисколько не делал это бессмертие очевиднее или хотя бы вероятнее, и было необходимо, чтобы учение о жизни и бессмертии, подсказанное природой, одобренное разумом и принятое суеверием, получило подтверждение своей истинности от Бога через авторитет и пример Христа.
Когда всем людям было предложено вечное счастье при условии принятия евангельской веры и следования евангельским правилам, неудивительно, что такое выгодное предложение приняло много людей из всех религий, всех слоев общества и всех провинций Римской империи. Древних христиан воодушевляли презрение к той жизни, которой они жили в настоящем, и обоснованная уверенность в бессмертии – уверенность, представление о которой не может нам дать сомневающаяся несовершенная вера наших дней. В первоначальной церкви влияние истины получало очень мощную поддержку от мнения, которое, какое бы уважение оно ни заслужило своей полезностью и древностью, не было подтверждено жизнью. Все верили, что конец света и Царство Небесное наступят очень скоро. Апостолы предсказали, что это чудесное событие приближается и уже недалеко; эту традицию поддержали их первые ученики, и те, кто понимал изречения самого Христа в буквальном смысле, были обязаны ожидать второго пришествия Сына Человеческого в славе среди облаков еще до того, как полностью умрет поколение, которое видело его в скромном обличье на земле и еще могло рассказать о бедствиях евреев при Веспасиане и Адриане. За семнадцать веков, прошедших с той поры, мы научились не понимать слишком буквально таинственный язык пророчеств и откровений; но пока ради мудрых целей этой ошибке было позволено существовать внутри церкви, она самым благотворным образом влияла на веру и религиозную практику христиан, которые жили в благоговейном ужасе, ожидая того мгновения, когда сам земной шар и все несхожие между собой народы, составляющие человечество, задрожат при появлении своего Божественного Судьи.
Древнее широко распространенное представление о Тысячелетнем Царстве было тесно связано со вторым пришествием Христа. Согласно традиции, начало которой положил пророк Илия, считалось, что так как сотворение мира заняло шесть дней, и его нынешнее состояние должно было продлиться шесть тысяч лет от сотворения. Та же аналогия приводила к заключению, что за этой долгой эпохой труда и борьбы, которая теперь уже близится к концу, придет радостная праздничная суббота, которая будет продолжаться тысячу лет, и Христос вместе с торжествующим отрядом святых и избранников, избежавших смерти или чудесным образом воскрешенных, будет царить на земле до того времени, на которое назначено последнее воскресение мертвых, когда оживут они все. Эта надежда была так приятна верующим, что Новый Иерусалим – место, где будет находиться это благословенное царство, – быстро оказался расписан всеми самыми радостными красками вымысла. Счастье, состоящее лишь из чистых духовных удовольствий, показалось бы слишком утонченным для его жителей, которые, как предполагалось, по-прежнему имели бы человеческий облик и чувства. Сад Эдема с его удовольствиями пастушеской жизни уже не подходил для того более развитого состояния общества, в котором находилась основная часть Римской империи. Поэтому был воздвигнут город из золота и драгоценных камней, а его окрестностям дано сверхъестественное обилие зерна и винограда; этими сами собой выраставшими дарами земли счастливые добросердечные жители царства наслаждались свободно: их не ограничивал ни один завистливый закон о чьей-то исключительной собственности. Уверенность в таком Тысячелетнем Царстве старательно внушали христианам, сменяя друг друга, отцы церкви, от Юстина Мученика и Иренея, которым случалось беседовать с учениками самих апостолов, до Лактанция, который был наставником сына Константина. Хотя это представление, может быть, было принято не всеми, похоже, что оно господствовало среди православных христиан; оно кажется настолько хорошо приспособленным к желаниям и предчувствиям людей, что, должно быть, внесло очень большой вклад в развитие христианской веры. Но когда здание церкви было почти построено, эта временная подпорка была снята. Учение о Царстве Христовом на земле сначала стало рассматриваться как имеющее глубокий смысл иносказание, потом, с течением времени, как сомнительное и бесполезное мнение и в итоге – как нелепый вымысел еретиков и фанатиков. Таинственное пророчество, которое все еще входит в святой канон, но какое-то время считалось поощряющим отмененную точку зрения, едва не было осуждено церковью.
Пророчество, обещавшее ученикам Христа счастливое и славное царствование на земле, неверующему миру предсказывало самые ужасные бедствия. Построение нового Иерусалима должно было идти одинаковым шагом с разрушением мистического Вавилона, а поскольку императоры, правившие до Константина, упорствовали в поклонении идолам, словом «Вавилон» стали именовать город Рим и Римскую империю. Ему был уготован полный набор тех бедствий, которые могут постичь процветающий народ: междоусобная вражда, вторжение самых свирепых на свете варваров из неизвестных северных краев, мор и голод, кометы и затмения, землетрясения и наводнения. Все это были лишь предварительные тревожные знамения, предвещавшие великую катастрофу Рима, когда страна Сципионов и Цезарей будет сожжена Небесным огнем и город на семи холмах со своими дворцами, храмами и триумфальными арками будет погребен в огромном озере огня и щебня. Однако тщеславию римлян могло немного польстить то, что их верховная власть будет длиться, пока существует сам мир, а мир так же, как некогда погиб от водной стихии, будет во второй раз быстро уничтожен стихией огненной. В этом представлении о пожаре, который охватит весь мир, вера христиан очень удачно совпала с традициями Востока, философией стоиков и нашла себе подобия в природе; даже страна, из религиозных побуждений выбранная христианством по времени и главной жертвой пожара, была лучше всего приспособлена для этого естественными силами природы – глубокими пещерами, слоем серы на почве и многочисленными вулканами, вроде Этны, Везувия и Липари. Самый чуждый тревогам и страху скептик и тот не мог не признать, что гибель мира в его нынешнем виде от огня сама по себе была очень вероятна. Христианин, который основывал свое убеждение, что так будет, прежде всего на авторитете традиции и на толкованиях Священного Писания и гораздо меньше – на обманчивых доводах разума, ожидал этой гибели с ужасом и уверенностью, что она наступит обязательно и скоро; а поскольку эта величественная картина постоянно присутствовала в его уме, он считал любое бедствие, постигавшее империю, безошибочным признаком того, что мир доживает последние дни.
Осуждение на муки даже самых мудрых и добродетельных язычников за то, что они не знали божественной истины или не верили в нее, в наши дни кажется противным разуму и человечности. Но изначальная церковь, в которой вера была гораздо крепче, без колебания обрекала на пытки значительное большинство рода человеческого. Возможно, они позволяли себе надеяться на милосердие Бога относительно Сократа или других древних мудрецов, которые руководствовались светом разума до того, как засиял свет Евангелия. Но все единодушно считали, что те, кто, живя после рождения или после смерти Христа, упрямо продолжали поклоняться демонам, не заслуживают и не могут ожидать прощения на суде от гневного Бога. Кажется, что эта строгость, которой не знал Древний мир, внесла озлобление в систему отношений, где раньше царили любовь и гармония. Разница в вере часто разрывала связи родства и дружбы, и христиане, которые в этом мире терпели угнетение от стоявших у власти язычников, иногда из-за недовольства и гордыни испытывали соблазн насладиться предвкушением своего будущего торжества. «Вы любите зрелища! – восклицает суровый Тертуллиан. – Ждите же величайшее из всех зрелищ – последний и творимый навечно суд над миром. Как буду я любоваться, как смеяться, как радоваться, как ликовать, когда увижу множество гордых монархов и мнимых богов, стонущих в самых нижних пропастях тьмы; множество должностных лиц, которые гнали имя Господне, а теперь расплавятся в кострах, более жгучих, чем те, которые они разжигали для христиан; множество мудрых философов, которые раскалятся докрасна в алом пламени вместе со своими обманутыми учениками; множество прославленных поэтов, которые будут дрожать перед судом не Миноса, а Христа; множество трагических актеров, в чьих жалобах на собственные страдания гармонии будет больше, чем в их игре; множество танцоров…» Но пусть читатель из человеколюбия позволит мне опустить занавес над остальной частью описания ада, в которой этот пылкий в вере африканец еще долго продолжает свои разнообразные, неестественные и бессердечные шутки.
Несомненно, среди первых христиан было много людей, чей нрав был ближе к мягкости и милосердию их религии. Многие из них искренне сочувствовали своим друзьям и землякам, находившимся в опасности, и с самыми добрыми намерениями усердно старались спасти их от надвигающейся гибели. Беспечный язычник, неожиданно столкнувшись с новыми ужасами, от которых ни жрецы, ни философы не могли его надежно защитить, часто был испуган и подавлен угрозой вечных пыток. Его страхи могли способствовать развитию веры и разума, а если ему один раз удавалось убедить себя, что христианская вера может быть истинной, становилось легко уверить его, что принять ее – самое безопасное и благоразумное, что он может сделать.
//-- Чудотворная сила ранней церкви --//
III. Сверхъестественные способности, которые приписывались христианам еще в земной жизни и возвышали их над всем остальным человечеством, должно быть, лишь служили утешением и бодростью им самим и очень редко помогали им убеждать иноверцев. Кроме появлявшихся от случая к случаю знамений, которые иногда могли быть вызваны непосредственным вмешательством Божества, приостанавливавшего действие законов природы, христианская церковь заявляла, что обладает чудодейственными силами, которые непрерывно переходили от предшественника к преемнику со времен апостолов – даре говорить на незнакомых языках, видений и пророчества, власти изгонять демонов, исцелять больных и воскрешать мертвых. Знание чужих языков часто ниспосылалось современникам Иренея, хотя самому Иренею пришлось бороться без чудесной помощи с трудностями грубого наречия жителей Галлии, когда он проповедовал им Евангелие. Божественное откровение в форме видения, посланного либо во время бодрствования, либо во время сна, судя по описаниям, было милостью, которую Бог щедро оказывал верующим всех разрядов – женщинам и старым людям, мальчикам и епископам. Когда молитва, пост и бессонные ночи достаточно подготавливали их набожные умы к принятию этого необыкновенного послания, эти люди оказывались увлеченными за пределы своих чувств, в экстазе сообщали то, что было внушено им свыше, и были при этом не более чем орудиями Святого Духа, как флейта или дудка является орудием того, кто в нее дует. Мы можем добавить к этому, что в большинстве случаев целью этих видений было либо открыть верующим будущее церкви, либо направить тех, кто руководил церковью во время видения. Изгнание демонов из тел тех несчастных людей, которых им было разрешено терзать, считалось решающей, хотя и не из ряда вон выходящей победой религии и много раз упоминается древними апологетами христианской веры как самое убедительное доказательство ее истинности. Этот жуткий обряд обычно проводился публично, при большом числе зрителей; больной становился здоров благодаря чудесному дару или умелому искусству изгоняющего, и все слышали, как побежденный демон признавался, что он – один из вымышленных богов прошлого, которые нечестиво присвоили себе право принимать поклонение от людей. Но чудесное исцеление болезней, даже самых застарелых или причиненных потусторонними силами, перестанет нас удивлять, если мы вспомним, что во времена Иренея, то есть примерно в конце II века, воскрешение мертвых считалось вовсе не таким уж необычным событием, что чудо часто происходило в необходимом случае, если все верующие местной церковной общины много постились и совместно молились, и что люди, возвращенные их молитвами к жизни, после этого по многу лет жили среди них. В такое время, когда вера могла хвалиться столькими чудесными победами над смертью, трудно понять скептицизм тех философов, которые продолжали отвергать и осмеивать учение о воскрешении. Один знатный грек сделал этот вопрос основным в споре между религиями: он пообещал Феофилу, епископу Антиохии, что немедленно перейдет в христианство, если будет иметь удовольствие увидеть хотя бы одного человека, который действительно воскрес из мертвых. Однако же достойно внимания, что представитель самой древней восточной церкви при всем желании обратить в христианство своего друга посчитал за лучшее не ответить на этот честный и разумный вызов.
Чудеса первоначальной церкви уже после того, как прошли проверку временем, недавно оказались под ударом исследователей, очень свободных и изобретательных в своих изысканиях; эти изыскания, хотя и встретили самый благосклонный прием у публики, потрясли и возмутили все духовенство и нашей церкви, и всех остальных протестантских церквей Европы. Наши неодинаковые мнения по этому вопросу зависят от любых конкретных доводов гораздо меньше, чем от привычки к учебе и размышлению, и прежде всего зависят от того, какую степень достоверности мы привыкли требовать от доказательства подлинности чуда. Обязанности историка не требуют, чтобы он изложил здесь свою личную позицию в споре на столь деликатную и важную тему, но он не имеет права скрыть, что ему трудно выбрать среди теорий такую, которая могла бы примирить интересы религии и науки, правильно применить эту теорию и точно определить во времени границы той счастливой эпохи, свободной от ошибок и обмана, на которую мы охотно могли бы распространить действие дара чудотворства. Начиная с самых первых отцов церкви и кончая последним папой римским непрерывно сменяли друг друга епископы, святые, мученики и чудеса, и суеверие развивалось столь постепенно, почти незаметно, что мы не знаем, в каком именно месте должны разорвать цепь этой традиции. Каждая эпоха была свидетельницей удивительных событий, которые выделили ее среди прочих и принесли ей известность, при этом свидетельства ее современников выглядят не менее убедительными и достойными уважения, чем свидетельства предыдущих поколений; в итоге мы начинаем винить себя в отсутствии логики, если, дойдя до VIII или XII века, отказываем Беде Достопочтенному или святому Бернарду в том доверии, которое так щедро оказали жившим во II веке Юстину или Иренею [28 - Достойно внимания, что Бернард из Клерво, оставивший записи о множестве чудес своего друга святого Малахия, ни разу даже не упомянул о тех, которые совершил сам, а его собственные чудеса в свою очередь аккуратно описали товарищи и ученики. Есть ли за всю долгую историю церкви хотя бы один случай, когда святой сам утверждал, что владеет даром творить чудеса?].
Если подлинность каких-либо из этих чудес подтверждается их полезностью и уместностью, то в каждую эпоху были неверующие, которых следовало убедить, еретики, которых следовало опровергнуть, и поклонявшиеся идолам народы, которые следовало обратить, так что всегда могли найтись достаточные причины для небесного вмешательства. И все же, поскольку каждый друг откровения убежден в подлинном существовании способностей творить чудеса, а каждый разумный человек – в том, что теперь этот дар не существует, очевидно, что был какой-то период, в течение которого эти способности сразу или постепенно были отняты у христианской церкви. Какое бы время ни выбрать для этого – годы смерти апостолов, обращения в христианство Римской империи или угасания арианской ереси [29 - Протестанты чаще всего называют годы обращения в христианство Константина. Более разумные духовные лица не имеют желания признавать чудеса IV века, а более легковерные не желают отрицать те, которые произошли в V веке.], – можно лишь справедливо удивиться тому, что жившие в те дни христиане ничего не почувствовали и продолжали отстаивать свои притязания после того, как потеряли власть. Доверчивость стала выполнять дело веры, фанатизму было позволено говорить языком вдохновения, а результаты случая или плоды изобретательной выдумки приписывались сверхъестественным силам. Истинные чудеса, память о которых была еще свежа, показали христианскому миру, как проходят пути Провидения, и приучили глаза христиан (если тут можно применить такое слабо соответствующее содержанию выражение) к стилю Божественного артиста. Если бы даже самый искусный художник современной Италии дерзко осмелился украсить свои слабые подражания именем Рафаэля или Корреджо, такой наглый обман быстро был бы обнаружен и с негодованием отвергнут.
Какого бы мнения мы ни придерживались о чудесах, сотворенных ранней церковью начиная со времени апостолов, податливость принимавшей все без сопротивления души, столь заметная у верующих во II и III веках, случайно принесла некоторую пользу делу истины и религии. В наше время даже к самым благочестивым чувствам примешивается скрытый или даже невольный скептицизм. В признании сверхъестественных истин подлинными у наших современников активного согласия гораздо меньше, чем холодной пассивной уступчивости. Вследствие давней привычки наблюдать и чтить неизменный порядок Природы, наш разум или по меньшей мере наше воображение недостаточно подготовлены к тому, чтобы выдержать видимые глазом действия Божества. Но в первые века существования христианства состояние человечества было совершенно иным. Наиболее любопытные или наиболее легковерные среди язычников часто отвечали согласием на уговоры войти в общину верующих, если там уверяли, что творят подлинные чудеса. Первые христиане жили мистикой, и упражнения в ней выработали у их умов привычку верить в самые необычные события. Они чувствовали или воображали, что их со всех сторон осаждают демоны, утешают видения, наставляют пророчества и удивительным образом спасают от опасности, болезни и самой смерти молитвы церкви. Подлинные или мнимые знамения, адресатами, орудиями или зрителями которых они так часто себя считали, очень удачно настроили их на то, чтобы так же легко, но с гораздо большими основаниями признать истинность подлинных чудес евангельской истории; таким образом, чудеса, не выходившие за пределы их собственного опыта, внушили им глубочайшую уверенность в истинности тайн, которые, как было признано, были слишком велики для их понимания. Именно это глубинное ощущение, что сверхъестественные истины верны, так сильно прославлено под именем веры; это состояние ума описано как самый верный залог милости Бога и будущего блаженства и названо главным, а возможно, единственным достоинством христианина. По мнению более строгих среди богословов, моральные добродетели, которые могут быть и у нехристианина, не имеют никакой ценности и никакой пользы для нашего оправдания перед Господом.
//-- Строгая нравственность первых христиан --//
IV. Но первые христиане показывали, какова их вера, именно посредством добродетелей и вполне обоснованно считали, что убеждающее слово Бога, которое просвещает или подчиняет себе ум, должно вместе с этим очищать сердце и направлять поступки верующего. Первые адвокаты христианства, когда доказывают невиновность своих собратьев по вере, и писатели более позднего времени, когда прославляют святость своих предков, самыми яркими красками рисуют переворот в нравственности, который совершила проповедь Евангелия. Поскольку в мои намерения входит рассмотрение лишь тех человеческих причин, которым было позволено усилить влияние откровения, я кратко упомяну о двух причинах, которые могли вполне естественным образом сделать жизнь первых христиан намного чище и строже в отношении нравов, чем была жизнь их современников-язычников или их выродившихся потомков, – раскаяние в прежних грехах и похвальное желание не уронить доброе имя того общества, которое приняло их в свои ряды.
Очень давнее происхождение имеет упрек, который делали христианам невежественные или злобные иноверцы: будто бы христиане завлекали в свои ряды самых жестоких преступников, которых, когда те чувствовали угрызения совести, было легко уговорить смыть водой крещения прежнюю вину, возможности искупить которую им не давали в храмах языческих богов. Но этот упрек, если очистить то, что за ним стоит, от следов неверного толкования, настолько же увеличивает честь церкви, насколько помог увеличить ее ряды. Друзья христианства могли, не краснея, признаваться, что многие из самых великих святых до крещения были самыми закоренелыми грешниками. Люди, которые в миру придерживались, хотя и не самым верным образом, правил сердечной доброты и общественного приличия, черпали в сознании своей праведности спокойствие и удовлетворение, делавшие их гораздо менее чувствительными к тем внезапным порывам стыда, горя и ужаса, которые стали причиной множества чудесных обращений. По примеру своего Божественного Владыки проповедники Евангелия не презирали общество людей, в особенности женщин, терзавшихся от сознания своей порочности и очень часто – из-за ее последствий. Поднявшись из пучины греха и суеверия к сияющему свету надежды на бессмертие, такие новообращенные принимали решение провести оставшуюся жизнь не только в добродетели, но и в покаянии. Страсть к совершенству становилась главной страстью их души, а хорошо известно, что, в отличие от разума, который выбирает холодную середину, наши страсти гоняют нас с бешеной силой и скоростью между двумя самыми противоположными крайностями.
Когда новообращенные вступали в число истинных христиан и оказывались допущены к таинствам церкви, их начинало удерживать от возврата к прежним беззакониям другое соображение, по своей природе менее духовное, но весьма невинное и почтенное. Любое сообщество людей, которое отделилось от основной части народа или религиозного единства, к которому принадлежало, сразу же попадает под всеобщее и враждебное наблюдение. Чем меньше численность нового сообщества, тем сильнее может повлиять на него добродетельность или порочность тех, кто в него входит, и это побуждает каждого из его членов самым строгим образом следить за своим поведением и за поведением собратьев, поскольку, ожидая, что будет нести вместе с ними всеми тяжесть общего позора, он точно так же надеется иметь долю в общей доброй славе и насладиться ею. Когда христиан Вифинии привели на суд к Плинию Младшему, их тогдашнему проконсулу, они заверили его, что не только далеки от того, чтобы устраивать какие-либо заговоры против властей, но, напротив, связали себя торжественной клятвой не совершать тех преступлений, которые могли бы нарушить покой общества или отдельных его граждан, то есть воровства, грабежа, прелюбодеяния, лжесвидетельства и мошенничества. Примерно через сто лет после этого Тертуллиан мог с законной гордостью похвалиться, что очень мало христиан пострадали от руки палача за что-либо, кроме своей веры. Строгая уединенная жизнь, чуждая веселья и роскоши той эпохи, приучила их к целомудрию, умеренности, бережливости и спокойным семейным добродетелям. Поскольку большинство из христиан занимались каким-либо видом торговли или ремесла, на них ложилась обязанность полнейшей честностью в жизни и в профессии развеивать те подозрения, которые обычно возникают у невежды по поводу человека, который выглядит святым. Презрение мира выработало у них привычку к смирению, кротости и терпению. Чем больше их преследовали, тем крепче держались они друг за друга. Их благотворительная взаимопомощь и чуждое подозрения доверие друг к другу были замечены язычниками, и коварные друзья злоупотребляли этими качествами даже слишком часто.
У нравственности первых христиан есть одна особенность, которая делает ей честь: даже их заблуждения или, вернее, ошибки были крайностями добродетели. Епископы и богословы церкви, которые своими свидетельствами утверждают, а своей властью могут изменять догматы, правила и даже обряды религии их современников, при изучении Священного Писания проявляли больше благочестия, чем мастерства, и часто в самом прямом смысле получали от Христа и апостолов такие наставления, которые их жившие позже благоразумные толкователи стали понимать в более широком и менее прямом смысле. В своем честолюбивом стремлении возвысить совершенство Евангелия над философской мудростью эти усердные отцы церкви подняли свой долг – умерщвление плоти, чистоту и терпение – на такую высоту, которой едва ли может достичь и еще менее может держаться на ней нынешнее слабое и развращенное поколение. Такое необыкновенное и возвышенное учение неизбежно должно вызывать почтение у людей, но оно мало подходило для того, чтобы получить поддержку тех светских философов, кто в этой временной жизни руководствуется лишь природными чувствами и интересами общества.
Среди человеческих наклонностей есть две очень естественные, которые мы можем различить даже у самых добродетельных и великодушных натур, – любовь к удовольствиям и любовь к действию. Первая из них, если отточена искусствами и учебой, усовершенствована прелестями общения между людьми и отрегулирована верным отношением к бережливости, здоровью и доброму имени, становится основным источником счастья в частной жизни. Любовь к действию – более сильное и более сомнительное по природе чувство: она часто приводит к гневу, честолюбию и мести. Но когда ею руководят чувство приличия и доброе сердце, она становится матерью всех добродетелей, а если к этим добродетелям добавляются равные им по силе способности, то семья, страна или империя могут быть обязаны безопасностью и процветанием неустрашимой отваге одного человека. Таким образом, любви к удовольствиям мы можем приписать почти все приятные, а любви к действию почти все полезные и почтенные свойства. Характер, в котором соединились бы и гармонично сочетались эти два чувства, кажется, был бы самым совершенным образном человеческой природы. Дух безразличия ко всему и бездеятельности, чем, видимо, было бы отсутствие обоих чувств, был бы единодушно отвергнут человечеством как нечто совершенно не способное принести счастье отдельному человеку или общественную пользу всему миру. Но первые христиане не в этом мире желали сделаться приятными и полезными.
Ум, свободный от предрассудков, может заполнить свой досуг приобретением знаний, работой ума или воображения или весело текущим беспечным разговором. Но суровые отцы церкви с отвращением отвергали эти развлечения или допускали их очень осторожно, поскольку презирали любое знание, которое не ведет к спасению души, и считали, что любая гладкость слога в разговоре – это преступное злоупотребление даром речи. Наше тело в нашем нынешнем, земном состоянии так неразрывно связано с душой, что нам кажется, будто невинное и умеренное наслаждение теми удовольствиями, которые способен испытать этот верный спутник, было бы в наших интересах. Но наши благочестивые предки рассуждали совершенно иначе: они тщеславно надеялись сравниться с ангелами в совершенстве и потому презирали или подчеркнуто делали вид, что презирают, все земные и телесные удовольствия. Некоторые из наших ощущений действительно необходимы нам, чтобы сохранить жизнь, другие – чтобы ее поддерживать, а третьи – чтобы узнавать о происходящем вокруг, и потому отказаться от пользования ими никак невозможно. Но первое же удовольствие, полученное от чувств, уже считалось злоупотреблением ими и оказывалось осуждено. Бесчувственного кандидата на Небеса учили не только сопротивляться грубым соблазнам вкуса и обоняния, но даже закрывать уши для гармонии звуков, если звучит светская музыка, и смотреть с безразличием на самые совершенные произведения человеческого искусства. Яркие нарядные одежды, роскошные дома и изящная мебель считались проявлениями двух грехов сразу – гордыни и чувственности: христианину, который уверен в своей греховности и сомневается в своем спасении, больше подходит выглядеть просто и быть изможденным от умерщвления плоти. Осуждая роскошь, отцы церкви пишут о ней очень много и подробно, и среди разнообразных предметов их благочестивого гнева мы можем назвать парики, одежду любого цвета, кроме белого, музыкальные инструменты, золотые и серебряные вазы, пуховые подушки (Иаков спал, кладя голову на камень), белый хлеб, иноземные вина, публичные приветствия, пользование общественными банями и бритье бороды, которое, по словам Тертуллиана, является ложью по отношению к нашим собственным лицам и нечестивой попыткой улучшить работу Творца. Когда христианство проникло к богатым и хорошо воспитанным людям, выполнять эти странные правила предоставили, как сейчас, тем немногим, кто честолюбиво стремился стать великим святым. Но людям из низших разрядов общества всегда бывает легко и приятно объявить достоинством презрение к роскоши и удовольствиям, которые судьба сделала недоступными для них. У первых христиан, так же как у первых римлян, защитой добродетели часто служили бедность и невежество.
Целомудренная суровость отцов церкви во всем, что касалось отношений между полами, имела тот же источник – их отвращение к любому удовольствию, которое могло усладить чувственную сторону человеческой природы и ослабить ее духовную сторону. Их любимая точка зрения была такова, что если бы Адам слушался Творца, то продолжал бы жить в девственной невинности, и какой-либо безвредный вегетативный способ размножения мог бы наполнить рай родом безгрешных и бессмертных людей. Брачные отношения были разрешены его падшему потомству лишь как необходимое средство для продолжения человеческого рода и как узда, хотя и непрочная, для не признающего правил любовного желания. Колебания отцов церкви по этому интересному вопросу, выдавая их смущение и растерянность, показывают, как неохотно они одобряли общественное установление, которое были вынуждены терпеть. Перечисление весьма причудливых правил, которыми они в высшей степени подробно регламентировали ласки супругов в брачной постели, заставило бы улыбнуться тех, кто молод, и покраснеть тех, кто честен. Они единодушно считали, что первый брак согласуется со всеми целями природы и общества. Этот союз тел облагородили, уподобив его мистическому союзу Христа с церковью, и провозгласили, что его не разрывают ни развод, ни смерть. Второй брак заклеймили названием «узаконенное прелюбодеяние», и те, кто был виновен в таком позорном нарушении христианской чистоты, вскоре были лишены права на церковные почести и даже исключены из рядов церкви. Поскольку вожделение считалось грехом, а брак терпели как недостаток, безбрачие согласно этому же принципу считалось состоянием, самым близким к Божьему совершенству. Древний Рим с величайшим трудом мог набрать себе шесть весталок [30 - Несмотря на почести и награды, которые получали эти девственницы, было трудно найти достаточное количество служительниц для Весты; угроза самой ужасной смерти не всегда могла обуздать их любовный пыл.], но в первоначальной церкви было множество людей обоего пола, которые дали обет вечного целомудрия.
Некоторые из них, в том числе ученый Ориген, посчитали самым благоразумным разоружить искусителя [31 - До того как слава Оригена вызвала к нему зависть и обрекла его на гонения, этот его поступок вызывал восхищение, а не осуждение. Поскольку тогда повсюду было принято толковать Священное Писание иносказательно, можно пожалеть, что в этом единственном случае Ориген понял его дословно.].
Некоторые были нечувствительны к нападениям плоти, а других она, нападая, не могла победить. Девственницы жаркой Африки, считая позорное бегство ниже своего достоинства, встречали врага в ближнем бою: они делили ложе со священниками и дьяконами и в пылу любовной страсти гордились, что сохранили чистоту. Но иногда оскорбленная Природа мстила за нарушение своих прав, и этот новый вид мученичества лишь породил новый скандал в церкви [32 - Гораздо позже нечто подобное этой дерзкой попытке приписывали основателю ордена Фонтевро. Бейль позабавил себя и своих читателей рассуждениями на эту деликатную тему.].
Однако среди христианских отшельников и отшельниц (которых вскоре стали называть аскетами из-за мучительности их упражнений) многие, видимо, добились большего успеха, поскольку были не так самонадеянны. Потерю чувственных удовольствий восполняла и возмещала духовная гордость: даже большинство язычников были склонны высоко ценить такую жертву из-за ее явной трудности, и именно во славу непорочных невест Христовых отцы церкви излили бурный поток своего красноречия. Это были первые признаки тех монашеских принципов и учреждений, которые позже перевесили все земные преимущества христианства.
К земным делам христиане испытывали не меньшее отвращение, чем к земным удовольствиям. Защиту себя и своей собственности они не умели примирить со своим прославлявшим терпение учением, которое предписывало им бесконечно прощать прежние оскорбления и приказывало просить о повторении недавних обид. Их простодушие и скромность были оскорблены необходимостью давать клятвы, роскошью, окружавшей должностных лиц, и соперничеством, на котором основана общественная деятельность. Кроме того, их, человечных и невежественных, ничем нельзя было убедить в том, что в каком бы то ни было случае человек имеет законное право проливать кровь подобных себе людей мечом правосудия или мечом воина, даже если эти люди своим преступным или враждебным поведением угрожают спокойствию и безопасности всего народа. Они признавали, что при менее совершенных законах силы еврейской конституции использовались вдохновенными пророками и помазанными царями, и Небо одобряло это. Христиане чувствовали и верили, что такие установления могут быть необходимы для современного им миропорядка, а потому с легким сердцем подчинялись власти своих языческих правителей.
Но, следуя своим принципам пассивного повиновения, они отказывались принимать какое-либо активное участие в гражданском управлении империей или в ее военной обороне. Возможно, они были немного терпимее в этом отношении к тем собратьям, кто до крещения уже занимался такими связанными с насилием и кровью делами, но стать военным, должностным лицом или правителем христианин не мог, не отрекаясь от более священного долга [33 - Тертуллиан предлагал христианам дезертировать из армии; этот совет, если бы стал известен всем, вовсе не вызвал бы у императоров симпатии к христианской секте.].
Это дерзкое или даже преступное пренебрежение благом общества навлекало на них презрение и упреки язычников. Те часто спрашивали: что будет с империей, на которую со всех сторон нападают варвары, если весь мир научится у новой секты ее малодушию? На этот оскорбительный вопрос защитники христианства давали туманные двусмысленные ответы, поскольку не имели никакого желания открывать тайную причину своего спокойствия на этот счет: они ожидали, что еще до того, как закончится обращение человечества в христианскую веру, война, правительство, Римская империя и весь мир перестанут существовать. Можно отметить, что и в этом случае положение первых христиан, к их большой удаче, помогало их щепетильной религиозной совести оставаться в покое и что их отвращение к активной жизни было для них уважительной причиной не служить, но не лишало их гражданских и военных почестей.
//-- Развитие церковного управления --//
V. Но душа человека, как бы высоко ни поднимали или как бы низко ни сбрасывали ее временные порывы чувств, постепенно возвращается на тот естественный уровень, где ей положено находиться, и опять начинает испытывать страсти – те, которые кажутся ей наиболее подходящими для ее теперешнего состояния. Первые христиане были мертвы для мирских дел и мирских удовольствий, но их любовь к деятельности, никогда не угасавшая до конца, вскоре возродилась и нашла себе новый выход – управление церковью. Отдельное общество внутри общества, нападавшее на официальную религию империи, должно было определить свою внутреннюю политику и назначить достаточное число советников, которым были бы поручены не только духовные дела, но и управление христианским сообществом на земле. Безопасность этого общества, его честь и расширение его рядов даже в самых благочестивых душах рождали своего рода патриотизм – такой же, какой чувствовали первые римляне по отношению к своему государству, иногда сопровождавшийся такой же неразборчивостью в средствах, если они вели к столь желанной цели. Честолюбивое стремление завоевать церковные почести и должности для себя или своих друзей было прикрыто похвальным намерением направить на пользу обществу приобретенные власть и почет, борьба за которые лишь в этом случае становилась долгом их искателя. Выполняя должностные обязанности, такие люди часто должны были раскрывать ошибки еретиков или хитрости межпартийной борьбы, противостоять коварным планам вероломных собратьев, клеймить их заслуженным позором и изгонять из рядов того сообщества, покой и счастье которого те пытались разрушить. Церковные руководители христиан слышали поучение: будьте мудрыми, как змеи, и невинными, как голуби; но привычка управлять, сделав острее мудрость, постепенно разрушила невинность. В церкви, так же как и в миру, те, кто занимал какую-либо должность, старались приобрести видное положение с помощью красноречия и стойкости, знанием людей и сноровкой в делах; и эти люди, скрывая от других, а возможно, и от самих себя, тайные причины своего поведения, очень часто вновь впускали в свою душу все бурные страсти деятельной жизни, которые становились острее и упорнее от добавившейся к ним примеси духовного пыла.
Управление церковью часто было предметом религиозных споров и наградой победителю в них. Те враждующие стороны, которые вели спор за эту награду в Риме, Париже, Оксфорде и Женеве, одинаково боролись за то, чтобы подогнать первоначальную апостольскую модель [34 - Аристократическая партия и во Франции, и в Англии очень энергично отстаивала идею божественного происхождения власти епископов. Но кальвинистские священники не захотели терпеть над собой старшего, а римский понтифик отказался признать кого-либо равным себе.]под стандарты своей политики.
Те немногие исследователи, кто был более искренним и беспристрастным, чем остальные, держатся того мнения, что апостолы отказались от предложенной им роли законодателей и предпочли вытерпеть несколько скандалов и расколов, охватывавших лишь часть церкви, чем отнять у христиан будущего свободу изменять формы управления церковью в соответствии с изменениями времени и обстоятельств. Какое политическое устройство с их одобрения было принято для церкви в I веке, можно понять по деятельности церквей Иерусалима, Эфеса и Коринфа. Христианские общины, основанные в городах Римской империи, были связаны между собой лишь узами веры и благотворительности. Законодательство, действовавшее внутри их, было основано на независимости и равенстве. Недостаток дисциплины и человеческой учености время от времени восполняла помощь пророков. Эта обязанность могла быть возложена на человека любого пола, любого возраста и любых природных способностей; почувствовав божественное вдохновение, пророк давал речам Святого Духа излиться из своих уст перед собранием верующих. Но пророки-учителя часто злоупотребляли этой необыкновенной способностью или неверно применяли ее. Применяя ее в не подходящее для этого время, они дерзко мешали общей службе и своей гордостью или неверно направленным религиозным усердием вызывали в церквах, особенно в коринфской апостольской церкви, длинную череду беспорядков. Когда пророки стали бесполезными, они лишились своего дара, и эта должность была отменена. Публичная сторона религии была отдана под руководство одних лишь авторитетных управляющих церковью, епископов и пресвитеров, и похоже, что эти два названия первоначально обозначали одну и ту же должность и один и тот же разряд людей. Слово «пресвитер», то есть «старейшина», указывало на их возраст или, вернее, на их солидность и мудрость; а звание епископ, то есть «смотритель», говорило о том, что они надзирали за правильностью веры и нравственностью христиан, доверенных их пасторской заботе. Эти епископальные пресвитеры, которых могло быть больше или меньше, в зависимости от числа верующих, и были руководителями каждой новорожденной общины, причем все имели одинаковую власть и управляли совместно.
Но и при самой идеальной, полностью равной для всех свободе необходима направляющая рука верховного должностного липа; а обычай публичного обсуждения вопросов вскоре привел к появлению должности председателя, который по меньшей мере имел право подсчитывать голоса и исполнять решения собрания. Забота о поддержании в общине спокойствия, которое очень часто нарушали бы ежегодные или нерегулярные, от случая к случаю выборы, заставила первых христиан сделать выборную должность председателя почетной и постоянной и избирать одного из самых мудрых и святых из числа пресвитеров своим церковным управителем до конца его жизни. Именно в этих обстоятельствах высокое звание епископа стало восприниматься как старшее по сравнению со скромным наименованием пресвитер; последнее осталось названием членов христианского сената, как самое естественное для них имя; а первое стало обозначать сан нового председателя. Преимущества такой епископской формы правления, которая, видимо, возникла раньше конца I века [35 - См. введение в Апокалипсис. Епископы под названием ангелы уже существовали в семи городах Азии. Но тем не менее, послание Климента (которое, вероятно, написано в то же время) не позволяет обнаружить никаких следов должности епископа ни в Коринфе, ни в Риме.], были настолько очевидны, что ее сразу же приняли все общины, уже существовавшие в разных частях империи, и она очень рано была освящена авторитетом времени как древняя [36 - «Нет церкви без епископа» – это было и фактом, и правилом со времен Тертуллиана и Иренея.] и до сих пор сохраняется в самых могущественных церквах как Востока, так и Запада в качестве исконной или даже установленной Богом формы управления [37 - После того как мы оставили позади трудности I века, мы видим, что епископское управление установилось повсюду и было повсеместным до тех пор, пока ему не положил конец республиканский дух швейцарских и немецких реформаторов.].
Нет необходимости говорить, что благочестивые и скромные пресвитеры, которые первыми были удостоены епископского звания, не могли иметь той власти и блеска, которыми теперь окружены тиара римского понтифика или митра немецкого прелата, и, вероятно, отказались бы от такого почета. Но мы можем несколькими словами очертить первоначальные узкие границы их полномочий, куда входили в основном духовные дела, хотя иногда и дела земные. В ведение епископов входили совершение церковных таинств и назначение церковных наказаний, руководство церковными обрядами, которые постепенно становились все многочисленнее и сложнее, посвящение в сан служителей церкви, каждому из которых епископ определял его обязанности, управление деньгами церковной общины и решение всех тех споров, которые верующие не желали отдавать на рассмотрение судье-идолопоклоннику. В течение короткого времени эти полномочия осуществлялись в согласии с мнением коллегии пресвитеров и с одобрения общего собрания христиан общины. Самые первые епископы считались лишь первыми среди равных себе, почитаемыми слугами свободного народа. Во всех случаях, когда из-за смерти епископа его кафедра освобождалась, нового епископа – председателя общины выбирали из числа пресвитеров общим голосованием всех членов общины, и каждый избиратель считал, что становится на это время важной особой.
Такими были мягкие и справедливые законы, согласно которым христиане были управляемы в течение более ста лет после смерти апостолов. Каждая община по своему устройству была отдельной независимой республикой, и, хотя даже самые отдаленные друг от друга из этих маленьких государств поддерживали между собой двухсторонние дружеские отношения с помощью писем и посланцев, весь христианский мир еще не был объединен ни общей верховной властью, ни общим законодательным собранием. По мере того как увеличивалось число верующих, они обнаруживали, какие преимущества они могут извлечь из более близкого объединения своих интересов и планов. К концу II века церкви Греции и Азии ввели у себя полезное учреждение – провинциальные соборы, и вполне обоснованно можно предположить, что это устройство органа управления – представительный совет – они взяли из знаменитых примеров древности – Амфиктионы, Ахейского союза или собрания ионийских городов. Вскоре у епископов независимых церквей стало обычаем и правилом встречаться в установленные дни весной и осенью в столице провинции. На их совещаниях присутствовали в качестве помощников немногие заслуженные пресвитеры, и в качестве сдерживающего начала – множество слушателей. Решения епископов, получившие название каноны, регулировали все важные разногласия в области веры и дисциплины; было естественно верить, что Дух Святой щедро изливался на такое объединенное собрание представителей христианского народа. Соборы были так хорошо приспособлены для личного честолюбия и для общественных интересов, что в течение нескольких лет были введены во всей империи. Советы провинций стали регулярно поддерживать между собой связь по переписке, сообщая один другому о ходе своей работы и одобряя решения друг друга; и вскоре католическая церковь стала по форме и силе подобна огромной федеративной республике.
Поскольку использование советов для управления церковью понемногу уменьшало законодательную власть отдельных церквей, епископы, заключив между собой союз, значительно увеличили исполнительную и деспотическую часть своей власти, а как только чувство общности интересов свело их вместе, получили возможность объединенными силами нападать на исконные права своего духовенства и своего народа. Прелаты III века постепенно сменили язык призывов на язык приказов, сеяли семена будущих узурпации и восполняли аллегориями из Священного Писания и искусственными риторическими приемами недостаток силы и ума. Они восхваляли единство и могущество церкви, проявленные в ЕПИСКОПСКОМ СЛУЖЕНИИ, которое епископы осуществляли совместно, все в одинаковой степени и не разделяя его ни с кем другим. Часто звучали слова, что правители и должностные липа могут хвалиться земными правами на временную власть, но одна лишь власть епископов получена от самого Бога и распространяется и на здешний, и на иной мир. Епископы назывались наместниками Христа, наследниками апостолов и мистическими преемниками первосвященника Моисеева закона. То, что епископы имели исключительное право посвящать в священнический сан, нарушало свободу и церковных, и народных выборов; и если епископы в делах управления церковью по-прежнему принимали во внимание мнение пресвитеров или склонности народа, то сами при этом старательно внушали верующим, какая великая заслуга со стороны глав церквей – это добровольное снисхождение до низших. Епископы признавали над собой верховную власть собрания своих братьев по вере, но каждый епископ, управляя своей собственной епархией, требовал от тех, чьим духовным пастырем был, такого нерассуждающего повиновения, как будто распространенное сравнение «верующие – стадо, священник – пастух» имеет буквальный смысл и как будто этот пастух – существо более высокой породы, чем его овцы. Все же это подчинение произошло не без труда, с одной стороны, и не без сопротивления – с другой. Во многих местах демократическую часть церковной конституции горячо отстаивали усердные в вере или имевшие от этого выгоду оппозиционеры из младшего духовенства, но их патриотизм был назван позорными именами интриги и раскола, и дело епископов быстро восторжествовало благодаря стараниям многих деятельных прелатов, которые, как, например, Киприан, епископ Карфагена, умели сочетать хитрость самого честолюбивого государственного мужа с христианскими добродетелями, которые кажутся подходящими для святого мученика [38 - Если Новат, Фелициссим и остальные, кого этот карфагенский епископ изгнал из церкви и из Африки, не были самыми презренными чудовищами порока, то, должно быть, религиозный пыл Киприана иногда оказывался сильнее, чем его любовь к правде.].
Те же причины, которые вначале уничтожили равенство пресвитеров, выделили среди епископов старшего по званию и вследствие этого имевшего самые большие полномочия. Каждый раз, когда епископы весной или осенью собирались на провинциальный собор, становилась заметной разница в личных достоинствах и известности между участниками этой встречи: толпой управляли мудрость и красноречие немногих. Но для ведения публичных собраний старшего следовало определять по более формальному и меньше вызывающему зависть признаку, и должность постоянного председателя совета в каждой провинции была отдана епископу главного города. Вскоре эти стремившиеся к власти прелаты приняли высокие звания митрополит, что значит «столичный», и примас, что означает «имеющий первенство»: так они втайне готовились захватить такую же власть над своими собратьями-епископами, какую епископы сами еще недавно приобрели над советами пресвитеров. Прошло немного времени, и митрополиты сами стали соперничать друг с другом во власти и могуществе: каждый из них стал подчеркнуто и в самых пышных выражениях перечислять земные почести и преимущества того города, где он председательствовал, количество и богатство христиан, вверенных его пасторскому попечению, святых и мучеников, вышедших из их числа, и то, в какой чистоте они хранят традиции веры в том виде, как они дошли через ряд православных епископов от того апостола или ученика апостола, которому приписывалось основание представленной митрополитом церкви. Было легко предугадать, что Рим должен пользоваться уважением провинций и вскоре потребует от них повиновения: на это были все причины – и гражданские, и церковные. Количество верующих в главном городе империи по отношению к их общему числу было достойно столицы. Римская церковь была самой значительной, самой многочисленной, а среди церквей Запада – и самой древней христианской организацией, и многие церкви приняли веру от миссионеров этой церкви в результате их благочестивых трудов. Антиохия, Эфес или Коринф могли похвалиться самое большее одним основателем-апостолом, а берега Тибра были почтены проповедью и мученичеством двух самых прославленных апостолов, и римские епископы очень благоразумно объявили себя наследниками всех прав и привилегий, которые были даны святому Петру лично или присвоены его должности [39 - Знаменитая игра слов с намеком на значение имени святого Петра – «камень» точно передается только на французском языке: «Tu es Pierre et sur cette pierre…» («Ты Петр, что значит «камень», и на этом камне…»). В греческом, латинском, итальянском и других языках она неточна, а в наших германских языках совершенно непонятна.].
Епископы Италии и провинций были готовы признать римских епископов первыми по сану и в союзе (именно таким очень точным определением они выразили свое решение) среди христианской аристократии. Но эта самодержавная власть была с презрением отвергнута народами Азии и Африки, и честолюбивый Рим встретил там более мощное сопротивление своей духовной власти, чем то, которое в прошлом было оказано его земному господству. Патриотичный Киприан, который самовластно управлял карфагенской церковью и провинциальными соборами, решительно и успешно воспротивился честолюбивым намерениям римского понтифика, умело соединил свою борьбу с подобными же усилиями других восточных епископов и, подобно Ганнибалу, стал искать новых союзников в глубине Азии. В этой бескровной Пунической войне прелаты-соперники проявили гораздо больше человеческой слабости, чем умеренности. Их единственным оружием были гневные обличения, ругательства и отлучение от церкви, и в продолжение всего спора они выкрикивали все это в адрес друг друга с одинаковыми яростью и благочестием. Тяжелая необходимость осудить либо папу римского, либо святого мученика приводит в отчаяние современных католиков каждый раз, когда они обязаны рассказывать о подробностях этого диспута, в котором защитники религии дали волю таким своим страстям, которые кажутся более подходящими для сената или военного лагеря.
Усиление авторитета церкви привело к памятному в истории разделению верующих на мирян и духовенство, иначе клириков, чего не было у греков и римлян [40 - Различие между духовным лицом (Clerus) и мирянином (Laicus) уже существовало во времена Тертуллиана.].
Первое из этих слов обозначало основную массу христиан, второе же, в соответствии со своим прямым значением, обозначало ту избранную часть верующих, которая была выделена из общей массы для религиозного служения; это славное сословие одарило нас самыми выдающимися, хотя не всегда самыми поучительными темами для современной истории. Вражда между духовными лицами иногда нарушала спокойствие юной церкви, но они вместе с одинаковым усердием и энергией трудились ради общего дела, и властолюбие, которое (самым хитрым образом замаскировавшись) могло проникнуть в души епископов и мучеников, воодушевляло их на то, чтобы увеличить число их подданных и расширить границы империи христианства. У них не было в распоряжении никаких земных сил – ни власти, ни войск, а гражданская власть долгое время не только не помогала им, а, наоборот, охлаждала и подавляла их порывы. Но они освоили и применяли внутри своего сообщества два самых эффективных инструмента правления – награду и наказание: для наград средства предоставляла набожная щедрость верующих, для наказаний – их же благочестивые тревоги по поводу будущего.
I. Общность имущества, которая была такой приятной забавой для фантазии Платона и отчасти существовала в суровой секте ессеев, какое-то короткое время была принята и в ранней христианской церкви. Религиозный пыл первых приверженцев христианства побуждал их продать ту земную собственность, которую они презирали, сложить вырученные за нее деньги к ногам апостолов и довольствоваться равной с остальными долей того, что раздавали всем в общине. Развитие христианской религии привело сначала к смягчению, а потом к постепенной отмене этого великодушного установления, которое в руках менее чистых, чем руки апостолов, очень скоро было бы извращено и употреблено во зло при возврате человеческой натуры к свойственному ей эгоизму. Тем, кто переходил в новую веру, теперь было разрешено продолжать владеть полученным ранее по наследству имуществом, получать наследства как по завещанию, так и по закону и умножать свою собственность всеми законными способами, существующими в торговле и ремесле. Проповедники Евангелия стали допускать, чтобы христиане жертвовали церкви не все, что имеют, а лишь небольшую часть имущества, и на еженедельных или ежемесячных собраниях общины каждый верующий вносил в общий фонд добровольное пожертвование, размер которого зависел от требований случая и от богатства и благочестия жертвователя. Ни один дар, как бы он ни был мал, не отвергался, но верующим усердно внушали, что то положение закона Моисея, где говорится о десятине, по-прежнему остается данной Богом обязанностью и что раз евреям, жившим по менее совершенному учению, было велено отдавать десятую часть всего, чем они владеют, то ученикам Христа пристало возвысить себя над ними большей щедростью и приобретать заслуги ценой отказа от лишних сокровищ, которые очень скоро погибнут вместе с самим миром [41 - Это же мнение, когда оно стало господствующим незадолго до 1000 года, привело к таким же результатам. Для большинства пожертвований того времени указана причина: «В связи с приближением конца света».].
Почти нет необходимости упоминать, что доходы церквей, имея такие ненадежные и переменные по величине источники, были разными, в зависимости от богатства или бедности верующих, которые в одних случаях были рассеяны по безвестным деревням, а в других – собраны в великих городах империи. Во времена императора Деция должностные лица считали, что римские христиане обладали очень большим богатством, что сосуды, которыми они пользовались во время богослужений, были серебряными и золотыми и что многие приверженцы христианства продали свои земли и дома, чтобы увеличить общее богатство своей секты за счет своих несчастных детей, которые оказались нищими оттого, что их родители были святыми. Слушая это, мы не должны слишком верить предположениям подозревающих зло посторонних людей, к тому же врагов, однако в этом случае их сведения подтверждаются, но в очень благовидном и правдоподобном виде, двумя примерами – единственными, когда до нас дошли точные суммы пожертвований и точно известны их обстоятельства. Примерно в те же годы епископ Карфагена смог в своем городе, менее богатом, чем Рим, собрать сто тысяч сестерциев (приблизительно восемьсот пятьдесят фунтов стерлингов) в ответ на внезапный призыв к благотворительному сбору денег для выкупа братьев по вере из Нумидии, уведенных в плен варварами, жителями пустыни. Эти дары делались по большей части в денежной форме; к тому же христианское сообщество не имело ни желания, ни возможности приобретать в сколько-нибудь значительном размере такую обременительную собственность, как земля. Согласно нескольким законам, которые были приняты с той же целью, что наши акты о владении недвижимостью без права передачи, никакая недвижимость не могла быть подарена или завещана ни одной корпоративной организации, если у той не было особой привилегии или отдельного разрешения на эту сделку от императора или сената; а император и сенат редко были настроены на то, чтобы предоставить эти права секте, которая вызывала у них сначала презрение, а под конец – страх и зависть. Однако упоминается одна такая сделка, заключенная при правлении Александра Севера, и это показывает, что иногда ограничение могли обойти, либо его действие временно приостанавливалось, и что христианам было разрешено требовать себе по праву и иметь в своем владении землю внутри границ самого Рима. Развитие христианства и гражданские неурядицы в империи внесли свой вклад в смягчение суровых законов, и еще до конца III века многие большие поместья были завещаны богатым церквам Рима, Милана, Карфагена, Антиохии, Александрии и других крупных итальянских и провинциальных городов.
Естественно, управляющим церковным имуществом был епископ; он, не давая никому отчета, бесконтрольно распоряжался общественными запасами. За пресвитерами были оставлены лишь их духовные функции, а те, кто занимал еще более низкую должность дьякона, в качестве служащих управляли доходами церкви и распределяли эти доходы. Если мы можем доверять пылким речам Киприана, то среди его африканских братьев по вере было очень много тех, кто, выполняя свои обязанности, нарушал не только все евангельские предписания о том, как достичь совершенства, но даже все моральные правила добродетели. Некоторые из этих вероломных управляющих тратили богатства церкви на чувственные удовольствия, другие направили эти богатства по недостойным путям, использовав их для своей личной выгоды, для мошеннически совершенных покупок и для алчного ростовщичества. Но пока христиане делали свои вклады свободно и без принуждения, их доверием не могли злоупотреблять очень часто, и, как правило, их щедрость служила таким целям, которые делали честь их религиозному братству. Достойная часть пожертвований шла на содержание епископа и его духовенства, достаточно большая сумма выделялась на затраты, необходимые для богослужений, очень приятной частью которых были пиршества любви, называвшиеся агапы. Все остальное было священной собственностью бедняков [42 - Юлиан, кажется, был оскорблен и унижен тем, что христиане оказывали благотворительную помощь не только своим бедным, но и беднякам-язычникам.].
Эти деньги по усмотрению епископа расходовались на помощь вдовам, сиротам, увечным, больным и старым членам общины, для предоставления удобств иноземцам и паломникам и для облегчения несчастий заключенным и пленникам, особенно если причиной их страданий была твердость в христианской вере. Даже самые далекие одна от другой провинции великодушно обменивались друг с другом благотворительной помощью, и менее крупные христианские общины радостно получали помощь в виде милостыни от более состоятельных братьев по вере. Это правило, согласно которому на несчастье пострадавшего обращали больше внимания, чем на величину его заслуг, весьма материально способствовало развитию христианства. Те язычники, которые были человеколюбивы, смеясь над догмами учения новой секты, все же признавали, что она добра к людям. Надежда на немедленное облегчение и на защиту в будущем привлекала в эти гостеприимные ряды многих из тех несчастных людей, которых пренебрегавший ими мир оставил бы страдать от нужды, болезни или старости. Есть также некоторые основания верить, что множество младенцев, которых родители по тогдашнему бесчеловечному обыкновению подкидывали куда-либо и бросали погибать, часто оказывались спасены от смерти благочестивыми христианами, которые крестили их, учили и растили за счет своей общины [43 - Во всяком случае, таким похвальным образом повели себя в тех же обстоятельствах миссионеры более близкого к нам времени в Пекине, где каждый год выбрасывают на улицы более трех тысяч младенцев.].
II. Нет сомнения, что каждое общество имеет право исключать из своих рядов и лишать преимуществ, которые дает принадлежность к нему, тех своих членов, кто отвергает или нарушает правила, принятые в этом обществе с общего согласия. При осуществлении этого права христианская церковь применяла свою власть в основном против опозоривших себя грешников, прежде всего против тех, кто был виновен в убийстве, мошенничестве или любовных грехах, а также против авторов и сторонников любой точки зрения, осужденной епископами как еретическая, и против тех несчастных, кто либо по своему выбору, либо по принуждению, уже будучи крещен, осквернил себя любым действием, которое рассматривалось как поклонение идолам. Отлучение от церкви имело и духовные, и земные последствия. Христианин, подвергнутый этой каре, лишался доли в пожертвованиях верующих. Узы и религиозной, и личной дружбы оказывались разорваны: он обнаруживал, что стал отвратительным и ненавистным богохульником-иноверцем для тех, кого больше всего уважал или кем был всего нежнее любим; а поскольку изгнание из почтенного общества могло заклеймить его позором, большинство людей начинали избегать отлученного или относиться к нему с недоверием. Положение этих несчастных изгнанников само по себе уже было очень мучительным и печальным, но, как обычно происходит, их тревоги за будущее были гораздо сильнее их страданий. Принадлежность к сообществу христиан была полезна тем, что давала вечную жизнь, к тому же отлученные не могли изгладить из своего ума ужасную мысль, что тем начальникам церкви, которые их осудили, Бог вручил ключи от ада и рая. Правда, еретики, которые могли черпать силу в том, что действовали осознанно, и в лестной надежде на то, что они одни нашли истинный путь к спасению души, пытались заново найти в своих отдельных сообществах те земные и духовные удобства, которых больше не получали от большого общества христиан. Но почти все те, кто неохотно, но уступил силе порока или идолопоклонства, чувствовали себя падшими и очень сильно желали, чтобы им вернули выгоды принадлежности к христианам.
В первоначальной церкви существовали два противоположных взгляда на этих кающихся грешников: по отношению к ним она разделилась на сторонников правосудия и сторонников милосердия. Наиболее строгие и непоколебимые казуисты навсегда и во всех без исключения случаях отказывались дать им даже самое низшее место в святом братстве, которое виновные опозорили или трусливо покинули, и оставляли отлученных страдать от угрызений совести, оставляя им лишь слабый луч надежды, что жизнь и смерть, прошедшие в раскаянии, может быть, умилостивят Верховное Существо [44 - Монтаны и новатиане, которые строже и упорнее всех придерживались этого мнения, сами в конце концов оказались в числе отлученных еретиков.].
Однако самые чистые по учению и наиболее уважаемые христианские церкви проявили как на практике, так и в теории меньше суровости. Перед кающимся, который желал вернуться, редко закрывали дверь, которая вела к примирению и на небеса, но налагали на него тяжелую торжественно исполняемую епитимью, которая одновременно была искуплением его вины и сильным средством для удержания других, которые могли бы последовать его примеру. Униженный публичной исповедью, исхудавший от поста, в грубой одежде из мешковины кающийся ложился вниз лицом на землю у дверей дома, где собирались его бывшие собратья, со слезами умолял простить ему причиненные им обиды и просил верующих молиться за него [45 - Те, кто восхищается стариной, жалеют, что этого публичного покаяния больше нет.].
Если вина была очень отвратительной и гнусной, то могли посчитать, что даже долгие годы покаяния – слишком малая расплата для Божьего правосудия; и принятие грешника обратно в лоно церкви всегда происходило медленно, постепенно и болезненно. Но приговаривали и к вечному отлучению – за некоторые наиболее тяжкие преступления, прежде всего за повторное впадение в грех, когда кающийся уже был помилован своими церковными начальниками, однако злоупотребил их милосердием. Епитимью выбирал по своему усмотрению епископ в зависимости от обстоятельств и от количества виновных, и потому она бывала разной в одинаковых случаях. Примерно в одно и то же время состоялись два церковных совета – в городе Анкира, провинция Галатия, и в городе Иллиберис в Испании; но принятые ими каноны, которые сохранились до наших дней, совершенно различны по духу. Житель Галатии, который после крещения вновь принес жертву идолам, мог быть прощен после семи лет покаяния, а если он соблазнял других последовать его примеру, это лишь увеличивало срок его изгнания на три года. Несчастный же испанец, совершивший то же самое преступление, лишался надежды примириться с церковью даже перед смертью, а его вина – идолопоклонство – была первой в списке, куда входило еще семнадцать грехов, приговоры за которые были столь же ужасны. Среди этих преступлений можно выделить одну неискупимую вину – клевету на епископа, священника или даже дьякона.
Хорошо подобранное сочетание щедрости и строгости и справедливое распределение наград и наказаний, согласное с правилами и политики, и справедливости, были человеческой силой церкви. Епископы, которые, по-отечески заботясь о своих прихожанах, управляли ими в обоих мирах, хорошо чувствовали, как важны эти привилегии, и, прикрывая свое честолюбие благовидным предлогом – любовью к порядку, ревниво охраняли от всех возможных соперников свое право на отлучение – на кару, столь необходимую, чтобы препятствовать бегству солдат из той армии, которая встала под знамя Креста и численность которой увеличивалась с каждым днем. Из речей Киприана, повелительных, высокомерных и торжественных, мы вполне естественно должны были бы сделать вывод, что учение об отлучении от церкви и покаянии является самой важной частью христианской религии и что для учеников Христа пренебречь своими моральными обязанностями менее опасно, чем презреть осуждение и авторитет их епископов. Иногда нам может почудиться, что мы слышим голос Моисея, повелевающего земле разверзнуться и истребить огнем мятежников, отказавшихся повиноваться священникам во главе с Аароном, а иногда мы можем вообразить, что слышим римского консула, который утверждает величие республики и заявляет о своей непоколебимой решимости добиться строгого соблюдения законов. «Если такие беззакония будут оставаться безнаказанными (так епископ Карфагена упрекает собрата по сану в излишней мягкости), если такие беззакония будут терпимы, настанет конец МОГУЩЕСТВУ ЕПИСКОПОВ, конец великой и божественной власти тех, кто управляет церковью, и конец самого христианства». Киприан отказался от тех земных почестей, которых, вероятно, никогда бы не получил, но приобретение такой абсолютной власти над совестью и умом целого сообщества людей, хотя бы малоизвестного и презираемого остальным миром, больше удовлетворяет человеческую гордость, чем обладание самой деспотической властью, когда она навязана недовольному завоеванному народу силой оружия.
В ходе этого важного, хотя, возможно, несколько утомительного исследования я попытался показать второстепенные причины, которые так эффективно помогли успеху христианства. Если среди этих причин мы и обнаружили какие-либо искусственные украшения, случайные обстоятельства или смесь заблуждения и страсти, то ведь нельзя удивляться тому, что человечество так чувствительно к воздействию тех побуждений, которые соответствуют его несовершенной природе. Именно при помощи этих причин, которыми были исключительная пылкость веры, ожидание скорого перехода в мир иной, претензия на творение чудес, строго добродетельное поведение и конституция ранней церкви, христианство так успешно распространилось по Римской империи. Первая причина наделила христиан непобедимой доблестью, заставлявшей их с презрением отказываться от капитуляции перед врагом, которого они твердо решили победить. Следующие же дали этой доблести три в высшей степени грозных оружия. Последняя причина объединяла их мужество, направляла их оружие и давала их ударам ту неодолимую силу, которая часто позволяла даже малому отряду хорошо выученных бесстрашных добровольцев победить целую толпу необученных бойцов, невежественных в военной науке и беспечно относящихся к тому, что находятся на войне. Среди жрецов разнообразных языческих религий, возможно, лишь некоторые египетские и сирийские странствующие фанатики, пользуясь предрассудками доверчивого простонародья, получали средства к существованию и уважение людей только от своей профессии священнослужителя и из-за этой личной заинтересованности очень беспокоились о безопасности и процветании своих богов-покровителей. В большинстве же случаев служителями языческих культов и в Риме, и в провинциях были знатные и состоятельные люди, которые получали в виде почетного отличия поручение заботиться о каком-нибудь прославленном храме или организовать церемонию жертвоприношения, устраивали, часто за собственный счет, священные игры и с холодным безразличием совершали старинные обряды по законам и обычаям своей страны. Поскольку они жили жизнью обычного человека, их религиозный пыл и преданность богам редко оживлялись чувством личной выгоды или привычками человека, принадлежащего к духовному сословию. Замкнувшись в границах своих храмов и городов, они не были связаны никакой единой дисциплиной или единой системой управления; они признавали над собой верховную власть сената, собрания понтификов и императора, но эти обладатели гражданских должностей брали на себя лишь легкую задачу принимать, не теряя спокойствия и достоинства, религиозное поклонение всего человечества. Мы уже видели, как разнообразны, неопределенны и непрочны были религиозные чувства приверженцев многобожия. Эти люди были отданы на волю своего суеверного воображения, естественная работа которого почти ничем не контролировалась. Случайные обстоятельства их жизни и общественного положения определял и предмет их почитания, и степень преданности ему; а поскольку они обесценивали свое религиозное чувство, отдавая его раз за разом тысяче разных богов, вряд ли их сердца могли чувствовать очень искреннюю или сильную любовь к какому-либо из них.
//-- Условия, способствовавшие развитию христианства --//
Когда возникло христианство, даже эти смутные и несовершенные ощущения потеряли значительную часть своей первоначальной силы. Человеческий разум, который одними своими силами не способен проникнуть в тайны веры, уже легко одержал победу над дурачествами языческой веры, и, когда Тертуллиан или Лактанций выставляют на всеобщее обозрение ложь и причудливые странности язычества, они не могут не копировать красноречие Цицерона или остроумие Лукиана. Зараза, исходившая от этих полных скепсиса сочинений, распространилась далеко за пределы круга их читателей. Мода на неверие передавалась от философа любителю удовольствий или деловому человеку, от аристократа – плебею, от господина – рабу, который служил у него за столом и жадно прислушивался к его вольным речам. Представители этой философствующей части человечества на публике относились с подчеркнутым уважением и почтением к религиозным установлениям своей страны, но их скрытое презрение было видно за этой позой как под тонким и неумело наброшенным покрывалом. Поэтому даже люди из народа, видя, что их божества отвергаются и осмеиваются теми, кого они привыкли чтить за высокое положение или за ум, стали тревожиться и сомневаться в истинности тех учений, в которые верили совершенно слепо вслед за отцами. Упадок древнего суеверия создал для очень большой части человечества угрозу попасть в очень болезненное и неудобное положение. Немногие любознательные умы могли найти себе развлечение в скептицизме и тревожной неопределенности, но суеверие так присуще толпе и так родственно ее душе, что большинство людей, даже если их насильно пробудили от него, сожалеют об утрате этого приятного сна. Их любовь ко всему чудесному и сверхъестественному, вызванное любопытством желание узнать будущее и сильная склонность простирать свои надежды и страхи за границы видимого мира были главными причинами, породившими многобожие. В простой грубой душе необходимость верить во что-либо так сильна, что после гибели любой системы мифов такие люди, вероятнее всего, примут для себя какой-то другой вид суеверия. Опустевшие храмы Юпитера и Аполлона могли бы вскоре быть заняты какими-нибудь более новыми и модными божествами, если бы в решающую минуту Провидение не вмешалось и не послало подлинное откровение, способное через один лишь разум вызвать глубокое почтение к себе у человека и убедить его в своей истинности и при этом наделенное всеми украшениями, возбуждающими в народе любопытство, удивление и благоговение. При тогдашнем расположении духа этих людей, из которых многие почти расстались со своими искусственными суевериями, но были доступны чувству религиозной любви и при этом желали найти объект для этого чувства, и менее достойного предмета было бы достаточно, чтобы заполнить пустое место в их сердцах и удовлетворить их пылкое влечение к чему-то неопределенному. Те, кто склонен размышлять об этом, вместо того чтобы поражаться быстроте, с которой развивалось христианство, возможно, будут удивлены тем, что успех новой религии не был еще более быстрым и повсеместным.
Раньше уже было сделано верное и уместное замечание, что завоевательные войны Рима своим успехом подготовили и облегчили завоевательный поход христианства. Во второй главе этой книги мы попытались объяснить, каким путем самые цивилизованные области Европы, Азии и Африки были объединены под властью одного верховного правителя и постепенно связаны самыми тесными узами законов, нравов и языка. Палестинские евреи, которые наивно ожидали земного освободителя, так холодно восприняли чудеса божественного пророка, что никто не видел необходимости издать или по крайней мере сохранить какое-либо Евангелие на древнееврейском языке. Подлинные рассказы о деяниях Христа были составлены на греческом языке, далеко от Иерусалима и после того, как среди христиан стало очень много новообращенных-неевреев. Когда эти сочинения были переведены на латынь, они стали вполне понятны всем подданным Рима, за исключением сирийских и египетских крестьян, для которых были позже составлены особые варианты этих повествований. Государственные дороги, построенные для легионов, открыли христианским миссионерам легкий путь от Дамаска до Коринфа и от Италии до самых дальних границ Испании или Британии; эти духовные завоеватели не встречали на своем пути ни одного из тех препятствий, которые обычно или замедляют проникновение иноземной религии в далекую от ее родины страну, или вообще не дают ей туда проникнуть. Есть очень весомые основания считать, что еще до царствований Диоклетиана и Константина вера Христова проповедовалась во всех провинциях и во всех крупных городах империи, но обстоятельства, при которых были основаны эти общины, количество верующих в них и то, какую долю они составляли по отношению к не верившему в Христа большинству, теперь покрыты забвением или искажены вымыслом и красноречием. Но и при тех несовершенных сведениях, которые дошли до нас о росте христианства в Азии и Греции, в Египте, в Италии и на Западе, мы продолжим наш рассказ, не забывая также о его подлинных или мнимых приобретениях за границами Римской империи.
Богатые провинции, занимавшие территорию от Евфрата до Ионического моря, были основной сценой, на которой проявлял свой религиозный пыл и свое благочестие «апостол язычников». Его ученики старательно взращивали семена Евангелия, которые он бросил в плодородную почву, и похоже, в первые два столетия подавляющая часть христиан жила внутри этих границ. Среди общин, основанных ими в Сирии, ни по древности, ни по славе не было равных общинам Дамаска, Берои, иначе Алеппо, и Антиохии. Пророческое вступление к Апокалипсису обессмертило описанные в нем семь азиатских церквей – в Эфесе, Смирне, Пергаме, Тиатире, Сарде, Лаодикий и Филадельфии; их колонии вскоре появились во всех частях этой многолюдной страны. Очень рано оказали новой вере благосклонный прием острова Кипр и Крит, провинции Фракия и Македония; вскоре христианские республики были основаны в Коринфе, Спарте и Афинах. То, что греческие и азиатские церкви возникли так рано, дало им достаточно времени, чтобы плодиться и размножаться, и даже невероятная многочисленность гностиков и прочих еретиков показывает, что православная церковь процветала, поскольку еретиками всегда называли ту партию, которая была в меньшинстве. К этим внутрихристианским свидетельствам мы можем добавить признания, жалобы и тревожные предчувствия самих язычников. Из сочинений Лукиана, философа, который изучил людей и рисует их нравы самыми яркими красками, мы можем узнать, что в правление Коммода провинция Понт, родина Лукиана, была полна эпикурейцев и христиан. Не позже чем через восемьдесят лет после смерти Христа человечный Плиний жалуется на то, как велик размер зла, которое он напрасно пытался искоренить. В своем очень любопытном письме к императору Траяну он утверждает, что храмы были почти пусты, что священные жертвы почти никто не покупал и что новое суеверие не только заразило города, но и перекинулось на деревни и равнины Понта и Вифинии.
Не углубляясь в подробное рассмотрение слов и побудительных причин тех сочинителей, которые либо прославляли рост христианства на Востоке, либо жаловались на этот рост, можно отметить, что никто из них не оставил нам никаких сведений, по которым можно было бы точно подсчитать истинное количество верующих в этих провинциях. Однако, к нашему счастью, до нас дошел один факт, который, похоже, проливает немного света на этот интересный вопрос. В правление Феодосия, после того как христианство более шестидесяти лет грелось в лучах императорского благоволения, древняя и знаменитая антиохийская церковь насчитывала сто тысяч верующих, из которых три тысячи существовали за счет приношений своих единоверцев. Роскошь и гордость «царицы Востока», общепризнанная многочисленность населения Кесарии, Селевкии и Александрии и двести пятьдесят тысяч погибших во время землетрясения, от которого пострадала Антиохия при старшем Юстине, – все это убедительные доказательства того, что всех жителей там было не менее полумиллиона, и христиане, притом что их стало больше благодаря религиозному усердию и силе, составляли самое большее пятую часть населения этого крупнейшего города. Насколько же меньшая пропорция должна у нас получиться, если мы сравним с торжествующей церковью – церковь гонимую, с Востоком – Запад, с многолюдными городами – дальние деревни и с местностью, где верующие впервые получили имя христиане, – страны, недавно обращенные в эту веру! Не станем, однако, скрывать, что Иоанн Златоуст, которому мы обязаны этой полезной информацией, в другом месте своих сочинений подсчитывает, что христиан даже больше, чем евреев и язычников. Но эта кажущаяся трудность преодолевается легко, и объяснение лежит на поверхности. Красноречивый проповедник Златоуст проводит аналогию между гражданской и церковной конституциями Антиохии, между списком христиан, которые обрели небо путем крещения, и списком граждан, имеющих право получить что-либо от щедрот общества. Рабы, иноземцы и младенцы входили в первый список, во второй – нет.
Широкий размах торговли в Александрии и близость этого города к Палестине позволили новой религии легко проникнуть в него. Первыми ее приняли ессеи, иначе называемые терапевтами – иудейская секта с озера Мареотис, у которой весьма ослабло традиционное почтение к Моисеевым обрядам. Аскетический образ жизни ессеев, то, что у них были приняты посты и отлучение, общность имущества, любовь к безбрачию, жажда мученичества и пылкость веры, хотя и несовершенной, уже приближали их к учению первых христиан. Именно в александрийской школе христианская теология приобрела упорядоченную и научную форму, и, когда Адриан посещал Египет, он обнаружил там церковь, состоявшую из евреев и греков, достаточно крупную для того, чтобы привлечь внимание этого любознательного государя. Но долгое время христианство развивалось лишь внутри границ одного этого города, который сам был иноземной колонией, и до конца II века предшественники Деметрия были единственными прелатами египетской церкви. Деметрий посвятил в сан трех епископов, а его преемник Геракл увеличил их число до двадцати. Основная же масса коренных местных жителей – народа, отличавшегося угрюмым и неуступчивым нравом, встретили новое учение холодно и неохотно, и даже во времена Оригена редко можно было встретить египтянина, который преодолел бы внушенные ему с ранних лет суеверия относительно священных для его народа животных. Правда, как только христианство воцарилось в империи, религиозное рвение этих варваров подчинилось всеобщему порыву, и в городах Египта появились епископы, а пустыни Фиваиды наполнились многочисленными отшельниками.
Во вместительные недра Рима постоянно вливался поток иностранцев и провинциалов. Все, что было странным или ненавистным, и все, кто был виновен в чем-то или находился под подозрением, могли надеяться укрыться от бдительности закона, затерявшись в огромной столице. В такой смеси многих разных народов любой учитель истины или лжи, любой основатель добродетельного или преступного сообщества легко мог найти себе новых учеников или соучастников. У Тацита христиане Рима изображены как очень многочисленные уже во время преследований, которым их подверг Нерон, и великий историк говорит в этом случае языком, близким к тому, которым Ливий рассказал о введении обрядов Вакха и подавлении этого движения. После того как почитатели Вакха навлекли на себя гнев сената, тоже было обнаружено, что в эти ненавистные отвратительные мистерии посвящено огромное множество людей – так много, что это мог бы быть целый новый народ. Однако более тщательное расследование вскоре показало, что численность преступников была менее семи тысяч, – правда, и это достаточно много, чтобы вызвать тревогу, когда речь идет о тех, кто должен предстать перед правосудием государства. Такую же поправку мы беспристрастно должны делать к туманным фразам Тацита и, в предыдущем случае, Плиния, когда те преувеличивают размер толпы обманутых фанатиков, которые отказались чтить богов, признанных государством. Римская церковь, несомненно, была первой по значению и самой многочисленной в империи; и у нас есть подлинное свидетельство о состоянии христианской религии в этом городе примерно в середине III века, после тридцати восьми лет мирной жизни. В то время римское духовенство состояло из епископа, сорока шести пресвитеров, семи дьяконов, стольких же иподьяконов, сорока двух псаломщиков и пятидесяти дьячков, носильщиков и специалистов по изгнанию нечистой силы. Число вдов, сирот, калек и бедняков, которые существовали за счет приношений верующих, достигало полутора тысяч. С помощью разума и по аналогии с Антиохией мы осмеливаемся оценить численность христиан в Риме приблизительно в пятьдесят тысяч. Возможно, нет точных данных о том, как много было жителей в этой великой столице, но даже при самом скромном подсчете их, несомненно, было не менее миллиона, а христиане могли составлять самое большее двадцатую часть этого числа.
Жители западных провинций, по всей видимости, узнали о христианстве из того же источника, откуда распространились у них римские знания, римские настроения и язык Рима. Африка в этом более важном случае, так же как и Галлия, постепенно привыкла подражать столице. Но несмотря на то что римским миссионерам предоставлялось много благоприятных случаев побывать в латинских провинциях, они еще долго не пересекали ни море, ни Альпы. Мы не можем найти в этих огромных странах никаких надежно установленных следов веры или гонений на нее до времени правления Антонинов. Медленное движение Евангелия по холодной Галлии разительно отличалось от той охоты, с которой его, кажется, приняли в раскаленных песках Африки. Африканские христиане вскоре стали одной из главных частей изначальной церкви. Установившееся в этой провинции правило назначать епископов даже в самые малые города и очень часто – в самые безвестные деревни придавало больше блеска и значительности их религиозным общинам, которые в течение III века воодушевлял своим усердием в вере Тертуллиан, направлял и возглавлял высокоодаренный Киприан и украшал своим красноречием Лактанций. Наоборот, если мы посмотрим на Галлию, то не найдем ничего большего, чем слабые, объединенные одна с другой общины Лиона и Вьенны во времена Марка Аврелия Антонина; и, по дошедшим до нас сведениям, даже позже, в правление Деция, только в немногих городах – Арле, Нарбонне, Тулузе, Лиможе, Клермоне, Туре и Париже – стояло далеко одна от другой несколько церквей, которые поддерживались в порядке за счет малочисленных местных христиан. Молчание, конечно, очень хорошо сочетается с благочестием, но поскольку оно редко бывает совместимо с усердием в вере, мы можем понять по этим сведениям, каким слабым было христианство в провинциях, сменивших кельтский язык на латынь, и пожалеть об этом, поскольку за три первых века христианской эры они не произвели на свет ни одного церковного писателя. Из Галлии, которая по справедливости заявляла о своем огромном превосходстве в области учености и авторитета над всеми провинциями по эту сторону Альп, свет Евангелия в виде более слабого отражения дошел до дальних провинций Испании и Британии, и, если мы можем верить страстным заверениям Тертуллиана, первые лучи веры уже осветили эти земли, когда он обратился со своей защитительной речью к должностным лицам императора севера. Но история ничем не прославленного и несовершенного начала западных церквей записана так небрежно, что, если бы мы стали называть время и описывать обстоятельства основания каждой из них, нам пришлось бы там, где Античность молчит, заполнить пробелы теми легендами, которые гораздо позже скупость или суеверие продиктовали монахам в сонном полумраке средневековых обителей. Из этих святых романов лишь один – о святом Иакове – заслуживает упоминания из-за своей единственной в своем роде причудливой странности. Этот святой из мирного рыбака с Генисаретского озера превратился в доблестного рыцаря, который возглавлял испанских рыцарей в боях против мавров. Самые серьезные историки прославили его подвиги, чудотворный алтарь в Компостелле свидетельствовал о его могуществе, и меч воинского сословия вместе с ужасами инквизиции был достаточно сильным средством, чтобы устранить любую мешавшую и нечестивую критику.
Развитие христианства происходило не только в границах Римской империи. Согласно первым отцам церкви, которые толковали факты путем пророчества, новая религия менее чем за сто лет после смерти своего Божественного Создателя уже проникла во все концы земли. По словам Юстина Мученика, «нет ни одного народа, греческого, варварского или какой-либо еще человеческой породы, как бы он ни назывался и какие бы нравы ни имел, каким бы невеждой ни был в искусствах или сельском хозяйстве, живет ли он в палатках или блуждает по свету в крытых повозках, среди которого бы ни воссылались во имя распятого Христа молитвы к Отцу и Творцу всего сущего». Но это пышное преувеличение, которое даже сейчас трудно было бы совместить с реальным положением дел, можно считать всего лишь слишком поспешной атакой благочестивого, но неосторожного писателя, который насколько сильно желал чего-то, настолько же в это и верил. Однако ни вера отцов церкви, ни их желания не могут изменить историю. Все-таки остается несомненным фактом, что германские и скифские варвары, которые позже подчинили своей власти римскую монархию, находились во тьме язычества и что даже в Иберии, Армении и Эфиопии попытки обращения этих стран в христианство не имели никакого успеха, пока скипетр не оказывался в руках православного императора. Правда, до этих пор различные случайности войны и торговли могли распространить неточное знание Евангелия среди племен Каледонии и среди жителей пограничных областей на Рейне, Дунае и Евфрате. По другую сторону последней из этих рек Эдесса рано восприняла христианство и твердо держалась за него. Из Эдессы христианство, точнее, его основы, легко проникло в греческие и сирийские города, подчинявшиеся преемникам Артаксеркса, но, похоже, оно не произвело глубокого впечатления на умы персов, чье вероучение в результате труда хорошо дисциплинированного сословия жрецов было построено гораздо более умело и прочно, чем шаткое здание греческой и римской мифологии.
//-- Численность и общественное положение первых христиан --//
Этот беспристрастный, хотя и несовершенный обзор развития христианства, возможно, приведет к тому, что количество его приверженцев станет казаться очень преувеличенным – вероятно, одной стороной из-за страха, а другой из-за преданности этой вере. Согласно безупречному свидетельству Оригена, доля верующих по сравнению с огромным числом нехристиан в мире была невелика; но поскольку он не дает нам никаких точных данных, невозможно определить точно и трудно даже подсчитать приблизительно истинное количество первоначальных христиан. Однако даже в самом лучшем случае, то есть если сделать этот расчет на основе примеров Антиохии и Рима, результат не позволит нам считать, что хотя бы двадцатая часть подданных империи встала под знамя Креста до важной перемены – до принятия христианства Константином. Но из-за своих характерных особенностей – веры, религиозного усердия и сплоченности – христиане казались многочисленнее, чем были, и те же причины, которые в будущем способствовали росту их рядов, в настоящем делали их силу более заметной и грозной.
Конституция гражданского общества такова, что немногие в нем выделяются богатством, почестями и ученостью, а основная часть народа приговаривается к безвестности, невежеству и бедности. Вследствие этого христианская религия, обращавшаяся ко всему человеческому роду, должна была набрать в низших слоях общества гораздо больше приверженцев, чем в высших. Это безвредное и естественное обстоятельство было превращено в весьма гнусное обвинение, в отрицание которого защитники новой веры вложили меньше сил и энергии, чем ее враги – в его выдвижение. Христиан обвиняли в том, что эта новая секта состоит почти целиком из отбросов общества, крестьян и ремесленников, мальчиков и женщин, нищих и рабов, а последние иногда могли ввести проповедников христианства в те богатые знатные семьи, кому принадлежали. Эти тайные учителя, согласно обвинению злобных иноверцев, на людях были так же немы, как разговорчивы и догматичны наедине. Старательно избегая опасных встреч с философами, такие проповедники смешивались с грубой неученой толпой и украдкой проникали в те умы, которые возраст, пол или степень образованности их обладателей делали особенно восприимчивыми для суеверных страхов.
Хотя этот невыгодно представляющий христиан портрет и не лишен слабого сходства с оригиналом, его темные краски и искаженные черты выдают руку врага. За то время, что скромная вера Христова распространялась по миру, ее приняли несколько человек, довольно влиятельных в обществе благодаря преимуществам природы или богатства. Аристид, который выступил с красноречивой речью в защиту христиан перед императором Адрианом, был афинским философом. Юстин Мученик искал божественное знание в школах Зенона, Аристотеля, Пифагора и Платона, прежде чем встретил, на свое счастье, старца, или скорее ангела, который обратил его внимание на еврейских пророков. Климент Александрийский приобрел много знаний в различных областях из греческих книг, а Тертуллиан – из латинских. Юлий Африкан и Ориген были очень образованными для своего времени людьми, и, хотя стиль Киприана и стиль Лактанция очень не похожи один на другой, мы можем быть почти уверены, что оба этих писателя были в прошлом преподавателями красноречия. Изучение философии в конце концов даже вошло в обычай у христиан, но не всегда приводило к самым благотворным результатам: знание порождает не только благочестие, но и ересь, и ко многим различным сектам, которые сопротивлялись преемникам апостолов, можно применить описание, относившееся к последователям Артамона: «Они осмеливаются изменять Священное Писание, отказываться от древних правил веры и составлять свои мнения на основе хитрых правил логики. Церковная наука заброшена ими ради изучения геометрии; они измеряют землю и при этом перестают видеть небо. У них постоянно в руках сочинения Евклида, Аристотель и Теофраст вызывают у них восхищение, и они относятся с необычайным почтением к трудам Галена. Их ошибки происходят из-за злоупотребления искусствами и науками иноверцев, и они искажают простоту Евангелия сложными рассуждениями человеческого разума».
Но было бы ложью утверждать, что знатность рождения и богатство всегда были несовместимы с исповеданием христианства. К Плинию на суд были приведены несколько римских граждан, и он вскоре обнаружил, что в Вифинии многие люди из всех сословий человечества отказались от религии своих предков. Его невольное свидетельство в этом случае может заслуживать большего доверия, чем дерзкий вызов Тертуллиана, когда тот, пробуждая в проконсуле Африки страхи и человеческие чувства одновременно, заверял проконсула, что если тот будет упорствовать в своих жестоких намерениях, то должен будет истребить десятую часть жителей Карфагена и найдет среди виновных много людей, равных себе по знатности, сенаторов и матрон из благороднейших родов и друзей и родственников своих ближайших друзей. Однако похоже, что сорок лет спустя император Валериан был убежден в истинности этого утверждения, поскольку в одном из своих указов он явно подразумевает, что некоторые сенаторы, римские всадники и знатные римлянки входили в секту христиан. Церковь все продолжала усиливать свой наружный блеск и одновременно терять внутреннюю чистоту, и в правление Диоклетиана во дворце, в судах и даже в армии было множество тайных христиан, которые старались примирить земные интересы с интересами будущей жизни.
Но все же эти исключения из правил были то ли слишком малочисленными, то ли слишком недавними, чтобы полностью снять с первых приверженцев христианства обвинение в невежестве и низком происхождении, которое им так дерзко предъявляли. Вместо того чтобы защищаться с помощью вымыслов, возникших в более поздние времена, нам будет разумнее превратить причину злословия в поучительный урок для себя. Подумав серьезно, мы вспомним, что и сами апостолы были выбраны Провидением среди галилейских рыбаков и что чем более низким мы представим себе положение первых христиан в земном обществе, тем больше мы найдем причин восхищаться их заслугами и успехом. Мы обязаны хорошо помнить, что Царство Небесное было обещано для нищих духом и что те, кто страдает душой от бед и людского презрения, радостно прислушиваются к словам Бога, который обещает им счастье в будущем, зато счастливым достаточно и обладания земным миром, а мудрые сомневаются и спорят, злоупотребляя своим суетным превосходством в разуме и знаниях.
Такие размышления необходимы нам для того, чтобы утешиться по поводу потери некоторых знаменитых людей, которые нашим глазам могут показаться в высшей степени достойными того, чтобы попасть на Небо. Имена Сенеки, Старшего и Младшего Плиниев, Тацита, Плутарха, Галена, Эпиктета, который был рабом, и императора Марка Аврелия Антонина украсили времена, в которые процвели их дарования, и возвеличили природу человека. Каждый из них прославил то место в обществе, которое занимал, либо деятельной, либо созерцательной жизнью; их великолепные умы были отточены учебой; философия очистила их души от суеверных предрассудков, свойственных народу; свои дни они проводили, отыскивая истину и упражняясь в добродетели. И тем не менее все эти мудрецы (что вызывает в одинаковой степени удивление и огорчение) не заметили или отвергли совершенное учение христиан. Их слова или молчание одинаково свидетельствуют об их презрении к растущей секте, которая в их время распространилась по Римской империи. Те из них, кто снисходит до того, чтобы упомянуть о христианах, считают их лишь упрямыми, извратившими человеческую природу фанатиками, которые слепо повиновались загадочным учениям, но не могли привести в свою защиту ни одного довода, который мог бы привлечь внимание разумных и образованных людей.
По меньшей мере сомнительно, что кто-либо из этих философов хотя бы бегло просмотрел те оправдательные речи, которые одну за другой выпускали в свет первые христиане в защиту себя и своей религии; но очень жаль, что такое дело не имело более умелых защитников. Эти христианские авторы с чрезмерными остроумием и красноречием вскрывают странность причудливых языческих верований. Они вызывают у нас сочувствие, когда доказывают невиновность своих пострадавших собратьев по вере и описывают их страдания. Но когда им следует показать божественность происхождения христианской веры, они гораздо больше настаивают на пророчествах, предсказавших появление Мессии, чем на чудесах, это появление сопровождавших. Их любимый довод мог помочь просветить христианина или обратить еврея, поскольку и тот и другой признавали истинность этих пророчеств, и оба были обязаны с трепетным почтением выяснять их смысл и обстоятельства их исполнения. Но этот способ убеждения терял значительную часть своей силы, когда его развивали перед теми, кто не понимал и не уважал Моисеево откровение и стиль пророчеств. В неискусных руках Юстина и более поздних защитников христианства возвышенный смысл древнееврейских прорицаний испаряется в отдаленных аналогиях, самодовольном чванстве и холодных аллегориях; и даже подлинность пророчеств вызывает сомнение у непросвещенного нееврея из-за той смеси благочестивых подделок, которую обрушивали на него под именами Орфея, Гермеса и Сибиллы [46 - Философы, которые осмеивали более древние предсказания сибилл, легко бы обнаружили еврейские и христианские подделки, которые с таким ликующим торжеством цитировали отцы церкви от Юстина Мученика до Лактанция. Когда сибиллины стихи выполнили свою задачу, они так же, как и учение о тысячелетии, были тихо отложены в сторону. Христианская Сибилла неудачно предсказала, будто бы Рим будет разрушен в 195 году от рождества Христова, иначе говоря, в 948 году от своего основания.], уверяя, что она равноценна подлинным откровениям, внушенным Небом. Допущение обмана и игры словами ради защиты откровения слишком часто напоминает нам о неоправданном поведении тех поэтов, кто нагружает своих неуязвимых героев бесполезной тяжестью в виде громоздких и легко ломающихся доспехов.
Но как мы можем простить философскому языческому миру ленивое невнимание к тем свидетельствам истины, которые рукой Всемогущего были даны не их разуму, а их чувствам?
Во времена Христа, его апостолов и их первых учеников учение, которое они проповедовали, подтверждалось бесчисленными знамениями. Хромые начинали ходить, слепые прозревали, больные исцелялись, мертвые воскресали, демоны были изгоняемы, и законы природы часто приостанавливали свое действие ради пользы церкви. Но мудрецы Греции и Рима отворачивались от этого устрашающего зрелища, продолжали жить и учить как обычно и, казалось, не замечали никаких перемен ни в нравственных, ни в физических законах, правящих миром. В правление Тиберия вся земля или по меньшей мере знаменитая провинция Римской империи была сверхъестественным образом погружена во тьму на три часа. И даже это чудесное событие, которое должно было бы вызвать удивление, любопытство и порыв набожности у людей, прошло незамеченным в век науки и истории. Оно произошло при жизни Сенеки и Плиния Старшего, которые должны были пережить это знамение сами или очень рано узнать о нем. Каждый из этих философов, приложив много труда, описал в одном из своих сочинений все крупные природные явления – землетрясения, метеоры, кометы и затмения, сведения о которых смог собрать в своем неутомимом любопытстве. И тот и другой забыли упомянуть о величайшем природном явлении, которое когда-либо видели глаза смертных с тех пор, как был сотворен земной шар. У Плиния отдельная глава посвящена необычным по природе и длительности затмениям, но он ограничивается описанием необычного искажения света, которое последовало за убийством Цезаря: большую часть года круг солнца был бледным и без блеска. Этот период сумерек, который, разумеется, нельзя сравнивать с чудесной тьмой Страстей Христовых, был уже прославлен большинством поэтов и историков того памятного времени.
Глава 16
ПОВЕДЕНИЕ РИМСКИХ ВЛАСТЕЙ ПО ОТНОШЕНИЮ К ХРИСТИАНАМ. ПОЗИЦИЯ ИМПЕРАТОРОВ. МУЧЕНИЧЕСТВО КИПРИАНА. РАЗЛИЧНЫЕ ВИДЫ ПОЛИТИКИ ГОНЕНИЯ. ЦЕРКОВЬ ПРИ ДИОКЛЕТИАНЕ И ЕГО ПРЕЕМНИКАХ. ЭДИКТ ГАЛЕРИЯ О ВЕРОТЕРПИМОСТИ
Если мы серьезно подумаем о чистоте христианской религии, святости ее моральных правил, безгрешном и аскетическом образе жизни большинства тех, кто принял евангельскую веру в начале ее существования, мы, естественно, предположим, что такое благожелательное учение должно быть принято с надлежащим почтением даже не верующим в него миром; что образованные и хорошо воспитанные люди, хотя и могли осмеивать чудеса, высоко ценили добродетели новой секты; и что должностные лица, вместо того чтобы преследовать, должны были бы защищать людей, которые самым покорным образом подчинялись законам, хотя и отказывались от активной военной и гражданской деятельности. Если мы к тому же вспомним о терпимости язычества в том виде, в котором оно поддерживалось верой народа, недоверчивостью философов, а также политикой сената и императоров Рима ко всем религиям и попытаемся выяснить, какое новое преступление совершили христиане, какая новая провокация могла так вывести из себя людей Древнего мира и превратить их благодушное безразличие в гнев, какие новые причины могли заставить правителей Рима, которые без интереса смотрели на тысячу религий, мирно существовавших под их снисходительной властью, сурово наказать какую-либо группу своих подданных, которая выбрала себе странный, но безобидный вид веры и культа, нам придется только недоумевать по этому поводу.
Древний мир, кажется, становился все суровее и нетерпимее к христианской вере для того, чтобы противостоять ее продвижению. Примерно через восемьдесят лет после смерти Христа его ученики были безвинно казнены по приговору самого любезного и самого философствующего проконсула и по законам императора, который, как правило, отличался мудростью и справедливостью в делах правления. Защитительные речи, с которыми раз за разом обращались к преемникам Траяна заступники христиан, полны самых горьких жалоб на то, что христиане, которые подчиняются установленным предписаниям и добиваются свободы вероисповедания, одни из всех подданных Римской империи лишены тех благ, которые дарит всем их благодетельное правительство. Была подробно описана смерть нескольких известных мучеников; но с того времени, как христианство получило верховную власть, правители церкви выставляли на всеобщее обозрение жестокость своих языческих противников с тем же старанием, с которым подражали их поведению. Задача этой главы – выделить (если возможно) несколько подлинных и интересных фактов из массы беспорядочно перемешанных вымыслов и заблуждений и рассказать ясно и разумно о причинах, размере, длительности и важнейших обстоятельствах тех преследований, которым подверглись первые христиане.
Приверженцы преследуемой религиозной секты, подавленные страхом, неспокойные душой от возмущения и негодования и, возможно, разгоряченные религиозным исступлением, редко находятся в таком душевном состоянии, которое позволяет спокойно изучить или справедливо оценить причины, побуждающие к действию их врагов, – причины, которые часто ускользают даже от беспристрастного и острого взгляда тех, кто находится на безопасном расстоянии от костров гонителя. Для поведения императоров по отношению к первым христианам была подобрана причина, которая тем более может показаться правдоподобной и вероятной, что она полностью вытекает из настроений, признанных всеми как дух язычества. Здесь уже было отмечено, что религиозное согласие в античном мире держалось главным образом на само собой разумевшемся уважительном принятии каждым из его народов традиций и обрядов всех других народов этого мира. Поэтому можно было ожидать, что они, негодуя, выступили бы совместно против любой секты или народности, которая откололась бы от объединенного человечества и, заявляя, что лишь она одна обладает божественным знанием, презирала бы все религиозные культы, кроме своего, считая их нечестивым идолопоклонством. Право на веротерпимость давалось снисходительным отношением одной веры к другой, и было справедливо решено, что его утеряли те, кто отказывал другим в привычной дани уважения. Поскольку эту дань неуклонно отказывались платить евреи, и только они одни, взгляд на то, как представители римской власти обращались с ними, поможет объяснить, насколько эти рассуждения оправданы фактами, и приведет нас к обнаружению подлинных причин гонений на христианство.
Не повторяя того, что уже было сказано об уважении римских государей и наместников к иерусалимскому храму, мы лишь отметим, что уничтожение этого храма и города Иерусалима сопровождалось и во время самих событий, и после них всеми обстоятельствами, какие могли вывести из себя завоевателей и оправдать религиозные преследования самыми благовидными соображениями политической справедливости и общественной безопасности. Начиная с Нерона и до правления Антонина Пия евреи с яростным нетерпением старались вырваться из-под власти Рима, и их чувства вырывались наружу в самых неистовых резнях и бунтах. Человеческая природа содрогается при рассказе об ужасающих жестокостях, совершенных евреями в городах Египта, Кипра и Киренаики, где они жили рядом с ничего не подозревавшими местными уроженцами, предательски притворяясь их друзьями; и мы чувствуем искушение рукоплескать суровой каре, которую понес от оружия легионов фанатичный народ, чьи жуткие крайности и легковерие в том, что касалось религиозных предрассудков, словно сделали его непримиримым врагом не только римских властей, но и всего рода человеческого. Религиозное воодушевление евреев поддерживалось мнением, что закон не велит им платить налоги господину-идолопоклоннику, и выведенным ими из предсказаний их древних пророков лестным обещанием, что скоро явится Мессия-победитель, который должен разбить их оковы и дать любимцам Небес верховную власть над землей. Именно объявив себя их долгожданным освободителем и призвав всех потомков Авраама помочь свершению надежд Израиля, знаменитый Баркохебас [47 - Здесь имеется в виду Шимон Бар-Хасиба, вождь одного из восстаний еврейского народа против римлян. Сторонники называли его Бар-Кохеба или Бар-Кохба – «сын звезды», противники – Бар-Козба, то есть «сын обманщика». Наиболее известен под именем Бар-Кохба.] собрал грозную армию, с которой он два года сопротивлялся власти императора Адриана.
Несмотря на эти многочисленные провокации, негодование римских государей угасло после победы, и их тревоги тоже закончились вместе с днями войны и опасности. Характерная для языческой веры снисходительность и мягкий нрав Антонина Пия помогли евреям вернуть прежние привилегии и снова получить позволение делать обрезание своим детям, с тем лишь легким ограничением, чтобы никогда не наносить этот знак принадлежности к еврейскому народу на обращенного в их веру нееврея. Многочисленные остатки этого народа, хотя и были изгнаны из окрестностей Иерусалима, получили разрешение создавать и поддерживать крупные поселения как в Италии, так и в провинциях, приобретать римское гражданство, получать награды и почести на муниципальном уровне и при этом освобождались от дорогостоящих и обременительных государственных должностей. Умеренность или презрение римлян узаконили ту форму духовной полиции, которая была введена побежденной сектой. Ее патриарх, поселившийся в Тивериаде, получил право назначать низших служителей веры и апостолов, быть судьей по ее внутренним делам и получать ежегодный налог со своих рассеянных по миру братьев по вере. В главных городах империи часто возводились новые синагоги. Субботы, посты и праздники, предписанные законом Моисея или добавленные к ним традицией раввинов, отмечались самым публичным и торжественным образом. Такое мягкое обращение постепенно смягчило суровый нрав евреев. Очнувшись от грез о пророчестве и завоеваниях, они стали вести себя как мирные и трудолюбивые подданные. Их непримиримая ненависть к человечеству, вместо того чтобы прорываться наружу огнем кровавого насилия, улетучивалась как пар по менее опасным путям. Они жадно хватались за любую возможность превзойти идолопоклонников в торговле и произносили двусмысленные тайные проклятия высокомерному царству Эдомскому.
Раз евреи, с отвращением отвергая богов, которых чтил их верховный владыка и их соотечественники, все же свободно практиковали свою антиобщественную религию, должна была существовать какая-то другая причина для того, чтобы ученики Христа терпели то суровое обращение, от которого были избавлены потомки Авраама. Разница между теми и другими проста и очевидна, но по представлениям древних она была очень важной. Евреи были народом, христиане – сектой, и, если для каждого сообщества было естественно уважать святыни его соседей, члены самого сообщества обязались быть верными святыням своих предков. Голоса прорицателей, наставления философов и авторитет закона единогласно возлагали на народ эту обязанность. Евреи своим высокомерным заявлением, что они святее всех, могли вызвать у язычников мнение о себе как о ненавистном и нечистом народе, а своим презрительным отказом общаться с другими народами могли заслужить их презрение. Закон Моисея мог состоять по большей части из пустяков и нелепостей. Но все же, поскольку эти нелепости и пустяки долгие годы признавало истиной многочисленное сообщество людей, его последователей оправдывал пример остального человечества, и всеми признавалось, что они имеют право исполнять то, чем пренебрегать было бы для них преступлением. Но этот принцип, защищавший еврейскую синагогу, не обеспечивал ранней церкви ни благосклонного отношения язычников, ни безопасности. Приняв евангельскую веру, христиане, с точки зрения язычников, совершили чудовищное и непростительное преступление: разорвали священные узы обычая и воспитания, нарушили религиозные установления своей страны и дерзко презрели все, во что их отцы верили как в истину и что чтили как святыню. При этом их отступничество (если это можно так назвать) не происходило лишь частично или на местном уровне, ведь благочестивый беглец, который ушел из храмов Египта или Сирии, так же надменно обходя стороной храмы Афин или Карфагена, отказываясь искать в них прибежища. Каждый христианин с презрением отвергал суеверия своей семьи, своего города и своей провинции. Все христиане в целом единодушно отказывались иметь какое-либо дело с богами Рима, империи и человечества. Напрасно угнетаемый последователь новой веры утверждал, что имеет неотчуждаемые права на свободу вероисповедания и собственное мнение в вопросах религии. Хотя его положение могло вызвать жалость к нему, его доводы не могли быть поняты ни философствующей, ни верующей частью языческого мира. Для них то, что кто-либо видит что-то дурное в исполнении общепринятых и освященных временем религиозных обрядов, было так же удивительно, как если бы эти люди вдруг почувствовали отвращение к нравам, одежде или языку своей родины.
Удивление язычников вскоре сменилось негодованием, и самые благочестивые из людей испытали на себе несправедливое, но опасное обвинение в нечестии. Злоба и суеверие вместе побуждали обвинителей представлять христиан как сообщество безбожников, которые своим в высшей степени дерзким выступлением против религиозной конституции империи заслужили самое суровое порицание от ее гражданских должностных лиц. Они порвали (чем хвалились) со всеми видами суеверия, которые утверждало в какой-либо части мира многообразное язычество, но было не вполне ясно, какое божество и какой культ заменяют у них богов и храмы Античности. Их чистое и возвышенное представление о Верховном Существе было непонятно грубым умам языческого большинства, не способного представить себе невещественного и единственного Бога Духа, которого не изображают ни в телесном облике, ни как видимый глазами символ, которому не поклоняются в привычной для них роскошной форме – с возлияниями, празднествами, алтарями и жертвоприношениями. Мудрецы Греции и Рима, которые настолько облагородили свои умы, что осознавали существование Первопричины и видели ее свойства, по велению то ли разума, то ли тщеславия оставляли лишь себе и своим избранным ученикам право на эту философскую религиозность. Они вовсе не собирались признавать суеверия людей образцом истины, но считали, что источник этих суеверий – изначальные наклонности человеческой природы, и полагали, что любая народная разновидность веры и культа, которая имеет самонадеянность отказываться от помощи чувств, по мере своего отхода от суеверия будет все менее способна сдерживать игру блуждающего воображения и полет мечты фанатиков. Беглый взгляд, которым эти умные и ученые люди удостаивали христианское откровение, только подтверждал их поспешное мнение и убеждал их, что принцип единства Бога, к которому они могли бы отнестись с почтением, был новыми сектантами искажен в безумных порывах религиозного экстаза и уничтожен в пустых рассуждениях на отвлеченные темы. Автор знаменитого, приписываемого Лукиану диалога, рассуждая о таинственном предмете – Святой Троице, – с презрением и насмешкой показывает собственное незнание того, что человеческий разум слаб, а совершенство Бога непостижимо.
Менее удивительным могло показаться, что ученики основателя христианской веры не чтили его только как мудреца и пророка, но поклонялись ему как Богу. Язычники имели склонность усваивать любые положения любой веры, которые выглядели хотя бы в чем-то, хотя бы отдаленно и не полностью, похожими на народные мифы; а легенды о Вакхе, Геркулесе и Эскулапе в какой-то степени подготовили их воображение к появлению Сына Божьего в человеческом облике. Но их поражало то, что христиане покинули храмы тех древних героев, которые в младенческие годы мира изобрели искусства, установили законы и победили тиранов или чудовищ, и выбрали единственным предметом своего религиозного поклонения никому не известного учителя, который жил недавно среди варварского народа и пал жертвой то ли злобы своих земляков, то ли зависти римских властей. Языческое большинство, умевшее быть благодарным лишь за земные блага, отвергало бесценный дар, предложенный человечеству Иисусом из Назарета, – жизнь и бессмертие. Его неизменная кроткая стойкость во время добровольных мучений, его доброта ко всем и возвышенная простота его поступков и нрава, с точки зрения этих «людей плоти», были недостаточной компенсацией за отсутствие славы, верховной власти и успеха; и, отказываясь признать его поразительную великую победу над силами тьмы и могилы, они представляли в ложном свете или оскорбительно высмеивали двусмысленные обстоятельства рождения, бродячую жизнь и постыдную смерть божественного Создателя христианства.
Личная вина каждого христианина (в том, что он поставил свое личное чувство выше национальной религии) очень сильно отягчалась большим количеством преступников и групповым характером преступления. Хорошо известно, и уже было отмечено здесь, что римские власти подозрительно и недоверчиво относились к объединению своих подданных в любые союзы и скупо раздавали привилегии негосударственным содружествам, даже образованным с самыми безобидными или полезными целями. Религиозные собрания христиан – людей, отказавшихся от государственной религии, – выглядели гораздо менее невинно: они были незаконны в принципе и могли привести к опасным последствиям; к тому же императоры не считали, что нарушают законы справедливости, запрещая ради спокойствия общества эти тайные, иногда ночные встречи. Благочестивое неповиновение христиан заставляло воспринимать их поступки или, может быть, их замыслы как гораздо более опасные и преступные, чем на самом деле; и римские государи, которые, возможно, смягчились бы в ответ на безропотное повиновение, поскольку считали, что от того, как исполняются их приказы, зависит их честь, иногда пытались суровыми наказаниями искоренить тот дух независимости, который побуждал христиан дерзко признавать над собой власть выше власти гражданского правителя. Своей широтой и длительностью этот духовный заговор с каждым днем, казалось, все больше заслуживал ненависть очередного императора. Мы уже видели, что христиане в своем деятельном и успешном религиозном усердии постепенно проникли во все провинции и почти во все города империи. Казалось, что те, кто принимал эту веру, отрекались от своей семьи и своей родины и соединяли себя неразрывными узами со странным сообществом, которое всюду было не таким, как остальные люди. Мрачный и суровый вид христиан, их отвращение ко всем обычным делам и удовольствиям жизни и их частые предсказания будущих бедствий – все это вызывало у язычников тревожное ожидание какой-то опасности от новой секты, которая пугала их тем больше, чем меньше о ней было известно. «Какими бы ни были правила, определявшие их поведение, – пишет Плиний, – было видно, что их неуступчивость и упрямство заслуживали наказания».
Меры предосторожности, которые христиане принимали при отправлении своих церковных служб, сначала были вызваны необходимостью, но потом продолжались по их собственному желанию. Подражая жуткой таинственности, царившей на элевсинских мистериях, христиане льстили себя надеждой, что так они сделают свои священные обряды более уважаемыми в глазах языческого мира. Но эта таинственность, как часто бывает при тонких политических расчетах, обманула их ожидания и не дала желаемого результата. Язычники пришли к выводу, что христиане просто скрывают то, что постыдились бы открыть. Неправильно понятое благоразумие христиан дало возможность злобе измыслить, а легковерию и подозрительности – посчитать истиной ужасные рассказы, где христиане были описаны как самые развращенные из людей, которые в своих темных убежищах творят все мерзости, какие может измыслить испорченное воображение, и, чтобы угодить своему неизвестному богу, приносят ему в жертву все человеческие добродетели. Много было таких, кто в виде признания или рассказа описывал обряды этого отвратительного сообщества. Уверяли, «что новорожденного младенца, полностью засыпанного мукой, подносили как некий мистический символ посвящения под нож одному из верующих, который, ничего не зная, наносил много скрытых от глаз смертельных ран невинной жертве своего заблуждения; что как только это жестокое дело совершалось, сектанты пили кровь, жадно разрывали в клочья трепещущие члены и клялись со знанием вины друг перед другом вечно хранить тайну. Таким же уверенным тоном рассказчики заявляли, что за этим бесчеловечным жертвоприношением следовало подходящее к случаю представление, в котором неумеренность служила средством для возбуждения грубой похоти, и, наконец, в заранее назначенный момент свет внезапно гас, стыд оказывался изгнан, природа забыта, и по воле случая ночную тьму оскверняла кровосмесительная близость сестер и братьев, сыновей и матерей».
Но достаточно было внимательно прочесть древние речи в защиту христиан, чтобы даже самое слабое подозрение на этот счет исчезло из ума честного противника. Христиане с бесстрашием людей, которые уверены в своей безопасности потому, что невиновны, призывают должностных лиц не доверять слухам, а быть беспристрастными. Они признают, что если удастся найти хоть какие-то доказательства тех преступлений, которые им приписывает клевета, то они заслуживают самого сурового наказания. Они сами просят наказать их и бросают вызов, требуя доказательств. Одновременно они настойчиво утверждают – и это в одинаковой степени справедливо и уместно, – что обвинение невероятно настолько же, насколько бездоказательно, и задают вопрос: может ли кто-нибудь всерьез поверить, будто чистые и святые правила Евангелия, которые так часто не позволяют им испытывать самые законные радости, учили бы их совершать самые отвратительные преступления, будто большое сообщество решилось обесчестить себя в глазах своих членов и будто множество людей обоих полов и всех возрастов все вместе согласились бы нарушать те правила, которые природа и воспитание глубоко врезали в их умы? Казалось, ничто не могло ослабить или уничтожить действие таких неопровержимых оправдательных доводов, но сами защитники вели себя необдуманно: предавали общее для них дело веры, чтобы удовлетворить свою благочестивую ненависть к внутренним врагам церкви. Иногда звучали туманные намеки, что эти самые кровосмесительные празднества, которые так ложно приписывают правоверным христианам, на самом деле устраивают маркиониты, карпократиане и некоторые другие секты гностиков, которые, несмотря на то что уклонились на путь ереси, все же чувствовали как люди и руководствовались правилами христианства. Те, кто откололся от церкви, платили ей подобными же обвинениями, и со всех сторон звучали признания, что среди большинства тех, кто носит имя христиан, преобладает самая скандальная распущенность нравов. Представитель властей, язычник, который не имел ни свободного времени, ни необходимого умения для того, чтобы увидеть почти незаметную разницу между истинной христианской верой и еретическим отступлением от нее, легко мог вообразить, будто вражда виновных между собой заставила открыть их общее преступление. Для покоя или, по крайней мере, для доброго имени первых христиан эти представители властей иногда проявляли в своих поступках больше спокойствия и умеренности, чем обычно бывает у тех, кто полон религиозного пыла, и в результате тщательного расследования беспристрастно докладывали, что сектанты, отказавшиеся чтить признанных государством богов, кажутся им искренними в своих заявлениях и безупречными с точки зрения нравственности, хотя и могут быть наказаны согласно закону за свое нелепое, доходящее до крайности суеверие.
//-- Отношение императоров к христианам --//
История, дело которой – записывать события прошлого, чтобы они стали поучениями для будущих веков, была бы недостойна этой почетной обязанности, если бы снисходила до того, чтобы защищать дело тиранов или оправдывать преследования. Однако следует признать, что поведение тех императоров, которые выглядят наименее благосклонными к изначальной церкви, было вовсе не таким преступным, как поступки тех современных государей, которые обратили оружие насилия и террора против религиозных взглядов какой бы то ни было части своих подданных. Карл V или Людовик XIV могли по собственным размышлениям или даже собственным чувствам составить себе верное понятие о свободе совести, обязанностях верующего и о невиновности того, кто заблуждается. Но правители и должностные лица Древнего Рима не были знакомы с теми принципами, которые побуждали и поощряли христиан быть несгибаемо упорными в вопросах истины, и не могли найти в собственных душах ничего, что могло бы побудить их самих отказаться от законного и, казалось бы, естественного подчинения священным установлениям родной страны. Эта же причина, которая наряду с другими уменьшает их вину, должна была склонять их к тому, чтобы уменьшить суровость преследований. Поскольку ими руководил не яростный религиозный пыл ханжи, а умеренность законодателя, то, должно быть, презрение нередко ослабляло, а человечность часто приостанавливала на время выполнение тех законов, которые они применяли против смиренных и безвестных последователей Христа. Общий обзор их характера и побуждений, естественно, приводит нас к следующим выводам: I. Прошло много времени, прежде чем они стали считать новых сектантов заслуживающими внимания правительства. II. Осуждая любого из своих подданных, если того обвиняли в столь необычном преступлении, они делали это осторожно и неохотно. III. Выбирая наказания, они проявляли умеренность. IV. Преследуемая церковь знала между гонениями много мирных и спокойных промежутков времени. Несмотря на беззаботное равнодушие, которое даже самые плодовитые и щедрые на подробности писатели-язычники проявляли к делам христиан, мы все же оказались в состоянии подтвердить каждое из этих вероятных предположений подлинными фактами.
I. По мудрой воле Провидения церковь в пору своего младенчества была окутана покровом тайны, который не только защищал христиан от злобы языческого мира, но и вообще скрывал их от глаз язычников, пока вера христиан не стала зрелой, а число большим. Медленная и постепенная отмена Моисеевых обрядов стала безопасным и честным прикрытием для самых ранних приверженцев Евангелия. Поскольку они по большей части принадлежали к народу Авраама, то были отмечены знаком обрезания, совершали обряды и молитвы в Иерусалимском храме до его окончательного уничтожения, считали и закон и речи пророков подлинными откровениями Бога. Обратившиеся в новую веру неевреи, путем духовного усыновления разделявшие с Израилем его надежду, по одежде и внешнему виду тоже выглядели евреями, и их принимали за евреев; а поскольку язычники обращали меньше внимания на догмы веры и больше – на внешнюю сторону культа, новой секте, которая умело скрывала или очень слабо проявляла зачатки своего будущего величия и свои честолюбивые намерения, было позволено укрываться под защищавшим всех покровом веротерпимости, которая распространялась и на древний и прославленный еврейский народ, один из многих народов Римской империи. Возможно, уже вскоре после этого сами евреи, чей религиозный пыл был более неистовым, а вера охранялась более ревниво, заметили, что их собратья-назареяне постепенно отходят от учения синагоги. После этого они были бы рады утопить опасную ересь в крови ее сторонников. Но Небо своей волей уже успело обезоружить их злость: хотя евреи иногда могли позволить себе взбунтоваться, уголовное правосудие было уже не в их руках, и для них оказалось нелегко вселить в спокойную душу представителя властей – римлянина ту злобу, которую поддерживали в них самих религиозный пыл и предрассудки. Наместники провинций заявляли, что рады выслушать любое обвинение, которое может касаться общественной безопасности, но едва узнав, что речь идет не о делах, а о словах и спор ведется по поводу всего лишь толкования еврейских законов и пророчеств, они решали, что недостойно величия Рима всерьез обсуждать какие-то неясные различия, возникшие в умах варварского суеверного народа. Невежество и презрение становились защитой для невинно обвиненных первых христиан, и суд местного представителя властей – язычника часто оказывался для них самым надежным убежищем против ярости синагоги.
Правда, если бы мы были склонны следовать традициям слишком доверчивой древности, мы могли бы рассказать о паломничествах в дальние страны, чудесных успехах и неодинаковых смертях двенадцати апостолов; но более аккуратное расследование заставит нас усомниться, было ли дано кому-либо из тех, кто был свидетелем чудес, совершенных Христом, подтвердить собственной кровью за пределами Палестины истинность своего свидетельства [48 - Во времена Тертуллиана и Климента Александрийского слава мученичества была дана лишь святым Петру, Павлу и Иакову. На остальных апостолов ее постепенно распространили более поздние поколения греков, которые благоразумно выбрали местом их проповеди и страданий далекие страны за пределами Римской империи.].
Учитывая обычную продолжительность человеческой жизни, вполне естественным было бы предположить, что большинство из них скончались еще до того, как недовольство евреев переросло в ту яростную войну, которая закончилась лишь с разрушением Иерусалима. В течение долгого времени, которое прошло между смертью Христа и этим памятным восстанием, мы не можем обнаружить никаких следов нетерпимости римлян к христианской вере, если не считать того внезапного, кратковременного, но жестокого преследования, которому Нерон подверг христиан в столице империи через тридцать пять лет после первого из этих великих событий и всего за два года до второго. Характер историка-философа, которому мы в основном обязаны тем, что знаем об этом странном событии, уже сам по себе делает случившееся достойным нашего самого внимательного рассмотрения.
В десятый год правления Нерона столица империи пострадала от пожара, который свирепствовал с силой, превосходившей все, что помнили или испытали на собственном опыте предыдущие поколения. Памятники греческого искусства и римской добродетели, трофеи Пунических и Галльской войн, самые священные храмы и самые великолепные дворцы погибли в этом всесокрушающем пламени. Из четырнадцати кварталов, то есть частей, на которые делился Рим, лишь четыре уцелели полностью, три были стерты с лица земли, а остальные семь, испытав ярость огня, представляли собой печальное зрелище развалин и запустения. Бдительное правительство не упустило, кажется, ни одной меры предосторожности, которая могла бы уменьшить тяжесть столь ужасного бедствия. Императорские сады были открыты для толпы пострадавших горожан, для их удобства были построены временные дома, и большое количество зерна и других продуктов было продано им по очень низкой цене. Эдикты, определившие расположение улиц и регламентировавшие постройку частных домов, кажутся плодами самой великодушной политики. Как обычно случается в эпоху процветания, великий пожар Рима позволил за несколько лет создать новый город, более симметрично устроенный и более прекрасный, чем прежний. Но все благоразумие и вся человечность, которые Нерон проявил в этом случае, оказались недостаточны, чтобы уберечь его от подозрений со стороны народа. Тому, кто убил своих жену и мать, можно было приписать любое преступление; государь, унизивший себя и свой сан выступлениями на сцене театра, не мог не выглядеть способным на самые крайние и причудливые безумства. Слухи обвиняли императора в том, что он поджег собственную столицу, и, поскольку самые невероятные истории лучше всего усваиваются душой разъяренного народа, люди всерьез рассказывали друг другу и твердо верили, будто бы Нерон, наслаждаясь бедствием, которое сам создал, забавлялся тем, что пел, подыгрывая себе на лире, о разрушении древней Трои. Чтобы отвести от себя подозрение, которое не могла уничтожить силой деспотическая власть, император решился найти себе на замену каких-нибудь мнимых преступников. «С этой целью, – продолжает Тацит, – он подверг самым изощренным пыткам тех людей, носящих грубое простонародное имя христиане, которые уже были заслуженно заклеймены позором. Они производят свое имя и происхождение от Христа, который в годы правления Тиберия был казнен по приговору прокуратора Понтия Пилата. Это ужасное суеверие на короткое время было подавлено, но вспыхнуло вновь и не только распространилось по Иудее, родине этой вредоносной секты, но проникло даже в Рим, всеобщее убежище, которое принимает и защищает все, что есть нечистого и жестокого. Признания тех, кто был схвачен, позволили обнаружить огромное число их сообщников, и все они были приговорены не столько за то, что подожгли город, сколько за ненависть к человеческому роду. Они умерли в мучениях, и их муки были усилены оскорблениями и насмешками. Некоторых прибили гвоздями к крестам; других зашили в шкуры диких зверей и отдали на растерзание разъяренным собакам; третьих обмазали горючими составами и использовали вместо факелов, чтобы осветить ночную темноту. Местом для этого печального зрелища были выбраны сады Нерона; оно сопровождалось гонками колесниц и было почтено присутствием императора, который в одежде и в роли возничего смешался с чернью. Вина христиан действительно заслуживала самого примерного наказания, но отвращение и ненависть толпы сменились сочувствием из-за мнения, что эти несчастные были принесены в жертву не благу общества, а жестокости ревниво оберегавшего себя тирана». Те, кто следит любопытным взглядом за переворотами, происходящими с человечеством, могут отметить, что сады и цирк Нерона на Ватикане, оскверненные кровью первых христиан, были еще сильнее прославлены торжеством преследуемой религии и ее неверным применением. На этом самом месте с тех пор был построен храм, намного превышающий древнюю славу Капитолия, и воздвигли его христианские понтифики, которые, выводя свое право на власть над миром от скромного рыбака из Галилеи, сменили на троне цезарей, дали законы варварам, завоевывавшим Рим, и распространили свою духовную власть от побережья Балтики до берегов Тихого океана.
Но было бы ошибкой закончить рассказ о Нероновых гонениях, не высказав несколько замечаний, которые могут устранить трудности, возникающие при понимании этих событий, и пролить немного света на последующую историю церкви.
1. Даже самый скептический критик обязан признать истинность этого чрезвычайного события и отсутствие искажений в этом знаменитом отрывке из Тацита. Первое подтверждается старательным и точным Светонием, когда тот упоминает о наказании, которому Нерон подверг христиан, секту людей, принявших новое преступное суеверие. Второе может быть доказано одинаковостью текста в большинстве древних рукописей, неподражаемым стилем Тацита, его громкой славой, которая оберегала его текст, не позволяя вставить в него благочестивую ложь, и содержанием рассказа, в котором христиане обвиняются в самых жестоких преступлениях без намеков на то, что они имеют какую-либо чудесную или хотя бы магическую власть над остальной частью человечества. 2. Несмотря на то что Тацит, вероятно, родился за несколько лет до римского пожара, он мог знать лишь по книгам и разговорам о событии, которое произошло, когда он был младенцем. Прежде чем предстать перед судом публики как писатель, Тацит спокойно ждал, пока его гений достигнет полной зрелости; ему было больше сорока лет, когда благодарность памяти добродетельного Агриколы вдохновила его на самое раннее из тех исторических сочинений, которые будут восхищать и поучать даже самое отдаленное потомство. Попробовав свои силы в биографии Агриколы и в описании Германии, Тацит задумал и в конце концов выполнил более тяжелый труд – историю Рима в тридцати книгах, от падения Нерона до вступления на престол Нервы. Правление Нервы предшествовало эпохе справедливости и процветания, описанием которой Тацит рассчитывал заняться в старости; но, присмотревшись ближе к этой теме и, вероятно, рассудив, что приобретет больше почета или вызовет меньше зависти, если станет описывать пороки тиранов, оставшихся в прошлом, чем если будет прославлять добродетели правящего монарха, он предпочел рассказать в форме летописи о делах четырех ближайших преемников Октавиана Августа. Собрать, расставить по местам и украсить восемьдесят лет в бессмертной работе, каждая фраза которой наполнена мудрейшими наблюдениями и ярчайшими образами, – это была работа такого размера, что она занимала гений Тацита большую часть его жизни. В последние годы правления Траяна, когда этот победоносный монарх распространил власть Рима за прежние границы империи, историк описывал во второй и четвертой книгах своих «Анналов» тиранию Тиберия; должно быть, император Адриан сменил Траяна на троне еще до того, как Тацит, следуя в своей работе за ходом времени, смог рассказать о пожаре в столице и о жестокости Нерона к несчастным христианам. На расстоянии в шестьдесят лет летописец был обязан следовать рассказам современников описываемых событий, но для философа было естественно дать себе волю и описать происхождение, развитие и свойства новой секты в соответствии не с теми знаниями о ней и предрассудками, которые были в эпоху Нерона, а с теми, которые существовали во времена Адриана. 3. Тацит очень часто рассчитывает, что любопытство или ум его читателей укажут им те промежуточные обстоятельства и мысли, о которых он, писавший очень сжато, посчитал нужным умолчать. Поэтому мы можем осмелиться строить догадки о том, какая причина могла направить жестокость Нерона на столичных христиан, безвестность и невиновность которых должны были бы не только укрыть их от императорского гнева, но не дать императору даже заметить их. Евреи, многочисленные в столице и угнетаемые в своей собственной стране, были гораздо более подходящей целью для подозрений императора и народа; казалось достаточно вероятным, что побежденный народ, уже показавший свои ненависть и отвращение к римскому ярму, мог использовать самые жестокие средства, чтобы утолить свою неугасимую жажду мести. Но у евреев были очень сильные защитники во дворце и даже в сердце самого тирана – его жена и повелительница, прекрасная Поппея, и любимый актер, родом из племени Авраама, которые прежде уже заступались за этот несносный народ. Вместо евреев было необходимо отдать в жертву кого-то другого, и можно легко предположить, что, хотя истинные последователи Моисея и не были виновны в пожаре Рима, среди них возникла новая опасная секта галилеян, способная на самые ужасные преступления. Под именем галилеяне были смешаны две группы людей, совершенно противоположные по своим нравам и принципам – ученики Иисуса из Назарета, принявшие его веру, и зелоты – те, кто собрался под знаменем Иуды Гаулонита. Первые были друзьями рода человеческого, вторые – его врагами; единственным сходством между ними была непоколебимая верность своему учению, которая при его защите делала их нечувствительными к смерти и пыткам. Последователи Иуды, которые вовлекли своих земляков в восстание, вскоре были погребены под развалинами Иерусалима, а ученики Иисуса, известные под более прославленным именем христиан, расселились по Римской империи. Как естественно было для Тацита во времена Адриана приписать христианам вину и страдания, которые он мог бы гораздо более правдиво и обоснованно приписать гнусной секте, дурная память о которой почти угасла! 4. Каким бы ни было мнение читателя об этом предположении (а это всего лишь предположение), очевидно, что нероновские гонения, так же как их причина, были ограничены стенами Рима; что религиозные догмы галилеян или христиан никогда не становились причиной наказания или даже предметом расследования и что, поскольку воспоминание об их страданиях долгое время было связано с представлением о жестокости и несправедливости, умеренность последующих правителей побуждала их щадить секту, которую угнетал тиран, чья ярость обычно бывала направлена против добродетели и невинности.
Есть нечто знаменательное в том, что пламя войны почти одновременно поглотило Иерусалимский храм и римский Капитолий; и кажется не менее странным, что вклады, которые благочестивые люди жертвовали первому, по воле взявшего его штурмом победителя были направлены на восстановление и украшение второго. Императоры наложили на еврейский народ всеобщий подушный налог, и, хотя сумма, взимавшаяся с одного человека, была невелика, из-за цели, для которой налог был предназначен, и суровости, с которой он взимался, евреи считали его нестерпимой обидой для себя. Поскольку налоговые сборщики распространили свои несправедливые требования на многих людей, которые не были евреями ни по крови, ни по религии, у христиан, которые так часто укрывались в тени синагоги, не было никакой возможности ускользнуть от этих жадных гонителей. А им, которые так оберегали себя от заразы идолопоклонства даже в мелочах, совесть запрещала участвовать в том, что приносит почет демону, ставшему Юпитером Капитолийским. Поскольку очень многочисленная, хотя и уменьшавшаяся часть христиан все еще соблюдала закон Моисея, их старания скрыть свое еврейское происхождение терпели неудачу: его определяли по решающему признаку – обрезанию, а римские чиновники не имели времени на то, чтобы выяснять, чем различаются между собой догмы этих двух религий. Говорили, что среди христиан, приведенных на суд императора или, что кажется более вероятным, на суд прокуратора Иудеи, были два человека, чье происхождение было благороднее, чем у великих монархов, если говорить об истинном благородстве. Это были внуки святого апостола Иуды, который сам был братом Иисуса Христа. Их естественные права на трон Давида, возможно, могли бы вызвать уважение к ним у народа и возбудить подозрительность наместника, но их бедная одежда и простота их ответов быстро убедили его, что они не желают и не способны нарушить покой Римской империи. Они честно сказали о своем царском происхождении и близком родстве с Мессией, но заявили, что не ищут земных благ и что его царство, наступления которого они преданно ждут, чисто духовное и ангельское. Когда их спросили о размере их имущества и об их роде занятий, они показали свои огрубевшие от ежедневной работы руки и сказали, что живут лишь тем, что выращивают в своем крестьянском хозяйстве возле селения Кокаба, площадь которого примерно двадцать четыре английских акра, а стоимость девять тысяч драхм, то есть триста фунтов стерлингов. Внуки святого Иуды были отпущены с сочувствием и презрением.
Но хотя род Давида смог спастись от подозрений тирана благодаря тому, что стал безвестным, в малодушном Домициане тогдашнее величие его собственной семьи рождало тревогу, и успокоить его страх могла лишь кровь тех римлян, которых он либо боялся, либо ненавидел, либо высоко ценил. Из двоих сыновей его дяди Флавия Сабина старший вскоре был осужден за предательские намерения, а младший, носивший имя Флавий Климент, уцелел лишь потому, что не имел ни мужества, ни каких-либо талантов. Император долгое время благоволил к этому столь безвредному родственнику, отдал ему в жены свою племянницу Домициллу, усыновил детей, родившихся от этого брака, в надежде сделать их своими наследниками, и возвел их отца в звание консула. Но едва закончился год, который Климент провел в этой должности, как под надуманным предлогом его приговорили к смерти и казнили, Домицилла была изгнана на пустынный остров у берегов Кампании, и многие другие, обвиненные вместе с ними, были приговорены одни к смерти, другие – к конфискации имущества. Обвиняли их в атеизме и следовании еврейским обычаям – странное сочетание, которое невозможно было применить ни к кому, кроме христиан, как их смутно и неточно представляли себе должностные лица и писатели той эпохи. Ввиду столь вероятного толкования церковь, охотно посчитав подозрения тирана доказательством такого славного преступления Климента и Домициллы, включила обоих в число своих первых мучеников и заклеймила жестокое дело Домициана именем второго гонения. Но это гонение (если оно заслуживает этого названия) было недолгим. Через несколько месяцев после смерти Климента и изгнания Домициллы Стефан, ее вольноотпущенник, который пользовался благосклонностью своей госпожи, но точно не принял ее веру, убил императора в его дворце. Память Домициана была проклята сенатом, его постановления отменены, те, кого он изгнал, возвращены из ссылки, и при мягком правлении Нервы, когда невиновные получили обратно свое место в обществе и имущество, даже наиболее виновные были прощены или смогли бежать от наказания.
II. Примерно через десять лет после этого, при Траяне, Плиний Младший получил от своего друга и владыки поручение управлять провинциями Вифиния и Понт. Вскоре он обнаружил, что не в силах понять, какими правилами справедливости или какими законами он должен руководствоваться, исполняя должность, в высшей степени отвратительную для него при его человеколюбии. Плиний никогда не присутствовал на слушании судебных дел против христиан, о которых, кажется, не знал ничего, кроме их названия, и ему совершенно ничего не было известно о том, в чем состоит их вина, как выносить им приговоры и насколько тяжелыми должны быть наказания. В такой растерянности он прибег к своему обычному средству: доверяя мудрости Траяна, послал ему беспристрастный и в некоторых отношениях благоприятный отчет о новом суеверии с просьбой, чтобы император разрешил его сомнения и наставил его, невежественного. Плиний провел всю свою жизнь, приобретая знания и вращаясь в обществе. С девятнадцати лет он блестяще произносил защитительные речи в судах Рима, занимал место в сенате, побывал в должности консула и завел очень многочисленные знакомства во всех слоях общества как в Италии, так и в провинциях. Поэтому из его незнания мы можем извлечь некоторые полезные сведения. Мы можем быть уверены, что, когда он вступил в должность наместника Вифинии, не было в действии никаких законов или постановлений сената против всех христиан вообще, что ни сам Траян, ни кто-либо из его добродетельных предшественников, чьи эдикты вошли в гражданское и уголовное законодательство, не делали до этих пор публичного заявления о своих намерениях относительно новой секты, и, какие бы судебные меры ни принимались против христиан, среди них не было ни одной настолько значительной или авторитетной, чтобы она стала прецедентом поведения для римского должностного лица.
Траян в своем ответе, на который часто ссылались христиане более поздних времен, проявил максимум заботы о справедливости и человечности, совместимой с его ошибочными представлениями о религиозной политике. Он не повел себя с беспощадным рвением инквизитора, который жаждет не упустить ни одной крупицы ереси и приходит в восторг, когда жертв оказывается много; император гораздо больше заботится о том, чтобы обеспечить безопасность невиновных, чем о том, чтобы не дать ускользнуть виновным. Он признается, что ему трудно составить какой-либо план, пригодный для всех случаев, но предлагает два полезных правила, которые часто становились облегчением и поддержкой для попавших в беду христиан. Хотя он дает должностным лицам указание наказывать тех, кто осужден по закону, он с очень человечной непоследовательностью запрещает им добывать какие-либо сведения о предполагаемых преступниках. Кроме того, представителю власти разрешалось давать ход не всякому обвинению. Анонимные обвинения император отвергает как слишком противоречащие беспристрастию, принципу его правления; он строго требует осуждать тех, кто обвинен в принадлежности к христианам, лишь при наличии обвинителя, действующего открыто и честно. Вероятно также, что те, кто брался за такое ненавистное людям дело, были обязаны сказать, какие у них есть основания для подозрений, перечислить (точно указывая время и место) тайные собрания, на которых присутствовал их противник-христианин, и сообщить очень много такого, что очень старательно скрывали от взгляда непосвященных. Если обвинитель добивался успеха в своем преследовании, он навлекал на себя недовольство многочисленной и деятельной партии, осуждение более свободной от предрассудков и великодушной части человечества и бесславие, которое во все времена и во всех странах было связано с доносительством. Если же ему не удавалось доказать обвинение, он нес тяжелое наказание, а возможно, мог быть и казнен по изданному императором Адрианом закону против тех, кто ложно обвинял своих сограждан в преступной принадлежности к христианам. Вражда личная или идейная из-за суеверия иногда могла оказаться сильнее, чем самое естественное чувство страха перед позором или опасностью, но, конечно, невозможно себе представить, чтобы языческие подданные Римской империи легко или часто выдвигали такие невыгодные обвинения.
Средство, с помощью которого обходили эти благоразумные законы, является достаточным доказательством того, как эффективно они мешали тем, кто желал причинить другому вред из-за личной злобы или усердного следования суеверию. В многолюдном шумном сборище создаваемые страхом и стыдом ограничения, которые так сильны в человеческих умах, теряют большую часть своей сдерживающей силы. Благочестивый христианин, желавший добиться или избежать славы мученика, ожидал, в первом случае с нетерпением, во втором с ужасом, дня, когда в очередной раз полагалось устроить игры или отметить праздник. В этих случаях жители больших городов империи собирались в цирке или театре, где все особенности и места, и действия разжигали в них религиозный пыл и гасили человечность. Когда многочисленные зрители, украсив голову венками, надушив себя благовониями, очистившись кровью жертвенных животных, окруженные алтарями своих богов-покровителей, предавались удовольствиям, которые они считали важнейшей частью своего религиозного культа, они вспоминали, что христиане единственные с отвращением отвергают богов, которым поклоняются все люди, и своим отсутствием или печалью на этих торжественных праздниках словно оскорбляют или оплакивают всеобщее счастье. Если незадолго перед этим империя пострадала от любого возможного бедствия – мора, голода, военной неудачи, если Тибр вышел или Нил не вышел из берегов, если произошло землетрясение или в плавной смене умеренных по суровости времен года случилось какое-то отклонение, суеверные язычники приходили к убеждению, что христиане, которых щадит слишком милосердное правительство, наконец своими преступлениями и нечестием вызвали кару богов. А распущенная и доведенная до отчаяния чернь не станет соблюдать судебное законодательство, и в амфитеатре, залитом кровью зверей и гладиаторов, голос сострадания не слышен. Толпа в своих нетерпеливых криках называла христиан врагами богов и людей, обрекала их на самые тяжелые пытки и, осмеливаясь обвинять поименно некоторых самых видных последователей новой секты, требовала с непреодолимой силой, чтобы этих людей немедленно поставили перед ними и бросили на растерзание львам. Наместники и должностные лица в провинциях были председателями на публичных зрелищах и обычно проявляли склонность удовлетворить наклонности народа и успокоить его ярость, принеся в жертву несколько несносных сектантов, но императорская мудрость защищала церковь от этих шумных криков и беззаконных обвинений: императоры справедливо осуждали их как несовместимые ни с твердостью своей политики, ни с ее беспристрастием. В эдиктах Адриана и Антонина Пия было четко и ясно сказано, что голос толпы никогда не должен считаться законным свидетельством для осуждения или наказания тех несчастных людей, которые, заразившись религиозным исступлением христиан, приняли их веру.
III. Наказание не следовало за обвинительным приговором неизбежно: христиане, чья вина была самым явным образом доказана показаниями свидетелей или даже их собственным добровольным признанием, все же могли сами выбрать между жизнью и смертью. И не прежние нарушения закона, а как раз сопротивление во время суда вызывало гнев представителя власти. Он был уверен, что предлагает им легко получить прощение: стоило обвиняемым согласиться бросить несколько зерен ладана на алтарь, и они ушли бы из суда невредимыми и под рукоплескания. Считалось, что долг человеколюбивого судьи состоит в том, чтобы стараться исправить заблуждающихся фанатиков, а не наказывать их. Меняя тон соответственно возрасту, полу и общественному положению узников, он часто снисходил до того, что перечислял им все, что могло сделать их жизнь приятнее или смерть – ужаснее, и заботливо просил, даже уговаривал обвиняемых, чтобы они проявили сострадание к самим себе, своим семьям и друзьям. Если же угрозы и уговоры не действовали, он часто прибегал к насилию: в качестве дополнительных доводов по его приказу вносили плеть и дыбу, и все виды жестокости применялись для того, чтобы сломить такое несгибаемое и, как казалось язычникам, преступное упорство. Древние защитники христианства столь же справедливо, сколь сурово осуждали незаконные действия своих преследователей, которые, нарушая все правила ведения судебного дела, допускали применение пыток не за тем, чтобы подозреваемый признался в расследуемом преступлении, а для того, чтобы он эту свою вину отрицал. Монахи последующих веков, которые в покое и одиночестве занимали себя тем, что составляли и расцвечивали подробностями рассказы о жизни и страданиях раннехристианских мучеников, часто измышляли гораздо более утонченные и хитрые пытки. В частности, им приятно было предполагать, что римские должностные лица в своем усердии, презирая все соображения морали и благопристойности, старались соблазнить тех, кого были не в силах победить, и что по их приказу самое грубое насилие применялось к тем, кого оказывалось невозможно соблазнить. Слагались рассказы о том, что будто бы благочестивые христианки, которые готовились презреть смерть, иногда бывали осуждены на более суровое испытание: их заставляли решить, что им дороже – религия или целомудрие. Юноши, в чьи развратные объятия их бросали, получали от судьи торжественный наказ приложить все усилия для того, чтобы поддержать честь Венеры перед нечестивой девственницей, которая отказывается возжигать благовония на ее алтарях. Насилие, однако, обычно не удавалось: своевременное вмешательство какой-либо чудесной силы спасало целомудренных невест Христовых от позора, не давая им потерпеть поражение даже по принуждению. Правда, нельзя не отметить, что более ранние и подлинные письменные памятники прошлого церкви редко бывают загрязнены такими причудливыми и непристойными вымыслами [49 - Иероним в своей «Легенде о Павле Отшельнике» рассказывает странную историю о юноше, которого приковали обнаженным к постели, усыпанной цветами, и попытались взять его добродетель приступом с помощью красивой и бесстыдной куртизанки. Он оборвал начинавшееся искушение тем, что откусил себе язык.].
Полное несогласие с истиной и невероятность происходящего в описаниях этих ранних мученичеств было вызвано весьма естественной ошибкой: церковные писатели IV и V веков приписывали римским должностным лицам такую же непоколебимую и беспощадную ненависть к врагам языческой религии, какую они сами испытывали к современным им еретикам и идолопоклонникам. Вполне вероятно, что среди тех, кто добивался высокого положения в империи, некоторые могли до своего возвышения усвоить предрассудки простонародья, а у других врожденная жестокость могла случайно проявиться по отношению к христианам из-за скупости или личного озлобления [50 - Наместника Каппадокии Клавдия Герминиана сделало необычно суровым к христианам то, что его жена приняла христианство.].
Но не вызывает сомнений и может быть подтверждено свидетельствами, полными благодарности первых христиан, что подавляющее большинство тех, кто осуществлял власть императора или сената в провинциях и один имел право осуждать на смерть, вели себя как люди по-светски воспитанные, изучавшие гуманитарные науки, уважающие закон и хорошо знакомые с принципами философии. Они часто отказывались от ненавистной им обязанности преследовать новую веру, с презрением отклоняли обвинение или предлагали обвиненному христианину какой-либо допустимый по закону способ избежать суровости этого закона. Они выносили обвинительный приговор далеко не всем христианам, которых обвиняли в их суде, и были очень далеки от того, чтобы карать смертью всех, кто был признан виновным в упрямой приверженности новому суеверию. В большинстве случаев они довольствовались более мягкими наказаниями – заключением в тюрьму, ссылкой или рабством в рудниках, оставляя несчастным жертвам своего правосудия надежду на то, что какое-нибудь счастливое событие – вступление на престол, свадьба или триумф императора – вскоре вернет их к прежней жизни благодаря всеобщей амнистии. Похоже, что тех мучеников, которых римские чиновники приказывали немедленно казнить, они выбирали из двух крайне противоположных групп. Это были либо епископы и пресвитеры, самые высокие по званию и самые влиятельные среди христиан люди, чей пример мог бы устрашить всю секту, или же самые низкие по происхождению и презренные среди христиан, в особенности рабы, чья жизнь ценилась дешево и на чьи страдания древние смотрели со слишком беззаботным равнодушием. Ориген, человек большой учености и близко знакомый с историей христиан как по собственному опыту, так и благодаря чтению, самыми ясными словами говорит, что число мучеников было небольшим. Одного его авторитета должно бы оказаться достаточно, чтобы развеять в прах эту грозную армию мучеников, чьи останки, извлеченные по большей части из катакомб Рима, пополнили столько церквей [51 - Если мы вспомним, что не все римские плебеи были христианами и не все христиане были святыми и мучениками, мы сможем судить сами, с какой достоверностью можно считать достойными религиозных почестей кости или урны, извлеченные наугад из общественного кладбища. После десяти веков весьма свободной и открытой торговли наиболее ученые среди католиков начали что-то подозревать. Теперь они требуют в качестве доказательства святости и мученичества буквы В.М., маленький сосуд, наполненный красной жидкостью, которую предлагается считать кровью, или изображение пальмы. Но два первых признака – слабые доказательства, а по поводу третьего критики отмечают: 1) что рисунок, который называют изображением пальмы, может изображать кипарис, а может всего лишь обозначать паузу, то есть быть украшенной запятой: такие применялись в надписях на памятниках; 2) что пальма была символом победы у язычников; 3) что у христиан пальма служила знаком не только мученичества, но и вообще радостного воскресения из мертвых.] и чьи чудесные подвиги составили столько томов святых житий [52 - Как пример одной из таких легенд нам достаточно упомянуть рассказ о десяти тысячах солдат-христиан, распятых на крестах за один день то ли Траяном, то ли Адрианом на горе Арарат. Говорят, что сокращение Mil, которое может означать либо солдаты, либо тысячи, привело к нескольким очень грубым ошибкам.].
Но общее утверждение Оригена может быть объяснено и истолковано более конкретным свидетельством его друга Дионисия, который в огромном городе Александрии во время сурового преследования христиан при Деции насчитывает лишь десять мужчин и семь женщин, пострадавших за исповедание христианства.
//-- Мученичество Киприана --//
В эту же самую пору гонений усердный в вере, красноречивый и честолюбивый Киприан управлял церковью не только Карфагена, но и всей Африки. Он обладал всеми качествами, которые могли вызвать почтение верующих и возбудить подозрение или ненависть у чиновников-язычников. И характер, и сан, словно метки, выделяли этого святого прелата из всех, превращая его в самую крупную цель для зависти и опасностей. Однако жизнь Киприана служит достаточным доказательством того, что наше воображение преувеличивало опасность положения христианского епископа и что опасности, которым он подвергался, были меньше, чем те, которые честолюбивый человек готов встретить в погоне за земными почестями. За десять лет четыре римских императора погибли от меча вместе с семьями, любимцами и сторонниками, а епископ Карфагенский в эти годы с помощью своих авторитета и красноречия управлял советами африканской церкви. Только на третьем году епископства у него была причина опасаться сурового указа Деция, бдительности главы местной власти и криков толпы, которая громко требовала бросить львам Киприана, предводителя христиан. Благоразумие подсказало епископу, что он должен на время скрыться в уединении, и он послушался голоса благоразумия. Из тайного убежища, куда он удалился и где провел это время в одиночестве, Киприан вел постоянную переписку с духовенством и народом Карфагена и, переждав бурю в укрытии, сохранил себе жизнь, не потеряв ни власти, ни доброго имени. Однако его большая осторожность не осталась без осуждения со стороны более строгих христиан и упреков со стороны его личных врагов: первые говорили с сожалением, вторые с оскорбительными насмешками о его поведении, которое считали малодушием и преступнейшим нарушением священного долга. Справедливое и уместное желание сохранить себя для будущих нужд церкви, пример нескольких святых епископов и божественные наставления, которые Киприан, по его собственным словам, часто получал в форме видений и порывов религиозного экстаза, – вот причины, которые оправдывают его. Однако лучше всего защищает Киприана от обвинений та радостная решимость, с которой он через восемь лет после этого принял смерть за веру. История его мученичества не вымышлена и изложена в рассказе с необычными прямотой и беспристрастием. Поэтому сокращенный пересказ основных событий этой смерти за веру даст читателю самые точные сведения о духе и формах римских гонений на христиан.
Когда Валериан был консулом в третий раз, а Галлиен – в четвертый, Патерн, проконсул Африки, вызывал Киприана в свою комнату для негласных совещаний. Там проконсул ознакомил его с только что полученным приказом императоров, чтобы те, кто отказался от римской религии, немедленно возвратились к обрядам своих предков. Киприан без колебаний ответил, что он христианин и епископ, преданно чтит единственного истинного Бога и каждый день молится ему о безопасности и процветании двух императоров, своих законных государей. Когда проконсул задал ему несколько злых и действительно незаконных вопросов, он сдержанно, но твердо заявил, что использует в свою защиту право гражданина отказаться от ответа. За непокорность Киприан был приговорен к изгнанию; тотчас же его отвезли в вольный приморский город Куру бис в Зевгитане, который был расположен в красивой и плодородной местности и находился примерно в сорока милях от Карфагена. На новом месте изгнанный епископ наслаждался жизненными благами и сознанием своей добродетели. Слава о нем разошлась по Африке и Италии. Когда в провинцию прибыл новый проконсул, положение епископа на какое-то время стало еще лучше: он был возвращен из изгнания, и, хотя не получил разрешения жить в Карфагене, в качестве места жительства ему были назначены его собственные сады возле столицы.
В конце концов ровно через год после того, как Киприан впервые оказался под угрозой, Галерий Старший, проконсул Африки, получил императорское указание казнить христианских учителей. Епископ Карфагена сознавал, что его выберут одной из первых жертв; слабость человеческой природы заставила его поддаться искушению и тайно бежать от опасности и от чести стать мучеником, но вскоре, вновь обретя то мужество, которое было ему необходимо для поддержания его репутации, он вернулся в свои сады и стал терпеливо ждать тех, кто придет вести его на смерть. Два высокопоставленных чиновника, которым это было поручено, посадили Киприана в колесницу, сами сели по бокам от него и, поскольку проконсул был в это время занят чем-то другим, отвезли епископа не в тюрьму, а в принадлежавший одному из них дом в Карфагене. Там епископа развлекли изысканным ужином, и его друзьям христианам было позволено в последний раз насладиться его обществом, а улицы в это время были заполнены толпой верующих, которые тревожились за своего духовного отца. На следующее утро он предстал перед судом проконсула, и тот, осведомившись об имени и общественном положении Киприана, велел ему совершить языческое жертвоприношение и настоятельно потребовал, чтобы тот хорошо подумал о последствиях отказа повиноваться. Киприан отказался твердо и решительно, и представитель власти, спросив сначала мнение членов своего совета, не совсем охотно произнес смертный приговор, который был сформулирован так: «Тасций Киприан должен быть немедленно казнен через отсечение головы как враг богов Рима и как глава и предводитель преступного сообщества, которое он вовлек в нечестивое сопротивление законам святейших императоров Валериана и Галлиена». Казнь была самой легкой и безболезненной, какая была возможна для человека, приговоренного к смерти за преступление; кроме того, епископа Карфагенского не было позволено пытать с целью добиться от него отречения от принципов или выяснить, кто его сообщники.
Как только приговор был произнесен, толпа христиан, ожидавших у ворот дворца и слушавших, что говорили на суде, тут же отозвалась на него общим криком: «Мы умрем вместе с ним!» Но этот благородный порыв религиозного рвения и любви не помог Киприану и не был опасен для самих кричавших. Епископа без сопротивления и без оскорблений отвели под охраной трибунов и центурионов на место казни – на просторную плоскую равнину возле города, которая уже была заполнена множеством зрителей. Верные Киприану пресвитеры и дьяконы получили разрешение сопровождать своего святого епископа. Они помогли ему снять и уложить рядом верхнюю одежду, расстелили на земле полотно, чтобы собрать его кровь как драгоценную реликвию, и получили от него указание дать двадцать пять золотых монет палачу. После этого мученик закрыл лицо ладонями, и его голова одним ударом была отделена от тела. Его труп несколько часов оставался лежать там же напоказ для любопытных иноверцев, но ночью был взят оттуда и в торжественной процессии, при великолепной иллюминации перенесен на христианское кладбище. Похороны Киприана были пышными и публичными, и римские власти нисколько не мешали этому. Тем из верующих, кто оказал последние услуги Киприану при жизни и отдал ему последние почести после его смерти, не угрожали ни следствие, ни наказание. Следует отметить, что из великого множества епископов провинции Африка Киприан первый был признан достойным мученического венца.
Киприан имел возможность выбрать, умереть ему мучеником или жить вероотступником, но первое означало честь, а второе – бесчестье. Если бы мы предположили, что епископ Карфагена пользовался христианской верой лишь как орудием своей жадности или честолюбия, он все же был бы обязан поддержать репутацию, которую себе создал, и, обладай он хотя бы крупицей мужской отваги, должен был скорее обречь себя на самые жестокие пытки, чем одним поступком променять добрую славу, заработанную всей жизнью, на отвращение и ненависть собратьев-христиан и презрение язычников. Но если религиозное рвение Киприана поддерживалось искренним убеждением в истинности тех правил, которые он проповедовал, то мученический венец, должно быть, был для него желанным, а не страшным. Трудно извлечь хотя бы одну четко выраженную мысль из туманных, хотя и красноречивых декламаторских фраз отцов церкви, трудно также точно определить, сколько вечной славы и вечного счастья они уверенно обещали тем, кому повезло пролить кровь за дело веры. Они внушали христианам с подобающим в этом случае усердием, что огонь мученичества восполняет все недостатки и очищает от любого греха; что пока души обычных христиан должны проходить медленное и болезненное очищение, торжествующие страдальцы немедленно получают вечное блаженство там, где рядом с патриархами, апостолами и пророками они царят вместе с Христом и служат ему помощниками в суде надо всем человечеством. Уверенность, что их ждет долгая земная слава – цель, добиваться которой так свойственно людям, ибо человек по своей природе тщеславен, – часто придавала отвагу мученикам. Почести, которые Рим или Афины воздавали гражданам, павшим за родину, были холодными и бессодержательными знаками уважения по сравнению с горячей благодарностью и пылкой преданностью, которые ранняя церковь дарила победоносным защитникам веры. Ежегодные празднества в память об их добродетелях и страданиях были священными церемониями и в конце концов стали религиозными обрядами. Тем из открыто исповедовавших свои религиозные принципы христиан, кто (как случалось очень часто) выходил на свободу из суда или тюрьмы языческих властей, оказывались почести, которых по справедливости заслуживали их незавершенное мученичество и благородная решимость. Самые благочестивые христианки умоляли освобожденных о разрешении поцеловать побывавшие на их теле оковы или полученные ими раны. Они считались святыми, их решения почтительно выполнялись, и эти люди очень часто предавались гордыне и разврату, злоупотребляя тем огромным преимуществом, которое завоевали благодаря религиозному рвению и бесстрашию [53 - Количество мнимых мучеников очень возросло вследствие установившегося обычая называть этим почетным именем исповедников.].
Все эти различия, хотя и показывают, как велики заслуги тех, кто пострадал или погиб за христианскую веру, позволяют понять, что и тех и других было немного.
Трезвомыслящие сдержанные люди наших дней охотнее осудят пылкую веру первых христиан, чем восхитятся ею, но восхититься могут легче, чем подражать в вере этим людям, которые, как ярко выразился Сульпиций Север, желали стать мучениками сильнее, чем в его собственное время те, кто добивался епископского сана, – епископами. Послания, которые составлял и отправлял Игнаций, когда его везли в цепях через города Азии, проникнуты чувствами самыми несовместимыми с человеческой природой. Он искренне предупреждает римлян, чтобы они своим добрым, но неуместным заступничеством не лишали его венца славы, и заявляет, что решил сам первый дразнить и злить тех диких зверей, которых могут сделать орудиями его казни. Существует несколько рассказов о мужественных мучениках, которые действительно сделали то, что собирался сделать Игнаций: доводили до ярости львов, торопили палача, чтобы он быстрее делал свое дело, весело прыгали в огонь, на котором их должны были сжечь, с видимыми радостью и удовольствием принимали самые изощренные пытки. До нас дошло несколько примеров того, как религиозное рвение христиан нетерпеливо ломало те преграды, которые императоры установили ради безопасности церкви. Иногда христиане, не имея обвинителя, сами вместо него добровольно заявляли о своей принадлежности к новой вере, грубо прерывали религиозные службы язычников или, толпами сбегаясь со всех сторон к зданию суда своего наместника, кричали, чтобы им вынесли приговор и исполнили его. Поведение христиан так бросалось в глаза, что древние философы не могли не заметить его, но они, похоже, смотрели на него больше с изумлением, чем с восхищением. Не в состоянии понять те побуждения, которые иногда делали силу духа и стойкость христиан сильнее благоразумия и рассудка, они считали такую жажду смерти странным результатом упрямого отчаяния, тупой бесчувственности или исступленного суеверия. «Несчастные! – крикнул христианам Азии проконсул Антонин. – Если вы так устали от жизни, разве вам трудно найти веревки и пропасти?» Он (по словам одного ученого и благочестивого историка) очень остерегался наказывать людей, которые не нашли ни одного обвинителя, кроме себя самих, поскольку этого не ожидали и в имперских законах ничего не говорилось о таком случае; поэтому, вынеся приговоры немногим в качестве предупреждения для их собратьев, он с негодованием и презрением велел толпе разойтись. Несмотря на это подлинное или притворное презрение, бесстрашие и постоянство верующих гораздо благотворнее действовали на те души, которые природа или небесная благодать сделали способными легко воспринять истинную религию. Во всех этих печальных случаях среди нехристиан было много жалевших, восхищавшихся и обращавшихся в христианство. Благородное воодушевление страдальца передавалось зрителям, и кровь мучеников, по хорошо известному выражению, стала семенами церкви.
//-- Различные виды политики гонения --//
Но эта горячка ума, несмотря на то что ее породило благочестие и поддерживало красноречие, постепенно отступала перед более естественными надеждами и страхами человеческого сердца – любовью к жизни, боязнью боли и страхом исчезнуть навсегда. Более благоразумные из руководителей церкви почувствовали, что обязаны сдержать чрезмерный пыл своих последователей и не слишком полагаться на их твердость, которая часто покидала их в час испытания. Поскольку жизнь верующих стала менее аскетической и суровой, они с каждым днем все меньше желали чести быть мучениками, и воины Христа, вместо того чтобы заслуживать награду добровольным героизмом, часто оставляли свой пост и в смятении бежали от врага, бороться с которым был их долг. Но было три способа уйти от преследования, разные по степени преступности: первый, как правило, не считался виной, второй был сомнительным или по меньшей мере ошибочным, но простительным; третий же означал явное преступное отречение от христианской веры.
I. Современный инквизитор удивился бы, услышав о том, что представитель римских властей, которому сообщали, что кто-то из подсудных ему людей вступил в секту христиан, всегда давал знать об этом обвиняемому и предоставлял тому достаточно времени, чтобы уладить домашние дела и подготовиться к ответу за преступление, которое вменяли ему в вину. Если обвиненный сколько-нибудь сомневался в своей твердости, эта отсрочка давала ему возможность сохранить жизнь и честь с помощью бегства: он мог укрыться в каком-нибудь тайном убежище или в дальней провинции и терпеливо ждать возвращения покоя и безопасности. Эта мера, столь согласная с разумом, вскоре была разрешена согласно мнению и примеру самых святых епископов; кажется, ее мало кто осуждал, кроме монтанов, которые уклонились в ересь из-за строгой и упрямой приверженности старому учению [54 - Тертуллиан считает бегство от преследования не окончательным, но очень большим отступничеством, поскольку это нечестивая попытка избежать воли Бога и т. д. и т. д. Он написал на эту тему трактат, полный самого дикого фанатизма и бессвязней-шей декламации. Однако любопытно то, что сам Тертуллиан не стал мучеником.].
II. Те наместники провинций, у кого усердие было слабее алчности, ввели в обиход продажу свидетельств (которые были прозваны «клевета») о том, что такой-то, чье имя указано в тексте, соблюдает законы и приносит жертвы римским богам. Добыв себе такой лживый документ, состоятельные и пугливые христиане получали возможность заставить молчать злобного доносчика и в какой-то мере примирить интересы своей безопасности и своей религии. Такая богохульная хитрость искупалась легким покаянием.
III. При каждом преследовании находилось много недостойных христиан, публично отрекавшихся от веры, которую до этого исповедовали, и подтверждавших искренность своего отречения положенными по закону сожжением ладана или принесением жертв. Некоторые из этих отступников сдавались при первом угрожающем предупреждении со стороны представителя властей, терпение других было сломлено многократными долгими пытками. Испуганный вид некоторых показывал, что в глубине души их мучила совесть, другие же шли к алтарю богов уверенно и охотно. Но это навязанное страхом притворство продолжалось ровно столько же времени, сколько существовала непосредственная угроза. Едва преследования утихали и становились менее суровыми, двери церквей начинала осаждать толпа возвращающихся и кающихся грешников, которые чувствовали отвращение к своему покорному поклонению идолам и – все горячо, но не все успешно – добивались, чтобы их вновь приняли в сообщество христиан.
IV. Несмотря на то что в общем случае христиан было предписано осуждать и наказывать, судьба этих сектантов при деспотической власти, управлявшей огромными территориями, все же должна была очень сильно зависеть от их собственного поведения, от особенностей момента, а также от характера верховного правителя и подчиненных ему начальников. Иногда религиозное рвение возбуждало, а благоразумие позволяло отвести или смягчить суеверную ярость язычников. Было много различных причин, побуждавших наместников провинций быть или более, или менее строгими при исполнении законов. Из этих причин самой веской была та, что они принимали во внимание не только официальные постановления, но и тайные намерения императора, один взгляд которого мог разжечь или потушить пламя гонения. Ранние христиане при каждом случайном суровом поступке с ними властей в какой-либо из разных частей империи жаловались на свои страдания и, возможно, преувеличивали их; но прославленное число в десять гонений было определено церковными писателями V века, которые яснее видели, в какие периоды времени от Нерона до Диоклетиана судьба была благосклонна к церкви, а в какие сурова. Первоначально им подсказала это число остроумная аналогия с десятью казнями египетскими и десятью трубами Апокалипсиса; рассматривая историческую правду под знаком веры в пророчества, они старательно выбрали среди царствований те, когда и в самом деле отношение к христианскому движению было самым враждебным. Но эти временные преследования только разжигали ослабевший было религиозный пыл и восстанавливали дисциплину среди верующих, а короткие периоды необычной суровости компенсировались гораздо более долгими днями покоя и безопасности. Равнодушие одних верховных владык и снисходительность других обеспечивали христианам терпимость к их вере, пусть не узаконенную, но фактическую и проявляемую открыто.
«Апология» Тертуллиана упоминает о двух очень ранних, очень странных, но в то же время очень подозрительных примерах императорского милосердия – эдиктах, выпущенных в свет Тиберием и Марком Аврелием Антонином и имевших целью не только защитить невиновных христиан, но и широко объявить о тех изумительных чудесах, которые подтвердили истинность их учения. Первый из этих примеров содержит несколько трудностей, которые могут поставить в тупик недоверчивый ум. От нас требуется поверить, что Понтий Пилат сообщил императору, что несправедливо вынес смертный приговор невинному человеку, похожему на бога, и подверг себя опасности вынести то, что выносили мученики, не приобретая этим, в отличие от них, никакой заслуги; что Тиберий, который признавался, что презирает все религии, сразу же решил включить еврейского Мессию в число богов Рима, что его раболепный сенат осмелился не подчиниться приказу своего господина, что Тиберий, вместо того чтобы негодовать по поводу отказа сенаторов, ограничился тем, что защитил христиан от суровости законов за много лет до того, как эти законы вступили в силу и до того, как церковь получила свое имя, до того даже, как она возникла; и наконец, что сведения об этом необыкновенном деле сохранились в совершенно официальных и, несомненно, подлинных документах, но эти записи остались неизвестны греческим и римским историкам и их видели лишь глаза христианина из Африки, сочинившего «Апологию» через сто шестьдесят лет после смерти Тиберия.
Эдикт Марка Аврелия Антонина считается результатом его благочестивой благодарности за чудесную помощь во время войны против маркоманов. Отчаяние легионеров, вовремя начавшаяся буря с ливнем, градом, громом и молниями, испуг и поражение варваров прославились благодаря красноречию нескольких языческих писателей. Если среди солдат в той армии были христиане, то вполне естественно, что они приписали заслугу случившегося своим горячим молитвам за свое и общее спасение в момент опасности. Но памятники из бронзы и мрамора – имперские медали и колонна Антонина – все же убеждают нас, что ни этот государь, ни его народ совершенно не чувствовали, что обязаны победой прежде всего христианам, но единодушно приписали свое избавление от беды провидению Юпитера и заступничеству Марса. Все годы своего правления Марк Аврелий презирал христиан как философ и наказывал как владыка.
По странной иронии судьбы трудности, которые христиане переживали под властью добродетельного государя, сразу же прекратились, когда на престол вступил тиран: как никто, кроме них, не страдал несправедливо от Марка Аврелия, точно так же они одни оказались под защитой Коммода, который обходился с ними мягко. Знаменитая Марция, его самая любимая наложница, которая в конце концов замыслила убийство своего любовника-императора, чувствовала странную любовь к гонимой церкви. Хотя она не могла совместить свой порочный образ жизни с правилами Евангелия, она могла надеяться, что искупит недостатки своего пола и рода занятий, объявив себя покровительницей христиан. Под милостивой защитой Марции они провели в безопасности тринадцать лет жестокой тирании, а когда империя оказалась в руках семейства Северов, христиане связали себя с новым государем узами более почетными, хотя и через прислугу: этот император был убежден, что во время опасной болезни получил сильное облегчение, то ли физическое, то ли духовное, от священного мирра, которым помазал его один из его рабов. Он всегда особенно отличал нескольких людей, как мужчин, так и женщин, принявших новую веру. Кормилица и наставник Каракаллы были христиане, и если этот молодой государь когда-либо проявил человечность, то по поводу пустячному, однако имевшему некоторое отношение к христианству. В правление Севера гнев черни был подавлен, а наместники провинций ограничивались тем, что раз в год принимали дары от церквей, существовавших на подсудной им территории, – то ли как плату за свою умеренность, то ли как вознаграждение за нее. Спор между азиатскими и италийскими епископами о том, в какой день следует праздновать Пасху, считался самым важным делом в этот период отдыха и покоя. Покой церкви был нарушен лишь тогда, когда растущее число новообращенных, видимо, привлекло внимание Севера и вывело его из себя. Желая ограничить развитие христианства, он выпустил эдикт, который, хотя касался лишь новообращенных, невозможно было выполнить точно, не подвергая опасности и наказанию самых пылко верующих среди их учителей и проповедников.
В малой суровости этих преследований по-прежнему видна снисходительность Рима и язычества, которые так охотно прощали все тем, кто исполнял религиозные обряды своих отцов.
Но вскоре законы, введенные Севером, угасли вместе с жизнью и властью этого императора, и после этой случайной бури христиане тридцать восемь лет наслаждались покоем. До этого времени они обычно проводили свои собрания в частных домах и уединенных местах. Теперь же им было разрешено строить и освящать здания для религиозных обрядов, покупать землю для общины даже в самом Риме и проводить выборы священнослужителей так гласно и одновременно благопристойно, что они привлекали почтительное внимание иноверцев. Этот долгий покой церкви был полон достоинства. Наиболее благоприятными для христиан оказались периоды царствования тех императоров, которые были родом из азиатских провинций. Видные люди этой секты уже не опускались до того, чтобы умолять о защите раба или наложницы, а имели доступ во дворец в почетном качестве священнослужителей и философов. Их таинственные учения, уже распространившиеся среди народа, постепенно привлекли внимание их государя. Императрица Мамея, проезжая через Антиохию, изъявила желание побеседовать со знаменитым Оригеном, слава о благочестии и учености которого шла по всему Востоку. Ориген подчинился этому лестному для него приглашению, и, хотя не мог рассчитывать, что ему удастся обратить в христианство эту хитрую и честолюбивую женщину, она с удовольствием выслушала его красноречивые рассуждения и с почетом отпустила его.
Эти чувства Мамеи воспринял от нее ее сын Александр Север. В своем благочестии философа этот император проявлял к христианской религии своеобразное уважение, однако не совсем такое, какое ей полагается: в своей домашней молельне он установил статуи Авраама, Орфея, Аполлония и Христа, оказывая таким образом заслуженную честь этим почтенным мудрецам, которые научили человечество различным путям веры в единое общее для всех Божество и почитания этого Божества. Среди близких Александра были такие, кто открыто следовал чистой христианской вере и выполнял христианские обряды. Епископы появлялись при дворе – возможно, впервые в истории. После смерти Александра, когда бесчеловечный Максимин Фракиец обрушил свой гнев на любимцев и слуг своего несчастного благодетеля, много христиан всех сословий и обоего пола стали жертвами этой большой резни, которая из-за их участи была неоправданно названа гонением на христиан.
Несмотря на жестокий нрав Максимина, последствия его озлобления против христиан имели лишь узкоместный уровень и временный характер, и благочестивый Ориген, попавший в списки жертв, намеченных для гибели за преданность Богу, все же уцелел и потом излагал евангельские истины монархам. Он послал несколько поучительных писем императору Филиппу, его жене и матери. Когда Филипп, родившийся поблизости от Палестины, захватил трон, христиане приобрели в его лице друга и защитника. Открытая и переходившая даже в пристрастность симпатия Филиппа к последователям новой религии и его неизменно почтительное отношение к служителям христианской церкви стали поводом для преобладавшего среди его современников мнения, что император сам принял новую веру, и для сочиненной позже вымышленной истории, что он будто бы исповедью и покаянием снял с себя грех, который совершил, убив своего ни в чем не повинного предшественника. После падения Филиппа со сменой хозяина империи возникла новая система правления, настолько враждебная христианам, что их прежнее положение во все время, начиная с дней Домициана, выглядело полной свободой и безопасностью по сравнению с суровым обращением, которому они подвергались во время короткого правления Деция. Добродетели этого государя были таковы, что нам трудно предположить, чтобы им в этом случае руководило низменное чувство – злоба на любимцев предшественника. Разумнее будет считать, что он, выполняя свой общий план восстановления чистоты римских нравов, желал избавить империю от того, что осуждал как новое преступное суеверие. Самые крупные города потеряли своих епископов, которые были сосланы или казнены. Бдительность представителей власти полтора года мешала духовенству Рима выбрать нового главу, и христиане считали, что император скорее предпочтет в столице претендента на свой престол, чем епископа. Если бы можно было предположить, что проницательный Деций разглядел гордость под личиной смирения или что он смог предугадать, что те, кто заявляет права на духовную власть, постепенно могут приобрести и власть земную, мы бы меньше удивлялись тому, что он считал преемников святого Петра самыми грозными соперниками для преемников Августа.
Политика Валериана отличалась легкомысленным непостоянством, которое плохо вязалось с серьезностью римского цензора. В первой части своего правления он превзошел в милосердии тех государей, которых подозревали в любви к христианской вере. В последние же три с половиной года своего царствования, прислушиваясь к клевете одного из своих министров, который увлекался египетскими суевериями, Валериан следовал правилам своего предшественника Деция и подражал ему в жестокости. Вступление на престол Галлиена усилило бедствия империи, но вернуло покой церкви: по эдикту, адресованному епископам, христиане получили право свободно исповедовать свою религию, и этот эдикт был составлен в таких словах, которые можно было рассматривать как признание сана епископа официальной должностью. Старые законы формально не были отменены, но были постепенно забыты, и, если не считать каких-то враждебных намерений, которые приписывали императору Аврелиану, ученики Христа прожили около сорока лет в процветании, которое было гораздо опаснее для их добродетели, чем самые суровые гонения.
История Павла Самосатского, который был митрополитом Антиохии, когда Восток находился в руках Одената и Зенобии, может послужить примером того, что это были за времена. Уже одно богатство этого прелата было доказательством его вины, поскольку Павел не унаследовал его от предков и не приобрел честным трудом. Но он смотрел на церковное служение как на очень прибыльное занятие. Его церковное правосудие было пристрастным и продажным, он часто вымогал взятки с самых богатых своих прихожан и обращал на пользу себе немалую часть доходов общины. Своими гордостью и роскошью он заставил иноверцев возненавидеть христианство. Его зал совета и трон, пышность, с которой он обставлял свои появления на людях, толпа умоляющих просителей, добивавшихся его внимания, множество писем и прошений, на которые он диктовал ответы, то, что он постоянно занимался срочными делами, – все это гораздо больше подходило представителю гражданской власти [55 - Симония была известна и в те времена, и духовные лица иногда покупали то, что собирались продавать. Известно, что должность епископа Карфагенского была куплена богатой матроной по имени Луцилла для ее слуги Майорина. Цена была четыреста фоллисов, а один фоллис был равен 125 серебряным монетам, так что вся сумма равна примерно 2400 фунтам стерлингов.], чем смиренному раннехристианскому епископу. Для выступлений перед своими прихожанами с кафедры Павел предпочитал стиль азиатских софистов – цветистые иносказания и театральные жесты; собор во время его речей звенел от оглушительных и непомерно преувеличенных похвал его божественному красноречию. С теми, кто сопротивлялся его власти или отказывался льстить его тщеславию, Павел был надменным, суровым и неумолимым, но для подчиненных ему служителей церкви он ослабил дисциплину и щедро тратил на них богатства церкви. Им было разрешено подражать своему господину в удовлетворении всех чувственных желаний: Павел сам очень охотно наслаждался изысканными кушаньями и принимал в епископском дворне двух молодых красавиц, с которыми постоянно проводил часы досуга [56 - Если бы мы пожелали снять с Павла обвинение в порочности, мы должны были бы предположить, что епископы Востока распространили в письмах, которые они, сойдясь на собрание, направили всем церквам империи, самую злостную клевету.].
Несмотря на позорные пороки, если бы Павел Самосатский сохранил чистоту православной веры, его власть над столицей Сирии окончилась бы только с его жизнью. А если бы вовремя случилось гонение на христиан и он нашел бы в себе силы для мужества, это, возможно, позволило бы ему оказаться в числе святых мучеников. Однако некоторые мелкие ошибки в тонкостях учения о Троице, которые Павел неосторожно совершил, а потом упрямо отстаивал, вызвали негодование усердных в вере западных церквей. От Египта до Черного моря епископы вооружились и начали действовать. Было проведено несколько советов, опубликованы опровержения, отступники были отлучены от церкви, уклончивые объяснения одно за другим принимались или отвергались, соглашения заключались и нарушались, и в конце концов Павел Самосатский был лишен епископского сана постановлением семидесяти или восьмидесяти епископов, которые собрались для этого в Антиохии и, не принимая в расчет права духовенства и народа, одной своей властью назначили нового епископа. Явная незаконность этой процедуры прибавила сторонников недовольной партии, а поскольку Павел, который был знаком с искусством придворной интриги, добился покровительства Зенобии, он еще более четырех лет сохранял за собой сан епископа и епископский дом. Победа Аврелиана изменила лицо Востока, и обе соперничавшие партии, называя одна другую раскольниками и еретиками, получили то ли приказание, то ли разрешение представить свое дело на суд победителя. Этот публичный и очень необычный суд является убедительным доказательством того, что существование, право собственности, привилегии и внутренняя политика христиан получили признание если не законов империи, то по меньшей мере представителей ее власти. Аврелиан, язычник и солдат, вряд ли мог вступить в спор о том, чье мнение – Павла или его противников – больше соответствует истинным положениям православной веры. Однако его решение было основано на всеобщих принципах справедливости и разума: он посчитал епископов Италии самыми беспристрастными и уважаемыми судьями среди христиан и, когда узнал, что те единогласно одобрили решение совета, согласился с их мнением и немедленно приказал, чтобы Павла заставили расстаться с земным имуществом, принадлежащим должности, с которой он был законно снят своими собратьями. Но, приветствуя рукоплесканием этот справедливый приговор, мы не должны забывать о политике: Аврелиан желал восстановить и укрепить зависимость провинций от столицы всеми средствами, которые затрагивали интересы или суеверия любой части его подданных.
//-- Церковь при Диоклетиане и его преемниках --//
Пока в империи часто менялась власть, христиане по-прежнему процветали в покое и богатстве, и, хотя знаменитую эпоху мучеников начинают отсчитывать от восшествия на престол Диоклетиана, новая политическая система, которую ввел и поддерживал этот мудрый государь, продлила более чем на восемнадцать лет самую мягкую и широкую веротерпимость. Правда, ум самого Диоклетиана был больше приспособлен для требующих действия трудов войны и правления страной, чем для отвлеченных размышлений. Благоразумие и осмотрительность заставляли его отвергать любые крупные нововведения, и, хотя по своему характеру этот император едва ли был способен к религиозному усердию или религиозному восторгу, он по привычке всегда проявлял уважение к древним божествам империи. Но две императрицы – его жена Приска и дочь Валерия – имели больше свободного времени, и это позволяло им с большим вниманием и уважением прислушиваться к истинам христианства – религии, которая во все времена признавала, что очень многим обязана благочестивым женщинам. Главные евнухи Луциан, Дорофей, Горгоний и Андрей, которые сопровождали Диоклетиана, были его любимцами и управляли дворцовым хозяйством, защищали своим сильным влиянием веру, которую приняли. Их примеру последовали многие из высших дворцовых служителей, ответственные по должности за императорские украшения, одежду, мебель, драгоценности и даже за личную казну императора; хотя, возможно, они иногда по обязанности должны были сопровождать императора, когда тот приносил жертвы в храме, зато вместе со своими женами, детьми и рабами свободно исповедовали христианскую веру.
Диоклетиан и его соправители часто доверяли важнейшие должности людям, которые признавались в своем отвращении к культу богов, но ранее проявили способности, необходимые для государственной службы. Епископы занимали в своих провинциях почетное место, и не только народ, но даже представители власти относились к ним с почтением и уважением. Почти в каждом городе прежние церкви уже не могли вместить огромное и все увеличивавшееся множество христиан, и на месте прежних были построены новые, более величественные и вместительные здания для христианских церковных служб. Порча манер и нравов, на которую так преувеличенно жалуется Евсевий, может считаться не только последствием, но и доказательством той свободы, которую имели христиане в правление Диоклетиана и которой они злоупотребляли. Процветание ослабило дисциплину. В каждой общине на первое место выступили обман, зависть и злоба. Пресвитеры рвались к должности епископа, которая с каждым днем становилась все более ценной целью для их честолюбия. Епископы, которые соперничали друг с другом за первенство в церкви, вели себя как претенденты на светскую деспотическую власть над нею, и та горячая вера, которая по-прежнему отличала христиан от последователей других вер, была видна не столько в их жизни, сколько в сочинениях, которые они писали друг против друга.
Несмотря на эту мнимую безопасность, внимательный наблюдатель мог бы заметить некоторые признаки, предвещавшие церкви более жестокие гонения, чем все те, что она перенесла ранее. Религиозное усердие христиан и быстрое распространение их веры пробудили сторонников многобожия от сонного безразличия к судьбе богов, чтить которых они были научены обычаем и воспитанием. Попытки разжечь религиозную войну, которые обе стороны делали уже более двухсот лет, доводили до предела вражду между соперничающими партиями. Язычников выводило из себя безрассудство, с которым последователи молодой малоизвестной секты осмеливались обвинять своих земляков в заблуждении и приговаривать своих предков к вечному несчастью. Привычка защищать народную мифологию от нападок неумолимого врага до определенной степени развила в их душах религиозную веру и почтение к той религии, на которую они привыкли смотреть в высшей степени легкомысленно и беспечно. Сверхъестественные способности, которые приписывала себе христианская церковь, вызывали у них одновременно ужас и желание подражать христианам. И последователи официальной религии строили себе похожее укрепление из знамений: они изобретали новые виды жертвоприношения, искупления грехов и посвящения [57 - Среди многих подобных случаев мы можем упомянуть таинства Митры и вошедшие в моду при Антонинах Тавроболии. Роман Апулея полон религиозными чувствами в той же мере, что и сатирой.], пытались возродить веру в пророчества своих угасающих оракулов и слушали жадно и доверчиво любого обманщика, который льстил их предрассудкам рассказом о чуде. Видимо, обе стороны признавали истинными чудеса, о которых объявляли их противники, ограничиваясь лишь тем, что приписывали их уловкам магии или власти демонов, и таким образом, соревнуясь друг с другом, вместе возрождали и утверждали власть суеверия [58 - Можно всерьез пожалеть о том, что отцы христианской церкви, признавая истиной сверхъестественную, или, как они считали, адскую сторону язычества, уничтожают собственными руками то великое преимущество, которое в ином случае мы могли бы извлечь из крупных уступок нашего противника.].
Философия, самый опасный противник суеверия, теперь была превращена в его самого полезного союзника. Рощи Академии, сады Эпикура и даже галерея стоиков почти опустели: все эти школы стали считаться местами, где по-разному учат скептицизму и неверию. Многие римляне желали, чтобы сенат своей властью осудил и запретил сочинения Цицерона. Господствовавшая тогда секта неоплатоников посчитала благоразумным вступить в союз со жрецами, которых неоплатоники, может быть, презирали, против христиан, которых они имели причины бояться. Эти модные философы поставили себе и выполняли задачу находить аллегорическую мудрость в сочинениях греческих поэтов, устанавливали таинственные религиозные обряды для своих избранных учеников, советовали почитать старых богов как символы или служителей Верховного Божества и сочинили много искусно составленных трактатов против христианской веры. Трактаты эти позже были сожжены по приказанию благоразумных православных императоров.
Хотя политика Диоклетиана и человечность Констанция склоняли их к соблюдению правил терпимости, вскоре выяснилось, что два их соправителя, Максимиан и Галерий, чувствовали самую неумолимую ненависть к имени и вере христиан. Умы этих правителей не просветила наука, а нрав не смягчило воспитание. Они добыли себе величие мечом и на вершине власти оставались верны предрассудкам суеверных солдат и крестьян. В том, что касалось основных принципов управления провинциями, они подчинялись законам, которые установил их благодетель, но в своих военных лагерях и дворцах часто находили случай для скрытых преследований, к которым христиане иногда сами очень своевременно давали повод своим безрассудным религиозным рвением. Был приговорен к смерти Максимилиан, юноша из Африки. Его собственный отец привел его к местному представителю власти как пригодного для военной службы и призванного по закону новобранца, но юноша раз за разом упрямо заявлял, что совесть не позволяет ему стать солдатом. Поступок центуриона Марцелла был таков, что любое государство вряд ли смогло бы оставить его без наказания. Этот офицер в день всенародного праздника сбросил с себя пояс, доспехи и знаки своего звания и громко воскликнул, что не желает подчиняться никому, кроме Иисуса Христа, бессмертного Царя, и навсегда отказывается пользоваться земным оружием и служить господину-идолопоклоннику. Солдаты, как только опомнились от изумления, взяли Марцелла под стражу. Его допросил в городе Тинги верховный представитель власти в этой части Мавретании. Марцелл сам признался в совершенном, был осужден и обезглавлен за дезертирство. Подобные примеры гораздо больше похожи на военное или даже гражданское правосудие, чем на религиозное преследование, но они приводили императоров в ярость, служили оправданием для суровости Галерия, который отстранил от должностей очень много офицеров-христиан, и позволяли считать, что такие фанатичные сектанты, которые провозглашают принципы, настолько несовместимые с безопасностью общества, либо должны остаться бесполезными подданными империи, либо скоро станут для нее опасными подданными.
После того как успешная война против персов пробудила надежды Галерия и увеличила его славу, он прожил зиму вместе с Диоклетианом во дворце в Никомедии, и там они на тайных совещаниях обсуждали судьбу христианства. Многоопытный император все же склонялся к тому, чтобы продолжать политику мягких мер и, охотно согласившись на запрет для христиан занимать любые должности в дворцовом хозяйстве и в армии, очень твердо и настойчиво заявил, что проливать кровь этих заблуждающихся фанатиков было бы опасно и жестоко. В конце концов Галерий добился от него разрешения созвать совет из нескольких самых видных лиц гражданской и военной отраслей государства и открыто обсудить в их присутствии этот важный вопрос. Обсуждение произошло, и эти честолюбивые царедворцы легко угадали, что на них возлагается обязанность поддержать своим красноречием назойливость и грубый натиск цезаря. Можно предположить, что они настойчиво представляли своему государю все те обстоятельства в деле уничтожения христианства, которые могли пробудить гордость, религиозное чувство или страхи императора. Возможно, они указали ему на то, что великий и славный труд по спасению империи не будет доведен до конца, пока будет позволено, чтобы в самом сердце имперских провинций существовал и увеличивался в числе фактически независимый народ. Мог вовремя прозвучать намек на то, что христиане, отвергая богов и учреждения Рима, создали свое отдельное государство, которое еще можно покорить, пока оно не имеет войск, но которое уже управляется своими собственными законами и своими должностными лицами, обладает собственной казной и все части которого прочно связаны между собой благодаря частым собраниям епископов, чьим постановлениям слепо подчиняются возглавляемые ими многочисленные и богатые общины верующих. Кажется, что такие доводы могли склонить Диоклетиана к неохотному согласию на новую политику преследований. Но мы можем лишь догадываться, и не в нашей власти рассказать о тайных интригах во дворце, о чьих-то личных видах на будущее и личной ненависти к кому-то, о зависти женщин или евнухов и обо всех тех мелких, но решающих причинах, которые так часто определяют судьбу империй и решения советов самых мудрых монархов.
Воля императоров в конце концов была продемонстрирована христианам, которые всю эту печальную зиму с тревогой ждали, каким будет результат множества тайных совещаний. 23 февраля, день римского праздника Терминалий, было (то ли случайно, то ли специально) выбрано днем, когда будет положен предел распространению христианства. На рассвете этого дня префект претория в сопровождении нескольких полководцев, трибунов и чинов налогового ведомства появился перед главной церковью Никомедии, которая стояла на высоком месте в самой густонаселенной и красивой части этого города. Двери церкви были мгновенно распахнуты ударом, пришедшие ворвались в святилище; они напрасно искали там какой-нибудь видимый предмет религиозного поклонения и поневоле ограничились тем, что сожгли книги Священного Писания. Следом за исполнителями воли Диоклетиана шел большой отряд гвардейцев и солдат саперных войск, которые двигались в боевом порядке и имели при себе все инструменты, необходимые для разрушения крепостей. В результате их безостановочного труда святое здание, которое было выше императорского дворца и давно вызывало негодование и зависть у язычников, за несколько часов было сровнено с землей.
На следующий день был выпущен в свет эдикт о преследованиях. Хотя Диоклетиан, по-прежнему чувствовавший отвращение к пролитию крови, смягчил гнев Галерия, предлагавшего сжигать заживо каждого, кто откажется приносить жертвы богам, наказания, которым подвергались христиане за упорство, можно считать достаточно суровыми и действенными. Было постановлено, что их церкви во всех провинциях должны быть разрушены до основания, была объявлена смертная казнь для всех, кто осмелится тайно собираться для совершения религиозных обрядов. Философы, которые теперь взяли на себя постыдный труд направлять слепое усердие гонителей, старательно изучали природу и дух христианской религии. Поскольку же им было известно, что отвлеченные догмы веры предположительно содержатся в сочинениях пророков, евангелистов и апостолов, вероятнее всего, именно они предложили приказать, чтобы епископы и пресвитеры сдали все свои священные книги представителям власти, а эти представители получили указание сжечь книги публично и торжественно под угрозой самой суровой кары за неповиновение.
Тем же самым эдиктом была мгновенно конфискована собственность церкви. Из нескольких возможных ее частей некоторые были проданы с аукциона, другие стали имперским имуществом, третьи были переданы городам и ремесленным общинам, а четвертые удовлетворили алчность придворных. После принятия таких эффективных мер для уничтожения христианского культа и разрушения внутрихристианской системы управления было решено создать самые непереносимые трудности для тех извращенных людей, кто по-прежнему будет отвергать естественную религию – религию Рима и своих предков. Было объявлено, что люди свободного происхождения в этом случае теряют право получать любые награды и занимать любые должности, рабы навсегда теряют надежду стать свободными, и все такие люди лишаются защиты закона. Судьи получили разрешение выслушивать все обвинения против христиан и выносить приговоры по таким делам, но самим христианам было запрещено жаловаться на любые несправедливости, совершенные по отношению к ним. Таким образом, несчастные сектанты испытывали на себе суровость государственного правосудия, но были лишены его выгод. Этот новый изнурительный вид мученичества, такой болезненный и медленный, позорный и не приносивший известности, возможно, был самым подходящим средством, чтобы сломить их стойкость. Но принцип организованности и порядка в управлении страной иногда должен был действовать на пользу угнетаемым христианам, к тому же правители Рима не имели возможности полностью избавить кого-либо от страха перед будущим наказанием или покрывать каждый случай мошенничества и насилия, не подвергая при этом самым грозным опасностям собственную власть и своих остальных подданных.
Едва этот эдикт был вывешен для всеобщего обозрения на самом заметном месте в Никомедии, как он был сорван руками христианина, который при этом высказал в самых язвительных и полных негодования словах свое презрение и отвращение к таким нечестивым правителям-тиранам. Даже по самым мягким законам такое оскорбление было государственной изменой и каралось смертью. А если правда то, что оскорбитель занимал высокое положение в обществе и был образованным человеком, эти обстоятельства могли лишь увеличить его вину. Он был сожжен, точнее, изжарен на медленном огне, и его палачи, усердно стараясь отомстить за оскорбление, нанесенное лично императорам, испробовали все утонченные виды мучений, но не смогли ни сломить его терпение, ни стереть оскорбительную улыбку, которую он сохранял на липе даже во время предсмертных мук. Христиане, хотя и признавали, что его поведение не вполне соответствует правилам благоразумия, восхищались святостью и могучим пылом его веры, и пышные хвалы, которыми они щедро почтили память своего героя-мученика, были одним из событий, глубоко запечатлевших в душе Диоклетиана ужас перед христианами и ненависть к ним.
Вскоре его страхи усилились при виде опасности, от которой он едва смог спастись. Менее чем за две недели дворец в Никомедии и даже спальня самого Диоклетиана два раза оказывались в огне. Хотя оба раза пламя было потушено, не причинив никакого ущерба, странное повторение пожара обоснованно посчитали доказательством того, что он произошел не случайно и не по чьему-то недосмотру. Подозрение пало, естественно, на христиан, и возникло предположение, в какой-то степени вероятное, что эти отчаянные фанатики под действием своих нынешних страданий и в тревоге из-за бедствий, которые ждали их в будущем, вступили в сговор со своими братьями по вере, дворцовыми евнухами, чтобы лишить жизни обоих императоров, которых ненавидели как непримиримых врагов церкви Божией. Зависть и ненависть возобладали во всех душах, но особенно в душе Диоклетиана. Множество людей, выделявшихся из общей массы благодаря прежним должностям или прежней благосклонности, были брошены в тюрьму. Были пущены в ход все виды пыток, императорский двор и город были запятнаны многими кровавыми казнями. Но поскольку не удалось найти никаких следов этого загадочного заговора, мы обязаны либо предположить, что пострадавшие были невиновны, либо восхититься твердостью их духа. Через несколько дней Галерий поспешно уехал из Никомедии, заявив, что если он отсрочит свой отъезд из этого дворца, то станет жертвой гнева христиан. Историки церкви, чей пристрастный и неполный рассказ – наш единственный источник сведений об этом гонении, не знают, как судить о страхах императоров и угрожала ли им опасность. Двое из этих писателей, государь и оратор, были очевидцами пожара в Никомедии. Один считает причинами молнию и гнев Бога, другой полагает, что пожар устроил в своей злобе сам Галерий.
Поскольку эдикт против христиан был задуман как общеимперский закон, а Диоклетиан и Галерий, хотя, может быть, и не стали ждать согласия западных императоров, были уверены, что те будут сотрудничать с ними, нам с нашими представлениями о политике кажется, что наместники всех провинций должны были бы получить тайные распоряжения и в один и тот же день выпустить в свет в подведомственных им областях этот указ об объявлении войны. По меньшей мере следовало ожидать, что удобные дороги и налаженная почтовая служба позволят императорам без малейшей задержки передать приказы из дворца в Никомедии всему римскому миру до самых его границ, и эдикт был бы распространен в Сирии быстрее чем через пятьдесят дней, а в городах Африки стал бы известен менее чем через четыре месяца. Возможно, причиной промедления была осторожность, свойственная Диоклетиану по природе. Его согласие на преследования было неохотно сделанной уступкой, и он желал провести опыт – опробовать новый закон под своим непосредственным наблюдением перед тем, как дать волю беспорядкам и недовольству, которые тот неизбежно должен был вызвать в дальних провинциях. Правда, сначала представителям власти на местах не разрешалось проливать кровь, но все другие суровые меры были разрешены и даже рекомендованы этим усердным исполнителям. А христиане, которые с радостью покорно пожертвовали украшениями своих церквей, не могли пойти на то, чтобы прекратить свои богослужебные собрания или отдать на сожжение свои священные книги. Благочестивое упорство Феликса, одного из африканских епископов, видимо, поставило в тупик правительственных чиновников низшего разряда. Градоначальник отослал епископа в цепях к проконсулу. Проконсул переправил его к префекту претория Италии, и Феликс, посчитавший ниже своего достоинства даже уклончивый ответ, был обезглавлен в области Лукания, в городе Венузия, который прославил своим рождением Гораций. Этот прецедент и, возможно, какой-то выпущенный по его поводу указ императора, видимо, позволили наместникам провинций карать христиан смертью за отказ сдать свои священные книги. Без сомнения, нашлось много людей, которые воспользовались этой возможностью, чтобы снискать себе мученический венец, но было и слишком много таких, кто купил себе позорную жизнь тем, что разыскал Священное Писание и отдал его в руки иноверцев. Даже очень многие епископы оказали властям эту преступную помощь и заслужили за свое сообщничество постыдное прозвище традитор, что значит предатель. Их обида на это породила в африканской церкви большой скандал тогда и сильные разногласия позже.
В империи было уже так много экземпляров и различных версий Священного Писания, что даже самые суровые меры не могли уничтожить их все до последнего. Даже для принесения в жертву тех книг, которые в каждой общине хранились для общего пользования, было нужно согласие каких-либо недостойных предателей из числа христиан. Но указание разрушить церкви было легко выполнено властью правительства и трудом язычников.
Однако в некоторых провинциях представители власти ограничились тем, что закрыли на замок места совершения религиозных обрядов. Власти других провинций исполнили эдикт в большем соответствии с его буквой: выносили из церквей двери, скамьи и кафедры и сжигали все это, сложив в виде поленницы, как для погребального костра, а затем полностью разрушали здание. Возможно, именно с этими печальными событиями связан достойный внимания рассказ, который при пересказе оброс таким количеством меняющихся у разных рассказчиков или невероятных подробностей, что не удовлетворяет, а возбуждает наше любопытство. Во Фригии в одном маленьком городе, имя и местонахождение которого остались для нас неизвестными, видимо, и представители власти, и большинство жителей приняли христианскую веру. Наместник провинции, опасаясь, что исполнение эдикта может столкнуться там с сопротивлением, привел себе на помощь большой отряд легионеров. При их приближении горожане бросились в церковь, решив либо защитить это священное здание силой оружия, либо погибнуть под его развалинами. Когда их предупредили, что они должны уйти, и разрешили это сделать, они ответили гневным отказом, и солдаты, разозленные их упрямым сопротивлением, подожгли церковь со всех сторон и предали такой необычной мученической смерти множество фригийцев вместе с их женами и детьми.
Небольшие волнения в Сирии и на границах Армении, хотя и были почти сразу же подавлены, дали врагам церкви очень правдоподобный предлог для лживых уверений, будто бы эти беспорядки разожгли своими тайными интригами епископы, которые позабыли свои громкие заявления о покорном и безграничном повиновении. Озлобление или страх в конце концов заставили Диоклетиана перейти границы умеренности, и он выпустил в свет один за другим несколько жестоких эдиктов, в которых объявил о своем намерении уничтожить само имя христиан. В первом из этих постановлений наместникам провинций было приказано арестовать всех служителей христианской церкви; вскоре тюрьмы, предназначенные для самых гнусных преступников, наполнились епископами, пресвитерами, дьяконами, дьячками и специалистами по изгнанию бесов. Во втором эдикте представителям власти было приказано применить все существующие суровые меры для того, чтобы заставить этих заключенных отречься от их гнусного суеверия и вернуться к почитанию богов, признанных государством. Следующим эдиктом этот суровый приказ был распространен и на основную массу христиан, которые все без исключения были подвергнуты жестоким репрессиям. Вместо благодетельных ограничений, когда было нужно несомненное и торжественное свидетельство обвинителя, была создана обстановка, когда долг и собственная выгода заставляли чиновников империи находить, преследовать и пытать самых ненавистных властям среди верующих. Тяжелые наказания ждали тех, кто осмелился бы спасти намеченного для кары сектанта от справедливого гнева богов и императоров. Но, несмотря на суровость этого закона, мужество многих добродетельных язычников, которые укрыли своих друзей или родственников, стало благородным доказательством того, что буйство суеверия не изгнало из их душ природные чувства и человечность.
Диоклетиан, словно желая, чтобы работу карателя выполняли другие, выпустил в свет свой эдикт против христиан лишь после того, как сложил с себя сан императора. Характер и положение его соправителей и преемников иногда понуждали их усилить, а иногда заставляли на время приостановить выполнение этих суровых законов, и потому мы не сможем составить себе верное и ясное представление об этом важном периоде в истории церкви, если не рассмотрим отдельно положение христианства в разных частях империи в течение тех десяти лет, которые прошли между первыми эдиктами Диоклетиана и окончательным установлением мира для церкви.
Для Констанция при его мягком нраве и человечности угнетение любой части его подданных было отвратительно. В его дворце главные должности занимали христиане. Он любил этих людей, высоко ценил их верность и не имел ничего против их религиозных принципов. Но пока Констанций был в низшем сане цезаря, он не имел власти открыто отвергнуть эдикты Диоклетиана или не подчиняться приказам Максимиана. Однако он своим авторитетом смягчал страдания, о которых сожалел и которые были ему ненавистны. Он неохотно согласился на разрушение церквей, но осмеливался защищать самих христиан от ярости черни и от суровости законов. Галльские провинции (к которым можно, вероятно, причислить и провинцию Британия) были обязаны царившим там необычным для этого времени спокойствием заботливому заступничеству своего верховного правителя. Но Датаний, наместник Испании, то ли от усердия, то ли по политическим причинам предпочитал выполнять принятые явно постановления императоров, а не вникать в тайные намерения Констанция, и вряд ли можно сомневаться в том, что время его управления провинцией было запятнано кровью нескольких мучеников. После своего возведения в наивысший и давший ему независимость сан августа Констанций смог дать полную волю своим добродетелям. Несмотря на то что его правление было коротким, он успел создать систему терпимости и оставил в наследство своему сыну Константину пример этой терпимости и наказ следовать той же системе. Его удачливый сын, как только вступил на престол, сразу же объявил себя защитником церкви и в конце концов стал первым императором, который открыто исповедовал и утверждал христианскую веру. Причины, побудившие его принять христианство, многообразны и могли быть порождены симпатией, политикой, убеждениями, угрызениями совести или ходом того переворота, который при могучем влиянии этого императора и его сыновей сделал христианство господствующей религией Римской империи. Описание этих причин составляет очень интересную и важную главу в третьем томе нашей истории. Сейчас же достаточно отметить, что каждая победа Константина приносила какое-то облегчение или пользу церкви.
Провинции Италии и Африки пережили недолгие, но жестокие преследования христиан. Там суровые постановления Диоклетиана строго и с радостью исполнял его соправитель Максимиан, который уже давно ненавидел христиан и наслаждался кровопролитием и насилием. Осенью первого года гонений два императора встретились в Риме, чтобы отпраздновать свой триумф, и несколько жестоких законов, видимо, появились в результате их тайных бесед, а представители власти сильнее усердствовали в присутствии своих государей. После того как Диоклетиан сложил с себя пурпур, Италией и Африкой управлял Север, и они были беззащитны перед яростью его господина Галерия. Среди мучеников, пострадавших в Риме, внимания потомков заслуживает Адаукт. Он был родом из знатной италийской семьи и, поднимаясь по дворцовой службе, занял важную должность казначея личных поместий императора. Адаукт тем более заслуживает внимания, что он был, видимо, единственным человеком с высоким положением в обществе, который был казнен за все время этого всеобъемлющего гонения.
Мятеж Максенция немедленно вернул покой церквам Италии и Африки, и тот самый тиран, который угнетал все прочие разряды своих подданных, проявлял себя справедливым, человечным и даже пристрастным по отношению к пострадавшим христианам. Он зависел от их благодарности и любви и вполне естественно предполагал, что страдания, которые они перенесли, и опасности, которых они по-прежнему ожидали от его самого непримиримого врага, обеспечат ему самому верность этой партии, уже сильной благодаря своей многочисленности и богатству. Даже поведение Максенция по отношению к епископам Рима и Карфагена может считаться доказательством его веротерпимости, поскольку даже самые православные государи приняли бы точно такие же меры к своему духовенству. Первый из этих прелатов, Марцелл, привел столицу в смущение, наложив строгое покаяние на очень многих христиан, которые во время гонений отреклись от своей веры или скрывали ее. Гнев враждующих партий часто прорывался жестокими бунтами, верующие проливали кровь верующих, и изгнание Марцелла, у которого благоразумие, видимо, было слабее религиозного пыла, оказалось единственной мерой, способной восстановить мир в сбитой с пути римской церкви. Поведение Мензурия, епископа Карфагенского, выглядит еще более достойным осуждения. Один дьякон из этого города выпустил в свет памфлет против императора. Этот обидчик государя укрылся в епископском дворце, и епископ, хотя было немного рановато заявлять о неприкосновенности церкви, отказался выдать его служителям правосудия. За это преступное сопротивление Мензурий был вызван в суд и вместо положенных по закону смерти или изгнания после короткого допроса получил разрешение вернуться в свою епархию. Христианские подданные Максенция жили так счастливо, что, если им было нужно раздобыть для себя мощи мучеников, они всегда были должны приобретать эти останки в самых дальних провинциях Востока. Известен рассказ об Аглае, знатной римлянке из консульской семьи, владелице такого огромного имения, что для управления им были нужны семьдесят три служащих. Один из них, Бонифаций, был любимцем своей госпожи, а поскольку Аглая совмещала христианское благочестие с любовью, рассказывают, что он делил с ней постель. Богатство Аглаи позволяло ей удовлетворить ее благочестивое желание владеть какими-нибудь священными реликвиями с Востока. Она вручила Бонифацию большую сумму золотом и много благовоний, и ее любовник в сопровождении двенадцати конников и трех закрытых колесниц предпринял далекое паломничество в город Таре в Киликии.
//-- Эдикт Галерия о веротерпимости --//
Кровожадный Галерий, первый и главный инициатор гонений, был страшен для тех христиан, которые, на свое несчастье, оказались в подвластных ему областях империи, и можно с большой вероятностью предположить, что многие люди из средних слоев общества, которых не приковывали к родным местам ни цепи богатства, ни цепи бедности, бежали с родины и искали убежища на Западе, где обстановка была мягче. Пока Галерий командовал лишь армиями и провинциями Иллирика, ему было трудно найти достаточное количество мучеников в этом краю воинственных людей, где проповедников Евангелия принимали холоднее, чем в любой другой части империи. Но когда он достиг высшей власти и стал управлять Востоком, то дал самую полную волю своему усердию в служении суеверию и своей жестокости и сделал это не только в провинциях Фракия и Азия, которые находились под его непосредственным управлением, но также в Сирии, Палестине и Египте, где жестокие приказы своего благодетеля Галерия в точности исполнял Максимин, удовлетворявший при этом свои собственные наклонности. Частые неудачи честолюбивых замыслов Галерия, опыт, приобретенный за шесть лет гонений, и полезные размышления, которых потребовала от Галерия эта долгая, медленная и болезненная смута в государстве, в конце концов привели его к убеждению, что даже самых мощных усилий деспотизма недостаточно для того, чтобы истребить целый народ или уничтожить его религиозные предрассудки. Желая исправить вред, который причинил, он выпустил в свет от своего имени и от имени Лициния и Константина эдикт для всей империи. После перечисления всех пышных императорских титулов там было сказано следующее:
«Среди занимавших наш ум важных забот о благе и целости империи мы имели намерение все исправить и восстановить в соответствии с древними законами и общественным порядком римлян. Особенно мы желали вернуть на путь разума и природы заблуждающихся христиан, которые отвергли религию и обряды, установленные их отцами, сочинили, самонадеянно презрев обычаи старины, причудливые законы и мнения по воле своего воображения и собрали вокруг себя разнородное сообщество из жителей различных провинций нашей империи. Поскольку эдикты, которые мы издали, чтобы силой насадить почитание богов, подвергли многих из христиан опасности и бедствиям, многие из них при этом погибли, и еще больше было тех, кто, упорствуя в своем нечестивом безумии, оказался за пределами всех публичных религий, мы желаем распространить на этих несчастных людей наше обычное милосердие. Поэтому мы позволяем им свободно исповедовать их личные взгляды и собираться в их молитвенных домах без страха и вреда с тем условием, чтобы они всегда сохраняли должное уважение к установленным законам и властям. Другим указом мы сообщим о нашем желании судьям и гражданским чинам на местах и надеемся, что наша снисходительность побудит христиан молить бога, которого они чтят, о безопасности и процветании нашем, их собственном и нашего государства». Обычно правду о тайных побуждениях, определяющих поступки правителей, следует искать не в словах их эдиктов и манифестов, но это были слова умирающего императора, и, может быть, его состояние можно считать доказательством его искренности.
Подписывая этот эдикт о веротерпимости, Галерий был уверен, что Лициний охотно подчинится желаниям своего друга и благодетеля, а Константин одобрит любые меры, полезные для христиан. Но император не рискнул вписать во вводную часть эдикта имя Максимина, согласие которого имело первостепенную важность и который через несколько дней после этого унаследовал власть над азиатскими провинциями. Однако в первые полгода своего царствования Максимин подчеркнуто подчинялся мудрым советам своего предшественника, и, хотя он не снизошел до того, чтобы упрочить покой церкви официальным эдиктом, его префект претория Сабин отправил всем наместникам и должностным лицам его провинций циркуляр, где много и цветисто говорилось об императорском милосердии, было признано, что упорство христиан неодолимо и было дано согласие на тайные собрания этих страстных почитателей своего бога. Вследствие этих распоряжений очень много христиан были выпущены из тюрем или освобождены из рудников. Исповедники вернулись в свои родные края, распевая победные гимны, а те, кто согнулся под напором бури, теперь со слезами каялись, добиваясь, чтобы их приняли обратно в лоно церкви.
Но это обманчивое спокойствие было коротким. Христиане Востока совершенно не могли надеяться на своего государя еще и из-за его характера. Господствующими страстями в душе Максимина были жестокость и суеверие. Первая подсказывала способы преследования, второе указывало для него жертвы. Император был преданным почитателем богов, увлеченно изучал магию и глубоко верил в предсказания прорицателей. Пророки или философы, которых он чтил как любимцев Неба, часто становились наместниками провинций и получали доступ на его самые тайные совещания. Они легко убедили Максимина, что христиане побеждают благодаря упорядоченности своих рядов и дисциплине, а язычество слабо в основном из-за отсутствия единства и строгого порядка подчиненности у служителей веры. Поэтому была создана система управления, явно скопированная с церковной. Во всех крупных городах империи по приказу Максимина были восстановлены и украшены храмы, а жрецы – служители многочисленных богов были подчинены власти верховного понтифика, который должен был противостоять епископу и вести вперед дело язычества. Эти понтифики, в свою очередь, признавали старшими над собой первосвященников – митрополитов провинций, а те были наместниками самого императора. Знаком их сана была белая просторная одежда. Эти новые прелаты были выбраны в результате строгого отбора из самых родовитых и богатых семей. Под влиянием представителей власти и жреческого сословия императору было отправлено, больше всего из городов Никомедия, Антиохия и Тир, много обращений, в которых хорошо известные намерения двора были хитро представлены как единодушное чувство народа. Их авторы усердно просили императора слушаться закона, а не голоса милосердия, говорили о своем отвращении к христианам и смиренно умоляли по меньшей мере изгнать этих нечестивых сектантов оттуда, где живут они сами. Ответ Максимина на письмо граждан Тира сохранился до наших дней. Император хвалит их за пылкость веры и за усердие словами, которые выражают высшую степень удовлетворения, много рассуждает об упрямстве и нечестивости христиан и охотно соглашается на изгнание этих упрямцев, показывая этим, что не дает поручение, а принимает его. Жрецы и должностные лица получили от него полномочия применять силу для исполнения его эдиктов, которые были выгравированы на бронзовых табличках, и, хотя им было рекомендовано воздерживаться от пролития крови, непокорные христиане несли самые жестокие и позорные наказания.
Азиатские христиане могли ждать любых ужасов от этого сурового монарха-святоши, который так решительно готовил свои насильственные меры. Но прошло всего несколько месяцев, и два западных императора своим эдиктом вынудили Максимина приостановить выполнение его замыслов: гражданская война, которую он безрассудно и поспешно начал против Лициния, заняла все его внимание. Вскоре поражение и смерть Максимина освободили церковь от ее последнего и самого неумолимого врага.
В этом общем обзоре гонений, которые начались с эдиктов Диоклетиана, я сознательно не стал описывать страдания и смерть отдельных христианских мучеников. Было бы легко набрать длинный ряд ужасных и омерзительных картин из истории Евсевия, ораторских сочинений Лактанция и древнейших судебных актов, заполнить много страниц описанием решеток и щипцов, железных крючьев, раскаленных постелей и прочих разнообразных видов мучений, которые огонь, сталь, дикие звери и озверевшие больше животных палачи могли причинить человеческому телу. Эти печальные сцены можно было бы скрасить огромным количеством видений и чудес, предназначенных для того, чтобы отсрочить смерть, прославить победу или указать место, где находятся останки тех канонизированных святых, которые пострадали во имя Христа. Но я не могу решить, что я должен переписать в свою книгу, пока не пойму, скольким из этих рассказов я должен верить. Сам Евсевий, самый серьезный из историков церкви, косвенным образом признается, что рассказал все, что могло послужить для славы христианской веры, и умолчал обо всем, что могло ее опозорить. Такое признание, естественно, заставляет заподозрить, что писатель, который так открыто нарушал один основной закон истории, не очень строго соблюдал и второй ее закон. Подозрение станет сильнее, если вспомнить о характере Евсевия: среди своих современников он был едва ли не самым недоверчивым и едва ли не самым искусным в придворных интригах. В некоторых случаях, когда представителей власти побуждала злобствовать личная выгода или личная ненависть, когда религиозный пыл заставлял мучеников, забыв о благоразумии и, может быть, даже о приличиях, опрокидывать алтари, проклинать императоров или избивать судью, когда тот сидел на судейском месте, можно предположить, что к этим благочестивым жертвам применили все возможные пытки, которые жестокость может измыслить, а терпение вынести. Однако два неосторожно упомянутых обстоятельства намекают на то, что обычно слуги закона обходились с арестованными христианами более терпимо, чем обычно считают. 1. Исповедники, приговоренные к работам в рудниках, благодаря человечности или беспечности своих сторожей получили от них разрешение строить часовни и свободно исповедовать свою веру в тех мрачных местах, где они теперь жили. 2. Епископы были вынуждены остудить порицанием религиозный пыл торопливых христиан, которые добровольно отдавали себя в руки властей. Некоторые из делавших это страдали от нищеты и долгов и безрассудно стремились окончить жалкое существование славной смертью. Других манила надежда, что недолгое заключение искупит грехи всей их жизни. Третьих побуждали менее благородные причины – желание получить щедрое обеспечение, а может быть, и большую прибыль от благотворительной милостыни, которую христиане раздавали заключенным. После того как церковь одержала победу над всеми своими врагами, соображения выгоды и тщеславие заключенных заставляли их преувеличивать свои заслуги, то есть прежние страдания. Достаточно большое расстояние во времени или пространстве дает много простора для вымысла, а часто встречающиеся утверждения о том, что раны святых мучеников мгновенно залечивались, силы чудесным образом восстанавливались или отрубленные конечности чудом отрастали вновь, были очень удобным средством устранить все трудности и заставить умолкнуть все возражения. Самые причудливые легенды, которые приносили почет церкви, принимались под рукоплескания доверчивой толпой, подкреплялись силой духовенства и подтверждались сомнительными свидетельствами церковной истории.
Расплывчатые описания ссылки и тюремного заточения так легко поддаются преувеличению или смягчению под пером талантливого оратора, что мы естественным образом вынуждены заняться выяснением более определенных и менее податливых фактов, а именно попытаться определить число людей, казненных на основании эдиктов Диоклетиана, его соправителей и преемников. Поздние сборники преданий содержат упоминания о целых армиях и городах, в один миг стертых с лица земли не щадившим никого гневом гонителей. Более ранние авторы лишь щедро сыплют трагическими проклятиями туманного содержания, но не снисходят до того, чтобы указать точное количество людей, которым было позволено подтвердить веру в истины Евангелия собственной кровью. Однако по историческому труду Евсевия можно подсчитать, что только девять епископов были наказаны смертью, а по его списку палестинских мучеников видно, что это почетное звание получили всего девяносто два христианина [59 - В заключение своего рассказа он уверяет нас, что перечислил все случаи мученичества, которые были в Палестине за все время гонений. Может показаться, что глава 9 книги VIII его сочинений, посвященная египетской провинции Фиваида, противоречит нашим вычислениям с их скромным результатом, но это расхождение лишь позволяет нам восхититься умением этого искусного историка обращаться с фактами. Выбрав местом самой утонченной жестокости самую дальнюю и уединенную провинцию Римской империи, он пишет, что в Фиваиде часто от десяти до ста человек претерпевали мученичество за один день. Но когда он переходит к рассказу о своей собственной поездке в Египет, то в его словах постепенно появляется больше осторожности и умеренности. Вместо большого, но точного числа он говорит о многих христианах и очень умело выбирает двусмысленные слова, которые могут обозначать либо то, что он видел, либо то, что он слышал, либо ожидание наказания, либо его исполнение. Обеспечив таким образом это допускающее разные толкования место своего труда надежными путями для отступления, Евсевий передает его своим читателям и переводчикам, справедливо считая, что благочестие заставит их предпочесть наиболее благоприятный смысл. Замечание Теодора Метахиты, что все, кто хорошо знаком с египтянами, как Евсевий, восторгаются и наслаждаются туманной и запутанной манерой выражаться, возможно, содержит какую-то долю злой иронии.].
Поскольку нам неизвестно, какая степень религиозного рвения и мужества преобладала в то время у епископов, мы не в состоянии сделать никаких полезных выводов из первого факта, но из второго можно вывести очень важное и вероятное заключение. По тому, какие территории занимали римские провинции, можно подсчитать, что Палестина составляла одну шестнадцатую Восточной империи. Поскольку некоторые наместники по причине подлинного или показного милосердия не запятнали свои руки кровью христиан, будет разумно посчитать, что родина христианства дала, как минимум, шестнадцатую часть мучеников, казненных во владениях Галерия и Максимина. Следовательно, всех мучеников было около полутора тысяч. Если разделить это число поровну на десять лет гонений, получится, что в год погибало сто пятьдесят мучеников. Если распространить это соотношение на провинции Италии, Африки и, возможно, Испании, где через два или три года суровые карательные законы были приостановлены или отменены, огромное множество христиан, казненных в Римской империи по судебному приговору, сократится до менее чем двух тысяч человек. Поскольку нет сомнений, что во времена Диоклетиана христиане были более многочисленны, а их противники более озлобленны, чем во время любых прежних гонений, этот правдоподобный холодный подсчет может научить нас, как надо вычислять количество раннехристианских святых и мучеников, которые отдали свою жизнь ради великой задачи ввести в мир христианство.
Эту главу мы завершим печальной правдой, которую, сопротивляясь, все же вынужден поневоле принять наш ум: даже если без колебаний и исследования признать истиной все, что было записано в истории или придумано благочестивыми верующими по поводу мученичества, все же нужно признать, что христиане из-за религиозных разногласий в собственных рядах причинили друг другу гораздо больше жестоких бед, чем когда-либо вынесли от усердных иноверцев. В годы невежества, которые последовали за упразднением Западной Римской империи, епископы имперской столицы распространили свою власть с духовенства латинской церкви и на ее мирян. Фабрика суеверия, которую они создали и которая могла бы еще долго сопротивляться слабым ударам разума, в конце концов подверглась нападению толпы отважных фанатиков, которые с XII века по XVI брали на себя любимую народом роль реформаторов. Римская церковь стала защищать силой верховную власть, которую приобрела обманом, и ее политика, прежде мирная и доброжелательная, вскоре была опозорена репрессиями, войнами, резнями и учреждением инквизиции. А поскольку реформаторами руководила любовь не только к свободе вероисповедания, но и к свободе гражданской, католические государи заключили союз со священниками ради общей выгоды и подкрепили ужасы духовной кары огнем и мечом. Есть сведения, что в одних Нидерландах более ста тысяч подданных Карла V пострадали от рук палачей, и эту огромную цифру подтверждает Гроций, гениально одаренный и высокоученый человек, который оставался умеренным, когда вокруг бушевала ярость враждовавших между собой сект, и создал летопись своего времени и своей страны в эпоху, когда изобретение печати дало уму новые средства воздействия, но увеличило для автора опасность в случае обнаружения. Если мы обязаны верить такому авторитету, как Гроций, то мы должны признать, что всего за одно царствование всего в одной провинции было казнено гораздо больше протестантов, чем погибло раннехристианских мучеников за триста лет во всей Римской империи. Но если невероятность такого факта должна оказаться сильнее, чем вся тяжесть доказательств, если надо обвинить Гроция в том, что он преувеличил заслуги и страдания реформаторов, то мы, естественно, должны задать вопрос: насколько можно верить недостоверным и неполным памятникам доверчивой древности, в какой степени можно доверять куртуазному епископу, страстному оратору, который, находясь под защитой Константина, имел исключительное право описывать преследования, которым подвергали христиан побежденные соперники или нелюбимые предшественники их милостивого государя?
ДВИЖЕНИЕ НА ВОСТОК
Глава 17
НОВЫЙ РИМ. ОСНОВАНИЕ И ОСВЯЩЕНИЕ КОНСТАНТИНОПОЛЯ. РАЗДЕЛЕНИЕ ОБЯЗАННОСТЕЙ В НОВОЙ СИСТЕМЕ УПРАВЛЕНИЯ. ЗАРОЖДЕНИЕ ПОЛИЦЕЙСКОГО ГОСУДАРСТВА
Несчастливый Лициний был последним соперником, который противился величию Константина, и последним пленником, который украсил собой его триумф. Победитель сделал свое царствование временем спокойствия и процветания и в конце его оставил своей семье в наследство единую Римскую империю и с ней новую столицу, новую политику и новую религию. Введенные им новшества были приняты последующими поколениями и стали для них священными. Эпоха Константина Великого и его сыновей полна важных деяний, но историк должен старательно отделять одно от другого события, связанные между собой лишь временем, чтобы огромное количество разнородного материала не давило на него как тяжелый груз. Он опишет политические учреждения, которые обеспечивали мощь и устойчивость империи, и лишь после этого перейдет к рассказу о войнах и переворотах, которые ускорили ее упадок. Он рассмотрит церковные дела отдельно от гражданских, чего не делали древние: победа христиан и разногласия в их рядах предоставят ему много разнообразного материала – и поучительного, и ведущего к соблазну.
После того как Лициний потерпел поражение и отрекся, его победоносный соперник занялся основанием нового города, и этому городу было суждено в будущем стать господином Востока, пережить империю и религию Константина. Те причины, которые первоначально заставили Диоклетиана из гордости или по политическим соображениям покинуть древнее место пребывания правительства, теперь стали еще весомее, подкрепленные примером его преемников и традицией сорока последующих лет. Рим постепенно слился в одно целое с подчиненными ему царствами, которые когда-то признали его главенство, и воинственный государь, который родился недалеко от Дуная, вырос во дворцах и в армиях Азии и был возведен на царство легионами, расквартированными в Британии, относился к стране цезарей с холодным безразличием. Италийцы, которые встретили Константина как своего освободителя, покорно исполняли те эдикты, которые он иногда снисходительно адресовал сенату и народу Рима, но редко имели честь видеть у себя своего нового самодержца. Все годы своей зрелости Константин, руководствуясь различными нуждами мирного времени или войны, постоянно передвигался, то медленно и степенно, то энергично и без остановок, вдоль границ своего огромного государства и всегда был готов выступить в поход против внешнего или внутреннего врага. Но когда он стал приближаться к вершине процветания и к закату своей жизни, он начал думать о том, чтобы определить постоянное место для трона могучих и великих государей. Самым удобным для этого местом он посчитал границу Европы и Азии: оттуда можно было мощной рукой удерживать в повиновении варваров, живших между Дунаем и Доном, и ревнивым взглядом следить за поведением персидского монарха, который нес ярмо унизительного для него договора, но возмущался и негодовал. Диоклетиан с этими же намерениями выбрал для себя и украсил дворец в Никомедии, но защитник церкви чувствовал к памяти Диоклетиана ненависть и отвращение и имел на то основания. Кроме того, Константин чувствовал, как много славы он мог бы получить, основав город, который увековечил бы его имя. Незадолго до этого во время военных действий против Лициния он имел достаточно возможностей для того, чтобы внимательно осмотреть Византии и оценить как солдат и как государственный деятель не имеющее себе равных местоположение этого города, так сильно укрепленного природой против нападений врага, но при этом со всех сторон доступного для торговли и всех ее выгод. За много столетий до Константина один из самых здравомыслящих историков древности описал преимущества местоположения, которые позволили слабой греческой колонии получить господство на море и почетное положение процветающего и независимого государства.
Посмотрим теперь на Византии в тех его границах, которые он получил вместе с царственным именем Константинополь. Территория императорского города имела форму неправильного треугольника. Его тупой угол, который далеко вытягивается на восток, в сторону берегов Азии, встречает волны Фракийского Боспора и отражает их удары. С северной стороны город ограничивает бухта, а южную сторону омывает Пропонтида, то есть Мраморное море. Основание треугольника повернуто к западу и завершает собой европейский материк. Но как великолепны очертания окружающих его земель и вод, нельзя ни ясно представить себе, ни полностью понять без более подробного объяснения.
Извилистый пролив, по которому воды Эвксинского моря быстро и безостановочно текут в море Средиземное, получил имя Боспор, и это имя прославлено в истории не меньше, чем в античных сказаниях. Множество храмов и построенных по обету алтарей, которыми щедро усеяны его крутые лесистые берега, свидетельствуют о неумелости, страхах и набожности греческих моряков, которые по примеру аргонавтов исследовали опасное негостеприимное море, что называлось Эвксинским – гостеприимным. На этих берегах были дворец Финея, который захватили бесстыдные гарпии, и лесное царство Амика, который бросил вызов сыну Леды в битве у Цеста. Проливы Боспора завершаются Синими скалами, которые, как пишут поэты, когда-то плавали на поверхности воды и были предназначены богами для того, чтобы защищать вход в Эвксинское море от взгляда любопытных нечестивцев. От Синих скал до острия треугольника, до порта Византии, длина Боспора, учитывая его изгибы, равна примерно шестнадцати милям, а ширина обычно составляет около полутора миль. Новые замки на обоих берегах – в Европе и Азии – построены на фундаментах двух знаменитых языческих святилищ – храма Сераписа и храма Юпитера, посылающего попутный ветер. Старые замки, созданные греческими императорами, господствуют над самой узкой частью пролива – той, где расстояние между берегами меньше пятисот шагов. Эти крепости восстановил и укрепил Магомет II, когда собирался осаждать Константинополь. Турецкий завоеватель, скорее всего, не знал, что примерно за две тысячи лет до его царствования Дарий выбрал это же самое место, чтобы связать две части суши мостом из лодок. Недалеко от старых замков мы обнаружим город Хризополис, иначе Скутари, который можно считать почти азиатским пригородом Константинополя. Там, где Боспор начинает впадать в Пропонтиду, он проходит между Византием и Халкедоном. Халкедон был построен греками на несколько лет раньше Византия, и презрительная поговорка заклеймила за слепоту его основателей, которые не заметили, что противоположный берег дает больше преимуществ.
Константинопольская бухта, которую можно считать рукавом Боспора, в очень древние времена получила название Золотой Рог. Ее изогнутые очертания можно сравнить с рогом оленя, точнее – с рогом быка. Определение «золотой» говорило о богатстве, которое все ветра приносили даже из самых дальних стран в безопасный и просторный порт Константинополя. Река Ликус, возникающая от слияния двух маленьких ручьев, постоянно приносит в бухту свежую воду, которая очищает дно и привлекает косяки рыбы, которые, появляясь в определенное время, ищут укрытия в удобных уголках и углублениях бухты. Поскольку в этих морях почти не ощущается чередования приливов и отливов, бухта постоянно остается глубокой, что позволяет выгружать товары на набережные без помощи лодок. Замечено, что во многих местах даже самые большие суда могут носом опираться о стену дома, а кормой плавать в воде. Этот рукав Боспора имеет в длину от устья Ликуса до входа в бухту больше семи миль. Ширина входа равна примерно пятистам ярдам, и при необходимости через него может быть переброшена прочная цепь для защиты порта и города от нападения вражеского флота.
Между Боспором и Геллеспонтом берега Европы и Азии разделяет Мраморное море, которое древним было известно под именем Пропонтида. Длина морского пути от выхода из Боспора до входа в Геллеспонт составляет около ста двадцати миль. Те, кто держит путь на запад по середине Пропонтиды, могут одновременно различать вдали возвышенности Фракии и Вифинии и не терять из виду покрытую вечными снегами вершину горы Олимп. Они минуют слева от себя глубокий залив, на берегу которого в дальнем от его устья конце находилась Никомедия, императорская резиденция Диоклетиана, проплывают мимо маленьких островов Кизик и Проконнес и становятся на якорь в Галлиполи, где море, разделяющее Азию и Европу, снова сужается до размеров тесного пролива.
Географы, которые с великой точностью, порожденной величайшим мастерством, измерили и описали форму и размеры Геллеспонта, указывают, что длина извилистого пути по этим знаменитым проливам составляет примерно шестьдесят миль, а их ширина, как правило, около трех миль. Но самая узкая часть системы проливов находится к северу от старых турецких замков, между городами Сеет и Абидос. Именно здесь Леандр в своей безрассудной отваге рисковал переплывать пролив, чтобы встретиться со своей возлюбленной. И здесь же, в том месте, где расстояние между берегами не превышает пятиста шагов, Ксеркс протянул удивительный огромный мост из лодок, чтобы переправить в Европу сто семьдесят раз по десять тысяч варваров.
Может показаться, что море, зажатое в такие узкие границы, не заслуживает определения «широкое», которое дали Геллеспонту Гомер и Орфей. Но наши представления о величине относительны: путешественник, особенно если это был поэт, пока плыл по Геллеспонту, следуя за извивами потока и глядя на сельские пейзажи, которые появлялись со всех сторон и замыкали перспективу, постепенно забывал, что находится в море, и его воображение наделяло знаменитые проливы всеми свойствами могучей реки, которая быстро протекает по лесистому краю в глубине материка и под конец вливается через широкое устье в Эгейское море у архипелага. Древняя Троя, которая стояла на возвышенности у подножия горы Ида, господствовала над устьем Геллеспонта, куда поступал лишь скудный запас воды из бессмертных рек Симоис и Скамандр. Лагерь греков тянулся вдоль берега на двенадцать миль от Сигейского мыса до Рецийского мыса, и с флангов это войско защищали самые отважные из вождей, сражавшихся под знаменем Агамемнона. Первый из этих мысов занимал Ахилл со своими непобедимыми мирмидонцами, а на втором разбил свои шатры бесстрашный Аякс. Когда Аякс пал жертвой собственной обманутой гордости и неблагодарности греков, его похоронили на том месте, где он прежде оборонял греческий флот от ярости Зевса и Гектора, и жители набиравшего силу города Реция славили его память почестями, положенными только богам. Перед тем как справедливо предпочесть Византии за его местоположение, Константин обдумывал план постройки места пребывания императорской власти в этом прославленном месте, откуда, по легенде, римляне вели свое происхождение. Вначале местом для новой столицы была выбрана просторная равнина, которая расположена ниже древней Трои и тянется в сторону Рецийского мыса с гробницей Аяк-са, и, хотя эти работы вскоре были прекращены, величественные остатки незавершенных стен и башен привлекали внимание всех, кто проплывал по проливу Геллеспонт.
Теперь мы подготовлены к тому, чтобы рассмотреть выгодное местоположение Константинополя, который словно был создан самой природой для того, чтобы стать центром и столицей великой империи. Этот город императоров, расположенный на сорок первом градусе северной широты, господствовал со своих семи холмов над обоими берегами – европейским и азиатским. Климат был здоровым и умеренным, почва плодородной, бухта – безопасной и вместительной, и подходы к городу со стороны материка были легкими для защиты. Боспор и Геллеспонт можно считать двумя воротами Константинополя, и государь, владевший этими важными путями, всегда мог закрыть их перед военными кораблями врага и открыть перед торговыми флотами. То, что восточные провинции остались в составе империи, до некоторой степени можно считать результатом политики Константина: варвары с Эвксинского моря, которые в предыдущие века доходили с оружием в руках до самого центра Средиземного моря, при нем скоро прекратили пиратствовать, поскольку потеряли надежду прорваться через эту непреодолимую преграду. Когда ворота Геллеспонта и Боспора бывали заперты, столица продолжала получать с обширной территории, оказавшейся внутри этой морской ограды, все товары, которые могли пополнить запасы необходимого или удовлетворить жажду роскоши ее многочисленных жителей. Морские побережья Фракии и Вифинии, которые теперь чахнут под гнетом Турции, все же могут предложить взгляду роскошную картину – виноградники, сады и богатый урожай на полях; а Пропонтида всегда славилась как неисчерпаемая кладовая рыбы самых ценных видов, каждый из которых вылавливается в определенное время года без большого умения и почти без труда. Но когда путь через проливы открывали для торговли, по нему проходили, чередуясь между собой, природные и рукотворные богатства севера и юга, Эвксинского моря и Средиземноморья. Все грубые товары, которые были собраны в лесах Германии и Скифии до дальних истоков Танаиса и Борисфена, все, что производили мастера Европы и Азии, египетское зерно, драгоценные камни и пряности из дальней Индии, – все это ветры с разных сторон приносили в константинопольский порт, который много столетий был центром торговли для Древнего мира.
//-- Основание города --//
Красота, безопасность и богатство, соединившиеся в одном и том же месте, были достаточным основанием для сделанного Константином выбора. Но поскольку во все времена предполагалось, что при возникновении великого города всегда происходит какое-то достойное такого случая событие, в котором смешались знамение и вымысел и которое озаряет его рождение отблеском будущего величия, император желал обосновать свое решение не соображениями человеческой политики, советы которой ненадежны, а велениями не способной ошибаться божественной мудрости. В одном из своих законов он позаботился сообщить потомству, что, повинуясь повелениям Бога, он заложил вечные основы Константинополя. Хотя император не снизошел до того, чтобы рассказать, каким образом это вдохновение свыше было передано его уму, пустоту, оставленную его скромным молчанием, щедро заполнили изобретательные писатели последующих веков, описав видение, которое ночью возникло в воображении Константина, когда он спал за стенами Византия. Божество – покровитель этого города, почтенная богиня-матрона, согнувшаяся под тяжестью прожитых лет и болезней, внезапно стала девушкой в расцвете юности, и император собственными руками надел на нее все символы императорской власти. Монарх проснулся, понял смысл этого благоприятного предзнаменования и, не колеблясь, подчинился воле Неба. Хотя Константин, возможно, исключил из церемонии некоторые обряды, в которых слишком сильно чувствовалось их языческое происхождение, он все же очень заботился о том, чтобы оставить в умах зрителей глубокое впечатление надежды и уважения. Император сам шел с копьем в руке во главе торжественной процессии и указывал, где должна пройти линия, означающая границу будущей столицы, и эта окружность становилась все больше, пока ее размер не стал удивлять и озадачивать его помощников. В конце концов они осмелились указать императору, что он обвел чертой уже больше места, чем нужно даже для самого большого города. «Я буду идти вперед, пока Он, невидимый вожатый, который идет впереди меня, не сочтет нужным остановиться», – ответил Константин. Мы не берем на себя смелость выяснять, кто был и какими побуждениями руководствовался этот необыкновенный проводник императора, а ограничимся более скромной задачей – описанием размера и границ Константинополя.
Теперь в этом городе дворец и сады сераля занимают восточный мыс, первый из семи холмов, и имеют площадь примерно сто пятьдесят акров в наших современных мерах. Жилище турецких ревности и деспотизма построено на фундаменте греческого демократического государства, но можно предположить, что удобства бухты соблазняли византийцев строить дома в этом конце города и за пределами территории нынешнего сераля. Новые стены Константинополя тянулись от порта к Пропонтиде поперек расширенного треугольника на расстоянии пятнадцати стадий от древних укреплений и охватывали вместе с Византием еще пять или шесть холмов, которые, на взгляд человека, если он приближался к Константинополю, стояли красивым строем по порядку возрастания их высоты. Примерно через столетие после смерти основателя новые здания, которые на одной стороне города постепенно вырастали вдоль берега бухты в направлении от входа, а на другой вдоль Пропонтиды, уже покрыли собой узкий гребень шестого холма и широкую вершину седьмого. Необходимость защитить эти пригороды от постоянных набегов варваров заставила Феодосия Младшего окружить его столицу пригодными для этой цели постоянными стенами. Протяженность Константинополя от восточного мыса до Золотых ворот была равна примерно трем римским милям, его окружность имела длину больше десяти, но меньше одиннадцати миль, а его площадь, как можно подсчитать, была равна примерно двум тысячам английских акров.
Нельзя оправдать преувеличения тех современных путешественников, которые из тщеславия и доверчивости раздвигают границы Константинополя так, что захватывают примыкающие к нему деревни на европейском и даже на азиатском берегу. Но пригороды Пера и Галата, хотя и находятся на другой стороне бухты, возможно, заслуживают того, чтобы считаться частью Константинополя, и их прибавлением, может быть, объясняется подсчет одного византийского историка, который пишет, что окружность столицы равна шестнадцати греческим (то есть примерно четырнадцати римским) милям. Такой размер выглядит достойным резиденции императоров. Но все же Константинополь уступает по величине Вавилону, Фивам, древнему Риму, Лондону и даже Парижу.
Владыка римского мира, стремившийся воздвигнуть вечный памятник во славу своего царствования, мог для выполнения этой великой работы использовать богатства, труд и все остатки гения миллионов послушных подданных. Приблизительно подсчитать сумму, которую он с императорской щедростью истратил на основание Константинополя, можно исходя из того, что постройка стен, портиков и акведуков стоила около двух с половиной миллионов фунтов. Тенистые леса на берегах Эвксинского моря и знаменитые каменоломни на островке Проконнес, где добывали белый мрамор, были неисчерпаемым источником материалов, готовых для доставки по короткому водному пути в гавань Византия. Целая толпа рабочих и ремесленников неустанно трудилась, торопясь как можно скорее закончить работу, но нетерпеливый Константин вскоре понял, что в эту пору упадка искусств и мастерство, и количество его архитекторов очень мало соответствовали величию его замыслов. Поэтому представители власти даже в самых отдаленных провинциях получили указания создать школы, назначить учителей и обещанием наград и привилегий привлечь к изучению архитектуры и профессии архитектора достаточное количество изобретательных юношей, уже имеющих гуманитарное образование. Здания нового города были построены теми архитекторами, которых удалось найти для этого в царствование Константина, но украсили их самые прославленные мастера времен Перикла и Александра Македонского. Конечно, вернуть к жизни гениальных Фидия и Лисиппа был не властен даже римский император. Но бессмертные труды, которые они оставили в наследство потомкам, были беззащитны перед алчностью и тщеславием деспота. По его приказу города Греции и Азии были лишены своих самых ценных украшений. Трофеи памятных в истории войн, предметы религиозного почитания, самые совершенные статуи богов, героев, мудрецов и поэтов древности стали частью великолепного триумфа новой столицы. Историк Кедрен по этому случаю сказал с некоторым воодушевлением, что там, казалось, недоставало лишь душ тех знаменитых людей, кого эти прекрасные памятники были предназначены изображать. Но не в городе Константина и не в пору упадка империи, когда человеческий ум был угнетен гражданским и религиозным рабством, мы могли бы искать души Гомера и Демосфена.
Во время осады Византия Константин-завоеватель поставил свой шатер на господствующей высоте – на втором холме. Чтобы увековечить память о своей победе, он выбрал это выгодное место для главного форума, который, видимо, имел форму круга или скорее эллипса. Два его входа, расположенные один напротив другого, стали триумфальными арками. Галереи, окаймлявшие форум со всех сторон, были наполнены статуями, а в его центре стояла высокая колонна, изуродованный обломок которой теперь унижен названием горелый столб. Эта колонна стояла на постаменте, который был сделан из белого мрамора и имел в высоту двадцать футов, а сама состояла из десяти глыб порфира, каждая из которых имела высоту около десяти футов и окружность около тридцати трех футов. На вершине этого столба, на высоте более ста двадцати футов над землей, стояла гигантская бронзовая статуя Аполлона. Она была привезена то ли из Афин, то ли из одного города во Фригии и считалась работой Фидия. Скульптор изобразил бога дневного света – а позже считали, что самого императора Константина, – со скипетром в правой руке, с земным шаром в левой и в сверкающем венце из лучей на голове. Цирк, иначе ипподром, был величественным зданием, длина которого была примерно четыреста пейсов, а ширина сто пейсов. Пространство между его двумя метами, то есть точками поворота на концах поля, было уставлено статуями и обелисками, и мы до сих пор можем видеть весьма необычный осколок древности – три медных изображения змей, скрученные в один столб. Их три соединенных головы когда-то поддерживали золотой треножник, который победоносные греки поднесли в дар дельфийскому храму после того, как нанесли поражение Ксерксу. Красоту ипподрома уже давно калечат грубые руки турецких завоевателей, но под похожим на прежнее названием Атмейдан он по-прежнему служит местом тренировки коней. С трона, откуда император наблюдал за цирковыми играми, винтовая лестница спускалась во дворец – великолепное здание, которое мало чем уступало даже римской резиденции императоров и вместе со своими дворами, садами и портиками занимало большой участок земли – все пространство до берега Пропонтиды между ипподромом и храмом Святой Софии. Мы можем также воздать хвалу баням, которые продолжали носить имя Зевксиппа и после того, как благодаря щедрости Константина были дополнительно украшены высокими колоннами, разнообразными скульптурами из мрамора и почти шестьюдесятью бронзовыми статуями. Но мы можем отклониться от цели этого труда, посвященного истории, если станем описывать в мелких подробностях различные здания или кварталы Константинополя. Достаточно отметить, что все, что может украсить собой великую столицу, прибавляя ей достоинства, либо служить к выгоде или удовольствию ее многочисленных жителей, имелось в стенах Константинополя. В одном описании, которое составлено примерно через сто лет после основания этого города, перечислены Капитолий, школа наук, цирк, два театра, восемь общественных бань и сто пятьдесят три частные бани, пятьдесят два портика, пять житниц, восемь акведуков и водохранилищ, четыре просторных зала для заседаний сената и судов, четырнадцать церквей, четырнадцать дворцов и четыре тысячи триста восемьдесят восемь домов, которые размером или красотой выделялись из огромного множества плебейских жилищ и потому заслуживали отдельного упоминания.
Следующей целью и важнейшей задачей основателя было сделать свой любимый город многолюдным. В те мрачные времена, которые наступили после переезда верховной власти на новое место, в умах тщеславных греков и доверчивых латинян странным образом перемешались ближайшие и отдаленные последствия этого памятного события. Те и другие утверждали и верили, что все знатные семьи Рима, сенаторы и члены сословия всадников вместе со своими многочисленными слугами переселились вслед за императором на берега Пропонтиды, а покинутой всеми древней столицей завладели ложные римляне – чужеземцы и плебеи, и земли Италии, уже давно превращенные в сады, в один миг остались без ухода и без людей, которые их населяли. Далее в нашей книге эти преувеличения будут уменьшены до размера, соответствующего действительности. Но все же, поскольку разрастание Константинополя нельзя объяснить естественным ростом численности жителей и промышленности, мы должны признать, что эта искусственно созданная колония росла за счет старых городов империи. Приглашения повелителя очень трудно отличить от приказов, а щедрость императора обеспечивала ему охотное и радостное повиновение. Он преподнес своим любимцам дворцы, которые построил в нескольких кварталах города, дал им земли и денежное содержание, чтобы они могли поддерживать свое достоинство, и раздал государственные земли Понта и Азии в наследственное поместное владение тем, кто брал на себя легкую обязанность содержать дом в столице. Но эти поощрения и обязательства могли стать излишними и потому постепенно были отменены. В любом месте, где постоянно поселилось правительство, значительную часть доходов государства тратит сам государь, его министры, судебные чиновники и дворцовые служители. Выгода и чувство долга, жажда развлечений и любопытство – а это мощные побудительные силы – привлекают туда самых богатых провинциалов. Третья, более многочисленная группа жителей постепенно формируется из слуг, ремесленников и торговцев, которые живут за счет собственного труда и потребностей или роскоши более высоких слоев общества. Менее чем через сто лет Константинополь уже оспаривал у самого Рима первое место по богатству и численности жителей. Множество новых домов, построенных почти без всякой заботы о здоровье или удобстве вплотную друг к Другу, едва оставляли место для непрерывного потока двигавшихся по улицам людей, лошадей и повозок. Земля, выделенная под город, уже не могла вместить увеличивающееся население, и он с обеих сторон расширился за счет новых кварталов, которые доходили до моря и одни могли бы составить очень большой город.
Частые и регулярные раздачи вина, растительного масла, зерна или хлеба, денег или еды почти избавили беднейших граждан Рима от необходимости трудиться. Основатель Константинополя в какой-то мере подражал великолепию первых цезарей, но его щедрость (хотя, возможно, народ ей и рукоплескал) заслуживает осуждения потомков. Народ законодателей и завоевателей мог предъявить свои требования на зерно, собранное в Африке, поскольку заплатил за него своей кровью, и Август таким хитрым способом добивался, чтобы римляне, наслаждаясь изобилием, забыли о свободе. Но расточительность Константина нельзя оправдать никакими государственными или личными интересами: зерном, которое он брал с Египта как ежегодный налог в пользу своей новой столицы, он кормил ленивую наглую чернь за счет трудолюбивых земледельцев. Из других постановлений этого императора некоторые меньше заслуживают порицания, но менее достойны и нашего внимания. Он разделил Константинополь на четырнадцать округов, иначе кварталов, удостоил его совет имени сената, уравнял граждан новой столицы в привилегиях с жителями Италии и дал растущему городу титул колонии, первой и любимейшей дочери древней столицы – Рима. Ее почтенная мать продолжала и официально, и на деле считаться выше дочери из уважения к возрасту и достоинству и в память о прежнем величии.
//-- Освящение города --//
Поскольку Константин спешил, как нетерпеливый влюбленный, и торопил ход работ, стены, портики и основные здания были построены всего за несколько лет; по другим подсчетам – даже за несколько месяцев. Однако это необыкновенное усердие вовсе не вызывает восхищения, поскольку многие постройки под конец доделывались так торопливо и плохо, что в следующее царствование их с трудом оберегали от неизбежного разрушения. Но пока в них были сила и свежесть молодости, и основатель готовился праздновать освящение своего города. Можно легко вообразить себе игры и щедрые дары, которые стали вершиной этого достопамятного празднества, но была одна подробность, о которой нельзя умолчать. В каждую годовщину основания города на триумфальную колесницу водружали позолоченную деревянную статую Константина, которая была изготовлена по его приказу и держала в правой руке маленькое изображение богини – покровительницы этих мест. Гвардейцы, одетые в свои самые богатые наряды и с белыми свечами в руках, сопровождали ее торжественный проезд по ипподрому. Когда статуя оказывалась напротив трона царствующего императора, тот вставал и приветствовал ее в знак благодарности своему предшественнику и почтения к его памяти. На празднике освящения городу Константина было присвоено императорским эдиктом имя Второй, или Новый Рим, и текст эдикта был вырезан на мраморной колонне. Но название Константинополь одержало победу над этим почетным наименованием и через четырнадцать веков продолжает прославлять создателя города.
//-- Новая система правления --//
Основание новой столицы естественно связать с установлением новой системы управления в государстве и армии. Подробный обзор той сложной политической системы, которую ввел Диоклетиан, усовершенствовал Константин и завершили непосредственные преемники Константина, может не только увлечь воображение единственной в своем роде картиной – устройством великой империи, но отчасти продемонстрировать нам тайные внутренние причины ее быстрого упадка. Прослеживая судьбу любого сколько-нибудь заметного общественного учреждения, мы часто можем по необходимости заглядывать в более ранний или более поздний период римской истории, но само исследование будет ограничено во времени примерно ста тридцатью годами – от вступления на престол Константина до издания Феодосием свода законов, который вместе с заметками, написанными на Востоке и Западе, дает нам очень много подлинных данных о состоянии, в котором находилась империя. Это многообразие задач на какое-то время задержит ход нашего рассказа, но эту остановку осудят лишь те читатели, которые не чувствуют, как велико значение законов и нравов, но с жадным любопытством читают о мимолетных придворных интригах или случайных эпизодах какого-либо сражения.
Гордость римлян проявлялась с мужским достоинством: им достаточно было подлинной власти, а церемонии и прочие проявления показного величия они оставляли тщеславному Востоку. Но когда у римлян не осталось даже видимости тех добродетелей, которые породила их древняя свобода, их простые нравы постепенно были испорчены неестественно преувеличенной торжественностью, принятой при царских дворах в Азии. Отличия, которыми отмечались личные заслуги и влияние, такие подозрительные в республике, так малозначащие и такие незаметные в монархии, были отменены деспотической властью императоров. Вместо них ввели систему званий и должностей, выстроенных в строгом порядке подчиненности, – начиная с титулованных рабов, сидевших на ступенях трона, и кончая самыми низшими орудиями произвола властей. Эта толпа жалких нахлебников была заинтересована в поддержке существующих порядков из-за страха перед переворотом, который мог в одно мгновение разрушить их надежды и лишить их награды за службу. В этой божественной иерархии (как ее часто именовали) было определено до самых мельчайших подробностей, что именно положено каждому из ее званий, а для того, чтобы показать миру достоинство этого звания, существовало большое разнообразие пустых, но торжественных церемоний, освоить которые было целой наукой, а не исполнять было кощунством. Речь римлян загрязнило множество изобретенных для общения между гордостью и лестью почетных наименований, которые Туллий, скорее всего, не понял бы, а Август отверг бы с негодованием. Главных чиновников империи все, и даже сам государь, приветствовали такими обманчивыми титулами, как «ваша искренность», «ваша серьезность», «ваше превосходительство», «ваша знаменитость», «ваше высокое и изумительное величие», «ваше прославленное и великолепное высочество». Любопытно, что должностной патент каждого из них украшала эмблема, больше всего подходившая к характеру и высокому достоинству соответствующей должности, – изображение или портрет царствующего императора, триумфальная колесница, книга законов на покрытом роскошным ковром столе, освещенная четырьмя свечами, фигуры, аллегорически изображавшие провинции, которыми управляли носители должностей, или названия и штандарты войск, которыми они командовали. Некоторые из этих официальных символов действительно находились на видном месте в их приемных, другие символы торжественно несли перед обладателем должности каждый раз, когда он появлялся на людях. Каждая мелкая черта их поведения, одежды, украшений и свиты была рассчитана на то, чтобы вызывать глубокое почтение к представителям величайшего верховного повелителя. Наблюдатель-философ мог бы принять эту римскую систему правления за великолепный театр, заполненный актерами всех амплуа и всех степеней одаренности, которые все повторяют слова и изображают чувства одного и того же человека.
Все чиновники, чьи должности благодаря своей важности вошли в основную структуру имперского государства, были аккуратно разделены на три разряда: 1) «знаменитые», 2) «уважаемые» и 3) «сиятельные», что можно перевести на английский язык титулом «почтенный».
Последнее из этих трех слов во времена Римской империи использовалось просто как почтительное обращение без четких границ применения и в конце концов было закреплено в качестве титула за всеми членами сената и, следовательно, за теми избранными членами этого почтенного собрания, которых назначали управлять провинциями. Намного позже честолюбие тех сенаторов, кто по положению в обществе и по занимаемой должности мог считать себя выше остального сенаторского сословия, удовлетворили новым наименованием «уважаемый». Титул же «знаменитый» всегда был предназначен для немногих выдающихся лиц, которым подчинялись или которых высоко чтили сенаторы обоих низших разрядов. Этот титул присваивался только: 1) консулам и патрициям; 2) префектам претория, а также префектам Рима и Константинополя; 3) главнокомандующим конных и пеших войск и 4) семи советникам дворца, которые выполняли священные обязанности при особе императора. Эти знаменитые чиновные особы, от которых ожидали сотрудничества друг с другом, старшим в своем кругу стали считать не того, кто выше по должности, а того, кому оказывают больше почестей. С помощью почетных эмблем императоры, любившие прибавлять новые милости к прежним, иногда могли удовлетворить если не самолюбие, то хотя бы тщеславие слабых придворных.
//-- Консулы и патриции --//
I. Пока римские консулы были первыми должностными лицами свободного государства, они получали право на власть по выбору народа. Пока императоры снисходили до того, чтобы маскировать рабство, которое установили, консулов все же избирал сенат, подлинным или притворным большинством голосов. Начиная с царствования Диоклетиана даже эти остатки свободы были отменены, и удачливые соискатели, которые на год получали должность консула, преувеличенно сожалели о том, как унизительно было положение их предшественников. Сципионы и Катоны были вынуждены заискивать перед плебеями ради их голосов, проходить утомительные дорогостоящие процедуры народных выборов и ставить под удар свое достоинство, которое народ мог унизить позорным отказом. Им же самим более счастливая судьба позволила жить в такое время и при таком правлении, когда награды за добродетель дает государь, безошибочно мудрый и милостивый. В посланиях, которые император направлял двум новоизбранным консулам, объявлялось, что они возведены в должность только его властью. Позолоченные таблички из слоновой кости, на которых были вырезаны их имена и портреты, рассылались по всей империи как подарки провинциям, городам, должностным лицам, сенату и народу. Торжественная церемония вступления консулов в должность проводилась там, где пребывал император, и сто двадцать лет подряд преемники выборных правителей Рима в Риме не жили. Утром 1 января консулы получали символы своей должности. Их просторная одежда была пурпурного цвета, вышита шелком и золотом, а иногда украшена драгоценными камнями, стоившими больших денег. В торжественных случаях их сопровождали высшие должностные лица государства и армии, одетые в сенаторские одежды, и ликторы несли перед консулами бесполезные фасции, украшенные грозными когда-то секирами. Процессия шла от дворца до форума, то есть главной площади города; там консулы поднимались на свое судейское возвышение и садились в курульные кресла, форма которых была такой же, как в древние времена. Они тут же первый раз вершили правосудие – отпускали на волю раба, которого подводили к ним с этой целью. Этот обряд воспроизводил знаменитый поступок Брута Старшего, создателя свободы и консульства, который принял в число своих сограждан верного Виндекса, раскрывшего заговор Тарквиниев. Во всех крупнейших городах несколько дней продолжался всенародный праздник. В Риме его отмечали по обычаю, в Константинополе – подражая Риму, а в Карфагене, Антиохии и Александрии – из любви к удовольствиям и от большого богатства. Две столицы тратили на представления в театрах, цирках и амфитеатрах четыре тысячи фунтов золота в год, что равно (примерно) ста шестидесяти тысячам фунтов стерлингов. Если такие большие расходы превосходили возможности должностных лиц или шли вразрез с их наклонностями, недостающая сумма поступала из императорской казны. Как только консулы выполняли эти предписанные обычаем обязанности, они спокойно могли уйти в тень и весь остаток года, живя частной жизнью, безмятежно любоваться собственным величием. Они больше не были председателями на государственных советах, они больше не решали вопросы войны и мира. Способности консулов (если те не проявляли их на должностях, где было больше настоящего дела) значили очень мало, а их имена служили только официальным названием того года, в котором они занимали места Мария и Цицерона. И все же звание консула было самой завидной целью для честолюбия, самой высокой наградой для добродетели и верности. Сами императоры, которые презирали бледную тень республики, понимали, что, становясь на год консулами, они добавляют себе блеска и величия.
Граница между патрициями и плебеями, которая существовала в первые века Римской республики, была, возможно, наиболее прочной и самой непереходимой границей между сословием знати и народом во все времена и во всем мире. Богатство и почести, государственные должности и религиозные церемонии были почти полностью в руках патрициев, которые с самым оскорбительным для всех прочих усердием ревниво охраняли чистоту своей крови, а своих клиентов держали в показной зависимости. Но эти различия, столь чуждые духу свободного народа, после долгой борьбы были отменены благодаря упорным стараниям трибунов. Самые деятельные и удачливые из плебеев копили богатство, стремились к почестям, роднились со знатью через браки и через несколько поколений усваивали себе гордость знати. Патрицианские же семьи, число которых не пополнялось до последних лет империи, либо угасли естественным образом, либо были истреблены во множестве войн с внутренними и внешними врагами, либо, не имея заслуг или денег, постепенно смешались с общей массой народа. Очень мало осталось семей, которые имели подлинное чистое патрицианское происхождение от времен детства Рима или хотя бы от времен республики, когда Цезарь, Август, Клавдий и Веспасиан создали достаточно много новых патрициев, возводя в это звание сенаторов в надежде обеспечить вечное существование сословию, которое продолжало считаться почтенным и священным. Но эти искусственные пополнения (в состав которых всегда включалась царствующая семья) быстро оказывались стерты с лица земли яростью тиранов, частыми переворотами, изменением нравов и перемешиванием народов. Когда Константин вступил на трон, сохранялось лишь смутное и неясное представление о том, что когда-то патриции были первыми среди римлян. Создание знатного сословия, которое обеспечивало бы монарху авторитет, но при этом могло бы ограничивать его, совершенно не вяжется с характером и политикой Константина, но если бы он всерьез предпринял такую попытку по своей воле установить эдиктом сословие, которое должно ждать, чтобы его существование подтвердили время и общественное мнение, это было бы выше его власти. Он действительно возродил звание ПАТРИЦИЙ, но как личное, а не наследственное. По положению выше патрициев были лишь сменявшиеся каждый год кратковременные консулы. Но патриции стояли выше всех высших чиновников государства и имели самый легкий доступ к правителю. Это почетное звание давалось пожизненно, и поскольку патрициями становились, как правило, любимцы императоров и советники, постаревшие при императорском дворе, подлинное происхождение этого слова от «патер», что по-латыни значит «отец», было неверно истолковано невеждами и льстецами: патрициев Константина чтили как приемных отцов императора и государства.
//-- Префекты, проконсулы и наместники --//
II. Судьба префектов претория коренным образом отличалась от участи консулов и патрициев. У тех их старинное величие улетучилось, оставив после себя лишь пустой титул. Префекты же, начав с очень низкого места и постепенно продвигаясь вверх, получили в свои руки гражданское и военное управление римским миром. Начиная с царствования Севера и до времен Диоклетиана гвардия и дворец, правосудие и финансы, армии и провинции находились под управлением и надзором префектов. Подобно восточным визирям, они держали в одной руке печать империи, а в другой – ее знамя. Честолюбие префектов, всегда грозное, а иногда и губительное для правителей, которым они служили, опиралось на силу преторианских отрядов, и после того, как эти высокомерные войска были ослаблены Диоклетианом и в конце концов распущены Константином, префекты, чья должность пережила падение преторианцев, без труда были низведены до положения полезных и послушных советников. Когда они перестали отвечать за личную безопасность императора, они отказались от роли начальника всех служб дворца, на которую до этого претендовали и которую исполняли. Когда префекты перестали лично вести в бой цвет римской армии, Константин полностью отстранил их от командования войсками. В конце концов странный поворот судьбы превратил начальников гвардии в гражданских наместников провинций. В той системе правления, которую установил Диоклетиан, четыре правителя имели каждый своего префекта претория, и после того, как Константин снова сосредоточил всю самодержавную власть в одних руках, он по-прежнему продолжал назначать четырех префектов и поручал им те провинции, которыми они правили раньше. 1. Префект Востока осуществлял свою широкую по охвату власть сразу во всех трех частях света, которые подчинялись римлянам, – от порогов Нила до берегов Фасиса и от гор Фракии до границ Персии. 2. У префекта Иллирика одновременно были под управлением важные провинции Паннония, Дакия, Македония и Греция. 3. Власть префекта Италии не ограничивалась той страной, которая была названа в его титуле. Она распространялась и на примыкавшую к Италии область Рецию до берегов Дуная, на зависимые от империи острова Средиземного моря и на часть африканского материка между границами Киренаики и Тингитании. 4. Префект Галлий, как указывает множественное число, управлял, помимо Галлии, родственными ей провинциями Британия и Испания, так что ему подчинялись подданные империи от стены Антонина до подножия горы Атлас.
После того как префекты претория были лишены командования солдатами, гражданская власть, которую им было предписано осуществлять над множеством народов, стала соответствовать честолюбию и способностям самых умелых советников. Их мудрости было доверено верховное руководство правосудием и финансами – двумя областями, которые включают в себя почти все обязанности соответственно государя и народа в мирное время: долг верховного правителя – защищать законопослушных граждан, а народа – отдавать на нужды государства ту часть своей собственности, которая для этого необходима. Денежная система, крупные дороги, почта, зернохранилища, мануфактуры – все, от чего могло зависеть процветание общества, находилось под властью префектов претория. Как непосредственные представители великого императора, они имели право по собственному усмотрению разъяснять, исполнять силой и в некоторых случаях изменять общие эдикты своими постановлениями. Они следили за поведением провинциальных наместников, отстраняли нерадивых и наказывали виновных. К префекту можно было обратиться с жалобой на решение любой низшей инстанции по любому важному делу, уголовному или гражданскому, но его собственное решение было окончательным и обжалованию не подлежало. Даже императоры не принимали никаких жалоб на решение или нечестность должностного лица, которое они почтили таким неограниченным доверием. Его жалованье было достойно его положения, а если главной страстью префекта была скупость, он часто находил возможность собрать богатый урожай поборов, подарков и привилегий. Хотя императоры больше не опасались честолюбия своих префектов, они никогда не забывали уравновешивать могущество, которое давала эта высокая должность, ее ненадежностью и кратковременностью.
Только Рим и Константинополь, как первые по важности и достоинству города империи, были выведены из-под власти префектов претория. Огромный размер Рима и знание по собственному опыту, как медленно и неэффективно действует закон, подсказали умелому политику Августу удачное решение – создать новую должность, носитель которой один мог бы сдерживать раболепный, но буйный народ сильной рукой деспотической власти. Первым префектом Рима был назначен Валерий Мессала – с той целью, чтобы его репутация уравновесила народную ненависть к такой мере. Но через несколько дней Мессала, гражданин в полном смысле этого слова, отказался от должности, заявив со страстью и отвагой, которые были достойны друга Брута, что оказался неспособен осуществлять власть, несовместимую с народной свободой. Когда чувство свободы притупилось, преимущества порядка стали понятнее, и префекту, который, похоже, по первоначальному замыслу должен был устрашать лишь рабов и бродяг, была дана судебная власть в гражданских и уголовных делах над всадническими и аристократическими семьями Рима. Преторы – судьи, которые назначались на год и решали дела согласно закону и праву справедливости, – не смогли долго бороться за место на форуме с энергичным соперником, должность которого была постоянной и который обычно пользовался доверием государя. Их суды опустели; их число, когда-то равное иногда одиннадцати, а иногда двенадцати, постепенно уменьшилось до двух или трех; их важные вначале функции были сведены к дорогостоящей обязанности устраивать игры для развлечения народа. После того как должность римского консула стала пышным маскарадом, который редко показывали в столице, префекты заняли освободившееся место консулов в сенате и вскоре были признаны председателями этого почитаемого собрания. Они принимали прошения от жителей территории радиусом в сто миль, и в законодательстве было указано, что только они являются источником всей муниципальной власти. В выполнении этой требовавшей большого труда должности градоначальнику Рима помогали пятнадцать служащих, иные из которых имели должности, первоначально равные должности префекта или даже более высокие. Обязанностями главных среди них было командование многочисленной городской стражей, которая была создана для борьбы с пожарами, грабежами и ночными беспорядками; охрана общественных запасов зерна и прочей пищи и выдача из них содержания нуждающимся; забота о порте, акведуках, стоках для нечистот, о судоходности Тибра и хорошем состоянии его дна; инспекция рынков, театров, частных и государственных строительных работ. Своей бдительностью они достигали трех основных целей регулярной полиции – безопасности, достатка и чистоты. Доказательством заботы правительства о поддержании великолепия столицы и целости ее украшений служит то, что был назначен специальный инспектор для статуй – хранитель для мертвого народа, который, согласно подсчету одного сумасбродного древнего писателя, по численности лишь немного уступал живому населению Рима. Примерно через тридцать лет после основания Константинополя такая же должность, с той же целью и теми же полномочиями, была введена и в растущей новой столице. Было установлено, что два городских префекта и четыре префекта претория полностью равны между собой.
Те, кто в имперской иерархии имел титул «уважаемый», представляли собой промежуточный слой между знаменитыми префектами и почтенными наместниками провинций. Среди них проконсулы Азии, Ахайи и Африки заявили о своем праве первенства и были признаны старшими в память о том, какими высокими были их должности в далеком прошлом. Единственным признаком их зависимого положения была возможность обжаловать их решения у префекта. Но в области гражданского управления империя делилась на тринадцать диоцез – больших округов, каждый из которых по праву можно было назвать равным по величине сильному царству. Первая из этих диоцез находилась под управлением комеса Востока, и мы до некоторой степени можем представить себе, какими важными и разнообразными были его обязанности, когда узнаем, что в его собственной канцелярии было занято шестьсот служащих, которых мы сейчас назвали бы секретарями, клерками, приставами или гонцами. Должность августейшего префекта Египта больше не занимал римский всадник, но ее название осталось прежним, и чрезвычайные полномочия, которые когда-то стали необходимы из-за местоположения страны и характера ее жителей, по-прежнему были у египетского наместника. Остальные одиннадцать диоцез – Азиана, Понтика, Фракия, Македония, Дакия и Паннония, она же Западный Иллирик, Италия, Африка, Галлия, Испания и Британия – находились под управлением двенадцати викариев, иначе вице-префектов. Название этой должности уже само по себе объясняет, каковы были их обязанности и кому они подчинялись. Можно также добавить, что генерал-лейтенанты римской армии, то есть военные комесы и дуки, о которых будет сказано позже, имели ранг и титул «уважаемых».
Среди императорских советников все больше преобладали зависть и любовь к показному блеску; они продолжали жадно и старательно делить то, чем управляли, и увеличивать число титулов для тех, кто управлял.
Огромные страны, которыми римские завоеватели когда-то правили по одной и той же простой системе, были постепенно разрезаны на мелкие куски, и в конце концов в империи стало сто шестьдесят провинций, каждая из которых содержала за свой счет дорогостоящий штат роскошных чиновников.
Тремя из этих провинций управляли проконсулы, тридцатью семью – консуляры (наместники в ранге консула), пятью – исправители и семьюдесятью одной – главы. Эти наместники носили разные титулы, которые по рангу располагались в последовательном порядке. Символы их достоинства причудливым образом менялись, а положение могло быть более или менее приятным и выгодным в зависимости от случайных обстоятельств. Но все они (кроме проконсулов) одинаково входили в класс почтенных особ и все руководили – пока был доволен государь и под верховной властью префектов или заместителей префектов – администрацией и финансами своей провинции. В толстых томах кодексов и пандектов найдется много материала, чтобы подробно изучить систему управления провинциями и то, как в течение шести веков ее совершенствовали мудрые римские государственные мужи и адвокаты. Но историку достаточно выбрать два необычных и благотворных постановления, направленных на то, чтобы уменьшить злоупотребление властью. 1. Ради поддержания спокойствия и порядка наместники были вооружены мечом правосудия. Они имели право выносить смертные приговоры и решали, сохранить или нет жизнь осужденному за преступление, которое по закону каралось смертью. Но им не было позволено облегчать приговоренному преступнику смерть разрешением самому выбрать род казни и не разрешалось приговаривать к самому мягкому и почетному виду изгнания. То и другое было привилегией префектов. Кроме того, одни префекты имели право налагать большой штраф в пятьдесят фунтов золота, а их заместители – только очень мелкие, весом до нескольких унций. Это различие, которое, как кажется, усиливает более верхний уровень власти, но умаляет нижний, имело под собой очень разумное основание: на нижнем уровне властью гораздо легче злоупотребить. Наместник провинции мог под действием своих страстей часто поступать как угнетатель, если дело касалось лишь свободы или имущества подвластных ему людей, но все же из осторожности или человечности бояться пролития невинной крови. Можно учесть также и то, что изгнание, крупные штрафы и выбор легкой смерти относились прежде всего к людям богатым и знатным, и таким образом наиболее заманчивые жертвы для скупости или злобы наместника провинции были избавлены от скрытого преследования с его стороны и отданы во власть более высокому и менее пристрастному суду префекта претория. 2. Поскольку возникли справедливые опасения, что честность судьи может изменить ему, когда затронуты его интересы или чувства, были приняты законы, строжайшим образом запрещавшие назначать кого-либо наместником в провинцию, где он родился, если нет специального разрешения императора, а наместникам и их сыновьям запрещавшие жениться на уроженках и жительницах подведомственной наместнику местности, а также покупать там рабов, земли и дома. Несмотря на эти строгие меры предосторожности, император Константин, процарствовав двадцать пять лет, все еще жаловался на продажность и произвол вершителей правосудия и с самым пылким негодованием писал о том, что возможность попасть на прием к судье, решение судьи, своевременные полезные отсрочки и окончательный приговор открыто продавались либо самим судьей, либо его подчиненными – судебными чиновниками. Повторение недействовавших законов и бессильных угроз доказывает, что такие преступления совершались в течение долгого времени и, может быть, совершенно безнаказанно.
Все гражданские наместники назначались из числа адвокатов. Знаменитый свод законов Юстиниана был создан для юношей из его империи, изучавших римское право; этот государь снисходит до того, что оживляет их усердие заверением, что со временем они получат в награду за труды соответствующие своим знаниям и умению места среди тех, кто управляет государством. Основы этой приносившей большой доход науки преподавались во всех крупных городах Востока и Запада, но самой знаменитой была школа в городе Берите на финикийском побережье, процветание которой продолжалось более трехсот лет, а началось во времена Александра Севера, который, возможно, и создал это учебное заведение, столь выгодное для его родного края. Пройдя пятилетний курс обучения, студенты разъезжались по провинциям искать богатства и почестей. Им не грозила опасность остаться без дела в огромной империи, уже развращенной многочисленными законами, хитростями и пороками, ее источники не иссякали. Один лишь двор префекта претория Востока мог предоставить работу ста пятидесяти адвокатам, из которых шестьдесят четыре имели особые привилегии, а двух выбирали на срок в один год выступать защитниками по делам казначейства и платили им жалованье в шестьдесят фунтов золотом. Первым испытанием юридического таланта выпускника было назначение от случая к случаю экспертом или консультантом при наместнике. С этой должности его часто продвигали вверх на места председателя того суда, перед которым он выступал как защитник. Адвокаты получали должности наместников провинций и благодаря заслугам, громкому имени или благосклонности правителей постепенно доходили до знаменитых должностей. В своей адвокатской практике эти люди смотрели на разум как на средство ведения споров, истолковывали законы так, как им подсказывали личные интересы; эти же пагубные привычки могли остаться у них и на государственных должностях. За честь свободной адвокатской профессии отомстили те древние и современные адвокаты, которые на самых высоких должностях проявили ничем не запятнанную честность и величайшую мудрость, но в годы упадка римской юриспруденции привычка выдвигать на высшие должности, как правило, адвокатов несла в себе семена смуты и позора. Благородное адвокатское искусство, которое когда-то считалось священным достоянием патрициев и передавалось по наследству только в их среде, попало в руки вольноотпущенников и плебеев, которые действовали хитростью, а не умением, и превратили его в мерзкое и губительное ремесло. Некоторые из них добивались доступа в семьи для того, чтобы ссорить людей, поощрять их желание жаловаться друг на друга в суд и так выращивать урожай заработков для себя или своих собратьев по профессии. Другие запирались в своих кабинетах, становились преподавателями правоведения и с важным видом учили богатого клиента тонким уловкам, чтобы он запутал самую простую правду, и доводам, чтобы он придал правдоподобие своим самым неоправданным претензиям. Эта жившая роскошно и весьма популярная часть адвокатского сословия состояла из тех адвокатов, которые наполняли форум звуками своих напыщенных и многословных речей. Этих безразличных к славе и справедливости людей в основном описывают как невежественных и алчных проводников, которые вели своих клиентов через лабиринт расходов, задержек и разочарований, откуда через много утомительных лет те в конце концов выходили, истратив терпение и почти все свое состояние.
//-- Семь советников дворца --//
Кроме наместников и старших военачальников, которые вдали от двора властвовали по его поручению над народами и армиями, ранг «знаменитых» получили от императора семь его приближенных служителей, в чьи верные руки он отдавал свою безопасность, совет или казну. 1. Личные покои императора во дворце находились под управлением главного евнуха, который в то время назывался препозит или префект священной спальни. Его обязанностью было сопровождать императора и во время торжественных церемоний, и в часы развлечений и оказывать ему все те мелкие услуги, которым только царственный сан может придать блеск. При государе, достойном править, этот главный камергер (так мы могли бы назвать его) был полезным скромным слугой. Но если ум господина слаб, то хитрый и ловкий слуга, который не упускает ни одной возможности использовать в своих целях его безграничное доверие к себе, постепенно приобретает на него то влияние, которого редко удается добиться суровой мудрости и неуступчивой добродетели. Выродившиеся внуки Феодосия, невидимые для своих подданных и презираемые своими врагами, поставили префекта своей спальни выше всех советников дворца, и даже его заместитель, первый среди пышно разодетых рабов, дежуривших в приемной, был признан достойным более высокого ранга, чем уважаемые проконсулы Греции и Азии. В подчинении у этого управляющего двором были комесы (от этого титула произошло английское слово «каунт» – «граф»), то есть управляющие, которые надзирали за двумя важными провинциями – великолепием императорских нарядов и роскошью императорского стола. 2. В основных делах управления империей император полагался на усердие и способности начальника канцелярий. Тот был главой дворцовых служб, проверял дисциплину в гражданских училищах и военных схолах и принимал со всех концов империи прошения по делам, касавшимся тех, кто в качестве служителей двора получил для себя и своей семьи право не признавать власть обычного судьи – а таких людей было великое множество. Ведение переписки между государем и его подданными обеспечивали четыре скринии, то есть канцелярии, этого магистрата. Первая занималась записками, вторая письмами, третья прошениями, а четвертая – различными документами и распоряжениями. Каждой из них управлял начальник более низкого ранга, имевший звание «уважаемый», а всего этим делом были заняты сто сорок восемь секретарей, выбранных по большей части из юристов, поскольку секретари при выполнении своих функций часто имели дело с выписками из отчетов и справками. Было разрешено иметь отдельного секретаря для греческого языка – в более ранние времена такая уступка считалась бы недостойной величия Рима; были назначены переводчики для приема варварских послов. Но иностранные дела, которые занимают важнейшее место в современной политике, редко привлекали внимание начальника канцелярий. Его ум больше занимало общее руководство почтовыми службами и арсеналами империи. В тридцати четырех городах – пятнадцати на Востоке и девятнадцати на Западе – постоянные артели рабочих непрерывно изготавливали наступательное оружие всех видов и военные машины, которые хранились в арсеналах и время от времени выдавались войскам для применения. 3. Должность квестора за девять веков претерпела очень необычные изменения. В пору юности Рима так назывались двое низших служащих, избиравшихся сроком на год, которые освобождали консулов от возбуждающей вражду обязанности управлять государственной казной, и такой же помощник предоставлялся каждому претору, который занимал командную должность в войсках или управлял провинцией. По мере того как становились больше завоеванные территории, число квесторов постепенно увеличивалось с двух до четырех, потом восьми, затем двадцати; на короткое время, возможно, их стало сорок. Честолюбивые граждане из самых родовитых семей стремились получить эту должность, которая давала им место в сенате и обоснованную надежду на получение государственных почестей. Когда Август делал вид, что сохраняет свободу выборов, он согласился принять привилегию ежегодно рекомендовать, а точнее – назначать на эту должность определенную часть от общего числа соискателей и имел обыкновение выбирать одного из этих получивших отличие молодых людей для чтения своих императорских речей и посланий на заседаниях сената. Последующие правители подражали примеру Августа, разовое поручение сделали постоянной должностью, и этот квестор-любимец, который приобрел новую и более видную роль, один уцелел после упразднения своих бесполезных былых собратьев. Поскольку речи, которые он составлял от имени императора, приобрели силу, а в конце концов и форму обязательных к выполнению постановлений-эдиктов, этот квестор стал считаться представителем исполнительной власти, оракулом для совета и первоисточником гражданского правосудия. Иногда его приглашали занять закрепленное за ним место в Верховном суде империи рядом с префектами претория и начальником канцелярий, часто просили разрешить сомнения имперских судей. Но поскольку квестор не был загружен множеством различных второстепенных дел, он употреблял свое свободное время и свои способности на то, чтобы развивать тот полный достоинства ораторский стиль, который, несмотря на порчу вкуса и языка, по-прежнему поддерживает величие римских законов. В некоторых отношениях должность имперского квестора можно сравнить с современной должностью канцлера, но официальные документы императоров никогда не скреплялись огромной печатью: ее, кажется, ввели в употребление неграмотные варвары. 4. Верховный казначей налогового ведомства носил необычный титул «комес священной щедрости» – видимо, это должно было означать, что все выплаты из казны являются добровольными дарами щедрого монарха. Все мелкие подробности расходов гражданской и военной администрации за год или за день не смог бы держать в памяти сразу даже самый могучий ум: их количество было почти бесконечно. Эту отчетность вели семьсот человек, распределенные по одиннадцати службам, а службы были устроены по хитро задуманному плану, который позволял им инспектировать и контролировать одна другую, что они и делали. Количество этих служащих, которых и так насчитывалась целая толпа, имело склонность увеличиваться, и много раз власти считали целесообразным увольнять и отправлять домой на родину бесполезных сверхштатных чиновников, которые уклонялись от своей законной работы, но очень усердно занимались прибыльными финансовыми операциями. С казначеем вели переписку двадцать девять старших налоговых сборщиков провинций, восемнадцать из них были удостоены звания комеса. Он же ведал рудниками, где добывали драгоценные металлы, монетными дворами, где металлы превращались в деньги, и казнохранилищами главных городов, в которых эти деньги хранились для нужд государства. Внешняя торговля империи также находилась под управлением этого советника, и он же управлял всеми мастерскими по обработке льна и шерсти, где работали в основном женщины из рабского сословия, которые пряли, ткали из пряжи материю и затем окрашивали ткани для дворца и армии. В одном списке перечислено двадцать шесть таких мастерских на Западе, где ремесла появились позже, и можно предположить, что в ремесленных провинциях Востока мастерских было еще больше. 5. Кроме государственных налогов, которые абсолютный монарх мог взимать и тратить как ему было угодно, императоры в качестве богатых граждан владели очень большой собственностью, которой управлял «комес личного имущества». Часть этого имущества, возможно, составляли земли, принадлежавшие в далеком прошлом парям и республикам, что-то могло быть унаследовано от семей, которые одна за другой надевали на себя пурпур, но самая большая часть была добыта из нечистого источника – путем конфискаций и штрафов. Императорская семья имела поместья во всех провинциях от Мавретании до Британии, но богатство и плодородие земель Каппадокии соблазняли монарха приобрести там имения, которые стали бы лучшими из всех. И вот то ли Константин, то ли его преемники использовали предоставившийся случай оправдать свою алчность религиозным усердием. Они упразднили богатый храм богини войны в Комане, где независимым государем считался ее верховный жрец, и сделали своими частными владениями священные земли, на которых жили шесть тысяч подданных или рабов богини и ее служителей. Но не эти обитатели земель представляли ценность: на равнине, которая тянулась от горы Аргеус до берегов реки Сарус, разводили коней прекрасной породы, которая в Древнем мире считалась самой лучшей за великолепные стати и несравненную быстроту. Эти священные животные предназначались для дворца и императорских игр и были защищены законом от попадания в кощунственные руки обычного владельца. Каппадокийские имения имели такое большое значение, что за ними надзирал комес. В других частях империи были представители и государственного, и личного императорского казначея – чиновники более низкого ранга. И те и другие представители при выполнении своих обязанностей были независимы от местных властей, и их попытки контролировать провинциальных представителей власти поощрялись. 6, 7. Избранные воинские части, конные и пехотные, которые охраняли особу императора, находились под непосредственным командованием «комеса доместиков». Всего в этих частях служило три тысячи пятьсот человек, которые делились на семь схол, то есть отрядов по пятьсот человек каждый. На Востоке эту почетную службу несли почти одни лишь армяне. Когда они во время государственных церемоний стояли на карауле во дворах и портиках дворца, их высокий рост, молчание, ровный строй и великолепное оружие, украшенное серебром и золотом, придавали им воинственный и роскошный вид, достойный римского величия. Из семи схол выбирались две роты, конная и пешая, которые назывались протекторы, что значит защитники; почетное место в них было надеждой и наградой для самых заслуженных солдат. Они стояли на страже во внутренних покоях дворца и время от времени получали назначения в провинцию, где должны были исполнять приказания своего господина быстро и решительно. Комесы доместиков унаследовали обязанности префектов претория и, так же как префекты, стремились перейти с дворцовой службы на должность командующего армией.
//-- Зарождение полицейского государства --//
Чтобы облегчить постоянное общение между двором и провинциями, были построены дороги и основана почтовая служба. Но волею случая эти полезные учреждения открыли путь губительному и недопустимому злоупотреблению. У начальника канцелярии были в подчинении двести или триста агентов – гонцов, обязанностью которых было объявлять имена консулов текущего года и эдикты императоров или сообщать об императорских победах. Понемногу гонцы взяли на себя смелость докладывать обо всех особенностях поведения должностных лиц и частных граждан, которые им удавалось заметить. Вскоре их стали считать соглядатаями монарха и бичом для народа. В той теплой атмосфере, которую создала для них слабость правящего государя, они размножились до невероятного количества в десять тысяч, с презрением относились к мягким, хотя частым предостережениям закона, а в прибыльном деле управления почтовыми станциями были алчными и наглыми угнетателями. Эти официальные шпионы, которые постоянно вели переписку с дворцовыми властями, получали оттуда поощрение в виде благосклонности начальства и наград за то, чтобы они старательно следили за развитием любого изменнического замысла, от слабых признаков скрытого недовольства до подготовки открытого мятежа. Они не останавливались перед преступным насилием над истиной и справедливостью, которое прикрывали личиной святого усердия в службе, и могли без опасности для себя направлять свои отравленные стрелы в грудь любого, виновного или невинного, кто возбудил в них злобу или отказался заплатить им за молчание. Верный своему государю подданный, к примеру из Сирии или из Британии, жил в опасности или по меньшей мере под страхом, что на него наденут цепи, повезут его к императорскому двору в Милан или Константинополь, а там ему придется защищать свою жизнь и имущество от злобной клеветы этих привилегированных доносчиков. Эти методы, которые может отчасти оправдать только крайняя необходимость, использовались в повседневном управлении страной, а недостатки доказательств старательно восполняли с помощью пытки.
Обманчивый и опасный – такая выразительная характеристика ему дана – опыт применения пытки при допросе преступников в законодательстве римлян допускался, но не одобрялся. Они применяли этот кровавый способ допроса только к рабам, чьи страдания эти высокомерные республиканцы редко взвешивали на весах справедливости или человечности. Но никогда они не согласились бы причинить насилие священной особе римского гражданина, не имея самых ясных доказательств его вины. В летописях тирании от царствования Тиберия до правления Домициана подробно описаны казни многих невинных жертв, но, пока сохранялась хотя бы самая смутная память о свободе и чести римского народа, римлянину в его последние часы не грозила опасность терпеть позорную пытку [60 - При расследовании заговора Пизона против Нерона пытали только одного человека – Эпихариду, замужнюю вольноотпущенницу. Остальные не были подвергнуты пыткам. Добавлять к этому другой, более слабый пример излишне, а более яркий найти было бы трудно. Тацит. Анналы. XV, 57.].
Но наместники провинций в своем поведении не руководствовались ни практикой столицы, ни строгими правилами гражданской службы. Они обнаружили, что пытки применяются не только у рабов восточного деспотизма, но и у македонцев, подвластных ограниченному монарху, у жителей Родоса, процветавших благодаря свободе торговли, и даже у мудрых афинян, которые утвердили и возвысили достоинство человеческого рода. Уступчивость провинциалов поощряла наместников к тому, чтобы получить или, возможно, присвоить себе власть по своему усмотрению применять дыбу, чтобы добиться признания вины от преступивших закон бродяг и плебеев, и постепенно забывали о различии сословий и не обращали внимания на привилегии римских граждан. Опасения подданных понуждали их добиваться, а интересы государя подсказывали предоставлять много разнообразных исключений из этого правила, а это означало, что в общем случае применение пытки неявно допускается и даже разрешено. Исключения защищали от пыток всех, кто имел звание «знаменитый» или «почтенный», епископов и их пресвитеров, преподавателей гуманитарных наук, солдат и их семей, муниципальных служащих, их потомков до третьего поколения, а также всех детей, не достигших половой зрелости. Но в новом правосудии империи было одно губительное правило: в случае государственной измены, под определение которой подходило любое оскорбление, которое ловкие адвокаты могли вывести из наличия преступного намерения по отношению к государю или государству, действие всех привилегий приостанавливается и все сословия низводятся на один и тот же позорный уровень. Поскольку безопасность императора открыто была поставлена выше всех соображений справедливости и человечности, достоинство старости и нежность юного возраста были одинаково отданы на самые жестокие пытки. И ужас перед возможным злобным доносом, сочинитель которого мог выбрать их на роль сообщников или даже только свидетелей несуществующего преступления, постоянно висел над головой виднейших граждан римского мира.
…
Народ, воодушевленный гордостью или озлобленный недовольством, редко бывает способен верно оценить свое истинное положение. Подданные Константина не были способны разглядеть упадок гения и мужской доблести, из-за которого они опустились намного ниже своих достойных предков. Но они чувствовали ярость тирании, ослабление дисциплины и рост налогов и жаловались на все это. Беспристрастный историк, признавая справедливость их жалоб, может отметить и некоторые благоприятные обстоятельства, которые смягчали тяжесть их положения. Угрозу варварского нашествия, которая через такое короткое время расшатала, словно буря, основы римского величия, пока еще удавалось отражать или удерживать на границах. Жители большой части земного шара развивали прикладные искусства, создававшие предметы роскоши, и литературу, наслаждались утонченными удовольствиями светского общения. Формы, роскошь и высокая стоимость системы гражданского правления помогали сдерживать беззаконную распущенность солдат. Хотя законы нарушались властью и искажались ловкостью, мудрые принципы римского правосудия поддерживали у подданных империи чувство порядка и беспристрастия, незнакомое жителям деспотических государств Востока. Религия и философия в какой-то степени защищали права человечества, и слово «свобода», которое больше не могло тревожить преемников Августа, было способно иногда напомнить им, что они царствуют не над нацией рабов и варваров.
Глава 18
ХАРАКТЕР КОНСТАНТИНА, ЕГО СЕМЬЯ. СМЕРТЬ КОНСТАНТИНА. УСИЛЕНИЕ ПЕРСИИ ПРИ ШАПУРЕ II
Характер государя, который заставил переселиться верховную власть империи и внес такие значительные изменения в гражданское и религиозное устройство своей страны, привлек внимание людей и вызвал у них противоречивые оценки. Благодарные христиане старательно украшали освободителя церкви всеми отличительными признаками героя и даже святого, а недовольные сторонники побежденной партии сравнивали Константина с самыми ненавистными из тех тиранов, которые пороками и слабостью бесчестили императорский пурпур. В определенной степени эти чувства передались и всем последующим поколениям, и даже в наше время характер Константина одни считают достойным сатиры, другие – хвалебной оды. Мы могли бы надеяться, что, беспристрастно соединив недостатки, которые признаны даже теми, кто горячее всего восхищался этим необыкновенным человеком, и добродетели, которые признавали даже его самые непримиримые враги, мы сможем нарисовать его верный портрет, который, не краснея, примет из наших рук правдивая и чистосердечная история. Но вскоре выяснилось, что попытка смешать столь резко контрастирующие краски напрасна и в результате получится изображение не человека, а урода или чудовища, если не добавить необходимое и верное в разных местах освещение, то есть не отделить аккуратно один от другого разные периоды царствования Константина.
Природа обогатила и тело Константина, и его душу самыми лучшими своими дарами. Рост его был высокий, выражение лица величавое, движения изящные. Свои силу и подвижность он проявлял во всех мужских упражнениях и с самой ранней юности до весьма пожилого возраста сохранил свое тело крепким благодаря тому, что строго следовал домашним добродетелям – целомудрию и умеренности. Он наслаждался общением с людьми в дружеской беседе, и хотя иногда, возможно, давал своей склонности к шутливым насмешкам больше свободы, чем допускал его суровый высокий сан, вежливостью и свободой от предрассудков он покорял сердца всех, кто оказывался рядом с ним. Искренность его дружбы ставили под сомнение, но в нескольких случаях он показал, что был способен на горячую и долгую привязанность. Недостатки в его воспитании, из-за которых он не имел хорошего образования, не мешали ему знать истинную цену учености, и Константин был щедрым покровителем наук и искусств, чем в какой-то степени поощрял их развитие. Занимаясь делами, он был усерден и неутомим и почти постоянно упражнял свой деятельный ум: читал, писал, размышлял, принимал послов или рассматривал жалобы подданных. Даже те, кто осуждал и считал неправильными принятые им меры, поневоле признавали, что у него было достаточно величия души, чтобы задумать самые трудные дела, и достаточно терпения, чтобы выполнить их, не отступая ни перед предрассудками воспитания, ни перед криками толпы. На войне он не знал страха, вселял свою отвагу в сердца солдат и командовал ими с талантом большого военачальника. Не удача, а его военное дарование принесло ему решающие победы над внутренними и внешними врагами государства. Он любил славу как награду за свои труды и, может быть, как их побудительную причину. Не знающее границ честолюбие, которое выступает как главная страсть его души с того момента, как он надел пурпур в Иорке, можно оправдать опасностью его положения, характером его соперников, пониманием им своих высоких достоинств и знанием, что успех даст ему возможность восстановить мир и порядок в империи. В гражданских войнах против Максенция и Лициния Константин склонил на свою сторону народ, который сравнивал ничем не прикрытые пороки этих тиранов с мудростью и справедливостью, которые, казалось, были основными принципами правления Константина.
Если бы Константин пал в бою на берегах Тибра или даже на равнине возле Адрианополя, именно таким – с несколькими поправками – узнало бы его характер потомство. Но в конце своего царствования он (как сдержанно и, в сущности, мягко выразился один живший в то время писатель) опустился и потерял занятое прежде место в ряду самых достойных римских правителей. Знакомясь с жизнью Августа, мы видим, как тиран республики, медленно и почти незаметно изменяясь, постепенно стал отцом своей страны и человечества. Знакомясь же с жизнью Константина, мы видим, как герой, прежде внушавший любовь своим подданным и ужас своим врагам, превратился в жестокого и разнузданного тирана, то ли развратившись под действием счастья, то ли благодаря завоеванной власти поднявшись выше необходимости притворяться. Мир, который он поддерживал во всей империи в последние четырнадцать лет своего царствования, был временем показного блеска, а не истинного процветания. Константин опозорил свою старость двумя противоположными, но совместимыми пороками – мотовством и скупостью. Сокровища, найденные во дворцах Максенция и Лициния, были растрачены без пользы; разнообразные нововведения, которые внедрял победитель, требовали все больших и больших затрат; на содержание его построек, двора и устройство праздников было нужно денег много и побыстрее. Единственным источником средств, которые поддержали бы блеск монарха, было угнетение народа. Его недостойные любимцы, разбогатевшие благодаря безграничной широте взглядов своего господина, безнаказанно присвоили себе право грабить и быть продажными на службе. Скрытое, но повсеместное загнивание чувствовалось во всех отраслях управления страной, и сам император постепенно потерял уважение своих подданных, хотя они и продолжали ему повиноваться. Та одежда и те манеры, которые он стал предпочитать ближе к концу своей жизни, только унизили его в глазах человечества. Азиатская роскошь, которую из гордости ввел в обиход Диоклетиан, у Константина превратилась в женственную изнеженность. Его изображают в разноцветном парике, волосы на котором старательно уложены тогдашними умелыми и трудолюбивыми мастерами, в венце нового фасона, более дорогом по цене, чем прежний, со множеством ожерелий, браслетов, драгоценных камней и жемчужин и в просторной пестрой шелковой одежде, которая искусно украшена вышивкой в виде золотых цветов. Этот наряд, который с трудом можно было простить молодому и склонному к причудам Элагабалу, вызывает недоумение, когда видишь его на мудром пожилом монархе и простом в быту римском ветеране. Ум, настолько ослабленный процветанием и терпимостью к слабостям, был не в состоянии подняться до того великодушия, которое стоит выше подозрений и осмеливается прощать. Смерть Максимиана и Лициния еще можно оправдать следованием правилам политики, которые преподают в школах тиранов. Но беспристрастный рассказ о казнях или, вернее, убийствах, запятнавших закат жизни Константина, заставляет наш до конца откровенный и беспристрастный ум видеть в нем правителя, который мог без отвращения жертвовать законами справедливости и естественными чувствами то ли ради своих страстей, то ли ради своей выгоды.
//-- Семья Константина --//
Удача, которая так верно следовала за знаменем Константина, казалось, оправдала его надежды и обеспечила его удобства в домашней жизни. Те из его предшественников, кто царствовал дольше других и принес империи больше всего процветания – Август, Траян и Диоклетиан, – не оставили после себя потомства, а частые перевороты не давали ни одной императорской семье времени плодиться и размножаться в тени пурпура. Но семейство Флавиев, которое первым облагородил Клавдий Готский, насчитывало несколько поколений монархов, и сам Константин унаследовал от своего царственного отца те наследственные почести, которые передал своим детям. Император был женат дважды. Минервина, безвестная, но состоявшая с ним в законном браке возлюбленная его юности, оставила ему только одного сына, которого звали Крисп. От Фаусты, дочери Максимиана, он имел трех дочерей и троих сыновей, носивших родственные имена – Констанций, Константин и Констант. Лишенные честолюбия братья великого Константина, Юлий Констанций, Далматий и Ганнибалиан, получили самое почетное положение в обществе и самое большое богатство, какие могли быть позволены частному лицу. Младший из троих жил без славы и умер без потомства. Двое его старших братьев взяли в жены дочерей богатых сенаторов и дали начало новым ветвям императорского семейства. Самыми знаменитыми из детей патриция Юлия Констанция позже стали Галл и Юлиан. Двое сыновей Далматия, награжденного пустым титулом цензор, носили имена Далматий и Ганнибалиан. Две сестры великого Константина, Анастасия и Евтропия, были выданы замуж за Оптата и Непотиана, двух сенаторов знатного происхождения и консульского достоинства. Его третья сестра, Констанция, выделялась среди сестер и самым большим величием, и самым большим несчастьем. Она осталась вдовой побежденного Лициния, и именно благодаря ее мольбам невинный мальчик, родившийся от их брака, какое-то время продолжал жить, носить титул цезаря и питать слабую надежду на то, что станет наследником престола. Кроме женщин и союзников семейства Флавиев, было десять или двенадцать лиц мужского пола – при современных дворах их назвали бы принцами крови, которые, казалось, должны были, в зависимости от порядка рождения, одни – наследовать, а другие – поддерживать престол Константина. Но меньше чем за тридцать лет от этой многочисленной и растущей семьи остались лишь Констанций и Юлиан. Только они выжили после целого ряда преступлений и бедствий, подобных тем, которые трагические поэты оплакали в священных песнопениях, рассказывая о семействах Пелопса и Кадма.
Крисп, старший сын Константина и предполагаемый наследник империи, беспристрастными историками описан как обаятельный молодой человек и совершенство среди юношей. Его воспитание или по меньшей мере обучение было поручено Лактанцию, самому красноречивому из христиан. Такой наставник идеально подходил для того, чтобы сформировать вкус и пробудить добродетели своего высокородного ученика. В семнадцать лет Крисп получил титул цезаря и был назначен управлять галльскими провинциями; там набеги германцев рано дали ему случай проявить военную доблесть. В гражданской войне, которая началась вскоре после этого, отец и сын действовали раздельно, и в этой книге уже были прославлены доблесть и верность действий сына при переправе через пролив Геллеспонт, который так упорно защищал превосходящий флот Лициния. Эта победа на море стала одной из причин, определивших исход войны, и имена Константина и Криспа зазвучали рядом в радостных приветственных криках их восточных подданных. Те громко заявляли, что мир покорили и теперь управляют им император, наделенный всеми добродетелями, и его прославленный сын, государь, любимый Небом, полностью подобный своему отцу в совершенствах. Народная любовь, которая редко выпадает на долю старости, щедро изливалась на юного Криспа. Он заслужил уважение и привлек к себе любовь двора, армии и народа. Подданные неохотно признают уже испытанные в деле достоинства своего царствующего монарха, а часто, пристрастные и недовольные, шепотом отрицают их; но на добродетелях его наследника, которые только начинают проявляться, они с любовью основывают самые безграничные надежды на свое собственное и всенародное счастье.
Эта опасная популярность вскоре насторожила Константина, который и как отец, и как монарх не желал терпеть рядом равного себе. Вместо того чтобы попытаться привязать к себе сына благородными узами доверия и благодарности и тем обеспечить его верность, он решил заранее предотвратить те беды, которых с тревогой ожидал от его неудовлетворенного честолюбия. Скоро у Криспа появилась причина жаловаться: его малолетний брат Констанций был послан в звании цезаря царствовать над подчиненными ему, Криспу, галльскими провинциями, а он, взрослый правитель, который так недавно оказал отцу такую решающую помощь, вместо того чтобы получить высшее звание августа, заточен почти как пленник при дворе своего отца и беззащитен перед любой клеветой, которую могут изобрести в своей злобе его враги. В таком тяжелом для него положении этот царственный юноша, возможно, не всегда был в силах уследить за своим поведением или подавить свое недовольство, а мы можем быть уверены, что он был окружен свитой из несдержанных или коварных сторонников, которые усердно разжигали в нем или, возможно, имели указание заставить вспыхнуть и сделать видимым тлевший без присмотра огонь недовольства. В эдикте, который Константин выпустил в свет примерно в это время, явно выражены его подлинные или притворные подозрения, что против него лично и его власти составлен тайный заговор. Всеми возможными приманками из разряда почестей и вознаграждений он побуждает людей любого звания доносить на любого, без исключения, из его наместников и советников, его друзей и самых близких ему любимцев; торжественно провозглашает, что сам будет выслушивать обвинения и мстить за оскорбления, и завершает эдикт молитвой – в которой заметно предчувствие опасности – о том, чтобы провидение Верховного Существа смогло по-прежнему охранять безопасность императора и империи.
Доносчики, которые приняли столь щедрое предложение, были достаточно опытны в искусстве придворной интриги и выбрали в качестве виновных друзей Криспа; и нет никаких причин не верить в искренность императора, когда он обещал, что его месть и наказание будут велики. Однако опытный политик, Константин делал вид, что по-прежнему относится с уважением и доверием к сыну, которого уже начал считать своим самым непримиримым врагом. Были отчеканены медали с обычными молитвами о долгом и благополучном правлении молодого цезаря, а поскольку народ, не посвященный в дворцовые тайны, по-прежнему любил Криспа за добродетели и чтил за высокий сан, поэт, который добивался своего возвращения из изгнания, с одинаковым почтением и верностью воспевает и величие отца, и величие сына. Настало время торжественно отметить двадцатый год царствования Константина, и император для этого перевел свой двор из Никомедии в Рим, где для него был подготовлен самый великолепный прием. Все взглядами и словами усиленно показывали, как они чувствуют общенародное счастье, и какое-то время церемония и притворство, словно занавес, скрывали за собой мрачнейшие планы мести и убийства. В самый разгар празднества несчастный Крисп был взят под стражу по приказу императора, который забыл об отцовской нежности и не вспомнил о справедливости судьи. Допрос был коротким и происходил без посторонних. Было решено, что будет приличнее скрыть судьбу молодого государя от глаз римского народа, и Криспа отправили в город Пола в Истрии, где вскоре казнили то ли рукой палача, то ли с помощью менее грубого средства – яда. Молодой цезарь Лициний, отличавшийся приятными и любезными манерами, погиб вместе с Криспом; сурового от ревнивой зависти Константина не тронули мольбы и слезы любимой сестры, когда она просила сохранить жизнь ее сыну, единственным преступлением которого был высокий сан и после потери которого она жила недолго. История жизни этих несчастных юношей из императорской семьи, род и доказательства их вины, то, в какой форме проходил суд над ними и обстоятельства их смерти, – все это осталось скрыто под покровом тайны; а вежливый светский епископ, который прославил в искусно составленном сочинении добродетели и благочестие своего героя, благоразумно хранит молчание об этих смертях. Такое высокомерное презрение к мнению человечества ложится несмываемым пятном на память Константина и должно напоминать нам, что один из величайших монархов нашего времени повел себя совершенно иначе. Царь Петр, обладая полной деспотической властью, представил на суд России, Европы и потомства причины, которые вынудили его подписать приговор преступному или по меньшей мере выродившемуся сыну.
Невиновность Криспа была так твердо признана всеми, что современные греки, которые с обожанием относятся к памяти основателя своего государства, вынуждены смягчить вину отцеубийцы, которого общая для всех человеческая природа не позволяет им оправдать. Они уверяют, будто бы несчастный отец, как только узнал о ложности обвинения, которое привело его к роковой ошибке, выпустил в свет послание, где сообщил всему миру о своих муках совести и о своем раскаянии; будто бы он сорок дней соблюдал траур, во время которого не мылся и не пользовался обычными жизненными удобствами; будто бы, дабы случившееся надолго стало уроком для потомков, он приказал изготовить из золота статую Криспа и снабдить ее памятной надписью «МОЕМУ СЫНУ, КОТОРОГО Я НЕСПРАВЕДЛИВО ПРИГОВОРИЛ». Такой высокоморальный и интересный рассказ достоин того, чтобы его подтвердили более авторитетные источники. Но если мы заглянем в самые ранние и достоверные сочинения, то узнаем из них, что раскаяние Константина выразилось лишь в кровопролитии и мести, и он искупил убийство невиновного сына тем, что, возможно, казнил виновную жену. Их авторы считают причиной смерти Криспа интриги его мачехи Фаусты, которая из-за непримиримой ненависти или отвергнутой любви повторила во дворце Константина древнюю трагедию об Ипполите и Федре. Подобно дочери Миноса, дочь Максимиана обвинила своего пасынка в кровосмесительной попытке обесчестить ее, жену его отца, и легко добилась от ревнивого императора смертного приговора для молодого наследника престола, которого обоснованно считала самым грозным соперником для своих детей. Но Елена, престарелая мать Константина, оплакивала безвременную гибель своего внука Криспа и отомстила за него: прошло немного времени, и было обнаружено – или якобы обнаружено, – что Фауста сама находится в любовной связи с рабом, который служит на императорской конюшне.
За обвинением тут же последовали осуждение и наказание: прелюбодейку удушили паром в бане, которую для этого натопили особенно жарко. Кто-то, возможно, посчитает, что воспоминание о двадцати годах супружества и мысль о чести их с женой общих детей, предназначенных наследовать престол, могли бы смягчить огрубевшее сердце Константина и убедить императора отправить жену, какой бы виновной она ни оказалась, в тюрьму – искупать вину одиночеством заточения. Но кажется, было бы напрасным трудом высчитывать, правильно ли поступил император, пока мы не сможем точно подтвердить подлинность этого необыкновенного события: есть несколько связанных с ним обстоятельств, которые вызывают сомнение и недоумение. Ни обвинители Константина, ни его защитники не обратили внимания на два очень любопытных места в двух речах, произнесенных в годы следующего царствования. В первом отрывке прославляются добродетели, красота и удача императрицы Фаусты – дочери, жены, сестры и матери стольких государей. Во втором явным образом сказано, что мать Константина-младшего – который был убит через три года после смерти своего отца – пережила своего сына, чтобы оплакивать его. Несмотря на уверенные свидетельства нескольких писателей, среди которых есть и христиане, и язычники, все же остаются некоторые основания верить или по меньшей мере предполагать, что Фауста не погибла от слепого гнева своего подозрительного мужа. Однако смерть сына и племянника вместе с казнью множества их уважаемых и, возможно, невиновных друзей уже может служить достаточным оправданием для недовольства римского народа и объяснением для сатирических стихов на прикрепленных к дворцовым воротам листках, где сравнивались между собой два долгих и кровавых царствования – Константина и Нерона.
После смерти Криспа наследниками империи, видимо, должны были стать трое сыновей Фаусты, которые уже были здесь упомянуты и названы по именам, – Константин, Констанций и Констант. Эти молодые правители один за другим получили титул цезаря. Можно предположить, что их возвели в этот сан соответственно на десятый, двенадцатый и тринадцатый год правления их отца. Такое поведение, хотя и вело к увеличению числа будущих хозяев римского мира, можно простить как проявление пристрастной отцовской любви; но труднее понять, какие причины побудили императора к ненужному возвышению двух его племянников, Далматия и Ганнибалиана. Первый из них получил титул цезаря и стал равен своим двоюродным братьям. Для второго Константин изобрел новое и необычное звание «благороднейший» и отметил это звание лестным знаком отличия – одеждой пурпурного цвета с золотом. Но из всех римских правителей за всю историю империи только Ганнибалиан носил титул ЦАРЬ – имя, которое подданные Тиберия ненавидели бы как кощунственное и жестокое оскорбление со стороны тирана. Такой титул даже в царствование Константина выглядит странно и неуместно, и даже подтверждающие его медали времен империи и писатели того времени с трудом заставляют нас поверить в это.
Вся империя серьезно интересовалась воспитанием этих пятерых юношей, признанных преемниками Константина. Телесные упражнения готовили их к утомительным трудам войны и к требованиям деятельной жизни. Те, кого случай заставлял в рассказе о Констанции упомянуть его воспитание или дарования, утверждают, что он показывал прекрасные результаты в гимнастических прыжках и беге, был умелым стрелком из лука, искусным наездником и мастерски владел всеми видами оружия, которые тогда использовались в конных и пеших войсках. В таких же прилежных и упорных занятиях, хотя, возможно, с меньшим успехом, совершенствовались умы остальных сыновей и племянников Константина. Император пригласил к ним за щедрое вознаграждение самых знаменитых преподавателей христианской религии, греческой философии и римского права и сам взял на себя важную задачу обучать царственных юношей науке управления государством и умению понимать людей. Но характер самого Константина сформировали трудности и опыт. Свободно общаясь с людьми в частной жизни и живя среди опасностей при дворе Галерия, он научился управлять своими страстями, выдерживать удары страстей тех, кто был ему равен, и помнить, что его безопасность сейчас и величие в будущем зависят от его собственных благоразумия и твердости. Намеченные им для себя преемники, к своему несчастью, родились и были воспитаны в императорском пурпуре. Постоянно окруженные льстивой свитой, они проводили свою молодость в наслаждении роскошью и ожидании трона; к тому же их сан не позволял им спуститься с той высоты, откуда все характеры людей, то есть разнообразные оттенки природы человека, выглядят одинаково приглаженными. Константин в очень раннем возрасте допустил их к управлению империей, и они учились искусству царствовать, упражняясь на доверенных им людях. Младшему Константину было указано иметь двор в Галлии, а его брат Констанций сменил эту часть империи, где когда-то был правителем его отец, на более богатые, но менее воинственные страны Востока. Италия, Западный Ил-лирик и Африка привыкли считать представителем великого Константина его третьего сына, Константа. Далматия император поместил на готской границе, отдав ему в управление Фракию, Македонию и Грецию. Ганнибалиану был выбран для жительства город Кесария, и в его новое царство были включены провинции Понт, Каппадокия и Малая Армения.
Каждому из этих младших государей были даны соответствующие его положению дворцовое хозяйство и штат придворных и выделена такая часть гвардии, легионов и вспомогательных войск, какая была нужна для поддержания его достоинства и защиты. Советниками и военачальниками при них были поставлены люди, в которых Константин мог быть уверен, что они станут помогать молодым правителям и даже руководить ими в осуществлении данной им императором власти. По мере того как юноши становились старше и опытней, их полномочия расширялись, но титул августа император всегда сохранял только за собой. Показывая армиям и провинциям цезарей, он при этом держал все части империи в одинаковом подчинении ее верховному владыке. Покой последних четырнадцати лет его царствования нарушили разве что жалкий бунт на острове Кипр во главе с погонщиком верблюдов и военные действия против готов и сарматов, которые Константин вел активно по политическим соображениям.
В последние годы своей жизни Константин воевал против готов и сарматов, но не довел эти войны до конца.
//-- Смерть Константина --//
Покарав готов за гордость и приняв вассальную клятву от народа, который умолял его об этом, Константин укрепил величие Римской империи, и послы Эфиопии, Персии и самых дальних государств Индии поздравляли императора с миром и процветанием империи под его властью. Если он считал смерть старшего сына, племянника и, возможно, жены счастливыми дарами судьбы, то непрерывно наслаждался счастьем и в семейной жизни, и в государственных делах до тридцатого года своего царствования – даты, которую не удавалось отпраздновать никому из его предшественников после Августа. Константин после этого торжественного праздника прожил еще около десяти месяцев и в зрелом возрасте шестидесяти четырех лет после короткой болезни закончил свою достопамятную жизнь во дворце Ахирион, в окрестностях Никомедии, куда он удалился из-за полезных свойств тамошнего воздуха и в надежде восстановить свои истощившиеся силы купанием в целебных горячих источниках. Горе или по меньшей мере траур по нему проявлялся сильнее, чем когда умирал любой из предыдущих императоров. Несмотря на то что о своих правах заявили сенат и народ старого Рима, тело скончавшегося императора, согласно его последней воле, было перевезено в город, которому было предназначено носить имя и хранить память своего основателя. Труп Константина, одетый в суетные символы величия – пурпур и императорский венец, – был уложен на золотое ложе в одном из залов дворца, который для этого был великолепно украшен и освещен. Строго соблюдая правила придворного этикета, первые лица государства, армии и дворцового хозяйства каждый день в назначенное время в смиренной позе подходили, преклоняя колена, к высочайшей особе своего государя, оказывая ему почет, как если бы он был жив. По политическим соображениям это театральное представление продолжалось достаточно долго, и льстецы не упустили случая отметить, что один лишь Константин по особому соизволению Неба царствовал и после смерти.
Но это посмертное правление было лишь пустой видимостью, и вскоре выяснилось, что воля даже самого абсолютного монарха редко выполняется, когда его подданным уже не на что надеяться от его милости и незачем бояться его гнева. Те самые советники и военачальники, которые с таким благоговением кланялись телу своего умершего государя, тайно сговаривались о том, как лишить его племянников Далматия и Ганнибалиана той доли империи, которую он оставил им в наследство. Мы не так хорошо знаем, каким был двор Константина, чтобы судить об истинных побуждениях руководителей этого заговора, и можем лишь предположить, что ими руководили зависть к префекту Аблавию и желание отомстить этому гордому любимцу императора, который долгое время управлял советами покойного и злоупотреблял его доверием. Легче представить себе, какие доводы они использовали, чтобы добиться поддержки солдат и народа. Заговорщики могли, сохраняя свое достоинство и оставаясь верными истине, настаивать на том, что сыновья Константина выше по сану, что увеличивать число верховных правителей опасно и что государству грозит в будущем беда из-за раздоров между столькими государями-соперниками, которые не чувствуют друг к другу ни нежной дружбы, ни братской любви. Эта интрига старательно и скрытно велась до тех пор, пока войска не заявили громко и единодушно, что не позволят править империей никому, кроме сыновей монарха, которого оплакивают. Младший Далматий, которого связывали с его родней дружба и общие интересы, смог унаследовать значительную часть дарований великого Константина, но похоже, что в этом случае он не принял никаких мер к тому, чтобы поддержать силой оружия законные права, которые он и его царственный брат получили благодаря щедрости своего дяди. Изумленные, опрокинутые волной народного гнева, братья, видимо, были не в силах ни бежать, ни сопротивляться и остались в руках своих неумолимых врагов. Решение их судьбы было отложено до приезда Констанция – второго и, возможно, самого любимого сына Константина.
Император, умирая, посоветовал поручить организацию его похорон благочестивому Констанцию, и этот правитель, живший поблизости, на Востоке, легко мог помешать братьям, которые находились в своих дальних областях – Италии и Галлии, если бы те решили проявить сыновнее усердие и похоронить отца сами. Вступив во владение константинопольским дворцом, он прежде всего успокоил своих встревоженных родственников торжественной клятвой, что они будут в безопасности. Следующим его делом было найти подходящий предлог, который облегчил бы его совесть и избавил от необходимости выполнять это неосторожно данное обещание. Хитрый обман был поставлен на службу жестокости, и носитель самого священного сана подтвердил подлинность того, что явно было подлогом. Из рук епископа Никомедии Констанций получил губительный свиток – как было сказано, подлинное завещание своего отца, где император писал о своих подозрениях, что его отравили братья, и заклинал сыновей отомстить за его смерть и обеспечить собственную безопасность наказанием виновных. Какие бы доводы ни приводили несчастные родственники императора, защищая свою жизнь и честь от совершенно невероятного обвинения, их заставили замолчать яростные крики солдат, объявивших себя сразу врагами, судьями и палачами обвиняемых. За этим последовала кровавая бойня, в которой много раз подряд были нарушены и дух закона, и даже установленная законом форма ведения судебного процесса. В этой резне погибли оба дяди Констанция, семь его двоюродных братьев, из которых больше всех прославились Далматий и Ганнибалиан, патриций Оптат, муж одной из сестер покойного императора, и префект Аблавий, которому огромная власть и богатство давали некоторые надежды на императорский пурпур. Если нужно сделать это кровавое зрелище еще ужаснее, то можно добавить, что Констанций сам был женат на дочери своего дяди Юлия, а свою сестру отдал замуж за своего двоюродного брата Ганнибалиана. Эти брачные союзы, которыми Константин, не обращая внимания на предрассудки общества, соединил между собой ветви императорского дома, смогли лишь показать человечеству, что правители из этой семьи были так же чужды супружеской любви, как равнодушны к узам кровного родства и глухи к трогательным мольбам юности и невинности. Из столь многочисленной семьи только Галл и Юлиан, два младших сына Юлия Констанция, были спасены от рук убийц и укрыты в безопасном месте до тех пор, пока ярость, утоленная кровью, не ослабла. Император Констанций, который, в отсутствие своих братьев, должен был нести на себе основную тяжесть вины и угрызений совести, позже в нескольких случаях проявлял слабое и быстро проходившее чувство раскаяния в тех жестокостях, которые коварные рекомендации его советников и непреодолимая грубая сила войск вынудили его совершить в годы неопытной юности.
За избиением семьи Флавиев последовал новый раздел провинций, утвержденный тремя братьями при их личной встрече. Константин, старший из цезарей по возрасту, был признан старшим по сану и получил во владение новую столицу, которая носила его имя и имя его отца. Констанцию были отданы под управление Фракия и страны Востока, а Констант был признан законным правителем Италии, Африки и Западного Иллирика. Армии подчинились братьям, признав их наследственные права, и после небольшой отсрочки они милостиво приняли от римского сената титул августа. Когда эти государи взяли в руки бразды правления, старшему из них был двадцать один год, среднему двадцать, а младшему всего семнадцать.
//-- Усиление Персии при Шапуре II --//
Констанций во главе изнеженных азиатских войск, без воинственных европейцев, которые служили под знаменами его братьев, должен был нести на себе основную тяжесть войны с Персией.
В то время, когда умер Константин, на троне Персии находился Шапур, сын Хормуза, иначе Хормисдаса, и внук того Нарсеса, который, потерпев поражение от Галерия, смиренно признал главенство Рима над Персией. Хотя это был тридцатый год долгого царствования Шапура, он был в расцвете молодости и силы, поскольку по очень странной прихоти судьбы вступил на престол раньше, чем родился. Жена Хор-муза после смерти своего мужа осталась беременной; то, что и пол будущего ребенка, и исход родов были неизвестны, возбуждало честолюбивые надежды в принцах из рода Сасана. В конце концов надвигавшуюся угрозу гражданской войны устранило твердое заявление магов, что вдова Хормуза зачала сына и благополучно произведет его на свет. Подчиняясь голосу суеверия, персы сразу же стали готовить коронацию этого сына. Посередине дворца была поставлена царская постель, на которую легла царица в церемониальном наряде. Корону опустили на то место тела царицы, под которым предположительно находился будущий наследник державы, и сатрапы распростерлись на полу, склоняясь перед величием своего невидимого и неощутимого верховного владыки. Если этой сказочной истории вообще можно верить, – а похоже, что она подтверждается нравами этого народа и необычной длительностью правления этого государя, – то мы должны восхититься не только удачливостью, но и гением Шапура. Царственный мальчик, которого воспитывали в неге и уединении персидского гарема, смог понять, как ему важно упражнять свои ум и тело, чтобы сделать их сильными, и своими достоинствами заслужил тот трон, на который его посадили, когда он еще не знал ничего об обязанностях и соблазнах абсолютной власти. Годы его малолетства были отмечены раздорами внутри страны – бедствием, почти неизбежным в таких случаях; его столица была внезапно захвачена и разграблена Таиром, могущественным царем Йемена, или Аравии, а величие шахской семьи унижено захватом в плен принцессы, сестры покойного государя. Но как только Шапур возмужал, самонадеянный Таир, его народ и его страна пали под первым ударом этого молодого воина. Шапур, пожиная плоды своей победы, так умно сочетал строгость с милосердием, что получил от испуганных и благодарных одновременно арабов прозвище Дульакнаф, что означает защитник народа.
Константин II в 340 году потерпел поражение при Аквилее от Константа, который стал правителем Запада. Констанций, управлявший Востоком, был вынужден противостоять нападениям персов, которыми правил Шапур II. Вторжение персов в Армению стало угрозой для распространения христианства на Востоке. В 348 году в сражении у Сингары победа из-за беспечности превратилась в полный разгром. Крепость Нисибис выдержала три осады. В 350 году был заключен мир. В том же году Магненций сверг с престола Константа, а Ветранион надел императорский пурпур, соперничая с Констанцием. В итоге в 351 году Констанций победил Магненция при Мурсе в долине реки Савы и в 353 году наконец стал править всей империей.
Глава 19
ВОЗВЫШЕНИЕ ЮЛИАНА. ЕГО ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ В ДОЛЖНОСТИ НАМЕСТНИКА ГАЛЛИИ. ЕГО ЛЮБОВЬ К ГОРОДУ ПАРИЖУ
Победа Констанция вновь объединила разделенные провинции империи. Но поскольку этот слабый государь не имел талантов ни для войны, ни для мирной жизни, боялся своих полководцев и не доверял своим советникам, триумф его оружия лишь установил в римском мире власть евнухов. Эти несчастные создания, которых восточные ревность и деспотизм создавали для себя с древних времен, появились в Греции и Риме вместе с заразившей эти страны азиатской роскошью и быстро пошли в гору. Евнухи, которые при Августе, будучи в свите египетской царицы, вызывали отвращение как уроды, постепенно были допущены в семьи матрон, сенаторов и даже императоров. Ограниченные строгими эдиктами Домициана и Нервы, из гордости любимые Диоклетианом, низведенные до скромного положения осмотрительным Константином, они стали многочисленными при дворах его выродившихся сыновей и постепенно научились узнавать, а в конце концов и направлять тайные мысли Констанция. Отвращение и презрение, которые человечество единодушно испытывает к этой неполноценной породе людей, похоже, заставило евнухов деградировать душевно и сделало их почти такими неспособными, как их считали, к любым благородным чувствам и достойным делам. Но евнухи были искусными мастерами лести и интриги и управляли умом Констанция с помощью то его страхов, то лени, то тщеславия. Любуясь в лживом зеркале красивой картиной народного процветания, он дремал и позволял евнухам перехватывать на пути жалобы пострадавших провинций, накапливать огромные богатства за счет продажи правосудия и почестей, позорить самые важные должности назначением на них того, кто покупал у евнухов право на угнетение, и утолять ненависть к тем немногим свободным душам, которые имели дерзость отказаться искать защиту у рабов. Из этих рабов выше всех стоял камергер Евсевий, который так безраздельно управлял монархом и дворцом, что, как язвительно заметил один беспристрастный историк, Констанций пользовался полным доверием своего высокомерного фаворита. Своими умелыми уговорами он убедил императора подписать приговор несчастному Галлу и этим прибавить новое преступление к длинному списку ужасных убийств, запятнавших честь семьи Константина.
Когда два племянника Константина, Галл и Юлиан, были спасены от разъяренных солдат, первому из них было около двенадцати, а второму около шести лет. Поскольку старший был слаб здоровьем, они без труда получили в дар непрочную и подневольную жизнь от притворно пожалевшего их Констанция, который чувствовал, что казнь беспомощных сирот все человечество посчитает самой хладнокровной жестокостью. Местами их изгнания и воспитания были выбраны разные города Ионии и Вифинии, но когда сироты стали старше и это начало беспокоить подозрительного императора, он посчитал, что будет благоразумнее надежно запереть этих несчастных юношей в хорошо укрепленной крепости Мацеллум возле Цезареи. В течение этого шестилетнего заточения обращение с ними было отчасти такое, какого они могли ждать от заботливого опекуна, а отчасти такое, какого могли опасаться от подозрительного тирана. Их тюрьмой был старинный дворец, резиденция царей Каппадокии, местность вокруг дворца была красивой, его территория – большой. Юноши учились и занимались физическими упражнениями под руководством лучших преподавателей, и многочисленный штат прислуги, которая была назначена к племянникам Константина в качестве свиты, а вернее, стражи, был достоин их происхождения. Но они не могли не видеть, что лишены имущества, свободы и безопасности, оторваны ото всех, кому они доверяют и кого уважают, и осуждены проводить свои печальные дни в обществе рабов, послушных приказам тирана, который уже нанес им непоправимый вред. В конце концов нужды государства все же заставили императора, а вернее, его евнухов присвоить Галлу на двадцать пятом году его жизни титул цезаря и скрепить этот политический союз свадьбой с принцессой Константиной. После официальной встречи, на которой каждый из двух правителей дал обещание никогда не предпринимать ничего во вред другому, они сразу же отправились каждый к месту своего жительства. Констанций продолжил свой путь в западные провинции, а Галл поселился в Антиохии и оттуда как представитель императора управлял пятью огромными диоцезами восточной префектуры. При этой счастливой перемене судьбы новый цезарь не забыл о своем брате Юлиане: тот получил почести, положенные ему по званию, видимость свободы и свое большое имущество, которое было ему возвращено.
Галл оказался неспособен править и был устранен путем убийства. Юлиан, хотя о нем первоначально не думали как о возможном императоре, постепенно накапливал опыт и власть и в 355 году был провозглашен цезарем. Пока Констанций был занят на дунайской границе, Юлиан защитил Галлию от вторгшихся алеманнов и франков. Сразу после этого он начал восстанавливать города Галлии – «труд, более подходивший его человечному и философскому нраву».
//-- Юлиан в должности наместника Галлии --//
Главным принципом Юлиана как администратора была – или казалось, что была, – горячая забота о спокойствии и счастье подвластных ему людей. Свободное время, которое было у него, пока войска стояли на зимних квартирах, он посвящал обязанностям гражданского начальника и своим поведением подчеркивал, что ему приятнее быть на гражданской службе, чем командовать солдатами. Перед тем как выступить в поход, он передал наместникам провинций большинство политических и частных судебных дел, которые были представлены ему на рассмотрение. Но, вернувшись, он внимательно ознакомился с тем, что они сделали, смягчил строгость закона и вынес второй ряд приговоров – самим судьям.
Преодолев последнее искушение для добродетельных умов – несдержанное и слишком горячее стремление к справедливости, он спокойно и с достоинством охладил пыл некоего адвоката, который обвинил перед судом в вымогании взяток наместника нарбоннской провинции. «Как же кого-то можно будет признать виновным, если достаточно отрицать вину?!» – воскликнул неистовый обвинитель Дельфидий.
«А кто будет невиновным, если будет достаточно утверждать вину?» – ответил Юлиан. В общегосударственных делах войны и мира интересы государя обычно совпадают с интересами его народа, но Констанций посчитал бы себя глубоко оскорбленным, если бы из-за добродетелей Юлиана лишился хотя бы малой части тех налогов, которые выжимал из угнетаемой и истощенной страны. Младший государь, которому присвоены знаки царского звания, иногда мог осмелиться умерить наглую алчность низших служащих, раскрыть грязные уловки продажных чиновников и установить новый, одинаковый для всех и более простой способ налогообложения. Но управление финансами было отдано в более надежные руки Флоренция, префекта претория Галлии, изнеженного тирана, неспособного ни на жалость, ни на угрызения совести, и этот высокомерный советник жаловался, что Юлиан в самой вежливой и мягкой форме противодействует ему, а сам Юлиан был склонен скорее осуждать себя за слабость. Цезарь с отвращением отклонил распоряжение собрать дополнительный чрезвычайный налог, которое подал ему на подпись префект, и правдивое описание народной нищеты, которой Юлиану пришлось оправдывать свой отказ, оскорбило Констанция и его придворных. Мы имеем возможность с удовольствием прочесть письмо Юлиана к одному из его ближайших друзей, в котором он горячо и свободно выражает свои чувства по этому поводу. Описав свое поведение, он продолжает так: «Можно ли было ученику Платона и Аристотеля поступить иначе, чем сделал я? Мог ли я покинуть несчастных подданных, отданных на мое попечение? Разве не был обязан защитить их от вреда, который раз за разом наносили им эти бессердечные разбойники? Трибуна, который покинул свой пост, карают смертью и лишают похоронных почестей. По какому праву мог бы я произнести приговор ему, если бы сам в час опасности забыл о долге гораздо более священном? Бог поместил меня на эту высокую должность, и его Провидение охранит и поддержит меня. Если я буду осужден на страдания, меня утешит чистая и неподкупная совесть. Если бы Небо позволило мне по-прежнему иметь такого советчика, как Саллюстий! Посчитай они нужным прислать кого-то мне на смену, я подчинюсь без сопротивления и лучше использую возможность короткое время делать добро, чем стану долго наслаждаться безнаказанностью». Непрочное и зависимое положение Юлиана выявило его добродетели и скрыло его недостатки. Молодому герою, который поддерживал в Галлии трон Констанция, не было позволено исправить пороки власти; но ему хватало мужества облегчать или оплакивать беды народа. Поскольку он был не в силах возродить воинственный дух римлян или распространить ремесла и искусства среди их диких врагов, он не мог надеяться обеспечить покой народа ни заключением мира с германцами, ни их покорением. Тем не менее победы Юлиана на короткое время остановили набеги варваров и отсрочили гибель Западной империи.
//-- Юлиан и Париж (Лютеция) --//
Под благотворным влиянием Юлиана были восстановлены города Галлии, которая до этого так долго страдала от междоусобной борьбы, войн с варварами и внутренней тирании. Предприимчивость возродилась благодаря надежде насладиться ее плодами. Сельское хозяйство, мануфактуры и торговля опять процветали под защитой закона, и курии, то есть ремесленные цехи, вновь наполнились полезными и почтенными людьми. Молодежь больше не боялась вступать в брак, а супружеские пары – производить на свет потомство. Общенародные и семейные праздники отмечались с обычной пышностью, а частое и надежное сообщение между провинциями показывало, что нация процветает. Человек с такой душой, как у Юлиана, должен был чувствовать всеобщее счастье, творцом которого он был; но с особыми радостью и удовлетворением он любовался Парижем (Лютецией) – городом, где сам жил в зимнее время и который любил. Великолепная столица, которая теперь раскинулась на обширной территории по обоим берегам Сены, первоначально занимала лишь маленький островок посередине этой реки, и жители городка брали из Сены чистую и полезную для здоровья воду. Река омывала стены, и пройти в городок можно было только по двум деревянным мостам. Северный берег Сены был покрыт лесом, но на юге территория, которая теперь носит имя университета, была постепенно застроена домами и украшена дворцом и амфитеатром, банями, акведуком и Марсовым полем для обучения римских войск. Суровый климат смягчала близость океана, и с некоторыми предосторожностями, которым научил земледельцев опыт, здесь успешно выращивали виноград и смоковницу. Но в особо холодные зимы Сена глубоко промерзала, и вниз по течению плыли огромные глыбы льда, которые азиат мог сравнивать с кусками белого мрамора, что добывали в каменоломнях Фригии. Распущенность и продажность жителей Антиохии заставляла Юлиана вспоминать о суровых и простых нравах его любимой Лютеции, где театральные развлечения были неизвестны или вызывали презрение. Он с негодованием сравнивал изнеженных сирийцев с их противоположностью – храбрыми, честными и простыми галлами, почти забывая про единственный недостаток кельтского характера – отсутствие умеренности. Если бы Юлиан мог теперь побывать в столице Франции, он смог бы побеседовать с высокоучеными и гениальными людьми, способными понять ученика греков и дать ему необходимые наставления. Он мог бы простить полные живости и изящества прихоти народу, чей воинский дух никогда не ослабевал от того, что он баловал себя роскошью. И вероятно, Юлиан был бы в восторге от совершенства, достигнутого искусством общения, которое бесценно тем, что смягчает, облагораживает и украшает отношения между людьми.
ПРИЗНАНИЕ ХРИСТИАНСТВА. НАЧАЛО ЕРЕСИ
Глава 20
ОБРАЩЕНИЕ КОНСТАНТИНА В ХРИСТИАНСТВО. ЭДИКТ О ВЕРОТЕРПИМОСТИ. ВИДЕНИЕ КОНСТАНТИНА И ЕГО КРЕЩЕНИЕ. УЗАКОНЕНИЕ ХРИСТИАНСТВА. ОТДЕЛЕНИЕ ДУХОВНОЙ ВЛАСТИ ОТ СВЕТСКОЙ
Официальное признание христианства можно отнести к числу тех важнейших и революционных внутригосударственных перемен, которые возбуждают самое живое любопытство и являются ценнейшими уроками. Победы и политика Константина уже не влияют на положение в Европе, но впечатление, произведенное обращением этого монарха в христианство, до сих пор живо на большой части земного шара, и церковные учреждения, существовавшие при нем, по-прежнему неразрывно связаны с мнениями, страстями и интересами нашего поколения.
При исследовании этого вопроса, который можно изучать беспристрастно, но нельзя рассматривать равнодушно, сразу же возникает совершенно неожиданная трудность – необходимость определить истинную и точную дату принятия Константином христианства. Красноречивый Лактанций, живший при дворе, кажется, был нетерпелив и слишком поторопился указать миру на пример верховного правителя Галлии, который якобы с первой минуты своего царствования признавал и чтил величие единого истинного Бога. Высокоученый Евсевий писал, что Константин уверовал благодаря чудесному знамению, которое появилось в небе, когда он обдумывал и подготавливал поход в Италию. Историк Зосим злобно утверждает, что император запятнал свои руки кровью своего старшего сына перед тем, как публично отрекся от богов Рима, которых чтили его предки. Это вызывающее недоумение разногласие между авторитетными свидетелями возникло из-за поведения самого Константина. Если строго придерживаться церковного языка, то первый император-христианин был недостоин так называться до самого конца своей жизни, поскольку лишь во время своей предсмертной болезни был сначала рукоположен в оглашенные, а затем путем крещения принят в ряды христиан. Константина надо считать христианином в гораздо более широком смысле этого слова, и необходима величайшая точность при описании того, как постепенно, почти незаметными шагами этот монарх входил в ряды церкви, объявив себя сначала ее защитником, а потом приверженцем. Для императора было очень тяжелым трудом искоренить в себе привычки и предрассудки своего воспитания, признать божественность Христа и понять, что его истинное откровение несовместимо с почитанием богов. Препятствия, которые, вероятно, вставали перед его собственной душой, показали ему, что такую серьезную перемену, как смена государственной религии, надо совершать осторожно, и поэтому он открывал людям свои новые взгляды постепенно – объявлял из них столько, сколько мог заставить подданных исполнять без опасности для себя и с хорошим результатом. В годы его царствования поток христианства тек плавно, хотя все быстрее и быстрее. Однако путь этого потока то преграждали, то изменяли случайные кратковременные обстоятельства и благоразумие, а возможно, и прихоть монарха. Своим советникам Константин разрешал сообщать о намерениях повелителя страны по-разному, выбирая тот способ выражения, который больше соответствовал их взглядам. Умело поддерживая равновесие между надеждами и страхами своих подданных, он в одном и том же году издал два эдикта: первый о торжественном праздновании воскресного дня, второй о постоянных совещаниях с гаруспиками. Во время этого затишья перед серьезным переворотом христиане и язычники следили за поведением своего государя с одинаковой тревогой и озабоченностью, но с совершенно противоположными чувствами. Первых все доводы религиозного рвения и тщеславия побуждали преувеличивать знаки его благосклонности и свидетельства его принадлежности к их вере. Вторые, пока их обоснованная тревога не превратилась в отчаяние и злобу, пытались скрыть от мира и от себя самих, что боги Рима уже не могут считать императора своим поклонником. Эти же страсти или предрассудки побуждали писателей того времени вести себя пристрастно и относить публичный переход Константина в христианство к самому славному или самому позорному периоду его царствования.
Почти до сорока лет Константин, какие бы признаки христианского благочестия ни проскальзывали в его словах или поступках, оставался верен официальной религии. При дворе в Никомедии такое его поведение можно было бы объяснить страхом, но у верховного правителя Галлии оно могло быть вызвано лишь его наклонностями или политическими причинами. Он восстанавливал и обогащал храмы богов, проявляя при этом щедрость; на имперском монетном дворе чеканились медали с изображением фигур и священных предметов Юпитера, Аполлона, Марса и Геркулеса; почтительный сын, он торжественным обожествлением ввел своего отца Констанция в совет богов Олимпа. Но больше всех богов Константин чтил бога солнца – Аполлона греческой и римской мифологии и любил, чтобы его самого изображали с символами бога света и поэзии. Не знающие промаха стрелы этого бога, яркий блеск его глаз, лавровый венок, неувядающая красота и изящество словно указывали, что именно он – покровитель молодого героя. Алтари Аполлона были украшены дарами, которые приносил на них по обету Константин, и доверчивую толпу приучали верить, что императору было дано видеть смертными глазами величие ее бога-покровителя и что он, то ли полностью бодрствуя, то ли в видении был благословлен счастливыми знамениями, которые предвещают ему долгое и полное побед царствование. Солнце по всей империи прославляли как непобедимого руководителя и защитника Константина, и язычники вполне обоснованно могли ожидать, что оскорбленный бог будет неутомимо мстить своему неблагодарному любимцу.
Пока Константин осуществлял ограниченную верховную власть над галльскими провинциями, его подданные-христиане были защищены авторитетом и, возможно, законами своего правителя, который мудро считал, что боги сами должны мстить за оскорбление своей чести. Если мы можем верить словам самого Константина, он с негодованием смотрел на зверские жестокости, которые римские солдаты чинили гражданам, чьим единственным преступлением была их вера [61 - Но легко можно показать, что греческий переводчик улучшил смысл латинского оригинала; к тому же в старости император мог вспоминать о преследованиях христиан при Диоклетиане с большим отвращением, чем то, которое он действительно чувствовал в годы молодости, когда был язычником.].
На Востоке и на Западе он видел, какие разные плоды приносят суровость и снисходительность; ненавистная ему суровость становилась еще ненавистнее оттого, что ее пример подавал его неумолимый враг Галерий, а авторитет и предсмертный совет отца побуждали сына подражать ему в снисходительности. Сын Констанция сразу же приостановил действие эдиктов о преследовании христиан или отменил эти эдикты и позволил свободно исполнять религиозные обряды всем, кто уже объявил себя членами христианской церкви. Вскоре им придало бодрости сознание, что они зависят от правителя, не только справедливого, но и благосклонного к ним, который был научен втайне искренне чтить имя Христа и Бога христиан.
//-- Эдикт о веротерпимости --//
Примерно через пять месяцев после занятия Италии император торжественно и откровенно выразил свои чувства в знаменитом Миланском эдикте, который вернул спокойствие католической церкви. При личной встрече двух государей Запада Константин, который был и одареннее, и сильнее, добился того, что его соправитель Лициний охотно согласился с ним. Объединение их имен разоружило ярость Максимина, а после смерти этого тирана восточных провинций Миланский эдикт был принят как основополагающий закон во всем римском мире.
Императоры в своей мудрости вернули христианам все гражданские и религиозные права, которых те были так несправедливо лишены. Было постановлено, что молитвенные здания и общинные земли, конфискованные ранее у церкви, должны быть ей возвращены немедленно и без спора, а издержки по возвращению относятся на счет возвращающего; но этот суровый указ был дополнен благородным обещанием, что, если кто-то из покупателей честно уплатил за церковное имущество его подлинную цену, ущерб будет ему возмещен из имперской казны.
Его благодетельные установления, которые обеспечивали церкви покой в будущем, были основаны на принципах широкой и беспристрастной веротерпимости, а молодая секта должна воспринимать такое беспристрастие как преимущество и почетное отличие. Два императора объявили миру, что предоставляют каждому из христиан и всех остальных людей полную свободу исповедовать ту религию, которую тот считает правильным предпочесть, к которой привязан душой и которую, возможно, считает лучше всего приспособленной для себя. Они старательно разъясняют смысл каждого неоднозначного слова, не допускают никаких исключений из закона и требуют от наместников провинций строгого следования истинному и простому смыслу эдикта, предназначенного утвердить и защищать религиозную свободу без каких-либо ограничений. Императоры дают себе труд раскрыть две веские причины, которые заставили их ввести эту неограниченную веротерпимость – человеколюбивое намерение позаботиться о покое и счастье своего народа и благочестивую надежду, что таким поступком они угодят и послужат Божеству, живущему на Небесах. Они с благодарностью признают полученные ими многочисленные сильнейшие доказательства Божьей благосклонности к ним и верят, что это же Провидение будет и в дальнейшем вечно защищать процветание правителя и народа империи. Из этих туманных и неопределенных благочестивых фраз можно сделать несколько разных по характеру, но совместимых друг с другом выводов. Возможно, Константин колебался между языческой и христианской религиями. Согласно широким и гибким воззрениям язычников, он мог чтить Бога христиан как одного из многих богов небесной иерархии. Или же он мог придерживаться приятной философской точки зрения, что, хотя существует много различных имен, обрядов и мнений, все секты и все народы одинаково чтят единого для всех Отца и Создателя мира.
Но на решения государей чаще влияют земные выгоды, чем отвлеченные истины общего порядка. Пристрастную и все возраставшую благосклонность Константина к христианам можно вполне естественным образом объяснить тем, что он высоко ценил их строгую мораль и был убежден, что проповедь Евангелия научит его подданных быть добродетельными в частной и общественной жизни. Как бы много ни позволял себе абсолютный монарх в своих собственных поступках и какого бы снисхождения ни требовал он от других к своим собственным страстям, для него, несомненно, выгодно, чтобы все его подданные с уважением относились к своим природным и общественным обязанностям. Но даже самые мудрые законы дают неполный и ненадежный результат. Они редко вдохновляют того, кто добродетелен, и не всегда могут удержать того, кто порочен. Их власть недостаточна для того, чтобы запретить то, что они осуждают, и они не всегда могут наказать за то, что запрещают. Древние законодатели призывали себе на помощь силы воспитания и людского мнения. Но все те принципы, которые когда-то поддерживали могущество и чистоту нравов Рима и Спарты, в угасавшей деспотической империи уже давно утратили силу.
Философия по-прежнему обладала умеренной властью над умами людей, но добродетель получала от языческого суеверия очень слабую поддержку своему делу. В таких огорчительных обстоятельствах благоразумный наместник мог испытывать удовольствие при виде того, как развивалась и крепла религия, которая прививала народу систему этических правил, основанную на чистоте и добросердечии, распространяла ее действие на всех, приспосабливая ее к любому роду занятий и любым условиям жизни, рекомендовала ее как волю и решение разума Верховного Божества и внедряла с помощью вечных наград и вечных наказаний. Исторический опыт греков и римлян не мог подсказать миру, насколько сильно могут преобразовать и усовершенствовать нравы нации наставления, данные в откровении Богом; поэтому Константин мог с какой-то долей доверия прислушиваться к лестным для него и действительно разумным уверениям Лактанция. Этот красноречивый мастер хвалебных речей, похоже, очень уверенно ожидал и почти рисковал обещать, что переход империи к христианству вернет чистоту и счастье ее первых дней; что поклонение истинному богу прекратит войны и разногласия среди тех, кто станет считать себя детьми одного и того же отца; что знание Евангелия будет сдерживать все нечистые желания, все гневные и себялюбивые чувства и что наместники могли бы вложить меч правосудия в ножны, если бы управляли народом, где все живут по законам правды и благочестия, беспристрастия и умеренности, гармонии и любви ко всем.
Покорное и смиренное повиновение, которое заставляет послушно гнуться под ярмом и даже под гнетом власти, наверное, было для абсолютного монарха самой заметной и самой полезной из евангельских добродетелей. Первые христиане считали источником власти правительства не согласие народа, а веления Небес. Император, хотя бы он и незаконно пришел к власти через предательство и убийство, как только начинал царствовать, сразу же становился священной особой и наместником Божества. Только перед Божеством он отвечал за злоупотребление своей властью, и его подданные были прикованы нерушимой клятвой верности к тирану, нарушившему все законы природы и общества. Смиренные христиане были посланы в мир как овны к волкам; а поскольку им было запрещено применять силу даже для защиты их веры, они стали бы еще большими преступниками, если бы поддались соблазну и пролили кровь себе подобных в споре из-за пустых привилегий или суетного имущества, которым человек владеет во временной земной жизни. Верные учению апостола, который в царствование Нерона проповедовал безоговорочную покорность, христиане трех первых веков хранили свою совесть чистой и не были виновны ни в тайных заговорах, ни в открытых мятежах. Когда их преследовали, суровые гонения не заставили их ни вступить в бой с врагом, ни с негодованием переселиться в какой-нибудь далекий уединенный угол мира. Протестанты Франции, Германии и Британии, которые с таким неустрашимым мужеством отстаивали свою гражданскую и религиозную свободу, считали оскорбительной для себя несправедливостью и обидой сравнение поведения первых христиан с поступками новых христиан-реформаторов. Возможно, мы могли бы не осуждать, как сейчас, а похвалить за высочайшее благородство ума и чувств наших предков, убедивших себя, что религия не может отменять неотъемлемые права человеческой природы. Возможно, что терпение раннехристианской церкви объясняется не только ее добродетелями, но и ее слабостью. Секта, состоявшая из невоинственных плебеев, не имевшая ни вождей, ни оружия, ни укрепленных крепостей, несомненно, была бы уничтожена при безрассудной и бесплодной попытке сопротивляться повелителю римских легионов. Но, стараясь отвратить мольбами гнев Диоклетиана или добиваясь благосклонности Константина, христиане могли правдиво и с уверенностью в себе утверждать, что они руководствуются принципом повиновения властям и за три столетия ни разу не нарушили своих принципов. Они могли прибавить еще, что трон императоров вечно имел бы под собой прочную опору, если бы все их подданные приняли христианскую веру и научились бы терпеть и повиноваться.
Согласно общему закону Провидения государи и тираны являются представителями Небес, и им поручено управлять народами Земли или карать их. Но священная история содержит много прославленных примеров более непосредственного вмешательства Божества в управление его избранным народом. Моисей, Иисус Навин, Гедеон, Давид, Маккавеи получили от Бога скипетр и меч. Добродетели этих героев были либо причиной, либо результатом Божьей благосклонности к ним; их военным успехам было предопределено привести церковь к свободе или к победному торжеству. В отличие от судей Израиля, правителей выборных, временных и назначаемых от случая к случаю, цари Иудеи в силу помазания, которым был возведен на царство их великий предок, имели наследственное и неоспоримое право царствовать, которое не могли отменить их собственные пороки или отнять каприз подданных. В таком же чрезвычайном исключительном случае Провидение, которое уже не ограничивалось одним еврейским народом, могло выбрать Константина и его семью защитниками для христианского мира, и благочестивый Лактанний, возвещая о будущей славе долгого царствования Константина над всей империей, говорит языком пророка. Соперниками любимца Небес, которые делили с ним империю, были Галерий и Максимин, Максенций и Лициний. Трагическая смерть Галерия и Максимина вскоре утолила ненависть и оправдала кровожадные ожидания христиан. Победа Константина в борьбе с Максенцием и Лицинием устранила двух последних грозных конкурентов, еще мешавших триумфу нового Давида, и могло показаться, что такого успеха нельзя добиться без особого вмешательства Провидения. Римский тиран своим нравом бесчестил пурпур и человеческую природу, и христиане, хотя, возможно, и пользовались у него ненадежной благосклонностью, вместе с остальными его подданными страдали от последствий его беспричинного, вызванного капризами гнева. Лициний вскоре выдал свои чувства: по его поведению стало видно, что он неохотно согласился принять мудрые и человечные положения Миланского эдикта. В подвластных ему землях было запрещено созывать провинциальные соборы; из его армии с позором увольняли офицеров-христиан; хотя он не решился на гонения против всех христиан в целом, боясь принять на себя такую вину, а вернее – боясь связанных с этим опасностей, те частные случаи, когда он поступал с ними как угнетатель, вызывали еще больше ненависти из-за того, что были нарушениями добровольной торжественной клятвы. Как выразительно и образно сказал Евсевий, «Восток был окутан адской тьмой, а предвещавшие счастье лучи небесного света согревали и освещали провинции Запада». Благочестие Константина было признано безупречным доказательством правоты его оружия; а то, как он воспользовался своей победой, подтвердило мнение христиан, что их героя вдохновляет и ведет Господь. Завоевание Италии привело к эдикту о всеобщей веротерпимости, и как только поражение Лициния сделало Константина единственным властителем римского мира, он в циркулярных письмах потребовал, чтобы все его подданные немедленно последовали примеру своего государя и приняли истинную богоданную христианскую веру.
Уверенность в том, что вступление на престол Константина тесно связано с путями Провидения, породило в умах христиан два мнения, которые очень не похожими один на другой способами помогли исполнению пророчества. В своей пылкой и деятельной верности ему христиане исчерпали все возможности человеческой изобретательности ради его пользы и с уверенностью ожидали, что их тяжелые усилия будут подкреплены чудесной помощью Бога. Враги Константина объясняли соображениями выгоды тот союз, в который он постепенно вступал с католической церковью и который явно помог успешному осуществлению его честолюбивых замыслов. В начале IV века доля христиан среди жителей империи была еще очень мала, но среди выродившегося народа, который с рабским безразличием смотрел на то, как один его хозяин сменяет другого, сила духа и сплоченность религиозной партии могли помочь популярному вождю, которому ее члены по велению своей совести служили бы своими жизнью и деньгами. Пример отца научил Константина высоко ценить и награждать христиан за их достоинства. Распределяя государственные должности, он получал дополнительное преимущество – возможность укрепить свою систему правления, выбирая себе таких советников и полководцев, которым он имел основания доверять, и доверять полностью. Благодаря влиянию этих высокопоставленных миссионеров должно было увеличиться число христиан при дворе и в армии. Германские варвары, из которых состояли легионы, беззаботно и без сопротивления принимали религию своего командира, и вполне можно предположить, что, когда они переходили через Альпы, многие солдаты уже поклялись служить своим мечом Христу и Константину. Привычки человечества и интересы религии постепенно ослабили отвращение к войне и пролитию крови, которое очень долго преобладало у христиан, и на советах, которые собирались под милостивой защитой Константина, авторитет епископов был своевременно использован для того, чтобы подтвердить необходимость соблюдать военную присягу и наказать отлучением от церкви тех солдат, которые сложили оружие, пока церковь жила в покое. Пока Константин в подвластных ему землях увеличивал число и усердие своих верных сторонников, он мог опираться и на поддержку мощной партии в тех провинциях, которыми по-прежнему владели или которые незаконно захватили его соперники. Среди христианских подданных Максенция и Лициния все шире распространялось тайное недовольство этими правителями, и озлобление против них Лициния, который даже не пытался скрыть свою злобу, только крепче привязало их к его сопернику. Постоянная переписка, которую вели между собой епископы даже самых отдаленных одна от другой провинций, позволяла им свободно сообщать друг другу свои пожелания и решения и без всякой опасности передавать любые полезные сведения или церковные пожертвования, способные помочь делу Константина, который публично заявил, что взялся за оружие ради освобождения церкви.
//-- Видение Константина --//
Воодушевление, охватившее войска, а возможно, и самого императора, делало острее их мечи и при этом успокаивало их. Они шли на поле боя в полной уверенности, что тот Бог, который в прошлом открыл перед израильтянами путь через воды Иордана и заставил стены Иерихона обрушиться от звука труб Иисуса Навина, видимым образом проявит свое величие и могущество, дав победу Константину. Церковная история готова утверждать и подтвердить свидетельствами, что в ответ на их ожидания произошло хорошо видимое всем чудо, которое почти все единодушно посчитали причиной обращения в христианство императора Константина. Подлинная или мнимая причина столь важного события заслуживает и требует внимания со стороны потомства, и поэтому я постараюсь реально оценить знаменитое видение Константина, рассмотрев по отдельности штандарт, сон и небесный знак и отделив историческую, естественную и чудесную часть этого необыкновенного рассказа, которые при его составлении были умело смешаны и образовали великолепную массу из хрупких кусочков под названием своевременный аргумент.
I. Любое орудие пыток, применявшихся только к рабам и чужеземцам, стало вызывать у каждого римского гражданина отвращение; в представлении граждан с крестом были тесно связаны вина, боль и позор [62 - Христианские писатели – Юстин, Минуций Феликс, Тертуллиан, Иероним и Максим Туринский – искали подобие фигуры креста почти во всех созданиях природы и искусства и получили вполне удовлетворительный результат: пересечение меридиана и экватора, лицо человека, летящая птица, плывущий человек, мачта и рей, плуг, штандарт и т. д.].
Скорее из благочестия, чем из человечности Константин вскоре отменил в своих владениях наказание, которое соизволил перенести Спаситель человечества. Но лишь после того, как император научился презирать предрассудки своего воспитания и своего народа, он смог поставить в центре Рима статую, изображавшую его самого с крестом в правой руке и с надписью, где причиной победы его оружия и освобождения Рима было названо действие этого спасительного знака, истинного символа силы и мужества. Этот же символ освятил оружие солдат Константина: крест блестел на их шлемах, был выгравирован на их щитах и вышит на их знаменах; священные эмблемы, которыми украсил себя сам император, отличались от остальных лишь более дорогим материалом и более изящной работой. Но главный штандарт, возвестивший победу креста, назывался лабарум – темное по смыслу, хотя и знаменитое слово, происхождение которого напрасно пытались вывести почти из всех языков мира. Согласно описаниям, он представлял собой длинную пику с пересекавшей ее поперечной планкой. С этой планки свисало покрывало из шелка, на котором были причудливо вытканы изображения царствующего монарха и его детей. На верху пики находился золотой венец, а внутри венца – таинственная монограмма, в которую входили одновременно фигура креста и первые буквы имени Христа. Охрана лабарума была доверена пятидесяти гвардейцам, чьи доблесть и верность были уже испытаны. Их новое положение было отмечено почестями и денежными наградами, а вскоре несколько счастливых случаев породили мнение, что хранители лабарума, когда выполняют свои обязанности, остаются неуязвимы для дротиков врага. Во время второй гражданской войны Лициний почувствовал могучую силу этого священного знамени и стал ее бояться. Вид лабарума в бою в час беды воодушевлял солдат Константина так, что они становились непобедимыми, и сеял ужас и отчаяние в рядах их противника. Императоры-христиане, уважавшие пример Константина, во все свои военные походы выступали под этим штандартом-крестом; но когда выродившиеся преемники Феодосия перестали сами возглавлять свои войска, лабарум стали хранить в константинопольском дворце в качестве почитаемой, но бесполезной реликвии. Его славу до сих пор хранят медали семьи Флавианов. В своей благодарной набожности они поместили монограмму имени Христа посреди символов Рима. Торжественные слова «безопасность государства, слава армии, восстановление народного счастья» используются в равной степени и на религиозных, и на военных памятниках побед; до наших дней сохранилась медаль императора Констанция, на которой изображение штандарта-лабарума дополнено памятными словами «СИМ ПОБЕДИШИ» – «этим ты победишь».
II. У ранних христиан было в обычае во всех опасностях и бедах укреплять свои души и тела знаком креста, который они использовали во всех своих церковных обрядах и во всех случаях повседневной жизни как нерушимую защиту от любого духовного или земного зла. Лишь церковь могла обладать достаточным авторитетом для того, чтобы подтвердить благочестие Константина, который с одинаковыми осмотрительностью и постепенностью признавал истинность христианства и его символ. Но свидетельство жившего в те времена писателя, который в формальном трактате отомстил за религию, показывает, что набожность Константина была более благоговейной и возвышенной. С полной уверенностью он утверждает, что в ночь перед своей битвой с Максенцием Константин получил во сне указание изобразить на щитах своих солдат небесный знак Бога – священную монограмму имени Христа, выполнил это повеление Неба и был вознагражден за доблесть и послушание решающей победой на Мульвийском мосту. Некоторые соображения могут побудить скептический ум усомниться в верности суждений или в правдивости ритора, который своим пером верно служил, то ли от религиозного усердия, то ли ради выгоды, делу взявшей верх партии. Похоже, что он выпустил в свет свое сочинение «Смерть гонителей» в Никомедии примерно через три года после победы в окрестностях Рима; но тысяча миль и тысяча дней – это много, вполне достаточно для того, чтобы декламаторы сочинили вымысел, партия проявила доверчивость и выразил молчанием свое одобрение сам император, который мог без возмущения выслушать чудесный рассказ, прославлявший его и помогавший выполнению его замыслов. На пользу Лицинию, который тогда еще скрывал свое враждебное отношение к христианам, тот же автор рассказал о подобном же видении – явлении ангела, сообщившего Лицинию молитву, которую вся его армия повторила перед тем, как пойти в бой против легионов тирана Максимина. Если чудеса часто повторяются, это побуждает разум человечества к противодействию, если не подавляет его; но если рассматривать сон Константина отдельно, он может быть объяснен вполне естественным образом – либо политическими соображениями, либо воодушевлением императора. Когда тревогу за исход завтрашнего дня, который должен был решить судьбу империи, на короткое время прервал беспокойный сон, облик почитаемого Константином Христа и хорошо знакомый императору символ его веры вполне могли возникнуть в продолжавшем работать воображении государя, который чтил имя Бога христиан и, может быть, тайно умолял Бога, чтобы тот помог ему своим могуществом. Точно так же этот политик до мозга костей мог позволить себе одну из тех военных хитростей, один из тех благочестивых обманов, которые с таким мастерством и с таким успехом применяли Филипп и Серторий. Сверхъестественное происхождение снов признавали все народы Античности, и значительная часть галльской армии была уже готова поверить в спасительный знак христианской веры. Тайное видение Константина мог опровергнуть лишь ход событий, а бесстрашный герой, который прошел через Альпы и Апеннины, мог с беспечностью отчаяния не думать о последствиях поражения под стенами Рима. Сенат и народ, которые были в восторге, освободившись от ненавистного тирана, признали, что победа Константина потребовала сил больших, чем человеческие, не осмелившись заявить, что она была одержана благодаря защите богов. На триумфальной арке, поставленной примерно через три года после победы, было написано в расплывчатых выражениях, что Константин спас римское государство и отомстил за него благодаря величию своего разума и природному влечению или порыву силы, исходящей от Божества. Оратор-язычник, который еще раньше нашел возможность прославить добродетели победителя, предполагает, что Константин один находился в тайном и близком общении с Верховным Существом, которое поручает заботу о смертных низшим божествам, своим подчиненным; это очень правдоподобное объяснение того, что подданным Константина не следует осмеливаться на то же, что делает он, и принимать новую веру своего государя.
III. Философ, который спокойно и недоверчиво изучает сны, знамения и чудеса, описанные в светской истории и даже в истории церкви, вероятно, придет к выводу, что хоть иногда глаза зрителей вводил в заблуждение обман, но гораздо чаще ум читателей оскорбляли вымыслы. Каждое событие, явление природы или случай, которые выглядели отклонениями от обычного порядка вещей, поспешно признавались деяниями самого Бога; потрясенное воображение изумленной толпы иногда наделяло формой и цветом, речью и способностью двигаться быстро пролетавшие, но необычные воздушные явления. Назарий и Евсевий – два самых знаменитых оратора среди тех, кто старательно трудился, чтобы прославить Константина в умело сложенных хвалебных речах. Назарий через девять лет после победы возле Рима описывает армию божественных воинов, которые, казалось, падали с неба. Он особо упоминает их красоту, их мужество, огромные размеры их тел, поток света, который излучали их небесные доспехи, терпение, с которым они старались, чтобы смертные увидели и услышали их, и их заявление, что они посланы помочь великому Константину и спешат к нему. В свидетели истинности этого знамения оратор-язычник брал весь галльский народ, перед которым он тогда выступал и, кажется, надеялся, что люди поверят в древние видения теперь, после этого недавнего и произошедшего у всех на глазах события. Христианский рассказ Евсевия, который, хотя и был написан через двадцать три года, мог иметь в своей основе подлинный сон, отлит в гораздо более точную и изящную форму. В нем говорится, что во время одного из своих походов Константин собственными глазами увидел в полдень над солнцем светящийся знак – символ победы в форме креста с надписью: «СИМ ПОБЕДИШИ». Этот удивительный предмет в небе вызвал изумление у всей армии и самого императора, который тогда еще не решил, какую религию выберет; но его изумление превратилось в веру после видения, которое явилось ему следующей ночью. Перед его глазами возник Христос; он показал Константину тот же самый небесный знак креста и сказал императору, чтобы тот изготовил себе такой же штандарт и с верой в победу шел в бой против Максенция и всех своих врагов. Ученый епископ Кесарии явно чувствовал, что то, как недавно стал известен этот чудесный случай, вызовет некоторое удивление и недоверие у наиболее благочестивых из его читателей. Но вместо того чтобы подтвердить его указанием точного времени и места, что всегда помогает обнаружить ложь или утвердить истину, вместо того чтобы собрать и записать свидетельства огромного количества живых очевидцев, которые должны были наблюдать это ошеломляющее чудо, Евсевий ограничивается тем, что приводит лишь одно далеко не рядовое свидетельство – слова покойного Константина, который через много лет после этого происшествия рассказал ему об этом выдающемся событии своей жизни и подтвердил истинность своих слов торжественной клятвой. Благоразумие и благодарность ученого прелата не позволили ему усомниться в правдивости его победоносного повелителя, но он откровенно заявляет, что в деле такого рода не поверил бы никакому менее авторитетному свидетелю. Эта причина для легковерия не могла просуществовать дольше, чем власть семейства Флавиев, и небесный знак, над которым могли бы позже смеяться иноверцы, был оставлен без внимания христианами тех времен, которые последовали сразу за обращением Константина. Но и восточная и западная католическая церковь признали истинность знамения, которое укрепляет распространенный в народе культ креста. Видение Константина занимало почетное место в собрании суеверий, пока дерзкая проницательность здравомыслящих критиков не осмелилась уменьшить триумф первого императора-христианина и усомниться в его правдивости.
//-- Крещение Константина --//
Протестанты и философы среди современных читателей будут склонны считать, что в рассказе о своем обращении в христианство Константин торжественно подтвердил преднамеренную ложь сознательным лжесвидетельством. Они, может быть, без колебаний скажут, что при выборе религии его ум руководствовался лишь выгодой и что (как выразился один нечестивый поэт) он подставил алтари церкви себе под ноги, как скамейки, чтобы подняться на трон империи. Однако все, что мы знаем о человеческой природе, о Константине и о христианстве, говорит против такого поспешного и крайнего вывода. Было замечено, что в эпоху сильной религиозности даже самые хитрые государственные деятели чувствуют то воодушевление, которое пробуждают в других, и даже самые ортодоксальные святые присваивают себе опасное право использовать при защите истины как оружие обман и ложь. Часто личная выгода бывает у нас нормой в делах веры так же, как и в поступках, и те же самые соображения земной выгоды, которые могли влиять на публичное поведение и высказывания Константина, должны были постепенно склонить его к принятию религии, которая принесла ему столько славы и удачи. Уверения, что это он избран Небом, чтобы царствовать на земле, льстили его тщеславию; успех подтвердил его божественное право на трон, и это право было основано на истинности откровений христианства. Поскольку незаслуженные похвалы за добродетель иногда пробуждают в том, кого хвалят, добродетель подлинную, благочестие Константина, даже если вначале оно было лишь удобным и подходящим к случаю средством, могло постепенно под влиянием похвал, привычки и примера стать зрелой глубокой верой и пылким благочестием. Епископы и вероучители новой секты, которые по одежде и манерам не подходили для того, чтобы жить при дворе, виделись с императором за его столом, сопровождали монарха в его походах, а один из них, то ли египтянин, то ли испанец, приобрел такую духовную власть над императором, что язычники приписывали его влияние магии. Лактанций, который украсил евангельские истины красноречием Цицерона, и Евсевий, который поставил греческую философию на службу религии, стали друзьями и близкими людьми для своего государя; эти искусные мастера спора могли, убеждая императора, терпеливо выбирать те моменты, когда он был в мягком и уступчивом настроении, и умело использовать те доводы, которые больше всего подходили к его характеру и были ему наиболее понятны. Какие бы преимущества ни получала церковь, принимая в свои ряды императора, не особая мудрость или добродетель, а блеск пурпура отличал его от многих тысяч его подданных, которые уже приняли христианское учение. Нетрудно поверить, что ум неученого солдата покорился тем весомым доказательствам, которые в более просвещенный век удовлетворили или подчинили себе умы Гроция, Паскаля или Локка. Среди непрестанных трудов, которых требовал его высокий сан, этот солдат употреблял – или делал вид, что употребляет, – ночные часы на изучение Священного Писания и сочинение богословских речей, которые он потом произносил перед многочисленной рукоплещущей аудиторией. В одной очень длинной речи, которая сохранилась до наших дней, этот царственный проповедник много рассуждает о различных доказательствах истинности христианства, но дольше всего обсуждает сибиллины стихи и четвертую эклогу Вергилия. За сорок лет до рождения Христа поэт из Мантуи, словно вдохновленный небесной музой Исайи, воспел со всей восточной цветистостью метафор возвращение Девы, падение Змея, близкое рождение божественного ребенка, отпрыска великого Юпитера, который искупит вину человеческого рода и будет управлять мирной вселенной так же добродетельно, как его отец, возникновение и явление миру небесного племени, народа, подобного первым людям, его расселение по всей земле и постепенное восстановление невинности и счастья, которые были в золотом веке. Поэт, возможно, не осознавал тайного смысла и тайной задачи этих возвышенных предсказаний, которые так недостойно истолковывали, применяя к младенцу – сыну консула или триумвира; но если более величественное и действительно уместное толкование четвертой эклоги сыграло какую-то роль в обращении первого императора-христианина, Вергилий, может быть, заслужил место среди самых успешных проповедников Евангелия.
Величественные, внушавшие благоговейный страх таинства христианской веры и культа утаивались от глаз посторонних и даже оглашенных с подчеркнутой загадочностью, назначение которой было возбуждать в них удивление и любопытство. Но суровые правила дисциплины, которые благоразумно установили епископы, то же самое благоразумие смягчило для императора, которого было так важно завлечь всеми возможными послаблениями в лоно церкви; и Константин получил, по крайней мере в форме молчаливого согласия, разрешение пользоваться большинством привилегий христианина, еще не взяв на себя ни одной из христианских обязанностей. Вместо того чтобы уходить из собрания верующих, когда дьякон возгласом приказывал удалиться непосвященной толпе, он молился вместе с верными, вел ученые споры с епископами, произносил проповеди на самые возвышенные и сложные богословские темы, отмечал священными обрядами канун Пасхи, публично провозгласил себя не только участником, но в некоторой степени священником и служителем христианских таинств. Гордость Константина могла принять, а его заслуги оправдать такое чрезвычайное исключение. Несвоевременная строгость могла уничтожить незрелые плоды его обращения, и, если бы двери церкви были строго по правилам закрыты перед государем, который покинул алтари богов, повелитель империи остался бы вообще без религии. Во время своего последнего приезда в Рим он благочестиво отрекся от суеверия своих предков и оскорбил это суеверие, отказавшись возглавить военную процессию сословия всадников и публично принести обеты Юпитеру Капитолийскому. За много лет до крещения и смерти Константин объявил миру, что ни он сам, ни его изображение больше никогда не появятся в стенах храма идолопоклонников, и одновременно разослал в провинции целый ряд медалей и рисунков, на которых император был изображен в смиренной позе молящегося христианина.
Гордость Константина, который отказался от привилегий оглашенного, нелегко объяснить или простить, но отсрочку его крещения можно оправдать церковными правилами и церковной практикой древности. Таинство крещения совершал сам епископ вместе с помогающим ему духовенством в соборной церкви диоцезы в течение пятидесяти дней, которые разделяют два торжественных праздника – Пасху и Троицу; за эти святые дни церковь принимала в свое лоно много детей и взрослых. Родители часто из благоразумия и осторожности откладывали крещение своих детей до того времени, когда те смогут понять, какие обязанности берут на себя; суровые епископы древности давали новообращенным испытательный срок – два или три года ученичества, и оглашенные сами по различным земным или духовным причинам редко торопились войти в число посвященных и стать христианами до конца. Считалось, что таинство крещения полностью избавляет человека от всех грехов, душа его мгновенно возвращается к своей первоначальной чистоте и попадает в число тех, кому обещано вечное спасение. Среди приверженцев христианства было много таких, которые считали неблагоразумным торопиться со спасительным обрядом, который нельзя будет повторить, и потерять напрасно драгоценную привилегию, которую никогда нельзя будет возобновить. Откладывая крещение, они могли осмелиться наслаждаться этим миром, давая волю своим страстям, и при этом сохраняли в своих руках средство несомненно и легко получить отпущение грехов [63 - Отцы церкви, которые осуждали эту задержку и считали ее преступной, не могли отрицать, что даже крещение, принятое на смертном одре, сохраняет свое спасительное действие. Иоанн Златоуст с его остроумным и изобретательным красноречием смог найти лишь три довода против поведения этих предусмотрительных христиан: 1) мы должны любить добродетель и следовать ей ради нее самой, а не только ради награды; 2) мы можем умереть внезапно и не иметь возможности принять крещение; 3) хотя нас и поселят в небесах, мы там будем лишь мерцать как слабые звезды по сравнению с солнцами праведности, которые прошли намеченный ими путь в труде, с успехом и со славой. Я думаю, что эта отсрочка крещения, хотя имела крайне вредные последствия, не была осуждена ни одним общеимперским или провинциальным церковным советом и ни в одном публичном акте или заявлении церкви. Религиозный пыл епископов легко удавалось погасить и в гораздо менее сложных случаях.].
У самого Константина возвышенная теория Евангелия оставила гораздо более глубокий след в уме, чем в сердце. Он шел к великой цели, указанной ему честолюбием, по темным и кровавым путям войны и политики, а после победы дал себе волю, забыл об умеренности и стал злоупотреблять своей удачей. В зрелые годы Константин вместо того, чтобы подтвердить свое превосходство над Траяном и Антонинами с их несовершенным героизмом и светской философией, разрушил ту репутацию, которую заслужил в молодости. Чем больше он познавал истину, тем меньше в нем было добродетели; и тот самый год, когда он созвал Никейский собор, был запятнан казнью, а точнее, убийством его старшего сына. Уже одна эта дата является достаточным опровержением злобных предположений невежественного Зосима, который утверждает, будто бы после смерти Криспа его отец, страдая от угрызений совести, получил от служителей христианской религии отпущение этого греха, чего напрасно добивался от языческих понтификов. Ко времени смерти Криспа император уже не мог колебаться по поводу выбора религии; он уже не мог не знать, что церковь имеет безотказно действующее средство против его беды, хотя и решил отложить применение этого средства до тех пор, пока близость смерти не избавит его от искушения снова впасть в тот же грех. Для епископов, которых он вызвал к себе во дворец в Никомедии во время своей предсмертной болезни, стали наглядными уроками того, как горячо Константин просил о крещении и с каким пылким усердием крещение принял, его торжественное заявление, что остаток его жизни будет достоин ученика Христа, и его смиренный отказ носить пурпурные одежды императора после того, как его одели в белую одежду новообращенного. Пример и репутация Константина, кажется, подтвердили, что отсрочка крещения одобряется и разрешается. Это стало поощрением для будущих тиранов: они могли верить, что кровь невинных жертв, которую они могут пролить за время долгого царствования, будет мгновенно смыта водой возрождающего крещения. Такое злоупотребление религией подрывало основы морали и потому было опасно.
//-- Узаконение христианства --//
Благодарная церковь превознесла добродетели и простила недостатки своего великодушного покровителя, который возвел христианство на престол римского мира, а греки, которые отмечают праздником память святого императора Константина, редко упоминают его имя без титула равноапостольный. Если тут имеется в виду характер этих миссионеров Господа, такое сравнение нужно считать нечестивым преувеличением льстецов. Но если сравнение касается лишь величия и большого количества их евангельских побед, успех Константина, возможно, равен успеху самих апостолов. Эдиктом о веротерпимости он устранил те земные помехи, которые ранее сдерживали рост христианства, а его многочисленные деятельные советники получили разрешение, полную свободу и щедрое поощрение для того, чтобы внушать людям благотворные истины христианского откровения всеми доводами, которые могут повлиять на разум или религиозные чувства человека. Полное равновесие между двумя религиями установилось лишь на мгновение, и острые глаза людей честолюбивых и скупых вскоре увидели, что исповедовать христианство выгодно не только в жизни будущей, но и в этой жизни. Надежда приобрести богатство и почести, пример императора, его увещевания, его улыбка, которой невозможно было сопротивляться, убеждали в истинности христианства продажную и раболепную толпу, заполнявшую покои дворца. Города, которые в своем усердии опережали указания властей и добровольно уничтожали свои храмы, получили муниципальные привилегии и были награждены дарами от народа; а новая столица Востока, Константинополь, гордилась тем исключительным преимуществом, что никогда не была осквернена идолопоклонством. Поскольку низшими слоями общества управляет закон подражания, переход в христианство тех, кто сколько-нибудь выделялся своим происхождением, могуществом или богатством, вскоре заставил последовать за ними толпы тех, кто от них зависел. Спасение душ простого народа было куплено дешевой ценой, если верно, что за один год в Риме были крещены двенадцать тысяч мужчин и соответствующее этому числу количество женщин и детей и что император пообещал каждому новообращенному белую одежду и двадцать золотых монет. Могучее влияние Константина вышло за узкие границы его жизни и его владений. Образование, которое он дал своим сыновьям и племянникам, дало империи целый род государей, чья вера была еще более горячей и искренней, поскольку они с самого раннего детства прониклись духом христианства или по меньшей мере узнали христианское учение. Войны и торговля распространили знание Евангелия за границы римских провинций, и варвары, которые раньше презирали скромную и преследуемую секту, скоро научились уважать религию, которую совсем недавно приняли самый великий монарх и самый цивилизованный народ на земле. Готы и германцы, поступив на военную службу в римские войска, уважали крест, который сиял впереди легионов, а их свирепые земляки учились вере и человечности сразу. Цари Иберии и Армении поклонялись богу своего защитника, а их подданные, которые все без различия назывались христианами, вскоре объединились в постоянный священный союз внутри римского сообщества своих братьев по вере. В Персии местных христиан подозревали в том, что они предпочитают свою религию своей родине, но пока две империи жили в мире друг с другом, заступничество Константина хорошо сдерживало магов, жаждавших начать преследования.
Лучи Евангелия осветили побережье Индии. Евреи, которые проникли в Аравию и Эфиопию и жили там колониями, сопротивлялись продвижению туда христианства, но в какой-то степени предварительное знакомство с откровением Моисея облегчало труд миссионеров, и в Абиссинии до сих пор чтят память Фрументия, который во времена Константина посвятил свою жизнь обращению в христианство этих отдаленных земель. В царствование Констанция, сына Константина, Феофил, который сам был индийского происхождения, был назначен одновременно послом и епископом. Он отправился в путь по Красному морю и вез с собой двести лошадей лучшей каппадокийской породы, которых император посылал правителю сабеев, иначе гомеритов. Феофилу было также вручено много других полезных или любопытных подарков, которые могли вызвать восхищение и обеспечить дружбу варваров, и он успешно провел несколько лет в пастырской поездке по церквам тропических областей.
В ходе важной и опасной перемены – смены государственной религии – было использовано неодолимое могущество римских императоров. Страх перед силой армии заставил утихнуть слабый и никем не поддержанный ропот язычников, и были основания ожидать, что христианское духовенство и народ по велению совести и из благодарности будут только рады подчиниться. Еще задолго до этого среди основных положений римской конституции были правила, что граждане любого звания одинаково подчиняются закону и что заботиться о религии – право и обязанность местного главы гражданской власти. Поэтому Константин и его преемники с трудом могли убедить себя, что с принятием христианства они утратили бы какие-либо из императорских прав или что они не способны давать законы религии, которую защитили и приняли. Императоры оставались верховными судьями для служителей церкви, и шестая книга Кодекса Феодосия содержит разнообразные титулы, отражающие власть, которую они приобрели в руководстве католической церковью.
//-- Отделение духовной власти от светской --//
Но узаконение христианства потребовало провести и утвердить отделение духовной власти от светской, чего никогда не было в Греции и Риме с их свободомыслием. Должность верховного понтифика, которую со времен Нумы до правления Августа исполнял кто-нибудь из видных сенаторов, в конце концов была объединена с титулом императора. Первый чиновник государства чаще или реже, смотря по тому, что ему подсказывали вера или политика, своими руками исполнял обязанности священнослужителя. Не было ни в Риме, ни в провинциях и никакого сословия служителей религии, которые заявляли бы, что они более святы, чем остальные люди, или теснее их связаны с богами. Но в христианской церкви, которая поручает совершение обрядов перед алтарем особым посвященным служителям из семей, где эта обязанность является наследственной, монарх, который по церковному званию был ниже последнего из дьяконов, должен был находиться за оградой святилища, внизу, в толпе, равный всем остальным верующим. Императора могли приветствовать как отца народа, но к отцам церкви он был обязан относиться как почтительный сын, и гордые епископы вскоре потребовали для себя того же почета, который Константин оказывал святым и исповедникам. Скрытый конфликт между церковью и государством из-за того, что их области правосудия пересекались, затруднял работу римского правительства, и набожный император боялся, что совершит преступление и окажется в опасности, если прикоснется к ковчегу завета своей рукой непосвященного. Впрочем, разделение людей на два сословия – священнослужителей и мирян – было привычным для многих народов древности: в Индии, в Персии, в Ассирии, в Иудее, в Эфиопии, в Египте и Галлии жрецы обосновывали свое право на земные власть и имущество тем, что ведут происхождение с Небес. Постепенно эти почтенные учреждения приспособились к нравам и способам правления соответствующих стран, но противодействие или презрение гражданской власти укрепили дисциплину в первоначальной церкви. Христиане были обязаны избирать себе собственных должностных лиц, собирать с верующих собственные налоги и самостоятельно распределять их, регулировать внутреннюю политику своего государства с помощью кодекса законов, утвержденных согласием народа и трехсотлетним обычаем. Когда Константин принял веру христиан, казалось, что он навеки заключил союз с независимым от его государства другим обществом, и привилегии, данные или подтвержденные этим императором и его преемниками, были приняты не как ненадежная милость двора, а как законное неотъемлемое право духовного сословия.
Католической церковью управляли как судьи и духовные руководители тысяча восемьсот епископов, из которых тысяча находилась в греческих провинциях империи, а восемьсот – в латинских. Размер и границы их епархий были очень разными и установлены случайным образом в зависимости от религиозного усердия и удачливости первых миссионеров, от желания народа и от того, насколько широко распространялась евангельская вера. На берегах Нила, на морском побережье Африки, в проконсульской Азии и в южных провинциях Италии епископские церкви находились близко одна от другой. Епископы же Галлии и Испании, Фракии и Понта управляли большими территориями и поручали своим деревенским викариям выполнять низшие обязанности церковного служения. Христианская епархия могла охватывать целую провинцию или всего одну деревню, но все епископы были равны друг другу и не могли быть смещены, все получили одинаковую власть и одинаковые привилегии от апостолов, народа и закона. Константин по политическим причинам отделил гражданскую профессию от военной, но в это время в церкви и государстве возникало новое духовное сословие постоянных служителей церкви – всегда уважаемое, иногда опасное. Важный обзор положения и характерных признаков этого сословия можно разделить на части и дать им такие заголовки: I. Народные выборы. II. Посвящение в духовный сан. III. Имущество. IV. Гражданское правосудие. V. Духовное порицание. VI. Публичные выступления с речами. VII. Привилегии законодательных собраний.
I. Свобода выборов сохранялась долгое время после узаконения христианства, и подданные Рима пользовались в церкви привилегией, которой лишились в государстве, – правом выбирать должностных лиц, которым были обязаны подчиняться. Как только кто-либо из епископов расставался с жизнью, митрополит поручал одному из его викариев управлять свободной кафедрой и в течение определенного времени подготовить выборы. Право голоса было предоставлено низшим служителям церкви, которые лучше всех могли оценить достоинства кандидатов, сенаторам и знатным людям данного города, всем, кто выделялся из общей массы высоким положением в обществе или богатством, и, наконец, всему народу, множество которого в назначенный день собиралось к месту выборов даже из самых дальних уголков епархии и иногда своими шумными одобрительными криками заставляло замолчать голос разума и закон дисциплины. Могло случиться, что народная воля указывала на самого достойного соискателя – престарелого священника, святого монаха или мирянина, известного набожностью и благочестием. Но те, кто добивался должности епископа, особенно в крупных и богатых городах империи, видели в ней скорее земной, чем духовный высокий сан. Соображения выгоды, себялюбие и гнев, коварные уловки и хитрое притворство, тайная продажность, открытое и даже кровавое насилие, которые прежде часто бесчестили свободу выборов в государствах Греции и Рима, влияли, и даже слишком часто, на выбор преемников апостолов. Один из соискателей хвалился почетом, который имела его семья, другой приманивал судей обильными угощениями из изысканных кушаний, а третий, более преступный, чем его соперники, предлагал поделиться тем, что захватит у церкви, с сообщниками, которые помогут осуществиться его святотатственным надеждам. И государственные, и церковные законы пытались устранить чернь от этой торжественной и важной церемонии. Древние канонические правила, по которым епископ должен был соответствовать нескольким требованиям – определенный возраст, определенное положение в обществе и так далее, – ставили некоторые преграды причудам неразборчивых выборщиков. Авторитет провинциальных епископов, которые собирались там, где церковь осталась без главы, чтобы утвердить выбор народа, усмирял народные страсти и исправлял народные ошибки. Епископы могли отказаться рукоположить недостойного кандидата, а ярость соперничающих партий иногда заставляла их согласиться на избрание человека, не принадлежащего ни к одной из них и полностью беспристрастного. Подчинение или сопротивление духовенства и народа в различных случаях создавали различные прецеденты, которые постепенно превращались в непреложные законы и провинциальные обычаи; но повсеместно было признано основополагающим правилом религиозной политики, что ни один епископ не может быть навязан какой-либо из православных церквей без согласия ее членов. Императоры в качестве хранителей общественного спокойствия, первых граждан Рима и Константинополя могли объявить, кого они предпочитают видеть победителем на выборах примаса, и это было бы очень действенным средством добиться желанного результата. Но эти абсолютные монархи уважали свободу церковных выборов и, сами раздавая и отбирая обратно почетные должности и звания в государстве и армии, позволяли, чтобы тысяча восемьсот несменяемых должностных лиц получали свои важные должности по воле свободно голосующего народа. Было справедливо, что этим должностным лицам запретили покидать почетную должность, с которой они не могли быть сняты; но старания церковных советов прикрепить епископов к их церквам и не давать им переходить с одной епископской кафедры на другую остались почти безуспешными. На Западе, правда, церковная дисциплина была не такой слабой, как на Востоке; но те же страсти, которые сделали эти правила необходимыми, лишили их эффективности. Упреки, которыми очень усердно осыпали друг друга рассерженные прелаты, лишь доказывают, что все стороны были виновны и вели себя несдержанно.
II. Одни епископы были способны «создавать» духовных детей, и эта исключительная высокая привилегия в какой-то степени компенсировала им тяготы безбрачия, которое требовалось от них сперва как добродетель, потом как долг и, наконец, как формальная обязанность. В тех религиях Античности, где существовало особое сословие священнослужителей, это был святой народ – племя или семейство жрецов, посвященные для служения богам. Такие учреждения были основаны для обладания тем, что уже есть, а не для завоевательных действий. Дети жрецов гордо и беспечно пользовались в безопасности своим священным наследством, и огонь веры слабел под влиянием забот, удовольствий и нежных привязанностей семейной жизни. Но христианское святилище было открыто для каждого честолюбивого соискателя, который надеялся, служа в нем, получить обещанные блага на Небесах или богатство на земле. Служение священника, так же как служба солдата или должностного лица, было тяжелым напряженным трудом, который выполняли те, кого их нрав и способности привели к вступлению в число служителей церкви, или те, кого проницательный епископ выбрал для этого как наиболее способных увеличивать славу церкви и блюсти ее интересы. Епископы могли (пока их злоупотребления не были благоразумно ограничены законом) принудить нежелающего или поддержать бедствующего, кроме того, рукоположение навсегда давало получившему его некоторые важнейшие привилегии гражданского общества. Все духовенство католической церкви, возможно, стало более многочисленным, чем легионы, и было освобождено императорами от всякой официальной или неофициальной государственной службы, от всех муниципальных обязанностей и от уплаты всех личных налогов и сборов, которые давили невыносимой тяжестью их сограждан; считалось, что служители церкви, занимаясь своим святым делом, тем самым полностью выполняют свои обязанности перед государством. Каждый епископ, посвятив в сан нового священнослужителя, приобретал неоспоримое право на его полное повиновение; духовенство каждой епископальной церкви, включая зависимые от нее приходы, было строго упорядоченным и постоянным по составу сообществом; а соборы Константинополя [64 - Шестьдесят пресвитеров, иначе говоря, священников; сто дьяконов, сорок дьяконис, девяносто иподьяконов, сто десять дьячков, двадцать пять певчих и сто привратников – всего пятьсот двадцать пять человек. Это не слишком большое количество установил император, чтобы избавить от бедствий церковь, которую затраты на гораздо больший по численности штат служителей привели к долгам и ростовщичеству.] и Карфагена содержали свой особый штат численностью в пятьсот служителей.
Количество должностей и число этих служителей возросли вследствие суеверия той эпохи, которое заставило ввести в церкви роскошные обряды, как в иудейском или языческом храме.
Длинная вереница священников, дьяконов, иподьяконов, служек, изгонителей дьявола, дьячков, певчих и привратников увеличивала – каждый на своем месте – пышность и гармоничность богослужения. Звание и привилегии служителей церкви были даны членам многих благочестивых братств, которые преданно и набожно поддерживали трон церкви. В Александрии шестьсот параболанов, что значит отважные, ухаживали за больными; в Константинополе тысяча сто копиатов, что значит могильщики, хоронили мертвых; а на Ниле появились целые полчища монахов, которые, расселившись по всему христианскому миру, омрачили его лик.
III. Миланский эдикт обеспечивал церкви не только покой, но и благосостояние. Христиане не только получили обратно земли и дома, которые были у них отняты по закону гонителя Диоклетиана, но приобрели полное право на то имущество, которым раньше владели с согласия местных представителей власти. Как только христианство стало религией императора и империи, служители государственной веры смогли потребовать для себя достойное и немалое обеспечение от государства, а уплата ежегодного налога на их содержание, возможно, освободила народ от более обременительного налога, который суеверие требовало от своих почитателей. Но поскольку запросы и расходы церкви росли тем больше, чем больше она процветала, духовное сословие продолжало получать от верующих поддержку в виде добровольных пожертвований и этим обогащаться. Через восемь лет после Миланского эдикта Константин предоставил всем своим подданным полную свободу завещать имущество святой католической церкви, и обильным потоком полились приношения, сделанные в час смерти теми, кому при жизни мешала проявить благочестивую щедрость либо любовь к роскоши, либо скупость. Богатых христиан побуждал к этому пример их государя. Абсолютный монарх, который богат, но не получил свое богатство по наследству, может своей благотворительностью поддерживать не только тех, кто этого достоин, а Константин слишком охотно верил, что заслужит милость Неба, если будет кормить праздных за счет трудолюбивых и раздаст святым богатства государства. Возможно, тот самый гонец, который привез в Африку голову Максенция, доставил и письмо Цецилиану, епископу Карфагена. Император сообщает епископу, что казначейство провинции получило указание выплатить ему три тысячи фоллисов, иначе говоря, тысячу восемьсот фунтов стерлингов, и выполнять его дальнейшие указания по возмещению ущерба церквам Африки, Нумидии и Мавретании. Щедрость Константина росла пропорционально его вере и порокам. Он приказал, чтобы в каждом городе жители вносили им же определенное постоянное количество зерна в благотворительный фонд церкви, а мужчины и женщины, дававшие монашеский обет, становились любимцами своего государя. Христианские храмы Антиохии, Александрии, Иерусалима, Константинополя и других городов стали свидетельствами показной набожности честолюбивого государя, который на склоне лет захотел сравниться с создателями совершенных творений древности. Эти богослужебные здания были простые и вытянутые, хотя иногда появлялось вздутие-купол, а иногда их форма ветвилась, образуя крест. Деревянные части построек были изготовлены в основном из ливанского кедра, крыши покрывались черепицей, а в некоторых случаях, возможно, позолоченной медью, а стены, колонны и полы инкрустировались разными видами мрамора. Для служения у алтаря было предназначено множество драгоценнейших украшений из золота и серебра, из шелка и драгоценных камней, и это уместное в данном случае великолепие имело под собой прочную и надежную основу – земельную собственность. За два столетия, прошедшие от дней Константина до царствования Юстиниана, восемнадцать церквей империи стали богаче благодаря частым и неотчуждаемым дарам государя и народа. Возможно, было разумно, что для епископов, чье место было на равном расстоянии от богачей и от бедноты, был установлен нижний предел дохода, в шестьсот фунтов в год; но эта имущественная норма для них постепенно росла вместе с почетом и богатством городов, которыми они управляли. Существует подлинный, но сохранившийся не полностью [65 - Подлинность любой записи, происходящей из Ватикана, обоснованно вызывает сомнение; но эти списки выглядят древними и подлинными, и по меньшей мере ясно, что если это и подделка, то их подделали во времена, когда предметами вожделения скупых римских пап были фермы, а не королевства.] список имущества и доходов от его сдачи в аренду, в котором указано несколько домов, лавок, садов и ферм, которые принадлежали трем базиликам Рима – церквам Святого Петра, Святого Павла и Святого Иоанна Латеранского – в провинциях Италии, Африки и Востока. Они давали, помимо остававшейся за собственником доли растительного масла, льна, бумаги, ароматических веществ и другой продукции, чистый ежегодный доход размером в двадцать две тысячи золотых монет, иначе говоря, двенадцать тысяч фунтов стерлингов.
Церковные налоги, собираемые в каждой епархии, делились на четыре части – для самого епископа, для низшего духовенства, для бедноты и на нужды культа; нарушение условий этой священной доверенности много раз строго наказывалось. Имущество церкви все же облагалось всеми государственными налогами. Духовенство Рима, Александрии, Фессалоники и других городов могло добиваться для себя частных исключений из этого правила и получить их; но когда большой совет Римини стал стремиться к полному освобождению от налогов, сын Константина успешно оказал этому совету сопротивление.
IV. Латинское духовенство, которое создало свой суд на развалинах гражданского и общего права, смиренно приняло в дар от Константина [66 - Евсевий и Созомен уверяют нас, что Константин подтвердил и расширил судейские права епископов. Но Годфруа самым убедительным образом доказал, что знаменитый эдикт – подделка, которая была неумело вставлена в кодекс Феодосия. Странно, что господин де Монтескье, адвокат и философ, цитирует эдикт Константина, не испытывая ни малейшего подозрения.] судебную независимость, которая была рождена временем, случаем и их собственными трудами.
Но христианские императоры в своей щедрости действительно дали духовным лицам несколько судебных привилегий, которые охраняли их священный сан и придавали ему достоинство [67 - Тему церковного правосудия окутывают туманом страсти, предрассудков и выгоды. Две из самых честных книг среди тех, что попали мне в руки, – «Положения канонического права» аббата де Флери и «Гражданская история Неаполя» Джанноне. Умеренность этих авторов была вызвана как их положением в обществе, так и их характером. Флери был французским священнослужителем, который с уважением относился к авторитету парламентов; Джанноне – итальянским адвокатом, который боялся могущественной церкви. Здесь позвольте мне заметить, что, поскольку мои предположения общего характера являются следствием многих частных и не полностью известных фактов, я должен либо отослать читателя к работам тех современных авторов, которые специально работали над этой темой, либо расширить эти примечания до неприятного и непропорционального размера.]. 1. При деспотическом правительстве одни лишь епископы имели ту бесценную привилегию, что их могли судить только равные им. Даже если епископа обвиняли в преступлении, за которое полагалась смертная казнь, только его собратья-епископы на совете могли решить, виновен он или невиновен. Такой суд, если в судьях не разжигали гнев личное озлобление или религиозные разногласия, мог быть благосклонен и даже пристрастен к духовным лицам, но Константин был доволен уже тем, что тайная безнаказанность будет менее вредна, чем открытый скандал; для Никейского собора стало поучительным уроком заявление императора, что если бы он застал кого-то из епископов в момент прелюбодеяния, то накрыл бы своей императорской мантией этого грешника в епископском сане. 2. Данное епископам право судить духовных лиц было одновременно привилегией и уздой для служителей церкви, чьи гражданские преступления оно благопристойно скрывало от глаз светского судьи. Их мелкие проступки не оглашались постыдно перед всеми в результате публичного суда или наказания, а епископы были не очень строги и присуждали такую мягкую кару, которой незрелая молодежь может ожидать от своих родителей или наставников. Но если служитель церкви был виновен в преступлении, за которое была бы слишком слабым наказанием потеря почетной и прибыльной профессии, представитель римской власти вынимал меч правосудия, несмотря на церковную неприкосновенность. 3. Правомочность суда епископов была явным образом провозглашена в особом законе, и судьям было дано указание без обращения к кому-либо и без отсрочки исполнять епископские постановления, которые ранее были действительны лишь при согласии всех сторон процесса. Переход в христианство самих должностных лиц и всей империи могли постепенно уничтожать страхи и щепетильность христиан по отношению к светским судьям. Но христиане по-прежнему шли на суд к епископам, которых они уважали за природные дарования и честность; блаженный Августин с удовольствием жаловался, что постоянно должен был отрываться от своих церковных обязанностей ради ненавистного ему разрешения споров о том, кто должен владеть серебром и золотом, землями и скотом. 4. Древнее право убежища, которое имели святилища, перешло к христианским храмам, а Феодосии Младший в своей благочестивой щедрости распространил это право и на освященные земельные участки. Любому беглецу, даже если он был виновен в преступлении, было позволено умолять о справедливом суде или милости Бога и его служителей. Кроткое заступничество церкви на время останавливало безрассудное и поспешное насилие деспотизма, и епископ своим заступничеством мог защитить жизнь или имущество самых выдающихся подданных императора.
V. Епископ был постоянным блюстителем нравственности своего народа. Учение о покаянии было систематизировано и превратилось в каноническое право, определявшее, в каких случаях необходимо исповедаться наедине или публично, правила получения доказательств, степень вины и меру наказания. Это духовное порицание не было бы возможно, если бы христианский понтифик, карая незаметные грехи толпы, обходил стороной находившиеся у всех на виду пороки и губительные преступления представителя власти; но осудить поведение представителя власти можно было, только контролируя действия государственных властей. Соображения религии, верности или страха иногда защищали священную особу императора от религиозного усердия или злобы епископов; но епископы дерзали порицать и отлучать от церкви низших по званию тиранов, не укрытых величием пурпура. Святой Афанасий отлучил одного из египетских советников, и принятое им решение «лишить виновного огня и воды» было торжественно сообщено церквам Каппадокии. В царствование Феодосия Младшего епископом Птолема-иды, города, расположенного возле развалин древней Кирены, был вежливый и красноречивый Синезий, один из потомков Геркулеса; этот епископ-философ с достоинством исполнял должность, которую принял неохотно [68 - Перед тем как занять ее, Синезий перечислил свои недостатки: он любит светскую науку и светские атлетические упражнения; он не способен жить в безбрачии; он не верит в воскресение из мертвых и отказывается проповедовать народу сказки, если ему не смогут дать разрешение философствовать дома. Феофил, примас Египта, знавший достоинства Синезия, пошел на этот необычный компромисс.].
Он победил «ливийское чудовище» – наместника Ливии Андроника, который злоупотреблял властью, что давала ему прибыльная для продажного чиновника должность, изобретал новые способы грабежа и пытки и отягчил свою вину, прибавив к угнетению святотатство. После безрезультатной попытки усмирить этого высокомерного представителя власти кротким религиозным увещеванием Синезий вынес самый суровый приговор церковного правосудия, делавший Андроника вместе с его товарищами и их семьи омерзительными и ненавистными для земли и неба. Эти нераскаянные грешники, более жестокие, чем Фаларис и Синаххериб, более губительные, чем война, чума или туча саранчи, лишались имени и привилегий христианина, права участвовать в священных таинствах и надежды на рай. Епископ приказывает духовенству, государственным чиновникам и народу прекратить всякое общение с этими врагами Христа, не принимать их в своих домах и за своим столом, не вести с ними обычных житейских дел и отказать им в достойных похоронах. Церковь Птолемаиды, хотя и может показаться безвестной и презренной, направила это постановление своим сестрам – церквам всего мира; тот невежда, который кощунственно отверг бы ее декреты, становился сообщником Андроника и его нечестивых сторонников и подлежал тому же наказанию. Эти духовные ужасы были усилены умелым обращением к византийскому двору; наместник, дрожа от страха, стал умолять церковь о милости, и потомок Геркулеса имел удовольствие поднять на ноги простершегося на земле тирана. Такие правила и такие примеры постепенно подготавливали триумф римских понтификов, попиравших ногой шеи королей.
VI. Каждая демократия испытала на себе действие грубого или умелого красноречия. Даже самую холодную душу увлекает, даже самый твердый разум трогает порыв чужой, более сильной воли, если она передана быстро; к тому же на каждого слушателя влияют и собственные страсти, и страсти окружающей его толпы. Разрушение гражданской свободы заставило умолкнуть афинских демагогов и римских трибунов; обычай читать проповеди, который, на наш взгляд, занимает такое большое место в обрядах христианской религии, не был принят в античных храмах, и резкие звуки народного красноречия ни разу не врывались в уши монархов, пока на церковных кафедрах империи не появились ораторы-священнослужители, имевшие несколько преимуществ, которых не было у их светских предшественников. На доводы и риторические приемы трибуна сразу отвечали тем же оружием умелые и решительные противники, и делу истины и разума могла случайно помочь борьба враждебных чувств. Епископ или какой-либо заслуженный пресвитер, которому он передавал свое право проповедовать, произносил, не боясь, что прервут или возразят, длинные речи перед покорной толпой людей, чьи умы были подготовлены и подчинены грозными обрядами религии. Субординация в католической церкви была такой строгой, что одни и те же слова могли, как согласованные звуки музыки в концерте, раздаться сразу со ста кафедр Италии или Египта, если эти кафедры были настроены [69 - Королева Елизавета пользовалась этим выражением и применяла это искусство во всех случаях, когда хотела заранее создать у своего народа настроение в пользу какой-либо чрезвычайной меры властей. Враждебного воздействия этой музыки опасался преемник Елизаветы, а его сын тяжело почувствовал это воздействие на себе. «Говоря с кафедры, бейте в барабан по-церковному» и т. д.] опытной рукой римского или александрийского примаса.
Замысел тех, кто изобрел такую систему подчинения, достоин похвалы, но плоды их труда не всегда приносили добро. Проповедники советовали прихожанам исполнять общественные обязанности, но при этом восхваляли добродетели монашеской жизни, которая трудна для человека и бесполезна для человечества. Их долгие красивые рассуждения о пользе благотворительности выдавали их тайное желание, чтобы духовенство получило разрешение управлять имуществом богатых ради пользы бедных. Самые возвышенные описания свойств и законов Божества были загрязнены бессодержательной примесью из метафизических тонкостей, ребяческих обрядов и вымышленных чудес; проповедники подолгу с сильнейшим жаром цветисто говорили о религиозных достоинствах, ненависти к противникам церкви и повиновения ее служителям. Когда покой общества нарушали ересь и раскол, церковные ораторы во всеуслышание заявили о несогласии и возможности бунта. Умы их собратьев по церкви растерянно и удивленно замирали перед тайной, а страсти разгорались от гневных речей; верующие Антиохии или Александрии выбегали из христианских храмов своего города на улицу, готовые либо сами стать мучениками, либо сделать мучениками других. В тех речах, которые с неистовой страстью декламировали латинские епископы, очень заметны порча вкуса и языка, но сочинения Григория и Иоанна Златоуста кое-кто сравнивал с самыми яркими образцами если не аттического, то по меньшей мере азиатского красноречия [70 - Эти скромные ораторы признавались, что поскольку они не имеют дара творить чудеса, то постарались овладеть искусством красноречия.].
VII. Представители христианского государства собирались вместе весной и осенью каждого года, и эти соборы насаждали церковную дисциплину и церковное законодательство во всех ста двадцати провинциях римского мира. Архиепископ или митрополит по закону имел право вызывать к себе викарных епископов своей провинции, наблюдать за их поведением, мстить за их права, провозглашать их истинно верующими и оценивать достоинства кандидатов, которых духовенство и народ выбирали на освободившиеся места епископов. Примасы Александрии, Антиохии, Карфагена, а позже и Константинополя, чьи полномочия были шире, созывали многочисленные собрания зависимых от них епископов. Но созывать чрезвычайные великие соборы был правомочен один император. Во всех случаях, когда нужды церкви требовали этой решительной меры, он рассылал во все провинции епископам или заместителям епископов предписания явиться на собор и вместе с каждым предписанием направлял указание предоставить адресату почтовых лошадей и достаточную сумму денег на путевые расходы. Константин в начале своего царствования, когда был защитником, но не приверженцем христианства, отдал африканский спор на суд совета, собравшегося в Арле; на этом совете епископы Йорка, Трев, Милана и Карфагена встретились как друзья и братья и обсуждали на своем родном языке общие для них интересы латинской, иначе западной церкви. Через одиннадцать лет после этого в городе Никея провинции Вифиния собрался более многочисленный и более прославленный совет, который своим окончательным приговором должен был прекратить возникшие в Египте споры по поводу тонкостей учения о Троице. Триста восемнадцать епископов явились на зов своего милостивого повелителя; духовных лиц всех званий, сект и вероисповеданий христианства насчитывалось две тысячи сорок восемь человек; греки прибыли сами, а согласие латинян было передано через легатов римского понтифика. Этот съезд, который продолжался около двух месяцев, вскоре после своего начала был почтен присутствием императора. Оставив свою охрану у дверей, Константин сел (с разрешения совета) на низкий табурет посередине зала. Император слушал терпеливо и говорил скромно и, хотя оказывал влияние на ход спора, смиренно назвал себя слугой, а не судьей для преемников апостолов, которые поставлены на земле быть священнослужителями и богами. Такое глубокое почтение абсолютного монарха к слабому безоружному собранию его собственных подданных можно сравнить лишь с уважением, которое проявляли к сенату те правители Рима, которые следовали политике Августа. В течение пятидесяти лет философски настроенный наблюдатель превратностей человеческой жизни мог бы видеть Тацита в сенате Рима и Константина на Никейском соборе. Отцы Рима с Капитолийского холма и отцы церкви одинаково выродились, утратив добродетели своих основателей; но поскольку епископы имели более прочную опору в мнении общества, они отстаивали свое достоинство с более пристойной гордостью, а иногда с истинно мужской отвагой противились желаниям своего государя. Время и развитие суеверия стерли из памяти людей слабость, страсти и невежество, которые бесчестили эти церковные соборы, и католический мир единодушно подчинился непогрешимым декретам всеимперских советов.
Глава 21
АРИАНСТВО. НИКЕЙСКИЙ СОБОР И ЕДИНОСУЩНОСТЬ. ИМПЕРАТОРЫ И СПОР С АРИАНАМИ. ХАРАКТЕР АФАНАСИЯ И СОБЫТИЯ ЕГО ЖИЗНИ. СЪЕЗДЫ В АРЛЕ И МИЛАНЕ. ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА ХРИСТИАНСКИХ СЕКТ
В начале своего царствования Константин столкнулся с ересью среди христиан. В Африке последователи Доната, который был соперником епископа Карфагенского, начали раскол, которому суждено было просуществовать там триста лет – столько же, сколько существовало само христианство в Африке. Но самый большой по охваченной территории и самый основополагающий религиозный спор той эпохи касался Троицы, учение о которой можно было проследить в прошлом на протяжении почти четырех веков, начиная с космологии Платона. В I веке после Тождества Христова вопрос о том, какова природа Сына Божьего, породил две противоположные ереси – учения эбионитов и гностиков. В конце того же века обе эти ереси опроверг четвертый евангелист, святой Иоанн, который дал христианское толкование платоновской космологии: он открыл, что Иисус Христос является воплощением платоновского Логоса, иначе Разума, который был вместе с Богом с самого начала. Теперь это вечное родство Логоса и Отца оспорил Арий. Арианство, которому было суждено просуществовать до эпохи Теодориха и Хлодвига, стало учением одной из самых крупных партий христианского мира.
После того как эдикт о веротерпимости вернул христианам покой и досуг, спор о Троице возобновился в древнем центре платонизма, городе ученых, богатой и буйной Александрии. И пламя этого религиозного спора, загоревшись в школах, быстро охватило духовенство, народ, провинцию и весь Восток. Трудный для понимания вопрос о вечности Логоса обсуждался на церковных собраниях и на проповедях перед народом, и неканонические взгляды Ария быстро стали известны благодаря усердным стараниям как его самого, так и его противников. Даже самые непримиримые среди его врагов признавали большую ученость и безупречность жизни этого выдающегося пресвитера, который на предыдущих выборах отказался – возможно, великодушно – от претензий на епископский престол. Его соперник Александр взял на себя обязанность его судьи. Это важное дело обсуждалось перед Александром, и тот, хотя вначале, казалось, колебался, в итоге произнес окончательный приговор, абсолютную истину веры. Бесстрашный пресвитер, который посмел сопротивляться и не подчиниться авторитету своего разгневанного епископа, был исключен из церкви. Но гордость Ария принесла ему поддержку и одобрение многочисленной партии. В числе его ближайших соратников были два епископа из Египта, семь пресвитеров, двенадцать дьяконов и (что может показаться почти невероятным) семьсот девственниц. Значительное большинство епископов Азии поддерживали дело Ария или сочувствовали этому делу; их действия направляли Евсевий Цезарейский, самый ученый из христианских прелатов, и Евсевий из Никомедии, который приобрел репутацию государственного мужа, не опорочив свою репутацию святого. Этот богословский спор привлек внимание государя и народа, и по прошествии шести лет его разрешение было поручено самому высокому авторитету – всеимперскому съезду в Никее.
Когда тайны христианской веры были выставлены на опасное всенародное обсуждение, стало понятно, что человеческий ум мог составить себе три четких, хотя и несовершенных представления о природе Божественной Троицы, и было провозглашено, что ни одна из этих систем в своем чистом беспримесном виде не свободна от ереси и заблуждения. I. Согласно первой гипотезе, которой придерживались Арий и его ученики, Логос – нечто зависимое и производное, его самопроизвольно порождает из ничего воля Отца. Сын, кем создано все сущее [71 - Поскольку среди христиан постепенно распространялось учение о том, что все создано из ничего, слава Создателя, естественно, постепенно росла вместе с величием его труда, как слава человека-мастера – со славой его работы.], был рожден раньше сотворения всех миров, и самый долгий астрономический период подобен лишь короткому мгновению по сравнению с продолжительностью существования Сына; но все же это существование не бесконечно, и было время, когда Логос еще не существовал, хотя неизбежно должен был появиться на свет. Всемогущий Отец перелил в этого своего единородного Сына свой могучий дух и окружил Сына сиянием своей славы. Сын, зримый образ незримого совершенства, находится на такой неизмеримой высоте, что даже троны самых сияющих архангелов видит в бездонной глубине под своими ногами, и все же он сияет лишь отраженным светом и, как сыновья римских императоров, получившие титул цезаря или августа, управляет миром, подчиняясь воле своего отца и государя. II. Согласно второй гипотезе, Логос обладает всеми совершенствами, которые религия и философия называют внутренне присущими, неотъемлемыми и не передаваемыми другому свойствами Верховного Бога. Божественную Сущность образуют три разных бесконечных духа или субстанции, три равных друг другу и одинаково вечных существа; и предположение, что какое-либо из них когда-то не существовало или когда-нибудь перестанет существовать, привело бы к противоречию. Защитники такой системы, которая, казалось, утверждала существование трех независимых одно от другого божеств, пытались сохранить единственность Первопричины, столь заметную в устройстве и порядке мира, провозгласив постоянную согласованность действий этих существ при управлении миром и обязательное их согласие с желаниями друг друга. Слабое подобие этого можно обнаружить в обществе людей и даже животных. Причины всех нарушений этой гармонии создаются лишь несовершенством и неравенством способностей членов общества; но всемогущие существа, которыми руководят бесконечная мудрость и доброта, не могут не выбрать одни и те же средства для достижения одной и той же цели. III. Три существа, которые в силу самодостаточной необходимости своего существования обладают всеми свойствами божества в самой полной степени совершенства, вечны во времени, бесконечны в пространстве и присутствуют каждое внутри остальных и все внутри мира в целом, с неодолимой силой являются в изумленном уме человека как одно Существо, которое в своей благодати и в природе, согласно их устройству, может проявлять себя в разных обликах и позволять видеть себя с разных сторон. Эта гипотеза заменяет истинную вещественную троичность более утонченным представлением – три имени и три отвлеченные разновидности, которые существуют лишь в уме того, кто размышляет о них. Логос становится уже не личностью, а свойством, и слово «Сын» лишь в переносном смысле можно применить к вечному разуму, который был с Богом от начала и которым – а не кем – создано все в мире. Воплощение Логоса было сведено лишь к вдохновляющей Божественной Мудрости, которая наполняла душу и направляла все поступки человека Иисуса. В итоге богословие очертило круг, и мы с удивлением обнаруживаем, что сабеллианцы кончили там, где начали эбиониты, и что непостижимая тайна, которая вызывает у нас благоговение, ускользает от нас, когда мы пытаемся ее разгадать.
//-- Никейский собор и единосущность --//
Если бы епископам на Никейском соборе было позволено следовать только велениям их собственной совести, Арий и его союзники вряд ли могли бы тешить себя надеждой получить большинство голосов для своей гипотезы, которая так резко противоречила двум самым распространенным в католическом мире мнениям. Ариане быстро осознали, как опасно их положение, и благоразумно стали следовать тем скромным добродетелям, которые во время общественного или религиозного раскола, среди яростной борьбы редко применяет в жизни и даже редко хвалит кто-либо, кроме более слабой партии. Они советовали христианам заниматься благотворительностью и быть умеренными в потребностях, настойчиво указывали, что суть разногласий невозможно понять, объявляли незаконным применение каких-либо обозначений или определений, которых нет в Писании, и шли на очень большие уступки, щедро предлагая удовлетворить желания своих противников без отказа от своих принципов. Побеждавшая партия принимала все эти предложения высокомерно и подозрительно и старательно искала какое-нибудь отличительное положение веры, по которому примирение было невозможно, а отказ от которого сделал бы ариан виновными в ереси и навлек бы на них последствия этой вины. Было публично прочитано и с позором разорвано письмо, в котором покровитель ариан Евсевий, епископ Никомедии, остроумно заявил, что применение термина гомоусия, что значит «единосущность» – слова, хорошо знакомого уже платоникам, – несовместимо с принципами их богословской системы. Те епископы, которые направляли собор, когда он принимал решение, охотно ухватились за эту счастливую возможность и, по красочному выражению Амвросия, отрубили голову ненавистному чудовищу тем мечом, который ересь сама вынула из ножен. Никейский собор постановил, что Отец и Сын единосущны, и эта единосущность единогласно принята как одно из основных положений христианской веры, греческой и латинской, а также восточными и протестантскими церквами. Но если бы то же самое слово, которое помогло заклеймить еретиков, не помогло также объединить католиков, оно не осуществило бы цель того большинства, чьими стараниями было введено в православный символ веры. Это большинство делилось на две партии, отличавшиеся одна от другой противоположными взглядами на настроения трехбожников и сабеллианцев. Но поскольку эти противоположные крайности, казалось, разрушали и природные, и данные в Откровении основы религии, их сторонники соглашались уменьшить строгость своих принципов по отношению друг к Другу и отрицать возможность обоснованно ожидаемых, но ненавистных им последствий, на которые могли настойчиво указывать их противники. Интересы общего дела побуждали их объединиться и отодвинуть на второй план свои разногласия. Их вражду друг к другу смягчали целительные советы быть терпимыми в делах веры, а их споры временно прекратились благодаря использованию таинственного слова «гомоусия», которое каждая партия свободно могла истолковывать согласно своим собственным взглядам. Сабеллианское значение этого слова, которое на пятьдесят лет раньше заставило церковный совет Антиохии запретить этот термин, сделало его дорогим для тех богословов, которые втайне, но горячо предпочитали номинальную Троицу. Однако в моде были другие святые арианской эпохи – бесстрашный Афанасий, ученый Григорий Назианзин и иные столпы церкви, которые талантливо и с успехом поддерживали никейскую доктрину, а они, как выяснилось, понимали слово «сущность» как синоним слова «природа» и осмеливались пояснять свое толкование утверждением, что три человека, поскольку они принадлежат к одному и тому же виду живых существ, имеют одинаковую природу, то есть сущность, иначе говоря, единосущны друг другу, то есть находятся в гомоусии друг с другом. Это полное и явное равноправие ограничивалось, с одной стороны, внутренней связью и духовным взаимопроникновением, которые неразрывно соединяли три божественных лица, а с другой стороны – превосходством Отца, которое признавалось в той степени, в которой оно было совместимо с независимостью Сына. В этих границах православию было позволено свободно колебаться, и православная точка зрения напоминала почти невидимый из-за быстроты движения шар, чьи колебания напоминают дрожь.
С обеих сторон за границами этого святого места таились в засаде еретики и демоны, готовые схватить и съесть захваченного врасплох несчастного путника. Но поскольку степень ненависти богословов зависит от ожесточенности борьбы, а не от величины разногласий, отношение к тем еретикам, которые разжаловали Сына, было более суровым, чем к тем, кто его уничтожал. Афанасий всю свою жизнь провел в непримиримой борьбе с нечестивым безумием ариан, но он же более двадцати лет защищал сабеллианские взгляды Маркела из Анкиры, а когда был вынужден порвать с ним, продолжал говорить о простительных ошибках своего уважаемого друга с двусмысленной улыбкой.
Общецерковный съезд, авторитету которого были вынуждены подчиниться даже ариане, написал на знаменах православной партии загадочные буквы слова «гомоусия», которое, несмотря на какие-то оставшиеся неизвестными споры и ночные словесные схватки, помогло сберечь и сохранить навсегда единство веры или по меньшей мере ее языка. Сторонники единосущности, которые благодаря своему успеху заслужили и получили название католики, то есть «всемирные», гордились простотой и последовательностью своего символа веры и оскорбляли своих противников, не имевших никакого постоянного набора правил веры, за то, что те постоянно меняли свои взгляды. Искренность или хитрость руководителей арианства, страх перед законом или народом, их почтение к Христу, их ненависть к Афанасию – все человеческие и божеские причины, которые влияют на решения советов богословской партии и нарушают покой этих советов, возбудили среди сектантов дух несогласия и склонности к переменам, который за несколько лет породил восемнадцать разных образцов религии и отомстил за попранное достоинство церкви. Усердный Гиларий, который из-за особой тяжести своего положения был склонен преуменьшать, а не подчеркивать ошибки восточного духовенства, заявляет, что на всем обширном пространстве десяти провинций Азии, куда он был изгнан, можно было найти очень мало прелатов, сохранивших знание об истинном Боге. Гнет, который он чувствовал, общественные беспорядки, зрителем и жертвой которых он был, за короткое время утолили его гневные чувства, и в том месте, из которого я сейчас процитирую несколько строк, этот епископ города Пуатье, сам того не сознавая, начинает говорить как христианский философ: «В одинаковой степени достойно сожаления и опасно то, что у людей существует столько же символов веры, сколько есть мнений, столько же учений, сколько есть склонностей, и столько же источников богохульства, сколько есть у нас ошибок; это потому, что мы составляем символы веры произвольным образом и объясняем их так же произвольно. Гомоусия была отвергнута одним собором, потом принята другим, потом разъяснена еще одним. Частичное или полное сходство Отца и Сына – вот предмет для споров в наши несчастные времена. Мы раскаиваемся в том, что сделали, защищаем тех, кто раскаялся, предаем анафеме тех, кого защищали. Мы осуждаем либо чужое учение в себе самих, либо свое учение в чужом, и, разрывая друг друга в клочья, мы погубили друг друга…»
Никто не ожидает и, возможно, никто не смог бы вынести, если бы я растянул это отступление на тему богословия, подробно рассмотрев эти восемнадцать символов веры, создатели которых в большинстве случаев отрекались от ненавистного имени своего духовного родителя Ария. Обрисовать форму и описать процесс роста одного необычного растения – достаточно забавное занятие, но утомительные подробности рассказа о листьях без цветов и о ветвях без плодов быстро исчерпали бы терпение и разочаровали бы любопытство самого трудолюбивого ученика. Однако один вопрос, постепенно возникший как следствие спора об арианстве, может быть рассмотрен, поскольку он способствовал возникновению и разграничению трех сект, которые объединяло лишь общее отвращение к гомоусианцам Никейского собора. 1. Если спросить, похож ли Сын на Отца, на этот вопрос решительно ответили бы «нет» те еретики, которые придерживались принципов Ария или, вернее, принципов философии, которая, кажется, устанавливает, что разница между Творцом и самым прекрасным из его творений бесконечно велика. Это очевидное следствие из ее принципов выводил Аэций, которому его противники в своем религиозном усердии дали прозвище Безбожник. Беспокойный нрав и честолюбие заставили его испробовать все человеческие профессии. Он был сначала рабом или крестьянином, потом бродячим лудильщиком, золотых дел мастером, врачом, школьным учителем, богословом и, наконец, апостолом новой церкви, которую пропагандировал его талантливый ученик Евномий. Вооружившись текстами Писания и двусмысленными силлогизмами из логики Аристотеля, Аэций приобрел славу непобедимого мастера диспутов, которого нельзя было ни заставить замолчать, ни переубедить. Такие таланты обеспечивали своему обладателю дружбу епископов-ариан, пока им не пришлось отречься от него и даже преследовать этого опасного союзника, который логической точностью своих рассуждений настроил народ против их дела и оскорбил религиозные чувства их самых набожных сторонников. 2. Всемогущество Творца подсказывало уместное и уважительное решение вопроса – сходство Отца и Сына; так вера могла бы смиренно принять то, что разум не осмеливался отрицать – что Верховный Бог может передать кому-то свои бесконечные совершенства и создать существо, похожее только на него самого. Эти ариане получали мощную поддержку от своих помогавших им авторитетом и способностями вождей, которые унаследовали от Евсевиев их интересы и занимали главный епископский престол Востока. Они ненавидели идеи Аэция, хотя, возможно, подчеркивали эту ненависть искусственной игрой; они провозглашали, что верят – кто без ограничений, кто в согласии с Писанием – в то, что Сын отличается от всех иных существ и подобен только Отцу. Но они отрицали, что он состоит из той же или подобной субстанции, и при этом иногда отважно оправдывали свое несогласие, а иногда были против применения слова «субстанция», которое, кажется, подразумевает адекватное или по меньшей мере ясное представление о природе Божества. 3. Секта, которая проповедовала учение о похожей субстанции, была самой многочисленной, по крайней мере в провинциях Азии, и, когда вожди обеих партий собрались на совет в Селевкии, мнение ее руководителей было принято большинством епископов – сто пять за, сорок три против. Греческое слово, выбранное для обозначения этого таинственного сходства, так похоже на православный символ, что во все времена непосвященные смеялись над яростной борьбой из-за разницы в один дифтонг между сторонниками гомоусии и гомойоусии. Поскольку часто случается, что самые близкие друг к другу звуки и символы обозначают совершенно противоположные идеи, это замечание само по себе было бы смешным, если бы можно было найти какую-нибудь реально ощутимую разницу между учением полу ариан, как их неверно называли, и самих католиков. Епископ Пуатье, который в своем фригийском изгнании очень мудро старался добиться коалиции между партиями, пытается доказать, что при благочестивом и верном толковании гомойоусия может быть сведена к единосущности. Тем не менее он признается, что это слово темное по смыслу и подозрительное; но, словно темнота по природе присуща богословским диспутам, полуариане, которые до этого просто шли к дверям церкви, стали неутомимо и яростно ломиться в эти двери.
//-- Императоры и спор об арианстве --//
Провинции Египет и Азия, где были в ходу язык и нравы греков, глубоко впитали в себя яд спора об арианстве. Изучение непривычных другим платоновских взглядов, самовлюбленность и любовь к спорам, богатый и гибкий язык предоставляли духовенству и народу Востока неисчерпаемый источник слов и различительных признаков; в своих яростных схватках эти спорщики легко забывали о сомнении, которое рекомендуют нам философы, и о покорности, которой учит людей религия. У жителей Запада исследовательский дух был не так силен; их страсти не так легко пробуждались из-за невидимых предметов, их умы реже заставляла работать привычка к диспутам, а счастливое невежество галльской церкви было так велико, что сам Гиларий более чем через тридцать лет после первого великого собора еще не был знаком с никейским символом веры. До латинян лучи знания о Боге доходили в переводе, то есть сквозь нечто темное и способное исказить. Их родной язык, бедный и неподатливый, не всегда был способен предоставить подходящие соответствия для греческих терминов и для технических терминов платоновской философии, которые Евангелие или церковь освятили тем, что использовали для выражения словами тайн христианской веры. Порок в одном слове мог внести в богословие на латыни длинную цепочку ошибок или неясностей. Но поскольку жители западных провинций, на свое счастье, исповедовали веру, проистекавшую из источника православия, они стойко придерживались учения, которое когда-то послушно приняли, и, когда арианская зараза приблизилась к их границам, отеческая забота римского понтифика своевременно обеспечила их предохраняющим лекарством – понятием гомоусия. Их чувства и настроение были выражены на достопамятном соборе в Римини, который был более многочисленным, чем Никейский собор, поскольку на нем было более четырехсот епископов, представлявших Италию, Африку, Испанию, Галлию, Британию и Иллирик. Уже во время первых дебатов стало ясно, что лишь восемьдесят прелатов держат сторону арианской партии, хотя именно они притворно проклинали имя и память Ария. Но свою меньшую численность они компенсировали преимуществом в мастерстве, опыте и дисциплине, к тому же это меньшинство возглавляли Валент и Урзакий – два епископа из Иллирика, которые провели всю жизнь среди интриг при дворах и на советах и прошли науку под знаменем двух Евсевиев в религиозных войнах Востока. Своими доводами и переговорами они поставили в тупик, сбили с толку и в конце концов перехитрили честных и простодушных латинских епископов, и те почувствовали, что оплот веры вырывают у них из рук не с помощью открытого насилия, а путем наглого обмана. Собор в Римини был распущен лишь после того, как его участники неосмотрительно поставили свои подписи под обманчивым символом веры, в котором в пространство гомоусии было включено несколько выражений, допускающих еретическое толкование. Именно тогда, по словам Иеронима, мир с удивлением обнаружил, что стал арианским. Но епископы латинских провинций, еще не доехав до своих епархий, заметили свою ошибку и раскаялись в своей слабости. Позорная капитуляция была с презрением и отвращением отвергнута, и знамя гомоусии, покачнувшееся, но не сброшенное на землю, было еще прочнее установлено во всех церквах Запада.
Таковы были начало, ход и естественные повороты тех богословских споров, которые нарушали мир церкви в царствование Константина и его сыновей. Но поскольку эти государи дерзко распространяли свою деспотическую власть на веру своих подданных так же, как на их жизнь и имущество, их весомые голоса иногда перетягивали ту или иную чашу церковных весов, и привилегии Царя Небесного устанавливались, заменялись другими или подвергались изменениям в кабинете земного монарха.
Разлад, который так некстати охватил все провинции Востока, прервал триумф Константина, но император какое-то время еще продолжал смотреть на причину спора с холодным и беззаботным равнодушием. Поскольку он еще не знал, как трудно прекратить ссору между богословами, он направил обеим противоборствующим сторонам – Александру и Арию – для их умиротворения письмо [72 - Принципы веротерпимости и безразличия к религии, приведенные в этом письме, глубоко оскорбили Барониуса, Тильмонта и других, которые предполагают, что рядом с императором был какой-то злой советчик – либо сатана, либо Евсевий.], которое с гораздо большими основаниями можно считать плодом наивности солдата и государственного деятеля, чем результатом подсказок любого из его советников-епископов. Константин пишет, что первоначальная причина всего спора – пустячный вопрос о тонкостях одного из положений закона, глупо заданный епископом и неосмотрительно решенный пресвитером. Император сожалеет о том, что народ христиан, который имеет общего Бога, общую религию и общие обряды богослужения, оказался расколот из-за таких незначительных мелочей, всерьез советует александрийскому духовенству следовать примеру греческих философов, которые могли отстаивать свои доводы в споре, не выходя из себя, и дает им свободу действий, не нарушая своей дружбы с ними. Безразличие и презрение государя, возможно, было бы самым действенным средством прекратить спор, если бы течения в море народа были не такими быстрыми и бурными и если бы сам Константин смог среди фанатизма партий сохранить спокойствие и самообладание. Но его советники из числа духовных лиц вскоре сумели обольстить беспристрастного служителя государства и разжечь религиозный пыл в единоверце. Константина провоцировало оскорбление его статуй; он был встревожен и истинной, и воображаемой величиной разраставшейся смуты, а в тот момент, когда император собрал триста епископов в стенах одного дворца, он погубил надежду на мир и терпимость. Присутствие монарха повышало значение спора; его внимание увеличивало количество аргументов, а терпение и бесстрашие, с которыми он подставлял себя под удары, придавало мужество бойцам. Несмотря на похвалы, которых были удостоены красноречие и проницательность Константина, римский военачальник, чье христианство могло даже в это время быть сомнительным и чей ум не был просвещен ни учебой, ни вдохновением, был не слишком хорошо подготовлен для того, чтобы обсуждать на греческом языке метафизический вопрос или догмат веры. Но доверие императора к его любимцу Осию, который, видимо, был председателем на Никейском соборе, могло настроить его в пользу православной партии, а вовремя сказанные слова, что тот самый Евсевий, епископ Никомедии, который теперь защищает еретика, совсем недавно помогал тирану, могли разжечь в Константине ненависть к противникам православных. Константин утвердил никейский символ веры, и твердое заявление императора, что те, кто сопротивляется божественному решению собора, должны готовиться к немедленному изгнанию, заставило утихнуть ропот слабой оппозиции, которая с семнадцати протестующих епископов мгновенно уменьшилась до двух. Евсевий Кесарийский неохотно и в двусмысленной форме согласился принять гомоусию; а колебания Евсевия Никомедийского лишь примерно на три месяца отсрочили его опалу и изгнание. Нечестивый Арий был изгнан в одну из отдаленных провинций Иллирика; он сам и его ученики были заклеймены ненавистным названием порфириане; его сочинения были осуждены на сожжение, и была объявлена смертная казнь для тех, у кого они будут найдены. Теперь император впитал в себя дух этой борьбы, и его эдикты своим гневным и язвительно насмешливым стилем должны были внушить его подданным ту ненависть к врагам Христа, которую почувствовал он.
Но поскольку поведением императора руководили страсти, а не принципы, едва прошло три года после Никейского собора, как он уже стал проявлять признаки милосердия и даже снисходительности к преследуемой секте, которую тайно защищала его любимая сестра. Изгнанники были возвращены, а Евсевий, который постепенно восстановил свое влияние на ум Константина, был восстановлен на епископском престоле, с которого ранее был позорно свергнут. Даже к самому Арию весь императорский двор относился с тем уважением, которого заслуживает безвинно угнетаемый человек. Собор Иерусалима подтвердил истинно христианский характер его веры, и император, казалось, нетерпеливо спешивший исправить собственную несправедливость, отдал приказ, чтобы Ария торжественно вновь приняли в лоно церкви в Константинопольском соборе. Арий умер в тот самый день, на который был назначен его триумф; странные и ужасные обстоятельства его смерти могут вызвать подозрение, что православные святые, избавляя церковь от самого грозного врага, применили какое-то средство, более действенное, чем молитвы [73 - Мы используем как первоисточник рассказ Афанасия, который не совсем охотно клеймит память умершего. Он мог преувеличивать, но пустить в ход чистый вымысел было бы опасно из-за постоянного сообщения между Александрией и Константинополем. Тот, кто настаивает на буквальной точности рассказа о смерти Ария (его кишки вывалились наружу в отхожем месте), должен выбрать одно из двух – либо яд, либо чудо.].
Три главных вождя католиков – Афанасий Александрийский, Евстафий Антиохийский и Павел Константинопольский – были на основе различных обвинений сняты с должностей многочисленными соборами, а потом изгнаны в дальние провинции первым христианским императором, который в последние минуты своей жизни принял крещение от арианского епископа Никомедии. В деле управления церковью Константина можно упрекнуть в легкомыслии и слабости. Но этот доверчивый монарх, не обученный приемам ведения богословских войн, мог быть легко обманут скромными и своевременными заявлениями еретиков, взгляды которых он никогда не понимал до конца; защищая Ария и преследуя Афанасия, он продолжал считать Никейский собор оплотом христианской веры и самым славным делом своего царствования.
Сыновья Константина, должно быть, получили звание оглашенных еще в детстве, но по примеру своего отца медлили принять крещение и подобно ему осмеливались высказывать свое мнение о тайнах, в которые не были посвящены по всем правилам. Исход спора о Троице в значительной мере зависел от точки зрения Констанция, который унаследовал провинции Востока, а потом завладел всей империей. Арианский пресвитер или епископ, который скрыл ради него завещание покойного императора, обратил себе на пользу счастливый случай, который сделал его близким человеком государя, чьи решения, публично принятые на советах, всегда отменяли домашние любимцы. Евнухи и рабы распространяли духовную заразу по дворцу, прислужницы передавали эту опасную болезнь гвардейцам, а императрица – своему ничего не подозревавшему мужу.
Пристрастное предпочтение, которое Констанций всегда оказывал сторонникам Евсевиев, незаметно и постепенно укрепляли своими умелыми действиями ее вожди; а победа над тираном Магненцием усилила склонность и способность императора защищать оружием власти дело арианства. Когда две армии сражались на равнинах Мурсы и судьба двух соперников зависела от военного счастья, сын Константина в тревоге ждал решения судьбы в церкви мучеников под стенами города. Его духовный утешитель, местный епископ Валент, арианин, применив самые хитрые меры предосторожности, смог получать новости о ходе боя достаточно быстро для того, чтобы либо добиться милости у императора, либо вовремя бежать. Быстрые и верные ему гонцы, сменяя друг друга, тайно сообщали ему по цепочке о переменах в ходе сражения, и, когда придворные, дрожа, толпились вокруг своего испуганного повелителя, Валент заверил его, что галльские легионы не выдержали натиска, и, сохраняя хладнокровие, добавил выдумку, будто бы об этой удаче ему сообщил ангел. Благодарный император решил, что добился успеха благодаря заслугам и заступничеству епископа Мурсы, чью веру Небо удостоило своего публичного чудесного одобрения. Ариане, которые считали победу Констанция своей победой, ставили его славу выше славы его отца [74 - Кирилл явным образом указывает, что в царствование Константина крест был найден в утробе земли, а в царствование Констанция явился в небесах. Это противопоставление ясно показывает, что Кирилл не знал о том изумительном чуде, которое считается причиной обращения Константина в христианство. Это незнание тем более удивительно, что Кирилла посвятил в епископы Иерусалима самое большее через двенадцать лет после смерти Константина непосредственный преемник Евсевия Кесарийского.]. Кирилл, епископ Иерусалимский, немедленно составил описание небесного креста, окруженного великолепной радугой, который появился над горой Елеонской во время праздника Троицы примерно в третьем часу дня для наставления благочестивых паломников и жителей святого города. Размер этого метеора постепенно увеличивался; один историк-арианин осмелился даже утверждать, будто это чудо могли разглядеть обе сражающиеся армии на равнинах Паннонии и будто тиран, которого он ради своей цели изобразил идолопоклонником, бежал перед этим предвещающим благо символом православного христианства.
Мнение постороннего и рассудительного человека, который беспристрастно наблюдал за борьбой течений в обществе или церкви, всегда заслуживает нашего внимания; и короткий отрывок из сочинения Аммиана, который служил в войсках Констанция и хорошо изучил его характер, возможно, стоит больше, чем многие страницы богословского гнева. «Это он замутил христианскую религию, которая сама по себе проста и ясна, примесью суеверия. Вместо того чтобы примирить партии силой своего авторитета, он с любовью взращивал, а потом распространял по миру с помощью словесных споров те разногласия, которые породило его пустое любопытство. Большие дороги были заполнены полчищами епископов, со всех сторон мчавшихся на свои собрания, которые они называют соборами; пока они старались привести всю секту к своему личному мнению, почта – общественное учреждение – была почти разорена их торопливыми многочисленными поездками». Мы, те, кто ближе знаком с церковной жизнью в царствование Констанция, могли бы дополнить длинным комментарием этот замечательный отрывок, который оправдывает разумные опасения Афанасия, что безостановочное движение духовенства, блуждающего по империи в поисках истинной веры, может вызвать презрение и смех неверующего мира. Как только император избавился от ужасов гражданской войны, он посвятил часы досуга на зимних квартирах в Арле, Милане, Сирмиуме и Константинополе то ли развлечению, то ли тяжелому труду – словесным спорам. Меч должностного лица и даже меч тирана были вынуты из ножен для того, чтобы навязать людям рассуждения богослова, а поскольку он был против православной веры Никейского собора, сейчас охотно признают, что его бездарность и невежество были равны его самонадеянности. Евнухи, женщины и епископы, управлявшие тщеславной и слабой душой Констанция, внушили ему непреодолимое отвращение к гомоусии, однако нечестие Аэция встревожило робкую совесть императора. Вину этого безбожника отягощало подозрение в том, что он был в милости у несчастного Галла, и даже советники империи, которых убили в Антиохии, были якобы зарезаны по подсказке этого опасного софиста. Душа Констанция, которую не мог удержать от крайностей разум и не могла остановить на чем-то одном вера, слепо перелетала через темную пустую пропасть то туда, то обратно, каждый раз выбирая какую-либо сторону потому, что до ужаса боялась находиться на другой. Он то принимал, то осуждал те или иные взгляды, изгонял, а потом возвращал назад вождей арианской и полу-арианской партий. Во время государственных дел или праздников он проводил целые дни, а иногда даже ночи, выбирая слова и обдумывая каждый слог очередного из своих быстро менявшихся символов веры. Предмет его размышлений не давал ему покоя и во сне и заполнял его ум в часы дремоты; туманные по смыслу сны императора воспринимались как небесные видения, и он милостиво принял высокое звание «епископ епископов» от тех служителей церкви, которые забыли об интересах своего сословия ради удовлетворения собственных страстей. Его намерению установить единообразие в христианском вероучении, ради чего он созвал множество соборов в Галлии, Италии, Иллирике и Азии, много раз мешали его собственное легкомыслие, разногласия среди ариан и сопротивление католиков; и он решил в качестве последней решительной меры своей властью продиктовать решения всецерковному совету. Землетрясение, разрушившее Никомедию, трудности при выборе удобного места и, возможно, какие-то тайные политические причины заставили изменить порядок работы совета. Епископам Востока было указано собраться в Селевкии, в провинции Исаврия, а епископам Запада – совещаться в Римини, на побережье Адриатики, и вместо двух или трех представителей от каждой провинции было приказано отправиться в путь всем епископам. Восточный совет, проведя четыре дня в яростных безрезультатных спорах, разъехался, не приняв никакого определенного решения. Совет Запада продлился больше шести месяцев. Префект претория Тавр получил указание не отпускать прелатов по домам, пока они все не придут к одному общему мнению; старания префекта подкреплялись его правом изгнать пятнадцать самых неуступчивых епископов и обещанием дать ему звание консула, если он успешно доведет до конца столь трудное дело. Его горячие просьбы и угрозы, авторитет государя, софистика Валента и Урзакия, страдания от голода и холода и неприятные печальные мысли об изгнании, из которого не будет надежды вернуться, в конце концов помогли вырвать у епископов из Римини согласие, которое те дали весьма неохотно. Представители Запада и Востока собрались у императора в его константинопольском дворце, и Констанций с чувством удовлетворения навязал миру символ веры, в котором устанавливалось подобие Сына Божьего Богу, но не говорилось об их едино сущности. Однако этому триумфу арианства предшествовало снятие с должностей тех православных священнослужителей, которых было невозможно ни запугать, ни подкупить, и царствование Констанция было опозорено безрезультатным преследованием великого Афанасия.
//-- Характер и жизнь Афанасия --//
Нам и среди деятельных жизней, и среди жизней созерцательных редко предоставляется возможность увидеть пример того, какое действие может произвести или какие препятствия преодолеть один сильный ум, если он неуклонно преследует одну цель. Бессмертное имя Афанасия всегда будет неразрывно связано с католическим учением о Троице, защите которой он отдал каждое мгновение своей жизни и посвятил все свои способности. Воспитанный в семье Александра, он доблестно противостоял росту арианской ереси в начале ее существования. Афанасий выполнял при этом пожилом прелате обязанности секретаря, и отцы – участники Никейского собора с изумлением и уважением смотрели на расцветающие добродетели молодого дьякона. Во время всеобщей опасности скучные требования возраста и высокого звания часто встречают отказ, и самое большее через пять месяцев после возвращения из Никеи дьякон Афанасий был возведен на архиепископский престол Египта. Это высокое место он занимал более сорока шести лет и провел долгие годы своего правления в постоянной борьбе против сил арианства. Пять раз Афанасий был изгнан со своего престола, двадцать лет он провел в изгнании и в бегстве, и почти все провинции империи по очереди увидели его высокие достоинства и его страдания за дело гомоусии, которое он считал единственным занятием, долгом и славой своей жизни. Среди жизненных бурь преследуемый архиепископ Александрийский терпеливо трудился, жадно стремился к славе, не заботился о своей безопасности и, хотя его ум был отчасти заражен фанатизмом, проявлял такое величие духа и такую одаренность, с которыми он был бы гораздо более подходящим правителем для великой монархии, чем выродившиеся сыновья Константина. Его знания были далеко не такими глубокими и обширными, как у Евсевия Кесарийского, и его грубое красноречие нельзя было сравнить с гладкими речами Григория или Василия, но когда египетскому примасу приходилось обосновывать свою точку зрения или свои поступки, его стиль и в письменных сочинениях, и речах, которые он не обдумывал заранее, был ясным и убедительным. Православная школа всегда чтила его как одного из самых точно излагавших правила учителей христианского богословия. Кроме того, считалось, что он знал две светские науки, менее совместимые с епископским саном, – юриспруденцию и умение предсказывать будущее. Несколько его удачно оправдавшихся догадок о будущем, верность которых беспристрастный наблюдатель мог бы отнести на счет опытности и точности суждений Афанасия, друзья епископа считали плодами небесного вдохновения, а враги – результатами адской магии.
Но поскольку Афанасий постоянно имел дело с предрассудками и страстями людей всех сословий – от монаха до императора, – главной и важнейшей наукой, которой он владел, было понимание человеческой природы. Он всегда видел перед собой четко и всю целиком постоянно меняющуюся подвижную картину жизни и никогда не упускал случай использовать те решающие моменты, которые обычный глаз различает, лишь когда они ушли в безвозвратное прошлое. Архиепископ Александрийский был способен видеть, когда он может дерзко приказывать, а когда должен умело подсказать; до какого момента может спорить с властью и когда должен скрыться от преследования. Обрушивая громы церкви на голову еретиков и бунтарей, внутри своей собственной партии он проявлял гибкость и снисходительность благоразумного руководителя. Выборы Афанасия не обошлись без упреков в нарушении правил и поспешности их проведения, но своим верным поведением он заслужил любовь и духовенства, и народа. Александрийцы нетерпеливо рвались встать с оружием в руках на защиту своего красноречивого и щедрого пастыря. В дни бедствий его всегда поддерживала или по меньшей мере утешала любовь и верность духовенства его епархии: все сто египетских епископов неизменно были усердными сторонниками дела Афанасия. В простом возке – эту скромность подсказывали и гордость, и политические соображения – он часто отправлялся на епископский осмотр своих провинций и объезжал их от устья Нила до границ с Эфиопией, непринужденно беседуя с самыми низшими людьми из черни и смиренно приветствуя святых и отшельников пустыни. Превосходство своего гения Афанасий проявлял не только на церковных собраниях среди людей, чьи образование и нравы были близки его собственным. Бывая при дворах государей, он держался там свободно и почтительно, но с твердостью, и при всех переменах своей судьбы он и в счастье, и в несчастье не терял доверия друзей и уважения врагов.
В годы своей молодости примас Египта сопротивлялся великому Константину, когда тот несколько раз объявил свою волю, чтобы Арий был вновь принят в сообщество католиков. Император отнесся к его твердой решимости с уважением и, может быть, простил ее Афанасию. Поэтому та партия, которая считала Афанасия своим самым грозным врагом, была вынуждена скрывать свою ненависть и молча готовить наступление в обход и издалека. Те, кто входил в нее, сеяли слухи и подозрения, изображали епископа гордым тираном и угнетателем, обвиняли его в нарушении утвержденного на Никейском соборе соглашения с последователями раскольника Мелетия. Афанасий открыто заявил, что не одобряет этот позорный договор о мире, и император был склонен верить, что архиепископ злоупотреблял своей церковной и гражданской властью, преследуя этих ненавистных сектантов; что он кощунственно разбил потир в одной из их церквей в Мареотисе; что он наказал поркой или заключением в тюрьму шесть их епископов и что седьмой епископ из той же партии, Арсений, был убит или по меньшей мере изувечен жестокой рукой примаса. Эти обвинения, угрожавшие чести и жизни Афанасия, Константин передал на рассмотрение своему брату Далматию – цензору, который жил в Антиохии; один за другим были созваны два собора – в Кесарии и в Тире, и епископы Востока получили указание рассудить дело об Афанасии до того, как приступят к освящению новой церкви Воскресения в Иерусалиме. Примас, возможно, считал себя невиновным, но он понимал, что та же неумолимая ненависть, которая породила обвинение, направит ход судебного разбирательства и определит приговор. Он благоразумно не явился на суд своих врагов, презрев вызов, присланный ему Кесарийским советом, и, умело протянув время, после долгой отсрочки подчинился властным приказам императора, который пригрозил, что накажет архиепископа за преступное неповиновение, если тот не явится на совет в Тире. Перед тем как отплыть на корабле из Александрии во главе пятидесяти египетских прелатов, Афанасий мудро заключил союз с последователями Мелетия, и сам Арсений, его мнимая жертва и тайный друг, ехал с ним, скрытый среди его свиты. Собором в Тире руководил Евсевий Кесарийский и делал это с большей горячностью и с меньшим мастерством, чем можно было ожидать при его учености и опыте; его многочисленные сторонники повторяли слова «убийца» и «тиран». Афанасий же своим внешним терпением поощрял их к этим крикам, дождался решающего момента и вывел к собравшимся Арсения, живого и невредимого. Характер остальных обвинений не позволял дать на них такой же ясный и удовлетворительный ответ, тем не менее архиепископ смог доказать, что в той деревне, где, по словам обвинителей, он якобы разбил потир, на самом деле не могло быть ни церкви, ни алтаря, ни потира. Ариане, которые втайне пытались признать виновным и осудить своего врага, постарались, однако, прикрыть свою несправедливость видимостью правосудия: собор назначил комиссию из шести епископов для сбора доказательств на месте, и эта мера, которой сильно воспротивились египетские епископы, послужила началом для новых насилий и клятвопреступлений. После возвращения комиссии из Александрии большинство совета приговорило египетского примаса к отстранению от должности и изгнанию. Это постановление, составленное в словах, выражавших самую яростную злобу и жажду мести, было сообщено императору и католической церкви, и тут же епископы снова стали кроткими и благочестивыми, как им было положено во время святого паломничества к Гробу Господню.
Но этим неправедным церковным судьям было мало покорности Афанасия, мало даже его присутствия, и он решил проделать дерзкий и опасный опыт – проверить, слышен ли на троне голос правды; прежде чем в Тире могли успеть вынести окончательный приговор, бесстрашный примас вбежал на борт парусника, готового отплыть в столицу империи. Просьбу об официальной аудиенции могли отклонить или уклончиво оставить без ответа, но Афанасий скрыл ото всех свой приезд, дождался возвращения Константина с пригородной виллы и отважно вышел навстречу своему разгневанному государю, когда тот проезжал верхом на коне по главной улице Константинополя. Такое странное его появление вызвало у императора удивление и гнев, и охранники получили приказ прогнать с пути назойливого просителя, но затем гнев уступил место невольному уважению, и высокомерная душа императора благоговейно замерла в восторге перед мужеством и красноречием епископа, который умолял о справедливости и пробудил в нем совесть. Константин выслушал жалобы Афанасия с беспристрастным и даже благосклонным вниманием. Участники тирского совета были вызваны к императору оправдывать перед ним свои действия, и хитрые уловки партии Евсевия были бы разрушены, если бы ее сторонники не увеличили вину примаса умелым предположением, что тот совершил непростительное преступление – имел намерение перехватить и задержать александрийский хлебный флот, подвозивший в новую столицу зерно, которым кормились ее жители [75 - Евнапий рассказал о странном примере жестокости и доверчивости Константина в подобном случае. Красноречивый сирийский философ Сопатр был его другом, но навлек на себя гнев Аблавия, префекта претория. Отплытие хлебного флота задерживалось, поскольку не было южного ветра, жители Константинополя были недовольны, и Сопатр был обезглавлен по обвинению в том, что связал ветры силой своей магии. Суидас добавляет, что Константин этой казнью желал показать свой полный отказ от суеверия язычников.].
Император был доволен тем, что отсутствие популярного лидера обеспечит мир в Египте, но назначить кого-либо другого на освободившийся архиепископский престол отказался; после долгих колебаний Константин произнес приговор, который означал опалу из зависти, но не позорное изгнание. Афанасий провел примерно два года и четыре месяца в Галлии, далекой от Египта провинции, но при гостеприимном дворе в Тревах. Смерть императора изменила положение в стране, и в то время, когда новая молодая власть была снисходительна ко всем, примас был возвращен в свою страну почетным эдиктом Константина-младшего, который глубоко чувствовал невиновность и достоинства своего почтенного гостя.
Смерть этого государя снова сделала Афанасия открытым для удара – для второго преследования, и слабый Констанций, правитель Востока, скоро стал тайным сообщником сторонников Евсевия. Девяносто епископов из этой секты или партии собрались в Антиохии под уместным предлогом освящения тамошнего собора. Они составили двусмысленный символ веры со слабым оттенком полуарианства и двадцать пять канонов, которые и теперь регулируют вероучение православных греков. Было решено с некоторой видимостью беспристрастия, что епископ, отстраненный от должности собором, не может вернуться к исполнению своих должностных обязанностей до тех пор, пока не будет прощен решением равного по значению собора; этот закон сразу же применили к делу Афанасия. Антиохийский совет вынес, или, вернее, подтвердил решение о его отстранении от должности, на его место был посажен чужак по имени Григорий, и префект Египта Филагрий получил указание поддерживать нового примаса силами гражданской и военной власти провинции. Под гнетом заговора азиатских прелатов Афанасий покинул Александрию и три года провел изгнанником и просителем у святых дверей Ватикана. Он стал усердно изучать латинский язык и вскоре смог вести переговоры с западным духовенством. Благопристойной лестью изгнанник склонил на свою сторону высокомерного Юлия, убедив римского первосвященника, что его просьба о помощи представляет особый интерес для апостольской кафедры, и совет из пятидесяти италийских епископов единогласно постановил, что Афанасий невиновен. Через три года примаса вызвал к миланскому двору император Констант, который, хотя охотно предавался беззаконным удовольствиям, питал глубокое уважение к православной вере. Дело истины и справедливости было поддержано влиянием золота, и советники Константа рекомендовали своему государю потребовать созыва такого церковного собрания, которое могло бы представлять всю католическую церковь. Девяносто четыре епископа с Запада и семьдесят шесть епископов с Востока встретились в Сардике, на границе двух империй, но во владениях защитника Афанасия. Их споры вскоре опустились до уровня перебранки между врагами; азиаты, тревожась за свою безопасность, отступили во фракийский город Филиппополь, и оба соперничающих собора обрушивали громовые проклятия друг на друга, причем каждый благочестиво осуждал своих противников как врагов истинного Бога. Их постановления публиковались и утверждались в соответствующих провинциях, и Афанасия, которого на Западе чтили как святого, на Востоке изображали как преступника, достойного ненависти и отвращения. На совете в Сардике проявились первые признаки разногласий и раскола между греческой и латинской церквами, которые отделились одна от другой из-за случайной разницы в вере и постоянного различия языков.
Во время своего второго изгнания на Запад Афанасий часто бывал приглашен к императору – так случалось в Капуе, Лоди, Милане, Вероне, Падуе, Аквилее и Тревах. Обычно при их беседах присутствовал епископ той епархии, где происходила встреча; перед занавесом, закрывавшим вход в священные покои государя, стоял начальник канцелярий, и эти уважаемые свидетели, к которым торжественно обращается примас, могли подтвердить, что Афанасий всегда вел себя сдержанно. Несомненно, благоразумие требовало от него говорить кротко и почтительно, как приличествует подданному и епископу. В этих непринужденных беседах с государем Запада Афанасий мог жаловаться на ошибку Констанция, но он смело призывал к ответу виновных – евнухов и прелатов-ариан Констанция, сожалел о бедствиях и опасности, которые переживала католическая церковь, и побуждал Константа быть подобным отцу в благочестии и славе. Император объявил о своем решении использовать войска и сокровища Европы на службе делу православия и в коротком, не допускающем возражений письме сообщил своему брату Констанцию, что, если тот не согласится немедленно восстановить Афанасия в должности, он сам с помощью флота и армии усадит епископа на его церковный престол. Однако этой религиозной войне, которая так противна природе, помешало своевременное согласие Констанция: император Востока снизошел до того, что сам стал искать примирения со своим подданным, которому причинил вред. Афанасий с пристойной гордостью ждал до тех пор, пока не получил одно за другим три письма, полные самых твердых заверений в защите, благосклонности и уважении со стороны государя, который приглашал изгнанника вернуться на епископский престол и, кроме того, принял унизительную меру предосторожности – велел своим главным советникам засвидетельствовать честность его, императора, намерений. Эти намерения были выражены еще более публично с помощью посланных в Египет строгих приказов вернуть из ссылки сторонников Афанасия, возвратить им прежние привилегии, торжественно объявить об их невиновности и изъять из государственных реестров сведения о незаконных судебных делах, которые слушались во время господства партии Евсевиев. Получив все виды удовлетворения и гарантии безопасности, которые он мог бы потребовать по справедливости, и даже те, которых мог бы пожелать из щепетильности, примас медленно двинулся в путь по провинциям Фракии, Азии и Сирии; в дороге ему оказывали почести восточные епископы, которые вызывали у него этим презрение, но не могли обмануть проницательного Афанасия. В Антиохии он встретился с императором Констанцием, скромно, но с твердостью принял объятия своего повелителя и выслушал его торжественные заявления, однако в ответ на предложение императора разрешить арианам иметь всего одну церковь в Александрии ответил уклончиво – потребовал такого же снисхождения для своей партии в других городах империи. Такой ответ звучал бы справедливо и умеренно в устах независимого государя. Въезд архиепископа в его столицу был триумфальным шествием: благодаря отсутствию и преследованиям Афанасий стал дорог александрийцам, его власть, которую он осуществлял сурово, стала еще прочнее, а его слава разнеслась по всему христианскому миру от Эфиопии до Британии.
Но ни один подданный, который заставил своего государя унизиться до притворства, не может ожидать, что будет прощен искренне и надолго, а трагическая гибель Константа вскоре лишила Афанасия мощного и великодушного защитника. Гражданская война между убийцей Константа и единственным оставшимся в живых братом убитого, заставившая империю страдать более трех лет, дала католической церкви передышку для отдыха; в это время обе противоборствующие стороны стремились заслужить дружбу епископа, который силой своего личного авторитета мог в случае колебаний определить решение жителей важной провинции. Афанасий принял послов тирана, в тайной переписке с которым был позже обвинен; а император Констанций несколько раз заверял своего дражайшего отца, преподобнейшего Афанасия, что, несмотря на злые слухи, которые распространяют их общие враги, он вместе с троном скончавшегося брата унаследовал и его чувства. Благодарность и человечность склоняли египетского примаса к тому, чтобы оплакивать безвременную смерть Константа и ненавидеть Магненция, виновника этой смерти. Но он хорошо понимал, что его оберегают от опасности лишь тревожные опасения Констанция, и потому его молитвы о победе правого дела иногда могли быть не очень пылкими. Теперь погубить Афанасия замышляла уже не кучка рассерженных или фанатичных епископов, злоупотребляющих властью доверчивого монарха. Монарх сам открыто признался в своем решении, которое так долго скрывал, – решении отомстить за оскорбления, нанесенные ему лично. Первую зиму после своей победы он провел в Арле и потратил это время на борьбу с врагом, более ненавистным для него, чем побежденный тиран Галлии.
//-- Церковные советы в Арле и Милане --//
Если бы император в минуту каприза распорядился предать смерти самого выдающегося и добродетельного гражданина своего государства, этот жестокий приказ был бы без промедления исполнен теми, кто служил орудием его откровенного насилия или своевременной несправедливости. Осторожность, отсрочка, трудности, с которыми он столкнулся, приговаривая и карая популярного епископа, показали миру, что привилегии церкви уже возродили в римской системе управления чувство порядка и свободы. Приговор, произнесенный на соборе в Тире и подписанный значительным большинством восточных епископов, никогда не был открыто отменен, а поскольку Афанасий уже однажды был лишен епископского сана по решению своих собратьев, все его последующие распоряжения могли быть признаны незаконными или даже преступными. Но воспоминание о той твердой и эффективной поддержке, которую примас Египта получил от любившей его западной церкви, заставило Констанция отсрочить исполнение приговора до тех пор, пока он сам не добьется сотрудничества от латинских епископов. Внутрицерковные переговоры заняли два года, и важный спор между императором и одним из его подданных был торжественно обсужден сначала на соборе в Арле, а позже на большом церковном совете в Милане, где участвовало более трехсот епископов. Их честность постоянно разрушали доводы ариан, ловкость евнухов и настойчивые просьбы государя, который удовлетворял свою месть за счет своего достоинства и выставлял напоказ свои собственные страсти, действуя своим влиянием на страсти духовенства. Продажность должностных лиц, самый безошибочный признак наличия конституционных свобод, успешно ими практиковалась; почести, дары и льготы предлагались и принимались в уплату за епископские голоса [76 - Про почести, подарки и пиры, соблазнившие очень многих епископов, те, кто был слишком чист душой или слишком горд, чтобы их принять, писали с негодованием: «Мы боремся против Констанция-антихриста, который похлопывает по животу, когда надо бить плетью по спине».].
Осуждение александрийского примаса было умело представлено как единственная мера, способная вернуть в католическую церковь мир и единство. Однако друзья Афанасия оказались достойны своего вождя и дела. С мужеством, которое святость их душ делала менее опасным, они на публичных дебатах и в частных беседах с императором отстаивали вечные и обязательные для всех законы религии и справедливости и заявляли, что ни надежда на его благосклонность, ни страх перед его немилостью не заставят их присоединиться к тем, кто осудил их отсутствующего уважаемого и невиновного собрата. Они утверждали – и по всей видимости разумно, – что незаконные и устаревшие постановления тирского совета были уже давно негласно отменены эдиктами императора, почетным восстановлением Афанасия в должности епископа Александрии и молчанием или отступлением его самых крикливых соперников, что невиновность Афанасия единодушно засвидетельствовали египетские епископы и подтвердила на советах в Риме и Сардике своим беспристрастным решением латинская церковь. Они оплакивали тяжелую судьбу Афанасия, который пробыл столько лет в своей должности, имел такую репутацию, казалось, пользовался доверием своего государя и после этого снова вынужден отбиваться от совершенно беспочвенных и вздорных обвинений. Их слова были уместными, их поведение – достойным уважения, но в этой долгой упрямой борьбе, которая привлекала взгляды всей империи к одному епископу, церковные партии научились жертвовать истиной и справедливостью ради цели, которая интересовала их больше, – для защиты или устранения бесстрашного защитника никейской веры. Ариане по-прежнему считали благоразумным скрывать свои подлинные чувства и намерения за двусмысленными словами, но православные епископы, вооруженные благосклонностью народа и постановлениями всеимперского совета, при каждом случае, и особенно в Милане, настойчиво требовали, чтобы их противники очистили себя от подозрений в ереси перед тем, как осмелятся осуждать поведение великого Афанасия.
Но голос разума (если разум в самом деле был на стороне Афанасия) был заглушён криками верного своей партии или подкупленного большинства; советы в Арле и Милане были распущены лишь после того, как архиепископ Александрии был торжественно осужден и снят с должности общим решением западной и восточной церквей. От епископов, которые сопротивлялись этому, потребовали подписать приговор и войти в одно религиозное сообщество с вождями противоположной партии. Формуляр письма, подтверждающего согласие, государственные гонцы доставили отсутствовавшим епископам, и все, кто отказался подчинить свое личное мнение общественной и вдохновенной мудрости арльского и миланского советов, были сразу же изгнаны императором, который подчеркивал при этом, что исполняет постановления католической церкви. Среди тех прелатов, которые возглавляли это почтенное сообщество исповедников и изгнанников, отдельного упоминания заслуживают Ливерий из Рима, Осий из Кордовы, Паулин из Трев, Дионисий из Милана, Евсевий из Верцелл, Люцифер из Кальяри и Гиларий из Пуатье. Высокое положение Ливерия, управлявшего столицей империи, личные достоинства и большой опыт почтенного Осия, которому оказывали почет как любимцу великого Константина и отцу никейской веры, поставили этих двух прелатов во главе латинской церкви, и вероятность того, что вся толпа епископов либо покорится, либо будет сопротивляться, в зависимости от их примера, была велика. Но многократные попытки императора соблазнить или запугать епископов Рима и Кордовы какое-то время оставались безрезультатными. Испанец заявил, что готов пострадать под властью Констанция, как пострадал шестьдесят лет назад под властью его деда Максимиана. Римлянин в присутствии своего государя утверждал, что Афанасий невиновен, а сам он – свободный человек. Когда он был изгнан в Берею во Фракии, то отослал обратно большую сумму денег, которую ему дали, чтобы облегчить его переезд, и при этом оскорбил миланский двор высокомерным замечанием, что императору и его евнухам это золото может понадобиться для их солдат и епископов. В конце концов решимость Ливерия и Осия была сломлена тяготами изгнания и тюрьмы. Римский первосвященник купил себе возвращение преступным согласием на какие-то требования, а позже искупил свою вину своевременным покаянием. С помощью убеждения и насилия удалось вырвать неохотно поставленную подпись и у дряхлого епископа Кордовы, чьи силы были сломлены, а умственные способности, возможно, повреждены тяжестью ста лет жизни, и наглый триумф ариан заставил некоторых сторонников православной партии отнестись с бесчеловечной суровостью к поступкам или, вернее, к памяти несчастного старика, перед которым христианство само было в очень большом долгу за его прежние услуги.
Падение Ливерия и Осия еще ярче осветило твердость тех епископов, которые продолжали нерушимо хранить верность делу Афанасия и религиозной истине. Изобретательные в своей злобе враги лишили этих знаменитых изгнанников полезной возможности утешать и поддерживать советом друг друга – разослали их в далекие провинции, старательно выбирая для этого самые негостеприимные места огромной империи [77 - Исповедников с Запада изгоняли сначала в пустыни Аравии или Фиваиды, потом в глухие места гор Тавра, в самые дикие части Фригии, где хозяевами были нечестивые монтанисты и т. д. Когда с еретиком Аэцием стали слишком хорошо обращаться в Мопсуэстии (в Киликии), ему по совету Акакия сменили место изгнания – перевели в округ Амблада, где жили дикари и который страдал от войны и моровой болезни.].
Тем не менее они скоро почувствовали, что ливийские пустыни и самые варварские места Каппадокии более ласковы к ним, чем те города, где арианин-епископ мог без всяких ограничений удовлетворять свою изощренную и жгучую богословскую ненависть. Утешением для них служило сознание их праведности и независимости, одобрение, посещения, письма и щедрые пожертвования их сторонников, а вскоре к этому добавилось удовольствие видеть междоусобные раздоры в стане противников никейской веры. Император Констанций был так капризен и привередлив и так легко оскорблялся из-за малейшего отклонения от своего воображаемого образца христианской истины, что с одинаковым усердием преследовал тех, кто защищал единосущность, кто утверждал подобие субстанции или отрицал сходство Сына Божьего с Богом Отцом. Три епископа, отстраненные от должностей и отправленные в ссылку за эти враждебные одно другому мнения, вполне могли бы встретиться в одном общем месте изгнания и, в зависимости от своих характеров, либо оплакивать, либо проклинать слепое воодушевление своих противников, которых никогда не вознаградит за теперешние страдания будущее счастье.
Опала и изгнание православных епископов Запада были задуманы как подготовительные шаги для того, чтобы разгромить самого Афанасия. Прошло двадцать шесть месяцев, в течение которых императорский двор, применяя самые коварные и хитрые уловки, тайно работал для того, чтобы удалить архиепископа из Александрии и лишить его пособия, которое было источником его популярной щедрости. Но когда примас Египта, покинутый и осужденный латинской церковью, остался без всякой внешней поддержки, Констанций, отправляя двух из своих секретарей с поручением объявить и исполнить приказ о его изгнании, дал им это поручение лишь устно. Поскольку вся партия публично признавала справедливость этого приговора, единственной причиной, которая помешала Констанцию дать посланцам письменный приказ, была неуверенность в исходе событий и ощущение, что он может подвергнуть опасности второй город империи и ее самую плодородную провинцию, если народ будет упорствовать в своем решении отстаивать силой оружия невиновность своего духовного отца. Такая крайняя осторожность императора давала Афанасию хороший предлог для того, чтобы вежливо оспорить подлинность приказа, который, по его мнению, не сочетался ни с беспристрастием, ни с прежними заверениями его милостивого повелителя. Гражданские власти Египта оказались не способны ни убедить, ни заставить примаса отречься от епископского престола и были вынуждены заключить с вождями александрийского народа соглашение, по условиям которого все судебные процедуры и враждебные действия временно прекращались до тех пор, пока воля императора не будет выражена более ясно. Эта видимая умеренность обманула и погубила католиков, заставив их верить в мнимую безопасность, когда легионы из Верхнего Египта и Ливии, поднятые в путь тайными приказами, ускоренным маршем шли к Александрии, чтобы взять в осаду или скорее внезапно захватить привыкшую бунтовать и воодушевленную религиозным рвением столицу. Положение Александрии между морем и озером Мереотис облегчало приближение и высадку войск, и солдаты оказались в самом сердце города раньше, чем жители успели принять какие-нибудь меры против них – закрыть ворота или занять места, важные с точки зрения обороны. В полночь, через двадцать три дня после подписания договора, Сириан, дука Египта, во главе пяти тысяч солдат, вооруженных и подготовившихся для штурма, неожиданно ворвался в церковь Святого Феона, где архиепископ с частью своего духовенства и горожан находились на ночном богослужении. Двери священного здания уступили натиску атакующих, и атака сопровождалась всеми возможными видами буйства и кровопролития. Но поскольку тела убитых и обломки армейского оружия на следующий день оставались в руках католиков как неопровержимые доказательства, нападение Сириана можно считать успешным прорывом на территорию противника, но не полным ее захватом. Другие церкви Александрии были осквернены таким же произволом, и несколько месяцев город терпел оскорбления разгульной солдатни, которую подстрекали служители церкви из враждебной александрийцам партии. Многие верные были убиты; они заслуживали бы имя мучеников, если бы их смерть не была спровоцирована и отомщена. С епископами и пресвитерами обращались жестоко и унизительно; девственниц, посвятивших свою чистоту Богу, раздевали догола, били плетьми и насиловали; дома богатых граждан были разграблены; под личиной религиозного рвения похоть, скупость и личная ненависть удовлетворялись безнаказанно и даже заслуживали одобрение. Александрийских язычников, которые и тогда еще были многочисленной партией, при этом партией недовольной, легко убедили покинуть епископа, которого они боялись и уважали. Надежда на какие-нибудь особые милости властей и боязнь оказаться, как все горожане, виновными в мятеже заставили их пообещать поддержку тому, кого назначили Афанасию в преемники – знаменитому Георгию Каппадокийскому. Этот захватчик епископской власти, получив посвящение от арианского собора, был посажен на свой престол силой оружия Себастьяна, комеса Египта, который был назначен на свою должность для выполнения этой важной задачи. Тиран Георгий пользовался своей властью точно так же, как приобрел ее – попирая законы религии, справедливости и человечности; и те же картины насилия и позора, которые имели место в столице, повторились более чем в девяноста епископальных городах Египта. Ободренный успехом Констанций осмелился одобрить поведение исполнителей своей воли. В широко обнародованном страстном послании император приветствует освобождение Александрии от любимого народом тирана, который вводил своих ослепленных поклонников в заблуждение своим колдовским красноречием, много и красиво рассуждает о добродетелях и благочестии преподобнейшего Георгия, избранного епископом, и выражает желание прославиться как покровитель и благодетель Александрии больше, чем сам Александр. Но он торжественно объявляет о своем непоколебимом решении преследовать огнем и мечом бунтующих сторонников порочного Афанасия, который, скрывшись от правосудия, признал свою вину и избежал позорной смерти, которую заслужил.
Афанасий действительно избежал величайшей опасности. События жизни этого необыкновенного человека привлекают наше внимание и этого внимания заслуживают. В ту памятную ночь, когда церковь Святого Феона была захвачена войсками Сириана, архиепископ, сидя на своем престоле, со спокойным достоинством и бесстрашием ждал прихода смерти. Когда церковная служба была прервана криками ярости и воплями ужаса, он, воодушевляя своих дрожащих от испуга прихожан, подал им совет выразить свою надежду на Бога пением одного из псалмов Давида – того, в котором прославляется победа Бога Израиля над высокомерным и нечестивым тираном Египта. В конце концов двери были взломаны, целая туча стрел была выпущена в молящихся; солдаты с обнаженными мечами ворвались в святилище, и грозный блеск их доспехов отразился на поверхности священных светильников, горевших вокруг алтаря. Афанасий и теперь отверг навязчивые благочестивые просьбы состоявших при нем монахов и пресвитеров и благородно отказался покинуть свое епископское место, пока не отпустит всех своих прихожан и последний из них не будет вне опасности. Темнота и сумятица облегчили отступление архиепископа, и, хотя бурлящая толпа теснила его, хотя он был сбит с ног и остался лежать на земле без чувств и без движения, он все же вновь обрел свое неустрашимое мужество и сумел скрыться от жадно искавших его солдат, которым их проводники-ариане сказали, что голова Афанасия будет самым лучшим подарком для императора. С этой минуты примас Египта исчез из глаз своих врагов и более шести лет скрывался в непроницаемом мраке безвестности.
Деспотическая власть его неумолимого врага охватывала весь римский мир, и выведенный из себя монарх взял на себя труд направить христианским правителям Эфиопии письмо с очень настойчивыми требованиями, чтобы лишить Афанасия приюта даже в самых далеких и уединенных местах мира. Комесы, затем префекты, потом трибуны, потом целые армии были направлены преследовать епископа-беглеца; эдикты императора обостряли бдительность гражданских и военных властей; щедрое вознаграждение было обещано тому, кто отдаст в руки власти Афанасия живого или мертвого, и самые суровые наказания – тем, кто посмеет защищать этого врага общества. Однако пустыни Фиваиды теперь населял народ диких, но при этом послушных фанатиков, которые ставили приказы своего настоятеля выше, чем законы своих государей. Эти многочисленные ученики Антония и Пахомия приняли беглого примаса как своего отца, восхищались терпением и смирением, с которыми он подчинялся их в высшей степени суровым правилам, ловили каждое слово, слетавшее с его губ, как непосредственное проявление вдохновенной Богом мудрости, и убедили себя, что их молитвы, посты и бдения – меньшие заслуги, чем их пылкое усердие и презрение к опасности при защите истины и невиновности. Монастыри Египта располагались в уединенных пустынных местах, на вершинах гор или на островах Нила; звук священного рога или священной трубы в Табенне был хорошо знаком в этих краях и собирал несколько тысяч крепких телом и решительно настроенных монахов, большинство которых до монашества были местными крестьянами. Когда их мрачные уединенные убежища захватывали военные, чьей силе было невозможно сопротивляться, эти монахи молча подставляли свою шею палачу и подтверждали делом то, что считалось отличительной чертой египетского характера: никакая пытка не могла заставить египтянина выдать тайну, о которой он твердо решил молчать. Архиепископ Александрии, чью безопасность они охотно оберегали ценой своей жизни, затерялся в этой массе одинаковых с виду и хорошо дисциплинированных людей, а когда опасность становилась ближе, его быстро переправляли из одного укрытия в другое до тех пор, пока он не добирался до грозных пустынь, которые доверчивое воображение суеверных людей населило демонами и хищными чудовищами. Это время жизни в укрытии, которое закончилось лишь вместе с жизнью Констанция, Афанасий провел большей частью в обществе монахов, которые верно служили ему охранниками, секретарями и гонцами, но необходимость поддерживать более тесную связь с католической партией каждый раз, когда усердие преследователей ослабевало, толкала его на то, чтобы выйти из пустыни, пробраться в Александрию и доверить свою судьбу усердным друзьям и сторонникам. Его разнообразные приключения могли бы стать сюжетом очень занимательного романа. Однажды его спрятали в пустом баке для воды, и только он успел покинуть это укрытие, как его выдала предательница-рабыня. В другой раз он скрывался в еще более необычном убежище – в доме девственницы, которой было всего двадцать лет и которая была знаменита на весь город своей редкостной красотой. Как она рассказывала через много лет, в час полуночи она с удивлением увидела архиепископа в просторной домашней одежде, который подошел к ней торопливым шагом и стал умолять ее предоставить ему защиту, которую небесное видение подсказало ему искать под ее гостеприимной крышей. Благочестивая девушка приняла и сберегла того, кто как священный залог был доверен ее осмотрительности и мужеству. Ни с кем не делясь своей тайной, она тут же провела Афанасия в свою самую уединенную комнату и оберегала его с нежностью друга и прилежанием слуги. Все время, пока он оставался в опасности, она регулярно снабжала его книгами и едой, мыла ему ноги, вела его переписку и умело скрывала от подозрительных глаз это тесное общение наедине между святым, от которого требовалось незапятнанное целомудрие, и особой женского пола, чьи прелести могли возбудить самые опасные чувства [78 - Палладий, автор этого рассказа, беседовал с той самой девицей; она и в старости продолжала с удовольствием вспоминать такое богоугодное и почетное близкое знакомство. Я не могу простить Барониусу, Валезиусу, Тильмонту и другим деликатность, с которой они почти отвергают этот рассказ, который кажется им совершенно недостойным церковной истории с ее серьезностью.].
Потом в течение шести лет преследований и изгнания Афанасий не раз навещал свою прекрасную и верную сподвижницу, а его уверенное заявление, что он видел советы в Римини и Селевкии, заставляет нас поверить, что он тайно находился во время и на месте их проведения. Для этого осмотрительного государственного мужа преимущества от возможности лично вести переговоры с друзьями, наблюдать за развитием раскола среди врагов и использовать его могли оправдать такое дерзкое и опасное предприятие, а торговля и мореплавание связывали Александрию со всеми морскими портами Средиземного моря. Из глубины своего недосягаемого убежища бесстрашный примас неутомимо вел наступление против защитника ариан, и его вовремя написанные сочинения, которые усердно распространялись и жадно изучались, способствовали объединению православной партии и поднимали ее дух. В своих предназначенных для публики речах в собственную защиту, которые он адресовал самому императору, Афанасий иногда преувеличенно восхвалял умеренность, но в своих тайных высказываниях, гневных и пылких, он называл Констанция слабым и порочным государем, палачом своей семьи, тираном для своей страны и антихристом для церкви. Победоносный монарх, который покарал за торопливость и горячность Галла, подавил восстание Сильвана, снял венец с головы Ветраниона и разбил в бою легионы Магненция, на вершине преуспевания получил от невидимой руки рану, которую не смог залечить и за которую не смог отомстить; сын Константина был первым из христианских государей, кто почувствовал силу тех принципов, которые в делах религии могут оказывать сопротивление самому жестокому насилию гражданской власти.
…
//-- Основные характеристики христианских сект --//
Этот простой рассказ о внутренних расколах, которые нарушали покой церкви и пятнали собой ее триумф, подтвердит замечание историка-язычника и оправдает жалобу почтенного епископа. Аммиана его собственный опыт убедил в том, что вражда христиан друг к Другу сильнее, чем ярость, с которой дикие звери бросаются на человека. Григорий Назианзин самым патетическим образом жалуется, что Царство Небесное из-за несогласия между сторонниками разных мнений стало подобно хаосу, ночной буре и самому аду. Разъяренные и пристрастные писатели того времени, которые приписывали себе все добродетели и обвиняли своих противников во всех преступлениях, нарисовали битву ангелов и демонов. Наш более спокойный рассудок отвергает такие беспримесные и уродливые идеальные образцы порока и святости и предполагает равенство или по меньшей мере случайно сложившееся соотношение добра и зла во всех враждовавших друг с другом сектантах, которые давали и получали названия православных и еретиков. Они были воспитаны в одной и той же вере и в одном и том же гражданском обществе. В их представлениях и о земной, и о будущей жизни надежды и страхи находились в одинаковом соотношении. На любой стороне ошибки могли быть невольными, вера искренней, поведение достойным или продажным. Одни и те же цели возбуждали их страсти; они по очереди могли злоупотреблять любовью двора или народа. Метафизические взгляды сторонников Афанасия или последователей Ария не могли влиять на их нравственность; теми и другими одинаково руководил в их действиях дух нетерпимости, который они извлекли из чистых и простых правил Евангелия.
Современный писатель, который по справедливости и с уверенностью в себе дал в своей собственной истории почтенные определения «политическая» и «философская», осуждает робкого и благоразумного Монтескье за то, что тот, перечисляя причины упадка Римской империи, не включил в этот перечень закон Константина о полном запрете языческих религиозных обрядов, из-за которого значительная часть подданных этого императора осталась без священнослужителей, храмов и публично практикуемой религии. Усердная забота этого историка и философа о правах человечества заставила его согласиться с двусмысленными свидетельствами тех служителей церкви, которые слишком легко приписали своему любимому герою заслугу всеобщего гонения. Вместо того чтобы указывать на этот мнимый закон, который ярко сверкал бы на видном месте в кодексах империи, мы с уверенностью можем сослаться на подлинное письмо Константина, которое он направил приверженцам старой религии в то время, когда больше не скрывал свое обращение в христианство и не опасался соперников на троне. Император настойчиво и убедительно призывает подданных Римской империи последовать примеру их повелителя, но заявляет, что те, кто по-прежнему отказывается открыть свои глаза для небесного света, могут свободно пользоваться своими храмами и обращаться к своим вымышленным богам. Сообщению о том, что языческие обряды были запрещены, явным образом противоречит сам император своим мудрым заявлением о том, что принцип его умеренной политики таков: сила привычки, предрассудка и суеверия неодолима. Не нарушая святости своего обещания и не возбуждая страха в язычниках, этот хитрый монарх шел вперед медленно и осторожно, ловко подкапываясь под создававшееся без плана и разрушавшееся от старости строение многобожия. Случавшиеся иногда вспышки пристрастной суровости, которые тайно подсказывала ему христианская набожность, он прикрывал самыми законными требованиями справедливости и общественного блага, и, когда Константин замышлял разрушить основы древней религии, казалось, что он исправляет ее злоупотребления. По примеру самых мудрых своих предшественников он осудил и запретил под страхом самых суровых наказаний нечестивое оккультное искусство гадания, которое пробуждало напрасные надежды, а иногда толкало на преступление людей, недовольных своим положением. Прорицателей, публично уличенных в обмане и мошенничестве, приговорили к позорному молчанию; было распущено сообщество изнеженных женоподобных жрецов Нила, и Константин, выполняя обязанности римского цензора, приказал разрушить в Финикии несколько храмов, где во имя Венеры при свете дня совершались все виды проституции. Императорский город Константинополь был частично построен за счет богатых храмов Греции и Азии и украшен захваченной в них добычей, священное имущество было конфисковано, статуи богов и героев были грубо и непочтительно перевезены на новое место – к народу, для которого они были не предметами религиозного почитания, а любопытными вещами; золото и серебро вновь были пущены в обращение, и должностные лица, епископы и евнухи использовали удачную возможность удовлетворить сразу свой религиозный пыл, свою скупость и свою ненависть. Но эти опустошения затронули лишь небольшую часть римского мира, и провинции к тому времени уже давно привыкли терпеть такой святотатственный грабеж от тиранствующих государей и проконсулов, которых было совершенно невозможно заподозрить в намерении разрушить существующую религию государства.
Сыновья Константина шли по стопам отца, но с большим религиозным пылом и с меньшей осмотрительностью. Предлогов для грабежа и угнетения постепенно стало больше [79 - Аммиан пишет, что некоторые придворные евнухи «насытились добычей, взятой в храмах». Либаний сообщает, что император часто дарил храм, как дарят собаку, лошадь, раба или золотую чашу; но набожный философ позаботился отметить, что любимцы императора, совершавшие такое святотатство, редко преуспевали в жизни.].
Христианам, если они поступали незаконно, оказывалось любое возможное снисхождение, каждое сомнение истолковывалось во вред язычникам, и разрушение храмов прославлялось как одно из предвещающих благо событий царствования Константа и Констанция. С именем Констанция связывают лаконичный закон, который мог бы заменить собой все последующие запреты. «Изъявляем нашу волю, чтобы во всех селениях и городах храмы немедленно были заперты и находились под надежной охраной, и никто не имеет власти препятствовать этому. Также изъявляем нашу волю, чтобы все наши подданные воздерживались от жертвоприношений. Если кто-либо будет виновен в подобном поступке, пусть его поразит меч возмездия, а после его казни пусть его имущество будет конфисковано в пользу общества. Те же самые наказания мы назначаем наместникам провинций, если те не станут наказывать таких преступников». Но есть очень сильные основания считать, что этот грозный указ либо был составлен, но не издан, либо был издан, но не выполнялся. Факты и существующие даже сегодня монументы из бронзы и мрамора до сих пор доказывают, что обряды языческой религии совершались публично в течение всего царствования сыновей Константина. И на Востоке, и на Западе, в городах и в деревнях было множество храмов, с которыми обошлись уважительно или по меньшей мере пощадили, и по-прежнему набожная толпа наслаждалась роскошью жертвоприношений, праздников и торжественных процессий с согласия гражданских властей. Примерно через четыре года после предполагаемой даты своего кровавого эдикта Констанций посетил римские храмы, и его достойное поведение оратор-язычник рекомендовал как пример последующим государям. «Этот император, – пишет Симмах, – позаботился, чтобы привилегии девственных весталок не нарушались; он дал должности жрецов знатным людям Рима, выделил из казны положенную по обычаю сумму денег для покрытия расходов на религиозные обряды и жертвоприношения, и хотя он принял иную веру, никогда не пытался лишить империю священной религии древних». Сенат по-прежнему осмеливался обожествлять торжественными декретами память своих государей, и сам Константин после смерти был включен в число тех богов, которых он отвергал и оскорблял при жизни. Титул, знаки и привилегии верховного понтифика, установленные Нумой и принятые Августом, признали без колебаний семь императоров-христиан, которые, таким образом, имели над той религией, которую отвергли, больше власти, чем над той, которую исповедовали.
Раскол среди христиан приостановил разрушение язычества [80 - Поскольку я до этого часто употреблял слова «pagans» – «язычники» и «paganism» – язычество», я должен теперь обрисовать необычный и извилистый путь этого знаменитого слова. 1. Пауг на дорийском диалекте греческого языка, очень хорошо знакомом италийцам, означает «родник», и жители деревенской округи, ходившие за водой к одному и тому же роднику, все вместе стали называться pagus (сельская община или округ по-латыни), а сельский житель – paganus. 2. Значение слова легко расширилось; «paganus» стало почти синонимом слова «деревенский», и низшие среди сельских жителей приняли это имя, которое в результате искажения в современных европейских языках превратилось в «peasant» – «крестьянин». 3. Поразительный рост численности военного сословия создал необходимость в особом слове для обозначения невоенных, и все люди из народа, не находившиеся на службе у государя, были заклеймены позорным именем «paganus». 4. Христиане были воинами Христа; их противники, которые отказывались дать присягу-крещение, могли в переносном смысле заслуживать названия «невоенные», и этот часто применявшийся упрек уже в царствование Валентиниана (365 год н. э.) попал в законы империи и богословские сочинения. 5. Христианство постепенно завоевало города империи, во времена Пруденция старая религия удалилась в безвестные деревни и там прозябала, и слово «paganus», сохраняя новое значение, вернуло себе и первоначальный смысл. 6. После того как культ Юпитера и его семьи угас, освободившийся термин «paganus» в значении «язычник» применялся поочередно ко всем идолопоклонникам и многобожникам Старого и Нового Света. 7. Латинские христиане беззастенчиво стали называть этим словом своих смертельных врагов-магометан и несправедливо заклеймили этих чистейших единобожников упреком в идолопоклонстве и язычестве. (Гиббон ошибался, предполагая, что латинское слово «pagus» родственно греческому «πηγη» или (по-дорийски) «παγη», хотя это очень старое мнение. – Примеч. пер.)]. Государи и епископы с меньшей силой вели священную войну против иноверцев, поскольку вина и опасность бунтовщиков внутри христианства тревожили их сильнее, как более близкая опасность. Искоренение идолопоклонства могло быть оправдано установившейся нетерпимостью, но враждующие секты, которые поочередно правили при императорском дворе, опасались навсегда оттолкнуть от себя и, возможно, довести до крайности мощную, хотя и угасавшую партию. Теперь на стороне христианства были все соображения авторитета и моды, выгоды и разума, но их победоносное влияние стало чувствоваться всеми и повсюду лишь через два или три поколения. Веру, которая долго оставалась и еще совсем недавно была государственной религией Римской империи, все еще исповедовали многочисленные почитатели, которым, правда, отвлеченные мнения были менее дороги, чем древний обычай. Государственных и военных почестей удостаивались все подданные Константина и Констанция без различия веры, и на службе у язычества все еще было много знаний, богатства и доблести. Суеверие имело очень разные причины у сенатора, крестьянина, поэта и философа; но они встречались в храмах богов и были одинаково усердны в своей вере. Их религиозный пыл незаметно разжигал оскорбительный триумф преследуемой в прошлом секты; и их надежды возродила обоснованная уверенность в том, что предполагаемый наследник империи, молодой доблестный герой, который освободил Галлию от варваров, тайно принял веру своих предков.
ЯЗЫЧЕСКАЯ КОНТРРЕФОРМАЦИЯ
Глава 22
ВСТУПЛЕНИЕ НА ПРЕСТОЛ ЮЛИАНА. ЕГО ХАРАКТЕР
Констанций царствовал как тиран и умер в 361 году накануне гражданской войны с Юлианом, который в результате стал единственным императором. Юлиан во время своего короткого царствования руководствовался двумя побуждениями, плодами школьных занятий его детства. Во-первых, он желал воплотить в жизнь идеал государя-философа. Осуществление этого идеала он сочетал с практическими реформами в экономике и попыткой ввести старинную простоту нравов вместо восточных обычаев, принятых при дворе его предшественника. Во-вторых, он стремился стать завоевателем восточных стран, подражая в этом Александру Великому. Для потомства Юлиан важен своим отречением от христианства и попыткой реформировать и вновь сделать государственной верой языческие культы.
//-- Вступление на престол Юлиана --//
Горя нетерпением побывать в городе, где родился, в новой столице империи, он отправился туда из Наиссуса через горы Гемус и города Фракии. Когда он доехал до Гераклеи, находившейся на расстоянии шестидесяти миль от Константинополя, вся столица выехала навстречу принять его, и он вступил в Константинополь торжественно, под приветственные крики народа, армии и сената. Бесчисленное множество людей толпилось вокруг императора, рассматривая его с уважением и жадным интересом. Должно быть, они были разочарованы, когда увидели, как мал ростом и просто одет их герой, который раньше, молодой и неопытный, победил германских варваров, а теперь, достигнув вершины успеха, торжественно проехал через весь европейский материк от побережья Атлантики до берегов Босфора. Через несколько дней после этого, когда к пристани причалил корабль с останками покойного императора, подданные Юлиана рукоплескали то ли подлинной, то ли притворной человечности своего государя. Без венца и в траурной одежде он сопровождал похоронную процессию до самой церкви Святых апостолов, где был установлен гроб; и если это уважение еще можно было объяснить себялюбием, посчитав, что он оказывает почет своему высокому роду и сану своего родственника-императора, то слезы Юлиана доказывали всему миру, что он забыл обо всех обидах, которые вынес от Констанция, и помнил лишь о добре, которое видел от него. Как только легионы, стоявшие в Аквилее, убедились в смерти императора, они открыли ворота города и, принеся в жертву своих виновных перед Юлианом предводителей, легко добились прощения от благоразумного или мягкосердечного владыки, который, таким образом, на тридцать втором году жизни стал неоспоримым повелителем Римской империи.
Философия научила Юлиана сравнивать преимущества действия и бездействия, но его высокое происхождение и несчастные случайности его жизни никогда не позволяли ему свободно делать свой выбор. Возможно, Юлиан искренне предпочел бы сады Академии и афинское общество, но сначала желание Констанция, а потом его же несправедливость вынудили Юлиана подвергнуть себя и свое доброе имя опасностям императорского величия и отвечать перед миром и потомством за счастье миллионов. Юлиан с ужасом вспоминал замечание своего учителя Платона, что возглавлять стадо всегда поручают животному другой, высшей породы, а значит, вести за собой народы – дело, которое требует и заслуживает, чтобы его исполняли боги или духи-хранители, наделенные неземной силой. Отсюда он справедливо сделал вывод, что человек, который осмеливается царствовать, должен стремиться быть совершенным как боги и очистить душу от того, что в ней земное и смертное, подавлять свои вожделения, просвещать свой разум, управлять своими страстями и укрощать того дикого зверя, который, по образному выражению Аристотеля, редко бывало, чтобы не садился на трон деспота. Вместе с Юлианом на его трон, который обрел под собой собственную основу, когда умер Констанций, сели разум, добродетель и, может быть, тщеславие. Он презирал почести, отвергал удовольствия, непрерывно и усердно исполнял обязанности, связанные с его высоким саном, и среди его подданных было мало таких, кто согласился бы надеть на себя его тяжелый венец и избавить Юлиана от этого груза, если бы должен был подчинить свое время и поступки тем суровым законам, которые установил для себя этот император-философ. Один из его ближайших друзей, который часто разделял с императором за столом его скудные и простые трапезы, отметил, что легкая и щадящая диета (в основном овощная) сохраняла ум и тело Юлиана всегда свободными и деятельными для его разнообразных важных дел писателя, первосвященника, должностного лица, полководца и государя. В течение одного дня он принимал нескольких послов и писал или диктовал множество писем, адресованных его полководцам, гражданским чиновникам, личным друзьям и жителям различных городов его владений. Он выслушивал полученные записки, размышлял над содержанием прошений и подписывал свои распоряжения быстрее, чем их могли застенографировать усердные секретари. Мысль его была такой гибкой, а внимание таким хорошим, что он мог одновременно трудиться рукой, ушами и голосом – писать, слушать и диктовать, и работал с этими тремя разными потоками мыслей, не задерживаясь для выбора и не ошибаясь. Когда его советники отдыхали, государь перелетал от одного труда к другому; после быстрого обеда он удалялся в свою библиотеку до тех пор, пока государственные дела, которые он наметил на вечер, не заставляли его оторваться от учебы. Ужин императора был еще менее сытным, чем предыдущая еда; его сон никогда не омрачало плохое пищеварение, и, кроме дней кратковременного брака, заключенного из политических соображений, а не по любви, целомудренный Юлиан никогда не делил свое ложе с женщиной. Вскоре его будили шаги входивших секретарей из отдохнувшей смены, которая выспалась накануне, так что его слуги были должны находиться при нем поочередно, а их неутомимый господин не позволял себе почти никакого отдыха, кроме перемены занятий. Предшественники Юлиана, его дядя, родной брат и двоюродный брат давали волю своей ребяческой любви к цирковым зрелищам под благовидным предлогом, что так они следуют склонностям народа, и часто большую часть дня проводили в роли праздных зрителей этого роскошного зрелища, пока на скачках не завершались все заезды, которых обычно было двадцать четыре. Юлиан, который чувствовал и выражал нелюбовь к этим легкомысленным развлечениям, что было не в моде, в торжественные праздники снисходил до того, что появлялся в цирке. Но, небрежно взглянув на пять или шесть заездов, торопливо уходил оттуда с нетерпением философа, который считал потерянной напрасно каждую минуту жизни, не посвященную заботе о народе или совершенствованию собственного ума. Этим бережливым отношением ко времени Юлиан словно удлинил свое короткое царствование, и, если бы даты не были точно подтверждены документами, мы не поверили бы, что со смерти Констанция до отъезда его преемника на войну против Персии прошло всего шестнадцать месяцев. Поступки Юлиана может сохранить в памяти людей лишь забота историка, но часть большого письменного наследия этого императора сохранилась до наших дней и остается памятником его прилежанию и гениальности. «Мизопогон», «Цезари», некоторые из его речей и искусно составленное сочинение, направленное против христианской веры, были написаны в долгие ночи в течение двух зим, из которых первую он провел в Константинополе, а вторую – в Антиохии.
…
//-- Характер Юлиана --//
Руководство военными и государственными делами, которых становилось все больше по мере того, как разрасталась империя, было трудоемким занятием и упражняло способности Юлиана. Часто он брал на себя две роли, почти незнакомые современным государям, – оратора и судьи. Искусство убеждать, которое так усердно развивали в себе первые цезари, оказалось в пренебрежении у их преемников с их солдатским невежеством и азиатской гордостью. Они иногда утруждали себя произнесением речей перед солдатами, которых боялись, но перед сенаторами, которых презирали, предпочитали пренебрежительно молчать. Заседания сената, которые Констанций обходил стороной, Юлиан считал самым подходящим местом, чтобы следовать правилам республиканца и проявлять свой талант оратора. В школе декламации он поочередно упражнялся в нескольких видах похвалы, осуждения и призыва, и его друг Либаний отметил, что изучение Гомера научило Юлиана подражать простой и краткой манере речи Менелая, многословию Нестора, у которого слова сыпались как снежные хлопья, или патетическому, искусственно выработанному красноречию Улисса.
Обязанности судьи, которые иногда несовместимы с обязанностями государя, для Юлиана были не только долгом, но и развлечением, и хотя он, возможно, полагался на честность и проницательность своих префектов претория, однако часто садился рядом с ними на судейское место. Для его острого ума было приятным трудом обнаруживать и побеждать уловки придиравшихся к формальностям адвокатов, которые трудились не жалея сил для того, чтобы скрыть истину и извратить смысл законов. Иногда он, забыв, что в его сане человеку следует вести себя серьезно, задавал нескромные или несвоевременные вопросы или же повышал голос и начинал беспокойно двигаться всем телом, выдавая этим искреннюю горячность, с которой он защищал свое мнение от судей, адвокатов и их клиентов. Но знание собственного нрава побуждало его поощрять друзей и советников, если те упрекали его за подобные вспышки чувств, и даже добиваться от них упреков; каждый раз, когда они осмеливались воспротивиться этому неприличию, те, кто это наблюдал, видели стыд и благодарность своего монарха. Декреты Юлиана почти всегда были основаны на принципах справедливости, и у него хватило твердости устоять против двух опаснейших соблазнов, которые искушают суд государя под благовидными предлогами сострадания и беспристрастия. Он решал судебные дела, не глядя на имущественное положение сторон, и бедняк, чью участь он желал облегчить, должен был по приговору удовлетворить требования знатного и богатого противника, если те были справедливы. Он строго разделял функции судьи и законодателя и, хотя обдумывал необходимую реформу римского правосудия, приговоры произносил согласно точному и дословному толкованию тех законов, которые должностные лица были обязаны исполнять, а подданные – подчиняться.
Подавляющее большинство государей, если снять с них пурпур и пустить в мир голыми, сразу же оказались бы на самом дне общества и не имели бы никакой надежды подняться из безвестности. Но личные достоинства Юлиана в некотором смысле не зависели от его положения в обществе. Какую бы жизнь император ни выбрал для себя, он благодаря бесстрашию, мужеству, быстрому уму и большому прилежанию получил бы или по меньшей мере заслужил самые высокие почести, каких мог быть удостоен человек его профессии. Юлиан, даже если бы родился частным лицом, мог бы возвыситься до советника или полководца своего государства. Если бы капризная и завистливая судьба обманула его надежды на власть или если бы он из благоразумия отказался идти по тропе величия, те же самые способности, которые он трудолюбиво упражнял бы в одиночестве, принесли бы ему такое счастье и такую бессмертную славу, каких не могут достигнуть цари. Когда мы вглядываемся в портрет Юлиана с мелочным педантизмом, а может быть, недоброжелательностью, нам кажется, что его изящному и совершенному в целом облику чего-то недостает. Его гений был не таким могучим, как гений Цезаря, не имел он и доведенной до совершенства осмотрительности Августа. Добродетели Траяна выглядят более постоянными и естественными, а философия Марка Аврелия более проста и последовательна. И все же Юлиан в трудное время был стойким, а в пору преуспевания – умеренным. Через сто двадцать лет после смерти Александра Севера римляне увидели императора, который не делал различия между своими обязанностями и своими удовольствиями, работал для того, чтобы облегчить бедствия своих подданных и укрепить их дух, старался всегда связывать власть с заслугами, а счастье – с добродетелью. Даже враждебная партия, причем партия религиозная, не могла отрицать величие его гения и в мирной жизни, и на войне и с огорчением признавала, что отступник Юлиан был любим своей страной и заслуживал верховную власть над миром.
Глава 23
РЕЛИГИОЗНЫЕ ВЕРОВАНИЯ ЮЛИАНА. ЕГО ФАНАТИЗМ. ВОССТАНОВЛЕНИЕ И РЕФОРМИРОВАНИЕ ЮЛИАНОМ ЯЗЫЧЕСТВА. ЕГО ПОВЕДЕНИЕ ПО ОТНОШЕНИЮ К ЕВРЕЯМ. УГНЕТЕНИЕ ЮЛИАНОМ ХРИСТИАН. ХРАМ И СВЯЩЕННАЯ РОЩА В ДАФНЕ. СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ. ЮЛИАН И АФАНАСИЙ
Отступничество, увековеченное в прозвище, повредило репутации Юлиана, и тот религиозный пыл, который окутывал туманом его добродетели, заставлял казаться еще больше действительно существовавшие крупные ошибки. Мы, незнающие и пристрастные, можем представлять его себе как монарха-философа, который старался защитить в одинаковой степени все религиозные партии империи и ослабить богословскую лихорадку, сжигавшую умы людей начиная с появления эдиктов Диоклетиана и до изгнания Афанасия. Но если более зорко всмотреться в характер и поведение Юлиана, это выгодное для него мнение исчезает, и мы видим правителя, который не избежал поразившей всех его современников заразной болезни. Мы имеем преимущество, которого были лишены другие, – возможность сравнить образы Юлиана, созданные его самыми горячими друзьями и непримиримыми врагами. Поступки Юлиана достоверно описал здравомыслящий и искренний историк, беспристрастный свидетель его жизни и смерти. Единогласное свидетельство современников императора подтверждается его собственными публичными и частными высказываниями, и его сочинения при своем многообразии выражают один и тот же настрой религиозного чувства – тот, который политические соображения подсказали бы ему скрывать, а не подчеркивать. Глубокая и преданная любовь к богам Афин и Рима была основной страстью Юлиана; его просвещенный разум изменял ему или совершал ошибки под искажающим воздействием предрассудков ложной веры, и призраки, существовавшие лишь в воображении императора, реально и губительно влияли на управление империей. Религиозное рвение христиан, которые презирали почитание вымышленных богов и опрокидывали их алтари, делало поклонника этих божеств непримиримым врагом большой партии его подданных, и порой желание победы или стыд от того, что ему сопротивляются, вводили Юлиана в соблазн, заставляли его нарушать правила благоразумия и даже поступать против справедливости. Триумф партии, которую он покинул и против которой боролся, обесславил имя Юлиана; неудачливый отступник был осыпан градом благочестивых словесных нападок, сигнал к которым дал мощным трубным звуком своих речей Григорий Назианзин. События, уместившиеся на коротком отрезке времени, когда правил деятельный император Юлиан, так интересны, что заслуживают правдивого и подробного рассказа. Темой этой главы будут его побудительные причины, его советники и его поступки в той мере, в которой они имеют отношение к истории религии.
Причины странного рокового отступничества Юлиана можно найти в начале его жизни, когда он остался сиротой в руках убийц своей семьи. В его молодом уме, способном на самые сильные и яркие впечатления, имя Христа вскоре оказалось связано с именем Констанция, а рабство – с религией. В детстве Юлиан был отдан на воспитание Евсевию, епископу Никомедии, который был ему родственником со стороны матери, и до двадцати лет христианские наставники давали ему образование, больше подходящее не герою, а святому. Император Констанций, желавший земного венца больше, чем небесного, довольствовался неполной принадлежностью к христианам – званием оглашенного, но племянникам Константина он предоставил возможность получить все преимущества, которые давало крещение. Им даже доверяли обязанности низших служителей церкви, и Юлиан публично читал Священное Писание в церкви Никомедии. Изучение религии, которым они прилежно занимались, казалось, приносило прекрасные плоды – веру и набожность. Племянники Константина молились, постились, раздавали милостыню беднякам и подарки духовенству и приносили дары на гробницы мучеников. Великолепный памятник в честь святого Мамы в Кесарии был сооружен или по меньшей мере начат совместными стараниями Галла и Юлиана. Они почтительно беседовали с теми епископами, которые были известны особой святостью, и просили благословения у монахов и отшельников, которые принесли с собой в Каппадокию аскетическую жизнь с ее добровольными трудностями. Но по мере того как эти два правителя росли и становились мужчинами, становилась заметна разница в их религиозных взглядах, отражавшая различие их характеров. Галл, тупой и упрямый, усердно следовал правилам христианства, принимая их на веру, однако они не влияли на его поступки и не усмиряли его страсти. Мягкий нрав младшего из братьев лучше сочетался с наставлениями, данными в Евангелии, а его живое любопытство могла бы вознаградить за труд богословская система, которая объясняет таинственную сущность Божества и открывает бесконечную перспективу невидимых будущих миров. Но независимый по складу своей души Юлиан не желал покорно и послушно повиноваться высокомерным служителям церкви, как они того требовали во имя веры. Они навязывали свои теоретические предположения в качестве точно установленных законов и охраняли их с помощью страха перед вечными ужасными карами. Но, ограничивая рамками строгих предписаний мысли, слова и поступки молодого правителя, заставляя его молчать, когда он возражал, и сурово прерывая его слишком вольные вопросы, они заставляли его нетерпеливую гениальную душу тайно отрекаться от власти ее церковных руководителей. Юлиан рос и обучался в Малой Азии и был очевидцем позорных дел и злословия, сопровождавших борьбу между православными и арианами. Яростные споры восточных епископов, то, как они непрерывно меняли свои символы веры, и светские причины, которые, по-видимому, управляли их поступками, усиливали предвзятое мнение Юлиана, что они не понимают ту религию, за которую так яростно борются, и не верят в нее. Вместо того чтобы выслушивать доказательства истинности христианства с тем доброжелательным вниманием, которое делает весомее эти в высшей степени достойные уважения свидетельства, он выслушивал их с недоверием, а потом упорно и ожесточенно оспаривал догмы учения, к которому уже чувствовал неодолимое отвращение. Когда молодым государям задавали урок составить речи на тему тех споров, которые были тогда главным событием, Юлиан всегда заявлял, что будет защищать язычество, и находил для этого благовидный предлог: как защитник более слабой стороны он лучше может проявлять и упражнять свою ученость и изобретательность.
Как только Галла одели в пурпур, Юлиану было позволено дышать воздухом свободы, заниматься литературой и исповедовать язычество. Толпа софистов, которых привлекли тонкий вкус и щедрость их царственного ученика, прочно связала в его представлении науку Греции с греческой религией, и, вместо того чтобы восхищаться поэмами Гомера как самостоятельными творениями человеческого разума, он всерьез стал считать, что их творца вдохновляли с Небес Аполлон и музы. Божества Олимпа, как они описаны этим бессмертным певцом, производят впечатление даже на самые чуждые доверчивости и суеверию умы. Наше хорошее знакомство с их именами и характерами, их внешним видом и отличительными признаками, кажется, наделяет эти воздушные существа реальной жизнью и вещественностью, и это приятное очарование заставляет воображение – лишь на миг и не полностью – поверить в вымыслы, полностью чуждые нашим разуму и опыту. Во времена Юлиана существовали все обстоятельства, способные продлить и укрепить эту иллюзию, – великолепные храмы Греции и Азии работы тех художников, которые выразили в живописи или скульптуре божественные мысли поэта, торжественная пышность праздников и жертвоприношений, искусство гадания со своими успехами, народная традиция веры в пророчества оракулов и в знамения и двухтысячелетний древний возраст этого культа. Слабость многобожия в какой-то степени компенсировалась умеренностью его требований, и языческая набожность была совместима даже с самым разнузданным скептицизмом. В отличие от неделимой и строго упорядоченной системы, которая охватывает весь ум верующего христианина, мифология греков состояла из тысячи непрочно скрепленных между собой гибких частей, и почитатель богов мог по собственной воле выбирать степень и объем своей религиозной веры. Символ веры, который выбрал для себя Юлиан, был самого широкого размера, и – вот странное противоречие – он, презревший спасительное иго Евангелия, добровольно приносил плоды своего разума на алтари Юпитера и Аполлона. Одна из речей Юлиана посвящена Кибеле, матери богов, требовавшей от своих женственных жрецов той кровавой жертвы, которую необдуманно принес в своем безумии фригийский мальчик. Благочестивый император снисходит до того, что рассказывает, не краснея и не улыбаясь, о путешествии богини от берегов Пергама до устья Тибра и о поразительном чуде, которое убедило сенат и народ Рима в том, что комок глины, который их посланники привезли из-за морей, наделен жизнью, чувствами и божественной силой. В подтверждение подлинности этого знамения он указывает на официальные памятники в столице и с некоторой язвительностью осуждает за брезгливость и выставление напоказ своего якобы тонкого вкуса тех, кто дерзко осмеивает священные традиции своих предков.
Но этот набожный философ, который искренне принял и горячо поощрял суеверную религию своего народа, присвоил себе привилегию толковать это суеверие в более широком смысле и тихо ушел от подножия алтарей в святилища храмов. Причудливая мифология греков ясно и громко провозглашала, что благочестивый искатель истины должен не возмущаться и не довольствоваться ее дословным смыслом, а усердно изучать ту оккультную мудрость, которую древние благоразумно и осмотрительно скрыли под личиной сумасбродства и вымысла [81 - См. принципы аллегории в сочинениях Юлиана. В его рассуждениях нелепости меньше, чем в утверждениях некоторых современных богословов, что причудливые странности или противоречия в учении указывают, что оно исходит от Бога, поскольку до такого не мог додуматься ни один человек.].
Философы школы Платона – Плотин, Порфирий и божественный Ямвлих – вызывали восхищение как самые умелые мастера этой науки аллегорий, которая трудилась над тем, чтобы сделать мягче и гармоничнее уродливый облик язычества. Юлиан, который и сам занимался этими поисками тайны под руководством Эдесия, почтенного преемника Ямвлиха, тоже стремился овладеть сокровищем, которое, если верить его торжественным заявлениям, пенил гораздо выше власти над миром. Это действительно было сокровище – клад, ценность которого определялась лишь мнением людей, и каждый умелец, который льстил себя надеждой, что сумел отделить драгоценную руду от окружающей ее пустой породы, заявлял, что имеет равное с остальными право пометить жилу тем названием и знаком, который мил его воображению. Сказание об Атисе и Кибеле уже разъяснил Порфирий, но в Юлиане сочинения этого толкователя лишь пробудили ото сна его собственные благочестие и трудолюбие, и император придумал и издал собственное аллегорическое толкование этой древней мистической легенды. Эта свобода толкования, которая могла польстить гордости платоников, показала всем, как суетно и лишено глубокого содержания их искусство. Без одной неприятной подробности современный читатель не смог бы составить себе верное представление о странных ассоциациях понятий, натянутых этимологиях, торжественных рассуждениях о пустяках и непроницаемой темноте стиля этих мудрецов, которые провозглашали, что раскрывают перед людьми устройство вселенной. Поскольку традиции языческой мифологии излагались по-разному, «святые» толкователи могли по собственному усмотрению выбирать самые подходящие из подробностей мифа, а поскольку они расшифровывали произвольно выбранный шифр, то могли извлечь из любой басни любой смысл, приспособленный к их любимой религиозной и философской системе. В сладострастных формах обнаженной Венеры с мучительным трудом обнаруживали символическое указание на какое-нибудь моральное предписание или какой-нибудь закон природы, а кастрация Атиса означала круговорот солнца между тропиками или отделение человеческой души от порока и заблуждения [82 - См. пятую речь Юлиана. Но все аллегории, когда-либо рожденные в школе Платона, не стоят короткого стихотворения Катулла на эту же необычную тему. Переход Атиса от самого безумного воодушевления к отрезвлению и горькому сожалению о невозвратимой потере должен пробуждать в мужчине жалость, а в евнухе – отчаяние.].
Похоже, что богословская система Юлиана включала в себя высокие и важные принципы естественной религии. Но поскольку вера, если она не основана на откровении, обязательно остается без твердых гарантий своей истинности и ей не сопутствует уверенность, ученик Платона неосмотрительно вернулся к суеверным обычаям простонародья, и похоже, что в религиозной практике, в сочинениях и даже в уме Юлиана смешались народное и философское представление о Божестве. Благочестивый император признавал Верховного Бога – Вечную Причину вселенной, поклонялся ему и приписывал все бесконечные совершенства, невидимые для глаз и недоступные пониманию слабых смертных людей. Этот Бог постепенно создал, а вернее, говоря языком Платона, породил в той последовательности, как они здесь перечислены, зависимых духов, богов, демонов, героев и людей. Каждое существо, которое обязано своим существованием непосредственно Богу-Первопричине, получило от него в дар бессмертие как врожденное и неотъемлемое свойство. Чтобы такое бесценное преимущество не расточалось на тех, кто его не достоин, Творец, доверившись мастерству и могуществу низших богов, поручил им сотворить тело человека и создать прекрасное гармоничное устройство животного, растительного и минерального царств. Этим своим божественным служителям он поручил временное руководство нашим низшим миром; но их несовершенное правление несвободно от разногласий и заблуждений. Земля и ее обитатели поделены между ними, и черты характера Марса или Минервы, Меркурия или Венеры ясно можно рассмотреть в законах и нравах их почитателей. Пока наши бессмертные души заключены в тюрьму смертного тела, наши интересы и наш долг велят нам добиваться благосклонности и бояться гнева этих небесных сил, чью гордость удовлетворяют обращенные к ним молитвы человечества, а более грубые части организма которых, как можно предположить, питаются дымом жервоприношений. Низшие боги иногда снисходят до того, что оживляют статуи и обитают в посвященных им храмах. При случае они могут посетить землю, но истинный престол и символ их славы – небеса. Неизменный порядок движения Солнца, Луны и звезд Юлиан поспешно признал доказательством вечности их существования; а то, что они вечны, было достаточным свидетельством того, что они – творения не низшего божества, а Всемогущего Царя. В учении платоников видимое считалось подобием невидимого мира, и небесные тела, поскольку они были сформированы божественным духом, могли считаться самыми достойными религиозного поклонения предметами. Солнце, чье благое влияние пропитывает собой мир и поддерживает его существование, по справедливости заслуживало поклонения людей как сияющий образ Логоса, яркий, понятный уму и благотворный образ Отца-Разума.
//-- Фанатизм Юлиана --//
Во все времена отсутствие подлинного вдохновения восполняется сильными иллюзиями энтузиазма и актерскими приемами обмана. Если бы во времена Юлиана к этим уловкам прибегали только языческие жрецы для поддержания своего погибающего дела, может быть, стоило бы проявить к ним некоторое снисхождение, учитывая их священнослужительские интересы и привычки. Но может показаться удивительным и позорным, что даже философы внесли свой вклад в злоупотребление доверчивостью людей [83 - У Евнапия софисты совершают так же много чудес, как святые пустынники, и единственное, чем софисты кажутся лучше, – менее мрачное выражение лица. Вместо рогатых и хвостатых чертей Ямвлих вызвал из двух находившихся рядом друг с другом родников двух духов любви – Эроса и Антероса. Из воды вышли два красивых мальчика, нежно обняли его как своего отца и удалились прочь по его приказу.] и что для греческих мистерий была опорой магия или чародейство неоплатоников. Они дерзко заявляли, что управляют миропорядком, исследуют тайны будущих времен, заставляют служить себе низших демонов, наслаждаются лицезрением высших богов и беседой с ними и могут, освободив душу от ее телесных оков, воссоединить с Бесконечным Божественным Духом эту его бессмертную частицу.
Пусть читатель сам решит этот вопрос в зависимости от глубины своей веры.
Бесстрашное благочестивое любопытство Юлиана искушало философов надеждой на легкую победу, которая, учитывая место их молодого последователя в обществе, могла привести к очень важным последствиям. Первые обрывки платоновского учения Юлиан услышал из уст Эдесия, который поселил на постоянное место в Пергаме свою преследуемую властями странствующую школу. Но поскольку угасающие силы этого почтенного мудреца были слишком малы по сравнению с пылом, усердием и быстротой понимания его подопечного, два из самых знающих учеников Эдесия – Хрисанф и Евсевий – заменили своего престарелого учителя по его собственному желанию. Похоже, что эти философы заранее распределили между собой и заучили свои роли. Туманными намеками и притворными спорами они умело разжигали нетерпеливые надежды Юлиана-соискателя и наконец передали его в руки своего союзника Максима, самого отважного и умелого мастера чародейской науки. Из его рук Юлиан на двенадцатом году своей жизни тайно принял посвящение в Эфесе. За время жизни Юлиана в Афинах этот противоестественный союз философии и суеверия укрепился. Юлиан добился права быть торжественно посвященным в элевсинские мистерии, которые при общем упадке греческих культов еще сохраняли какие-то остатки своей изначальной святости; его религиозный пыл был так силен, что позже он пригласил элевсинского первосвященника к своему двору в Галлии лишь затем, чтобы тот завершил мистическими обрядами и жертвоприношениями великий труд его освящения. Поскольку эти церемонии происходили в глубине пещер и в тишине ночи, а посвященные хранили в нерушимой тайне то, что происходило на мистериях, я не осмеливаюсь описать ужасные звуки и огненные видения, которые наяву или в воображении представали перед доверчивым соискателем [84 - Когда Юлиан, испугавшись на мгновение, перекрестился, демоны тотчас же исчезли. Григорий предполагает, что они испугались, но жрецы заявили, что они были разгневаны.] перед тем, как видения уюта и знания проливали на него ослепительный небесный свет. В пещерах Эфеса и Элевсина душу Юлиана охватывало искреннее, мощное и неизменное воодушевление, хотя иногда он и мог выставить напоказ порожденные благочестивым обманом и лицемерием превращения, которые можно было обнаружить или по меньшей мере заподозрить в характере самых честных фанатиков. С той минуты он посвятил свою жизнь служению богам, и, хотя казалось, что война, государственные дела и учение занимают все его время целиком, определенное количество ночных часов Юлиан всегда уделял молитве в одиночестве. Умеренность, которая украшала его суровый, как положено солдату и философу, образ жизни, сочеталась со строгим соблюдением некоторых легкомысленных религиозных правил воздержания; в честь Пана или Меркурия, Гекаты или Изиды Юлиан в те или иные дни отказывался от определенных видов пищи, которые могли бы оскорбить его богов-покровителей. Этими добровольными постами он подготавливал свои чувства и ум к частым и привычным визитам, которыми его удостаивали небесные силы. Несмотря на скромное молчание по этому поводу самого Юлиана, от оратора Либания, его верного друга, мы можем узнать, что он жил в постоянном общении с богами и богинями, что они спускались на землю, чтобы беседовать со своим любимым героем, что они нежно прерывали его сон, касаясь его ладони или волос, что они предупреждали его о каждой угрожавшей опасности и в своей безошибочной мудрости руководили им во всех делах его жизни, что Юлиан так близко узнал своих небесных гостей, что легко отличал голос Юпитера от голоса Минервы, а фигуру Аполлона от фигуры Геркулеса. Эти сны или видения, обычные результаты воздержания и фанатизма, почти низводят императора до уровня египетского монаха. Но Антоний и Пахомий целиком истратили свою бесполезную жизнь на такие пустые занятия, а Юлиан мог стряхнуть с себя сон суеверия, чтобы вооружиться для битвы, а победив на поле боя врагов Рима, он спокойно удалялся в свою палатку, чтобы диктовать империи мудрые и благодетельные законы или чтобы дать своему гению отдохнуть в изящных занятиях – литературе и философии.
Важная тайна, что Юлиан отрекся от христианства, была доверена посвященным, с которыми он был связан святыми узами дружбы и религии. Этот приятный слух стали осторожно передавать друг другу сторонники древней веры, и его будущее величие стало предметом надежд, молитв и предсказаний язычников во всех провинциях империи. От усердия и добродетелей своего царственного единоверца они ожидали исправления всего причиненного им зла и возвращения всех благ. Вместо того чтобы осудить их за пылкость этих благочестивых желаний, Юлиан находчиво заявил, что он стремится достичь такого положения, в котором мог бы быть полезен для своей страны и своей религии. Но к этой религии враждебно относился преемник Константина, чьи капризы то спасали, то грозили оборвать жизнь Юлиана. Магия и прорицания были строго запрещены под властью деспота, который оказывал этим искусствам честь тем, что боялся их, и если язычникам неохотно делали послабление, разрешая исполнять их обряды, то на Юлиана из-за его высокого звания эта всеобщая веротерпимость не распространялась. Вскоре отступник стал предполагаемым наследником трона, и одна лишь его смерть могла успокоить справедливые опасения христиан. Но молодой правитель, который искал славы героя, а не мученика, обеспечивал себе безопасность тем, что скрывал свое вероисповедание, и мягкость правил язычества позволяла Юлиану участвовать в публичных богослужениях секты, которую он в глубине души презирал. Либаний посчитал это лицемерие своего друга достойным не осуждения, а похвалы. «Как статуи богов, оскверненные грязью, вновь занимают свои места в великолепном храме, так прекрасная истина поселилась в душе Юлиана после того, как эта душа очистилась от заблуждений и безумств, порожденных воспитанием. Его воззрения изменились, но поскольку признаться в новых воззрениях было опасно, поведение оставалось прежним. В противоположность ослу из басни Эзопа, нарядившемуся в шкуру льва, наш лев был вынужден прятаться под ослиной шкурой и, слушаясь велений разума, подчиняться законам благоразумия и необходимости». Такое притворство Юлиана продолжалось более десяти лет – от его тайного посвящения в Эфесе и до начала гражданской войны, когда он объявил себя непримиримым врагом Христа и Констанция. Это принуждение могло, вместе с другими причинами, усилить его преданность язычеству; выполнив обязанность присутствовать в дни больших праздников на собраниях христиан, Юлиан сразу же с нетерпением влюбленного возвращался домой, чтобы свободно и по собственной воле возжечь там ладан на алтарях Юпитера и Меркурия. Но поскольку любое притворство должно причинять боль изобретательному уму, исповедание христианства увеличивало отвращение Юлиана к религии, которая подавляла свободу его ума и принуждала его к поведению, несовместимому с самыми благородными свойствами человеческой природы – искренностью и мужеством.
Юлиан по своим склонностям мог предпочитать богов, которых чтили Гомер и Сципионы, новой религии, которую его дядя установил в Римской империи и в которую он сам был принят через таинство крещения. Но как философ он был обязан обосновать свой отход от христианской веры, в пользу которой свидетельствовали многочисленность тех, кто ее принял, передававшийся от учителя к ученику во многих поколениях дар пророчества, великолепие чудес и весомые доказательства ее истинности. Искусно составленное сочинение, которое он писал во время подготовки к войне с Персией, содержит основную суть тех аргументов, которые он долго рассматривал со всех сторон в своем уме. Несколько отрывков из нее переписал в свои сочинения и сохранил для потомства его противник, пылкий Кирилл Александрийский; в них видна очень странная смесь остроумия и книжной учености, софистики и фанатизма. Изящество стиля и высокое положение автора привлекали к его работам всеобщее внимание, и в списке нечестивых врагов Христа прославленное имя Порфирия было вытеснено именем Юлиана, чье дарование было более совершенным или имя – более громким. Верные христиане были либо очарованы его искусством, либо неприятно поражены, либо встревожены, а язычники, которые иногда осмеливались вступать в неравный спор, нашли в популярном сочинении своего миссионера-императора неисчерпаемый источник ложных возражений. Но, усердно занимаясь этими богословскими изысканиями, император римлян перенял у прорицателей проявлявшиеся у них в полемике предрассудки, порожденные ограниченным кругозором, и излишнюю страстность. Он взял на себя нерушимое обязательство отстаивать и распространять свои религиозные взгляды; втайне рукоплеща себе самому за силу и ловкость в обращении со словесным оружием, он испытывал соблазн не верить в искренность своих противников или презирать их за нехватку ума, раз они были способны так упрямо сопротивляться силе разума и красноречия.
Христиане, которые восприняли отступничество Юлиана с ужасом и негодованием, имели гораздо больше оснований бояться его власти, чем его аргументов. Язычники, знавшие, как горяч его религиозный пыл, ожидали – возможно, с нетерпением, – что он немедленно зажжет пламя преследования и станет расправляться с врагами богов, что Юлиан, изобретательный и озлобленный, придумает особенно изощренные и жестокие виды смерти и пыток, которых не применяли в своем гневе его грубые неопытные предшественники. Но этот благоразумный и человечный государь, который заботился о собственной славе, о мире в стране и о соблюдении прав человечества, явным образом уничтожил надежды и рассеял страхи религиозных партий. На основе опыта истории и собственных размышлений Юлиан был убежден, что болезни тела иногда можно излечить с помощью спасительного насилия, но заблуждения ума невозможно искоренить ни сталью, ни огнем. Можно силой притащить к подножию алтаря не желающую идти жертву, но сердце все равно будет ненавидеть и отрицать святотатственное движение руки. Гнет только делает крепче и доводит до крайней степени упрямство в делах религии; как только гонения становятся слабее, те, кто уступил давлению силы, возвращаются обратно как кающиеся, а тех, кто сопротивлялся, начинают чтить как святых мучеников. Юлиан понимал, что начни он подражать Диоклетиану и его соправителям в их не имевшей успеха жестокости, то запятнал бы свою память именем тирана и возвеличил бы славу католической церкви, которая стала сильной и выросла за счет суровости язычников, представлявших власть на местах. По этим причинам и, кроме того, из боязни расшатать свою еще не окрепшую верховную власть, Юлиан удивил мир эдиктом, достойным государственного мужа и философа. Он предоставил всем жителям Римской империи выгоды свободы исповедовать любую веру и одинаковой для всех веротерпимости; единственным тяжелым запретом, который он наложил на христиан, было то, что он лишил их власти причинять страдания их согражданам, которых они клеймили ненавистными названиями идолопоклонников и еретиков. Язычники получили милостивое разрешение, а вернее, четко отданный приказ открыть все свои храмы, были освобождены сразу и от угнетающих законов, и от беспричинных притеснений и придирок, которые им приходилось терпеть в царствование Константина и его сыновей. Одновременно были возвращены из изгнания и снова направлены служить в свои прежние церкви епископы и другие духовные лица, отправленные в ссылку монархом-арианином, – донатисты, новатиане, македониане, евномиане и те, кто, сделав более удачный выбор, придерживался учения, принятого Никейским собором. Юлиан, который понимал и высмеивал их богословские споры, пригласил вождей враждующих сект к себе во дворец, чтобы доставить себе удовольствие посмотреть, как они яростно будут нападать друг на друга при встрече. Спор был таким шумным, что император время от времени восклицал: «Выслушайте меня! Франки и алеманны меня слушали!»; но скоро он понял, что на этот раз имеет дело с более упрямыми и непримиримыми врагами. Хотя он, напрягая свои ораторские способности, пытался убедить этих врагов жить в согласии или по крайней мере в мире друг с другом, прощаясь с ними, он был совершенно доволен тем, что у него нет никаких причин бояться объединения христиан. Беспристрастный Аммиан объяснил это показное милосердие желанием посеять раздоры внутри церкви, и этот коварный план (обрушить основы христианства) был неразрывно связан с усердным старанием Юлиана восстановить древнюю религию империи.
//-- Восстановление и реформирование Юлианом язычества --//
Как только Юлиан вступил на трон, он, по обычаю своих предшественников, принял звание великого понтифика, но не только как самый почетный из великих титулов империи, а как важную священную должность, которую он решительно был намерен исполнять с благочестивым усердием. Поскольку государственные дела не позволяли императору каждый день публично молиться вместе с его подданными, он устроил себе домашнюю часовню, которая была посвящена его богу-покровителю – Солнцу. Сады Юлиана были полны статуями и алтарями богов, и в каждой части дворца можно было увидеть великолепный храм. Каждое утро он приветствовал отца света жертвоприношением; кровь еще одной жертвы проливалась в тот момент, когда Солнце опускалось за горизонт, и Луна, звезды и духи ночи каждый в свое время принимали положенные им почести от неутомимого в своей набожности Юлиана.
Он постоянно в дни торжественных праздников посещал храм того бога или богини, которым был посвящен этот день, и старался собственным примером возбудить религиозные чувства в должностных липах и народе. Вместо того чтобы поддерживать своим обликом высокое звание монарха, который выделяется среди всех великолепными пурпурными одеждами и окружен кольцом золотых щитов своей охраны, Юлиан почтительно и горячо добивался самых низших обязанностей в культе богов. Посреди священной, но развратной толпы жрецов, низших служителей и танцовщиц император брал на себя обязанности приносить дрова, зажигать огонь, закалывать жертву и, погрузив покрытые кровью руки во внутренности издыхающего животного, вырвать сердце или печень и прочесть, как в совершенстве владеющий своим искусством гаруспик [85 - Гаруспик (haruspex – др.-рим.) – предсказатель, гадающий по внутренностям животных.], мнимые знаки будущих событий. Самые мудрые среди язычников осуждали эти причуды суеверия, которыми император подчеркнуто нарушал границы благоразумия и пристойности. В царствование государя, который был очень экономным, значительная часть государственного дохода, тратилась на религиозные нужды; из дальних стран с иным климатом постоянно привозили редчайших прекрасных птиц, чтобы они пролили свою кровь на алтарях богов. Юлиан часто приносил в жертву сто быков за один день, и вскоре стала популярной шутка, что если бы он вернулся с войны против Персии победителем, то рогатый скот обязательно бы вымер. И все же эти затраты могут показаться незначительными по сравнению с великолепными подарками, которые император лично или посредством приказа делал всем прославленным святилищам римского мира, и с суммами, выделенными на починку и украшение старинных храмов, пострадавших от тихого разрушительного действия времени или недавно потерпевших ущерб от грабителей-христиан. Поощряемые примером, настойчивыми призывами и щедростью своего благочестивого самодержца, города и семьи снова начинали исполнять обряды, которыми стали было пренебрегать. «Во всех частях мира, – восклицает в набожном восторге Либаний, – был заметен триумф религии и видно приятное зрелище – огонь на алтарях, истекающие кровью жертвенные животные, дым ладана и торжественная вереница жрецов и прорицателей, не чувствующих страха и не находящихся в опасности. Звуки молитв и музыки были слышны на вершинах самых высоких гор, и один и тот же бык становился жертвой богам и ужином для их радостных почитателей».
Но гений и могущество Юлиана были недостаточно велики для того, чтобы вернуть силу религии, которая не имела ни богословских принципов, ни моральных правил, ни церковной дисциплины, быстро приходила в упадок и разрушалась и была непригодна ни для какой прочной или последовательной реформации. Юрисдикция верховного понтифика, в особенности после того как эта должность была объединена с саном императора, охватывала всю Римскую империю. Юлиан назначил своими заместителями в нескольких провинциях жрецов и философов, которых считал наиболее способными сотрудничать с ним в выполнении великого замысла, и его пастырские – если можно применить это слово – письма и теперь представляют нам очень любопытный очерк его желаний и намерений. Он приказывает, чтобы во всех городах в сословие жрецов набирали людей любого происхождения и достатка, особо отличающихся своей любовью к богам и людям. «Если они оказываются виновны в каком-либо постыдном преступлении, – пишет он дальше, – их осуждает или лишает сана верховный понтифик; но пока они сохраняют свое звание, их обязаны уважать должностные лица и народ. Свое смирение они могут показывать простотой своей домашней одежды, а достоинство – роскошью и торжественностью священных одеяний. Когда наступает их очередь служить у алтаря и их вызывают в храм, они в течение установленного для них количества дней не имеют права покидать пределы храма, и ни один день не должен проходить у них без молитв и жертвоприношений, которыми они обязаны просить богов о процветании государства и отдельных людей. При исполнении священных обязанностей от них требуется незапятнанная чистота и души и тела; даже когда их отпускают из храма для обычной жизни, на них лежит обязанность превосходить своих сограждан в благопристойности и добродетели.
Служитель богов никогда не должен показываться в театрах и кабаках. Он должен соблюдать целомудрие в разговоре и умеренность в еде, не пить вина, выбирать в друзья людей, о которых идет добрая слава; а если он иногда приходит на форум или во дворец императора, он должен появляться там лишь как защитник тех, кто напрасно просил о справедливости или милосердии. Изучать он должен лишь то, что достойно святости его занятия. Бесстыдные рассказы, комедии и сатиры должны быть изгнаны из его библиотеки, которая должна состоять только из книг по истории и философии, причем история должна быть основана на истине, а философия – связана с религией. Нечестивые взгляды эпикурейцев и скептиков достойны его ненависти и презрения [86 - Ликуя по поводу того, что эти нечестивые секты и даже сочинения их последователей уничтожаются, Юлиан поступал в согласии со своим саном жреца; но для философа недостойно желать, чтобы какие-либо мнения и доводы, даже самые противоположные его собственным взглядам, были скрыты от человечества.], но он должен старательно изучать взгляды Пифагора, Платона и стоиков, которые все единодушно учат, что боги существуют, что миром правит их промысел, что их доброта – источник всех земных благ и что они уготовили человеческой душе загробное будущее, где ее ждет награда или наказание». Император-понтифик в самых убедительных выражениях внушает подчиненным ему священнослужителям, что их долг – быть добросердечными и гостеприимными, настойчиво убеждает их советовать всем всегда поступать согласно этим добродетелям, обещает помогать им в случае нужды деньгами из государственной казны и заявляет о своей решимости основать во всех городах больницы, где принимали бы бедняков из любой страны и любого вероисповедания. Юлиан с завистью смотрел на мудрые и человечные правила, по которым жила церковь, и с полным чистосердечием признавался в своем намерении лишить христиан одобрения и преимущества, которые они приобрели тем, что они одни занимались благотворительностью [87 - Он делает намек, что христиане под предлогом благотворительной помощи обольщали детей уговорами, отрывали от прежней религии и родителей, увозили на кораблях и обрекали эти жертвы на бедность и рабство в дальнем краю. Если бы это обвинение было доказано, долгом императора было бы не жаловаться, а наказать.].
Тот же самый дух подражания мог подсказать императору заимствование у церкви нескольких ее учреждений, полезность и важное значение которых подтверждались успехом его врагов. Но если бы эти нереальные планы реформации были проведены в жизнь, такая навязанная несовершенная копия принесла бы больше почета христианству, чем пользы язычеству. Язычники, которые мирно следовали обычаям своих предков, были не столько довольны, сколько удивлены введением чуждых им нравов, и за короткий срок своего царствования Юлиан часто имел случаи жаловаться на недостаточное усердие своей собственной партии.
Энтузиазм Юлиана заставлял его считать друзей Юпитера своими собственными друзьями и братьями, и хотя он в своей пристрастности не считал заслугой постоянство христиан, но восхищался благородной стойкостью язычников и вознаграждал тех, кто ранее предпочитал милость богов милости императора. Если они развивали не только религию греков, но и их литературу, это становилось еще одним поводом, чтобы приобрести дружбу Юлиана, который включил муз в число своих богов-покровителей. В той религии, которую он принял, благочестие и ученость значили почти одно и то же, и поэты, риторы, философы толпой поспешили ко двору императора, чтобы занять освободившиеся места тех епископов, которые обольстили доверчивого Констанция. Его преемник считал узы посвящения в одни и те же таинства гораздо более священными, чем кровное родство, и выбирал себе любимцев среди тех мудрецов, которые были большими мастерами оккультных наук – магии и предсказания, так что любой самозваный обманщик, который заявлял, будто может открывать людям тайны будущего, мог быть уверен, что в настоящем получит почет и достаток. Место первого императорского друга среди философов завоевал Максим, и царственный ученик в тревожное время, когда империя ожидала гражданской войны, с безграничным доверием к учителю рассказывал о его действиях, воззрениях и планах в области религии. Как только Юлиан вступил во владение константинопольским дворцом, он отправил почтительное и настойчивое приглашение Максиму, который жил тогда в городе Сарде, в Лидии, вместе с Хрисанфом, своим помощником в искусствах и науках. Осмотрительный и суеверный Хрисанф отказался отправиться в путь, поскольку по правилам гадания получалось, что поездка в высшей степени опасна и принесет величайшие беды. Но его товарищ, который в своем фанатизме был более дерзким и бесстрашным, упорно продолжал вопрошать судьбу, пока не вырвал у богов якобы согласие со своим собственным желанием и желанием императора. Путь Максима через города Азии был триумфом философского тщеславия, и местные представители власти соперничали друг с другом в том, кто с большим почетом примет друга их государя. Юлиан произносил речь перед сенаторами, когда ему сообщили о прибытии Максима. Император тут же прервал свое выступление, отправился навстречу философу, нежно его обнял, за руку ввел в зал сената и публично заявил о том, как ему полезны наставления Максима. Максим, который вскоре приобрел доверие Юлиана и стал влиять на решения его советов, постепенно развратился под действием придворных соблазнов. Его одежда стала более богатой, поведение – более высокомерным, и в одно из последующих царствований он был подвергнут постыдному допросу о том, какими путями он, ученик Платона, сумел, пока был в милости, накопить подозрительно большие сравнительно с краткостью этого времени богатства. Среди других философов и софистов, приглашенных в императорскую резиденцию по выбору Юлиана или привлеченных туда успехом Максима, мало кто смог сохранить свое имя незапятнанным. Щедро раздаваемых в дар денег, земель и домов было недостаточно, чтобы удовлетворить их ненасытную алчность, и народ справедливо негодовал против них, вспоминая об их прежней жалкой бедности и об их роде занятий, требовавшем бескорыстия. Проницательного Юлиана не всегда можно было обмануть, но ему не хотелось презирать за душевные свойства тех людей, чьи таланты заслуживали его уважения; он желал избежать упреков сразу в неосмотрительности и непостоянстве и к тому же остерегался унижать в глазах невежд науки и религию.
Юлиан делил свои милости почти поровну между язычниками, которые твердо держались веры своих предков, и теми христианами, которые из благоразумия приняли веру своего государя. Приобретение новых единомышленников [88 - В царствование Людовика XIV его подданные любого звания стремились получить славное наименование Обращающий души, говорившее об их религиозном усердии в приобретении новых последователей для веры. Во Франции это слово и понятие, им выражаемое, устаревают; пусть же они никогда не появятся в Англии!] удовлетворяло главную страсть его души, его суеверие и тщеславие. Слышали, как он с пылкостью миссионера сказал, что, если бы он смог сделать каждого человека богаче, чем был Мидас, и каждый город более великим, чем Вавилон, он все же не считал бы себя благодетелем человечества, пока, кроме этого, не отговорил бы своих подданных от нечестивого бунта против бессмертных богов. Правитель, изучивший человеческую природу и владевший всеми сокровищами Римской империи, мог найти подходящие доводы, обещания и награды для каждого разряда христиан, и допускалось, чтобы поставленная в заслугу своевременная смена веры уравновешивала недостатки соискателя или даже искупала вину преступника. Поскольку самым мощным орудием абсолютной власти является армия, Юлиан особенно старался подорвать христианскую веру в своих войсках; без искреннего сотрудничества любые его мероприятия должны были оказаться опасными и безрезультатными, а особенности солдатского характера делали эту победу настолько же легкой, насколько она была важна. Галльские легионы приняли веру своего победоносного вождя, как делили с ним его судьбу, и еще до смерти Констанция Юлиан мог с удовлетворением объявить друзьям, что солдаты этих легионов благочестиво молились и с большим аппетитом ели мясо, когда он в своем лагере приносил в жертву богам по целой сотне жирных быков. Для восточных армий, которые обучались воевать под знаменем креста и Констанция, был нужен более хитрый и более дорогостоящий способ убеждения. В дни торжеств и общенародных праздников император принимал почести от своих войск и награждал их за заслуги. Вокруг его парадного трона были размещены военные символы Рима и римского государства, с лабарума было стерто святое имя Христа; символы войны, величия и языческого суеверия были перемешаны так хитроумно, что верный Христу подданный императора совершал грех идолопоклонства, когда почтительно приветствовал своего государя или его изображение. Солдаты во время смотра проходили по одному мимо императора, и каждый, чтобы получить из рук Юлиана щедрый дар соответственно своему званию и выполненной службе, должен был бросить несколько крупиц ладана в огонь, горевший на алтаре. Возможно, некоторые исповедники христианства воспротивились этому, а другие покаялись, но гораздо больше было тех, кто, привлеченный возможностью получить золото и оробевший перед императором, заключил преступную сделку, а их будущая верность культу богов подкреплялась всеми возможными соображениями долга и выгоды. Часто повторяя эту хитрую уловку и потратив такие деньги, за которые мог бы нанять себе на службу половину народов Скифии, Юлиан постепенно добился для своих войск мнимой защиты богов, а для себя – надежной и действенной поддержки римских легионов. Впрочем, очень вероятно, что возрождение и поощрение язычества выявило множество мнимых христиан, которые ради земных преимуществ следовали религии предыдущего царствования и потом с той же гибкостью совести вернулись к христианской вере, поскольку ее исповедовали преемники Юлиана.
//-- Юлиан и евреи --//
Набожный монарх, неустанно трудясь для того, чтобы восстановить и распространить религию своих предков, в то же время возымел странное намерение восстановить Иерусалимский храм. В распространенном в провинциях официальном послании к евреям, народу и религиозному сообществу он выражает сожаление об их несчастьях, осуждает их угнетателей, хвалит евреев за постоянство, объявляет себя их милостивым защитником и благочестиво выражает надежду, что после своего возвращения с персидской войны получит позволение принести в знак благодарности обеты Всемогущему в его святом городе Иерусалиме. Эти несчастные изгнанники должны были бы вызывать презрение у императора-философа своим тупым суеверием и жалким рабским положением, но они заслужили дружбу Юлиана своей непримиримой ненавистью ко всему христианскому. Бесплодная синагога чувствовала ненависть и зависть к восставшей против нее церкви за то, что церковь была плодородна. Сила евреев была меньше их злобы, однако самые солидные из раввинов одобряли тайное убийство отступника веры, и мятежные крики евреев часто пробуждали от ленивой праздности язычников, представлявших власть на местах. В царствование Константина евреи стали подданными своих мятежных детей и скоро почувствовали на себе всю горечь семейного тиранства. Гражданские льготы, когда-то данные или подтвержденные Севером, были постепенно отменены государями-христианами; безрассудно начатый бунт, вдохновителями которого были палестинские евреи, казалось, оправдывал те высокоприбыльные меры подавления, которые были изобретены епископами и евнухами при дворе Констанция. Еврейский первосвященник, которому все еще разрешали осуществлять его непрочную судебную власть, проживал в Тивериаде, а города расположенной по соседству Палестины были наполнены остатками народа, который крепко держался за свою любимую обетованную землю. Но эдикт Адриана был продлен и усилен, и потому они смотрели лишь издали на стены святого города, которые в их глазах были обесчещены триумфом креста и благочестием христиан.
Стена Иерусалима окружала две горы – Сион и Акру – посреди бесплодной скалистой местности и представляла собой овал длиной примерно в три английские мили. К югу от нее на высоком склоне горы Сион были построены верхний город и крепость Давида; с северной стороны здания нижнего города покрывали собой просторную вершину горы Акра; часть этой горы, имевшая отдельное имя Мория, была выровнена трудом изобретательных людей и увенчана величественным храмом еврейского народа. После того как этот храм был окончательно уничтожен военной силой Тита и Адриана, вдоль границы его священной земли была пропахана плугом борозда в знак, что это место навеки запретно. Сион покинули люди, и освободившееся пространство нижнего города было заполнено общественными зданиями и частными домами колонии Элия, которые заняли и соседнюю гору Голгофа. Эти святые места были осквернены памятниками идолопоклонства и то ли случайно, то ли намеренно часовня, посвященная Венере, оказалась на том самом месте, которое было освящено смертью и воскресением Христа. Почти через триста лет после этих поразительных событий кощунственная часовня Венеры была разрушена по приказу Константина, и освобожденный от земли и камней Гроб Господень стал виден глазам человечества. Первый император-христианин воздвиг на этой таинственной земле великолепную церковь и распространил свою благочестивую щедрость на все места, по которым прошли, освятив их этим, патриархи, пророки и Сын Божий.
Страстное желание увидеть подлинные памятники своего искупления привлекало в Иерусалим сменявшие одна другую толпы паломников то с берегов Атлантического океана, то из самых дальних стран Востока; их благочестие поощрял пример императрицы Елены, которая, видимо, сочетала в себе доверчивость пожилых лет и пылкую религиозность новообращенной. Мудрецы и герои, посещавшие памятные места мудрости или славы древних, признавались, что гений места, где они побывали, вдохновил их; а христианин, склоняясь перед Гробом Господним, приписывал свою горячую веру и религиозный пыл более прямому влиянию Божественного Духа. Религиозное рвение, а может быть, жадность заставляли иерусалимское духовенство высоко ценить этих полезных гостей и умножать их число. Они в согласии с неоспоримой традицией точно обозначили место памятного события, показывали орудия Страстей Христовых – гвозди, пронзившие Его ладони, ступни и бок, терновый венец, который был надет Ему на голову, столб, у которого Его бичевали, но прежде всего – крест, на котором Он страдал и который был откопан из земли при правлении тех государей, которые начертали этот символ христианства на знаменах римских легионов. Те чудеса, которые казались необходимыми для объяснения его чудесной сохранности и своевременности его открытия, постепенно становились известны людям стараниями распространителей молвы о них и не встречали противодействия. Хранение истинного Креста, который в Пасхальное воскресенье торжественно выставлялся на обозрение перед народом, было поручено епископу Иерусалимскому, и только этот епископ мог удовлетворять набожное любопытство паломников, даря им маленькие кусочки этой святыни, которые владельцы заключали в оправы из золота или драгоценных камней и торжественно уносили с собой в свои родные страны. Но поскольку эта прибыльная отрасль торговли должна была быстро прекратить существование, посчитали удобным предположить, что чудесное дерево обладает таинственной способностью расти, и, хотя его вещество постоянно убывает, оно остается целым и неповрежденным. Вероятно, можно было бы ожидать, что влияние такого места и вера в постоянно совершающееся чудо будут благотворно влиять на нравственность его жителей так же, как и на их веру. Однако даже самые уважаемые церковные писатели были вынуждены признать не только то, что улицы Иерусалима были наполнены непрерывной суетой дел и удовольствий, но и то, что жителям этого святого города были хорошо знакомы все виды порока – прелюбодеяние, воровство, поклонение идолам, отравление, убийство. Богатство и главенство Иерусалимского храма возбуждали честолюбие как православных, так и арианских искателей места ее епископа; Кирилл, после смерти удостоенный звания святого, проявил свои добродетели, когда исполнял должность епископа, но не когда ее добивался [89 - Он отказался от православного рукоположения, служил в звании дьякона и был снова рукоположен арианами. Но позже Кирилл изменился вслед за ходом времени и благоразумно согласился с никейскими догматами веры. Тильмонт, который относится к его памяти с нежностью и уважением, рассказал о его добродетелях в основном тексте, а его ошибки благопристойно оставил в тени, рассказав о них в примечаниях в конце своей книги.].
Юлиан с его тщеславием и честолюбием мог стремиться к восстановлению древней славы Иерусалимского храма. Поскольку христиане были твердо убеждены, что приговор об уничтожении навеки относится ко всему зданию Моисеева закона, император-софист мог бы сделать успех своего предприятия своевременным доводом против веры в пророчества и в истинность божественного откровения [90 - Это тайное намерение Юлиана раскрыл покойный епископ Глочестерский, ученый догматик Уорбартон, который авторитетным тоном богослова предписывает Верховному Существу, по какой причине и как Оно должно поступать. В трактате этого епископа, озаглавленном «Юлиан», сильно проявляются все особенности, которые приписывают школе Уорбартона.].
Ему не нравилось, что религиозный культ в синагоге был только духовным, но он одобрял законы Моисея, который не постыдился позаимствовать многие обряды и церемонии у египтян. Юлиан, последователь многобожия, лишь того и хотел, чтобы богов стало больше, и потому искренне чтил бога евреев, местного и национального; а страсть Юлиана приносить кровавые жертвы была так велика, что он мог бы захотеть уподобиться в благочестии Соломону, который на празднике в честь освящения храма принес в жертву двадцать две тысячи быков и сто двадцать тысяч овец. Эти соображения могли повлиять на его решение, но предвкушение большой немедленной выгоды мешало нетерпеливому монарху дожидаться нескорого и неизвестного конца Персидской войны. Он решил теперь же построить на господствующей возвышенности Мория величественный храм, который мог бы затмить великолепием церковь Воскресения на соседней горе Голгофа, учредить для него сословие священников, которые ради своей выгоды стали бы усердно разоблачать хитрости своих христианских соперников и противостоять их честолюбивым замыслам, и пригласить туда многочисленную колонию евреев, которые при своем суровом фанатизме всегда будут готовы помочь языческому правительству в его враждебных действиях против христиан и даже опередить это правительство. Среди друзей императора (если понятия «император» и «друг» совместимы) Юлиан сам отдал первое место добродетельному и высокоученому Алипию. Человечность Алипия сдерживалась суровой справедливостью и мужской стойкостью, и в те дни, когда он проявлял свои способности в должности гражданского управителя Британии, он подражал в своих стихах гармоничным и нежным одам Сапфо. Этот советник, которому Юлиан доверял без ограничений свои самые беззаботные легкомысленные затеи и самые серьезные мысли, получил чрезвычайное поручение восстановить Иерусалимский храм в его изначальной красоте; нужно было, чтобы усердие Алипия поддержал напряженной работой наместник Палестины, и эта поддержка была получена. По призыву своего великого освободителя евреи из всех провинций империи собрались на священной горе своих отцов; их дерзкое торжество встревожило и вывело из себя иерусалимских христиан. Желание заново построить храм во все времена было главной страстью детей Израиля, и в этот счастливый миг мужчины забыли о своей скупости, а женщины о своей хрупкости; тщеславные богачи пообещали принести в дар лопаты и кирки из серебра, в плащах из шелка и пурпура носили мусор. Все кошельки открылись и отдали щедрые вклады, все руки тянулись к богоугодному труду, желая принять в нем участие, и приказ великого монарха с воодушевлением исполнялся целым народом.
Однако в этом случае совместные усилия власти и воодушевления были безуспешны, и место, где стоял еврейский храм – теперь на нем стоит магометанская мечеть, – продолжало представлять собой все то же поучительное зрелище – развалины и запустение. Возможно, отсутствие и смерть императора, а затем новые законы христианского царствования объясняют остановку этой тяжелой работы, которая велась лишь в последние шесть месяцев жизни Юлиана. Но христиане, естественно, благочестиво ожидали, что в этом памятном состязании какое-нибудь решающее чудо отомстит за честь истинной веры. Уважаемые свидетели-современники сообщают – с некоторыми различиями в рассказах – о землетрясении, смерче и вырвавшемся из земли пламени, которые перевернули, разбили и разбросали в стороны новый фундамент храма. Это событие, произошедшее на глазах у людей, описано Амвросием, епископом Миланским, в его послании к императору Феодосию, которое евреи, должно быть, сурово критиковали, красноречивым Златоустом, который мог ссылаться на воспоминания старшей части своих антиохийских прихожан, и Григорием Назианзином, который выпустил в свет свой рассказ об этом чуде в тот самый год, когда оно произошло. Последний из этих авторов отважно заявил, что подлинность этого сверхъестественного события не оспаривали иноверцы, и его уверение, каким бы странным оно ни казалось, подтверждается неоспоримым свидетельством Аммиана Марцеллина. Этот солдат-философ, который любил добродетели своего повелителя, но не следовал за ним в предрассудках, описал в своей разумно и чистосердечно написанной истории того времени необыкновенные препятствия, которые прервали восстановление Иерусалимского храма. «Когда Алипий, которому помогал наместник провинции, силой и усердием ускорял выполнение работы, возле фундамента стали раз за разом часто вспыхивать ужасные огненные шары, которые делали место работ недоступным для обожженных и раненых при взрыве рабочих. Поскольку эта победоносная стихия упорно и решительно продолжала действовать таким образом, чтобы удерживать их на расстоянии, работы были брошены». Такой авторитетный свидетель должен удовлетворить верящего и изумить недоверчивого. Тем не менее философ все же может потребовать свидетельства от первого липа – сообщений беспристрастных и умных очевидцев. В момент такого важного кризиса любое случайно возникшее необычное природное явление будет выглядеть как истинное знамение и даст тот же результат. Прекрасный спасительный случай мог быть быстро доведен до совершенства и увеличен в размере благочестивым мастерством иерусалимского духовенства и деятельной доверчивостью христианского мира, а через двадцать лет римский историк, не думая о богословских спорах, мог украсить свою работу описанием современного ему великолепного чуда.
//-- Угнетение Юлианом христиан --//
Восстановление иудейского храма было тайно связано с разрушением христианской церкви. Юлиан продолжал вести политику свободы вероисповедания, но не уточнял, была эта всеобщая веротерпимость порождением его справедливости или его милосердия. Он притворно жалел несчастных христиан, которые ошиблись при выборе самой важной цели своей жизни, но высокое чувство жалости у него было снижено презрением, а его презрение было горьким от ненависти, и Юлиан выражал свои чувства в тоне язвительной насмешки, которая наносит глубокие смертельные раны, если слетает с уст государя. Поскольку он осознавал, что христиане гордятся именем своего Искупителя, он поощрял, а возможно, и предписывал, чтобы их называли менее почетным именем галилеяне. Он заявлял, что из-за безумия галилеян, которых он описывал как секту фанатиков, презренных для людей и ненавистных для богов, империя оказалась на краю гибели, и в официальном эдикте утверждает, что буйнопомешанного больного иногда может вылечить спасительное насилие. В своих мыслях и в выборе советчиков Юлиан стал неблагородно проводить между своими подданными различие по вере, считая, что одна их часть за свои религиозные взгляды заслуживает его благосклонности и дружбы, а другая имеет право лишь на те предоставляемые любому блага, в которых он, справедливый, не мог отказать послушному народу. В соответствии с этим новым правилом, которое несло в себе семя смуты и угнетения, император переадресовал понтификам своей веры те щедрые пожалования, которые регулярно выплачивали церкви из государственной казны набожный Константин и его сыновья. Величественная система почестей и льгот церкви, которая была построена с таким искусством и трудом, была разрушена до основания. Надежды на получение даров по завещаниям рухнули под суровостью законов, и священнослужители секты христиан были причислены к самому низшему и презренному слою общества. Тем из законов Юлиана, которые оказались необходимы, чтобы ставить границы честолюбию и скупости служителей церкви, вскоре стал подражать мудрый православный правитель. Те привилегии, которые были даны священнослужителям по политическим причинам или щедро принесены им в дар благодаря суеверию, конечно, должны принадлежать только служителям государственной религии. Но воля этого законодателя не была свободна от предрассудков и страстей, и Юлиан, настойчиво проводя свою политику, ставил себе целью отнять у христиан все земные почести и преимущества, которые приносили им уважение людей.
Справедливое и суровое осуждение вызвал его закон, запрещавший христианам преподавать грамматику и риторику. Причины, которыми император оправдывал это свое пристрастное и угнетательское решение, могли, пока он был жив, заставить рабов молчать, а льстецов рукоплескать. Юлиан злоупотребляет двусмысленностью слова, которое могло означать и язык, и религию греков; он с презрением делает замечание, что люди, которые так высоко ценят слепую веру, не вправе ни требовать для себя выгоды, даваемые наукой, ни пользоваться ими, и в своем тщеславии заявлял, что, раз они отказываются поклоняться богам Гомера и Демосфена, они должны бы толковать в церквах галилеян Луку и Марка и этим ограничиться. Во всех городах Римской империи обучение молодежи было поручено преподавателям грамматики и риторики, которых выбирали местные представители власти и содержало за свой счет государство; им было дано много почетных и прибыльных привилегий. Похоже, что этот эдикт Юлиана распространялся также на врачей и преподавателей всех гуманитарных наук и император оставлял за собой право утверждать соискателей в должностях, то есть получал по закону разрешение развращать или карать за твердость в вере самых ученых христиан. Как только более упрямые среди учителей покорились и софисты-язычники стали господствовать безраздельно, Юлиан предложил молодежи добровольно и без каких-либо ограничений приходить на уроки в государственные школы, поскольку был справедливо убежден, что там в нежных умах учеников запечатлятся вместе литература и идолопоклонство. Если большинству христианских детей моральные правила – собственные или родителей – помешали бы согласиться на учение по такому опасному методу, им пришлось бы отказаться также и от всех выгод гуманитарного образования. У Юлиана были основания ожидать, что через несколько лет церковь вернется к своему первоначальному невежеству и на смену богословам, достаточно хорошо владеющим науками и красноречием своего времени, придет поколение слепых невежественных фанатиков, неспособных отстоять истинность своих принципов и показать безумство различных причуд язычества.
Юлиан, несомненно, имел желание и намерение лишить христиан их преимуществ – богатства, знания и власти, но несправедливое устранение их от всех требовавших доверия и выгодных должностей было, кажется, плодом его общей политики, а не следствием какого-либо явно сформулированного закона. Некоторые обладатели больших достоинств могли заслуживать специального исключения из этого правила и добиться его, но большинство служащих христиан были постепенно сняты со своих должностей и в государственной власти, и в войсках, и в провинциях. Надежды будущих соискателей были развеяны откровенной пристрастностью государя, который лукаво напоминал им, что христианину не положено пользоваться ни мечом правосудия, ни мечом воина, и при этом сам усердно применял для охраны военного лагеря и судов символы идолопоклонства. Государственная власть была отдана в руки язычников, которые с особым усердием исповедовали веру своих предков, а поскольку выбор императора часто определялся гаданием, любимцы, которых он выбирал как наиболее приятных богам, не всегда заслуживали одобрение у людей. Христианам под властью врагов пришлось много выстрадать и еще большего опасаться. Юлиан по своей натуре чувствовал отвращение к жестокости, к тому же забота о своем добром имени при жизни на виду у всего мира удерживала этого монарха-философа от нарушения законов справедливости и веротерпимости, которые он сам установил так недавно. Однако служители его власти в провинциях, которые занимали не такие заметные места, творили произвол согласно желаниям своего государя, а не его приказам, и с помощью судебного крючкотворства тайно тиранствовали над сектантами, на которых им не разрешали надеть мученический венец. Император, который так долго, как только мог, скрывал, что знает о несправедливостях, совершаемых его именем, выражал свое подлинное отношение к поступкам своих чиновников мягкими упреками и крупными наградами.
Самым действенным орудием угнетения из тех, которыми была вооружена власть, стал закон, обязывавший христиан целиком и полностью расплатиться за храмы, которые они уничтожили в предыдущее царствование. Торжествующая церковь в своем религиозном рвении не всегда дожидалась формального разрешения государственных властей, и епископы, уверенные в своей безнаказанности, часто во главе своих прихожан шли в атаку на крепости князя тьмы, чтобы их разрушить. Священные земли, перешедшие в собственность государя или духовенства, имели четко определенные границы, и их легко было вернуть. Но на этих землях, на развалинах языческого суеверия, христиане часто строили свои собственные религиозные здания, и, поскольку надо было разрушить церковь, чтобы заново построить храм, одна партия приветствовала справедливость и благочестие императора, а другая жаловалась на его кощунственное святотатство. После очистки земли восстановление величественных построек, которые были снесены до основания, и драгоценных украшений, которым христиане нашли собственное применение, раздувало перечень убытков и долгов до очень крупной суммы. Виновники ущерба не имели ни возможности, ни желания платить по этому накопившемуся суммарному счету. Мудрый беспристрастный законодатель уравновесил бы требования обеих сторон и вынес справедливое нелицеприятное умеренное решение. Но безрассудные и поспешно изданные эдикты Юлиана привели в растерянность всю империю, в особенности Восток, и язычники, представлявшие власть на местах, горя усердием и жаждой мести, стали злоупотреблять суровым положением римского законодательства, по которому неспособный расплатиться должник сам заменял свое слишком малое имущество. Марк, епископ Аретузы, в предыдущее царствование, работая над обращением в христианство своих земляков, применял орудия более результативные, чем убеждение. Чиновники власти потребовали с него полную стоимость храма, разрушенного в результате его нетерпеливого религиозного рвения, но, точно зная, что он беден, они желали лишь сломить его непокорный дух и добиться обещания хотя бы самой малой компенсации. Они взяли старика прелата под стражу, бесчеловечно били его плетьми, рвали ему бороду, наконец вымазали его медом и высоко подвесили голого в сети, между небом и землей, подставив под укусы насекомых и лучи сирийского солнца. С этой высоты Марк продолжал заявлять, что гордится своим преступлением, и ругать бессильную ярость своих гонителей. В итоге он был спасен из их рук и отпущен на свободу – принимать почести за свое богоугодное торжество. Ариане прославляли добродетель своего благочестивого исповедника; честолюбивые католики просили его стать их союзником, а язычники, которые, может быть, почувствовали стыд и угрызения совести, после этого не решались совершать такую бесполезную жестокость. Юлиан сохранил Марку жизнь, но если епископ Аретузы спас Юлиана, когда тот был маленьким ребенком, потомки должны осудить императора за неблагодарность, а не похвалить за милосердие.
//-- Храм и священная роща в Дафне --//
На расстоянии пяти миль от Антиохии находилось одно из самых изящных святых мест языческого мира; македонские цари Сирии посвятили его Аполлону. Там возвышался великолепный храм в честь бога света; огромная статуя бога почти целиком заполняла это просторное святилище, обогащенное золотом и драгоценными камнями и украшенное искусством греческих мастеров. Аполлон был изображен в поклоне и с золотой чашей в руке; он словно проливал из этой чаши вино на землю, творя возлияние в честь своей почтенной матери и умоляя ее привести в его объятия холодную красавицу Дафну. Дело в том, что это место было облагорожено легендой: сирийские поэты силой своего воображения перенесли сказание о любви Аполлона к Дафне с берегов Пенея на берега Оронта. В Антиохии, царской колонии, повторяли древние обряды Греции. Кастальский ручей в Дафне был источником пророчеств, которые своей верностью и славой делали его соперником Дельфийского оракула. На соседних полях был по особому праву, купленному у жителей Элиды, построен стадион, на котором за счет города праздновались Олимпийские игры, и каждый год на общенародные развлечения расходовалась сумма, равная тридцати тысячам фунтов стерлингов. Постоянное место остановки паломников и зрителей возле храма постепенно выросло в величавый и многолюдный поселок Дафна, который по великолепию был подобен главным городам провинций, хотя и не носил такого звания. Храм и поселок находились в самой глубине густого леса из лавров и кипарисов, который покрывал землю на десять миль в окружности и даже в самое знойное лето создавал непроницаемую прохладную тень. Тысячи родников чистейшей воды, бившие из всех холмов, сохраняли неизменными зеленый цвет травы и температуру воздуха; гармоничные звуки и приятные запахи услаждали чувства. Эта мирная роща была посвящена здоровью, радости, роскоши и любви. Могучий юноша, как Аполлон, преследовал ту, кто была предметом его желаний, а девушка краснела, но судьба Дафны предостерегала ее от несвоевременной и сумасбродной робости. Солдат и философ мудро держались в стороне от соблазнов этого чувственного рая, где удовольствие, став религией, незаметно расслабляло мужские души. Но в течение веков рощи Дафны были почитаемым местом и у местных жителей, и у иноземцев; сменявшие друг друга императоры один за другим щедро увеличивали привилегии этого святого места, и каждое поколение добавляло к великолепию храма новые украшения.
Набожный Юлиан в день ежегодного праздника Аполлона из Дафны поспешил ему поклониться и в пути сгорал от страстного нетерпения. В своем богатом воображении он уже видел пышное благодарственное празднество – жертвы, возлияния и ладан, длинную вереницу юношей и непорочных девушек в белых одеждах, символизирующих невинность, огромную шумную толпу. Но с тех пор как наступило царство христианской веры, пылкие религиозные чувства антиохийцев направились по иному руслу. Император жалуется, что вместо сотен жирных быков, которых общины богатого города должны были бы приносить в жертву своему богу-покровителю, он увидел всего одного гуся, купленного жрецом, единственным бледным обитателем этого обветшавшего храма [91 - Юлиан (в «Мизопогоне») раскрывает свою душу с той наивностью, то есть неосознанным простодушием, которая всегда наделяет человека природным чувством юмора.].
Алтарь был пуст и покинут людьми, оракул был вынужден молчать, и святое место было осквернено христианскими похоронными обрядами. Тело Вавилы (епископа Антиохии, который умер в тюрьме во время гонений на христиан при Деции), около ста лет пролежав в своей могиле, по приказу цезаря Галла было перезахоронено в центре рощи Дафны. Над этими останками была воздвигнута великолепная церковь, часть священной земли была незаконно отнята и предназначена для прокормления христианского духовенства и для могил антиохийских христиан, которые желали покоиться у ног своего епископа; жрецы Аполлона ушли оттуда, а с ними – их испуганные и негодующие прихожане. Как только показалось, что при очередном перевороте удача вновь повернулась лицом к язычникам, церковь Святого Вавилы была уничтожена, а к разрушавшемуся от времени зданию, которое когда-то воздвигли в своей языческой набожности сирийские цари, были добавлены новые постройки. Но первой и самой большой заботой Юлиана было избавить своего угнетенного бога от присутствия ненавистных христиан, живых и мертвых, которые так успешно заглушали голос обмана или вдохновения. Зараженное место было очищено древними обрядами, тела пристойным образом перенесли на новое место, и христианским священнослужителям было позволено перевезти останки святого Вавилы на их прежнее место за стенами Антиохии. Христиане в своем религиозном рвении на этот раз позабыли о скромности, которая могла бы смягчить завистливое враждебное правительство. За высокой повозкой, на которой везли мощи Вавилы, шло множество народа, множество людей сопровождало их и множество встретило; все они громогласно выкрикивали приветствия и пели те псалмы Давида, которыми могли сильнее всего выразить свое презрение к идолам и идолопоклонникам. Возвращение святого было триумфальным; этот триумф оскорблял религию императора, но Юлиан из гордости заставил себя скрыть свое недовольство. В ту ночь, когда закончилось это нескромное шествие, храм в Дафне был охвачен огнем, статуя Аполлона сгорела, а от здания остались лишь голые стены – ужасная картина разрушения. Антиохийские христиане с уверенностью, свойственной религиозным людям, утверждали, что могущественное вмешательство святого Вавилы заставило небесные молнии ударить в крышу, посвященную языческому божеству, но Юлиан, которому оставалось верить либо в преступление, либо в чудо, без колебаний и без улик, но с некоторой вероятностью правоты посчитал пожар в Дафне местью галилеян. Их преступление, если бы было достаточно доказательств, могло бы стать оправданием для возмездия, которое немедленно совершилось: по приказу Юлиана были закрыты двери и конфискованы богатства антиохийского собора. Чтобы найти виновных в народном волнении, пожаре и сокрытии богатств церкви, нескольких духовных лиц пытали; один пресвитер, по имени Феодорет, был казнен отсечением головы по приговору комеса Востока. Но император осудил эти поспешные меры и сам жаловался с подлинным или притворным сочувствием к пострадавшим, что неосторожное усердие его служащих запятнает его царствование позором гонений.
Усердные служители Юлиана остановились, стоило их государю нахмуриться, но разгул народной ярости нелегко остановить и нельзя последовательно карать, если отец страны объявляет себя главой одной из партий. Юлиан в обнародованном публично сочинении приветствует благочестие и верность священных городов Сирии, где набожные жители по первому знаку уничтожили склепы галилеян, и лишь мимоходом сожалеет, что они отомстили за нанесенные богам оскорбления более сурово, чем посоветовал бы он. Это неполное и неохотно сделанное признание можно посчитать подтверждением церковных рассказов о том, что в городах Газа, Аскалон, Кесария, Гелиополь и в других язычники без всякой осмотрительности и без угрызений совести злоупотребили своим мимолетным преуспеванием, что несчастные жертвы их жестокости были избавлены от пыток только смертью, что, когда изуродованные тела тащили по улицам, повара пронзали их вертелами, а разъяренные женщины били прялками (таков был всеобщий гнев), и что внутренности христианских священников и девственниц были надкушены этими кровожадными фанатиками, а затем смешаны с ячменем и презрительно брошены нечистым животным города. Такие картины религиозного безумия представляют нам человеческую природу в самом презренном и вызывающем ненависть виде. Но резня в Александрии привлекает больше внимания, поскольку точно известно, что она произошла на самом деле, из-за положения жертв в обществе и из-за великолепия столицы Египта.
//-- Святой Георгий --//
Георгий, прозванный Каппадокийским по месту, откуда были родом его родители или где он вырос, родился в Епифании, в Киликии, в мастерской сукновала. Из этого низкого рабского происхождения он поднялся наверх благодаря своим талантам приживала: покровители, которым он старательно льстил, добыли для своего ничтожного прихлебателя прибыльный контракт на поставку ветчины для армии. Эта должность была низкой, Георгий сделал ее позорной. Он хитростью скопил себе богатство с помощью самых низких обмана и подкупа, и о его казнокрадстве было так хорошо известно, что Георгий был вынужден бежать от правосудия. После этого позора, когда он, видимо, спас свое состояние ценой чести, Георгий стал с подлинным или притворным усердием исповедовать арианство. Из любви к наукам или из желания блеснуть перед людьми своей ученостью он собрал ценную библиотеку из сочинений по истории, риторике, философии и богословию [92 - После того как Георгий был убит, император Юлиан несколько раз присылал приказы сберечь эту библиотеку для себя и пытать рабов, которых можно заподозрить в утаивании каких-либо книг из нее. Он восхваляет достоинства этого собрания книг, откуда сам взял на время и переписал несколько рукописей, когда учился в Каппадокии. Юлиан, правда, мог желать, чтобы погибли сочинения галилеян, но он потребовал точный список даже этих богословских книг, чтобы другие трактаты не были перепутаны с теми и не пропали с ними вместе.], и то, что Георгий Каппадокийский встал на сторону господствующей партии, позволило ему сесть на престол Афанасия. Новый архиепископ въехал в Александрию как варвар-завоеватель, и каждый миг его правления был запятнан жестокостью и скупостью. Католики Александрии и Египта были отданы на милость тирана, который по натуре и воспитанию очень подходил на роль гонителя; но Георгий не проявлял пристрастия ни к кому и одинаково угнетал все многочисленные разновидности жителей своей обширной епархии. Примас Египта стал вести роскошную и праздную жизнь, положенную ему по высокому сану, но пороки людей низкого происхождения были и теперь заметны в нем. Александрийские купцы обеднели из-за его несправедливой, почти полной монополии на селитру, соль, бумагу, похороны и так далее; духовный отец огромного народа опустился до того, что занимался гнусным, губительным ремеслом доносчика. Александрийцы не смогли ни простить ему, ни забыть налог, который он потребовал со всех домов в их городе под устаревшим предлогом, что царь-основатель передал своим преемникам, Птолемеям и цезарям, вечное право собственности на землю. Язычники, которые льстили себя надеждой на свободу и веротерпимость, пробудили в нем благочестивую алчность, и богатые храмы Александрии были либо ограблены, либо осквернены высокомерным прелатом, который громко и угрожающе восклицал: «Долго ли еще будет разрешено стоять этим склепам?» В царствование Констанция Георгий был вынужден бежать в изгнание от народного гнева или, вернее, от народного правосудия; военные и гражданские власти государства лишь после тяжелой борьбы смогли восстановить его в высоком звании и утолить его жажду мести. Гонец, который принес в Александрию известие о вступлении на престол Юлиана, объявил вместе с этой новостью о падении архиепископа. Георгий и с ним два послушных исполнителя его воли – комес Диодор и начальник монетного двора Драконтий – были с позором закованы в цепи и отведены в государственную тюрьму. Через двадцать четыре дня толпа суеверных горожан, не имевших терпения ждать конца монотонного утомительного судебного процесса, силой открыла двери тюрьмы. Враги богов и людей погибли от жестоких издевательств; безжизненные тела архиепископа и его помощников были торжественно провезены по улицам на верблюде, и бездействие сторонников Афанасия было воспринято как ярчайший пример евангельского терпения. Останки несчастных преступников были выброшены в море, и народные вожаки, возглавлявшие бунт, заявили, что твердо решили разочаровать благочестивых христиан и помешать будущему почитанию этих мучеников, которые, как их предшественники, были наказаны врагами своей религии. Страхи язычников были обоснованными, а их предосторожности бесполезными. Достойная смерть архиепископа стерла память о его жизни. Соперник Афанасия был дорог и свят для ариан, а после кажущегося обращения этих сектантов в истинную веру почитание Георгия привилось в католической церкви. Ненавистный чужак, сменив все обстоятельства времени и места, надел маску мученика, святого и христианского героя [93 - Святые из Каппадокии – Василий и Григорий – ничего не знали об этом своем святом собрате. Папа Геласий (494 год н. э.), первый католик, который признает святость Георгия, помещает его среди тех мучеников, «которые больше известны Богу, чем людям». Его «Деяния» папа отвергает как сочинение еретиков. Некоторые из этих сфабрикованных «Деяний», возможно, не самые ранние, сохранились до наших дней, но за туманом вымысла мы еще можем различить в них бой, который святой Георгий Каппадокиец вел в присутствии царицы Александры против волшебника Афанасия.], и бесславный Георгий Каппадокийский превратился [94 - Это не несомненно, но весьма вероятно.] в прославленного святого Георгия Английского, покровителя военных, рыцарей и ордена Подвязки [95 - Любопытная история культа святого Георгия, начиная с VI века (когда его уже чтили в Палестине, Армении, Риме и в городе Тревы в Галлии), может быть найдена у доктора Хейлина («История святого Георгия») и у последователей Болланда. Его слава и популярность в Европе, особенно в Англии, началась с Крестовых походов.].
Примерно в то же время, когда Юлиану сообщили о бунте в Александрии, он получил известие из Эдессы о том, что гордая и богатая партия ариан оскорбила слабых валентиниан и устроила такие беспорядки, которые нельзя было оставить безнаказанными в государстве с нормально работающим механизмом управления. Выведенный из себя государь, не дожидаясь конца медленной работы правосудия, направил представителям власти в Эдессе приказание конфисковать всю собственность арианской церкви. Деньги были розданы солдатам, земли перешли к государству. Этот поступок сопровождался самой немилосердной иронией. «Я веду себя как истинный друг галилеян, – заявлял Юлиан. – Их восхитительный закон обещает царство небесное бедным, и они усерднее будут следовать путем добродетели и спасения души, если с моей помощью освободятся от груза земного имущества. Берегитесь, – уже более серьезным тоном продолжал монарх, – вы заставляете меня забыть терпение и человечность. Если эти беспорядки будут продолжаться, я отомщу должностным лицам за преступления народа, и у вас будут причины бояться не только конфискации и изгнания, а огня и меча». Волнения в Александрии, несомненно, были более кровопролитными и более опасными, но там христианский епископ пал от рук язычников, и официальное послание Юлиана очень ярко показывает, что политика его царствования была весьма пристрастной. Упреки, которые он адресует жителям Александрии, перемешаны с похвалами и изъявлениями нежных чувств. Он сожалеет, что в этом случае они изменили своим мягким и великодушным нравам, подтверждавшим их происхождение от греков, и серьезно осуждает преступление, которое они совершили против правосудия и человечности, но с явным сочувствием перечисляет подстрекавшие их к бунту невыносимые обиды, которые они так долго терпели от нечестивого тирана Георгия Каппадокийского. Юлиан признает верность того правила, что мудрое и сильное правительство должно карать дерзость народа, но ради их основателя Александра и их бога-покровителя Сера-писа он милостиво прощает виновный город и вновь чувствует к нему братскую любовь.
//-- Юлиан и Афанасий --//
После того как бунт в Александрии утих, Афанасий под одобрительные возгласы горожан сел на престол, с которого был сброшен его недостойный соперник; а поскольку религиозное рвение архиепископа сдерживала благоразумная осторожность, он, осуществляя свою власть, старался не воспламенять души людей, а примирять их. В своих пастырских трудах он не ограничивал себя тесными пределами Египта. Перед ним в его деятельном и обширном уме представало состояние всего христианского мира, и возраст, заслуги и громкое имя Афанасия позволили ему в минуту опасности получить звание диктатора церкви. Не прошло еще и трех лет с тех пор, как большинство епископов Запада по невежеству или неохотно подписали Риминийское исповедание. Они каялись, верили, но боялись несвоевременной суровости своих православных братьев; если бы их гордость была сильнее веры, они могли бы броситься в объятия ариан, чтобы спастись от позорного публичного покаяния, которое разжаловало бы их в простых мирян. В это же время внутрицерковные разногласия по поводу единства лиц Божества и различия между ними с тем же пылом обсуждались среди католических богословов, и этот метафизический спор развивался так, что, казалось, угрожал разрушить официальный долгий мир между греческой и латинской церквами. Благодаря мудрости избранного собора, которому имя и присутствие Афанасия придали авторитет общецерковного собрания, епископы, неосторожно уклонившиеся на путь заблуждения, были вновь приняты в лоно истинной церкви на легких условиях – подписать никейский символ веры, не признавая формально своих прежних ошибок и не имея необходимости определить во всех подробностях свою схоластическую точку зрения. Примас Египта своими советами уже подготовил духовенство Галлии и Испании, Италии и Греции к этой благотворной мере, и, несмотря на противодействие некоторых горячих голов, страх перед общим врагом способствовал миру и согласию между христианами.
Египетский примас умело и старательно использовал эти дни спокойствия, которые были прерваны враждебными эдиктами императора. Юлиан, презиравший христиан, удостоил Афанасия своей особой и искренней ненависти. Только из-за него одного император ввел произвольное различие, несовместимое по меньшей мере с духом своих предыдущих заявлений: постановил, что галилеяне, возвращенные из изгнания, не получали обратно во владение по этому всеобщему помилованию свои церкви, и выразил удивление, что преступник, приговоренный несколько раз правосудием двух императоров, осмелился оскорбить величие закона и нагло захватить архиепископский престол Александрии, не дожидаясь указаний своего государя. В наказание за это мнимое преступление он снова изгнал Афанасия из Александрии, и был доволен, полагая, что такое справедливое решение будет очень приятно его благочестивым подданным. Настойчивые просьбы горожан вскоре заставили его осознать, что большинство александрийцев были христианами и что эти христиане твердо поддерживали своего угнетаемого примаса. Но знакомство с их настроениями, вместо того чтобы убедить императора отменить эдикт, заставило Юлиана расширить границы места, откуда изгонялся Афанасий, – изгнать его из всего Египта. Чем горячее просила толпа, тем неумолимее становился Юлиан, который был встревожен и считал опасным оставить во главе этого буйного города отважного и любимого народом вождя. Выполнение императорского приговора отложил из осторожности или по небрежности префект Египта Экдикий, но в конце концов его заставил проснуться суровый императорский упрек. «Хотя Вы не утруждаете себя тем, чтобы писать мне по любым другим причинам, Ваш долг по крайней мере сообщать мне о том, как Вы поступаете с врагом богов Афанасием. Мои намерения Вам сообщили уже давно. Я клянусь великим Сераписом, что, если в декабрьские календы Афанасий еще не покинет Александрию и вообще Египет, чиновники Вашего управления заплатят штраф в сто золотых монет. Мой нрав Вам известен: я медленно осуждаю, но прощаю еще медленней». Это послание было еще усилено короткой припиской, которую император сделал своей рукой: «Презрение, проявленное ко всем богам, наполняет меня горем и негодованием. Ничто я не увидел бы и ни о чем бы не услышал с большим удовольствием, чем об изгнании Афанасия из всего Египта. Мерзкий негодяй! В мое царствование несколько знатнейших гречанок перешли в христианство из-за его изгнания». Явного приказа о смерти Афанасия не было, но префект Египта понял, что для него безопаснее перестараться, выполняя приказы разгневанного повелителя, чем пренебречь ими. Архиепископ благоразумно удалился в пустыню, в монастыри, как всегда, умело избежал вражеских ловушек и дожил до часа, когда восторжествовал над пеплом того государя, который с опасной страстностью заявил однажды о своем желании, чтобы весь яд галилейской школы был в одном человеке – в Афанасии.
Я постарался точно описать здесь ту хитрую систему, с помощью которой Юлиан предполагал добиться тех же результатов, которые дало бы преследование, не беря на себя вины и не навлекая на себя упреков как гонитель. Но если смертоносный фанатизм развратил сердце и ум добродетельного государя, следует в то же время признать, что подлинные страдания христиан были преувеличены и окрашены в более яркие краски человеческими страстями и религиозным пылом. Кротость и покорность, которой прославились первые последователи Евангельского учения, для их наследников были предметом восхваления, но не образцом для подражания. Христиане, к этому времени уже более сорока лет державшие в своих руках гражданское и церковное управление империей, заразились пороками праздных людей, свойственными тем, кто преуспевает, и приобрели привычку считать, что лишь одни святые имеют право царствовать на земле. Как только враждебность Юлиана лишила духовенство тех привилегий, которые дала благосклонность Константина, духовные лица стали жаловаться на жесточайшее угнетение, а полная терпимость по отношению к идолопоклонникам и еретикам печалила и возмущала православную партию. Насильственные действия, которым больше не потворствовали представители власти, продолжал совершать в своем религиозном усердии народ. В Пессинусе алтарь Кибелы был опрокинут почти на глазах у императора; в городе Кесария, в Каппадокии, храм Фортуны, единственное место для религиозных обрядов, оставленное язычникам, был разрушен разъяренным взбунтовавшимся народом. В этих случаях государь, которому была дорога честь богов, не был намерен прерывать ход судебного разбирательства, и еще больше вышел из себя, когда узнал, что фанатики, наказанные за поджог, были награждены почестями как мученики. Исповедовавшие христианство подданные Юлиана были уверены, что их верховный владыка питает враждебные для них замыслы, и каждое обстоятельство его царствования могло дать некоторые основания для недовольства и подозрительности этим жадно искавшим причины для мрачных предчувствий встревоженным людям. В обычной судебной практике христиане, которые составляли большую часть населения, должно быть, часто получали обвинительные приговоры, но снисходительные братья по вере заранее считали их невиновными, не разбираясь в обстоятельствах дела, считали их требования допустимыми и относили суровость судьи на счет злобного и пристрастного гонения на веру. Переживаемые ими трудности, которые могли казаться невыносимыми, представлялись им лишь легким предвестием неизбежных будущих бед. Христиане считали Юлиана жестоким и хитрым тираном, который откладывал месть до своего победного возвращения с войны против Персии. Они ожидали, что, восторжествовав над иноземными врагами Рима, он тут же сбросит надоевшую маску и перестанет притворяться, что в амфитеатрах реками потечет кровь отшельников и епископов, и те христиане, которые еще будут стойко исповедовать истинную веру, будут лишены всех благ, которые дают каждому человеку природа и общество. Любая клевета, которая могла повредить репутации отступника, охотно принималась на веру его испуганными и ненавидящими противниками, а их несдержанные крики раздражали государя, которому они должны были бы оказывать уважение из чувства долга и льстить ради своей пользы. Они все же провозглашали, что молитвы и слезы – их единственное оружие против нечестивого тирана, чью голову они отдавали правосудию оскорбленного Неба, но с мрачной решимостью намекали, что их покорность уже не вызвана слабостью, что человеческая добродетель несовершенна и потому терпение, основанное на принципах, может быть исчерпано гонениями. Невозможно определить, до какой степени религиозный пыл Юлиана мог бы господствовать над его здравым смыслом и человечностью, но если мы серьезно подумаем о тогдашней силе церкви и о настроениях в ней, мы убедимся, что раньше, чем император смог бы истребить религию Христа, он должен был бы навлечь на свою страну ужасы гражданской войны.
Глава 24
ИЗБРАНИЕ ИОВИАНА. РАЗМЫШЛЕНИЯ ПО ПОВОДУ СМЕРТИ ЮЛИАНА
Юлиан начал войну против персов и добился определенного успеха. Тем не менее он был вынужден отступить и во время решающего сражения за рекой Тигр был смертельно ранен. Он умер 26 июня 363 года.
//-- Избрание Иовиана --//
Триумф христианства и бедствия империи в какой-то степени создал сам Юлиан тем, что не посчитал нужным обеспечить будущее своих планов, своевременно и обдуманно назначив себе соправителя-наследника. Но из царственной семьи Констанция Хлора никого не осталось, кроме самого Юлиана, а если он и думал серьезно о том, чтобы надеть пурпур на самого достойного из римлян, то его отвлекали от принятия такого решения трудность выбора, ревнивое нежелание делиться своей властью, боязнь неблагодарности и естественная самонадеянность того, кто здоров, молод и процветает. Его неожиданная смерть оставила империю без хозяина, в недоумении и опасности, которых до этого не было восемьдесят лет – со времен избрания Диоклетиана. В государстве, где было почти забыто превосходство чистой благородной крови, знатное происхождение мало значило; права, которые давала должность, были случайными и ненадежными, и соискатели, которые захотели бы взойти на опустевший трон, могли опираться только на сознание своих личных достоинств или на надежду, что их любит народ. Но положение армии, голодной и окруженной со всех сторон полчищами варваров, сократило срок печали и размышлений. В это время ужаса и отчаяния тело умершего государя было, согласно его прижизненному распоряжению, достойным образом набальзамировано; в час рассвета военачальники собрались на военный совет, куда были приглашены командиры легионов и офицеры как пехоты, так и конницы. Три или четыре ночных часа прошли не без тайных переговоров, и, когда было предложено избрать императора, среди участников собрания началась борьба партий. Виктор и Аринтей собрали под своим началом остатки двора Констанция; друзья Юлиана стояли за галльских вождей Дагалайфа и Невитту; были причины опасаться самых роковых последствий несогласия этих двух партий, настолько противоположных по характеру, интересам, принципам правления и, возможно, религиозным убеждениям. Лишь один Саллюстий мог своими величайшими добродетелями примирить их разногласия и получить голоса обеих. Этот почтенный префект был бы сразу же провозглашен преемником Юлиана, если бы сам не указал искренне, скромно и твердо на свой пожилой возраст и болезни, при которых он очень плохо нес бы на себе тяжелый венец. Военачальники, удивленные и приведенные в недоумение его отказом, уже начали склоняться к тому, чтобы последовать спасительному совету одного из младших офицеров: действовать так, как если бы император был в отъезде, направить свои силы и умение на то, чтобы вывести армию из ее бедственного положения, а если им улыбнется счастье и они дойдут до границ Месопотамии, пусть тогда они продолжат все сообща и без спешки обдумывать на совете, кого выбрать законным государем. Пока они спорили, несколько голосов шумно приветствовали Иовиана, который был всего лишь первым доместиком, как императора и августа. Этот громкий крик был мгновенно подхвачен охраной, стоявшей вокруг палатки, и за несколько минут долетел, передаваемый от одного к другому, до обоих концов строя охранников. На нового государя, изумленного своей удачей, поспешно надели знаки императорской власти, и он услышал клятву верности от военачальников, у которых сам еще совсем недавно искал милости и покровительства. Самым сильным доводом в пользу Иовиана были достоинства и заслуги его отца, комеса Варрониана, который на почетном отдыхе наслаждался плодами своей долгой службы. Сын, пользуясь свободой, которую безвестность приносит частному лицу, давал полную волю своей любви к вину и женщинам; тем не менее он был хорошим христианином и хорошим солдатом. Не выделяясь ни одним из тех манящих мечтой о славе дарований, которые вызывают у людей восхищение и зависть, Иовиан приятной внешностью, веселым нравом и непринужденным остроумием завоевал любовь сослуживцев-солдат, и военачальники из обеих партий утвердили этот выбор народа, который не был подсказан их хитроумными противниками. Гордость неожиданно возведенного на престол избранника уменьшалась тем, что власть и жизнь нового императора могли закончиться в тот же самый день. Настойчивое требование необходимости было исполнено безотлагательно; первые приказы Иовиана, отданные через несколько часов после смерти его предшественника, были о том, чтобы продолжать поход, который один мог спасти римлян в их беде.
Уважение врага искреннее всего выражается в его страхе, а сила страха может быть точно измерена силой радости по поводу избавления от него. Радостная новость о смерти Юлиана, которую дезертир принес в лагерь Шапура, мгновенно подняла упавший дух персидского монарха и наполнила его уверенностью в победе. Он немедленно направил свою царскую конницу – возможно, десять тысяч бессмертных – на соединение с преследовавшими противника войсками, чтобы их поддержать. Это свое объединенное войско он всей тяжестью обрушил на арьергард римлян. Ряды арьергарда смешались; прославленные легионы, получившие почетные имена от Диоклетиана и его воинственного соправителя, были сломлены и растоптаны слонами; трое трибунов погибли, пытаясь помешать бегству своих солдат. В конце концов римляне восстановили свое положение благодаря стойкости и мужеству, персы были отброшены, потеряв убитыми много людей и слонов, и армия, которая шагала и сражалась весь долгий летний день, вечером пришла в город Самару, который находился на берегу Тигра, примерно в ста милях выше Ктесифона. На следующий день варвары не стали беспокоить войско Иовиана на марше, а напали на лагерь императора, разбитый в глубокой уединенной долине. Персидские лучники, расположившись на холмах, оскорбляли и беспокоили усталых легионеров; отряд отчаянных конников ворвался в лагерь через преторианские ворота, и после схватки, исход которой долго был неясен, эти храбрецы были изрублены на куски возле самой палатки императора. На следующую ночь, в Кархе, лагерь был защищен высокими речными плотинами, и римская армия, постоянно испытывая раздражающее давление преследователей, все же через четыре дня после смерти Юлиана разбила свои палатки возле города Дуры. Тигр по-прежнему был у римлян слева, их запасы надежды и продовольствия почти подошли к концу, и нетерпеливые солдаты, убедившие себя, что граница империи близко, стали требовать у своего нового государя, чтобы он разрешил им рискнуть переправиться через реку. Иовиан при помощи самых умных офицеров старался остановить это безрассудство, объясняя им, что, если у них хватит отваги и умения на то, чтобы переплыть против течения глубокую и быструю реку, они окажутся голые и беззащитные под ударами варваров, занимающих отмели у противоположного берега. В конце концов он уступил их крикливым навязчивым требованиям и неохотно согласился, чтобы пятьсот галлов и германцев, привычных с раннего детства к водам Рейна и Дуная, попытались выполнить это рискованное предприятие: это могло либо ободрить, либо предостеречь остальную армию. В ночной тишине они переплыли Тигр, застав неприятеля врасплох, захватили его незащищенный пост и на рассвете вывесили сигнал, означавший их решимость и удачу. Успех этой попытки убедил императора прислушаться к словам его инженеров, которые предложили построить плавучий мост из надутых овечьих, бычьих и козьих шкур с настилом из земли и связок хвороста. На эту работу было безрезультатно потрачено два дня ценного времени, и римляне, уже страдавшие от голода, с отчаянием смотрели на Тигр и на варваров, чьи численность и упорство увеличивались вместе с бедами имперской армии.
В этом безнадежном положении слабеющие души римлян ожили от звуков слова «мир». Недолгая самоуверенность Шапура угасла; он видел – и был этим серьезно озабочен, – что в повторявшихся одна за другой схватках с неясным исходом потерял самых верных и бесстрашных людей из своей знати, самых храбрых воинов и большинство слонов. Этот опытный монарх боялся доводить переживающую трудные времена и обессилевшую Римскую империю до отчаянного сопротивления, понимая, что она вскоре могла бы пойти в наступление, чтобы выручить преемника Юлиана или отомстить за него. Сам Суренас вместе с еще одним сатрапом явились в лагерь Иовиана и объявили, что их милосердный государь не против того, чтобы подписать соглашение, на условиях которого он мог бы согласиться пощадить и отпустить цезаря вместе с остатками его плененной армии. Надежда спастись подорвала стойкость римлян. Император, подчиняясь мнению собственного совета и крикам солдат, был вынужден принять предлагаемый мир. Префект Саллюстий вместе с военачальником Аринтеем были немедленно посланы узнать, какова будет воля Царя царей. Хитрый перс под разными предлогами откладывал заключение договора, предлагал разные условия, отказывался от обещанных уступок, увеличивал требования и этими уловками протянул переговоры на четыре дня, за которые подошел к концу тот небольшой запас продовольствия, который еще оставался в лагере римлян. Будь Иовиан способен на отважный и благоразумный поступок, он продолжил бы свой путь и шел бы старательно и без остановок. На время переговоров варвары прекратили бы свои нападения, и меньше чем через четыре дня он в безопасности добрался бы до плодородной провинции Кордуена, до которой было всего сто миль. Но нерешительный император, вместо того чтобы прорваться через вражеские укрепления, терпеливо и покорно ожидал решения своей судьбы и принял унизительные условия мира, от которых уже не мог отказаться. Пять провинций за Тигром, которые отдал дед Шапура, были возвращены персидской монархии. Всего одним пунктом соглашения Шапур приобрел неприступный город Нисибис, который выдержал одну за другой три атаки его войск. Точно так же были оторваны от империи Сингара и крепость Мавров, одна из сильнейших крепостей Месопотамии. Жителям этих крепостей было милостиво позволено уйти и взять с собой свои вещи, но суровый завоеватель настоял на том, чтобы римляне навсегда оставили царя Армении и Армянское царство. Между двумя враждующими народами был заключен мир или, вернее, долгое перемирие на тридцать лет. Нерушимость договора была подтверждена торжественными клятвами и религиозными церемониями, и обе стороны дали одна другой знатных заложников, чтобы обеспечить выполнение условий.
Софист из Антиохии, который с негодованием видел, что скипетр его героя оказался в слабых руках преемника-христианина, заявляет, что восхищен умеренностью Шапура, который ограничился такой малой частью Римской империи. Если бы он в своем честолюбии потребовал все земли до Евфрата, говорит Либаний, можно быть уверенным: он не получил бы отказа. Если бы он назвал границей Персии Оронт, Кидн, Сангарий или даже Фракийский Боспор, при дворе Иовиана нашлось бы достаточно льстецов, чтобы убедить этого робкого монарха, что оставшиеся у него провинции все же могут удовлетворить даже самого большого любителя власти и роскоши. Не считая этот злобный выпад полностью правдивым, мы должны все же признать, что личные честолюбивые планы Иовиана облегчили заключение такого позорного договора. Безвестному слуге, взошедшему на трон благодаря счастливому случаю, а не своим достоинствам, не терпелось вырваться из рук персов, получить возможность помешать намерениям Прокопия, командовавшего войсками в Месопотамии, и установить свою ненадежную власть над теми легионами и провинциями, где еще не знали о выборе, торопливо и шумно сделанном в лагере за Тигром. Возле этой же реки и недалеко от роковой Дуры когда-то десять тысяч греков, без полководца, без проводников, без еды, были брошены на произвол победоносного монарха. То, что они поступили иначе и добились успеха, гораздо больше определялось их характерами, чем положением. Вместо того чтобы покорно подчиниться тайным рассуждениям и личному мнению одного человека, греки принимали решения сообща, и решения их советов вдохновлял благородный энтузиазм народных собраний, на которых ум каждого гражданина полон любви к славе, гордости свободой и презрения к смерти. Зная, что они превосходят варваров по вооружению и дисциплине, греки посчитали ниже своего достоинства уступить и отказались сдаться; они преодолели все препятствия благодаря терпению, мужеству и военному мастерству, и памятное в истории отступление десяти тысяч стало для персидской монархии обидным указанием на ее слабость.
Император, возможно, мог бы в уплату за свои позорные уступки настоять, чтобы голодным римлянам доставили в лагерь большое количество продовольствия и позволили им перейти Тигр по мосту, построенному руками персов. Но если Иовиан и осмелился добиваться этих справедливых условий, он получил суровый отказ от высокомерного восточного тирана, который милосердно простил тех, кто вторгся в его страну. Персы иногда нападали на отставших солдат во время движения армии, но военачальники и солдаты войск Шапура соблюдали перемирие. Кроме того, Иовиану было позволено обследовать реку, чтобы найти самое удобное место для переправы. Те малые суда, которые были спасены от пожара, уничтожившего флот, сослужили ценнейшую службу: на них сначала переправили императора и его любимцев, а потом, за много раз, перевезли значительную часть армии. Но поскольку каждый римлянин беспокоился о своей собственной безопасности и боялся, что его оставят на вражеском берегу, слишком нетерпеливые солдаты, не имея сил ждать медленно возвращавшиеся корабли, отважно шли на риск и пытались переплыть реку на легких или надутых шкурах, ведя за собой своих лошадей; не все из них добивались успеха. Многие из этих смельчаков были поглощены волнами, многие другие, далеко унесенные течением, стали легкими жертвами жадности или жестокости местных дикарей, и армия при переправе через Тигр потеряла людей не меньше, чем за целый день кровопролитного сражения. Как только римляне высадились на западном берегу, они избавились от враждебного преследования со стороны варваров, но во время трудного двухсотмильного перехода по равнинам Месопотамии они перенесли величайшие муки жажды и голода. Им пришлось пересечь песчаную пустыню, где на семнадцать миль пути не было ни одного листа сладкой травы и ни одного родника свежей воды, а на весь остальной негостеприимный простор никогда не ступала нога ни врага, ни друга. Если в лагере удавалось отыскать немного муки, ее расхватывали по цене десять золотых монет за двадцать фунтов; вьючных животных резали и съедали; пустыня была усеяна оружием и пожитками римских солдат, а их превратившаяся в лохмотья одежда и исхудавшие лица ясно говорили о прошлых страданиях и теперешней нищете. Небольшой обоз с продовольствием вышел навстречу армии и, проделав далекий путь, встретил ее возле крепости Ур. Это продовольствие стало еще ценнее оттого, что означало верность Себастьяна и Прокопия. В Тилсафате император очень милостиво принял месопотамских военачальников, и остатки когда-то сильной армии наконец отдохнули у стен Нисибиса. Гонцы Иовиана уже сообщили о его избрании, о заключенном им договоре и о его возвращении, и новый государь принял самые действенные меры к тому, чтобы обеспечить себе верность европейских армий и провинций: передал командование войсками тем офицерам, которые ради выгоды или из-за личных наклонностей должны были стойко поддерживать дело своего благодетеля.
Самоуверенные друзья Юлиана уже заранее объявили об успехе его похода. Они были глубоко убеждены в том, что храмы богов станут богаче от добычи, взятой на Востоке, что Персия будет сведена до низкого положения платящей дань провинции и управлять ею будут римские чиновники по римским законам, что варвары станут перенимать одежду, нравы и язык завоевателей и что молодежь Экбатан и Суз будет учиться искусству красноречия у греческих преподавателей. Их мечты о несуществующих триумфах разрушила печальная весть о смерти Юлиана, и они упорно сомневались в истинности этого рокового события, когда уже не могли отрицать его. Посланцы Иовиана вовремя распространили рассказ о благоразумном и необходимом заключении мира; голос молвы, громкий и более искренний, сообщил о позоре императора и условиях постыдного договора. С изумлением и печалью, негодованием и ужасом встретили люди известие о том, что недостойный преемник Юлиана отдал пять провинций, которые были приобретены благодаря победе Галерия, и позорно сдал варварам важный город Нисибис, самый надежный оплот восточных провинций. Сложный и опасный вопрос о том, до какой степени государь должен соблюдать обещание, данное публично, когда оно несовместимо с безопасностью его народа, свободно обсуждался в разговорах горожан, и они в какой-то степени надеялись, что император искупит свою трусость великолепным и патриотичным вероломством. Римский сенат был несгибаемым и всегда отказывался признавать неравные договоры, которые отчаяние заставляло заключить попавшую в плен армию. Если бы понадобилось ради спасения чести нации отдать виновного в таком преступлении военачальника в руки варваров, подавляющее большинство подданных Иовиана радостно одобрили бы такое следование примеру древних.
Но император, каковы бы ни были границы его должностных полномочий, был абсолютным владыкой правосудия и войск государства, и те же причины, которые вынудили его подписать мирный договор, теперь заставляли его этот договор выполнять. Иовиан нетерпеливо спешил обезопасить империю от врага, отдав в уплату несколько провинций, и громкие слова «религия» и «честь» служили прикрытием для личных страхов и честолюбивых стремлений императора. В Нисибисе, несмотря на почтительные просьбы жителей, приличия и благоразумие не позволили императору поселиться во дворце, а на следующее утро после его прибытия персидский посол Бинезес вошел в этот дворец, поднял над крепостью знамя Царя царей и объявил горожанам от его имени о жестокой необходимости выбрать либо изгнание, либо рабство. Знатнейшие граждане Нисибиса, которые до этого рокового момента верили, что государь защитит их, бросились к ногам императора. Они заклинали его не отдавать верную колонию или хотя бы не оставлять ее на милость разгневанного тирана-варвара, которого приводила в бешенство мысль о трех поражениях, которые он потерпел одно за другим под стенами Нисибиса. У них, говорили они, и теперь есть оружие и мужество, чтобы прогнать захватчиков из своей страны; они просили только разрешения применить то и другое для собственной защиты, а утвердив свою независимость, они сразу же попросили бы о милости быть снова принятыми в число его подданных. Их доводы, их красноречие, их слезы были напрасны. Иовиан, немного смущаясь, заявил, что клятвы священны, и то, с какой неохотой он принял от горожан подарок – золотой венец, убедило их, что их положение безнадежно, а адвоката Сильвана заставило воскликнуть: «О император! Если бы тебя так увенчали все города твоих владений!» Иовиан, который за несколько недель приобрел привычки самодержавного государя [96 - В Нисибисе он поступил воистину по-царски: храбрый офицер, его тезка, которого посчитали достойным пурпура, был схвачен во время ужина, брошен в колодец и забит камнями до смерти без суда и без доказательств вины.], был недоволен проявлением свободы и обижен правдой, а поскольку он разумно предположил, что недовольство этих людей заставит их подчиниться персидским властям, то издал эдикт, в котором под страхом смерти приказал им покинуть город в течение трех дней. Аммиан в ярких красках обрисовал всеобщее отчаяние, на которое, похоже, смотрел с сочувствием. Воинственные юноши с негодованием и печалью уходили со стен, которые с такой славой обороняли; безутешная женщина в трауре роняла последнюю слезу на могилу сына или мужа, которую скоро должна была осквернить грубая рука нового хозяина-варвара, а пожилой горожанин целовал порог и обнимал дверь дома, где прожил веселые и беззаботные дни детства. Проезжие дороги были заполнены толпой дрожащих за свою судьбу людей; в этот час общего бедствия были забыты различия между сословиями, полами и возрастами. Каждый старался унести с собой какую-нибудь часть своего погубленного имущества, а поскольку они не могли заказать себе сразу необходимое количество лошадей и повозок, им пришлось оставить в городе большую часть своих ценных вещей. Похоже, что трудности этих несчастных беглецов еще усилила дикарская бесчувственность Иовиана. Однако их поселили в недавно построенном квартале Амиды, и этот растущий город, получив подкрепление в виде очень многочисленной колонии, скоро вернул себе былое великолепие и стал столицей Месопотамии. Подобные приказы были отданы императором также относительно эвакуации Сингары и крепости Мавров и относительно возвращения Персии пяти провинций за Тигром. Шапур насладился славой и плодами своей победы, и этот позорный мир справедливо стали считать памятным событием в истории упадка и разрушения Римской империи. Предшественники Иовиана иногда отказывались от обладания далекими и бесполезными провинциями, но никогда еще со дня основания Рима его дух-покровитель, бог Терминус, охранявший границы римского государства, не отступал перед мечом победоносного врага.
//-- Размышления по поводу смерти Юлиана --//
После того как Иовиан выполнил обязательства, нарушить которые его, возможно, соблазнял голос его народа, он поспешно покинул место своего позора и вместе со всем своим двором направился наслаждаться роскошью в Антиохию. Не принимая во внимание подсказки религиозного усердия, он по велению человечности и благодарности оказал последние почести останкам своего умершего предшественника, а Прокопий, который искренне оплакивал потерю родственника, был отстранен от командования своей армией под пристойным предлогом руководства похоронами. Тело Юлиана было перевезено из Нисибиса в Таре; его везли медленно, пятнадцать дней, и когда оно проезжало через города Востока, враждующие партии приветствовали его, одна – похоронными жалобами, другая – шумными оскорблениями. Язычники уже поместили своего героя в число тех богов, почитание которых он возродил; христиане же гневно посылали душу отступника в ад, а тело в могилу. Одна партия оплакивала скорое разрушение своих алтарей, другая праздновала чудесное спасение церкви. Христиане в возвышенных двусмысленных строках славили удар божественного возмездия, который так долго не падал на голову преступного Юлиана. Они признавали, что о смерти тирана, как только он испустил дух за Тигром, было сообщено святым Египта, Сирии и Каппадокии; вместо того чтобы дать ему в своих сочинениях погибнуть от персидских дротиков, они нескромно приписывали эту смерть безвестной руке какого-то смертного или бессмертного героического защитника истинной веры. Такие неосторожные заявления охотно приняли как истину их озлобленные или доверчивые противники, которые стали туманно намекать или доверительно утверждать, что правители церкви возбудили и направили против Юлиана фанатизм убийцы-соотечественника. Более чем через шестнадцать лет после смерти Юлиана это обвинение торжественно, горячо и настойчиво произнес Либаний в своей речи, обращенной к императору Феодосию. Ни факты, ни какие-либо доводы не подтверждают его подозрение, и мы можем лишь высоко оценить великодушные старания антиохийского софиста ради всеми забытого холодного пепла его друга.
У римлян был древний обычай, по которому во время их похорон и триумфов в хвалу вносили уточняющие поправки сатира и смех, и рядом с роскошно одетыми шутами, которые показывали миру славу умершего или живого знаменитого римлянина, представляли его недостатки, не скрывая их от глаз людей. Этому обычаю последовали на похоронах Юлиана. Актеры, которые ненавидели его за презрение и нелюбовь к театру, под одобрительные хлопки зрителей-христиан ярко представили в преувеличенном виде ошибки и сумасбродства умершего императора. Его переменчивый нрав и необычные манеры давали много разнообразных поводов для шуток и смеха. Применяя свои незаурядные способности, он часто спускался с высоты величия, присущего его сану. Александр превратился в Диогена; философ опустился до жреца. Его добродетель была запятнана излишним тщеславием; его суеверие нарушило покой великой империи и стало угрозой для ее безопасности, а вспышки его темперамента не заслуживали снисхождения, поскольку, видимо, были старательной игрой, порожденной хитростью или даже пристрастиями. Останки Юлиана были похоронены в Тарсе, в Киликии, но величественный памятник, поднявшийся над его могилой в этом городе на берегах холодного прозрачного Кидна, был не по душе его верным друзьям, которые любили и чтили память этого выдающегося человека. Философ выражал очень разумное желание, чтобы этот ученик Платона мог упокоиться среди садов Академии, а солдат более дерзким тоном восклицал, что пепел Юлиана должен быть смешан с пеплом Цезаря на Марсовом поле, среди древних памятников римской добродетели. В истории государей не часто после этого встречались примеры такого спора.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ХРИСТИАНСТВУ ИМПЕРАТОРСКОЙ БЛАГОСКЛОННОСТИ
Глава 25
ХРИСТИАНЕ ПРИ ИОВИАНЕ
После смерти Юлиана государственные дела империи остались в очень неясном и опасном положении. Римская армия была спасена позорным, но, возможно, необходимым договором [97 - На памятных монетах, отчеканенных при Иовиане, он украшен победами, лавровыми венками и лежащими перед ним пленниками. Лесть, как глупый самоубийца, уничтожает себя собственными руками.].
Первые часы мира благочестивый Иовиан посвятил восстановлению спокойствия внутри церкви и внутри государства. Его предшественник благодаря своей несдержанности, вместо того чтобы быть примирителем, умело разжигал религиозную войну, и равновесие между враждующими партиями, которое он поддерживал для вида, только продлевало борьбу с помощью переходов от надежды к страху и наоборот и соперничающих требований, которые у одних основывались на владении их предметом в давние времена, у других – на милости императора теперь. Христиане забыли дух Евангелия, а язычники прониклись духом церкви. В семьях частных лиц естественные чувства были заглушены слепой яростью, порождением религиозного пыла и мести; величие закона было оскорблено или употреблено во зло; города Востока запятнали себя кровопролитием, и оказалось, что самые непримиримые враги римлян живут в их же стране. Иовиан вырос в христианской вере, и на его пути из Нисибиса в Антиохию знамя Креста, лабарум Константина вновь несли впереди легионов, тем самым объявляя людям о религии их нового императора. Вступив на трон, он сразу же отправил всем наместникам провинций письмо, в котором признавал божественную истинность христианской веры и утверждал за ней статус государственной религии. Коварные эдикты Юлиана были отменены, льготы церкви – возвращены и увеличены, и Иовиан унизился до жалобы, что бедствия этих дней заставили его уменьшить размер раздаваемой благотворительности. Христиане единодушно, громко и искренне приветствовали благочестивого преемника Юлиана, но они еще не знали, какой символ веры или решения какого собора он выберет образцом истинного православия, и потому наступление покоя мгновенно возродило те жаркие споры, которые были прекращены на время гонений. Епископы, стоявшие во главе соперничающих сект, успевшие убедиться на собственном опыте, как сильно их судьба зависит от первого впечатления, которое они производят на ум неученого солдата, поспешили ко двору в Эдессу или Антиохию. Дороги Востока были переполнены епископами – гомоусианцами, арианами, полуарианами и евномианцами, – которые стремились обогнать один другого в этой святой гонке; дворцовые покои гудели от их крикливых голосов, и в уши государя врывалась, возможно, вызывая его изумление, странная сместь метафизических аргументов и страстных, доходящих до ругани обличений. Умеренность Иовиана, который советовал спорщикам проявить миролюбие и милосердие и говорил, что решение будет принято позже на совете, была истолкована как равнодушие, но в конце концов он обнаружил и проявил свою привязанность к никейскому символу веры своим уважением к небесным добродетелям великого Афанасия. Неустрашимый ветеран веры, которому было уже семьдесят лет, вернулся из своего убежища при первом известии о смерти тирана, еще раз под приветственные крики был посажен народом на архиепископский престол и мудро принял или опередил приглашение Иовиана. Почтенный облик Афанасия, его спокойное мужество и красноречивая иносказательная речь, незаметно проникавшая в душу, подтвердили ту громкую славу, которую он уже приобрел при дворах четырех сменивших один другого государей. Как только Афанасий приобрел доверие Иовиана и убедился в истинности веры императора-христианина, он, торжествуя, вернулся в свою епархию и еще десять лет, проявляя зрелую мудрость в своих планах и полностью сохраняя прежнюю силу, управлял александрийской, египетской и всей католической церковью. Перед отъездом из Антиохии он заверил Иовиана, что тот будет за православное благочестие вознагражден долгим и мирным царствованием. Афанасий имел основания надеяться, что либо ему поставят в заслугу верное предсказание, либо примут его извинения за безрезультатность благодарственной молитвы.
Иовиан умер, процарствовав всего восемь месяцев. После него императором стал Валентиниан, который сделал соправителем своего брата Валента. Теперь западные и восточные провинции империи были официально разделены. Валентиниан на Западе проводил политику веротерпимости; Валент на Востоке утверждал арианство.
Давление варваров на границы усиливалось во многих местах: в Таллии это делали алеманны и бургунды, в Британии пикты и скотты, на Дунае готы и сарматы. Теперь эти народы двигались вперед потому, что их толкали гунны. В результате вестготам было разрешено поселиться в пределах империи на Дунае. Но там они взбунтовались и стали угрожать Константинополю. Валент встретил их возле Адрианополя, потерпел поражение и был убит во время решающего сражения, которое в тактике утвердило положение о превосходстве конницы над пехотой, остававшееся в силе до битвы при Креси, и в котором римская армия понесла такие людские потери и так уронила свой престиж, что никогда не смогла оправиться от этого удара.
Во время охвативших после этого всю империю смуты и бедствий поворотным моментом в судьбе светской и церковной власти стало провозглашение Феодосия императором на Востоке. Он нанес поражение готам и заключил с ними несколько договоров, по которым им все же позволялось и в будущем селиться в империи. Он получил прозвище Великий за то, что принудительно вводил канонический католицизм. После смерти Грациана, Валентиниана II и узурпатора Евгения Феодосии был последним правителем Запада и Востока империи сразу. Об этих событиях рассказано в остальной части этой главы и в главе 26.
Глава 27
АМВРОСИЙ, АРХИЕПИСКОП МИЛАНСКИЙ. ДОБРОДЕТЕЛИ И ОШИБКИ ФЕОДОСИЯ. МЯТЕЖ В АНТИОХИИ И РЕЗНЯ В ФЕССАЛОНИКЕ. ПОКАЯНИЕ ФЕОДОСИЯ. ХАРАКТЕР И СМЕРТЬ ВАЛЕНТИНИАНА. СМЕРТЬ ФЕОДОСИЯ
Сорок лет Константинополь был оплотом арианства. Феодосии был первым императором, окрещенным по обряду православного учения о Троице. В 380 году в Константинополе был возведен в должность православный епископ Григорий Назианзин, и арианство было изгнано из земель Востока. На Константинопольском соборе 381 года система богословских представлений о Троице, принятое Никейским собором, была достроена до конца. Между 380-м и 394 годами Феодосии выпустил в свет несколько суровых эдиктов против еретиков.
Тем временем ленивый нрав Грациана, императора Запада, вызвал недовольство в римских войсках. Максим, руководивший этим мятежом из Британии, нанес ему поражение возле Лиона раньше, чем Феодосии мог выступить в поход для его спасения. Грациан был казнен, и Феодосии заключил союз с Максимом на условии, что Максим должен будет править за Альпами, а Валентиниан, брат Грациана, был утвержден в качестве государя Италии.
//-- Амвросий, архиепископ Миланский --//
Среди служителей церкви, прославивших правление Феодосия, Григорий Назианзин выделялся как красноречивый проповедник, Мартина Турского считали способным творить чудеса, что добавляло веса и достоинства его монашеским добродетелям, но по энергии и одаренности в епископских трудах первое место по справедливости мог бы потребовать себе бесстрашный Амвросий. Он был родом из семьи знатных римлян, его отец исполнял важную должность префекта претория Галлии, а сын, имевший гуманитарное образование, поднимаясь в обычном порядке по гражданской службе, получил место консуляра в Лигурии – провинции, в которую входил город Милан, резиденция императоров. В возрасте тридцати четырех лет, еще не приняв крещение, Амвросий, к удивлению собственному и всего мира, внезапно превратился из наместника в епископа. Весь народ – как говорят, без малейшей примеси хитрости или интриги – единогласно поздравил его с епископским саном. Единодушие и настойчивость приветствующих были приписаны сверхъестественному вдохновению, и наместник против своего желания был вынужден принять на себя духовную должность, к которой не был подготовлен ни привычками, ни занятиями прежней жизни. Но деятельная мощь его гениального ума вскоре сделала его способным усердно и осмотрительно осуществлять полномочия, которые дала ему церковь; он, с радостью отказавшийся от суетных блестящих побрякушек земного величия, согласился ради блага церкви быть духовником императоров и держать в своих руках управление империей. Грациан любил и уважал его как отца, и трактат о вере в Троицу, сложный и тщательно разработанный, был предназначен для обучения этого молодого государя. После трагической смерти Грациана, когда императрица Юстина боялась за себя и за своего сына Валентиниана, архиепископ Миланский был два раза направлен послом к тревскому двору. И на духовных, и на политических должностях он исполнял свои обязанности в равной степени решительно и умело и, возможно, своим авторитетом и красноречием помог положить предел честолюбию Максима и сберечь покой Италии. Амвросий посвятил свою жизнь и дарования служению церкви. Богатство он презирал: отказался от своего личного имущества и однажды без колебаний продал священные сосуды, чтобы выкупить пленных. Духовенство и народ Милана любили своего архиепископа, и он заслужил уважение своих слабых государей, не ища их расположения и не опасаясь их недовольства.
Управление молодым императором и Италией естественным образом перешло к матери императора Юстине, женщине красивой и умной, но имевшей несчастье среди православного народа исповедовать арианскую ересь, которую она внушила и своему сыну. Юстина была убеждена, что римский император может в своих собственных владениях потребовать публичного исполнения обрядов своей религии, и предложила архиепископу разумную и умеренную уступку: пусть он согласится отдать арианам всего одну церковь в самом Милане или в одном из пригородов. Но поведение Амвросия подчинялось совершенно иным принципам. Земные дворцы, разумеется, могут принадлежать кесарю, но церкви – дома Бога, а в своей епархии единственный наместник Бога – он, Амвросий, законный преемник апостолов. Привилегии христиан – и земные, и духовные – были даны только истинно верующим, а Амвросий с удовлетворением видел, что его собственные богословские взгляды были образцом истины и православия. И архиепископ отказался вести какие-либо переговоры с поклонниками сатаны; он смиренно, но твердо заявил, что решил скорее умереть мучеником, чем сдаться и дать произойти нечестивому святотатству, а Юстина, возмущенная этим отказом, который считала наглостью и мятежом, поспешила принять решение использовать императорские права своего сына. Поскольку она желала публично молиться на приближавшемся празднике Пасхи, Амвросию было приказано явиться в императорский совет. Он отнесся к приказу с уважением, как положено верному подданному, и явился по вызову, но без его согласия за ним шло бесчисленное множество народа; эта разгоряченная толпа раз за разом давила на ворота дворца, и напуганные советники Валентиниана, вместо того чтобы приговорить архиепископа Миланского к изгнанию, стали униженно просить, чтобы он своим авторитетом защитил особу императора и восстановил спокойствие в столице. Но обещания, которые Амвросий принял и передал своей пастве, вскоре были нарушены коварным двором, и в течение шести из тех торжественнейших дней, которые христианское благочестие предназначило для одних молитв, город сотрясали судороги буйства и фанатизма. Дворцовым служителям было указано подготовить базилики – сначала базилику Порция, потом новую – к немедленному приезду императора и его матери. Роскошные балдахин и занавеси вокруг императорского места были такими, как обычно, но было признано необходимым поставить возле них сильную охрану, чтобы защитить их от черни. Священнослужители-ариане, которые осмеливались появиться на улицах, рисковали жизнью, и Амвросий приобрел себе заслугу и славное имя, спасая своих личных врагов от разъяренной толпы.
Но, стараясь смягчить последствия религиозного усердия горожан, он одновременно своими страстными патетическими проповедями воспламенял души гневных и мятежных по натуре миланцев. Забывая о приличиях, он сравнивал мать императора с Евой, с женой Иова, с Иезавелью, с Иродиадой, а ее желание получить церковь для ариан – с самыми жестокими гонениями, которые христиане перенесли под властью язычества. Меры, принятые двором, только позволили увидеть, как велико зло. На цех купцов и владельцев мануфактур был наложен штраф двести фунтов золотом; именем императора был отдан приказ всем судебным чиновникам и низшим служащим судов ни в коем случае не покидать свои дома, пока продолжаются беспорядки; так советники Валентиниана неосторожно признали, что эта самая уважаемая часть граждан Милана находится на стороне своего архиепископа. Его опять стали усиленно просить восстановить мир в стране своевременным подчинением воле своего государя. Ответ Амвросия был составлен в самых смиренных и почтительных выражениях, но их можно было понять как объявление гражданской войны. Амвросий заявил, что его жизнь и судьба в руках императора, но он никогда не предаст Христову церковь и не унизит достоинство епископского сана. В таком случае он готов вынести все, что может причинить ему злоба демона, и желает лишь умереть на глазах у своей верной паствы у подножия алтаря. Он не возбуждал ярость народа, но только один Бог в силах угасить ее; он резко осуждает кровопролитие и смуту, которые произошли, и горячо молится, чтобы ему не пришлось пережить и увидеть разрушение цветущего города и, возможно, опустошение Италии. Ханжеское упрямство Юстины могло бы создать опасность для империи ее сына, если бы в этой борьбе с церковью и народом Милана императрица смогла опереться на деятельное послушание дворцовых войск. Большой отряд готов был отправлен захватить базилику, из-за которой возник спор, и, учитывая арианское вероисповедание и варварские нравы этих наемников-иноземцев, можно было ожидать, что они не постесняются исполнить даже самые кровавые приказы. На святом пороге их встретил архиепископ, пригрозил им отлучением от церкви, а потом тоном отца и повелителя спросил; для того ли они просили у республики гостеприимства и защиты, чтобы врываться как захватчики в дом Бога? Варвары остановились в нерешительности; это дало несколько часов для более результативных переговоров, и самые мудрые советники императрицы убедили ее оставить католикам все церкви Милана и скрыть до более удобного случая свои намерения отомстить. Мать Валентиниана никогда не смогла простить Амвросию его торжество, а ее молодой царственный сын раздраженно воскликнул, что его собственные слуги были готовы отдать его в руки наглого священника.
Законы империи, среди которых есть подписанные именем Валентиниана, все же осудили арианскую ересь и, казалось, оправдали сопротивление католиков. Под влиянием Юстины во всех провинциях, подвластных миланскому двору, был распространен эдикт о веротерпимости; тем, кто исповедовал веру по правилам, установленным в Римини, было позволено свободно исполнять свои религиозные обряды, и император объявил, что любой нарушитель этого священного и благодетельного положения будет наказан смертью как враг общественного спокойствия. Характер архиепископа Миланского и язык его высказываний позволяют обоснованно предположить, что его поведение вскоре дало серьезный повод или по меньшей мере благовидный предлог для перехода к действию советникам-арианам, искавшим возможность поймать его на неподчинении закону, который беспокойный священник странным образом называл кровавым и тиранским. Амвросий был приговорен к легкому и почетному изгнанию: ему повелели срочно покинуть Милан, разрешив самому выбрать место своего пребывания и число своих спутников. Но авторитет святых, которые проповедовали и проявляли сами послушание и верность властям, показался Амвросию менее важным, чем величайшая сиюминутная опасность для церкви. Он отважно отказался подчиниться; и этот отказ был поддержан единодушным согласием его верного народа. Миланцы по очереди охраняли своего архиепископа; ворота собора епископского дворца были сильно укреплены, и императорские войска, осадившие эту крепость, не желали рисковать собой, штурмуя неприступные укрепления. Многочисленные бедняки, чью жизнь облегчил своей щедростью Амвросий, не упустили такой удобный случай показать свои усердие и благодарность, а поскольку долгие однообразные ночные дозоры могли в конце концов истощить терпение толпы, архиепископ благоразумно отдал полезное распоряжение по миланской церкви о громком и регулярном пении псалмов. В то время, когда Амвросий вел эту трудную борьбу, он получил во сне указание раскопать землю на том месте, где более трехсот лет назад были погребены останки двух мучеников – Гервасия и Протасия. Под полом церкви сразу же были найдены два прекрасно сохранившихся скелета, головы которых были отделены от тел, и большое количество крови. Эти священные реликвии с большой торжественностью выставили для почитания перед народом; все обстоятельства этого удачного открытия прекрасно подходили для того, чтобы помочь осуществлению планов Амвросия. Стали считать, что кости, кровь и одежда мучеников содержат в себе целительную силу и что их сверхъестественное воздействие передается на любые, даже самые большие расстояния, нисколько не ослабевая при этом. Необыкновенное исцеление слепого человека и неохотно сделанные признания нескольких одержимых бесами, казалось, подтвердили святость Амвросия и истинность его веры; а подлинность этих чудес засвидетельствовали сам Амвросий, его секретарь Паулин и сторонник Амвросия, знаменитый Августин, который тогда преподавал красноречие в Милане. Наш современник, человек эпохи разума, возможно, одобрил за недоверчивость Юстину и ее придворных-ариан, которые насмешливо шутили, что изобретательный архиепископ устраивает за свой счет театральные представления; но эти зрелища подействовали на народ быстро и неотразимо, и слабый самодержец Италии оказался не в состоянии бороться с любимцем Неба. На защиту Амвросия выступили также и земные силы: совет незаинтересованного Феодосия был поистине подсказан благочестием и дружбой, а религиозное усердие тирана Галлии было маской, прикрывавшей враждебные и честолюбивые замыслы.
В 387 году Максим вторгся в Италию. Валентиниан и его мать бежали в Фессалонику к Феодосию. Феодосии женился на сестре Валентиниана и завершил гражданскую войну тем, что захватил в плен и обезглавил Максима.
//-- Добродетели и ошибки Феодосия --//
Оратор, который может молчать без опасности для себя, способен хвалить без труда и неохоты, а потомство должно признать, что характер Феодосия может стать темой для большой и искренней хвалебной речи. Мудрость его законов и успехи его оружия заслужили для его власти уважение и у его подданных, и у его врагов. Он любил и практиковал в своей жизни домашние добродетели, которым редко находится место во дворцах царей. Феодосии был целомудренным и умеренным; он наслаждался, но не сверх меры, чувственными и публичными радостями застолья, а его горячие любовные страсти ни разу не были направлены на кого-то, помимо их законных предметов. Гордые титулы, провозглашавшие величие императора, были украшены нежными наименованиями верного мужа и снисходительного отца; своего дядю он любил и уважал настолько, что дал ему звание своего второго отца; дети брата и сестры были для Феодосия словно его собственные, и он простирал свою заботу на всех своих многочисленных родственников, вплоть до самых дальних и безвестных. Близких друзей он разумно выбирал из числа тех людей, которых раньше видел без маски, общаясь с ними как равный с равными, когда был частным лицом. Понимание, что он наделен природными дарованиями, причем очень большими, позволяло ему презирать пурпур как случайное отличие, и своим поведением Феодосии доказал, что забыл все оскорбления, которые вынес до вступления на трон Римской империи, но с благодарностью помнил все милости и услуги, которые были ему оказаны тогда. Разговор его был серьезным или живым в зависимости от возраста, звания и характера тех подданных, которых он допускал в свое общество, а приветливость его манер была внешним отражением души. Феодосии уважал простодушие добрых и добродетельных людей; все искусства и способности, которые полезны или только безвредны, он награждал своей разумно применяемой щедростью, и его благосклонность – широкое чувство – распространялась на весь человеческий род, кроме еретиков, которых он преследовал с беспощадной ненавистью. Управление могучей империей может одно поглощать все время и все способности смертного человека, но этот трудолюбивый правитель, не стремясь к неподходящей для него славе высокоученого мужа, всегда тратил часть своего свободного времени на поучительное развлечение – чтение книг. Любимым предметом для изучения у него была история, расширявшая его опыт. Летописи Рима за долгие одиннадцать столетий рисовали перед ним разнообразную и полную великолепия картину человеческой жизни; было особо отмечено, что, просматривая описания жестокостей Цинны, Мария или Суллы, он каждый раз горячо говорил о своем отвращении великодушного человека к этим врагам человечности и свободы. Его незаинтересованное мнение о событиях прошлого нашло себе полезное применение, став принципом его собственных действий, и Феодосии заслужил необычную похвалу – что его добродетели росли вместе с его удачей. Время преуспевания было для него временем умеренности, и его милосердие было особенно заметно после опасностей гражданской войны и победы в ней. Мавретанские охранники тирана были убиты в первом пылу победы, и несколько особенно гнусных преступников были наказаны по закону, но император гораздо больше заботился об избавлении невиновных от бед, чем о покарании виновных. Его угнетенные подданные с Запада, которые были бы счастливы только вернуть обратно свои земли, были поражены, когда получили сумму денег, равную стоимости того, что потеряли. Щедрый завоеватель обеспечивал средствами к существованию старую мать и осиротевших дочерей Максима. Такое совершенство почти оправдывает причудливое выражение оратора Паката, который предположил, что, если бы старший Брут смог получить позволение вновь побывать на земле, этот суровый республиканец отрекся бы у ног Феодосия от своей ненависти к царям и изобретательно заявил бы, что такой монарх – самый верный страж счастья римского народа.
Все же проницательные глаза основателя республики, должно быть, разглядели бы два крупнейших недостатка, которые, возможно, ослабили бы его новую любовь к деспотизму. Добродетельную душу Феодосия часто расслабляла праздность, а иногда воспламеняла страсть. Идя к важной цели, он проявлял деятельное мужество, позволявшее ему совершать самые доблестные дела; но как только задуманное оказывалось исполнено или опасность устранена, этот герой погружался в бесславный сон и, забывая, что время государя принадлежит его народу, позволял себе наслаждаться невинными, но пустячными удовольствиями роскошного двора. От природы Феодосии был вспыльчив, имел холерический темперамент, и, занимая положение, при котором никто не мог воспротивиться роковым последствиям его недовольства и немногие могли его разубедить, этот человечный монарх, понимавший, какую имеет власть, вполне обоснованно беспокоился из-за этого известного ему своего недостатка. Всю свою жизнь Феодосии непрерывно учился подавлять вспышки своих неумеренных страстей или управлять этими вспышками, и успех этих стараний делал еще большей заслугой его милосердие. Но вымученная добродетель, которая требует, чтобы ее считали заслугой и победой, рискует потерпеть поражение, и царствование мудрого и милосердного государя было запятнано жестоким делом, которое могло бы стать черным пятном в летописных рассказах о Нероне или Домициане. Историк, рассказывая о Феодосии, вынужден противоречить сам себе и уместить на отрезке длиной в три года великодушное прощение им граждан Антиохии и бесчеловечное избиение жителей Фессалоники.
//-- Мятеж в Антиохии --//
Живой и нетерпеливый нрав жителей Антиохии не давал им быть довольными ни их положением, ни характером и поведением сменявших друг друга государей. Подданные-ариане Феодосия оплакивали потерю своих церквей, а поскольку епископский престол Антиохии оспаривали друг у друга три соперника, решение по делу об их претензиях вызвало недовольство у двух проигравших партий. Срочные расходы на войну с готами и неизбежные затраты, связанные с заключением мира, вынудили императора сделать тяжелее собираемые с народа налоги, а жители азиатских провинций, которые не пострадали от этого бедствия, не имели ни малейшего желания выручать Европу. Приближался благоприятный десятый год правления императора; праздник в честь его наступления был приятен больше для солдат, которых щедро одаривали деньгами, чем для подданных, плативших взносы, которые уже давно превратились из добровольных подношений в тяжелый чрезвычайный налог. Эдикты о взимании этих налогов нарушили покой и прервали удовольствия антиохийцев; здание суда наместника взяла в осаду умоляющая толпа горожан, которые горячо, но сначала почтительно стали просить избавить их от этих бед. Гордость их высокомерных правителей, которые посчитали мольбы преступным сопротивлением властям, понемногу зажгла в жалобщиках гнев; начав с остроумных насмешек, они опустились до злой и колкой брани, и, начав ругать низшие правительственные власти, народ постепенно поднялся до нападок на священную особу самого императора. Ярость горожан, которую разжигала слабость сопротивления, обрушилась на изображения императорской семьи, поставленные как предметы почитания для народа на самых видных местах в городе. Статуи Феодосия, его отца, его жены Флаккилы и его двоих сыновей Аркадия и Гонория были дерзко сброшены с пьедесталов, разбиты на куски или с презрением протащены по улицам: это оскорбление образов императорского величия достаточно ясно раскрывало нечестивые изменнические намерения черни. Бунт почти сразу же заглох при появлении отряда лучников, и у Антиохии было достаточно времени, чтобы подумать о характере и последствиях своего преступления. Губернатор провинции, выполняя свою должностную обязанность, направил в столицу точное описание всех этих событий, а дрожащие от страха горожане доверили поручение признать их вину в преступлении перед властями и заверить власти в раскаянии своему усердному в вере епископу Флавиану и красноречивому сенатору Гиларию, другу и, весьма вероятно, ученику Либания, гений которого в этом печальном случае оказался полезен его родине. Но между двумя столицами – Антиохией и Константинополем – было расстояние в восемьсот миль, и, несмотря на старания императорских почтальонов, преступный город был наказан долгой и страшной неизвестностью. Каждый слух пробуждал в антиохийцах надежды и страхи; однажды они с ужасом услышали, что император, выведенный из себя оскорблением, нанесенным его статуям и еще больше – оскорблением статуй своей любимой жены, решил сровнять с землей виновный в этих обидах город и перерезать всех его преступных жителей без различия возраста и пола; многих антиохийцев предчувствие опасности заставило искать спасения в горах Сирии и в пустыне возле Антиохии. В конце концов через двадцать четыре дня после мятежа полководец Хеллебик и начальник канцелярий Цезарий объявили волю императора и произнесли приговор Антиохии. Гордая столица лишалась даже звания города; она, столица Востока, лишенная земельных владений, привилегий и доходов, под унизительным названием поселка была отдана в подчинение Лаодикии. Бани, цирк и театры были закрыты; а чтобы перекрыть сразу все источники изобилия и удовольствий, Феодосии в своем суровом повелении отменил и раздачу зерна. Затем его посланцы начали расследование, выясняя вину отдельных людей – тех, кто уничтожил священные статуи, и тех, кто не помешал этому. Судейские места Хеллебика и Цезария были устроены посреди форума и окружены вооруженными солдатами. Самые знатные граждане Антиохии стояли перед ними в цепях; допросы сопровождались пытками, и чрезвычайные представители императора произносили или откладывали приговоры смотря по тому, что им казалось правильным. Дома преступников были выставлены на продажу, их жены и дети были мгновенно брошены из изобилия и роскоши в самую крайнюю нищету, и все ждали кровавой казни в завершение ужасов этого дня, который антиохийский проповедник, красноречивый Златоуст, назвал ярким образом последнего суда надо всем миром. Но исполнители воли Феодосия неохотно исполняли данное им жестокое поручение; Хеллебика и Цезария удалось уговорить, чтобы они отложили выполнение своего приговора, и было решено, что первый из них останется в Антиохии, а второй как можно быстрее вернется в Константинополь и осмелится разузнать, какова будет воля его государя. Злоба Феодосия уже прошла; оба посланца антиохийского народа – епископ и оратор – были благосклонно приняты императором, и упреки Феодосия были жалобами оскорбленной дружбы, а не суровыми угрозами гордости и власти. Город Антиохия и его жители были прощены целиком и полностью; двери тюрем были открыты; сенаторы, не надеявшиеся остаться в живых, получили обратно свои дома и поместья; и столице Востока были возвращены ее древние достоинство и великолепие. Феодосии снизошел до похвалы константинопольским сенаторам, которые великодушно заступились за своих бедствующих собратьев; он вознаградил Гилария за красноречие должностью наместника Палестины, а епископу Антиохии дал самые пылкие заверения в своих уважении и благодарности. Тысяча новых статуй Феодосия была воздвигнута в честь его милосердия; одобрительные рукоплескания подданных были подтверждены одобрением его собственного сердца; и император признался, что если вершить правосудие – самый важный долг государя, то милосердие – его самое высокое удовольствие.
//-- Резня в Фессалонике --//
Мятеж в Фессалонике произошел, как считают, из-за более постыдной причины и имел гораздо более ужасные последствия. Этот крупный город, столица всех иллирийских провинций, был защищен от опасностей готской воины мощными укреплениями и многочисленным гарнизоном. Командующий этими войсками Ботерик, судя по имени, варвар, имел среди своих рабов красивого мальчика, который возбудил нечистую страсть в одном цирковом вознице. Этот влюбленный грубый наглец был по приказу Ботерика брошен в тюрьму; командующий ответил суровым отказом на громкие крики толпы, которая докучала ему в день, когда для народа устроили игры, назойливыми жалобами на отсутствие своего любимца, считая, что мастерство возницы важнее, чем его нравственность. Недовольство народа было к тому же усилено несколькими прежними спорами, а поскольку основные силы гарнизона были отправлены на войну в Италию, его слабый остаток, ставший еще меньше из-за дезертирства, не смог спасти несчастного военачальника от разгула народной ярости. Ботерик и несколько его офицеров были бесчеловечно убиты; их изуродованные тела бунтовщики волокли по улицам, и император, находившийся тогда в Милане, с изумлением узнал о дерзкой и беспричинной жестокости народа Фессалоники. Хладнокровный судья приговорил бы к суровому наказанию виновников этого преступления, но мысль о достоинствах и заслугах Ботерика вместе с другими причинами, видимо, довела до крайней степени горе и негодование императора. Феодосию с его горячим и раздражительным нравом не хватало терпения вынести медленный ход судебного расследования, и он поспешно принял решение, что кровь его наместника должна быть искуплена кровью виновного в этой крови народа. Все же он колебался, прислушиваясь то к советам милосердия, то к голосу мести. Епископы в своем религиозном усердии почти вырвали у неохотно уступившего императора обещание простить всех, но льстивые уговоры его советника Руфина снова разожгли в нем страсти; уже отправив в путь гонцов со смертным приговором, Феодосии попытался помешать исполнению собственных приказов, но было поздно. Наказание римского города безрассудно поручили готовым рубить любого без разбора варварам, и подготовку к враждебным действиям скрывали с такой мрачной и коварной ловкостью, как заговор против законной власти. Жители Фессалоники были предательски приглашены от имени своего государя на цирковые игры; их страсть к этим развлечениям была такой ненасытной, что множество людей отбросили все страхи и подозрения, чтобы стать зрителями. Как только все места были заполнены, солдаты, тайно расставленные вокруг цирка, получили сигнал к началу не скачек, а резни. Беспорядочное избиение всех без разбора – чужеземцев и местных, старых и молодых, мужчин и женщин, невиновных и виноватых – продолжалось три часа. По самым скромным подсчетам число убитых было семь тысяч, а некоторые писатели утверждают, что в жертву духу Ботерика было принесено более пятнадцати тысяч человек. Иностранный торговец, вероятно не имевший никакого отношения к его убийству, предложил собственную жизнь и все свое богатство в обмен на одного из своих двоих сыновей. Но пока отец, одинаково любивший обоих, колебался и медлил, не зная, кого выбрать и не желая произнести смертный приговор, солдаты сами разрешили его сомнения, одновременно вонзив кинжалы в грудь обоих беззащитных юношей. Убийцы заявляли в свое оправдание, что были обязаны добыть определенное указанное заранее количество голов; такое извинение лишь увеличивает видимостью порядка и системы ужасы резни, устроенной по приказу Феодосия. Вину императора увеличивает то, что он часто жил в Фессалонике. Местоположение несчастного города, облик его улиц и зданий, одежда и лица его жителей были хорошо знакомы императору, даже мысленно находились у него перед глазами, и Феодосии остро чувствовал, что люди, которых он уничтожает, существуют на самом деле.
Почтительная любовь императора к православному духовенству расположила его к тому, чтобы и восхищаться Амвросием, соединившим в своем характере все епископские добродетели, доведенные до наивысшей степени. Друзья и советники Феодосия следовали примеру своего государя, а он больше с удивлением, чем с недовольством замечал, что все его тайные замыслы кто-то сразу же сообщал этому архиепископу, который в своих поступках руководствовался похвальным убеждением, что каждая мера гражданского правительства может иметь какое-то отношение к славе Бога и интересам истинной религии. В Каллиникуме, безвестном городке на границе империи с Персией, местные монахи и чернь, побуждаемые фанатизмом, собственным и своего епископа, сожгли молитвенный дом валентиниан и синагогу евреев. Мятежный прелат по приговору наместника провинции должен был либо заново отстроить синагогу, либо возместить евреям ущерб. Это умеренное решение утвердил император, но не утвердил архиепископ Милана. Он продиктовал содержавшее осуждение и упрек письмо, которое, возможно, было бы уместнее, если бы император сделал себе обрезание и отрекся от веры, принятой при крещении. Амвросий считает терпимость к иудейской религии гонением на христианство, смело заявляет, что и он сам, и каждый истинно верующий охотно поспорили бы с епископом Каллиникума за заслугу его поступка и за мученический венец, и в самых патетических выражениях сожалеет, что исполнение этого решения погубит славу императора и лишит спасения его душу. Поскольку это негласное и неофициальное наставление не дало результата немедленно, архиепископ публично обратился с кафедры к императору, восседающему на троне, и не соглашался приносить дары на алтарь, пока не получил от Феодосия торжественное и недвусмысленное заверение, что епископ и монахи из Каллиникума не будут наказаны. Публичное покаяние Феодосия было искренним, а за то время, пока император жил в Милане, его привязанность к Амвросию постоянно усиливалась благодаря частым благочестивым и непринужденным беседам, которые вошли у них в привычку.
//-- Покаяние Феодосия --//
Когда Амвросию сообщили о резне в Фессалонике, его душу наполнили ужас и тоска. Он уехал в сельскую местность, чтобы дать волю своей печали и не встречаться с Феодосием. Но архиепископ понимал, что робкое молчание сделает его сообщником императора в этом преступлении, и потому в частном письме он показал Феодосию, как огромно его преступление, которое могут смыть лишь слезы покаяния. Благоразумие заставило Амвросия умерить силу его епископской власти, и он отлучил Феодосия от церкви не напрямую, а косвенным образом: заверил императора, что имел видение, во время которого получил указание не приносить Святые Дары Господу ни во имя Феодосия, ни в его присутствии, и указание, чтобы Феодосии ограничивался одними молитвами, но не приближался к алтарю Христа и не принимал Святого причастия руками, запятнанными кровью невинных. Упреки собственной совести и духовного отца заставляли императора тяжело страдать. После того как он оплакал непоправимые вредоносные последствия своего безрассудного гнева, то снова явился для молитвы, как привык, в самую большую церковь Милана. На пороге его остановил архиепископ, который тоном и словами посла Небес заявил своему государю, что негласного покаяния недостаточно ни для того, чтобы искупить грех, совершенный на глазах у людей, ни чтобы смягчить правосудие оскорбленного Божества. Феодосии смиренно напомнил, что если он совершил грех убийства, то Давид, человек, который был дорог сердцу самого Бога, был виновен не только в убийстве, но и в прелюбодеянии. «Ты уподобился Давиду в преступлении, уподобься же ему в покаянии», – ответил неустрашимый Амвросий. Это суровое условие мира и прощения было принято, и публичное покаяние Феодосия было вписано в летопись церкви как одно из самых замечательных событий ее истории. Согласно даже самым мягким правилам той церковной дисциплины, которая была установлена в IV веке, покаяние за убийство продолжалось двадцать лет. А поскольку за короткий срок человеческой жизни было невозможно очиститься от вины за все убийства, произошедшие во время резни в Фессалонике, убийцу нужно было бы исключить из церковного сообщества до его смерти. Но архиепископ, сообразуясь с правилами религиозной политики, проявил снисхождение к знаменитому кающемуся грешнику, который смиренно склонил перед ним до земли гордый венец императоров. Поучительность публичного наказания могла стать веской причиной, чтобы его срок был сокращен. Было признано достаточным, чтобы император римлян без знаков царской власти, в позе скорби и мольбы посреди миланской церкви смиренно, со вздохами и слезами, умолял простить ему его грехи. В ходе этого лечения души Амвросий применял различные методы – и мягкие, и суровые. После отсрочки, продолжавшейся около восьми месяцев, Феодосии был возвращен в сообщество верных, и эдикт, отсрочившии исполнение этого решения на спасительный промежуток в тридцать дней со дня вынесения, можно считать достойным плодом императорского раскаяния. Потомство приветствовало и одобряло добродетельную стойкость архиепископа, и пример Феодосия может служить доказательством благотворности тех принципов, которые могут вынудить монарха, стоящего так высоко, что возможность быть наказанным людьми его не тревожит, уважать законы и служителей невидимого Судьи. Монтескье пишет: «Государя, которым управляют религиозные надежды и страхи, можно сравнить со львом, который послушен лишь голосу своего хозяина и подчиняется только его руке». В таком случае движения царственного животного зависят от наклонностей и выгоды человека, который приобрел над ним такую опасную власть. Один и тот же человек, Амвросий, с одинаковой энергией и одинаковым успехом отстаивал дело человечности и дело преследования иноверцев.
После поражения и смерти тирана Галлии весь римский мир оказался во власти Феодосия. В восточных провинциях он носил свой почетный титул как избранник Грациана, а Запад приобрел по праву завоевания. Три года, которые он провел в Италии, были с пользой потрачены на восстановление власти закона и исправление злоупотреблений, безнаказанно господствовавших при узурпаторе Максиме и несовершеннолетнем Валентиниане. Имя Валентиниана постоянно вписывали в публичные постановления, но юный возраст и сомнительная вера сына Юстины наводили на мысль, что ему необходим православный опекун; честолюбивый же опекун, выбрав подходящий момент, мог бы без борьбы и почти без ропота отстранить несчастного юношу от управления империей и даже лишить его права наследовать ее. Если бы Феодосии последовал суровым правилам выгоды и политики, его поведение оправдали бы друзья, но его великодушное поведение в этом памятном случае заставило рукоплескать даже самых заклятых его врагов. Он посадил Валентиниана на миланский трон и, не закрепив за собой никаких преимуществ – ни получаемых тогда же, ни будущих, – вернул ему абсолютную власть над всеми провинциями, из которых того силой оружия изгнал Максим. Возвратив Валентиниану его большое наследственное имущество, Феодосии по своей воле великодушно добавил к этому подарок – те области за Альпами, которые благодаря своей доблести успешно отвоевал у врага, погубившего Грациана. Удовлетворившись славой, которую он приобрел, отомстив за смерть своего благодетеля и освободив Запад от ига тирании, император вернулся из Милана в Константинополь и в своих мирных владениях на Востоке незаметно вернулся к старым привычкам – роскоши и праздности. Феодосии выполнял свои обязанности по отношению к брату Валентиниана и не сдерживал ту супружескую нежность, которую испытывал к сестре молодого миланского правителя. Потомство, которое восхищается чистотой и единственной в своем роде славой пути Феодосия на вершину власти, должно приветствовать его несравненное великодушие при использовании победы.
//-- Характер и смерть Валентиниана --//
Императрица Юстина недолго прожила после своего возвращения в Италию; хотя она увидела триумф Феодосия, ей не было суждено влиять на правление ее сына. Губительная привязанность к арианской секте, которую породили в Валентиниане пример и уроки матери, вскоре была вытеснена более православным образованием. Возрастающее усердие Валентиниана в никейской вере и сыновняя почтительность к Амвросию за его личные качества и авторитет склоняли католиков к самому благоприятному мнению о добродетелях молодого императора Запада [98 - Когда молодой император устраивал развлечения, сам он постился; он отказался видеться с красивой актрисой и т. д. Поскольку Валентиниан приказал убить своих диких зверей, упрек в «Филосторгии», что он любил такие забавы, неуместен.].
Они приветствовали его целомудрие и умеренность, презрение к удовольствиям, трудолюбие и нежную любовь к двум его сестрам, которые тем не менее не могли добиться от своего беспристрастного брата несправедливого приговора даже для последнего из его подданных. Но этот обаятельный и любезный юноша в возрасте неполных двадцати лет начал страдать от предательства внутри своей страны, и империя вновь пережила ужасы гражданской войны. Вторым по званию военачальником на службе у Грациана был Арбогаст, доблестный солдат из народа франков. После смерти своего господина он поступил на службу к Феодосию, своими силой, отвагой и полководческим мастерством внес вклад в уничтожение тирана и после победы был назначен главнокомандующим армиями Галлии. Его подлинные достоинства и кажущаяся верность помогли ему приобрести доверие и государя, и народа, а его не знавшая границ щедрость подорвала верность войск, и отважный хитрый варвар, которого все без исключения считали опорой государства, тайно решил либо править Западной империей, либо разрушить ее. Все важные командные должности в армии были отданы франкам; своих людей Арбогаст продвинул также на все почетные и высокие гражданские должности; в ходе этого заговора от Валентиниана удалили всех его верных слуг, и император, бессильный и не знающий, что происходит вокруг, постепенно оказался в ненадежном и зависимом положении пленника. Его негодование, хотя и могло быть вызвано одной лишь безрассудной и нетерпеливой горячностью, свойством юности, можно без обмана приписать душевному благородству государя, чувствовавшего себя достойным царствовать. Он тайным приглашением вызвал к себе архиепископа Миланского, чтобы тот был посредником, поручился за его искренность и охранял его от опасностей. Он тайно дал знать о своем бедственном положении императору Востока, заявив при этом, что, если Феодосии не сможет быстро прийти со своими войсками к нему на помощь, он будет должен попытаться бежать из дворца или, вернее, тюрьмы в галльском городе Вьенне, где он неосторожно поселился среди сторонников враждебной ему партии. Но избавление, на которое он надеялся, было далеко и могло не прийти совсем. Поскольку каждый день возникали новые провокации, император, не имевший ни силы, ни плана, поспешил рискнуть и решил немедленно напрямую вступить в борьбу со своим могущественным полководцем. Валентиниан принял Арбогаста, сидя на троне, и, когда комес подошел к императорскому престолу с некоторой видимостью уважения, протянул ему документ, которым отстранял его от всех должностей. «Моя власть не зависит от улыбки или нахмуренной брови монарха», – с оскорбительной холодностью ответил на это Арбогаст и презрительно бросил бумагу на землю. Монарх в гневе схватил и попытался вытащить из ножен меч одного из своих охранников; пришлось в какой-то мере применить силу, чтобы помешать ему применить это смертоносное оружие против врага или против себя.
Через несколько дней после этой необычной ссоры, в которой Валентиниан показал всем свою злость и свое бессилие, он был найден задушенным в своих покоях; были приложены некоторые старания для того, чтобы скрыть явную вину Арбогаста и убедить мир, что молодой император добровольно принял смерть из-за отчаяния. Его тело с подобающей пышностью похоронили в склепе в Милане, и архиепископ произнес надгробную речь в память о его добродетели и несчастьях. В этом случае человечность побудила Амвросия сделать исключение из его богословской системы и убедить плачущих сестер Валентиниана, что их благочестивый брат, хотя и не был крещен, без труда попал в обители вечного блаженства.
Осмотрительный Арбогаст заранее подготовил успех своих честолюбивых замыслов, и провинциалы, в душах которых полностью угасли любовь к родине и верность родному государству, теперь с тупой покорностью ждали неизвестного господина, которого франк собирался посадить на трон империи. Но остатки гордости и предрассудков все же мешали Арбогасту вступить на престол самому, и рассудительный варвар посчитал за лучшее править от имени какого-нибудь зависящего от него римлянина. Он надел пурпур на ритора Евгения, которого уже повысил с должности своего домашнего секретаря до звания начальника канцелярий. И на частной, и на государственной службе Евгений всегда заслуживал одобрение комеса своей любовью к нему и своими дарованиями; его ученость и красноречие, имевшие опору в солидности манер, должны были вызвать уважение у народа, а нежелание, с которым он, казалось, вступал на престол, могло заранее создать благоприятное мнение, что Евгений добродетелен и умерен. Ко двору Феодосия были немедленно направлены послы нового императора, которые должны были с преувеличенной печалью сообщить о смерти Валентиниана из-за несчастной случайности и, не упоминая имени Арбогаста, просить, чтобы монарх Востока признал своим законным соправителем уважаемого гражданина, который был единодушно избран на трон армиями и провинциями Запада. Феодосии был обоснованно возмущен тем, что коварство варвара в один миг превратило в ничто его прежние труды и плоды его прежней победы, и тронут слезами своей любимой жены, которые побуждали его отомстить за ее несчастного брата и снова утвердить силой оружия попранное величие трона. Но поскольку вторичное завоевание Запада было трудной и опасной задачей, он отпустил послов Евгения с великолепными подарками и уклончивым ответом и затем потратил почти два года на приготовления к гражданской войне. Перед тем как принять окончательное решение, благочестивый император побеспокоился узнать волю Неба; поскольку растущее христианство уже заставило замолчать Дельфийского и До донского оракулов, он посоветовался с египетским монахом, который, как считали в то время, имел дар творить чудеса и мог предсказывать будущее. Евтропий, один из любимых императором евнухов константинопольского дворца, добрался на корабле до Александрии, а оттуда, плывя вверх по течению Нила, до города Ликополиса, что значит Волчий, в дальней провинции Фиваида. Вблизи этого города на вершине высокой горы святой монах Иоанн построил себе собственными руками бедную келью, в которой прожил почти пятьдесят лет, не открывая дверь, не видя ни одного женского лица и не употребляя никакой пищи, приготовленной с помощью огня или человеческого искусства. Пять дней в неделю он проводил в молитве и размышлении, но по субботам и воскресеньям открывал маленькое окошко и принимал толпу просителей, которые съезжались, сменяя друг друга, со всех концов христианского мира. Евнух Феодосия почтительной походкой приблизился к окну, задал свои вопросы по поводу гражданской войны и вскоре вернулся с благоприятным предсказанием, которое придало мужество императору, – обещанием кровопролитной, но несомненной победы. Для выполнения этого предсказания были пущены в ход все средства, которые могло подсказать человеческое благоразумие. Старания двух главнокомандующих, Стилихона и Тимасия, были направлены на пополнение римских легионов новобранцами и восстановление в них дисциплины. Грозные войска варваров выступили в поход под предводительством своих национальных вождей. Ибериец, араб и гот, смотревшие друг на друга с изумлением, поступали на службу к одному и тому же государю, и знаменитый Аларих именно в школе Феодосия научился мастерству полководца, которое потом таким роковым образом применил для уничтожения Рима.
Император Запада, или, говоря точнее, его полководец Арбогаст был научен ошибками и несчастьем Максима и потому знал, как опасно растягивать линию обороны, сражаясь против умелого противника, который может по своей воле разнообразить способы атаки – усиливать натиск или на время останавливаться, сужать поле действия или умножать удары. Арбогаст остановился на границе Италии и позволил войскам Феодосия без сопротивления занять паннонские провинции до самого подножия Юлиевых Альп; даже горные перевалы были беспечно или, может быть, хитро оставлены дерзкому захватчику. Он спустился с гор и с изумлением и некоторой растерянностью увидел грозный лагерь галлов и германцев, покрывавший своим оружием и палатками всю равнину от стен Аквилеи до реки Фригидус, что значит Холодная. На этом узком поле боя, зажатом между Альпами и Адриатикой, было мало места для применения полководческого искусства; Арбогаст с презрением отказался бы от прощения; а вина его была так велика, что не было никакой надежды на переговоры, Феодосии же нетерпеливо спешил оправдать свою славу и удовлетворить жажду мести, покарав убийц Валентиниана. Не думая о величине природных и искусственных преград, противостоявших его усилиям, император Востока атаковал укрепления своих соперников, поручив это почетное и опасное дело готам, втайне желая, чтобы эта кровопролитная схватка уменьшила гордость и численность завоевателей. Десять тысяч солдат из этих вспомогательных войск и военачальник иберийцев Бакурий геройски погибли на поле боя. Но своей кровью они не завоевали победу: галлы сохранили свое преимущество, а близость ночи защитила беспорядочно бежавшие или отступавшие войска Феодосия. Император вернулся на соседние холмы и провел там ночь без утешения, без сна, без еды и без надежды [99 - Феодорет утверждает, что святой Иоанн и святой Филипп явились императору в видении или во сне скачущими на конях. Это первый пример явления апостолов в роли рыцарей, которое позже стало так популярно в Испании и во время Крестовых походов.], если не считать надеждой ту мощную уверенность, которую свободный ум даже в самых безнадежных положениях черпает в презрении к удаче и жизни. Триумф Евгения разгульно отпраздновали в его лагере, веселясь назло противнику, а деятельный и бдительный Арбогаст во время праздника тайно послал большой отряд своих войск занять горные перевалы и окружить сзади армию Востока. С рассветом Феодосии увидел, как огромен размер и велика степень опасности, но вскоре его мрачные предчувствия развеяло дружеское письмо от начальников этого отряда, в котором они выражали готовность уйти из-под знамени тирана. Те почетные и богатые вознаграждения, которые они просили в уплату за свое коварство, были даны без колебаний, а поскольку чернила и бумагу было трудно достать, император подписал это соглашение на своих натертых воском дощечках для письма. Это подкрепление пришло как раз вовремя: его появление возродило боевой дух в солдатах. Они вновь отправились в путь, веря в себя, и внезапно напали на лагерь тирана, чьи главные офицеры, как выяснилось, не верили то ли в справедливость, то ли в успех его дела. В разгар боя с востока внезапно налетела буря – одна из тех, которые часто случаются в Альпах. Армия Феодосия на своей позиции оказалась укрыта от ярости ветра, а врагам он засыпал лица облаками пыли, вносил беспорядок в их ряды, вырывал оружие из рук и отклонял или отбрасывал назад их бесполезные дротики. Это случайное преимущество было умело использовано: силу бури увеличил суеверный ужас галлов, и они без стыда отступили перед невидимыми небесными силами, которые, казалось, сражались на стороне благочестивого императора. Его победа была полной, и смерть двух его соперников отличалась одна от другой лишь тем, что определила разница в их характерах. Ритор Евгений, который почти стал владыкой всего мира, теперь умолял победителя о милости, и безжалостные солдаты отсекли его голову от тела, когда он лежал у ног Феодосия. Арбогаст после того, как проиграл битву, в которой исполнил свой долг солдата и полководца, несколько дней бродил по горам. Но, убедившись, что его дело окончательно проиграно, а бегство неосуществимо, бесстрашный варвар поступил по примеру древних римлян – покончил с собой, вонзив свой меч в собственную грудь. Судьба империи решилась в тесном уголке Италии, и законный наследник семейства Валентиниана обнял архиепископа Миланского и милостиво принял изъявления покорности от провинций Запада. Эти провинции были виновны в мятеже, а Амвросий своим несгибаемым мужеством один тогда противостоял требованиям удачливого захватчика власти. С достойным мужчины свободолюбием, которое погубило бы любого другого подданного, архиепископ отверг дары Евгения, не принимал его письма и уехал из Милана, чтобы не оставаться рядом с ненавистным тираном, падение которого предсказывал в сдержанных двусмысленных выражениях. Победитель, старавшийся расположить к себе народ своим союзом с церковью, рукоплескал Амвросию за его заслуги, и милосердие Феодосия считается результатом заступничества гуманного архиепископа Миланского.
//-- Смерть Феодосия --//
После того как Евгений потерпел поражение, все жители римского мира радостно признали достоинства и власть Феодосия. Его поведение в прошлом позволяло питать самые радостные надежды относительно его будущего царствования, а возраст императора, которому не было и пятидесяти лет, позволял ожидать, что народное счастье будет долгим. Смерть Феодосия всего через четыре месяца после победы стала для народа непредвиденным роковым несчастьем, в один миг разрушившим надежды молодого поколения. Но роскошь и удобства, которыми Феодосии позволял себе наслаждаться без ограничений, незаметно развили в нем болезнь.
Феодосии оказался не в силах выдержать внезапный резкий переход от дворцовой жизни к лагерной. Мнение, а возможно, и выгода народа закрепили раздельное существование Западной и Восточной империй, и два царственных юноши, Аркадий и Гонорий, уже получившие от своего любящего отца титул августа, должны были занять один – римский трон, другой – константинопольский. Этим государям не было позволено разделить с отцом опасности и славу гражданской войны. Но как только Феодосии восторжествовал над своими недостойными противниками, он вызвал к себе младшего сына, Гонория, чтобы тот насладился плодами победы и принял из рук умирающего отца скипетр Запада. Прибытие Гонория в Милан было отмечено великолепными играми в цирке, и император, хотя недуг давил на него тяжелым грузом, появился на них, участвуя в народном веселье. Но тяжелое усилие, которое он сделал над собой, чтобы присутствовать на утренних представлениях, исчерпало остаток его сил. Остальную часть дня Гонорий заменял своего отца, а наступившей после этого ночью великий Феодосии умер. Его смерть оплакивали все, несмотря на недавнюю вражду во время гражданской войны. Варвары, которых он победил, и служители церкви, которые покорили его, громкими рукоплесканиями искренне прославляли те добродетели покойного императора, которые в их глазах были самыми ценными. Римляне с ужасом представляли себе опасности, ожидавшие их при слабой и разделенной власти, и каждая позорная минута неудачных царствований Аркадия и Гонория напоминала им о невозвратной потере.
Те, кто правдиво обрисовал нам добродетели Феодосия, не умолчали о его недостатках – жестокой расправе и привычке к праздности, запятнавших славу одного из величайших римских государей. Один историк, всегда враждебно настроенный по отношению к славе Феодосия, преувеличил его пороки и их губительные последствия. Он смело уверяет, что подданные всех званий подражали женственным манерам своего владыки, что все виды продажности и порчи пятнали общественную и частную жизнь, что сдерживающие силы порядка и приличий были слишком слабы и не могли противостоять усилению того духовного упадка, когда выродившееся поколение, не краснея, жертвует долгом и своими интересами ради потворства своим низменным страстям – лени и вожделениям. Когда писатели, рассказывая о своем времени, печалятся по поводу увеличения роскоши и порчи нравов, их жалобы обычно вызваны особенностями их собственного характера и положения в обществе. Мало кто из наблюдателей видит общественные перемены ясно и со всех сторон и при этом способен обнаружить скрытые силы, которые направляют в одну и ту же сторону слепые страсти множества людей. Если есть хоть сколько-нибудь истины в утверждении, что в царствование Феодосия роскошь римлян была более бесстыдной, чем во времена Константина или, скажем, Августа, такое изменение нельзя считать результатом каких-то полезных усовершенствований, постепенно увеличивших богатство нации. Длительный период бедствий и упадка должен был угасить изобретательность в народе и уменьшить его богатство, так что расточительная роскошь римлян, должно быть, была порождена той беспечностью отчаяния, когда человек наслаждается настоящим и гонит прочь от себя мысли о будущем. Неуверенность в том, что они сохранят свою собственность, лишала подданных Феодосия желания браться за те более полезные и трудоемкие занятия, которые требуют немедленных затрат, а выгоду приносят медленно и не скоро. Частые примеры разорения и опустошения побуждали их не беречь остатки своего имущества, раз оно каждый час может стать добычей жадных грабителей-готов. Та безумная расточительность, которая господствует среди всеобщей путаницы во время кораблекрушения или осады, может служить примером, объясняя увеличение роскоши среди несчастий и ужасов у идущего ко дну народа.
Женственность и роскошь, которыми были заражены нравы придворных и горожан, проникли как тайный смертоносный яд в лагеря легионов, и упадок в войсках был отмечен военным писателем, старательно изучавшим подлинные древние правила римской дисциплины. Этот писатель, Вегеций, сделал верное и важное наблюдение. Что с основания Рима до царствования императора Грациана пехотинцы всегда носили защитные доспехи. Ослабление дисциплины и пренебрежение упражнениями уменьшили способность и желание солдат переносить усталость на службе. Солдаты стали жаловаться, что доспехи тяжелы, а надевать их приходится редко, и постепенно получили разрешение отказаться и от нагрудников, и от шлемов. Тяжелое оружие предков – короткий меч и грозное метательное копье, называвшееся пилум, которые покорили мир, выпали из их слабых рук. Поскольку, применяя в бою лук, невозможно одновременно прикрываться щитом, они шли на поле боя неохотно, обреченные терпеть либо боль от ран, либо позор из-за бегства. И всегда были склонны выбрать из этих двух возможностей более постыдную. Конники готов, гуннов и аланов ощутили преимущество, которое давали доспехи, и стали их надевать; а поскольку эти воины прекрасно владели метательным оружием, они легко одолевали голых, дрожащих от страха легионеров, чьи беззащитные голова и грудь были открыты для варварских стрел. Потеря целых армий, уничтожение городов и позор римского имени заставляли преемников Грациана делать безуспешные попытки вновь одеть пехоту в шлемы и нагрудники. Ослабевшие солдаты перестали защищать себя и народ, и можно считать, что их трусливая праздность стала непосредственной причиной гибели империи.
Глава 28
КОНЕЦ ЯЗЫЧЕСТВА. УНИЧТОЖЕНИЕ ХРАМА СЕРАПИСА. ЗАПРЕЩЕНИЕ ЯЗЫЧЕСКИХ ОБРЯДОВ. ПОЧИТАНИЕ ХРИСТИАНСКИХ МУЧЕНИКОВ И ВОЗРОЖДЕНИЕ ОБЫЧАЕВ МНОГОБОЖИЯ
Гибель язычества в эпоху Феодосия, возможно, является единственным примером полного искоренения древнего и широко распространенного в народе суеверия, а потому заслуживает того, чтобы считаться уникальным событием в истории человеческого разума. Христиане, особенно духовенство, с трудом терпели благоразумные отсрочки Константина и одинаковую для всех веротерпимость старшего Валентиниана; кроме того, они не могли считать свою победу ни полной, ни прочной, пока их противникам было позволено существовать. Влияние, которое Амвросий и его братья по вере приобрели на молодого Грациана и благочестивого Феодосия, они использовали для того, чтобы вписать в души своих последователей-императоров правила преследования язычества. Были очень своевременно установлены два принципа религиозного правосудия, из которых они напрямую сделали суровый вывод, направленный против тех подданных империи, которые все еще держались за обряды своих предков: местный представитель власти в некоторой степени виновен в преступлениях, когда по небрежности не запрещает и не наказывает их, и почитание изображений вымышленных богов, а на деле демонов – самое отвратительное преступление против высочайшего величия Творца. Законы Моисея и примеры из истории евреев духовенство поспешно и, может быть, ошибочно применило к кроткому, охватывающему весь мир царствованию христианства. Оно возбудило в императорах религиозный пыл, вызывавший у них желание отомстить за собственную честь и честь Бога, и примерно через шестьдесят лет после крещения Константина храмы римского мира были упразднены.
Со времен Нумы до царствования Грациана римляне из поколения в поколение имели несколько жреческих сообществ. Пятнадцать понтификов имели верховную власть надо всеми вещами и людьми, предназначенными служить богам, их священный суд выносил решения по различным вопросам вероучения, постоянно возникавшим в основанной на традиции религиозной системе с нечеткими правилами. Пятнадцать высокоученых авгуров наблюдали за небом и на основании полета птиц указывали героям, как им следует поступать. Пятнадцать хранителей сибиллиных книг (называвшиеся по своему числу квиндецимвиры – Пятнадцать мужей) время от времени просматривали сделанные в прошлом описания будущих событий, которые, как кажется, лишь возможны. Шесть весталок посвящали свою девственность охране священного огня и неизвестных залогов долгого существования Рима – залогов, на которые ни один смертный не мог глядеть безнаказанно. Семь эпулов готовили стол для богов, возглавляли торжественное шествие и руководили церемониями на ежегодном празднике. Три фламина – служители Юпитера, Марса и Квирина – считались приближенными служителями трех самых могущественных богов, хранителей Рима и вселенной. Царь жертвоприношений представлял Нуму и его преемников в тех религиозных действиях, которые мог совершать лишь царь. Жреческие братства салиев, луперков и другие совершали такие обряды, которые могут вызвать у любого разумного человека лишь презрительную улыбку, и горячо верили, что этим заслуживают себе милость бессмертных богов. Власть, которую римские жрецы ранее имели в республике, постепенно исчезла после провозглашения домината и переноса столицы государства. Но достоинство их священного сана по-прежнему защищали закон и нравы их страны, и они, прежде всего коллегия понтификов, продолжали осуществлять в столице, а иногда и в провинциях свои духовные и гражданские полномочия. Их пурпурные одежды, величественные колесницы и роскошные развлечения вызывали восхищение у народа; кроме того, жрецы получали от священных земель и из казны большие выплаты, которые с избытком позволяли поддерживать великолепие жреческого сана и оплачивать все расходы по исполнению обрядов государственной религии. Поскольку служение у алтаря было совместимо с командованием армиями, римляне после консульской должности и триумфов стремились получить место понтифика или авгура. Места Цицерона и Помпея в IV веке занимали самые прославленные члены сената, и их высокое происхождение добавляло блеска их священному сану. Пятнадцать жрецов, составлявших коллегию понтификов, были выше остальных по званию как спутники своего государя, и императоры-христиане снисходительно принимали одежду и знаки, соответствующие должности верховного понтифика. Но Грациан оказался более щепетильным или более просвещенным и, взойдя на престол, сурово отверг эти языческие символы, передал государству или церкви доходы, принадлежавшие раньше жрецам и весталкам, отменил их почести и льготы и распустил древний узор римского суеверия, в основе которого лежали мнения и привычки, существовавшие одиннадцать столетий. Язычество по-прежнему было конституционной религией сената. Зал или храм, где собирались сенаторы, был украшен статуей и алтарем Виктории. Она была изображена в виде величественной крылатой женщины в просторной одежде, стоящей на шаре, раскинув крылья в стороны и протянув вперед руку, в которой держала лавровый венок. Сенаторы клялись на алтаре этой богини соблюдать законы императора и империи и перед публичным обсуждением очередных вопросов, как правило, торжественно приносили на него вино и ладан. Удаление этого памятника древности из сената было единственным оскорблением, которое Констанций нанес суеверию римлян. Юлиан вернул алтарь Виктории обратно, Валентиниан его терпел, а Грациан в своем религиозном усердии снова изгнал оттуда.
Однако этот император все же пощадил статуи богов, предназначенные для публичного поклонения: у народа все еще оставались для его религиозных потребностей двадцать четыре храма или часовни, и в каждом квартале Рима чувствительных христиан раздражал дым от жертв, приносимых идолам.
Но в сенате Рима христиане были меньшинством и потому могли лишь отсутствием выразить свое несогласие с законными, хотя и кощунственными, постановлениями языческого большинства. В этом собрании едва тлеющий огонь свободы был на мгновение снова зажжен и раздут дуновением фанатизма. Ко двору императора были одна за другой отправлены четыре депутации из уважаемых людей, чтобы изложить там жалобы жречества и сената и просить о восстановлении алтаря Виктории. Это важное дело было поручено красноречивому Симмаху – богатому и знатному сенатору, который одновременно носил священные звания понтифика и авгура и почетные гражданские должности проконсула Африки и префекта Рима. Душа Симмаха была полна самого горячего стремления защищать дело умирающего язычества, а его противники в религиозной борьбе сожалели о том, что он неверно применяет свой гений, и о бесполезности его моральных добродетелей. Этот оратор, чье прошение на имя императора Валентиниана сохранилось до наших дней, сознавал трудность и опасность той задачи, которую взял на себя. Он осторожно избегает всех тем, которые могли бы бросить тень на религию его государя, смиренно заявляет, что его единственное оружие – мольбы и просьбы, и, руководствуясь хитростью, находит свои аргументы в школах риторики, а не в школах философии. Симмах старается пленить воображение молодого государя, описывая ему отличительные черты облика богини победы, намеками дает ему понять, что конфискация доходов, предназначенных обеспечивать служение богам, было недостойно его, щедрого и беспристрастного, и утверждает, что римские жертвоприношения лишатся своей силы, если не будут проводиться за счет и от имени государства. Даже скептицизм поставляет оправдание для суеверия. Великая и непостижимая тайна мира ускользает от исследующего ее человека. А там, где не может научить разум, можно позволить обычаю указывать путь, и, кажется, любой народ слушается велений благоразумия, храня верность тем обрядам и мнениям, которые выдержали испытание временем. Если это время было годами славы и процветания, если благочестивый народ часто получал те благословения, которых искал возле алтарей богов, то должно казаться еще более желательным продолжение той же самой благотворной практики и стремление не подвергать себя неизвестным опасностям, которые может принести любое безрассудное нововведение. Проверка на древность и успех была применена к религии Нумы и дала единственный в своем роде блестящий результат; сама Рома, небожительница, управляющая судьбой Рима, появляется в сочинении оратора, чтобы защищать свое дело перед судом императоров. «Благороднейшие государи, отцы своей страны! – говорит эта почтенная матрона. – Проявите жалость и уважение к моей старости, до которой я дожила, неизменно храня благочестие. Поскольку я родилась свободной, позвольте мне и дальше следовать обычаям моего дома. Эта религия привела мир к моему закону. Эта религия прогнала Ганнибала от стен нашего города и галлов от Капитолия. Неужели я дожила до седых волос затем, чтобы пережить такой невыносимый позор? Я не знаю того нового учения, которое от меня требуют принять, но я уверена, что исправлять того, кто стар, – неблагодарное и постыдное занятие». Страх народа добавил к этому то, о чем из осторожности умолчал оратор, и во всех бедствиях, постигавших увядающую империю или грозивших ей, язычники единодушно винили новую религию Христа и Константина.
Но надежды Симмаха снова и снова разбивались, сталкиваясь с упорным и умелым противодействием архиепископа Миланского, который оборонял умы императоров от обманчивого красноречия защитника Рима. В этом споре Амвросий снисходит до того, что говорит на языке философов, и с некоторым презрением спрашивает, зачем нужно придумывать воображаемую невидимую силу в качестве причины для тех побед, которые вполне можно объяснить доблестью и высокой дисциплиной легионов. Он справедливо осмеивает нелепое преклонение перед стариной, которое может только лишить людей охоты совершенствовать искусство и вернуть человечество к первоначальному варварству. Постепенно двигаясь с этой исходной точки все выше и ближе к богословию в своем стиле, он провозглашает, что одно лишь христианство – истинное и спасающее душу учение и что любая разновидность язычества ведет своих обманутых последователей по пути заблуждения в пропасть вечной гибели. Такие доводы, произнесенные любимцем-епископом, имели достаточно силы, чтобы помешать восстановлению алтаря Виктории. Но они же прозвучали гораздо суровее из уст завоевателя, и Феодосии проволок богов Античности за своей триумфальной колесницей. На заседании сената, где собрались все его члены, император, согласно правилам демократии, предложил решить важный вопрос: поклонение Юпитеру или Христу должно быть религией римлян? Свобода голосования, которую он притворно дал сенаторам, была уничтожена теми надеждами и страхами, которые создавало его присутствие, а судьба Симмаха, незадолго до этого без вины отправленного в изгнание, стала для них уроком того, как опасно противиться желаниям самодержца. При голосовании, проходившем в обычном для сената порядке, Юпитер был осужден и развенчан решением очень значительного большинства, и удивляться нужно скорее тому, что у кого-то из сенаторов хватило отваги своей речью или голосованием против заявить, что он по-прежнему верен интересам божества, свергнутого с престола. Торопливое обращение сената в христианство можно объяснить либо духовными, либо земными причинами; но многие из этих христиан поневоле при каждом удобном случае проявляли свое тайное желание сбросить ненавистную маску и перестать притворяться. Однако они постепенно врастали в новую веру по мере того, как дело веры древней становилось все безнадежнее. Они уступали авторитету императора, духу времени и уговорам своих жен и детей, которых настраивали и которыми управляли служители церкви из Рима и монахи с Востока. Поучительный пример семьи Аникиев вскоре стал образцом для остальной знати, и «светильники мира, почтенное собрание Катонов (так высокопарно называет их Пруденций) нетерпеливо спешили снять с себя одежды понтификов, сбросить старую змеиную кожу, надеть белоснежные в знак невинности одежды принимающих крещение и склонить гордые консульские фасции перед могилами мучеников». Граждане, кормившиеся благодаря собственной изобретательности, и чернь, существовавшая за счет щедрости государства, наполнили церкви Латерана и Ватикана нескончаемым потоком благочестивых христиан. Декреты сената, запрещавшие почитание идолов, были единогласно утверждены римлянами; Капитолий лишили его блеска, и всеми покинутые храмы были с презрением оставлены разрушаться. Рим склонился под ярмо Евангелия, а побежденные провинции еще сохраняли почтение к имени и авторитету Рима.
Сыновняя почтительность самих императоров побуждала их преобразовывать Вечный город осторожно и мягко. Но с предрассудками провинциалов эти абсолютные монархи считались меньше. Благочестивый труд, остановившийся примерно на двадцать лет после смерти Констанция, был мощно возобновлен и, наконец, завершен усердным в вере Феодосием. Еще в то время, когда этот воинственный государь сражался с готами не за славу, а за безопасность государства, он рискнул оскорбить значительную часть своих подданных несколькими поступками, которые, возможно, обеспечили ему защиту Неба, но благоразумному человеку покажутся безрассудными и несвоевременными. Успех этих первых опытов борьбы против язычников ободрил благочестивого императора и побудил его повторить и усилить запретительные эдикты. Те законы, которые первоначально были изданы в провинциях Востока после того, как Максим потерпел поражение, были распространены на всю Западную империю, и каждая победа православного Феодосия способствовала триумфу канонической христианской веры. Он нанес суеверию удар в жизненно важное место тем, что запретил жертвоприношения, объявив их преступлением и позором; особенно строго в его эдиктах осуждалось нечестивое любопытство, при котором рассматривают внутренности жертв, а каждое последующее толкование вело к тому, чтобы признать таким же преступлением умерщвление жертвы, которое применялось у всех язычников и было основной составной частью их религии. Поскольку храмы были построены для того, чтобы в них приносили жертвы, благосклонный к своим подданным государь посчитал своим долгом избавить своих подданных от опасного соблазна нарушить введенные им законы. Сначала Кинегию, префекту претория Востока, а затем двум высокопоставленным чиновникам администрации Запада, комесам Иовию и Гауденцию, было дано специальное поручение закрыть храмы, наложить арест на предметы, служащие для идолопоклонства, или уничтожить их, отменить привилегии жрецов, а посвященное богам имущество конфисковать в пользу императора, церкви или армии. На этом разрушение могло бы остановиться, и оголенные здания, где больше не поклонялись бы идолам, могли бы быть защищены от разрушительной ярости фанатиков. Многие из этих храмов были великолепнейшими и прекраснейшими памятниками греческой архитектуры. Император и сам был заинтересован в том, чтобы не лишать свои города их красоты и не уменьшать ценность своего имущества. Эти величественные здания можно было бы сохранить как памятники победы Христа, которые существовали бы долго. В эпоху упадка искусств они могли бы с пользой быть превращены в склады, мастерские или дома для народных собраний; а достаточно очистив стены храма святыми обрядами, можно было бы позволить почитанию истинного Бога искупить в этих стенах давний грех идолопоклонства. Но пока храмы существовали, язычники втайне горячо надеялись, что произойдет счастливый для них переворот и второй Юлиан снова восстановит алтари богов; а искренность и пылкость безрезультатных просьб, которые они обращали к трону, усиливали жажду христианских реформаторов беспощадно истребить суеверие, вырвав его с корнем. В законах императоров заметны некоторые признаки меньшей суровости, но их холодные вялые старания были слишком слабы, чтобы остановить стремительно катившуюся по стране волну энтузиазма и грабежа, которую направляли или скорее приводили в движение духовные вожди церкви. В Галлии святой Мартин, епископ города Тура [100 - См. «Житие Мартина», написанное Сульпицием Севером. Однажды святой принял (как мог бы сделать Дон Кихот) безобидные похороны за процессию идолопоклонников и неосторожно совершил чудо.], повел своих верных монахов в поход, чтобы уничтожить идолов, храмы и священные деревья своей обширной епархии, и пусть благоразумный читатель решает сам, что помогало Мартину при выполнении этой тяжелой задачи – чудесные силы или земное оружие. В Сирии божественный и превосходный, как говорит о нем Теодорет, епископ Марцелл, горя апостольским пылом, решил сровнять с землей величественные храмы в своей Апамейской епархии. На его пути стали препятствием мастерство и прочность, с которыми был построен храм Юпитера. Здание храма было расположено на возвышенности; его высокая крыша с каждой стороны опиралась на пятнадцать массивных колонн, имевших шестнадцать футов в окружности; огромные камни, из которых колонны были сложены, были прочно скреплены свинцом и железом. Самые мощные и острые инструменты были применены против них, но безрезультатно. Понадобилось подкопать основания колонн, и они упали, когда были сожжены временные деревянные подпорки. Трудности этого дела были аллегорически представлены в виде черного демона, который замедлил работу христианских инженеров, хотя и не смог помешать им. Воодушевленный этой победой, Марцелл лично отправился в поход против сил тьмы; под знаменем епископа выступил многочисленный отряд солдат и гладиаторов, и Мартин атаковал один за другим поселковые и деревенские храмы в Апамейской епархии. Каждый раз, когда можно было ожидать сопротивления или опасности, защитник веры, которому его хромота не дала бы ни сражаться, ни бежать с поля боя, отходил на такое расстояние, чтобы до него не долетели дротики. Но эта осторожность стала причиной его смерти: отряд доведенных до отчаяния крестьян застал его врасплох и убил, а собор духовенства провинции без колебаний провозгласил, что святой Марцелл отдал свою жизнь за дело Бога. В борьбе за это дело особенно отличились усердием монахи, которые с буйной яростью примчались из пустыни поддержать его. Они по праву заслужили вражду к себе язычников, а некоторые из них, возможно, заслуживали и упрека за алчность и неумеренность. Алчность они утоляли благочестивым грабежом, а неумеренности давали волю за счет народа, который имел глупость восхищаться их лохмотьями, громким пением псалмов и искусственной бледностью [101 - Из Либания. Он высмеивает этих людей в черном, христианских монахов, которые едят больше, чем слоны. Бедные слоны! Они – существа умеренные.].
Небольшое число храмов было защищено страхами, продажностью, хорошим вкусом или благоразумием гражданских и церковных наместников. Храм Небесной Венеры в Карфагене, священная земля которого имела две мили в окружности, был разумно превращен в христианскую церковь; такое же новое освящение помогло остаться невредимым величественному Пантеону в Риме. Но почти во всех провинциях римского мира армия фанатиков, не имевшая ни полномочий от власти, ни дисциплины в своих рядах, нападала на мирных жителей, и развалины прекраснейших построек Античности до сих пор напоминают об опустошительных набегах этих варваров, которые имели время и желание для таких трудоемких разрушений.
//-- Уничтожение храма Сераписа --//
На этой широкой картине опустошения среди разнообразных его следов зритель может рассмотреть развалины храма Сераписа в Александрии. Серапис, видимо, не был одним из исконных местных богов или чудовищ, возникших на плодородной почве суеверного Египта. Первый Птолемей получил во сне указание переселить к себе этого загадочного незнакомца с берегов Понта, где этому богу уже давно поклонялись жители Синопа; но его отличительные признаки и характер его власти были поняты так плохо, что возник вопрос, изображает понтийская статуя божество ясного дневного светила или мрачного повелителя подземных областей. Египтяне, которые упрямо держались за веру своих отцов, отказались впустить этого чужеземного бога в стены своих городов. Но раболепные священники, прельстившись щедрыми дарами Птолемеев, без сопротивления подчинились власти понтийского божества; ему составили почетную египетскую родословную, и удачливый узурпатор был возведен на трон и ложе Осириса, мужа Изиды и небесного монарха Египта. Александрия, которая считала, что находится под его особой защитой, гордилась названием город Сераписа. Его храм, который гордым видом и великолепием соперничал с Капитолием, был воздвигнут на просторной вершине искусственной горы, которая возвышалась на сто шагов над соседними кварталами города, а помещение внутри с мощными сводами было разбито на подвалы и подземные комнаты. Священные здания, окруженные четырехугольным портиком, величавые залы и изящные статуи были триумфом искусств, а сокровища древней науки хранились в знаменитой Александрийской библиотеке, которая возродилась из пепла в новом великолепии. После того как эдикты Феодосия наложили строгий запрет на языческие жертвоприношения, в городе и храме Сераписа продолжали терпеть эти обряды, и эту исключительную терпимость неосторожно приписывали суеверному страху самих христиан: будто бы они боялись отменить те древние обряды, которые одни заставляли Нил разливаться, обеспечивали урожай Египту и кормили Константинополь.
На архиепископском престоле Александрии в это время находился Феофил, вечный враг спокойствия и добродетели; это был дурной человек, наглый и безнравственный, который осквернял свои руки то золотом, то кровью. Почести, воздаваемые Серапису, вызывали у Феофила благочестивое негодование, и оскорбления, которые он нанес древнему святилищу Вакха, убедили язычников, что он замышляет против них что-то более крупное и опасное. В буйной столице Египта малейшей провокации было достаточно, чтобы началась гражданская война. Почитатели Сераписа, у которых и людей, и силы было гораздо меньше, чем у их противников, взялись за оружие по наущению философа Олимпия, который горячо убеждал их умереть, защищая алтари богов. Эти языческие фанатики укрепились в храме или, вернее, крепости Сераписа, отражали удары осаждающих дерзкими вылазками и решительной обороной и в своем отчаянии получали последнее утешение, бесчеловечно пытая своих христианских пленников. Благоразумный наместник императора с пользой употребил свои силы на то, чтобы добиться перемирия до тех пор, пока Феодосии своим ответом не решит судьбу Сераписа. Обе партии собрались без оружия на главной площади, и там было публично прочитано постановление императора. Но когда было объявлено, что александрийские идолы должны быть уничтожены, христиане приветствовали этот приговор криком радости и ликования, а несчастные язычники, чья ярость сменилась ужасом и оцепенением, молча торопливо ушли с площади и бегством или безвестностью спаслись от гнева своих врагов. Феофил приступил к разрушению храма Сераписа, не встречая никаких препятствий, кроме тех, что создавали вес и прочность материала. Но эти препятствия оказались такими неодолимыми, что он был вынужден оставить в покое фундаменты и ограничился тем, что превратил само здание в кучу щебня, большая часть которого вскоре была убрана, чтобы расчистить место для церкви, воздвигнутой в честь христианских мучеников. Драгоценная Александрийская библиотека была разграблена или уничтожена, и примерно через двадцать лет после этих событий вид пустых полок вызывал сожаление и гнев у каждого видевшего их человека, чей ум не был полностью помрачен религиозными предрассудками. Сочинения гениев древности, из которых столь многие погибли безвозвратно, конечно, могли быть спасены при крушении идолопоклонства, и архиепископ мог бы удовлетворить либо свой религиозный пыл, либо свою алчность за счет богатой добычи, вознаградившей его победу. Изображения богов и вазы, изготовленные из золота и серебра, были аккуратно расплавлены, а те, которые были из менее ценных металлов, – с презрением разбиты и выброшены на улицы, а Феофил, пока это делалось, старательно выставлял напоказ обманы и пороки служителей идолов – то, как ловко они орудуют кусками магнитной руды, их тайные способы спрятать человека-актера в пустую статую и их скандальное злоупотребление доверием благочестивых мужей и не подозревающих обмана женщин [102 - Руфин упоминает об одном жреце Сатурна, который под именем своего бога фамильярно беседовал со многими благочестивыми знатными женщинами, пока в минуту увлечения не выдал себя, забыв изменить свой голос. Подлинный и беспристрастный рассказ Эсхина и приключения Мунда могут быть доказательствами, что такие любовные уловки успешно применялись.].
Может показаться, что эти обвинения в какой-то степени заслуживают доверия, поскольку они не чужды суеверию, проникнутому духом хитрости и выгоды. Но этот же самый дух легко побуждает людей низко оскорблять поверженного противника и клеветать на него. Кроме того, нас, естественно, удерживает от веры мысль о том, что сочинить вымышленный рассказ гораздо легче, чем совершить обман на самом деле. Гигантская статуя Сераписа погибла вместе с его храмом и культом. Это величественное изваяние божества, касавшееся сразу обеих боковых стен святилища, было составлено из множества искусно скрепленных пластин разных металлов. Облик Сераписа – сидячая поза и скипетр в левой руке – был очень похож на то, как обычно изображали Юпитера. Отличался он от Юпитера корзиной на голове и символическим чудовищем в правой руке; у чудовища были змеиная голова и туловище змеи, которое разветвлялось, образуя три хвоста, а они заканчивались еще тремя головами – собачьей, львиной и волчьей. Молва самоуверенно утверждала, что, если чья-нибудь нечестивая рука осмелится оскорбить величие этого бога, небо и земля мгновенно вернутся в изначальный хаос. Отважный солдат, воодушевленный христианской верой, поднялся по лестнице, вооружившись тяжелым боевым топором, и даже христиане в толпе с некоторой тревогой ожидали исхода этой схватки. Солдат нанес мощный удар по щеке Сераписа, и щека упала на землю – но гром не прогремел, небо и земля сохранили свои привычные порядок и спокойствие. Солдат-победитель продолжал наносить удар за ударом, огромный идол был опрокинут и разбит на куски, и разрушители, чтобы опозорить Сераписа, проволокли его руки и ноги по улицам города. Его изуродованный остов был сожжен в амфитеатре под крики черни, и многие люди говорили, что обратились в христианство оттого, что увидели бессилие своего бога-покровителя. Народные виды религии, которые предлагают верующим для поклонения какой-либо видимый материальный предмет, имеют то преимущество, что приспосабливаются к человеческим чувствам и приучают эти чувства к себе. Но это преимущество имеет противовес – неизбежные разнообразные случайности, которые испытывают на прочность веру идолопоклонника. Вряд ли возможно, чтобы он в любом расположении духа сохранял свое полубессознательное почтение к идолам или реликвиям, которые незатуманенный глаз и рука неверующего не могут отличить от самых обычных произведений искусства и природы. И если в час опасности их тайная чудесная сила не действует ради их собственного спасения, он смеется над напрасными оправданиями своих жрецов и по праву потешается над своим прежним сумасбродством и над предметом своей суеверной привязанности. После падения Сераписа у язычников еще оставалась надежда на то, что Нил не принесет свои ежегодные дары нечестивым повелителям Египта, и необычно долгая задержка разлива, казалось, говорила о гневе бога реки. Но эту отсрочку вскоре уравновесил быстрый подъем воды. Она достигла такой необычной высоты, что уже утешала недовольную партию предвкушением потопа; и недовольные ждали его, пока мирная река не вернулась к своему обычному приносящему плодородие уровню в шестнадцать локтей, то есть около тридцати английских футов.
//-- Запрещение языческих обрядов --//
Храмы Римской империи опустели или были разрушены, но изобретательные в своем суеверии язычники и после этого пытались обойти законы Феодосия, по которым были строго запрещены любые жертвоприношения. Сельские жители, чье поведение было лучше укрыто от любопытного взгляда людской злобы, скрывали свои религиозные собрания под видом праздничных пиров. В дни больших праздников они собирались большой толпой в широкой тени каких-нибудь священных деревьев, резали и жарили овец и быков и освящали эти деревенские развлечения курением ладана и пением гимнов в честь богов. Народ утверждал, что, поскольку ни одна часть туши животного не сжигалась как приношение богам, не было алтаря, на который лилась бы кровь, а начальное приношение соленых хлебцев и завершающее возлияние вина из осторожности тоже не выполнялись, участники этих праздничных гуляний не были виновны в противозаконном жертвоприношении и не подлежали наказанию. Независимо от истинности фактов и правомерности такого различия, эти напрасные претензии уничтожил последний эдикт Феодосия, который нанес смертельную рану суеверию язычников. «Мы изъявляем свою волю и желание, – пишет император, – чтобы ни один из наших подданных, будь то государственный служащий или частное лицо, какое бы высокое или низкое звание и имущественное положение они ни занимали, ни в одном городе и ни в одной местности не смел почитать бездушного идола, убивая в его честь невинную жертву». Принесение жертвы и гадание по ее внутренностям объявляются (независимо от цели гадания) государственной изменой, которая может быть искуплена лишь смертью виновного.
Те обряды языческого суеверия, которые могли казаться менее кровавыми и жестокими, отменялись как в высшей степени оскорбительные для чести истинной религии. Светильники, гирлянды, благовония и возлияние вина перечислены специально и осуждены; безвредные призывы к духу – покровителю местности или к домашним богам-покровителям тоже включены в этот строгий запрет. За выполнение любой из этих противозаконных языческих церемоний у преступника конфисковывались дом или имение, где это было сделано, а если он хитроумно выбрал для своего нечестивого дела чужое владение, то должен был срочно уплатить большой штраф размером двадцать пять фунтов золота, то есть более тысячи фунтов стерлингов. Столь же крупный штраф взимался за потворство с тайных врагов христианской веры, которые пренебрегут своим служебным долгом раскрывать акты преступного идолопоклонства или наказывать за него. Такие гонения установил Феодосии своими законами, действие которых затем продлевали его сыновья и внуки при громком единодушном одобрении христианского мира.
В жестокие времена правления Деция и Диоклетиана христианство было под запретом, как бунт против древней и унаследованной от предков религии империи, и несправедливые подозрения в каком-то опасном темном заговоре, которые вызывали у властей христиане, были в какой-то степени оправданы нерушимым единством и быстрыми завоеваниями католической церкви. Но императоров-христиан, которые шли против законов человечности и Евангелия, нельзя, как язычников, оправдать страхом и невежеством. Опыт многих лет раскрыл перед людьми и слабость язычества, и его безумства. Свет разума и веры уже показал большей части человечества бесполезность идолов, и угасающей секте, даже теперь продолжавшей цепляться за них, можно было бы позволить в покое и безвестности следовать религиозным обычаям предков. Если бы язычники чувствовали тот заставляющий забыть о страхе религиозный пыл, который жил в душах первых христиан, триумф церкви могла бы запятнать кровь, и мученики Юпитера и Аполлона могли бы использовать великолепную возможность принести свою жизнь и имущество на алтари своих богов. Но такое религиозное упорство не было свойственно рыхлому и беспечному язычеству. Мощные удары православных императоров один за другим гасли в той мягкой податливой массе, по которой их наносили; язычники охотно подчинялись и своим повиновением защищали себя от страданий и наказаний, предусмотренных кодексом Феодосия. Вместо того чтобы заявлять, что власть богов выше власти императора, они с жалобным ропотом отказывались от тех священных обрядов, которые осудил их верховный владыка. Если иногда порыв страсти или надежда скрыть нарушение закона соблазняли их дать волю любимому суеверию, их смиренное раскаяние обезоруживало чиновника-христианина, и виновные редко отказывались для искупления своего безрассудного поступка склонить, хотя и с тайной неохотой, шею под ярмо Евангелия. Церкви были полны все увеличивавшейся толпой этих недостойных новых христиан, которые по земным причинам уступили власти господствующей религии и, благочестиво подражая верующим христианам в позах, читая их молитвы, успокаивали свою совесть тем, что в своих мыслях искренне призывали богов древности. У язычников не хватало не только терпения, чтобы страдать, но и силы духа, чтобы сопротивляться, и рассеянные по одному миллионы тех, кто осуждал разрушение храмов, без борьбы уступили своим удачливым противникам. Беспорядочное сопротивление крестьян в Сирии и черни в Александрии, направленное против ярости отдельных фанатиков, угасло при звуке имени императора и напоминании о его власти. Язычники Запада, хотя и не участвовали в возведении на престол Евгения, бесчестили этого узурпатора и его дело своей пристрастной любовью к ним. Служители церкви с жаром восклицали, что он отягчил одно преступление – мятеж – другим – вероотступничеством, что с его разрешения вновь был восстановлен алтарь Виктории, что знаки Юпитера и Геркулеса, символы поклонения идолам, были подняты в сражении против непобедимого знамени Креста. Но напрасные надежды язычников вскоре были уничтожены поражением Евгения, и они оказались во власти гневного завоевателя, который старался заслужить милость Неба искоренением идолопоклонства.
Нация рабов всегда готова рукоплескать своему господину за милосердие, если он, злоупотребляя своей абсолютной властью, не доходит до крайностей в несправедливости и угнетении. Феодосии, без сомнения, мог бы предложить своим подданным-язычникам выбрать крещение или смерть, и красноречивый Либаний прославил хвалой умеренность государя, который не издал закон, где бы четко говорилось, что все его подданные должны принять религию своего государя и следовать ей в дальнейшем. Исповедание христианства не было сделано важнейшим условием для пользования гражданскими правами, и никаких особенных трудностей не было создано для тех сектантов, которые доверчиво принимали за истину басни Овидия и упрямо отвергали чудеса, описанные в Евангелии. Дворец, школы, армия и сенат были наполнены явными и искренними приверженцами язычества. Язычники без ограничений получали высшие гражданские и военные почести империи. Феодосии проявил широту своих взглядов присвоением звания консула Симмаху и своей дружбой с Либанием; от этих двух красноречивых защитников язычества никогда не требовали ни изменить, ни скрыть их религиозные взгляды. Язычникам была предоставлена полнейшая свобода говорить и писать. В уцелевших остатках исторических и философских работ Евнапия, Зосима и фанатичных учителей школы Платона заметна самая яростная вражда к победоносным противникам и содержатся самые ядовитые ругательства по поводу их взглядов и поведения. Если эти дерзкие книжки были известны публике, то мы должны похвалить за здравомыслие государей-христиан, которые с презрительной улыбкой наблюдали за предсмертными судорогами суеверия и отчаяния. Но имперские законы о запрещении языческих жертвоприношений и церемоний строго выполнялись, и каждый час разрушал влияние религии, основанной больше на обычае, чем на мнении. Набожность поэта или философа могли тайно питать молитва, размышление и ученые занятия; но похоже, что у народа его религиозное чувство, сила которого – в подражании и привычке, имеет лишь одну прочную основу – публичный культ. Прекращение этого культа может за несколько лет завершить важный переворот в жизни страны. Память о богословских взглядах не может сохраниться надолго без искусственной помощи в виде жрецов, храмов и книг. Невежественные простолюдины, чьи умы по-прежнему тревожит суеверие своими слепыми надеждами и страхами, вскоре, убежденные теми, кто выше их, станут адресовать свои обеты божествам, господствующим в данный момент, и постепенно почувствуют горячее желание поддерживать и распространять то новое учение, которое сначала заставил принять их духовный голод. Поколение, которое пришло в мир после издания имперских законов, было вовлечено в лоно католической церкви, и гибель язычества была такой быстрой, но такой безболезненной, что всего лишь через двадцать восемь лет после смерти Феодосия глаз законодателя уже не мог различить едва заметных крошечных остатков прежней веры.
//-- Почитание христианских мучеников и возрождение обычаев многобожия --//
Разрушение языческой религии софисты описали как поразительное грозное знамение, которое покрыло всю землю тьмой и восстановило древнюю власть хаоса и ночи. В торжественном патетическом стиле они повествуют, что храмы были превращены в гробницы и что святые места, которые ранее были украшены статуями богов, теперь осквернены останками христианских мучеников. «Монахи (порода гнусных животных, которым Евнапий склонен отказать в праве называться людьми) создали новый вид поклонения, где места тех богов, которые понятны разуму, заняли самые последние презренные рабы. Соленые и маринованные головы этих гнусных злодеев, справедливо наказанных позорной смертью за множество своих преступлений, их тела, на которых еще сохранились следы бича и шрамы от пыток, примененных по приговору представителя власти, – таковы, – продолжает Евнапий, – боги, которых земля порождает в наши дни; таковы мученики, верховные судьи наших молений и просьб Богу, чьи могилы теперь стали святыми предметами поклонения для народа». Нельзя одобрить его злобу, но вполне естественно удивиться вместе с этим софистом при виде переворота, который возвел самых безвестных жертв римского закона в сан невидимых небесных защитников Римской империи. Благодарное уважение христиан к мученикам за веру, время и победа возвысили религиозное поклонение, и почести, воздаваемые мученикам, были по заслугам распространены на самых знаменитых святых пророков. Через сто пятьдесят лет после славной смерти святых Петра и Павла Ватикан и Остийская дорога были отмечены могилами, а вернее, памятниками победы этих героев духа. В эпоху после крещения Константина императоры, консулы и командующие армией набожно посещали могилы изготовителя шатров и рыбака; почитаемые кости эти двоих были захоронены под алтарями Христа, на которых епископы царственного города постоянно приносили бескровную жертву. Новая столица восточного мира, не имея своих местных древних памятников такого рода, добыла себе это богатство в подчиненных ей провинциях. Тела святого Андрея, святого Луки и святого Тимофея, около трехсот лет пролежавшие в безвестных могилах, были торжественно и с большой пышностью перевезены в церковь апостолов, которую щедрый Константин основал на берегах Фракийского Боспора. Примерно через пятьдесят лет после этого те же берега почтил своим присутствием Самуил, судья и пророк народа Израиля. Его пепел, помещенный в золотую урну и накрытый шелковым покрывалом, передавали из рук в руки друг другу епископы. Народ встречал останки Самуила с такими же радостью и почтением, какие выпали бы на долю живому пророку. От Палестины до ворот Константинополя вдоль дорог стояла непрерывная цепь встречающих, и сам император Аркадий в сопровождении самых знаменитых особ из духовенства и сената вышел встретить своего необыкновенного гостя, который всегда заслуживал и требовал почета от царей. Пример Рима и Константинополя укрепил веру и дисциплину в католическом мире. Почитание святых и мучеников, преодолев слабый и безрезультатный ропот неверующего разума, было введено повсюду, и во времена Амвросия и Иеронима сложилось представление, что христианской церкви чего-то недостает для полной святости без частицы останков какого-нибудь святого, которая сосредоточивает на себе и воспламеняет религиозные чувства верующих. За долгие двенадцать столетий, которые прошли между царствованием Константина и реформацией Лютера, поклонение святым и реликвиям извратило чистую и простую христианскую религиозную систему, и некоторые признаки этого вырождения можно заметить уже у того поколения, которое первым приняло и полюбило это губительное новшество.
I. Достаточно большой опыт, показавший, что останки святых ценнее, чем золото и драгоценные камни, побуждал духовенство умножать сокровища церкви. Не слишком заботясь об истинности или вероятности, они придумывали имена для скелетов и деяния для имен. Славу апостолов и тех святых, которые уподобились им в добродетелях, затмило облако религиозного вымысла. К непобедимому малому отряду истинных раннехристианских мучеников добавили толпу вымышленных героев, которые существовали лишь в воображении хитрых или доверчивых составителей их житий, и логично предположить, что Тур мог быть не единственной епархией, где вместо останков святого почитали кости злодея [103 - Мартин Турский заставил самого мертвеца признаться в этом. Ошибку следует признать естественной, а ее обнаружение считается чудом. Какое же из двух событий происходит чаще?].
Это суеверие, делая соблазнительнее обман и увеличивая искушения для доверчивых, постепенно погасило свет истории и разума в христианском мире.
II. Но распространение суеверия было бы далеко не таким быстрым и победоносным, если бы народной вере не помогали в нужное время видения и чудеса, подтверждавшие неподдельность и святость самых подозрительных реликвий. В царствование младшего Феодосия Лукиан, пресвитер из Иерусалима и священник в церкви селения Кафаргамала, находившегося примерно в двадцати милях от этого города, рассказал о своем весьма необычном сне, который, чтобы его сомнения рассеялись, повторялся три субботы подряд. В ночной тишине перед ним стоял почтенный человек с длинной бородой, одетый в просторную белую одежду и с золотым жезлом в руке. Человек этот называл свое имя – Гамалиэль и говорил изумленному пресвитеру, что на соседнем поле тайно похоронены его собственное тело, а также тела его сына Авивы, его друга Никодема и прославленного Стефана, первого мученика за христианскую веру. Гамалиэль нетерпеливо добавлял к этому, что ему пора освободить себя и своих товарищей из их безвестной тюрьмы, что их появление принесет спасение страдающему от бедствий миру и они выбрали Лукана, чтобы он сообщил епископу Иерусалима, где они находятся и чего желают. Сомнения и трудности, и после этого замедлявшие важное открытие, постепенно устранялись с помощью новых видений, и наконец епископ в присутствии бесчисленного множества народа разрыл землю. Были найдены по порядку гробы Гамалиэля, его сына и друга. Когда же был вынесен на дневной свет четвертый гроб, хранивший останки Стефана, земля задрожала, и вокруг разнеслось благоухание, подобное райскому, которое мгновенно излечило различные болезни у семидесяти трех присутствовавших там людей. Товарищи Стефана были оставлены лежать в своем мирном приюте в Кафаргамале, но останки первого мученика были торжественно перевезены в церковь, воздвигнутую в их честь на горе Сион, и крошечные частицы этих останков – капля крови [104 - Чаша раствора крови святого Стефана ежегодно расходовалась в Неаполе, пока святого Стефана не заменили святым Януарием.] или обломок кости – почти во всех провинциях римского мира считались священными и чудотворными. Серьезный и высокоученый Августин [105 - Августин сочинил двадцать две книги, из которых состоит его труд «О граде Божием», за тринадцать лет, с 413-го по 426 год н. э. Его ученость слишком часто оказывается заимствованной у других, а доводы слишком часто бывают его собственными. Но все сочинение в целом достойно похвалы как великолепный замысел, осуществленный с большой силой и не без мастерства.], которого при его уме вряд ли можно оправдать доверчивостью, засвидетельствовал огромное множество чудес, совершенных в Африке останками святого Стефана, и это удивительное повествование включено в сложный труд «О граде Божием», который епископ Гиппона задумал как надежное вечное доказательство истинности христианства. Августин торжественно заявляет, что он отобрал в свою книгу лишь чудеса, публично засвидетельствованные людьми, которые испытали на себе или сами видели действие чудотворной силы мученика. Многие чудеса не были включены в рассказ или были позабыты, к тому же в этом отношении Бог обошелся с Гиппоном не так милостиво, как с остальными городами той же провинции. И все же епископ перечисляет около семидесяти чудес, в том числе три воскрешения из мертвых в течение двух лет и только в его собственной епархии [106 - См. Августин. О граде Божием. I. XII. С. 22, и приложение, в которое входят две книги с описаниями чудес святого Стефана, написанные Еводием, епископом Узалиса. Фрекульф сохранил для потомства галльскую или испанскую поговорку: «Кто бы ни говорил, будто прочел все о чудесах святого Стефана, он лжет».].
Если мы посмотрим шире, то есть окинем взглядом все епархии и всех святых христианского мира, будет нелегко подсчитать, сколько вымыслов и заблуждений родилось из этого неисчерпаемого источника. Но мы, несомненно, имеем право указать на то, что в те полные суеверия и доверчивости времена чудо потеряло свое имя и ценность, поскольку едва ли могло считаться отклонением от обычных установленных законов природы.
III. Бесчисленные чудеса, постоянной сценой для которых были могилы мучеников, показывали благочестивому верующему, каковы подлинные состояние и конституция невидимого мира; под его отвлеченные рассуждения по поводу религии подводился прочный фундамент фактов и опыта. Что бы ни происходило с обычными душами в течение долгого времени между распадом и воскресением их тел, было очевидно, что более высокие души святых и мучеников не проводят эту часть своего существования в бесславном тихом сне. Было очевидно (хотя верующий не осмеливался точно определить место их обитания и точно установить, что представляет собой их блаженство), что они ярко и живо осознают свое счастье, свою добродетель и свои чудесные способности и что они уже обеспечили себе вечную награду. Их умственные способности усилились до степени, которую не в силах представить человеческое воображение: ведь на опыте было доказано, что они способны слышать и понимать разнообразные просьбы своих многочисленных почитателей, которые одновременно в противоположных концах мира произносили имя Стефана или Мартина и просили их о помощи. Доверие этих просителей было основано на убеждении, что святые, которые царствуют вместе с Христом, иногда бросают взгляд на землю и чувствуют при этом жалость, что они глубоко заинтересованы в процветании католической церкви и что те люди, которые подражают им в вере и благочестии, делаются им особо дороги и становятся предметами их самой нежной заботы. Правда, в некоторых случаях их дружба может быть вызвана менее возвышенными чувствами: они особенно любят места, освященные их рождением, пребыванием, смертью, погребением или их останками. Более низкие чувства – гордость, алчность и мстительность – могут считаться недостойными обитателей Неба, но святые снисходят до того, чтобы лично одобрить щедрость своих почитателей, и сжимают в тисках самых суровых наказаний тех несчастных нечестивцев, которые уродуют их великолепные алтари или не верят в их сверхъестественные способности. Правду говоря, очень велика должна быть вина этих людей и странным был их скептицизм, если они упрямо отвергали доказательства действия божественной силы, которой повинуются стихии, весь мир животных и даже невидимая тонкая работа человеческого мозга. Предположение, что результат молитвы и кара за преступление происходят немедленно, почти в следующее мгновение позволяло христианам с удовлетворением считать, что святые в полной мере пользуются у Всевышнего Бога благосклонностью и авторитетом; казалось почти излишним выяснять, обязаны ли они постоянно заступаться за людей перед Троном Благодати и могут ли они иметь позволение исполнять порученные им по их должностям обязанности так, как им подсказывают их доброта и справедливость. Воображение, мучительным напряжением сил поднятое до созерцания Причины Всего, жадно хваталось за возможность иметь такие низшие предметы поклонения, которые больше подходили к его грубым понятиям и несовершенным способностям. Возвышенная и простая богословская система первых христиан была постепенно искажена, и единовластие Царя Небесного, уже потерявшее ясность из-за тонкостей метафизики, было унижено введением народной мифологии, почти вернувшим к власти многобожие.
IV. По мере того как объекты религиозного почитания постепенно уменьшались до размера, удобного воображению, были введены обряды и церемонии – такие, которые, как казалось, сильнее всего действовали на чувства простонародья. Если бы в начале V века Тертуллиан или Лактанций вдруг воскресли из мертвых и попали на праздник в честь какого-нибудь любимого в народе святого или мученика, они бы с изумлением и негодованием смотрели на языческое зрелище, пришедшее на смену чисто духовному религиозному культу христианской общины. Когда двери церкви были бы распахнуты, чувства воскресших оскорбили бы дым ладана, запах цветов и сияние светильников и факелов, проливавших в полдень слишком яркий, излишний и, с их точки зрения, кощунственный свет. Если бы они решили подойти к ограде алтаря, им пришлось бы пройти через толпу лежащих ничком верующих, в основном чужеземцев и паломников, которые собрались в этом городе накануне праздника и уже сильно опьянели от фанатизма, а возможно, еще и от вина. Эти верующие набожно покрывали бы поцелуями стены и пол священного здания и, на каком бы языке ни говорили в их церкви, обращали бы пылкие молитвы к костям, крови или пеплу святого, которые обычно бывали скрыты от глаз простого народа льняным или шелковым покрывалом. Христиане посещали могилы мучеников в надежде получить благодаря их могучему заступничеству всевозможные благословения – духовные тоже, но прежде всего земные. Они молились о сохранении своего здоровья, об излечении своих болезней, об избавлении своих жен от бесплодия или о безопасности и счастье своих детей. Перед каждой далекой или опасной поездкой они просили святых мучеников быть им проводниками и защитниками в пути, а если возвращались, не пережив никакой беды, снова спешили к могилам мучеников, чтобы отблагодарить их, выразив этим свою признательность и выполнив свою обязанность перед памятью и останками своих небесных защитников. Стены были увешаны символами милостей, полученных просителями, – золотыми и серебряными изображениями глаз, рук и ног и поучительными картинами, изображавшими святого покровителя, его отличительных знаков и сотворенных им чудес; эти картины не могли не стать предметами почитания для тех, кто был неразборчив или поклонялся христианским святыням словно идолам, и такого неверного применения не понадобилось долго ждать. Один и тот же повсюду изначальный дух суеверия мог в самые далекие одна от другой эпохи и в самых далеких одна от другой странах подсказывать одни и те же способы обманывать доверчивых людей и действовать на их чувства. Но следует признать, что служители католической церкви сделали очень хитроумный ход, когда стали подражать той языческой системе, которую так нетерпеливо стремились уничтожить. Самые почтенные епископы убедили себя, что невежественные сельские жители с большей радостью откажутся от языческих предрассудков, если найдут в христианстве что-то похожее, что возместило бы им утрату. Меньше чем за сто лет религия Константина окончательно завоевала Римскую империю, но победители постепенно были побеждены искусством своих побежденных соперников.
После смерти Феодосия западная и восточная половины империи окончательно отделились одна от другой. Его сыновья Аркадий и Гонорий правили: первый – на Востоке, второй – на Западе. Гонорий имел слабый характер, поэтому Западом управляли его советник Руфин и Стилихон, вандал по происхождению, талантливый и как полководец, и как дипломат. О его действиях во второй из этих ролей известно мало, а в ведении войн ему мешала возраставшая враждебность между Востоком и Западом.
В годы с 395-го по 398-й готы под началом Алариха вторглись в Грецию и едва не оказались заперты на Пелопоннесском полуострове. Аларих выбрался из этого положения благодаря молчаливому согласию Стилихона, заключил тайное соглашение с властями Востока, был назначен главнокомандующим войсками в Восточной Иллирии и провозглашен королем вестготов. Затем Аларих осуществил свой первый набег на Италию, но был отброшен. Гонорий отпраздновал триумф в Риме, а потом поселился в Равенне. В 406 году в Италию вторгся Радагайс. Стилихон уничтожил его армию, начал переговоры с Аларихом, но был побежден в результате дворцовой интриги и казнен.
Эти события Гиббон описал в главах 29 и 30.
ВЕЛИКИЕ ВТОРЖЕНИЯ
Глава 31
ВТОРЖЕНИЕ АЛАРИХА В ИТАЛИЮ. ХАРАКТЕРИСТИКА ЗНАТИ И НАРОДА РИМА. ТРИ ОСАДЫ РИМА И ЕГО РАЗГРАБЛЕНИЕ. ОТСТУПЛЕНИЕ ГОТОВ И СМЕРТЬ АЛАРИХА
Бессилие слабого и сбитого с толку правительства часто может выглядеть как предательский сговор с врагом государства и иметь те же результаты. Если бы Аларих сам оказался на совете в Равенне, он бы, вероятно, посоветовал как раз те самые меры, которые принимали советники Гонория. Король готов вступил бы – возможно, не совсем охотно – с ними в заговор против грозного противника, который два раза – в Италии и в Греции – победил его силой своего оружия. Это они в своей деятельной и расчетливой ненависти, приложив немало труда, добились позора и падения великого Стилихона. Доблесть Сара, его боевая слава и личное или унаследованное влияние на варваров-союзников могли бы стать доводами в его пользу лишь для друзей своей родины, которые бы презирали или ненавидели Турпилиона, Варанеса и Вигиланция за их ничтожество. Но в результате настойчивых требований новых фаворитов именно эти военачальники, показавшие себя недостойными имени солдата, были поставлены во главе конницы, пехоты и дворцовых войск. Правитель готов с удовольствием бы подписался под эдиктом, который фанатичный Олимпий продиктовал простодушному и набожному императору. Этим постановлением Гонорий лишал всех, кто враждебно относится к католической церкви, права занимать любые государственные должности, упрямо отвергал услуги всех, кто откололся от его религии, и безрассудно отстранял от должностей многих своих самых отважных и умелых офицеров, которые исповедовали языческую веру или приняли учение ариан. Эти очень выгодные для врага меры Аларих бы одобрил, а мог бы даже и предложить. Но можно усомниться в том, что он, варвар, допустил бы ради своей выгоды нелепое и бесчеловечно жестокое дело, которое было совершено по указанию или по меньшей мере при молчаливом одобрении императорских министров. Наемники-иноземцы, сопровождавшие по долгу службы Стилихона, оплакивали его смерть, но их желание отомстить сдерживал естественный страх за судьбу их жен и детей, которых держали как заложников в укрепленных городах Италии, где хранились также их самые пенные вещи. В один и тот же час и похоже, что по одному и тому же сигналу города Италии были осквернены одинаковыми ужасными зрелищами – резней, в которой убивали всех без разбора, и грабежом. Были уничтожены многие семьи варваров и значительная часть их имущества. Наемники пришли в ярость от этого оскорбления, способного пробудить гнев даже в самых покорных и раболепных душах, с негодованием и надеждой обратили свой взгляд в сторону готского лагеря и единодушно поклялись вести справедливую и беспощадную войну против коварного народа, который так подло нарушил законы гостеприимства. Из-за неразумного поведения советников Гонория его государство потеряло поддержку тридцати тысяч своих самых отважных солдат и заслужило их вражду. Такая грозная армия одна могла бы решить исход войны; теперь эту тяжелую гирю сняли с римской чаши весов и переложили на готскую.
В искусстве вести переговоры король готов, как и в искусстве войны, оказался сильнее своего противника, который, казалось, менял свои планы, на деле же просто не имел никаких намерений или планов. Из своего лагеря на границе Италии Аларих внимательно наблюдал за изменением обстановки внутри дворца, следил за развитием борьбы партий и усилением недовольства и прикрывал свой облик врага и варвара-завоевателя более приятной народу маской, называя себя другом и союзником великого Стилихона. Теперь он мог по заслугам почтить искренними хвалой и сожалением добродетели Стилихона, поскольку они уже не были опасны. К просьбе недовольных, которые настойчиво звали и торопили короля готов вступить в Италию, добавилось его возмущение из-за нанесенных ему лично обид, которые были для него болезненны. Аларих имел возможность очень своевременно пожаловаться, что чиновники империи до сих пор откладывают и затягивают выплату четырех тысяч фунтов золота, которые были обещаны ему римским сенатом то ли как плата за услуги, то ли чтобы успокоить его гнев. Свою решительность, не выходившую за пределы приличий, Аларих укрепил притворной умеренностью, которая помогла успешному осуществлению его замыслов. Он потребовал справедливого и разумного удовлетворения своих требований, но дал самые твердые заверения, что, получив это удовлетворение, сразу же уйдет. Он заявил, что не поверит в честность римлян, если Аэций и Ясон, сыновья двух видных должностных лиц государства, не будут присланы к нему в лагерь в качестве заложников, но предложил в обмен на них передать римлянам нескольких знатнейших юношей готского народа. Равеннские чиновники истолковали скромность требований Алариха как несомненное доказательство его слабости и страха. Они отнеслись к нему с презрением, не стали ни заключать соглашение, ни собирать армию и с безрассудной самоуверенностью, которая могла быть вызвана лишь непониманием того, как велика опасность, упустили невозвратимые решающие минуты, когда можно было выбрать мир или войну. Пока они угрюмо молчали, дожидаясь ухода варваров с границ Италии, Аларих отважно и быстро перешел Альпы и По, торопливо разграбил Аквилею, Альтинум, Конкордию и Кремону, уступившие силе его оружия, увеличил свои силы, приняв на службу тридцать тысяч наемников, и, не встретив ни одного противника, дошел до границы болот, защищавших неприступную резиденцию императора Запада. Вместо того чтобы начать безнадежную попытку осадить Равенну, благоразумный вождь готов прошел до Римини, опустошил побережье Адриатики и уже обдумывал захват столицы, которая когда-то была владычицей мира. Итальянский отшельник, которого сами варвары уважали за набожность и святость, встретился с победоносным монархом и отважно объявил, что Небо гневается на тех, кто угнетает землю. Но святой сам был поражен и приведен в смущение ответом Алариха: король торжественно заявил, что ощущает, как какая-то сверхъестественная сила тайно направляет его путь и даже понуждает его идти к воротам Рима. Он чувствовал, что его гению и удаче по плечу самые трудные предприятия, и воодушевление, которое он вселил в готов, постепенно вытеснило обычное у многих народов почти суеверное почтение перед великим именем Рима. Его воины, ободренные надеждой на добычу, прошли по Фламиниевой дороге, заняли неохраняемые проходы в Апеннинах [107 - Эддисон очень красочно описал дорогу через Апеннины. У готов не было времени на то, чтобы любоваться красотой открывающихся видов, но они с радостью обнаружили, что Saxa Intercisa (что значит прорезь в скалах), узкий проход, пробитый в скалах Веспасианом, был оставлен без всякого присмотра.], спустились на богатые равнины Умбрии и стояли лагерем на берегах Клитумна, где за это время могли ради забавы зарезать и съесть тех молочно-белых быков, которых так долго растили там специально для римских триумфов. Маленький город Нарни спасли большая высота, на которой он был расположен, и вовремя случившаяся гроза, но король готов, с презрением отвергнув эту слишком мелкую для него добычу, продолжал двигаться вперед, и мощь его натиска не слабела. Пройдя под величественными арками, которые были украшены военной добычей, захваченной у варваров римскими победителями, он встал лагерем под стенами Рима.
За шестьсот девятнадцать лет ни один иноземный враг не коснулся столицы империи. Неудачный поход Ганнибала лишь показал, каков был дух сената и народа: сенат был не польщен, а унижен, когда его сравнили с собранием царей, а о народе послы Пирра сказали, что он неистребим, как Гидра. Во времена Пунической войны каждый из сенаторов имел опыт военной службы, которую прошел либо как подчиненный, либо как начальник. Декрет, временно назначавший на командные должности всех, кто был раньше консулом, цензором или диктатором, немедленно обеспечил республике помощь многих храбрых и опытных полководцев. В начале войны римский народ насчитывал двести пятьдесят тысяч граждан, годных по возрасту для военной службы. К этому времени пятьдесят тысяч уже погибли, защищая свою родину, и около ста тысяч человек служили в двадцати трех легионах, расквартированных в разных лагерях в Италии и Греции, на Сардинии и Сицилии и в Испании. Но в Риме и его окрестностях оставалось еще столько же бойцов, таких же неустрашимых и мужественных, а каждый гражданин с самого раннего детства обучался военной дисциплине и умению владеть оружием. Ганнибал был изумлен твердостью сената, который не снял осаду с Капуи и не подтянул к столице свои разбросанные по стране войска, а спокойно ожидал его прихода. Он встал лагерем на берегах Анцио в трех милях от Рима. Вскоре он узнал, что земля, на которой он поставил свой шатер, была продана за достойную цену на публичном аукционе и что из Рима через противоположные ворота вышел отряд воинов – подкрепление для испанских легионов. Он подвел своих африканцев к воротам Рима и увидел перед собой три стоявшие в боевом порядке армии, готовые сразиться с ним. Но Ганнибал, не уверенный в исходе битвы, которую мог надеяться кончить, только уничтожив последнего из противников, побоялся вступить в бой, и его быстрое отступление стало свидетельством непобедимого мужества римлян.
//-- Римская знать --//
Со времени Пунической войны родословные линии сенаторов не прерывались, чем сохранялись имя и образ римского государства; выродившиеся подданные Гонория в своем самомнении возводили свой род к тем героям, которые отразили нападение Ганнибала и покорили все народы земли. Иероним, духовник и биограф благочестивой Паулы, аккуратно перечисляет земные почести, которые она унаследовала, но презрела. Родословная ее отца Рогатуса, восходившая в очень далекую древность – к Агамемнону, возможно, указывает на его греческое происхождение, но ее мать Блезилла числила среди своих предков Сципионов, Эмилия Павла и Гракхов; муж Паулы Токсоций возводил свой царский род к Энею, основателю рода Юлиев. Эти высокие претензии льстили тщеславию тех, кто был богат и желал быть знатным. Богачи, поощряемые своими нахлебниками, легко производили впечатление на доверчивое простонародье и в какой-то степени чувствовали себя правыми благодаря господствовавшему у вольноотпущенников и клиентов знаменитых семей обычаю принимать родовое имя своего покровителя. Однако большинство знаменитых семей постепенно угасли: причин, которые их истребляли, было много и в области внешнего насилия, и в области внутреннего упадка. Искать род, насчитывающий двадцать поколений, было разумнее в Альпийских горах или в мирном уединении Апулии, чем в Риме, городе удачи, опасности и постоянных переворотов. В каждое новое царствование целая толпа отчаянных авантюристов, собравшихся из всех провинций Рима и возвысившихся благодаря своим дарованиям или своим порокам, захватывала богатства, почести и дворцы Рима и угнетала или защищала бедные и смиренные остатки консульских семей, возможно и не знавших о славе своих предков.
Во времена Иеронима и Клавдиана сенаторы единодушно отдавали первое место в своей среде семейству Анициев. Беглый взгляд на историю этой семьи поможет читателю оценить высоту положения в обществе и древность происхождения тех благородных семей, которые боролись лишь за второе место. В первые пять веков существования Рима имя Анициев не было известно; они, видимо, были родом из Пренеста, и честолюбие этих недавних граждан долгое время удовлетворял почет для плебеев – должность народного трибуна. За сто шестьдесят восемь лет до начала христианской эры эту семью облагородил своей преторской должностью Аниций, который со славой завершил Иллирийскую войну, покорив жителей Иллирии и захватив в плен их царя. После триумфа этого полководца наследники имени Анициев три раза занимали консульские должности в далекие одно от другого времена. Начиная с царствования Диоклетиана и до окончательной гибели Западной империи это имя сияло таким блеском, который в глазах народа не затмевало даже величие императорского пурпура. Несколько ветвей рода Анициев, к которым оно перешло, соединили в своих руках путем браков и получения наследств богатства и почетные звания семейств Петрониев, Аннеев и Олибриев, и в каждом поколении было все больше консулов благодаря наследственным правам. Семья Анициев достигла вершин веры и богатства. Они первыми в римском сенате приняли христианство, хотя есть вероятность, что Аниций Юлиан, который позже был консулом и префектом Рима, искупил тем, что охотно принял религию Константина, свою принадлежность к партии Максенция. Их большое имущество было еще увеличено изобретательным Пробом, главой семьи Анициев, который был товарищем Грациана по консульству и четыре раза исполнял высокую должность префекта претория. Его огромные имения были расположены по всему обширному римскому миру, и, хотя общество могло бы с подозрением или неодобрением отнестись к способам, которыми эти земли были приобретены, великодушие и щедрость этого удачливого гражданина заслужили ему благодарность его клиентов и восхищение чужеземцев. Уважение к памяти Проба было так велико, что его двое сыновей в самой ранней юности по просьбе сената были совместно назначены на должности консулов; в летописях Рима нет другого примера такого достопамятного отличия.
Выражение «мраморы дворца Анициев» стало поговоркой, означавшей изобилие и великолепие. Но и все прочие знатные люди и сенаторы Рима стремились, кто насколько мог, подражать этой знаменитой семье. В подробном описании города, которое было составлено в эпоху Феодосия, перечислены тысяча семьсот восемьдесят домов – жилищ богатых и почтенных граждан. Многие из этих усадеб своим величественным видом почти оправдывали преувеличение того поэта, который заявил, что Рим заключает в себе множество дворцов и каждый дворец равен городу, поскольку имеет внутри своих границ все, что может служить для пользы или для роскоши: рынки, ипподромы, храмы, ручьи, ванны, галереи, тенистые рощи и вольеры с птицами. Историк Олимпиодор, который описывает положение Рима во время осады его готами, далее отмечает, что некоторые из самых богатых сенаторов получали от своих имений ежегодный доход в четыре тысячи фунтов золота, то есть более ста шестидесяти тысяч фунтов стерлингов, не считая положенного количества зерна и вина, которые, будь они проданы, стоили бы треть этой суммы. По сравнению с этим непомерным богатством обычный доход в тысячу или тысячу пятьсот фунтов золота мог считаться едва достаточным для того, чтобы поддерживать достоинство сенаторского звания, которое требовало многочисленных и очень больших расходов на нужды общества. Сохранились упоминания о нескольких случаях во времена Гонория, когда тщеславные и популярные аристократы отмечали год своего преторства праздником, который продолжался семь дней и стоил более ста тысяч фунтов стерлингов. Имения римских сенаторов, чье богатство так сильно превышало размеры современных состояний, располагались не только в Италии. Их владения простирались далеко за Ионическое и Эгейское моря, до самых дальних провинций. Город Никополь, основанный Августом как вечный памятник победы при Акциуме, был собственностью благочестивой Паулы; Сенека отметил, что реки, которые когда-то разделяли враждующие народы, теперь текут по землям частных граждан. В зависимости от характера владельца и обстоятельств его жизни имения римлян либо возделывались трудом их рабов, либо сдавались за твердую, заранее оговоренную плату в аренду трудолюбивым крестьянам. Античные экономисты в своих сочинениях настойчиво советовали применять первый способ везде, где это возможно, но если удаленность или большой размер владения не позволяют владельцу самому присматривать за ним, они предпочитали давнего наследственного арендатора, который любит эту землю и заинтересован в ее продуктах, наемному управляющему, который трудится нерадиво и может изменить хозяину.
Состоятельные аристократы огромной столицы, которых никогда не манила военная слава и редко призывали к труду дела гражданского управления, естественно, заполняли свое свободное время частной жизнью – деловыми операциями и развлечениями. Коммерция всегда считалась в Риме презренной, но сенаторы с первых дней республики увеличивали свое имущество и количество своих клиентов с помощью другого прибыльного занятия – отдачи денег в рост, а устаревшие законы при этом обходились или нарушались по желанию и в интересах обеих сторон. В Риме должно было находиться много ценных металлов в виде монет империи и золотой или серебряной посуды: во времена Плиния во многих шкафах для посуды стояло больше серебра, чем Сципион привез из побежденного Карфагена. Большинство аристократов расточительно пускали на ветер свои состояния, а потому были бедны среди своего богатства и бездеятельны в постоянном движении, кружась в потоке легкомысленных развлечений. Чтобы исполнить их желания, постоянно работали тысячи рук многочисленных домашних рабов, побуждаемых к труду страхом наказания, и всевозможных ремесленников и торговцев, которых заставляла трудиться более мощная сила – надежда на заработок. Древние не имели многих жизненных удобств, которые прогресс промышленности породил или усовершенствовал позже; так что изобилие стекла и полотна принесли современным народам Европы больше истинных удобств, чем сенаторы Рима могли получить от всех утонченных изобретений своей пышной или чувственной роскоши [108 - Высокоученый Арбутнот шутливо заметил – и я думаю, был прав, – что у Августа не было ни стекол в окнах, ни рубашки на теле. В эпоху конца империи белье и стекло стали более распространенными.].
Их роскошь и нравы были исследованы подробно и старательно, но поскольку такие исследования отвлекут меня на слишком долгий срок от данной работы, я процитирую здесь по первоисточнику описание Рима и его жителей, которое особенно хорошо подходит к эпохе готских вторжений. Аммиан Марцеллин, благоразумно выбравший себе местом проживания столицу империи – самое подходящее место для историка, который пишет о своем собственном времени, вплел в рассказ о событиях общественной жизни написанные яркими красками картины хорошо знакомого ему быта. Рассудительный читатель не всегда одобрит строгость его приговоров, выбор примеров и стиль, а возможно, разглядит в тексте предрассудки и личное раздражение, которые озлобляли самого Аммиана; но он, несомненно, с философским любопытством посмотрит на интересную и оригинальную картину римских нравов [109 - На мне лежит обязанность объяснить, где я вольно обошелся с текстом Аммиана. 1. Я слил в один отрывок шестую главу его четырнадцатой книги и четвертую главу книги двадцать восьмой. 2. Я упорядочил спутанную массу материала. 3. Я смягчил некоторые причудливые преувеличения и убрал некоторые повторы – отрывки, совпадающие по содержанию с другими. 4. Я развил некоторые наблюдения, которые он выразил не явно, а в форме намеков. С этими оговорками моя версия будет пусть не дословной, но верной и точной.].
«Величие Рима (таков язык историка) было основано на редком и почти невероятном союзе добродетели и удачи. Свою долгую молодость он провел в трудной борьбе против италийских племен, соседей и врагов возвышавшегося города. В пору сильной и пылкой юности он выдержал военные грозы, простер свое победоносное оружие за моря и горы и принес домой лавровые венки почти из всех стран мира. Наконец на склоне лет, иногда покоряя страны лишь с помощью ужаса перед одним его именем, он стал искать уюта и покоя. Наш почтенный город, поправ своей пятой шеи самых свирепых народов и установив систему законов, вечно хранящих справедливость и свободу, с удовольствием передал цезарям, словно мудрый и богатый родитель своим любимым сыновьям, управление своим обширным имуществом. Прочный и нерушимый мир, такой, который был когда-то в царствование Нумы, сменил республиканские смуты; а Рим по-прежнему почитали как царя всей земли, и покоренные нации по-прежнему уважали имя его народа и величие сената. Но это прирожденное великолепие, – продолжает Аммиан, – обесценено и запятнано поведением тех знатных людей, которые, забывая о собственном достоинстве и достоинстве своей страны, переходят все пределы порока и сумасбродства. Они соперничают друг с другом в пустом блеске званий и прозвищ и, что любопытно, выбирают или придумывают самые возвышенные и звучные прозвища – Ребурр, Фабуний, Пагонний или Таррасий, чтобы произвести впечатление на слух простых людей, поразить их и внушить уважение. В тщеславном желании увековечить свою память они напоказ людям умножают число своих скульптурных подобий из бронзы и мрамора и не успокаиваются, пока эти статуи не будут покрыты золотыми пластинками – а это почетное отличие впервые было присвоено консулу Ацилию после того, как он своим оружием и советами подчинил Риму могущественного царя Антиоха. Выставляя напоказ и даже приукрашивая списки доходов от сдачи в аренду поместий, которыми они владеют во всех провинциях от восходящего до заходящего солнца, они вызывают справедливый гнев у каждого, кто вспоминает, что их бедные, но непобедимые предки не отличались от последнего из своих солдат ни изысканностью еды, ни великолепием одежды. Но знатные люди нашего времени измеряют высоту своего положения и размер влияния высотой своих колесниц и тяжестью своих пышных нарядов [110 - Парадные повозки римлян – такая повозка называлась каррука – часто бывали сделаны из чистого серебра и покрыты причудливой резьбой и гравировкой, а сбруи и попоны мулов или лошадей были украшены золотым тиснением. Такое великолепие существовало со времени Нерона до царствования Гонория, и, когда святая Мелания за шесть лет до готской осады вернулась в Рим, Аппиева дорога была вся заполнена великолепными выездами встречавших ее аристократов. Однако пышность стоит отдать в обмен на удобство, и простая современная карета на рессорах гораздо лучше золотой или серебряной телеги древних, которая катилась без рессор и в большинстве случаев не имела укрытия от плохой погоды.].
Их длинные одежды из пурпурного шелка развеваются по ветру, а временами, распахнувшись от умелого движения или по воле случая, позволяют разглядеть нижнюю одежду – роскошные туники, на которых вышиты различные животные [111 - В одной из проповедей Астерия, епископа Амазии, господин де Валуа прочел, что тогда это была последняя мода, что вышивки изображали медведей, волков, львов, тигров, леса, охоту и тому подобное, а более набожные щеголи заменяли эти сюжеты изображением какого-нибудь любимого святого или сценами из его жития.].
В сопровождении свиты из пятидесяти слуг они, ломая мостовую, мчатся по улицам с бешеной скоростью, словно на почтовых лошадях; примеру сенаторов отважно следуют в этом матроны и другие знатные госпожи, чьи крытые повозки постоянно ездят по всему огромному пространству города и пригородов. Каждый раз, когда эти высокопоставленные особы соизволяют явиться в общественные бани, они, войдя, громко и нагло приказывают, чтобы удобства, предназначенные для всего римского народа, были предоставлены им одним. Если в этом общем прибежище всех и всяких людей они встречают кого-либо из тех людей с дурной славой, которые служат их удовольствиям, то нежно обнимают его в знак любви, но приветствия сограждан они гордо отвергают, позволяя тем надеяться самое большее на честь целовать их руки или колени. Освежившись в бане, они сразу же опять надевают кольца и остальные знаки своего достоинства, вынимают из собственного чехла для одежд, который сшит из тончайшего льна и мог бы вместить вещи двенадцати человек, наряд, наиболее приятный их воображению, и до самого ухода имеют такой высокомерный вид, который можно было бы простить разве что великому Марцеллу после завоевания Сиракуз. Правда, порой эти герои совершают более трудные подвиги – выезжают в свои италийские поместья и руками своих рабов устраивают себе охотничьи забавы. Если когда-нибудь, особенно в жаркий день, они решаются проплыть в своей расписной галере от озера Лукрин до своей изящной приморской виллы в Путеолах или Кайете, они сравнивают эту поездку с походами Цезаря и Александра. Но если муха осмелится сесть на шелковые складки позолоченного зонта или солнечный луч проникнет через едва заметную щель, они жалуются на невыносимые трудности и сетуют, что не родились в странах киммерийских, где вечный мрак. В этих поездках за город за хозяином следует вся его домашняя прислуга. Как начальники конницы и пехоты, легко– и тяжеловооруженных войск, авангарда и арьергарда расставляют по местам своих подчиненных, так же старшие служители, которые носят при себе жезл как знак своей власти, расставляют и выстраивают многочисленных рабов и слуг. Впереди движутся багаж и гардероб, сразу за ними идут множество поваров и работников ниже званием, которые служат на кухне и за столом. Основная часть войска – многочисленная толпа рабов, которую при случае увеличивают, присоединяясь к ней, не имеющие дела или зависящие от их господина плебеи. Замыкает шествие отряд любимцев-евнухов, начиная со старших по возрасту и кончая самыми молодыми. Их многочисленность и уродство приводят в ужас негодующих зрителей, и те готовы проклинать память Семирамиды за ее жестокое изобретение, которое не дает природе выполнить ее задачу и в зародыше уничтожает надежду на продолжение рода. Творя суд в своем доме, знатные римляне в высшей степени чувствительны ко всему, что вредит им лично, и относятся с презрительным безразличием ко всему остальному человечеству. Если господин приказал принести себе теплой воды, а раб слишком медленно выполнил приказание, он тут же получает триста ударов бичом. Но если этот же раб преднамеренно убьет человека, господин мягко заметит, что раб – никчемный малый, но не уйдет от наказания, если снова совершит такое преступление. Раньше достоинством римлян было гостеприимство, и каждый иноземец, который мог предъявить им либо свои заслуги, либо свои несчастья, получал от их великодушия либо избавление от беды, либо награду. В наши дни, если иностранец – возможно, не последний человек в своей стране – оказывается представлен одному из этих гордых и богатых сенаторов, на первом приеме его приветствуют такими выражениями добрых чувств и такими ласковыми расспросами о нем, что он возвращается очарованный любезностью своего знаменитого друга и сожалеет, что так долго откладывал свою поездку в Рим, на родину хороших манер и императорской власти. На следующий день он приходит снова, уверенный, что будет хорошо принят, и его потрясает открытие, что его самого, его имя и происхождение уже забыли. Если он все же упрямо продолжает добиваться встречи, его постепенно включают в свиту тех, кто зависит от хозяина дома, и он получает разрешение неутомимо и усердно, но без пользы для себя льстить высокомерному покровителю, который не способен ни на благодарность, ни на дружбу и едва замечает его присутствие, уход или приход.
Всякий раз, когда богачи устраивают торжественное представление для народа, когда они с губительной расточительностью отмечают свои личные праздники, то долго и тщательно подбирают гостей. Тем, кто скромен, учен или ведет трезвую жизнь, редко отдают предпочтение, однако ради собственной выгоды номенклаторы осмеливаются внести в список приглашенных безвестные имена самых никчемных из людей. Но частыми и привычными спутниками больших людей бывают те их нахлебники, которые сделали своим ремеслом самое полезное из всех искусств – лесть, те, кто горячо хлопает в ладоши при каждом слове и каждом поступке своего бессмертного покровителя, кто пожирает восторженным взглядом его мраморные колонны и мозаичные полы и изо всех сил расхваливает роскошь и изящество, которые их покровитель приучен считать своими личными достоинствами. За столами римлян с вниманием и любопытством рассматривают птиц, белок [112 - По-русски этот зверек называется соня. В современных словарях английского языка у него есть собственное название – dormouse.] или рыб необычного размера, точно определяют с помощью весов их вес и вызывают нотариусов, чтобы письменно засвидетельствовать в соответствии с законом истинность этого чудесного события, а более разумные среди гостей чувствуют отвращение от этого бессмысленного тщеславия и от утомительного повторения взвешиваний. Еще один способ попасть в дом и общество великих людей – это игра, или, как вежливее говорят, забавы. Большое мастерство в игре в тессеры [113 - Эта игра, которую можно назвать более знакомым словом «триктрак», была любимым развлечением у самых серьезных римлян, и очень умелым игроком считался старик адвокат по имени Муций Сцевола. Ее называли «игра в двенадцать линий» из-за двенадцати линий, деливших на равные части игорную доску, называвшуюся «альвеолус». Вдоль этих линий выстраивались в определенном порядке две армии, черная и белая, каждая из пятнадцати фишек, называвшихся «калькули» (это означает «камешки»).Затем эти армии по очереди передвигались в соответствии с правилами игры и случайными указаниями игральных костей, которые и назывались «тессеры». Доктор Хайд, который трудолюбиво прослеживает историю и описывает разные варианты этой игры «нердилюдиум» (игра «нерди» – еще одно, персидское по происхождению, название этой игры на латыни) от Ирландии до Японии, изливает в рассуждениях об этом пустячном предмете целое море знаний о классической античности и Востоке.].
Знаток этой благородной науки, если за ужином или в собрании его посадят ниже представителя власти, изображает на своем липе изумление и негодование, какие мог бы чувствовать Катон, когда капризный народ своими голосами отказал ему в должности претора. Приобретение знаний редко вызывает интерес у знатных людей, которые ненавидят усталость и презирают преимущества, приносимые учением. Единственные книги, которые они листают, – это «Сатиры» Ювенала и многословные вымышленные повести Мария Старшего. Библиотеки, которые они унаследовали от отцов, не видят дневного света, словно мрачные гробницы. Зато для них строят дорогостоящие театральные инструменты, флейты, огромные лиры и гидравлические органы, и во дворцах Рима непрерывно повторяются гармоничные звуки пения и музыки. В этих дворцах звук ценят выше смысла, а заботы о теле – заботы об уме. Стало будто бы спасительным правилом считать даже слабое и легковесное подозрение, что болезнь заразна, достаточно веским основанием, чтобы не бывать даже у самых близких друзей, когда они больны; даже слуги, которых ради приличия посылают узнать о здоровье, не имеют права вернуться домой, не совершив перед этим омовения. Однако эта недостойная мужчины себялюбивая осторожность иногда отступает перед более могучей страстью – алчностью. Предвкушение денег может заставить больного подагрой богатого сенатора доехать даже до Сполето. Надежда получить наследство или хотя бы быть упомянутым в завещании заставляет забыть все требования высокомерия и даже достоинства, и богатый бездетный гражданин становится самым могущественным из римлян. Искусство добиться подписи под выгодным завещанием, а иногда и поторопить момент его исполнения прекрасно знакомо этим людям, и однажды случилось так, что в одном и том же доме – правда, в разных его частях – муж и жена, имея похвальное намерение перехитрить друг друга, одновременно вызвали своих адвокатов и письменно объявили свои намерения, противоречащие друг другу, но и те и другие – от имени обоих супругов. Нужда, которая следует за причудливыми крайностями роскоши и становится расплатой за нее, часто заставляет великих прибегать к самым унизительным средствам. Когда они желают занять денег, они умоляют об этом в низком стиле раба из комедии, но когда им напоминают, что пора платить долг, они в ответ произносят речь в царственной трагической манере внуков Геркулеса. Если просьбу повторяют, они легко находят какого-нибудь плута, которому могут доверять, тот по их подсказке обвиняет навязчивого заимодавца в отравлении кого-то или в колдовстве, и редко бывает, чтобы обвиняемый вышел из тюрьмы, не расписавшись в том, что получил весь долг сполна. Их пороки, которые портят нравы римлян, сочетаются с ребяческой суеверностью, позорной для ума. Они доверчиво слушают предсказания гаруспиков, которые уверяют, будто видят на внутренностях жертвенных животных знаки будущих величия и процветания, и много есть таких, кто не решается ни искупаться, ни отобедать, ни появиться на людях, не рассчитав перед этим по правилам астрологии во всех подробностях положение Меркурия и фазу Луны. Довольно странно, что такое легковерие часто проявляют скептики-язычники, которые нечестиво отрицают существование небесной власти или сомневаются в нем».
//-- Римский народ --//
В городах с большим населением, где развиты торговля и ремесла, средний слой жителей – те, кто кормится благодаря умелости или силе своих рук, – обычно представляет собой самую многодетную, самую полезную и в этом смысле самую уважаемую часть общества. Но в Риме плебеи, которые считали ниже своего достоинства такие привязывающие к одному месту рабские занятия, с первых лет существования города страдали от бремени долгов и гнета ростовщиков, а крестьянин должен был прекращать работу в своем хозяйстве на время военной службы. Земли Италии, которые первоначально были собственностью свободных бедных семей, постепенно были скуплены или незаконно захвачены алчными аристократами; перед падением республики было подсчитано, что всего две тысячи граждан имели какой-либо независимый источник средств к существованию. Однако, пока народ своими голосами раздавал государственные награды, назначал командиров легионам и наместников – богатым провинциям, гордость этим в какой-то степени облегчала римским плебеям тяготы бедности, а их нужды своевременно удовлетворяли честолюбивые щедрые кандидаты, которые надеялись купить себе поддержку большинства избирателей в тридцати пяти трибах, или ста девяноста трех центуриях Рима. Но когда это простонародье промотало свое богатство, безрассудно отдав в чужие руки не только право пользоваться властью, но и право передавать ее наследнику, оно превратилось под властью цезарей в омерзительную жалкую чернь, которая за несколько поколений вымерла бы полностью, если бы не пополнялась за счет освобождаемых рабов и приезжающих иноземцев. Уже в эпоху Адриана простодушные коренные римляне чистосердечно жаловались, что столица собрала в себе пороки всего мира и нравы самых противоположных друг другу по привычкам народов. Несдержанность галлов, коварство и ветреность греков, дикое упрямство египтян и евреев, раболепие азиатов, изнеженность и развратность сирийцев смешались в пестрой толпе, которая, лживо называясь гордым именем римлян, смела презирать своих соотечественников и даже своих государей, если те жили вне стен Вечного города.
Но все же имя этого города продолжали произносить с уважением; власть оставляла без наказания частые бунты его капризных жителей, и преемники Константина, вместо того чтобы раздавить могучей рукой военных последние остатки демократии, шли в политике по стопам Августа с его мягкостью и учились ослаблять бремя нищеты и развлекать забавами праздность бесчисленного народа. I. Для удобства ленивых плебеев вместо ежемесячной раздачи зерна стали каждый день выдавать хлеб. Множество печей для его выпечки были построены и содержались за счет государства, и в назначенный час каждый гражданин, получивший билет, поднимался по лестнице высотой один пролет – той из многих, которая была закреплена за его кварталом или округом, – и получал для своей семьи в дар или по очень низкой цене буханку хлеба весом три фунта. II. Леса Лукании, где желудями откармливались большие стада диких свиней, давали столице большой запас дешевого и сытного мяса. Пять месяцев в году беднейшим гражданам регулярно выдавали копченое кабанье мясо, и по одному из эдиктов Валентиниана III можно судить, что даже в его время, когда столица потеряла значительную часть прежнего блеска, в ней ежегодно потреблялось три миллиона шестьсот двадцать восемь тысяч фунтов такой ветчины. III. В античные времена растительное масло было необходимо и для ламп, и при купании, и власть требовала с Африки в качестве налога в пользу Рима ежегодно три миллиона фунтов такого масла, что примерно соответствует тремстам тысячам английских галлонов. IV. Август заботился о том, чтобы обеспечить метрополию достаточным количеством зерна, но лишь таким количеством, которое необходимо человеку, чтобы жить. Когда же народ стал громко жаловаться на высокую стоимость и малое количество вина, этот серьезный реформатор велел распространить среди своих подданных листки с напоминанием, что никто из них не имеет разумных оснований жаловаться на жажду, поскольку по акведукам Агриппы в город вливается множество потоков чистой и полезной для здоровья воды. Его суровое предписание быть трезвыми постепенно стало исполняться не так строго: вино было легкодоступным и употреблялось в больших количествах, хотя великодушные замыслы Аврелиана и не были исполнены. Должность управляющего государственными винными погребами была достаточно высокой, и счастливым жителям Рима предназначалась значительная часть лучших старых вин Кампании.
Изумительные акведуки, которые так заслуженно прославились благодаря похвалам самого Августа, наполняли термы, то есть бани, что благодаря щедрости императоров были построены во всех частях города. Бани Антонина Каракаллы, которые в определенные часы дня были открыты для сенаторов и народа сразу, вмещали более тысячи шестисот мраморных скамей, а в банях Диоклетиана таких мест было более трех тысяч. Стены высоких банных залов были украшены причудливыми мозаиками, которые по изяществу контуров и разнообразию красок были подобны карандашным рисункам. Египетский гранит был инкрустирован драгоценным зеленым мрамором из Нумидии; поток горячей воды непрерывно лился в просторные бассейны через множество широких отверстий, украшенных массивной отделкой из сверкающего серебра, и последний из римлян мог за за мелкую медную монету купить удовольствие каждый день любоваться такой пышной роскошью, которая могла бы вызвать зависть у азиатских парей. Из этих величественных дворцов на улицу выбегала толпа грязных и одетых в лохмотья плебеев, босых и без плаща, которые целые дни бродили без дела по улицам форума, слушая новости и устраивая споры, проигрывали в странные азартные игры жалкую пищу своих жен и детей и проводили ночные часы, удовлетворяя свою грубую чувственность в безвестных кабаках и публичных домах.
Но самые острые и роскошные свои развлечения эта праздная толпа получала в дни общедоступных игр и спектаклей, которые устраивались часто. Императоры-христиане в своем благочестии отменили бесчеловечные бои гладиаторов, но римский народ по-прежнему считал цирк своим домом, своим храмом и местом, где жила республика. Толпа нетерпеливых зрителей уже на рассвете мчалась добывать себе места, а многие проводили тревожную ночь без сна в соседних домах. С утра и до вечера, под солнцем и в дождь зрители, число которых иногда достигало четырехсот тысяч, не ослабляли своего жадного внимания. Их глаза были прикованы к лошадям и возницам, их умы терзали надежда или тревога за успех того цвета, который они поддерживали; и казалось, что счастье Рима зависит от исхода скачки. Тот же чрезмерный пыл заставлял их громко кричать и хлопать в ладоши каждый раз, когда их развлекали охотой на диких зверей или разными видами театральных представлений. В современных столицах такие представления можно считать чистой и изящной школой хорошего вкуса, а возможно, и школой добродетели. Но трагическая и комическая музы римлян редко взлетали выше подражания аттическому гению, а после падения республики почти совсем умолкли. Их место не по достоинству заняли развратный фарс, изнеженная музыка и бессодержательные пышные зрелища. Актеры пантомимы, слава которых началась при Августе и продержалась до VI века, представляли без слов различные сказания о богах и героях древности, и их высокое мастерство, которое иногда обезоруживало серьезного философа, всегда вызывало приветственные хлопки и восхищение у народа. В просторных величественных театрах Рима выступали три тысячи танцовщиц и три тысячи певцов вместе с начальниками и преподавателями хоров. Они пользовались у народа такой любовью, что однажды в дни нужды, когда все иноземцы были изгнаны из Рима, для них, поскольку они доставляли радость народу, было сделано исключение из этого закона, который был применен во всей своей строгости против преподавателей гуманитарных наук.
Говорили, что Элагабал из любопытства глупо пытался определить число жителей Рима по количеству паучьих сетей. Но существовал более разумный способ подсчитать его, возможно достойный внимания наиболее мудрых государей, которым он легко позволил бы найти ответ на вопрос, столь важный для римского правительства и столь интересный для потомков. Смерть и рождение гражданина регистрировались в установленном порядке, и, если бы какой-нибудь античный писатель снизошел до того, чтобы назвать количество рождений и смертей за какой-то один год или среднее годовое за какой-то период, мы могли бы сейчас произвести удовлетворительный расчет, который опроверг бы преувеличения критиков и, возможно, подтвердил бы скромные и правдоподобные догадки философов. Самые тщательные поиски позволили обнаружить лишь те факты, которые приведены далее, но даже при всей своей неполноте они отчасти могут служить иллюстрациями к вопросу о численности населения древнего Рима. I. Когда столица империи была осаждена готами, математик Аммоний точно измерил длину римских стен и подсчитал, что их периметр был равен двадцати одной миле. Не следует забывать, что город имел почти форму круга – той геометрической фигуры, которая, как известно, имеет наибольшую площадь при заданной длине контура. II. Архитектор Витрувий, чей талант расцветал во времена Августа и чье свидетельство в этом случае особенно авторитетно и весомо, заметил, что бесчисленные жилища римского народа могли бы выйти далеко за тесные границы города, однако нехватка земли – видимо, потому, что Рим со всех сторон был стиснут садами и виллами, – породила распространенную, хотя и неудобную практику вытягивать дома высоко вверх. Большая высота этих зданий, которые строились наспех и из слишком малого количества материалов, часто приводила к смертельным несчастным случаям. Август и после него Нерон несколько раз издавали указы о том, чтобы частные дома внутри стен Рима были не выше семидесяти футов от земли. III. Ювенал жалуется на трудности жизни римских бедняков как человек, на себе испытавший эти тяготы, и дает им полезный совет сейчас же уехать из дымного Рима, потому что в маленьких городках Италии они могут купить приятный и удобный дом на те деньги, которые платят за год жизни в жалких темных комнатах. Это означает, что плата за жилье была непомерно высокой: богачи за огромную цену приобретали землю и покрывали ее дворцами и садами, но основная часть римского народа теснилась на узком пространстве, и один дом делили между собой несколько плебейских семей, занимая в нем разные этажи и квартиры, как до сих пор делают в Париже и в других городах. IV. Общее количество домов в четырнадцати округах города точно указано в описании Рима, составленном в царствование Феодосия. Две группы, на которые они разделены – domus (дома) и insulae (многоэтажные здания), – включают в себя все жилища столицы всех степеней богатства и удобства – от мраморного дворца Анициев, населенного многочисленным штатом вольноотпущенников и рабов, до высокого узкого многоквартирного дома, где поэт Кодр и его жена смогли снять жалкий чердак под самой черепичной крышей. Если мы примем то же среднее число жителей, которое при подобных же обстоятельствах оказалось верным для Парижа, то есть будем считать, что в каждом доме любого достоинства жило по двадцать пять человек, то сможем в грубом приближении сказать, что жителей Рима было миллион двести тысяч. Нельзя считать, что это слишком много для столицы могучей империи, хотя это больше, чем в самых больших городах современной Европы.
//-- Первая осада Рима --//
Таково было состояние Рима в то время, когда готская армия начала его осаду или, вернее, блокаду в царствование Гонория. Умело разместив свои многочисленные войска, которые с нетерпением ждали штурма, Аларих окружил стены столицы, установил свое господство над всеми двенадцатью главными воротами, лишил Рим всякой связи с окрестностями и строго следил за движением судов по Тибру, а именно по этому пути римлянам подвозили основную и самую надежную с точки зрения доставки часть их продовольствия. Первыми чувствами римской знати и народа были удивление и гнев от того, что мерзкий варвар посмел оскорбить столицу мира. Но их высокомерие вскоре было сломлено несчастьем, и их недостойная мужчин ярость, вместо того чтобы обратиться против вооруженного врага, подло обрушилась на беззащитную невиновную женщину. Возможно, римляне могли бы проявить уважение к Серене, племяннице Феодосия и тетке, а может быть, даже и приемной матери царствующего императора, но они ненавидели ее за то, что она была вдовой Стилихона, а потому жадно и доверчиво выслушали клеветников, обвинивших ее в тайном преступном сговоре с готским захватчиком. Сенат, не то заразившись лихорадкой, которой болел народ, не то испугавшись этой болезни, вынес смертный приговор, не потребовав никаких доказательств вины. Серена была казнена позорным образом – задушена, и ослепленная страстью толпа с изумлением обнаружила, что это жестокое и несправедливое дело не заставило варваров сейчас же отступить и освободить Рим. Постепенно несчастная столица стала страдать от нехватки продовольствия и в конце концов познала ужасы голода. Ежедневно выдаваемые три фунта хлеба сократились до половины фунта, потом до трети фунта, потом до нуля, а цена на зерно продолжала расти с необыкновенной быстротой. Городские бедняки, которые были не в состоянии купить себе то, что необходимо для жизни, искали ненадежной милости у богатых, и на некоторое время страдания народа облегчила своим человечным поступком Лета, вдова императора Грациана, которая поселилась в Риме и теперь отдала нуждающимся то достойное царственной особы содержание, которое ежегодно получала от благодарных преемников своего мужа. Но временных даров частных лиц было недостаточно для того, чтобы насытить большой народ; голод усиливался и вступал в мраморные дворцы самих сенаторов. Мужчины и женщины, которые выросли среди удобств и роскоши, узнали теперь, как мало нужно, чтобы удовлетворить требования природы, и отдавали по дешевке свои бесполезные драгоценности из золота и серебра за крошечное количество грубой пищи, от которой раньше отвернулись бы с презрением. Голод бушевал с такой силой, что горожане жадно поедали и оспаривали друг у друга самую отвратительную для чувств или воображения пищу, самые вредные для здоровья и губительные для строения тела продукты. Возникли зловещие подозрения, что некоторые несчастные, отчаявшись, стали питаться телами людей, которых тайком убивали. Говорили, что даже матери (так ужасна была борьба между двумя самыми могучими инстинктами, которые природа вложила в человека) и те ели мясо своих зарезанных детей! Многие тысячи жителей Рима умерли от голода в своих домах или на улицах, а поскольку общественные склепы находились за стенами и были во власти врага, зловоние, исходившее от стольких гниющих непогребенных трупов, отравляло воздух, и за бедами голода последовала усилившая их моровая болезнь.
Заверения в быстрой и успешной помощи, которые несколько раз присылал равеннский двор, какое-то время поддерживали угасающую решимость римлян, но в конце концов они потеряли всякую надежду на человеческую помощь и в отчаянии были готовы прислушаться к предложениям тех, кто обещал призвать для освобождения Рима сверхъестественные силы. Некие фанатичные тосканские прорицатели убедили Помпеяна, префекта Рима, что могут с помощью таинственной силы заклинаний и жертвоприношений извлекать молнии из облаков и сумеют направить эти языки небесного пламени на лагерь варваров. Эту важную тайну сообщили епископу Рима Иннокентию, и преемника святого Петра обвиняют – возможно, необоснованно – в том, что он оценил безопасность государства выше чистоты христианской веры. Но когда этот вопрос был поставлен на голосование в сенате и было объявлено главное условие успеха (жертвоприношения должны быть совершены на Капитолии по указанию и в присутствии представителей власти), большинство членов этого почтенного собрания, опасаясь вызвать недовольство либо Бога, либо императора, отказались участвовать в церемонии, которая выглядела почти публичным возрождением язычества.
Римлянам оставалось надеяться лишь на милосердие или хотя бы умеренность готского короля. Сенат, который в этих чрезвычайных обстоятельствах взял в свои руки верховную власть, назначил двух послов для переговоров с противником. Это важное поручение было дано Базилию, сенатору испанского происхождения, который уже хорошо проявил себя как администратор в провинциях, и Иоанну, первому трибуну нотариусов, который особенно хорошо подходил на роль посла из-за своей ловкости в делах и прежнего близкого знакомства с правителем готов. Когда их привели к Алариху, они заявили – возможно, более гордо, чем следовало в их жалком положении, – что римляне полны решимости поддержать свое достоинство как в случае войны, так и в случае мира и что если Аларих откажется назначить им справедливые и почетные условия сдачи, то он может приказать трубить в трубы и готовиться к сражению с неисчислимым народом, который обучен владеть оружием и воодушевлен отчаянием. «Чем гуще трава, тем легче косить», – коротко ответил варвар и сопроводил это деревенское сравнение громким оскорбительным смехом, выражая свое презрение к угрозам невоинственного народа, который раньше был изнежен роскошью, а теперь истощен голодом. Затем он снизошел до того, что назвал выкуп, который он мог бы принять за уход от стен Рима: все золото и серебро в городе – и государственное, и принадлежащее частным липам, все пенное движимое имущество и всех рабов, которые смогут доказать свое право носить имя варвара. Посланцы сената осмелились смиренным и умоляющим тоном спросить: «Если таковы твои требования, что же, король, ты оставляешь нам?» – «Вашу жизнь», – ответил высокомерный победитель; задрожав от страха, послы удалились. Но до того как они удалились, было заключено на короткий срок перемирие, дававшее время для более спокойных переговоров. Лицо Алариха понемногу становилось все менее суровым, он сильно смягчил свои условия и в конце концов согласился снять осаду, если ему немедленно выплатят пять тысяч фунтов золота, три тысячи фунтов серебра, четыре тысячи шелковых платьев, три тысячи кусков тонкой пурпурной ткани и три тысячи фунтов перца [114 - Перец был у римлян любимой приправой к самым дорогим блюдам, и лучший его сорт обычно продавался по пятнадцать денариев, то есть десять шиллингов, за фунт. Его привозили из Индии; большая часть его до сих пор производится в том же краю, что тогда, – на малабарском побережье, но усовершенствования в торговле и мореплавании позволили увеличить его количество и уменьшить цену.].
Государственная казна была пуста: ежегодная арендная плата за огромные поместья в Италии и провинциях перестала поступать в нее из-за бедствий войны; золото и серебро были обменены во время голода на самую дурную пищу. Но те, кто был упрям в своей скупости, все еще прятали в тайниках свои богатства, и сохранились остатки когда-то посвященной богам военной добычи – единственное средство, которое могло спасти город от разрушения. Как только римляне выполнили требования алчного Алариха, им частично были возвращены покой и изобилие. Некоторые ворота были осторожно открыты, готы больше не препятствовали ввозу в Рим продовольствия по реке и из окрестностей, и горожане толпами устремились в пригороды, где на три дня был организован вольный рынок. Пока торговцы наживали на этом выгодном деле большую прибыль, государственные и частные житницы были заполнены большими запасами зерна, которые обеспечили горожан пищей на будущее. В лагере Алариха дисциплина была строже, чем можно было ожидать, и этот мудрый варвар показал, что уважает заключенные им договоры, по справедливости сурово покарав своевольных готов, которые обидели нескольких римских граждан на дороге в Остию. Его армия, обогащенная полученной со столицы контрибуцией, медленно входила в красивую и плодородную провинцию Тоскана, где он собирался разместиться на зимние квартиры. Под готским знаменем нашли убежище сорок тысяч рабов-варваров, которые разорвали свои цепи и надеялись отомстить под командованием своего великого освободителя за оскорбления и позор своего жестокого рабства. Примерно в то же время он получил более почетное подкрепление из готов и гуннов, которое брат его жены Адольф [115 - Имя этого готского военачальника у Иорнанда и Исидора Athaulphus, у Зосима и Орозия Ataulphus, а у Олимпиодора Adaoulphus. Я назвал его прославленным именем Адольф, выбор которого, кажется, оправдан примером шведов, сыновей или братьев древних готов.] привел по его настойчивой просьбе с берегов Дуная на берега Тибра, не без труда и потерь проложив себе путь через превосходящие по численности войска империи. Победоносный вождь, который сочетал дерзость варвара с мастерством и дисциплиной римского полководца, стоял во главе ста тысяч воинов, и Италия с ужасом и почтением произносила грозное имя Алариха.
Мы, кого отделяют от завоевателей Рима четырнадцать веков, можем ограничиться рассказом об их военных подвигах и не делать рискованных попыток разобраться в причинах их политического поведения. Возможно, Аларих, который, по-видимому, был на верху процветания, знал у себя какое-то слабое место, какой-то скрытый недостаток, или же показная умеренность была нужна ему лишь для того, чтобы обмануть и обезоружить легковерных советников Гонория. Король готов несколько раз заявил о своем желании считаться другом мира и римлян. По его настоятельной просьбе три сенатора были отправлены послами к равеннскому двору, чтобы добиваться обмена заложниками и заключения договора; предложения Алариха, которые он более ясно изложил в ходе переговоров, могут лишь вызвать сомнения в его искренности – настолько они выглядят мягкими, не по размеру его удачи. Варвар по-прежнему стремится получить должность главнокомандующего армиями Запада, в особой статье требует ежегодно зерна и денег и выбирает себе в качестве нового королевства провинции Далмацию, Норик и Венецию, откуда он мог бы господствовать над важным торговым путем, соединявшим Италию и Дунай. Если бы эти скромные условия были отвергнуты, Аларих был готов отказаться от денежных требований и даже согласился бы получить во владение только Норик, истощенный обедневший край, на который постоянно совершали набеги германские варвары. Но надежду на мир разрушил то ли упрямый, но нерешительный, то ли действовавший ради собственной выгоды Олимпий. Не пожелав слушать полезные для него возражения сенаторов, он отправил сенатских послов в сопровождении военного отряда, слишком большого для почетной свиты, но слишком слабого для обороняющейся армии. Шесть тысяч далматов, лучшие солдаты имперских легионов, получили приказ пройти от Равенны до Рима по открытой местности, занятой несметным множеством грозных варваров. Эти храбрые легионеры, окруженные врагами и преданные, пали жертвой чиновного сумасбродства. С поля боя спаслись только их командир Валент и с ним сто солдат, а один из послов, который уже не мог претендовать на защиту «права народов», был вынужден купить себе свободу за тридцать тысяч золотых. Тем не менее Аларих не обиделся на это проявление бессильной вражды, а немедленно повторил свои мирные предложения, и второе посольство римского сената, которому придавало вес и достоинство присутствие римского епископа Иннокентия, в дороге охранял от опасностей отряд солдат-готов.
Олимпий мог бы и дальше вызывать справедливое возмущение у оскорбленного народа, который громко называл его виновником всех бед страны, но его власть подорвали тайные дворцовые интриги. Евнухи-любимцы передали управление Гонорием и империей префекту претория Иовию – никчемному слуге, который не искупал свои ошибки и несчастья в роли администратора тем достоинством, что был лично дорог государю. Изгнание или бегство спасло преступного Олимпия лишь для новых превратностей судьбы: он испытал полную опасностей и перемен жизнь безвестного скитальца, снова вернулся к власти, во второй раз попал в немилость, ему отрезали уши, он умер под бичом, и эта позорная смерть стала приятным зрелищем для друзей Стилихона. После устранения Олимпия, который был сильно заражен религиозным фанатизмом, язычники и еретики были избавлены от неразумного запрета занимать государственные должности. Отважный Геннерид, военачальник варварского происхождения, продолжавший держаться религии своих предков, был обязан снять с себя воинский пояс. Хотя император несколько раз сам заверял этого военачальника, что законы пишутся не для людей в таком высоком звании и с такими заслугами, как он, Геннерид отказался принять разрешение служить как пристрастное исключение и оставался в достойной немилости до тех пор, пока не добился от терпевшего бедствие римского правительства справедливого постановления, отменившего этот закон для всех. Исполняя высокую должность главнокомандующего в Далмации, Паннонии, Норике и Реции, на которую он был назначен или в которой восстановлен, Геннерид, кажется, возродил в войсках дисциплину и боевой дух республиканских времен. Его солдаты, до этого жившие без дела и в нужде, быстро привыкли к тяжелым учениям и изобилию продовольствия, и часто Геннерид щедро выдавал им из своих богатств те награды, в которых из-за скупости или бедности отказывал им равеннский двор. Доблесть Геннерида, грозного для соседей-варваров, была самой прочной опорой иллирийской границы, а его бдительность и забота принесли империи подкрепление из десяти тысяч гуннов, которые прибыли на границу Италии с таким большим обозом продовольствия и такими большими стадами овец и быков, что этого хватило бы не просто для прокормления армии в походе, а для основания колонии. Но при дворе и на советах Гонория по-прежнему царили слабость, рассеянность, испорченность и безвластие. По наущению префекта Иовия охранники подняли бунт и потребовали головы двух военачальников и двух старших евнухов. Военачальников, коварно пообещав им безопасность, отослали на корабль и там без огласки казнили, но евнухи благодаря любви к ним государя были отправлены в легкое и безопасное изгнание в Милан и Константинополь. Префектом императорской спальни стал евнух Евсевий, а начальником охраны – варвар Аллобих. Зависть этих двух подчиненных советников друг к Другу погубила их обоих. По наглому приказу комеса доместиков первый камергер был позорно забит насмерть палками на глазах у изумленного императора, и последовавшее за этим убийство Аллобиха во время официальной процессии посреди идущих было единственным случаем в жизни Гонория, когда этот император проявил хотя бы самые слабые признаки мужества или возмущения. Однако перед тем как пасть, Евсевий и Аллобих внесли свой вклад в разрушение империи: они помешали заключению договора, который Иовий по эгоистическим и, возможно, преступным соображениям обсуждал с Аларихом на личной встрече у стен Римини. В отсутствие Иовия эти двое убедили императора вести себя в высоком стиле и держаться с несгибаемым достоинством – чего Гонорий не мог сделать ни из-за своего тогдашнего положения, ни по своему характеру, – и префекту претория немедленно было послано письмо за подписью Гонория, в котором ему давалось полное разрешение распоряжаться государственными деньгами, но было строго запрещено отдавать воинские должности Рима на позор в руки гордо потребовавшего их варвара. Это письмо неосторожно передали самому Алариху, и гот, который в продолжение всех переговоров вел себя сдержанно и пристойно, в самых грубых выражениях возмутился по поводу беспричинного оскорбления, которое нанесли ему и его народу. Переговоры в Римини были поспешно прекращены, и префект Иовий по возвращении в Равенну был вынужден принять и даже поощрять ту точку зрения, которая вошла в моду при дворе. По его совету и примеру высшие чиновники государства и высшие офицеры войск были обязаны принести клятву, что не станут ни при каких обстоятельствах слушать никакие предложения об условиях мира, а будут непрерывно и неумолимо вести войну против врага государства. Эта поспешная безрассудная клятва стала неодолимой преградой на пути любых мирных переговоров. Советники Гонория услышали от него заявление, что если бы они поклялись только именем Бога, то могли бы поступить, исходя из интересов безопасности общества, и доверить свои души милости Неба; но они клялись священным именем самого императора, они торжественно прикасались к нему, царственному носителю величия и мудрости, и нарушители такого обета понесут земные наказания за святотатство и мятеж.
//-- Вторая осада Рима --//
Император и его придворные, приняв мрачный и гордый вид, наслаждались безопасностью за болотами и укреплениями Равенны, а Рим оставили почти без защиты на милость разгневанного Алариха. Но и теперь король готов продолжал проявлять такую подлинную или притворную умеренность, что, ведя свою армию по Фламиниевой дороге, он посылал одного за другим епископов городов Италии повторять его мирные предложения и упрашивать императора спасти Рим и его жителей от огня и меча варваров. Эти беды все же миновали римлян, правда, их отвела от города не мудрость Гонория, а человечность или благоразумие готского короля, который предпочел менее жестокий, хотя столь же результативный способ захвата. Вместо того чтобы идти на приступ столицы, он успешно направил свои силы против порта Остия, одного из самых дерзких и поразительных сооружений великолепного Рима. Постоянные несчастные случаи, которые в зимнее время делали ненадежным снабжение Рима продовольствием и по реке, и по проложенным на открытой равнине дорогам, подсказали гениальному первому Цезарю полезный замысел, который был осуществлен в царствование Клавдия. Молы, которые огораживали узкий вход порта, далеко выдавались в море и стойко отражали ярость волн, позволяя даже самым большим судам спокойно стоять на якоре в трех глубоких и вместительных бухтах, куда впадал северный рукав Тибра, на расстоянии примерно двух миль от древней колонии Остия [116 - Два устья Тибра – это место и называлось во множественном числе «Ostia Tiberina» – «Тибрские устья» – отделялись одно от другого Святым островом, имевшим форму равностороннего треугольника, стороны которого, согласно подсчетам, имеют в длину каждая примерно две мили. Колония Остия была основана на другом, материковом берегу левого, южного рукава реки, а Порт – на материковом берегу правого, северного рукава. Расстояние между их остатками на карте Чинголани чуть больше двух миль. Во времена Страбона принесенные Тибром песок и ил закупорили гавань Остии, та же самая причина сильно увеличила Святой остров и постепенно отодвинула и Остию, и Порт на значительное расстояние от берега. Сухие протоки и широкие дельты свидетельствуют об изменениях русла реки и усилиях моря. Нынешнее состояние этой унылой заброшенной полосы земли и воды можно узнать по великолепной карте церковного государства, составленной математиками Бенедикта XIV, по современному обзору Agro Romano на шести листах, выполненному Чинголани, где описана территория площадью 113,819 rubbia (около 570 000 акров), и по большой топографической карте Амети на восьми листах.].
Римский Порт постепенно разросся до размеров епископского города, и там лежало в больших хранилищах африканское зерно, предназначенное для столицы. Завладев этим важным пунктом, Аларих тут же потребовал, чтобы Рим сдался на его милость, и подкрепил свои требования ясным и недвусмысленным заявлением, что в случае отказа или хотя бы задержки ответа сразу же будут уничтожены склады продовольствия, от которых зависела жизнь римского народа. Крики этого народа и страх перед голодом сломили гордость сенаторов, и сенат без возмущения выслушал предложение посадить нового императора на трон недостойного Гонория. По выбору завоевателя-гота в пурпур был одет Аттал, префект Рима. Этот благодарный монарх тотчас же признал своего покровителя главнокомандующим армиями Запада; Адольф, получив звание комеса доместиков, стал охранять Аттала. Казалось, что два враждующих народа объединились, связав себя теснейшими узами дружбы и союза.
Ворота города были распахнуты, и шумная процессия провела нового императора римлян, окруженного со всех сторон готскими солдатами, во дворец Августа и Траяна. Распределив гражданские и военные должности между своими любимцами и сторонниками, Аттал созвал заседание сената и в составленной по всем правилам искусства цветистой официальной речи заявил о своей решимости восстановить величие государства и присоединить к империи провинции Египта и Востока, которые в прошлом находились под верховной властью Рима. Такие непомерные обещания вызвали у всех разумных граждан справедливое презрение к невоинственному узурпатору, возведение которого на престол было самой глубокой и позорной раной, которую когда-либо наносила римскому государству наглость варваров. Но чернь со своим обычным непостоянством приветствовала смену хозяина. Недовольство народа Гонорием пошло на пользу его сопернику, а сектанты, угнетаемые направленными против них эдиктами, ожидали хотя бы частичного сочувствия или по меньшей мере терпимости от нового правителя, который в своем родном краю, Ионии, был воспитан в языческом суеверии, а позже принял крещение от епископа-арианина. Первые дни царствования Аттала были прекрасным временем преуспевания. Чиновник, пользовавшийся его доверием, был с небольшим отрядом войск послан добиться повиновения от Африки. Основная часть Италии покорилась Атталу из страха перед силой готов; город Болонья мощно и успешно сопротивлялся, но жители Милана, возможно недовольные тем, что Гонорий не жил в их городе, встретили выбор римского сената громкими приветствиями. Аларих во главе своей грозной армии привел своего царственного пленника почти к воротам Равенны, и в готский лагерь с пышными военными почестями впустили торжественное посольство, в которое вошли главные советники Гонория – префект претория Иовий, командующий конницей и пехотой Валент, квестор Потамий и главный нотариус Юлиан. От имени своего государя они согласились признать законным избрание его соперника на престол и разделить провинции Италии и Запада между двумя императорами. Их предложения были с презрением отвергнуты, и этот отказ был еще усилен оскорбительным милосердием Аттала, который снисходительно пообещал, что Гонорий, если немедленно откажется от императорского сана, получит разрешение провести мирно остаток своих дней в изгнании на каком-нибудь уединенном острове. Тем, кто лучше всех знал, сколько сил и средств для борьбы имел сын Феодосия, его положение казалось таким безнадежным, что Иовий и Валент, его советник и полководец, изменили своей клятве, позорно покинули гибнущее дело своего благодетеля и предательски перешли на сторону его более удачливого соперника. Гонорий, потрясенный этим предательством в собственном доме, дрожал от страха при виде каждого подходившего к нему слуги, при появлении каждого нового гонца. Он боялся врагов, которые могли таиться в его столице, в его дворце, в его спальне, и в гавани Равенны стояло наготове несколько кораблей, чтобы перевезти монарха после его отречения во владения его малолетнего племянника, императора Востока.
Но все-таки существует (так, по крайней мере, считал историк Про-копий) Промысел Божий, который заботится о невиновных и безрассудных людях, и нельзя не признать, что Гонорий имел право претендовать на особую заботу Господа. В ту минуту, когда он, не способный ни на какое мудрое или мужественное решение, в отчаянии замышлял постыдное бегство, в порту Равенны очень вовремя высадилось неожиданное подкрепление – четыре тысячи ветеранов. Этим доблестным чужакам, чья верность не была расшатана борьбой придворных партий, император доверил охрану стен и ворот города, и страх перед близкой опасностью от внутренних врагов перестал нарушать императорский сон. Из Африки была получена хорошая новость, которая мгновенно изменила мнение людей и положение дел в государстве. Войска и чиновники, которых Аттал послал в эту провинцию, потерпели поражение и были перерезаны; усердный и деятельный Гераклиан остался верен Гонорию и удержал от измены свой народ. Верный комес Африки прислал Гонорию большую сумму денег, которая укрепила верность императорской охраны; он же стал препятствовать вывозу зерна и растительного масла и проявил при этом такую бдительность, что в Риме начались голод, волнения и недовольство. В партии Аттала начались жалобы друг на друга и упреки друг другу по поводу неудачи африканского похода, и его покровитель постепенно перестал заботиться об интересах правителя, которому, чтобы управлять, не хватало силы духа, а чтобы подчиняться – послушания. Аттал принял несколько в высшей степени неосторожных решений, то не ставя в известность о них Алариха, то не слушаясь его совета. Упорный отказ сената включить в отплывающие на кораблях войска хотя бы пятьсот готов обнаружил подозрительность и недоверчивость сенаторов, что в их положении было и не великодушно, и не благоразумно. Раздраженный готский король был окончательно выведен из себя злобным лукавством хитрого Иовия, который был возведен в сан патриция, а потом объяснил свое двойное предательство тем, что покинул службу у Гонория лишь для вида, чтобы вернее погубить дело узурпатора. На обширной равнине возле Римини, перед несметной толпой римлян и варваров несчастный Аттал был публично лишен венца и пурпура, и Аларих послал эти знаки императорской власти сыну Феодосия в знак мира и дружбы. Чиновники и офицеры, вернувшиеся к своим обязанностям, были восстановлены в прежних должностях, и даже запоздалое раскаяние было милостиво принято. Но бывший император римлян, желавший жить и нечувствительный к позору, умолял о разрешении следовать за готами в свите высокомерного и капризного варвара.
//-- Третья осада и разграбление Рима --//
Развенчание Аттала устранило единственное реальное препятствие к заключению мира, и Аларих подвел свои войска к Равенне ближе чем на три мили, чтобы поторопить нерешительных чиновников императора, к которым вместе с удачей быстро вернулась прежняя заносчивость. Тут Аларих получил известие, вызвавшее у него гнев: его соперник, вождь по имени Сар, личный враг Адольфа и наследственный враг семейства Балти, был принят во дворце. Этот бесстрашный варвар сразу же вывел из ворот Равенны на вылазку триста своих сторонников, захватил врасплох и изрубил в куски большой отряд готов, с торжеством вернулся в город и получил позволение оскорбить своего противника, официально объявив через герольда, что Аларих своим преступлением навсегда лишил себя дружбы и союза с императором. Рим в третий раз искупил своими бедствиями преступления и сумасбродства равеннского двора. Король готов, который больше не скрывал свою жажду добычи и мести, привел свои войска под стены столицы, и дрожащие от страха сенаторы, не имея никакой надежды на избавление, приготовились отсрочить гибель своей страны отчаянным сопротивлением. Но они не смогли уберечься от тайного заговора своих рабов и слуг, которые либо из-за происхождения, либо ради выгоды были на стороне врага. В полночь Саларийские ворота были тихо открыты, и жителей Рима разбудили оглушительные звуки готских труб. Через тысячу сто шестьдесят три года после своего основания Рим, столица императоров, покоривший и цивилизовавший большую часть человечества, был отдан в жертву разнузданной ярости германских и скифских племен.
Однако в приказе, который Аларих отдал, вступая в побежденный город, видно некоторое уважение к законам человечности и религии. Он призывал своих воинов смело брать себе награду за боевую доблесть и обогащать себя военной добычей за счет богатого изнеженного народа, но в то же время велел им сохранять жизнь тем гражданам, кто не будет сопротивляться, и беречь церкви Святого Петра и Святого Павла, поскольку они – неприкосновенные святилища. В эту ужасную ночь некоторые готы-христиане среди буйства проявили религиозное рвение новообращенных, и усердные церковные писатели сохранили в своих сочинениях – возможно приукрасив – некоторые примеры их необычного благочестия и умеренности [117 - Орозий восхваляет благочестие готов-христиан, словно не замечая, что большинство из них были еретиками-арианами. Иорнанд и Исидор Севильский, которые оба были на стороне готов, повторили эти поучительные рассказы и украсили их собственными вымыслами. По словам Исидора, слышали, как сам Аларих сказал, что воюет против римлян, а не против апостолов. Таков был стиль VII века; на двести лет раньше славу и честь приписывали не апостолам, а Христу.].
Когда варвары бродили по городу в поисках добычи, один из могущественных готов вломился в дом пожилой девственницы, которая посвятила свою жизнь служению у алтаря. Он сразу же потребовал у нее, хотя и вежливо, все золото и серебро, которые у нее были, и был изумлен тем, с какой готовностью она привела его туда, где был спрятан богатый клад – множество посуды из самых дорогих материалов и самой искусной работы. Варвар с изумлением и восторгом рассматривал свою ценную добычу, пока его не оторвало от этого занятия важное разъяснение служительницы алтаря. «Это, – сказала она, – священные сосуды, которые принадлежат святому Петру. Если ты осмелишься коснуться их, на твоей совести будет кощунство. Я же не смею хранить у себя то, что я не в силах защитить». Готский воин почувствовал благоговейный страх, отправил к королю посланца с сообщением о найденном сокровище и получил от Алариха строгий приказ немедленно и в целости доставить все священные сосуды и украшения в церковь, посвященную этому апостолу. Большой отряд готов прошел в боевом порядке по главным улицам Рима, возможно, от края Квиринальского холма до Ватикана (а это большое расстояние), защищая сверкающим оружием длинную вереницу своих благочестивых товарищей, которые несли на голове золотые и серебряные священные сосуды, и боевой клич варваров смешивался со звуками псалмов. Толпа христиан из всех соседних домов поторопилась присоединиться к этой назидательной процессии, и множество беженцев всех возрастов, всех сословий и даже всех сект использовали эту возможность укрыться в Ватикане, безопасном и гостеприимном святом месте. Святой Августин сам признавался, что сочинил свой ученый труд «О граде Божием» с целью найти оправдания тому, что Провидение пошло по пути, на котором было уничтожено величие Рима. Он с особым удовольствием прославляет этот достопамятный триумф Христа и тоном оскорбительного вызова предлагает своим противникам назвать похожий пример, когда во взятом приступом городе вымышленные боги древних смогли бы защитить себя или своих обманутых почитателей.
Редкие и необычные проявления добродетели варваров при разграблении Рима по праву заслужили одобрение. Но священная территория Ватикана и церкви апостолов могли вместить лишь очень малую часть жителей Рима; многие тысячи воинов, прежде всего гунны, служившие под знаменем Алариха, не знали даже имени Христа или, по крайней мере, не были знакомы с его религией; мы можем, не греша ни против милосердия, ни против беспристрастия, чистосердечно предположить, что в час дикого разгула, когда страсти ярко разгорелись и все ограничения были отброшены, наставления Евангелия редко влияли на поведение готов-христиан. Даже те писатели, кто больше всех был склонен преувеличивать их милосердие, признают и часто повторяют, что в Риме была устроена жестокая резня и улицы города были завалены мертвыми телами, которые никто не хоронил в эти дни, когда все оцепенели от страха. Иногда отчаяние граждан Рима перерастало в ярость, и варвары, встречая сопротивление, каждый раз убивали множество народа – не только сопротивлявшихся, но и слабых, невиновных и беспомощных. Сорок тысяч рабов осуществляли свою личную месть, не зная ни жалости, ни угрызений совести, и смыли следы бича, которым их прежде позорно наказывали, кровью виновных перед ними или неприятных им семей. Римские матроны и девственницы были беззащитны перед такими оскорблениями, которые для целомудренной женщины страшнее, чем сама смерть, и историк церкви, выбирая пример добродетели, который вызвал бы восхищение в веках, нашел его у женщины [118 - Августин пишет, что действительно некоторые девственницы и матроны убили себя, чтобы избежать насилия, и что, хотя он восхищается силой их духа, его богословские взгляды обязывают осудить их поспешный и самонадеянный поступок. Возможно, добрый епископ Гиппонский так же слишком легко поверил в этот женский героизм, как слишком строго его осудил. Число дев, которые бросились в Эльбу, когда Магдебург был взят приступом, предание увеличило с двадцати (если они вообще существовали) до тысячи двухсот.].
Знатная римлянка, очень красивая и православного вероисповедания, возбудила нетерпеливое вожделение одного молодого гота, который, как благоразумно замечает Созомен, исповедовал арианскую ересь. Выведенный из себя ее упорным сопротивлением, он вынул меч и в любовном гневе порезал ей шею не сильно, но до крови. Истекая кровью, эта героиня продолжала идти наперекор разгневанному врагу и отвергать его любовь, пока насильник не отказался от своих бесплодных стараний. В конце концов он с уважением проводил ее на святую землю Ватикана и дал охранникам церкви шесть золотых монет, чтобы те вернули ее невредимой в объятия ее мужа. Такие примеры мужества и великодушия были редкостью. Грубые солдаты удовлетворяли свои плотские желания, не интересуясь тем, согласны ли их пленницы и нарушают ли те свой долг. Был всерьез поставлен на обсуждение тонкий казуистический вопрос: потеряли или нет из-за случившегося с ними несчастья славный венец девственности те нежные жертвы насилия, которые непоколебимо отказывались согласиться на то, что им пришлось перетерпеть? Впрочем, были и другие потери, более материальные и понесенные большим числом пострадавших. Невозможно предположить, чтобы все варвары постоянно были в силах творить любовные беззакония, и большинство римских женщин защитило от насилия отсутствие молодости, красоты или целомудрия. Но алчность – всеобщая и ненасытная страсть, потому что обладание богатством позволяет получить почти все, что способно доставить удовольствие человеку с любыми вкусами и темпераментом. Те, кто грабил Рим, вполне обоснованно предпочитали всему прочему золото и драгоценные камни, у которых стоимость самая большая, а размер и вес самые малые. Но после того как эти легко носимые богатства разобрали наиболее старательные разбойники, остальные грубо опустошили римские дворцы, вынеся из них роскошную дорогую мебель. Буфеты с тяжелой посудой и шкафы для одежды, полные разнообразных нарядов из шелка и пурпура, были беспорядочно свалены в повозки, которые всегда следовали за готской армией в ее походах. Изящнейшие произведения искусства пострадали от грубого обращения или были уничтожены по произволу новых хозяев: многие статуи были расплавлены ради ценного материала, из которого были сделаны, многие вазы при дележе добычи разрублены на мелкие куски боевыми топорами. Приобретение богатств еще сильнее возбуждало алчность ненасытных варваров, и те угрозами, побоями и пытками заставляли пленников сказать, где те прячут свои сокровища. Видимые глазу роскошь и расточительность считались доказательством большого богатства; бедность внешнего вида приписывали скупости; упрямство нескольких скупцов, которые лишь после самых жестоких пыток указали, где находится дорогой им клад, стоило жизни многим несчастным, которые умерли под бичом за то, что отказывались отдать сокровища, которых у них не было. Ущерб, нанесенный готами римским постройкам, был сильно преувеличен, но все же они пострадали от готского насилия. Входя в Рим через Соляные ворота, готы подожгли соседние дома, чтобы огонь указывал им путь и чтобы отвлечь внимание римлян. Пламя, которому ничто не мешало распространяться в сумятице этой ночи, поглотило много частных и общественных строений, и во времена Юстиниана развалины дворца Саллюстия еще служили величественным памятником созданному готами пожару. Однако современный историк заметил, что огонь вряд ли мог уничтожить огромные цельные бронзовые балки и что человеческих сил не хватило бы, чтобы разрушить фундаменты древних зданий. Возможно, есть какая-то доля правды в утверждениях благочестивых христиан, что гнев Неба довершил то, что была не в силах сделать ярость врагов и что горделивый римский форум, украшенный статуями стольких богов и героев, сровняла с землей молния.
Сколько бы римлян из всаднического и плебейского сословий ни погибло во время резни, надежные источники утверждают, что лишь один сенатор лишился жизни от вражеского меча. Но трудно подсчитать, какое множество людей из почета и достатка мгновенно попали в жалкое положение пленных или изгнанников. Поскольку варварам деньги были нужнее, чем рабы, они стали брать выкуп за своих неимущих пленников и назначили за их освобождение недорогую цену. Эти деньги часто платили добрые друзья или благотворители-иноземцы. Тем пленным, которых продали согласно правилам, будь то на открытом рынке или по особому контракту, закон теперь вернул бы принадлежавшую им от рождения свободу, поскольку гражданин Рима не мог ни потерять ее, ни от нее отказаться. Но быстро выяснилось, что возвращение свободы поставило бы под угрозу их жизнь, поскольку готы, если бы их больше не соблазняла возможность продать своих ненужных пленников, могли бы их убить, и в гражданское законодательство уже успели внести положение, что эти люди обязаны отслужить короткий срок в пять лет, чтобы своим трудом выплатить цену, за которую их выкупили. Народы, которые вторглись в Римскую империю, гнали перед собой и пригнали в Италию целые полчища голодных и напуганных провинциалов, которые меньше боялись рабства, чем голода. Бедствия Рима и Италии заставили людей обжить самые уединенные, безопасные и далекие места. В то время, когда готская конница сеяла ужас и опустошение на побережье Кампании и Тосканы, маленький остров Игилиум, отделенный узким проливом от Аргентарийской возвышенности, либо отразил их попытки напасть, либо избежал нападения, и таким образом очень близко от Рима многие граждане столицы надежно затаились среди густых лесов в этой глуши. Большие владения в Африке, которые были у многих сенаторских семей, позволили укрыться в этой гостеприимной провинции тем из них, кому хватило времени и благоразумия бежать с разоренной родины. Самой знаменитой среди этих беглецов была высокородная и благочестивая Проба [119 - Поскольку превратности судьбы Пробы и ее семьи связаны с жизнью святого Августина, усердный Тильмонт подробно рассказывает о них. Через некоторое время после их прибытия в Африку Деметриада приняла монашество и принесла обет вечной девственности. Это событие считалось делом первостепенной важности для Рима и мира. Все святые написали ей поздравительные письма. Письмо Иеронима дошло до наших дней; оно представляет собой смесь нелепых рассуждений, страстой декламации и любопытных фактов, часть из которых относятся к осаде и разграблению Рима.], вдова префекта Петрония. После смерти мужа, самого могущественного после императора человека в Риме, она стала главой семейства Анициев и из своих личных средств поочередно заплатила за консульские должности для троих своих сыновей. Когда Рим был осажден и захвачен готами, Проба с христианской покорностью судьбе перенесла утрату огромных богатств, взошла на небольшой корабль, с которого уже в море увидела огонь, охвативший ее дворец, и уплыла со своей дочерью Летой и своей внучкой, знаменитой девственницей Деметриадой, на побережье Африки. Эта матрона своей добросердечной щедростью, с которой она раздавала то, что производилось в ее имениях, или вырученные за них деньги, помогла облегчить несчастья изгнанников и пленных. Но даже семья самой Пробы не избежала притеснений со стороны алчного комеса Гераклиана, который имел низость продать знатнейших девиц Рима в наложницы, отдав их в жертву похоти или жадности сирийских торговцев. Итальянских беженцев расселили по провинциям вдоль побережья Египта и Азии до самых Константинополя и Иерусалима. Селение Вифлеем, где жили в уединении святой Иероним и его новообращенные ученицы, до отказа наполнилось нищими знаменитостями обоих полов и всех возрастов, которые старались разжалобить людей воспоминаниями о своем прежнем благоденствии. Ужасная римская катастрофа отозвалась печалью и ужасом в потрясенной империи. Такой яркий контраст величия и падения вызывал у слишком доверчивого народа желание оплакивать и даже преувеличивать бедствия столицы, царицы городов. Служители церкви, применяя к недавним событиям возвышенные сравнения восточных пророчеств, иногда чувствовали соблазн спутать разрушение столицы с концом мира.
Природа вложила в человека сильную склонность недооценивать преимущества и преувеличивать беды того времени, в которое он живет. И все же после того, как первые вспышки чувств прошли и был точно подсчитан реальный ущерб, наиболее ученые и рассудительные люди той эпохи были вынуждены признать, что в пору своего детства Рим пострадал от галлов сильнее, чем теперь, на склоне своих лет, – от готов. Опыт одиннадцати веков дал потомкам возможность для гораздо более необычного сравнения и с уверенностью признать, что варвары, которых Аларих привел с берегов Дуная, причинили Риму гораздо меньшие разрушения, чем войска Карла V, государя-католика, именовавшего себя императором римлян. Готы покинули Рим через шесть дней, а солдаты императора Карла владели Римом больше девяти месяцев, и каждый час этого времени был запятнан каким-нибудь зверским проявлением жестокости, похоти и грабежа. Аларих своей властью поддерживал какой-то порядок и умеренность в том свирепом полчище, которое признавало его своим вождем и королем, но коннетабль Бурбон пал славной смертью при штурме стен Рима, и смерть командующего уничтожила всякую дисциплину в армии, где служили солдаты из трех разных независимых народов – итальянцы, испанцы и немцы. Нравы Италии в начале XVI века были ярким образцом человеческой развращенности. Там одновременно были в ходу кровавые преступления, которые господствуют в обществе, когда оно еще не оформилось, и утонченные пороки, порождаемые злоупотреблением искусствами и роскошью. Распущенные авантюристы, которые пошли против всех предписаний патриотизма и суеверия и пытались взять приступом дворец римского понтифика, заслужили право считаться самыми развращенными среди итальянцев. Испанцы в это время были грозой и Старого, и Нового Света, но их отвагу и мужество пятнали мрачная гордость, ненасытная жадность и безжалостная жестокость. Неутомимые в погоне за славой и богатством, они усовершенствовали в результате частой практики самые утонченные и результативные способы пытки пленников. Многие из кастильцев, грабивших Рим, были очень дружны со святой инквизицией, а некоторые добровольцы, возможно, недавно вернулись из завоеванной Мексики. Немцы были менее развращены, чем итальянцы, менее жестоки, чем испанцы; эти воины из-за Альп часто под деревенской или даже дикарской внешностью скрывали простосердечие и даже умение быть милосердными. Но в первом пылу Реформации они глубоко восприняли дух и правила учения Лютера. Поэтому их любимым развлечением было осквернять или уничтожать священные предметы католического суеверия. Без сожаления и без угрызений совести они давали волю своей благочестивой ненависти к служителям церкви всех исповеданий и любого звания, которые составляют такую большую часть населения современного Рима. В своем фанатичном религиозном рвении они могли стремиться разрушить трон Антихриста и очистить кровью и огнем духовный Вавилон от его мерзостей.
//-- Отступление готов и смерть Алариха --//
Отступление победоносных готов, которые ушли из Рима на шестой день, могло быть подсказано благоразумием, но, несомненно, не было вызвано страхом [120 - Сократ утверждает, будто бы Аларих бежал, получив сообщение, что армии Восточной империи идут против него, но в этом предположении нет ни капли истины или разума.].
Во главе армии, которая стала неповоротливой от тяжелого груза обильной добычи, этот бесстрашный вождь двинулся по Аппиевой дороге в южные провинции Италии, уничтожая все, что осмеливалось встать у него на пути, и лишь грабя те местности, где не встречал сопротивления. Судьба главного города Кампании, гордой и роскошной Капуи, которая даже в те дни своего упадка вызывала к себе уважение как восьмой по значению город империи, позабыта, а соседний с ней городок Нола в этом случае обессмертил благодаря своей святости Паулин, который был консулом, потом монахом, после этого епископом. В возрасте сорока лет он отказался от наслаждения богатством и почетом, обществом и литературой ради жизни в одиночестве и покаянии, и громкие приветствия духовенства дали ему силы для того, чтобы презреть упреки его светских друзей, которые считали этот отчаянный поступок следствием какой-то душевной или телесной болезни. Ранняя и горячая привязанность подсказала Паулину выбор места для его скромного жилища, и он поселился в одном из пригородов Нолы возле чудотворной могилы святого Феликса, вокруг которой благочестивый народ в то время уже построил пять больших церквей, где всегда было многолюдно. Паулин отдал все свое оставшееся имущество и весь остаток сил своего ума на служение этому прославленному мученику, никогда не забывал отметить день его памяти торжественным гимном и воздвиг в его честь шестую церковь, самую изящную и красивую, которая была украшена большим количеством интересных картин, изображавших события, описанные в Ветхом и Новом Заветах. Такое упорное и пылкое усердие заслужили Паулину любовь святого [121 - Смиренный Паулин однажды осмелился сказать, что верит, будто святой Феликс любит его хотя бы настолько, насколько хозяин любит свою маленькую собачку.] или по меньшей мере народа и римского консула, а через пятнадцать лет после его ухода от мира заставили принять сан епископа Нолы; это случилось за несколько месяцев до того, как готы захватили этот город. Во время его осады некоторые благочестивые горожане были обрадованы тем, что видели либо во сне, либо в видении божественный облик своего святого покровителя; но вскоре ход событий показал, что у Феликса не было либо силы, либо власти, либо желания уберечь от беды тех, чьим духовным пастырем он когда-то был, как пастух охранял бы стадо, которое прежде пас. Нола не была спасена от всеобщего разорения, а епископ попал в плен, и его спасло лишь всеобщее мнение, что он ни в чем не виновен и беден. От успешного вторжения войск Алариха в Италию до добровольного ухода оттуда готов под началом его преемника Адольфа прошло более четырех лет, и все это время готы самовластно правили страной, которая, по мнению древних, собрала на своей земле все разнообразные совершенства природы и искусства. Правда, процветание, которого Италия достигла в счастливую эпоху Антонинов, понемногу уменьшалось по мере увядания империи. Плоды долголетнего мира погибали в грубых руках варваров, и захватчики сами были неспособны почувствовать вкус наиболее изящных и утонченных удовольствий роскоши, которые были рассчитаны на кротких и воспитанных по-светски италийцев. Однако каждый солдат требовал для себя немалую часть ощутимых материальных благ – зерна, скота, растительного масла и вина, которые ежедневно в изобилии доставлялись в готский лагерь и шли там в пищу; а главные начальники воинов оскверняли своим присутствием виллы и сады на побережье Кампании, в которых когда-то жили Лукулл и Цицерон. Их пленники, сыновья и дочери римских сенаторов, подавали в больших золотых кубках, украшенных драгоценными камнями, фалернское вино высокомерным победителям, которые, раскинув свои огромные руки и ноги, нежились в тени платанов, посаженных в специально подобранном порядке так, чтобы останавливать жгучие лучи солнца, но пропускать его природное тепло. Эти наслаждения казались еще сильнее при воспоминании о прежних лишениях и трудностях: сравнение Италии с родиной победителей – унылыми и голыми, открытыми всем ветрам равнинами Скифии или холодными берегами Эльбы или Дуная – добавляло прелести благодатному итальянскому климату.
Чего бы ни добивался Аларих – славы, новых земель или богатства, он неутомимо шел к своей цели, и его неслабеющий пыл не могли ни угасить несчастья, ни утолить удачи. Еще не успев дойти до края Италии, он уже издалека заметил расположенный рядом с ней плодородный мирный остров и обратил на него внимание. Но даже владение Сицилией Аларих рассматривал только как промежуточный шаг к задуманному им большому походу на африканский материк. Проливы Региума и Мессины имеют в длину двенадцать миль, а в ширину около полутора миль в самом узком месте, и сказочные подводные чудовища – скалы Сцилла и водоворот Харибда – могут испугать лишь самых робких и неумелых моряков. Но едва первый отряд готов погрузился на корабли, как внезапно началась буря, которая потопила или далеко разбросала по морю многие суда; даже эти мужественные люди испытывали страх перед незнакомой им стихией, и в конце концов весь замысел разрушила безвременная смерть Алариха, положившая после короткой болезни конец его завоеваниям. Во время похорон своего героя варвары прославляли его доблесть и удачу траурными хлопками в ладоши и проявили при его погребении свирепость своего нрава. С помощью работ, выполненных огромной толпой пленных, они искусственно изменили течение маленькой реки Бузентин, которая омывала стены города Консенция. Гробница короля была сооружена в очистившемся от воды старом русле и украшена великолепными трофеями, захваченными в Риме; затем воду вернули на ее естественный путь и бесчеловечно убили пленных, выполнивших эту работу, таким образом навсегда скрыв ото всех тайное место погребения Алариха.
Адольф, который после этого стал королем готов, заключил мир с римлянами и женился на Плацидии, сестре Гонория по одному из родителей. Новый король повел войска в Испанию, чтобы отразить вторжение свевов, вандалов и аланов, но был предательски убит. Его преемник Валлия вернул Испанию под власть Гонория, заперев вандалов в северо-западной части полуострова, а потом поселил готов в Аквитании.
Глава 32
ЦАРСТВОВАНИЕ АРКАДИЯ. СВЯТОЙ ИОАНН ЗЛАТОУСТ. СМЕРТЬ АРКАДИЯ И ПРОВОЗГЛАШЕНИЕ ЕГО НАСЛЕДНИКОМ ФЕОДОСИЯ МЛАДШЕГО. ПРАВЛЕНИЕ ПУЛЬХЕРИИ. ПРЕВРАТНОСТИ СУДЬБЫ ЕВДОКИИ
Раздел римского мира между сыновьями Феодосия завершил создание Восточной империи, которая от царствования Аркадия до захвата Константинополя турками просуществовала тысяча пятьдесят восемь лет в постоянном преждевременном упадке. Владыка этой империи принял и упрямо сохранял за собой лишенный всякого содержания и, по сути дела, лживый титул императора римлян и продолжал по наследству именоваться Цезарем и Августом, подчеркивая этим, что является законным преемником первых среди людей, царствовавших над первым среди народов. Константинопольский дворец великолепием соперничал с дворцами Персии, а возможно, даже превосходил их, и в своих красноречивых проповедях Иоанн Златоуст, осуждая пышную роскошь времен царствования Аркадия, на деле прославляет ее. «Император, – говорит Златоуст, – носит на голове либо диадему, либо венец из золота, украшенный драгоценными камнями, стоимость которых невозможно подсчитать. Эти головные уборы и пурпурная одежда, которую он носит, предназначены только для священной особы императора, а его шелковые одежды вышиты золотыми изображениями драконов. Его трон сделан из цельного золота, он появляется на людях всегда в окружении придворных, охраны и свиты. Их копья, щиты, нагрудники, поводья и сбруя коней сделаны либо из золота, либо из похожего на золото материала, а великолепная огромная выпуклость в середине их щитов окружена меньшими выпуклостями, имеющими форму человеческого глаза. Два мула, которые везут колесницу монарха, совершенно белые, и все сияют золотом. Сама колесница из массивного чистого золота вызывает восхищение у зрителей, которые любуются пурпурными занавесками, белоснежным ковром, величиной драгоценных камней и блестящими золотыми пластинами, которые сверкают, покачиваясь от движения колесницы. Изображения императора написаны белой краской по синему фону. Император представлен на них сидящим на троне, рядом с ним – его оружие, кони и охранники, а у ног его – побежденные враги в цепях». Преемники Константина стали постоянно жить в том царственном городе, который этот император воздвиг на границе Европы и Азии. Недостижимые для угроз врагов и, возможно, для жалоб своего народа, они получали как дань произведения всех климатов, и каждый ветер приносил им дары. Их столица была так неприступна, что ее мощь веками успешно бросала вызов захватническим попыткам варваров. Их владения простирались от Адриатики до Тигра, и водный путь от ледяной Скифии до знойной Эфиопии, занимавший двадцать пять дней, пролегал по Восточной империи. Густонаселенные земли этой империи были родиной искусств и учености, роскоши и богатства; и ее жители, которые переняли язык и манеры греков, с некоторой долей правды именовали себя самой просвещенной и цивилизованной частью человечества. Формой правления была чистая и простая монархия; имя РИМСКАЯ РЕСПУБЛИКА, которое так долго поддерживало слабую традицию свободы, стало обозначать только латинские провинции, и константинопольские государи измеряли свое величие по рабской покорности своего народа. Они не знали, как сильно склонность к пассивности ослабляет и притупляет все способности души. Подданные, которые послушно подчинили свою волю приказам всевластного господина, были одинаково не способны охранять свою жизнь и имущество от нападения варваров и защищать свою точку зрения от ужасов суеверия.
В первые пять лет царствования Аркадия управление империей было в руках его камергера, жестокого и алчного евнуха Евтропия. Евтропий был свергнут благодаря восстанию остготов, которых возглавляли Трибигильд и Гайнас, и по наущению императрицы Евдоксии. Восстание было успешно подавлено.
//-- Святой Иоанн Златоуст --//
После смерти ленивого Нектария, который сменил Григория Назианзина, в константинопольской церкви началась смута из-за честолюбия соперничающих кандидатов, которые не стыдились пускать в ход золото или лесть, чтобы получить голоса народа или голос фаворита. Похоже, в этом случае Евтропий отступил от своих обычных правил и сделал выбор честно, руководствуясь только высокими достоинствами чужака-избранника. Незадолго до этого во время поездки по Востоку он восхитился проповедями Иоанна, к чьему имени прибавляли почетное прозвище Златоуст, пресвитера в Антиохии и уроженца этого города. Наместнику Сирии был негласно отправлен соответствующий приказ, а поскольку народ мог не пожелать расстаться со своим любимым проповедником, Иоанна привезли из Антиохии в Константинополь быстро и тайно, в почтовой повозке. Двор, духовенство и народ единогласно и без чьей-либо просьбы утвердили выбор священнослужителя, и новый епископ превзошел радостные ожидания общества и как святой, и как оратор. Златоуст родился в знатной и состоятельной семье, в столице Сирии и стараниями любящей матери рос под руководством самых искусных учителей. Искусство красноречия он изучил в школе Либания, и этот знаменитый софист вскоре заметил дарования своего ученика и чистосердечно говорил, что Иоанн заслуживал бы стать его преемником, если бы не был украден христианами. Вскоре набожность побудила Иоанна принять крещение, отказаться от прибыльной и почетной профессии юриста и похоронить себя в пустыне в окрестностях Антиохии, где он шесть лет умерщвлял плотские вожделения суровым покаянием. Болезни заставили его вернуться в общество людей, и Мелетий своим авторитетом направил его дарования на службу церкви. Но и в кругу семьи, и позже на архиепископском престоле Златоуст оставался верен монашеским добродетелям. Большие доходы, которые его предшественники тратили на роскошь, он направил на более достойное дело – создание больниц; и толпа бедняков, живших за счет его благотворительности, предпочитала красноречивые и поучительные речи своего архиепископа развлечениям в театре или цирке. Памятники этого красноречия, которое около двадцати лет восхищало Антиохию и Константинополь, были заботливо сохранены, и обладание примерно тысячей его проповедей и поучений позволило в более поздние времена критикам [122 - Поскольку почти не знаком с объемистым собранием проповедей Златоуста, я доверился в этом случае двум самым рассудительным и умеренным из церковных критиков – Эразму и Дупину. Однако хороший вкус первого иногда искажает его слишком сильная любовь к древности, а здравый смысл второго всегда сдерживают соображения благоразумия.] оценить подлинную величину дарований Златоуста.
Они единогласно признают, что этот христианский оратор свободно владел тем изящным и богатым словами стилем речи, которым пользовался; был настолько умен, что скрывал те свои преимущества, которые имел благодаря знанию риторики и философии, владел неистощимым запасом метафор и уподоблений, идей и образов, который позволял ему разнообразить и иллюстрировать примерами самые привычные темы, и удача наделила его умением ставить страсти на службу добродетели и правдиво и вдохновенно, словно с театральных подмостков, раскрывать слушателям глаза на безумство и позор порока.
Пастырские труды архиепископа Константинопольского создали ему и постепенно заставили объединиться против него два рода врагов: стремившихся к власти служителей церкви, которые завидовали его успеху, и упорствующих грешников, которые были обижены его упреками. Когда Златоуст с кафедры Святой Софии метал громы против вырождения христиан, стрелы его красноречия были направлены на всю толпу в целом и падали среди людей, не раня и даже не задевая никого в отдельности. Когда он произносил речь против пороков, свойственных лишь богачам, бедняки могли получить от его упреков временное утешение, но многочисленность преступников все же укрывала их от вины, и сам упрек был частично облагорожен тем, что предназначался тому, кто высоко стоит в обществе и наслаждается радостями жизни. Но по мере того, как пирамида становилась выше, она постепенно сужалась до одной точки, и чиновники, министры, любимые евнухи, придворные дамы [123 - Константинопольские женщины составили себе имя одни враждой к Златоусту, другие – преданностью ему. Во главе его гонителей стояли три знатных и состоятельных вдовы – Марса, Кастриция и Евграфия. Они были не в силах простить проповеднику того, что он упрекал их в притворстве за стремление скрыть старость и уродство с помощью украшений и нарядов. Олимпиада за столь же усердное служение делу более благочестивой стороны стала святой.], сама императрица Евдоксия должны были поделить доставшуюся им гораздо большую часть общей вины на гораздо меньшее число преступников.
Совесть либо заставляла их опасаться, что слушатели отнесут сказанное лично к ним, либо подтверждала им, что это так, и бесстрашный проповедник приобрел опасное право сделать отвратительными для общества и преступление, и преступника. Тайная вражда двора разжигала недовольство архиепископом константинопольских духовных лиц и монахов, который слишком пылко, усердно и поспешно стал преобразовывать их жизнь. Он с кафедры осудил константинопольских служителей церкви, которые держали в своих домах женщин, выдавая их за служанок или сестер, что постоянно давало повод либо для греха, либо для скандала. Молчаливые одинокие аскеты, удалившиеся от мира, заслуживали самое горячее одобрение Златоуста, но он презирал и клеймил как позор для священного монашеского сана выродившихся монахов, целая толпа которых так часто заполняла столичные улицы ради недостойных целей: удовольствия или выгоды. Этот голос убеждения архиепископ был вынужден усиливать страхом перед властью; по этой причине он осуществлял свои обязанности церковного судьи с пылом, иногда несвободным от пристрастия, и не всегда руководствовался благоразумием. Златоуст был по природе холериком [124 - Созмен и особенно Сократ описали подлинный характер Златоуста с умеренностью и беспристрастием, очень обидными для слепых почитателей архиепископа. Эти историки принадлежали к следующему после него поколению, при жизни которого вражда между партиями угасла, и беседовали со многими людьми, которые лично были знакомы с добродетелями и слабостями этого святого.].
Он заставлял себя любить своих врагов, как предписывает Евангелие, но оставлял за собой право ненавидеть врагов Бога и церкви, и иногда выражал свои чувства со слишком большой силой и путем моральной поддержки и в словах и в поступках. По каким-то причинам, связанным со здоровьем или воздержанием, он сохранил прежнее обыкновение есть в одиночестве, и эта негостеприимная привычка [125 - Палладий защищает архиепископа следующими доводами. 1. Тот никогда не пил вина. 2. Из-за болезни желудка он должен был соблюдать особую диету. 3. Из-за дел, ученых занятий или молитвы часто постился до заката. 4. Не выносил шума и легкомысленного поведения, которые обычны на больших званых обедах. 5. Сберегал деньги для бедняков. 6. Понимал, что в такой столице, как Константинополь, выделить кого-то приглашениями означает навлечь на себя зависть и упреки в пристрастии.], которую его враги объясняли гордостью, по меньшей мере питала его недостатки: угрюмость и необщительность.
Архиепископ, не имевший возможностей для непринужденной беседы, которая облегчает знание и ведение дел, слепо доверял своему дьякону Серапиону и редко применял свои отвлеченные знания о человеческой натуре к конкретным характерам своих подчиненных или равных себе людей. Зная о чистоте своих намерений и, возможно, чувствуя, как велики его дарования, архиепископ Константинопольский расширял юрисдикцию императорской столицы для того, чтобы иметь возможность расширить область своих пасторских трудов, и поведение, которое непосвященный светский человек объяснял соображениями честолюбия, в глазах самого Златоуста было священным и необходимым долгом. Во время своей поездки по азиатским провинциям он сместил с должностей тринадцать епископов в Лидии и Фригии. И имел неосторожность заявить, что все епископское сословие глубоко поражено симонией и распущенностью [126 - Златоуст высказал свое мнение – которое был волен иметь, – что среди епископов гораздо меньше тех, кто может быть спасен, чем тех, кто будет проклят.].
Если эти епископы были невиновны, такое поспешное и несправедливое осуждение должно было привести к вполне обоснованному недовольству. Если же они были виновны, их многочисленные сообщники в преступлениях должны были быстро понять, что их собственная безопасность зависит от поражения архиепископа, и научились изображать его тираном восточной церкви.
Этим церковным заговором руководил Феофил, архиепископ Александрии, деятельный и честолюбивый прелат, который с показной пышностью украшал памятники своего правления, выставляя этим напоказ грабительски добытое богатство. Его общая со всеми соплеменниками нелюбовь к возраставшему величию города, который оттеснял его со второго места в христианском мире на третье, была доведена до крайности несколькими личными спорами с самим Златоустом. По частному приглашению императрицы Феофил прибыл в Константинополь с отрядом сильных египетских моряков, чтобы противостоять черни, и со свитой из зависевших от него епископов, которые своими голосами должны были обеспечить ему большинство в соборе. Собор был созван в пригороде Халкедона, насившем прозвище Дуб, где Руфин построил величественную церковь и монастырь, и продолжался то ли четырнадцать дней, то ли четырнадцать заседаний. Один епископ и один дьякон выдвинули обвинения против архиепископа Константинопольского, но сорок семь пунктов этого обвинения были такими легкомысленными или невероятными, что оно может по справедливости считаться искренним и беспримерным похвальным словом Златоусту. Одно за другим были подписаны четыре требования Златоусту явиться на собор, но и после четвертого архиепископ отказался отдать себя или свое доброе имя в руки своих неумолимых врагов. Враги же благоразумно не стали рассматривать ни одно конкретное обвинение, а осудили его за неподчинение, выразившее это в неявке, и поспешно объявили о его смещении с должности. Сразу же после этого участники собора в Дубе обратились к императору с просьбой утвердить и выполнить это решение и при этом милосердно намекнули, что можно было бы обвинить и в государственной измене этого дерзкого проповедника, который оскорблял под именем Иезавели саму императрицу Евдоксию. Один из императорских посланцев грубо арестовал архиепископа, провел через город и после короткого пути по морю высадил Златоуста у входа в Евксинское море, откуда тот меньше чем через два дня был со славой вызван обратно.
Верная паства архиепископа в первый момент онемела и оцепенела от изумления, но затем мгновенно и единодушно восстала с неодолимой яростью. Сам Феофил спасся, но толпа его монахов и египетских моряков была безжалостно перерезана на улицах Константинополя. Своевременно произошедшее землетрясение посчитали доказательством того, что Небо на стороне горожан, и мятеж докатился до стен дворца. Императрица под влиянием страха или угрызений совести упала в ноги Аркадию и признала, что безопасность страны можно купить лишь возвращением Златоуста на архиепископскую кафедру. Воды Босфора покрылись бесчисленным количеством кораблей, азиатский и европейский берега были ярко освещены, и победивший народ приветственными криками сопровождал от порта до собора своего архиепископа, который слишком легко согласился вновь приступить к исполнению своих обязанностей до того, как вынесенный ему приговор будет законно отменен властью нового церковного съезда. Не зная об угрожавшей ему опасности или не считая ее серьезной, Златоуст дал волю своему религиозному пылу, а может быть, своему озлоблению, в своих речах особенно резко выступал против женских пороков и осудил как языческие те почести, которые были оказаны почти на земле собора Святой Софии статуе императрицы. Его неосмотрительность позволила его врагам разжечь гнев в душе высокомерной Евдоксии сообщением – а может быть, выдумкой – о знаменитой теме для проповеди «Иродиада снова приходит в ярость, Иродиада снова танцует, она снова требует голову Иоанна». Такой дерзкий намек она была не в силах простить ни как женщина, ни как государыня. Короткое обманчивое перемирие было использовано для подготовки более действенных средств, чтобы уничтожить архиепископа и отправить его в опалу. Многочисленный совет восточных прелатов, которых издалека направлял своими советами Феофил, оставил в силе прежний приговор, не выясняя, справедлив ли он. В город был введен отряд солдат-варваров, чтобы подавить возмущение народа.
Накануне Пасхи солдаты грубо прервали торжественный обряд крещения, смутив этим тех верующих, которые готовились креститься и стояли обнаженными, и нарушив своим присутствием грозные таинства христианской веры. Церковь Святой Софии и архиепископский престол занял Арсакий. Католики отступили к баням Константина, а затем в поля, но и там их продолжали преследовать и оскорблять гвардейцы, епископы и чиновники. Роковой день второго и окончательного изгнания Златоуста был отмечен большим пожаром, охватившим собор, здание сената и соседние строения; это бедствие считали – без доказательств, но не совсем без основания – местью преследуемой партии.
Для Цицерона добровольный уход в изгнание был бы заслугой, если бы его отъезд сохранил мир в республике, но для Златоуста покорность была обязательным к выполнению долгом христианина и подданного. Неуступчивая императрица отказалась прислушаться к смиренной просьбе архиепископа позволить ему жить в Кизике или Никомедии и вместо них назначила Златоусту местом жительства городок Кукусус, затерянный в глуши отрогов гор Тавра, в Малой Армении. Причиной этого была тайная надежда, что архиепископ погибнет за семьдесят дней трудного и опасного пути по провинциям Малой Азии, где ему будут постоянно угрожать нападения враждебных исаврийцев и еще более неумолимая ярость монахов, однако Златоуст приехал к месту своего заключения целым и невредимым. Три года, которые он провел в Кукусусе и соседнем городке Арабиссусе, были последними и самыми славными в его жизни. Отсутствие и гонения освятили изгнанника; недостатки его правления были забыты, но все уста повторяли хвалы его гению и добродетели, и весь христианский мир с почтительным вниманием смотрел на безлюдный клочок голой земли среди гор Тавра.
Из своего одиночества архиепископ, чей деятельный ум стал лишь мощнее от несчастий, часто посылал суровые письма в самые отдаленные провинции. Он призывал своих разбросанных по миру сторонников стойко хранить ему верность, торопил уничтожение храмов в Финикии и искоренение ереси на острове Кипр, достигал своими пастырскими заботами до миссий в Персии и Скифии, через своих посланников вел переговоры с римским первосвященником и с императором Гонорием, смело требуя, чтобы решение пристрастного собора было пересмотрено более высоким судом независимого общецерковного совета. Ум прославленного изгнанника оставался свободным, но его пленное тело было беззащитно перед местью его притеснителей, которые злоупотребляли именем и властью Аркадия. Был отправлен приказ немедленно перевезти Златоуста в Питиус, в самый пустынный из пустынных краев. Охранники настолько точно выполняли данные им жестокие указания, что Иоанн, не успев доехать до побережья Евксинского моря, умер в Комане, в провинции Понт, на шестидесятом году жизни. Следующее поколение признало его невиновность и его заслуги. Архиепископы Востока, которые, возможно, краснели от стыда за то, что их предшественники были врагами Златоуста, один за другим благодаря твердости римского первосвященника согласились восстановить честь почитаемого имени Иоанна. Благодаря благочестивым стараниям духовенства и народа Константинополя останки Златоуста через тридцать лет после его смерти были перевезены из безвестной могилы в императорскую столицу. Чтобы принять их, император Феодосии выехал навстречу и проехал до самого Халкедона. Там он упал на гроб и так, простершись ниц, от имени своих виновных родителей, Аркадия и Евдоксии, умолял пострадавшего от них святого простить их.
//-- Смерть Аркадия и провозглашение его наследником Феодосия Младшего --//
Однако есть основания усомниться в том, что какая-либо пятнающая вина могла перейти по наследству от Аркадия к его преемнику. Евдоксия, молодая и красивая женщина, давала волю своим страстям и презирала мужа. Комес Иоанн пользовался по меньшей мере дружеским доверием императрицы, и народ называл его истинным отцом Феодосия Младшего. Однако благочестивый муж воспринял рождение сына как самое благое предзнаменование и самую высокую честь для себя, своей семьи и восточного мира; и в знак беспримерного благоволения царственный младенец получил титулы цезаря и августа. Меньше чем через четыре года после этого Евдоксия умерла в расцвете лет от последствий выкидыша, и эта безвременная смерть не дала сбыться пророчеству одного святого епископа, который ранее осмелился среди всеобщей радости предсказать, что императрица увидит долгое и счастливое царствование своего славного сына. Католики приветствовали правосудие Неба, которое отомстило за преследование святого Златоуста, и, возможно, император был единственным человеком, который искренне оплакивал высокомерную и алчную Евдоксию. Его такое огромное семейное несчастье ранило глубже, чем бедствия народа Восточной империи: разгул исаврийских разбойников, которые доходили в своих набегах от Понта до Палестины и безнаказанность которых говорила о слабости правительства; а также землетрясения, пожары, голод и нашествия саранчи, которые недовольный народ тоже был склонен объяснять неспособностью монарха править. В конце концов, на тридцать первом году жизни, процарствовав (если можно употребить это слово в таком малоподходящем случае) тринадцать лет три месяца и пятнадцать дней, Аркадий умер в константинопольском дворце. Описать его характер нет возможности, потому что в огромном количестве материала, который его эпоха предоставляет историку, оказалось невозможно обнаружить ни одного поступка, который этот сын великого Феодосия совершил бы действительно сам.
Правда, историк Прокопий осветил ум умирающего императора лучом человечного благоразумия или небесной мудрости. Аркадий, с тревогой глядя в будущее, осознавал беспомощность своего сына Феодосия, которому было тогда не больше семи лет, опасность борьбы партий в годы несовершеннолетия сына и стремление персидского монарха Иездигерда возвыситься. Вместо того чтобы передать честолюбивому подданному часть верховной власти, которая бы соблазняла его нарушить верность, Аркадий отважно воззвал к великодушию царя – в своем торжественном завещании передал скипетр Восточной империи в руки самого Иездигерда. Государь-опекун принял эту почетную обязанность и исполнял ее с беспримерной верностью, так что Феодосия в детстве защищали оружие Персии и решения ее советов. Таков необычный рассказ Прокопия, и Агатий не оспаривает его правдивость, хотя осмеливается не согласиться с его оценкой и поставить под сомнение мудрость императора-христианина, который так безрассудно, хотя и так удачно, доверил своего сына и свои владения чужеземцу, сопернику и язычнику, которому неизвестно, насколько можно было верить. Через сто пятьдесят лет после смерти Аркадия этот политический вопрос мог обсуждаться при дворе Юстиниана, но благоразумный историк не станет исследовать уместность завещания Аркадия, пока не докажет существование этого завещания. Поскольку оно не имеет себе подобных в мировой истории, мы можем обоснованно потребовать, чтобы оно подтверждалось единодушным и ясным по смыслу свидетельством современников. Странная новизна такого поступка, которая вызывает у нас недоверие, должна была привлечь их внимание, и их всеобщее молчание уничтожает безосновательную традицию, возникшую в более позднее время.
По римскому законодательству, если его положения можно перенести с частного имущества на государство как владение, император Го-норий должен был стать опекуном своего племянника по крайней мере до четырнадцатого года его жизни. Но слабость Гонория и бедствия, происходившие в его царствование, не позволяли ему предъявить такое требование, хотя оно и было естественным. И выгоды, и пристрастия двух монархий разделили их настолько, что Константинополь охотнее повиновался бы приказам персидского двора, чем итальянского. При государе, чья слабость скрыта внешними признаками взрослости и сдержанности, даже самые ничтожные любимцы могут втайне оспаривать один пред другим власть во дворце и диктовать покорным провинциям приказы повелителя, которого они направляют и презирают. Но министры ребенка, который не в состоянии обеспечить их царским именем, узаконивающим их действия, должны приобретать и осуществлять самостоятельную власть. Высшие чины государства и армии, назначенные на должности до смерти Аркадия, образовали аристократию, и это могло бы зародить в их умах мысль о создании свободной республики, и управление Восточной империей, к счастью, оказалось в руках префекта Антемия, который, как наиболее даровитый из равных себе, надолго занял среди них главенствующее положение. Малолетний император остался цел, и это служит доказательством высоких достоинств Антемия и его честности. Улдин с его грозным полчищем варваров разбил свой лагерь в самом центре Фракии. Он гордо отверг все предложенные условия договора и, указав на восходящее солнце, заявил римским послам, что гунны остановят свой завоевательный поход лишь там, где кончается путь этого светила. Но уход союзников, которых удалось тайно убедить в справедливости и щедрости министров империи, заставил Улдина вернуться за Дунай. Племя скирров, замыкавшее строй его войска, было истреблено почти полностью, и многие тысячи пленных были проданы в разные места Азии, где они своим рабским трудом возделывали поля. Народ империи торжествовал победу, и в это время Константинополь был защищен новой мощной стеной, охватывавшей более обширную территорию. Те же бдительность и забота были проявлены при восстановлении укреплений в городах Иллирии, и был составлен хорошо продуманный план, осуществление которого обеспечило бы империи господство над Дунаем, – в течение семи лет создать на этой реке постоянный флот из двухсот пятидесяти военных судов.
//-- Правление Пульхерии --//
Но римляне уже так давно привыкли жить под властью монарха, что первый из императорской семьи, даже женщина, у кого имелось хоть сколько-нибудь мужества или дарований, мог занять пустовавший трон Феодосия. Пульхерия, сестра молодого императора, которая была всего на два года старше его, в возрасте шестнадцати лет получила титул августы. Хотя иногда при выборе любимцев ее разум затуманивали каприз или интрига, она продолжала управлять Восточной империей примерно сорок лет – в те долгие годы, пока ее брат был несовершеннолетним, а после его смерти от своего имени и от имени номинального мужа Марциана. То ли из благоразумия, то ли из религиозных соображений она дала обет безбрачия, и, несмотря на некоторые сомнения в целомудрии Пульхерии, это решение, о котором она сообщила своим сестрам Аркадии и Марине, было прославлено христианским миром как высочайший подвиг благочестия. В присутствии духовенства и народа все три дочери Аркадия посвятили свою девственность Богу, и их торжественный обет был написан на золотой, украшенной драгоценными камнями табличке, которую они публично поднесли в дар великой церкви Константинополя. Их дворец был превращен в монастырь, за его святой порог был строго запрещен доступ всем мужчинам, кроме их духовников, людей святых, которые забыли о различии между полами. Пульхерия, две ее сестры и избранная свита из благородных девиц образовали религиозную общину, то есть отказались от суетной роскоши в нарядах, питались простой пищей и помалу, часто постились, часть своего времени употребляли на вышивание, несколько часов дня и ночи проводили в молитвах и пении псалмов. Благочестие христианской девственницы было украшено религиозным усердием и щедростью императрицы. Церковная история описывает великолепные церкви, построенные на деньги Пульхерии во всех провинциях Востока, созданные ею благотворительные фонды для приезжих и бедняков, щедрые пожертвования монашеским общинам, чтобы те могли существовать постоянно, и деятельную суровость, с которой она подавляла ереси Нестория и Евтихия. Считалось, что такие добродетели заслуживают человеку особую милость божества, и святой императрице были посланы видения и откровения об останках мучеников и о событиях будущего [127 - В повторившихся несколько раз снах она увидела место, где были зарыты останки сорока мучеников. Этот земельный участок принадлежал сначала какой-то женщине из Константинополя, имевшей на нем дом и сад, затем монастырю македонских монахов и церкви Святого Фирса, построенной цезарием, консулом 397 года нашей эры, и воспоминание о святых останках почти стерлось из памяти людей. Несмотря на милосердное желание доктора Джортина, трудно полностью снять с Пульхерии обвинение в том, что она в какой-то степени участвовала в этом благочестивом обмане: когда он произошел, ей должно было исполниться больше тридцати пяти лет.]. Однако благочестие Пульхерии никогда не отвлекало ее внимания от земных дел, и она следила за ними неустанно. Похоже, из всех потомков великого Феодосия она одна унаследовала хотя бы часть его мужской твердости духа и дарований. Изящество и легкость, с которыми она научилась владеть как греческим, так и латинским языком, Пульхерия охотно применяла, пользуясь разнообразными случаями, чтобы высказаться на словах или письменно по поводу дел общества. Ее рассуждения были зрелыми и взвешенными, а действия – быстрыми и решительными. Бесшумно вращая колесо правительства, она скромно объясняла гениальностью императора долгий срок и спокойствие его царствования. Правда, в последние годы его мирной жизни Европа страдала от оружия Аттилы, но более обширные азиатские провинции империи продолжали наслаждаться постоянным и полным покоем. Феодосии Младший никогда не сталкивался с постыдной необходимостью выйти на бой с мятежным подданным и наказать его; и поскольку мы не можем прославить правление Пульхерии как сильное, мы, возможно, могли бы похвалить его за мягкость и за процветание страны.
Римский мир был глубоко заинтересован в том, какое образование получит его повелитель. Распорядок учебы и упражнений был составлен умело. Лучшие учителя Восточной империи – преподаватели военных дисциплин: верховой езды и стрельбы из лука – и гуманитарных наук: грамматики, риторики и философии – старались привлечь внимание царственного ученика, и во дворец были допущены несколько знатных юношей, которые должны были дружеским соревнованием увеличивать усердие молодого государя. Пульхерия сама и в одиночку обучала брата важному искусству править, но давала такие наставления, которые позволяют усомниться в ее одаренности или чистоте намерений. Она учила его держаться важно и величаво, ходить, поддерживая рукой одежду, и садиться на трон таким образом, который достоин великого государя, удерживаться от смеха, выслушивать других снисходительно и давать им подходящие ответы, придавать лицу по очереди то серьезное, то спокойное выражение, – одним словом, с изяществом и достоинством изображать римского императора. Но Феодосия никогда не побуждали к тому, чтобы он нес на своих плечах тяжесть и славу великого имени, и вместо того, чтобы стремиться подражать предкам, он опустился в слабости еще ниже своих отца и дяди (если мы можем взять на себя смелость измерить степень бессилия). Аркадию и Гонорию помогал оберегавший их заботливый родитель, чьи уроки подкреплялись авторитетом и примером. Но государь, имевший несчастье родиться в пурпуре, остается незнаком с голосом истины, и сын Аркадия был обречен проводить свое вечное детство в окружении одной лишь раболепной свиты из женщин и евнухов. Большой запас свободного времени, который он приобретал, пренебрегая основными обязанностями своего высокого сана, император тратил на праздные развлечения и бесполезную учебу. Охота была единственным требовавшим движения занятием, которое могло выманить Феодосия за стены дворца, но он очень усердно, иногда даже в полночь при свете лампы, занимался механическими занятиями: рисованием красками и резьбой. За изящество почерка, которое он проявил при переписывании религиозных книг, этот римский император получил необычное прозвище Каллиграф. Отгороженный от мира непроницаемым занавесом, Феодосии доверял тем, кого любил, а любил он тех, кто привык забавлять его и льстить ему в часы его праздности. Поскольку он никогда даже не просматривал бумаги, которые подавали ему на подпись, от его имени часто совершались несправедливые дела, в высшей степени противные его натуре. Сам император был целомудрен, умерен, щедр и милостив, но эти качества, которые заслуживают, имея добродетели, только если их поддерживает мужество и регулирует сдержанность, редко бывали полезны для человечества, а иногда оказывались губительны. Ум Феодосия, изнеженный царским образованием, был подавлен отвратительным суеверием: император постился, пел псалмы, слепо принимал на веру чудеса и религиозные учения, которыми постоянно подпитывалась его вера. Феодосии старательно чтил умерших и живых святых католической церкви, а однажды отказывался есть до тех пор, пока наглец монах, отлучивший своего государя от церкви, не снизошел до него и не излечил духовную рану, которую сам нанес.
//-- Превратности судьбы Евдокии --//
Рассказ о том, как прекрасная и добродетельная девица из семьи частных лиц попадает на императорский престол, можно было бы посчитать невероятным вымыслом романиста, если бы брак Феодосия не подтверждал в этом случае правоту романов.
Знаменитая Атенаис научилась от своего отца Леонтия греческой религии и наукам греков. Леонтий, афинский философ, был такого высокого мнения о своих современниках, что разделил имущество между двоими сыновьями, а дочери завещал лишь небольшое наследство – сто золотых монет, поскольку был твердо уверен, что красота и достоинства будут ей достаточной долей наследства. Вскоре зависть и скупость братьев вынудили Атенаис искать убежища в Константинополе и броситься к ногам Пульхерии с некоторой надеждой на ее справедливость или благосклонность. Рассудительная принцесса выслушала красноречивую жалобу дочери философа Леонтия и втайне наметила ее в жены императору, который в то время достиг уже двадцатого года своей жизни. Пульхерия легко пробудила в брате любопытство, заинтересовав его описанием красот Атенаис: большие глаза, красивая форма носа, светлый цвет лица, золотистые локоны, стройная фигура, изящные движения, понятливый ум, усовершенствованный учебой, и добродетель, выдержавшая испытание бедствиями. Феодосии получил разрешение посмотреть на афинскую девственницу, скрываясь за занавесом в комнате сестры, и этот скромный юноша в первую же минуту заявил о своей чистой и почтительной любви к молодой афинянке. Свадьба государя была отпразднована среди приветствий от жителей столицы и населения провинций. Атенаис, которую легко убедили отказаться от ошибочной веры язычников, получила при крещении имя Евдокия, но осторожная Пульхерия присвоила ей титул августы, лишь когда жена Феодосия подтвердила свою плодовитость рождением дочери, и эта дочь пятнадцать лет спустя стала супругой императора Западной империи.
Братья Евдокии были вызваны ко двору императора и подчинились приказу не без тревоги. Но Евдокия смогла легко простить их за жестокость, которая обернулась для нее такой удачей, и потому дала волю сестринской любви или, возможно, тщеславию – назначила их консулами и префектами. Среди дворцовой роскоши она продолжала заниматься теми сложными искусствами, которые помогли ей возвыситься, и мудро ставила свой талант на службу религии и мужу. Евдокия составила стихотворное переложение первых восьми книг Ветхого Завета, а также пророчеств Даниила и Захарии, сложила центон [128 - Центон – произведение, составленное из отрывков других произведений.] из стихов Гомера, посвященный жизни и чудесам Христа, житие святого Киприана и сочинила хвалебное слово в честь побед Феодосия над Персией.
Ее сочинениям рукоплескали раболепные и суеверные современники, но к ним отнеслись без презрения и чистосердечные беспристрастные критики. Нежное чувство к ней императора не ослабло с годами, и после свадьбы дочери Евдокия получила позволение исполнить обет, данный в знак благодарности, – совершить торжественное паломничество в Иерусалим. Ее путь по Восточной империи был обставлен с такой пышностью, которая может показаться несовместимой с христианским смирением: она произнесла красивую речь перед сенатом Антиохии с золотого трона, украшенного драгоценными камнями, объявила о своем царском намерении расширить стены этого города, пожертвовала двести фунтов золота на восстановление городских бань и приняла от антиохийцев статуи, которые были изготовлены ими в знак благодарности по указу городских властей. В Святой земле она превзошла щедростью великую Елену и по размеру милостыни, и по основанным на ее пожертвования благочестивым учреждениям. Хотя государственная казна могла обеднеть от этой чрезмерной щедрости, императрица могла быть искренне довольна своей поездкой: она вернулась в Константинополь с цепями святого Петра, правой рукой святого Стефана и неоспоримо подлинным изображением Пресвятой Девы, которое было написано святым Лукой. Но это паломничество стало роковым для славы Евдокии. Пресытившись пустыми почестями и, возможно, забыв о своих обязательствах перед Пульхерией, она стала честолюбиво стремиться к тому, чтобы управлять Восточной империей. Жизнь дворца омрачилась женской враждой, но сестра Феодосия имела больше власти, и это в конце концов решило исход борьбы в ее пользу. Казнь начальника канцелярии Паулина и опала Сира, префекта претория Восточной империи, убедили народ, что благосклонности Евдокии недостаточно даже для защиты ее ближайших друзей, а необычная красота Паулина стала причиной слухов, что его преступлением была удача в любви. Как только императрица увидела, что навсегда потеряла любовь Феодосия, она попросила позволения удалиться в Иерусалим и жить там в одиночестве. Разрешение она получила, но ревнивый Феодосии и мстительная Пульхерия не оставили ее в покое и в этом последнем убежище: комес доместиков Сатурнин был направлен к ней, чтобы покарать смертью двух служителей церкви, ее самых любимых слуг. Евдокия тотчас же отомстила за них, убив комеса. Ярость, которой она дала волю в этом вызывающем подозрения случае, казалась оправданием для суровости Феодосия: императрица была лишена положенных ее сану почестей и этим опозорена перед всем миром – может быть, несправедливо. Остаток жизни – около шестнадцати лет – Евдокия провела в изгнании и в молитвах. Приближение старости, смерть Феодосия, несчастья ее единственной дочери, которая стала пленницей и была увезена из Рима в Карфаген, и общество святых палестинских монахов постепенно упрочили религиозный настрой ее души. Испытав все возможные в человеческой жизни перемены, дочь философа Леонтия умерла в Иерусалиме на шестьдесят девятом году жизни, заявив перед смертью, что никогда не нарушала законов невинности и дружбы.
Война с Персией не была доведена до конца и принесла мир, который продолжался восемьдесят лет. Армения была разделена между персами и римлянами.
Глава 33
ВТОРЖЕНИЕ ВАНДАЛОВ В АФРИКУ. СВЯТОЙ АВГУСТИН И ОСАДА ГИППОНА. РАЗГРАБЛЕНИЕ КАРФАГЕНА. ЛЕГЕНДА О СЕМИ СПЯЩИХ
Гонорий умер от подагры в 423 году. Его наследником в конечном счете стал Валентиниан III, шестилетний сын Галлы Плацидии и военачальника Констанция (за которого она вышла замуж после смерти Адольфа), двоюродный брат Феодосия Младшего. Плацидия двадцать пять лет правила от имени своего сына. Ее армиями командовали Аэций и Бонифаций, которых Гиббон описывает как «последних римлян». После того как Аэций устроил заговор с целью опорочить Бонифация перед Плацидией, Бонифаций необдуманно предложил союз испанским вандалам и пригласил их переселиться в Африку. Дикий король вандалов Гензерик согласился, и Бонифаций пожалел о своем приглашении, но слишком поздно.
//-- Вторжение вандалов в Африку --//
Длинная узкая полоса африканского побережья была полна часто возникавшими на этой земле памятниками римского искусства и римского великолепия, и на отрезке пути от Карфагена до Средиземного моря хорошо виден постепенный рост и того и другого. Любому уму, способному думать, хватит одного простого усилия мысли, чтобы получить ясное представление о плодородии этих земель и о земледелии на них. Этот край был очень густо населен, жители оставляли себе большое количество необходимых для жизни продуктов, а ежегодный экспорт зерна, в особенности пшеницы, был таким регулярным и происходил в таком количестве, что Африка была прозвана общей житницей Рима и человечества. И вот внезапно все семь плодородных провинций от Танжера до Триполи были растоптаны полчищами захватчиков-вандалов, хотя возможно, что народный гнев, религиозный пыл и ораторское искусство с его сгущением красок преувеличивали размер их страсти к разрушению. Война даже при самом благородном ее ведении означает постоянное попрание законов человечности и справедливости, а варварами во время воин руководили те ярость и беззаконие, которые постоянно нарушают мирную общественную жизнь этих любящих домашний уют народов. Вандалы редко отступали перед противником там, где встречали сопротивление, и мстили за смерть своих доблестных земляков, разрушая города, под стенами которых эти земляки погибли. Ко всем своим пленникам без различия возраста, пола или звания захватчики применяли все виды унижения и пыток, чтобы заставить пленных указать, где спрятаны их богатства. Суровость, с которой Гензерик осуществлял свою власть, часто заставляла его в дни войны применять смертную казнь, поскольку он не всегда был хозяином собственных страстей и страстей своих сторонников, к тому же бедствия войны были усилены распущенностью мавров и фанатизмом донатистов. Но меня будет нелегко убедить в том, что вандалы имели обыкновение выкорчевывать с корнем оливы и другие плодовые деревья в стране, где сами собирались поселиться; не могу я поверить и тому, что их обычным военным приемом было убивать огромное множество пленников перед стенами осажденного города только ради того, чтобы заразить воздух и этим вызвать моровую болезнь: они сами должны были бы стать первыми жертвами такой эпидемии [129 - Жалобы современников на опустошение Африки, ставшие источником для позднейших рассказов, содержатся: 1) в письме Капреола, епископа Карфагенского, где он извиняется за свое отсутствие на церковном съезде в Эфесе; 2) в житии святого Августина, которое было написано его другом и сотрудником Поссидием; 3) в «Истории гонений от вандалов», написанной Виктором Витензием. Последнее из этих описаний было сделано через шестьдесят лет после изображенных в нем событий, и в нем больше отражаются страсти автора, чем подлинные факты.].
//-- Святой Августин и осада Гиппона --//
Благородная душа комеса Бонифация мучилась, как на пытке, от величайшего горя, когда он видел разорение, причиной которого стал и быстрый ход которого был не в силах остановить. Побежденный в бою, он отступил в город Царский Гиппон и там немедленно был осажден врагом, который считал именно комеса истинной опорой и твердыней Африки. Гиппон, приморский город-колония, расположенный примерно в двухстах милях к западу от Карфагена, в прошлом приобрел отличительное прозвание Царский оттого, что в нем жили цари Нумидии. Немногие остатки его торговли и многолюдности и теперь сохраняет находящийся на этом месте современный город, который известен в Европе под искаженным именем Бона. Военные труды и тревожные размышления комеса Бонифация облегчал ему поучительной беседой его друг, святой Августин, – облегчал до своей смерти, которая в третий месяц осады мягко освободила святого епископа, свет и опору католической церкви, на семьдесят шестом году жизни от тогдашних и будущих бедствий его страны. Молодость Августина была запятнана пороками и заблуждениями, в которых он с таким искусством исповедуется в своем сочинении, но с момента обращения в христианство и до самой смерти образ жизни епископа Гиппонского был чистым и строго аскетическим, и самой заметной его добродетелью было усердие в борьбе с еретиками всех разновидностей: манихейцами, донатистами и пелагианцами, которым он постоянно противостоял. Когда город, через несколько месяцев после его смерти, был сожжен вандалами, по счастью уцелела библиотека, где хранились его многочисленные сочинения – двести тридцать две отдельные книги на богословские темы, не считая полного толкования Псалтыри и Евангелия и обширного собрания посланий и проповедей. По мнению даже самых беспристрастных критиков, знания Августина были поверхностными и приобретены лишь через латинский язык [130 - В ранней юности святой Августин не любил изучать греческий язык и пренебрегал этим занятием; он откровенно признается, что читал платоников в латинском переводе. В наше время некоторые критики считали, что, не зная греческого, он не был способен толковать Писание; а Цицерон или Квинтиллиан потребовали бы знания этого языка от преподавателя риторики.], а что до стиля, его речь, хотя иногда и оживляется красноречивой страстью, обычно затуманена фальшивой и искусственной риторикой. Но Августин обладал сильным, обширным и любящим спорить умом. Он отважно измерял туманные бездны благодати, предопределения, свободной воли и первородного греха. Он построил или восстановил строгую систему христианского учения, а латинская церковь потом поддерживала прочность этой постройки, скрывая тайное нежелание это делать за публичными похвалами [131 - Римская церковь канонизировала Августина и осудила Кальвина. Однако подлинной разницы между ними нельзя разглядеть даже под богословским микроскопом и поэтому молинистов притесняют, пользуясь авторитетом святого, а янсенистов позорят тем, что они похожи на еретиков. Пока идет этот спор, протестанты-арминиане остаются в стороне и смеются над растерянностью спорщиков. Возможно, еще более независимый наблюдатель в свою очередь улыбнулся бы, внимательно прочитав арминианский комментарий к Посланию к римлянам.].
Благодаря мастерству Бонифация и, возможно, невежеству вандалов осада Гиппона растянулась больше чем на четырнадцать месяцев: путь по морю все время был открыт, и когда окрестности города были до последнего предела разорены беззаконным грабежом, голод вынудил осажденных по своей воле отказаться от сопротивления. Плацидия, правительница Запада, остро чувствовала важность Африки и размер угрожающей Африке опасности. Она стала умолять о помощи своего восточного союзника, в результате итальянские флот и армия получили мощное подкрепление под командованием Аспара, которое отправилось к ним по морю из Константинополя. Как только войска обеих империй объединились под командованием Бонифация, он отважно выступил в поход против вандалов. Комес, чья роковая доверчивость нанесла государству рану в жизненно важное место, мог испытывать опасения, когда входил в равеннский дворец, но вскоре его тревогу развеяли улыбки Плацидии. Бонифаций с благодарностью принял звание патриция и должность главнокомандующего римскими армиями, но, должно быть, покраснел от стыда, увидев медали, на которых его изображение соседствовало со словами о победе и символами победы.
Высокомерный и коварный Аэций был выведен из себя раскрытием своего обмана, недовольством императрицы и ее явной благосклонностью к его сопернику. Он поспешно вернулся из Галлии в Италию со свитой или, вернее, армией своих сторонников-варваров, и правительство было так слабо, что два полководца решили свой личный спор в кровавом бою. Бонифаций победил, но его противник нанес ему в сражении копьем смертельную рану, от которой комес через несколько дней умер в таком христианском и милосердном состоянии духа, что горячо просил жену, богатую наследницу из Испании, выбрать вторым мужем Аэция. Но Аэций не смог получить никакой немедленной выгоды от великодушия своего умирающего врага: справедливая Плацидия объявила его мятежником. Он пытался оборонять несколько мощных крепостей, построенных в его наследственных владениях, но войска империи вскоре заставили его укрыться в Паннонии, в шатрах верных ему гуннов. Государство лишилось двух своих самых прославленных защитников из-за вражды между ними.
//-- Разграбление Карфагена --//
Было бы естественно ожидать, что после отступления Бонифация вандалы, не встречая сопротивления, немедленно довершат завоевание Африки. Однако между его уходом из Гиппона и разорением Карфагена прошло восемь лет. За это время честолюбивый Гензерик, по-видимому находившийся на вершине процветания, заключил мирный договор, согласно которому отдавал в заложники своего сына Гуннерика и соглашался оставить западному императору все три Мавретании и не мешать ему владеть ими. Такую умеренность нельзя объяснить справедливостью завоевателя, а значит, она объясняется политическими причинами. Его трон окружили внутренние враги, которые упрекали его низким происхождением и поддерживали законные притязания на власть его племянников, сыновей Гондерика. Правда, этих племянников он принес в жертву своей безопасности, а их мать, вдова покойного короля, была по его приказу сброшена в реку Ампсагу. Но народное недовольство прорывалось наружу частыми и опасными заговорами, и можно предположить, что этот воинственный тиран пролил рукой палача больше вандальской крови, чем проливал на полях сражений. Сотрясавшие Африку конвульсии помогли успеху его нападения, но помешали прочному установлению власти: разнообразные мятежи мавров и германцев, донатистов и католиков постоянно тревожили или ставили под угрозу непрочное царствование завоевателя. По пути в Карфаген он был вынужден отозвать свои войска из западных провинций; морское побережье было беззащитно перед налетами римлян, приплывавших на кораблях из Испании и Италии, а в самом сердце Нумидии хорошо укрепленный материковый город Цирта продолжал упрямо отстаивать свою независимость. Постепенно эти трудности отступили перед твердостью духа, настойчивостью и жестокостью Гензерика, который поочередо применял то мирные, то военные способы для укрепления своего африканского королевства. Он подписывал торжественный договор, надеясь с выгодой для себя определить длительность его действия и момент его нарушения. Усыпляя бдительность своих врагов заверениями в дружбе, он скрывал за этими заявлениями приближение своих войск, и в конце концов Карфаген был внезапно захвачен вандалами через пятьсот восемьдесят пять лет после того, как этот город и его государство были уничтожены Сципионом Младшим.
Из тех развалин поднялся новый город, получивший звание колонии, и хотя Карфаген мог уступать Константинополю с его привилегиями императорской столицы, уступал, возможно, и торговой Александрии или пышной Антиохии, он все же сохранял второе место среди городов Запада как Рим африканского мира (если использовать стиль того времени). Эта богатая и обильная метрополия в своем зависимом состоянии имела облик процветающего государства. В Карфагене хранились изделия, оружие и казна шести провинций. Гражданские должности были выстроены в четкую систему подчиненности снизу вверх – от прокураторов улиц и кварталов города через несколько ступеней иерархии до суда высшего должностного лица – проконсула, который по своему положению и достоинству был подобен консулам древнего Рима. Для обучения африканской молодежи были созданы гимнасии; в городе преподавались на греческом и латинском языках гуманитарные науки и хорошие манеры, грамматика, риторика и философия. Все здания Карфагена были единообразными и величественными. Внутри столицы была посажена тенистая роща; новый порт, безопасная и просторная гавань обслуживали торговые операции жителей города и чужеземцев, в цирках и театрах устраивались великолепные игры почти на глазах у варваров. Репутация карфагенцев была ниже, чем слава их страны, и полное упрека выражение «слово пунийца» по-прежнему применялось к ненадежным клятвам этих коварных хитрецов. Привычки торговли и злоупотребление роскошью испортили их нравы, и два их гнусных греха – нечестивое презрение к монахам и бесстыдное занятие различными видами извращенной похоти – вызывают пылкий благочестивый гнев Сальвиана, одного из тогдашних проповедников [132 - Он заявляет, что Карфаген – клоака, собравшая в себе пороки всех стран. Давая волю пороку, африканцы хвалили себя за добродетель, считая его проявлением мужественности. «И они верили, что их мужская сила тем больше, чем больше мужчин они постыдно используют вместо женщин». Улицы Карфагена осквернялись присутствием жалких изнеженных мужчин, которые публично уподоблялись женщинам манерами и одеждой и вели себя по-женски. Если в городе появлялся монах, этого святого человека преследовали нечестивыми издевательствами и насмешками.]. Король вандалов сурово преобразовывал порочные нравы этого сладострастного народа, и древняя, благородная, прямодушная свобода Карфагена была превращена Гензериком в позорное рабство. Король, позволив своим буйным войскам удовлетворить гнев и алчность, ввел более упорядоченную систему грабежа и угнетения: объявил указ, по которому все горожане должны были без обмана и без задержки сдать королевским офицерам свое золото, серебро, а также ценную мебель и украшения. Любая попытка утаить часть имущества считалась государственной изменой и каралась смертью. Земли проконсульской провинции – так назывался округ, в состав которого входили ближайшие окрестности Карфагена, – были точно измерены и поделены между варварами, а сам завоеватель взял себе во владение плодородную местность Бизациум и соседние с ней части Нумидии и Гетулии.
Гензерик, вполне естественно, должен был ненавидеть тех, кому причинил ущерб, и потому знать и сенаторы Карфагена страдали от зависти и злобы короля. Всех, кто отказывался принять позорные условия, согласиться на которые им запрещали честь и религия, тиран-арианин обрекал на вечное изгнание. Рим, Италия и провинции Востока заполонила толпа изгнанников, беженцев и чистосердечных пленников, которые просили народ о сострадании. Благосклонные письма Теодорета сохранили для нас имена и историю несчастий Целестиана и Марии. Этот сирийский епископ оплакивает несчастье Целестиана, в прошлом знатного и состоятельного карфагенского сенатора, который оказался вынужден вместе с женой, семьей и слугами, как нищий, просить себе пропитание в чужой стране, и в то же время хвалит этого изгнанника-христианина за покорность судьбе и за философский склад души, который позволил Целестиану под гнетом таких бедствий испытывать большее счастье, чем обычно приносят человеку богатство и процветание. История Марии, дочери знаменитого своей роскошью Эвдемона, необычна и интересна. При разграблении Карфагена эта девушка была куплена у вандалов какими-то сирийскими купцами, которые потом продали ее на своей родине как рабыню. Служанка Марии, оказавшаяся с ней на одном корабле, продолжала уважать свою госпожу, которую судьба уравняла с ней в рабской доле, и оказывала дочери Эвдемона из благодарности и любви те услуги, которых Мария раньше требовала от нее как от прислуги, обязанной повиноваться. Это необычное поведение было замечено, выяснилось истинное положение Марии в обществе, и она была выкуплена из рабства, а поскольку епископ Цирруса был тогда в отъезде, ее выкупили несколько великодушных солдат из гарнизона. Щедрый Теодорет дал ей достойное содержание, и Мария десять месяцев жила среди дьяконес местной церкви, пока не получила неожиданное известие о том, что ее отец, уцелевший при разорении Карфагена, занимает теперь почетную должность в одной из западных провинций. Благочестивый епископ поддержал нетерпеливое желание дочери скорее соединиться с отцом: в письме, сохранившемся до наших дней, Теодорет рекомендует Марию епископу приморского города Эги провинции Киликия, в который приплывали на ежегодную ярмарку корабли с Запада, с крайней настойчивостью просит, чтобы его собрат по сану обращался с этой девицей бережно, как положено по ее происхождению, и поручил ее попечению таких надежных купцов, которые посчитали бы для себя достаточной платой возможность вернуть в объятия скорбящего отца дочь, которую тот уже не надеется найти.
//-- Легенда о Семи Спящих --//
Среди преданий церковной истории мне хочется выделить памятное сказание о Семи Спящих, действие которого происходит в годы правления Феодосия Младшего и завоевания Африки вандалами.
Когда император Деций преследовал христиан, семь знатных юношей из города Эфеса укрылись в просторной пещере – пустоте в боку одной из окрестных гор. Там они должны были погибнуть по воле тирана, который отдал приказ наглухо заложить вход в пещеру огромными камнями. Беглецы сразу после этого погрузились в глубокий сон, который чудесным образом продлился сто восемьдесят семь лет, не повредив жизненные силы спящих. После этого рабы Адолия – владельца горы, получившего эту землю по наследству, вынули камни, закрывавшие вход, чтобы использовать их как материал для какой-то сельской постройки. Солнечный луч ворвался в пещеру, и Семи Спящим было позволено проснуться. После сна, который, как они думали, продолжался лишь несколько часов, они почувствовали голод и решили, что один из них, по имени Ямвлих, тайком вернется в город и купит товарищам хлеба. Этот юноша (если его можно так назвать) не узнал свой родной край, когда-то так хорошо ему знакомый, и еще больше удивился, когда увидел большой крест, победоносно возвышавшийся над главными воротами Эфеса. Его необычная одежда и старинная речь озадачили булочника, которому он предложил старинную монету Деция как действующие деньги империи. Ямвлиха заподозрили в укрывательстве клада, схватили и отвели к судье. Вопросы, которые они стали задавать один другому, привели к удивительному открытию: прошло почти два века с тех пор, как Ямвлих и его друзья спаслись от гнева тирана-язычника. Епископ Эфеса, духовенство, должностные лица, народ и, как сказано в предании, сам император Феодосии поспешили к Семи Спящим в пещеру; Спящие благословили своих гостей, рассказали им о своей судьбе и, закончив рассказ, в то же мгновение тихо умерли.
Возникновение этой чудесной сказки нельзя объяснить благочестивым обманом и доверчивостью современных греков, поскольку следы традиции, которая дала ей начало, можно было обнаружить меньше чем через полвека после времени, когда предположительно произошло чудо. Иоанн из Саруга, сирийский епископ, который родился всего через два года после смерти Феодосия Младшего, посвятил одну из своих проповедей восхвалению юношей из Эфеса. Сказание о них до того, как окончился VI век, было переведено с сирийского языка на латынь стараниями Григория Турского. Восточные церкви, враждующие между собой, с одинаковым почтением относятся к памяти Семи Спящих, и их имена вписаны как прославляемые в римский, абиссинский и русский календари. Слава о них распространилась и за пределы христианского мира. Этот популярный рассказ, который Магомет, возможно, узнал, когда пригонял своих верблюдов на сирийские ярмарки, включен как божественное откровение в Коран [133 - Магомет, имея такие огромные права, не проявил ни очень хорошего вкуса, ни большой изобретательности. Он придумал пса Семи Спящих (по кличке Аль-Раким), уважительное поведение солнца, дважды в день изменявшего свой путь, чтобы не светить в пещеру, и заботу самого Бога, который поворачивал их тела то вправо, то влево, чтобы предохранить от гниения.].
Рассказ о Семи Спящих стал известен мусульманам от Бенгалии до Африки и был принят и украшен народами, исповедующими религию Магомета, а некоторые следы похожей на него традиции были обнаружены на дальней окраине Скандинавии [134 - Павел, дьякон из Аквилеи, который жил в VIII веке, ближе к его концу, в своем рассказе поместил в пещеру под скалой на берегу океана Семь Спящих Севера, чей долгий сон уважали варвары. Спящие, судя по их одежде, были римлянами, и дьякон сделал из этого вывод, что Провидение хранит их, чтобы они в будущем стали апостолами этих языческих стран.].
Такая легко возникавшая и всеобщая вера, столь характерная для человеческого разума, объясняется, возможно, собственными достоинствами сказания. Мы движемся от молодости к старости, не замечая медленного, но безостановочного изменения жизни людей, и даже при знакомстве с более крупными отрезками истории наше воображение привыкло с помощью непрерывной цепи причин и следствий соединять самые далекие во времени перевороты. Но если бы временной промежуток между двумя памятными эпохами мог быть в один миг уничтожен, если бы можно было после минуты сна, растянувшейся на двести лет, открыть новый мир глазам зрителя, который еще хранит яркие и свежие воспоминания о мире старом, его изумление и его мысли стали бы приятной темой для философского романа. И невозможно выбрать лучший отрезок времени для такого сюжета, чем двести лет, прошедшие от царствования Деция до царствования Феодосия Младшего.
За это время правительство переселилось из Рима в новый город на берегах Фракийского Боспора, а злоупотребление воинской силой уступило место искусственной системе послушного и церемонного рабства. На троне гонителя христиан Деция успели сменить один другого многие государи-христиане канонического толка, которые искоренили веру в вымышленных богов древности, и благочестивый христианский народ времени Феодосия нетерпеливо желал возвеличить святых и мучеников католической веры, поместив их на алтари вместо Дианы и Геркулеса. Единая Римская империя разделилась на части, ее народ посрамлен и повержен в прах, и армии неизвестных варваров, явившихся с ледяного Севера, как победители установили свое правление над самыми прекрасными провинциями Европы и Африки.
КОНЕЦ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ НА ЗАПАДЕ
Глава 35
ВТОРЖЕНИЕ АТТИЛЫ В ГАЛЛИЮ И ИТАЛИЮ. ОСНОВАНИЕ ВЕНЕЦИИ. СМЕРТЬ АТТИЛЫ И РАСПАД ЕГО ИМПЕРИИ. УБИЙСТВО АЭЦИЯ И СМЕРТЬ ВАЛЕНТИНИАНА III. ПРИЗНАКИ УПАДКА ЗАПАДНОЙ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ
Вторжение готов и родственных им народов на земли империи было ускорено тем, что сзади на них давили гунны. В главе 34 Гиббон описывает первое появление Аттилы и поселение гуннов там, где сейчас находится Венгрия. С 430-го по 440 год продолжалось вторжение в Персию, а в 466 году Аттала, опустошив Европу вплоть до Константинополя, подписал договор с Восточной империей. Феодосии Младший умер в 450 году, и его сменила на престоле сестра Пульхерия, которая стала первой женщиной, правившей римлянами. Однако вскоре она вышла замуж за сенатора Марциана, который был также провозглашен императором.
Тем временем Аттила, царь гуннов, готовился к вторжению в Галлию, где Теодорих, сын Алариха, стал королем вестготов после смерти Валлии. Аэций, который раньше был в союзе с гуннами, теперь устроил союз римлян с готами. В 451 году Аттила вторгся в Галлию и осадил Орлеан. Аэций и Теодорих выступили в поход, чтобы помочь осажденным.
//-- Вторжение Аттилы в Галлию --//
Легкость, с которой Аттила проник в самый центр Галлии, объясняется его вероломной политикой и ужасом перед силой его оружия. Свои публичные заявления он умело смягчал тайными заверениями; поочередно то успокаивал римлян и готов, то угрожал им, в результате равеннский и тулузский дворы, подозревая друг друга во враждебных намерениях, с сонным безразличием наблюдали за приближением их общего врага. Единственным, кто стоял на страже безопасности страны, оставался Аэций; его решения были в высшей степени мудрыми, но их выполнению препятствовала борьба между партиями, которая подобно заразе охватила императорский дворец после смерти Плацидии. Итальянские юноши дрожали от страха при звуках боевой трубы, а варвары, которые из-за страха или симпатии были склонны поддержать Аттилу, ждали исхода войны и были готовы торговать своей ненадежной верностью. Аэций, носивший в то время звание патриция, перешел через Альпы с таким войском, которое и по численности, и по силе с трудом заслуживало название «армия». Но когда он прибыл то ли в Арль, то ли в Лион, его планы были нарушены известием о том, что вестготы отказались защищать Галлию и решили ждать на своих землях грозного захватчика, которого на словах презирали. К ним был отправлен в качестве посла сенатор Авитус, который когда-то с честью исполнял должность префекта претория, а затем удалился в свое поместье в Оверни, и которого теперь убедили взяться за это важное дело. Свое поручение он выполнил умело и успешно. Посол указал Теодориху на то, что честолюбивому завоевателю, который стремится завладеть всем миром, может противостоять только прочный и единодушный союз властей тех стран, которые завоеватель собирается угнетать. Красноречивый Авитус воодушевил готских воинов ярким описанием оскорблений, вынесенных их предками от гуннов, которые в своей неумолимой ярости гонятся за их народом от Дуная до подножия Пиренеев. Он твердо и настойчиво заявил, что долг каждого христианина состоит в том, чтобы спасти церкви Бога и останки святых от осквернения, а выгода каждого варвара, получившего землю для поселения в Галлии, состоит в том, чтобы защищать поля и виноградники, где выращивают урожай для него, от скифских пастухов, которые их разорят. Под влиянием этих очевидных истин Теодорих уступил послу и принял решение, одновременно самое благоразумное и самое почетное, – объявил, что, как верный союзник Аэция и римлян, готов подвергнуть свою жизнь и свое королевство опасности ради общей цели – безопасности Галлии. Вестготы, которые были тогда на вершине славы и могущества, охотно откликнулись на призыв к войне, приготовили оружие и коней и собрались под знамя своего престарелого короля, который решил вместе с двоими старшими сыновьями, Торизмондом и Теодорихом, командовать своим многочисленным и доблестным народом. По примеру готов сделали свой выбор несколько пребывавших в сомнении племен или народностей, которые, похоже, долго не могли решить, быть им с римлянами или с гуннами. Неутомимый и усердный патриций постепенно собрал войска тех народов Галлии и Германии, которые прежде признавали себя подданными или солдатами римского государства, но теперь требовали награды за добровольную службу и звания независимых союзников. Это были леты, армориканцы, бреоны, саксы, бургунды, сарматы, жеаланы, рипуарцы и франки, следовавшие за своим законным государем Меровеем. Такова была разнородная по составу армия, которая под началом Аэция и Теодориха быстро продвигалась к Орлеану, чтобы вступить в бой с бесчисленными полчищами Аттилы.
При их приближении царь гуннов немедленно снял осаду с города и приказал трубить сигнал к отступлению, чтобы отозвать назад самые передние отряды своих войск, которые уже ворвались в город и начали там грабеж. Доблесть Аттилы всегда находилась под управлением его благоразумия; предвидя, что поражение в центре Галлии будет для него губительным, он вернулся за Сену и стал ожидать врага на равнинах Шалона, где гладкая и ровная поверхность земли была удобна для действий его скифской конницы. Но во время беспокойного отступления гуннов передовые отряды римлян и их союзников постоянно теснили, а иногда вынуждали к бою те войска, которые Аттила поставил замыкающими в своем строю. Колонны вражеских войск могли случайно встретиться в ночной темноте на запутанных дорогах; и кровопролитное сражение между франками и гепидами, в котором было убито пятнадцать тысяч варваров, предварило собой более общую и решающую битву. Каталаунские поля расположены вокруг Шалона и тянутся, по приблизительной оценке Иорнанда, на сто пятьдесят миль в длину и на сто в ширину, то есть занимают всю эту провинцию, которая по праву получила имя Шампань, происходящее от слова «поле». Однако на этой просторной равнине было несколько неровностей почвы; оба полководца поняли, как велико значение одной высоты, господствовавшей над лагерем Аттилы, и стали ее оспаривать. Молодой и доблестный Торизмонд первым занял вершину; и готы с непреодолимой силой бросились на гуннов, с трудом поднимавшихся по противоположному склону; обладание этой выгодной позицией породило у войска и их предводителей уверенность в победе. Встревоженный Аттила стал советоваться со своими жрецами и предсказателями. Стало известно, что они, внимательно осмотрев внутренности жертв и поскоблив их кости, увидели на них знаки, на таинственном языке предвещавшие поражение царя гуннов и смерть его главного врага, и что варвар согласился заплатить такую цену за эту смерть, невольно выразив этим уважение к высочайшим достоинствам Аэция. Однако было похоже, что среди гуннов царит необычное для них уныние. Аттила использовал средство, которое было хорошо знакомо полководцам древности, – решил поднять дух своих войск, обратившись к ним с речью, и это были действительно слова царя, который много раз сражался и завоевывал страны во главе этих воинов. Он заставил их подумать о славном прошлом, опасности в настоящем и надеждах на будущее. Та судьба, которая открыла перед их безоружной отвагой степи и болота Скифии и положила к их ногам столько воинственных народов, берегла радости этого памятного поля для них как завершение их побед. Осторожные шаги врагов, строгую слаженность действий римлян и их союзников и занятие противником выгодных позиций он хитро представил гуннам как признаки не благоразумия, а страха. Силой и душой армии противника были одни вестготы, и гунны могли бы легко растоптать выродившихся римлян, которые теснотой своего строя и плотностью своих рядов показывали страх и были одинаково неспособны вынести опасности и усталость целого дня битвы. Царь гуннов старательно внушал своим воинам понятие о предопределении, столь полезное для воинской доблести: он заверил своих подданных, что воины, которых защищает Небо, остаются невредимыми в туче вражеских дротиков, но Судьба безошибочно нанесет удар по своей жертве и во время бесславного мира. «Я сам метну первый дротик, и того несчастного, кто откажется последовать примеру своего государя, ждет неизбежная смерть», – продолжал Аттила. Присутствие неустрашимого вождя, его голос и его пример вернули мужество варварам, и Аттила, уступая нетерпеливому желанию своих воинов, сразу же построил их в боевой порядок. Центр строя занял он сам во главе своих храбрых и верных гуннов. Народы, подвластные его империи – ругии, герулы, тюринги, франки, бургунды, – были расставлены по обе стороны от центра на обширном пространстве Каталаунеких полей. Правым крылом строя командовал Ардарик, король гепидов, а три доблестных брата, правившие остготами, были поставлены слева, против родственных им племен вестготов.
Союзники построились согласно иному правилу: ненадежный Сангибан, царь аланов, был поставлен в центре, чтобы можно было строго следить за его передвижениями и мгновенно покарать его за предательство. Аэций взял на себя командование левым крылом, а Теодорих – правым; Торизмонд по-прежнему занимал высоты, которые, видимо, тянулись грядой вдоль фланга скифской армии, а может быть, и сзади от нее. На Шалонской равнине собрались народы, обитавшие от Волги до Атлантики, но многие из этих народов были разделены на части борьбой партий, завоеваниями или переселением, и при виде похожих гербов и знаков, угрожающе поднятых один против другого, можно было принять эту войну за гражданскую.
Военная дисциплина и тактика греков и римлян составляют интересную часть нравов этих народов. Внимательное изучение военных операций Ксенофона, Цезаря или Фридриха, описанных тем же гениальным умом, который их задумал и исполнил, может усовершенствовать (если можно желать такого совершенства) искусство уничтожения людей. Но битва под Шалоном [135 - Гиббон и другие после него ошибались, когда называли местом поражения Аттилы Шалон. Сейчас считается, что эта битва произошла на равнине Маврика.] может вызвать наше любопытство лишь своим размером, поскольку ее исход решили слепые стремительные броски варваров вперед, а рассказали о ней пристрастные писатели, которые были гражданскими лицами или служителями церкви, а потому не знали воинского дела. Однако Кассиодор дружески беседовал со многими готскими воинами, участниками этого памятного сражения. Они сказали ему, что это был «яростный, разнообразный, упорный и кровопролитный бой, подобного которому не было ни в наши дни, ни в прошлые времена». Убитых было по одному подсчету сто шестьдесят две тысячи, по другому триста тысяч, и эти невероятные преувеличения означают, что урон действительно оказался ощутимый, а размер потерь оправдывал замечание историка о том, что целые поколения могут за один час быть стерты с лица земли из-за безумия царей. Противники несколько раз обменялись ударами метательного оружия, и скифские лучники могли при этом оказаться более умелыми; затем конница и пехота обеих армий яростно вступили в более близкий бой. Гунны, которые сражались на глазах у своего царя, прорвали слабый и ненадежный центр союзников, отделили их крылья одно от другого, быстро повернули влево и всей силой ударили против готов. Теодорих, объезжавший ряды своего войска и ободрявший воинов, был смертельно ранен дротиком знатного остгота Андагеса и сразу же упал с коня. Среди всеобщего беспорядка раненый король был растоптан копытами своей же конницы, и эта важная смерть послужила объяснением туманного пророчества предсказателей. Аттила уже был уверен в победе и заранее ликовал, но доблестный Торизмонд спустился с холмов и оправдал другую часть предсказания. Вестготы, растерявшиеся из-за бегства или измены аланов, постепенно восстановили свой строй, и гунны, несомненно, были побеждены, поскольку Аттила был вынужден отступить. Он рисковал собой безрассудно, как рядовой боец, но его бесстрашные центральные отряды оказались слишком далеко впереди остального строя, их атака не получила почти никакой поддержки, фланги остались без защиты, и только наступление ночи спасло завоевателей Скифии и Германии от полного разгрома. Они отступили внутрь круга из повозок, который служил крепостной стеной их лагерю; конные отряды спешились и приготовились к обороне, для которой не были приспособлены ни их оружие, ни характер. Исход сражения был неясен, и Аттила обеспечил себе последний достойный выход: по его приказу седла и богато украшенные сбруи коней его воинов были сложены в кучу для погребального костра. Этот благородный варвар решил, что, если его укрепления будут прорваны, он бросится в огонь и лишит своих врагов славы, которую могли бы им принести смерть или пленение Аттилы.
Но его враги провели эту ночь в таком же беспорядке и тревоге. Неосмотрительный Торизмонд увлекся преследованием врага и неожиданно оказался вместе с несколькими соратниками среди скифских повозок. В сумятице ночного боя готский принц был сброшен с коня и мог бы погибнуть так же, как его отец, если бы не молодая сила и неустрашимая пылкая отвага его спутников, которые выручили его из опасного положения. На левом фланге сам Аэций тоже оказался в подобном положении: отрезанный от союзников, не зная об их победе и тревожась за них, он в одних случаях вступал в бой с вражескими войсками, разбросанными по Шалонской равнине, в других случаях обходил их стороной, и наконец добрался до лагеря готов, который смог укрепить до утра лишь легкой оградой из щитов. Вскоре военачальник империи с удовольствием узнал о поражении Аттилы, который по-прежнему ничего не предпринимал и оставался внутри своих укреплений; взглянув на залитое кровью поле боя, Аэций с тайным удовлетворением заметил, что потери понесли в основном варвары. Тело Теодориха, покрытое почетными ранами, было найдено под кучей трупов; подданные оплакивали смерть своего короля и отца, но их слезы смешивались с песнями и приветственными криками, и похоронные обряды по королю были совершены на глазах у побежденного врага. Готы, гремя оружием, подняли на щите его старшего сына Торизмонда, которого по праву прославляли как творца своей победы, и сын, став новым королем, принял обязанность отомстить как священную часть отцовского наследства. Однако готы сами были поражены свирепостью и бесстрашием своего грозного противника. Их историк сравнил Аттилу со львом, который окружен в своем логове и с удвоенной яростью угрожает охотникам. Царям и народам, которые могли покинуть его в час беды, Аттила ясно дал понять, что гнев их монарха для них – самая близкая и неотвратимая опасность. Все музыкальные инструменты его армии непрерывно играли громкую ободряющую музыку, бросая вызов противнику, а передовые отряды союзников, которые приближались к гуннскому лагерю, чтобы взять его штурмом, были остановлены или уничтожены дождем стрел, летевших со всех сторон из укрепления. На всеобщем военном совете было решено осаждать царя гуннов в его лагере, перехватывать его обозы с продовольствием и этим вынудить его на позорный для него договор или неравный бой. Но нетерпение вскоре заставило варваров отвергнуть эти осторожные и медленные меры, а опытный политик Аэций понимал, что после истребления гуннов римское государство станет терпеть притеснения от сильного и гордого готского народа. Поэтому патриций использовал свое превосходство над другими по власти и уму для того, чтобы успокоить страсти, которые сын Теодориха считал своим долгом. Аэций с притворной любовью сказал Торизмонду подлинную правду об опасности проволочки и убедил его быстрым возвращением разрушить планы честолюбивых братьев, которые вполне способны были захватить трон и сокровища Тулузы. После ухода готов и разделения армии союзников Аттила был удивлен тишиной, воцарившейся на просторах Шалонской равнины. Подозрение, что за этим кроется какая-то военная хитрость врагов, несколько дней удерживало его внутри круга из повозок, а последовавшее за этим отступление за Рейн стало признанием победы союзников – последней победы, которая была одержана во имя Западной империи. Меровей и его франки, держась на почтительном расстоянии и увеличивая представление противника о своей силе за счет многочисленных дополнительных костров, которые они зажигали каждую ночь, шли за арьергардом гуннов до границ Тюрингии. Тюринги служили в войсках Аттилы; и по пути к месту боя, и на обратном пути они прошли через земли франков и, возможно, именно во время этой воины совершили те жестокости, за которые примерно через восемьдесят лет отомстил сын Хлодвига, – убили своих заложников и пленных. Во время этой бойни двести юных девушек были с неумолимой яростью подвергнуты изощренным пыткам: их тела были разорваны дикими конями или раздавлены колесами катящихся повозок и брошены без погребения на проезжих дорогах на растерзание собакам и стервятникам. Таковы были те древние предки, чьи мнимые добродетели иногда вызывают похвалу и зависть у людей цивилизованной эпохи!
//-- Вторжение в Италию --//
Ни твердость духа Аттилы, ни сила его войска, ни его слава не уменьшились от неудачи Галльского похода. Следующей весной он вновь потребовал себе принцессу Гнорию и принадлежащие ей по наследству сокровища. На требование вновь был дан уклончивый, почти отрицательный ответ, влюбленный царь гуннов пришел в негодование и немедленно выступил в поход; во главе бесчисленных варварских полчищ он перешел Альпы, вторгся в Италию и осадил Аквилею. Его варвары не знали способов ведения правильной осады, для которой даже в древности было необходимо иметь некоторые познания или по меньшей мере опыт в механике. Но многие тысячи римлян из провинций и пленных, чья жизнь без сожаления приносилась в жертву, могли выполнить самые тяжелые и опасные работы. Продажные услуги римских мастеров могли быть куплены и использованы для уничтожения их родины. Стены Аквилеи были атакованы грозным строем таранов, передвижных башен и машин, метавших камни, дротики и огонь [136 - В XIII веке монголы обстреливали китайские города из больших орудий, построенных служившими у них магометанами или христианами. Их боевые машины метали камни, весившие от ста пятидесяти до трехсот фунтов. Китайцы для защиты своей страны применяли порох и даже бомбы примерно за сто лет до того, как то и другое стало известно в Европе, но даже это небесное или адское оружие не смогло защитить трусливый народ.].
И монарх гуннов пустил в ход сильнодействующие средства: надежду, страх, соревнование и выгоду, чтобы устранить единственное препятствие, из-за которого откладывалось завоевание Италии. Аквилея в то время была одним из самых богатых, многолюдных и сильных приморских городов на побережье Адриатики. Чужеземные наемники-готы, которые служили под командованием своих наследственных государей Алариха и Анталы, передали свое бесстрашие местным жителям, а граждане Аквилеи еще помнили то славное и успешное сопротивление, которое их предки оказали свирепому непреклонному варвару, позорившему величие римского пурпура. Три месяца были напрасно потрачены на осаду Аквилеи; наконец, нехватка продовольствия и недовольство собственных войск вынудили Аттилу отказаться от нее и неохотно отдать войскам приказ снять на следующее утро свои шатры и начать отступление. Но когда парь гуннов, задумчивый, рассерженный и разочарованный, объезжал на коне вокруг городской стены, он увидел, как самка аиста пыталась покинуть свое гнездо в одной из башен и улететь в поле вместе с маленькими птенцами. Этот проницательный государственный муж тут же догадался, как использовать пустячный случай, который счастье предложило суеверию, и громким голосом радостно воскликнул, что такая домашняя птица, постоянно живущая рядом с людьми, никогда бы не покинула свое древнее жилище, если бы эти башни не ожидало неизбежное разрушение и безлюдье. Это счастливое знамение вселило в осаждавших уверенность в победе; осада была возобновлена и продолжена с новой силой; в той части стены, откуда улетел аист, был сделан большой пролом, гунны с неодолимой яростью пошли на приступ города, и последующие поколения с трудом могли отыскать развалины Аквилеи. Совершив это ужасное возмездие, Аттила продолжил свой путь и по дороге превратил в груды камней и пепла города Альтинум, Конкордию и Капую. Виченца, Верона и Бергамо – города, находившиеся дальше от моря, – остались беззащитными перед алчностью и жестокостью гуннов. Милан и Павия без сопротивления смирились с потерей своего богатства и хвалили захватчиков за необычное милосердие, которое уберегло от огня общественные и частные здания и сохранило жизнь толпе пленных. Правдивость народных преданий Комума, Турина и Модены вызывает обоснованные сомнения, но все же они согласуются с более точными свидетельствами, которые доказывают, что Аттила опустошил и те богатые равнины, разделенные рекой По и ограниченные Альпами и Апеннинами, где сейчас расположена Ломбардия. Завладев императорским дворцом в Милане, царь гуннов почувствовал удивление и обиду при виде картины, на которой были изображены цезари, сидящие на троне, и правители Скифии, лежащие у их ног. Месть, которую Аттила осуществил над этим памятником римского тщеславия, была безвредной: он приказал художнику поменять местами фигуры и позы, и на этом же холсте были изображены императоры, которые, согнувшись, как положено просителям, подходили к трону скифского монарха, чтобы высыпать перед ним из мешков золото, принесенное в качестве дани. Зрители должны были признать, что перемена соответствует истине и уместна, и, возможно, испытывали соблазн вспомнить по этому необычному поводу известную басню о споре между львом и человеком.
//-- Основание Венеции --//
Существует достойная свирепой гордости Аттилы поговорка о том, что там, где ступал его конь, больше никогда не росла трава. Однако этот дикарь-разрушитель ненамеренно заложил основы республики, которая возродила в феодальной Европе дух и искусство предприимчивой коммерции. Прославленное имя Венеция до этого обозначало большую и плодородную провинцию в Италии, от границ Паннонии до реки Аддуа и от По до Ретийских и Юлиевых Альп. До вторжения варваров в провинции Венеция мирно процветали пятьдесят городов; среди них первой по значению была Аквилея, но Падуя сохраняла свое древнее достоинство с помощью сельского хозяйства и мастерских, имущество пятисот граждан, принадлежавших к сословию всадников, по самым точным подсчетам, стоило миллион семьсот тысяч фунтов. Многие семьи из Аквилеи, Падуи и ближайших к ним городов бежали от гуннского меча и нашли себе безопасное убежище в глуши на соседних островах [137 - Сейчас считается, что Венеция возникла позже, во время вторжений лонгобардов. Однако нет сомнения, что какие-то люди, бежавшие от Аттилы, укрылись в Лагуне. С этой оговоркой описание Гиббона можно считать верным.].
У края Адриатического залива, там, где его повторяют в ослабленном виде океанские приливы, расположено примерно сто маленьких островов, отделенных от материка мелководьем и защищенных от волн несколькими песчаными косами, за которые корабли могут пройти по нескольким незаметным узким фарватерам. До середины V века эти отдаленные и уединенные места оставались невозделанными, малонаселенными и почти безымянными. Однако новое место жительства постепенно изменяло нравы, искусства и систему правления венецианских беженцев. Одно из писем Кассиодора, где описана их жизнь примерно через семьдесят лет после переселения, может считаться первым упоминанием о Венецианской республике. Этот министр Теодориха в своем причудливом декламаторском стиле сравнивает жителей островов с водяными птицами, которые свили себе гнезда на волнах. Он допускает, что в прошлом венецианские провинции имели много знатных семей, но дает понять, что теперь несчастья уравняли их всех в одинаковой смиренной бедности. Рыба у них была почти единственной пищей людей любого звания. Единственным их богатством была соль, которую они добывали из морской воды, и на ближайших к островам рынках этот товар, столь необходимый для жизни человека, служил деньгами вместо золота и серебра. Народ, поставивший свои жилища на месте, которое с одинаковым правом можно было назвать и землей и водой, вскоре стал в равной степени знаком с обеими этими стихиями, и требования алчности пришли на смену потребностям нужды. Жители островов от Градо-Кьоццы поддерживали между собой тесные связи и приплывали в центр Италии надежными, хотя и трудоемкими путями по рекам и материковым каналам. Их корабли, размер и количество которых постоянно увеличивались, заходили во все гавани залива, и Венеция уже в раннем детстве вступила в тот брак с Адриатикой, который венецианцы празднуют каждый год. Письмо Кассиодора, префекта претория, адресовано морским трибунам, и он мягко, но властно призывает, чтобы они пробудили в своих земляках усердие к службе государству, которому необходима их помощь при перевозке вина и масла, хранящегося на складах, которые переводятся из провинции Истрия в Равенну, столицу короля. Неоднозначное название этих выборных должностных лиц объясняется тем, что на двенадцати главных островах их жители каждый год выбрали двенадцать судей, называвшихся трибунами. Существование Венецианской республики под властью Италийского королевства готов засвидетельствовано тем же самым подлинным документом, который уничтожает претензии венецианцев на то, что она с самого начала была и всегда оставалась независимой.
Итальянцы, которые к тому времени уже давно перестали обучаться владению оружием, после сорока лет мира очень удивились приближению грозного варвара, на которого они смотрели с отвращением и ненавистью, поскольку он был врагом и их религии, и их государства. Среди всеобщего испуга и оцепенения только Аэций оказался неспособен на страх, но один, без помощников он не имел возможности совершить военные подвиги, достойные его прежней славы. Варвары, раньше защищавшие Галлию, отказались выступить в поход ради спасения Италии; подкрепление, обещанное императором Восточной империи, было далеко и могло вообще не появиться. Поскольку Аэций во главе войск Западной империи все же противостоял противнику, беспокоя войска Аттилы или замедляя их продвижение, он никогда не проявлял больше истинного величия, чем в эти дни, когда невежественный и неблагодарный народ упрекал его и осуждал его поступки. Если бы душа Валентиниана была способна на какие-нибудь великодушные чувства, он выбрал бы себе такого полководца примером и руководителем. Но робкий внук Феодосия вместо того, чтобы разделить со своим народом опасности войны, бежал от нее: поспешное отступление императора из Равенны в Рим – из неприступной крепости в незащищенную столицу – раскрыло его тайное намерение покинуть Италию, как только опасность станет грозить его императорской особе. Но это постыдное отречение императора от подданных было на время отложено из-за склонности к сомнениям и промедлению, которая обычно сочетается с трусливыми решениями и временами служит противовесом для их губительности. Западный император принял, совместно с сенатом и народом Рима, более полезное решение отвратить гнев Аттилы мольбами торжественного посольства. Это важное поручение взял на себя Авиен, который был в римском сенате первым благодаря высокому происхождению и богатству, консульскому званию, многочисленности клиентов и личным дарованиям. Авиен, умевший нравиться другим и хитрый, идеально подходил для ведения переговоров и в интересах общества, и в интересах частных лиц. Его товарищем по посольству стал Тригетий, в прошлом префект претория Италии, и с ними был римский епископ Лев, который согласился рискнуть собственной жизнью ради своей паствы. Гений Льва прошел школу народных бедствий и во время этих бедствий проявил себя, и Лев получил прозвище Великий за то, что успешно и усердно трудился, чтобы утвердить свои взгляды и свою власть под почтенными именами православной веры и церковной дисциплины. Когда римских послов провели в шатер Аттилы, царь гуннов стоял лагерем на том месте, где медленно вьющийся Минций [138 - Минций – река, приток реки По, сейчас называется Минчо.] теряется в пенистых волнах озера Бенак [139 - Бенак – крупное озеро в Италии западнее города Верона, современное название – Гарда.], и топтал копытами своей скифской конницы фермы Катулла и Вергилия. Варварский монарх выслушал послов с благосклонным и даже уважительным вниманием, и они купили свободу Италии, расплатившись за нее огромным выкупом или приданым принцессы Гонорий. Состояние войска Аттилы могло облегчить заключение договора и ускорить уход царя гуннов. Боевой дух его воинов был ослаблен богатством и теплым, располагающим к праздности климатом. Пастухи с севера, чьей обычной пищей были молоко и сырое мясо, слишком охотно лакомились хлебом, вином и мясом, приготовленным и приправленным согласно правилам кулинарного искусства; и среди них стала распространяться болезнь, которая в какой-то мере отомстила за беды Италии. Когда Аттила объявил о решении привести своих победоносных воинов к воротам Рима, и друзья, и враги стали напоминать ему о том, что Аларих недолго прожил после того, как завоевал Вечный город. Душа царя гуннов была сильнее подлинных опасностей, но теперь его осаждали воображаемые страхи, к тому же он не мог быть свободен от влияния суеверия, которое прежде так часто служило его целям. Настойчивость и красноречие Льва, его величественный вид и священное облачение вызвали у Аттилы почтение к духовному отцу христиан. Появление перед Аттилой апостолов Петра и Павла, которые угрожали варвару немедленной смертью, если он не исполнит просьбу их преемника, – одно из самых возвышенных преданий в церковной традиции. Безопасность Рима достойна вмешательства жителей неба, и нельзя не проявить снисхождения к сказанию, вдохновившему карандаш Рафаэля и резец Альгарди.
//-- Смерть Аттилы и распад его империи --//
Перед тем как покинуть Италию, царь гуннов пригрозил, что вернется в нее более грозным и более неумолимым, если его невеста, принцесса Гонория, не будет передана его послам в течение срока, указанного в договоре. Однако еще до завершения этого срока Аттила скрасил свою любовную тревогу тем, что добавил к своим бесчисленным женам еще одну – прекрасную девушку, которую звали Илдико. Их свадьба была отпразднована с варварской пышностью в деревянном дворце Аттилы за Дунаем, и монарх, отяжелевший от выпитого вина и сонный, лишь поздно ночью удалился с пира в брачную постель. Его приближенные, уважая наслаждение или сон своего государя, не тревожили его большую часть следующего дня; и лишь тогда необычная тишина встревожила их, заставила заподозрить неладное. Они несколько раз безуспешно пытались разбудить Аттилу громкими криками и в конце концов взломали дверь царской спальни. Там они увидели сидящую возле кровати молодую жену царя, которая, закрыв лицо фатой, дрожала от страха и оплакивала свое опасное положение и кончину царя, который ночью умер. У него неожиданно разорвалась артерия, а поскольку Аттила лежал в это время на спине, он захлебнулся собственной кровью, которая, не находя себе выхода через ноздри, залила легкие и желудок. Его тело было торжественно выставлено на обозрение посреди равнины под шатром из шелковых тканей, и лучшие конные отряды гуннов, размеренным шагом объезжая на конях этот шатер, пропели погребальную песню в честь героя, который жил со славой и умер непобедимым, был отцом для своего народа, бичом для врагов и ужасом для всего мира. Согласно своим обычаям, варвары в знак горя отрезали часть волос и наносили себе глубокие уродливые раны на лице, чтобы оплакивать своего доблестного предводителя не женскими слезами, а кровью воинов. Останки Аттилы были положены в три гроба, золотой, серебряный и железный, и тайно похоронены ночью; в могилу было брошено много ценной добычи, захваченной во время войн; пленники, которые вырыли могилу, были бесчеловечно убиты; а потом те самые гунны, которые так сильно горевали о своем царе, с разгульной и неумеренной радостью пировали около его свежей могилы. В Константинополе стало известно, что Марциан в ту счастливую для него ночь, когда умер царь гуннов, увидел во сне, что лук Аттилы сломался, и это показывает, как редко образ этого грозного варвара покидал ум римского императора.
Переворот, который разрушил империю гуннов, укрепил славу Аттилы как гениального правителя, который один не давал распасться на куски огромному полотну, сшитому из лоскутов разных тканей. После его смерти самые отважные и дерзкие вожди стали надеяться стать царями, самые могущественные цари отказывались признавать над собой старшего, и многочисленные сыновья покойного монарха, рожденные от него множеством матерей, делили и оспаривали как частное наследство верховную власть над народами Германии и Скифии.
Отважный Ардарик чувствовал сам и разъяснял другим, как позорно это рабское разрывание государства на куски. Его воинственные подданные гепиды вместе с остготами, которыми командовали те же три доблестных брата, убедили своих союзников восстановить права свободы и царского сана. В решающем кровопролитном сражении на реке Нетад в Паннонии противостояли одно другому или поддерживали друг друга копья гепидов, мечи готов, стрелы гуннов, пешее войско свевов, легкое оружие герулов и тяжелое вооружение аланов. Ардарик победил, и его победа сопровождалась смертью тридцати тысяч его врагов. В этой памятной битве на Нетаде потерял жизнь и корону старший сын Аттилы Эллак. Доблесть, которую он рано проявил, помогла ему взойти на трон акациров – скифского народа, который он покорил. Отец Эллака, любивший сына за его высокие достоинства, позавидовал бы его смерти.
Брат Эллака, Денгизич, во главе армии гуннов, грозных даже в дни поражения и бегства, еще около пятнадцати лет держался на берегах Дуная. Дворец Аттилы и страна от Карпатских гор до Эвксинского моря, прежде носившая имя Дакия, перешли к новому государству, которое создал Ардарик, король гепидов. Завоеванные гуннами земли Паннонии, от Вьенны до Сирмиума, были заняты остготами, остальные племена, которые так храбро отстаивали свою изначальную свободу, получили земли для поселения, но земли эти были распределены не равномерно, а соответственно силе племен. Королевство Денгизича, окруженного и теснимого многочисленными рабами его отца, сжалось до клочка земли, огороженного его повозками. Мужество, порожденное отчаянием, побудило его вторгнуться в Восточную империю. Денгизич погиб в бою, и его голова, позорно выставленная для обозрения на ипподроме, стала приятным зрелищем для жителей Константинополя. Аттила то ли по причине родительской любви, то ли из-за суеверия считал, что его младший сын Ирнак должен продолжить славу своего народа. Характер этого молодого князя, который пытался умерить безрассудство своего брата Денгизича, больше подходил для правления находившимся в упадке народом гуннов, и во главе подвластных ему орд Ирнак ушел в центр Малой Скифии. Вскоре их раздавил поток новых варваров, пришедших по тому пути, который когда-то проложили предки самих гуннов. Геугены, они же авары [140 - Авары – народ, известный в славянских летописях под именем обры. Второе их название современные ученые произносят как жужани.], чьей родиной греческие писатели называют берега океана, гнали перед собой соседние с ними племена, и в конце концов айгуры [141 - Гиббон, видимо, имеет в виду уйгуров.] – северный народ из тех холодных областей Сибири, откуда поступают самые ценные меха, – расселились по пустыне до самого Борисфена и ворот Каспия и окончательно уничтожили империю гуннов.
//-- Убийство Аэция и смерть Валентиниана III --//
Такой ход событий мог бы упрочить безопасность Восточной империи, если бы в ней царствовал государь, который бы искал дружбы варваров, не теряя при этом их уважения. Но император Запада, слабый и развращенный Валентиниан, который на тридцать пятом году своей жизни так и не вступил в возраст рассудка и мужества, употребил во зло свою видимую безопасность и подвел подкоп под свой собственный трон, убив Аэция. Инстинкт низкой и завистливой души заставлял его ненавидеть человека, которого все прославляли как грозу варваров и опору государства; а новый любимец, евнух Ирклий, пробудил императора от сонного оцепенения, которое тот при жизни Плацидии [142 - Плацидия умерла в Риме 27 ноября 450 года нашей эры. Она была похоронена в Равенне, где в течение многих столетий сохранялись ее гробница и даже труп, усаженный в кресло из кипарисового дерева. Императрица получила много похвал от православного духовенства, а святой Петр Хризолог заверил Плацидию, что ее усердное служение Троице было вознаграждено рождением трех царственных детей.] мог скрывать под видом сыновней почтительности.
Слава Аэция, его богатство и высокое положение, его многочисленная воинственная свита из сторонников-варваров, зависимость от него могущественных людей, занимавших гражданские государственные должности, и надежды его сына Гауденция, который уже был обручен с дочерью императора Евдоксией, возвышали военачальника над уровнем обычных подданных. Честолюбивые замыслы, в которых его тайно обвинили, вызвали у Валентиниана страх и негодование. Притом Аэций, видимо, вел себя высокомерно и нескромно: ему служили опорой знание собственных высоких достоинств, прежние заслуги и, возможно, невиновность. Патриций обидел своего государя враждебным заявлением и усилил обиду тем, что заставил императора заключить с ним соглашение о примирении и союзе и скрепить это соглашение торжественной клятвой. Аэций открыто заявлял о своих подозрениях и пренебрегал своей безопасностью; ошибочно веря, будто враг, которого он презирал, не способен быть мужчиной даже в преступлениях, он безрассудно рискнул собой, явившись в римский дворец. Пока он настаивал – может быть, слишком горячо и нетерпеливо, – чтобы свадьба его сына была ускорена, Валентиниан впервые в жизни вынул меч из ножен и вонзил клинок в грудь полководцу, который спас его империю. Честолюбивые придворные и евнухи, отталкивая один другого, поспешили последовать примеру своего господина, и Аэций, которому они нанесли сто ран, упал мертвый в присутствии императора. В этот же миг был убит префект претория Боэций; и прежде чем могло стать известно о случившемся, наиболее влиятельные друзья патриция были вызваны во дворец и убиты поодиночке. Император немедленно сообщил своим солдатам, подданным и союзникам о своем ужасном деле, лицемерно давая ему красивые имена правосудия и необходимости. Те народы, для которых Аэций был чужаком или врагом, великодушно оплакивали недостойную гибель героя; варвары, которые состояли у него на службе, скрывали горе и негодование, а презрение, которое народ до этого времени испытывал к Валентиниану, мгновенно превратилось в сильнейшее всеобщее отвращение. Такие чувства редко проникают за стены дворца, но все же императора смутил честный ответ одного римлянина, чьего одобрения он не постыдился добиваться: «Государь, мне неизвестно, какие у вас были основания для этого или что вынудило вас на это; я лишь знаю, что вы поступили как человек, который левой рукой отрубает себе правую».
Похоже, роскошь Рима побуждала Валентиниана приезжать туда часто и надолго; поэтому императора презирали в Риме сильнее, чем в любой другой части его владений. Поскольку слабое правительство, которое не могло обойтись без власти сенаторов и даже без запасов с их складов, нуждалось в их поддержке, в сенате постепенно возродился республиканский дух. Наследственный монарх Валентиниан своим высокомерием ранил их гордость, а его удовольствия нарушали покой и пятнали честь знатных семей. Императрица Евдоксия по рождению была равна ему, а своей красотой и нежной любовью заслуживала, чтобы непостоянный муж давал ей те свидетельства любви, которые растрачивал на легкие внебрачные увлечения.
Петроний Максим, богатый сенатор из семьи Анициев, дважды побывавший консулом, имел целомудренную и красивую жену. Своим упорным сопротивлением она лишь разжигала вожделение Валентиниана, и тот решил осуществить свое желание хитростью или силой. Одним из пороков двора были азартные игры с крупными ставками. Император благодаря удаче или ловкости выиграл у Максима крупную сумму денег, невежливо потребовал от него кольцо в залог обеспечения уплаты долга, а потом с верным посланцем отправил это кольцо жене Максима и от имени мужа приказал ей срочно явиться во дворец, чтобы находиться при императрице Евдоксии. Ничего не подозревавшая женщина прибыла в своих носилках в императорский дворец. По приказу нетерпеливого влюбленного ее провели в тихую отдаленную спальню, и Валентиниан без всяких угрызений совести нарушил закон гостеприимства. Слезы этой женщины по возвращении домой, ее глубокое горе и горькие упреки мужу, которого она считала сообщником виновника ее позора, побудили Максима к справедливой мести. Желание отомстить усиливалось честолюбием: Максим мог надеяться, что свободное голосование римских сенаторов возведет его на трон ненавистного и презренного соперника.
Валентиниан полагал, что все души так же, как его собственная, не способны на дружбу и благодарность, и неосторожно принял в свою охрану нескольких слуг и сторонников Аэция. Двух из них, варваров по происхождению, убедили исполнить священный и почетный долг: покарать смертью убийцу их покровителя, и мужеству этих бесстрашных мстителей не пришлось долго ждать подходящего момента. Когда Валентиниан развлекался на Марсовом поле, любуясь какими-то военными упражнениями, эти двое внезапно бросились к нему с обнаженным оружием в руках, расправились с преступным Ираклием и закололи императора ударом в сердце, не встретив ни малейшего сопротивления его многочисленной свиты, которая, видимо, была рада смерти тирана. Такова была судьба Валентиниана III, последнего римского императора из семьи Феодосия. В нем точно повторилась та наследственная слабость характера, которой отличались его двоюродный брат и два дяди, но он не унаследовал мягкости нрава, чистоты души и невинности, которые частично восполняли нехватку у них дарований и твердости духа. Валентиниана труднее простить за его недостатки, поскольку страсти у него были, а добродетелей не было. Даже его религия была сомнительной: он никогда не ступал на путь ереси, но возмущал благочестивых христиан своей привязанностью к языческим наукам магии и гадания.
//-- Признаки упадка Западной Римской империи --//
Уже во времена Цицерона и Варрона римские авгуры считали, что двенадцать ястребов, которых увидел Ромул, означают двенадцать столетий, в течение которых будет существовать по воле судьбы его город. Это пророчество, на которое не обращали внимания в дни здоровья и процветания государства, стало вызывать у людей опасения, когда почти закончился двенадцатый век существования Рима, омраченный позором и несчастьями, и даже потомки должны с некоторым удивлением согласиться, что это произвольное толкование случайного или вымышленного события было подтверждено падением Западной империи. Но ее гибель предвещали более ясные признаки, чем полет ястребов, – римское правительство с каждым днем становилось менее грозным для врагов и все более ненавистным и угнетающим для подданных. Вместе с усилением народных бедствий увеличивались налоги, бережливостью пренебрегали тем больше, чем нужнее она становилась, и несправедливые богачи перекладывали разное по тяжести для них и простых людей налоговое бремя с себя на народ, обманом отнимая у народа индульгенции – льготы, которые иногда могли облегчить простолюдинам их нищету. Суровая инквизиция, которая конфисковывала имущество граждан и пытала их самих, заставляла подданных Валентиниана предпочитать более простую тиранию варваров, бежать в леса или переходить в мерзкий и отвратительный для них разряд наемных слуг. Жители империи с отвращением отрекались от звания римского гражданина, которого когда-то честолюбиво добивались люди всего мира. Племенные союзы багаудов незаконно установили свою независимую власть в армориканских провинциях Галлии и в большей части Испании, и министры империи с помощью репрессивных законов и приносившей мало успехов военной силы боролись против мятежников, которых сами же создали. Исчезни все захватчики-варвары в один миг, это не спасло бы Западную империю. Рим остался жить, но лишился свободы, добродетели и чести.
Глава 36
ИМПЕРАТОР МАЙОРИАН. КОРОЛЬ ИТАЛИИ ОДОАКР
Хотя гунны недолго находились в Италии, система управления Западной империей была непоправимо расшатана. Меньше чем через три месяца после смерти Валентиниана (в 455 г.) Гензерик (Гайзерик) привел свой флот к устью Тибра и разграбил Рим.
Следующие двадцать лет были временем окончательного распада Западной империи под властью нескольких сменявших один другого императоров, которые были государями лишь по имени. Небольшой передышкой в этом разрушении было короткое правление (457–461) императора Майориана.
//-- Император Майориан --//
В преемнике Авита мы с удовольствием обнаруживаем человека с великой и героической душой: такие люди иногда появляются на свет во времена вырождения, чтобы восстановить честь человеческого рода. Император Майориан заслужил похвалы современников и потомков, и эти похвалы с большой силой выражены в словах рассудительного и беспристрастного историка: «Он был ласков для подданных, ужасен для врагов и в любой добродетели превосходил всех, кто правил римлянами до него». Такое свидетельство может в конечном счете служить оправданием славословий Сидония, и мы можем с уверенностью признать, что, хотя этот услужливый оратор так же усердно льстил бы и самому ничтожному правителю, высочайшие достоинства предмета хвалы в данном случае заставили хвалившего удержаться в рамках правды.
Майориан получил свое имя в честь деда со стороны матери, который в царствование великого Феодосия командовал войсками на иллирийской границе. Этот командующий отдал свою дочь замуж за отца Майориана, почтенного чиновника, который умело и честно управлял доходами Галлии и великодушно предпочитал дружбу Аэция соблазнительным предложениям коварного двора. Его сын, будущий император, рос, обучаясь воинскому делу, и с первых лет юности отличался бесстрашием и мужеством, ранней мудростью и безграничной щедростью при скромном достатке. Он служил под знаменем Аэция, способствовал его успеху, разделял с ним славу, а иногда и затмевал его. В конце концов он вызвал зависть патриция или, скорее, его жены, которая заставила Майориана покинуть военную службу. После смерти Аэция Майориан был вызван обратно в армию и получил повышение в должности; промежуточной ступенью на пути к трону Западной империи была для него тесная близость с комесом Рикимером.
В то время, когда трон пустовал после отречения Авита, честолюбивый Рикимер, которому варварское происхождение не позволяло стать императором, управлял Италией, нося звание патриция. Он передал своему другу Майориану видный пост главнокомандующего конницей и пехотой и через несколько месяцев возвел его на престол, согласившись с единодушным желанием римлян, любви которых Майориан добился, одержав незадолго до этого победу над алеманнами. Церемония, на которой главнокомандующий был облачен в императорский пурпур, прошла в Равенне, и послание, с которым новый император обратился к сенату, лучше всего отражает его положение и его чувства. «Отцы-сенаторы! Ваш выбор и веление нашей доблестнейшей армии сделали меня вашим императором. Я желал бы, чтобы милостивое Божество во время моего правления направляло решения и поступки государственной власти и способствовало их успеху на пользу вам и на благо народу. Что касается меня, то я не стремился царствовать, а покорился этой необходимости. Я не исполнил бы свои обязанности как гражданин, если бы трусливо, себялюбиво и неблагодарно отказался принять на себя тяжесть этих трудов, которые поручает мне государство. Поэтому помогите государю, которого сами создали: участвуйте в исполнении обязанностей, которые вы сами возложили на него, и пусть наши совместные усилия способствуют счастью империи, которую я принял из ваших рук. Заверяю вас в том, что в наше время к правосудию вернется та сила, которую оно имело в древности, и что добродетель не только будет невиновна, но и заслужит награду. Пусть доносов не боится никто, кроме тех, кто их пишет: как подданный я всегда осуждал доносчиков, а как государь буду их сурово наказывать. Я сам и мой отец патриций Рикимер будем управлять всеми военными делами и обеспечивать безопасность римского мира, который мы спасли от иноземных и внутренних врагов. Теперь вам понятны правила моего правления, и вы можете быть уверены в верной любви к вам и искренности заверений государя, который прежде был вашим товарищем в жизни и опасностях, который по-прежнему с гордостью носит имя сенатора и который очень желает, чтобы вы никогда не раскаялись в том, что приняли решение в его пользу». Император, который на развалинах римского мира вспомнил древний язык закона и свободы, от которого не отказался бы и Траян, должен был найти эти благородные чувства в своем собственном сердце, поскольку ни обычаи его эпохи, ни пример предшественников не могли указать ему такой пример для подражания.
О частной жизи и публичных поступках Майориана известно очень мало, но его законы, которые отличаются необычным сплавом хорошо продуманного содержания и выразительности изложения, точно отражают характер этого государя – правителя, который любил свой народ и сочувствовал ему в его беде, который изучил причины упадка империи и был способен применить (насколько такая реформа возможна) обдуманные и действенные лекарства против болезней общества. Его постановления относительно финансов явно были направлены на то, чтобы устранить или по меньшей мере ослабить самые невыносимые причины недовольства. I. С первого часа своего царствования он старался (я перевожу его собственные слова) помочь уставшим состояниям провинциалов и уменьшить давящий их накопившийся вес основных и дополнительных налогов на имущество. С этой целью он объявил всеобщую амнистию: полностью и окончательно списал все задолженности по налогам и все долги, которые чиновники его налоговой службы могли под каким-либо предлогом потребовать с народа. Этот мудрый отказ от устаревших, обременительных и бесполезных требований улучшил и очистил источники государственного дохода, и подданный, который теперь мог смотреть назад без отчаяния, получил возможность с надеждой и благодарностью работать для себя и своей страны. II. Майориан вернул расчет размера налогов и их сбор под юрисдикцию наместников провинций, которые обычно этим занимались, и распустил чрезвычайные комиссии, прежде учрежденные для этого по указанию императоров или префектов претория. Любимые слуги учредителей, получавшие эту временную власть, вели себя нагло, а их требования были необоснованными. Кроме того, они с подчеркнутым презрением относились к судам низших инстанций и были недовольны, если их сборы и прибыли не превышали в два раза ту сумму, которую они изволили передавать в казну. Один из способов, которыми они вымогали деньги, мог бы показаться невероятным, если бы о нем не написал сам законодатель. Они требовали, чтобы вся сумма была уплачена золотом, но отказывались от имевших хождение в империи монет своего времени и принимали только те старинные монеты, на которых были отчеканены имена Фаустины или Антонинов. Подданный, не имевший этих редкостных старинных монет, был вынужден согласиться на требования алчных вымогателей; если же ему удавалось найти такие деньги, получалось, что он платил двойной налог, с учетом разницы в номинале и весе старинных и современных ему монет. III. По словам императора, «муниципальные собрания – малые сенаты, как их справедливо именовали в древности, – заслужили право считаться сердцем городов и мускулами государства. А при этом несправедливость наместников и продажность налоговых сборщиков опустили их на такой низкий уровень, что многие их члены, отказавшись от своей должности и своей родины, нашли себе убежище в дальнем изгнании и безвестности». Майориан настойчиво призывает, даже вынуждает их вернуться в покинутые ими города, но избавляет от той причины, которая заставила их отказаться от исполнения муниципальных должностей. Он приказывает им снова приступить – под началом наместников провинций – к выполнению обязанностей по взиманию налогов, но не делает их ответственными за всю сумму налога, собранную в их округе, а лишь требует, чтобы они регулярно представляли отчет о фактически полученных платежах и неплательщиках, у которых остались долги перед обществом. IV. Но Майориану было известно, что эти корпоративные органы были слишком склонны мстить за перенесенные ими несправедливости и притеснения, и поэтому он возродил полезную должность защитников города. Император призвал население каждого города выбрать на эту должность решением общего и свободного собрания горожан осмотрительного и честного человека, который бы имел смелость отстаивать их права, представлять на обсуждение их жалобы, защищать бедных от тирании богатых и сообщать императору о злоупотреблениях, совершаемых под прикрытием его, императора, имени и власти.
Зритель, который окидывает печальным взглядом развалины древнего Рима, чувствует искушение обвинить готов и вандалов в этом разрушении, для которого у них не было ни свободного времени, ни сил, а возможно, не было и желания. Бури войны могли сбросить на землю несколько высоких башенок, но то разрушение, которое подрывало фундаменты этих массивных построек, происходило бесшумно и медленно в течение десяти веков. Император Майориан, с его хорошим вкусом и твердостью духа, сурово подавлял те соображения выгоды, которые позже действовали бесстыдно и бесконтрольно.
Упадок города повлиял и на ценность общественных построек. Цирки и театры могли и теперь возбуждать в народе желания, но редко их удовлетворяли; в тех храмах, которые спаслись от религиозного пыла христиан, больше не обитали ни боги, ни люди; уменьшившиеся толпы римлян терялись на огромном пространстве бань и портиков; величественные библиотеки и залы суда стали бесполезны для праздного поколения, чей покой редко нарушали учение и дела. Памятники величия консулов и императоров больше не вызывали почтения как бессмертная слава столицы; их ценили только как неистощимый источник материалов – рудник, более дешевый и удобный, чем находившиеся далеко каменоломни. Городские чиновники Рима были снисходительны и уступчивы в этих случаях, и к ним постоянно поступали оправданные благовидными предлогами прошения, в которых шла речь о нехватке камня или кирпича для каких-нибудь необходимых работ; прекраснейшие архитектурные сооружения были грубо изуродованы ради мелкого или надуманного ремонта, и выродившиеся римляне, используя приобретенную добычу для собственной выгоды, кощунственно разрушали труды своих предков.
Майориан, часто сожалевший о запустении Рима, применил против этого разраставшегося зла суровое лекарство. Он оставил только государю и сенату право определять те исключительные случаи, когда уничтожение древнего здания может быть оправдано; наложил штраф в пятьдесят фунтов золота на каждого чиновника, который осмелится выдать незаконное и позорное разрешение на такое уничтожение, и грозил покарать их подчиненных за преступное повиновение жестокой поркой плетьми и отсечением обеих рук. В этом последнем пункте постановления законодатель, возможно, забыл о том, что наказание должно быть соразмерно преступлению, но его усердие имело благородную причину: Майориан горячо желал защитить памятники тех времен, в которые он желал бы и был бы достоин жить. Император понимал, что ему выгодно увеличить количество его подданных и что он обязан охранять чистоту супружеского ложа, но средства, которые он применил для достижения этих полезных целей, были неоднозначными по последствиям и, может быть, чрезмерными. Благочестивым девицам, которые посвящали свою девственность Христу, было запрещено удаляться в монастырь до достижения ими сорокового года жизни. Вдов, которые были моложе этого же возраста, закон принуждал к вступлению в новый брак в течение пяти лет после смерти мужа: если этого не происходило, половина имущества вдовы переходила к ее ближайшему родственнику или к государству. Неравные браки осуждались или расторгались. Конфискация имущества и изгнание показались малой карой за нарушение супружеской верности, и Майориан явным образом объявил, что виновный в этом преступник в случае, если возвращался в Италию, мог быть безнаказанно убит.
В те дни, когда император Майориан усердно трудился, чтобы восстановить счастье и добродетель римлян, ему пришлось выступить с оружием в руках против Гензерика, их самого грозного противника и в силу личных качеств, и в силу положения, в котором тот находился. Флот вандалов и мавров встал на якорь в устье реки Лирис, она же Гарильяно, но войска империи застали врасплох и атаковали плохо соблюдавших дисциплину варваров, которым к тому же мешал двигаться груз взятой в Кампании добычи; захватчиков отогнали к их кораблям, устроив им кровавую бойню; их предводитель, шурин короля, был найден среди убитых. Такая бдительность могла бы указать, каким будет характер нового царствования, но даже самая строгая бдительность и самые многочисленные войска были недостаточны для того, чтобы защитить от разорения побережье Италии по всей его большой длине во время войны на море. Народное мнение поручило гению Майориана более благородную и более трудную задачу: лишь от него одного Рим ожидал восстановления своей власти в Африке. Поэтому принятое Майорианом решение атаковать вандалов на их новом месте жительства было результатом важной и разумной политики. Если бы этот бесстрашный император смог передать свое мужество юношам Италии, если бы он смог возродить на Марсовом поле те достойные мужчин военные упражнения, в которых он всегда превосходил равных себе, он мог бы выйти в поход против Гензерика во главе армии, римской во всех смыслах этого слова. Такое преобразование нравов народа может быть принято поколением, при котором страна находится на подъеме. Но несчастье правителей, которые ценой больших трудов поддерживают существование клонящейся к своему концу монархии, состоит в том, что им поневоле приходится одобрять и даже умножать самые вредные злоупотребления, чтобы получить сиюминутную выгоду или отвратить близкую опасность. Майориан так же, как самый слабый из его предшественников, был вынужден использовать постыдное средство защиты – замену своих невоинственных подданных наемниками-варварами. Свою более высокую одаренность он смог проявить лишь в той силе и ловкости, с которыми сжимал и поворачивал этот опасный инструмент, так легко способный ударить по держащей его руке. Кроме союзников империи, которые уже состояли у нее на военной службе, слава о его щедрости и доблести привлекла к нему народы, жившие на Дунае, Борисфене и, может быть, на Танаисе [143 - Танаис – древнее название Дона.].
Многие тысячи самых храбрых подданных Аттилы – гепиды, остготы, ругии, бургунды, свевы и аланы – собрались на равнинах Лигурии; вражда между ними была противовесом для их грозной мощи. Суровой зимой они перешли через Альпы. Император, одетый в полные доспехи, шел пешком впереди этого войска, измерял посохом глубину снега или льда и ободрял скифов, которые жаловались на сильный холод, веселыми уверениями, что в Африке они будут довольны жарой. Граждане Лиона посмели закрыть ворота своего города перед армией Майориана; вскоре им пришлось умолять императора о милосердии, и он это милосердие проявил. Он победил в бою Теодориха и затем согласился назвать своим другом и союзником этого короля, которого ранее посчитал достойным противником для своего оружия. Убеждением и силой Майориан добился полезного, хотя и непрочного воссоединения с империей большей части Галлии и Испании; и даже независимые багауды, которые не подчинялись или сопротивлялись притеснявшей их власти прежних императоров, были склонны доверять добродетельному Майориану. Его лагерь был полон союзников-варваров; его трон поддерживало пылкое усердие любящего народа; но император предвидел, что без морских сил он не сможет завоевать Африку.
Во время Первой Пунической войны римское государство трудилось с таким невероятным усердием, что меньше чем за шестьдесят дней после первого удара топора в лесу флот числом в сто шестьдесят галер стоял на якорях в море и гордо покачивался на волнах. Майориан в гораздо менее благоприятных обстоятельствах оказался равен древним римлянам по силе духа и упорству. Был срублен лес в Апеннинах, восстановлены арсеналы в Равенне и Мизенуме, Италия и Галлия соперничали в том, кто внесет больший вклад в это общенародное дело; и империя собрала в безопасной и просторной гавани испанского города Карфагена [144 - Нынешнее название Картахена.] флот из трехсот крупных галер и пропорционального этому числу количества грузовых и менее крупных судов.
Бесстрашие и самообладание Майориана ободряло его солдат, вселяя в них уверенность в победе; и если верить его историку Прокопию, мужество императора побуждало его выходить за пределы благоразумия. Майориан так страстно желал увидеть собственными глазами, каково положение вандалов, что рискнул, изменив цвет волос, съездить в Карфагены в качестве своего собственного посла, а Гензерик потом страдал от унижения и стыда, когда узнал, что разговаривал с императором римлян и позволил ему уйти. Этот рассказ можно отвергнуть как невероятный вымысел, но такой вымысел можно было сочинить лишь о герое.
Гензерик и без личной встречи был достаточно знаком с гениальностью и замыслами своего противника. Король пускал в ход обычные уловки: обман и отсрочку, но они не имели успеха. Его просьбы о мире с каждым часом становились все покорнее и, возможно, все искреннее, но несгибаемый Майориан твердо следовал древнему правилу: Рим не может быть в безопасности, пока существует враждебный ему Карфаген. Король вандалов не надеялся на мужество своих прирожденных подданных, которых изнежила южная роскошь, и не доверял верности побежденных, которые чувствовали к нему отвращение как к арианину и тирану. В отчаянной попытке защититься он превратил Мавританию в пустыню, но это не могло остановить военные операции римского императора, который мог высадить свои войска в любом месте африканского побережья. Гензерика спасло от близкой и неизбежной гибели предательство нескольких могущественных подданных императора, у которых успех их повелителя вызывал зависть или опасения. Руководствуясь их тайными указаниями, он внезапно напал на неохраняемый флот в заливе Картахены; многие корабли были потоплены, захвачены или сожжены, и результаты трехлетних приготовлений были уничтожены за один день. После этого поведение обоих противников доказало, что они были выше своей судьбы. Вандал вместо того, чтобы прийти в восторг от своей случайной победы, сразу же после нее возобновил просьбы о мире. Император Запада, который был способен и замышлять великие дела, и переносить тяжелые разочарования, согласился заключить с ним мирный договор или, скорее, соглашение о перемирии, в полной уверенности, что раньше, чем он сможет восстановить свой флот, ему дадут повод для новой войны. Майориан вернулся в Италию и стал продолжать свои труды во благо народа, а поскольку он знал, что сам был честен, мог долго не замечать мрачный заговор, угрожавший его власти и жизни. Недавнее несчастье в Картахене стало пятном на его славе, блеск которой до этого времени слепил глаза толпе. Гражданские чиновники и военные командиры почти всех разрядов были разъярены против реформатора, поскольку все они получали какие-то выгоды от злоупотреблений, которые он хотел уничтожить, а патриций Рикимер обратил непостоянные чувства варваров против государя, одновременно ими уважаемого и ненавидимого. Добродетели Майориана не смогли защитить его от мятежа, который вспыхнул в военном лагере возле Тортоны у подножия Альп. Его вынудили отречься от императорского сана, а через пять дней после отречения от умер – как сообщили, от дизентерии. Скромный памятник над его останками был освящен уважением и благодарностью последующих поколений.
В личной жизни Майориан внушал к себе любовь и уважение. Злобная клевета и сатира вызывали у него негодование или же, когда были направлены против него самого, – презрение; но он защищал свободу остроумия и в те часы, которые проводил в обществе близких друзей, он мог, не унижая величия своего сана, дать волю любви к шуткам.
С 461-го по 471 год Рикимер фактически правил Италией, хотя и без титула правителя. В 471 году, не поладив с императором Антемием, он разграбил Рим, но вскоре после этого умер. В 476 году на престоле оказался последний император – Ромул Августул. Традиционная дата конца Западной империи связана с его именем, которое по этой причине случайно приобрело важное значение. С 476 года по 490-й в Италии создал готское королевство Одоакр, который формально считался наместником константинопольского императора.
//-- Король Италии Одоакр --//
Одоакр был первым варваром, который царствовал в Италии над народом, когда-то по праву считавшим себя выше всего остального человечества. Этот стыд римлян и теперь вызывает у нас уважительное сострадание, и мы от души разделяем воображаемые горе и негодование их выродившихся потомков. Но в бедствиях Италии эти потомки постепенно утратили гордое сознание своей свободы и славы. В эпоху римской добродетели провинции подчинялись военной силе государства, а граждане – его законам; так было до тех пор, пока эти законы не были уничтожены гражданскими войнами, пока город и провинции не попали в рабство к тирану и не стали его собственностью. Формы конституции, которые смягчали или прикрывали собой их отвратительное рабство, были отменены временем и насилием; италийцы жаловались то на присутствие, то на отсутствие государей, которых ненавидели или презирали, и за пять веков такого правления страна перенесла много различных бед: разгул военной силы, капризный деспотизм и умело разработанную сложную систему угнетения. Варвары за это же время поднялись из безвестности и презрения; воины из Германии и Скифии были введены в провинции империи сначала как слуги римлян, затем как их союзники и в конце концов как господа римлян, которых они либо оскорбляли, либо защищали. Ненависть к ним народа была подавлена страхом; римляне уважали воинственных вождей, получавших от империи почетные звания, за твердость духа и окружавшую их роскошь, и судьба Рима уже давно зависела от этих грозных чужаков. Суровый Рикимер, топтавший развалины Италии, уже осуществлял власть короля, не называясь королем; так что терпеливые римляне постепенно приготовились к тому, чтобы признать над собой королевскую власть Одоакра и его преемников-варваров.
Король Италии был достоин находиться на той высоте, на которую его возвели мужество и удача. Его грубые манеры дикаря были облагорожены привычками, выработанными в беседах. Будучи завоевателем и варваром, он уважал установления и даже предрассудки своих подданных. После семилетнего перерыва Одоакр восстановил должность консула Запада. Сам он то ли из скромности, то ли из гордости отказался от этого почетного звания, которое в те дни еще носили императоры Востока, но высокий пост по очереди занимали одиннадцать самых знаменитых сенаторов, и список этих консулов украшен именем Базилия, который своими добродетелями заслужил дружбу и благодарную похвалу своего клиента Сидония. Законы императоров неуклонно проводились в жизнь, гражданское управление Италией, как и раньше, осуществляли префект претория и подчиненные префекту чиновники. Одоакр переложил на плечи римских должностных лиц ненавистную народу и требующую жестокости задачу – сбор налогов в казну, а себе оставил дающее заслуги и популярность право в подходящий момент проявлять снисхождение, уменьшая это бремя. Король, как и прочие варвары, был воспитан в арианской ереси, но, несмотря на это, уважал звание монаха и епископский сан. Молчание католиков свидетельствует о его терпимости к ним. Вмешательство Базилия в выборы римского первосвященника было необходимо ради спокойствия Рима. Указ, запрещавший духовным лицам отчуждать их земли, был в конечном счете разработан для пользы народа, благочестие которых иначе обложили бы налогом, чтобы возместить ущерб, причиненный церковной собственности. Италия была защищена оружием своего завоевателя: галльские и германские варвары, до этого оскорблявшие своими набегами слабый род Феодосия, теперь не решались нарушать ее границы. Одоакр пересек Адриатику для того, чтобы покарать убийц императора Непота и завладеть приморской провинцией Далмацией. Он пересек Альпы, чтобы спасти остатки Норика от Фавы (иначе Фелетея), царя ругиев, который жил по другую сторону Дуная. Этот царь был побежден в бою и уведен в плен, большая колония пленников и подданных была переселена в Италию, и Рим после долгих лет поражений и позора мог считать себя причастным к триумфу своего повелителя-варвара.
Несмотря на благоразумие и успехи Одоакра, его королевство представляло собой печальное зрелище нищеты и запустения. Упадок сельского хозяйства был заметен в Италии со времен Тиберия, и справедливыми были жалобы на то, что жизнь римского народа зависит от случайностей движения ветров и волн. В годы разделения и упадка империи Рим лишился поступавших в качестве налога урожаев Египта и Африки, число жителей постоянно уменьшалось вместе с количеством средств к существованию, и страна была истощена невосполнимыми потерями в результате войны, голода и эпидемии. Святой Амвросий оплакал разрушение многолюдного округа, который когда-то украшали процветающие города Болонья, Модена, Региум и Плаценция. Папа Гелазий, который был подданным Одоакра, утверждает, сильно преувеличивая, что в Эмилии, Тоскане и граничащих с ними провинциях человеческий род был почти истреблен. Римские плебеи, которых кормила рука их повелителя, погибали или исчезали, как только приходил конец его щедрости; упадок ремесел обрек трудолюбивых мастеровых на праздность и нужду; а сенаторы, которые могли терпеливо выносить разорение своей страны, оплакивали потерю личного богатства и роскоши. Третья часть тех обширных поместий, которые считаются первопричиной разорения Италии, была отнята у прежних владельцев в пользу завоевателей. Урон становился еще тяжелее от оскорблений; переживаемые страдания усиливались боязнью еще более страшных бед, и всякий раз, когда новым толпам варваров выделялись новые земли, каждый сенатор опасался, как бы землемеры, произвольно выбиравшие для поселенцев места, не приблизились к его любимой вилле или самой доходной ферме. Наименее несчастными были те, кто безропотно подчинялся власти, которой было невозможно сопротивляться. Поскольку они хотели жить, в какой-то степени были благодарны тирану за то, что он пощадил их жизнь; а поскольку он был полным хозяином их имущества, они должны были принимать ту его часть, которую он им оставлял по собственной воле. Бедствия Италии ослаблялись благоразумием и человечностью Одоакра, который чувствовал себя обязанным платить за свое возведение на престол выполнением просьб распущенной и буйной толпы. Природные подданные варварских королей часто сопротивлялись им, свергали их с престола или даже убивали; а многочисленные банды наемников-итальянцев, объединявшиеся под знаменем выборного военачальника, требовали для себя больше свободы и больше прав на грабеж. Монархическое государство без единства в народе и без наследственного права на престол быстро стало распадаться на части. На пятнадцатом году царствования Одоакра его начал теснить более одаренный правитель – король остготов Теодорих, герой, который был одинаково велик в искусстве войны и в искусстве правления, при котором в Италию вернулись и мир, и процветание, имя которого до сих пор вызывает у людей интерес и привлекает внимание.
Глава 37
ПОЯВЛЕНИЕ ПЕРВЫХ МОНАХОВ. ПРИЧИНЫ БЫСТРОГО РАСПРОСТРАНЕНИЯ МОНАШЕСТВА. СВЯТОЙ СИМЕОН СТОЛПНИК. ОБРАЩЕНИЕ ВАРВАРОВ В ХРИСТИАНСТВО
Неразрывная связь гражданских и церковных дел вынуждает и побуждает меня рассказать о развитии, притеснениях, укреплении, разделении, завершающей победе и постепенной порче христианства. Я специально отложил до этого момента рассмотрение двух событий в религиозной жизни, которые интересны для изучения человеческой природы и сыграли важную роль в упадке и разрушении Римской империи: I. Возникновение монашеской жизни и II. Обращение северных варваров в христианскую веру.
I. Процветание и покой привели к появлению различия между обычными христианами и христианами-аскетами. Для того чтобы успокоить совесть толпы, было достаточно нестрогого и неполного соблюдения правил религии. Государь или наместник, солдат или купец примиряли свой религиозный пыл и свою поколебимую веру с занятием своим делом, поиском выгоды для себя и предоставлением свободы своим страстям. Но аскеты, которые исполняли – иногда неправильно – строгие предписания Евангелия, находились во власти того дикого религиозного энтузиазма, при котором человек выглядит преступником, а Бог тираном. Они действительно отказывались от дел и удовольствий своего времени, отвергали вино, мясо и брачные узы; карали свое тело, убивали в себе привязанности и жили в добровольной нищете, чтобы в уплату за это получить вечное блаженство. В царствование Константина аскеты ушли из выродившегося мира в вечное одиночество или в религиозные сообщества. Подражая первым иерусалимским христианам, они отказывались от своего земного имущества, собирались в постоянные сообщества, куда входили люди одного пола, схожие по характеру, и принимали названия отшельников, монахов и затворников, означавшие, что они живут одиноко, уйдя от людей и заперев себя в естественной или искусственной пустыне. Вскоре они приобрели уважение того мира, который они презирали, и раздались самые громкие похвалы в адрес этой Божественной философии, которая без помощи науки и разума превзошла добытые тяжелым трудом добродетели греческих школ. Монахи и в самом деле могли состязаться со стоиками в презрении к богатству, боли и смерти; в их рабской дисциплине возродились молчание и повиновение пифагорейцев; и они так же решительно, как циники, презирали все установления и приличия гражданского общества. Но приверженцы Божественной философии стремились подражать более чистому и более совершенному образцу. Они следовали примеру пророков, которые удалялись в пустыню; они возродили ту благочестивую и созерцательную жизнь, которую когда-то вели ессеи Палестины и Египта. Плиний с удивлением смотрел своими глазами философа на народ, который жил отдельно от других людей под пальмами возле Мертвого моря, существовал без денег, размножался без женщин и благодаря чувствам отвращения и раскаяния постоянно пополнялся новыми добровольными собратьями.
Первые примеры монашеской жизни дал Египет, плодовитая родина суеверий. Антоний, неграмотный юноша из нижних областей провинции Фиваида, раздал свое имущество, покинул семью и родной дом и осуществлял свое монашеское покаяние с оригинальным и бесстрашным фанатизмом. После долгого и тяжелого послушания, проведенного частично среди могил и частично в разрушенной башне, он отважно отправился в пустыню, три дня шел по ней на восток от Нила, в конце пути нашел уединенное место, где были два достоинства: тень и вода, и сделал своим последним местом жительства гору Кольцим возле Красного моря, там и сейчас стоит старинный монастырь, который носит имя святого и хранит память о нем. Благочестивое любопытство христиан не давало ему спокойно жить в пустыне, и Антонию приходилось появляться в Александрии; на виду у всего человечества он нес тяжесть своей славы скромно и с достоинством. Он заслужил дружбу Афанасия, чье учение одобрял. Однажды египетский крестьянин Антоний, получив почтительное приглашение в гости от императора Константина, ответил ему почтительным отказом. Почтенный патриарх (Антоний прожил сто пять лет) смог увидеть многочисленное духовное потомство, порожденное его примером и уроками. Плодовитые колонии монахов быстро разрастались и множились на песке Ливии, на скалах Фиваиды и в городах по берегам Нила. К югу от Александрии гора Нитрия и пустыня вокруг нее дали приют пяти тысячам пустынников; путешественник и сейчас имеет возможность осмотреть развалины пятидесяти монастырей, насажденных в этой бесплодной почве учениками Антония. В Верхней Фиваиде остров Табенна, прежде не имевший жителей, был занят Пахомием и его братьями-монахами, которых было тысяча четыреста человек. Этот святой настоятель основал один за другим девять мужских монастырей и один женский, и бывали годы, когда на праздник Пасхи собиралось пятнадцать тысяч служителей церкви, подчинявшихся дисциплине ангельского устава. Величественный и многолюдный город Оксириухус, центр канонического христианства, предоставил свои храмы, общественные здания и даже крепостные укрепления для дел благочестия и благотворительности. Его епископ, имевший возможность проповедовать в двенадцати церквах, насчитывал среди своей паствы десять тысяч женщин и двадцать тысяч мужчин монашеского звания. Египтяне, которые гордились этим чудесным переворотом, были склонны надеяться и верить, что число монахов равно числу остальных людей, а потомки могут повторить в этом случае поговорку, которая ранее относилась к священным животным этой страны: в Египте легче найти бога, чем человека.
Афанасий познакомил Рим с существованием и правилами монашеской жизни, а ученики Антония, которые сопровождали своего примаса к святому порогу Ватикана, открыли школу этой новой философии. Странный и дикий вид этих египтян вызывал вначале ужас и презрение, а под конец стал предметом похвал и старательного подражания. Сенаторы, и особенно матроны, превращали свои дворцы и виллы в дома служителей религии, и блеск чистоты узкого круга весталок, которых было всего шесть, угас в сиянии многочисленных монастырей, возникавших один вблизи другого на развалинах древних храмов и посреди римского форума. Сирийский юноша по имени Иларион [145 - См.: Житие Илариона, составленное святым Иеронимом. Написанные им истории жизни Павла, Илариона и Малха рассказаны восхитительно; единственный недостаток этих приятных сочинений – отсутствие в них правды и здравого смысла. См. также три диалога, сочиненные Сульпицием Севером; Сульпиций утверждал, что римские книготорговцы были в восторге от того, как быстро и охотно раскупалась эта его популярная работа. Когда Иларион отплыл из Паретоиума на мыс Пахинус, он предложил свою книгу – сборник Евангелий – в качестве платы за проезд. Монах Постум из Галлии во время своей поездки в Египет нашел купеческий корабль, направлявшийся из Александрии в Марсель, и проделал этот путь за тридцать дней. Афанасий, сочиняя Житие святого Антония для монахов-иноземцев, должен был ускорить свою работу, чтобы сочинение было готово к отплытию флотов.], вдохновленный примером Антония, устроил себе мрачное жилище на песчаном берегу между морем и болотом на расстоянии примерно семи миль от Газы. Суровое покаяние, которое он стойко исполнял в течение сорока восьми лет, породило такой же энтузиазм, и когда этот святой посещал бесчисленные монастыри Палестины, за ним следовала свита из двух или трех тысяч братьев-затворников. Василий навечно вписал свое славное имя в историю монашества на Востоке. Этот человек, чей ум вкусил учености и красноречия Афин и чье честолюбие вряд ли могла насытить должность архиепископа Кесарии, удалился в дикую глушь провинции Понт и поселился там в одиночестве. Из этого уединения он какое-то время милостиво изволил давать законы духовным колониям, которые он в изобилии основал вдоль берегов Черного моря. На западе Мартин Турский, вначале солдат, затем отшельник, епископ и святой, организовывал монастыри в Галлии. Когда он умер, две тысячи учеников проводили его в могилу, и его красноречивый историк бросает вызов пустыням Фиваиды, предлагая им породить в более благоприятном климате столь же добродетельного защитника веры. Развитие монашества было не менее быстрым и повсеместным, чем развитие самого христианства. Каждая провинция, а под конец каждый город империи, наполнились все увеличивавшимися толпами монахов; открытые ветру голые и бесплодные острова от Леринса до Липари, которые поднимаются из Тирренского моря, были избраны пустынниками для добровольного изгнания. Удобные и постоянные пути сообщения, морские и сухопутные, соединяли провинции римского мира, и в Житии Илариона показано, с какой легкостью неимущий отшельник из Палестины мог пересечь Египет, сесть на корабль, отправлявшийся в Сицилию, бежать в Эпир и наконец поселиться на острове Кипр. Латинские христиане перенимали у Рима его религиозные нововведения. Паломники, посещавшие Иерусалим, охотно и точно копировали монашескую жизнь в самых отдаленных областях земли.
Ученики Антония пересекли тропик и расселились по христианской Эфиопской империи. Выходцы из монастыря Бенчор в графстве Флинтшир, который насчитывал около двух тысяч братьев-монахов, образовали многолюдную колонию среди варваров Ирландии; остров Иона, один из Гебридских островов, заселенный ирландскими монахами, освещал северные страны ненадежным лучом науки и суеверия.
//-- Причины быстрого распространения монашества --//
Этих несчастных изгнанников вдохновляло мрачное и неумолимое суеверие. Общее для них решение покинуть общественную жизнь подкреплялось примером миллионов мужчин и женщин всех возрастов и всех званий, и каждый новый приверженец монашества, входя в ворота монастыря, был убежден, что вступает на крутой и тернистый путь к вечному счастью [146 - Златоуст посвятил три книги восхвалению и защите монашеской жизни. Пример ковчега подсказал ему слишком смелое утверждение, что спастись могут одни лишь избранные (то есть монахи). Правда, в другом месте своих сочинений он становится более милосердным и допускает, что возможны разные степени славы – как сияние солнца, луны и звезд. В своем ярком сравнении царя с монахом он предполагает (а это едва ли честно), что царь будет меньше вознагражден и суровее наказан.].
Но действие этих религиозных побуждений на человека было разным в зависимости от его темперамента и жизненных обстоятельств. Разум мог устранить, а страсть на время заглушить их влияние, но эти побуждения действовали с величайшей силой на незрелые умы детей и женщин, становились мощнее от тайных угрызений совести или случайного несчастья и могли получить поддержку от земных чувств тщеславия или выгоды. Вполне естественно было считать, что благочестивые и смиренные монахи, которые отреклись от мира, чтобы заниматься спасением своей души, лучше всего подходят для духовного управления христианами. И отшельника, вопреки его желанию, выводили из его кельи и под приветственные крики народа усаживали на епископский престол. Монастыри Египта, Галлии и Востока постоянно поставляли христианскому миру епископов и святых, и честолюбие вскоре обнаружило этот тайный путь к богатству и почестям. Те монахи, кто пользовался популярностью, понимали, что их известность связана со славой и успехом ордена, и упорно трудились для того, чтобы увеличить число своих сотоварищей по плену. Они проникали в знатные и состоятельные семьи, а затем пускали в ход привлекательные обманчивые уловки лести и соблазнительные обещания, чтобы приобрести себе в этих семьях новых собратьев, которые могли бы принести монашескому сословию богатство или почет. И вот негодующий отец оплакивал потерю сына, возможно, единственного, излишне доверчивая девица под предательским действием тщеславия решала попрать законы природы или матрона, стремясь к воображаемому совершенству, отказывалась от добродетелей домашней жизни. Паула уступила убедительному красноречию Иеронима [147 - Иероним отвел благочестивым дамам очень большое место в своих сочинениях. Тот трактат, которому он дал название «Эпитафия Пауле», представляет собой неестественную и вычурную по стилю похвалу. Тема из Писания, на которую этот трактат составлен, звучит до смешного напыщенно: «Если бы все части моего тела превратились в языки, если бы все члены его зазвучали человеческим голосом, даже и тогда я был бы не в состоянии…» и т. д.], и ради того, чтобы носить светское звание «теща Бога», эта знаменитая вдова посвятила Богу девственность своей дочери Евстохии. По совету и в сопровождении своего духовного наставника Паула покинула Рим и своего малолетнего сына, переселилась в святое селение Вифлеем, основала больницу и четыре монастыря и благодаря своей щедрой милостыне и покаянию заняла видное место в католической церкви. Таких редкостных и знаменитых кающихся грешников называли славой их времени и ставили в пример современникам, но основную часть населения монастырей составляла толпа безымянных отвратительных плебеев, которые приобретали в обители гораздо больше, чем теряли в миру. Крестьяне, рабы и ремесленники могли сменить бедность и презрение на безопасное и почетное занятие, видимые трудности которого смягчались обычаем, одобрением народа и тайным ослаблением дисциплины [148 - Один монах-доминиканец, живя в Кадисе в монастыре своих собратьев по ордену, вскоре понял, что их покой никогда не нарушался ночной молитвой, «хотя там не прекращают звонить к ночной молитве в назидание народу».].
Подданные Римской империи, которые должны были отвечать собственной особой и своим имуществом за уплату неравно распределенных и непомерно больших налогов, укрывались от притеснений императорского правительства; трусливые юноши предпочитали трудности монашеского покаяния опасностям военной жизни, а напуганные провинциалы всех сословий, бежавшие от варваров, находили в монастырях крышу над головой и пищу. В этих религиозных святилищах были похоронены, не возникнув, целые ненабранные легионы, и то, что избавляло от беды жителей империи, уменьшало ее силу и прочность.
У древних монашеский обет был добровольным соблюдением строгих правил благочестия. Нестойкому фанатику, расставшемуся с монашеством, угрожала вечная месть Бога, которого он покинул, но, если он каялся в этом грехе и желал вернуться, двери монастыря всегда были открыты для него. Те монахи, чьей совести придавали силу разум или страсть, имели полное право вновь стать мужчинами и гражданами, и даже Христовы невесты могли прийти в объятия законного земного супруга. Громкие примеры позора и развитие суеверия потребовали введения более строгих ограничений. После достаточного испытания верность новичка теперь обеспечивалась торжественным обетом, который давался навечно, и невозможность для него покинуть монастырь закреплялась законами церкви и государства. Преступного беглеца власти преследовали, брали под арест и возвращали в его вечную тюрьму, наместник угнетал монахов, и его притеснения разрушали ту свободу и то достоинство, которые в какой-то степени уменьшали омерзительное рабство монашеской дисциплины. Действия, слова и даже мысли монахов определялись строгим уставом или капризами настоятеля; самые мелкие проступки исправлялись немилостью или заточением, дополнительными постами или бичеванием до крови, а непослушание, недовольство или промедление числились в списке самых тяжких грехов [149 - По уставу Колумбана, преобладающему в монастырях Запада, полагается сто ударов плетью за очень легкие проступки. До эпохи Карла Великого настоятели позволяли себе увечить подчиненных им монахов или выкалывать им глаза – наказание гораздо менее жестокое, чем изобретенная позже vade in расе (подземная тюрьма или, скорее, гробница). Можно посмотреть восхитительную речь по этому поводу ученого Мабийона, который в этом случае, кажется, был проникнут духом человечности. За такие старания я готов простить ему защиту святой слезы из Вандома.].
Слепое подчинение приказам настоятеля, какими бы нелепыми или даже преступными они ни казались, было основным принципом и главной добродетелью европейских монахов, и это их терпение настоятели часто упражняли с помощью самых причудливых испытаний. Монахам приказывали передвинуть огромную скалу, усердно поливать лишенную коры палку, воткнутую в землю, чтобы через три года она превратилась в цветущее дерево, войти в раскаленную печь или бросить своего маленького ребенка в глубокий пруд; и несколько святых или безумцев навечно вписали себя в историю монашества своим бездумным и бесстрашным повиновением. Свобода ума, источник всех благородных и разумных чувств, была уничтожена привычкой к легковерию и подчинению, и монах, заразившись пороками раба, слепо подражал своему церковному тирану в вере и страстях. Покой восточной церкви был нарушен толпой фанатиков, не способных ни на страх, ни на рассуждение, ни на человеческие чувства. Солдаты имперских войск без стыда признавали, что гораздо меньше боялись сражаться с самыми свирепыми варварами, чем с таким противником.
Суеверие часто подсказывало, а затем освящало странные причудливые формы одежды монахов; но иногда то, что выглядит необычным, происходит от их всеобщей верности одному и тому же простому первоначальному покрою одежды, который изменения моды сделали смешным для людей. Основатель ордена бенедиктинцев явным образом отвергает всякую мысль о выборе одежды и о том, что ношение той или иной одежды может быть заслугой, а своих учеников рассудительно призывает одеваться в удобную грубую одежду той страны, где они живут. Привычки древних монахов разнились в зависимости от климата и образа жизни: они с одинаковым безразличием носили египетскую крестьянскую одежду из овечьих шкур или плащ греческих философов. Они одевались в льняные ткани в Египте, где лен был местным и дешевым, но отказывались от них на Западе, где это была дорогая привозная роскошь. У монахов вошло в обычай либо коротко стричь, либо брить волосы; голову они накрывали капюшоном, чтобы не видеть ничего мирского; их руки и ноги были обнажены почти всегда, за исключением самых морозных дней зимы; ходили они медленной и шаткой походкой, опираясь на длинный посох. Вид истинного затворника был ужасен и отвратителен; считалось, что все ощущения, оскорбительные для человека, приятны Богу, и ангельский устав Табенны осуждал полезное обыкновение купаться в воде и натирать тело растительным маслом. Суровые монахи спали на земле, циновке или грубом одеяле, и одна и та же связка пальмовых листьев ночью была для них подушкой, а днем сиденьем. Их первые кельи были низкими тесными хижинами из самых легких материалов; эти хижины, образовавшие правильные ряды-улицы, составили большое многолюдное селение, за стеной которого находились церковь, больница, может быть, библиотека, несколько необходимых служебных построек, сад и фонтан или бассейн со свежей водой. Тридцать или сорок братьев объединялись в семью, то есть учились и питались вместе, отдельно от остальных; и в самых крупных монастырях Египта таких семей было от тридцати до сорока.
В языке монахов слова «удовольствие» и «преступление» означают одно и то же, и обитатели монастырей на собственном опыте узнали, что строгий пост и воздержание в пище являются самыми действенными средствами против нечистых желаний плоти. Правила воздержания, которые они навязывали другим или соблюдали сами, не всегда были одинаковыми: радостный праздник Троицы уравновешивался особо суровым умерщвлением плоти во время Великого поста; религиозный пыл, сильный в молодых монастырях, со временем постепенно угасал; и галлы с их прожорливым аппетитом не могли подражать терпеливым и умеренным египтянам в этой добродетели. Ученикам Антония и Пахомия было достаточно на день двенадцати унций [150 - Унция – около 31 грамма.] хлеба, вернее, сухарей, которые они делили на две скудные порции и одну съедали днем, а вторую вечером.
Считалось заслугой и почти долгом отказываться от вареных овощей, выдаваемых в трапезной, но иногда настоятель в знак особой щедрости позволял монахам как роскошь сыр, фрукты, салат и вяленую мелкую рыбу из Нила. Постепенно было разрешено или допущено большее разнообразие пищи – за счет включения в нее различной морской и речной рыбы; но мясо долгое время было разрешено только тем, кто был болен или находился в пути, а когда его постепенно стали есть в большинстве менее строгих монастырей Европы, было проведено странное различие между видами мясной пищи: птицы, как дикие, так и домашние, стали почему-то считаться менее мирской едой, чем более крупные полевые животные. Питьем первых монахов была чистая и безвредная вода, и основатель ордена бенедиктинцев сожалел, что неумеренность его современников заставила его позволить монахам полпинты вина в день. Виноградники Италии легко могли обеспечить их разрешенным количеством этого напитка, и те победоносные ученики Бенедикта, которые пересекли Альпы, Рейн и Балтийское море, требовали себе вместо вина равноценное количество крепкого пива или сидра.
Соискатель, который желал стать монахом и стремился к бедности, видя в ней евангельскую добродетель, при вступлении в упорядоченную общину отрекался от всякой мысли и даже от любых слов о своей отдельной или исключительной собственности на что-либо [151 - Выражения вроде моя книга, мой плащ, мои ботинки были не менее строго запрещены и у западных монахов, а по уставу Колумбана произносившего их наказывали шестью ударами плети. Ироничный автор книги «Монашеские ордены», который смеется над глупым формализмом в современных монастырях, кажется, не знает, что в древних монастырях нелепостей было столько же.].
Братья кормились трудом своих рук, и обязательный труд им настоятельно рекомендовали как покаяние, как упражнение и как самое похвальное средство зарабатывать себе хлеб насущный. Сад и поля, которые монахи часто трудолюбием и изобретательностью отвоевывали у лесов или болот, они старательно возделывали своими руками. Монахи без недовольства и сопротивления исполняли низкие обязанности – дела рабов и слуг; а в крупных монастырях занимались и теми немногими ремеслами, которые были необходимы, чтобы обеспечить братию одеждой, рабочими инструментами и жильем. Ученые занятия монахов по большей части не рассеивали, а сгущали облако суеверия. Однако любопытство или усердие побуждало некоторых образованных одиночек заниматься церковными науками и даже науками светскими. Потомство может с благодарностью признать, что неутомимые перья этих ученых монахов сохранили и размножили памятники греческой и римской литературы. Но в области более скромных ремесел монахи, особенно в Египте, ограничивались тихими и сидячими видами труда: мастерили деревянные сандалии или плели циновки и корзины из пальмовых листьев. Излишек этой продукции, который не потреблялся в монастыре, община отправляла на продажу, чтобы с помощью торговли удовлетворить свои нужды. Лодки из Табенны и других монастырей Фиваиды спускались по Нилу до самой Александрии, и святость работников могла увеличивать цену их изделий на христианском рынке.
Но необходимость в ручном труде постепенно отпала. Новичка уговаривали передать свое имущество святым, в обществе которых он решил провести остаток жизни, губительная мягкость законодательства позволяла ему позже получать по завещанию или по закону любое наследство, а пользовались наследством они же. Мелания поднесла в дар монастырю свое серебряное блюдо весом в триста фунтов [152 - Монах Памва великолепно ответил Мелании, когда та пожелала точно указать цену своего дара: «Ты даришь это мне или Богу? Если Богу, то Он, который поддерживает в равновесии горы, не нуждается в том, чтобы ему сообщали вес твоего блюда».], а Паула взяла в долг огромную сумму денег, чтобы помочь своим любимым монахам, которые в доброте душевной одаривали благами своих молитв и епитимий богатую щедрую грешницу.
Время постоянно увеличивало, а случайные несчастья редко могли уменьшить поместья популярных монастырей, в собственность которых переходили соседние с ними земли и города, и в первом веке существования монашества неверующий Зосима ядовито заметил, что христианские монахи для пользы бедных сделали значительную часть человечества нищей. Однако до тех пор, пока сохраняли в своих душах первоначальную пылкую веру, они заслуживали одобрение как честные и добрые к людям управляющие теми благами, которые были им доверены. Но дисциплина монахов была подточена процветанием, постепенно они стали гордиться своим богатством и в конце концов стали позволять себе роскошь быть расточительными. Роскошь, которой они окружали себя на людях, можно было оправдать пышностью религиозных обрядов и вполне достойным желанием создать долговечные жилища для бессмертной общины. Но во все эпохи существования церкви была заметна распущенность выродившихся монахов, которые уже не помнили, для какой цели были созданы их братства, наслаждались суетными и чувственными удовольствиями того мира, который отвергли, и возмутительным образом употребляли во зло богатства, которые основатели их общин приобрели благодаря суровой добродетели [153 - Я где-то слышал или читал откровенное признание настоятеля бенедиктинского монастыря: «Обет бедности принес мне сто тысяч крон в год, обет послушания возвысил меня до уровня независимого государя». Я забыл последствия его обета целомудрия.].
Возможно, их естественное падение с высоты такой трудной и опасной добродетели до обычных человеческих пороков не вызовет слишком много горя или негодования в душе философа.
Жизнь ранних монахов проходила в покаянии и одиночестве, которых не прерывали те разнообразные занятия, что заполняют время и упражняют способности разумных, деятельных и живущих в обществе людей. Когда монахам позволяли выйти за территорию их монастыря, каждый раз выпускали двоих, и завистливые спутники были один для другого стражами и шпионами. После возвращения они были обречены забыть или скрывать в душе то, что увидели или услышали в миру. Монастырь радушно принимал в отдельном помещении чужеземцев, которые исповедовали православную веру, но разговоры с гостями были опасны, и потому к ним допускали лишь немногих избранных старых монахов, чьи сдержанность и верность были проверены на деле. Монах, словно раб, даже своих друзей или родственников мог принимать у себя только в присутствии этих старших, и считалось весьма похвальным, если он причинял глубокое горе любящей сестре или кому-то из стариков родителей, упорно не отвечая им ни словом, ни взглядом. Сами монахи жили без личных привязанностей в толпе людей, которых собрал вместе случай и удерживали в общей тюрьме сила или предрассудок. Фанатики, запертые в своем уединении, имеют мало мыслей или чувств, которые они могли бы сообщить другим; время дня, когда они приходили в гости друг к Другу, и продолжительность этих встреч в тесном кругу определялись особым распоряжением настоятеля; а за столом во время еды они молчали и, укрытые капюшонами, были недоступны и почти невидимы друг для друга. Учение – прибежище одиноких, но ремесленники и крестьяне, из которых состояли монашеские общины, не были подготовлены образованием к занятию гуманитарными науками. Они могли бы работать, но тщеславие заставляло их гордиться тем, что они совершенствуют свои души, и потому презирать ручной труд; к тому же изобретательность действует слабо и вяло, если ее не возбуждает личная выгода.
В зависимости от силы своей веры и усердия монахи могли тратить день, который проводили в своих кельях, на молитвы, возносимые вслух или мысленно. Вечером их собирали вместе для общемонастырских религиозных обрядов, а ночью будили для того же. Точное время молитвы определялось по звездам, которые в ясном небе Египта редко скрываются за облаками, и звук деревенского рожка или трубы два раза нарушал тишину пустыни, подавая команду начинать. Даже сон, последнее убежище тех, кто несчастен, был строго отмерен, и ничем не занятое время монаха тянулось час за часом без дела и без удовольствия, до конца каждого дня он не один раз успевал пожалеть, что солнце движется так медленно. Но суеверие продолжало преследовать и терзать своих несчастных приверженцев и в этом их неуютном положении. Покой, который они искали в монастыре, нарушался запоздалым раскаянием, мирскими сомнениями и преступными желаниями; а поскольку монахи считали каждое естественное побуждение непростительным грехом, они постоянно стояли, дрожа, на краю бездонной и полной огня пропасти. Иногда безумие или смерть избавляли этих несчастных жертв от мук болезни и отчаяния, и в VI веке в Иерусалиме была основана больница для тех немногих кающихся, кто исполнял суровое покаяние и лишился рассудка. Их видения перед тем, как достигнуть той крайней степени, которую признали бредом, дали много материала для истории сверхъестественных явлений. Эти люди были твердо убеждены, что воздух, которым они дышат, наполнен невидимыми врагами – бесчисленными демонами, которые внимательно ждут любого случая и принимают любые формы, чтобы устрашить и прежде всего соблазнить их оставшуюся без охраны добродетель. Иллюзии, рожденные больным сознанием фанатиков, обманывали не только воображение, но даже чувства; кроме того, отшельник, невольно задремав во время полуночной молитвы, мог легко спутать ужасные или прекрасные призраки, наполнявшие его сон, и такие же призраки из своих дневных мечтаний.
//-- Святой Симеон Столпник --//
Монахи делились на две разновидности: киновиты, которые жили вместе, соблюдая общие для них правила дисциплины, и анахореты, они же затворники, которые давали полную волю своему фанатизму в нелюдимом и независимом одиночестве. Самые набожные или самые честолюбивые из духовных братьев отвергали монастырь так же, как отвергли мир. Египетские, палестинские и сирийские монастыри, где вера была особенно пылкой, были окружены лаврой – кругом из удаленных от основного монастыря одиночных келий, и странное покаяние отшельников поощрялось похвалами и подражанием. Они с трудом держались на ногах под тяжестью крестов и цепей, их исхудавшие руки и ноги были втиснуты в тяжелые и жесткие воротники, браслеты, перчатки и наголенники из железа. Отшельники с презрением отказывались от мешавшей им лишней одежды; несколько святых мужчин и женщин вызывали восхищение тем, что, как дикари, прикрывали свои нагие тела только длинными волосами. Они стремились свести себя к тому жалкому примитивному состоянию, в котором человек подобен зверю и мало чем отличается от своих родственников-животных; многочисленная секта анахоретов получила свое название за то, что они смиренно собирали и ели траву на полях Месопотамии, то есть паслись рядом со скотом. Они часто завладевали логовом какого-нибудь дикого зверя и потом старались быть похожими на него внешне; они заживо хоронили себя в какой-нибудь мрачной пещере, которую человеческое мастерство или природа создали в скале, и в мраморных рудниках Фиваиды до сих пор сохранились надписи, напоминающие о покаянии этих монахов. Считается, что самые совершенные из отшельников проводили много дней без еды, много ночей без сна и много лет в молчании. Слава ждала того человека (если можно применить к нему это слово), который придумывал себе келью или сиденье особой конструкции, чтобы в самом неудобном положении подставлять себя капризам непогоды.
Среди этих героев монашеской жизни Симеон Столпник обессмертил свое имя и свой гений изобретением необычного покаяния в воздухе. В тринадцать лет юный сирийский пастух Симеон отказался от своего занятия и поступил в суровый монастырь. После долгого и трудного послушничества, во время которого Симеона несколько раз спасали от благочестивого самоубийства, он поселился на горе в тридцати или сорока милях к востоку от Антиохии. Отшельник прикрепил себя тяжелой цепью к кругу из камней – такой круг назывался мандра – и внутри этого круга поднялся на столб, высоту которого над землей он постепенно увеличил с девяти футов до шестидесяти. На этом своем высоком последнем месте обитания сирийский подвижник выдержал жару тридцати лет и холод стольких же зим. Привычка и опыт научили его жить в этом опасном положении без головокружения и страха и успешно придавать своему телу различные позы, которые следовало принимать во время молитвы. Иногда он молился в позе креста – стоя прямо и раскинув руки в стороны, но чаще всего изгибал худое тело в поклоне, стараясь коснуться лбом ступней. Один человек, увидевший это, из любопытства стал считать поклоны Симеона, насчитал двести сорок четыре и прекратил этот бесконечный подсчет. Язва на бедре отшельника [154 - Я не вправе умолчать о древнем скандале, связанном с происхождением этой язвы. Сообщали, что Сатана, приняв облик ангела, предложил Симеону взойти на огненную колесницу, как это сделал Илия. Святой поторопился поднять ногу, а Сатана воспользовался этим мгновением и наказал его этой язвой за тщеславие.] своим развитием смогла сократить его небесную в прямом и переносном смысле этого слова жизнь, однако не смогла ее нарушить: терпеливый Симеон умер, но не сошел со своего столба.
Правитель, который по своему капризу подверг бы кого-либо таким пыткам, считался бы тираном, но у тирана не хватило бы власти, чтобы навязать долгое жалкое существование не желающим страдать жертвам своей жестокости. Это добровольное мученичество должно было постепенно уничтожить чувствительность и души, и тела; и невозможно предположить, что фанатики, которые терзают себя, способны на какую-либо сильную привязанность к остальному человечеству. Монахи во все времена и во всех странах отличались бесчувственностью и жестокостью; их душа, отвердевшая в суровом безразличии ко всему, редко смягчается от личной дружбы, но легко загорается огнем религиозной ненависти; именно их безжалостное усердие в вере с такой энергией управляло делами святой инквизиции.
Святые монахи у философа вызывают лишь презрение и жалость, но государь и народ относились к ним с уважением и почти религиозным преклонением. Толпы паломников из Галлии и Индии одна за другой склонялись в приветствии перед божественным столбом Симеона; сарацинские племена воевали между собой за честь получить от него благословение; а Феодосии Младший советовался с ангелоподобным отшельником в важнейших делах церкви и государства. Останки Симеона везла с горы Теленисса торжественная процессия, в которой участвовали патриарх, главнокомандующий войсками Восточной империи, шесть епископов, двадцать один комес или трибун и шесть тысяч солдат, и позже Антиохия чтила его кости как свое славное украшение и непобедимую защиту. Слава апостолов и мучеников постепенно потускнела в сиянии славы этих живших недавно и популярных затворников; христианский мир падал ниц перед их алтарями, и приписанные их останкам чудеса превзошли, во всяком случае по количеству и продолжительности, духовные подвиги, совершенные ими при жизни. Но золотая легенда их жизни была украшена хитростью и легковерием их братьев, которым она была выгодна; а в эпоху веры людей легко было убедить, что малейший каприз египетского или сирийского монаха был достаточен, чтобы нарушились вечные законы Вселенной. Эти любимцы Неба привычно излечивали застарелые болезни прикосновением, словом или письмом, посланным на большое расстояние, а также изгоняли самых упрямых демонов из душ или тел, в которые эти демоны входили. Отшельники подходили, словно к близким друзьям, ко львам и змеям пустыни и обращались к ним со словами привета или властно отдавали им приказы. Они заставляли расти лишенный коры обрубок дерева, удерживали железо на поверхности воды, переплывали Нил на спине крокодила и освежались прохладой в раскаленной печи. Эти причудливые рассказы, в которых заметен поэтический вымысел, но не поэтического гения, сильно повлияли на разум, веру и мораль христиан. Легковерие уменьшало и извращало умственные способности верующих, они искажали свидетельства истории, и суеверие постепенно погасило враждебный ему свет философии и науки. Любой религиозный обряд, который исполняли святые, любое таинственное учение, в которое они верили, утверждалось как божественное откровение, и все мужские добродетели подавлялись при правлении раболепных и трусливых монахов. Если бы возможно было измерить расстояние между философскими сочинениями Цицерона и житием Теодорета, между характерами Катона и Симеона, мы могли бы оценить размер того памятного в истории переворота, который произошел в Римской империи.
Развитие христианства было отмечено двумя славными и решающими победами: над образованными и жившими в роскоши гражданами Римской империи и над воинственными варварами из Скифии и Германии, которые покоряли римлян, но принимали их религию. Самыми первыми из этих диких христиан были готы, и готский народ был обязан обращением в христианство своему соплеменнику или по меньшей мере своему земляку и подданному, достойному занять место среди тех изобретателей полезных искусств, которые заслужил благодарную память потомства. Готские банды, грабившие Азию во времена Галлиена, увели в плен очень много римских провинциалов; среди этих пленных было много христиан и небольшое число служителей церкви. Эти миссионеры поневоле, когда их расселили по деревням Дакии в качестве рабов, успешно работали для спасения душ своих господ. Семена евангельского учения, брошенные ими в готскую почву, постепенно проросли, и меньше чем через столетие после них это благочестивое дело завершил своим трудом Ульфила, чьи предки были увезены за Дунай из маленького города в Каппадокии. Ульфила, епископ и апостол готов, приобрел их любовь и уважение своей безупречной жизнью и неутомимым усердием, и они со слепой верой приняли то учение об истине и добродетели, которое он проповедовал и согласно которому жил сам. Он выполнил тяжелый труд по переводу Священного Писания на родной язык готов – диалект германского или тевтонского языка, но благоразумно не включил в перевод четырех Книг Царств, поскольку они могли пробудить в варварах свирепые и кровожадные чувства. Грубый несовершенный язык солдат и пастухов, очень плохо подходивший для передачи любых отвлеченных мыслей, был усовершенствован и отлажен гением епископа. Перед тем как писать свой перевод, Ульфила был должен создать для него новый алфавит из двадцати четырех букв, четыре из которых изобрел сам для обозначения тех звуков готского языка, которых не было ни в греческой, ни в латинской речи. Но процветание готской церкви вскоре было нарушено войной и междоусобной враждой, которая разделила вождей не только по признаку выгоды, но и по религиозному признаку. Фритигерн, друг римлян, принял веру Ульфилы, а высокомерный Атанарик с презрением отказался надеть на себя ярмо империи и Евангелия. По улицам лагеря готов торжественно провезли на высокой повозке бесформенный языческий идол – вероятно, изображение Тора или Водена, и мятежников, которые отказывались поклониться богу своих отцов, немедленно сжигали вместе с их палатками и семьями. Благодаря своему характеру Ульфила заслужил уважение восточного двора, где два раза побывал как посол, приносящий мир. От имени бедствующих готов он умолял императора Валента защитить их, и этого духовного вождя сравнивали с самим Моисеем, когда он перевел свой народ через глубокие воды Дуная в Землю обетованную. Набожные пастухи, которые любили своего епископа и слушались его голоса, согласились поселиться в отведенном для них месте у подножия Мезийских гор, в краю лесов и пастбищ, которые могли прокормить их стада и обеспечивали переселенцам возможность покупать зерно и вино в более богатых провинциях. Эти безвредные варвары размножались в безвестности и мире, исповедуя христианство.
Их более свирепые собратья, грозные вестготы, всем народом приняли религию римлян, с которыми постоянно общались то как противники в войне, то как друзья, то как завоеватели. На своем долгом победоносном пути от Дуная до Атлантического океана они обращали в христианство своих союзников; они обучали свою молодежь, а в военном лагере Алариха и при его дворе в Тулузе христианские обряды исполнялись так набожно, что вестготы могли бы поучить или устыдить обитателей римского и константинопольского дворцов. В это же время христианство приняли почти все варвары, которые создали свои королевства на развалинах Римской империи: бургунды в Галлии, свевы в Испании, вандалы в Африке, остготы в Паннонии и пестрые по составу банды наемников, которые возвели Одоакра на трон Италии. Франки и саксы продолжали упорно придерживаться языческих заблуждений, но франки, послушно подчинившись примеру Хлодвига, стали давать своих монархов Галлии, а в Британии ее завоеватели-саксы были избавлены от своих диких суеверий римскими миссионерами. Эти обращенные варвары проповедовали свою новую веру с пылким усердием, которое приносило успехи. Карл Великий и Оттоны своими законами и своими победами расширили владения креста; Англия породила апостола Германии, и свет Евангелия из соседних с Рейном земель постепенно осветил народы, жившие на Эльбе, Вистуле [155 - Вистула – древнее название Вислы.] и Балтике.
Трудно с уверенностью перечислить те разнообразные причины, которые, влияя на разум или страсти, приводили варваров к христианству. Часто это был каприз или случайность: сон, знамение, рассказ о чуде, пример какого-нибудь священника или героя, очарование жены-христианки, а главным образом – удачный исход событий после молитвы или обета, обращенных в минуту опасности к Богу христиан. Предубеждения, внушенные в детстве, постепенно исчезали, когда язычник привыкал к частым встречам с христианами и близко знакомился с ними; нравственные правила Евангелия были защищены причудливыми добродетелями монахов, а отвлеченные утверждения богословов подкреплялись видимой силой реликвий и пышностью религиозных обрядов. Но иногда миссионеры, работавшие для обращения неверных, могли использовать тот разумный и изобретательный способ убеждения, который один саксонский епископ рекомендовал популярному святому: «Допускай истинность всего, что им захочется утверждать о вымышленной плотской родословной их богов и богинь, которые рождаются друг от друга, – говорит этот рассудительный спорщик. – А потом сделай из этой предпосылки вывод о несовершенстве их природы и об их человеческих недостатках, о том, что они, несомненно, родились и, возможно, умрут. В какое время, каким образом, от какой причины появились на свет самые старшие боги или богини? Продолжают они размножаться и теперь или же перестали это делать? Если перестали, потребуйте, чтобы ваши противники назвали причину этого странного изменения. Если продолжают, число богов должно было стать бесконечным; и не рискуем ли мы, необдуманно поклоняясь какому-нибудь бессильному божеству, вызвать недовольство и зависть другого, более сильного? Видимые небеса и земля, и весь мир, который человек может охватить умом, – сотворены они или вечны? Если сотворены, как и где могли существовать сами боги до этого сотворения? Если вечны, как смогли боги приобрести власть над миром, независимым от них и существовавшим до них? Настойчиво применяй эти доводы, при этом веди себя сдержанно и с умеренностью; время от времени в подходящие моменты вставляй в разговор слова об истинности и красоте христианского откровения и ставь себе задачу вызвать у иноверцев стыд, не вызывая у них гнева». Это метафизическое рассуждение, возможно слишком утонченное для германских варваров, подкреплялось более весомыми доводами: авторитетом власти и согласием народа. Преимущества земного процветания перестали укреплять языческую веру и перешли на службу к христианству. Римляне, самый сильный и просвещенный народ в мире, отказались от своих древних предрассудков, похоже было, что разрушение их империи позволяет сомневаться в силе новой веры, но этот позор уже был смыт с христианства крещением победоносных готов. Эти доблестные и удачливые варвары, которые подчинили своей власти западные провинции империи, вначале последовали поучительному примеру римлян, а затем сами стали подавать этот пример другим народам. И еще до эпохи Карла Великого христианские народности Европы могли гордиться тем, что были единственными обладателями плодородных земель с умеренным климатом, производящих зерно, вино и растительное масло, а дикари-идолопоклонники и их беспомощные идолы были оттеснены на край земли, в темные морозные области севера.
Христианство, которое открыло перед варварами врата Неба, внесло важные изменения в их нравственность и общественное устройство. Вместе с христианством они получили письменность, которая имеет такую первостепенную важность для религии, чье учение содержится в священной книге; и пока они изучали божественные истины веры, их кругозор постепенно расширялся до представлений об истории, природе, искусствах и обществе далеких стран. Переложение Писания на их родной язык, которое облегчило им переход в христианство, должно было вызвать у их духовенства желание прочесть эти тексты в оригинале, понять слова священной литургии и проследить традиции церкви по сочинениям ее отцов. Эти духовные дары хранились на греческом и латинском языках, которые скрывали в своей сокровищнице бесценные памятники древней учености. Бессмертные творения Вергилия, Цицерона и Ливия, доступные варварам-христианам, поддерживали безмолвную беседу между веком Августа и временами Хлодвига и Карла Великого. Воспоминание о более совершенном обществе возбуждало в людях дух соревнования и жажду подражания, и они тайно поддерживали огонь науки, который потом согрел и осветил западный мир в пору его зрелости. Даже при самой сильной порче христианства варвары могли научиться справедливости из закона, а милосердию из Евангелия; сознание долга было в них слишком слабым, чтобы направлять их поступки и управлять их страстями, но совесть иногда удерживала их от дурных дел и часто наказывала угрызениями.
Однако непосредственный авторитет религии действовал на варваров слабее, чем духовная дружба, объединившая их с братьями по христианской вере в единое святое сообщество. Влияние этих чувств помогало упрочить верность варваров, находившихся на службе у римлян или в союзе с римлянами, смягчало ужасы войны, уменьшало высокомерие завоевателей и во времена распада империи поддерживало неизменное уважение к имени и учреждениям римлян. В годы язычества галльские и германские жрецы правили своим народом, контролировали дела, подведомственные должностным лицам, и их правосудие. Усердные христиане перенесли эти права на первосвященников христианской веры и набожно подчинялись им в такой же или даже в большей мере. Земные богатства епископов служили поддержкой для святости их сана; епископы занимали почетные места на законодательных собраниях солдат и свободных людей; собственная выгода и чувство долга заставляли их смягчать миролюбивыми советами свирепый нрав варваров. Постоянный обмен письмами среди латинского духовенства, частые паломничества в Рим и Иерусалим и рост авторитета римских пап укрепляли единство духовного государства христиан и постепенно породили те схожие обычаи и одинаковое законодательство, которыми отличаются от всего остального человечества независимые и даже враждующие между собой народы современной Европы.
Глава 38
РАЗРУШЕНИЕ ЗАПАДНОЙ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ. ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ
Между 476-м и 496 годами король франков Хлодвиг установил свою власть в Галлии и был обращен в христианство. После завоевания Аквитании и Бургундии в Галлии была основана, в 536 году, французская монархия. Вестготы, изгнанные из Галлии, завершили завоевание Испании. Саксы поселились в Британии в 455–582 годах.
//-- Разрушение Западной Римской империи --//
Теперь я завершил трудный рассказ об упадке и разрушении Римской империи от счастливой эпохи Траяна и Антонинов до полного уничтожения ее западной части примерно через пять столетий после начала христианской эры. В это несчастливое время саксы яростно боролись за обладание Британией с ее коренными жителями, Галлия и Испания были разделены между могущественными монархиями франков и вестготов и зависимыми королевствами свевов и бургундов; Африка терпела жестокие притеснения от вандалов и дикие набеги мавров; Рим и Италия до берегов Дуная вначале страдали от армии наемников-варваров, а после их беззаконной тирании попали под власть Теодориха Остготского. Все подданные империи, которые говорили на латыни и потому больше остальных были достойны носить имя и иметь привилегии римлян, находились под гнетом позора и бедствий, обычных при захвате страны чужеземцами, и победоносные народы Германии установили новые нравы и ввели новую систему правления в западных странах Европы. Величие Рима в очень малой степени поддерживали константинопольские государи, слабые мнимые преемники Августа. Но все же они продолжали царствовать над восточными землями империи от Дуная до Нила и Тигра; Юстиниан силой оружия покорил готское и вандальское королевства в Италии и Африке, и история греческих императоров все же содержит длинный ряд поучительных уроков и интересных поворотов судьбы.
//-- Разрушение Западной Римской империи. Общие замечания --//
После того как Греция была низведена до положения римской провинции, греки объясняли победы Рима не достоинствами, а счастьем римского государства. Теперь ветреная богиня Фортуна, которая так слепо дарит и отнимает свою милость, наконец, согласилась (по словам завистливых льстецов) снять свои крылья, сойти со своего шара и навсегда прочно установила свой трон на берегах Тибра. Но более мудрый, чем льстецы, и философски настроенный грек, который написал историю своего времени, лишил своих земляков этого пустого и обманчивого утешения, открыв их глазам глубинные основы величия Рима. Верность граждан друг другу и государству закреплялась привычками, выработанными воспитанием, и предрассудками, порожденными религией. Основными принципами государства были честь и добродетель; честолюбивые граждане много трудились, чтобы заслужить прославление в торжественном триумфе; а пылкое стремление римских юношей к славе разгоралось сильнее и превращалось в активное подражание предкам всякий раз, когда они видели у себя дома их изображения. Борьба патрициев и плебеев, не выходившая за рамки умеренности, привела к установлению прочного равновесия в виде конституции, соединившей свободу народных собраний, авторитет и мудрость сената и исполнительную власть царственного верховного чиновника. Когда консул развертывал знамя республики, каждый гражданин давал клятву в течение десяти лет нести военную службу, выполняя этим свой священный долг обнажать меч за родину. Это мудрое установление постоянно выводило на поле боя новые поколения свободных граждан-солдат, а подкреплением для них были воинственные отряды многолюдных государств Италии, которые после отважного сопротивления отступили перед боевой доблестью римлян и заключили с Римом союз. Тот мудрый историк, который пробуждал добродетели в Сципионе Младшем и видел разрушение Карфагена, точно и подробно описал римскую военную систему: новобранцев, оружие, военные упражнения, субординацию, порядок войск на марше и военные лагеря, а также устройство легиона – непобедимой воинской части, ударная сила которой была больше, чем у македонской фаланги Филиппа и Александра. Эти мирные и военные учреждения историк Полибий считал источником мужества и успехов народа, неспособного на страх и с трудом выносившего покой. Честолюбивые завоевательные планы, которые остальное человечество могло своевременно разрушить, если бы своевременно договорилось о совместных действиях, были опробованы и осуществились; и политические добродетели – благоразумие и мужество – служили поддержкой для постоянного нарушения справедливости. Войска римского государства, иногда проигрывая битву, но всегда выигрывая войну, быстрым шагом продвигались к Евфрату, Дунаю, Рейну и океану; цари и их народы, подобные золотым, серебряным и медным статуям, были по одному разбиты железной римской монархией.
Возвышение города, который разрастается в империю, – редкое чудо, которое, возможно, заслуживает размышлений философа. Но упадок Рима был естественным и неизбежным последствием неумеренного величия. Процветание помогало созреть семенам упадка: чем больше завоеванных земель входило в состав империи, тем больше становилось причин, которые вели к ее уничтожению; и как только время или случай уничтожили искусственные поддержки, поражавшая своей величиной постройка развалилась под собственной тяжестью. История ее разрушения проста и очевидна, и нам бы стоило не спрашивать, почему Римская империя была уничтожена, а удивляться, что она продержалась так долго. Победоносные легионеры, воюя в далеких странах, приобрели пороки иноземцев и наемников и вначале стали угнетать свободу республики, а потом оскорбляли величие императорского сана. Императоры, заботясь о собственной безопасности и спокойствии народа, поневоле прибегали для этого к недостойному средству: разрушали ту дисциплину, которая делала римских солдат одинаково грозными для врагов и для их собственного государя. Мощь военного правительства была ослаблена и в конце концов уничтожена пристрастными установлениями Константина, и тогда римский мир был затоплен потоком варваров.
Упадок Рима часто объясняют отъездом из него верховных властей империи, но в этой книге уже было показано, что правительство было не переселено в другую столицу, а разделено. В Константинополе был воздвигнут престол Востока, а Западом продолжали, сменяя один другого, владеть императоры, которые жили в Италии и заявляли, что имеют такие же наследственные права на легионы и провинции, как константинопольские государи. Это опасное нововведение подорвало силы империи и породило все пороки, свойственные двоевластию: у системы притеснений и произвола стало больше орудий, и выродившиеся преемники Феодосия начали соревноваться между собой не в достоинствах, а в показной роскоши. Великие бедствия объединяют свободный добродетельный народ, но лишь сильнее озлобляют одну против другой враждующие партии угасающей монархии. Любимцы Аркадия и Гонория, враждуя между собой, предавали государство общим врагам обеих его частей, и византийский двор равнодушно, а может быть, даже с удовольствием смотрел на позор Рима, несчастья Италии и потерю Запада. При последующих государях союз двух империй был восстановлен, но помощь восточных римлян была запоздалой, сомнительной и неэффективной; трещина, разделившая народ империи на греков и латинян, была расширена постоянным различием языка и нравов, интересов и даже религии. Однако разделение страны оказалось полезным и отчасти оправдало надежды Константина: в течение долгих лет упадка его неприступный город отражал удары победоносных варварских армий, защищал богатства Азии и господствовал в дни войны и мира над важными проливами, которые связывают Евксинское и Средиземное моря. Основание Константинополя больше способствовало сохранению Востока, чем гибели Запада.
Поскольку главная цель религии – счастье человека в будущей жизни, мы можем без удивления или возмущения услышать о том, что христианство или по меньшей мере злоупотребление христианством в определенной степени ускорило упадок и разрушение Римской империи. Духовенство успешно проповедовало верующим терпение и трусость, лишая их интереса к деятельным добродетелям общественной жизни; последние остатки воинского духа были погребены в монастырях: значительная доля богатства страны и состояний частных лиц была, в ответ на своевременные просьбы, отдана на цели благотворительности и религии, и жалованье солдат растрачивалось на толпу бесполезных мужчин и женщин, которые могли указать лишь на две свои заслуги: воздержание и целомудрие. Вера, религиозный пыл, любопытство и более земные чувства – злоба и честолюбие – зажигали пламя богословских расколов; церковь и даже государство оказывались разорваны на части враждой религиозных партий, столкновения которых были всегда непримиримыми, а иногда кровавыми. Императоры перенесли свое внимание с военных лагерей на соборы, римский мир был придавлен новым видом тирании, и преследуемые сектанты стали тайными врагами своей страны. И все-таки даже самая губительная или нелепая верность партии не только разъединяет, но и объединяет людей. Епископы с тысячи восьмисот кафедр внушали верующим, что те должны покорно подчиняться своему законному государю, последователю истинного христианства. Их частые совещания и постоянная переписка скрепляли единство общины, состоявшей из расположенных далеко одна от другой церквей, и духовный союз всех католиков усиливал в них ту доброту к людям, которой учило их Евангелие, хотя и ограничивал область действия этой доброты. Недостойные римляне, жившие в век раболепия и изнеженности, набожно выбирали своим занятием священную праздность монаха; но если бы суеверие не предоставило им достойного убежища, те же пороки заставили бы их покинуть знамя своей страны по менее благородным причинам. Приверженцы любой религии охотно подчиняются тем ее предписаниям, которые позволяют им удовлетворить естественные наклонности и освящают это удовлетворение; но чистым и подлинным действием христианства было его полезное, хотя и не полное, влияние на принявших его северных варваров. Крещение Константина ускорило упадок Римской империи, но его победоносная религия затормозила ее стремительное разрушение и смягчила свирепый нрав ее завоевателей.
Этот ужасный поворот судьбы может стать полезным и поучительным уроком для нашего времени. Патриот обязан предпочитать выгоду и славу своей родины всему прочему и действовать только ради ее выгоды и славы. Но философу может быть разрешен более широкий взгляд на мир, и он может смотреть на Европу как на единое большое государство, многочисленные народы которого все находятся примерно на одном и том же культурном уровне. Равновесие сил будет по-прежнему нарушаться то в одну, то в другую сторону, и процветание нашего собственного королевства или соседних королевств может то увеличиваться, то уменьшаться, но эти частные перемены не могут сильно пошатнуть основы нашего счастливого состояния, нашу систему искусств, наши законы и наши нравы, которые так выгодно отличают европейцев и их колонии от всего остального человечества. Дикие народы земного шара – общие враги цивилизованного общества, и мы можем с тревогой и любопытством задать себе вопрос: угрожает ли Европе и сейчас повторение тех бедствий, от которых когда-то страдали войска и учреждения Рима? Возможно, одни и те же размышления наглядно изобразят читателю разрушение великой империи и объяснят ему возможные причины нашей нынешней безопасности.
I. Римляне не знали, сколь велик размер грозившей им опасности и многочисленны их враги. Северные области Европы и Азии за Рейном и Дунаем были населены бесчисленными племенами охотников и пастухов, нищих, ненасытных, буйных, отважных в бою и нетерпеливо искавших случая похитить плоды чужого трудолюбия и мастерства. Варварский мир сотрясали толчки, от которых по нему, подобно волнам, с большой скоростью распространялись войны, и покой Галлии и Италии нарушили перемены, случившиеся в далеком Китае. Гунны, бежавшие от победоносного врага, направили свой путь на запад. По пути этот человеческий поток включал в себя все новых пленников или союзников и разливался все шире. Племена, которые проиграли сражение гуннам и бежали от них, в свою очередь начинали стремиться к завоеванию чужих земель; эти бесконечные ряды варваров все сильнее давили на Римскую империю, и если передних удавалось уничтожить, их место сразу же занимали новые нападающие. Такие ужасающие волны переселенцев больше не выходят с севера, и долгое спокойствие, причиной которого прежде считали уменьшение населения, в действительности является счастливым последствием прогресса ремесел и сельского хозяйства. Германия вместо нескольких грубо построенных деревень, разбросанных среди лесов и болот, теперь имеет две тысячи триста окруженных стенами городов; в Дании, затем в Швеции и после них в Польше были созданы христианские королевства; ганзейские купцы вместе с тевтонскими рыцарями основали свои колонии на побережье Балтики до Финского залива. От Финского залива до Восточного океана протянулась Россия, которая теперь принимает форму могущественной и цивилизованной империи. Плуг, ткацкий станок и кузнечный горн появились на берегах Волги, Оби и Лены; самые свирепые из татарских орд были научены дрожать и повиноваться. Независимое варварство царит теперь лишь на малом клочке земли, и остатки калмыков или узбеков, чьих воинов можно едва ли не пересчитать по пальцам, не могут вызвать серьезных опасений великого государства под названием Европа. Однако эта видимая безопасность не должна заставить нас забыть, что новые враги все же могут появиться: опасность может создать какой-нибудь неизвестный народ, который почти не виден на карте мира. Арабы, они же сарацины, когда-то завоевавшие земли от Индии до Испании, прозябали в бедности и презрении, пока Магомет не вдохнул в тела этих дикарей новую, вдохновленную верой душу.
II. Римская империя была прочно скреплена необычным и полным единением входивших в нее народов. Ее подданные из покоренных народностей отказывались от надежды на независимость, даже переставали ее желать и становились римскими гражданами, варвары отрывали провинции Западной империи от их метрополии вопреки желанию местных жителей. Но за это единство римские граждане заплатили потерей народной свободы и воинского духа; провинции, лишенные жизни и движения, по-рабски ждали защиты от наемных войск и от своих наместников, которые действовали по указаниям далекого двора. Счастье ста миллионов людей зависело от личных достоинств одного или двух человек, возможно, детей, чьи умы были испорчены воспитанием, роскошью и деспотической властью. Самые глубокие раны империя получила в годы несовершеннолетия сыновей и внуков Феодосия, а когда эти неспособные править государи достигали того возраста, когда они казались мужчинами, они оставляли церковь епископам, государство евнухам, а провинции варварам. Теперь Европа разделена на двенадцать могущественных, хотя и не равных одно другому, королевств, три уважаемые республики и большое число меньших по размеру, однако независимых государств. При большем числе правителей есть, по крайней мере, больше шансов, что среди них найдутся талантливые государи и магистраты, и может получиться так, что на севере правит новый Юлиан или новая Семирамида, а на юге в это время новые Аркадий и Гонорий спят на своих тронах. Злоупотребления тирании смягчаются страхом и стыдом одного правителя перед другими; в республиках установились порядок и стабильность; монархии прониклись принципами свободы или хотя бы умеренности, и общие нравы эпохи внесли хотя бы немного чувства чести и справедливости даже в самые несовершенные конституции. В мирное время такое большое количество соревнующихся между собой соперников ускоряет прогресс науки и промышленности; в дни войны сражения, умеренные по размаху и не доводимые до полного разгрома побежденных, позволяют войскам европейских стран упражняться в их деле. Если какой-нибудь дикий завоеватель выйдет из пустынь Татарии, он должен будет победить сначала крепких телом крестьян России, затем многочисленные армии Германии, потом благородных аристократов Франции и бесстрашных свободных жителей Британии, и все они, возможно, могли бы объединиться для обороны общего врага. Если бы даже победоносные варвары донесли рабство и опустошение до Атлантического океана, десять тысяч кораблей перевезли бы остатки цивилизованного общества туда, куда опустошители не смогли бы за ними погнаться, и Европа возродилась бы и процвела в американском мире, который уже наполнен ее колониями и учреждениями [156 - В Америке сейчас насчитывается около шести миллионов жителей европейского происхождения, и их число, по крайней мере в Северной Америке, постоянно увеличивается. Какие бы перемены ни произошли в их политическом положении, их нравы должны остаться европейскими, и мы можем с некоторым удовольствием предположить, что английский язык, вероятно, распространится по огромному и населенному множеством людей материку.].
III. Холод, бедность, постоянные опасности и усталость укрепляют силы и мужество варваров. Варварские народности во все времена притесняли мирные народы Китая, Индии и Персии, которые забывали тогда и забывают теперь о необходимости создать с помощью военного искусства противовес для этой природной силы. Древние воинственные государства – Греция, Македония и Рим – воспитывали народ солдат, упражняли их тела, подчиняли дисциплине их мужество, умножали их силу передвижениями согласно правилам воинского мастерства и так превращали железо, которым владели, в мощное и пригодное для боя оружие. Но это преимущество постепенно уменьшалось по мере упадка их законов и нравственности, а потому Константин и его преемники, проявляя политическую слабость, на гибель империи обучали наемников-варваров, добавляя к их грубой отваге оружие и знания. С изобретением пороха военное искусство изменилось: человек стал способен управлять двумя самыми мощными стихиями природы: воздухом и огнем. Математика, химия, механика и архитектура были поставлены на службу войне, и воюющие стороны противопоставляют одна другой сложнейшие способы нападения и защиты. Историк может с негодованием отметить, что средств, ушедших на подготовку какой-либо осады, хватило бы, чтобы основать процветающую колонию и поддерживать ее существование; и все-таки мы не можем без удовольствия думать о том, что уничтожение любого города – дорогостоящее и трудное дело и что трудолюбивый народ может быть защищен теми силами, которые пережили упадок воинской отваги и возместили ее недостаток. Пушки и крепостные укрепления в наши дни являются непреодолимым препятствием для татарских коней, и Европа может не бояться никакого будущего вторжения варваров: чтобы быть в состоянии завоевывать чужие земли, они сначала должны перестать быть варварами. Их постепенное совершенствование в военной науке всегда будут сопровождаться – как мы узнали на примере России – пропорциональным ему повышением уровня мирных ремесел и гражданской политики, и такие завоеватели, видимо, сами будет заслуживать место среди тех цивилизованных народов, которые они покорят.
Если эти рассуждения покажутся читателю сомнительными или ошибочными, у него все же остается более слабый источник утешения и надежды. Открытия древних и современных мореплавателей, а также история и предания наиболее просвещенных народов представляют дикого человека голым душевно и телесно существом без законов, ремесел, искусства, мысли и почти без речи [157 - В этом случае было бы легко привести высказывания авторитетных поэтов, философов и историков, но это утомительная задача. Поэтому я ограничусь тем, что приведу решающее и подлинное свидетельство Диодора Сикула. Ихтиофагов, то есть рыбоедов, – племена, которые в его дни бродили по берегам Красного моря, – можно сравнить только с туземцами Новой Голландии. Воображение или, возможно, разум могут представить себе крайнее, абсолютно природное состояние человека, гораздо более низкое, чем у этих дикарей, которые все же имели какие-то ремесла и орудия.].
Из этого отвратительного состояния, которое, возможно, повсюду было первоначальным примитивным образом существования человека, он постепенно поднялся на уровень существа, которое отдает приказы животным, оплодотворяет землю, переплывает океан и измеряет небеса. Его продвижение вперед по пути совершенствования способностей его ума и тела было неравномерным, а сам путь не всегда прямым. Вначале движение было невероятно медленным, затем постепенно ускорялось – рывками и каждый раз все сильнее: многие века трудного подъема сменялись быстрым мгновенным падением; и все климатические области земли, которых на ней немного, испытали это чередование света и тьмы. Однако опыт четырех тысяч лет увеличивает число наших надежд и уменьшает число тревог: мы не можем определить, каких высот совершенства может надеяться достичь человеческий род, но можем уверенно предположить, что, если лик природы не изменится, ни один народ не вернется к своему первоначальному варварскому состоянию. Усовершенствования, которые улучшают жизнь общества, можно разделить на три части.
1. Усилия одиночных умов: поэт или философ один описывает свое время и свою страну. Необходимая для этого большая мощь ума или воображения встречается редко, и такие произведения возникают случайно; но гений Гомера, Цицерона и Ньютона вызывал бы меньше восхищения, если бы воля государя или уроки наставника могли создать то, что создали они.
2. Закон и политика, торговля и мануфактуры, искусства и науки приносят более прочную и долговечную пользу, и важно, что в этих родах деятельности многие люди благодаря образованию и дисциплине могут служить на своих местах интересам общества. Но этот общий порядок достигается в результате умения и труда, а сложные механизмы могут быть разрушены временем или повреждены враждебной силой.
3. К счастью для человечества, более полезные или по меньшей мере более необходимые виды деятельности не требуют для занятия ими ни большого таланта, ни системы господства и подчинения внутри народа; для них не нужны ни способности одного человека, ни единение многих людей. Каждая деревня, каждая семья, каждый человек, вероятно, всегда будут иметь возможность и желание применять и передавать потомкам навыки пользования огнем и металлами, умение разводить домашних животных и ухаживать за ними, способы охоты и рыболовства, основы мореплавания, несовершенные способы выращивания пшеницы или других хлебных злаков и простые ремесла. Личный гений и общественная изобретательность могут быть вырваны с корнями, но эти стойкие растения переживут бурю и навечно пустят корни даже в самой непригодной для них почве. Воспоминание о прекрасных временах Августа и Траяна угасло во мгле невежества; варвары стерли с лица земли дворцы и законы Рима. Но серп, изобретение или символ Сатурна, до сих пор каждый год жнет урожай в Италии, и людоедские пиршества лестригонов уже никогда не повторялись на побережье Кампании.
Со времени изобретения ремесел войны торговля и религиозное усердие распространили эти беспенные дары среди дикарей Старого и Нового Света; передаваясь от поколения к поколению, эти дары успешно распространились по миру и не смогут погибнуть никогда. Поэтому мы можем с удовольствием сделать вывод, что каждая пережитая нашим миром эпоха увеличивала и продолжает увеличивать подлинное богатство, счастье, знания и, возможно, добродетельность человеческого рода [158 - Честь первооткрывателя часто пятнали алчность, жестокость и фанатизм, а общение между народами приводило к передаче от одного из них другому болезней и предрассудков. Необычным исключением из этого правила мы обязаны добродетели нашего времени и нашей страны. Пять великих путешествий, предпринятых одно за другим по приказу ныне царствующего его величества, вдохновлялись чистой и благородной любовью к науке и человечеству. Этот же государь, приспосабливая свои благодеяния к различным ступеням развития общества, основал школу живописи в своей столице и ввез на острова Южного моря растения и животных, которые крайне полезны для человеческой жизни.].
ПОЛОЖЕНИЕ ИТАЛИИ
Глава 39
ЦАРСТВОВАНИЕ ТЕОДОРИХА ОСТГОТСКОГО. ПРОЦВЕТАНИЕ РИМА И ИТАЛИИ. АРИАНСТВО ТЕОДОРИХА. КАЗНЬ БОЭЦИЯ. СМЕРТЬ ТЕОДОРИХА
С одобрения Зенона, тогдашнего императора Восточной империи, Теодорих ввел свои войска в Италию и нанес поражение Одоакру. В 493 году Одоакр был убит.
В том же году Зенона сменил на константинопольском троне Анастасий. С 494-го по 526 год Теодорих правил итальянским королевством готов.
//-- Царствование Теодориха Остготского --//
У западных варваров победа Теодориха вызвала тревогу. Но как только стало видно, что ему достаточно уже завоеванных им земель и что он желает мира, ужас сменился уважением, и они покорно признали этого могущественного короля посредником в отношениях между собой. Эту власть он всегда употреблял лишь для благородной цели: чтобы примирять их в случае спора и цивилизовать их нравы. Послы, которые приезжали в Равенну со всей Европы вплоть до самых дальних ее государств, восхищались его мудростью, великолепием и вежливостью. Если иногда он и принимал в подарок рабов или оружие, белых коней или необычных животных, то его ответные дары – солнечные или водяные часы или музыкант – убеждали даже правителей Галлии, что итальянские подданные Теодориха выше их собственных подданных в искусстве и ремеслах. Брачные союзы породнили семью Теодориха через его жену, двух дочерей, сестру и племянницу с королями франков, бургундов, вестготов, вандалов и тюрингов и способствовали гармонии или по меньшей мере равновесию сил внутри большой страны «Запад». В темных лесах Германии и Польши трудно проследить передвижения герулов, свирепого племени, мужчины которого считали ниже своего достоинства сражаться в доспехах и не разрешали своим вдовам жить после смерти мужа, а родителям – после наступления старческой слабости. Король этих диких воинов добивался дружбы Теодориха и был, по варварскому обычаю военного усыновления, возведен в звание его сына. Жители берегов Балтики – то ли эсты, то ли ливы – принесли янтарь из своих краев, его родины, и положили к ногам государя, чья слава заставила их пройти незнакомый опасный путь длиной в полторы тысячи миль. С той страной, где возник народ готов [159 - Одно из древних племен Южной Швеции называлось у соседей-скандинавов гёты, а у жителей Англии – геаты. Возможно, поэтому Гиббон называет местом возникновения готского народа не Германию, а Скандинавию.], Теодорих поддерживал тесные дружеские связи: италийцы одевались в роскошные собольи меха из Швеции, и один из шведских государей после добровольного или вынужденного отречения от престола нашел себе гостеприимный приют при равеннском дворе. Это был прежний правитель одного из тех тринадцати многолюдных племен, которые возделывали землю той небольшой части огромного Скандинавского острова или полуострова, которую иногда называли нечетким по смыслу именем Туле.
Этот северный край был заселен или по меньшей мере исследован людьми вплоть до шестьдесят восьмого градуса северной широты, где жители полярного круга сорок дней непрерывно наслаждаются присутствием солнца при каждом летнем солнцестоянии, а при каждом зимнем солнцестоянии теряют его из виду тоже на сорок дней. Долгая ночь, когда солнце отсутствует или мертво, была скорбным временем печали и тревоги, пока гонцы, отправленные на вершины гор, не замечали первых лучей возвратившегося светила и не объявляли тем, кто жил на равнине внизу, что настало время праздновать воскресение Солнца.
Жизнь Теодориха является редким и похвальным примером того, как варвар вложил свой меч в ножны в дни своих гордых побед и в возрасте крепкого здоровья. Свое царствование, которое продолжалось тридцать три года, он посвятил гражданским делам правления, а военные действия, в которые он иногда оказывался втянут, быстро приходили к концу благодаря умелым действиям его подчиненных военачальников, дисциплинированности его войск, воинской мощи его союзников и даже страху, который внушало его имя. Он покорил не приносившие никакой выгоды области Рецию, Норик, Далмацию и Паннонию, завладев в итоге землями от истока Дуная до крошечного королевства, которое создали гепиды на развалинах Сирмиума. Как человек благоразумный, Теодорих не мог спокойно доверить таким слабым и беспокойным соседям эти земли, ограждавшие Италию подобно крепостной стене, к тому же он, может быть, справедливо требовал себе эти области либо как часть своего королевства, либо как наследство своего отца. Величие слуги, который был назван коварным потому, что добился успеха, вызвало зависть у императора Анастасия, и на дунайской границе началась война. Поводом к ней послужило то, что король готов – таковы превратности судьбы – взял под свою защиту одного из потомков Аттилы. Полководец Сабиниан, знаменитый и собственными заслугами, и заслугами своего отца, повел в поход десять тысяч римлян; кроме того, самым свирепым из болгарских племен были розданы продовольствие и еда, для перевозки которых понадобился длинный ряд повозок. Но на полях Маргуса войска Восточной империи были разбиты меньшими по численностями силами готов и гуннов; цвет римской армии и даже ее надежда были уничтожены, и ее потери были невосполнимы. Теодорих так строго внушил своим победоносным воинам, чтобы они сдерживали себя, что захваченная у врага богатая добыча лежала нетронутая у их ног, пока предводитель не подал им сигнал ее брать. Византийский двор, выведенный из себя этим позором, отправил восемь тысяч солдат на двухстах кораблях грабить побережье Калабрии и Апулии; они взяли штурмом древний город Тарент, разрушили торговлю и сельское хозяйство этого благодатного края и отплыли назад к Геллеспонту, гордые своей пиратской победой над народом, который они и теперь смели по-прежнему считать своими братьями римлянами. Их отступление, возможно, было ускорено действиями Теодориха: Италию закрыл от удара флот из тысячи легких судов, который этот король построил с невероятной быстротой. Его твердость, соединенная с умеренностью, вскоре была вознаграждена заключением прочного и почетного мира. Теодорих мощной рукой поддерживал равновесие на Западе до тех пор, пока его систему не разрушил честолюбивый Хлодвиг. А тогда Теодорих, хотя и не смог помочь королю вестготов, своему безрассудному и несчастливому родственнику, все же спас остатки своей семьи и своего народа, остановив франков в разгар их победоносных походов. У меня нет желания ни продолжать, ни повторять рассказ о войнах, которые были наименее интересной частью царствования Теодориха. Я лишь добавлю, что он защитил алеманнов, сурово покарал бургундов за набег на его владения и, захватив Арль и Марсель, освободил себе путь к вестготам, которые уважали его и как защитника их народа, и за то, что Теодорих был опекуном своего малолетнего внука, сына Алариха. Исполняя эту почтенную должность, король Италии восстановил должность префекта претория Галлия, устранил некоторые злоупотребления в гражданском управлении Испанией и принимал ежегодную дань и внешние знаки почтения от ее гражданского наместника, который мудро отказывался рискнуть собой и приехать в равеннский дворец. Верховная власть готов распространялась на земли от Сицилии до Дуная и от Сирмиума – нынешнего Белграда – до Атлантического океана, и даже греки были вынуждены признать, что Теодорих правил лучшей частью Западной империи.
Союз готов и римлян мог бы навеки упрочить временное счастье Италии, а постепенное усвоение каждым из этих народов добродетелей другого могло бы постепенно привести к появлению первой среди наций, нового народа свободных подданных и просвещенных солдат. Но царствованию Теодориха не было дано стать временем таких преобразований, а самому королю не была суждена благороднейшая роль руководить ими или способствовать им. Он не имел то ли способностей законодателя, то ли возможности их проявить. Поэтому, позволяя готам наслаждаться примитивной свободой, он рабски копировал учреждения и даже злоупотребления той политической системы, которую построили Константин и преемники Константина. Из-за глубокого уважения к угасающим предрассудкам Рима варвар отказался от титула, пурпура и венца императоров, но, нося свой наследственный титул короля, он имел все и в полном размере привилегии императора. Его послания ко двору Восточной империи были составлены почтительно, но в двусмысленных выражениях: Теодорих цветистым слогом прославлял гармонию в отношениях между двумя государствами, восхвалял свою систему правления как точное подобие прежней единой и неделимой империи и требовал для себя такого же превосходства по сану над всеми королями земли, которое он скромно признавал за Анастасием или за сыном Анастасия. Союзнические отношения Запада и Востока ежегодно подтверждались совместным и единогласным выбором двух консулов. Но похоже, что итальянского кандидата назначал Теодорих, а затем формально утверждал константинопольский государь. Готский двор в равеннском дворце был словно отражением двора Феодосия или Валентиниана. Высшими должностными лицами государства по-прежнему были префект претория, префект Рима, квестор, начальник канцелярий и казначеи общественной казны и казны императорского семейства, чьи должностные обязанности крупными яркими мазками риторики обрисовал Кассиодор. На более низкой ступени в области правосудия и сбора налогов находились семь консуляров, три наместника-исправителя и пять наместников-председателей, управлявших пятнадцатью округами Италии согласно правилам и даже формам римского законодательства. Грубую силу завоевателей либо гасили, либо отклоняли в сторону хитрые уловки медленно протекавшего судебного процесса. Гражданское управление страной вместе с теми почестями и высокими жалованьями, которые к нему полагались, было отдано италийцам. Народ сохранил свои одежду и язык, законы и обычаи, личные свободы и две трети своей земли. Целью Августа было скрыть введение в стране монархической власти; политической задачей Теодориха было скрыть от глаз его подданных, что над ними царствует варвар. Если они иногда и избавлялись от приятной иллюзии, будто бы ими управляет римская власть, им становилось еще уютнее и спокойнее от мысли, что государь готов так проницателен, что видит, в чем состоят интересы его самого и его народа, и имеет столько твердости, что может этого добиваться. Теодорих любил те добродетели, которые имел сам, и те таланты, которых сам был лишен. Либерий был назначен на должность префекта претория за свою непоколебимую верность делу Одоакра, когда от того отвернулось счастье. Министры Теодориха Кассиодор и Боэций осветили его царствование блеском своего гения и своей учености. Кассиодор, более осмотрительный или более удачливый, чем его собрат по должности, сохранил уважение к себе, не потеряв при этом благосклонности своего короля. Проведя тридцать лет среди мирских почестей, он был благословлен столькими же годами покоя в Скиллаке, которые провел в молитвах и научных занятиях.
//-- Процветание Рима и Италии --//
Поскольку король готов был покровителем Римской республики, и его выгода, и его долг были в том, чтобы привлекать к себе любовь сената и народа.
Он льстил знатным римлянам звучными титулами и официальными формами почета, которых по справедливости больше заслуживали своими достоинствами и властью их предки. Народ без страха и без опасности для себя наслаждался тремя благами, которые давала столица: порядком, изобилием и общественными развлечениями. Этих благ стало заметно меньше, что видно даже по размеру щедрости, но все же Апулия, Калабрия и Сицилия заполняли присылаемым в виде налога зерном житницы Рима, нуждающимся гражданам выдавали хлеб и мясо, и любая должность, связанная с заботой об их здоровье и счастье, считалась почетной. Игры для народа, которые мог вежливо одобрить греческий посол, были бледной копией величия цезарей, но музыка, гимнастика и пантомима не были полностью забыты. Африканские дикие звери по-прежнему служили в амфитеатре охотникам для упражнения в ловкости и мужестве, и снисходительный гот то молча терпел, то мягко сдерживал синюю и зеленую цирковые партии, между которыми очень часто происходили столкновения, наполнявшие цирк громкими криками, а иногда даже заливавшие его кровью. На седьмом году своего мирного царствования Теодорих посетил старую столицу мира. Сенат и народ торжественно вышли к нему навстречу и приветствовали его как второго Траяна и нового Валентиниана, а Теодорих поступил благородно и достойно этих имен, заявив, что будет править справедливо и по закону. Речь, в которой было сделано это заявление, он не побоялся произнести публично, а затем записать на медной табличке. Во время этой величественной церемонии Рим блеснул последним лучом своей угасающей славы, и тот, кто видел эту роскошную картину, мог лишь надеяться в своих благочестивых мечтах, что небесное великолепие Нового Иерусалима может превзойти ее. В те шесть месяцев, что готский король прожил в Риме, он вызывал у римлян восхищение своими славой, характером и вежливостью и с одинаковыми удивлением и любопытством рассматривал уцелевшие памятники их былого величия. Теодорих оставил следы своих ног завоевателя на Капитолийском холме и искренне признался, что каждый день заново удивляется, когда смотрит на форум Траяна и его огромную колонну. Театр Помпея, даже заброшенный и разрушающийся, казался огромной горой, в которой человеческим мастерством были внутри искусно проделаны пустоты, а поверхность отполирована; Теодорих приблизительно вычислил, что на постройку гигантского амфитеатра Тита, должно быть, была истрачена целая река золота. Из четырнадцати акведуков во все части города лились обильные потоки чистой воды. Один из потоков, носивший имя Клавдия, брал начало на расстоянии тридцати восьми миль от Рима в Сабинских горах и по цепи прочных арок, угол наклона у которой был небольшим, но постоянным, стекал вниз, к вершине Авентинского холма. Длинные и вместительные подвалы, которые когда-то были построены для стока городских нечистот, прослужив двенадцать веков, были так же прочны, как в самом начале, и эти подземные каналы считались большим чудом, чем все видимые чудеса Рима. Готские короли, которых так несправедливо обвиняют в разрушении античных памятников, очень заботились о том, чтобы сохранить памятники прошлого покоренной ими нации. Были составлены королевские указы против неверного использования, небрежного содержания и повреждения памятников старины самими гражданами; для текущего ремонта стен и общественных зданий был назначен профессиональный архитектор и выделялись в год двести фунтов золота, двадцать пять тысяч черепиц и вся таможенная пошлина, собранная в порту Лукрин. Такая же забота была проявлена к металлическим и мраморным статуям, изображавшим людей и животных. Варвары восторгались отвагой тех коней, от которых Квиринал получил свое современное имя. Знаменитая корова Мирона вводила в заблуждение скот, который прогоняли через форум, и был назначен специальный чиновник для защиты этих произведений искусства, которые Теодорих считал самыми благородными украшениями своего королевства.
По примеру последних императоров Теодорих предпочитал жить в своей равеннской резиденции, и в этом дворце сам ухаживал за садом. Каждый раз, когда его королевству угрожали войной варвары (внутрь королевства они ни разу не вторглись), он переезжал со своим двором в Верону – на северную границу; до наших дней сохранилось на монете изображение его дворца, и это – самый ранний и самый подлинный образец готического (то есть готского) стиля в архитектуре. Эти две столицы, а также Павия, Сполето, Неаполь и остальные города Италии в его царствование приобрели полезные или великолепные украшения – церкви, акведуки, бани, портики и дворцы. Но счастье подданного лучше видно на полной движения картине труда и роскоши, по быстрому росту богатства нации и по смелому наслаждению этим богатством. Римские сенаторы по-прежнему на зиму уезжали из тенистых Тибура и Пренеста к теплому солнцу и целебным источникам – в Байи; их виллы, построенные на прочных молах, выдававшихся вперед, в воды Неаполитанского залива, выделялись на фоне неба, земли и воды. На восточном берегу Адриатики возникла новая Кампания в прекрасной видом и плодородной провинция Истрия, от которой до дворца в Равенне было сто миль легкого пути по морю. Произведения Лукании и соседних с ней провинций обменивались одно на другое у Марцилиева фонтана на богатой и многолюдной ежегодной ярмарке, где царили торговля, неумеренность и суеверие. В глуши Комума, которую когда-то оживлял своим кротким гением Плиний, полоса прозрачной воды длиной примерно шестьдесят миль по-прежнему отражала деревенские усадьбы, которыми были застроены берега Ларианского озера, а плавно поднимавшиеся вверх склоны соседних холмов были засажены тремя видами растений: оливами, виноградными лозами и каштанами, если перечислять снизу вверх. Под сенью мира сельское хозяйство возродилось, и число деревенских хозяев увеличилось за счет тех, кто был выкуплен из плена [160 - Святой Епифаний из Павии то ли с помощью молитвы, то ли за выкуп освободил шестьсот человек, находившихся в плену у лионских и савойских бургундов. Такие дела – самые лучшие из чудес.].
Железные рудники в Далмации и золотой рудник в Бруттиуме были подробно обследованы, а Помптинские болота и болота возле Сполето – осушены и возделывались частными предпринимателями, чья награда за труды должна была прийти не скоро и зависела от долговечности процветания общества. В каждом случае, когда год был менее урожайным, чем обычно, ненадежные меры предосторожности, которые принимало государство – накопление запасов зерна в зернохранилищах, установление фиксированной цены и запрет вывоза, – по крайней мере, показывали, что государство желает добра своим подданным. Но изобретательный народ получал от отзывчивой на уход земли такие необыкновенно богатые урожаи, что иногда галлон вина продавался в Италии меньше чем за три фартинга, а квартер [161 - Галлон – около 4,5 литра; квартер – либо 11,3, либо 12,7 килограмма.] пшеницы – примерно за пять шиллингов шесть пенсов.
Страна, обладавшая столькими ценными товарами для обмена, скоро привлекла внимание купцов из разных стран мира, а щедрый и великодушный Теодорих поощрял и защищал такое полезное для страны движение по торговым путям. Свободное сообщение между провинциями по суше и по воде было восстановлено и расширено, городские ворота не закрывались ни днем ни ночью, и осознанное чувство жителей Италии, что им не грозит никакая опасность, отразилось в их поговорке: «можно спокойно оставить посреди поля кошелек с золотом».
//-- Арианство Теодориха --//
Если государь исповедует одну религию, а народ – другую, это всегда мешает гармонии в отношениях между ними и часто разрушает эту гармонию. Готский завоеватель был воспитан в арианской вере, а Италия была горячо предана вере никейской. Однако религиозность Теодориха была убежденной, но не пылкой: благочестиво следуя еретическому учению своих отцов, он не снисходил до того, чтобы сравнивать тонкости богословской метафизики ради выяснения, чьи аргументы весомее. Довольный негласной терпимостью к арианам, своим братьям по секте, он совершенно справедливо считал своей обязанностью охранять официальную религию своего народа, и благодаря внешнему почтению к суеверию, которое король презирал, в его уме могло развиться благодетельное безразличие к религии – свойство государственных деятелей и философов. Жившие в его владениях католики признавали – может быть, неохотно, – что покой церкви не нарушен. Их священнослужители встречали во дворце Теодориха почетный прием согласно своему званию и заслугам. Король уважал живых святых – православных епископов Цезария из Арля и Епифания из Павии – и положил достойное приношение на надгробие святого Петра, не расспрашивая в подробностях, каков был символ веры этого апостола. Его любимцы-готы и даже его мать получили от него разрешение сохранить или принять веру Афанасия, но за долгое царствование Теодориха не было ни одного примера, чтобы италиец-католик по собственному выбору или по принуждению уклонился с верного пути и принял веру завоевателя. Народ (и даже сами варвары) просвещался благодаря роскоши и упорядоченности религиозного культа; представители власти на местах имели указание защищать справедливо установленные льготы служителей и имущество церкви. Епископы держали в руках свои соборы, митрополиты исполняли свои должностные обязанности, и привилегии святыни сохранялись или изменялись согласно духу римского права. Как защитник церкви, Теодорих по закону получил над ней верховенство, и он, чья власть была прочна, восстановил или расширил некоторые полезные привилегии, на которые не обращали внимания слабые императоры Запада. Он знал, как почетен и высок сан римского первосвященника, который теперь именовался почетным именем папа. От богатого и любимого народом епископа, который предъявлял права на такую большую власть в небесах и на земле и которого многочисленный собор объявил свободным от всякого греха и неподсудным никакому суду, могло зависеть, будет в Италии мир или мятеж. Когда за кафедру святого Петра спорили Симмах и Лаврентий, они явились по вызову монарха-арианина на его суд, и государь утвердил избрание более достойного или более раболепного соискателя. В конце жизни король в минуту зависти и озлобления опередил выбор римлян, сам назначив папу в равеннском дворце. Опасность и яростные стычки между противниками, чем всегда сопровождается раскол, были сведены к нулю мягкими, но ограничительными мерами, и последний указ сената был выпущен для того, чтобы, если возможно, искоренить скандальное применение подкупа при выборах папы.
Мне доставляло удовольствие так долго и подробно описывать счастье Италии, но наше воображение не должно поспешно представлять себе, что под властью готских завоевателей осуществился на деле воспетый поэтами золотой век, когда люди не имели пороков и не знали нищеты. Иногда этот прекрасный пейзаж скрывали облака: мудрость Теодориха могла быть обманута, его власть могла встретить сопротивление, а на склоне лет этот монарх запятнал себя ненавистью народа и кровью патрициев. Вскоре после своей победы Теодорих, заносчивый и дерзкий от своего успеха, нагло попытался лишить всю партию Одоакра не только гражданских, но даже и естественных прав члена общества. Налог, который он не вовремя ввел сразу после войны с ее бедствиями, раздавил бы своей тяжестью возрождавшееся сельское хозяйство Лигурии, а строго соблюдавшееся преимущественное право государства на покупку зерна, введенное для того, чтобы помочь нуждающимся, должно было увеличить бедствия жителей Кампании. Эти опасные планы были разрушены добродетелью и красноречием Епифания и Боэция, которые в присутствии самого Теодориха говорили в защиту народа и имели успех. Но если королевские уши и бывают открыты для голоса истины, рядом с ухом короля не всегда находится мудрец или философ. Те права, которые дает человеку положение в обществе, должность или благосклонность правителя, италийцы часто употребляли во зло для обмана, а готы – для насилия. Племянник короля показал всем свою жадность тем, что незаконно захватил, а потом вернул прежним владельцам поместья своих соседей-тосканцев. Двести тысяч варваров, опасных даже для своего властителя, были поселены в самом центре Италии. Они возмущались ограничениями, которые налагали на них мир и дисциплина. Передвигаясь в боевом строю, они всегда устраивали бесчинства, ущерб от которых всегда был чувствительным и лишь иногда возмещался. А в тех случаях, когда было опасно наказывать, могло оказаться, что благоразумно будет придать вспышкам их природной свирепости вид чего-то иного. Когда Теодорих, проявив участие к жителям Лигурии, уменьшил взимаемый с них налог на две трети, он снизошел до того, что объяснил, в каком трудном положении находится, и пожаловался на тяжесть того бремени, которое он неизбежно должен возлагать на своих подданных ради их же защиты. Эти неблагодарные подданные в глубине своих сердец так никогда и не примирились с происхождением, вероисповеданием и даже с добродетелями завоевателя-гота. Прошлые бедствия были забыты, а теперь, в счастливое время, боль от причиненного ущерба и подозрение, что ущерб причинен, переживались еще острее, чем раньше.
Даже веротерпимость, введение которой в христианском мире прославило Теодориха, была болью и оскорблением для итальянцев, пылких сторонников православия. Они уважали готскую ересь, на стороне которой была сила оружия, но направили свой благочестивый гнев в безопасную сторону – на богатых и беззащитных евреев, образовавших свои поселения в Неаполе, Риме, Равенне, Милане и Генуе ради удобства торговли и с разрешения закона. Обезумевшая чернь Равенны и Рима, под самыми легковесными или надуманными предлогами, оскорбляла евреев, грабила их имущество, сжигала их синагоги. Правительство, которое может оставить такой произвол без внимания, заслуживает полного пренебрежения. Сразу же было начато судебное расследование, но поскольку виновники беспорядков ушли от наказания, скрывшись в толпе, был вынесен приговор, что вся община должна возместить ущерб, а тех упрямых ханжей, которые отказывались уплатить свою долю, палач провел по городу, избивая при этом плетью. Этот обычный акт правосудия довел до крайней степени недовольство католиков, которые восхваляли этих святых исповедников за заслугу перед Богом и терпение. С трехсот кафедр звучали жалобы на преследование церкви, и если часовня Святого Стефана в Вероне была разрушена по приказу Теодориха, то, вероятно, на этой святой сцене было представлено какое-то чудо, направленное против его имени и сана. В конце своей славной жизни король Италии обнаружил, что вызвал ненависть к себе у народа, ради счастья которого так упорно трудился. Его душа озлобилась от негодования, зависти и той горечи, которая сопутствует неразделенной любви. Готский завоеватель снизошел до того, что разоружил невоинственных уроженцев Италии: запретил им носить любое пригодное для нападения оружие, кроме маленького ножа для домашних надобностей. Освободителя Рима обвинили, что он вступил в сговор с самыми гнусными доносчиками, чтобы лишить жизни сенаторов, которых он подозревал в тайных предательских сношениях с византийским двором. После смерти Анастасия императорский венец был надет на голову слабого старика Юстина, но управление страной взял в свои руки его племянник Юстиниан, который уже замышлял искоренение ереси и завоевание Италии и Африки. Изданный в Константинополе суровый закон, обязывающий ариан под страхом наказания вернуться в пределы церкви, пробудил в Теодорихе справедливый гнев, и король потребовал для своих бедствующих собратьев с Востока такой же веротерпимости, с какой он сам до этого времени относился к католикам, жившим в его владениях. По его строгому приказу римский первосвященник и вместе с ним четыре светлейших сенатора отплыли на корабле в качестве послов; они, должно быть, в равной степени боялись и успеха, и неудачи своего посольства. Необычайное почтение, проявленное к первому папе римскому, который посетил Константинополь, было наказано его завистливым монархом как преступление. Отказ византийского двора, то ли хитрившего, то ли властно ответившего, что решение принято окончательно и бесповоротно, мог быть оправданием для равного по силе возмездия, должен был спровоцировать возмездие более сильное, и в Италии был подготовлен указ, запрещавший начиная с определенного дня католические обряды. Из-за ханжества своих подданных и своих врагов самый веротерпимый из государей оказался в одном шаге от гонений на веру; Теодорих прожил слишком долго, поскольку дожил до того, что осудил добродетель Боэция и Симмаха.
//-- Казнь Боэция --//
Сенатор Боэций – последний римлянин, которого Катон или Туллий могли бы признать своим соотечественником. Богатый сирота, он унаследовал имущество и почести, принадлежавшие семье Анициев, имя, которое гордо принимали честолюбивые короли и императоры того времени, а прозвание Манлий говорило о его подлинном или вымышленном происхождении от рода консулов и диктаторов, которые прогнали галлов от Капитолия и приносили в жертву сыновей ради поддержания дисциплины в республике. В дни юности Боэция изучение наук еще не было совсем забыто в Риме: до сих пор сохранилась книга стихов Вергилия с исправлениями, внесенными рукой консула, а преподаватели грамматики, риторики и права сохраняли свои привилегии и пенсии благодаря щедрости готов. Но эрудиция, которую давал латинский язык, была слишком мала для его страстного любопытства, и говорили, что Боэций восемнадцать лет трудолюбиво учился в афинских школах, которые существовали за счет горячего усердия и учености Прокла и его учеников. К счастью, разум и благочестие их ученика-римлянина не заразились мистикой и магией, которые оскверняли тогда сады Академии, но он проникся духом ее учености и стал подражать методам своих живых и умерших учителей, которые пытались примирить мощную и тонкую чувствительность Аристотеля с благоговейной созерцательностью и великолепной фантазией Платона. После своего возвращения в Рим и свадьбы с дочерью своего друга, патриция Симмаха, Боэций во дворце из слоновой кости и мрамора продолжал изучать те же науки. Глубина мысли, которой он достиг в своей защите православного символа веры от арианской, евтихиевой и несторианской ересей, послужила укреплению церкви, и католическое единство Бога объяснялось или иллюстрировалось в формальном трактате одинаковостью трех отдельных одно от другого, хотя и состоящих из одной и той же субстанции лиц Божества. Для пользы своих читателей-латинян его гений унизил себя настолько, что стал преподавать основы искусств и наук Греции. Геометрия Евклида, музыка Пифагора, арифметика Никомаха, механика Архимеда, астрономия Птолемея, богословие Платона и логика Аристотеля с комментарием Порфирия были переведены и прославлены неутомимым пером римского сенатора.
Он один считался способным описать чудеса искусства, солнечные часы, водяные часы или сферу, на которой было наглядно представлено движение планет. От этих глубокомысленных ученых рассуждений на заданную тему он опустился – а вернее, поднялся – до публичных обязанностей общественной и личной жизни. Своей щедростью он облегчал нужду неимущих, а свое красноречие, которое лесть могла бы сравнить с речью Демосфена или Цицерона, он применял лишь в интересах невинности и человеколюбия.
Зоркий государь разглядел и вознаградил достоинства, которые были так хорошо видны любому: достоинство Боэция было украшено званиями консула и патриция, а его талантам было найдено полезное применение – важная должность начальника канцелярий. Хотя Восток и Запад имели равные права на консульские должности, два сына Боэция в ранней юности были назначены консулами на один и тот же год. В памятный день своего возведения в должность они в торжественной и пышной процессии прошли от своего дворца на форум под рукоплескания сената и народа, а их полный радости отец, истинный консул Рима, произнес речь во славу короля, своего благодетеля, а затем отметил свое торжество щедрым даром народу – цирковыми играми. Боэций имел удачу во всем: в области богатства и славы, в получении общественных почестей и в личных отношениях с семьей и родными, в научных занятиях и в том, что осознанно следовал по пути добродетели. В те дни его можно было бы назвать счастливым человеком, если бы это ненадежное определение было можно с уверенностью применить к тому, чья жизнь еще не завершилась.
Философ, который щедро тратит свое богатство, но скупо расходует свое время, может оставаться нечувствительным к обычным соблазнам честолюбия – жажде золота и высоких должностей. И можно в какой-то степени поверить заверениям Боэция, что он против своего желания повиновался предписанию божественного Платона, согласно которому каждый добродетельный гражданин обязан спасать свое государство от порока и невежества, если они незаконно захватили в нем власть. За доказательствами своей честности в общественных делах он обращается к памяти своей страны. Своей властью он умерил гордость и притеснения королевских чиновников, а своим красноречием освободил Паулиана от этих дворцовых псов. Он всегда жалел о бедствиях провинциалов, дочиста ограбленных государством и теми, кто обирал их как частные лица. Один лишь Боэций имел мужество противостоять тирании варваров, опьяненных радостью, которую чувствует победивший завоеватель, разгоряченных алчностью и, как он жаловался, осмелевших от безнаказанности. В этой славной борьбе он так возносился духом, что поднимался выше интересов собственной безопасности, а возможно, и выше соображений благоразумия. А пример Катона учит нас тому, что чистая и несгибаемая добродетель особенно легко сворачивает с истинного пути на путь суеверия, воспламеняется от порыва чувств и не дает человеку отличить личную вражду от общественной несправедливости. Ученик Платона мог преувеличивать недостатки природы и несовершенства общества, к тому же и самая мягкая форма готской королевской власти, даже одна обязанность быть верным и благодарным, могла быть слишком тяжелым грузом для свободной души римского патриота. Однако благосклонность короля к Боэцию и верность Боэция королю уменьшались ровно в той же степени, в которой уменьшалось счастье народа, и наконец начальнику канцелярий был навязан недостойный товарищ по должности, который должен был делить с ним обязанности и контролировать его. В последний, мрачный период жизни Теодориха Боэций с негодованием почувствовал себя рабом. Но поскольку господин был властен лишь над его жизнью, он, безоружный, без страха встретился лицом к лицу с разгневанным варваром, которого в это время недавние события подтолкнули к решению, что его собственная безопасность и безопасность сената несовместимы. Сенатор Альбин был обвинен и уже осужден за то, что он, как было сказано, надеялся, что Рим будет свободным. Боэций-оратор воскликнул: «Если Альбин – преступник, то сенат и я сам тоже виновны в этом преступлении. Если мы невиновны, Альбин тоже имеет право на защиту, которую дает закон». А эти законы не наказывали за одно только не имевшее последствий желание недостижимого счастья. Но законы были бы менее снисходительны к безрассудному признанию Боэция, что, если бы он узнал о заговоре, тиран никогда бы не узнал о нем. Вскоре защитник Альбина разделил со своим подзащитным грозившую тому опасность, а возможно, и его вину: их подписи (от которых они отказались, назвав поддельными) были поставлены под подлинным обращением к императору, в котором его просили освободить Италию от готов, и три свидетеля, занимавшие довольно высокое положение в обществе – но, возможно, с сомнительной репутацией, – подтвердили, что римский патриций строил такие предательские планы. Однако мы должны предполагать, что он был невиновен, поскольку Теодорих лишил его возможности оправдаться и отправил в заточение в Павию, где Боэция в суровых условиях держали в подземной тюрьме, а сенат в это время приговорил к смерти с конфискацией имущества своего самого прославленного члена, находясь в пяти тысячах миль от него. По приказу варваров оккультные науки, которыми занимался Боэций-философ, заклеймили именами святотатства и магии [162 - Занятие магией считалось преступлением, следствие по обвинению в котором велось очень сурово. Считалось, что многие чародеи сумели бежать из тюрьмы, сведя с ума своих сторожей. Я бы в записях об этом вместо «сведя с ума» читал «напоив допьяна».].
Сами сенаторы дрожащими от страха голосами осудили как преступление благоговейную и почтительную любовь к сенату. Своей неблагодарностью они заслужили пожелание Боэция, чтобы после него никто не был – или его предсказание, что никто не будет – признан виновным в том же преступлении, что он.
В подземелье павийской тюрьмы, скованный цепями, каждый миг ожидая смертного приговора или смертельного удара, Боэций сочинил «Утешение в философии» – золотую книгу, достойную быть плодом досуга Платона или Туллия, но ставшую бесценной из-за варварства времени, когда была создана, и положения ее автора. Небесная вдохновительница, к которой он так долго взывал в Риме и в Афинах, теперь снизошла до того, что осветила своим светом его тюрьму, возродила в нем мужество и пролила на его раны свой целебный бальзам. Она научила Боэция сравнить долготу его процветания с краткостью недавно начавшегося несчастья и основать новые надежды на непостоянстве судьбы. Разум указал ему на ненадежность даров фортуны; опыт помог ему определить их подлинную цену; он наслаждался ими, не совершая преступлений – мог отвергнуть их, не печалясь, и спокойно презирать бессильную злобу своих врагов, которые не отняли у него счастье, потому что не отняли добродетель. С земли Боэций взлетал мыслью на небо в поисках Высшего добра, исследовал метафизический лабиринт случайности и судьбы, предопределения и свободы воли, времени и вечности, и великодушно пытался примирить совершенства Божества с очевидным непорядком в том, как оно управляет нравственным и физическим миром. Утешительные мысли этого рода, такие очевидные, такие расплывчатые или такие сложные, не способны заглушить чувства, порожденные человеческой природой. Однако работа мысли может отвлечь человека от его несчастья, и мудрец, который мог умело сочетать в одной работе разные виды богатства – сокровища философии, поэзии и красноречия, – должен был уже обладать тем спокойным бесстрашием, которое будто бы искал. Неизвестность, худшее из зол, закончилась появлением палачей, которые выполнили – возможно, слишком старательно – бесчеловечный приказ Теодориха. Боэцию обвязали голову крепкой веревкой и затягивали эту веревку все туже, пока его глаза почти не вылезли из орбит, так что следующую, менее жестокую пытку – его забили дубинами до смерти – можно счесть почти милосердием. Но его гений остался жить и осветил лучом знания самые мрачные времена латинского мира. Сочинения этого философа перевел самый прославленный из английских королей, а третий из императоров, носивших имя Оттон, перенес в более почетную могилу кости Боэция, католического святого, который оттого, что его гонители были арианами, приобрел почетное имя мученика и славу чудотворца.
В свои последние минуты Боэций мог немного утешать себя тем, что его два сына, его жена и его тесть, почтенный Симмах, были в безопасности. Но Симмах в своем горе забыл о сдержанности, а может быть, и об уважении к королю. Он смел жаловаться на нанесенные другу оскорбления и оплакивать его смерть, он мог отважиться и на месть. Симмах был привезен в цепях из Рима в равеннский дворец, и только кровь престарелого сенатора смогла угасить подозрения Теодориха.
//-- Смерть Теодориха --//
Человечность заставляет нас поощрять любого рассказчика, если он повествует о суде совести и муках раскаяния, пережитых королем; а философии известно, что расстроенное болезнью воображение и слабость больного тела иногда порождают самые ужасные видения. Прожив жизнь добродетельно и славно, Теодорих теперь сходил в могилу с чувством стыда и вины в душе. Его душу унижал контраст настоящего с прошлым и вполне обоснованно пугали невидимые ужасы будущего. Рассказывают, что однажды вечером, когда королю на стол подали кушанье из головы большой рыбы, он вдруг воскликнул, что видит перед собой гневное лицо Симмаха, чьи глаза горят от ярости и жажды мести и чей рот, полный длинных острых зубов, готов его проглотить. Он тут же ушел в свою спальню и в постели, дрожа от озноба под тяжестью множества одеял, неразборчивым и прерывающимся голосом сказал своему врачу Елпидию, что глубоко раскаивается в том, что казнил Боэция и Симмаха. Его болезнь все усиливалась, и после продолжавшейся три дня дизентерии Теодорих умер в своем дворце в Равенне на тридцать третьем или, если считать от вторжения в Италию, на тридцать седьмом году своего царствования. Понимая, что его конец близок, король разделил свои сокровища и провинции между двумя своими внуками и указал, что границей между их землями должна быть Рона. Амальрик был возвращен на испанский трон. Италия и все земли, отвоеванные у остготов, были завещаны Аталарику, которому тогда было не больше десяти лет, но которого любили как последнего отпрыска мужского пола из рода Амали: он родился от кратковременного брака своей матери Амаласунты с бежавшим от врагов королем из этого же рода. На глазах у своего умирающего монарха вожди-готы и представители власти – италийцы поклялись друг перед другом, что будут верны друг другу, малолетнему государю и его матери-опекунше, и в этот же ужасный миг услышали от государя полезный совет соблюдать законы, любить сенат и народ Рима, добиваться дружбы императора с достоинством и почтением. Дочь Теодориха Амаласунта поставила ему памятник на видном месте – на высоте, которая господствует над городом Равенной, его бухтой и соседним побережьем. Это круглая часовня тридцати футов в диаметре, увенчанная куполом, высеченным из одного цельного куска гранита. Из центра купола поднимаются четыре колонны, которые поддерживают вазу из порфира с останками готского короля, а вокруг стоят бронзовые статуи двенадцати апостолов. Его душа могла бы после искупления своих грехов получить позволение присоединиться к умершим благодетелям человечества, но один итальянский отшельник имел видение, что Теодорих был проклят, и духи, осуществляющие месть Бога, опустили душу короля в вулкан Липари – в одну из огненных пастей ада.
ЭПОХА ЮСТИНИАНА
Глава 40
ЦАРСТВОВАНИЕ ЮСТИНИАНА. ИМПЕРАТРИЦА ФЕОДОРА. МЯТЕЖ «НИКА». ВВОЗ ШЕЛКА ИЗ КИТАЯ. ЦЕРКОВЬ СВЯТОЙ СОФИИ. УПРАЗДНЕНИЕ АФИНСКИХ ШКОЛ И ДОЛЖНОСТИ РИМСКОГО КОНСУЛА
Император Юстиниан родился возле развалин Сар дики (нынешней Софии) и происходил из безвестного варварского народа, жившего в диком пустынном краю, который назывался сначала Дардания, затем Дакия и наконец получил имя Болгария. Возвышение Юстиниана подготовил своей предприимчивостью и готовностью рисковать его дядя Юстин, который вместе с двумя другими крестьянами из одной с ним деревни бросил ради военной службы более полезное занятие – труд земледельца или пастуха. Пешком, неся в своих заплечных мешках лишь немного сухарей – свою единственную скудную пищу, эти трое юношей по горной дороге пришли в Константинополь и вскоре за силу и высокий рост были приняты в охрану императора Льва. При двух следующих государях удачливый крестьянин добился богатства и почестей, и его спасение от нескольких угрожавших его жизни опасностей позже объясняли вмешательством ангела-хранителя, который оберегает царей. Долгая и похвальная служба Юстина во время Исаврийской и Персидской войн не уберегла бы его имя от забвения, но могла обеспечивать продвижение вверх по армейской службе, и за пятьдесят лет он постепенно получал должности трибуна, потом комеса, затем командующего армией, после этого звание сенатора и должность начальника охраны; охранники подчинялись ему как своему предводителю во время того большого перелома в жизни страны, когда покинул мир император Анастасий. Могущественным родственникам Анастасия, которых этот император возвысил и обогатил, не позволили претендовать на престол, и евнух Амантий, фактически правивший во дворце, тайно решил надеть венец на голову самого послушного из тех, кого когда-то поднял наверх. Начальнику охраны были переданы для его подчиненных щедрые дары, чтобы охранники голосовали за этого человека. Но Юстин предательски использовал эти веские аргументы в свою пользу, а поскольку никто не осмелился вступить с ним в спор, дакийский крестьянин был облачен в пурпур по единодушному решению солдат, которые знали, что он великодушен и смел, духовенства и народа, которые считали его православным, и провинциалов, которые слепо покорились воле столицы. Юстин Старший, как его называют, в отличие от другого императора из этой же семьи и с этим же именем, вступил на византийский трон в возрасте шестидесяти восьми лет, и если бы его оставили действовать самостоятельно, каждое мгновение его девятилетнего царствования доказывало бы его подданным, что они сделали неверный выбор. Он был таким же невежественным, как Теодорих, и примечательно, что в эпоху, не чуждую учености, оба этих одновременно живших монарха были неграмотны. Но по своим природным дарованиям Юстин был гораздо ниже готского короля, а жизненный опыт солдата не научил его править империей. Хотя лично Юстин был храбрым, сознание своей слабости, естественно, порождало у него тревожные предчувствия насчет политических дел, сомнения и недоверчивость. Но официальные дела государства старательно и верно вел квестор Прокл, и престарелый император усыновил своего талантливого и честолюбивого племянника Юстиниана, который был молод и стремился к власти. Дядя вытребовал его к себе из сельской дакийской глуши и дал ему образование в Константинополе, готовя из него наследника своего личного состояния, а затем и всей империи.
Поскольку у евнуха Амантия обманом отобрали деньги, надо было отнять у него и жизнь. Эту задачу легко выполнили с помощью обвинения в действительно существовавшем или выдуманном заговоре, а чтобы он был виновен во всех преступлениях сразу, судьям сообщили, что Амантий тайно исповедует манихейскую ересь. Амантий лишился головы; три его товарища, первые доместики дворца, были наказаны, кто – смертью, кто – изгнанием. Их несчастный кандидат на пурпур был заточен в глубокое подземелье и забросан камнями, а его труп был с позором брошен в море без погребения. Уничтожение Виталиана оказалось более трудным и опасным делом. Этот готский вождь добился народной любви тем, что отважно вел гражданскую войну за православную веру против Анастасия. После заключения выгодного договора он продолжал оставаться поблизости от Константинополя с грозной победоносной армией варваров, которую он возглавлял. Клятвы, обещавшие ему безопасность, были слабой защитой, но оказались достаточно сильным соблазном; Виталиан покинул это выгодное место и приехал за городские стены, отдавшись на милость жителей столицы. А горожан, особенно партию «синих», настроили против него, умело использовав для этого даже воспоминания о его войнах за дело благочестия. Император и его племянник обняли Виталиана как верного и достойного защитника церкви и государства и с благодарностью наградили своего любимца званиями консула и командующего войсками. Но на седьмом месяце своего консульства Виталиан был заколот на званом обеде у государя, где ему нанесли семнадцать ран. Юстиниана, которому досталась добыча после убитого, обвиняли в убийстве духовного брата, которому он недавно оказал доверие, позволив участвовать в христианских таинствах. После падения своего соперника Юстиниан был назначен главнокомандующим армиями Востока, и при этом от него не потребовали никакой предварительной военной службы. Его долг был вести эти армии в поход против врагов страны. Но Юстиниан мог в погоне за славой потерять то, что имел, – власть над своим старым слабым дядей. И потому этот благоразумный воин вместо того, чтобы вызывать восторг у соотечественников трофеями, захваченными у персов или скифов, добивался народной любви в церквах, цирке и сенате Константинополя. Греческим католикам (то есть православным) был дорог племянник Юстина, который, не уклоняясь ни в ересь Нестория, ни в ересь Евтихия, шел между ними по узкой тропе твердого и нетерпимого православия. В первые дни своего царствования он поощрял и вознаграждал в народе восторженное прославление памяти покойного императора. После тридцати четырех лет раскола он смирил гордый и гневный дух римского первосвященника и распространил среди латинян благосклонное послание о том, что он с благочестивым почтением относится к апостольской кафедре. Епископские престолы Востока занимали сторонники канонического православия, верные интересам Юстиниана, духовенство и монахи были покорены его щедростью, и народ был научен молиться за своего будущего государя, надежду и опору истинной веры. Свою щедрость Юстиниан проявлял в величайшей роскоши общественных зрелищ, которые для толпы были не менее важны и святы, чем никейский или халкедонский символы веры. Было подсчитано, что за время своего консульства он истратил двести восемьдесят восемь тысяч золотых монет. Был случай, когда на арену вывели одновременно двадцать львов и тридцать леопардов. Возницам, победившим в цирковых состязаниях колесниц, были розданы удивительные подарки – лошади в богатой сбруе, и вереница этих лошадей была длинной. Потворствуя страстям константинопольского народа и принимая поздравительные письма от иноземных царей, племянник Юстина усердно трудился над тем, чтобы добиться дружбы сената. Казалось, что почтенное имя этого собрания дает его членам право объявлять чувства народа и влиять на наследование императорского престола. Слабый Анастасий позволил могуществу правительства выродиться во что-то вроде силы аристократии, и военачальников, получивших звание сенатора, сопровождала их личная охрана, банда солдат-ветеранов, которые оружием или приветственными криками могли в час смуты определить, кто наденет венец Востока. Сокровища государства были растрачены ради того, чтобы получить голоса сенаторов, и императору сообщили их единодушное желание, чтобы ему было угодно сделать Юстиниана своим соправителем. Но эта просьба, которая слишком ясно указывала престарелому самодержцу, что его конец близок, была не по душе этому завистливому государю, не желавшему выпускать из рук власть, которую он уже не мог осуществлять. Юстин, обеими руками вцепившись в свой скипетр, посоветовал им, раз выборы оказались таким прибыльным делом, предпочесть другого соискателя, постарше. Несмотря на этот упрек, сенат присвоил Юстиниану царское звание «благороднейший», и его дядя, то ли из любви, то ли из страха, утвердил это постановление. Через какое-то время Юстин из-за умственной и телесной слабости (по причине неизлечимой язвы на бедре) почувствовал необходимость взять себе опекуна. Он вызвал к себе патриарха и сенаторов и в их присутствии торжественно надел венец на голову своего племянника, которого затем провели из двора в цирк под громкие и радостные приветствия народа. Юстин прожил еще четыре месяца, но после этой церемонии он считался как бы мертвым для империи, которая признала Юстиниана – на сорок девятом году его жизни – законным государем Востока.
От восшествия на престол до своей смерти Юстиниан правил Римской империей тридцать восемь лет, семь месяцев и тринадцать дней. События, случившиеся за время его царствования, вызывают у нас любопытство и привлекают наше внимание своей многочисленностью, разнообразием и значимостью. Их старательно описал секретарь Велизария, ритор, которого красноречие возвело в сенаторы и префекты Константинополя. Прокопий – так его звали – в зависимости от перемен в своем поведении, то мужественном, то рабском, и в отношении к нему власти, у которой он был то в милости, то в опале, сочинил сначала историю своего времени, затем хвалу ему и, наконец, сатиру на него. Восемь книг о войнах против персов, вандалов и готов, сохранившихся благодаря тому, что Агафий включил их в свой труд из пяти книг, заслуживают нашего уважения как трудоемкое и успешное подражание аттическим или по меньшей мере азиатским писателям Древней Греции. Факты, которые описывал, он брал из личного опыта и из непринужденных разговоров солдат, государственных мужей и путешественников. Его стиль постоянно стремится к силе и изяществу и часто достигает их. Его размышления, прежде всего в речах, которые он слишком часто вставляет в текст, содержат большой объем политических знаний. Кажется, что этот историк ради высокой чести поучать потомков и доставлять им удовольствие благородно презрел предрассудки народа и лесть двора. Современники Прокопия читали и хвалили его сочинения, но хотя он почтительно принес их к подножию императорского престола, гордость Юстиниана, должно быть, была задета похвалами герою, который своей славой постоянно затмевает своего бездействующего государя. Осознанное чувство собственного достоинства – свойство независимости – заглушили надежды и страхи раба, и секретарь Велизария трудолюбием заработал себе прощение и награду, сочинив шесть томов деяний императора. Он умело выбрал такие предметы для описания, которые имели блестящую внешность и в рассказе о которых он мог громко прославить гений, великолепие и благочестие государя, который и как завоеватель, и как законодатель превзошел в добродетелях Фемистокла и Кира настолько, что они – просто дети перед ним. Разочарование могло толкнуть льстеца на тайную месть, а первый же намек на милость мог снова соблазнить его и заставить придержать, а затем уничтожить книжонку, в которой римский Кир разжалован в ненавистные и презренные тираны, а император и его супруга Феодора всерьез описаны как два демона, принявшие человеческий облик, чтобы уничтожить род людской [163 - Юстиниан – осел, он как две капли воды похож на Домициана; любовников Феодоры выгоняли из ее постели соперники-демоны; ей предсказана свадьба с великим демоном; некий монах увидел вместо Юстиниана на троне повелителя демонов, слуги, наблюдавшие за Юстинианом, видели гладкую поверхность вместо лица, тело, ходящее без головы, и т. д. и т. д. Прокопий заявляет, что он сам и его друзья верили в эти россказни о чертях.].
Такое низкое непостоянство, несомненно, должно пятнать репутацию Прокопия и вредить вере в его слова. Но если дать выветриться яду его злобы, то осадок, оставшийся от его анекдотов, даже самые постыдные факты, на некоторые из которых есть легкие намеки в публичной истории, подтверждаются своей логичностью или подлинными свидетельствами современников. Теперь я на основе этих разнообразных материалов начну описывать царствование Юстиниана, которое заслуживает (и займет) много места. В этой главе будет рассказано о характере Феодоры и ее пути к власти, о цирковых партиях и о том, как Юстиниан правил Востоком в мирное время. В следующих главах я опишу войны Юстиниана, которыми завершилось завоевание Африки и Италии, а затем расскажу о победах Велизария и Нарсеса, не умалчивая ни о пустоте блеска, украсившего их триумфы, ни о добродетелях их персидских и готских противников. В этой книге будут рассмотрены также законодательство и богословские взгляды этого императора, споры и расколы, разделившие на части восточную церковь, и реформа римского права, которой следуют или которую уважают все народы современной Европы.
//-- Императрица Феодора --//
Первым делом Юстиниана как обладателя верховной власти было разделить эту власть с женщиной, которую он любил, – знаменитой Феодорой, чей странный путь к власти никак нельзя назвать торжеством женской добродетели. В царствование Анастасия забота о диких зверях, которых держала в Константинополе партия «зеленых», была поручена Акакию, уроженцу Кипра, который за это свое занятие получил прозвище «хозяин медведей». После его смерти почетное место, несмотря на старания его вдовы, которая успела найти себе нового мужа, наследника должности, было отдано другому соискателю. У Акакия осталось три дочери – Комито, Феодора и Анастасия, старшей из которых тогда еще не было и семи лет. Во время одного торжественного празднества их опечаленная и негодующая мать велела этим беспомощным сиротам встать в одежде просительниц посреди театра; партия «зеленых» встретила их презрением, партия «синих» – сочувствием; это глубоко врезалось в память Феодоры, и последствия такого различия в поведении долго ощущались в управлении империей. По мере того как три сестры одна за другой вырастали и становились красавицами, их отдавали на служение общественным и личным удовольствиям византийцев; Феодора, которая сперва в одежде рабыни, неся на голове табурет, ходила по сцене за Комито, в конце концов получила разрешение проявить свои собственные таланты. Она не танцевала, не пела и не играла на флейте, а выступала только в пантомиме. Особенно хорошо ей удавались комические персонажи, и каждый раз, как Феодора-комедиантка надувала щеки и, делая смешные жесты, забавным голосом жаловалась на нанесенные ей побои, весь константинопольский театр гудел от смеха и аплодисментов. Ее красота стоила дороже и дарила более утонченное удовольствие. Черты лица у Феодоры были тонкие и правильные, цвет кожи немного бледный, но на лице – естественный румянец. В ее полных жизни глазах мгновенно отражалось любое чувство, ее движения были легкими и подчеркивали изящество небольшой стройной фигуры. Любовь и лесть обе могли заявить, что живопись и поэзия бессильны описать ни с чем не сравнимую красоту форм ее тела. Но эта красота была унижена легкостью, с которой ее выставляли на всеобщее обозрение, и обесчещена тем, что за плату удовлетворяла желания разврата. Прелести Феодоры были продажными, и ими пользовалась большая толпа константинопольцев и приезжих всякого звания и всех профессий. Удачливый любовник, которому была обещана ночь удовольствий, часто оказывался выброшен из постели более сильным или более богатым избранником, и когда Феодора шла по улицам, от нее отходили в сторону все, кто желал избегнуть позора или искушения. Историк, ставший сатириком, не постыдился описать сцены, которые Феодора не стеснялась представлять в театре совершенно обнаженная. Исчерпав все приемы плотских наслаждений, она жаловалась на скупость природы, что было в высшей степени неблагодарно. Но в научном сочинении мы должны набросить покров стыдливости на жалобы, которые она бормотала, чувственные удовольствия, которые представляла, и приемы, которые при этом применяла. Пробыв какое-то время на вершине восторга и презрения столицы, она милостиво согласилась уехать с Экеболом, уроженцем Тира, в область Африканский Пентаполис, наместником которой он был назначен. Однако их союз оказался непрочным и недолгим: Экебол вскоре отверг наложницу, которая то ли слишком дорого ему стоила, то ли оказалась неверна. Феодора оказалась в Александрии и жила там очень бедно; чтобы вернуться в Константинополь, она трудолюбиво объехала все города Востока; каждый из них порадовался прекрасной дочери киприотов, разглядел ее лучшие качества и увидел, что она недаром вела свой род с острова Венеры. Кратковременность связей Феодоры и самые презренные предохранительные меры оберегали ее от материнства, которое было ей опасно и которого она боялась. Но один раз – и только один – она все же стала матерью. Ребенка – мальчика – сберег и вырастил в Аравии его отец, который на смертном одре открыл сыну, что тот – сын императрицы. Юноша, не ожидая для себя никакой беды, сразу же поспешил в Константинополь, явился во дворец и был допущен к своей матери. Поскольку его больше никто никогда не видел даже после смерти Феодоры, она заслужила гнусное обвинение в том, что уничтожила его и вместе с ним – тайну, которая так сильно пятнала ее честь императрицы.
Когда Феодора была на самом дне позора и нищеты, какое-то видение – то ли сон, то ли мечта – внушило Феодоре приятную уверенность, что ей предназначено стать супругой могущественного монарха. Зная, что близок час ее величия, она вернулась из Пафлагонии в Константинополь и, будучи умелой актрисой, стала играть роль более достойной женщины. Она облегчала себе тяготы бедности похвальным трудом – прядением шерсти – и вела подчеркнуто целомудренную одинокую жизнь в маленьком доме, который позже перестроила в великолепный храм. Ее красота с помощью то ли хитрости, то ли счастливого случая вскоре увлекла, покорила и прочно привязала к себе патриция Юстиниана, который уже правил как полновластный государь от имени своего дяди. Возможно, она хитрила, чтобы повысить цену того дара, который так часто растрачивала даже на худших из людей, а возможно, она сначала стыдливыми отсрочками, а под конец приманками сладострастия разжигала желание в поклоннике, который по природе или из-за своего благочестия был склонен мало спать и соблюдать воздержание в еде. Когда угасли первые восторги, она сохраняла такую же, как прежде, власть над его душой с помощью более надежных средств: свойств своего характера и умения понимать Юстиниана. Юстиниан же с восторгом одаривал ту, кого любил, почестями и богатством. Сокровища Востока потоком полились к ее ногам, и племянник Юстина – возможно, по причине религиозной щепетильности – решил дать своей наложнице священное звание законной жены. Но законы Рима явным образом запрещали сенатору брак с любой особой женского пола, которая была обесчещена рабским происхождением или театральной профессией; императрица Лупицина или Евфимия, варварская женщина с деревенскими манерами, но отличавшаяся безупречной добродетелью, не желала признать своей племянницей проститутку; и даже суеверная Вигилянция, мать Юстиниана, хотя и признавала, что Феодора умна и красива, серьезно опасалась, что эта ловкая любовница своим легкомыслием и высокомерием повредит счастью и благочестию ее сына. Твердость и постоянство Юстиниана устранили эти препятствия. Он терпеливо дождался смерти императрицы; он презрел слезы своей матери, которая вскоре сошла в могилу, не выдержав тяжести своего горя, и от имени императора Юстина был издан указ, отменивший суровый древний закон. Несчастным особам женского пола, обесчестившим себя в театре, была предоставлена возможность «славного покаяния» (так сказано в самом тексте закона), после которого они могли вступать в законный брак даже с самыми знатными из римлян. Вскоре после этого разрешения была торжественно отпразднована свадьба Юстиниана и Феодоры. Ее положение в обществе повышалось вместе с положением того, кто ее любил, и как только Юстин одел своего племянника в пурпур, патриарх Константинопольский надел венцы на голову императора и императрицы Востока. Но те обычные почести, которые согласно суровым римским нравам были положены жене государя, были слишком малы и для честолюбия Феодоры, и для любви Юстиниана. Император усадил жену на трон рядом с собой как равную ему независимую соправительницу, разделив с ней верховную власть над империей, и наместникам провинций было приказано присягнуть на верность Юстиниану и Феодоре. Восточный мир пал к ногам гениальной и удачливой дочери Акакия. Проститутка, которая на глазах у бесчисленного множества зрителей оскверняла константинопольский театр, в этом же городе стала царицей, которой воздавали хвалу солидные носители высших должностей, православные епископы, победоносные полководцы и пленные монархи [164 - Дай ей величие, и она больше не бесчестная, и т. д. Без послужившей мне телескопом критики Уорбертона я бы никогда не разглядел в этом обобщенном изображении торжествующего порока намек лично на Феодору.].
Те, кто считает, что потеря целомудрия полностью портит душу женщины, охотно выслушают все гневные обвинения, порожденные ненавистью отдельных лиц и озлоблением народа, которые скрыли от глаз людей добродетели Феодоры, преувеличили ее пороки и строго осудили совершенные за плату или по собственному желанию грехи молодой проститутки. Стыд или презрение заставляли Феод ору часто отвергать раболепное поклонение толпы; она бежала от ненавистного ей света столицы и проводила большую часть года во дворцах и садах, расположенных в приятной местности у моря, на побережье Пропонтиды и Босфора. Свободное от государственных дел время Феодора посвящала заботе о своей благоразумно оберегаемой и отзывчивой на уход красоте, наслаждению ваннами и изысканными кушаньями, долгому сну по утрам и вечерам. Ее любимые приближенные – женщины и евнухи – жили в ее личных покоях, и она часто попирала справедливость ради их выгоды или удовлетворения их страстей. Самые знаменитые люди государства толпились в темной душной прихожей, а когда после утомительного ожидания их наконец допускали поцеловать ноги Феодоры, они в зависимости от ее настроения встречали или молчаливую высокомерную императрицу, или капризную легкомысленную комедиантку.
Ее ненасытное стремление накопить огромное богатство можно оправдать тем, что она опасалась смерти своего мужа: без него ей оставалось либо погибнуть, либо взойти на трон. Поэтому не только честолюбие, но и страх могли вывести Феод ору из себя, когда некоторые полководцы во время болезни императора безрассудно поспешили заявить, что не намерены покорно принять любой выбор столицы. Но упрек в жестокости, которая совершенно не совмещается даже с более кроткими пороками Феодоры, остался несмываемым пятном на ее памяти. Ее многочисленные шпионы высматривали все, что могло нанести обиду их царственной хозяйке, и старательно докладывали ей о каждом оскорбительном для нее поступке, слове или взгляде. Всех, кого они обвиняли, бросали в собственные тюрьмы императрицы, куда не было доступа судебным следователям; ходили слухи, что таких заключенных пытали дыбой и плетьми в присутствии этой тиранки, а она оставалась глуха к мольбам и не знала жалости. Некоторые из этих несчастных жертв умирали в глубоких, губивших здоровье подземельях, другим же позволяли вновь выйти на свет, но лишенными руки или ноги, рассудка или имущества, чтобы быть живыми памятниками мести Феодоры. Эту месть она обычно распространяла и на детей тех, кого подозревала или кому причинила вред. Приговорив сенатора или епископа к смерти или изгнанию, Феодора отдавала осужденного в руки надежному гонцу и, чтобы исполнитель торопился, сама грозила: «Если не выполнишь мой приказ, клянусь Вечным Богом, с тебя сдерут кожу».
Если бы в вероисповедании Феодоры не было оттенка ереси, ее примерное благочестие могло бы в глазах ее современников перевесить гордыню, скупость и жестокость. Но если бы она использовала свое влияние для того, чтобы смягчить ярость нетерпимого в делах веры императора, люди нашего времени нашли бы некоторые достоинства в ее религиозности и проявили бы очень много снисхождения к ее ошибкам в отвлеченных вопросах. Имя Феодоры ставили как равное рядом с именем Юстиниана во всех его благочестивых и благотворительных начинаниях, и самое человеколюбивое учреждение, созданное им за время царствования, вероятно, было порождено сочувствием императрицы к ее менее счастливым сестрам по прежнему ремеслу, которых соблазны или принуждение привели на путь проституции. Один дворец на азиатском берегу Босфора был превращен в величественный, просторный монастырь; там поселили пятьсот женщин, набранных на улицах и в публичных домах Константинополя, и дали им щедрое содержание. В этом безопасном и святом убежище они должны были оставаться затворницами до конца жизни, и отчаяние некоторых из них, которые утопились, бросившись в море, прошло незамеченным в потоке благодарности остальных кающихся грешниц их щедрой благодетельнице, которая освободила их от греха и нищеты. Благоразумие Феодоры хвалил сам Юстиниан, который называл свои законы результатом мудрых советов своей достопочтенной жены, которую получил в дар от Бога. Ее целомудрие со времени брака с Юстинианом подтверждается молчанием ее неумолимых врагов, и хотя дочь Акакия могла пресытиться любовью, все же твердость духа, с которой она смогла пожертвовать удовольствием и привычкой ради более сильного чувства долга или выгоды, заслуживает похвалы. Несмотря на все желания и молитвы Феодоры, Бог не благословил ее законным сыном, а дочь, единственное дитя их брака, умерла в младенчестве. Несмотря на это разочарование, ее власть была постоянной и абсолютной; благодаря то ли хитрым уловкам, то ли своим достоинствам она навсегда сохранила любовь Юстиниана, а их мнимые размолвки всегда кончались гибелью для тех придворных, которые считали то, что видели, правдой. Возможно, ее здоровье было подорвано распутной жизнью, которую она вела в молодости, но оно всегда было хрупким, и врачи императрицы направили ее на лечение на теплые воды в область Пифий. В пути туда ее сопровождали префект претория, великий казначей, несколько комесов и патрициев и великолепная свита из четырех тысяч слуг. При ее приближении чинили дороги, чтобы принять императрицу, был построен не один новый дворец; проезжая по Вифинии, она раздала щедрую милостыню церквам, монастырям и больницам, чтобы они молили Небо о восстановлении ее здоровья. В конце концов на двадцать четвертом году своего замужества и на двадцать втором году царствования Феодора умерла от рака, и эта невосполнимая утрата была оплакана ее мужем, который мог бы вместо театральной проститутки выбрать самую непорочную и благородную девственницу Востока.
//-- Мятеж «Ника» --//
В античную эпоху во время игр можно было заметить одно существенное различие между греками и римлянами: самые знаменитые из греков были участниками, римляне – только зрителями. Олимпийский стадион был открыт для любого, обладавшего богатством, личными достоинствами и честолюбием, а если соискатель награды мог положиться на собственные умение и подвижность, он мог, идя по стопам Диомеда и Менелая, сам управлять своими конями в их быстром беге. Стартовать одновременно могли и десять, и двадцать, и сорок колесниц; наградой победителю служил венок из листьев, и его вместе с его семьей и родной страной прославляли в стихах, строки которых были прочнее, чем памятники из бронзы и мрамора. Но уважающий себя римлянин, будь то сенатор или просто гражданин, постыдился бы выступить сам или выставить своих коней в римском цирке. Игры устраивались за счет государства, наместников или императоров, но поводья были отданы в руки рабов, и хотя доход любимого циркового возницы иногда бывал больше, чем у адвоката, это богатство считалось порождением народной причуды и высокой платой за постыдное ремесло.
Первоначально бега были простым состязанием двух колесниц, возницы которых надевали один белую, другой красную одежду; позже были добавлены еще два цвета – бледно-зеленый и светло-синий, а поскольку за один день проходило двадцать пять заездов, в роскошном зрелище цирковых гонок участвовали сто колесниц в день. Четыре цирковые партии вскоре приобрели официальное признание закона и магическое происхождение. Их произвольно выбранные цвета стали связывать с четырьмя обликами природы в течение четырех времен года: красная летняя звезда Пес, как называли Сириус, зимний снег, густые синие осенние тени и веселая зелень весны. Другие толкователи отдавали стихиям предпочтение перед временами года и полагали, что спор между «зелеными» и «синими» изображает борьбу земли и моря, а победа тех или других предвещает соответственно богатый урожай или удачный год для мореходов. Вражда земледельцев и моряков выглядит не так нелепо, как слепая ярость римского народа, когда сторонники той или иной партии отдавали свою жизнь или свое богатство ради того цвета, который выбирали. Более мудрые из государей относились к этому сумасбродству с презрением, но давали ему волю. А имена Калигулы, Нерона, Вителлия, Луция Вера, Коммода, Каракаллы и Элагабала были в списках цирковых партий – одни у «синих», другие у «зеленых». Эти императоры заходили на конюшни, принадлежавшие их партии, рукоплескали ее любимцам, карали ее противников и завоевывали уважение черни искренним или притворным подражанием ее привычкам. Эта кровавая и буйная вражда продолжалась до последнего года существования зрелищ в Риме, и Теодорих ради подлинной или показной справедливости своей властью как-то защитил «зеленых» от насилия, которое учиняли над ними один консул и один патриций, горячие сторонники цирковой партии «синих».
Константинополь перенял у древнего Рима его сумасбродства, хотя не перенял добродетелей, и те же партии, которые потрясали цирк, теперь со вдвое большей яростью бушевали на ипподроме. В царствование Анастасия жар этой народной лихорадки был усилен набожностью, и на торжественном празднике «зеленые», предательски спрятав в корзинах под фруктами камни и кинжалы, перерезали три тысячи своих «синих» противников. Из столицы эта зараза распространилась на провинции и города Востока, и спортивное различие между двумя цветами породило две сильные и непримиримо ненавидевшие одна другую партии, которые потрясали основы слабой власти. Самая большая выгода или дело, которое называли святым, вряд ли раскалывали народ глубже, чем эта упорная беспричинная вражда, которая нарушала мир в семьях, разводила в разные стороны друзей и братьев и склоняла даже женщин, которые редко появлялись в цирке, следовать склонностям любовников или противоречить желаниям мужей.
Были попраны все человеческие и божеские законы, и пока одна из партий побеждала, ее сторонники в своем заблуждении не считались ни с несчастьями отдельных людей, ни с бедствиями всего общества. В Антиохии и Константинополе возродилось характерное для демократии своеволие без демократической свободы, и поддержка какой-либо из партий стала необходима для любого соискателя любых гражданских и церковных почестей. «Зеленых» обвиняли в тайном сочувствии семье или партии Анастасия, «синие» же были пылкими и верными сторонниками православия и Юстиниана, и их благодарный покровитель более пяти лет защищал беззакония партии, которая в нужное время нагоняла своими бунтами страх на дворец, сенат и столицы Востока. Осмелев от императорской благосклонности, «синие» вели себя нагло: пугали людей своим особым варварским видом: длинными, как у гуннов, волосами, гуннской просторной одеждой с узкими рукавами, горделивой походкой и громким голосом. Днем они прятали свои двуострые кинжалы, но по ночам смело собирались в многочисленные вооруженные шайки, готовые к любому насилию и любому грабежу. Эти ночные разбойники раздевали, а часто и убивали своих противников из партии «зеленых» и просто безобидных граждан, так что стало опасно носить пуговицы и пояса из золота, а в мирное время было опасно появляться в поздний час на улицах столицы. Осмелев от безнаказанности, эти дерзкие, организованные в партию бунтовщики стали врываться в частные дома и при этом пускали в ход огонь, чтобы облегчить себе нападение или скрыть свои преступления. Не было такого места, которое надежная защита или святость спасли бы от такого грабежа. Чтобы насытить свою алчность или жажду мести, они обильно проливали невинную кровь. Церкви и алтари были осквернены жестокими убийствами, и убийцы, гордясь своей ловкостью, хвалились, что им в любом случае достаточно одного удара, чтобы нанести кинжалом смертельную рану. Распущенная константинопольская молодежь одевалась в синий цвет беззакония. Правосудие молчало; связи, скрепляющие общество, ослабли. Заимодавцев заставляли отказаться от их требований к должникам, судей – отменять собственные приговоры, господ – отпускать рабов на свободу, отцов – оплачивать сумасбродства детей; знатных матрон отдавали в жертву похоти их слуг, красивых мальчиков вырывали из родительских объятий, а жен, если те не предпочитали добровольную смерть, похищали на глазах у мужей. «Зеленые», которых преследовали враги и оставляла без помощи власть, в отчаянии позволяли себе защищаться, а может быть, и вершить возмездие. Но тех, кто оставался жив после боя, уводили на казнь, а несчастные беглецы, укрывшиеся в чащах и пещерах, безжалостно грабили общество, из которого были изгнаны. Те служители правосудия, кому хватало мужества карать преступления «синих» и не бояться их гнева, становились жертвами своего несдержанного усердия: префект Константинополя бежал и искал спасения у Гроба Господня, комес Востока был с позором бит плетьми, а наместник Киликии был по приказу Феодоры повешен на могиле двух преступников, которых он приговорил к смерти за убийство своего конюха и за дерзкую попытку лишить жизни его самого. Претендента на власть может соблазнять возможность основать свое величие на неполадках в общественном устройстве, но государь должен поддерживать власть закона. В своем первом эдикте, который потом часто переиздавался, но редко исполнялся, Юстиниан объявил о своей твердой решимости быть опорой для невиновных и карать виновных любого вероисповедания и цвета. Но все же у весов его справедливости чаша партии «синих» была тяжелее: на ней лежали тайная любовь, привычки и страхи императора. И его беспристрастие, поборовшись для вида, но не слишком упорно, отступало перед страстями неумолимой Феодоры, а императрица никогда не забывала и не прощала обид, нанесенных комедиантке. При вступлении на престол младшего Юстиниана было объявлено, что отныне закон одинаков для всех и суров, и это было косвенным осуждением предыдущего режима за пристрастность: «Синие!» Юстиниана больше нет. «Зеленые!» Он по-прежнему жив».
Ненависть этих двух партий друг к другу и их кратковременное примирение [165 - Истинной причиной восстания «Ника» было общее недовольство чиновниками Юстиниана, которые безжалостно вымогали взятки. Гиббон не говорит об этом, а также не знает, что цирковые партии в действительности были остатками городских округов. Поэтому они в определенной степени были законными средствами связи между народом и императором.] породили мятеж, который едва не превратил Константинополь в груду пепла.
На пятом году своего царствования Юстиниан отмечал праздник январских ид.
Играм все время мешали громкие крики «зеленых», выражавших свое недовольство. До двадцать второго заезда император вел себя степенно и хранил молчание, но в конце концов вышел из терпения и повел через глашатая самый странный разговор, какой когда-либо происходил между государем и его подданными. Первые жалобы были произнесены почтительно и смиренно: «зеленые» обвиняли тех императорских подчиненных, которые служили орудиями их угнетения, и желали императору долгой жизни и победы. «Вы, наглые крикуны! Имейте терпение, невежи! Закройте рот, евреи, самаритяне, манихейцы!» – крикнул Юстиниан. «Зеленые» все же попытались пробудить в нем сочувствие. «Мы бедны, мы ни в чем не виновны, а нас обижают, и мы боимся ходить по улицам. Идут гонения на всех, кто носит наше имя и наш цвет. Прикажи нам умереть, император, но умереть по твоему приказу и на твоей службе!» Но император продолжал горячо и пристрастно бранить их, и этим, с их точки зрения, позорил величие пурпура. Они отказывались хранить верность государю, который не желает быть справедливым со своим народом, жалели, что отец Юстиниана родился на свет, а самого Юстиниана клеймили именами убийцы, осла и проклятого тирана. «Вам что, жизнь не дорога?» – крикнул разгневанный монарх. «Синие» в ярости поднялись со своих скамей, ипподром загудел от их угрожающих голосов. Их противники уклонились от неравного боя и бросились на улицы Константинополя – сеять там страх и отчаяние. В этот опасный момент вокруг города провезли семерых приговоренных префектом к смерти известных убийц из обеих партий, а затем доставили их в пригород Пера, на место казни. Четверым тут же отрубили голову, пятый был повешен, но когда то же проделали с оставшимися двумя, веревка оборвалась, они упали на землю живые; чернь рукоплескала их спасению, и монахи соседнего монастыря Святого Конона, выйдя из своей обители, отвезли их в лодке под защиту святых церковных стен. Поскольку один преступник был из «синей» партии, а другой – из «зеленой», обе партии озлобились на императора: одну возмутила жестокость ее притеснителя, другую – неблагодарность ее покровителя; они заключили перемирие на короткое время – пока не освободят своих заключенных и не отомстят. Дворец префекта, их противника, преграждал путь потоку мятежа. Этот дворец тут же был сожжен, чиновники и охранники префекта – убиты, двери тюрем были открыты, и свобода была возвращена тем, кто мог использовать ее для разрушения общества. Войска, посланные на помощь гражданскому наместнику, встретили яростный отпор вооруженной толпы, размер и дерзость которой постоянно возрастали. Герулы, самые дикие из служивших империи варваров, сбили с ног священников, которые из благочестивых побуждений безрассудно попытались встать со святыми реликвиями в руках между противниками и помешать кровопролитию. Это кощунство довело бунтовщиков до крайности. Народ с радостью пошел в бой за дело Бога. Женщины с крыш и из окон обрушили целый град камней на солдат, метавших зажженные факелы в дома. Многочисленные пожары, зажженные и горожанами, и чужаками, бесконтрольно разрастались. От огня пострадали собор Святой Софии, бани Зевксиппа, часть дворца от первого входа до алтаря Марса и длинный портик, который вел от дворца к константинопольскому форуму. Сгорела большая больница вместе с пациентами, было уничтожено много церквей и величественных зданий; огромное количество драгоценных золота и серебра было расплавлено или утрачено. При виде этих ужасов и бедствий мудрые и богатые горожане бежали за Босфор, на азиатский берег, а Константинополь пять дней оставался в руках цирковых партий, и пароль восставших «Ника!», что значит «Побеждай!», дал имя этому памятному в истории мятежу.
До того как партии стали союзниками, торжествовавшие «синие» и горевавшие «зеленые» с одинаковым равнодушием смотрели на непорядки в государстве. Теперь они совместно осудили продажность судебных и государственных чиновников и громко обвинили в обнищании народа двух министров, отвечавших за соответствующие службы, – хитрого Трибониана и алчного Иоанна Каппадокийского. Будь недовольство народа мирным, на его ропот не обратили бы внимания, но когда город запылал в огне, народ выслушали с уважением. Квестора и префекта немедленно сняли с должностей и назначили вместо них двух безупречно честных сенаторов. После этой уступки народу Юстиниан направился на ипподром, чтобы публично признать собственные ошибки и принять покаяние своих благодарных подданных, но подданные не поверили в искренность его торжественных заявлений, хотя Юстиниан, произнося их, клялся на святом Евангелии. Император, встревоженный этим недоверием, со всей возможной быстротой отступил в свой прочно укрепленный дворец. Теперь упорство мятежников стали объяснять тайными действиями честолюбивых заговорщиков. Возникло подозрение, что восставшие, в особенности те, которые принадлежали к партии «зеленых», получают деньги и оружие от Ипатия и Помпея – двух патрициев, которые не могли ни с честью забыть, ни без риска для себя помнить, что они племянники императора Анастасия. Завистливый и легкомысленный монарх по своему капризу то доверял им, то отправлял в опалу, то прощал. Они, как его верные слуги, явились перед его троном и в первые пять дней мятежа находились под стражей как важные заложники. В конце концов страх Юстиниана оказался сильнее его благоразумия, император увидел в этих двух братьях вражеских лазутчиков, а возможно, и убийц, и сурово приказал им покинуть дворец. Они безрезультатно попытались указать ему на то, что, подчинившись, могут против своей воли стать предателями, и затем вернулись в свои дома. А наутро шестого дня Ипатий был окружен и схвачен горожанами, которые, несмотря на его добродетельное сопротивление и слезы его жены, отвели своего любимца на форум Константина и надели ему на голову дорогое ожерелье, сыгравшее роль императорского венца. Если бы узурпатор, который позже ставил промедление себе в заслугу, послушался совета сенаторов и поторопил разъяренную толпу, та своим первым неодолимым ударом смогла бы раздавить или выбить из столицы его дрожащего от страха соперника. Дворец византийских императоров имел свободный выход к морю; в саду возле лестниц, спускавшихся к воде, стояли на якоре готовые отплыть корабли, и втайне уже было принято решение увезти императора вместе с его семьей и казной в надежное убежище далеко от столицы.
Юстиниан бы погиб, если бы проститутка, которую он поднял к власти из театра, не отбросила женскую робость, когда отказывалась от женских добродетелей. На совете, где присутствовал Велизарий, одна Феодора проявила мужество героини, и лишь она одна могла спасти императора от близкой опасности и недостойного страха, не опасаясь его ненависти в будущем. Супруга Юстиниана сказала: «Если бы бегство было единственным средством спастись, и то я посчитала бы для себя позором бежать. Смерть – условие, без которого мы не могли бы родиться, а те, кто царствовал, не должны переживать потерю своего сана и владений. Я молю Небо, чтобы люди ни один день не могли видеть меня без венца и пурпура, чтобы я не видела света солнца, если меня перестанут приветствовать именем государыни. Если ты решил бежать, цезарь, беги! У тебя есть сокровища; взгляни на море – у тебя есть корабли. Что до меня, то я согласна с древними: трон – славная гробница». Стойкость женщины вернула участникам совета мужество для размышления и действий, а мужество быстро находит выход даже из самого безнадежного положения. Было найдено легкое средство для решающего успеха: снова разжечь вражду между партиями. «Синие» сами были поражены тем, что оказались преступниками, и удивлялись, как они могли потерять разум и из-за пустячной обиды вступить в сговор со своими непримиримыми врагами против ласкового и щедрого покровителя. Они снова провозгласили государем Юстиниана, и «зеленые» остались одни на ипподроме со своим императором-выскочкой. Гвардия могла изменить, но у Юстиниана были войска – три тысячи опытных солдат, научившихся доблести и дисциплине в войнах против персов и иллирийцев. Они под командованием Велизария и Мунда, разделившись на два отряда, тихо вышли из дворца, прошли неприметным путем через узкие улочки, потухающие пожары и рушащиеся дома и одновременно ворвались в ипподром с двух противоположных концов через ворота двух его входов. В этой тесноте беспорядочная испуганная толпа была не в силах сопротивляться атаке, проведенной решительно и по правилам военного искусства. «Синие» буйствовали, показывая этим силу своего раскаяния; в тот день более тридцати тысяч человек были убиты в безжалостной кровавой резне. Ипатия стащили с трона и вместе с братом Помпеем привели к императору. Братья умоляли его о милосердии, но их преступление было у всех на виду, их невиновность была сомнительной, а Юстиниан до этого был слишком сильно испуган, чтобы прощать. На следующее утро оба племянника Анастасия и вместе с ними восемнадцать сообщников, «сиятельные» по титулу и в звании патрициев или консулов, были тайно казнены солдатами, тела их были выброшены в море, их дворцы разрушены до основания, а имущество конфисковано. Даже сам ипподром был на несколько лет приговорен к мрачному молчанию.
С возобновлением игр возродились и прежние беспорядки, и партии «синих» и «зеленых» продолжали омрачать царствование Юстиниана и нарушать спокойствие Восточной империи.
//-- Ввоз шелка из Китая --//
После того как Рим стал варварским, в империю продолжали входить когда-то покоренные им народы на другом берегу Адриатики до границ Эфиопии и Персии. Юстиниан правил шестьюдесятью четырьмя провинциями и девятьюстами тридцатью пятью городами. Природа благословила его владения плодородной почвой, выгодным местоположением и благоприятным климатом, а совершенствующие ее изобретения человеческого ума постоянно распространялись по побережью Средиземного моря от древней Трои до египетских Фив. Всем известное изобилие Египта в свое время спасло от голода Авраама, и эта маленькая, но многолюдная страна по-прежнему была в силах экспортировать каждый год двести шестьдесят тысяч квартеров пшеницы для нужд Константинополя.
Столица Юстиниана получала сидонские ткани через пятнадцать веков после того, как они были прославлены в поэмах Гомера. Способность почвы плодоносить каждый год не только не угасла после двух тысяч урожаев, а обновилась и окрепла благодаря умелому возделыванию, щедрому удобрению и своевременному отдыху. Количество домашнего скота возросло в огромное множество раз. Благодаря заботам многих сменявших друг друга поколений в империи были накоплены земельные угодья, постройки, предметы труда и орудия роскоши. Традиция сохраняла, а опыт упрощал скромные достижения искусств. Богатство общества увеличилось благодаря разделению труда и легкости обмена товаров, и каждого римлянина обеспечивала жильем, одеждой и пищей тысяча трудолюбивых рук. Изобретение ткацкого станка и прялки было благочестиво приписано богам. В каждую эпоху много разнообразных животных и растительных материалов – шкуры, шерсть, лен, хлопок и, наконец, шелк – умело обрабатывались для того, чтобы скрывать или украшать тело человека. Их окрашивали красящими жидкостями, дававшими стойкий цвет, а также с успехом использовали карандаш, чтобы улучшить изделия ткацкого станка. В выборе этих цветов люди, подражавшие красоте природы, могли свободно следовать моде и своему вкусу, но пурпурный цвет, краску для которого финикийцы изготавливали из моллюсков особого вида, был присвоен только священной особе императора и его дворцу, и подданного, который посмел бы самовольно присвоить себе это право государей, ждало наказание за государственную измену.
Мне нет необходимости объяснять, что шелк [166 - В истории насекомых (которая гораздо удивительнее, чем «Метаморфозы» Овидия) шелкопряд занимает видное место. Описанный Плинием бомбикс с острова Кеос имеет в Китае свое подобие – несколько похожих видов. Но наш шелковичный червь и белая шелковица не были известны ни Теофрасту, ни Плинию. Гиббон спутал Кос с Кеосом. Первым греческим писателем, упомянувшим шелк, был Аристотель. Возможно, на Кос привозили шелк-сырец из Азии и там обрабатывали.] – это нить, которую изначально вытягивает из своих внутренностей гусеница, и что из него состоит золотая гробница, откуда червь вылетает в виде бабочки.
До времени царствования Юстиниана шелкопряд, который питается листьями белой шелковицы, обитал лишь в Китае; сосновый, дубовый и ясеневый шелкопряды были широко распространены в лесах и Европы, и Азии; но поскольку их труднее разводить и риск при этом больше, на них не обратили внимания нигде, кроме маленького острова Кеос возле побережья Африки. Из их нити изготавливали тонкую прозрачную ткань; эти кеосские ткани, придуманные женщинами для женщин, много лет вызывали восхищение и на Востоке, и в Риме. Какие бы предположения ни подсказывала нам одежда мидийцев и ассирийцев, самым ранним писателем, который явным образом говорит о мягкой шерсти, которую серы, то есть китайцы, счесывают с деревьев, является Вергилий. Его заблуждение, естественное и менее удивительное, чем истина, понемногу было исправлено благодаря знакомству с драгоценным насекомым, первым создателем роскоши народов. При Тиберии самые серьезные из римлян осуждали эту редкостную и изысканную роскошь, и Плиний в убедительных и ярких, но лишенных естественности выражениях осудил жажду наживы, которая заставляет людей обыскивать самый дальний край земли с вредной целью выставить перед людьми матрон, облаченных в прозрачные ткани. Наряд, через который были видны повороты рук и ног и цвет кожи, мог удовлетворять тщеславие или возбуждать желание; финикийские женщины распускали плотные шелковые материи, сотканные в Китае, и увеличивали количество драгоценной ткани за счет меньшей плотности и добавления льняных нитей. Через двести лет после Плиния чисто шелковые и даже полушелковые ткани по-прежнему носил только женский пол; так было, пока состоятельные жители Рима и провинций не привыкли к тому же, видя перед собой пример Элагабала, который первым запятнал достоинство императора и мужчины этой женской манерой одеваться. Аврелиан жаловался, что в Риме фунт шелка продавался за двенадцать унций золота, но с увеличением спроса увеличилось количество товара, и благодаря росту количества цена упала. Иногда воля случая или монополия поднимали стоимость шелка даже выше цифры Аврелиана, но иногда из-за действия этих же сил изготовителям шелковых тканей в Тире и Берите приходилось довольствоваться девятой частью этой безумно высокой цены. Понадобился закон, устанавливавший различия между одеждой актеров и сенаторов. Наибольшая часть шелка, который вывозили с его родины, покупалась подданными Юстиниана. И все же они были больше знакомы с тем средиземноморским моллюском, которого прозвали «морской шелкопряд». Тонкие шерстинки или волоски, которыми эта раковина-жемчужница прикрепляет себя к скале, сейчас используют как материал для тканей лишь ради любопытства, но римский император подарил армянским сатрапам каждому по наряду из такой необычной ткани.
Когда стоимость товара велика, а места он занимает мало, с высокими затратами, которых требует перевозка грузов по суше, можно примириться; караваны за двести сорок три дня пересекали всю Азию – от океанского побережья Китая до морских берегов Сирии. Непосредственно римлянам шелк доставляли персидские купцы, ездившие за ним на ярмарки в Армению и Нисибис; но этой торговле в дни перемирий мешали алчность и зависть, а во время длительных войн между двумя монархиями-соперницами она прекращалась полностью.
Царь царей мог, перечисляя провинции своей империи, гордо указывать среди них Согдиану и даже Серику, но на самом деле его власть распространялась только до Окса, а его полезные двухсторонние связи с согдийцами, жившими по другую сторону этой реки, зависели от желания их покорителей, правивших этим трудолюбивым народом, – сначала белых гуннов, а позже тюрок. Однако даже власть самых диких завоевателей не истребила с корнем земледелие и торговлю в этом краю, который славится как один из четырех садов Азии. Города Самарканд и Бухара удобно расположены для обмена своих многочисленных изделий, и торговцы из этих городов покупали у китайцев [167 - Иезуиты в своем слепом восхищении смешивают разные периоды китайской истории. Эти периоды четче отличает господин де Гинь, который открыл, что в Китае до христианской эры с течением времени летописи становятся все ближе к истине, а монархия – все более абсолютной. Он окинул пытливым взглядом связи китайцев с народами Запада, но эти связи слабы, случайны и мало известны. Римляне тоже даже не подозревали, что у серов, они же сины, была империя не ниже их собственной.] сырой или обработанный шелк и привозили его в Персию для потребления в Римской империи. В тщеславной китайской столице согдийские караваны принимали как послов-просителей от царств, платящих империи дань, и если они возвращались благополучно, их отвага вознаграждалась сверхвысокой прибылью. Но трудный и опасный путь от Самарканда до первого города провинции Шеньси можно было пройти самое меньшее за шестьдесят, восемьдесят или сто дней. Перейдя Яксарт, караван сразу же входил в пустыню, а бродячие орды, если их не сдерживали армии и гарнизоны, всегда считали проезжего горожанина своей законной добычей. Чтобы спастись от татарских грабителей и персидских тиранов, караваны с шелком опробовали другой, более южный путь: они пересекали горы Тибета, спускались по Гангу или Инду и терпеливо дожидались в портах Гуджарата или Малабара прибытия ежегодных флотов с Запада [168 - Путь из Китая в Персию и Индостан можно изучить по дневникам Хэклюта и Тевено. Путь через Тибет позже изучали английские правители Бенгалии.].
Но оказалось, что опасности пустыни легче перенести, чем тяжелый труд, голод и потерю времени. Эту попытку затем повторяли редко, и единственный европеец, который прошел этим отвергнутым путем, хвалит себя за старание, когда сообщает, что через девять месяцев после отъезда из Пекина добрался до устья Инда. Однако океан был открыт для плавания всему человечеству. Провинции Китая от великой реки до тропика Рака были подчинены и цивилизованы императорами Севера. К началу христианской эры эти земли были полны городов и людей, шелковичных деревьев и их драгоценных обитателей. Если бы китайцы, вдобавок к знакомству с компасом, обладали гением греков или финикийцев, они могли бы дойти до Южного полушария. Я не имею необходимых знаний, чтобы изучить рассказы об их дальних плаваниях в Персидский залив и на мыс Доброй Надежды, и не склонен верить этим рассказам. Но предки могли сравняться в трудах и успехах со своими ныне живущими потомками, и китайцы могли плавать на пространстве от Японских островов до Малаккского пролива – восточных Геркулесовых столпов, если так можно сказать. Не теряя из виду землю, они могли доплывать вдоль берегов до крайнего мыса Ачин, куда ежегодно прибывают десять или двенадцать китайских кораблей с товарами, ремесленниками и даже механиками. Остров Суматра и полуостров, который расположен напротив него, имели нечеткое обозначение «страна золота и серебра», и существование там торговых городов, перечисленных в «Географии» Птолемея, может указывать на то, что эти богатства добывались не только в шахтах. Расстояние от Суматры до Цейлона составляет по прямой примерно триста лиг [169 - Одна морская лига равна 5,56 километра.].
Китайским и индийским мореплавателям указывали путь летящие над водой птицы и периодические ветра, а их широкие прямоугольные корабли, скрепленные вместо гвоздей прочной нитью из кокосового волокна, были достаточно надежны для плавания по океану. Цейлон, иначе называемый Серендиб или Тапробана, был разделен на две части, и владевшие ими правители враждовали между собой. Один из них владел горами, слонами и сияющим карбункулом, а другой был хозяином более надежных сокровищ: местной промышленности, торговли с другими странами и просторной гавани Тринкемале, куда приплывали и откуда отплывали флоты Востока и Запада. На этом гостеприимном острове, который (как подсчитано) находится на одинаковом расстоянии от Китая и Персидского залива, китайские торговцы шелком, до этого закупившие в пути алоэ, пряности, мускатный орех и сандаловое дерево, свободно вели прибыльную торговлю с жителями залива. Подданные Царя царей восхваляли его могущество и величие, не встречая в этом соперников, а тот римлянин, который сбил с персов спесь, сравнив жалкую монетку их государя с тяжелой золотой монетой императора Анастасия, приплыл на Цейлон простым пассажиром на эфиопском корабле.
Поскольку шелк стал необходимым, император Юстиниан был озабочен тем, что персы являются единственными поставщиками этого важного товара и по суше, и по морю, а богатства его подданных постоянно утекают к их врагам и язычникам. Деятельное правительство восстановило бы торговлю через Египет и водные пути по Красному морю, которые пришли в упадок вместе с империей; тогда римские суда смогли бы отправляться за шелком в порты Цейлона, Малакки и даже Китая. Но Юстиниан решил обойтись более скромными средствами: он стал добиваться помощи у своих союзников-христиан, эфиопов из Абиссинии, которые незадолго до этого научились мореплаванию, прониклись духом торговли и приобрели морской порт Адулис, который украшали памятники побед греческого завоевателя. Двигаясь вдоль побережья Африки, эфиопы дошли до экватора в поисках золота, изумрудов и благовоний; они мудро отказались от неравного соперничества с Персией: персы, жившие по соседству с рынками Индии, всегда чинили бы им препятствия. Император смирился с неудачей, но тут неожиданный случай помог исполниться его желанию. Христианские проповедники познакомили индийцев с Евангелием; на Малабарском побережье, в «краю перца» существовали христиане святого Фомы, которыми управлял епископ, на Цейлоне была основана церковь, и миссионеры дошли по следам торговцев до самого края Азии. Два монаха-перса долго жили в Китае, возможно, в городе Нанкине, столице императоров, где обитал тогдашний монарх, любитель чужеземных суеверий, который принимал послов с Цейлона. Среди своих благочестивых занятий монахи с любопытством присматривались к повседневной одежде китайцев, изготовителей шелка, и неисчислимому множеству шелковичных червей, разведение которых (на деревьях или в домах) когда-то считалось делом цариц. Вскоре они поняли, что нет смысла перевозить насекомое, жизнь которого коротка, но вот их потомство – яйца можно сохранить в большом количестве и размножить в климате далекой страны. Религия или выгода перевесили в душах монахов-персов любовь к родной стране; проделав долгий путь, монахи приехали в Константинополь, сообщили свой план императору и получили поощрение – дорогие подарки и щедрые обещания Юстиниана. Историкам, увековечившим дела этого государя, война у подножия Кавказских гор показалась более достойной подробного описания, чем труды этих миссионеров коммерции, которые вернулись в Китай, обманули ревниво оберегавших свое достояние китайцев, спрятав яйца шелкопряда в полой сердцевине тростинки, и вернулись с победой, везя с собой добычу, завоеванную у жителей Востока. Под их руководством яйца в подходящее время года были согреты искусственным теплом навоза, из яиц вылупились гусеницы, которых выкормили листьями шелковицы; гусеницы стали жить и трудиться в чужом климате, удалось сберечь достаточно бабочек для того, чтобы продолжить и размножить род шелкопрядов, и для прокормления будущих поколений насекомых было посажено достаточное количество деревьев. Опыт и размышления исправили ошибки, совершенные в начале нового дела, и при следующем императоре согдийские послы признали, что римляне не уступают жителям Китая в разведении насекомых и изготовлении шелка. Современная промышленная Европа превзошла в этом и Китай, и Константинополь. Я понимаю, какие выгоды приносит изящная роскошь, но все же не без сожаления думаю о том, что, если бы те, кто ввозил шелк, принесли в Европу книгопечатание, которое уже существовало тогда в Китае, комедии Менандра и целые десятикнижия Ливия были бы увековечены в изданиях VI века. Знакомство с более обширной частью земного шара могло бы по меньшей мере способствовать развитию точных наук, но христианская география искусственно выводилась из текстов Священного Писания, а изучение природы было самым верным признаком неверия. Православное христианство считало, что обитаемый мир ограничивается одной климатической зоной – умеренной, и представляло себе Землю как вытянутую плоскую поверхность длиной в четыреста и шириной в двести дневных переходов, окруженную океаном и накрытую твердым хрустальным небосводом.
…
//-- Церковь Святой Софии --//
Когда Юстиниан строил государство, он скреплял свои творения кровью собственного народа, который предавал. Но величавый облик этих сооружений лживо свидетельствовал о процветании империи и правдиво – о мастерстве их создателей. Те искусства, которые зависят от математических наук и механической силы, развивались в теории и практике под покровительством императоров. Прокл и Антемий соперничали в славе с Архимедом, и если бы их «чудесные» дела были описаны умными очевидцами, эти чудеса теперь расширяли бы кругозор, а не вызывали недоверие философов. Согласно господствующей традиции, Архимед превратил в пепел римский флот в гавани Сиракуз с помощью зажигательных зеркал, и утверждают, что Прокл этим же способом уничтожил готские корабли в бухте Константинополя, защищая своего благодетеля Анастасия от дерзкого наступления Виталиана. На стенах города был укреплен механизм, включавший в себя шестиугольное зеркало из полированной бронзы и много меньших по размеру подвижных многоугольников, которые должны были принимать и отражать лучи полуденного солнца; это устройство метнуло вперед жгучее пламя на расстояние примерно двухсот футов. Подлинность этих двух необыкновенных событий опровергается тем, что самые надежные по достоверности историки молчат о них; к тому же зажигательные зеркала никогда не применялись ни при штурме, ни при обороне укреплений. Однако восхитительные опыты одного французского философа показали, каковы возможности такого зеркала, и, поскольку это было возможно, я больше склонен полагать, что величайшие математики Античности владели таким искусством, чем считать эти рассказы плодом праздного воображения монаха или софиста. Согласно другому рассказу, Прокл применил серу для уничтожения готского флота. В воображении современного человека слово «сера» сразу вызывает мысль о порохе, и такую догадку подкрепляют рассказы о тайнах мастерства, которыми владел ученик Прокла Антемий. У жителя города Траллы в Азии было пять сыновей, которые все, каждый в своей профессии, стали большими мастерами и добились почета и успеха. Олимпий был выдающимся знатоком теории и практики римской юриспруденции. Диоскор и Александр стали учеными врачами; но первый из этих двоих братьев служил своим искусством землякам, а второй, более честолюбивый, добился богатства и признания в Риме. Слава грамматика Метродора и Антемия, математика и архитектора, достигла слуха императора Юстиниана, и тот пригласил их в Константинополь. Метродор обучал подрастающее поколение в школах красноречия, а Антемий в это время наполнял столицу и провинции более долговечными произведениями своего искусства. Антемий потерпел поражение от своего соседа Зенона в пустячном споре, касавшемся стен или окон их примыкавших один к Другому домов. Но оратор был в свою очередь побежден знатоком механики с помощью злых, хотя и безвредных шуток, которые расплывчато описывает невежественный в этом Агафий. В своей нижней комнате Антемий установил несколько сосудов или котлов с водой, накрыв каждый из них широким нижним концом кожаной трубы; эти трубы, сужавшиеся к верхнему концу, были хитро спрятаны среди балок и стропил соседского дома. Под котлом был разведен огонь, пар, образовавшийся из кипящей воды, поднялся по трубам, сила сжатого воздуха заставила трястись дом, и его дрожащие от страха жильцы, возможно, удивлялись, почему в городе ничего не известно о землетрясении, которое они пережили. В другой раз друзья Зенона, сидевшие у него за столом, были ослеплены невыносимым светом, который направили им в глаза отражательные зеркала Антемия, и пришли в изумление от шума, который механик устроил, заставив сталкиваться мелкие частицы какого-то материала, которые при ударах производили громкие звуки. После этого оратор трагическим тоном объявил сенату, что простой смертный должен уступить силе соперника, который потрясает землю трезубцем Нептуна и подражает грому и молнии самого Юпитера. Гений Антемия и его собрата по профессии Исидора Милетского вызывал восхищение у Юстиниана и находил применение у этого государя, чья любовь к архитектуре выродилась в дорогостоящую и вредную страсть. Аюбимые архитекторы Юстиниана представляли на его суд свои планы и трудности и скромно признавали, что их размышления, плоды долгого труда, оказались намного ниже, чем интуитивное знание или небесное вдохновение императора, чьи решения всегда приносили пользу его народу, славу его царствованию и спасение его душе.
Главная церковь, которую ее основатель посвятил святой Софии – вечной премудрости Божией, была дважды уничтожена огнем – после изгнания Иоанна Златоуста и когда партии «зеленых» и «синих» восстали с кличем «Ника!». Мятеж прекратился лишь тогда, когда христиане из черни пожалели о своем безрассудном кощунстве, но они, возможно, радовались бы своему бедствию, если бы предвидели, как прославится новый храм, постройка которого началась через сорок дней благодаря огромным усилиям благочестивого Юстиниана. Развалины расчистили, был разработан план более просторного здания, а поскольку требовалось согласие нескольких владельцев земельных участков, они получили невероятно большое вознаграждение от монарха, чье желание было огромным, а совесть – пугливой. План начертил Антемий, и его гений направлял руки десяти тысяч рабочих, которым каждый вечер без задержки выдавалась плата монетами из чистого серебра. Император сам, в тунике из льна, каждый день осматривал работы, следя за их продвижением, и пробуждал в строителях желание стараться простотой своих манер, собственным усердием и наградами. Новый собор Святой Софии был освящен патриархом через пять лет одиннадцать месяцев и десять дней после закладки первого камня; во время торжественного празднества, устроенного по этому поводу, Юстиниан воскликнул: «Слава Богу, который посчитал меня достойным исполнить столь великий труд! Я победил тебя, Соломон!» Но меньше чем через двадцать лет гордыню римского Соломона смирило землетрясение, которое разрушило восточную часть купола. Тот же самый государь проявил упорство и восстановил купол в прежнем великолепии, и на тридцать шестом году своего царствования Юстиниан отпраздновал второе освящение храма, который и через двенадцать веков остается величественным памятником его славы. Архитектурным формам Святой Софии, теперь превращенной в главную мечеть, подражали турецкие султаны, и этот почтенный осколок старины продолжает вызывать горячее восхищение греков и более разумное любопытство путешествующих европейцев. Зрителя, который видит ее главки и ступенчатые крыши, разочаровывает их несимметричное размещение, западный фасад и главный вход не имеют ни простоты, ни великолепия, а по размеру ее превзошли несколько латинских соборов. Но архитектор, который первым возвел «воздушный» купол, заслуживает похвалы и за дерзость замысла, и за его умелое исполнение. Купол Святой Софии, который освещается двадцатью четырьмя окнами, имеет такой малый изгиб, что его высота равна всего лишь одной шестой диаметра. Этот диаметр равен ста пятнадцати футам, а центр купола, где теперь полумесяц занял место креста, находится на высоте ста восьмидесяти футов над полом. Нижняя окружность купола легко опирается на четыре мощные арки, а их вес прочно держат на себе четыре массивных столба, которым с северной и южной сторон помогают как дополнительная сила четыре колонны из египетского гранита. В плане здание храма представляет собой православный крест, вписанный в квадрат. Его точная ширина двести сорок три фута, а максимальная длина – от алтаря в восточной части до девяти западных дверей, которые открываются в притвор, и оттуда до нартекса – внешнего портика – примерно двести шестьдесят девять футов. В этом портике должны были скромно размещаться кающиеся. Наос, то есть основная часть церкви, занимали верующие, но при этом мужчин и женщин благоразумно отделили друг от друга, устроив для женщин, которым полагалось молиться в большем уединении, две галереи – верхнюю и нижнюю. За северными и южными столбами находились балюстрады, которые завершались с одной стороны троном императора, с другой – троном патриарха и отделяли наос от хоров. Сам алтарь – это слово постепенно стало привычным для слуха христиан – был помещен в восточной нише, которой с большим мастерством придали форму полуцилиндра. Это святилище имело несколько дверей, через которые сообщалось с ризницей, комнатой для собраний, баптистерием и соседними зданиями, предназначенными либо для роскошных богослужений, либо для личного пользования служителей церкви. Воспоминания о прежних бедствиях подсказали Юстиниану мудрое решение: не иметь в новом здании ничего деревянного, кроме дверей; материалы были выбраны так, чтобы придать частям храма силу, легкость или великолепие – в зависимости от того, какая это была часть. Прочные столбы, которые держали на себе купол, были сложены из больших блоков дикого камня, рассеченных на квадраты и треугольники, укрепленных железными кругами, а затем прочно скрепленных свинцом и негашеной известью. Но вес купола был уменьшен за счет легкости материала: он построен то ли из пемзы, которая плавает на поверхности воды, то ли из кирпича с острова Родос, который был в пять раз легче, чем обычный кирпич. Каркас здания был полностью построен из кирпича, но этот низкий материал скрыт мраморной облицовкой. А внутренность Святой Софии, купол, две более крупные и шесть меньших главок, стены, сто колонн и пол восхищают даже глаза варваров богатством и разнообразием красок.
Поэт, который видел Святую Софию в ее первоначальном блеске, перечисляет цвета, оттенки и места расположения десяти или двенадцати сортов мрамора, яшмы и порфира, которые щедрая природа произвела во множестве разных видов и которые теперь соседствовали друг с другом в контрастных сочетаниях, словно их смешал умелый живописец. Триумф Христа был украшен последней добычей, захваченной у язычников, но основная часть этих дорогостоящих камней была добыта в каменоломнях Малой Азии, островной и материковой Греции, Египта, Африки и Галлии. Одна благочестивая матрона преподнесла храму в дар восемь колонн из порфира, которые когда-то Аврелиан поставил в храме Солнца; еще восемь, из зеленого мрамора, подарили усердные из честолюбивых побуждений власти Эфеса. И те и другие восхищают размером и красотой, но их фантастические капители нельзя отнести ни к одному ордеру. Мозаики изображали множество разнообразных узоров и фигур, и образы Христа, Богородицы, святых и ангелов, позже изуродованные турецкими фанатиками, были подвергнуты опасности, выставленные перед народом, пострадать от суеверия греков. Каждый предмет украшали драгоценные металлы – в виде тонких листов или больших масс материала, смотря по тому, насколько священным был предмет. Балюстрада хоров, капители столбов, украшения на дверях и галереях были сделаны из позолоченной бронзы. Купол своим блеском слепил глаза. В храме находилось сорок тысяч фунтов серебра (по весу), а священные сосуды и облицовка алтаря были из чистейшего золота и украшены драгоценными камнями, стоимость которых невозможно было подсчитать. Раньше, чем каркас церкви поднялся на два кубита [170 - Один кубит равен 0,5 метра.] над землей, уже было истрачено сорок пять тысяч двести фунтов, а всего было израсходовано триста двадцать тысяч фунтов. Каждый читатель может сам подсчитать стоимость этих затрат в золоте или серебре, в зависимости от того, насколько он верит этому рассказу, но по самым скромным подсчетам в результате получится миллион фунтов стерлингов. Великолепный храм – похвальный памятник во славу хорошего вкуса нации и ее религии; но все же насколько грубо это мастерство и насколько ничтожен этот труд, если сравнить его с созданием самого низшего из насекомых, которые ползают по поверхности этого храма!
Такое подробное описание здания, которое пощадило время, может подтвердить правдивость и оправдать существование повествований о бесчисленном множестве менее крупных и менее долговечных сооружений, построенных Юстинианом как в столице, так и в провинциях. Только в Константинополе и его ближайших пригородах император основал двадцать пять церквей во имя Христа, Богородицы и святых. Большинство этих церквей были украшены мрамором и золотом, а места для них были выбраны умело и подбор их был разнообразным: многолюдная площадь, приятная роща, берег моря или высокая скала, откуда были видны оба материка – Европа и Азия. Церковь Святых апостолов в Константинополе и церковь Святого Иоанна в Эфесе созданы как будто по одному и тому же образцу: их куполы стремятся быть подобием купола Святой Софии, но алтарь более разумно поставлен под центром купола, в месте, где сходятся четыре величественных портика, которые более точно изображают православный крест. Иерусалимская Богородица могла бы возликовать при виде храма, который ее венценосный почитатель построил ей в крайне неудобном месте, где архитектор не имел ни подходящего места для здания, ни материалов. Ровную площадку создали, подняв часть глубокой долины до уровня горы. Глыбы, добытые в соседней каменоломне, обтесали, придав им правильную форму; получившиеся блоки закрепили каждый на особой повозке, и каждую повозку тянули сорок самых сильных быков; на время провоза таких невероятно тяжелых грузов было остановлено движение по дорогам. Ливан предоставил самые высокие кедры для изготовления деревянных частей церкви, а удачно обнаруженная в это время жила красного мрамора дала материал для ее прекрасных колонн, из которых две, поддерживавшие внешний портик, считались самыми большими в мире. Император излил свою благочестивую щедрость на всю Святую землю, и если разум должен осудить Юстиниана за постройку и восстановление монастырей, как мужских, так и женских, то милосердие должно воздать ему хвалу за колодцы, которые он повелел выкопать, и за больницы, которые он основал для облегчения страданий усталых паломников. Египтяне с их склонностью создавать раскол в церкви были мало подходящими получателями для императорских даров, но в Сирии и Африке стараниями императора удалось смягчить тяжелые последствия войн и землетрясений, так что Карфаген и Антиохия, поднявшись из развалин, могли прославлять за это имя своего милостивого благодетеля. Почти каждому святому в календаре был оказан почет постройкой храма в его честь; почти каждый город империи получил долговременную пользу от новых мостов, больниц и акведуков. Но строгий в своей щедрости монарх считал ниже своего достоинства баловать своих подданных народной роскошью – банями и театрами. Среди этих трудов ради общества Юстиниан не забывал о своем достоинстве и удобствах для себя. Византийский дворец, который пострадал от пожара, был восстановлен в новом великолепном облике; некоторое представление обо всем этом здании можно получить по описанию его вестибюля или прихожей – зала, который был прозван Медным – вероятно, по материалу его дверей или крыши. Купол этого просторного четырехугольного помещения опирался на массивные столбы; пол и стены были инкрустированы разноцветным мрамором – изумрудно-зеленым из Лаконии, огненно-красным и фригийским белым с прожилками цвета морской волны. Мозаичные картины в куполе и на стенах изображали триумфы в честь славных подвигов в Африке и Италии. На азиатском берегу Пропонтиды в Хереуме, немного восточнее Халкедона, была подготовлена летняя резиденция – роскошный дворец с садами для Юстиниана и Феодоры, прежде всего именно для императрицы. Поэты того времени прославили редкостный союз природы и искусства, содружество нимф, обитающих в рощах, ручьях и волнах. Однако служители, множество которых следовало за двором, жаловались на неудобное жилье, а нимф слишком часто тревожил знаменитый кит Порфирион, имевший десять кубитов в ширину и тридцать в длину. Он больше пятидесяти лет плавал в море возле Константинополя, пока не оказался выброшен волнами на мель в устье реки Сангарис.
…
//-- Упразднение афинских школ --//
Юстиниан уничтожил афинские школы и должность римского консула, которые дали человечеству стольких мудрецов и героев. Эти учреждения к тому времени уже давно выродились и низко пали по сравнению со своим славным началом, но все же государя, чьей рукой были уничтожены такие почтенные памятники прошлого, можно справедливо упрекнуть в скупости и зависти.
После своих славных побед над Персией Афины восприняли ионийскую философию и сицилийскую риторику, и эти науки стали неотъемлемым достоянием своей новой родины, где тридцать тысяч граждан мужского пола в течение одного срока человеческой жизни собрали в себе столько гениальности, сколько ее бывает в миллионах людей за многие века. Гордость за человека вызывает у нас восторг при одном воспоминании о том, что Исократ был приятелем Платона и Ксенофона; что он же, возможно, вместе с историком Фукидидом присутствовал на первых представлениях Софоклова «Эдипа» и Еврипидовой «Ифигении»; что его ученики Эсхин и Демосфен оспаривали друг у друга венок за любовь к родине в присутствии Аристотеля, который в свою очередь был учителем Теофраста, а тот преподавал в Афинах вместе с основателями стоической и эпикурейской школ. Изобретательная молодежь Аттики умела извлечь пользу из возможности получить образование на родине, и эти же знания афиняне передавали городам – своим соперникам, не чувствуя к ним зависти. Уроки Теофраста слушали две тысячи учеников; школы красноречия, конечно, были еще многолюднее, чем философские; ученики, быстро сменявшие друг друга, донесли славу своих учителей до самых дальних границ тех земель, где звучали язык и имя греков. Завоевания Александра расширили эти границы. Афинское искусство пережило свободу Афин и их господство; жители греческих колоний, которые македонцы основали в Египте и по всей Азии, совершали частые паломничества в Афины, проделывая долгий путь для того, чтобы почтить муз в их любимом храме на берегу Илиса. Завоеватели-латиняне почтительно выслушивали наставления своих подданных и пленников; имена Цицерона и Горация стояли в списках учеников афинских школ. А после того как Римская империя полностью сформировалась, уроженцы Италии, Африки и Британии стали беседовать в садах Академии с товарищами по учебе, приехавшими с Востока. Изучение философии и искусства красноречия отвечает духу народного государства, которое поощряет свободу исследования и подчиняется лишь силе убеждения. В республиках Греции и Рима искусство говорить было мощным орудием патриотизма или честолюбия, и школы риторики выпустили в мир столько государственных деятелей и законодателей, что ими можно было бы населить целую колонию.
Когда свобода публичного обсуждения вопросов была уничтожена, оратор мог заняться почтенной профессией адвоката и защищать перед судом невинность и справедливость или же мог злоупотребить своим талантом ради большей выгоды, занявшись составлением хвалебных речей. По тем же правилам софисты продолжали составлять свои декламации на выдуманные темы, а историки – украшать более чистыми мыслями свои сочинения. Учения, провозглашавшие, что они раскрывают природу Бога, человека и мира, вызывали любопытство у того, кто изучал философию, и ученик, в зависимости от склада своего ума, мог сомневаться вместе со скептиками, принимать решения вместе со стоиками, отвлеченно рассуждать на высокие темы вместе с Платоном или сурово спорить вместе с Аристотелем. Все эти соперничавшие между собой школы в своей гордыне поставили перед собой недостижимую цель – духовное счастье и совершенство духа; но их гонка была славной и приносила добро. Ученики Зенона и даже ученики Эпикура научались и действовать, и терпеть, и смерть Петрония не меньше, чем смерть Сенеки, унизила тирана, показав ему его бессилие. Правда, свет науки нельзя было удержать за стенами Афин. Несравненные афинские писатели обращаются ко всему человеческому роду, а учителя еще при жизни уезжали в Италию и Азию. Позднее Берит стал центром изучения права, в александрийском музеуме развивались астрономия и физика, но аттические школы риторики и философии сохраняли славу первых в своем роде от Пелопоннесской войны до царствования Юстиниана. Афины, хотя и были построены на бесплодной земле, имели чистый воздух, удобное сообщение с остальным миром по морю и древние памятники искусства. Священное уединение этих мест редко тревожили торговые или государственные дела, и последние из афинян отличались быстрым умом, хорошим вкусом и правильной речью, общительностью и – по меньшей мере в словах – остатками душевного благородства своих отцов. В пригородах Афин находились засаженные деревьями и украшенные статуями Академия платоников, Ликей Аристотеля, Галерея стоиков и Сад эпикурейцев, где философы не замуровывали себя в монастыре, а давали наставления ученикам на просторе, во время приятных прогулок, которыми они в одни часы упражняли тело, а в другие – Душу. В этих почитаемых местах продолжал жить дух их основателей. Честолюбивое желание быть наследником тех, у кого учился разум человечества, приводило к благородному соревнованию между желающими, и при заполнении любого вакантного места достоинства кандидатов оценивал просвещенный народ путем свободного голосования. Афинские преподаватели получали плату от своих учеников; размер ее определялся желаниями и возможностями тех и других и колебался в пределах от мины до таланта. Сам Исократ, смеявшийся над жадностью софистов, в своей школе риторики требовал с каждого из своих ста учеников примерно по тридцать фунтов. Брать плату за свое трудолюбие и мастерство справедливо и почетно, но тот же Исократ плакал, когда в первый раз получил государственное жалованье; стоик мог покраснеть от стыда, когда его нанимали проповедовать презрение к деньгам, и мне было бы жаль узнать, что Платон или Аристотель так низко пали по сравнению с Сократом, что стали менять свои знания на золото. Но философские кафедры Афин имели собственность – земли и дома, приобретенные согласно закону или полученные по завещаниям умерших друзей. Эпикур оставил по завещанию в наследство своим ученикам сады, которые он купил за восемьдесят мин, то есть двести пятьдесят фунтов, и в придачу к садам – сумму денег, достаточную, чтобы ученики поддерживали свое скромное существование и раз в месяц устраивали праздник; имущество Платона приносило ренту, которая за восемьсот лет постепенно выросла с трех золотых монет до тысячи. Самые мудрые и добродетельные из римских государей брали афинские школы под свое покровительство. Библиотека, основанная Адрианом, размещалась в галерее, которая была украшена картинами и статуями, имела крышу из алебастра и сто колонн из фригийского мрамора. Великодушные Антонины назначили преподавателям школ жалованье от государства, и каждый из них, будь то учитель политики, риторики, философии Платона, перипатетиков, стоиков или Эпикура, получал ежегодное жалованье в десять тысяч драхм, то есть более трехсот фунтов стерлингов. После смерти Марка Аврелия и эти щедрые субсидии, и привилегии, присвоенные «престолам науки», то отменялись, то возобновлялись, то сокращались, то расширялись. Все же некоторые следы этой щедрости государей можно еще обнаружить у преемников Константина, и если те по своему произволу из нескольких соискателей выбирали для нее недостойного получателя, у афинских философов мог возникнуть соблазн пожалеть о днях бедности и независимости. Стоит отметить, что Антонины были беспристрастны и проявляли свою милость к четырем соперничающим школам философии, считая все одинаково полезными или, по крайней мере, одинаково безвредными. Сократ когда-то был славой и упреком для своей родины, а первые уроки Эпикура так оскорбили слух благочестивых афинян, что они изгнали и его, и его противников, тем самым прекратив все напрасные споры о природе богов. Однако на следующий год они отменили поспешно принятое постановление и восстановили свободу школ; потом многолетний опыт убедил их, что нравственность философов не становится хуже от их отвлеченных богословских взглядов.
Оружие готов принесло афинским школам меньше вреда, чем утверждение новой религии, служители которой заменяли упражнения разума тем, что решали все вопросы с помощью веры, а неверующего или скептика обрекали вечно гореть в огне. В многотомных сочинениях они трудолюбиво доказывали слабость разума и испорченность чувств, оскорбляли человеческую природу в липе античных мудрецов и запрещали стремление к исследованию в философии, поскольку такая пытливость очень плохо совмещалась с религиозными взглядами или с характером смиренного верующего христианина. Уцелевшие после этого платоники, которых сам Платон постыдился бы признать своими учениками, причудливым образом соединяли высочайший уровень теории с магией и суеверием. А поскольку они остались одни посреди христианского мира, то втайне питали злобу против суровых церковных и государственных властей, чей карающий меч по-прежнему висел над их головой.
Прокл получил разрешение преподавать на философской кафедре Академии примерно через столетие после царствования Юлиана. Он был так трудолюбив, что часто за один день давал пять уроков и составлял семьсот строк текста. Его рассудительный ум исследовал самые глубинные вопросы морали и метафизики, и он осмелился выставить восемнадцать доводов против христианского учения о сотворении мира. Но в промежутках между научными занятиями он беседовал с Паном, Эскулапом и Минервой, в чьи мистерии был тайно посвящен и чьим статуям поклонялся, свято веря в то, что философ – гражданин мира и потому должен быть служителем всех разнообразных божеств, которые в этом мире существуют. Его биография и биография его ученика Исидора, составленные двумя наиболее знающими слушателями их школы, представляют собой вызывающий жалость пример того, как человеческий разум впадает в детство. И все же золотая цепь наследия, как любовно ее называли, тянулась от Платона еще сорок четыре года после смерти Прокла до эдикта Юстиниана, который приговорил афинские школы к вечному молчанию и выразил печаль и негодование по поводу того, что наука и суеверие греков еще сохранили небольшое число последователей. Семь друзей-философов – Диоген, Гермий, Евлалий, Присциан, Дамаский, Исидор и Симплиций, не разделявшие религию своего государя, – приняли решение искать на чужой земле ту свободу, в которой им отказала родина. Они слышали от других и простодушно верили, что в Персии деспотическим правительством создано идеальное государство Платона и что государь, любящий свою страну, царствует там над самым счастливым и добродетельным из народов. Вскоре они были потрясены вполне естественными открытиями: Персия оказалась похожа на все прочие страны мира; Хосрой, хвалившийся именем философа, был тщеславен, жесток и честолюбив; среди магов преобладали ханжество и нетерпимость; аристократы были высокомерны, придворные – раболепны, а чиновники – несправедливы; виновный в преступлении иногда ускользал от наказания, а невиновные часто оказывались под гнетом. Разочарование не позволило философам разглядеть истинные добродетели персов; кроме того, они, возможно, больше, чем следовало при их роде занятий, были возмущены многочисленностью жен и наложниц, кровосмесительными браками и обычаем оставлять мертвые тела на съедение собакам и ястребам, а не укрывать в земле и не сжигать в огне. Философы выразили свое раскаяние поспешным возвращением и громко заявили, что скорее умрут на границе империи, чем будут наслаждаться богатством и благосклонностью варвара. Однако их поездка имела для них полезный результат, который показывает нам характер Хосроя с самой лучшей стороны. Царь Персии потребовал, чтобы к семи мудрецам, побывавшим при его дворе, в виде исключения не применили карательные законы против язычников, которые Юстиниан ввел в действие для своих подданных. Эта привилегия, специально оговоренная в мирном договоре, соблюдалась благодаря бдительности могущественного посредника. Симплиций и его товарищи закончили жизнь в покое и безвестности, а поскольку они не оставили учеников, то завершают собой длинный список греческих философов, которых можно, несмотря на их недостатки, справедливо считать самыми мудрыми и добродетельными людьми своего времени. Работы Симплиция дошли до наших дней. Его физические и метафизические комментарии к трудам Аристотеля устарели, когда пришло новое время и принесло новые моды; но его моральное толкование Эпикура останется в библиотеке народов как классическая книга, наилучшим образом способная направить волю, очистить сердце и укрепить ум справедливой верой в Бога и человека.
//-- Упразднение должности римского консула --//
Примерно в то же время, когда Пифагор изобрел слово «философ», старший Брут положил начало свободе Рима и должности римского консула. Изменения в характере этой должности, которая сначала была истинной властью, потом – тенью, а после этого – только названием, время от времени упоминались в этой книге. Первых должностных лиц республики выбирал народ, чтобы они осуществляли верховную власть в сенате и военном лагере в дни мира и войны. Позже эта власть была передана императорам, но древнее высокое звание консула продолжало вызывать уважение у римлян и варваров. Историк-гот приветствует присвоение Теодориху звания консула как вершину земной славы и величия короля Италии; сам король поздравлял тех любимцев судьбы, кто в течение года наслаждался величием, которое дает трон, не имея тех забот, которые с ним связаны. Через тысячу лет после возникновения консульской должности римский и константинопольский государи назначали двух консулов лишь для того, чтобы дать название году и праздник людям. Но затраты на этот праздник, при устройстве которого каждый богач и честолюбец старался превзойти своих предшественников, постепенно выросли до огромной суммы в восемьдесят тысяч фунтов. Самые мудрые из сенаторов отказывались от этой бесполезной чести, которая разоряла их семьи. Этим нежеланием я бы объяснил частое появление незаполненных промежутков времени между консульскими сроками в последний период существования консульства. Предшественники Юстиниана помогали менее состоятельным кандидатам деньгами из казны, чтобы те поддержали свое достоинство, но этот скупой государь предпочел более дешевые и подходящие в таком случае средства – советы и указания. Своим эдиктом он ограничил количество заездов в гонках всадников и колесниц, выходов атлетов в спортивных состязаниях, выступлений музыкантов и пантомим во время театральных представлений, охотничьих выездов во время охоты на диких зверей, разрешив во всех случаях самое большее семь процессий, то есть отдельных зрелищ. Кроме того, вместо тяжелых золотых монет, которые щедрые руки в большом количестве бросали черни, порождая этим беспорядки и пьянство, постепенно стали разбрасывать мелкие серебряные монеты. Несмотря на эти меры предосторожности и вопреки примеру самого Юстиниана, на тринадцатом году его правления последовательность консулов навсегда оборвалась, и деспотичный император мог втайне быть доволен тем, что этот титул, напоминавший римлянам об их былой свободе, тихо прекратил существование. Однако воспоминание о должности консула, сменявшегося каждый год, продолжало жить в памяти народа. Люди горячо желали и ожидали ее скорого восстановления, приветствуя тех последующих правителей, которые милостиво снисходили до них и принимали титул консула в первый год своего правления. Лишь через триста лет после смерти Юстиниана это устаревшее почетное звание, уже уничтоженное обычаем, стало можно отменить законом. Несовершенный способ обозначать год именем должностного лица был с большой пользой заменен на порядковый номер относительно постоянного начала летоисчисления. Греки стали отсчитывать годы от сотворения мира по версии Септуагинты [171 - Септуагинта – название перевода Библии с древнееврейского на греческий.], а латиняне со времени Карла Великого отсчитывают время от Рождества Христова.
Славе царствования Юстиниана вредили два подрывавших ее губительных обстоятельства. Одним из них была его расточительность, вторым – то, что он не сумел ни в экономическом, ни в богословском отношении примирить восточные провинции с западными. Его очень одаренная жена Феодора была монофизиткой. После ее смерти в 548 году Юстиниан пытался расположить к себе монофизитскую часть своих подданных. Добейся он успеха, восточные провинции могли бы остаться верны ему. Но учение монофизитов оказалось настолько близким к исламу, что, когда возникла эта новая могучая сила, восточные провинции легко и неизбежно отпали от империи.
В главе 41 Гиббон описывает завоевания Юстиниана (533–540). С помощью своих военачальников Велизария и Нарсеса Юстиниан удержал восточную границу, вернул империи Африку и часть Испании, отвоевав их у вандалов, и снова сделал Средиземное море римским. Велизарий разгромил войска остготов в Италии, вернул империи Рим и успешно выдержал осаду Рима готами, а затем сам осадил и захватил Равенну.
В главе 42 Гиббон рассказывает о возвышении лангобардов и появлении славянских и тюркских народов.
Глава 43
ПОСЛЕДНЯЯ ПОБЕДА И СМЕРТЬ ВЕЛИЗАРИЯ. ХАРАКТЕР И СМЕРТЬ ЮСТИНИАНА. КОМЕТЫ, ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЯ И ЧУМА В ЦАРСТВОВАНИЕ ЮСТИНИАНА
Готы восстали под предводительством Тотилы и в 546 году захватили Рим. Город был отбит обратно Велизарием, но снова захвачен после того, как Велизария отозвали оттуда. В 552 году евнух Нарсес нанес поражение Тотиле и освободил Рим. Затем он же нанес поражение преемнику Тотилы Тейасу, последнему королю готов, и подавил вторжение франков и алеманнов. Трон готских королей стали занимать представители константинопольского императора – экзархи Равенны. Нарсес сам стал первым экзархом и более пятнадцати лет управлял всем Италийским королевством.
//-- Последняя победа и смерть Велизария --//
Я хочу верить, но не осмелюсь утверждать, что Велизарий искренне радовался торжеству Нарсеса. Однако сознание того, как велики его собственные подвиги, могло научить его не завидовать заслугам соперника, а уважать его достоинства. К тому же покой старого воина был увенчан последней победой, которая спасла императора и столицу. Варвары каждый год нападали на европейские провинции империи, и две надежды сразу – на военную добычу и откупные деньги – были у них сильнее, чем разочарование из-за нескольких случайных поражений. В тридцать вторую зиму царствования Юстиниана лед на Дунае был толстым, и по этому льду провел болгарскую конницу ее начальник Заберган, под знаменем которого шло также огромное множество южных славян. Этот вождь дикарей прошел, не встретив никакого сопротивления, через реку и горы, распустил свои войска по Македонии и Фракии и во главе всего лишь семи тысяч конников подошел к длинным стенам, которые должны были бы защищать землю Константинополя. Но творения человека бессильны против нападения природы, и незадолго до этого землетрясение расшатало фундамент стен; к тому же войска империи были заняты на далеких границах – итальянской, африканской и персидской. К этому времени численность внутриимперских охранных войск выросла до пяти тысяч пятисот человек, которые делились на семь схол (по-современному – рот) и обычно были расквартированы в спокойных городах Азии. Но места отважных армян в этих схолах постепенно заняли ленивые горожане, которые покупали себе эту возможность не исполнять обязанности гражданских подданных и при этом не подвергаться опасностям военной службы. Мало кого из таких солдат можно было уговорить пойти на вылазку за ворота, и ни одного нельзя было убедить оставаться на поле боя, если у него хватало сил быстро убежать от болгар. Беженцы в своих рассказах преувеличивали количество и свирепость врагов, которые бесчестили святых девственниц и бросали новорожденных младенцев псам и стервятникам. Толпа крестьян, которые умоляли накормить и защитить их, увеличила ужас горожан; столица оцепенела от страха; Заберган поставил свои шатры на расстоянии двадцати миль от нее, на берегах маленькой речки, которая огибает Мелантий, а затем впадает в Пропонтиду. Юстиниан дрожал от страха, и те, кто видел этого императора лишь в его старости, утешали себя предположением, что он потерял быстроту и силу, которые были у него в молодые годы. По его приказу в окрестностях и даже пригородах Константинополя из всех церквей увезли золотые и серебряные сосуды. На городских стенах было тесно от перепуганных людей, смотревших на это, в Золотых воротах толпились бесполезные полководцы и трибуны, а сенат был един с чернью в усталости и тревоге.
Но взгляды государя и народа обратились на слабого ветерана, и опасность, угрожавшая стране, заставила его вновь надеть доспехи, в которых он вошел в Карфаген и защитил Рим. Было срочно набрано нужное количество коней в императорских конюшнях, у частных лиц и даже в цирке. Имя Велизария побуждало юных и старых соревноваться друг с другом, и перед лицом победоносного врага он разбил свой первый лагерь. Благоразумие Велизария и труд дружественных крестьян обеспечили лагерю безопасность на ночь с помощью рва и вала; было зажжено бесчисленное множество костров и поднято множество облаков пыли, чтобы его армия казалась сильнее. У солдат Велизария отчаяние вдруг сменилось самоуверенностью, и десять тысяч голосов потребовали начать бой, а Велизарий, слушая их, не показывал виду, что знает: в час испытания все будет зависеть от стойкости трехсот ветеранов. На следующее утро болгарская конница пошла на приступ. Но конники слышали крики огромной толпы, видели оружие и дисциплину тех, кто держал фронт, а с флангов на них напали два отряда, стоявшие в засаде в лесу. Передовые воины болгар пали от рук престарелого героя и его охранников, а быстрота маневра не могла помочь болгарам: атака была проведена с близкого расстояния, и римляне преследовали их на большой скорости. В этом сражении болгары потеряли только четыреста лошадей (так быстро они отступили), но Заберган, почувствовавший, что удар нанесен рукой мастера, отступил на почтительное расстояние. Однако среди императорских советников у него оказалось много друзей, и Велизарий против своего желания подчинился приказу и зависти Юстиниана, когда император запретил ему завершить освобождение родины. При возвращении Велизария в столицу народ, еще чувствовавший, как велика была опасность, отметил его триумф радостными и полными благодарности приветственными криками, и это вменили полководцу в вину как преступление.
Велизарий, появившись на совете, был больше разгневан, чем испуган. Его, верно прослужившего сорок лет, император признал виновным еще до рассмотрения дела, и эта несправедливость была освящена присутствием и авторитетом патриарха. Велизарию милостиво сохранили жизнь, но его имущество было конфисковано, и с декабря по июль он находился под арестом в собственном дворце. В конце концов он был признан невиновным, ему были возвращены свобода и почетные звания; но смерть, которую, возможно, ускорили гнев и горе, унесла его из этого мира примерно через восемь месяцев после освобождения.
Имя Велизария никогда не умрет, но вместо похоронной процессии, памятников и статуй, которыми по справедливости следовало почтить его память, я прочел лишь о том, что его богатства, добытые в войнах против готов и вандалов, были сразу же конфискованы императором. Впрочем, достойная часть этих богатств была оставлена вдове Велизария Антонине, и поскольку Антонина имела причины каяться во многом, она потратила последние дни своей жизни и отдала последние остатки своего имущества на создание монастыря. Таков простой и правдивый рассказ о падении Велизария. Мнение, что будто бы ему выкололи глаза и враги-завистники довели героя до того, что он просил милостыню: «Подайте грош полководцу Велизарию!» – вымысел, который был сочинен позднее и приобрел доверие или, вернее, любовь людей как странный пример непостоянства судьбы.
//-- Характер и смерть Юстиниана --//
Если император был способен обрадоваться смерти Велизария, то эта низкая радость доставляла ему удовольствие всего восемь месяцев – последние дни из тридцати восьми лет его царствования и из восьмидесяти трех лет его жизни. Трудно определить, каков характер государя, если государь не слишком часто попадается наблюдателям на глаза, но самыми надежными свидетельствами о его добродетелях могут стать признания врага. Враги Юстиниана, злобно подчеркивая его сходство с бюстом Домициана, признавали, однако, что он хорошо сложен, и упоминали о его румяных щеках и приятном выражении лица. Император был доступен для людей, являлся терпеливым слушателем, вежливым собеседником и умел сдерживать те гневные страсти, которые с такой губительной силой бушуют в груди любого деспота. Прокопий хвалит его за самообладание лишь для того, чтобы обвинить в расчетливой хладнокровной жестокости, но более беспристрастный судья одобрит справедливость Юстиниана или восхитится его милосердием. Император был высоким образцом личных добродетелей – целомудрия и умеренности, но неразборчивая любовь к красоте принесла бы меньше вреда, чем супружеская нежность к Феодоре; он соблюдал воздержание в пище, но руководствовался при этом не благоразумием философа, а суеверием монаха. Ел он быстро и помалу, а в большие посты питался только водой и овощами; так велики были его сила и духовный пыл, что он часто обходился совсем без пищи по два дня и две ночи. Сон Юстиниан отмерял себе так же скупо: отдохнув всего один час, его тело просыпалось, разбуженное душой, и Юстиниан ходил или учился до рассвета, изумляя этим своих камердинеров. Такие неутомимость и прилежание давали ему больше времени для приобретения знаний и ведения дел, и он, возможно, действительно заслужил упрек за то, что придирчивостью к мелочам нарушал общий порядок управления страной. Этот император пробовал себя в качестве музыканта и архитектора, поэта и философа, юриста и богослова; его старания примирить христианские секты между собой окончились неудачей, но обзор римского законодательства остался славным памятником уму и трудолюбию Юстиниана. Как правитель империи он был менее мудр или менее удачлив: время было неблагоприятное, Феодора злоупотребляла своей властью, и потому Юстиниана не любили при жизни и не сожалели о нем после его смерти. Любовь к славе имела глубокие корни в его душе, но Юстиниану было достаточно жалких игрушек честолюбия – громких званий, почестей и похвалы современников, и в то время, когда император трудился, закрепляя и делая четче очертания системы управления страной, он терял уважение и любовь римлян. Во время африканской и итальянской войн планы боевых действий были дерзко задуманы и отважно выполнены, и проницательность помогла ему разглядеть дарования Велизария в военном лагере, а Нарсеса во дворце. Но тут слава императора померкла перед славой его победоносных полководцев, и Велизарий до сих пор живет в памяти людей как укор завистливому и неблагодарному государю. Люди сильнее любят и потому приветствуют тех завоевателей, которые сами ведут своих подданных в бой и руководят ими в этом бою. Для Филиппа II и Юстиниана было характерно холодное честолюбие, которое учит приходить в восторг от войны, но не подвергать себя опасностям на поле боя. Однако существовала огромная бронзовая статуя императора Юстиниана, изображавшая его выступающим в поход против персов, на коне, в оружии и доспехах Ахилла. Этот монумент стоял посреди огромной площади перед церковью Святой Софии на медной колонне, которую поддерживал пьедестал с семью ступенями. Скупость и тщеславие побудили Юстиниана убрать с этой площади весившую семь тысяч четыреста фунтов серебряную колонну Феодосия. К его собственной памяти жившие позже правители отнеслись более справедливо или более снисходительно: в начале XIV века Андроник Старший отреставрировал и украсил его конную статую. После падения империи победители-турки переплавили монумент Юстиниана на пушки.
//-- Кометы --//
Я завершу эту главу рассказом о кометах, землетрясениях и чуме, которые заставляли изумляться или страдать современников Юстиниана.
На пятом году его царствования, в месяце сентябре, в течение двадцати дней в западной части неба была видна комета, от которой исходили лучи, направленные на север. Через восемь лет после нее, когда Солнце было в созвездии Козерога, в созвездии Стрельца появилась другая комета, которая постепенно увеличивалась в размере. Ее голова была на востоке, хвост – на западе; комета была видна в течение примерно сорока дней. Народы, с изумлением смотревшие на нее, ожидали от ее вредоносной силы войн и бедствий; эти ожидания сбылись с избытком. Астрономы, скрывая свое незнание, притворялись, будто им известно, какова природа этих сверкающих ярких звезд, и решительно уверяли, будто кометы – это порождения воздуха, плавающие в атмосфере. Лишь немногие из них принимали простое объяснение Сенеки и халдеев и считали, что кометы – это планеты, только у них более долгий период обращения и более сложная траектория. Время и наука подтвердили справедливость догадок римского мудреца, а телескоп открыл глазам астрономов новые миры, и оказалось, что за тот короткий отрезок времени, который отражен в истории и сказаниях, одна и та же комета семь раз посещала Землю, появляясь через одинаковые промежутки длиной в пятьсот семьдесят пять лет. Ее первое появление за тысяча семьсот шестьдесят семь лет до начала христианской эры приходится на времена Огигеса, праотца античных греков. Этим объясняется увековеченное Варроном предание о том, что в царствование Огигеса произошло чудо, которому не было равных ни в более ранние, ни в более поздние времена: планета Венера изменила цвет, размер, форму и путь. Второе появление в 1193 году до Рождества Христова смутно подразумевается в сказании об Электре, седьмой из сестер-плеяд, которых после Троянской войны стало шесть. Эта нимфа когда-то была женой троянского царя Дардана и не смогла смотреть на гибель своей родины. Электра перестала танцевать круговые танцы вместе со своими сестрами – небесными светилами и убежала от зодиака к Северному полюсу; за то, что во время бега ее косы растрепались, она получила прозвище «комета» [172 - Это значит «волосатая».].
Третий период обращения завершается в 618 году до нашей эры, что точно совпадает с датой появления огромной кометы, взошедшей на Западе за два поколения до рождения Кира; ее упоминают Сивилла и, возможно, Плиний. Четвертое появление, за сорок четыре года до рождения Христа, было самым великолепным и имело самое большое значение. После смерти Цезаря во время игр, которые молодой Октавиан устроил в честь Венеры и своего дяди, в небе была видна звезда с длинным хвостом, хорошо заметная и Риму, и иным народам. Как государственный деятель и благочестивый человек, Октавиан поддержал и освятил мнение народа, что звезда уносила в небеса божественную душу диктатора, но в своих тайных суеверных мыслях он считал, что комета предвещает славу его собственному времени. Пятое, как уже было сказано, произошло в пятый год правления Юстиниана, то есть в пятьсот тридцать первый год христианской эры. Стоит упомянуть о том, что и в этот раз, так же как в предыдущий, но в течение более долгого времени, комете сопутствовала необычная бледность Солнца. Шестое возвращение кометы в 1106 году было отмечено в европейских и китайских летописях; это было начало Крестовых походов, и в первом пылу порожденных ими страстей христиане и магометане могли с одинаковой правотой утверждать, что она предвещает гибель неверным. Седьмое, случившееся в 1680 году, произошло уже в просвещенное время. Бейль средствами философии развенчивал предрассудок, который Мильтон совсем недавно украсил своим поэтическим даром, – веру в то, что комета «стряхивает со своих ужасных волос чуму и войну». Флэмстид и Кассини с высочайшим мастерством проследили ее путь по небу, а Бернулли, Ньютон и Галлей с помощью своей математической науки изучили законы ее обращения. При восьмом ее появлении в 2335 году их вычисления, возможно, будут проверены астрономами какой-нибудь будущей столицы, которая возникнет в сибирских или американских пустошах.
//-- Землетрясения --//
Какая-нибудь комета, подойдя слишком близко, может повредить или даже уничтожить шар, на котором мы живем, но до сих пор его поверхность изменялась лишь под действием вулканов и землетрясений. Страны, наиболее подверженные этим ужасающим толчкам, можно определить по характеру почвы, поскольку причиной толчков являются подземные огни, которые загораются от соединения и брожения железа и серы. Но время и последствия землетрясений, кажется, недоступны для пытливого человеческого разума, и философ должен скромно отказаться предсказывать землетрясения до тех пор, пока он не сосчитает капли воды, которые бесшумно просачиваются в легковоспламенимый минерал, и не измерит впадины, которые своим сопротивлением придают дополнительную силу взрыву заключенного в тесном пространстве воздуха. История, не называя причину этих бедствий, будет лишь указывать периоды, когда они случались часто или редко, и отметит, что в царствование Юстиниана эта лихорадка Земли буйствовала с необычной силой. Каждый год его правления был отмечен землетрясениями, такими долгими, что в Константинополе толчки однажды продолжались более сорока дней, и такими сильными, что их удары ощущались на всей поверхности Земли или по меньшей мере на всей территории Римской империи. Землетрясение принимало форму толчков или вибрации, в земле возникали огромные пропасти, громадные тяжелые предметы взлетали в воздух, море то выступало из берегов, то отступало от них дальше, чем обычно; однажды подземные толчки откололи от гор Ливана целую скалу и сбросили ее в море, где она стала молом, защищавшим новую гавань города Ботриса в Финикии. Удар, потревоживший муравейник, может раздавить в пыли тысячи этих насекомых, но тот, кто желает быть правдивым, должен признать, что в этом случае люди сами потратили много труда, чтобы подготовить свою гибель. Огромные города, где целая нация умещается на пространстве, которое можно окружить одной стеной, – это почти исполнившееся желание Калигулы, чтобы у римского народа была всего одна шея. Согласно дошедшим до нас сообщениям, в Антиохии погибло двести пятьдесят тысяч человек во время землетрясения, которое случилось, когда огромное население этого города еще увеличилось за счет тех, кто съехался туда из других мест на праздник Вознесения. Потери Берита были меньше по размеру, но тяжелее по ценности. Этот город на побережье Финикии был знаменит как лучшее место для изучения гражданского права, которое открывало самый верный путь к богатству и высокому положению. В беритских школах учились молодые дарования того времени, и во время землетрясения там погибло много юношей, которые, если бы остались жить, могли бы стать карой или защитой для своей родины. При этом роде бедствий архитектор становится врагом человечества: хижина дикаря или шатер араба, обрушившись, может не причинить вреда своему обитателю. Перуанцы имели причину смеяться, когда шутили о своих испанских завоевателях, что те лишились ума: тратят столько материала и труда на постройки, а строят себе гробницы. Дорогие мраморные потолки и стены патриция обрушиваются ему же на голову, целый народ погибает под развалинами общественных зданий и частных домов, возникает и распространяется пожар, зажженный бесчисленными огнями, необходимыми для жизни и ремесел в большом городе. Вместо сочувствия собратьев по несчастью друг другу, которое могло бы утешить бедствующих и облегчить их несчастье, происходят ужасные страдания от пороков и страстей, которые больше не сдерживает страх перед наказанием. Алчные смельчаки отважно грабят разрушающиеся дома, мститель пользуется удачным моментом и выбирает себе жертву, а земля часто поглощает убийцу или грабителя в тот момент, когда он совершает преступление. Суеверие связывает реальную опасность с невидимыми ужасами, и если образ смерти иногда может быть полезен людям, обращая их к добродетели или покаянию, то испуганный народ легче заставить ожидать конца мира или с рабской почтительностью упрекать Бога за гнев, с которым он мстит людям.
//-- Чума --//
Во все времена Эфиопию и Египет клеймили именем родины и рассадника чумы. Эта африканская лихорадка рождается во влажном, жарком, застойном воздухе от гниющих останков животных, в особенности полчищ саранчи, которые и после смерти губительны для человечества не меньше, чем при жизни. Смертельная болезнь, от которой обезлюдел мир во времена Юстиниана и его преемников, началась поблизости от Пелузия, между Сербонийскими болотами и восточным протоком Нила. Оттуда она, словно идя по двум дорогам сразу, распространилась одновременно на восток – в Сирию, Персию и земли Индии – и на запад – вдоль побережья Африки и по европейскому материку. Весной второго года чума на три или четыре месяца захватила Константинополь, и Прокопий, видевший ее развитие и симптомы глазами врача, описал ее с теми же мастерством и усердием, с какими Фукидид – чуму в Афинах. Иногда на то, что человек заразился, указывали видения расстроенного воображения, и жертва приходила в отчаяние, как только слышала об угрожающей ей опасности и чувствовала удар невидимого призрака. Но большинство больных просто почувствовали, лежа в своей постели, идя по улице или занимаясь своими обычными делами, небольшой жар, такой слабый, что ни пульс, ни цвет кожи больного не указывали на приближавшуюся опасность. В этот же, следующий или третий день болезнь проявлялась разбуханием желез, в особенности тех, что находятся в паху, под мышками и под ушами, и когда образовавшиеся там опухоли, иначе называемые бубонами, лопались, в них был виден кусок похожего на уголь черного вещества размером с зерно чечевицы. Если бубоны разбухали до положенного им размера и созревали, это естественное избавление от смертоносной мокроты спасало больного. Но если они оставались твердыми и сухими, больной быстро угасал, и обычно пятый день был последним днем его жизни. Часто лихорадка сопровождалась летаргией или бредом. Тела больных покрывались черными нарывами-пустулами, которые были признаком близкой смерти, а тех, чей организм был слишком слаб, чтобы освободиться от болезни через опухоли, рвало кровью, после чего у них отмирал кишечник. Беременные женщины умирали от чумы всегда, но все же один младенец был вынут живым из трупа своей умершей матери, а три женщины остались живы, потеряв зараженных младенцев, которых носили в утробе. Из возрастов самым опасным была молодость; женский пол был менее восприимчив к болезни, чем мужской, но на людей всех званий и профессий чума нападала с одинаковой яростью, а из выживших многие лишились дара речи и не могли быть уверены, что снова смогут говорить. Константинопольские врачи были старательными и умелыми, но их искусству мешало разнообразие симптомов болезни, а также ее упорство и сила. Одни и те же лекарства производили противоположные действия, и жизнь капризно обманывала врачей, не исполняя их предсказания о том, умрет или выздоровеет больной. Порядок похорон и права семей на родовые склепы не соблюдались. Те, кто остался без друзей и слуг, лежали непогребенные на улицах или в своих опустевших домах; был назначен специальный чиновник для того, чтобы собирать эти кучи трупов, вывозить их из столицы по воде или по суше и хоронить за пределами города. Опасность для собственной жизни и предполагаемые в будущем бедствия для всего общества пробуждали хотя бы слабые угрызения совести в душах людей, даже самых порочных, а уверенность в здоровье возрождала в них прежние страсти и привычки; но философия должна оставить без внимания замечание Прокопия, что таким людям сохранила жизнь особая любовь к ним судьбы или Провидение. Он забыл – а может быть, втайне помнил, – что чума коснулась и самого Юстиниана; но воздержанность императора в пище может быть, как у Сократа, более разумной и почтенной причиной его выздоровления [173 - Именно так умеренность спасла Сократа во время чумы в Афинах. Др. Мид объясняет особую пользу монастырей для здоровья двумя преимуществами – отгороженностью от остального мира и воздержанием.].
Во время болезни Юстиниана жители Константинополя были так скованы страхом, что это оцепенение отразилось на их привычках, а праздность и уныние привели к тому, что столица Востока стала испытывать недостаток во всем.
Заразность – неотъемлемое свойство чумы: при дыхании она попадает от больных в легкие и желудки тех, кто приближается к ним. Философы в этом случае верят и трепещут от страха, но народ, который так легко пугается вымышленных ужасов, как ни странно, отказывается верить в подлинную опасность [174 - Мид доказывает, что чума заразна, на основе свидетельств Фукидида, Лукреция, Аристотеля, Галена и народного опыта. Он опровергает противоположное мнение французских врачей, побывавших в Марселе в 1720 году. Однако эти врачи были недавними и просвещенными свидетелями чумы, которая за немногие месяцы унесла жизнь пятидесяти тысяч человек в городе, где сейчас, когда он процветает и преуспевает в торговле, можно насчитать не больше девяноста тысяч жителей.].
Правда, соотечественники Прокопия поверили на основе какого-то кратковременного и пристрастно истолкованного опыта, будто бы чума не передается даже при разговоре на самом близком расстоянии, и это убеждение, возможно, помогало друзьям и врачам усерднее ухаживать за больными, которых бесчеловечное благоразумие обрекло бы на одиночество и отчаяние. Но должно быть, эта губительная вера в свою безопасность, так же как вера турок в предопределение, помогла распространению болезни, и те спасительные меры предосторожности, которым Европа обязана своей безопасностью, были неизвестны в дни правления Юстиниана. Связь между римскими провинциями не была ограничена, и их жители встречались свободно и часто. Войны и движение переселенцев перемешали народы от Персии до Франции, а злоупотребление торговлей приводило к тому, что испарения чумы, которые могут, затаившись, существовать годами, добирались в тюках с хлопком даже до самых дальних мест. Сам Прокопий объяснил, каким путем распространялась болезнь, когда отметил, что она всегда двигалась от побережья моря внутрь страны. Чума побывала в самых уединенных островах и горах, а те места, которые избежали ее ярости при ее первом приходе, одни только и пострадали от заразы на следующий год. Эту скрытую отраву могли разносить по воздуху ветры, но в холодном или умеренном климате чума скоро бы угасла, не будь атмосфера заранее предрасположена к ней. Воздух был повсеместно так заражен, что мор, который начался в пятнадцатом году правления Юстиниана, не прекращался и даже не ослабевал от смены времен года. Его первоначальная губительная сила временами ослабевала и рассеивалась, болезнь то угасала, то возникала снова, но лишь после пятидесяти двух бедственных лет человечество вновь стало здоровым или же воздух опять сделался чистым и полезным для здоровья. Не осталось никаких точных данных, которые бы позволили хотя бы приблизительно подсчитать количество жертв этой необычной эпидемии. Я сумел лишь найти упоминания о том, что было три месяца, когда в Константинополе за один день умирали сначала пять тысяч, а под конец десять тысяч человек; что многие города Востока опустели и в нескольких округах Италии урожай злаков и винограда остался засыхать на корню. На подданных Юстиниана обрушились сразу три Божьи кары – война, мор и голод, и его правление опозорено заметным уменьшением человеческого рода. В нескольких прекраснейших странах мира прежняя численность населения так никогда и не восстановилась.
Главным достижением царствования Юстиниана было составление кодекса римских законов. Об этом Гиббон пишет в главе 44, которая здесь опущена.
Глава 45
НИЩЕТА РИМА В КОНЦЕ VI ВЕКА. ГРИГОРИЙ ВЕЛИКИЙ НА ПАПСКОМ ПРЕСТОЛЕ
В период между 568-м и 570 годами, уже после смерти Нарсеса, основную часть Италии захватили лангобарды во главе с Альбоином. После этого Италия двести лет оставалась разделенной между лангобардским королевством и равеннским экзархатом.
//-- Нищета Рима в конце VI века --//
Вернемся к судьбе Рима. Примерно в конце VI века, под деспотической властью греков и под ударами оружия подступавших к нему со всех сторон лангобардов, он достиг самых низших пределов упадка. Без верховной власти, сменившей место пребывания, без провинций, которые империя теряла одну за другой, источники изобилия, питавшие все общество или отдельных граждан, иссякли. Дерево-великан, в тени которого находили покой народы всего мира, лишилось листвы и ветвей, и его лишенный соков ствол был оставлен засыхать на корню. На Аппиевой и Фламиниевой дорогах больше не встречались друг с другом гонец, увозящий приказ, и гонец, прибывший с сообщением о победе.
Лангобарды приближались к Риму как враги; их походы были частыми, а страх перед этими походами – постоянным. Жители могучей мирной столицы, которые, ни о чем не тревожась, выезжают в ее окрестности, чтобы отдохнуть в саду, с трудом могут представить себе ту беду, в которой оказались римляне. Жители Рима открывали и закрывали свои ворота дрожащими руками, видели со стен, как горят их дома, и слышали жалобы своих земляков, которых связывали парами, как собак на сворке, и уводили куда-то далеко в рабство. Такие постоянные тревоги должны были лишить сельскую жизнь ее удовольствий и прекратить сельские работы; граничившая с Римом область Кампания быстро вернулась к состоянию мрачной пустыни, где земля бесплодна, вода нечиста, а воздух заразен. Любопытство и честолюбие больше не влекли народы в столицу мира, но если какого-то путешествующего чужеземца приводила в Рим случайность или необходимость, он с ужасом смотрел на безлюдный пустой город и мог почувствовать искушение спросить, где же сенат и где народ. В пору сильных дождей Тибр выступал из берегов и с неодолимой силой врывался в долины между семью холмами. От гниения воды, которая застаивалась во впадинах после таких разливов, началась моровая болезнь, и зараза распространялась так быстро, что во время торжественного шествия горожан, моливших Небо о милости, за один час умерли восемьдесят участников этой процессии. Общество, в котором поощряется брак и преобладает трудолюбие, быстро возмещает те потери, которые случайно несет от эпидемий и войн. Но поскольку подавляющее большинство римлян были обречены на беспросветную нужду и безбрачие, убыль населения происходила постоянно и была значительной, так что кто-то мог с мрачным воодушевлением ожидать, что скоро увидит крах человечества. И все-таки горожан было больше, чем средств к существованию для них: ненадежными источниками их пищи были урожаи Сицилии или Египта, и то, что в Риме часто случался голод, свидетельствует о невнимании императора к далекой провинции. Здания Рима тоже разрушались и ветшали. Рассыпавшиеся на части древние строения легко опрокидывали наводнение, гроза или землетрясение, а монахи, занимавшие самые лучшие места, ликовали и торжествовали, в своей низости радуясь, что памятники Античности превращаются в развалины. Широко распространено мнение, что папа Григорий I нападал на храмы и уродовал статуи Рима, что по приказу этого варвара на папском престоле была сожжена Палатинская библиотека, и история Ливия была главной мишенью его нелепого и вредного фанатизма. Из сочинений самого Григория видно его непобедимое отвращение к памятникам классического гения; он строжайшим образом осуждает за занятие светской наукой одного епископа, который преподавал грамматику, изучал сочинения латинских поэтов и одним и тем же голосом произносил хулы Юпитеру и хвалы Христу. Но свидетельства о том, что его гнев был причиной разрушений, сомнительны: храм Мира и театр Марцелла разрушились от медленного воздействия времени, а формальный запрет только привел бы к увеличению числа экземпляров книг Вергилия и Ливия в тех странах, которые находились под властью церковного диктатора.
//-- Григорий Великий на папском престоле --//
Рим мог бы быть стерт с лица земли и забыт, подобно Фивам, Вавилону или Карфагену, если бы в нем не сохранялась жизнь, которая вернула ему почет и власть. Существовало смутное предание, что когда-то в цирке Нерона были казнены два еврейских пророка, изготовитель шатров и рыбак, и вот через пятьсот лет после смерти их подлинные или мнимые останки сделались предметом поклонения, залогом безопасности христианского Рима. К алтарям апостолов стали стекаться паломники с востока и запада. Но порог святыни охраняли чудеса и невидимые ужасы, и благочестивый католик приближался к предмету своего поклонения со страхом. Прикоснуться к телу кого-либо из святых апостолов означало навлечь на себя смерть, а смотреть на эти тела было опасно. Тех, кто с самыми чистыми побуждениями осмеливался нарушить покой апостольского святилища, пугали ужасные видения или карала внезапная смерть. Неразумное требование одной из императриц, которая пожелала лишить римлян их священного сокровища, головы святого Павла, было отвергнуто с величайшим отвращением, а папа объявил – и, вероятнее всего, сказал правду, – что полотно, освященное вблизи останков этого апостола и вблизи звеньев его цепи, имеет одинаковую чудотворную силу; приобрести же это полотно было иногда легко, а иногда невозможно. Но сила и добродетель апостолов жили в их преемниках, и в царствование Маврикия на папском престоле находился первый и самый великий из пап, носивших имя Григорий. Его дед Феликс сам был римским папой, а поскольку в те времена епископы уже были связаны обетом безбрачия, жена Феликса, должно быть, умерла до посвящения своего мужа в этот сан. Родители Григория, Сильвия и Гордиан, происходили из самых знатных сенаторских семей Рима и были самыми благочестивыми детьми римской церкви; среди родственниц Григория были святые и девственницы, а его собственное изображение на семейном портрете, где он был представлен вместе с отцом и матерью и который он подарил монастырю Святого Андрея, показывали в этом монастыре около трехсот лет. Эта картина по композиции и колориту представляет собой достойное свидетельство того, что итальянцы в VI веке владели искусством живописи. Но их вкус и ученость заслуживают самой низкой оценки, поскольку послания, проповеди и диалоги Григория написаны человеком, который по объему своих знаний не уступал никому из современников: благодаря своему знатному происхождению и своим дарованиям он добился высокой должности префекта Рима, так что мог поставить себе в заслугу отказ от пышных почестей и суетной славы этого мира. На доставшееся ему огромное наследство он основал семь монастырей – один в Риме и шесть на Сицилии. Григорий желал быть безвестным в земной жизни и прославленным только в будущем, загробном существовании. Однако его благочестие – а оно могло быть искренним – вело его той же дорогой, которую мог бы выбрать хитрый и честолюбивый политик. Таланты Григория и великолепие, которым он окружил свою уединенную жизнь, снискали ему любовь церкви и сделали его полезным для нее, а монахам всегда внушали, что слепое повиновение – их главнейший долг. Получив сан дьякона, Григорий сразу же был отправлен к византийскому двору в качестве нунция, то есть посланника, папского престола, и как представитель святого Петра он держал себя так независимо и с таким достоинством, что такое поведение было бы преступным и опасным даже для самого прославленного светского человека империи. Он вернулся в Рим, значительно повысив свою репутацию, и после кратковременного упражнения в монашеских добродетелях был выведен из монастыря и посажен на папский трон по единодушному решению духовенства, сената и народа. Только сам избранник сопротивлялся своему возведению на папский престол или делал вид, что сопротивляется, и отправленное Григорием смиренное прошение о том, чтобы императору Маврикию было угодно отвергнуть выбор римлян, могло только возвысить своего отправителя в глазах императора и общества. Когда роковой указ, о котором он просил, был все же подписан, Григорий попросил помощи у своих друзей-купцов, которые переправили его за ворота Рима в корзине и скромно укрывали его несколько дней в лесах и горах, пока его убежище не было обнаружено – как говорят, по исходившему оттуда небесному свету.
Время, когда на папском престоле находился Григорий Великий – тринадцать лет шесть месяцев и десять дней – представляет собой один из самых поучительных периодов истории церкви. Его добродетели и даже недостатки – странная смесь простодушия и хитрости, гордости и смирения, рассудительности и суеверия – очень подходили к его сану и были в духе времени. Своего соперника, патриарха Константинопольского, он осуждал за противное христианскому учению почетное имя «епископ всего мира»; преемник святого Петра был слишком высокомерен, чтобы позволить другому носить этот титул, и слишком слаб, чтобы носить его самому. Григорий правил церковью под тремя другими званиями: епископа Рима, примаса Италии и апостола Запада. Он часто поднимался на кафедру и разжигал своим грубым, хотя и страстным красноречием родственные его душе страсти своих слушателей. В этих случаях он истолковывал и применял изречения еврейских пророков и этим направлял подавленные бедствиями текущего дня умы народа к надеждам и страхам иного, невидимого мира. Своими наставлениями и собственным примером он создал систему обрядов римской церкви, то есть установил правила распределения приходов, даты праздников, распорядок торжественных шествий, определил действия священников и дьяконов при служении, разновидности богослужебных одежд и порядок их смены во время службы. До последних дней своей жизни папа служил мессу, которая продолжалась почти три часа. В григорианском напеве сохранились для будущих времен вокальная и инструментальная музыка театра, и грубые голоса варваров пытались повторить напев римской школы. Опыт доказал Григорию, что эти торжественные пышные обряды успокаивают горе, укрепляют веру, усмиряют ярость и гасят угрюмое воодушевление простонародья, и за это он охотно прощал обрядам то, что они легко могли стать путем в царство жрецов суеверия. Епископы Италии и соседних с ней островов считали римского первосвященника своим непосредственным главой. Даже решения о существовании епископских должностей, объединении епископских епархий или смене места пребывания епископов выносил он один по собственному усмотрению; а успешные вторжения Григория в дела греческих, испанских и галльских провинций, возможно, стали основанием, которое позже позволило папам повысить требования. Своим вмешательством он предотвращал злоупотребление народными выборами; ревностно заботясь о поддержании веры и дисциплины, он сохранил ту и другую в чистоте; этот пастух овец Христовых и преемник апостола строго и внимательно следил за верой и дисциплиной своих подчиненных пастырей. При его правлении итальянские и испанские ариане примирились с католической церковью и подчинились ей. Григорий I покорил и Британию, и ее завоевание принесло ему больше славы, чем когда-то Цезарю. Римский первосвященник отправил на этот далекий остров не шесть легионов, а всего сорок монахов и при этом сожалел, что обязанности его сана суровы и не позволяют ему самому разделить с этими миссионерами опасности их похода. Меньше чем через два года он смог сообщить епископу Александрии, что они окрестили короля, правившего Кентом, и с ним – десять тысяч его англосаксов и что римские миссионеры, как проповедники раннего христианства, были вооружены лишь духовными и сверхъестественными силами. Григорий то ли из-за доверчивости, то ли из соображений осторожности, всегда был склонен подтверждать истины религии свидетельствами призраков, чудесами и воскрешениями из мертвых. Потомство отблагодарило его той самой наградой, которую он так охотно дарил добродетельным людям своего и предыдущих поколений: римские папы, пользуясь своей властью, щедро наделяли людей небесными почестями, но из самих пап Григорий – последний, кого они осмелились вписать в святцы. Их земная власть постепенно исцелилась от бедствий того времени, и римские епископы, которые заливали Европу и Азию потоками крови, теперь должны были править как посланцы мира и милосердия.
I. Римская церковь, как уже было сказано, получила большое имущество в Италии, на Сицилии и в более далеких от Рима провинциях, и ее управители (как правило, иподьяконы) приобрели право судить своих арендаторов и крестьян по гражданским и даже уголовным делам. В качестве помещика Григорий, преемник святого Петра, управлял своими землями бдительно и без излишней суровости. Его послания полны полезных советов не рассматривать сомнительные или начатые из любви к сутяжничеству судебные дела, следить, чтобы весы и меры были верными, предоставлять – в разумных пределах– любые отсрочки и уменьшить подушный налог с церковных рабов, которые должны были платить произвольно установленный сбор за право вступить в брак. Рента или продукция, полученные с этих поместий, доставлялись в устье Тибра на риск и за счет папы. Он использовал богатства как верный управляющий церкви и бедных и щедро использовал для удовлетворения их нужд неистощимые ресурсы воздержания и порядка. Длинный список его доходов и расходов больше трехсот лет хранился в Латеране как образец христианской бережливости. Во время четырех самых больших праздников по одному разу в три месяца Георгий выдавал содержание духовенству, своим слугам, монастырям, церквам, местам погребения, богадельням и больницам Рима и всей остальной своей епархии. Первого числа каждого месяца он раздавал беднякам положенное им количество зерна, вина, сыра, овощей, растительного масла, рыбы, другой свежей пищи, одежды и денег – чего именно, зависело от времени года. Своим казначеям он дал указание сверх этой помощи постоянно удовлетворять от его имени просьбы нуждающихся людей. Срочные нужды больных и беспомощных, иноземцев и паломников папа облегчал пособиями каждый день и каждый час. Римский первосвященник не позволял себе съесть ни куска своей скромной пищи, не отослав перед этим блюда со своего стола тем, кто заслуживал его сострадания. В эти дни нищеты дело дошло до того, что римские аристократы и матроны не краснея принимали помощь церкви. Три тысячи девственниц получали еду и одежду из рук папы Григория, своего благодетеля, и многие итальянские епископы бежали от варваров в гостеприимный Ватикан. Григорий мог бы по праву называться отцом своей страны, и его совесть была такой чувствительной, что из-за смерти нищего, который погиб на улице, он на несколько дней запретил себе участвовать в церковных службах. II. Несчастья Рима заставляли этого пастыря и наследника апостолов заниматься делами войны и мира. Может быть, он и сам не был уверен, благочестие или честолюбие побуждают его занимать место отсутствующего господина. Григорий пробудил императора от долгого сна, выставлял напоказ перед всеми провинности или бездарность экзарха и его подчиненных, жаловался на то, что ветеранов увели из Рима для защиты Сполето, призывал итальянцев смело защищать их дома и алтари, а во время самой большой опасности снизошел до того, что сам назначал трибунов провинциальных войск и руководил действиями этих войск. Но воинственность этого папы сдерживалась его человечностью и верой: он осуждал взимание дани как ненавистную людям и жестокую меру, хотя это делалось во время итальянской войны, и защищал тех благочестивых трусов, которые бежали от солдатской жизни в жизнь монашескую. Если можно верить собственным заявлениям Григория, он легко мог бы уничтожить лангобардов, сталкивая их между собой в борьбе их партий, и не оставить им ни одного короля, герцога или графа, которые спасли бы этот несчастный народ от мести врагов. Но как христианский епископ он предпочел то, что несло в себе добро и исцеление – переговоры о мире. Своим посредничеством Григорий смирил военную грозу, однако он слишком хорошо знал, что такое хитрость греков и страсти лангобардов, и потому не дал священной клятвы соблюдать это перемирие. Увидев, что его надежды на долгосрочное соглашение общего характера не сбылись, он осмелился спасти свою родину без позволения императора и экзарха. Враг занес над Римом свой меч, но удар отвел своим учтивым и красноречивым словом и своевременными дарами первосвященник, которого уважали еретики и варвары. Византийский двор говорил о достоинствах Григория с упреком и обидой, но Григорий был вознагражден любовью благодарного народа – самой чистой наградой гражданина и самым лучшим правом государя.
В главе 46 Гиббон описывает конец династии Юстиниана и начало династии Ираклия.
Конец династии Юстиниана, когда правили сначала Маврикий (582–602), а затем Фока (602–610), был временем перехода от крайней слабости власти почти к безвластию, который сопровождался вторжениями иноземцев и распадом государства.
В царствование Ираклия (610–643) персы в ходе долгой войны разграбили Иерусалим, вторглись в Египет и вместе с аварами почти захватили Константинополь. Однако в 628 году Ираклий навсегда сокрушил силу Персии; кроме того, он сдерживал продвижение славян на Балканах.
Ключом к бесконечным теоретическим рассуждениям о воплощении Бога, которые Гиббон рассматривает в главе 47, является расхождение между никейским символом веры и учением монофизитов. Монофизитство сильно привлекало жителей восточных провинций, которые считали Иисуса воплотившимся богом с человеческим по форме телом, но с одной божественной природой.
БОГОСЛОВСКИЕ ВЛИЯНИЯ
Глава 47
ИСТОРИЯ УЧЕНИЙ О БОГОВОПЛОЩЕНИИ. ЭБИОНИТЫ И ГНОСТИКИ. ДВЕ ПРОТИВОПОЛОЖНОСТИ – ТЕОРИИ КЕРИНФА И АПОЛЛИНАРИЯ; КИРИЛЛ, НЕСТОРИЙ И ПЕРВЫЙ ЭФЕССКИЙ СОБОР. ЕРЕСЬ ЕВТИХИЯ И ВТОРОЙ ЭФЕССКИЙ СОБОР. ХАЛКЕДОНСКИЙ СОБОР. «ЭНОТИКОН» ЗЕНОНА. БОГОСЛОВСКИЕ ВЗГЛЯДЫ ЮСТИНИАНА
После того как язычество умерло, христиане, оставшись одни, могли бы благочестиво и мирно наслаждаться своей победой. Но в них продолжал жить дух противоречия, и потому они больше старались выяснять природу основателя своей веры, чем жить по его законам. Я уже говорил о том, что за спорами о ТРОИЦЕ последовали споры о ВОПЛОЩЕНИИ. Эти новые споры были столь же позорны для церкви и столь же вредны для государства, как прежние, но причина их была еще мельче, а последствия ощущались еще дольше. Я намерен уместить в одной этой главе религиозную войну, которая продолжалась двести пятьдесят лет, рассказать о церковном и политическом расколе, отделившем от церкви восточные секты, и познакомить читателя с шумными и кровавыми сражениями этой войны. Для этого я скромно загляну в учение первоначальной церкви.
//-- Эбиониты --//
I. Похвальное желание сберечь честь первых последователей христианства заставило позднейших христиан хотеть, верить и надеяться, что эбиониты или хотя бы назареяне отличались от них только тем, что упорно продолжали соблюдать закон Моисея. Церкви этих сектантов исчезли, их книги были уничтожены или забыты; возможно, что свобода, которую они имели в безвестности, допускала широту религиозных взглядов, и их нечетко определенный ранний символ веры за триста лет принимал разные формы под действием религиозного пыла или благоразумия. Однако даже самый снисходительный к этим сектантам критик должен признать, что они ничего не знали о чистой и самостоятельной божественности Христа. Воспитанные на иудейских пророчествах и предрассудках, они никогда не учились в этой школе надеяться на кого-либо большего, чем земной человек-мессия. У них хватило мужества приветствовать своего царя, когда он явился перед ними в одежде бедняка, но грубость их чувств не позволила им разглядеть Бога, когда он искусно и старательно скрыл свое небесное происхождение за обликом и именем смертного человека [175 - Златоуст и Афанасий были обязаны признать, что и сам Христос, и его апостолы редко говорили о божественности Христа.].
Постоянные спутники Иисуса из Назарета беседовали со своим другом и земляком, который во всех жизненных действиях своего разума и своего тела казался существом того же вида, что они сами. Вырастая, он постепенно делался выше ростом и умнее, стал из младенца юношей, потом мужчиной, а затем после тяжких мук души и тела умер на кресте. Он жил и умер ради человечества, но Сократ тоже жил и умер за дело религии и справедливости. Хотя стоик или герой может презирать скромные добродетели Иисуса, слезы, пролитые о друге и о родине, можно считать самым несомненным доказательством того, что Иисус был человеком. Чудеса, о которых говорит Евангелие, не могли сильно удивить народ, который стойко и отважно верил в более блестящие знамения, о которых повествовал закон Моисея. Пророки древности излечивали болезни, воскрешали мертвых, разделяли воды моря, останавливали солнце и возносились на небеса в огненной колеснице. Древние евреи в своей богатой метафорами речи могли также присвоить святому и мученику почетное имя СЫН БОЖИЙ, считая, что он – приемное дитя Бога.
И все же в несовершенном символе веры назареян и эбионитов можно заметить едва уловимую разницу между теми еретиками, которые смешивали появление на свет Христа с событиями обыкновенной жизни и считали, что он был зачат обычным для природы образом, и теми, кто чтил девственность его матери и считал, что зачатие произошло без помощи земного отца. Недоверчивость первых объясняется видимыми обстоятельствами рождения Иисуса, законным браком его предполагаемых родителей Иосифа и Марии и тем, что Иисус предъявлял наследственные права на царство Давида и наследие Иуды. Однако в нескольких экземплярах Евангелия от Матфея была записана тайная правдивая история рождения Иисуса, и сектанты второго толка долго хранили древнееврейскую оригинальную запись этого рассказа как единственное доказательство истинности своей веры. Естественные подозрения мужа, знавшего, что сам он целомудрен, развеяло заверение (услышанное во сне), что жена его беременна от Святого Духа. Поскольку сообщивший о таком сне историк не мог лично быть свидетелем этого случившегося далеко от него домашнего знамения, он, должно быть, услышал тот же голос, который продиктовал Исайе слова о будущем зачатии Младенца Девой. Сын девственницы, порожденный безошибочным действием Святого Духа, был единственным в своем роде существом, не имевшим себе подобных; по всем умственным и телесным качествам он превосходил детей Адама. Со времени своего знакомства с греческой и халдейской философией евреи убежденно верили в бессмертие, предсуществование и переселение душ и оправдывали Провидение тем, что души заточены в свои земные оболочки, как в тюрьмы, для того, чтобы искупить проступки, которыми запятнали себя в предыдущих жизнях. Но у чистоты или загрязненности есть бесконечное множество степеней. Можно с достаточно большой вероятностью предположить, что в отпрыска Марии и Святого Духа были влиты все самые возвышенные и добродетельные силы человеческого духа, что его спуск с этой высоты был добровольным выбором и что его задачей было очистить от греха не себя, а мир. Вернувшись в свои родные небеса, он получил за послушание огромную награду – вечное царство Мессии, которое пророки смутно предсказывали в плотских образах мира, завоеваний и власти. Всемогущество могло расширить человеческие способности Христа до степени, которой требовала его небесная должность. В языке древних слово «Бог» относилось не только к Богу Отцу, и не имеющий себе равных исполнитель его воли, единственный зачатый им сын может без излишней самонадеянности требовать для себя от подчиненного ему мира религиозного почитания, хотя и во вторую очередь после отца.
//-- Гностики --//
II. Всходы веры, которые медленно вырастали на неплодородной каменистой земле Иудеи, были, уже став взрослыми растениями, перенесены к неевреям, в страны с более благоприятным климатом. Чужеземцы из Рима и Азии, которые никогда не видели Христа в облике человека, были охотнее готовы признать его богом. Язычник и философ, грек и варвар одинаково привыкли представлять себе длинный ряд, бесконечную последовательность ангелов, демонов, божеств, духов или эманации, которые ведут свое начало от владыки светлых сил. Им не могло казаться странным или невероятным, что первый среди этих духов, Логос, то есть Слово Бога, состоящий из той же субстанции, что его Отец, спустился на землю, чтобы освободить род человеческий от пороков и заблуждений и вывести людей на путь жизни и бессмертия. Но ранние восточные церкви были заражены преобладающим мнением о вечности и природной чистоте материи. Многие из христиан-неевреев отказывались верить, что сам небесный дух, неделимая частица первичного вещества, мог соединиться с куском нечистой плоти; в своем пылком почитании божественной природы Христа они благочестиво отрицали его человеческую природу. Когда кровь Христа на Голгофе была еще недавним воспоминанием, доцеты, многочисленная и ученая секта азиатских христиан, изобрели то фантастическое учение, которое позже распространяли маркиониты, манихейцы и последователи различных гностических ересей. Они отрицали истинность и подлинность евангелий в той части, где говорится о зачатии Христа Марией, его рождении и тридцати годах, которые он прожил до того, как стал исполнять свое предназначение. Он, по их мнению, впервые появился на берегах Иордана в облике зрелого мужчины, но этот облик был только бесплотной формой, фигурой человека, которую Всемогущий Господь создал для того, чтобы подражать свойствам и действиям людей. Звуки речи Иисуса раздавались в ушах слушателей, они видели его образ, который зрительные нервы отпечатывали в их глазах, но менее уступчивое чувство осязания ничего не воспринимало, если они прикасались к этому образу, так что Сын Божий находился рядом с ними духовно, но не физически. Евреи безрезультатно обрушили свой гнев на нечувствительный к их ударам призрак, и в иерусалимском театре на благо человечества была представлена мистерия о страстях, смерти, воскресении и вознесении Христа. Если кто-то заявлял, что такое безупречное притворство и такой постоянный обман недостойны Бога истины, доцеты так же, как слишком многие из их православных собратьев по вере, оправдывали ложь во спасение. Согласно взглядам гностиков, Иегова, Бог Израиля, Творец нашего нижнего мира, был мятежным или по меньшей мере невежественным духом. Сын Божий сошел на землю, чтобы упразднить его храм и отменить его закон, и ради выполнения этой благотворной задачи умело направил на себя надежды и предсказания, относившиеся к земному мессии.
Один из самых проницательных и хитрых мастеров диспута в манихейской школе подчеркивал опасность и непристойность утверждения, что Бог христиан девять месяцев пробыл человеческим эмбрионом и после этого выбрался наружу из женской матки. Благочестивый ужас его противников заставил их отрицать все чувственные обстоятельства зачатия и родов, утверждать, что божественная сила прошла через Марию, как луч солнца через стекло, и что печать ее девственности не была сломана даже в тот миг, когда она стала матерью Христа. Однако безрассудность таких предположений способствовала возникновению более умеренной точки зрения у тех доцетов, которые учили, что Христос был живым человеком, но его тело было нечувствительным к боли и неподвластным никакой порче. Именно такое тело он, согласно взглядам, более близким к канонической точке зрения, получил после воскресения, и таким телом должен был бы обладать всегда, если бы был способен без сопротивления и без повреждений пройти через плотную промежуточную материю. Лишенное основных свойств плоти, тело могло бы не испытывать ее потребностей и болезней. Зародыш, который смог бы из невидимой точки вырасти в полностью сформировавшегося младенца, ребенок, который смог бы вырасти во взрослого мужчину, ничего не черпая из обычных источников питания, мог бы после этого существовать, не восстанавливая ежедневно за счет поступлений из внешнего мира израсходованные за день запасы вещества в своем теле. Иисус пил и ел вместе со своими учениками, но он мог и не чувствовать при этом голода или жажды, а его целомудрие ни разу не было запятнано невольным грехом сладострастия. О теле, имеющем такое необыкновенное устройство, хочется спросить, из какой материи оно было первоначально создано. У гностиков был на это ответ, который им самим не казался странным, но наших более здравомыслящих богословов приводит в изумление: и форма, и вещество Иисуса возникли из божественной первичной субстанции. Представление о совершенно нематериальном духе – утонченная мысль философии нашего времени, а той субстанции, из которой, по мнению древних, состояли души людей, небесные существа и даже сам Бог, бесплотность не мешает быть протяженной в пространстве. Воображению древних было достаточно тонкости воздуха, огня или эфира – стихий, несравненно более совершенных, чем грубое вещество, из которого состоит наш мир. Если мы указываем определенное место, которое занимает Божество, мы должны описать и форму, которую Божество имеет. Антропоморфиты, которых было огромное количество среди египетских монахов и африканских католиков, могли предъявить в доказательство своей правоты то место из Писания, где явным образом сказано, что человек был создан по образу и подобию своего Творца. Почтенный Серапион, один из святых Нитрийской пустыни, пролил много слез, прежде чем отказался от этого дорогого ему предрассудка. Он плакал, как малое дитя, о том, что неудачно принятая новая вера украла у него его Бога и теперь его ум не имеет никого и ничего видимого, во что он мог бы верить и чему молиться.
//-- Две противоположности – теории Керинфа и Аполлинария --//
III. Таковы были доцеты, промелькнувшие как легкие тени. Более долговечную, хотя менее простую гипотезу предложил Керинф из Азии [176 - Святой Иоанн и Керинф случайно встретились в общественных банях Эфеса, но апостол бежал от еретика, чтобы здание не обрушилось им на голову. Этот глупый рассказ заслужил осуждение доктора Мидлтона, но рассказывал его Ириней со слов Поликарпа и, вероятно, время жизни и место жительства Керинфа указаны точно. Устаревшее, но, возможно, истинное чтение стиха 1 Иоанна iv. 3 – ð λνει 'Iησουν – содержит намек на двуликость этого раннего еретика.], который осмелился пойти против последнего апостола.
Живя на границе еврейского и нееврейского миров, он трудился над тем, чтобы примирить гностиков с эбионитами в том, что в одном и том же Мессии сверхъестественным образом соединились человек и Бог. Это мистическое учение приняли и развили его многими причудливыми дополнениями еретики египетской школы Карпократ, Василид и Валентин. Для них Иисус из Назарета был простым смертным, законным сыном Иосифа и Марии; но он был лучшим и мудрейшим из людей и потому избран как достойное орудие для того, чтобы восстановить на земле почитание единого верховного Бога. Когда Иисус был крещен в Иордане, Христос, первый среди небесных духов, Сын самого Бога, вошел в Иисуса, спустившись на него в облике голубя, а затем обитал в его уме и направлял его действия во время определенного Иисусу времени служения. Когда Мессия был предан в руки евреев, Христос, бессмертное и не чувствующее боли существо, покинул свое земное вместилище, улетел обратно в мир духов, который называется «плерома», и оставил Иисуса страдать, жаловаться и умирать в одиночестве. Но справедливость и великодушие такого бегства очень сомнительны, а судьба ни в чем не повинного мученика, которого его божественный спутник сначала вдохновил, а потом бросил, могла вызвать у человека непосвященного жалость и гнев. Этих недовольных невежд по-разному успокаивали сектанты, которые приняли и изменили двойственное учение Керинфа. Стали утверждать, что, когда Иисуса пригвождали к кресту, его ум и тело были чудесным образом наделены нечувствительностью к боли, и потому он не страдал от того, что выглядело как его мучения. Стали уверять, что боль была настоящая, но за эти короткие мгновения муки Иисус будет щедро вознагражден тысячей лет царствования на земле – тем тысячелетним правлением, которое обещано Мессии в его царстве, в новом Иерусалиме. Делались намеки на то, что если Иисус страдал, то лишь потому, что заслужил страдания: смерть на кресте и предшествовавшие ей страдания могли понадобиться для искупления тех простительных грехов, которые сын Иосифа совершил до своего таинственного соединения с Сыном Бога.
IV. Все, кто верит в нематериальность души – а это правдоподобная и благородная идея, – должны признать на основе своего нынешнего опыта, что сознание и материя недоступным для понимания образом соединены между собой. Подобный союз с материей гораздо более высокого, даже высочайшего по своим свойствам сознания не противоречит логике, то есть утверждение о воплощении в земном теле небесного духа или архангела, совершеннейшего из сотворенных духов, не является ни противоречивым, ни глупым. Во времена религиозной свободы, которая была разрешена Никейским собором, достоинство Христа каждый измерял сам, согласуя свое суждение с нечеткими указаниями Священного Писания, разумом или традицией. Но когда на руинах арианства была утверждена подлинная божественность Христа, католики задрожали от страха: в вопросах веры они оказались на краю пропасти. Отойти от этого края было невозможно, стоять на нем – опасно, упасть в пропасть – страшно. К тому же многочисленные неудобства их символа веры усиливало то, что их богословие парило высоко над землей. Они не решались провозгласить, что сам Бог, второе из трех равноправных и единосущных лип Троицы, появился перед людьми, одетый в плоть [177 - Это резкое выражение может быть оправдано словами святого Павла (1 Тим., iii, 16), но наши современные библии вводят нас в заблуждение. Слово δ (который) было заменено на θεóς (Бог) в начале VI века в Константинополе. Но истинное прочтение, которое можно увидеть в латинской и сирийской версиях, дожило до наших дней в рассуждениях и греческих, и латинских отцов церкви. Этот обман вместе с обманом о трех свидетельствах святого Иоанна был прекрасно раскрыт сэром Исааком Ньютоном. Я взвесил все доводы и могу склониться перед авторитетом первого из философов, человека, весьма искусного в критике и богословии. Там должно было бы стоять δς. В обоих этих вопросах мнение авторитетов настолько против обычного прочтения, что благоразумные люди уже не спорят об этом. Неужели почтение Гиббона к первому из философов распространялось и на все его богословские выводы?], что Тот, кто пронизывает собой весь мир, мог уместиться в утробе Марии, что Его вечное существование было размечено на дни, месяцы и годы человеческой жизни, что Всемогущий был бит бичами и распят, что Его нечувствительная к страданиям субстанция ощутила боль и тоску, что Всезнающий знал не все и что источник жизни и бессмертия умер на горе Голгофа. Эти тревожные последствия откровенно, просто и не смущаясь перечислил Аполлинарий, епископ Лаодикии, одному из светочей церкви. Сын ученого грамматика, он был мастером во всех греческих науках.
Свои красноречие, широту познаний и философский взгляд на мир, которые видны в его сочинениях, Аполлинарий смиренно отдал на служение религии. Достойный друг Афанасия, достойный противник Юлиана, он отважно боролся против ариан и язычников, и хотя он подчеркнуто старался применять для пояснения точные геометрические схемы, в своих комментариях к Священному Писанию Аполлинарий выявлял и буквальный, и аллегорический смысл священных текстов. Трудясь усердно, но идя по неверному пути, он предложил точное, простое решение тайны, которая долгое время существовала в переменчивой расплывчатой форме среди нечетких понятий народной веры: Аполлинарий первый произнес вошедшие в историю слова «Одна воплощенная природа Христа», которые до сих пор громко и враждебно повторяют голоса в церквах Азии, Египта и Эфиопии. Он учил, что божественность была объединена или смешана, но не слита с человеческим телом, и что Логос, то есть вечная мудрость, занимал в плоти место человеческой души и выполнял ее роль. Но все же этот мудрый ученый муж испугался собственного безрассудства: свидетели слышали, как Аполлинарий, оправдываясь и неуверенно бормоча пояснения, расставил в своем определении едва заметные акценты. Он ввел туда принятое у старинных греческих философов различие между разумной и чувственной душой человека и предположил, что Христос мог пользоваться Логосом для интеллектуальных функций, а низшую человеческую душу применять для более низких задач животного существования. Вместе с умеренными доцетами он чтил Марию как духовную мать Христа, а не мать по плоти, и считал, что тело Христа либо спустилось с неба, не чувствовало страданий и было недоступно ни для какого вреда, либо было поглощено и преобразовано сущностью Божества. Азиатские и сирийские богословы, чьи школы были прославлены именами Василия, Григория и Златоуста и запятнаны именами Диодора, Феодора и Нестория, оказали учению Аполлинария суровый прием. Но ни сам престарелый епископ Лаодикий, ни его доброе имя и достоинство не пострадали. Поскольку мы не можем подозревать, что его противники проявили слабость, их терпимость, возможно, объясняется изумлением и растерянностью из-за новизны его доводов и неуверенностью в том, каким будет окончательный приговор католической церкви. В конце концов церковь приняла решение в их пользу: точка зрения Аполлинария была осуждена как ересь, и разрозненные общины его последователей были запрещены императорскими законами. Но его учение тайно продолжало жить в монастырях Египта, а его враги испытали на себе ненависть патриархов Александрийских – Феофила и сменившего его Кирилла.
V. Не способные оторваться от земли эбиониты и фантазировавшие доцеты были отвергнуты и забыты; после недавнего пылкого осуждения ошибок Аполлинария у католиков оставался лишь один выход – кажущееся согласие с двойной природой Керинфа. Но вместо временного случайного союза они провозгласили (а мы по-прежнему считаем истиной) глубинное, неразрывное и вечное единение совершенного Бога с совершенным человеком, второго лица Троицы с разумной душой и человеческим телом. В начале V века соединение двух природ было преобладающей точкой зрения в церкви. Со всех сторон звучало утверждение, что способ их сосуществования не может быть ни представлен нашим разумом, ни описан нашими словами. Однако существовала тайная неугасимая вражда между теми, кто больше опасался смешать, и теми, кто больше боялся разделить Божественное и Человеческое в Христе. Подгоняемые своим религиозным безумием, они бежали прочь от ошибки, которую считали величайшей погибелью для истины и спасения души. С обеих сторон заботливо охраняли и ревниво защищали единство и различие двух природ и старательно придумывали такие обороты речи и символы учения, которые содержали бы меньше всего возможностей для сомнения или двусмысленного толкования. Из-за бедности мысли и языка они поддавались соблазну пускать в ход сравнения и дочиста ограбили искусство и природу, заимствуя оттуда любое возможное подобие, но каждое сравнение при разъяснении ни с чем не сравнимой тайны только уводило их воображение на неверный путь. Под микроскопом полемики пылинка выглядела огромным чудовищем, а обе стороны хорошо умели преувеличивать нелепость или нечестивость заключений, которые можно было вывести из утверждений противника. Чтобы уйти друг от друга, они блуждали по темному лесу, и после долгого пути по густым зарослям с изумлением видели перед собой ужасные призраки Керинфа и Аполлинария, сторожившие противоположные выходы из этого богословского лабиринта. Как только они замечали слабый свет здравого смысла и ереси, они замирали на месте и потом осторожно отходили обратно в непроницаемую тьму канонических взглядов. Чтобы очистить себя от обвинения или упрека в преступном заблуждении, они опровергали следствия собственных утверждений, разъясняли свои взгляды, извинялись за несдержанность и все единодушно говорили о согласии и вере. Однако в остывающих углях полемического пожара продолжала скрыто тлеть одна почти незаметная для глаз искра. Суеверие и страсти своим дыханием быстро раздули ее в мощный костер, и словесные споры восточных сект потрясли основы церкви и государства.
//-- Кирилл, Несторий и Первый Эфесский собор --//
I. Имя Кирилла Александрийского прославила именно эта борьба, а титул святой указывает на то, что его мнение и его партия в конце концов одержали победу. В доме архиепископа Феофила, своего дяди, он получил уроки религиозного усердия и властности по канонической системе и усвоил их. Пять лет своей юности он с пользой для себя провел в соседних с Александрией монастырях Нитрии. Под руководством настоятеля Серапиона, своего наставника, Кирилл изучал церковные науки и учился так старательно и неутомимо, что всего за одну ночь просмотрел все четыре Евангелия, католические послания и Послание к римлянам. Оригена он ненавидел, но труды Климента, Дионисия, Афанасия и Василия постоянно были у него в ходу; теория и практика ведения дискуссий укрепили его веру и отточили ум. Кирилл ткал в своей келье невидимую паутину схоластического богословия и обдумывал полные аллегорий сочинения по метафизике. Уцелевшие остатки его трудов – семь фолиантов богословия – теперь мирно дремлют на полках рядом со своими соперниками. Кирилл молился и постился в пустыне, но его мысли (так упрекал его друг) по-прежнему были прикованы к миру, и честолюбивый отшельник слишком уж охотно повиновался приказу, когда Феофил вызвал его обратно в суету городов и церковных съездов. С одобрения дяди он стал читать проповеди и добился славы популярного проповедника. Он был хорош собой и украшал своей особой кафедру; его голос мощно и гармонично звучал под сводами храма; его друзья, расставленные среди слушателей, обеспечивали ему приветственные возгласы и рукоплескания, либо ведя прихожан за собой, либо поддерживая их, а его речи, сохранившиеся в торопливой записи писцов, по силе воздействия на слушателя можно сравнить с речами афинских ораторов, хотя по красоте композиции они не равны афинским. Смерть Феофила позволила его племяннику надеяться на большее и помогла этим надеждам осуществиться. Среди александрийского духовенства не было единства; солдаты и их начальник поддерживали притязания архидьякона, но неодолимая народная толпа голосами и силой рук принесла победу своему любимцу, и через тридцать девять лет после Афанасия на его престол взошел Кирилл.
II. Достойная награда, которой он добился, была соразмерна его честолюбию. Вдали от двора и во главе огромной столицы патриарх Александрийский – так он теперь именовался – понемногу незаконно занял положение гражданского наместника и приобрел гражданскую власть. Он по своей воле распоряжался общественной и частной благотворительностью в своем городе; его голос разжигал и гасил страсти толпы; его приказам слепо повиновались многочисленные фанатичные параболаны, которые на своей повседневной службе привыкли видеть смерть; а префекты Египта либо замирали в священном ужасе перед земной властью этих христианских первосвященников, либо, раздраженные этой властью, попадали в ловушку своего гнева. Кирилл, страстный борец против ересей, начал свое правление с преследования новатиан, наименее виновных и наименее вредных среди сектантов, считая это хорошим предзнаменованием. Запрещение их религиозных обрядов казалось ему справедливым и похвальным делом, и он конфисковал их священные сосуды, не опасаясь, что сам окажется виновен в кощунстве. Законы цезарей и Птолемеев и традиция, которая насчитывала семь столетий и вела начало от основания Александрии, предписывали терпимость к вере евреев, число которых в городе увеличилось до сорока тысяч, и даже давали им привилегии. Патриарх однажды на рассвете без приговора суда и без указа государя повел мятежную толпу захватывать синагоги. Безоружные и неподготовленные евреи были не в силах сопротивляться; их молитвенные дома были разрушены до основания, и воинственный Кирилл изгнал из своего города остатки этого неверующего народа, но перед этим вознаградил свои войска грабежом – позволил им отнять у евреев товары. Возможно, он оправдывал себя тем, что преуспевание сделало евреев наглыми, что они смертельно ненавидят христиан и незадолго до этого пролили христианскую кровь во время бунта, то ли случайного, то ли поднятого умышленно. Такие преступления заслуживали порицания со стороны гражданского наместника, но Кирилл покарал всех подряд, не отличая невинных от виновных и грубо нарушая закон, а Александрия обеднела, лишившись богатой и трудолюбивой колонии. За такое усердие в делах веры Кирилл подлежал наказанию по Юлиеву закону, но при слабом правительстве и в суеверный век он был уверен, что его не накажут, а даже похвалят. Префект Египта Орест жаловался, но его обоснованные жалобы слишком быстро оказывались забыты министрами Феодосия и слишком хорошо запоминались священнику, который делал вид, что прощает наместника, но продолжал его ненавидеть. Однажды, когда Орест проезжал по улицам, на его колесницу напала банда монахов из Нитрии числом в пятьсот человек. Охранники префекта убежали от этих диких зверей из пустыни. В ответ на слова префекта, что он христианин и католик, в него полетел град камней, и лицо Ореста окрасилось кровью. Верные своей власти граждане Александрии пришли на помощь префекту. Орест сразу же удовлетворил требование правосудия и жажду мести, покарав того, чьей рукой был ранен; этот монах, по имени Аммоний, умер под палками ликторов. По приказу Кирилла тело Аммония подняли с земли и перенесли в собор, дали ему новое имя – Фавмасий, что означает «чудесный», его могила была украшена символами мученичества, и патриарх с кафедры восхвалял величие души убийцы и мятежника. Такие почести могли пробудить у верующих желание сражаться и умереть под знаменем святого, и вскоре Кирилл либо сам указал, либо принял в дар новую жертву – жизнь девственницы, которая исповедовала религию греков и была в дружеских отношениях с Орестом. Ипатия, дочь математика Теона, научилась от отца его науке; ее ученые комментарии сделали понятнее геометрию Аполлония и Диафанта; она публично преподавала в Афинах и Александрии философию Платона и Аристотеля. В расцвете красоты и ума эта скромная дева отвергала влюблявшихся в нее мужчин и продолжала наставлять своих учеников. Самые знаменитые своими званиями или заслугами люди империи стремились увидеться с этой женщиной-философом, и Кирилл с завистью смотрел на длинную нарядную вереницу их коней и рабов, которые выстраивались у дверей ее академии. Среди христиан стали ходить слухи, что дочь Теона – единственное препятствие для примирения префекта и архиепископа, и вскоре это препятствие было устранено. В один роковой день, в святое время Великого поста шайка диких безжалостных фанатиков во главе с дьячком Петром вытащила Ипатию из ее колесницы, раздела донага, притащила в церковь и бесчеловечно зарезала. Мясо ее тела срезали с костей остро отточенными раковинами устриц, а еще трепещущий остов изрубили на части и сожгли в огне. Законный ход расследования и наказания был прекращен с помощью вовремя поднесенных даров, но убийство Ипатии осталось несмываемым пятном на Кирилле Александрийском как человеке и на его вере.
III. Возможно, суеверие легче позволяет простить кровь девственницы, чем изгнание святого; а Кирилл сопровождал своего дядю на чудовищно несправедливый собор в предместье «Дуб». Когда память Златоуста была очищена от позора и признана священной, племянник Феофила, глава умирающей партии, продолжал отстаивать справедливость приговора и лишь после томительной отсрочки и упорного сопротивления подчинился единодушно выраженной воле всего католического мира. Его вражда с византийскими первосвященниками была вызвана не страстями, а пониманием собственной выгоды: Кирилл завидовал константинопольским патриархам, счастливцам, которые грелись под солнцем императорского двора, и опасался этих честолюбивых выскочек, которые притесняли европейских и азиатских митрополитов, вторгались в провинции Антиохии и Александрии и считали всю империю своей собственной епархией. Долгое терпение мягкосердечного Аттика, незаконно занявшего престол Златоуста, на время прекратило борьбу между восточными патриархами, но Кирилл в конце концов пробудился от этого сна для боя с противником, более достойным его уважения и ненависти. После короткого беспокойного правления Сисинния, епископа Константинопольского, император сделал выбор, который угодил всем партиям духовенства и народа. На этот раз государь послушался голоса молвы и пригласил чужестранца, о высоких достоинствах которого много говорили, – Нестория, уроженца города Германиция, монаха из Антиохии. Этот выбор императору подсказали строгий аскетизм Нестория и яркость его проповедей. Но первая же проповедь, которую он произнес перед благочестивым Феодосием, показала, что избранник отличается желчным нравом и ему не терпится проявить себя борцом за веру. «Дай мне, о цезарь, землю, очищенную от еретиков, и в обмен я дам тебе Царство Небесное. Истреби еретиков вместе со мной, и я вместе с тобой истреблю персов». На пятый день своего правления патриарх Константинопольский поступил так, словно это соглашение было подписано: обнаружил тайный молитвенный дом ари-ан, захватил их там врасплох и напал. Они предпочли умереть, но не покориться, и в отчаянии подожгли себя. Огонь перекинулся на соседние дома, и Несторий получил омрачившее его победу прозвище Поджигатель. Своей епископской властью он установил по обе стороны Геллеспонта строгий порядок и дисциплину в делах веры: ошибка во времени празднования Пасхи была наказана как преступление против церкви и государства. Лидия, Кария, Сарды и Милет были очищены от скверны кровью упрямых квартодециман, и в эдикте императора, вернее, патриарха, перечислены двадцать три вида и степени ереси, за которые виновный подлежал наказанию. Но карающий меч, которым так яростно размахивал Несторий, вскоре был обращен против него самого. Предлогом для войны, которую вел этот епископ, была религия; но живший в одно время с ним святой считал, что подлинной причиной было честолюбие.
IV. В сирийской школе богословия Несторий был научен считать смешение двух природ отвратительным и проводить тонкое различие между человеческой природой своего господина Христа и Божественной природой своего Господа Иисуса. Пресвятую Деву он чтил как мать Христа, но недавно и безрассудно присвоенное ей имя «мать Бога», которое ей стали давать в начале борьбы против арианства и постепенно за ней закрепили, резало его слух. Друг патриарха, а позже сам патриарх много раз произносили с константинопольской кафедры проповеди против использования или ошибочного применения этого наименования, неизвестного апостолам, не разрешенного церковью и способного лишь встревожить робких, сбить с пути простодушных, позабавить народ и из-за внешнего сходства с прежними родословными олимпийских богов служить для них оправданием. Находясь в более спокойном расположении духа, Несторий признавал, что это выражение можно было бы терпеть или даже признать допустимым на том основании, что две природы объединены одна с другой и потому происходит обмен содержанием между обозначающими их словами. Но ему противоречили, и это вывело Нестория из себя до такой степени, что он стал отрицать почитание новорожденного Бога-младенца, использовать в своих рассуждениях неверные сравнения с совместной жизнью людей в супружестве и гражданском обществе, описывать человеческое в Христе как одеяние, орудие и вместилище для Божественного. От звука этих богохульных слов зашатались опоры церковного здания. Неудачливые соперники Нестория дали волю своему благочестивому гневу – или же своей личной злобе; византийские служители церкви в глубине души были недовольны вторжением к ним чужеземца; монахи были готовы защищать все, что суеверно или нелепо, а народ оберегал славу своей девственной покровительницы. Недовольные мешали проповедям архиепископа и церковным службам мятежными криками; некоторые церковные общины перестали признавать его власть и отвергли его учение; ветры разносили семена вражды во все стороны, и звучные голоса тех, кто сражался на этой сцене, отдавались эхом в кельях Палестины и Египта. На Кирилле лежала обязанность просветить в этом отношении его многочисленных монахов, усердных и невежественных. В александрийской школе он усвоил и проповедовал воплощение одной природы, и скоро преемник Афанасия, занимавший второй престол в церковной иерархии, послушавшись советов своей гордости и своего честолюбия, восстал против нового Ария, более грозного и более виновного. После кратковременного обмена письмами, в которых прелаты-соперники скрывали свою ненависть за пустыми словами об уважении и милосердии, патриарх Александрийский указал государю и народу, Востоку и Западу на греховные заблуждения византийского первосвященника. С Востока, и прежде всего из Антиохии, он получил в ответ советы быть терпимым и молчать – советы двусмысленные потому, что они были адресованы обеим сторонам, а шли на пользу только Несторию. Но в Ватикане послы из Египта были приняты с распростертыми объятиями. Папе Целестину польстило, что к нему обратились за советом, и пристрастный рассказ монаха определил религиозные взгляды папы, который так же, как его латинское духовенство, не знал ни языка греков, ни их хитрых уловок, ни их богословия.
Целестин, председательствуя на соборе Италии, обдумал обстоятельства этого дела, одобрил символ веры, признанный Кириллом, осудил Нестория и его взгляды, лишил еретика епископского сана, но дал ему десять дней отсрочки для отречения от ереси и покаяния и поручил врагу Нестория выполнение этого поспешного и незаконного решения. Но патриарх Александрийский в то самое время, когда обрушивал на врагов громы, словно бог, выставил напоказ свои человеческие заблуждения и страсти, и его двенадцать анафем до сих пор терзают тех рабов православия, которые чтут его память как святого, но остаются верны решениям Халкедонского собора. На этих дерзких утверждениях лежит неизгладимый отпечаток ереси Аполлинария, но серьезные и, возможно, искренние заявления Нестория удовлетворили более мудрых и менее пристрастных богословов нашего времени.
Однако ни император, ни примас Востока не имели желания подчиниться приказу итальянского священника, и все в один голос потребовали созвать собор католической или, вернее, греческой церкви, который один мог прекратить или решить этот внутрицерковный спор. Местом этого собрания был избран город Эфес, куда со всех сторон можно было доехать по морю и по суше, а временем – праздник Троицы. Всем митрополитам разослали письменные приглашения; и была подготовлена стража, которая предназначалась для того, чтобы одновременно защищать и держать взаперти святых отцов, пока они не придут к соглашению по поводу небесных тайн и земной веры. Несторий, когда прибыл туда, держал себя не как преступник, а как судья. Он надеялся не на количество, а на авторитет верных ему прелатов; кроме того, его крепкие телом рабы из бань Зевксиппа получили оружие и были готовы служить ему в любом деле для нападения или обороны. Но его противник Кирилл лучше владел и телесным, и духовным оружием. Кирилл не подчинился приказу государя или по меньшей мере истолковал этот приказ по-своему – явился в сопровождении пятидесяти египетских епископов, которые ожидали, что от кивка их патриарха Святой Дух явится вдохновить их. Деспотичный примас Азии заключил тесный союз с епископом Эфеса Мемноном. За Кириллом готовы были пойти при голосовании тридцать или сорок епископов; в город была введена целая толпа крестьян – рабов церкви, которые должны были поддержать метафизический аргумент кулаками и криком, а народ Эфеса горячо отстаивал честь Пресвятой Девы, тело которой покоилось в земле этого города [178 - Христиане первых четырех веков ничего не знали о смерти и погребении Марии. Традиция, по которой их местом был Эфес, была подтверждена собором, но позже Эфес заменили на предъявивший свои права Иерусалим. Паломникам показывали пустую гробницу Марии, и отсюда возникло сказание о ее успении и воскрешении, которое благочестиво признали истиной греческая и латинская церкви.].
Флот, который привез Кирилла из Александрии, был нагружен богатствами Египта, и с его кораблей высадился на берег большой отряд моряков, рабов и фанатиков, которые, слепо повинуясь своему пастырю, встали под знамя святого Марка и Богоматери. Отцы церкви и даже стражники, охранявшие место собрания, задрожали при виде этого воинства; противников Кирилла и Марии стали оскорблять на улицах или запугивать угрозами в их домах, красноречие и щедрость самого Кирилла увеличивали ряды его сторонников, и вскоре египтянин мог рассчитывать на помощь и голоса уже двухсот епископов. Но автор двенадцати проклятий предвидел и боялся, что против него будет Иоанн Антиохийский, который с малочисленной, но почтенной свитой из митрополитов и богословов медленно ехал в Эфес из своей далекой восточной столицы. Не имея сил переносить задержку, нетерпеливый Кирилл осудил его медлительность как сознательную и преступную и через шестнадцать дней после праздника Троицы объявил собор открытым. Несторий, судьба которого зависела от его восточных друзей, в ожидании их скорого приезда вел себя как его предшественник Златоуст – не признавал судебные полномочия своих врагов и не подчинялся, когда они вызывали его к себе. Противники ускорили суд над Несторием, и место председателя на этом суде занял его обвинитель. Шестьдесят восемь епископов, из которых двадцать два имели сан митрополита, пытались защищать дело Нестория скромным умеренным протестом и были лишены права участвовать в советах своих собратьев. Кандидиан от имени императора потребовал четыре дня отсрочки – чиновника-мирянина грубо и оскорбительно выгнали с собрания святых. Все события этой быстрой процедуры уместились в один летний день. Епископы сообщили свои мнения каждый отдельно, однако единство стиля говорит о влиянии или правке их хозяина, которого обвиняли в том, что он исказил их акты и подписи, которые свидетельствовали обществу о принятом решении. Единогласно – ни одного голоса против – они признали послания Кирилла соответствующими никейскому символу веры и учению отцов церкви, а чтение пристрастно подобранных отрывков из писем и проповедей Нестория прерывалось ругательствами и анафемами; еретик был лишен епископского звания и духовного сана. Этот приговор, злобно адресованный «новому Иуде», был вывешен в письменном виде и объявлен устно на улицах Эфеса. Усталых прелатов, когда они выходили из церкви, приветствовали как защитников Богоматери, которой эта церковь была посвящена.
На пятый день это торжество было омрачено приездом восточных епископов и их гневом. Иоанн Антиохийский, не успев стереть дорожную пыль с башмаков, принял в комнате гостиницы императорского министра Кандидиана, и тот рассказал ему о своих безрезультатных попытках предотвратить или отменить поспешное насилие египтянина. С такими же торопливостью и грубостью церковный совет Востока из пятидесяти епископов лишил Кирилла и Мемнона епископского сана, двенадцатью проклятиями осудил его взгляды как чистейший яд Аполлинариевой ереси и назвал александрийского примаса чудовищем, рожденным и обученным для того, чтобы уничтожить церковь. Престол Кирилла был далеко и недоступен для них, но эфесскую паству они решили немедленно облагодетельствовать назначением другого, верного пастыря. Стараниями бдительного Мемнона церкви были перед ними закрыты и в собор был введен сильный гарнизон. Войска под командованием Кандидиана пошли на приступ; они перехватили и уничтожили дозорные отряды противника, но его крепость была неприступна, и осаждающие отступили. Во время их отхода сильный отряд противника гнался за ними, отступавшие потеряли своих лошадей, и многие из солдат были тяжело ранены дубинами и камнями. Эфес, город Богородицы, был осквернен яростью и криками, мятежом и кровью. Соперничающие соборы обстреливали друг друга анафемами и отлучениями, а при дворе Феодосия все были растеряны и ничего не могли понять из полных вражды и противоречивших один другому рассказов сирийской и египетской партий. За три месяца непрерывного труда император испробовал все способы для прекращения этих раздоров на почве богословия, кроме самого действенного средства – равнодушия и презрения. Он пытался оставить обе партии без предводителей, оправдав вождей обеих сторон, пытался запугать вождей обеих партий, осудив их в одном общем приговоре, посылал в Эфес своих представителей с широкими полномочиями и в сопровождении военной силы, вызвал выборных представителей сторон, по восемь от каждой стороны, на свободные и откровенные переговоры в окрестностях столицы, вдали от народа, чтобы тот не заражал их своим бешенством. Но восточная партия отказывалась уступить, а католики, гордясь своей многочисленностью и союзом с латинянами, отвергали попытки любых предложений о союзе или терпимости. Это вывело из терпения мягкосердечного Феодосия, он рассердился и распустил буйное сборище епископов, которое на расстоянии тринадцати веков приобрело для нас почтенный облик Третьего Вселенского собора. «Бог свидетель, что не я создал эту смуту, – заявил этот благочестивый государь. – Он сам в своей премудрости определит и накажет виновного. Возвращайтесь в свои провинции, и пусть ваши личные добродетели устранят вред и соблазн, исходившие от вашего собрания». Епископы вернулись в свои провинции, но распространили во всей империи те страсти, которые раскололи собор. После трех упорных сражений, закончившихся вничью, Иоанн Антиохийский и Кирилл Александрийский любезно согласились объясниться и дружески обняться. Но причиной их внешнего примирения была осторожность, а не разум, усталость патриархов друг от друга, а не их христианское милосердие.
Византийский первосвященник нашептывал государю дурное о своем египетском сопернике и этим внушил императору пагубное предубеждение против него. Полное угроз и гнева письмо, приложенное к повелению приехать, содержало такие обвинения: Кирилл – беспокойный, наглый и завистливый священник, который запутывает и усложняет простые истины веры, нарушает покой церкви и государства и обращается отдельно к жене и сестре Феодосия, а эта хитрость показывает, что он смеет предполагать существование разлада в императорской семье или вносить в нее разлад. Подчиняясь суровому приказу своего монарха, Кирилл вновь явился в Эфес, где государственные чиновники, действовавшие ради выгоды Нестория и восточной партии, встретили его сопротивлением и угрозами, посадили под арест и созвали войска из Лидии и Ионии, чтобы справиться с фанатичной буйной свитой патриарха. Кирилл, не дожидаясь императорского разрешения, бежал из-под стражи, поспешно взошел на корабль и, покинув неполный по составу собор, вернулся в свою епископскую крепость, где был независим и в безопасности. Однако его ловкие и хитрые посланцы успешно трудились и при дворе, и в столице, чтобы успокоить гнев императора и добиться императорской милости. Слабовольным сыном Аркадия управляли то жена и сестра, то дворцовые евнухи, то женщины из дворца. У всех у них преобладающими страстями были суеверие и алчность, а вожди православия очень усердно старались встревожить первое из этих чувств и удовлетворить второе. Константинополь и его пригороды были освящены многочисленными монастырями, святые настоятели которых, Далмации и Евтихий, верно и усердно служили делу Кирилла, почитания Богородицы и единства Христа. С первого мгновения своей монашеской жизни они ни разу не появлялись среди мирян и не ступали по мирской земле столицы. Но в страшный час, когда церковь была в опасности, этот обет был нарушен ради более высокого долга, который было нужнее исполнить. Настоятели пришли из своих монастырей к императорскому дворцу во главе длинной вереницы монахов и отшельников, которые несли в руках зажженные свечи и пели молитвы Богоматери. Это необыкновенное зрелище просветило и воодушевило народ, и дрожащий от испуга монарх выслушал молитвы и увещевания святых, а те отважно заявили, что никто не вправе надеяться на спасение души, если не поддержит преемника Афанасия и его православный символ веры. В то же время на всех подходах к трону велась осада с помощью золота. Придворные – мужчины и женщины – получали прикрытые благовидными именами хвалебных речей и благословений взятки, каждый в меру своего могущества и своей алчности. Но их постоянные требования опустошили святые места Константинополя и Александрии, и патриарх своей властью уже не мог заставить умолкнуть недовольный шепот духовенства о том, что уже шестьдесят тысяч фунтов взято в долг для покрытия затрат на этот постыдный подкуп.
Пульхерия, которая облегчала брату тяжесть управления империей, была самой прочной опорой канонического православия; громы собора и шепоты двора находились в таком согласии между собой, что Кирилла заверили: он добьется успеха, если сможет ради выгоды Феодосия сместить одного евнуха и поставить на его место другого. Однако египтянин не смог похвалиться ни славной, ни полной победой. Император с необычной для него твердостью соблюдал свое обещание защищать невиновных восточных епископов, так что Кирилл смягчил свои проклятия, признал – неохотно и в расплывчатых по смыслу выражениях – двойственность природы Христа прежде, чем смог насладиться местью и расправиться с несчастливым Несторием.
Безрассудный и упрямый Несторий еще до завершения собора испытал притеснения Кирилла, был предан двором и почти лишился поддержки своих восточных друзей. Страх или негодование подсказали ему, что он должен, пока еще есть время, отречься добровольно: тогда уход будет хотя бы по видимости славным. Его желание или по меньшей мере просьбу охотно удовлетворили: Нестория с почетом отвезли из Эфеса в Антиохию, в его прежний антиохийский монастырь, и вскоре его наследники Максимиан и Прокл были признаны законными епископами Константинополя. Однако низложенный патриарх уже не мог вернуть себе в тишине кельи невинную душу и безопасную жизнь обычного монаха. О прошлом он жалел, настоящим был недоволен, а будущего имел основания бояться, потому что восточные епископы, когда он утратил популярность, стали один за другим уходить от него, и с каждым днем таяли ряды тех раскольников, которые чтили Нестория как исповедника веры. Когда Несторий прожил в Антиохии четыре года, Феодосии поставил свою подпись под эдиктом, в котором бывший патриарх был приравнен к Симону Волхву. Его взгляды и последователи были запрещены, сочинения приговорены к сожжению, а сам он изгнан сначала в аравийский город Петру, а затем в Оазис – один из островов Ливийской пустыни. Ханжество и война и после этого продолжали яростно преследовать выброшенного из церкви и из мира изгнанника. Его уединенную тюрьму захватило бродячее племя блеммиев, или нубийцев. На обратном пути они отпустили бесполезных для них пленников, но Несторий раньше, чем добрался до берегов Нила в толпе освобожденных, с большой радостью убежал из римского православного города к дикарям, рабство у которых было не таким суровым. За этот побег он был наказан как за новое преступление. Патриарх вдохновил духовные и гражданские власти Египта, и чиновники, солдаты, монахи благочестиво мучили врага Христа и святого Кирилла: еретика то отвозили к границе Эфиопии, то возвращали назад, пока его старое тело не сломилось от трудностей и случайностей этих повторных переездов. Однако ум Нестория был по-прежнему крепким и независимым: его пастырские письма вызывали почтительную робость у наместника Фиваиды. Он пережил истинно верующего александрийского тирана и, возможно, после шестнадцати лет изгнания Халкедонский собор вернул бы ему епископский сан или по меньшей мере возвратил бы его в лоно церкви. Смерть помешала Несторию явиться на этот собор в ответ на дружелюбное приглашение его участников. Возможно, его болезнь дала какие-то основания для позорящего рассказа о том, что его язык, которым он хулил Бога, был съеден червями. Несторий был похоронен в Верхнем Египте, в городе, известном под названиями Хемнис, Панополис и Акмим. Однако бессмертная ненависть якобитов в течение многих столетий поддерживала обычай бросать камни на его могилу и помогала распространяться по миру глупому преданию, что эту могилу никогда не увлажняет небесный дождь, который проливается равно на праведных и грешных. Тот, в ком живы человеческие чувства, может пролить слезу о судьбе Нестория, но тот, кто справедлив, должен учесть, что Несторий пострадал от гонений, которые сам же ранее одобрял и на которые обрекал других.
//-- Ересь Евтихия и Второй Эфесский собор --//
После смерти александрийского примаса, правление которого продолжалось тридцать два года, католики предались неумеренному религиозному усердию и стали злоупотреблять своей победой. В церквах Египта и монастырях Востока строго проповедовалось монофизитское учение (одна воплощенная природа); изначальный символ веры Аполлинария находился под защитой святости Кирилла, а его почтенный друг Евтихий дал свое имя секте, которая была враждебнее всех к сирийской ереси Нестория. Евтихий, соперник Нестория, был аббатом, архимандритом или настоятелем трехсот монахов; но мысли простого неграмотного затворника могли бы угаснуть в келье, где он спал более семидесяти лет, если бы не византийский первосвященник Флавиан, который, озлобившись или не сдержав себя, открыл этот позор всему христианскому миру. Сразу же после этого был созван местный собор. Заседания этого собрания были запятнаны громкими криками и хитрым обманом; в итоге кто-то, застав врасплох пожилого еретика, вынудил у него мнимое признание, что тело Христа произошло не из вещества тела Девы Марии. Евтихий, узнав пристрастное решение этого собора, обратился с просьбой пересмотреть это дело на общем собрании. На общем съезде его дело доблестно защищали его крестник Хризафий, который был правящим евнухом дворца, и его сообщник Диоскор, который унаследовал от племянника Феофила престол, символ веры, таланты и пороки. Стараниями Феодосия, который созвал участников собора специальными приглашениями, Второй Эфесский собор был составлен умело: на нем присутствовали по десять митрополитов и по десять епископов от каждой из шести епархий, на которые делилась Восточная империя. За счет тех, кто попал на собор в порядке исключения, благодаря благосклонности императора или своим заслугам, число участников возросло до ста тридцати пяти; сириец Барсум, глава и представитель монахов, был приглашен заседать и голосовать вместе с преемниками апостолов. Но деспотизм александрийского патриарха вновь подавлял свободу обсуждения: из египетских арсеналов вновь было вынуто то же духовное и материальное оружие, что и раньше. У Диоскора находились на службе азиатские ветераны – шайка лучников; более грозные, чем они, монахи, чьи души были недоступны ни разуму, ни милосердию, осаждали двери собора. Отцы церкви единогласно и, по-видимому, без принуждения признали истиной веру Кирилла и даже его проклятия, а ересь о двух природах была официально осуждена в лице наиболее ученых представителей восточной партии вместе с их сочинениями. «Пусть те, кто делит Христа на части, сами будут разделены на части мечом; пусть они будут разрублены на куски, пусть они будут сожжены заживо!» – таковы были милосердные пожелания христианского собора. Невиновность и святость Евтихия были признаны без колебаний, но прелаты, особенно фракийские и азиатские, не хотели смещать с должности своего патриарха за применение им его законных прав, даже если он этими правами злоупотребил. Они стали обнимать ноги Диоскора, который, угрожая, поднялся с места и стоял на нижней ступеньке своего трона, и умолять, чтобы он забыл ошибки собрата и проявил уважение к его сану. «Вы что, решили бунтовать? Где офицеры?» – воскликнул беспощадный тиран. При этих словах в церковь ворвалась толпа разъяренных монахов и солдат с дубинами, мечами и цепями; епископы, дрожа от страха, попрятались кто за алтарь, кто под скамью; поскольку у них не было горячего желания стать мучениками, они поставили свои подписи на пустом листе бумаги, на котором затем был написан обвинительный приговор византийскому первосвященнику. Флавиан был тут же отдан на растерзание диким зверям этого церковного амфитеатра; Барсум словами и собственным примером побуждал монахов отомстить за оскорбления, нанесенные Христу. Рассказывают, что патриарх Александрийский осыпал руганью, бил руками, пинал и топтал ногами своего константинопольского собрата; во всяком случае, точно известно, что жертва, не успев доехать до места своего изгнания, умерла на третий день от ран и ушибов, полученных в Эфесе. Второй собор был справедливо заклеймен как шайка грабителей и убийц, однако обвинители Диоскора должны были преувеличить размер его насилия, чтобы меньше казались их собственные трусость и непостоянство.
//-- Халкедонский собор --//
Вера Египта победила, но побежденную партию поддерживал тот самый папа, который без страха встретил гнев Аттилы и Гензерика. Богословский труд Льва – его знаменитое послание о тайне воплощения – был оставлен без внимания Эфесским собором; его авторитет и авторитет латинской церкви были оскорблены в лице его легатов; те бежали от рабства и смерти и рассказали печальную повесть о тирании Диоскора и мученичестве Флавиана. Его провинциальный собор отменил эфесские постановления, как принятые с нарушением правил и потому незаконные; но поскольку отмена тоже нарушала правила и была незаконной, Лев стал добиваться созыва всеобщего собора в свободных и истинно верующих провинциях Италии. Со своего независимого трона римский епископ говорил и действовал как глава христиан, не подвергаясь опасности; Плацидия и ее сын Валентиниан послушно написали под его диктовку и отправили своему восточному собрату просьбу, чтобы тот восстановил покой и единство церкви. Однако марионетку, занимавшую престол Востока, так же ловко повернул кукловод-евнух, и Феодосии смог, не помедлив ни секунды, сказать в ответ, что церковь уже находится в покое и торжествует, а пламя недавнего бунта было погашено справедливым наказанием несториан. Возможно, греки до сих пор бы исповедовали монофизитскую ересь, но тут конь императора удачно оступился. Феодосии умер; трон унаследовала его православная сестра Пульхерия со своим номинальным мужем; Хризафий был сожжен на костре, Диоскор оказался в опале, изгнанники были возвращены из ссылки, а восточные епископы подписали послание Льва. Но все же папе не удался его главный замысел – созвать латинский собор. Лев посчитал ниже своего достоинства председательствовать на греческом соборе, который был быстро собран в Никее, в провинции Вифиния; его легаты потребовали в повелительном тоне, чтобы император присутствовал на соборе, и усталые отцы церкви были перевезены в Халкедон, где они были на виду у Марциана и константинопольского сената. На расстоянии четверти мили от Фракийского Боспора находилась церковь Святой Евфимии, построенная на вершине пологого, хотя и высокого склона. Ее состоявшее из трех частей здание считалось чудом искусства, а вид безграничных пространств земли и моря мог возвысить ум сектанта до созерцания Бога или Вселенной. Шестьсот тридцать епископов выстроились по порядку в нефе этой церкви, но легаты, третий из которых был простым священником, заняли места впереди патриархов Востока. Кроме того, почетные места были предоставлены двадцати мирянам консульского и сенаторского звания. В центре церкви было выставлено роскошное евангелие, но догмы веры устанавливали папские и императорские чиновники, которые смиряли страсти на тринадцати заседаниях Халкедонского собора. Своим пристрастным заступничеством они прекращали неумеренные выкрики и проклятия, которыми епископы унижали свой важный вид. После того как легаты официально предъявили Диоскору обвинение, он был вынужден сойти со своего трона и занять место преступника, которого судьи уже заранее приговорили. Восточная партия, для которой Кирилл был большим врагом, чем Несторий, встретила римлян как своих освободителей. Фракия, Понт и Азия негодовали на убийцу Флавиана, а новые патриархи Константинополя и Антиохии пожертвовали своим благодетелем, чтобы сохранить свои места. Епископы Палестины, Македонии и Греции стояли за веру Кирилла, но перед собором, в разгар боя, их предводители вместе со своей послушной свитой переметнулись с правого фланга на левый, и их своевременное дезертирство решило судьбу сражения. Среди семнадцати участников голосования, которые приплыли из Александрии, четверо поддались соблазнам и нарушили клятву верности, а остальные тринадцать, простершись ниц на земле, вздыхая и плача, умоляли участников собора о милосердии и жалобно заявили, что если они уступят, то будут убиты разгневанным народом, когда вернутся в Египет. Сообщники Диоскора смогли искупить свою вину или заблуждение запоздалым раскаянием, но за их грехи пришлось отвечать ему. Диоскор не просил прощения и не надеялся быть прощенным.
Голоса тех умеренных участников собора, которые требовали помилования для всех виновных, заглушил крик большинства – клич победы и мести. Чтобы сохранить доброе имя бывших сторонников Диоскора, были умело найдены провинности за ним самим: он безрассудно, поспешно и незаконно отлучил от церкви римского папу, он, упрямый и непокорный, отказывался явиться по вызову на собор (когда находился под арестом). Привели свидетелей того, как он проявлял гордость, скупость и жестокость, и они подтвердили истинность этих случаев. Кроме того, святые отцы с омерзением выслушали рассказ о том, что полученные церковью пожертвования растрачивались на танцовщиц, что дворец и даже баня Диоскора были открыты для александрийских проституток и что патриарх открыто содержал наложницу – некую пользующуюся дурной славой особу по имени Пансофия или Ирина.
За эти позорные преступления собор лишил Диоскора епископского сана, а император отправил его в ссылку; но безгрешность его веры была провозглашена в присутствии и с молчаливого одобрения отцов церкви. Они благоразумно не стали провозглашать еретиком Евтихия, а лишь оставили его в подозрении и даже ни разу не вызвали его на свой суд. Они смутились и молчали, когда некий дерзкий монофизит швырнул к их ногам том сочинений Кирилла и бросил им вызов, предлагая проклясть в его лице учение этого святого. Если мы аккуратно пролистаем принятые в Халкедоне постановления в том виде, как они были записаны православной партией, то обнаружим, что значительное большинство епископов были за простое единство Христа, а двусмысленное утверждение, что он состоял «из двух природ», могло означать либо их существование раньше, либо их последующее смешение, либо наличие какого-то опасного промежутка времени между зачатием человека и принятием Бога. Римское богословие, более четкое и точное в определениях, приняло в высшей степени оскорбительную для слуха египтян формулировку, что Христос существовал в двух природах, и эта много значащая частица, которую следует хранить в памяти, а не в разуме, едва не привела к расколу среди католических епископов. Послание папы Льва они подписали с почтением и, возможно, искренне, но заявили на двух следовавших один за другим диспутах, что нецелесообразно и незаконно переходить те священные границы, которые были установлены в Никее, Константинополе и Эфесе согласно Священному Писанию и преданиям старины. В конце концов они уступили настойчивым просьбам своих хозяев, но их безошибочное и хорошо обдуманное решение, утвержденное голосованием и горячо одобренное, на следующем заседании было отменено оттого, что ему воспротивились легаты и их восточные друзья. Напрасно множество епископов в один голос повторяли раз за разом: «Определение, данное отцами, соответствует православию и не терпит изменений! Теперь видно, кто еретик! Анафема несторианам! Пусть они уходят из собора! Пусть уезжают в Рим!» Легаты угрожали, император был неограниченным владыкой в своей империи, и комитет из восемнадцати епископов подготовил новое решение, которое было навязано неохотно принявшим его участникам собора. Именем Четвертого Вселенского собора католическому миру было объявлено, что Христос существовал в одном лице, но в двух природах. Так была проведена невидимая граница между ересью Аполлинария и верой святого Кирилла, и умелой рукой искусного богослова через пропасть был переброшен узкий, как лезвие бритвы, мост, ведущий в рай. В течение десяти веков своей слепоты и рабства Европа получала свои религиозные взгляды от ватиканского оракула, и это же самое определение, уже приобретя обаяние древности, без спора было включено в символ веры реформатами, которые не желали признавать верховную власть римского первосвященника. Халкедонский собор до сих пор продолжает торжествовать в протестантских церквах, но вражда угасла, и в наши дни даже самые благочестивые христиане не знают или не обращают внимания, что именно их вера говорит о таинстве боговоплощения.
Но греки и египтяне во времена правления православных императоров Льва и Map циана были настроены совершенно иначе. Эти два благочестивых государя насаждали свою веру оружием и указами, и пятьсот епископов заявили, руководствуясь своей совестью или честью, что постановления Халкедонского собора необходимо поддержать и для этого допустимо даже кровопролитие. Католики с удовлетворением видели, что этот собор ненавистен сразу и монофизитам, и несторианам; но у несториан было меньше гнева или меньше сил, а монофизиты стали разрывать Восток на части своим упрямым и кровопролитным религиозным пылом. Иерусалим был захвачен армией монахов, которые грабили, жгли и убивали во имя одной воплощенной природы. Гробница Христа была осквернена кровью, и бунтовщики поставили у ворот города стражу, чтобы защититься от войск императора. После опалы и изгнания Диоскора египтяне продолжали сожалеть о своем духовном отце и ненавидели как незаконного захватчика власти его преемника, которого посадили на епископский престол отцы из Халкедона. Трон этого преемника, Протерия, охраняли две тысячи солдат; он пять лет воевал против народа Александрии и при первом известии о смерти Марциана пал жертвой религиозного пыла александрийцев. За два дня до праздника Пасхи патриарх был осажден в своем соборе и убит в том его приделе, где совершались крещения. То, что осталось от его изуродованного тела, сожгли, а пепел развеяли по ветру. Тех, кто сделал это, побудило к действию появление перед ними якобы ангела, на самом же деле – честолюбивого монаха Тимофея по прозвищу Кот, который унаследовал место Диоскора и его религиозные взгляды. Установившиеся правило и обычай мстить обидчику еще сильнее разжигали в обоих враждующих лагерях пламя гибельного суеверия. Из-за спора на отвлеченную метафизическую тему были убиты тысячи людей, и христиане всех исповеданий были лишены земных радостей общественной жизни и невидимых даров крещения и святого причастия. Возможно, странный рассказ, сложенный в те дни, скрывает в себе иносказательное описание этих фанатиков, мучивших каждый себя самого и один другого. Его донес до нас епископ, человек серьезный, который сообщает: «В консульство Венанция и Целера народ Александрии и всего Египта заболел странной дьявольской лихорадкой: великие и малые, рабы и свободные, монахи и духовные лица, уроженцы этой страны, которые воспротивились Халкедонскому собору, лишились дара речи и рассудка, лаяли как собаки и собственными зубами отгрызали куски мяса от своих рук и ног».
//-- «Энотикон» Зенона --//
Эти беспорядки, продолжавшиеся тридцать лет, породили на свет знаменитый «Энотикон» – так было названо постановление императора Зенона, которое в его царствование и в царствование Анастасия подписали восточные епископы под страхом лишения епископского сана и ссылки для тех, кто отвергнет или нарушит этот благодетельный основной закон. Духовные лица могли насмешливо улыбаться или недовольно ворчать по поводу того, что мирянин посмел устанавливать догмы веры; но если мирянин вступает на этот путь, где его ждут унижения, его ум меньше заражен предрассудками и соображениями выгоды, а власть должностного лица может держаться лишь на согласии внутри народа. Как раз в этом случае с церковью Зенон выглядит наименее презренным, и я не могу разглядеть никакой преступной манихейской или евтихиевой ереси в великодушных словах Анастасия, что преследовать почитателей Христа и граждан Рима – дело, недостойное императора. «Энотикон» был приятнее всего для египтян, но наши канонически верующие учителя богословия своим ревнивым и даже придирчивым взглядом не увидели в нем ни малейшего изъяна; в нем дана точная католическая формулировка догмы о боговоплощении без использования тех терминов и утверждений, которые были в ходу у враждующих сект. Торжественно провозглашаются проклятия Несторию и Евтихию, а также всем еретикам, которые делят Христа на части, путают его с обычным человеком или превращают в призрак. Количество природ не названо, и определение слова «природа» не дано, лишь почтительно подтверждена истинность чистого учения святого Кирилла и догм, принятых в Никее, Константинополе и Эфесе. Однако преклонения перед Четвертым собором нет; вместо этого спор прекращен осуждением всех противоположных учений, если любое из них будут преподавать в Халкедоне или где-либо еще. Друзья и враги последнего собора могли молча обняться и объединиться, соглашаясь с этой широкой по смыслу формулировкой. Самые разумные из христиан приняли такую веротерпимость, но их разум был слаб и непостоянен, а их пылкие собратья презирали их послушание как рабство и трусость. Трудно было соблюдать абсолютный нейтралитет в том, что целиком заполняло собой умы и разговоры; то книга, то проповедь, то молитва снова разжигали пламя спора, а личная вражда между епископами заставляла их то нарушать, то восстанавливать объединявшую их общность веры. Между Несторием и Евтихием разместилась тысяча оттенков слова и мысли. Противоположные концы этого богословского спектра занимали с одной стороны – египетские ацефалы, с другой – римские первосвященники; они были не равны по силе, но равны по отваге. Ацефалы, не имевшие ни государя, ни епископа, более трехсот лет оставались отделенными от Александрийской церкви из-за того, что александрийские патриархи признали константинопольское соглашение, не осудив формально Халкедонский собор. Папы же прокляли константинопольских патриархов за заключение союза с Александрией без формального одобрения этого же собора. Своими неуступчивостью и деспотизмом они занесли эту духовную заразу в наиболее верные старине греческие церкви, под влиянием этих же чувств отрицали или ставили под сомнения действительность их обрядов, тридцать пять лет готовили раскол между Западом и Востоком и наконец отменили почитание памяти четырех византийских первосвященников, которые осмелились быть против верховной роли святого Петра. Еще до того, как религиозный пыл прелатов-соперников положил конец ненадежному перемирию между Константинополем и Египтом, Македонии, подозреваемый в несторианской ереси, признал в опале и изгнании решения Халкедонского собора, а преемник Кирилла пытался купить их отмену за две тысячи фунтов золота.
Обстановка была так накалена, что значение или, вернее, звучание всего одного слога могло нарушить покой империи. Греки считают, что трисвятая песнь «Свят, свят, свят господь Саваоф!» – это тот самый гимн, который ангелы и херувимы вечно повторяют перед престолом Бога, и что он был примерно в середине V века чудесным образом сообщен Константинопольской церкви. Набожные антиохийцы вскоре прибавили «который был распят за нас!». Эти слова благодарности, обращенные то ли к одному Христу, то ли ко всей Троице, могут быть оправданы положениями богословия; песнь была постепенно принята восточными и западными католиками, но придумал ее епископ-монофизит. Вначале дар врага был отвергнут как величайшее и опасное богохульство, и поспешное необдуманное принятие этого нововведения едва не стоило трона и жизни императору Анастасию. Народ Константинополя совершенно не имел представления о разумных основах свободы, но считал законной причиной для восстания цвет одежды наездника в гонках или окраску определения тайны в школах. «Трисвятое» пропели в соборе два враждебных хора – один с ненавистным дополнением, другой без него, а когда у певцов не осталось воздуха в легких, они пустили в ход более весомые аргументы – палки и камни. Нападавших наказал император, но защитил патриарх; венец и митра были поставлены на карту в споре по этому сверхважному поводу. Улицы мгновенно заполнили бесчисленные толпы мужчин, женщин и детей; впереди них шли стройными рядами, кричали и сражались легионы монахов. «Христиане! Настал день мученичества! Не покинем нашего духовного отца! Анафема тирану-манихейцу, он недостоин царствовать!» – выкрикивали католики. Галеры Анастасия стояли готовые к отплытию перед дворцом, пока патриарх не простил покаявшегося государя и не усмирил волнение толпы. Торжество Македония было вскоре прервано изгнанием, но религиозные чувства его паствы снова накалил до предела тот же самый вопрос: «Был ли один из Троицы распят?» По этому случаю «синяя» и «зеленая» партии Константинополя временно прекратили вражду, а гражданские и военные органы власти были распущены в их присутствии. Ключи от города и знамена гвардии были сложены на форуме Константина, где находился главный лагерь верующих. Днем и ночью они, не зная отдыха, либо пели гимны во славу своего Бога, либо грабили и убивали слуг своего государя. Голову его любимца-монаха – «друга врага Святой Троицы», как называли его восставшие, – подняли на копье. Горящие факелы, которые защитники правительства метали в постройки еретиков, не делали различия между партиями и подожгли здания самых православных из христиан. Статуи императора были разбиты, а сам он три дня укрывался в одном из пригородов и лишь на четвертый день осмелился просить о милосердии своих подданных. Анастасий появился на императорском месте цирка без венца и в позе просителя. Католики у него на глазах снова повторили свою исконную трисвятую песнь; они с восторгом выслушали его предложение отречься от императорского сана, которое он передал через герольда, выслушали его наставление, что, поскольку все править не могут, они перед его отречением должны выбрать себе государя, и приняли жертву: двух нелюбимых народом министров, которых их господин не колеблясь отдал на съедение львам. Возникновению этих яростных, но кратковременных бунтов способствовал успех Виталиана, который, командуя армией, состоявшей из гуннов и готов, в своем большинстве идолопоклонников, объявил себя защитником католической веры. В ходе своего благочестивого восстания он опустошил Фракию, осадил Константинополь, истребил шестьдесят пять тысяч христиан, своих братьев по вере, и в конце концов добился нового созыва епископов, удовлетворения требований папы и признания решения Халкедонского собора. Этот согласный с канонами веры договор неохотно подписал умирающий Анастасий и более верно выполнял дядя Юстиниана. Таковы были события первой из тех религиозных войн, которые велись во имя Бога-Миротворца учениками этого Бога.
//-- Богословские взгляды Юстиниана --//
Юстиниана мы уже видели с разных сторон: как правителя, как завоевателя и как законодателя. Остается взглянуть на него как на богослова, и в этом случае заранее возникает невыгодное для него мнение, что богословские взгляды должны занимать большое место в его словесном портрете. Этот государь был согласен со своими подданными в суеверном почтении к живым и скончавшимся святым. Его «Кодекс» и особенно «Дополнения к кодексу» подтверждают и увеличивают привилегии церкви. В каждом споре между мирянином и монахом этот пристрастный судья был склонен заявить, что правда, невиновность и справедливость всегда находятся на стороне церкви. В своих публичных и частных религиозных обрядах император мог служить примером усердия: его молитвы, ночные бдения и посты были суровы, как покаяние монаха. Его воображение увлекала надежда или вера, что ему самому посылается вдохновение с небес. Он добивался покровительства Пресвятой Девы и святого архангела Михаила, и его излечение от опасной болезни объясняли чудесной помощью святых мучеников Козьмы и Дамиана. Столица и провинции Востока были украшены религиозными памятниками, и хотя появление подавляющей части этих дорого стоивших построек можно объяснить хорошим вкусом императора или его любовью к показному величию, возможно, что усердие государя-строителя усиливалось искренней любовью и благодарностью по отношению к его невидимым благодетелям. Среди императорских титулов ему приятнее всего было слышать наименование «Благоверный», то есть «благочестивый». Забота о земных и духовных интересах церкви была для Юстиниана важным делом его жизни, и он часто жертвовал обязанностями отца страны ради обязанностей защитника веры. Религиозные споры, происходившие в то время, были сродни его нраву и уму, и преподаватели богословия, должно быть, мысленно смеялись над посторонним в их среде человеком, который усердно занимался их делом и пренебрегал своим. Один дерзкий заговорщик сказал своим соратникам: «Что вы боитесь нашего тирана-святошу? Он целые ночи сидит в кабинете сонный и безоружный, спорит с преподобными седыми бородачами или листает церковные книги». Результаты своего напряженного ночного труда император показал на многих собраниях, где смог блеснуть как самый громкоголосый и внимательный к тонкостям участник диспута и во многих проповедях, носивших название указов и посланий, в которых империи были торжественно объявлены богословские взгляды ее повелителя. В то время, когда варвары захватывали провинции и легионы совершали победоносные походы под знаменами Велизария и Нарсеса, преемник Траяна не появлялся в военных лагерях и был доволен тем, что победил во главе собора. Если бы Юстиниан пригласил на эти соборы незаинтересованного и разумного зрителя, то смог бы узнать, «что религиозная вражда – порождение гордыни и безрассудства; что самые похвальные проявления истинного благочестия – молчание и покорность; что человек не знает, какова его собственная природа, и потому не должен сметь подробно исследовать природу Бога; нам достаточно знать, что совершенные свойства Божества – могущество и доброжелательность».
Веротерпимость не была добродетелью людей того времени, а снисходительность к мятежникам редко бывала добродетелью правителей. Но когда государь опускается до ремесла участника диспутов, которому нужны узкий кругозор и сварливость, он легко поддается искушению восполнить недостаток аргумента могуществом своей власти и без милосердия покарать за упрямое нежелание видеть тех, кто сознательно закрывает глаза от света, который государь им показывает. Царствование Юстиниана было временем постоянных и повсеместных, но разнообразных преследований за веру. Похоже, что он превзошел своих беспечных предшественников и по суровости законов, и по строгости их исполнения. Был определен слишком малый срок в три месяца для обращения или изгнания всех еретиков, а те из них, кто продолжал бы упорствовать и жить в шатком положении на прежнем месте, лишались под железным ярмом Юстиниана не только общественных благ, но и полученных при рождении прав человека и христианина.
Во Фригии монтаны и через четыреста лет по-прежнему неистово стремились к совершенству и пророчествовали; тому и другому они учились у своих апостолов – мужчин и женщин, через которых действовал небесный Заступник. При приближении католических священников и солдат они охотно и не раздумывая хватались за протянутый им венец мученичества – сжигали себя вместе со своим молитвенным домом. И все же эти ранние фанатики продолжали существовать даже через триста лет после смерти своего тирана. Арианская церковь Константинополя находилась под защитой союзников-готов и потому осмелилась не подчиняться суровым законам. Священнослужители ариан по богатству и великолепию были равны сенаторам, и возможно, на золото и серебро, которые алчный Юстиниан у них отнял, могли быть предъявлены права как на военную добычу провинций и трофеи варваров. Тайное существование среди самой утонченной и самой грубой, деревенской, части людей остатка язычников вызывало негодование христиан, возможно не желавших, чтобы кто-то посторонний видел, как они воюют друг с другом. Один из епископов был назначен на должность исследователя веры и исполнял эту должность так усердно, что вскоре обнаружил при дворе и в столице должностных лиц, адвокатов, врачей и софистов, которым все еще было дорого греческое суеверие. Им сурово объявили, что они срочно должны выбрать либо недовольство Юпитера, либо недовольство Юстиниана и что свое отвращение к Евангелию они больше не смогут скрывать под позорной маской безразличия или бесчестья. Патриций Фотий – возможно, один из всех – нашел в себе решимость жить и умереть как его предки: он освободил себя от неволи ударом кинжала и оставил тирану лишь слабое утешение: удовольствие выставить на показ для позора безжизненный труп беглеца. Более слабые собратья Фотия покорились своему земному монарху, приняли крещение и стали особенно усердными христианами, стараясь этим развеять подозрение в идолопоклонстве или искупить грех поклонения идолам. Родина Гомера и места боев Троянской войны еще хранили последние следы его мифологии: стараниями того же епископа семьдесят тысяч язычников были обнаружены и обращены в христианство в Азии, Фригии, Лидии и Карий. Для этих новых христиан были построены девяносто шесть церквей, и Юстиниан в своей благочестивой щедрости прислал для них льняные одежды, библии, все необходимое для литургии и священные сосуды из золота и серебра. Евреи, еще до этого постепенно лишенные своих привилегий, теперь стали жертвами притеснения: обидный для них закон принуждал их отмечать праздник Пасхи в тот же день, когда ее празднуют христиане. У евреев было тем больше прав жаловаться, что католики сами не были согласны с астрономическими расчетами своего государя: народ Константинополя начинал пост на целую неделю позже, чем император своей властью постановил это делать, и имел удовольствие поститься семь дней после того, как по приказу императора мясо выставляли на продажу. Самаритяне в Палестине были помесью, сектой неизвестно какой религии; язычники отвергали их как евреев, евреи – как раскольников, а христиане – как идолопоклонников. На их священной горе Гаризим еще раньше был установлен мерзкий для них крест, но Юстиниан в ходе своих преследований за веру оставил им только две возможности – креститься или восстать. Они выбрали вторую – восстали под знаменем отчаянного предводителя и выместили свои обиды на жизни, имуществе и храмах беззащитного народа. В конце концов регулярные войска Востока усмирили самаритян; двадцать тысяч человек были убиты, еще двадцать тысяч – проданы арабами в рабство к неверным в Персию и Индию, а остатки этого несчастного народа искупили преступление – свою измену – грехом – лицемерием. Подсчитано, что в войне против самаритян было истреблено сто тысяч римских подданных, и когда-то плодородная провинция превращена в пустыню. Но согласно символу веры Юстиниана уничтожение тех, кто не верует во Христа, не было греховным убийством, и он благочестиво трудился огнем и мечом, добиваясь единства христианской веры.
Придерживаясь такого мнения, император был обязан по меньшей мере быть всегда с теми, кто прав. В первые годы своего правления Юстиниан показал себя усердным последователем и защитником православной веры. Примирение греков и латинян сделало фолиант (послание) святого Льва символом веры императора и империи. Несториане и последователи Евтихия, которые оказались с разных сторон за чертой этой веры, попали под двуострый меч гонений, и канонически верующий законодатель в своем кодексе утвердил решения четырех соборов – Никейского, Константинопольского, Эфесского и Халкедонского. Но пока Юстиниан добивался единообразия веры и религиозной обрядности, его жена Феодора, у которой с ее пороками сочеталась набожность, слушала монофизитских учителей, и тайные и явные враги церкви возрождались и умножались в числе от улыбки своей милостивой покровительницы. Через столицу, дворец и супружеское ложе прошла трещина церковного раскола. Однако сомнения в искренности царственных супругов были так сильны, что многие считали, что их разница во взглядах – только игра, часть их тайного заговора против религии и счастья их народа. Знаменитый диспут «О трех главах», который заполнил собой больше толстых томов, чем заслуживает строк, несет на себе глубокий отпечаток натуры императора – большого внимания к мелочам, хитрости и лицемерия. К тому времени тело Оригена уже триста лет лежало в земле, а его душа, которая, как он считал, существовала и до рождения этого тела, была в руках своего Создателя; однако палестинские монахи жадно читали его сочинения. Острый взгляд Юстиниана разглядел в этих сочинениях больше десяти ошибок метафизического характера, и раннехристианский ученый муж был – вместе с Пифагором и Платоном – приговорен служителями церкви вечно гореть в адском огне, существование которого посмел отрицать. Это решение по поводу прошлого на деле было скрытым предательским ударом по Халкедонскому собору. Отцы церкви в Халкедоне спокойно выслушали похвалу в адрес Феодора, епископа Мопсуестии, и – то ли по справедливости, то ли из сочувствия – вернули в лоно церкви Феодорета, епископа города Кирра, и Ибаса, епископа Эдессы. Но эти восточные епископы до некоторой степени заслужили упрек в ереси: Феодор был учителем, а остальные двое – друзьями Нестория. Наиболее подозрительные места их сочинений были осуждены под названием «три главы», так что посмертный обвинительный приговор этим троим задел бы честь собора, о котором католический мир говорил с подлинным или притворным почтением. Если эти епископы, будь они виновны или невиновны, перестали существовать, когда умерли, вряд ли их разбудил бы от вечного сна шум, поднятый через сто лет над их могилами. Если они уже находились в пасти дьявола, никакие человеческие хитрости не могли ни усилить, ни ослабить их мучения. Если же они в обществе святых и ангелов наслаждались наградой, полученной за благочестие, они, должно быть, смеялись над бесполезным гневом богословов-насекомых, еще ползавших по земле. Первый среди этих насекомых, император римлян, когда вонзал свое жало и впрыскивал в рану яд, возможно, не разглядел истинных намерений Феодоры и ее церковной партии. Жертвы были уже вне его власти, и в своих эдиктах он лишь мог предать их проклятию и призвать духовенство Востока в полном составе хором подхватить его ругательства и анафемы. Восток, немного помедлив, подчинился слову своего господина: в Константинополе был проведен Пятый Вселенский собор, на котором присутствовали три патриарха и сто шестьдесят пять епископов. На нем авторы и защитники «трех глав» были лишены места в сообществе святых и торжественно отданы князю тьмы. Но латинские церкви более ревниво оберегали честь Льва и Халкедонского собора. Если бы они, как обычно, сражались под знаменем Рима, то могли бы выиграть этот бой за дело разума и человечности. Но их предводитель был в плену у врага: Вигилий, который раньше уже обесчестил престол святого Петра симонией, теперь предал его своей трусостью, сдавшись после того, как долго, но непоследовательно сопротивлялся деспотизму Юстиниана и софистике греков. Его отступничество вызвало негодование у латинян, и всего лишь два епископа были готовы рукоположить как преемника его дьякона Пелагия. Тем не менее упорство пап постепенно привело к тому, что их противников стали называть «схизматиками», то есть раскольниками. Иллирийская, африканская и итальянская церкви терпели притеснения от гражданской и церковной власти, которая в нескольких случаях применила военную силу; варвары из дальних стран переписывали символ веры с ватиканского образца, и через столетие раскольническое учение «трех глав» угасло в глухом углу провинции Венеция. Но к тому времени религиозное несогласие итальянцев с Константинополем облегчило лангобардам их завоевания, а сами римляне привыкли сомневаться в истинности веры своего византийского тирана и ненавидеть его власть. Юстиниан не был ни твердым, ни последовательным в деликатном деле окончательного выбора религиозных взглядов для себя (у него они быстро менялись) и для своих подданных. В молодости его оскорбляло даже малейшее отклонение от канонического православия; в старости же он перешел границы умеренной ереси, и якобиты были не меньше католиков возмущены его заявлением, что тело Христа было недоступно никакому вреду и человеческая природа Христа никогда не испытывала тех желаний и немощей, которые унаследовала наша смертная плоть. Эта во всех смыслах фантастическая (и вымышленная, и причудливая) точка зрения была объявлена в последних эдиктах Юстиниана, и в момент его своевременной кончины духовенство отказывалось подписать эти эдикты, государь готовился начать преследования, а народ был полон решимости страдать или сопротивляться. Епископ Тревский из своего безопасного города, куда не достигала власть монарха Восточной империи, обратился к этому монарху со словами, в которых слышны одновременно сознание своей власти и любовь: «Всемилостивейший Юстиниан, вспомни свое крещение и свой символ веры. Не оскверняй свои седины ересью. Верни обратно своих отцов из изгнания, а своих сторонников с пути гибели. Ты не можешь не знать, что Италия и Галлия, Испания и Африка уже оплакивают твое падение и предают проклятию твое имя. Если ты не уничтожишь как можно скорее то, чему ты учил, если не воскликнешь громко: «Я заблуждался, я согрешил, анафема Несторию, анафема Евтихию!», ты пошлешь свою душу в тот же огонь, в котором вечно будут гореть они». Император умер, не ответив на этот призыв. Его смерть частично восстановила спокойствие в церкви, а правление четырех его преемников – Юстина, Тиберия, Маврикия и Фоки – отличаются редкой, но удачной особенностью – отсутствием событий в церковной истории Востока.
Ираклий попытался примирить монофизитов с католиками с помощью монотелизма – учения, что у Христа была только одна воля. Его победа и дипломатическое решение в богословии появились слишком поздно: вторжение арабов было уже близко.
В главе 48, которая здесь опущена, Гиббон излагает общий план своих двух последних томов, имевших формат кварто, и перечисляет по порядку императоров четырех главных династий, начиная с Ираклия (610–641) до захвата Константинополя латинянами в 1204 году. Вместо нее здесь приводится краткое содержание.
ДИНАСТИЯ ИРАКЛИЯ, 610–717 ГОДЫ
Ираклий нанес поражение персам и был первым императором, которому пришлось отражать удары ислама. Его поражение в 636 году на берегах реки Ярмак лишило империю Сирии. В 638 году был захвачен Иерусалим, а в 647 году – Александрия (см. главу 51).
В 679 году болгары переправились через Дунай, и последние дни династии Ираклия были временем упадка.
ИСАВРИЙСКАЯ ДИНАСТИЯ, 717–867 ГОДЫ. ИКОНОБОРЦЫ
Лев III Исавриец (717–740) сорвал наступление крупных сил арабов на Константинополь.
В 754 году в Константинополе состоялся Седьмой Вселенский собор, который осудил почитание икон.
Императрица Ирина (797–802) на время восстановила поклонение образам святых; окончательно его возродила Феодора в 843 году (см. главу 49).
В спорах по поводу образов заметна склонность замалчивать то, что иконоборцы по-новому организовали государственную систему и армию империи и попытались приспособить римское законодательство к нуждам своего времени и избавить гражданскую власть от влияния монахов.
Исаврийская династия перестала существовать в результате убийства Льва V (813–820); ее на короткое время сменила Фригийская династия (820–867).
МАКЕДОНСКАЯ ДИНАСТИЯ
Эту династию основал Василий I (867–886). Среди его преемников можно особо отметить Константина VII Порфирородного (912–959), его отчима Романа Лакапина (919–944) и Иоанна Цимисхия (969–976), который имел трех дочерей: монахиню Евдоксию, Феодору и Зою. Сложная личная жизнь и запутанная политика последних двух сестер определяли ход событий в империи до смерти Феодоры в 1056 году. Существование династии продлил еще на один год избранник Феодоры Михаил Стратиотик.
В это время в Европе возникло новое политическое противостояние – между императорами и патриархами на Востоке, между императорами и папами на Западе. Начался раскол между восточной и западной церквами, и в 1054 году они окончательно отделились одна от другой. В политике славянские народы стали для Восточной Римской империи важнее, чем народы Запада.
В IX и X веках империя вернула себе часть своего могущества и своих земель. Константин VII дал толчок реформам в законодательстве и интеллектуальному возрождению (см. главу 53). Никифор Фока (963–969) и Иоанн Цимисхий (969–976) отвоевали у мусульман Сирию и Месопотамию. Василий II Болгаробойца [179 - На сестре Василия Болгаробойцы Анне был женат киевский князь Владимир Святославич, креститель Руси.] (963– 1025) сломил силу славян. После его смерти мощь и процветание империи вновь сменились упадком.
ДИНАСТИЯ КОМНИНОВ (1057–1204)
Исаак I Комнин (1057–1059) отрекся от престола; после его царствования начался период бедствий, отмеченный победой турок-сельджуков у Манцикерта в 1071 году. Эта их победа стала первым шагом к потере империей всей Малой Азии (см. главу 57). В 1081 году племянник Исаака основал династию и начал период реформ. Теперь Восточная империя обратилась к Западу, и Запад стал различными способами признавать, что получает от Востока многие выгоды. В 1095 году начался Первый Крестовый поход. Смертельный удар империи был нанесен в 1204 году, когда крестоносцы Четвертого Крестового похода захватили и разграбили Константинополь и прекратили существование династии Комнинов (см. главу 60).
Глава 49
ПОЧИТАНИЕ ИКОН. ЛЕВ ИКОНОБОРЕЦ. ВОССТАНИЕ В ИТАЛИИ. ВЗАИМООТНОШЕНИЯ ПИПИНА И КАРЛА ВЕЛИКОГО С ПАПАМИ. ВОССТАНОВЛЕНИЕ ПОЧИТАНИЯ ИКОН НА ВОСТОКЕ. ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ ПАП ОТ ВОСТОЧНОЙ ИМПЕРИИ. ЦАРСТВОВАНИЕ И ХАРАКТЕР КАРЛА ВЕЛИКОГО. ЦАРСТВОВАНИЕ КАРЛА IV И СРАВНЕНИЕ ЕГО С АВГУСТОМ
Рассказывая о связях между церковью и государством, я до сих пор рассматривал церковь лишь как подчиненную сторону и служанку государства. Это правило принесло бы много пользы, если бы когда-нибудь соблюдалось на деле так же строго, как в этом повествовании. Восточную философию гностиков, бездонную темную глубину предопределения и благодати и странное превращение причастия из символического знака в поедание истинного тела Христа я специально не стал затрагивать, а оставил эти темы любопытным богословам для отвлеченных рассуждений. Но я с большим старанием и удовольствием описал здесь то из церковной истории, что ощутимым образом влияло на упадок и разрушение Римской империи: распространение христианства в мире, основные установления католической церкви, гибель язычества и секты, возникшие в результате непонятных споров о Троице и Воплощении. На первое место в этом ряду мы по праву можем поставить почитание икон, о котором так яростно спорили в VIII и IV веках – поставить потому, что этот вопрос о народном суеверии вызвал к жизни восстание в Италии, земную власть римских пап и восстановление Римской империи на Западе.
//-- Почитание икон --//
Первые христиане чувствовали непреодолимое отвращение к пользованию изображениями в религиозных обрядах – и просто к их применению, и к злоупотреблению ими. Это отвращение можно объяснить тем, что первые христиане были потомками евреев и врагами греков. Закон Моисея строго запрещал любые изображения Божества, и этот принцип прочно закрепился в правилах и практике избранного народа. Защитники христианства направляли свой ум против глупых идолопоклонников, которые склоняются перед творениями своих собственных рук – медными и мраморными изображениями, а эти творения, если бы сами были наделены разумом и способностью двигаться, скорее сами склонились бы, чтобы почтить творческую силу художника. Возможно, некоторые недавно обращенные и недостаточно хорошо знакомые со своей новой верой христиане из племени гностиков могли по-язычески украшать статуи Христа и святого Павла венками, оказывая им те же знаки почтения, что Аристотелю и Пифагору. Но общественная религия католиков была всюду одинаково простой и чисто духовной. Первое упоминание об использовании рисунков – это его осуждение церковным советом Иллибериса через триста лет после начала христианской эры. Во времена преемников Константина, когда победившая церковь торжествовала в покое и роскоши, более благоразумные епископы снизошли до того, что ради пользы толпы разрешили ей это явное суеверие, а после гибели язычества их больше не сдерживало опасение, что одобренное ими похоже на ненавистное христианам. Первыми предметами почитания, которые стали применяться как символы в христианстве, стали крест и реликвии. Святые и мученики, которых христиане просили о заступничестве, сидели по правую руку от Бога, но благодатные и часто сверхъестественные силы, которые, как считал народ, словно дождь проливались на землю вокруг их могил, были для благочестивых паломников бесспорной причиной, чтобы посетить безжизненные останки, прикоснуться к этим памятникам заслуг и страданий святого и поцеловать их. Но более интересным памятником скончавшемуся достойному человеку, чем его череп или сандалии, было его изображение – точное подобие его фигуры и лица, созданное искусством живописца или скульптора. Такое изображение умерших очень близко природе человека; во все времена подобные портреты заботливо хранились либо в память личной дружбы, либо как знак уважения со стороны общества. Изображениям римских императоров оказывались гражданские почести, которые были почти религиозными. Менее пышные, но более искренние по чувству обряды совершались перед статуями мудрецов и патриотов. Эти языческие добродетели, эти роскошные грехи исчезли, став ничтожными рядом с подвигом святых, отдавших жизнь за вечную небесную родину. Вначале почитание изображений у христиан было лишь опытом, который проводили осторожно и без уверенности в своей правоте: образа были постепенно разрешены для обучения невежд, пробуждения чувств в холодных душах и для угождения предрассудкам новообращенных бывших язычников. Медленно, но неизбежно почести, относившиеся к оригиналу, были перенесены на копию: благочестивые христиане стали молиться перед изображениями святых, и языческая обрядность – коленопреклонение, светильники, ладан – незаметно проникла в католическую церковь. Угрызения совести и сомнения, порожденные разумом или благочестием, замолкали от убедительных доказательств – видений и чудес: если картины передвигаются, разговаривают и истекают кровью, они должны обладать божественной энергией и достойны религиозного поклонения. Даже у самого дерзкого мастера могла бы дрогнуть в руке кисть при безрассудной попытке придать определенные форму и цвет бесконечному Духу, вечному Отцу, тому, кто пронизывает собой весь мир и поддерживает его существование. Но суеверный ум легче примиряется с тем, что можно изображать красками, и почитать ангелов и в особенности Сына Божьего в тех человеческих обликах, которые им было угодно принимать на земле. Второе лицо Троицы было одето вполне материальным смертным телом, но это тело вознеслось на небеса, и если бы некое его подобие не предстало глазам учеников, духовное поклонение Христу могло бы исчезнуть в тени видимых останков и изображений святых. Подобная же милость судьбы оказалась необходима для Девы Марии и была для нее благоприятна: место погребения Марии было неизвестно, и доверчивые греки и латиняне стали верить в ее Успение – взятие ее души и тела на небеса в час земной кончины. К концу VI века применение икон и даже поклонение им уже прочно вошли в обиход; греки и азиаты благодаря своему богатому воображению горячо их любили, Пантеон и Ватикан были украшены символами нового суеверия; но на Западе грубые варвары и арианское духовенство более холодно относились к этому подобию идолопоклонства. Более смелое нововведение – скульптуры из меди и мрамора, как в античных храмах, – оскорбило умы или совесть греков-христиан, и они всегда считали гладкую окрашенную поверхность более пристойным и безобидным подобием святыни.
Достоинство и сила действия копии зависят от ее сходства с оригиналом, но первые христиане не знали, каким на самом деле был внешний облик Сына Божьего, его Матери и его апостолов. Статуя Христа в палестинском городе Панеасе скорее изображала какого-то земного спасителя; гностики и их языческие памятники подверглись осуждению, а воображение художников-христиан могло лишь скрыто подражать какому-нибудь языческому образцу. В этой беде помогло дерзкое и умелое изобретение, которое обеспечило сразу и сходство изображения с оригиналом, и безгрешность поклонения ему. На фундаменте сирийской легенды о переписке Христа с Абгаром, которая была так знаменита во времена Евсевия и с такой неохотой покинута своими современными защитниками, было построено новое предание. Епископ Кесарии переписал письмо, но, что очень странно, забыл про портрет Христа – точный отпечаток его лица на холсте, подаренный Христом в благодарность за веру чужеземному царю, который просил его о помощи как целителя и предложил ему защиту от злобы евреев в хорошо укрепленном городе Эдессе. Незнание об этом ранней церкви объясняли долгим заточением этой картины в нише стены, откуда после пяти веков забвения ее достал один благоразумный епископ, который в очень подходящий момент показал ее своим благочестивым современникам. Первым и самым славным деянием этого образа было освобождение Эдессы от войск Хосрова Нуширвана, и вскоре изображение Христа стало почитаться как залог того, что Эдесса никогда не будет захвачена иноземным врагом. Правда, Прокопий пишет, что Эдесса дважды освободилась от персидского монарха благодаря богатству и отваге своих граждан, которые заплатили ему за уход, а потом отразили его атаки.
Историк-язычник ничего не знал про то, о чем его заставляет свидетельствовать Евагрий на одной из страниц своего церковного сочинения, – не знал, что священный залог безопасности был вынесен на крепостные стены и что вода, которой окропили святой лик, не погасила огни у осажденных, а, наоборот, заставила их разгореться сильнее. После этой важной услуги эдесский образ стали хранить почтительно и благодарно. Армяне отвергли это предание, но более доверчивые греки поклонились изображению, которое было не написано кистью смертного мастера, а создано непосредственно божеством, которое на нем представлено. Стиль одного византийского гимна и выраженные в нем чувства показывают, как далеко ушли эти христиане от самого грубого идолопоклонства. «Как можем мы смертными глазами созерцать изображение, на чье небесное великолепие не смеет смотреть небесное воинство. ТОТ, кто обитает на небесах, сегодня соизволил посетить нас в виде своего подлинного изображения; ТОТ, кто восседает на херувиме, посещает нас сегодня посредством изображения, которое Отец начертал своей безошибочной рукой, которому Он безошибочно дал нужную форму и которое мы освящаем, поклоняясь ему со страхом и любовью». К концу VI века эти изображения, созданные без участия рук, иначе говоря, нерукотворные (в греческом языке это одно слово) были широко распространены в военных лагерях и городах Восточной империи; они были предметами поклонения и совершали чудеса; в час опасности или тревоги присутствие этой почитаемой святыни могло возродить надежду, пробудить угасшее мужество или усмирить ярость римских легионов. Подавляющее большинство этих изображений были копиями, написанными человеческой рукой, могли претендовать лишь на опосредованное сходство с оригиналом и носили свое имя не вполне по праву. Но некоторые из них были более благородного происхождения: их сходство с оригиналом объяснялось тем, что они возникли от его прикосновения; таким образом, оригинал наделялся чудотворной силой, позволявшей ему производить потомство. Некоторых «детей» эдесского изображения честолюбивые владельцы стремились возвысить до звания его братьев: такова «Вероника» из Рима, Испании или Иерусалима – платок, который Христос, обливаясь кровавым потом во время предсмертных мук, приложил к лицу и отдал некоей святой матроне. Даром, который оказался таким плодотворным, вскоре наделили Деву Марию, святых и мучеников. В палестинском городе Диос-поле была мраморная колонна, на которой отпечаталось в виде глубоких линий лицо Богоматери; Восток и Запад украсили иконы, написанные святым Лукой: этому евангелисту, который, возможно, был врачом, навязали ремесло художника, которое ранние христиане так ненавидели и считали языческим. Олимпийский Зевс, созданный музой Гомера и резцом Фидия, мог на короткое время вызвать у человека с философским умом религиозное чувство; но эти католические священные картины художников-монахов были едва намеченными плоскими изображениями, которые свидетельствовали о последней ступени вырождения вкуса и гения [180 - «Ваши позорные фигуры выступают из холста; они так же плохи, как группа статуй!» – так один греческий священник, невежда и ханжа, похвалил работы Тициана, которые заказал, но отказался принять.].
//-- Лев Иконоборец --//
Почитание изображений прокралось в обряды церкви постепенно, едва заметными шагами, и каждый крошечный шаг был приятен суеверным умам, поскольку жить от него становилось уютнее, а греха в нем не было. Но в начале VIII века, в самый разгар злоупотребления изображениями, более богобоязненные среди греков очнулись ото сна и стали опасаться, что под маской христианства они восстановили религию своих отцов. С печалью и нетерпеливым гневом они слышали, как их называют идолопоклонниками, – такое обвинение постоянно выдвигали против них евреи и магометане, которые научились в Законе и Коране непримиримой ненависти к изображениям и всякому почитанию изображений. Рабское положение евреев могло заставить их смирить религиозный пыл и говорить не так властно, но торжествующие мусульмане, которые правили в Дамаске и угрожали Константинополю, клали на свою чашу весов вместе с упреком сразу истину и победу. Города Сирии, Палестины и Египта были укреплены иконами Христа, его Матери и его святых, и каждый город надеялся на чудесную защиту или верил, что она ему обещана. За короткий срок в десять лет арабские завоеватели покорили эти города вместе с их иконами и считали, что таким образом Господь воинств вынес окончательное решение о том, достойны эти бессловесные и бездушные идолы поклонения или презрения. Какое-то время Эдесса отражала атаки персов, но и она, избранная невеста Христова, стала жертвой всеобщей катастрофы, а священное изображение попало в руки неверных. Пробыв в рабстве триста лет, этот залог безопасности был выкуплен набожными константинопольцами в обмен на двенадцать тысяч фунтов серебра, возможность освобождения двухсот мусульман и вечное перемирие на земле Эдессы. В эту пору бедствий и смятения монахи пустили в ход свое красноречие для защиты икон, пытаясь доказать, что грех раскола, в который впало большинство жителей Востока, лишил их благосклонности этих драгоценных символов и уничтожил их благотворное действие. Но теперь монахам противостоял недовольный ропот многих простодушных или разумных христиан, которые доказывали свою правоту с помощью текстов, фактов и сведений о первых временах христианства и тайно желали реформирования церкви. Поскольку поклонение иконам никогда не было утверждено всеобщим или явно сформулированным законом, его распространение по Восточной империи происходило где медленнее, где быстрее, в зависимости от особенностей людей и их обычаев, повсюду разных, утонченности или грубости местных нравов и характера епископа. Легкомысленная столица и изобретательное византийское духовенство очень дорожили этой великолепной частью церковной обрядности, а для грубых жителей дальних округов Азии эта недавно введенная священная роскошь была чем-то чуждым. Многие большие общины гностиков и ариан, перейдя в православие, сохраняли в обрядах ту простоту, которая существовала до их отделения от церкви. Армяне, самые воинственные из подданных империи, и в XII веке еще не примирились с видом икон. Эти различные разряды людей представляли собой неисчерпаемый источник предубеждения и отвращения – богатства, которое не имело большой цены в анатолийской или фракийской деревне, но часто прибавлялось к мощи церкви и государства в сокровищнице удачливого солдата, прелата или евнуха.
Самым удачливым из этих авантюристов был император Лев III, который, начав свой путь в горах Исаврии, взошел на трон Востока. Он не был сведущим ни в церковной, ни в светской науке, но воспитание, разум и, возможно, беседы с арабами и евреями внушили этому воину-крестьянину ненависть к иконам, а считалось, что на правителе лежит долг навязывать своим подданным то, что велит его собственная совесть. Но в начале своего беспокойного царствования, в течение десяти лет, полных труда и опасностей, Лев, подчиняясь необходимости низко лицемерить, склонялся перед идолами, которых презирал, и удовлетворял римского понтифика ежегодными заявлениями о своей приверженности православию и пылкости своих религиозных чувств. Первые его шаги на пути религиозной реформы были умеренными и осторожными: он созвал на большой совет сенаторов и епископов и с их согласия постановил, что все иконы должны быть убраны из алтарей и с церковных престолов и помещены в церквах на такой высоте, чтобы они были видны народу, но недоступны для его суеверия. Но было невозможно остановить нарастание у противников усиливавшихся с одинаковой быстротой, хотя и противоположных чувств – на одной стороне почтения, на другой – отвращения. На своих новых высоких местах священные изображения по-прежнему оставались наставниками своих почитателей и упреком для тирана. Самого императора выводили из себя сопротивление и обвинения противников, а собственная партия упрекала его в неполном исполнении долга и настаивала на том, чтобы он последовал примеру того иудейского царя, который, не смущаясь и не колеблясь, разбил медного змея из храма. И вторым эдиктом Лев запретил как существование, так и применение нарисованных изображений в религии. Церкви Константинополя и провинций были очищены от поклонения идолам: изображения Христа, Девы Марии и святых были разбиты или – если были написаны на стенах здания – скрыты под гладкой ровной поверхностью штукатурки. Секту иконоборцев поддерживали шесть набожных и деспотичных императоров; шумный спор об иконах охватил Запад и Восток и продолжался сто двадцать лет. Лев Исавриец имел намерение провозгласить осуждение икон догмой веры и утвердить эту догму властью и авторитетом Вселенского собора, но созвать такой церковный совет пришлось уже его сыну Константину. Хотя торжествующее ханжество клеймит этот собор как собрание дураков и безбожников, но его пристрастные решения имеют много признаков разумности и благочестия. Советы многих провинций после обсуждения приняли постановление о созыве Вселенского собора, который был проведен в пригородах Константинополя и имел значительное количество участников – триста тридцать восемь епископов, представлявших Европу и Анатолию, поскольку патриархи Антиохии и Александрии были рабами халифа, а римский первосвященник отделил от греков церкви Италии и Запада. Этот Византийский собор принял название и взял на себя полномочия Седьмого Вселенского собора, но даже этот титул был признанием тех шести предыдущих съездов, которые трудолюбиво строили католическое вероучение. После серьезного обдумывания вопроса, которое продолжалось шесть месяцев, триста тридцать восемь епископов объявили и скрепили подписями свое единогласно принятое решение: все видимые символы Христа кроме Святых Даров, употребляемых при причастии, являются либо кощунством, либо ересью; поклонение иконам – это искажение христианства и возрождение язычества; все такие идолы должны быть разбиты или стерты; а те, кто откажется отдать на уничтожение свои принадлежности суеверия, будут виновны в преступном неповиновении церкви и императору. Они громко прославили в хвалах и изъявлениях верности заслуги своего земного спасителя и доверили его усердию и справедливости исполнение своих духовных обвинительных приговоров. В Константинополе, как и на предыдущих соборах, истинной верой для епископов была та, которой желал государь. Но я склонен думать, что в этом случае подавляющее большинство прелатов предпочли тайному выбору своей совести другой, которым их искушали надежда и страх.
Блуждая в долгой ночи суеверия, христиане далеко отошли от евангельской простоты, и им было нелегко разглядеть в темноте ключ от пройденного лабиринта и вернуться назад по его запутанным переходам. Поклонение иконам было, по крайней мере в воображении набожного человека, неразрывно связано с Крестом, Девой Марией, святыми и их останками; эта святыня была окутана облаком чудес и видений; а нервы ума, любопытства и скептицизма у таких людей потеряли чувствительность из-за привычки верить и повиноваться. Самого Константина обвиняют в том, что он, пользуясь правом государя, позволял себе сомневаться в католических таинствах, отрицать их или осмеивать; однако они прочно вписаны в официально принятый символ веры его епископов, и даже самый дерзкий иконоборец мог в глубине души испытывать страх, когда нападал на символы народного суеверия, посвященные его небесным покровителям. Во время реформации XVI века свобода и знание увеличили все способности человека; жажда новизны вытеснила почтение к древности, и мощная отважная Европа могла смотреть с презрением на те призраки, которые ужасали чувствительных и раболепных слабых греков.
О таком скандале – переходе к ереси непочитания символов – можно было объявить народу только трубным голосом церкви. Но даже самый невежественный из народа мог понять, даже самый тупой должен был почувствовать осквернение и падение своих видимых божеств. Первой жертвой вражды Льва стало изображение Христа, прикрепленное на большой высоте в крытом переходе над воротами дворца. Для штурма поставили лестницу, но ее стала яростно раскачивать толпа ревнителей веры и женщин. Они с благочестивым восторгом смотрели, как осквернители святыни падали с этой высоты и разбивались о каменные плиты пола. Почести, положенные древним мученикам, были опозорены тем, что стали наградой преступникам, справедливо наказанным за эти убийство и мятеж. Выполнению указов императора часто противостояли народные волнения в Константинополе и провинциях, самому Льву угрожала опасность, его офицеры были перерезаны. Этот порыв народных чувств был погашен лишь ценой величайших усилий гражданской и военной власти. В Архипелаге, называвшемся еще Святое Море, было много островов, которые все были полны икон и монахов. Их почитатели без колебаний отказались хранить верность врагу Христа, его Матери и святых. Они снарядили флот из лодок и галер, развернули свои освященные знамена и отважно направились в гавань Константинополя, чтобы посадить на трон нового любимца Бога и народа. Они считали, что им поможет чудо, но их чудеса оказались слабее греческого огня, а после поражения своего флота и его гибели в пламени пожара беззащитные острова оказались в полной зависимости от милости или правосудия завоевателя. Сын Льва в первый год своего правления предпринял военный поход против сарацин; в его отсутствие столицу, дворец и трон захватил его родственник Артавазд, честолюбивый защитник православия. Поклонение иконам было торжественно восстановлено; патриарх перестал притворяться или же скрыл свои подлинные чувства, обоснованные притязания захватчика престола на власть были признаны и новым, и старым Римом. Константин бежал и нашел убежище в своих родных горах, но спустился он оттуда, ведя за собой отважных и преданных ему исаврийцев, и в итоге одержал победу. Оружие фанатиков оказалось бессильным, а их предсказания не оправдались. Спокойствие его долгого царствования нарушали народный ропот, мятеж, заговор, взаимная ненависть и кровавая месть. Для его противников то ли причиной их борьбы, то ли предлогом для нее было гонение на иконы, и хотя земной венец им не достался, греки наградили их венцами мучеников. За каждым явным или тайным предательством император чувствовал неумолимую вражду монахов, верных рабов суеверия, которому они были обязаны своим богатством и влиянием. Они молились, проповедовали, отпускали грехи, разжигали страсти, устраивали заговоры. Из уединенного убежища в Палестине пролился целый поток гневных упреков, и последний из отцов христианской церкви, Иоанн Дамаскин [181 - Иоанн, носивший и второе имя – Мансур, был знатным христианином из Дамаска и занимал высокую должность на службе у халифа. Греческий император озлобился против него за усердие в деле защиты икон и предал его. По подозрению в изменнической переписке Иоанну отрубили правую руку, которую чудесным образом восстановила Дева Мария. После освобождения он уволился со своей должности, раздал свое богатство и затворился в монастыре Святого Саввы, который находится между Иерусалимом и Мертвым морем. Эта легенда прославилась, но, к несчастью, ученый издатель его сочинений, отец Лекьен, доказал, что святой Иоанн Дамаскин уже был монахом до начала спора об иконах.] в своих сочинениях обрек тирана на гибель в этой жизни и в будущей.
У меня не хватает времени на выяснение того, в какой степени монахи сами навлекли на себя и в какой степени преувеличивали свои подлинные или мнимые страдания и сколько человек из их числа лишились жизни, какой-либо части тела, глаз или бороды по вине жестокого императора. От наказания отдельных лип он перешел к отмене всего их сословия, а поскольку это сословие было богатым и бесполезным, злоба могла разжигаться в нем алчностью и находить себе оправдание в любви к родине. Грозное поручение и пугающее имя его главного инспектора Дракона вызывали ужас и отвращение у черного народа: инспектор разгонял монашеские общины, принадлежавшие им постройки превращал в склады или казармы, конфисковывал их земли, движимое имущество и скот. Подобные случаи, происходившие в наше время, заставляют верить также в обвинение, что при этом по злобе или просто без причины был нанесен большой ущерб священным реликвиям и даже книгам, хранившимся в монастырях. Вместе с монашеским званием и монашеской одеждой было строго запрещено почитание икон, и похоже, что подданных Восточной империи или по меньшей мере ее священнослужителей заставили торжественно отречься от идолопоклонства.
//-- Восстание в Италии --//
Терпеливый Восток неохотно отрекся от своих священных изображений, но независимые и набожные итальянцы горячо любили свои святые образа и стали доблестно их защищать. По своему церковному рангу и своим полномочиям патриарх Константинопольский и папа римский были почти равны. Но греческий прелат, домашний раб, постоянно был на виду у господина, который одним кивком отправлял его из монастыря на престол или с престола в монастырь. Латинским епископам их удаленность от столицы и опасность их положения среди западных варваров обостряла ум и давала больше свободы. Избранные народом, они этим были дороги римлянам. За счет своих больших доходов они облегчали нужду народа и отдельных людей, а из-за слабости императоров или их пренебрежительного отношения к Риму эти епископы были вынуждены и в военное и в мирное время обеспечением земной безопасности своего города. В школе несчастья священник постепенно приобретал добродетели и честолюбие государя, и кто бы ни всходил на престол святого Петра, – итальянец, грек или сириец – все они вели себя одинаково и проводили одну и ту же политику. Гений и удача пап вернули верховную власть потерявшему легионы и провинции Риму. Все согласны, что в VIII веке власть пап была основана на восстании и что это восстание было вызвано и оправдано ересью иконоборцев. Но поступки второго и третьего Григориев во время этой достопамятной борьбы получили разные объяснения у друзей и у врагов: те и другие истолковывали их согласно своим желаниям. Византийские писатели единогласно заявляют, что после предупреждения, которое не подействовало, они объявили об отделении Запада от Востока и лишили тирана-святотатца доходов Италии и верховной власти над ней. Провозглашенное ими отлучение повторяют в еще более ясных выражениях греческие авторы, которые были свидетелями торжества пап. А поскольку эти греки любили свою религию больше, чем свою страну, они хвалят наследников апостола вместо того, чтобы их упрекать. Современные защитники Рима очень хотят последовать их примеру и заслужить эту похвалу: кардиналы Барониус и Беллармин прославляют этот великий и славный пример низложения монархов-еретиков. Если же этих кардиналов спрашивают, почему церковь не метала такие же громы и молнии в античных Неронов и Юлианов, они отвечают, что единственной причиной терпеливой верности ранней церкви властям была ее слабость. В этом случае любовь и ненависть приводят к одному и тому же результату, и набожные протестанты, стремясь разжечь гнев и пробудить страх в государях и их наместниках, пространно рассуждают о наглости двух Григориев, предавших своего законного повелителя. Защищают Григориев только умеренные католики, в основном из галльской церкви, которые уважают святого, не одобряя при этом его греха. Защищая сразу и корону, и митру, они ограничивают правду факта принципом беспристрастия, Священным Писанием и традицией, обращаются к свидетельствам латинян и посланиям самих пап.
До наших дней дошли два подлинных послания Григория II императору Льву. Их нельзя назвать образцом красноречия и логики, но они позволяют увидеть портрет основателя папской монархии или по меньшей мере надетую им маску. «В течение десяти безупречных счастливых лет, – пишет Григорий императору, – мы ежегодно имели счастье получать Ваши монаршие письма, которые Вы подписывали собственной рукой и пурпурными чернилами – священные залоги Вашей верности православному символу веры наших отцов. Какая достойная сожаления перемена! Какой великий стыд! Теперь Вы обвиняете католиков в поклонении идолам, но обнаруживаете этим обвинением свое бесчестье и невежество. К этому невежеству мы вынуждены приспосабливаться, огрубляя свой стиль и свои доводы. Достаточно иметь лишь начальные знания о священных книгах, чтобы смутить Вас. Если бы Вы вошли в любую из наших школ и назвали себя врагом наших церковных обрядов, наши простодушные и набожные дети стали бы кидать свои буквари вам в голову». После такого вежливого приветствия папа пытается провести обычное различие между идолами Античности и христианскими иконами. Те были созданными человеческой фантазией изображениями призраков и демонов и употреблялись в те времена, когда Бог еще не показал людям своего доступного их зрению подобия. Эти же изображают подлинный облик Христа, его Матери и его святых, которые множеством чудес подтвердили безгрешность и достоинство этого относительного поклонения. Похоже, он действительно полагался на невежество Льва, поскольку смог заявить, что иконы использовались постоянно со времен апостолов и украшали своим почтенным присутствием шесть соборов католической церкви. Более уместным и своевременным был другой аргумент – вывод из нынешней одержимости и недавней практики: согласие внутри христианского мира важнее, чем требования Вселенского собора, и, как признает Григорий, такие собрания могут быть полезны, только если проводятся под властью православного государя. Наглому и бесчеловечному Льву, более виновному, чем любой еретик, он советует успокоиться, молчать и слепо повиноваться духовным руководителям Константинополя и Рима. Первосвященник определяет границу между государственной и церковной властью: первой из них он отдает тело, второй – Душу. Меч правосудия находится в руках наместника – служителя государства; духовенству же доверено более грозное оружие – отлучение от церкви, и при выполнении этой порученной Богом обязанности благочестивый сын не пощадит своего преступного отца. Преемник святого Петра имеет законное право карать земных царей. «Ты, тиран, поднимаешь против нас вещественное оружие своих воинов. Мы, безоружные и нагие, можем лишь просить Христа, государя небесного воинства, чтобы он послал на тебя дьявола ради уничтожения твоего тела и спасения твоей души. Ты глупо и высокомерно заявляешь: я буду отдавать приказы Риму, я разобью на куски изображения святого Петра, а Григорий, как его предшественник Мартин, будет приведен в цепях к подножию императорского трона. Дай Бог, чтобы мне было позволено пойти по стопам святого Мартина! Но пусть судьба Константина послужит предостережением всем гонителям церкви! Этот тиран после того, как был справедливо осужден епископом Сицилии, был зарезан, полный грехов, своим домашним слугой; а святого и теперь чтут народы Скифии, среди которых он в изгнании закончил свою жизнь. Но наш долг – жить, чтобы наставлять и поддерживать народ верующих, и мы еще не оказались в таком положении, чтобы подвергать себя опасности в бою. Хотя ты и не способен защищать своих римских подданных, положение нашего города возле моря может помочь тебе опустошить Рим; но мы можем проехать двадцать четыре стадии до ближайшей крепости лангобардов, и тогда ты можешь сколько угодно гнаться за ветром. Разве ты не знаешь, что папы – связующее звено союза, посредники-миротворцы в отношениях между Западом и Востоком. Глаза всех народов смотрят на наше смирение; и эти народы словно Бога на земле почитают апостола Петра, чьи изображения ты грозишь разбить. Далекие королевства внутренних земель Запада оказывают почести Христу и его наместнику, и сейчас мы собираемся посетить одного из самых могущественных тамошних монархов, который желает принять из наших рук святое крещение. Варвары склонили шеи под ярмо Евангелия, лишь ты один глух к голосу пастыря. Эти благочестивые варвары пылают гневом и жаждут отомстить за гонения, учиненные на Востоке. Откажись от своего безрассудного и гибельного дела; размышляй, дрожи и кайся. Если же ты будешь упорствовать, мы не будем виноваты в той крови, которая прольется в этой борьбе; пусть эта кровь падет на твою голову!»
Первое нападение Льва на константинопольские иконы видела целая толпа приезжих из Италии и с Запада; они с печалью и негодованием рассказали о святотатстве императора. Но когда был объявлен его репрессивный указ, они испугались за своих домашних богов: образы Христа, Девы Марии, ангелов, мучеников и святых были запрещены во всех церквах Италии, а римскому первосвященнику было предложено выбрать либо милость императора за послушание, либо лишение сана и ссылку за неподчинение. Ни вера, ни политические соображения не оставляли Григорию возможности для раздумий и колебаний, и высокомерный тон, которым он обращается к императору, показывает, что папа был уверен в правильности своего учения или в своей способности сопротивляться. Не полагаясь на молитвы и чудеса, он отважно вооружился для сражения с врагом народа и в пастырских письмах разъяснил итальянцам, в какой опасности они находятся и в чем состоит их долг. По этому сигналу Равенна, Венеция и города экзархата и Пентаполиса встали на защиту религии. Их сухопутные и морские военные силы состояли по большей части из местных жителей, чьи любовь к родине и усердие передались и чужеземцам-наемникам. Римский народ был предан своему отцу, и даже лангобарды считали для себя честью получить свою долю в заслугах и выгодах этой священной войны. Самой большой изменой, но самой естественной местью восставших было уничтожение статуй самого Льва; самой действенной и приятной частью восстания – оставление у себя собранного в Италии налога и лишение императора той власти, которой он незадолго перед этим злоупотребил, когда ввел новую подушную подать. Чтобы управление страной не прерывалось, были избраны должностные лица и наместники. Гнев народа был так силен, что итальянцы были готовы провозгласить православного императора и силами флота и армии ввести его в константинопольский дворец. В этом дворце осудили римских епископов, второго и третьего Григориев, как организаторов мятежа и испробовали все возможные способы, чтобы обманом или силой захватить их в плен или лишить жизни. Рим много раз посещали или осаждали начальники гвардии, дуки и экзархи, занимавшие высокие должности или имевшие тайные поручения. Они высаживались на берег, приводя с собой иноземные войска, и получали помощь от некоторых местных жителей: суеверные неаполитанцы покраснели бы от стыда, узнай, что их отцы были на стороне ереси. Но эти тайные или явные атаки были отбиты благодаря мужеству и бдительности римлян. Греки были разгромлены, их предводителей постигла позорная смерть, и папы, хотя и были склонны к милосердию, отказывались заступаться за эти преступные жертвы. В Равенне уже давно существовала кровавая наследственная вражда между несколькими кварталами этого города; религиозная война добавила огня в костер этой межпартийной борьбы. Сторонники икон были многочисленнее или сильнее духом, и экзарх, пытавшийся преградить путь бурлящему потоку, погиб во время народного бунта. Чтобы покарать виновных в этом чудовищном преступлении и вернуть себе власть над Италией, император послал в Адриатический залив армию и флот. Понеся большие потери, потратив много времени из-за ветров и волн, греки высадились на берег вблизи Равенны. Они грозили оставить преступную столицу без жителей и повторить, может быть, даже в большем размере, поступок Юстиниана II, который, карая этот город за предыдущее восстание, выбрал из жителей пятьдесят самых знатных и казнил их. Женщины и священники в саванах, посыпав пеплом голову, молились, распростершись на земле. Мужчины вооружились, чтобы защищать свою родину. Общая опасность заставила враждующие партии объединиться, и горожане предпочли риск сражения долгим мучениям осады. Тяжелый бой продолжался целый день, армии попеременно то наступали, то отступали, но появился призрак, прозвучал голос – и Равенна победила, потому что ее уверили в победе. Чужеземцы отступили к своим кораблям, но многолюдное морское побережье выслало против них множество лодок, и с водой По смешалось столько крови, что шесть лет после этого народ из суеверия не употреблял в пищу рыбу из этой реки. Ежегодный праздник, установленный в честь этой победы, увековечил почитание икон и отвращение к греческому тирану. В эту пору торжества оружия католиков римский первосвященник созвал совет из девяноста трех епископов, направленный против ереси иконоборцев. С согласия его участников он объявил отлученными от церкви всех, кто словом или делом нападает на традицию отцов и образа святых. Подразумевалось, что этот приговор относится и к императору, но последняя безнадежная попытка протеста во время голосования, возможно, означает, что проклятие еще не было обрушено на его преступную голову. Свою безопасность, поклонение иконам и свободу Рима и Италии они подтвердили лишь после того, как папы стали менее суровыми и пощадили реликвии византийских владений. Их умеренные советы отсрочили избрание нового императора и не дали этому избранию произойти: они уговорили итальянцев не отделяться от основной части римской монархии. Экзарху было разрешено жить за стенами Равенны скорее как пленнику, чем как господину, и до венчания Карла Великого императорской короной Рим и Италия управлялись от имени преемников Константина.
Свобода Рима, которую когда-то подавлял оружием и хитростью Август, после семисот пятидесяти лет рабства была спасена от гонений Льва Исаврийца. Цезари обратили в ничто триумфы консулов: в эпоху упадка и разрушения империи бог Терминус, хранитель священной границы, постепенно отступил от океана, от Рейна, от Дуная и от Евфрата, и Рим вернулся в свои древние границы от Витербо до Террацины и от Нарни до устья Тибра. Когда были изгнаны цари, республика имела под собой прочное основание, созданное их мудростью и добродетелью. Их постоянные полномочия были разделены между двумя должностными лицами, выбираемыми на год; сенат продолжал выполнять функции правительства и совета, а законодательная власть распределялась внутри народных собраний согласно хорошо рассчитанной шкале, в зависимости от размера имущества и от заслуг. Ранние римляне, не знакомые с ухищрениями роскоши, усовершенствовали науку управления и войны; воля общества не была ничем ограничена; права отдельного человека были священны; сто тридцать тысяч граждан были готовы взять в руки оружие для обороны завоеванных земель; так из шайки разбойников и изгнанников сформировалась нация, которая заслуживала свободы и жаждала славы. Когда власть греческих императоров пришла к концу, развалины Рима представляли собой печальное зрелище безлюдья и разрушения, рабство было для Рима привычкой, а свобода – случайностью; полученная благодаря суеверию, эта свобода вызывала у самих римлян изумление и страх. Последние следы содержания и даже форм конституции исчезли из памяти и обычаев римлян, а для того, чтобы заново соткать узор республиканской государственной системы, им не хватало или знаний, или нравственной высоты. Малый остаток римлян, потомки рабов и чужеземцев, вызывали презрение у победоносных варваров. Епископ Лиутпранд пишет: «Всякий раз, когда франки или лангобарды хотят как можно сильнее выразить свое презрение к врагу, они называют его римлянином, и под этим словом мы подразумеваем все виды низости, все виды трусости, все виды коварства, величайшую скупость, и величайшую роскошь, и все пороки, которые могут пятнать достоинство человеческой природы». В новом положении необходимость заставила жителей Рима создать для себя – в грубой форме – республиканское правительство: они были вынуждены выбрать нескольких мировых судей и нескольких военных предводителей; знатные римляне долго совещались, и их решения могли быть исполнены лишь при единстве внутри народа и его согласии. В Риме вновь появились сенат и народ, но не было прежнего духа, и новая независимость римлян была опозорена буйной борьбой между развратом и угнетением. Недостаток законов могло восполнить лишь влияние религии, и епископ благодаря своему большому авторитету председательствовал на советах при решении как иностранных, так и внутренних дел. Его милостыня, его проповеди, его переписка с королями и прелатами Запада, его недавние услуги, а также их собственные благодарность и клятва верности приучили римлян считать его первым должностным лицом или государем города. Христианское смирение пап не страдало от титула «домину с» – господин, и на самых древних монетах до сих пор можно видеть их лица и надписи. Теперь их земная власть подтверждена тысячелетием почтения к ней, и самый благородный их титул – свободный выбор народа, который они спасли от рабства.
Лангобарды покорили Равенну и прекратили существование экзархата, а затем напали на Рим. Рим был освобожден королем франков Пипином, а лангобарды в конце концов сдались сыну Пипина, Карлу Великому, в 774 году.
//-- Взаимоотношения Пипина и Карла Великого с папами --//
Взаимные обязательства пап и семейства Каролингов являются важным связующим звеном между историей древней и историей современной, между историей государства и историей церкви. Завоевав Италию, защитники римской церкви приобрели удачный случай, подходящий им титул, любовь народа, молитвы и интриги духовенства. Но главными дарами, которые получил от пап род Каролингов, были звания короля Франции и римского патриция.
I. При церковной монархии наследников святого Петра народы начали вспоминать старый обычай брать себе с берегов Тибра царей, законы и предсказателей своей судьбы. Франки были в недоумении, не зная, как соотнести власть правителя и ее название. Всю королевскую власть осуществлял Пипин, управляющий дворца, и его честолюбию недоставало лишь одного – титула короля. Его отвага помогла ему разгромить врагов, его щедрость увеличила число друзей, его отец был спасителем христианства, и права, на которые он претендовал благодаря своим собственным достоинствам, подтверждались и облагораживались тем, что уже принадлежали четырем поколениям его предков. Имя короля и внешние признаки королевской власти еще сохранял за собой последний потомок Хлодвига, слабый Хильдерик, но его устаревшее право на власть могло лишь стать орудием для мятежников. Народ франков желал восстановить простоту своих законов, а честолюбивый Пипин, подданный и правитель одновременно, желал упрочить свое высокое положение и счастье своей семьи. Управляющий и знатные франки были связаны клятвой верности призрачному королю, кровь Хлодвига для них была чистой и святой, и они совместно отправили посла к римскому первосвященнику с просьбой развеять их сомнения или отменить клятву. Соображения выгоды побудили папу Захария, преемника двух Григориев, принять решение в их пользу. Он заявил, что народ может законным образом соединить в одном человеке звание и власть короля и что несчастный Хильдерик, принесенный в жертву ради безопасности общества, должен быть низложен и заточен в монастырь до конца своих дней. Франки восприняли ответ, столь согласный с их желаниями, как мнение знатока законов, приговор судьи или слова пророка, и род Меровингов исчез с лица земли, а Пипин был поднят на щите и провозглашен королем по выбору свободного народа, привыкшего подчиняться его законам и воевать под его знаменем. С разрешения пап он был коронован дважды – сперва их самым верным слугой, святым Бонифацием, апостолом Германии, а затем благодарными руками Стефана III, который в монастыре Святого Дионисия надел венец на голову своего благодетеля. Был умело использован израильский обычай помазания на царство, преемник святого Петра взял на себя роль посланника Бога, и франкский вождь превратился в помазанника Божьего. Тщеславие и суеверие распространили и сохраняют этот еврейский обряд в современной Европе. Франки были освобождены от своей древней клятвы, но ужасное проклятие было объявлено им и их потомству, если бы они осмелились повторить такие свободные выборы или избрать короля не из святого и достойного рода государей Каролингов. Эти государи наслаждались своей безопасностью, не предвидя опасности в будущем: секретарь Карла Великого утверждает, что скипетр франков передавался по воле пап, и в своих самых дерзких предприятиях они самоуверенно настаивают на своей правоте, приводя как решающий пример этот успех при совершении земного правосудия.
II. Перемены в нравах и языке увели римских патрициев далеко от сената Ромула или дворца Константина – от свободных знатных людей республики или названых родителей императора. После того как Юстиниан силой оружия вернул империи Италию и Африку, важная роль и опасное положение этих дальних провинций потребовали присутствия там верховного наместника, которого называли экзархом или патрицием, не делая различия между этими словами; власть носивших эти титулы правителей Равенны, которые указаны в хронологическом списке государей, распространялась и на Рим. После восстания в Италии и потери экзархата бедственное положение римлян заставило их пожертвовать частью независимости. Но и принося эту жертву, они сами распоряжались собой: декреты сената и народа присваивали сначала Карлу Мартеллу, а затем его потомкам звание патрициев Рима. Вожди могущественного народа отнеслись бы с презрением к этому рабскому званию и должности подчиненного. Но власть греческих императоров на время перестала действовать, и, поскольку империи не было, эти патриции получили более славное поручение от папы и республики: послы Рима преподнесли им ключи от алтаря Святого Петра как залог и символ верховной власти и священное знамя, под которым они были обязаны выступать на защиту церкви и Рима. Во времена Карла Мартелла и Пипина вмешательство королевства лангобардов охраняло свободу Рима, хотя и подвергало его опасности, и патрициат далеких покровителей-франков был только титулом, службой и обязанностью союзника. Карл Великий военной силой и хитростью политика уничтожил врага, но навязал господина. Во время своего первого приезда в столицу он был принят там со всеми почестями, которые раньше оказывались экзарху, представителю императора, и папа Адриан I от радости и благодарности добавил к ним еще несколько новых знаков отличия. Еще не успев получить известие о неожиданном приезде монарха, папа отправил высших чиновников и знатных людей Рима встречать его со знаменем за тридцать миль от города. Вдоль Фламиниевои дороги на протяжении целой мили от города выстроились схолы, то есть землячества греков, лангобардов, саксов и других народов. Римские юноши вооружились, а дети с ветвями олив и пальм в руках пели хвалебные песни в честь своего великого освободителя. Увидев святые кресты и хоругви святых, Карл сошел с коня, дошел до Ватикана, ведя за собой в торжественном шествии своих знатных спутников, и, поднимаясь по лестнице, набожно целовал каждую ступень порога апостолов. В портике его ожидал Адриан во главе своего духовенства. Они обнялись как друзья и равные, но до алтаря король-патриций шел справа от папы. Франк не был доволен этими пустыми бессодержательными почетными приветствиями. За двадцать шесть лет, которые прошли от завоевания Ломбардии до венчания Карла императорской короной, Рим, вначале освобожденный мечом Карла Великого, склонился перед его скипетром, словно был его собственным владением. Народ приносил присягу на верность ему и его семье, от его имени чеканились деньги и вершилось правосудие, он своей властью проверял законность выборов папы и утверждал их результат. Кроме собственного, не полученного от других и неотъемлемого права на верховную власть не оставалось ни одной привилегии, которую титул императора мог бы добавить римскому патрицию.
Благодарность Каролингов была равна по величине этим обязанностям, и их имена священны, ибо это имена спасителей и благодетелей римской церкви. Своей щедростью они превратили ее древние владения – дома и крестьянские хозяйства – в земное государство из городов и провинций, и первым плодом побед Пипина было преподнесение папе в дар экзархата. Астольф, печально вздыхая, расстался со своей добычей; ключи и заложники от главных городов экзархата были переданы послу франков, и тот от имени своего господина преподнес их церкви перед гробницей святого Петра. В широком смысле слова экзархатом могли называть все итальянские провинции, подчинявшиеся императору и его наместнику, но границы собственно экзархата в строгом и точном смысле этого слова проходили по землям Равенны, Болоньи и Феррары. Его неотчуждаемой подвластной территорией была область Пентаполис, которая тянулась вдоль побережья Адриатики от Римини до Анконы и в глубь страны до Апеннинских гор. Пап сурово осуждали за честолюбие и алчность при заключении этой сделки. Возможно, христианский священник должен был проявить смирение и отвергнуть земное царство, править которым, не изменяя добродетелям духовного сана, ему было бы нелегко; возможно, верный своему государю подданный и даже великодушный враг проявил бы больше терпения и не спешил бы делить добычу, захваченную у варвара; а если император поручил Стефану добиваться от его имени возвращения экзархата прежнему владельцу, я не могу не упрекнуть папу в вероломстве и лжи. Но по букве закона каждый человек может, не становясь преступником, принять все, что его благодетель может дать ему, не совершая несправедливости. Греческий император отрекся от своего права на экзархат или утратил это право, а меч Астольфа сломался от удара более мощного меча Каролинга. Не ради Иконоборца Пипин подвергал себя и своих воинов опасности в двух походах за Альпы; он сам владел завоеванными землями и мог по праву передать их другому владельцу; назойливым грекам он благочестиво ответил, что никакие человеческие доводы не соблазнят его на то, чтобы взять обратно дар, который он преподнес римскому первосвященнику ради искупления своих грехов и спасения своей души. Первосвященнику была дана независимая и полная верховная власть над этим великолепным даром, и мир впервые увидел христианского епископа, наделенного привилегиями светского государя – правом выбирать должностных лиц, вершить правосудие, вводить налоги и владеть богатствами равеннского дворца. Во время распада лангобардского королевства жители герцогства Сполето, ища укрытия от бури, обрили себе голову по римскому обычаю, объявили себя служителями и подданными святого Петра и этим своим добровольным подчинением завершили формирование нынешних границ церковного государства. Эти загадочные границы вытянулись во много раз и охватили неизмеримо большую территорию благодаря устному или письменному распоряжению Карла Великого, который в пылу первого восторга от своей победы обделил и себя, и греческого императора, подарив церкви все города и острова, которые ранее были присоединены к экзархату. Но в более спокойные минуты душевной тишины и размышлений он с ревнивой завистью смотрел на недавно возникшее величие своего церковного союзника. От выполнения своих обещаний и обещаний своего отца король франков и лангобардов вежливо уклонился, подтвердив неотъемлемые права империи; при его жизни и после его смерти Равенна и Рим одинаково входили в список епархиальных центров его государства. Суверенные права экзархата постепенно, как снег в руке, растаяли под властью пап, которые приобрели себе в лице архиепископов Равенны опасных соперников внутри собственных владений. Знать и народ презирали ярмо, надетое на них священником, но в те бедственные времена могли лишь хранить память о древнем праве, которое возродили и осуществили в дни процветания.
Прибежищем слабого и хитрого становится обман, и сильный, но невежественный варвар часто запутывался в сети церковной политики. Ватикан и Латеран были арсеналом и мастерской, где, в зависимости от обстоятельств, изготовили или спрятали ради выгоды римской церкви целое собрание разнообразных документов – подложных, подлинных, искаженных или сомнительных. Раньше, чем закончился VIII век, какой-то секретарь преемника апостолов, возможно, знаменитый Исидор, составил декреталии и дарственную Константина – две магические опоры духовной и светской власти пап. Этот памятный дар впервые предстал перед миром в послании Адриана I, где тот горячо просит Карла Великого уподобиться в щедрости великому Константину и оживить в памяти людей его имя. Согласно этой легенде, первый император-христианин был излечен от проказы и очищен в воде крещения святым Сильвестром, римским епископом, и никогда врач не получал более славной награды. Новообращенный государь покинул Рим – город, где жил святой Петр и который должны были наследовать преемники святого, – и дал папам навечно полную верховную власть над Римом, Италией и западными провинциями. Эта выдумка имела самые выгодные последствия для римской церкви: греческим государям предъявлялось обвинение в незаконном захвате власти, а восстание Григория становилось законным требованием наследства. Папы освобождались от долга благодарности; дары Каролингов становились дарами лишь по названию, а на деле – всего лишь справедливым и неотменяемым возвращением законному владельцу малой части церковного государства. Верховная власть в Риме больше не зависела от выбора переменчивого народа, и наследники святого Петра и Константина получили пурпур и привилегии цезарей. Невежество и доверчивость людей в те времена были так велики, что эту нелепейшую выдумку с одинаковым почтением приняли как истину в Греции и на Западе и до сих пор считают одним из положений канонического права. Императоры и римляне были не в состоянии обнаружить обман в подделке, которая уничтожала их права и свободу; единственный голос против прозвучал из одного сабинского монастыря, обитатели которого в начале XII века оспаривали истинность и законность дара Константина. В годы, когда возродились ученость и свобода, вымышленность этого дарения показал своим проницательным пером Лоренцо Валла [182 - Валла Лоренцо (1407–1457) – философ-гуманист эпохи Возрождения, крупнейший в свое время специалист по латинской филологии. Его трактат о «даре Константина» впервые был издан в 1506 году, затем много раз издавался в течение XVI века. Позже был запрещен католической церковью.], красноречивый критик и патриот Рима.
Его современники, люди XV века, были поражены такой кощунственной дерзостью, но разум тихо и неодолимо идет вперед таким шагом, что еще при жизни следующего после них поколения эту выдумку с презрением отвергли историки и поэты и молча или стыдливо осудили защитники римской церкви. Сами папы позволяли себе улыбаться по поводу доверчивости простонародья, но фальшивый и устаревший титул по-прежнему освящает их власть. Декреталии и пророчества Сивиллы постигла одна и та же судьба: здание осталось стоять после того, как под его фундамент был подведен подкоп.
//-- Восстановление почитания икон на Востоке --//
Пока папы утверждали в Италии свою свободу и свою власть, иконы, первопричина их мятежа, вновь стали почитаться на Востоке. В царствование Константина V союз государственной и церковной власти повалил дерево суеверия, но не вырвал его корни. Идолов – иконы теперь считались идолами – втайне любили и заботливо хранили то сословие и тот пол, которые более всех склонны к набожности, и дружеский союз монахов и женщин в конце концов одержал победу над разумом и властью человека. Лев IV исповедовал, хотя не так строго, веру своих отца и деда, но его жена, честолюбивая красавица Ирина, научилась религиозному усердию у афинян, наследников идолопоклонства. При жизни мужа ее религиозные чувства усиливались опасностью и необходимостью их скрывать, но она могла лишь защищать и продвигать на высокие должности нескольких своих любимцев-монахов, которых она привела из пещер и посадила на митрополичьи престолы Востока. Но как только Ирина стала править от собственного имени и от имени своего сына, она повела более мощное наступление против иконоборцев. Первым шагом на пути к гонениям за веру, которые она готовила, стал эдикт общего содержания о свободе вероисповедания. При возрождении монашества была выставлена для всеобщего поклонения тысяча икон и сложена тысяча легенд об их страданиях и чудесах. Умело используя возможности, которые предоставляла смерть или переход в другую епархию того или иного епископа, она расставляла на освободившиеся места подходящих кандидатов, и те, кто сильнее других жаждал земных или небесных милостей, предвидели и льстиво восхваляли решение своей государыни; а сделав константинопольским патриархом своего секретаря Тарасия, Ирина смогла управлять восточной церковью. Но постановление Вселенского собора мог отменить лишь подобный ему съезд. Иконоборцы, которых она поддерживала с этой целью, вели себя дерзко, как имеющие власть, и не желали вступать в спор. То, что произносили слабые голоса епископов, повторяли более громким и грозным криком солдаты и народ Константинополя. Отсрочка собора на год, интриги в течение этого года и выбор Никеи во второй раз для проведения собора православной церкви устранили эти препятствия, и совесть епископов снова, как принято у греков, была в руках правителя. На выполнение этого важного дела было отведено не более восемнадцати дней. Иконоборцы появились на соборе не как судьи, а как преступники или кающиеся грешники. Собрание украсили собой легаты папы Адриана и восточные патриархи. Постановления подготовил председатель Тарасий, а утвердили своими одобрительными возгласами и подписями триста пятьдесят епископов. Они единогласно заявили, что поклонение иконам согласуется со Священным Писанием и с разумом, с мнением отцов церкви и решениями ее соборов. Однако они не решились сказать, должно ли это почитание быть относительным или непосредственным, должны ли божественная природа Христа и его изображение почитаться одинаковым образом. Акты этого Второго Никейского собора сохранились до сих пор; они представляют собой любопытный памятник суеверия и невежества, обмана и безрассудства. Я приведу здесь лишь суждение епископов о сравнительных достоинствах поклонения иконам и высокой нравственности. Некий монах заключил перемирие с демоном прелюбодеяния при условии, что перестанет ежедневно молиться «картине, которая висит в его келье». Чувствуя угрызения совести, он посоветовался по этому поводу со своим настоятелем. А этот законник ответил так: «Чем перестать поклоняться Христу и его Матери в их священных изображениях, лучше бы ты обошел все публичные дома и всех проституток нашего города». Для чести канонического христианства, особенно римской церкви, неудачно то, что оба государя, созвавшие два собора в Никее, запятнаны кровью своих сыновей. Решения второго из этих съездов одобрила и строго выполнила деспотичная Ирина, отказавшая своим противникам в той веротерпимости, которую вначале проявляла к своим друзьям. Во время пяти следующих царствований, которые заняли тридцать восемь лет, борьба между почитателями и уничтожителями икон продолжалась с неугасающей яростью, но у меня нет охоты старательно описывать мелкие подробности одних и тех же повторявшихся событий. Никифор провозгласил для всех свободу слова и отправления религиозных культов, и эту единственную хорошую черту его царствования монахи считали причиной его гибели на земле и в вечности. Основой характера Михаила I были суеверие и слабость, но иконы и святые не смогли удержать на троне своего поклонника. Лев V на троне оставался армянином и утверждал религию армян; при нем идолы и их мятежные сторонники были второй раз приговорены к изгнанию. Их одобрение могло бы сделать святым делом убийство этого нечестивого тирана, но его убийца и преемник, Михаил II, с самого рождения был заражен фригийскими ересями. Михаил пытался быть посредником между враждующими партиями, но католики своей неуступчивостью постепенно заставили его переместиться на другую сторону. Робость помогла ему остаться умеренным, но его сын Феофил, одинаково чуждый страху и жалости, был последним и самым жестоким из иконоборцев. В это время общество было сильно настроено против этой партии, и те императоры, которые пытались преградить путь потоку народных чувств, были озлоблены и наказаны ненавистью народа. После смерти Феофила окончательной победы икон добилась вторая женщина – его вдова Феодора, которую он оставил блюстительницей империи. Она действовала отважно и решительно. Доброе имя и душа ее покойного мужа были спасены выдумкой о его запоздалом раскаянии, патриарх-иконоборец был приговорен к лишению глаз, которое заменили на двести ударов бичом. Епископы задрожали от страха, монахи подняли крик, и православие до сих пор ежегодно отмечает праздником победу икон. Оставался нерешенным лишь один вопрос: обладают ли они святостью сами по себе, и его обсуждали греки XI века. Нелепость утвердительного ответа – сильнейший довод в его пользу, и потому я удивляюсь, что он не был дан в самой явной форме. На Западе папа Адриан I принял и объявил народу решения Никейского собора, который католики теперь почитают как Седьмой из Вселенских соборов. Церкви Франции, Германии, Англии и Испании выбрали средний путь между поклонением и уничтожением икон: допустили их в храмы, но не как предметы поклонения, а как наглядные и полезные напоминания о вере и истории. Была составлена и выпущена в свет от имени Карла Великого полная гнева книга-спор; под его властью во Франкфурте собрался собор из трехсот епископов. Они осудили иконоборцев за ярость, но еще строже – греков за суеверие, и западные варвары еще долго презирали решения мнимого собора греков. Среди этих варваров почитание икон распространялось тихо и медленно, но щедрым возмещением иконам за эти колебания и промедление стало грубое идолопоклонство в годы перед Реформацией и в тех странах Европы и Америки, которые до сих пор погружены во мрак суеверия.
//-- Окончательное отделение пап от Восточной империи --//
Именно после Никейского собора, в годы правления благочестивой Ирины, папы завершили отделение Рима и Италии от империи, передав императорскую власть Карлу Великому, не так строго державшемуся старины в вопросах веры. Они были вынуждены выбирать между двумя соперничающими нациями; религия была не единственной причиной, определявшей их выбор, и папы скрывали недостатки своих друзей, а на католические добродетели своих врагов смотрели с недовольством и подозрением. Разница в языке и нравах навсегда закрепила вражду двух столиц, а семьдесят лет борьбы между ними сделали их чужими друг для друга. Этот раскол позволил римлянам узнать вкус свободы, а папам – вкус верховной власти; покорившись, они бы испытали на себе месть завистливого тирана, к тому же переворот в Италии выявил не только тиранство, но и бессилие византийского двора. Греческие императоры вернули иконы в церкви, но не вернули преемникам святого Петра имения в Калабрии и иллирийскую епархию, отнятые иконоборцами; папа Адриан пригрозил им отлучением, если они в скором времени не прекратят это еретическое поведение. Греки были теперь верны канону, но в их религиозных взглядах не могло не ощущаться влияние правящей государыни; франки были теперь ослушниками, но зоркий глаз мог бы разглядеть, что они близки к переходу от применения икон к поклонению иконам. Писцы Карла Великого запятнали его имя резкостью своих полемических выпадов, но сам завоеватель, как следует государственному деятелю, приспосабливался к различиям в религиозных обычаях разных частей Франции и Италии. Во время своих четырех паломничеств или приездов в Ватикан он обнимал пап как друг и набожный христианин, преклонял колени перед гробницей, а значит, и перед изображением апостола и без малейших угрызений совести участвовал во всех молитвах и процессиях, входивших в римский ритуал богослужения. Разве благоразумие и благодарность позволяли римским первосвященникам отречься от их благодетеля? Были ли они вправе отказаться от подаренного экзархата? Имели ли достаточно сил, чтобы отменить его правление Римом? Титул патриция был слишком мал для заслуг и величия Карла, и только возрождением Западной империи папы могли заплатить свой долг и закрепить свое новое положение. Этой решительной мерой они окончательно устраняли притязания греков; Рим, опустившийся до провинциального городка, возвращал себе прежнее величие; латинские христиане объединялись под началом верховного главы в рамках своей древней метрополии, а завоеватели Запада получали свой венец из рук преемников святого Петра. Римская церковь приобретала усердного и почтенного защитника, и под сенью власти Каролингов римский епископ мог с честью и в безопасности управлять своим городом.
До падения римского язычества борьба за должность епископа богатой римской епархии часто приводила к смуте и кровопролитию. Теперь численность народа была меньше, но времена стали более дикие, а награда – больше, и кафедру святого Петра яростно оспаривали лидеры церкви, каждый из которых надеялся стать верховным властителем. Правление Адриана I не имеет себе равных ни в более ранние, ни в более поздние эпохи; стены Рима, имущество святого престола, крушение лангобардов и дружба Карла Великого стали свидетельствами его славных дел. Он скрытно подготовил престол для своих преемников и в малых по размеру владениях проявил добродетели великого правителя. Память Адриана была почитаема, но на следующих выборах папой избрали священника с Латерана, Льва III, отдав ему предпочтение перед племянником и любимцем Адриана, которых покойный назначил на высшие церковные должности. Отвергнутые соперники больше четырех лет прикрывали видимостью молчаливого согласия или раскаяния самые зловещие планы мести – до того дня, когда во время шествия банда разъяренных заговорщиков разогнала безоружную толпу, напала на папу и нанесла его священной особе удары и раны. Однако их попытка лишить его жизни или свободы не удалась, возможно, из-за их неуверенности и угрызений совести. Льва оставили лежать на земле, сочтя мертвым; когда он вернулся к жизни после обморока, вызванного потерей крови, то речь и зрение возвратились к нему не сразу. Эта естественная задержка была преукрашена и превратилась в чудесное восстановление глаз и языка, которых убийцы его якобы лишили – и лишили два раза – своими ножами. Из тюрьмы Лев бежал в Ватикан; герцог Сполето поспешил ему на помощь, Карл Великий посочувствовал раненому и обиженному первосвященнику и принял его в своем лагере в местности Падерборн в Вестфалии, куда Лев приехал то ли по своему решению, то ли стараниями самого Карла. Лев вернулся из-за Альп в сопровождении графов и епископов, которым было поручено оберегать его от опасностей и в качестве судей провозгласить его невиновность. Покоритель саксов неохотно отложил до следующего года личное выполнение этого богоугодного дела. Во время своего четвертого и последнего паломничества он был принят в Риме с почестями, положенными патрицию; Льву было позволено очиститься от предъявленных ему обвинений с помощью торжественной клятвы, его врагам пришлось замолчать, а виновные в кощунственном покушении на его жизнь понесли слишком малую сравнительно с преступлением кару – изгнание. В последний год VIII века, в праздник Рождества Карл Великий появился в церкви Святого Петра, сменив в угоду римлянам простую одежду своей страны на одеяние патриция. После праздничной службы Лев внезапно надел на его голову драгоценный венец, и воздух собора зазвенел от приветственных криков народа: «Долгой жизни и победы Карлу, благочестивейшему августу! Бог венчает его в великие и миролюбивые императоры римлян!» Голова и тело Карла Великого были освящены царским помазанием; как прежде цезарей, его приветствовал – или же склонился перед ним как перед святыней – верховный священнослужитель. Новый император дал при коронации клятву, в которую входило обещание охранять веру и привилегии церкви, и первыми результатами этого обещания были щедрые дары на алтарь апостола. В беседе с близкими людьми император утверждал, что не знал о намерениях Льва, иначе своим отсутствием в тот памятный день помешал бы им осуществиться. Но приготовления к церемонии должны были бы раскрыть тайну, и приезд Карла Великого в Рим указывает на то, что король знал о том, что готовилось, и ожидал этого. Он признавался, что честолюбив и мечтает о сане императора, и римский собор провозгласил, что этот титул – единственная награда, равная его достоинствам и его услугам Риму.
//-- Царствование и характер Карла Великого --//
Прозвание Великий присваивалось правителям часто и иногда по заслугам, но император Карл – единственный государь, с именем которого этот титул неразрывно слился в одно целое: по-французски его называют Шарлемань, по-английски Чарлимейн, от латинского Карлус Магнус – Карл Великий. Это имя с добавлением «святой» вписано в католический календарь, и это тот редкий счастливый случай, когда святого венчают похвалой историки и философы просвещенного века. Его действительно большие достоинства, несомненно, казались еще больше из-за варварства его народа и его времени, над которым он поднялся. Но видимый размер предмета тоже кажется больше от неравного сравнения, и руины Пальмиры волею случая приобретают великолепие рядом с пустотой окружающей их голой равнины. Не желая оскорбить память восстановителя Западной империи, я хотел бы сказать, что вижу несколько пятен на его святости и величии. Целомудрие было далеко не самой заметной его добродетелью [183 - В «Видении Велтина» – сочинении, которое написал один монах через одиннадцать лет после смерти Карла Великого, император изображен в чистилище с ястребом, который все время клюет тот член, которым Карл грешил, а остальное его тело, символ его добродетелей, здорово и прекрасно.], но счастье народа не могло сильно пострадать из-за его девяти жен или наложниц и множества различных более низких или более коротких любовных похождений, которые он себе позволял, большого количества его внебрачных детей, которых он отдал церкви, долгого девичества и распущенности его дочерей [184 - Женитьба Эдингарда на Имме, дочери Карла Великого, по моему мнению, в достаточной степени опровергается словами о подозрении, пятнавшем этих высокородных девиц, включая его собственную жену. Муж, должно быть, очень решительно стоял в этом случае за историка.] и подозрения в том, что он любил их слишком горячо для отца.
Я вряд ли имею право обвинять в чем-либо честолюбивого завоевателя, но в день последнего справедливого суда сыновья его брата Карломана, меровингские государи Аквитании и четыре тысячи пятьсот саксов, обезглавленных одновременно, будут иметь что сказать по поводу справедливости и человечности Карла Великого. Он злоупотреблял своим правом завоевателя по отношению к побежденным саксам; его законы были не менее кровавыми, чем его войны, и при обсуждении причин, побуждавших его так действовать, то, что нельзя отнести за счет ханжества, приходится объяснить его характером. Читатель-домосед изумляется подвижности императора, чьи ум и тело постоянно были в движении; подданные и враги Карла не меньше изумлялись его внезапному появлению перед ними в то время, когда они считали, что он находится на другом краю империи. Ни мир, ни война, ни лето, ни зима не были для него временем покоя, и наше воображение с трудом примиряет хронологию его царствования и географию его походов и поездок. Но эта подвижность была не личной добродетелью императора, а национальной особенностью. Любой франк всю жизнь проводил в пути – то на охоте, то на поклонении святыням, то на войне, и поездки Карла Великого отличались от всех остальных только большим числом людей в свите и более важной целью. Его славу военачальника следует испытать на подлинность, внимательно изучив его войска, его врагов и его действия. Александр побеждал оружием Филиппа, а у Карла Великого были не один, а два предшественника-героя, которые завещали ему свое имя, свой пример и соратников, сопутствовавших им в победах. Во главе своих войск, превосходивших противника по силе и имевших боевой опыт, он притеснял дикие или выродившиеся народы, которые были не в состоянии объединиться ради своей безопасности; он ни разу не встретился с противником, равным по численности, умению воевать или вооружению. Военная наука была забыта и затем возродилась вновь вместе с мирными искусствами, но войны Карла Великого не прославились ни одной особо трудной или особо успешной осадой или битвой, и он, может быть, с завистью смотрел на добытые у сарацин трофеи своего деда. После Испанского похода его арьергард был уничтожен в Пиренейских горах, и солдаты, чье положение было безвыходным, а отвага оказалась бесполезной, могли, испуская последний вздох, обвинять в этом своего полководца, которому не хватило умения или осторожности. Теперь я с должным почтением перехожу к законам Карла Великого, которые так восхваляет респектабельный судья. Они представляют собой не систему, а ряд постановлений, принятых по конкретным частным случаям и касавшихся устранения злоупотреблений, исправления нравов, ведения хозяйства на фермах, ухода за домашней птицей и даже продажи снесенных ею яиц. Карл желал усовершенствовать законы и натуру франков, и эти попытки, хотя и были слабыми и несовершенными, заслуживают похвалы, поскольку своим правлением он ослабил или на время устранил глубоко укоренившиеся пороки своего времени. Но в его постановлениях я редко мог обнаружить умение видеть предмет целиком и бессмертный ум законодателя, который продолжает жить после смерти в своих творениях для блага потомства. Единство и прочность империи зависели от жизни одного человека. Карл, следуя опасному обычаю, разделил свои земли между своими сыновьями, и страна, чье здоровье было расшатано диетами, которые он ей много раз прописывал, после него стала болеть то безвластием, то деспотизмом. Уважение к набожности и знаниям духовенства заставило его поддаться соблазну и доверить этому стремившемуся возвыситься сословию земную власть и право вершить суд; его сын Людовик, когда был низложен епископами, мог в какой-то степени обвинять в этом неосторожного отца. Его законы требовали введения десятины потому, что некие демоны объявили, что неуплата этого налога в пользу церкви была причиной недавнего голода. Заслугами Карла Великого в области книжного знания было основание школ, насаждение искусств, издание книг под его именем и дружба с теми его подданными и чужеземцами, которых он приглашал к своему двору обучать одновременно государя и народ. Собственные его знания были приобретены поздно ценой большого труда и недостаточны. Он говорил на латыни и понимал греческий язык, но усвоил эти обрывки учености не из книг, а из разговоров; в зрелом возрасте этот император старательно учился писать, чему теперь каждый крестьянин обучается в раннем детстве. Грамматика, логика, музыка и астрономия в те времена были лишь служанками суеверия, но пытливость человеческого ума должна в конечном счете совершенствовать его, и поощрение учености характеризует Карла Великого с самой лучшей стороны. Его личные достоинства, продолжительность его правления, военные успехи, сила его правительства и уважение дальних народов выделяют его из толпы королей, и Европа отсчитывает новую эпоху своей истории от восстановления Западной империи этим государем.
В 962 году король Германии Оттон покорил Италию и завладел Западной империей. Теперь корона императоров перешла к германской нации и венчала правителей Германии.
//-- Император Карл IV --//
Структура и контрасты германской Римской империи лучше всего будут нам видны, если мы посмотрим, какой она была в XIV веке, когда уже не владела ни одной провинцией империи Траяна или Константина, кроме пограничных земель на Рейне и Дунае. Недостойными преемниками этих государей были графы Габсбурги, Нассау, Люксембурги и Шварценбурги. Император Генрих VII добыл своему сыну венец королей Богемии, и его внук Карл IV родился среди народа, который сами немцы считали странным и варварским. После отлучения от церкви Людвига Баварского он принял в дар оставшуюся без владыки империю или получил обещание дать ее от римских первосвященников, которые, живя в Авиньоне, в изгнании и плену делали вид, что правят всем миром. Смерть соперников объединила коллегию выборщиков, и Карл был единогласно провозглашен королем римлян и будущим императором, получив титул, который в эти же годы бесчестили цезари Германии и Греции. Германский император был не более чем безвластным выборным чиновником при князьях, составлявших аристократию империи, и они не оставили ему ни одной деревни, которую он мог бы назвать своей собственной. Лучшей из его привилегий было право председательствовать и вносить предложения в сенате его народа, который он же и созывал, а самой прочной опорой его власти и самым обильным источником доходов была его родина, королевство Богемия, более бедное, чем соседний с ним город Нюренберг. Армия, с которой он перешел через Альпы, состояла из трехсот конников. В соборе Святого Амвросия в Милане Карл был увенчан железной короной, которая по традиции считалась венцом лангобардских монархов, но вместе с ним впустили в город только мирную свиту, закрыли за ним ворота, и король Италии оказался пленником у Висконти, власть которого над Миланом он утвердил. В Ватикане он был коронован во второй раз – золотым венцом империи, но, выполняя условия тайного соглашения, римский император тут же покинул Рим, не проведя за его стенами даже одной ночи. Красноречивый Петрарка, чье воображение воскрешает видения прежней славы Капитолия, оплакивает и порицает позорное бегство богемца, и даже современники этого императора замечали, что он проявлял свою власть только тем, что с выгодой для себя продавал привилегии и титулы. Золото Италии обеспечило избрание его сыну, но сам римский император жил в такой постыдной бедности, что какой-то мясник арестовал его на улицах Вормса и держал как заложника в общественной гостинице, пока император не заплатил ему долги.
Переведем наш взгляд с этой унизительной картины на видимое величие этого же Карла на советах империи. Конституция Германии, записанная в Золотой булле, была провозглашена тоном верховного владыки и законодателя. Сто князей склонялись перед его троном и возвышали свое достоинство почетными услугами, которые добровольно оказывали своему вождю или служителю. На приеме у короля наследственные высшие чиновники – семь электоров, по званию и титулу равные королям, торжественно выполняли домашнюю службу во дворце. Печати трех соединенных королевств торжественно несли архиепископы Майнцский, Кёльнский и Тревский, которые были постоянными верховными канцлерами Германии, Италии и Арля. Гофмаршал, выполняя свои обязанности конюшего, сидел на коне и держал в руке серебряную меру с овсом, который он затем высыпал на землю и тут же сходил с коня, чтобы в качестве церемониймейстера определять порядок прохода гостей. Мажордом – эту должность занимал пфальцграф Рейнской области – расставил тарелки на столе. Обер-гофмейстер, маркграф Бранденбургский, подал после еды золотые кувшин и тазик для мытья. Должность великого чашника, которая принадлежала королям Богемии, исполнял в качестве представителя короля брат императора, герцог Люксембургский и Брабантский; замыкал шествие главный ловчий, который под громкие звуки рогов и лай собак ввел служителей, подавших на стол кабана и оленя. Верховная власть императора не ограничивалась Германией. Наследственные монархи Европы признавали его первенство по сану и почету; он был главным среди христианских государей, земным главой великого государства Запад. Его уже давно именовали «величество», и он оспаривал у папы высшую привилегию – право возводить на престол королей и созывать соборы. Оракул в области гражданского законодательства, ученый Бартолус, получал денежное содержание от Карла IV, и в стенах его школы громко звучали слова о том, что римский император – законный государь всей земли от восхода до заката солнца. Противоположное мнение осуждалось не как ошибка, а как ересь на том основании, что даже в Евангелии сказано: «был указ от кесаря провести перепись по всей земле».
//-- Сравнение Карла IV и Августа --//
Если не учитывать время и расстояние, разделяющие Августа и Карла, нас поразит полная противоположность этих двух цезарей – богемца, который прятал свою слабость под маской показного величия, и римлянина, который скрывал свою силу за притворной скромностью. Август, стоя во главе победоносных легионов, царствуя на суше и на море от Нила и Евфрата до Атлантического океана, называл себя слугой государства и заявлял, что равен своим согражданам. Завоеватель Рима и римских провинций придал своей власти популярную и законную форму, присвоив себе должности цензора, консула и трибуна. Его воля была законом для человечества, но свои законы он провозглашал устами сената и народа. С помощью их постановлений повелитель продлевал срок данного ему на время поручения управлять республикой. В одежде, количестве слуг, почетных званиях, во всех делах общественной жизни Август был как частное лицо, римлянин без должности, и самые умелые из его льстецов хранили в тайне то, что его власть была абсолютной и постоянной властью монарха.
ВОЗНИКНОВЕНИЕ ИСЛАМА
Глава 50
ОПИСАНИЕ АРАВИИ. ХАРАКТЕР И ОПРЕДЕЛЕНИЕ АРАБОВ. ВОЗВЫШЕНИЕ МАГОМЕТА. ЕГО НАСТАВЛЕНИЯ. ЕГО БЕГСТВО ИЗ МЕККИ В МЕДИНУ. ОБЪЯВЛЕНИЕ ИМ ВОЙНЫ ПРОТИВ НЕВЕРНЫХ. СМЕРТЬ МАГОМЕТА. ЕГО ХАРАКТЕР, ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ, ВЛИЯНИЕ
После того как я в течение почти шестисот лет следовал за быстро сменявшими друг друга цезарями Константинополя и Германии, теперь возвращаюсь назад, в царствование Ираклия и на восточную границу греческой монархии. В то время, когда империя была истощена до предела войной против Персии, а христианская церковь была расколота и приведена в смятение сектами несториан и монофизитов, Магомет, держа меч в одной руке и Коран в другой, воздвиг свой трон на обломках греческой монархии. Гений арабского пророка, нравы его народа и сущность его религии оказали влияние на упадок и разрушение Восточной империи, и потому мы с интересом останавливаем пристальный взгляд на одном из самых памятных в истории человечества переворотов, который глубоко врезал новые черты в облик народов всего мира [185 - Поскольку в этой главе и в следующей я проявлю большие познания в арабской культуре, я должен здесь признаться, что совершенно не знаю восточных языков, и выразить свою благодарность тем ученым переводчикам, которые переложили арабскую науку на латинский, французский и английский языки. Их сборники, версии и книги по истории я буду называть по мере их упоминания.].
Аравийский полуостров занимает свободное пространство между Персией, Сирией, Египтом и Эфиопией; по форме его можно считать огромным неправильным треугольником. Расстояние от самой северной точки – Белеса на Евфрате до противоположного конца – Бабэль-Мандебского пролива и родины ладана – тысяча пятьсот миль. Примерно половине этой длины равна ширина треугольника в его середине: это расстояние от Бассоры до Суэца, от Персидского залива до Красного моря. Боковые стороны треугольника постепенно отходят одна от другой, и его основание – южная сторона, обращенная к Индийскому океану, – имеет в длину тысячу миль. Весь полуостров по площади в четыре раза больше Германии или Франции, но основную его часть по праву клеймят названия «каменистая» и «песчаная». Даже дикие земли Татарии природа засадила высокими деревьями и пышными травами, и одинокий путешественник находит утешение в присутствии рядом растительной жизни. Но мрачные просторы Аравии – это безграничная ровная поверхность песка, которую местами пересекают голые острые скалы; эту пустыню, где нет ни тени, ни укрытия, опаляют мощные прямые лучи жаркого солнца. Ветры, в особенности юго-западные, вместо освежающей прохлады разносят вредные и даже смертоносные испарения. Песчаные холмики, которые они то создают, то развеивают, люди сравнивают с волнами океана; караваны и целые армии погибали, засыпанные песком во время бурь. Блага, которые дает обычная вода, здесь – желанная цель, которую оспаривают друг у друга соперники; дерева так мало, что необходимо особое умение, чтобы сохранять и распространять огонь. В Аравии нет судоходных рек, которые делают почву плодородной и позволяют доставлять в соседние края произведенные этой почвой плоды. Потоки, которые падают с гор, впитывает вечно жаждущая земля; редко встречающиеся растения выносливых пород – тамаринд или акация, которые пускают корни в трещинах скал, питаются ночной росой; то малое количество воды, которое дают скудные дожди, собирают в цистернах и акведуках; колодцы и источники, скрытые в пустыне – ее сокровище, но паломник, идущий в Мекку, и после долгого пути без воды под знойным солнцем чувствует отвращение к вкусу вод, которые текли по сере или соли. Так выглядит климат Аравии в общем виде и без прикрас. Знакомство с этим злом на собственном опыте учит выше ценить любое местное или частичное благо. Тенистой рощи, зеленого пастбища, ручья со свежей водой достаточно, чтобы привлечь колонию оседлых арабов на то счастливое место, которое может дать им и их скоту еду и освежающую прохладу и поощряет их трудолюбие при возделывании пальм и винограда. Возвышенности вдоль берега Индийского океана отличаются большим обилием дерева и воды, воздух менее горяч, вкус плодов нежнее, а животные и люди многочисленнее. Плодородие земли побуждает крестьян возделывать ее и позволяет ей вознаградить их за труды, а два особых дара судьбы – ладан и кофе – в различные эпохи привлекали в эти места купцов со всего мира. По сравнению с остальными землями полуострова этот уединенный край действительно заслуживает название «счастливый», и роскошные краски, которыми его рисуют наше воображение и вымыслы сочинителей, были подсказаны контрастом и защищены расстоянием. Именно для этого земного рая природа приберегла свои самые изысканные дары и свое самое утонченное мастерство. Местным жителям были приписаны два блага, несовместимые одно с другим, – роскошь и невинность, его почва насыщена золотом и драгоценными камнями, земля и море научены издавать запах благовоний. Это деление на песчаную, каменистую и «счастливую», столь привычное для греков и латинян, самим арабам незнакомо, и выглядит в достаточной мере странным и необычным то, что страна, жители и язык которой никогда не менялись, сохранила очень мало следов своей древней географии. Напротив земель Персидского царства лежат приморские округа Бахрейн и Оман. Королевство Йемен занимает территорию – или по меньшей мере часть территории – счастливой Аравии, обширным землям внутри полуострова было дано имя Неджд, а рождение Магомета прославило землю Хиджаз на побережье Красного моря.
Численность населения определяется количеством средств, необходимых для его существования, и на этом обширном полуострове обитает меньше людей, чем может их жить в небольшой плодородной провинции с развитыми ремеслами. Ихтиофаги, что значит рыбоеды, продолжали бродить вдоль берегов Персидского залива, океана и даже Красного моря в поисках своей постоянно меняющей место пищи. В этом жалком диком состоянии, которое с трудом можно назвать словом «общество», звероподобный человек, не имеющий ни искусств, ни законов, почти лишенный чувств и речи, мало чем отличается от прочих живых существ. Поколения и эпохи могут сменять друг друга в молчании и забвении, и беспомощные дикари не могли увеличить численность своего народа из-за того, что их нужды и занятия позволяли им жить лишь на узкой полосе земли вдоль морских берегов. Но в начале античной эпохи огромное множество арабов выбрались из этой нищеты, а поскольку голая пустыня не могла прокормить народ охотников, они перешли сразу на более высокую ступень развития – к более надежной и изобильной пастушеской жизни. Эта жизнь одинакова у всех племен, которые бродят по пустыне, и в портрете современных бедуинов можно увидеть черты их предков, которые во времена Моисея или Магомета жили в подобных же палатках, водили своих лошадей, овец и верблюдов к тем же родникам и на те же пастбища. Наша власть над полезными животными уменьшает наши труды и увеличивает наше богатство, и арабские пастухи приобрели абсолютную власть над верным другом и полезным рабом. По мнению натуралистов, Аравия – подлинная древнейшая родина лошади, и климат этой страны создает самые лучшие условия для существования хотя и не самой крупной, но самой умной и быстрой породы этих благородных животных. Достоинства берберийской, испанской и английской пород – результат примеси арабской крови. Бедуины окружают заботой и суеверным почитанием свою чистейшую породу и свято хранят память о ее прошлом. Самцов они продают за высокую цену, но самок редко отдают в чужие руки; рождение благородного жеребенка у их племен считается причиной для радости, и они поздравляют друг друга по этому поводу. Этих лошадей выращивают в шатрах вместе с детьми арабов. Близость к людям и нежная забота учат жеребят послушанию и любви к человеку. Они привыкли только к шагу и галопу, их чувства не притупляет слишком частое применение шпор и хлыста; люди берегут их силы для бегства или для погони за врагом, но раньше, чем лошадь успевает почувствовать прикосновение руки или стремени, она уже срывается с места и мчится со скоростью ветра; если же ее друг падает с ее спины при быстром беге, она мгновенно останавливается и ждет, пока он снова сядет в седло. Верблюд в песках Африки и Аравии – священный и драгоценный дар. Это сильное и терпеливое вьючное животное может несколько дней провести в пути без еды и питья; запас воды хранится, как в мешке, в большом горбу, пятом желудке этого животного, чье тело отмечено знаками рабства. Верблюды более крупной породы способны нести на себе груз весом в тысячу фунтов, а более легкие и подвижные дромадеры обгоняют самого быстрого скакуна. Почти все в верблюде – и живом, и мертвом – находит применение у человека: верблюдицы дают много питательного молока, мясо молодых верблюдов нежное и напоминает по вкусу телятину, из мочи добывают ценную соль, навоз служит топливом, когда других видов топлива не хватает, а из длинной шерсти, которая каждый год выпадает и снова отрастает, изготавливают грубую ткань – материал для одежды, мебели и шатров бедуинов. В пору дождей верблюды кормятся редко встречающейся и недостаточной для пропитания травой пустыни; во время летней жары и зимней нужды они перекочевывают к побережью моря, к холмам Йемена или на земли возле Евфрата, и часто доставляют себе опасное удовольствие побывать на берегах Нила или в поселках Сирии и Палестины. Жизнь араба-кочевника опасна и полна бедствий, и хотя иногда он может путем грабежа или обмена приобрести изделия ремесел и промышленности, частный гражданин в Европе обладает более надежной и приятной роскошью, чем самый гордый эмир, который на войне ведет за собой десять тысяч всадников.
Все же можно заметить одно важнейшее отличие арабских племен от скифских орд: многие из этих племен живут в городах и занимаются торговлей и сельским хозяйством. Часть своего времени и своей изобретательности эти горожане все же посвящают разведению скота; и в мирное, и в военное время они находятся рядом со своими родичами из пустыни, и благодаря полезному общению с ними бедуины удовлетворяли некоторые из своих нужд и знакомились с какими-то элементами искусств и знаний. Среди сорока двух городов Аравии, которые перечисляет Абульфеда, самые древние и многолюдные были расположены в счастливом Йемене. Башни Саны и чудесный резервуар Мераб были построены королями хомеритов, но их светское великолепие затмевали своей пророческой славой Медина и Мекка, расположенные возле Красного моря на расстоянии двухсот семидесяти миль одна от другой. Второй из этих святых городов был известен грекам под именем Макораба; окончание этого слова означало большую величину, но и в пору своего наивысшего процветания Мекка по размеру и количеству населения была не больше Марселя. Ее основатели по какой-то скрытой от нас причине, возможно, из-за суеверия, выбрали для нее самое неблагоприятное место. Они построили свои дома из глины и камня на равнине длиной две мили и шириной одна миля, у подножия трех голых гор. Почва там каменистая, вода даже в священном колодце Земзем горькая или солоноватая, а виноград привозят из садов Тайефа, до которых больше семидесяти миль. Курейшиты – племя, правившее в Мекке, – выделялись среди арабских племен славой и мужеством, но их неблагодарная земля не отвечала урожаями на сельские труды; зато место, где они жили, было благоприятно для торговых дел. Через морской порт Джидда, находившийся от Мекки всего в сорока милях, ее жители без труда поддерживали сообщение с Абиссинией, и это христианское королевство предоставило первое убежище ученикам Магомета. Сокровища Африки доставлялись через полуостров в город Джерра, или Катиф, в Бахрейне; говорят, что этот город был построен изгнанниками-халдеями из каменной соли; оттуда соль вместе с местным жемчугом из Персидского залива переправлялась на плотах к устью Евфрата. Мекка расположена почти на одинаковом расстоянии – месяц пути – между Йеменом справа и Сирией слева. Йемен был зимним, а Сирия – летним местом стоянки караванов, а их своевременное прибытие избавляло города Индии от утомительного и беспокойного плавания по Красному морю. На рынках Саны и Мераба или в гаванях Омана и Адена курейшиты нагружали своих верблюдов драгоценными благовониями, а на ярмарках Басры и Дамаска покупали зерно и ткани; этот прибыльный обмен товаров приносил изобилие и богатство на улицы Мекки, и самые благородные из ее сыновей соединяли с занятием торговца любовь к оружию.
//-- Характер и определение арабов --//
И уроженцы Аравии, и чужеземцы восхваляли арабов как народ, который никогда не зависел от других, а ораторы своим искусством полемики превратили это единственное в своем роде прошлое в чудо и благоприятное предзнаменование для потомства Исмаила. Несколько исключений, которые нельзя ни скрыть, ни обойти молчанием, делают такие рассуждения в одинаковой степени неосторожными и излишними. Королевство Йемен было в подчинении сначала у абиссинцев, затем у персов, потом у султанов Египта и, наконец, у турок; священные города Мекка и Медина несколько раз покорялись власти скифского тирана, а римская провинция Аравия охватывала ту самую пустыню, где Исмаил и его сыновья должны были разбивать свои шатры перед лицом своих братьев. И все же эти исключения носят временный или местный характер, а основная часть нации избежала ярма сильнейших монархий. Ни Сезострис, ни Кир, ни Помпей, ни Траян не смогли полностью завоевать Аравию. Нынешние государи Турции могут приказывать ей, но их власть призрачна, и они, гордые, вынуждены искать дружбы у народа, который опасно раздражать и на который бесполезно нападать. Причины арабской свободы становятся очевидны при взгляде на характер арабов и на их страну. За много столетий до Магомета соседи арабов чувствовали на себе их бесстрашие и мужество в виде тяжелых ударов во время наступательных и оборонительных боев. Привычки и дисциплина пастушеской жизни постепенно и незаметно развивают в пастухе добродетели солдата: терпение и способность к напряженной деятельности. Забота о верблюдах и овцах поручена женщинам племени, а воинственные юноши постоянно находятся на коне и под знаменем эмира обучаются владеть луком, дротиком и саблей-скимитаром. Память о долгой независимости – самый надежный залог того, что эта независимость будет вечной, и каждое новое поколение горячо желает доказать свое происхождение от славных предков и сохранить их наследие. Они временно прекращают междоусобную вражду при появлении общего врага, и во время их последней войны против турок караван из Мекки был атакован и разграблен восьмидесятитысячным войском союза арабских племен. Когда они идут в бой, впереди у них – надежда на победу, позади – уверенность в отступлении. Их лошади и верблюды, которые за восемь или десять дней проходят четыреста или пятьсот миль, исчезают при появлении захватчика; тайные родники пустыни не даются ему в руки, когда он их ищет; в итоге его победоносные войска гибнут от жажды, голода и усталости, преследуя невидимого врага, который смеется над их стараниями и отдыхает в безопасности в самом сердце своей безлюдной обжигающей как огонь земли. Оружие и пустыни бедуинов не только охраняют их собственную безопасность, но и ограждают счастливую Аравию, обитатели которой, живущие далеко от войны, изнежились, наслаждаясь благами своей земли и климата. Легионы Рима словно таяли на этой земле, истребляемые болезнью и усталостью, и только с помощью флота он смог довести до успешного конца покорение Йемена. Когда Магомет поднял свое святое знамя, эта земля была провинцией Персидской империи, однако семь князей племени хомеритов продолжали править в горах, и наместник Хосроя чувствовал соблазн забыть о своей далекой родине и своем несчастливом господине. Историки времен Юстиниана описывают тогдашнее положение независимых арабов, которых выгода или привязанности развели по разные стороны в долгом споре стран Востока. Племя гассан имело разрешение разбивать свои шатры на землях Сирии; князья племени хира получили позволение создать город на расстоянии примерно сорок миль к югу от развалин Вавилона. На военной службе они действовали в боях быстро и мужественно, но их дружба продавалась, их обещания были ненадежны, в выборе врагов они проявляли своенравие. Этих варваров-разбойников было легче поднять на войну, чем разоружить, а во время войны, близко узнавая римлян и персов, они научались видеть и презирать прикрытую блеском слабость и Персии, и Рима. Греки называли все арабские племена от Мекки до Евфрата общим именем сарацины – словом, которое каждого христианина учили произносить с ужасом и отвращением.
Рабы своего собственного тирана могут предаваться пустым восторгам по поводу независимости своего народа, но араб свободен лично и до некоторой степени наслаждается благами общественной жизни, не теряя прав, предоставленных ему природой. В каждом племени суеверие, благодарность или удача возвысили какую-то одну семью над равными ей. Титулы «шейх» и «эмир» всегда передаются по наследству внутри этого избранного рода, но порядок наследования определен нечетко и нетвердо, поэтому самого достойного или самого старшего годами из этих знатных родственников предпочитают остальным и дают ему простое, но важное поручение – своим советом улаживать споры и своим примером вести соплеменников за собой, когда необходимо проявить мужество. Даже женщине, если она наделена здравым смыслом и умом, раньше позволялось управлять земляками Зенобии. Кратковременный союз нескольких племен создает армию, их более долгий союз порождает нацию; верховный предводитель, эмир эмиров, чье знамя развевается над их головой, может заслужить у иноземцев имя короля. Если арабские князья злоупотребляют своей властью, они быстро расплачиваются за это бегством своих подданных, которые привыкли к мягкому отеческому правлению. Души этих подданных свободны, их путь ничто не преграждает, пустыня открыта перед ними, так что племена и семьи держатся вместе по взаимному добровольному соглашению. Более нежные и покорные уроженцы Йемена терпели пышность и величие монарха, но если он не мог выйти из своего дворца, не рискуя жизнью, то на деле страной, должно быть, правили знатные люди и обладатели высоких должностей. Города Мекка и Медина по форме, а вернее, по сути представляли собой республики в сердце Азии. Дед Магомета и потомки этого деда в отношениях с другими странами и во внутренних делах выступали как правители своей страны; но они правили, как Перикл в Афинах или семейство Медичи во Флоренции, лишь благодаря тому, что все считали их мудрыми и честными, их влияние делилось на части вместе с имуществом, и скипетр перешел от дядей пророка к младшей ветви племени курейш. По торжественным случаям они созывали народное собрание, и поскольку заставить людей подчиняться можно либо принуждением, либо убеждением, применение древними арабами ораторского искусства и слава, которой пользовались ораторы, является самым явным доказательством свободы арабского общества. Но их простая свобода была совершенно иной, чем тонкая искусственная механика греческой и римской республик, в которых каждый член общины владел неделимой частицей ее гражданских и политических прав. В более простом обществе арабов народ свободен потому, что каждый его сын считает ниже своего достоинства подчиняться воле господина. Его силу укрепляют суровые добродетели: мужество, терпение и воздержанность.
Любовь к независимости развивает в нем навыки самообладания, а боязнь бесчестия оберегает его от более низких страхов перед болью, опасностью и смертью. В его поведении заметны серьезность и твердость ума; говорит он медленно, убедительно и коротко; он редко смеется, его единственный жест – поглаживать свою бороду, почтенный символ мужества, а ощущение собственной значительности учит его обращаться к равным себе без легкомыслия, к высшим без робости. Свобода сарацин пережила их завоевания: первые халифы были снисходительны к дерзости и фамильярности речи своих подданных и сами убеждали и поучали верующих с кафедры проповедника. Лишь после того, как столица империи была перенесена на берега Тигра, Аббасиды переняли величавые пышные церемонии у византийского и персидского дворов.
Изучая народы, мы можем увидеть причины, которые делают их врагами или друзьями, сужают или расширяют кругозор общества, смягчают или предельно ожесточают его нравы. Отделейность арабов от остального человечества приучила их смешивать понятия «чужеземец» и «враг», а бедность их страны заставила их поверить в закон, которому они следуют и до сих пор. Они считают, что при дележе земли между народами богатые и плодородные земли достались другим ветвям человеческого рода и что они, потомки изгнанника Исмаила, имеют право обманом или силой вернуть себе часть наследства, которого их несправедливо лишили. Плиний замечает, что арабские племена в равной степени склонны к воровству и торговле. С караванов, которые идут через пустыню, они берут выкуп или же грабят их; соседи этих племен с далеких дней Иова и Сезостриса являются жертвами их алчности. Если бедуин видит издалека одинокого путника, то бешено мчится к нему на коне и громко кричит: «Снимай одежду, твоей тетке (моей жене) нечего надеть!» Если тот охотно подчинится, бедуин сменит гнев на милость; сопротивление же позволит наезднику напасть, и он должен будет искупить собственной кровью ту кровь, которую прольет якобы при законной самозащите. Разбойника, который действует один или с немногими сообщниками, клеймят именем грабителя, но действия многочисленной банды начинают считаться законной и почетной войной. Нрав народа, который так воюет против всего человечества, становится еще более горячим от той легкости, с которой допускаются грабеж, убийства и месть в его собственной среде. В Европе в наше время право вести войну и заключать мир по закону принадлежит малому, а на деле еще меньшему числу уважаемых могущественных властителей; но каждый араб может безнаказанно направить смертоносное копье на своего земляка и даже заслужить за это уважение. Племена объединяет лишь слабое сходство в языке и нравах, и в каждом сообществе верховный выборный правитель бессилен что-либо сделать. По традиции считается, что во времена невежества, то есть до Магомета, было семьсот битв. Вражду усиливала озлоблявшая противников борьба между партиями, и достаточно было прочесть перед слушателями рассказ в прозе или стихах о давней вражде, чтобы разжечь те же страсти у потомков враждовавших племен. В личной жизни каждый человек или по меньшей мере каждая семья были судьями и мстителями в своих делах. Та болезненная чувствительность в вопросах чести, которая заставляет считать оскорбление большим вредом, чем рану, отравляла своим губительным ядом ссоры арабов: честь их женщин и их бород очень легко оскорбить; нескромный поступок или презрительное слово могут быть искуплены лишь кровью обидчика, и в своей непримиримости они настолько терпеливы, что могут ждать случая для мести месяцами или даже годами. Уплата денег или иное возмещение ущерба для искупления убийства была в обычае у варваров во все времена, но в Аравии родственники убитого имеют право выбирать, принять ли им такое извинение или своими руками осуществить возмездие. Изощренная злоба арабов позволяет даже отказаться от головы убийцы, заменить виновного невинным и покарать вместо преступника лучшего и самого выдающегося человека из виновного рода. Если он погибает от их руки, теперь над ними самими нависает угроза возмездия. Кровавый долг растет за счет начисляемых процентов и увеличения основной суммы. Члены каждой из этих двух семей постоянно озлоблены и подозрительны, и случается, что проходит пятьдесят лет, прежде чем счет оказывается полностью уплачен или месть удовлетворена. Эта кровожадность, не знающая ни жалости, ни прощения, однако же, смягчается правилами чести, которые требуют в каждом частном поединке пристойного равенства противников по возрасту и силе, по численности и вооружению. До эпохи Магомета арабы каждый год в течение двух или, возможно, четырех месяцев отмечали праздник, на время которого по законам религии прекращались и военные действия против «чужеземцев», и вражда в собственной среде, и мечи вкладывались в ножны; но существование этого временного перемирия еще больше подчеркивает, насколько привычны были для них безвластие и война.
Однако дух грабежа и мести смиряло более мирное влияние торговли и книжной учености. Уединенный Аравийский полуостров был со всех сторон окружен самыми цивилизованными народами Древнего мира; торговец – Друг человечества, и караваны каждый год привозили первые семена знаний и вежливости в города и даже в кочевья пустыни. Какова бы ни была родословная арабов, их язык произошел от того же корня, что древнееврейский, сирийский и халдейский языки. Независимость племен видна в различиях между их диалектами, но каждое из них по праву ставит на второе место после своего собственного чистое и легко понятное наречие Мекки. В Аравии, так же как в Греции, язык совершенствовался быстрее, чем нравы, и в ее наречии можно было найти восемьдесят различных названий для меда, двести для змеи, пятьсот для льва, тысячу для меча уже в те времена, когда этот богатый словарь хранился лишь в памяти неграмотного народа. Надписи на монументах хомеритов написаны устаревшими загадочными символами, но куфические буквы, основа нынешнего арабского алфавита, были изобретены на берегах Евфрата, и этому письму как недавнему изобретению обучал жителей Мекки чужеземец, поселившийся в этом городе после рождения Магомета. Грамматика, метрическое стихосложение и риторика были незнакомы вольному красноречию арабов, но их проницательность была остра, воображение богато, ум силен и рассудителен, и их наиболее искусные сочинения были энергичными и действенными обращениями к умам слушателей. Гений и заслуги начинающего одаренного поэта приветствовали его собственное племя и родственные племена. В его честь устраивали торжественный праздник, и женщины, ударявшие в бубны и одетые роскошно, как на свадьбу, хором пели в присутствии своих сыновей и мужей песню о счастье своего родного племени – о том, что теперь появился защитник, который будет мстить за их права, что глашатай возвысил свой голос, чтобы обессмертить их славу. Дальние или враждебные племена собирались на ежегодную ярмарку, которую отменили в своем фанатизме первые мусульмане, и это собрание всей нации должно было вносить свой вклад в смягчение варварских нравов. За тридцать дней на ярмарке обменивались не только товарами, но и стихами, и образцами красноречия. Певцы благородно соперничали друг с другом, оспаривая награду; записи победившего сочинения хранились в архивах князей и эмиров, и мы можем прочесть на нашем собственном языке те семь стихотворений, которые были написаны золотыми буквами и вывешены в храме Мекки. Арабские поэты были историками и моралистами своего времени, и хотя они сочувствовали предрассудкам своих земляков, также вдохновляли и венчали славой их добродетели. Любимой темой их песен был неразрывный союз великодушия и доблести, и когда они клеймили самой злой сатирой презираемый ими народ, то язвительно упрекали его в том, что его мужчины не умеют давать, а женщины не умеют отказывать. То гостеприимство, которое проявлял Авраам и прославлял Гомер, до сих пор существует в кочевьях арабов. Свирепые бедуины, ужас пустыни, без расспросов и без промедления радушно принимают чужеземца, который осмеливается довериться их чести и войти в их шатер. Отношение хозяина к такому гостю доброе и уважительное; гость разделяет богатство или бедность хозяина, а после необходимого отдыха хозяин отпускает его в дальнейший путь со словами благодарности, с благословениями, а иногда и с подарками. Сердце и кошелек шире раскрываются перед нуждой, если это нужда брата или друга, но были случаи героической щедрости, прославленные обществом, когда она, должно быть, вышла за узкие границы сдержанности и опыта. Однажды возник спор о том, кто из граждан Мекки заслужил награду за великодушие, и один за другим были названы трое, которых спорщики считали наиболее достойными. Абдалла, сын Аббаса, находясь в дальней дороге, садился в седло и уже ступил ногой в стремя, когда услышал голос просителя: «О сын дяди посланника Бога, я путешественник и бедствую!» Абдалла тут же спешился и подарил этому паломнику своего верблюда вместе с богатой сбруей и кошелек с четырьмя тысячами золотых монет, оставив себе только меч – то ли из-за собственных достоинств этого оружия, то ли как подарок почитаемого им родственника. Слуга Кайса сообщил другому просителю, что господин спит, но тут же добавил: «Вот кошелек с семью тысячами золотых (это все, что есть в нашем доме) и вот приказ выдать тебе верблюда и раба». Господин, как только проснулся, похвалил и отпустил на свободу своего верного домоправителя, мягко упрекнув его при этом, что тот, оберегая его сон, уменьшил его щедрость. Третий из названных героев, слепой Араба, в час молитвы шел, опираясь на плечи двух рабов. «Увы! – ответил он на просьбу. – Мои сундуки пусты, но ты можешь продать этих двоих. Если ты не принимаешь их, я от них отказываюсь!» Сказав это, он оттолкнул своих молодых слуг и пошел дальше, нащупывая дорогу посохом. Идеальным образцом добродетельного араба был Хатем. Это был отважный и щедрый человек, красноречивый поэт и удачливый разбойник. На его гостеприимных празднествах жарилось по сорок верблюжьих туш. Случалось, что по просьбе умоляющего врага он возвращал и пленников, и захваченную добычу. Его свободные земляки презирали судебные законы, но гордо уступали внезапным порывам жалости и человеколюбия.
//-- Религия арабов --//
Религия арабов, так же как религия индийцев, представляла собой поклонение солнцу, луне и неподвижным звездам – древнейший и уместный для них вид суеверия. Небесные светила с их ярким сиянием представляют собой видимый глазу образ Божества; их количество и удаленность открывают взгляду и философа, и даже простолюдина, что такое безграничное пространство; вечность отметила своей печатью эти прочные шары, которые кажутся недоступными ни для повреждения, ни для распада; точность и периодичность их движения может быть приписана действию разума или инстинкта, а их истинное или воображаемое влияние на землю и ее обитателей поощряет напрасную веру в то, что та и другие являются предметами их особой заботы. В Вавилоне существовала и развивалась научная астрономия, но для арабов школой были ясный небосвод и голая равнина. Во время своих ночных переходов они определяли направление по звездам; названия звезд, их положение относительно друг друга и их места на небе в каждый из дней были хорошо знакомы пытливым и набожным бедуинам; опыт научил их делить лунный зодиак на двадцать восемь частей и благословлять созвездия, которые благодатными дождями утоляли жажду пустыни. Верховную власть небесных светил невозможно было распространить за пределы видимого мира, поэтому были необходимы какие-то метафизические силы, которые бы обеспечивали переселение душ и воскресение тел. На могиле умершего оставляли погибать верблюда, который должен был служить своему хозяину в загробной жизни; а то, что арабы вызывали души умерших, означает, что души людей и после смерти наделялись сознанием и могуществом. Я не знаю и не заинтересован знать слепую мифологию этих варваров – сказания о божествах различных местностей, звезд, воздуха и земли, роде и титулах этих божеств, их признаках и кто из них кому подчинялся. Каждое племя, каждая семья, каждый независимый воин создавали и меняли обряды и предмет своего фантастического поклонения; но во все времена народ арабов склонялся перед религией Мекки так же, как перед ее языком. Кааба, действительно древняя, возникла до христианской эры: греческий историк Диодор в своем описании побережья Красного моря упоминает между тамудитами и сабейцами знаменитый храм, самый священный, который почитают все арабы. Льняную или шелковую завесу, которую каждый год заново дарит Каабе турецкий султан, впервые преподнес в дар этому храму набожный король хомеритов, который правил за семь столетий до эпохи Магомета. Дикарям, возможно, было достаточно для религиозных обрядов палатки или пещеры, но позже на ее месте было построено здание из камня и глины; искусство Востока и могущество его монархов вынуждены были ограничивать себя пределами исходной простой конструкции этой постройки. Кааба – четырехугольное здание, окруженное просторной галереей, – представляет собой квадратную часовню длиной двадцать четыре кубита, шириной двадцать три и высотой двадцать семь. Свет проникает внутрь через дверь и окно. Двойную крышу поддерживают три деревянных столба, на ней есть желоб (теперь золотой), по которому стекает дождевая вода; колодец Земзем защищен от случайного загрязнения куполом. Племя курейш с помощью хитрости или силы стало хранителем Каабы. Священная должность ее смотрителя передавалась по наследству из поколения в поколение и наконец перешла к деду Магомета, и потому семья хашимитов, из которой он был родом, была, по мнению ее земляков, в высшей степени почтенной и святой. Территория Мекки имела права святилища, и в последнем месяце каждого года город и храм были переполнены паломниками, которые выстраивались в длинную очередь, чтобы принести свои обеты и дары в дом Бога. Те самые обряды, которые сейчас исполняют правоверные мусульмане, первоначально были изобретены язычниками и служили их суеверию. На почтительном расстоянии паломники сбрасывали с себя одежду, они семь раз торопливым шагом обходили вокруг Каабы и целовали черный камень, семь раз посещали соседние горы и поклонялись им, семь раз бросали камни в долине Мина, а затем, как в наши дни, завершали паломничество принесением в жертву верблюда и овцы и зарыванием своих волос и ногтей в священную землю. Каждое племя либо находило в Каабе, либо помещало в нее своих местных богов, и этот храм был украшен или осквернен тремястами шестьюдесятью идолами, имевшими облик людей, орлов, львов и антилоп. Самым заметным из них была высеченная из красного агата статуя Гебала, державшего в руке семь стрел без наконечников и оперения – орудия и символы гадания и предсказания будущего у язычников. Но эта статуя была памятником прошлого и творением сирийцев. В более грубые времена набожность удовлетворялась столбом или табличкой; кроме того, верующие превращали скалы пустыни в богов или алтари, обтесывая их в форме черного камня Мекки, который справедливо упрекают в языческом происхождении. От Японии до Перу почти повсюду было в ходу жертвоприношение, и верующий выражал свою благодарность или свой страх тем, что уничтожал или потреблял во славу богов их самые ценные дары. Жизнь человека – самый драгоценный дар, который можно отдать богам, чтобы отвратить беду от народа. Алтари Финикии, Египта, Рима и Карфагена осквернялись человеческой кровью. Этот жестокий обычай долгое время существовал и у арабов: в III веке арабское племя думатиан ежегодно приносило в жертву мальчика, а правитель сарацин, который был союзником и солдатом императора Юстиниана, зарезал с благочестивой целью пленника царского происхождения. Отец, который ведет своего сына на смерть к алтарю, совершает самый трудный и самый возвышенный подвиг фанатизма; такая жертва освящена примером святых и героев, совершивших или имевших намерение совершить ее. Отец самого Магомета был обречен на такую участь из-за поспешного обета и с трудом выкуплен за цену, равную стоимости ста верблюдов. Во времена невежества арабы, так же как евреи и египтяне, не употребляли в пищу свинины и делали обрезание [186 - Магометанские врачи не в восторге от этого, однако они считают обрезание необходимым для спасения души и даже уверяют, что Магомет чудесным образом родился без крайней плоти.] своим сыновьям, когда те достигали половой зрелости. Эти обычаи, не осуждаемые и не предписанные Кораном, перешли по наследству к их потомкам и приверженцам их веры. Некоторые проницательные люди предполагали, что хитрый законодатель Магомет уступил своему народу и позволил ему сохранить привычные предрассудки. Однако проще считать, что он остался верен привычкам и мнениям своей молодости, не предвидя, что обычай, подходящий для климата Мекки, может стать бесполезным или неудобным на берегах Дуная или Волги.
Аравия была свободна, и когда захватнические войны или тирания потрясали, подобно бурям, какую-либо из соседних монархий, преследуемые секты бежали в этот счастливый край, где они могли открыто провозглашать то, что думали, и исполнять то, что провозглашали. Религии сабейцев, магов, иудеев и христиан распространились от Персидского залива до Красного моря. Сабейство в далекой древности распространилось по Азии посредством науки халдеев и военной силы ассирийцев. Жрецы и астрономы Вавилона на основе двухтысячелетнего опыта наблюдений вывели вечные законы природы и провидения. Их священные предметы и талисманы созвездий изображали символы семи планет, двенадцати знаков зодиака и двадцати четырех – Северного и Южного полушарий. Каждый из семи дней недели имел своего бога. Молились сабейцы три раза в день и совершали паломничество в храм Луны в Харане. Однако их гибкая религия всегда была готова и учить, и учиться, а потому в отношении сотворения мира, Всемирного потопа и патриархов их предания удивительным образом совпадали с преданиями их пленников-евреев; сабейцы обращались к тайным книгам Адама, Сифа и Еноха, а небольшая примесь Евангелия затем превратила в области Бассоры последних из этих многобожников в христиан святого Иоанна. Маги опрокинули алтари Вавилона, но Александр отомстил мечом за оскорбления сабейцев, Персия более пятисот лет стонала под ярмом чужеземцев, и самые верные ученики Зороастра ушли от заразы идолопоклонства и вместе со своими противниками дышали вольным воздухом пустыни. Первые евреи поселились в Аравии за семьсот лет до смерти Магомета, и гораздо больше евреев было изгнано из Святой земли во время войн, которые вели против них Тит и Адриан. Эти трудолюбивые и изобретательные беглецы стремились обрести свободу и могущество; они строили синагоги в городах и крепости в пустыне, и обращенные ими в иудейскую веру язычники ничем не отличались от детей Израиля, поскольку имели тот же внешний признак – след обрезания. Христианские миссионеры были еще более деятельны и имели больше успеха: католики утверждали, что царят надо всем миром, и притесняемые ими секты одна за другой укрывались за границей Римской империи Маркиониты, и манихейцы распространяли свои фантастические взгляды и непризнанные евангелия. Церкви Йемена и правители Хиры и Гассана придерживались более близкого к истине христианства, которому их обучили якобитские и несторианские епископы. Племенам была предоставлена свобода выбора: каждый араб мог по своей воле выбрать или создать себе религию, и грубое домашнее суеверие смешивалось у него с высоким богословием святых и философов. Ученые иноземцы ввели в религию арабов основной принцип, который сами принимали единогласно, – существование одного верховного Бога, который выше всех властей небесных и земных, но в прошлом часто посылал человечеству откровения через своих ангелов и пророков и который, чтобы оказать милость или совершить правосудие, в нужное время нарушал чудесами законы природы. Наиболее рассудительные из арабов, не поклоняясь ему, все же признавали его могущество и держались за остатки идолопоклонства не по убеждению, а по привычке. Евреи и христиане были «людьми Писания»: Библия уже была переведена на арабский язык, и эти непримиримые враги единодушно признавали истиной Ветхий Завет. В повествовании о еврейских патриархах арабы с удовольствием обнаруживали имена отцов своего народа. Они приветствовали рождение Исмаила и данные ему обещания, чтили Авраама за его веру и добродетель, возводили его родословную – и свою собственную тоже – к первому сотворенному Богом человеку и с одинаковой доверчивостью заучивали чудесные священные слова Писания и мечты или предания еврейских раввинов.
//-- Возвышение Магомета --//
Низкое плебейское происхождение Магомета – это неумелая клевета христиан, которая возвышает их противника, вместо того чтобы унизить его. Его происхождение от Исмаила было привилегией его народа или легендой. Хотя начало его родословной было окутано мраком и неясно, Магомет мог назвать много поколений своих истинно знатных предков, поскольку происходил из рода Хашим племени курейш, самого прославленного семейства среди арабов, семьи правителей Мекки и наследственных хранителей Каабы. Дедом Магомета был Абд аль-Муталиб, сын Хашима, богатого и великодушного гражданина, который свои доходы, полученные от торговли, тратил на то, чтобы облегчить страдания своих земляков в пору голода. Мекка, которая кормилась от щедрости отца, была спасена мужеством сына. Царство Йемен находилось в подчинении у христианских правителей Абиссинии; их сюзерен Абраха, возмущенный оскорблением, пожелал отомстить за честь Креста, и священный город арабов заполнили множество слонов и солдат-африканцев. Прозвучало предложение заключить договор, и на первом же приеме у Абрахи дед Магомета попросил вернуть отнятый у него скот. «Почему ты вместо этого не умоляешь меня о милосердии к своему храму, который я грозил уничтожить?» – спросил Абраха. «Потому, – ответил бесстрашный вождь, – что скот принадлежит мне, а Кааба – богам, и они сами защитят свой дом от оскорблений и осквернения». То ли нехватка продовольствия, то ли мужество курейшитов принудили абиссинцев к позорному отступлению; их посрамление было украшено чудом: птицы летели за ними и сбрасывали тучи камней на голову неверных, и память об этом освобождении долго хранилась в названии тех дней – «время слона». Славу Абд аль-Муталиба увенчало семейное счастье: он прожил долгую жизнь длиной сто десять лет и стал отцом шести дочерей и тринадцати сыновей. Самый любимый его сын, Абдаллах, был самым красивым и скромным из арабских юношей, и в сказании говорится, что в первую ночь после его свадьбы с Аминой из благородного рода захритов двести девственниц умерли от ревности и отчаяния. Магомет – точнее, его имя произносится Мохаммед, единственный сын Абдаллаха и Амины, родился в Мекке через четыре года после смерти Юстиниана и через два месяца после поражения абиссинцев, чья победа сделала бы Каабу христианским храмом.
В раннем детстве он лишился отца, матери и деда; дяди его были многочисленны и сильны, и при дележе наследства сироте достались только пять верблюдов и служанка-эфиопка. Абуталиб, самый уважаемый из его дядей, был руководителем и охраной его юности дома и на чужбине, в дни мира и в дни войны. На двадцать пятом году жизни Магомет поступил на службу к Хадидже, богатой и знатной вдове из Мекки, которая вскоре вознаградила его за верность, отдав ему свою руку и свое состояние. Брачный контракт в простом старинном стиле говорит о любви Магомета и Хадиджи, описывает жениха как лучшего из племени курейш и устанавливает выкуп за невесту в размере двадцати унций золота и двенадцати верблюдов, которых предоставил жениху его щедрый дядя. Этим брачным союзом сын Абдаллаха вернул себе то положение в обществе, которое имели его предки, и рассудительная матрона была довольна его семейными добродетелями, пока он на сороковом году жизни не назвался пророком и не стал проповедовать религию Корана.
Согласно традиции, которую создали сподвижники и друзья Магомета, он отличался красотой, а красивая внешность – это такой дар, который редко презирают люди, особенно те из них, которым он не достался. Когда он произносил речь, то еще до того, как заговорить, располагал к себе слушателей, будь это многочисленная публика или узкий круг близких ему людей. Слушатели восхищались его гордой осанкой, величавым видом, проницательным взглядом, ласковой улыбкой, гладко расчесанной бородой, выразительностью лица, которое отражало все чувства его души, и его жестами, которые усиливали выразительность речи. В обычной жизни Магомет строжайшим образом соблюдал правила церемонной вежливости, принятые в его стране: его почтительное внимание к богатым и могущественным людям было облагорожено снисходительностью и приветливостью к беднейшим гражданам Мекки; расчетливость и уловки он скрывал за видимой прямотой, и другие принимали его привычную вежливость за проявление личной дружбы или доброты ко всем людям. Его память была вместительной и долго удерживала впечатления, его ум был подвижным и созданным для общественной жизни, воображение – возвышенным, решения – четкими, быстрыми и окончательными. Магомет обладал мужеством и мыслить, и действовать, и хотя его планы могли расширяться постепенно по мере его успехов, первое возникшее у него представление о его божественном призвании отмечено печатью высокого и самобытного гения. Сын Абдаллаха был воспитан среди благороднейшего племени арабов и усвоил чистейший из арабских диалектов; легкость его речи подчеркивалась умением скромно молчать в нужный момент. При таком могучем ораторском даре Магомет был неграмотным варваром: в юности его не обучили читать и писать. Всеобщее невежество избавляло его от упреков и стыда, но круг его жизни был узок, и он был лишен тех зеркал, которые верно отражают ум мудреца или героя для нашего ума. Однако для Магомета были открыты, как книга, природа и человек, и в политических и философских наблюдениях, которые приписаны этому странствующему арабу, нашлось место и для поэтического воображения. Он сравнивает нации и религии мира, обнаруживает слабость персидской и римской монархий, с сожалением и негодованием глядит на упадок современного ему общества и твердо решает объединить под властью одного Бога и одного царя непобедимое мужество и изначальные добродетели арабов. При более внимательном исследовании нам придется предположить, что Магомет во время своих двух поездок в Сирию не был ни при дворах государей, ни в лагерях, ни в храмах Востока, а побывал только на ярмарках Басры и Дамаска, что ему было только тринадцать лет, когда он сопровождал караван своего дяди, а впоследствии обязанности заставляли его возвращаться домой, как только он распродавал товар Хадиджи. Во время этих торопливых поездок взгляд гения, скользя по поверхности, мог разглядеть некоторые вещи, которых не видели его более грубые спутники, и несколько семян знания могли быть брошены в плодородную почву, но незнание сирийского языка мешало ему удовлетворять любопытство, и я не смог увидеть ни в жизнеописании, ни в сочинениях Магомета, чтобы его кругозор выходил далеко за пределы арабского мира. Благочестие и торговля каждый год собирали в Мекке паломников со всех концов этого уединенного мира, и в этом скоплении свободно перемешивавшихся толп рядовой гражданин мог на своем родном языке услышать о политическом положении и характере племен, о религиозной теории и практике евреев и христиан. Полезных чужеземцев можно было уговорить или принудить воспользоваться правом гостеприимства, и враги Магомета обвиняли в тайной помощи ему при составлении Корана еврея, перса и монаха-сирийца, называя их имена. Беседа обогащает ум, но одиночество – школа гения, а единство стиля работы указывает, что она создана рукой одного мастера. Магомет с самой ранней юности предавался религиозному созерцанию: каждый год в месяце Рамадан он покидал объятия Хадиджи, удалялся в пещеру Хира в трех милях от Мекки и там вдали от мира советовался с духом обмана или веры, который живет не в небесах, но в душе пророка. Религия, которую он назвал ислам и проповедовал своей семье и своему народу, состояла из вечной истины и необходимого вымысла, что существует лишь один Бог и Магомет Пророк этого Бога.
Евреи, защищая свою веру, хвалятся тем, что в те времена, когда ученые народы древности заблуждались и верили в вымыслы многобожия, их собственные простые предки в Палестине продолжали знать и чтить истинного Бога. Моральные свойства Иеговы нелегко примирить с представлениями о человеческой добродетели, его метафизические признаки описаны неясно, но каждая страница Пятикнижия и Книг Пророков свидетельствует о его могуществе, единственность его имени записана на первой скрижали закона, и его святилище никогда не было осквернено никаким видимым образом его невидимой сущности. После разрушения храма веру иудейских изгнанников очистила, закрепила и просветила своей чисто духовной обрядностью синагога, и авторитет Магомета не делает истиной его постоянный упрек, что евреи Мекки и Медины поклонялись Ездре как сыну Бога. Но дети Израиля перестали быть единым народом, а прочие религии мира были виновны – по меньшей мере в глазах пророка – в том, что давали верховному Богу сыновей, дочерей или товарищей. В грубом идолопоклонстве арабов это преступление было видно сразу, сабейцы с трудом могли оправдаться тем, что считали первую планету главной в своей небесной иерархии, а в учении магов борьба двух начал указывает на несовершенство завоевателя. Христиане VII века незаметно вернулись к подобию язычества: в общественных и личных делах они давали обеты останкам и изображениям, которые бесчестили храмы Востока; толпа мучеников, святых и ангелов, которым поклонялся народ, словно облако, закрыла от верующих трон Всемогущего, а еретики-коллиридиане, процветавшие на плодоносной земле Аравии, присвоили Деве Марии имя и почести богини. Тайны Троицы и Воплощения выглядят противоречием единству Бога. На первый взгляд они вводят почитание трех равных богов и превращают человека Иисуса в духовное существо под именем Сына Божьего. Разъяснения православных учителей по этому поводу могут удовлетворить только ум верующего; неумеренное любопытство и религиозный пыл сорвали завесу со святыни, и каждая из восточных сект охотно заявляла, что все, кроме нее, заслуживают упрек в идолопоклонстве и многобожии. Символ веры Магомета не содержит ни сомнительных, ни двусмысленных мест, и Коран является ярчайшим свидетельством единства Бога. Пророк из Мекки отверг почитание идолов и людей, звезд и планет на том разумном основании, что все, что восходит, должно зайти, все, что родилось, должно умереть, все, что может быть повреждено, должно разрушиться и погибнуть. В своем рациональном вдохновении он признавал и чтил Творца Вселенной как бесконечное и вечное существо, не имеющее ни формы, ни места, не возникшее и не имеющее себе подобия, постигаемое нашими самыми тайными мыслями, существующее благодаря необходимости существования, заложенной в его собственной природе, и создающее из себя все нравственные и умственные совершенства. Эти высокие истины, провозглашенные пророком, остаются твердым убеждением его учеников и получили точные метафизические определения у толкователей Корана. Философ-деист мог бы признать своей народную веру магометан, но эта вера, возможно, слишком возвышена для нас в нашем нынешнем состоянии. Что останется у нашего воображения и даже у нашего ума, если мы выбросим из неизвестной субстанции всякое представление о времени и месте, о движении и материи, о чувстве и размышлении. Голос Магомета подтвердил первое правило разума и откровения: его последователей от Индии до Марокко называют единобожниками, а запрет на изображения устранил опасность идолопоклонства. Магометане строго придерживаются учения о вечных предписаниях и абсолютном предопределении, и все они стараются решить трудный вопрос, как примирить то, что Бог заранее знает будущее, со свободой и ответственностью человека, как объяснить, что злу позволено существовать под властью бесконечного могущества и бесконечного добра.
Бог природы написал о своем существовании на всех своих творениях и записал свой закон в сердце человека. Пророки всех времен ставили или делали вид, что ставят себе задачу напомнить об этом существовании и соблюдать этот закон; щедрый Магомет признал за своими предшественниками тот же дар, который требовал признавать за собой, и цепь вдохновения протянулась от падения Адама до ниспослания Корана. За это время лучами пророческого света были в разной степени наделены сто двадцать четыре тысячи избранных людей, и количество света зависело от добродетели и благодати избранника. Триста тринадцать апостолов были посланы к людям с поручением вернуть свою родину на истинный путь с пути идолопоклонства и порока. Святой Дух продиктовал сто четыре книги, и шесть законодателей, просиявших подобно самым ярким светилам, один за другим принесли человечеству шесть откровений, предписывавших разные обряды, но провозглашавших одну и ту же неизменную религию. Это были Адам, Ной, Авраам, Моисей, Христос и Магомет, и каждый последующий пророк по справедливости считается авторитетнее предыдущих, но каждый, кто отвергает хотя бы одного из них, причисляется к неверным. Сочинения патриархов сохранились лишь в апокрифических копиях греков и сирийцев; Адам своим поведением не заслужил благодарности своих детей, семь наставлений Ноя соблюдает низший и несовершенный разряд приверженцев синагоги, а память Авраама смутно чтят сабейцы в его родной Халдее. Из множества пророков жили и царствовали только Моисей и Христос, и остатки их вдохновенных сочинений собраны в Ветхом и Новом Завете. Полный чудес рассказ о Моисее освящен и украшен в Коране, и пленные евреи втайне чувствовали себя отомщенными, видя, что они внушили свою веру тем народам, над чьими молодыми религиями они смеялись. Что до создателя христианства, то магометане получили от своего пророка наставление относиться к нему с большим и благоговейным почтением. «Поистине Иисус Христос, сын Марии, – пророк Бога и его слово, которое он ниспослал на Марию, и Дух, исходящий от него, почитаемый в этом мире и в будущем, один из тех, кто находится вблизи Бога». Ему щедро, целыми охапками, приписаны чудеса из истинных и апокрифических евангелий, и латинская церковь не постеснялась позаимствовать из Корана непорочное зачатие [187 - На него есть смутный намек в Коране, и о нем яснее говорит традиция суннитов. В XII веке святой Бернар осудил догмат о непорочном зачатии как дерзкое нововведение.]его девственной матери.
И все же Иисус был всего лишь смертным человеком, и в день Страшного суда он будет свидетельствовать и против евреев, которые отвергают его как пророка, и против христиан, которые поклоняются ему как Сыну Бога. Его враги в своей злобе порочили его доброе имя и устроили заговор, чтобы лишить его жизни; но они виновны только в намерении: на кресте его заменил призрак или преступник, а невиновный святой был перенесен на седьмое небо. В течение шестисот лет Евангелие было путем истины и спасения, но христиане постепенно и незаметно забыли и законы, и пример основателя своей веры, и Магомет научился у гностиков обвинять церковь так же, как синагогу, в выбрасывании из священных текстов части строк. Моисей и Христос благочестиво радовались приходу будущего пророка, более могущественного, чем они, и были уверены в его появлении. Евангельское обещание о пришествии Параклита, то есть Духа Святого, было предсказано в имени и исполнено в лице Магомета, величайшего и последнего из посланников Бога.
Передача идей от человека человеку требует сходства в мыслях и языке этих людей: слова философа будут безрезультатно звучать в ушах крестьянина. Но как мало расстояние между их умами по сравнению с расстоянием между бесконечным и конечным умом, когда слово Бога воспроизводится языком или пером смертного человека. Вдохновение еврейских пророков и апостолов и евангелистов Христа могло совмещаться с работой их собственных разума и памяти, и разнообразие их гениев хорошо заметно по стилю и композиции книг Ветхого и Нового Завета. Но Магомет довольствовался более скромной, однако более высокой ролью простого редактора: по его словам или словам его учеников, Коран никем не сотворен, существует вечно как часть сущности Божества и написан пером из света на скрижали его вечных велений. Копия Корана в виде книги из шелка, украшенной драгоценными камнями, была принесена на самое нижнее небо ангелом Гавриилом, который по представлениям евреев действительно служил посланцем Бога при выполнении важнейших поручений. Этот доверенный гонец и передавал постепенно главы и стихи Корана арабскому пророку. Божья воля не была провозглашена сразу вся в неизменном и полном виде, Магомет сообщал отрывки из Корана в том порядке и в то время, которые выбирал сам. Каждое его откровение соответствует нуждам его политики или страсти, а все противоречия устранены при помощи спасительного правила, что любой текст Священного Писания может быть сокращен или изменен любым последующим отрывком. Слово Бога и его посланника было старательно записано его учениками на пальмовых листьях и бараньих лопатках, и эти страницы, не имевшие ни определенного порядка следования, ни связи между собой, были сложены в домашний сундук и отданы под охрану одной из его жен.
Через два года после смерти Магомета их объединил в одну священную книгу и издал ее друг и наследник Магомета Абу Бекр. Его создание переработал и исправил халиф Осман в тридцатом году хиджры, но каждая из многочисленных и отличных одна от другой редакций Корана продолжает считаться единым чудесным и недоступным для изменений текстом. Пророк в порыве то ли религиозного восторга, то ли тщеславия называет высокие достоинства своей книги доказательством истинности своего призвания, дерзко бросает вызов и людям и ангелам, предлагая им создать что-либо подобное по красоте хотя бы одной ее странице, и осмеливается утверждать, что лишь один Бог мог продиктовать такие ни с чем не сравнимые строки. Этот аргумент имел величайшую силу для набожных арабов, чьи умы были настроены на веру и религиозный восторг, чьм ушам были сладки музыкальные звуки этих слов и чье невежество не позволяло им сравнивать между собой произведения человеческого гения. Гармония и богатство стиля недоступны европейцу-немусульманину, который имеет дело с переводом; ему не хватит терпения внимательно прочитать этот бесконечный поток несвязных вымыслов, наставлений и декламации, который редко пробуждает чувство или мысль и то припадает к земле, то теряется в небесах. Свойства божества возбуждают и разжигают воображение арабского миссионера, но даже в лучших строках его возвышенный стиль менее красив, чем благородная простота Книги Иова, которая была написана в более древние времена, в той же стране и на том же языке. Если способности человека недостаточны для сочинения Корана, какому высшему разуму должны мы приписать «Илиаду» Гомера или «Филиппики» Демосфена? В каждой религии, если в письменных откровениях ее основателя о чем-то не сказано, этот пробел восполняется описанием его жизни. Все изречения Магомета были уроками истины, все его поступки – примерами добродетели, а его жены и друзья оставили воспоминания об общественной и частной жизни пророка. Через двести лет эта сунна, то есть устное предание, была зафиксирована в письменной форме и освящена трудами аль-Бухари, который отделил семь тысяч двести семьдесят пять истинных преданий от трехсот тысяч более сомнительных или поддельных сообщений. Каждый день этот благочестивый писатель молился в мекканском храме и омывался водой Земзема, страницы его труда по мере их завершения возлагались на кафедру и гробницу апостола, и этот труд был одобрен всеми четырьмя ортодоксальными сектами суннитов.
Истинность призвания древних пророков – Моисея и Иисуса – была подтверждена множеством величественных и ярких чудес, и жители Мекки и Медины много раз настойчиво требовали, чтобы Магомет предоставил им такое же доказательство своей избранности Богом – заставил спуститься с небес ангела или книгу Его откровений, создал сад в пустыне или зажег пожар в неверующем городе. Каждый раз, когда курейшиты начинают давить на него своими просьбами, он окутывает себя туманом расплывчатых хвастливых слов о видениях и пророческом даре, называет доказательства истинности своего учения, которые оно само содержит в себе, и укрывается под защиту Божьего промысла: Бог не желает посылать знамения и чудеса, поскольку они бы уменьшили заслугу верующих и увеличили вину неверующих. Но смиренный или гневный тон его извинений выдает его, показывая его слабость и беспокойство, и эти скандальные отрывки неоспоримо доказывают подлинность Корана. Последователи Магомета больше, чем он сам, уверены, что он имел дар совершать чудеса, причем их самоуверенность или доверчивость тем больше, чем дальше они находятся от времени и места его духовных подвигов. Они верят или утверждают, что деревья выходили ему навстречу, что камни приветствовали его, что струи воды вырывались из его пальцев, что он кормил голодных, исцелял больных и воскрешал мертвых, что деревянная балка скрипучим голосом говорила с ним, что верблюд жаловался ему, что баранья лопатка предупредила его о положенном в нее яде и что живая и неживая природа были одинаково покорны посланнику Бога. Его сон о ночном полете всерьез описан как настоящее телесное перемещение. Таинственное животное по имени Борак отвезло его из Мекканского храма в Иерусалимский храм; вместе с сопутствовавшим ему Гавриилом он, поднимаясь вверх, прошел одно за другим семь небес и услышал приветствия от патриархов, пророков и ангелов, проходя по местам их обитания. Выше седьмого неба было позволено подняться одному Магомету; он прошел мимо занавеса единства на расстоянии меньше двух выстрелов из лука от трона Бога и почувствовал укол холода в сердце, когда Бог коснулся его плеча своей рукой. После беседы с Богом, которая прошла без церемоний, как разговор близких друзей, хотя и была важной, он спустился обратно в Иерусалим, вновь сел на Борака, возвратился в Мекку и так за десятую часть ночи проделал путь длиной во многие тысячи лет. Согласно другой легенде, посланник Божий во время народного собрания достойно ответил на злобный вызов курейшитов. Своим неодолимым словом он расколол круг движения Луны: эта планета послушно покинула свое место в небе, семь раз облетела вокруг Каабы, приветствовала Магомета на арабском языке, а затем вдруг уменьшилась в размере, скользнула за воротник его рубахи и вылетела через рукав. Эти сказки о чудесах забавляют невежд, но самые серьезные из мусульманских ученых подражают своему учителю в скромности и придерживаются широких взглядов относительно веры в чудеса и толкования этих рассказов. Они могут в нужный момент и к месту сказать, что для религиозной проповеди не было необходимости нарушать гармонию природы, что от религии, у которой символ веры свободен от туманных загадок, можно и не требовать чудес и что меч Магомета имел не меньше силы, чем жезл Моисея.
//-- Наставления Магомета --//
Многобожника подавляет и заставляет растеряться разнообразие суеверий: тысячи египетских по происхождению обрядов срослись с основой Моисеева закона, дух Евангелия испарился из театральных зрелищ христианской церкви. Предрассудки, политические соображения или любовь к родине заставили пророка из Мекки освятить обряды арабов и обычай посещать священный камень Каабы. Но сам Магомет предписывал более простое и рациональное благочестие: религиозными обязанностями мусульман были молитва, пост и раздача милостыни, и верующему была дана надежда, что молитва доведет его до середины пути к Богу, пост приведет к двери Божьего дворца, а милостыня позволит войти туда.
I. Согласно преданию о ночном путешествии, посланник Бога во время своей личной встречи с Ним получил от Него указание обязать своих учеников молиться пятьдесят раз в день. По совету Моисея он попросил уменьшить это слишком тяжелое бремя, и число молитв постепенно было сокращено до пяти, которые читаются без всяких скидок на занятость делами или удовольствиями, на время или место. Верующий молится на рассвете, в полдень, после полудня, вечером и в первую стражу ночи, и даже при нынешнем ослаблении религиозного пыла мусульман наши путешественники получают поучительный урок при виде глубокого смирения и внимания к молитве у турок и персов. Чистота тела – ключ к молитве, и частое умывание рук, лица и тела, с давних времен принятое у арабов, торжественно предписано Кораном, причем в явной форме разрешено заменить воду песком, если ее мало. Слова молитвы и поза, в которой их следует произносить – сидя, стоя или лежа на земле лицом вниз, – предписаны обычаем или авторитетом, но молитва вырывается из уст короткими страстными порывами. Усердие верующих не ослабляет длинная утомительная литургия, и каждый мусульманин сам является для себя священником. Эти деисты отказались от почитания икон, и, чтобы ограничить полет их блуждающего воображения, понадобилось направить их глаза и мысль к кибле – видимой точке на горизонте. Вначале пророк склонялся к тому, чтобы в знак благодарности евреям выбрать для этого Иерусалим, но вскоре он вернулся к более естественному предпочтению, и каждый день пять раз глаза народов в Астрахани, в Фесе, в Дели благочестиво обращаются в сторону святого храма Мекки. И все же все места одинаково чисты для служения Богу, и магометанам все равно, молятся они дома или на улице. Пятница каждой недели (этот день выбран, чтобы отличаться от евреев и христиан) предназначена для полезного дела – общей молитвы; народ собирается в мечети, имам – какой-нибудь почтенный старейшина – поднимается на кафедру, начинает молитву и произносит проповедь. Но в религии магометан нет ни сана священника, ни жертвоприношений, и независимые духом фанатики презрительно смотрят сверху вниз на служителей и рабов суеверия.
II. Добровольное покаяние аскетов, мука и слава их жизни были ненавистны пророку, который осуждал своих друзей за безрассудный обет отказаться от мяся, женщин и сна и твердо заявил, что он не потерпит монахов в своей религии. Тем не менее он установил ежегодный пост длиной в тридцать дней и строго предписал соблюдать его как средство дисциплины, которая очищает душу и подчиняет тело, и как полезное упражнение в послушании воле Бога и его посланника. В течение месяца Рамадан мусульмане от восхода до заката солнца воздерживаются от еды, питья, женщин, ванн и благовоний, от любой пищи, которая может восстановить их силы, от всех удовольствий, которые могут усладить их чувства. В зависимости от лунного календаря Рамадан попадает то на зимние холода, то на летнюю жару, и терпеливый мученик должен ждать конца долгого знойного дня, не смея утолить свою жажду хотя бы каплей воды. Запрет на употребление вина существовал в некоторых братствах жрецов и отшельников, но лишь один Магомет превратил его в явно произнесенный закон, обязательный для всех, и значительная часть земного шара по его приказу отказалась от этой полезной, хотя и опасной жидкости. Эти тяжелые ограничения, несомненно, переступали развратники и обходили лицемеры, но законодателя, который ввел их в действие, конечно, нельзя обвинить в том, что он приманивал себе последователей с помощью потворства их чувственным желаниям.
III. Благотворительность мусульман распространяется даже на животных, и в Коране несколько раз предписана, причем не как заслуга, а как обязательный к исполнению долг, помощь нуждающимся и несчастным. Возможно, Магомет – единственный законодатель, который точно определил размер благотворительности: ее объем может быть разным в зависимости от количества и характера имущества, поскольку милостыня может подаваться деньгами, зерном, скотом, плодами или товарами; но мусульманин не исполняет закон, если не отдает для этого десятую часть своего доходя, а если совесть обвиняет его в обмане или вымогательстве, десятая часть увеличивается до пятой с целью возместить ущерб. Благотворительность – опора справедливости, поскольку, если мы обязаны помогать кому-то, это не дает нам причинить ему вред. Пророк может открывать людям тайны небес и будущего, но в своих наставлениях, касающихся морали, он способен лишь повторять уроки собственного сердца.
Две догмы веры и четыре обязанности верующих ислама защищены наградами и наказаниями, и мысль набожного мусульманина постоянно обращена к Судному дню, последнему дню мира. Пророк не осмелился точно указать время этой ужасной катастрофы, а лишь назвал в туманных изречениях знаки на небесах и на земле – будущие предвестники всеобщего разрушения, при котором все живое будет уничтожено и мир вернется в первоначальный хаос. По звуку трубы возникнут новые миры; ангелы, духи и люди восстанут из мертвых, и души людей вновь соединятся со своими телами. Учение о воскресении из мертвых первыми исповедовали египтяне; они бальзамировали мумии и строили пирамиды для того, чтобы сохранить прежнее жилище души на три тысячи лет. Однако такая попытка не дает полного результата и потому бесполезна. Магомет поступил более философски: он полагается на всемогущество Творца, слово которого может снова вдохнуть жизнь в мертвую глину и собрать вместе бесчисленные атомы, которые уже утеряли и прежнюю форму, и прежнюю внутреннюю природу. Что происходит с душой между смертью и воскресением тела, трудно решить, и даже те, кто самым твердым образом верит в ее нематериальность, не в силах понять, как она может мыслить и действовать без помощи органов чувств.
За воссоединением душ с телами последует окончательный суд над человечеством, и пророк, копируя представления египтян, очень точно воспроизводит процедуры и даже медлительность и постепенность действий земного суда. Нетерпимые в вопросах религии противники Магомета упрекают его за то, что он даже им дает надежду на спасение, за провозглашенную им величайшую ересь, что каждый человек, который верит в Бога и творит добрые дела, может в последний день ожидать милостивого приговора. Такое разумное неразличение по вере плохо сочетается с фанатизмом, к тому же невероятно, чтобы посланец небес так уменьшил значимость и необходимость собственного откровения. В Коране вера в Бога неотделима от веры в Магомета, добрые дела – это дела, предписанные им, и упомянутые два признака людей подразумевают исповедание ислама, принять который приглашаются в равной мере все народы и секты. Иноверцы же за духовную слепоту, даже если она оправдана незнанием и увенчана добродетелью, будут наказаны вечными муками, и слезы, которые Магомет пролил на могиле своей матери, за которую не имел права молиться, представляют нам ярчайший контраст человечности и религиозного пыла. Всех неверных ждет одинаковая судьба: степень их виновности и наказания определяется убедительностью отвергнутых доказательств и размером совершенных ошибок. Вечные жилища христиан, евреев, сабейцев, магов и язычников расположены в бездне одно под другим, а самый нижний ад предназначен для неверующих лицемеров, которые прикрываются личиной веры. После того как подавляющее большинство людей будут осуждены за свои убеждения, только истинно верующих будут судить по их делам. Добро и зло каждого мусульманина будут взвешены на весах – то ли в прямом, то ли в иносказательном смысле этих слов, – и причиненный другому ущерб можно будет возмещать необычным способом: обидчик должен будет заплатить определенное количество своих добрых дел тому, кому причинил вред. Если же у обидчика нет никакой моральной собственности, к весу его грехов добавляется соответствующая их тяжести доля недостатков пострадавшего. В зависимости от того, что перевесит – провинности или добродетели, – будет вынесен приговор, и все без исключения пройдут по тонкому, как острое лезвие, и опасному мосту, перекинутому над пропастью; невиновный, идущий по стопам Магомета, со славой войдет в ворота рая, а виновный упадет в первую и самую мягкую из семи адских преисподних. Срок искупления грехов будет разным – от девятисот до семи тысяч лет, но пророк разумно пообещал, что все его ученики, каковы бы ни были их грехи, будут спасены своей верой и его заступничеством от вечного проклятия. Неудивительно, что суеверие действует с особой силой на страхи своих последователей, ведь человеческое воображение рисует бедствия загробной жизни с большей силой, чем загробное блаженство. Из двух простых элементов – тьмы и огня – мы можем создать чувство боли, которое может быть усилено в бесчисленное количество раз мыслью о том, что оно будет длиться бесконечно. Но эта же самая мысль о бесконечной длительности действует противоположным образом, когда речь идет об удовольствии, и слишком многие из наших нынешних удовольствий возникают благодаря избавлению от зла или сравнению со злом. Естественно, что арабский пророк долго и с восторгом описывает райские рощи, фонтаны и реки, но вместо того, чтобы наделить благословенных жителей рая большим вкусом к гармонии и науке, беседе и дружбе, он напрасно прославляет жемчуга и алмазы, шелковые одежды, мраморные дворцы, золотые блюда, прекрасные вина, изысканные лакомства, многочисленных слуг и все виды дорогостоящей чувственной роскоши, которая невыносимо надоедает своему обладателю даже за короткий срок этой земной жизни. Для любого верующего, даже самого последнего из них, будут созданы семьдесят две гурии, что значит «черноокие», – девушки ослепительной красоты, в расцвете юности, девственно непорочные и невероятно чувственные, минута удовольствия будет продолжаться тысячу лет, и мужская сила счастливца будет увеличена в сто раз, чтобы он был достоин своего счастья. Несмотря на предрассудок невежественного большинства, врата небес будут открыты для людей обоих полов, но Магомет не указал, какие мужчины будут спутниками женщин-избранниц, поскольку не хотел ни пробуждать ревность в их нынешних мужьях, ни нарушать их счастье перспективой вечного супружества. Образ плотского рая вызвал негодование, а может быть, зависть у монахов; они произносили красивые речи против нечистой религии Магомета, и его скромные защитники вынуждены были неловко оправдываться словами о переносном смысле и аллегориях. Но более здравомыслящая и последовательная партия не стыдится понимать слова Корана буквально: воскресение плоти будет бесполезным, если ей не будет возвращено обладание и возможность пользоваться ее самыми драгоценными способностями, и единство чувственного и духовного наслаждения необходимо, чтобы стало полным счастье двойного животного, совершенного человека. И все же радости магометанского рая не ограничиваются роскошью и удовлетворением вожделений: пророк явным образом заявил, что все низшие виды счастья будут забыты и презрены святыми и мучениками, которым будет дано блаженство созерцать Бога.
//-- Бегство Магомета из Мекки в Медину --//
Первой и самой трудной победой Магомета было завоевание душ своей жены, своего слуги, своего ученика и своего друга – самой трудной потому, что он предстал как пророк перед теми, кто лучше всех знал его недостатки как человека. И все же Хадиджа верила словам своего мужа и дорожила его славой, послушный и любящий Зейд соблазнился возможностью получить свободу, прославленный Али, сын Абу Талиба, принял учение своего двоюродного брата с горячностью молодого героя, а богатство, умеренность и правдивость Абу Бекра укрепили религию пророка, чьим наследником ему суждено было стать. Он убедил десять самых уважаемых граждан Мекки негласно брать уроки ислама. Они подчинились голосу разума и религиозного рвения, произнесли основной символ веры: «Есть лишь один Бог, и Магомет – пророк Бога», и за свою веру еще в этой жизни получили награду: богатство и почести, командование армиями и управление царствами. Три года были тихо потрачены на приобретение четырнадцати последователей – первых плодов проповеди Магомета. На четвертый год он начал пророческое служение: твердо решив принести своей семье свет божественной истины, он приготовил угощение – сообщают, что оно состояло из ягненка и чаши молока, – и пригласил на беседу сорок гостей из рода Хашим. «Друзья и родственники, – сказал им Магомет. – Я предлагаю вам, и я один могу предложить, самый драгоценный дар – сокровища этого и будущего миров. Бог повелел мне позвать вас на службу ему. Кто из вас понесет вместе со мной мое бремя? Кто из вас будет моим товарищем и визирем?» Никто не ответил, пока эту тишину изумления, сомнения и презрения не нарушил нетерпеливый и мужественный Али, подросток неполных четырнадцати лет. «О, пророк, этот человек – я. Любому, кто пойдет против тебя, я выбью зубы, вырву глаза, переломаю ноги, распорю живот. О, пророк, я буду твоим визирем над ними». Магомет с восторгом принял это предложение, а гости иронически посоветовали Абу Талибу слушаться сына как старшего по чину. Отец Али заговорил более серьезным тоном и посоветовал племяннику отказаться от невыполнимого замысла. «Побереги свои увещания для другого случая, – ответил своему дяде и благодетелю бесстрашный фанатик. – Если бы они положили мне на правую ладонь солнце, а на левую луну, и тогда бы они не заставили меня свернуть с моего пути». Десять лет Магомет упорно продолжал свое дело, и религия, которая потом охватила Восток и Запад, медленно делала первые шаги за стенами Мекки. Все же Магомет мог с удовлетворением видеть, как растет его юная община единобожников, которые почитали его как пророка и которых он в нужное время питал духовной пищей Корана. Количество его последователей можно приблизительно оценить по числу тех из них, кто бежал в Эфиопию в седьмой год его пророчества, а их было восемьдесят три мужчины и восемнадцать женглин. Партию Магомета укрепило своевременное обращение в ислам его дяди Хамзы и сурового несгибаемого Омара, который стал отстаивать дело ислама с тем же усердием, с которым до этого старался уничтожить эту веру. Магомет был милосерден не только к племени курейш и не только к жителям Мекки: во время торжественных праздников, в дни паломничества он приходил в Каабу, заговаривал с приезжими из всех племен и настойчиво, в частных беседах и в публичных выступлениях, убеждал их верить лишь в одного Бога и поклоняться лишь этому Богу. Сознавая свою правоту и свою слабость, он провозглашал свободу вероисповедания и отрицал насилие в делах религии, но призывал арабов к покаянию и заклинал их вспомнить о древних идолопоклонниках из племен ад и самуд, которых Божье правосудие стерло с лица земли.
Жители Мекки из-за суеверия и зависти упорствовали в неверии. Старейшины города, дяди пророка, относились с подчеркнутым презрением к самонадеянной дерзости сироты, посмевшего реформировать свою родину. На благочестивые речи Магомета в Каабе Абу Талиб отвечал громкими криками: «Жители города и паломники, не слушайте этого искусителя, не прислушивайтесь к его нечестивым нововведениям! Храните верность Аль-Аат и Аль-Уззе!» Тем не менее сын Абдаллаха был дорог престарелому вождю, и дядя защищал своего племянника и его доброе имя от нападений курейшитов, которые давно завидовали семье Хашим из-за ее первенствующего положения. Своей злобе они придали религиозный вид. Во времена Иова арабский наместник наказывал за непочтение к богам как за преступление. Магомет был виновен в том, что покинул богов своего народа и отрицал их существование. Но в Мекке была такая политическая свобода, что предводители курейшитов вместо того, чтобы выдвинуть обвинение против преступника, должны были применить убеждение или насилие. Они много раз обращались к Абу Талибу с упреками и угрозами. «Твой племянник порочит нашу религию, он обвиняет наших мудрых предков в невежестве и глупости; поскорее заставь его замолчать, чтобы он не поднял смуту в городе. Если он будет упорствовать, мы поднимем свои мечи на него и его сторонников, и ты будешь виновен в той крови, которая прольется». Авторитет Абу Талиба и его умеренность не дали религиозным партиям перейти к насилию, но самые беспомощные и самые робкие из учеников пророка бежали в Эфиопию, а сам пророк укрывался в различных хорошо укрепленных убежищах в городе и других местах страны. Поскольку его семья по-прежнему поддерживала его, остальная часть племени курейш дала обязательство порвать всякие отношения с детьми Хашима – ничего у них не покупать и не продавать им, не брать от них жен и не давать им в жены своих женщин до тех пор, пока они не отдадут Магомета на суд богов. Это решение было вывешено в Каабе, чтобы его увидели глаза всего арабского народа. Послы курейшитов преследовали изгнанников-мусульман в глубине Африки; курейшиты осадили пророка и его самых верных сторонников, лишили их доступа к воде и разжигали взаимную вражду воюющих сторон местью за причинение вреда и нанесение оскорблений. Непрочное перемирие восстановило видимость согласия и продержалось до тех пор, пока смерть Абу Талиба не отдала Магомета на милость врагов как раз в то время, когда кончина верной и великодушной Хадиджи лишила его домашнего уюта. Верховную власть в мекканской республике унаследовал Абу Суфьян, глава клана Омейя. Этот усердный почитатель идолов и смертельный враг рода Хашим созвал собрание курейшитов и их союзников, чтобы решить судьбу посланника Бога. Тюрьма довела бы его до отчаяния и только усилила бы его религиозное исступление; изгнание красноречивого и популярного фанатика распространило бы смуту на провинции Аравии. Его приговорили к смерти, и было решено, что его сердце пронзят несколько мечей – по одному от каждого племени, чтобы разделить между ними вину за его кровь и не опасаться мести хашимитов. Ангел или лазутчик раскрыл заговор курейшитов, и у Магомета оставался лишь один выход – бегство. Глубокой ночью вместе со своим другом Абу Бекром он тихо скрылся из своего дома. Убийцы следили за домом, стоя у двери, но их ввела в заблуждение фигура Али, который спал на кровати пророка, накрытый его зеленой одеждой. Курейшиты пощадили преданного своей религии юного героя, но несколько стихотворений Али, сохранившихся до сих пор, представляют нам интересную картину его чувств: смесь тревоги, нежной любви и надежды на Бога. Три дня Магомет и его спутник скрывались в пещере Саур на расстоянии одной лиги от Мекки, и в конце вечера каждого дня сын и дочь Абу Бекра тайно снабжали их едой и новостями. Старательные курейшиты обыскивали все пригодные для укрытия места поблизости от города и подошли к входу в эту пещеру, но считается, что божье провидение с помощью паучьей сети и гнезда голубя убедило их, будто в этом месте людей нет, раз ничто не потревожено. «Нас только двое», – дрожа от страха, сказал Абу Бекр. «Есть еще третий – сам Бог», – ответил пророк. Еще до того, как пыл преследователей угас, два беглеца вышли из пещеры и сели на верблюдов. По дороге в Медину их остановили посланцы курейшитов, но беглецы откупились мольбами и обещанием подарков. В этот судьбоносный момент взмах арабского копья мог изменить историю мира. Бегство пророка из Мекки в Медину – хиджра – стало памятной в истории точкой отсчета новой эпохи, и теперь, когда прошло почти двенадцать веков, она по-прежнему служит началом лунного года у магометанских народов.
Религия Корана могла бы погибнуть в колыбели, если бы Медина не приняла с верой и почетом святых изгоев из Мекки. Город, который теперь называется Медина, что значит «большой город», до того, как был освящен тем, что в нем стоял престол пророка, звался Ясриб. Им владели – каждое своей частью – два племени, хариджиты и авситы, наследственная вражда между которыми вспыхивала вновь при малейшем поводе. Евреи, имевшие там два поселения и хвалившиеся, что они из рода священнослужителей, были их скромными союзниками; не обращая арабов в свою веру, евреи привили им вкус к науке и религии, за что Медину стали называть Городом книги. Некоторые из самых знатных граждан Медины во время паломничества к Каабе обратились в ислам под влиянием проповедей Магомета; вернувшись оттуда, они стали распространять дома веру в Бога и его пророка; так возник новый союз, который утвердили их послы на двух тайных ночных встречах на холме в окрестностях Мекки. Во время первой из них десять хариджитов и два авсита, объединенные верой и любовью, провозгласили от имени своих жен, своих детей и своих отсутствующих собратьев, что те всегда будут исповедовать веру Корана и соблюдать его предписания. Вторая встреча была заключением политического союза и стала тем семенем, из которого родилась сарацинская империя. Семьдесят три мужчины и две женщины из Медины имели торжественное совещание с Магометом, его родственниками и его учениками и связали себя друг с другом взаимной клятвой верности. Они пообещали от имени своего города, что, если Магомет будет изгнан, они примут его как союзника, будут подчиняться ему как предводителю и станут защищать его до конца, как своих жен и детей. «Но если ваша родина призовет вас обратно, вы не покинете своих новых союзников?» – с лестной для Магомета тревогой спросили они. «Теперь у нас все общее: ваша кровь – это моя кровь, ваше поражение – мое поражение. Мы связаны друг с другом узами чести и выгоды. Я ваш друг и враг ваших врагов», – с улыбкой ответил пророк. «Но если мы будем убиты на вашей службе, какова будет наша награда?» – воскликнули посланцы Медины. «РАЙ», – ответил пророк. «Протяни же свою руку». Он протянул руку, и они повторили клятву верности союзу и дружбе. Их договор утвердил народ, который единодушно принял ислам; жители Медины радовались изгнанию посланника Бога, но боялись за него, зная, что он в опасности, и нетерпеливо ждали его прибытия. Быстро проделав опасный путь вдоль побережья, он остановился в Кобе, в двух милях от Медины, и через шестнадцать дней после бегства из Мекки въехал в Медину. Пятьсот горожан вышли навстречу Магомету; громко звучали приветствия ему, заверения в верности и преданности новой вере. Магомет был верхом на верблюдице; его голову прикрывал зонт, и вместо отсутствовавшего знамени перед ним был развернут тюрбан. Самые отважные из его учеников, которых разбросала по миру буря, собрались вокруг него, и мусульман стали различать по их неодинаковым, хотя и равноценным заслугам: тем, кто был из Мекки, дали название «мухаджиры», что значит «беженцы», тем, кто из Медины, – «ансары», что значит «помощники». Чтобы истребить зависть еще в зародыше, Магомет принял разумное решение связать своих главных сторонников попарно правами и обязанностями братьев; для Али не нашлось равного, и тогда пророк ласково произнес, что сам будет спутником и братом этого благородного юноши. Замысел оказался удачным: побратимы помнили о своем святом братстве в дни мира и в дни войны, а две партии благородно соперничали в мужестве и верности. Всего лишь один раз это согласие было нарушено случайной ссорой: какой-то патриот Медины стал ругать приезжих чужаков за наглость, но даже намек на возможность их изгнания был выслушан с отвращением, и родной сын оскорбителя с величайшей охотой предложил положить к ногам посланника Бога голову своего отца.
Со времени своего переселения в Медину Магомет стал правителем и священнослужителем, и было грехом жаловаться кому-либо на решение судьи, которому подсказывала его приговоры премудрость Бога. Он то ли получил в дар, то ли купил небольшой участок земли, который достался по наследству двум сиротам. На этом избранном месте он построил дом и мечеть, которые в своей грубой простоте были более достойны почтения, чем дворцы и храмы ассирийских халифов. На его печати, которая была то ли золотой, то ли серебряной, значился титул «посланник Бога»; молясь и проповедуя на еженедельных собраниях, он опирался на обрубок ствола пальмы и уже давно позволил себе пользоваться грубой деревянной кафедрой. На седьмом году его правления тысяча пятьсот вооруженных мусульман в боевом строю повторили свою клятву верности, а их вождь – свои заверения в том, что им обеспечена защита до смерти последнего члена их «партии» или до ее роспуска. В этом же лагере посол из Мекки был изумлен вниманием верующих к словам и внешнему виду пророка и тем, с какой жадностью они подбирали его слюну, его упавший на землю волос, грязную воду после его омовений, словно во всем этом была какая-то часть его пророческих достоинств. «Я видел хосроев Персии и цезарей Рима, но никогда не видел царя среди его подданных, подобного Магомету среди его спутников». Жар религиозного воодушевления действует сильнее и заключает в себе больше правды, чем холодное официальное раболепие придворных.
//-- Магомет объявляет войну против неверных --//
В естественном состоянии каждый человек имеет право защищать с оружием в руках себя и свое имущество, отражать и даже упреждать действия своих врагов, когда они применяют насилие, и расширять эти свои военные операции настолько, чтобы в разумной степени получить удовлетворение и осуществить возмездие. В свободном обществе арабов долг подданного и гражданина имел мало сдерживающей силы, и Магомет, мирно выполнявший свое призвание нести людям добро, был разорен и изгнан с родины своими несправедливыми земляками. Выбор независимого народа поднял беглеца из Мекки на высшую ступень власти – сделал верховным правителем, и он по справедливости получил право заключать союзы и вести наступательные и оборонительные войны. Несовершенные человеческие права были дополнены и вооружены могучей силой божественной власти: мединский пророк меняет тон и в своих новых откровениях становится более яростным и кровожадным, а это доказывает, что его прежняя умеренность была порождена слабостью. Он испробовал и исчерпал средства убеждения; теперь время снисхождения прошло, и он получил указание свыше распространять свою религию мечом, уничтожать памятники идолопоклонства и преследовать неверующие народы земли, не считаясь со святостью дней или месяцев. Те кровожадные наставления, которые так много раз повторяются в Коране, по уверению его автора, есть и в Пятикнижии, и в Евангелии. Однако мягкий тон Евангелия может служить разъяснением к неоднозначному евангельскому изречению, что Иисус принес на землю не мир, но меч: его добродетели – терпение и смирение – не следует смешивать с набожной нетерпимостью государей и епископов, которые опозорили имя его учеников. Магомет, ведя религиозную войну, скорее мог следовать примеру Моисея или судей и царей Израиля. Законы войны у древних евреев были еще суровее, чем у арабского законодателя [188 - Главы X и XX Второзакония и их толкование применительно к практике у Иисуса Навина, Давида и прочих вызывают у современного благочестивого читателя-христианина больше священного ужаса, чем удовлетворения. Но в прежние времена епископы так же, как и раввины, с удовольствием и успехом били в церковный барабан.]. Впереди евреев шел лично сам Бог воинств.
Если какой-то город сопротивлялся и отвечал на их вызов, они вырезали там всех мужчин без исключения. Семь народов Ханаана были обречены на уничтожение, и ни раскаяние, ни обращение в иудейскую веру не смогли бы спасти их от неизбежной участи: ни одно существо на их земле не должно было остаться в живых. Врагам же Магомета было честно предложено выбрать дружбу, покорность или бой. Если они обращались в ислам, то получали доступ ко всем материальным и духовным благам, которые имели первые ученики, и шли под тем же знаменем в поход ради распространения веры, которую приняли. Милосердие пророка определялось его выгодой, но все же он редко топтал поверженного врага, и, кажется, дал обещание, что наименее виновным его подданным-немусульманам будет позволено сохранить их религиозные обряды или по меньшей мере их несовершенную веру, если они станут платить за это налог. В первые месяцы своего правления он давал своему войску уроки ведения священной войны и разворачивал свое белое знамя перед воротами Медины. Воинственный посланник Бога лично сражался с врагами во время девяти боев и осад; он и его помощники за десять лет осуществили пятьдесят военных операций. Арабы продолжали совмещать торговлю и разбой, и мелкие походы для защиты своего каравана или нападения на чужой караван постепенно подготовили его войска к завоеванию Аравии. Распределение добычи определялось божьим законом: всю ее аккуратно складывали в общую копилку. Пятую часть золота и серебра, пленников и скота, движимого и недвижимого имущества пророк предназначал для дел веры и благотворительности, остальное делилось поровну между солдатами, которые одержали победу или охраняли лагерь, при этом доля убитого доставалась по наследству его вдове и сиротам, а для того, чтобы увеличить численность конницы, конных воинов поощряли, выделяя им две доли – для самого воина и для его лошади. В войско старались завлечь странствующих арабских воинов, и они со всех сторон собирались под знамя религии и грабежа. Посланник Бога освятил отступление от правил, которое они себе позволяли, – позволил брать пленных женщин в жены и наложницы: наслаждение богатством и красотой было слабым подобием радостей, приготовленных в раю для доблестных мучеников за веру. «Меч, – говорил Магомет, – это ключ от небес и ада; капля крови, пролитая за дело Бога, или ночь, проведенная в строю, ценнее, чем два месяца поста или молитвы. Кем бы ни был павший в бою, его грехи прощаются. В день суда его раны будут сверкать как киноварь и благоухать как мускус, а вместо потерянных конечностей ему будут даны крылья ангелов и херувимов». Бесстрашные души арабов воспламенялись восторгом, картина невидимого мира глубоко отпечатывалась в их воображении, и смерть, которую они всегда презирали, становилась для них предметом надежды и желания. Коран провозглашает в самом абсолютном виде принципы судьбы и предопределения, которые угасили бы изобретательность и добродетель, если бы поступками людей всегда управляли их отвлеченные верования. И все же влияние этих принципов во все времена увеличивало мужество сарацин и турок. Первые товарищи Магомета шли в бой без страха, веря, что опасности нет там, где нет удачи, что, если им суждено умереть, они умрут и в своей постели, если же нет, то останутся невредимы и среди вражеских дротиков.
Возможно, курейшитам было бы достаточно бегства Магомета, если бы их не побуждала к действию и не тревожила месть врага, который мог перекрыть им их торговый путь в Сирию, куда они ездили через земли Медины и через них же возвращались обратно. Абу Суфьян сам вместе с тридцатью или сорока сторонниками повел туда богатый караван из тысячи верблюдов; удача или ловкость помогли ему в этом походе, и он не был замечен бдительным Магометом; но вождь курейшитов узнал, что святые грабители ждут в засаде его возвращения. Он отправил гонца к своим собратьям в Мекку, и боязнь потерять свою торговлю и продовольствие заставила их поспешно выслать ему на помощь военные силы города. Священная банда Магомета состояла из трехсот тринадцати мусульман, из которых семьдесят семь были беженцы, а остальные – помощники. Они по очереди ехали верхом на верблюдах, которых было семьдесят (ясрибские верблюды были грозными на войне); но лишь двое смогли выехать в поход на конях: так бедны были первые ученики Магомета. В плодородной и прославленной долине Бадр, на расстоянии трех переходов от Медины, пророк получил от своих разведчиков известие, что с одной стороны приближается ожидаемый караван, а с другой наступают курейшиты – сто конников и восемьсот пятьдесят пехотинцев. После короткого совещания он пожертвовал возможным богатством ради славы и мести, и его воины выкопали неглубокие траншеи, чтобы защитить себя и ручей со свежей водой, который тек через долину. «Боже! – воскликнул он, когда многочисленные курейшиты спускались с гор. – Если эти люди будут уничтожены, кто будет почитать тебя на земле? Смелей, дети мои, плотнее сдвиньте ряды; выпускайте стрелы, и этот день будет нашим». Сказав это, он вместе с Абу Бекром поднялся на трон или кафедру и сразу же попросил прийти на помощь архангела Гавриила и три тысячи ангелов. Во время сражения он непрерывно вглядывался в поле боя; когда мусульмане заколебались и противник стал их теснить, пророк быстро спустился с трона, сел на своего коня и бросил в воздух горсть песка со словами: «Пусть их лица покроются смущением». Обе армии слышали его подобный грому голос и увидели в своем воображении воинов-ангелов; курейшиты дрогнули и побежали; семьдесят их храбрейших воинов были убиты, и семьдесят пленных украсили собой первую победу мусульман. Мертвые тела курейшитов были раздеты и подверглись оскорблениям, два самых упрямых пленника были наказаны смертью, а выкуп, полученный за остальных – четыре тысячи драхм серебра, – в какой-то степени заменил ускользнувший караван. Но напрасно верблюды Абу Суфьяна нащупывали себе новый путь через пустыню и вдоль Евфрата: усердие мусульман позволило им перехватить этот караван, и добыча, видимо, была велика, поскольку доля посланника, ее пятая часть, составила двадцать тысяч драхм. Раздраженный таким уроном для города и для себя лично, Абу Суфьян собрал войско из трех тысяч человек, среди которых семьсот были в доспехах и двести на конях. Три тысячи верблюдов шли с ним в поход. Его жена Хинда и с ней пятнадцать благородных женщин из Мекки непрерывно били в бубны, воодушевляя войска и умножая величие Хубала, самого популярного божества Каабы. Знамя Бога и Магомета поднимали девятьсот пятьдесят мусульман. Разница в численности вызывала не больше тревоги, чем на поле Бадр, но дерзкая уверенность курейшитов в победе оказалась сильнее, чем божественный дар и человеческие чувства посланника Бога. Второе сражение произошло на горе Оход, в шести милях к северу от Медины. Курейшиты приближались, выстроившись полумесяцем; на правом крыле их войска конницу возглавлял Халед, самый свирепый и удачливый из арабских воинов. Войска Магомета умело выбрали себе место на пологом склоне, пятьдесят лучников защищали их сзади. В центре сила их удара позволила им отразить атаку идолопоклонников и прорвать строй противника, но, преследуя врага, они потеряли преимущество, которое давал им рельеф местности, лучники покинули свой пост, мусульмане соблазнились добычей, перестали слушаться своего полководца и нарушили строй. Неустрашимый Халед, поворачивая свою конницу, чтобы обойти их сбоку и сзади, громко крикнул, что Магомет убит. На самом же деле он был ранен в лицо дротиком, и два его зуба были расколоты камнем. И все же среди сумятицы и бедствия Магомет упрекал неверных в том, что они убивают пророка, и благословлял дружескую руку, которая остановила его кровь и отвела его в безопасное место. Семьдесят мучеников умерли за грехи своего народа; по словам посланника Бога, они умерли попарно: каждый брат обнимал безжизненное тело своего товарища. Их тела были изуродованы бесчеловечными женщинами Мекки, и жена Абу Суфьяна надкусила внутренности Хамзы, дяди Магомета. Мекканцы могли прославлять свое суеверие и утолять свою ярость, но вскоре мусульмане вновь собрались вместе на поле боя, а у курейшитов не хватило сил или мужества на осаду Медины. Поход на Медину был предпринят в следующем году, и тогда на нее напала десятитысячная вражеская армия. Этому третьему походу дают несколько названий – по народам, которые выступали под знаменем Абу Суфьяна и по рву, который был выкопан перед Мединой и лагерем трех тысяч мусульман. Магомет благоразумно уклонился от общего сражения; Али отличился доблестью в единоборствах, и война тянулась двадцать дней, пока союз осаждавших не распался окончательно. Буря с ветром, дождем и градом перевернула их шатры; хитрый противник раздувал ссоры между ними, и курейшиты, покинутые своими союзниками, потеряли надежду на то, чтобы опрокинуть трон или остановить завоевания своего непобедимого изгнанника.
Первоначальный выбор Иерусалима в качестве киблы для молитвы показывает, что вначале Магомет был склонен оказывать предпочтение евреям, и с точки зрения земной выгоды для них было бы счастьем, если бы они признали арабского пророка надеждой Израиля и обещанным Мессией. Их упорное нежелание это сделать превратило дружбу в неугасимую ненависть, и после этого Магомет до последнего мгновения своей жизни неумолимо преследовал этот несчастный народ, а как посланник Бога и завоеватель одновременно он преследовал евреев в обоих мирах – на этом свете и на том. Еврейское [189 - В данном случае евреями названы арабы иудейского вероисповедания.] племя кайнука жило в Медине под защитой ее народа. Магомет воспользовался случайным столкновением и потребовал от кайнукитов, чтобы они либо приняли его веру, либо сразились с ним в бою. «Увы, – трепеща от страха, ответили евреи, – мы не умеем владеть оружием, но мы остаемся верны вере и обрядам наших отцов. Почему ты вынуждаешь нас к законной защите?» Неравная борьба закончилась через пятнадцать дней, и Магомет крайне неохотно уступил настойчивым просьбам своих союзников, но согласился сохранить жизнь пленникам. Однако их богатства были конфискованы, их оружие стало приносить больше успеха в руках мусульман, и община из семисот несчастных изгнанников, которых выгнали с родины вместе с женами и детьми, отправилась на границу Сирии умолять об убежище. Надириты были более виновны, поскольку замышляли убить пророка во время дружеской встречи. Он осадил их замок, находившийся в трех милях от Медины, но своей решимостью защищаться до конца надириты заслужили почетную капитуляцию: гарнизону замка было разрешено уйти с воинскими почестями, сопровождая отступление игрой на трубах и барабанах. Евреи добавили огня в костер войны курейшитов и сами присоединились к ним. Как только народы отступили ото рва, Магомет, не снимая с себя доспехов, в тот же день выступил в поход, чтобы истребить враждебное племя евреев. После двадцати пяти дней сопротивления каину киты сдались на милость победителя. Они верили в заступничество своих давних союзников из Медины, но должны были бы знать, что фанатизм стирает в душах все человеческие чувства. Почтенный старейшина, которого они попросили быть судьей, произнес им смертный приговор. Семьсот евреев были выведены в цепях на рыночную площадь города; они спустились живыми в могилу, приготовленную для их казни и похорон, и посланник Бога, не моргнув и глазом, наблюдал за тем, как резали, словно скот на бойне, его беспомощных врагов. Их овцы и верблюды достались в наследство мусульманам. Триста кирас, пятьсот пик и тысяча дротиков составили самую полезную часть добычи. Центром еврейской власти в Аравии был богатый город Хайбар, находившийся на расстоянии шести дней пути к северо-востоку от Медины. Его окрестности, островок плодородной земли посреди пустыни, были густо усеяны плантациями и стадами скота и защищены восемью замками, среди которых несколько считались неприступными. Силы Магомета состояли из двухсот конников и тысячи четырехсот пехотинцев; в продолжение восьми тяжелых осад, проведенных по всем правилам одна за другой, на их долю выпали опасности, усталость и голод. Посланник Бога возрождал в своих учениках мужество и веру, ставя им в пример Али, которому он присвоил почетное прозвище Меч Бога. Возможно, мы должны верить тому, что иудейский воин гигантского роста был рассечен по пояс ударом его неодолимого скимитара, но мы не можем похвалить за скромность красивую легенду, согласно которой он сорвал с петель створку крепостных ворот и защищался этим тяжелым щитом, держа его в левой руке [190 - Пишут, что Абу Рафи, слуга Магомета, утверждал, что он сам и после него еще семь человек пытались сдвинуть с места эти ворота, но безуспешно. Абу Рафи был очевидцем, но кто засвидетельствует правдивость Абу Рафи?].
Лишившись замков, город Хайбар покорился ярму. Вождь побежденного племени был подвергнут пыткам в присутствии Магомета: у пленника хотели вырвать признание о том, где он прячет свои сокровища. Пастухи и земледельцы в награду за свое трудолюбие получили хрупкое перемирие: им было разрешено до тех пор, пока будет угодно завоевателю, приумножать свое имущество с тем условием, что половина плодов этого труда будет идти ему, а половина им. В годы правления Омара хайбарских евреев переселили в Сирию, и халиф Омар утверждал при этом, что выполняет завещание своего владыки, который перед смертью предписал, чтобы в его родной Аравии была лишь одна вера – истинная.
Каждый день глаза Магомета пять раз смотрели в сторону Мекки; самые святые и могучие чувства звали его вернуться завоевателем в тот город и тот храм, откуда он был изгнан. Кааба возникала перед ним в мечтах и снах. Один такой ничего не значивший сон был переведен на язык видений и пророчества; Магомет развернул священное знамя, и с уст Божьего посланника слишком рано слетело необдуманное обещание успеха.
Его поездка из Медины в Мекку была обставлена как мирное и торжественное паломничество. Впереди процессии шли семьдесят верблюдов, выбранных и украшенных для принесения в жертву; пророк ничем не нарушал святость мекканской земли и отпустил своих пленных без выкупа в знак своего милосердия и благочестия. Но как только Магомет спустился на равнину и до Мекки остался всего день пути, он воскликнул: «Они оделись в шкуры тигров!» Курейшиты, многочисленные и решительно настроенные, преградили ему путь, и арабы-разбойники из пустыни могли бы покинуть или предать вождя, за которым пошли в надежде на добычу. Неустрашимый фанатик превратился в хладнокровного осторожного политика. Он воздержался от упоминания в договоре своего титула «посланник Бога», заключил с курейшитами перемирие на десять лет, обязался возвращать обратно беглецов из Мекки, которые примут его веру, и лишь настоял на том, чтобы ему в течение следующего года было дано скромное право входить в Мекку как другу и оставаться в ней три дня для совершения обрядов паломничества. Стыд и печаль, словно тень облака, накрыли отступавших, и разочарованные мусульмане могли бы по праву винить в неудаче пророка, который так часто уверял, что их явно ждет успех. Но при виде Мекки к паломникам вернулись вера и надежда. Они вложили мечи в ножны и семь раз, ступая по следам посланника Бога, обошли Каабу; курейшиты отошли к горам, и Магомет, совершив обычное жертвоприношение, на четвертый день покинул город. Народ получил от него урок набожности, враждебные ему вожди почувствовали суеверный страх, разделились на партии или уступили обольщению; тогда же Халид и с ним Амр, будущие завоеватели Сирии и Египта, очень удачно выбрали время и покинули гибнущее дело язычества. Сила Магомета возросла за счет подчинившихся ему арабских племен; он собрал десять тысяч воинов для завоевания Мекки, а идолопоклонников, как более слабую партию, легко было признать виновными в нарушении перемирия. Воодушевление и дисциплинированность ускоряли шаг выступивших в поход и помогли сохранить их продвижение в тайне до тех пор, пока яркое пламя десяти тысяч костров не сообщило изумленным курейшитам о намерениях, приближении и неодолимой могли их врага. Высокомерный Абу Суфьян вручил противнику ключи от города, полюбовался разнообразием оружия и знамен у войск, которые прошли мимо него парадным строем, увидел, что сын Абдаллаха приобрел могущественное царство, и под мечом Омара признал, что Магомет – посланник истинного Бога. Возвращение Мария и Суллы было запятнано кровью римлян, месть же Магомета возбуждалась религиозной верой, и его пострадавшим от мекканцев сторонникам очень хотелось выполнить или даже опередить своими действиями приказ о кровавой бойне. Но вместо того, чтобы дать волю их и своим страстям [191 - Вольтеровский Магомет после завоевания Мекки замышляет и претворяет в жизнь самые ужасные преступления. Вольтер признается, что писал это не на основе исторической правды, а лишь может утверждать, «что тот, кто воюет против своей родины во имя Бога, способен на все». Это не милосердное и не философское мнение, и в любом случае слава героев и религия народов достойна уважения. Мне сообщили, что посол Турции в Париже почувствовал себя очень оскорбленным на представлении этой трагедии.], победивший изгнанник простил мекканским партиям их вину и объединил их.
Его войско, разделившись на три части, вступило в город. Двадцать восемь жителей Мекки были зарублены мечом Халида, одиннадцать мужчин и шесть женщин приговорил к смерти сам Магомет, но при этом он упрекнул своего помощника за жестокость, и несколько самых упрямых жертв остались жить благодаря его милосердию или его презрению. Вожди курейшитов распростерлись на земле у его ног. «Какого милосердия вы можете ожидать от человека, которому причинили вред?» – «Мы полагаемся на великодушие нашего родственника». – «И полагаетесь не напрасно. Уходите! Вы в безопасности, вы свободны!» Народ Мекки заслужил себе прощение принятием ислама, после семи лет изгнания беглец-миссионер был возведен на престол государя и пророка своей родной страны. Но триста шестьдесят идолов Каабы были с позором разбиты, дом Бога был очищен от скверны и украшен; для примера будущим поколениям посланник Бога снова исполнил обязанности паломника, и на вечные времена был принят закон, что ни один немусульманин не смеет ступить ногой на землю священного города Мекки.
Завоевание Мекки прекратило колебания с верой и подчинением у арабских племен, которые, в лад с переменами судьбы, то покорялись военной силе и красноречию пророка, то не обращали на них внимания. Для бедуинов и теперь характерно безразличие к обрядам и отвлеченным мнениям, и они могли признать учение Корана так же нетвердо, как теперь соблюдают. Но все же оставалось небольшое число упрямцев, продолжавших держаться религии и свободы своих предков, и Хонаинская война справедливо получила прозвище от идолов, которых Магомет дал обет уничтожить, а союзники из Таифа торжественно поклялись защитить. Четыре тысячи язычников скрытно и быстро двинулись в поход, чтобы застать завоевателя врасплох. Они жалели и презирали курейшитов за сонную беспечность, но зависели от воли, а возможно, и от помощи этого народа, который так недавно отрекся от своих богов и склонился под ярмо их врага. Пророк развернул знамена Медины и Мекки; толпа бедуинов увеличила силу и численность его армии, и двенадцать тысяч мусульман заранее возомнили себя непобедимыми, что было безрассудно и греховно. Они спустились в долину Хонаин, не приняв мер предосторожности, а высоты вокруг оказались заняты лучниками и пращниками союзных племен; многочисленность мусульман не могла быть использована, их дисциплина была нарушена, их мужество сменилось ошеломляющим ужасом, и курейшиты улыбались, видя неизбежность их уничтожения. Пророк, сидевший на своем белом муле, оказался в тесном кольце врагов; он попытался броситься на их копья, чтобы умереть славной смертью, но десять человек из числа его верных спутников загородили его своим оружием и своей грудью, и трое из них упали мертвыми у его ног. «Мои братья! – раз за разом с печалью и негодованием кричал пророк. – Я сын Абдаллаха, я посланник истины! О люди, будьте тверды в вере! О Боже, пошли свою помощь!» Его дядя Аббас, который, подобно героям Гомера, славился необыкновенно громким голосом, перечислял дары и обещания Бога, и звук его слов раздавался по всей долине. Бежавшие мусульмане со всех сторон вернулись под святое знамя, и Магомет с удовольствием увидел, что костер битвы запылал снова. Его поведение и пример помогли мусульманам переломить ход боя, и позже пророк побудил свои победившие войска безжалостно отомстить виновникам их позора. С Хонаинского поля он без промедления повел свои войска на осаду Таифа, мощной крепости, находившейся на расстоянии шестидесяти миль к юго-востоку от Мекки и окруженной плодородными землями, на которых посреди Аравийской пустыни росли сирийские фрукты. Дружественное племя, знакомое (не знаю откуда) с искусством ведения осады, прислало ему тараны и боевые машины, а с ними – отряд из пятисот механиков. Но напрасно Магомет предложил свободу таифским рабам, напрасно он, нарушив свои собственные законы, истребил фруктовые деревья, напрасно его землекопы рыли землю, напрасно его войска штурмовали крепость через пролом. После двадцати дней осады пророк подал сигнал к отступлению, но отступал он под песню о победе веры и показывал, как он молится о раскаянии и спасении неверующих жителей этого города. Добыча, захваченная в этом удачном походе, составила шесть тысяч пленных, двадцать четыре тысячи верблюдов, сорок тысяч овец и четыре тысячи унций серебра. Одно племя, сражавшееся в Хонаине, выкупило своих пленных сородичей тем, что принесло в жертву своих идолов, но Магомет возместил эту потерю тем, что отдал воинам свою пятую часть добычи и пожелал иметь ради их блага столько голов скота, сколько есть деревьев в области Тихама. Вместо того чтобы наказать курейшитов за их недружелюбие, пророк постарался «укоротить им языки» (его собственное выражение), то есть добиться их любви щедростью, одаривая курейшитов больше, чем другие племена. Одному только Абу Суфьяну были подарены триста верблюдов и двадцать унций серебра, и Мекка искренне поверила в выгодную религию Корана.
Беженцы и помощники стали жаловаться, что они несли бремя трудов, а теперь, в пору победы, ими пренебрегают. «Увы! – умело ответил их предводитель. – Стерпите то, что я успокоил этих недавних врагов, этих ненадежных сторонников, подарив им временные блага. Вашей заботе я доверяю свою жизнь и свою судьбу. Вы мои спутники в изгнании, в моем царстве, в моем раю». Послы Таифа, боявшиеся новой осады, пошли за ним следом. «Посланник Бога, предоставь нам перемирие на три года и на это время потерпи наши прежние обряды!» – «Ни одного месяца, ни одного часа!» – «По крайней мере, избавь нас от обязанности молиться». – «Без молитвы вера ничего не стоит!» Они молча покорились. Их храмы были разрушены, и этот же приговор об уничтожении был исполнен и над всеми идолами Аравии. На берегах Красного моря и Персидского залива военачальников Магомета встречал приветственными криками верный народ, и послов, преклонявших колени перед троном пророка в Медине, было так же много, как зрелых фиников, падающих с пальмы (это арабская поговорка). Арабская нация покорилась Богу и скипетру Магомета. Ненавистное название «дань» было отменено, нужды религии удовлетворялись за счет нерегулярных или приносимых против воли пожертвований. В последнем паломничестве пророка его сопровождали сто четырнадцать тысяч мусульман.
Когда Ираклий возвращался победителем с войны против Персии, он беседовал в Эмесе с одним из тех послов Магомета, которые приглашали государей и народы мира принять ислам. На этом основании арабы в своем религиозном усердии предположили, что император христиан тайно перешел в ислам, а греки в своем тщеславии выдумали личный приезд правителя Медины, который получил от щедрого государя богатое земельное владение и безопасное убежище в провинции Сирия. Однако дружба Ираклия и Магомета продолжалась недолго: новая вера не угасила, а, наоборот, разожгла в сарацинах алчность, и убийство посланника стало достойным предлогом для вторжения трех тысяч солдат в Палестину – область, расположенную к востоку от Иордана. Священное знамя было доверено Зейду, и таковы были дисциплина или религиозное воодушевление в растущей и возвышающейся секте, что самые родовитые вожди без малейшего недовольства служили под началом у раба пророка. В случае его смерти заменить его во главе войска должен был сначала Джафар, а после него Абдаллах, а если бы на войне погибли все трое, войскам было разрешено самим выбрать себе полководца. И все три вождя были убиты в бою в долине Мута – первом сражении, когда мусульмане испытали свою доблесть в схватке с иноземным врагом. Зейд пал как солдат в первых рядах воинов; смерть Джафара была героической и памятной: он лишился правой руки и перехватил знамя левой, ему отрубили и левую руку, тогда он сжал знамя кровоточащими обрубками и держал, пока не упал на землю, покрытый пятьюдесятью славными ранами. «Вперед! – крикнул Абдаллах, который занял освободившееся место. – Идите вперед без сомнений: или победа, или рай будут наши!» Дротик римлянина сделал этот выбор за Абдаллаха, но падавшее знамя подхватил Халид, обращенный из Мекки. Девять мечей сломалось в его руке, но его доблесть выдержала и отбросила назад превосходящие силы христиан. На ночном совете в лагере он был выбран командующим, на следующий день его умелые маневры обеспечили сарацинам то ли победу, то ли отступление, и Халид знаменит среди своих собратьев по вере и среди своих врагов под славным прозвищем Меч Бога. Магомет, выступая с кафедры проповедника, с пророческим исступлением описывал венцы блаженных мучеников, но когда рядом не было посторонних, он не мог сдержать естественных человеческих чувств. Кто-то застал его плачущим над дочерью Зейда. «Что я вижу?» – спросил этот изумленный и потрясенный приверженец пророка. «Ты видишь, как друг оплакивает потерю своего самого верного друга», – ответил посланник Бога. После завоевания Мекки верховный правитель Аравии сделал вид, что должен опередить Ираклия, который готовится к войне, и торжественно провозгласил войну против римлян, не пытаясь скрыть трудности и опасности предпринятого дела. Мусульмане в этот раз не имели охоты воевать и ссылались на нехватку денег, коней или продовольствия, на то, что было время сбора урожая, и на невыносимую летнюю жару. «В аду еще жарче», – сказал на это разгневанный пророк. Он посчитал ниже своего достоинства принуждать отказавшихся к службе, но по возвращении дал урок наиболее виновным, отлучив их от сообщества верующих на пятьдесят дней. Их дезертирство сделало ценнее заслуги Абу Бекра, Османа и тех верных спутников, которые предложили пророку свою жизнь и свое богатство. Магомет повел в поход под своим знаменем десять тысяч конников и двадцать тысяч пехотинцев. Тяготы похода были действительно тяжелыми: к усталости и жажде добавились обжигающие и заразные ветры пустыни. Десять человек ехали по очереди на одном верблюде, и воины дошли до постыдной необходимости пить мочу этих полезных животных. Пройдя половину дороги, в десяти днях пути от Медины и в десяти же от Дамаска они отдохнули возле рощи и родника Табук. Магомет отказался продолжать поход дальше, заявив, что удовлетворен мирными намерениями императора Восточной империи, но более вероятно, что он устрашился военной мощи Ираклия. Однако деятельный и бесстрашный Халид сеял вокруг ужас перед именем пророка, и тот принял изъявления покорности у племен и городов на территории от Евфрата до Айлы в верхней части Красного моря. Магомет охотно предоставил своим христианским подданным гарантии личной безопасности, свободу торговли, право собственности на их товары и терпимость к их религиозным обрядам. Слабость не позволила их арабским собратьям по вере сопротивляться честолюбивым намерениям Магомета, ученики Иисуса были дороги врагу евреев, а завоевателю было выгодно предложить достойную капитуляцию самой могущественной религии на земле.
//-- Смерть Магомета --//
До шестидесяти трех лет у Магомета доставало сил, чтобы справляться с физическим и духовным утомлением при осуществлении его призвания. Его эпилептические припадки – нелепая клевета греков, и они вызывали бы скорее жалость к нему, чем отвращение. Но он всерьез верил, что был отравлен в Хайбаре еврейкой, желавшей ему отомстить. В течение четырех лет здоровье пророка постепенно ухудшалось, и его недуги усиливались; но смертельной для него стала четырнадцатидневная лихорадка, которая раз за разом по частям отнимала у него разум. Когда пророк понял, что находится в опасности, он дал своим братьям по вере урок смирения, то ли порожденного добродетелью, то ли вызванного покаянием. «Если здесь есть кто-то, кого я несправедливо наказал поркой, я готов подставить собственную спину под плеть возмездия. Опорочил ли я доброе имя кого-либо из мусульман? Пусть он торжественно провозгласит мои провинности перед собранием верующих. У кого-то отняли его товары? Я возмещу долг и проценты по нему из того немногого, чем владею». – «Да, – ответил чей-то голос из толпы, – я должен получить три драхмы серебра». Магомет выслушал эту жалобу, удовлетворил просьбу и поблагодарил своего кредитора за то, что тот обвинил его еще на этом свете, а не в Судный день. Пророк с умеренностью и твердостью встречал приближавшуюся к нему смерть: он освободил своих рабов (семнадцать мужчин, согласно списку имен, и одиннадцать женщин), до мельчайших подробностей определил порядок своих похорон и удерживал от жалобы своих плачущих друзей, давая им мирное благословение. До третьего дня перед смертью он регулярно выполнял свои обязанности на общей молитве, затем поручил молиться вместо себя Абу Бекру. Казалось, что этим выбором он указал на своего давнего и верного друга как на наследника, но Магомет, чтобы не рисковать и не порождать зависть, благоразумно отказался от более ясного выражения своей воли. В какой-то момент, когда его умственные способности уже явно ослабли, он потребовал перо и чернила, желая написать, или, точнее, продиктовать божественную книгу, сумму и завершение всех его откровений. Среди присутствовавших в комнате начался спор о том, следует ли позволять ему уменьшить авторитет Корана, и пророк был должен с упреком указать своим ученикам, что их горячность неприлична. Если можно сколько-нибудь верить преданиям, которые восходят к его женам и спутникам, Магомет до последних минут жизни, находясь в кругу своей семьи, сохранял достоинство посланника Бога и горячую веру набожного человека. Пророк описывал явления ему Гавриила, навсегда прощавшегося с землей, и выражал глубокую веру не только в милосердие, но и благосклонность к себе Верховного Существа. В беседе с близкими он еще раньше говорил, что имеет особую привилегию: ангелу смерти не позволено забрать его душу, не попросив у него перед этим почтительно разрешения. Эта просьба была удовлетворена, и тут же началась агония Магомета. Он лежал на постланном на полу ковре, прислонив голову к коленям Айши, своей самой любимой жены, и терял сознание от сильнейшей боли; придя в себя, поднял взгляд вверх, к потолку, затем спокойно и четко, хотя голос прерывался от слабости, произнес последние слова: «О Боже! Прости мои грехи… Да, я ухожу… к моим согражданам, туда, вверх» – и тихо умер. По такому скорбному случаю был отложен поход для завоевания Сирии; армия остановилась у ворот Медины, и вожди собрались вокруг своего умирающего повелителя. Город, а точнее, дом пророка наполнился громкой печалью и безмолвным отчаянием. Один лишь фанатизм светил слабым лучом надежды и утешения. «Как он может быть мертвым – он, наш свидетель, наш заступник, наш посредник у Бога? Видит Бог, он не умер: он, как Моисей и Иисус, находится в святом трансе и скоро вернется к своему верному народу». Люди не желали верить свидетельству собственных чувств; Омар вынул из ножен свой меч-скимитар и стал грозить, что отрубит голову всем неверным, которые посмеют утверждать, что пророк больше не существует. Эту смуту успокоил своим влиянием и своей умеренностью Абу Бекр. «Магомету вы поклоняетесь или Богу Магомета? – спросил он у Омара и у толпы. – Бог Магомета живет вечно, но посланник Бога был смертен, как мы, и, как предсказал он сам, его постигла общая судьба всех смертных». Пророк был благочестиво похоронен своими ближайшими родственниками на том месте, где скончался. Смерть и погребение Магомета сделали Медину святой, и бесчисленные паломники часто на пути в Мекку по своему добровольному выбору сворачивают в сторону, чтобы отдать поклон простому памятнику на могиле пророка.
//-- Характер и частная жизнь Магомета --//
Можно было бы ожидать, что я, завершая рассказ о жизни Магомета, взвесил бы его недостатки и добродетели и решил, какое имя – подвижника веры или обманщика – более подходит этому выдающемуся человеку. Даже если бы я откровенно беседовал с сыном Абдаллаха, решение этой задачи было бы трудным и уверенности в успехе не было бы; а на расстоянии двенадцати веков я лишь смутно различаю его тень в облаке молитвенных благовоний. Притом, если бы я смог точно нарисовать его портрет в какую-то минуту, этот мгновенный облик не был бы одинаково похож на одинокого человека с горы Хира, на проповедника из Мекки и на завоевателя Аравии. Похоже, что этот творец великого переворота от природы был склонен к набожности и созерцанию. Как только женитьба избавила его от бедности, он стал избегать путей честолюбия и скупости; до сорока лет он жил в невинности, и умри он тогда, его имя было бы забыто. Единство Бога – идея, в высшей степени отвечающая духу природы и разума, а немного побеседовав с евреями и христианами, он должен был научиться презрению и ненависти к идолопоклонству Мекки. Любой человек и гражданин посчитал бы своим долгом распространить на своей родине учение, спасающее души, и избавить ее от власти греха и заблуждения; в мощном деятельном уме, непрерывно занятом одним и тем же предметом, всеобщая обязанность превратилась бы в собственное призвание; горячие уверения рассудка или воображения в этом случае ощущались бы как вдохновение, посланное Небом; восторги и видения угасили бы работу ума, и интуитивное чувство, невидимый руководитель, было бы описано в облике ангела Божьего и наделено его признаками. Путь от восторженного воодушевления до обмана опасен и скользок; демон Сократа является памятным в истории примером того, как мудрый человек может обманывать себя, как хороший человек может обманывать других, как совесть человека может спать, когда он находится посередине между самообманом и сознательным обманом, смешивая эти два состояния. Тот, кто милосерден, может верить, что первоначально Магометом руководила чистая и подлинная любовь к людям, но миссионер – человек, и потому не может нежно любить упрямых неверующих людей, которые не признают законность его справедливых требований, с презрением отвергают его доводы и ищут его гибели. Если он и в состоянии простить своих личных врагов, он имеет законное право ненавидеть врагов Бога. В душе Магомета пылали суровые чувства – гордость и жажда мести, когда он, подобно пророку из Ниневии, горевал о бегстве приговоренных им мятежников. Несправедливость Мекки и решение Медины превратили гражданина в государя, смиренного проповедника – в предводителя армий; но его меч был освящен примером святых, и тот самый Бог, который карает греховный мир моровой язвой и землетрясениями, мог ради обращения его людей в веру или ради возмездия пробудить в своих служителях воинскую отвагу. Занимаясь делами государственного правления, Магомет был должен поневоле смягчить строгость фанатизма, в какой-то степени приспосабливаться к предрассудкам и страстям своих сторонников и использовать даже пороки людей для спасения их душ. Обман и коварство, жестокость и несправедливость часто служат делу распространения веры, и Магомет приказывал убить или одобрял убийство евреев и идолопоклонников, которые ушли живыми с поля боя. Повторяясь, такие поступки постепенно должны были запятнать душу Магомета, и влияние таких личных привычек едва ли могло быть компенсировано общественными и личными добродетелями, которые были необходимы для поддержания доброго имени пророка среди его последователей и друзей. В последние годы жизни его преобладающей страстью было властолюбие, и политик предположит, что Магомет в глубине души насмешливо улыбался (победоносный обманщик!) при мысли о своей прежней восторженной вере и о доверчивости своих приверженцев [192 - В каком-то месте своих многотомных сочинений Вольтер сравнивает пророка в старости с факиром, «который снимает цепь со своей шеи, чтобы повесить цепи на уши своим собратьям».].
Философ же укажет на то, что их доверчивость и собственный успех должны были укреплять в Магомете уверенность в божественности его призвания, что его выгода и религия были неразрывно связаны и что он мог успокаивать свою совесть тем, что он единственный освобожден Богом от необходимости соблюдать и ясно определенные законы, и правила морали. Если Магомет сохранял какие-то остатки изначальной чистоты своей души, то его грехи можно считать свидетельством его искренности. Даже у завоевателя и священнослужителя я могу неожиданно обнаружить слово или поступок, проникнутый неподдельной человечностью, и закон Магомета, запрещавший при продаже пленных разлучать матерей с их детьми, может отсрочить или смягчить приговор историка.
Здравый смысл Магомета подсказал ему презрение к царской роскоши; посланник Бога выполнял мелкие обязанности по дому: подметал пол, доил овец и собственными руками чистил свои башмаки и свою шерстяную одежду. Магомет, который с пренебрежением относился к покаянию и заслугам отшельников, без усилий и без похвальбы соблюдал аскетическую суровость в пище, как полагалось арабу и солдату. В торжественных случаях он устраивал для своих спутников пиршество и принимал их с сельским гостеприимным изобилием. Но в обычные дни в очаге пророка могли много недель подряд не зажигать огня. Магомет подкреплял собственным примером запрет на употребление вина, утолял голод небольшим количеством ячменного хлеба, любил вкус молока и меда, но обычной его пищей были финики и вода. Благовония и женщины были единственными чувственными удовольствиями, которых требовала его природа и не запрещала его религия, и Магомет уверял, что эти невинные радости усиливают его религиозный пыл. Жаркий климат горячит кровь арабов, и античные авторы отмечали их склонность к сладострастию. Гражданские и религиозные законы Корана внесли порядок в эту любовную невоздержанность. Кровосмесительные союзы были осуждены, число жен, которых ранее позволялось иметь сколько угодно, было сокращено до четырех законных супруг или наложниц, при этом были справедливо определены права тех и других и в супружеской жизни, и в отношении приданого, свобода развода не поощрялась, за супружескую неверность полагалась смертная казнь, а за блуд и мужчину, и женщину наказывали сотней ударов бича. Таковы были спокойные и логичные установления законодателя; но в частной жизни Магомет давал волю своему мужскому вожделению и злоупотреблял своим правом пророка. Специальное откровение освободило его от законов, которые он установил для своего народа, все женщины без ограничений были отданы на служение его желаниям, и эта единственная в своем роде привилегия вызывала у благочестивых мусульман больше зависти, чем возмущения бесстыдством, и больше почтения к пророку, чем зависти. Если мы вспомним семьсот жен и триста наложниц царя Соломона, то должны будем восхвалить умеренность араба, который имел не более семнадцати или даже пятнадцати жен. Из них историки перечисляют по именам одиннадцать, которые имели в Медине каждая свой дом. Эти дома стояли вокруг дома пророка, и жены по очереди наслаждались его супружеской близостью. Довольно странно то, что все они были вдовами, за исключением одной Айши, дочери Абу Бекра. Она, несомненно, была девственницей, поскольку Магомет провел с ней первую брачную ночь, когда ей было всего девять лет (так рано созревают для любви девушки в этом климате). Юность, красота и ум Айши подняли ее на первое место среди жен: пророк любил ее и доверял ей, и после его смерти дочь Абу Бекра долгое время почитали как мать верующих. Ее поведение было двусмысленным и несдержанным: однажды во время ночного перехода Айша случайно отстала от каравана, а утром вернулась на стоянку вместе с мужчиной. Магомет по своему характеру был склонен к ревности, но божественное откровение убедило его в невиновности Айши. Он наказал ее обвинителей и издал закон о мире в доме, по которому ни одну женщину нельзя было осудить за нарушение супружеской верности, если не было четырех свидетелей-мужчин, видевших ее во время преступления. В случаях с Зайнаб, женой Зейда, и Марией, пленницей-египтянкой, влюбленный пророк забыл о своем добром имени. В доме Зейда, своего вольноотпущенника и приемного сына, он увидел Зайнаб в просторной нижней одежде, заметил красоту жены Зейда и стал изливаться в речах относительно благочестия и желания. Услужливый или благодарный вольноотпущенник понял намек и без колебаний отступил перед любовью своего благодетеля. Но поскольку существовавшие между ними отношения сына и отца вызывали некоторые сомнения и скандал, архангел Гавриил спустился с небес, чтобы подтвердить законность случившегося, расторгнуть усыновление и ласково упрекнуть пророка за неверие в снисходительность его Бога. Одна из его жен, Хафна [193 - В авторитетной книге известной писательницы В.Ф. Пановой и ее сына Ю.Б. Бахтина «Жизнь Мухаммеда» эта дочь Омара носит имя Хафса. Ошибка Гиббона или тех, кто издавал его книгу?], дочь Омара, застала пророка в своей собственной постели в объятиях его пленницы-египтянки; жена обещала сохранить это в тайне и простить его, а он поклялся, что откажется от владения Марией. Обе стороны забыли свои обещания. Тогда Гавриил вновь спустился с небес и принес главу из Корана, которая освобождала пророка от клятвы и содержала наставление, что ему следует наслаждаться без ограничений его пленницами и наложницами, не прислушиваясь к крикам жен. В укромном убежище он тридцать дней наедине с Марией усердно выполнял повеления архангела. Утолив свою любовь и жажду мести, он созвал своих жен, которых было одиннадцать, упрекнул их в непослушании и несдержанности и угрожал им разводом в этом мире и в мире загробном – а это была страшная угроза, поскольку женщины, побывавшие на ложе пророка, навсегда теряли надежду на вторичный брак. Возможно, непостоянство Магомета можно отчасти извинить тем, что он, по преданию, был одарен невероятной мужской силой – то ли природной, то ли сверхъестественной [194 - «Он хвалился, что обладает детородной силой тридцати мужчин, и, как сообщают арабские книги, мог за один час удовлетворить одиннадцать женщин» (Святой Петр Пасхазий. Гл. 2 (Мараччи). Аль-Яннаби записал свидетельство самого Магомета, который уверял, что превосходит всех мужчин по супружеской силе, а Абульфеда упоминает, что Али, обмывая тело Магомета после его смерти, воскликнул: «О, пророк! Поистине твой детородный член направлен к небу!»].
Посланник Бога один обладал мужской силой тридцати сыновей Адама и мог бы соперничать с греческим Геркулесом в его тринадцатом подвиге [195 - Гиббон имеет в виду легенду о том, что Геракл, находясь в гостях у царя, имевшего пятьдесят юных девственных дочерей, за одну ночь сделал всех этих девушек женщинами и при этом удовлетворил телесно. Ее приводит в одном из своих рассказов в средневековом стиле Анатоль Франс.].
Более серьезным и достойным объяснением может быть его верность Хадидже. В течение двадцати четырех лет их брака молодой муж не использовал свое право на многоженство, и гордость или любовь этой почтенной матроны никогда не страдала от соседства с соперницей. После ее смерти Магомет поместил ее среди четырех совершенных женщин – вместе с сестрой Моисея, матерью Иисуса и своей самой любимой дочерью Фатимой. «Разве она не была старой? – с наглостью расцветающей юности и красоты спросила Айша. – Разве Бог не дал тебе вместо нее другую, лучше?» – «Нет, клянусь Богом! – в порыве искренней благодарности сказал Магомет. – Лучшей быть не может! Она верила в меня, когда люди меня презирали, она облегчала мои нужды, когда я был беден и мир преследовал меня».
Несмотря на свое многоженство, Магомет не оставил наследника. В 655-м или 656 году его зять Али стал военачальником правоверных, но его потомки не удержали власть.
//-- Влияние Магомета --//
Таланты Магомета заслуживают нашей похвалы, но возможно, что его успех вызывает у нас слишком большое восхищение. Нас удивляет, что огромное множество людей приняло учение и восприняло чувства красноречивого фанатика? Это же обольщение много раз повторяли христианские еретики со времен апостолов до дней реформаторов. Кажется невероятным, что частный гражданин овладел мечом и скипетром владык, подчинил себе свою родину и силой своего победоносного оружия создал монархию? Среди быстро сменявших одна другую династий Восточной империи сто удачливых захватчиков престола поднялись наверх из более низкого происхождения, преодолели более тяжелые препятствия, приобрели больше власти и завоевали больше земли. Магомет одновременно обладал даром проповедовать и даром сражаться, и соединение этих противоположных способностей, увеличивавшее его достоинства, способствовало его успеху: сила и убеждение, энтузиазм и страх, постоянно влияя друг на друга, приобретали непреодолимую силу, перед которой падали все преграды. Его голос звал арабов к свободе и победе, к оружию и за добычей, к удовлетворению их любимых страстей в этом мире и в мире ином; ограничения, которые он устанавливал, были необходимы для того, чтобы внушить людям веру в пророка и добиться от них повиновения, и единственным препятствием для его успеха был его разумный символ веры, который утверждает единственность и совершенство Бога. Не распространение его религии, а ее постоянство должны вызывать у нас изумление: тот чистый и совершенный след, который он оставил на земле Мекки и Медины, по прошествии двенадцати веков сохраняется неизменным у индийских, африканских и турецких последователей Корана. Если бы христианские апостолы, святой Петр или святой Павел, смогли вернуться в Ватикан, они, возможно, спросили бы, какому богу поклоняются с такими загадочными церемониями в этом великолепном храме. В Оксфорде или Женеве они удивились бы меньше, но все же им, может быть, пришлось бы внимательно прочитать катехизис церкви и изучить канонические мнения комментаторов о своих собственных сочинениях и о словах своего Господа. А турецкий собор Святой Софии представляет собой в более крупном и пышнее украшенном виде то скромное святилище, которое Магомет воздвиг в Медине собственными руками. Магометане все без исключения устояли перед соблазном низвести предмет своей веры и религиозного поклонения до уровня человеческих чувств и воображения. «Я верую в единого Бога, и Магомет – посланник Бога» – таков простой и неизменный символ веры ислама. Образ Божества живет лишь в умах верующих, и облик Бога никогда не был унижен никаким видимым его изображением. Почести, которые оказывают пророку, никогда не выходили за пределы, положенные человеческой добродетели. Предписания пророка, до сих пор живущие в умах его учеников, удержали и удерживают их благодарность ему в границах разума и религии. Правда, почитатели Али объявили священной память этого героя, его жены и его детей, а некоторые персидские богословы утверждают, будто божественная сущность воплощалась в имамах, но их суеверие повсеместно осуждено суннитами, и нечестивость этих сект послужила своевременным предостережением против почитания святых и мучеников. Метафизические вопросы о свойствах Бога и свободе человека обсуждались в магометанских школах так же, как в христианских, но у магометан они никогда не разжигали страсти народа и не нарушали спокойствие государства. Причиной этого важного различия, видимо, является то, что в одном случае власть царя отделена от власти верховного священнослужителя, а в другом они объединены. Для халифов, наследников пророка и верховных военачальников правоверных, было выгодно карать любые религиозные нововведения и охлаждать пыл их сторонников: у мусульман нет духовного сословия с его дисциплиной и честолюбивыми претензиями в материальной и духовной областях; духовными наставниками и высшими авторитетами в области религии у них являются мудрые знатоки закона. Мусульмане от Атлантики до Ганга признают Коран основой не только своего богословия, но также своего гражданского и уголовного правосудия, и законы, которые регулируют поступки людей и отношения собственности, охраняются безошибочной и неизменной волей Бога. На практике такое рабское следование религии иногда создает неудобства: неграмотный законодатель часто руководствовался собственными предрассудками и предрассудками своей родины, а правила, установленные в Аравийской пустыне, могут плохо подходить для богатства и многолюдия Исфагана или Константинополя. В таких случаях кади почтительно кладет священную книгу себе на голову и заменяет ее текст его умелым толкованием, более сообразным с принципами справедливости, нравами и политикой его времени.
Полезное или вредное влияние Магомета на счастье народа – наименее важная сторона его жизни. Даже самые озлобленные и самые суеверные из его христианских и еврейских врагов, несомненно, признают, что он взял на себя поручение, которого не получал, ради того, чтобы распространить полезное учение, уступающее в совершенстве только их собственной вере. Он же благочестиво взял за основу своей религии истинность и святость их более ранних откровений, добродетели основателей их религий и совершенные этими основателями чудеса. Аравийские идолы были разбиты перед престолом Бога, кровь принесенных в жертву людей была искуплена молитвами, постом и милостыней – похвальными или безвредными способами набожных людей угодить Богу, а награды и наказания, положенные в загробной жизни, описаны у него в образах, лучше всего подходящих для невежественного и чувственного поколения. Возможно, Магомет не имел нужных способностей, чтобы создать моральную систему и политическое устройство для своих земляков, но он распространял среди мусульман правила благотворительности и дружбы, советовал им быть добродетельными в общественной жизни, своими законами и наставлениями гасил жажду мести и не давал притеснять вдов и сирот. Вера и повиновение пророку объединяли враждовавшие между собой племена, их отвага и сила, которые до этого растрачивались без пользы в междоусобных спорах, были мощной рукой направлены против иноземного врага. Если бы этот толчок был не так силен, Аравия могла бы, свободная сама и грозная для других, процветать под властью своих родных монархов, которые сменяли бы друг друга. Но из-за быстроты завоеваний и огромного размера завоеванных земель она лишилась своей верховной власти. Арабские колонисты широко расселились по Востоку и Западу, и их кровь смешалась с кровью их новообращенных единоверцев и пленников. Престол халифов в правление четвертого из них был перенесен из Мекки в долину Дамаска и на берега Тигра; священные города были осквернены нечестивой войной, Аравия оказалась под жестокой властью подданного, возможно, чужеземца, и кочевники пустыни, проснувшись от сна о власти, вернулись к своей прежней одинокой независимости.
Глава 51
СУДЬБА АЛЕКСАНДРИЙСКОЙ БИБЛИОТЕКИ
Главы 51 и 52 опущены. Они содержат рассказ о завоеваниях арабов и распространении их власти и цивилизации в Африке и Испании. Их продвижение во Францию было остановлено в 732 году победой Карла Мартелла. После того как они расселились по Западу, их завоевательные походы происходили, строго говоря, вне пределов Римской империи. Из главы 51 здесь напечатан только один отрывок, в котором описана гибель Александрийской библиотеки. Ее уничтожение было по меньшей мере символом заката античной культуры и, по словам Гиббона, не может быть оставлено без внимания. Ход событий в его повествовании позволил ему отдать последние почести той литературе, которая служила для него учебником жизни и мышления и по которой он так же, как по другим источникам, прослеживал упадок и разрушение цивилизации. Тем не менее он ведет свой рассказ критически, и современные исследователи разделяют его сомнения.
//-- Александрийская библиотека --//
Я обманул бы ожидания читателя, если бы обошел молчанием судьбу Александрийской библиотеки, как о ней рассказывает ученый Абульфарагиус. У Амра был более пытливый и менее скованный предрассудками ум, чем у его собратьев, и этот арабский вождь в часы досуга охотно беседовал с последним учеником Аммония – Иоанном, который получил прозвище Филопон за то, что трудолюбиво изучал грамматику и философию. Это тесное общение придало Филопону смелости, и мудрец осмелился попросить себе подарок, бесценный для него самого, но ничтожный в глазах варваров – царскую библиотеку. Ее одну из всей захваченной в Александрии добычи завоеватель не осмотрел лично и не опечатал своей печатью в знак обладания. Амр склонялся к тому, чтобы исполнить желание грамматика, но честность не позволяла ему отдать в чьи-то руки даже самую мельчайшую вещицу из добычи без разрешения халифа. Ответ, который был внушен Омару невежеством и фанатизмом, хорошо известен: «Если эти сочинения греков согласуются с книгой Бога, они бесполезны и их незачем хранить. Если не согласуются, то вредны и их следует уничтожить». Послушные исполнители чужой воли, не рассуждая, исполнили этот приговор: тома исписанных бумаг и пергамента были отданы в четыре тысячи бань города, и этого бесценного топлива было так невероятно много, что его едва удалось сжечь за четыре месяца. Поскольку «Династии» Абульфарагиуса стали известны миру в латинском варианте, этот рассказ был много раз переписан учеными, и каждый из них с благочестивым негодованием оплакивал невосполнимую потерю, катастрофу, которая лишила нас науки, искусств и гения Античности. Но я сильно склоняюсь к тому, чтобы не верить ни в событие, ни в его последствия. Поступок Омара и в самом деле вызывает изумление. «Прочти и удивись!» – говорит сам историк. Единственное свидетельство чужеземца, который жил на границе Мидии и писал о том, что случилось за шестьсот лет до него, весит меньше, чем молчание двух летописцев, которые жили раньше, оба были христиане и уроженцы Египта. При этом более ранний из летописцев, патриарх Евтихий, подробно описал захват Александрии. Суровый приговор Омара противоречит и букве, и духу магометанского канонического права: мусульманские казуисты явным образом указали, что захваченные на войне религиозные книги христиан и евреев ни в коем случае не следует сжигать и что мусульмане могут с чистой совестью пользоваться сочинениями языческих ученых, историков и поэтов. Можно посчитать, что религиозный пыл первых последователей Магомета был более разрушительным, но в этом случае пожар быстро угас бы из-за отсутствия горючего. Я не буду снова перечислять здесь бедствия, перенесенные Александрийской библиотекой, напоминать про пожар, который невольно зажег Цезарь, защищая себя, и про губительное ханжество христиан, учившихся уничтожать памятники идолопоклонства. Но если проследить ее историю от Антонинов до Феодосия, то мы узнаем от целого ряда сменяющих друг друга свидетелей-современников, что царский дворец и храм Сераписа уже не хранили в своих стенах те четыреста или семьсот тысяч томов, которые были собраны любопытными и великолепными Птолемеями. Возможно, церковь и дворец патриархов могли стать на одно хранилище богаче книгами, но если вся масса бумаги, исписанная в споре об учениях ариан и монофизитов, действительно была сожжена в общественных банях, философ может улыбнуться и сказать, что эта бумага, в конце концов, все-таки принесла пользу людям. Я искренне жалею о более ценных библиотеках, погибших вместе с Римской империей, но когда я всерьез подсчитываю, как много веков прошло, как велико было невежество и как тяжелы бедствия во время войн, меня удивляет не количество потерь, а то, как много сокровищ у нас осталось. Многие любопытные и интересные факты похоронены во мраке забвения, труды всех трех великих историков Рима дошли до нас в искалеченном виде, и мы лишились многих приятных произведений лирической, ямбической и драматической поэзии греков. И все же мы должны с благодарностью помнить, что время и случайности пощадили те классические сочинения, которым античные читатели присудили первое место по гениальности и наивысшую славу. Учителя античного знания, чьи труды дошли до нас, внимательно изучали и сравнивали сочинения своих предшественников, и потому вряд ли можно предположить, что какая-то важная истина или какое-то полезное открытие в искусстве или природе могли ускользнуть от любопытства наших современников.
УПАДОК ВОСТОЧНОЙ ИМПЕРИИ
Глава 53
ПОЛОЖЕНИЕ ВОСТОЧНОЙ ИМПЕРИИ В X ВЕКЕ. БОГАТСТВО, РЕМЕСЛА И ДОХОДЫ ИМПЕРИИ. ИМПЕРАТОРСКИЙ ДВОРЕЦ. ЗАБВЕНИЕ ЛАТИНСКОГО ЯЗЫКА. ВОЗРОЖДЕНИЕ ГРЕЧЕСКОЙ УЧЕНОСТИ. УПАДОК ВКУСА
Во мраке X века словно блеснул луч, осветивший историю. Мы с любопытством и уважением открываем тома сочинений Константина Порфирородного, которые он написал в зрелом возрасте как поучение для своего сына и которые обещают показать нам положение Восточной империи в дни мира и войны, во внутренних и внешних делах. В первом из этих сочинений он в мельчайших подробностях описывает пышные церемонии константинопольских церкви и дворца в том виде, в каком они выполнялись им самим и его предшественниками. Во второй книге он пытается дать аккуратный обзор европейских и азиатских провинций – фем, как они тогда назывались. В третьем томе этого собрания учебников, который может быть приписан либо Константину, либо его отцу, Льву, объясняется система римской военной тактики, дисциплина и порядок построения войск, а также военные операции на море и на суше. В четвертом, где речь идет об управлении империей, Константин раскрывает секреты византийской политики на примере дружеских или враждебных взаимоотношений империи с различными народами мира. Литературные труды той эпохи, практические системы законодательства, сельского хозяйства и истории, могли бы принести пользу подданным и честь государям Македонской династии. Шестьдесят книг, объединенных названием «Василики» и содержащие основной кодекс и полный свод законов гражданского права, были постепенно составлены при трех первых государях этой процветавшей династии. Искусство земледелия занимало досуг и упражняло перья лучших и мудрейших людей древности; избранные места из их наставлений в сжатом виде заняли двадцать книг «Геопоники» Константина. По его приказу примеры порока и добродетели, которые встречаются в истории, были систематизированы в пятидесяти трех книгах, и каждый гражданин мог применить к своим современникам или себе самому урок или предупреждение из прошлого. От царственной роли законодателя властитель Восточной империи переходит к более скромным обязанностям учителя и писца, и пусть его преемники и подданные остались равнодушны к его отеческой заботе, зато мы можем принять неумирающее наследие Константина и наслаждаться им.
Правда, при более близком взгляде на этот дар его ценность и благодарность потомства уменьшаются: владея императорскими сокровищами, мы можем по-прежнему сожалеть о своих бедности и невежестве, а слава тех, кто создал сокровища, тускнеет и уступает место безразличию или презрению. «Василики» падают в нашем мнении до слепленной из обрывков копии: они оказываются неполной и искаженной версией законов Юстиниана на греческом языке. Однако здравый смысл живших ранее знатоков гражданского права в новой версии часто отступает перед ханжеством, и появляется полный запрет развода, внебрачного сожительства и взимания процентов, что нарушает свободу торговли и мешает счастью в частной жизни. В книге, которая посвящена истории, подданный Константина мог с восторгом прочесть о неподражаемых добродетелях Греции и Рима и узнать, каких высот энергии и благородства чувств раньше достигала душа человека. Но было и противоположное этому влияние: его должны были оказывать жития святых, новое издание которых было поручено подготовить великому логофету, то есть канцлеру империи, и тьма суеверия была украшена цветистыми узорами вымысла в сказаниях Симона Метафраста. Однако во мнении мудрого человека заслуги и чудеса всех святых календаря значат меньше, чем труд одного земледельца, который умножает дары Творца и доставляет пищу своим собратьям. Тем не менее царственные авторы «Геопоники» уделяли больше внимания разъяснению правил искусства уничтожать людей, которое со времен Ксенофонта преподавалось как искусство героев и царей. Но в «Тактике» Льва и Константина есть примесь более низкого сорта – налет того времени, в которое они жили. В их книге нет самостоятельной мысли: они, не рассуждая, переписывают у предшественников те правила и предписания, верность которых была подтверждена победами. Стиль и методика выбраны неумело: авторы смешивают явления, очень далекие одно от другого по времени и совершенно непохожие, – спартанскую фалангу и фалангу македонскую, легионы Катона и Траяна, Августа и Феодосия. Даже пригодность для применения или по меньшей мере значение этих остатков военной науки могут с большой вероятностью быть поставлены под сомнение: общие основания теории разумны, но ее достоинство и трудность определяются ее применением. Дисциплина солдат создается не учебой, а упражнением; способности командира встречаются у тех спокойных, но быстрых умов, которым природой назначено решать судьбы народов и армий: спокойствие – привычка всей жизни и быстрота ума – мгновенное озарение; сражений, выигранных благодаря урокам тактики, было столько же, сколько эпических поэм, написанных по правилам, разработанным критиками. Книга о церемониях – это утомительное и все же неполное монотонное описание того презренного комедиантства, которым были заражены церковь и государство с тех пор, как первая стала постепенно терять чистоту, а второе – силу. Обзор состояния фем, то есть провинций, обещает историку полученные из первых рук полезные сведения, которые могло добыть лишь любопытствующее правительство, вместо традиционных сказок о происхождении городов и злых эпиграмм на пороки их жителей. Такую информацию историку было бы приятно записать. К тому же никто не осудил бы его за молчание по поводу интереснейших вещей: численности населения столицы и провинций, суммы налогов и доходов, количества имперских подданных и иноземцев, служивших под знаменами империи, если все это оставили без внимания Лев Философ и его сын Константин. Его трактат о государственном управлении имеет те же изъяны, но при этом отличается одним достоинством: древняя история народов в этой книге может быть недостоверной или легендарной, но географические сведения и нравы варварских народов очерчены на редкость точно. Из этих народов только франки оказались готовы к тому, чтобы со своей стороны наблюдать за жизнью столицы Востока и изобразить ее в слове. Епископ Кремоны, посол великого Оттона, описал Константинополь примерно в середине X века. Его образы ярки, повествование движется легко и быстро, наблюдательность остра, и даже предрассудки и страсти епископа Лиутпранда носят отпечаток оригинальности – признак свободной и гениальной натуры. По этим скудным сведениям из местных и иноземных источников я и буду узнавать форму и содержание Византийской империи: выяснять, какими были провинции и богатство, гражданское управление и войска, характер и литература греков в течение шестисот лет – начиная с царствования Ираклия и до успешного вторжения франков, иначе называемых латинянами.
После окончательного раздела империи между сыновьями Феодосия полчища варваров Скифии и Германии затопили провинции Древнего Рима и уничтожили его империю. Слабость Константинополя была скрыта огромностью его владений, границы его империи остались нерушимы или по меньшей мере целы, и при Юстиниане его царство получило великолепное приращение – Италию и Африку. Но власть империи над этими недавно завоеванными землями была кратковременной и непрочной, а затем сарацины силой оружия оторвали от Восточной империи почти половину ее земель. Сирия и Египет стали терпеть притеснения от арабских халифов, а их военачальники сначала отняли у империи Африку, а затем вторглись в те бывшие римские провинции, которые стали испанским королевством готов, и захватили эти земли. Благодаря флоту для них были доступны и острова Средиземного моря, и именно с границ этого островного края – из портов Крита и крепостей Киликии – верные или восставшие эмиры угрожали величию трона и столицы. На землях, оставшихся под властью императоров, была создана новая система управления: вместо провинций, управляемых председателями, консулярами и комесами, были образованы фемы – военные округа, из которых состояла основная часть империи при преемниках Ираклия и о которых рассказывает писатель-император. Из двадцати девяти фем – их было двенадцать в Европе и семнадцать в Азии – у большинства обстоятельства возникновения неизвестны, названия имеют недостоверное или странное происхождение, границы были определены произвольно и подвергались изменениям. Но некоторые имена, которые для нашего слуха кажутся самыми странными, были образованы от названий и символов воинских частей, которые охраняли эти округа и существовали за счет жителей соответствующей фемы. Греческие государи были тщеславны и очень охотно хватались за самое слабое подобие завоевания каких-то земель или за возможность сохранить память о потерянных владениях. На западном берегу Евфрата была создана новая Месопотамия, имя Сицилии и титул ее претора были перенесены на узкую полоску земли в Калабрии, а кусок герцогства Беневентского получил громкое имя и высокое звание Ломбардская фема. В годы упадка арабской империи преемники Константина могли тешить свою гордость более прочными выгодами. Победы Никифора, Иоанна Цимисхия и Василия II возродили славу имени римлян и раздвинули границы их владений: провинция Киликия, крупный город Антиохия, острова Крит и Кипр были возвращены под власть Христа и цезаря, треть Италии была присоединена к владениям константинопольских монархов, Болгарское царство было уничтожено, и власть последних государей Македонской династии простиралась от истоков Тигра до окрестностей Рима. В XI веке судьбу империи опять омрачили новые враги и новые несчастья. Остатки Италии были отняты норманнскими авантюристами, а почти все азиатские ветви были отсечены от римского ствола турецкими завоевателями. После этих потерь императоры династии Комнинов продолжали царствовать от Дуная до Пелопоннеса и от Белграда до Никеи, Трапезунда и извилистой реки Меандр. Их скипетру были покорны обширные провинции Фракия, Македония и Греция; как владельцы Кипра, Родоса и Крита, они имели в своей власти и пятьдесят островов Эгейского, или Святого, моря, и этот остаток их империи был по площади больше самого крупного из европейских королевств.
//-- Богатство, ремесла и доходы империи --//
Эти государи могли бы с достоинством и без обмана утверждать, что из всех христианских монархов они имели самый большой город, самый большой доход, самое процветающее и многолюдное государство. В годы упадка и разрушения империи города Запада тоже пришли в упадок и разрушились. Поэтому ни развалины Рима, ни земляные стены, деревянные лачуги и малый размер Парижа или Лондона не могли подготовить приезжего из латинских стран к тому зрелищу, которое представлял собой Константинополь, – к его расположению на местности, огромному размеру, величавому виду его дворцов и церквей, к искусствам и роскоши его бесчисленных жителей. Сокровища этой столицы привлекали персов и болгар, арабов и русских, но своей несокрушимой силой она отражала их дерзкие набеги. Провинции были не столь удачливы и не так неприступны, и мало было областей и городов, которые не потерпели бы насилие от какого-нибудь свирепого варвара, спешившего ограбить то, чем не надеялся владеть. Со времени Юстиниана империя опускалась все ниже: разрушительные силы были активнее сил, совершенствовавших ее, а бедствия войны усиливались другим злом, чье действие дольше, – тиранией государства и церкви. Часто случалось, что бежавший от варваров пленник оказывался раздет и брошен в тюрьму слугами своего государя. Суеверие греков расслабляло их умы молитвой и истощало их тела постом, а многочисленные монастыри и праздники отнимали много рук и много дней у земных человеческих дел.
Но все же подданные Византийской империи были тогда самым умелым и старательным в делах народом. Природа одарила их страну всеми благами почвы, климата и местоположения, а их мирный и терпеливый нрав больше подходил для поддержки и возрождения искусств, чем воинственность и феодальная анархия, царившие в тогдашней Европе. Области, продолжавшие входить в состав империи, умножили свое население и свои богатства благодаря несчастью других, безвозвратно потерянных для нее провинций. Христиане Сирии, Египта и Африки бежали от ига халифов под власть своего государя, к домам своих братьев. Движимое имущество, которое ускользает от ищущих его притеснителей, отправилось со своими владельцами в изгнание, облегчило им жизнь на чужбине, и Константинополь принял в свои стены вместе с беглецами из Александрии и Тира торговлю этих городов. Вожди Армении и Скифии, бежавшие от преследования своих врагов или от гонений за веру, встречали в империи радушный прием. Их сторонникам создавали выгодные условия для строительства новых городов и возделывания ее обширных земель, и во многих местах Европы и Азии названия местностей, нравы жителей или по меньшей мере предания до сих пор хранят память об этих иноземных колониях. Даже те варварские племена, которые вошли в империю с оружием в руках и поселились на ее земле, постепенно подчинились законам церкви и государства, а с тех пор, как они отделились от греков, их потомки стали верными и послушными солдатами. Даже будь у нас достаточно материала, чтобы составить обзор всех двадцати девяти фем византийской монархии, мы могли бы удовлетворить свое любопытство и единственным примером, выбрав для рассмотрения какую-то одну из них. Нам в достаточной степени повезло: самая интересная провинция легко заметна, а ее название – Пелопоннес – привлечет внимание любого, кто читает античных авторов. Еще в VIII веке, в тревожные времена иконоборцев, Грецию и даже Пелопоннес опустошили славянские банды, которые вторглись на эти земли под знаменем болгарских царей. Древние иноземцы – Кадм, Данай и Пелопс – бросили в плодородную землю этого края семена государственного устройства и учености, но северные дикари вырвали последние больные и вялые корни этих растений. При этом вторжении страна и ее жители изменились: греческая кровь была испорчена примесью, и самые гордые аристократы Пелопоннеса получили как клеймо прозвища «иноземцы» и «рабы». Стараниями последующих государей эти земли были частично очищены от варваров, а жалкие остатки славян были вынуждены дать клятву, что признают власть империи, будут платить ей дань и служить в ее войсках; клятву эту они часто повторяли и часто нарушали. Осаду Патраса вел странный союз – пелопоннесские славяне и африканские сарацины. В момент величайших бедствий и отчаяния горожан им вернула мужество спасительная ложь, будто бы к ним идет на помощь претор Коринфа. Они провели дерзкую вылазку, которая имела успех; чужеземцы вернулись на свои корабли, мятежники покорились, и честь победы была приписана плоду воображения или иноземцу, который сражался в первых рядах в облике святого апостола Андрея. Алтарь, в котором находили мощи апостола, был украшен трофеями победы, а захваченные пленники и их потомство были навсегда отданы митрополичьей церкви Патраса в качестве слуг и вассалов. Два славянских племени, жившие вблизи Илоса и Аакедемона, часто нарушали восстаниями покой полуострова. Они то вредили византийскому правительству, пользуясь его слабостью, то сопротивлялись его притеснениям, пока, наконец, приближение их сородичей, врагов империи, не заставило власти подписать Золотую буллу – закон, определявший права и обязательства этих двух племен, называвшихся одно – эццериты, другое – миленги, и установивший ежегодную сумму взимаемого с них налога – тысяча двести золотых монет. Имперский историк четко проводит различие между этими чужеземцами и коренными, возможно, исконными жителями этих мест, которые могли частично вести свое происхождение от многострадальных илотов. Римляне, и в особенности Август, проявили щедрость и освободили приморские города этого края от власти Спарты, а затем долгое существование этой привилегии облагородило жителей этих городов прозвищем «элеутеро», что значит «свободные лаконцы». Во времена Константина Багрянородного они приняли имя «майноты», под которым позорят имя свободных людей бесчеловечным грабежом, захватывая все, что кораблекрушения выносят на их скалистые берега. Их земли, которые не родят зерно, но производят много оливок, тянутся до мыса Малея; майноты принимали вождя или правителя от византийского претора и платили легкую дань размером в четыреста золотых монет, которая была скорее залогом их неприкосновенности, чем знаком зависимого положения. Свободные жители Лаконии, получившие статус римлян, долго оставались верны религии греков. Благодаря усердным трудам императора Василия они были обращены в христианство, но эти деревенские почитатели языческих богов продолжали украшать венками алтари Нептуна и Венеры и через пятьсот лет после того, как это было запрещено в римском мире. В Пелопоннесской феме в эти дни еще насчитывалось сорок городов, и можно предположить, что угасавшие Спарта, Аргос, Коринф в X веке находились примерно посередине между своим древним великолепием и нынешним запустением. На эту провинцию была наложена обязанность поставлять с каждой бенефиции – так называлось поместье – новобранцев для военной службы – самих местных жителей или тех, кто их заменит. С каждого крупного арендатора взимался налог в пять золотых монет. Менее богатые плательщики вносили такой же подушный налог, объединяясь по нескольку человек. Когда была объявлена война с Италией, пелопоннесцы откупились от участия в ней, добровольно пожертвовав сто фунтов золота (четыре тысячи фунтов стерлингов) и тысячу лошадей в доспехах и сбруе. Церкви и монастыри тоже внесли свою долю: был кощунственно получен доход от продажи церковных должностей, а епископа Левкадии, который был беден, заставили платить пособие размером в сто золотых монет.
Но богатство провинции и надежность ее доходов основывались на законных и обильных поступлениях из заработков от торговли и ремесел, и были приняты законы, в которых можно заметить некоторые признаки либерализма: об освобождении от всех личных налогов пелопоннесских моряков, а также тех, кто работает с пергаментом и пурпуром. В эти категории можно было – либо вполне честно, либо с помощью расширенного толкования – включить мастерские, где производили изделия из льна, шерсти и в особенности шелка: первые две отрасли хозяйства процветали в Греции со времен Гомера, а третья появилась, возможно, уже в царствование Юстиниана. Эти ремесла, которыми занимались в Коринфе, Фивах и Аргосе, давали хлеб и работу множеству людей; мужчин, женщин и детей расставляли по местам соответственно возрасту и силе, и хотя многие из них были домашними рабами, их хозяева, которые руководили работой и владели получаемой прибылью, были свободными и уважаемыми людьми. Подарки, которые преподнесла одна богатая и щедрая матрона с Пелопоннеса императору Василию, своему приемному сыну, были, несомненно, изготовлены на греческих ткацких станах. Эта госпожа, по имени Даниелис, преподнесла императору ковер из тонкой шерсти, украшенный узором в виде пятен, какие бывают на хвосте павлина, и такого размера, что этот ковер мог полностью покрыть пол новой церкви, построенной во имя сразу трех небесных покровителей: Христа, архангела Михаила и пророка Илии. Она подарила также шестьсот кусков шелковых и льняных тканей, имевших разные названия и разное назначение. Шелк был расписан тирской краской и украшен шитьем, а лен был так тонок, что целый кусок его, свернутый в трубку, можно было бы вложить внутрь стебля камыша. Историк-сицилиец, описывая греческие ткани, делит их на разные разряды по цене согласно весу и качеству шелка, плотности переплетения нитей, красоте цвета, тонкости вкуса в вышивках и материалу, которым вышивки выполнены. Считалось, что для производства изделий, предназначенных обычным покупателям, достаточно одной или двух и даже трех нитей, но для более прочного и дорогого изделия надо было соединить шесть нитей. Говоря о красках, историк умело сплетенными по законам красноречия словами прославляет огненное сверкание алого цвета и более мягкое сияние зеленого. Вышивка выполнялась либо шелком, либо золотом. Простые сочетания полос и кругов не смогли сравниться с более красивыми узорами, изображавшими цветы. Одежды, которые изготавливались для ношения во дворце или в алтаре, часто сверкали от драгоценных камней, а линии тела их владельца очерчивались рядами восточных жемчужин. До XII века одна Греция из всех христианских стран обладала тем насекомым, которое природа научила производить эту изящную роскошь, и мастерами, которых люди научили ее изготавливать. Но ловкие и старательные арабы украли эту тайну: халифы Запада и Востока посчитали унизительным заимствовать свою мебель и свои наряды у неверных, и два испанских города, Альмерия и Лиссабон, стали знамениты производством, а возможно, и экспортом шелка. Норманны первые привезли его на Сицилию, и этот перенос торговли выгодно выделяет победу Роджера из массы одинаковых бесплодных войн, которые происходили во все времена. Один из его военачальников, разграбив Коринф, Афины и Фивы, увез с собой оттуда на кораблях захваченных в плен ткачей и ткачих, а также мастеров других ремесел – мужчин и женщин. Этот трофей прославил их господина и опозорил греческого императора. Король Сицилии оказался способен понять истинную цену этого подарка и при возвращении пленных оставил у себя только работников и работниц из ткацких мастерских Фив и Коринфа, которые, по словам византийского историка, потом работали на этого правителя варваров, как древние эритрейцы служили Дарию. Для нужд этой трудолюбивой колонии было построено величественное здание в Палермо на территории дворца, а дети и ученики этих людей распространили их искусство, чтобы удовлетворить возросшие потребности западного мира. Упадок ткачества на Сицилии можно объяснить бедами этого острова и конкуренцией со стороны итальянских городов. В 1314 году только Лукка из всех государств Италии имела право заниматься этим прибыльным делом. Государственный переворот в этом городе разбросал ткачей по миру – во Флоренцию, Болонью, Венецию, Милан и даже в страны, лежавшие за Альпами, и через тринадцать лет после этого в Модене законы предписывают сажать шелковичные деревья и устанавливают размер налогов на шелк-сырец. Климат севера менее благоприятен для разведения шелковичных червей, но французскую и английскую промышленность обогащают поставкой шелка Италия и Китай.
Здесь я должен снова пожалеть, что неясность содержания и малое количество литературных памятников того времени не позволяет мне даже приблизительно определить сумму налогов, размер доходя и количество ресурсов греческой империи. Ручейки золота и серебра, притекавшие из всех провинций Европы и Азии, сливались в широкий вечнотекущий поток, который наполнял имперскую казну, как воды реки заполняют водохранилище. Отпадение ветвей от ствола увеличило относительный размер Константинополя, и деспотизм ввел в действие закон сжатия: страна – это столица, столица – это дворец, дворец – это особа императора. Путешественник-еврей, который посетил Восточную империю в XII веке, не находит слов для восхищения богатствами Византии. Вениамин из Туделы – таково его имя – говорит: «Это сюда, в столицу, царицу городов, ежегодно доставляют налоги со всей греческой империи; высокие башни, отданные под хранилища, полны драгоценностей – шелка, пурпура и золота. Говорят, что Константинополь каждый день выплачивает своему государю двенадцать тысяч золотых монет. Эти деньги берут в качестве налога с лавок, трактиров и рынков и с торговцев из Персии и Египта, Русской земли и Венгрии, Италии и Испании, которые приезжают в столицу по морю и по суше». Во всех денежных делах еврей, несомненно, должен считаться авторитетом; но поскольку за триста шестьдесят пять дней ежегодный доход был бы больше семи миллионов фунтов стерлингов, я склонен исключить из числа платежных дней по меньшей мере многочисленные праздники греческого календаря. Огромное количество сокровищ, накопленных Феодорой и Василием II, дает нам неясное, но ослепляющее великолепием представление об их ресурсах. Мать Михаила перед своим уходом в монастырь пыталась то ли остановить, то ли выставить на всеобщее обозрение расточительность своего неблагодарного сына и добровольно составила точную опись имущества, которое переходило к нему по наследству, – сто девять тысяч фунтов золота и триста тысяч серебра, накопленные благодаря бережливости ее и ее покойного мужа. Скупость Василия известна не меньше, чем его отвага и удачливость: своим победоносным армиям он выплачивал жалованье и награды, не трогая те двести тысяч фунтов золота (около восьми миллионов фунтов стерлингов), которые до этого зарыл в подвалах дворца. Современная политика и в теории и на практике отвергает такое накопление сокровищ, и мы больше склонны к тому, чтобы подсчитывать богатство нации по использованию – оправданному или чрезмерному – сумм, взятых в кредит у населения. Но правилам древности и теперь следуют монарх, которого боятся его враги, и республика, которую уважают ее союзники; и тот и другая добились своих целей: он – военного могущества, она – спокойствия в своих пределах.
//-- Императорский дворец --//
Сколько бы ни предполагалось израсходовать на текущие нужды государства и отложить для него на будущее, в первую очередь удовлетворялось самое священное требование: выделялись средства на церемониал и развлечения императора, а размер его личных расходов определялся только его собственной волей. Константинопольские государи далеко отошли от естественной простоты, но все же при смене времен года вкус или мода заставляли их уезжать от дыма и шума столицы туда, где воздух был чище. Они наслаждались – или делали вид, что наслаждаются, – сельским праздником сбора винограда, в часы досуга развлекались охотой или более спокойным занятием – ловлей рыбы, в летнюю жару тень укрывала их от солнца, а легкий прохладный ветер с моря освежал. Берега и острова Азии и Европы были покрыты их великолепными виллами, но вместо произведений скромного искусства, которое, скрываясь, незаметно старается украсить сцену природы, в их садах стояли мраморные постройки, пригодные лишь для того, чтобы показать людям богатство повелителя и труды архитектора. По наследству или путем конфискации властитель страны постепенно приобрел в собственность много величественных домов в столице и ее пригородах, и двенадцать из них были отведены под жилье чиновникам его государства. Но большой дворец, центр императорской резиденции, в течение одиннадцати веков находился на одном и том же месте между ипподромом, собором Святой Софии и садами, которые по многочисленным террасам спускались к берегу Пропонтиды. Самая ранняя постройка – дворец первого Константина – была копией или соперницей Древнего Рима. Преемники Константина постепенно совершенствовали дворец, стремясь при этом превзойти чудеса старого мира, и в X веке дворец византийских императоров вызывал восхищение у посетителей, во всяком случае, у латинян, как несомненно первый в мире по мощи своих конструкций, размеру и великолепию. Но труд и сокровища стольких веков породили большое беспорядочное скопление зданий, из которых каждое было отмечено печатью своего времени и личности того, по чьему приказу построено, а нехватка свободного места могла служить оправданием для правящего монарха, когда он разрушал – может быть, с тайным удовольствием – создания своих предшественников. Бережливость императора Феофила давала ему больше свободы и больше возможностей, когда дело касалось блеска и роскоши его дома. Его любимый посол, который изумил даже Аббасидов гордостью и щедростью, по возвращении привез на родину макет дворца, который багдадский халиф незадолго до этого построил на берегах Тигра. Этот макет был тут же скопирован и превзойден: новые дворцовые здания Феофила дополнялись садом и пятью церквами, из которых одна выделялась размером и красотой. Она была увенчана тремя куполами, позолоченная медная крыша опиралась на колонны из итальянского мрамора, а стены были инкрустированы многими видами мрамора разных цветов. Полукруглый портик перед этой церковью, который имел форму греческой буквы «сигма» и назывался именем этой буквы, опирался на пятнадцать колонн из фригийского мрамора, а под землей были устроены сводчатые подвалы такой же конструкции. Площадь перед сигмой была украшена фонтаном, и край бассейна, в котором этот фонтан находился, был кругом выложен серебряными плитками. В начале каждого времени года этот бассейн вместо воды наполняли самыми лучшими фруктами и отдавали это угощение народу для развлечения государя. Он любовался этим шумным и беспокойным зрелищем с трона, сверкавшего золотом и драгоценными камнями; трон этот располагался на высокой террасе, куда надо было подниматься по мраморной лестнице. Ниже трона сидели офицеры охраны, наместники провинций, предводители цирковых партий, самые нижние ступени занимал народ, а площадь под ними была вся заполнена группами танцоров, певцов и мимов. Эту площадь окружали Дворец правосудия, арсенал и различные здания, предназначенные для дел и развлечений; одно из них было названо «пурпурной палатой», поскольку в нем раз в год императрица собственными руками раздавала одежды алого и пурпурного цвета. Длинный ряд помещений, приспособленных к разным временам года, был украшен мрамором и порфиром, картинами, скульптурами и мозаиками, огромным количеством золота, серебра и драгоценных камней. Его причудливое великолепие было создано искусством и терпением самых лучших для того времени художников. Однако безупречный вкус жителей Афин подсказал бы им презрение к изготовленным этими мастерами дорогостоящим безделушкам: сделанному из золота дереву с листьями и ветвями, которое давало приют множеству механических птиц, щебетавших искусственные напевы, и двум массивным золотым львам, которые были размером как настоящие, смотрели и рычали как их дикие собратья. Преемники Феофила – императоры из династии Василия и династии Комнинов – были столь же честолюбивы и так же сильно желали оставить после себя память о своей резиденции, и самая раскошная и величественная часть дворца была удостоена почетного имени «золотой триклиний». Богатые и знатные греки старались – разумеется, с поправкой на подобающую им скромность – подражать своему властителю, и когда они, одетые в шелковые вышитые одежды, проезжали по улицам верхом на конях, дети принимали их за королей. Матрона с Пелопоннеса, которая охраняла счастье Василия Македонца в его детские годы, пожелала, побуждаемая то ли материнской любовью, то ли тщеславием, побывать у своего приемного сына в дни его величия. Из-за своего возраста или из-за лени она посчитала слишком утомительным путь длиной в пятьсот миль от Патраса до Константинополя на коне или в повозке. Мягкие носилки или кровать госпожи Даниелис несли на плечах десять крепких рабов, а поскольку носильщики должны были сменяться через такие расстояния, пройти которые им было бы легко, для этой службы было выбрано триста человек. Во дворце византийских императоров ее приняли с сыновним почтением и почетом, достойным царицы, и каким бы ни было происхождение ее богатства, ее подарки были достойны царского сана. Я уже описал здесь необыкновенные тонкие ткани с Пелопоннеса – льняные, шелковые и шерстяные. Но самым примечательным подарком были триста красивых юношей, из которых сто были евнухами, «поскольку, – пишет историк, – она знала, что таким насекомым в дворцовом воздухе живется лучше, чем мухам у пастуха на маслобойне в летний день». Еще при жизни Даниелис преподнесла большинство своих пелопоннесских имений в дар Льву, сыну Василия, а в завещании назначила Льва своим единственным наследником. После уплаты положенных по закону налогов на наследство к императорским поместьям были присоединены восемьдесят вилл или ферм, и три тысячи рабов Даниелис, освобожденные своим новым господином, были переселены как колонисты на побережье Италии. На примере этой матроны, частного лица, мы можем судить о том, как велики были богатство и роскошь императоров. Но все же круг наших наслаждений узок, и как бы много ни стоила житейская роскошь, совесть ее обладателя чище и безопасность больше, если он – собственник своих богатств, а не управляющий богатствами общества.
При абсолютной власти верховного правителя, которая уравнивает знатных и низкорожденных, государь является единственным источником почестей, и место человека, как во дворце, так и в империи, зависит от титулов и должностей, которые государь дает и отбирает по своему произволу. Более тысячи лет – со времен Веспасиана до царствования Алексея Комнина – титул цезарь означал второго человека в империи или по меньшей мере был вторым званием с тех пор, как самый высокий титул август стал чаще присваиваться сыновьям и братьям царствующего монарха. Хитрый Алексей, чтобы не нарушить обещание, которое он дал своему могущественному соправителю, мужу своей сестры, и, не создавая себе равного, наградить за набожность своего брата Исаака, пошел обходным путем и создал новое звание – выше этих двух, но ниже императорского. Гибкость греческого языка удачно позволила ему соединить вместе титулы август и император (по-гречески севастос и автократор), и в результате получился звучный титул севастократор. Носитель этого звания занимал место выше цезаря на первой ступени трона, народ повторял его имя в приветственных возгласах, и он отличался от государя только некоторыми украшениями на голове и ногах. Один лишь император мог носить башмаки пурпурного или красного цвета и тиару – венец с верхом такой же формы, как венец персидских царей. Это был высокий полотняный или шелковый колпак в форме пирамиды, ткань которого была почти не видна под множеством нашитых на нее жемчужин и драгоценных камней. Венец состоял из трех золотых полос: горизонтального круга и двух скрещенных дуг; на вершине, где дуги пересекались, помещался шар или крест, и с него свисали нитки или ленты жемчуга – по две на каждую щеку. У севастократоров и цезарей башмаки были зелеными, а не красными; на их малых венцах, которые, подобно европейским коронам, не имели верха, было меньше драгоценных камней. На одном уровне с цезарем и ниже его Алексей, пустив в ход свое воображение, поместил пангиперсеваста и протосеваста; красивое звучание и громкое значение этих слов должны были быть приятны для греческих ушей. Подразумевалось, что такие титулы выше и главнее, чем простое имя «август», и этот священный изначальный титул правителей Рима опустился так низко, что его стали присваивать родственникам и слугам византийских императоров. Дочь Алексея [196 - Эта дочь, Анна Комнина, имела литературный талант и написала историю жизни своего отца.] с наивным самодовольством хвалит это хитрое распределение надежд и почестей по рангам, но наука слова доступна и самым бездарным людям, и гордые преемники Алексея без труда обогатили своими дополнениями его словарь пустых слов.
Своим любимым сыновьям или братьям они давали более высокое звание деспот, что означает повелитель, которому были присвоены новые украшения и привилегии; в имперской иерархии деспот занимал место сразу после самого императора. Пять титулов: 1) деспот; 2) севастократор; 3) цезарь; 4) пангиперсеваст; 5) протосеваст – обычно давались только кровным родственникам императора. Эти звания излучали свет императорского величия, но поскольку с ними не были связаны никакие постоянные функции, их существование было бесполезным, а авторитет их носителей – непрочным.
Однако реальную власть в каждом монархическом государстве делят между собой и осуществляют чиновники, управляющие дворцом, казной, флотом и армией. Отличаться могут только титулы, и с течением времени комесы и префекты, преторы и квесторы постепенно опустились на более низкий уровень, а их служащие поднялись выше их и вошли в число первых людей государства. 1. В монархической стране, где значение всего и всех измеряется относительно государя, обслуживание дворца и организация дворцовых церемоний являются самым почетным отделением государственной системы. Куропалат, так высоко стоявший во времена Юстиниана, был заменен протовестиарием, обязанностью которого первоначально было только присматривать за императорским гардеробом. Затем его функции стали шире и включили в себя многие мелкие дела, касавшиеся пышности церемоний и придворной роскоши; наконец, он стал председательствовать с серебряным жезлом в руке на публичных и частных аудиенциях. 2. В древней системе должностей, установленной Константином, слово «логофет», что значит «счетовод», обозначало чиновников, управлявших финансами.
Старшие из них имели особые названия – логофет императорских поместий, почты, армии, личной казны императора, государственной казны, а великий логофет, верховный блюститель законов и хранитель доходов, может быть уподоблен канцлеру латинских монархий. Его проницательный взгляд видел насквозь всю систему гражданского правления, и ему помогали, как им полагалось в порядке подчиненности, епарх или префект города, первый секретарь и хранители печати, архивов и красных или пурпурных чернил, которые предназначались только для священных подписей самого императора. Чиновник, представлявший императору иностранных послов, и переводчик этих послов именовались соответственно «великий чауш» и «драгоман», и эти два тюркских по происхождению слова до сих пор употребляются в Высокой Порте. 3. Доместики постепенно возвысились от простых охранников, чье название звучало негромко, а должность была скромной, до высших военачальников. Военные округа-фемы Востока и Запада, европейские и азиатские легионы империи часто делились на части, пока, наконец, великий доместик не стал верховным главнокомандующим всех ее сухопутных сил. Протостратор, первоначально – служитель, помогавший императору садиться на коня, постепенно сделался заместителем великого доместика во время войны и стал управлять конюшнями, конницей, а также ловчими и сокольничими, сопровождавшими государя на охоте. Стратопедарх был верховным судьей военного суда, протоспафарий был начальником охраны, коннетабль, великий этериарх и аколит – самостоятельные предводители иностранных наемников – франков, варваров и варягов, то есть англичан, – которые в эти дни упадка национального духа были мозгом и душой византийских армий. 4. Морские войска находились под командованием великого дуки, в его отсутствие подчинялись великому друнгарию флота, а того замещал эмир, иначе называвшийся словом «адмирал», которое имеет сарацинское происхождение, но вошло во все современные языки Европы. Из этих начальников и из еще многих, которых было бы бесполезно здесь перечислять, складывалась военная иерархия. Их почести, размеры их жалований и вознаграждений, их одежда и титулы, их взаимные приветствия и порядок их первенства друг перед другом были уравновешены искуснее, чем это было бы сделано в конституции свободного народа. Но когда этот кодекс почти достиг совершенства, вся эта изящная конструкция без фундамента, памятник гордости и рабства, была навсегда похоронена под развалинами империи.
Самые высокие титулы и самые смиренные позы, с которыми верующие люди обращались во время молитвы к Верховному Существу, лесть и страх опозорили, адресуя существам той же породы, что мы сами. Поклонение императору – обычай падать перед ним ниц на землю и целовать ему ноги – было заимствовано Диоклетианом у персов с их раболепием, но продолжало существовать и усиливалось до последних дней империи. За исключением воскресных дней, когда он временно отменялся по соображениям религиозной гордости, этот унизительный поклон были обязаны совершать все, кто приближался к императору, правители, носившие венец и пурпур, и послы, представлявшие независимых государей – халифов Азии, Египта и Испании, королей Франции и Италии, латинских императоров Древнего Рима. Лиутпранд, епископ Кремоны, при ведении посольских дел проявлял свободный дух франка и поддерживал достоинство своего повелителя Оттона. Но как человек правдивый он не мог скрыть, какое унижение испытал на первом приеме у императора. Когда он приблизился к трону, птицы на золотом дереве защебетали свои песни, а два золотых льва присоединили к ним свое рычание. Лиутпранд и его два спутника были вынуждены поклониться и пасть ниц, затем он трижды коснулся лбом пола и встал, но за прошедшее короткое время трон с помощью механизма поднялся с пола под потолок, император появился в новом, более пышном наряде, и аудиенция завершилась высокомерным величественным молчанием. В этом честном и любопытном рассказе епископ описывает церемонии византийского двора, которые до сих пор существуют в Высокой Порте и до недавнего времени сохранялись у князей Московии, то есть России. После долгого пути по морю и суше из Венеции в Константинополь посол ждал у Золотых ворот, пока назначенные для этого чиновники не провели его в приготовленный для него уютный дворец. Но этот дворец был тюрьмой, и бдительная охрана не давала ему видеться ни с иноземцами, ни с местными жителями. На первой аудиенции он преподнес императору подарки своего повелителя: рабов, золотые вазы и дорогие доспехи. Пышно обставленная выплата жалованья чиновникам и войскам должна была показать ему богатство империи; он был приглашен к императору на званый обед, где порядок, в котором послы различных народов были размещены за столом, определялся уважением или презрением греков. Император посылал тем, к кому был расположен, блюда со своего стола, которые сам перед этим попробовал, а своим главным любимцам на прощание дарил почетную одежду. Его гражданские и военные служители утром и вечером каждого дня исполняли свои обязанности во дворце, наградой за труд им служила возможность видеть повелителя и иногда его улыбка. Свои приказы он отдавал кивком или жестом, но все обладатели земного величия молча и покорно стояли в его присутствии.
Во время своих проездов через город, были они предусмотрены обычным распорядком его жизни или нет, император все время был на виду у горожан, торжественно выставляя себя напоказ народу. Законы вежливости сочетались с правилами религии, и посещения государем главных церквей столицы были приурочены к праздникам греческого календаря. Накануне такой процессии глашатаи объявляли народу о милостивом или благочестивом намерении самодержца. Улицы чистили и мыли, мостовые посыпали цветами, горожане выставляли в окнах и на балконах свою самую ценную мебель, золотую и серебряную посуду и шелковые занавеси; суровая дисциплина сдерживала народ и заставляла утихнуть его буйство. Шествие открывали офицеры, которые вели за собой своих солдат; за войсками длинным строем шли должностные лица и чиновники гражданских служб; особу императора охраняли евнухи и доместики, и у дверей церкви его торжественно встречал патриарх со своим духовенством. Провозглашение приветствий государю не было отдано на произвол случайно образовавшегося хора грубых голосов из толпы. Самые удобные места занимали отряды цирковых партий – «синей» и «зеленой». Их яростные столкновения, которые когда-то потрясали столицу, постепенно выродились в соревнование в том, кто более раболепен. С двух сторон они эхом подхватывали друг за другом хвалы императору; их поэты и музыканты управляли хором, и в каждой песне повторялись слова «многие лета» и «победа». Одни и те же возгласы произносились на приемах, пиршествах и в церкви, и, чтобы была лучше видна безграничность императорской власти, их повторяли на латинском, готском, персидском, французском и даже английском языках наемники, которые были по происхождению из соответствующих народов или изображали их. Константин Багрянородный вместил эту науку формы и лести в пышный по стилю и пустой по содержанию том, который тщеславие последующих поколений могло бы обогатить длинным дополнением. Однако, размышляя более спокойно, правитель страны, несомненно, должен был бы предположить, что такие же восклицания звучали для любого государя в любое царствование; а будь он в прошлом частным лицом, затем поднявшимся до верховной власти, то мог бы вспомнить, что его собственный голос особенно громко и горячо звучал во время приветствий, когда он завидовал счастью своего предшественника или готовил заговор, чтобы лишить его жизни.
Правители северных народов – народов, которые, по словам Константина, не имели ни истинной религии, ни славы, – честолюбиво стремились смешать свою кровь с кровью цезарей, женившись на девице царского происхождения или выдав свою дочь замуж за римского государя. В своем наставлении сыну престарелый монарх раскрывает тайные правила политики и гордости и подсказывает ему самые достойные предлоги, чтобы отклонять эти наглые и неразумные требования. Каждому живому существу – рассудительно заявляет император – природа подсказывает искать себе пару среди существ того вида, к которому оно принадлежит, а человеческий род делится на разные племена, которые отличаются одно от другого языком, религией и нравами. Законная забота о чистоте потомства поддерживает гармонию в общественной и личной жизни, а примесь чужеземной крови порождает много беспорядка и разногласий. Так всегда считали и поступали мудрые римляне: их законы запрещали браки римских граждан с чужеземками и гражданок с чужеземцами. Во времена свободы и добродетели сенатор с презрением отказался бы выдать дочь замуж за царя; египетское происхождение жены Марка Антония запятнало его славу; император Тит из-за народного осуждения был вынужден нехотя отослать прочь неохотно уезжавшую Беренику [197 - «Отослал прочь, не хотя этого, не хотевшую этого Беренику» (Светоний о Тите, с. 7). Упоминал ли я где-нибудь о том, что этой еврейской красавице тогда было больше пятидесяти лет? Благоразумный Расин в высшей степени скромно умолчал о ее возрасте и о том, из какой она страны.].
Этот установленный навечно запрет был закреплен вымыслом о подтверждающем его постановлении великого Константина. Послам различных народов, прежде всего народов иноверных, торжественно разъясняли, что такие странные браки были осуждены основателем церкви и столицы. Этот не подлежащий отмене закон был записан на алтаре Святой Софии, и тот нечестивый государь, который запятнал бы величие пурпура, был бы отлучен от гражданского и церковного общения с римлянами. Если какие-нибудь плохие граждане империи дали послам уроки византийской истории, то послы смогли бы назвать три памятных в истории примера нарушения этого вымышленного закона: брак Льва или, вероятнее, его отца Константина IV [198 - Это был Константин. Христианское имя его хазарской жены было Ирина.], с дочерью хазарского царя, свадьбу внучки императора Романа с правителем Болгарии и брачный союз то ли французской, то ли итальянской принцессы Берты с сыном самого Константина Багрянородного Романом.
…
//-- Забвение латинского языка --//
По хорошо известному указу Каракаллы все его подданные от Британии до Египта получали имя и привилегии римлян, и владыка их государства мог временно или постоянно жить в любой провинции их общей страны. При разделении империи на Западную и Восточную было строго сохранено их формальное единство, и преемники Аркадия и Гонория в своих титулах, законах и статутах называли себя неразделимыми носителями одной и той же должности, совместными правителями римского мира и города Рима, власть которых имеет одинаковые границы. После падения западной монархии величие пурпура осталось лишь у правителей Константинополя, и Юстиниан первым из них после шестидесяти лет разделения вновь овладел Древним Римом и по праву завоевателя принял величественный титул императора римлян. Один из его преемников, Константин II, из-за тщеславия или недовольства собирался покинуть Фракийский Боспор и вернуть Тибру его первоначальный почет: этот замысел был таким странным (восклицает озлобленный византиец), как если бы он разорил юную деву в расцвете красоты для того, чтобы обогатить морщинистую увядшую матрону, или, вернее, выставить напоказ ее безобразие. Мечи лангобардов преградили ему путь в Италию. Он вошел в Рим не как завоеватель, а как беглец, и через двенадцать дней разграбил и навсегда покинул древнюю столицу мира. Последнее восстание в Италии и ее окончательное отделение от Константинополя произошли примерно через два столетия после завоеваний Юстиниана, но именно к его царствованию мы можем отнести начало постепенного забвения латыни. Этот законодатель составил свои «установления», свой «кодекс» и свои «пандекты» на том языке, который он сам прославляет как истинный и публичный язык римской системы управления, священную речь дворца и сената Константинополя, лагерей и судов Востока. Но этот чужеземный язык был незнаком народу и солдатам азиатских провинций и недостаточно понятен большинству толкователей законодательства и государственных служащих. После короткой борьбы природа и привычка взяли верх над устаревшими постановлениями человеческой власти, и для блага всех своих подданных Юстиниан выпустил в свет свои «Новеллы» [199 - В юридической терминологии «новелла» значит «дополнение к закону».] на обоих языках; его объемистое законодательство было по частям переведено на греческий, оригинал позабыли, а перевод стали изучать, и греческий язык, который своими природными достоинствами действительно заслужил это предпочтение, был принят в качестве официального законодательства народа византийской монархии. Происхождение и место жительства последующих императоров сделали язык Рима для них чужим, и арабы называют Тиберия, а итальянцы Маврикия первыми греческими императорами, основателями новой династии и новой империи. Этот тихий переворот произошел еще при жизни Ираклия. Остатки латинской речи, смысл которых понимали смутно, сохранились лишь в юридической терминологии и в приветственных возгласах, звучавших во дворце. После того как Карл Великий и Оттоны восстановили Западную империю, названия франки и латиняне стали одинаковыми по смыслу и по области применения, и эти высокомерные варвары предъявляли – причем не без основания – преимущественные права на язык и владения Рима. Они осыпали оскорбительными насмешками чужаков из Восточной империи, которые отказались от одежды и языка римлян и всем своим поведением оправдывают часто даваемое им название греки. Но это презрительное прозвище было с негодованием отвергнуто государем и народом. Какие бы изменения ни произошли за долгие годы, они заявляли, что являются по прямой и непрерывной линии наследниками Августа и Константина, и даже в дни наихудшего вырождения и распада жители последних осколков Константинопольской империи носили имя римляне.
В то время, когда управление Восточной империей осуществлялось на латыни, греческий был языком литературы и философии, и обладатели этого богатого и совершенного языка не имели охоты завидовать заимствованной учености и подражательному вкусу своих римских учеников. После крушения язычества, потери Сирии и Египта и угасания александрийских и афинских школ наука греков постепенно сосредоточилась в нескольких монастырях, и в первую очередь в императорском константинопольском училище, которое было сожжено в дни правления Льва Исаврийца. В пышном стиле того времени глава этого учебного заведения именовался Солнце науки, а его двенадцать помощников, профессора разных искусств и научных дисциплин, назывались двенадцатью знаками зодиака. Для исследований перед ними была открыта библиотека из тридцати шести тысяч пятисот томов, и они могли показать древний свиток в сто двадцать футов длиной – рукопись сочинений Гомера, написанную на пергаменте, сделанном, как говорили, из кожи огромной змеи. Но VII и VIII века были временем мрака и раздора, и библиотека была сожжена, а училище упразднено. Иконоборцев описывают как врагов Античности, и государи династии Ираклия и Исаврийской династии запятнали себя достойным дикарей невежеством и презрением к книжному знанию.
//-- Возрождение греческой учености --//
В IX веке мы можем отметить первые лучи новой зари – первые слабые признаки возрождения науки. После того как фанатизм арабов ослаб, халифы стали стремиться покорить себе не провинции империи, а ее искусства. Своим соединенным с щедростью любопытством они вовлекли греков в состязание, стряхнули пыль со старых греческих библиотек и научили греков знать и чтить философов, которым до той поры платой за труды служили лишь удовольствие читателей, изучавших их сочинения, и собственное стремление познать истину. Цезарь Варда, дядя Михаила III, был великодушным покровителем литературы. Только это почетное имя сберегло память Варды от забвения, и лишь этим он искупил свое честолюбие. Временами небольшая часть сокровищ его племянника тратилась не только на пороки и сумасбродства: во дворце в Магнавре была открыта школа, и Варда своим присутствием побуждал к соревнованию преподавателей и учеников. Возглавлял их философ Лев, архиепископ Фессалоники. Его высокое мастерство в астрономии и математике вызывало восхищение и у тех, кто был в Восточной империи чужеземцем; а его познания в оккультных науках легковерный народ преувеличивал, скромно считая, что любые знания, которые превышают то, что известно простому человеку, получены с помощью либо вдохновения, либо магии. После настойчивых уговоров цезаря его друг, прославленный Фотий, отказался от свободной жизни ученого-мирянина, вступил на патриарший престол и был сначала отлучен от церкви, а потом прощен соборами Востока и Запада. Даже его враги в своей священнической ненависти признавали, что из всех искусств и наук одна лишь поэзия была чужда этому всестороннему ученому, который мыслил глубоко, был неутомим в чтении книг и красноречив, произнося речи. В то время, когда Фотий занимал должность протоспафария, то есть капитана охраны, он был направлен послом к халифу багдадскому. Однообразные и утомительные часы изгнания, а возможно, заточения он скрасил себе торопливым литературным трудом, составив сборник «Библиотека» – живой памятник его эрудиции и критического дарования. В этом обзоре перечислены в совершенно случайном порядке двести восемьдесят писателей, историков, ораторов, философов, богословов; Фотий излагает в сокращенном виде содержание их повествований или учений, дает оценку их стилю и им самим и судит даже отцов церкви с тем осмотрительным свободомыслием, которое часто прорывается через суеверие своего времени. Император Василий, который жаловался на недостаточность своего образования, доверил заботам Фотия своего сына и наследника Льва Философа, и годы царствования Льва и его сына Константина Багрянородного были одной из эпох наибольшего расцвета византийской литературы. Благодаря щедрости этих государей в императорской библиотеке были собраны сокровища древности, своим пером и перьями своих помощников эти императоры выделили из древних книг отрывки и составили их сокращенные варианты, которые могли позабавить любопытного читателя, не вредя его праздности. Кроме кодекса законов, носившего название «Василики», с одинаковым усердием пропагандировались искусство земледелия и военное искусство – умение кормить человеческий род и умение его уничтожать. История Греции и Рима в ее сокращенном виде сжалась до размера пятидесяти трех глав, из которых время пощадило лишь две (о посольствах и о добродетелях и пороках). Читатель любого звания мог видеть перед собой прошлое мира, применять в своей жизни уроки и предупреждения, записанные на каждой странице, и научиться восхищаться примерами из более блестящих времен, а может быть, и подражать им. Я не буду надолго задерживаться на литературных произведениях византийских греков, которые усердным изучением наследия древних в некоторой степени заслужили память и благодарность наших современников. В наши дни ученики по-прежнему могут извлекать пользу из сборника самых употребительных философских изречений, составленного Стобеем, грамматического и исторического словарей Суидаса, «Хилиад» Цецеса – книги, в которую входят шестьсот рассказов, уложенных в двенадцать тысяч стихов, и комментариев к Гомеру Евстафия, архиепископа Фессалоники, который из своего рога изобилия высыпал имена четырехсот писателей. По этим первоисточникам и по сочинениям многочисленного племени комментаторов и критиков можно в какой-то мере оценить литературное богатство XII века. Константинополь был просвещен гением Гомера и Демосфена, Аристотеля и Платона, и мы, пользуясь своими нынешними богатствами или пренебрегая ими, должны завидовать поколению, которое еще могло прочесть каждое слово исторических сочинений Феопомпа, речей Гиперида, комедий Менандра и од Алкея и Сафо. Частота, с которой создавались иллюстрации к книгам, указывает на то, что греческие классики были не просто известны, а популярны. Каким был общий уровень знаний в те времена, мы можем представить себе на примере двух ученых женщин, императрицы Евдокии и принцессы Анны Комнин, которые, нося пурпур, занимались риторикой и философией. Говор столичного простонародья был грубым и варварским, более правильной и благородной по стилю была речь или по меньшей мере сочинения служителей церкви и обитателей дворца, которые иногда подчеркнуто копировали чистую аттическую речь.
//-- Упадок вкуса --//
В нашем современном образовании тяжелый, хотя и необходимый труд по овладению двумя мертвыми языками может отнимать много времени у молодого студента и ослаблять его пыл. Поэты и ораторы долгое время были заперты, словно в тюрьме, в границах варварской речи наших западных предков, языки которых были лишены гармонии и изящества; их гений, не имевший перед собой наставлений и примеров, был отдан на волю данных им от рождения грубых сил – их собственного ума и воображения. Но константинопольские греки, избавившись от примесей, загрязнявших речь простого народа, могли свободно пользоваться своим древним языком, самым удачным созданием человеческого мастерства, и близко познакомиться с сочинениями тех великолепных мастеров, которые радовали или учили первый из народов. Но эти преимущества лишь усиливают упреки, которые можно обратить к выродившемуся народу, и увеличивают его позор. Греки держали в своих слабых руках сокровища своих отцов, но не унаследовали от них тот дух, который помог отцам создать и улучшить это священное имущество. Они читали, оценивали, составляли сборники, но их вялые души, видимо, были одинаково не способны к мысли и к действию. На протяжении десяти веков не было сделано ни одного открытия, которое повысило бы достоинство человечества или способствовало его счастью. Ни одна идея не была прибавлена к системам античных мыслителей; терпеливые ученики сменяли таких же своих предшественников и в свою очередь становились учителями-догматиками для следующего рабского поколения. Ни одно сочинение по истории, философии или литературе не было спасено от забвения благодаря своим собственным свойствам – красотам стиля или чувства, оригинальности воображения или даже успеху в подражании. Наименее отвратительных авторов византийской прозы избавляет от осуждения их неприкрытая и лишенная претензий простота, но среди ораторов те, кто в собственном мнении был самым красноречивым, дальше всех отошли от образцов, которым они неестественно подражали. На каждой странице наш вкус и разум оскорбляют длиннейшие устаревшие слова, запутанное и негибкое строение фраз, несогласованность образов, детская игра фальшивыми или не на месте примененными украшениями и мучительные старания подняться вверх, потрясти читателя и окутать банальное содержание облаком туманных выражений и преувеличений. Их проза парит высоко над безвкусной неестественностью поэзии, их поэзия упала ниже тусклой и пресной прозы. Трагическая, эпическая и лирическая музы молчали в бесславии: константинопольские стихотворцы редко поднимались выше насмешки или эпиграммы, панегирика или сказки. Они забыли даже правила стихосложения, и когда в их ушах еще звучала мелодия Гомера, смешивали все размеры в беспомощных строках, получивших название политических, то есть городских стихов. Умы греков были окованы цепями низкого и деспотичного суеверия, власть которого распространяется на все, что лежит за пределами светской науки. Их разум был приведен в замешательство метафизическими спорами, вера в чудеса заставила их утерять даже простейшие правила нравственности, их вкус был испорчен проповедями монахов – нелепой мешаниной из декламации и Священного Писания. Но даже эти презренные науки больше не прославлялись неверным применением талантов. Вожди греческой церкви смиренно довольствовались тем, что восхищались речами древних и подражали им; ни школа, ни церковная кафедра не выдвинули никого, кто бы смог соперничать славой с Афанасием и Златоустом.
Во всех делах жизни, будь она деятельной или созерцательной, состязание государств и отдельных людей является самым мощным стимулом к напряжению человеческих сил и совершенствованию человечества. Устройство городов Древней Греции было удачной смесью единства и независимости, и его повторяют – в более крупном размере и в менее жесткой форме – народы современной Европы. Единство языка, религии и нравов позволяет этим народам видеть и оценивать достоинства друг друга, а независимость правления и неодинаковость интересов обеспечивают свободу их раздельного существования и побуждают их соперничать за первенство в погоне за славой. Римляне находились в менее выгодном положении, но все же в первые века республики, когда сформировался характер этого народа, также возникло подобное соперничество между государствами Лациума и Италии, а в искусстве и науках они стремились догнать и превзойти своих греческих учителей. Империя цезарей, несомненно, была помехой для активности и прогресса человеческого сознания. Внутри ее благодаря огромному размеру, правда, оставалось место для соревнования, но когда она постепенно сжалась сначала до одного Востока, а под конец до Греции и Константинополя, подданные Византии опустились до малодушия и вялости, что было естественным следствием их одиночества и изоляции. С севера их теснили безымянные племена варваров, которых они с трудом признавали людьми. Арабы были более цивилизованными, но их язык и религия были непреодолимой преградой для любого общения с ними. Завоеватели Европы были братьями византийцев по христианской вере, но речь франков, они же латиняне, была грекам непонятна, нравы у них были грубые, и как в мирное, так и в военное время редко что-нибудь связывало их с подданными преемников Ираклия. Греки были одни в мире, а потому их самодовольная гордость не страдала от сравнения их собственных качеств с достоинствами иностранцев, и неудивительно, что они показывали плохой результат на беговой дорожке, раз у них не было ни соперников, которые заставили бы их двигаться быстрее, ни судей, которые наградили бы за победу.
Походы в Святую землю перемешали европейские и азиатские народы, и именно тогда, при династии Комнинов, вновь возникло, в очень слабой форме, соревнование в знаниях и воинской доблести.
В главе 54 Гиббон описывает возвышение гностической секты павликиан и гонения против них (600–880) и указывает, что они в некоторых отношениях предвосхитили идеи Реформации. В главе 55 он описывает, как болгары, хорваты и венгры поселились в бывших римских провинциях на Дунае, рассказывает о возникновении русской монархии и обращении русских и северных европейцев в христианство.
Глава 56
СТОЛКНОВЕНИЯ МЕЖДУ САРАЦИНАМИ, ФРАНКАМИ И ГРЕКАМИ В ИТАЛИИ. ПОЯВЛЕНИЕ НОРМАНДЦЕВ. ЗАВОЕВАНИЯ РОБЕРТА ГВИСКАРА
Все три великие народа тогдашнего мира – греки, сарацины и франки – встретились на земле Италии. Ее южные провинции, которые теперь составляют королевство Неаполитанское, тогда по большей части находились под властью ломбардских герцогов и князей Беневентума, таких могучих на войне, что они на короткое время остановили гениального Карла Великого, и таких щедрых в мирное время, что они содержали в своей столице академию из тридцати двух профессоров и грамматиков. В результате деления этого процветающего государства на части возникли соперничающие между собой княжества Беневенто, Салерно и Капуя, и честолюбие и месть необдуманно поступавших соперников привели к появлению на этих землях сарацин, которые уничтожили их общее наследство. В течение двух бедственных для нее столетий Италия получала одну рану за другой, а захватчики были не в состоянии излечить эти раны единением и спокойствием – плодами завершенного завоевания. Регулярно, примерно раз в год, их отряды отправлялись в путь из порта Палермо, а неаполитанские христиане относились к этому чересчур снисходительно, поскольку на африканском побережье готовились в путь более грозные флоты, и даже арабы из Андалузии иногда испытывали желание помочь мусульманам из враждебной секты. История человечества словно описала круг: снова была устроена засада в Кавдинском ущелье, Каннские поля во второй раз были политы кровью африканцев, и снова властитель Рима брал штурмом или защищал стены Капуи и Тарентума. В Бари – месте, которое господствовало над входом в Адриатический залив, – возникла колония сарацин, которые стали грабить всех без различия, этим вызвали гнев двух императоров и способствовали их сближению. Василий Македонец, основавший новую династию, и Людовик, правнук Карла Великого, заключили наступательный союз, причем каждый из двоих давал другому то, чего тому недоставало. Византийский монарх поступил бы неосмотрительно, если бы отозвал на итальянскую войну свои войска, находившиеся на постоянных квартирах в Азии, а войска латинян были бы слишком слабы, если бы мощнейший флот греков не занял устье залива. Франкская пехота и греческие галеры и конница совместно окружили Бари. После четырех лет обороны арабский эмир сдался на милость Людовика, который лично командовал осадой. Эта крупная победа была достигнута благодаря согласию Востока и Запада, но вскоре их новая дружба была омрачена взаимными жалобами на зависть и гордость. Греки считали, что вся заслуга победы и весь почет триумфа принадлежат им. Они восхваляли многочисленность своих войск и подчеркнуто высмеивали неумеренность и лень горстки варваров, которые явились к ним под знаменем государя из рода Каролингов.
Ответ этого государя полон красноречия, рожденного негодованием и истиной. «Мы признаем размеры ваших приготовлений, – сказал правнук Карла Великого. – Ваши армии действительно были многочисленны, как стая саранчи. Эти насекомые закрывают солнце, словно туча, хлопают крыльями, но, пролетев немного, падают на землю, еле живые от усталости. Как они, вы слабеете после малого усилия. Вы были побеждены собственной трусостью и покинули поле боя, чтобы причинять вред и разорение нашим христианским подданным на далматском побережье. Нас было мало, но почему? Потому, что после утомительного ожидания часа, когда вы прибудете, я отослал прочь мое войско и оставил осаждать город лишь отряд избранных воинов. Пусть они перед лицом опасности и смерти позволяли себе гостеприимно пировать, разве эти пиры ослабили их в бою? Разве ваши посты опрокинули стены Бари? Разве не эти доблестные франки, хотя их силы уменьшились от слабости и усталости, не перехватили и не победили трех самых могущественных сарацинских эмиров, и разве поражением этих эмиров не было ускорено падение города? Теперь Бари пал, Тарентум дрожит от страха, а если мы получим господство над морем, остров Сицилия может быть вырван из рук иноверцев. Брат мой (это обращение тщеславные греки считали величайшим оскорблением для себя), ускорьте прибытие своего морского подкрепления, уважайте своих союзников и не верьте своим льстецам».
Эти великие надежды вскоре были разрушены смертью Людовика и упадком дома Каролингов, и, кто бы ни заслужил почести за взятие Бари, выгоду от захвата этого города получили греческие императоры – Василий и его сын Лев. Итальянцев из Апулии и Калабрии то ли убедили, то ли принудили признать верховную власть этих императоров, и граница, пройдя вдоль воображаемой линии, соединяющей гору Гарганус с Сарнским заливом, отдала большую часть нынешнего королевства Неаполитанского под власть Восточной империи. Оставшиеся по другую сторону этой линии герцоги Амальфи и Неаполя, или государства Амальфи и Неаполь, которые не нарушали добровольно данную клятву верности, теперь радовались, что их законный владыка был их соседом, и город Амальфи обогатился за счет того, что поставлял в Европу азиатские товары. Но ломбардские князья, правившие в Беневенто, Салерно и Капуе, были против своего желания оторваны от латинского мира и потому очень часто нарушали клятвенное обещание признавать власть своих поработителей и платить им дань.
Город Бари приобрел почет и богатство, став центром новой провинции – Ломбардской фемы. Ее верховному правителю было присвоено сначала звание патриция, а затем странное наименование «катапан», и политика церкви и государства в этой провинции была построена по принципу строгого подчинения константинопольскому трону. Пока итальянские князья оспаривали скипетр друг у друга, их усилия были слабы и направлены в противоположные стороны, и греки оказывали сопротивление войскам Германии или уклонялись от их ударов, когда те спускались с Альп под императорским знаменем Оттонов. Первый и величайший из этих саксонских государей был вынужден снять осаду с Бари; второй, потеряв самых сильных своих епископов и баронов, с почетом отступил с кровавого поля битвы возле Кротоны. В тот день чаша франков оказалась тяжелее на весах войны благодаря отваге сарацин. Правда, эти корсары вначале были отброшены от крепостей и побережий Италии флотами Византии, но стремление к выгоде оказалось сильнее и суеверия, и злобы, и халиф Египта прислал сорок тысяч мусульман на помощь своему союзнику-христианину. Преемники Василия тешили себя верой в то, что уже завершили завоевание Ломбардии и продолжают удерживать ее справедливостью своих законов, добродетелями своих служителей и благодарностью народа, спасенного от безвластия и гнета. Восстания, которые следовали одно за другим, могли бы стать для константинопольского дворца вспышками света, позволяющими увидеть истину, но иллюзии, созданные лестью, были развеяны легкой и быстрой победой норманнских авантюристов.
Круговорот истории создал в Апулии и Калабрии печальный контраст между тем, чем они были во времена Пифагора, и тем, чем стали в X веке христианской веры. В ту раннюю эпоху побережье Великой Греции (так тогда назывался этот край) было усеяно свободными богатыми городами. Эти города были населены воинами, художниками и философами, а военная мощь Тарента, Сибариса и Кротоны была не меньшей, чем у могучих царств. В X же веке эти некогда процветавшие области находились во мраке невежества, обнищали из-за тирании и обезлюдели из-за войн с варварами до того, что мы не можем слишком строго винить за преувеличение человека того времени, который написал, что прекрасный обширный край превратился в пустыню, какой была земля после потопа. Из описания боев между арабами, франками и греками в Южной Италии я выберу два или три любопытных случая, отразившие нравы этих народов.
I. Сарацины забавлялись тем, что не только грабили, но и оскверняли монастыри и церкви. Во время осады Салерно некий мусульманский военачальник стелил себе постель на церковном алтаре и каждую ночь приносил там в жертву девственность христианской монахини. Когда он боролся с очередной сопротивлявшейся девственницей, ему на голову упала то ли случайно свалившаяся, то ли умело сброшенная балка с крыши. Смерть похотливого эмира одни объясняли гневом Христа, наконец пробудившегося от сна, другие – действиями его верной невесты, защищавшей себя.
II. Сарацины осаждали города Беневенто и Капую. Не получив ответа на свои просьбы от преемников Карла Великого, ломбардцы стали умолять о милосердии и помощи греческого императора. Некий бесстрашный горожанин спустился со стены, прошел через вражеские позиции, выполнил свое поручение, но на обратном пути, возвращаясь с радостной новостью, попал в руки варваров. Они приказали пленнику помочь им в их предприятии обманом соотечественников и обещали за ложь богатство и почести, а за правду – немедленную смерть. Пленник сделал вид, что уступил, но лишь только его привели туда, откуда его могли услышать христиане со стен, он громко крикнул: «Друзья и братья! Наберитесь отваги и терпения! Удерживайте город: ваш государь знает о вашей беде и освободители близко! Я знаю свою судьбу, поручаю жену и детей вашей благодарности!» Гнев арабов подтвердил его правоту: самоотверженный патриот был пронзен сотней копий. Он заслужил себе вечную жизнь в памяти добродетельных людей, но в древности и в наши дни рассказывали о других таких же случаях, и потому возможны сомнения в подлинности его благородного деяния [200 - Павел Диякон описывает такую же трагедию, случившуюся в 663 году под стенами того же города Беневенто, но с другими действующими лицами, и винит самих греков в преступлении, которое в византийской версии рассказа приписано сарацинам. Во время последней войны в Германии господин д'Асса, французский офицер Овернского полка, как говорят, пожертвовал собой подобным же образом. Его подвиг еще смелее, поскольку враги, захватившие его в плен, требовали от него только молчания (Вольтер. Век Людовика XV, гл. 33).].
III. Рассказ о третьем случае способен вызвать улыбку среди ужасов войны. Теобальд, маркиз Камерино и Сполето, оказывая поддержку восставшим жителям Беневенто, проявлял бессмысленную жестокость, которая в те времена считалась совместимой с героизмом: безжалостно приказывал оскопить своих пленников из греческого народа или греческой партии. Оскорбительность своего произвола маркиз усиливал жестокой шуткой, что хочет подарить императору как можно больше евнухов – самых драгоценных украшений византийского двора. Гарнизон какого-то замка был разгромлен во время вылазки, и пленные, как обычно, были приговорены к кастрации. Но этому жертвоприношению помешала женщина, которая вбежала к маркизу, растрепав волосы и расцарапав до крови щеки, и заставила его выслушать ее жалобу. «Великодушные герои! – закричала она. – Это так вы воюете – сражаетесь против женщин, которые никогда вам не вредили и у которых есть одно лишь оружие – прялка и ткацкий станок?» Теобальд отклонил ее обвинение, возразив, что он никогда не слышал ни об одной войне против женщин со времен амазонок. «А как еще вы можете напасть на нас более открыто и ранить в такое жизненно важное место? Вы крадете у наших мужей то, что нам всего дороже, источник наших радостей и нашу надежду иметь потомство. Я не жаловалась, когда вы отняли наши стада, но эта смертельная обида, эта невосполнимая потеря больше, чем мое терпение, и попирает все небесные и земные законы!»
Все рассмеялись, одобряя ее красноречие. Свирепые франки, недоступные жалости, были тронуты ее смешным, но вполне обоснованным отчаянием, и в придачу к свободе для пленных она получила обратно свое имущество.
Когда она, торжествуя, возвращалась в замок, ее догнал гонец Теобальда и передал ей вопрос маркиза: как наказать ее мужа, если он снова будет захвачен с оружием в руках? Она ответила: «Если на нем будет такая вина, у него есть глаза, нос, руки и ноги. Они принадлежат ему, ими он может, если будет заслуживать наказания, расплатиться за свои преступления. Но пусть мой господин будет любезен пощадить то, что его ничтожная слуга имеет дерзость назвать своей личной законной собственностью» [201 - Это сообщает Лиутпранд. Если у кого-то возникнет вопрос, допустимо ли пересказывать такие развратные вещи, я могу вместе с беднягой Стерном воскликнуть: вряд ли я должен был стесняться переписывать то, что без смущения написал епископ.].
//-- Появление нормандцев --//
Появление в Неаполитанском и Сицилийском королевствах нормандцев было весьма романтическим по своему началу и в высшей степени важным по своим последствиям как для Италии, так и для Восточной империи. Разоренные провинции греков, ломбардцев и сарацин были открыты для любого захватчика, а скандинавские пираты, безрассудно смелые и предприимчивые, проникали во все моря и во все земли. После многих лет, когда была дана воля грабежу и резне, эти норманны получили во Франции во владение и заселили прекрасный и обширный край, которому в их честь было дано имя Нормандия. Они отреклись от своих богов ради Бога христиан, и герцоги Нормандии признавали себя вассалами преемников Карла Великого и Капета. Необузданный и дикий нрав, который они принесли с заснеженных гор Норвегии, в более мягком климате стал менее грубым, но не был испорчен изнеженностью. Спутники Ролло постепенно смешались с местным населением, переняли нравы, язык и галантность французской нации. В тот воинственный век нормандцы могли бы претендовать на первое место по отваге и славным подвигам. Из модных в то время суеверий они горячо полюбили паломничества в Рим, Италию и Святую землю. Этой жизнью в движении во имя веры они укрепляли свои тела, для которых дорога была упражнением; опасность манила, новизна вознаграждала, и просторный мир был украшен удивлением, легковерием и честолюбивыми надеждами. Нормандцы объединялись, чтобы защищать друг друга, и часто альпийские разбойники, привлеченные одеждой паломника, бывали наказаны рукой воина. Во время одного из таких благочестивых посещений пещеры на горе Гарганус в Апулии, которую освятил своим явлением архангел Михаил, к ним подошел незнакомец, одетый по-гречески, но, как вскоре выяснилось, мятежник, беглец и смертельный враг греческой империи. Звали его Мело; это был знатный гражданин Бари, вынужденный после неудачного восстания искать новых союзников. Вид нормандцев, внешность которых говорила о дерзкой отваге, возродил в нем надежды и привел к решению довериться им. Они внимательно выслушали жалобы этого патриота и еще внимательнее – его обещания. Его богатство убедило их в справедливости его дела, и они уже представляли себе, как этот отважный человек унаследует плодородный край, находящийся под гнетом изнеженных тиранов. Вернувшись в Нормандию, они взялись за это предприятие, и небольшой, но бесстрашный отряд добровольцев отправился освобождать Апулию. Нормандцы, переодетые паломниками, перешли через Альпы по разным дорогам, но поблизости от Рима их приветствовал предводитель из Бари, который обеспечил самых бедных из их числа оружием и лошадьми и сразу же отвел их на поле боя. В первом сражении отвага помогла им одержать верх; но во втором они были побеждены численным превосходством и боевыми машинами греков и в гневе отступили лицом к противнику. Несчастливый Мело закончил свою жизнь просителем при германском дворе, а его нормандские сторонники, ушедшие с родины и не попавшие на свою землю обетованную, бродили по холмам и долинам Италии и зарабатывали себе пропитание мечом. Этим грозным мечом пользовались поочередно в спорах между собой князья Капуи, Беневенто, Салерно и Неаполя. Высочайшая сила духа и дисциплина нормандцев обеспечивала победу той стороне, к которой они присоединялись, а предусмотрительность заставляла их поддерживать равновесие сил между этими государствами-соперниками, чтобы преобладание какого-либо одного не сделало их помощь менее нужной, а службу менее выгодной. Их первым убежищем был укрепленный лагерь в глубине болот Кампании, но вскоре благодаря щедрости герцога Неаполитанского им было предоставлено постоянное и более богатое место жительства. На расстоянии восьми миль от его столицы ради них была построена и укреплена крепость для защиты от Капуи – город Аверса, и они стали пользоваться как своей собственностью зерном и плодами, лугами и рощами этого плодородного округа. Известие об их успехе каждый год привлекало новые толпы паломников и солдат. Бедняков гнала нужда, богачей манила надежда, отважным и деятельным жителям Нормандии была не по душе легкая жизнь, а прославиться им хотелось. Независимая Аверса укрывала под своим знаменем и поощряла местных изгнанников и преступников, вообще любого, бежавшего от справедливого или несправедливого преследования тех, кто выше его. Эти иноземцы, принятые в колонию, быстро перенимали ее язык и нравы. Первым предводителем этих нормандцев был граф Райнульф, а в молодых обществах главенство – награда самому достойному и доказательство его высоких достоинств.
С тех самых пор, как арабы завоевали Сицилию, греческие императоры горячо желали вернуть себе это ценное владение, но, как они ни напрягали силы, их старания были слабее, чем расстояние и море. Их дорогостоящие армии после недолгого блеска удачи добавили к византийским летописям новые страницы бедствий и позора: двенадцать тысяч их лучших солдат погибли в одном походе, и победители-мусульмане смеялись над политикой народа, который поручает евнухам не только охранять женщин, но и командовать мужчинами. После двухсот лет правления сарацины были погублены внутренними разногласиями. Эмир не признавал власть тунисского правителя, народ восставал против эмира, вожди незаконно захватывали города, каждый мелкий мятежник был независимым хозяином в своей деревне или своем замке, и более слабый из двоих братьев-соперников умолял христиан быть его друзьями. Нормандцы были быстры и полезны на любой опасной службе, и Ардуэн, агент и переводчик греков, завербовал пятьсот рыцарей, точнее, конных воинов, под знамя Маниакеса, наместника Ломбардии. Раньше, чем эти конники успели высадиться на берег, братья помирились, союз Сицилии и Африки был восстановлен, и остров охранялся до самой кромки берега. Нормандцы пошли в бой в первых рядах нападавших, и арабы из Мессины узнали, как силен и отважен новый для них враг. Во второй схватке эмир Сиракуз был сбит с коня и пронзен насквозь оружием Гийома д'Отвиля, руку которого не зря называли «железной». В третьем сражении бесстрашные соратники д'Отвиля разгромили огромное войско – шестьдесят тысяч сарацин, оставив грекам лишь труд преследовать врага. Это была блестящая победа, хотя, может быть, славу за нее заслужило не только нормандское копье, но и перо историка. Однако нормандцы действительно были основной причиной успеха Маниакеса, и он вернул под власть императора тринадцать городов и значительную часть Сицилии. Однако его военная слава была запятнана неблагодарностью и тиранством: при дележе добычи заслуги его храбрых помощников были забыты, и ни алчность, ни гордость не позволили нормандцам стерпеть такое несправедливое обращение. Они пожаловались устами своего переводчика; жалобу оставили без внимания, переводчика наказали поркой. Страдания достались ему, но оскорбление и злоба относились к тем, о чьих чувствах он сообщил. Тем не менее они скрывали свои намерения до тех пор, пока не были отпущены или не открыли себе хитростью безопасный путь в материковую Италию. Их сородичи из Аверсы отнеслись к их гневу с пониманием, и в качестве платы за долг была захвачена провинция Апулия. Более чем через двадцать лет после первой эмиграции нормандцы вышли в бой, имея не более чем семьсот конников и пятьсот пехотинцев, а число византийцев после возвращения их легионов с войны за Сицилию увеличилось до шестидесяти тысяч человек. Их герольд предложил нормандцам выбрать либо бой, либо отступление. «Бой!» – единодушно ответили криком нормандцы, и один из их самых сильных воинов ударом кулака сбил с ног лошадь посланца греков. Герольда отправили обратно на свежем коне. Оскорбление скрыли от имперских солдат, но два последовавшие за этим сражения стали для них более гибельным знакомством с военной доблестью их противника. На Каннской равнине азиаты бежали перед французскими авантюристами, герцог Ломбардии был захвачен в плен, апулийцы неохотно признали над собой власть новых хозяев, а греки спасли лишь четыре города: Бари, Отранто, Бриндизиум и Тарентум. Это время можно считать началом той нормандской власти, которая скоро затмила юную колонию Аверса. Народ голосованием избирал двенадцать графов, руководствуясь возрастом, знатностью рождения и достоинствами претендентов. Каждому из них предоставлялись в пользование налоги, собираемые в его личном округе; каждый граф строил себе крепость посреди своих земель и размещал ее так, чтобы быть главой своих вассалов. Поселку Мельфи в центре провинции была отведена роль метрополии и цитадели государства. В нем каждому графу был дан дом и отдельный квартал. Этот военный сенат решал дела страны. Первый из равных графов, называвшихся также пэрами, председатель их совета и верховный полководец, был назван графом Апулии. Этот титул был присвоен Гийому Железная Рука, который в стиле того времени описан так: «лев в бою, ягненок в обществе и ангел в совете». Нравы его земляков четко обрисовал историк Малатерра, их современник и соотечественник. «Нормандцы, – пишет он, – народ хитрый и мстительный. Похоже, что красноречие и умение скрывать свои намерения – их врожденные свойства. Они могут склониться перед кем-то, чтобы польстить ему, но если их не сгибает ограничительная сила закона, они дают полную волю своей необузданной природе и безудержным страстям. Их князья проявляют показную щедрость по отношению к народу, чтобы заслужить за это похвалу, а простые люди соблюдают середину между скупостью и расточительностью, а точнее, совмещают крайности той и другой; в своей страстной жажде богатства и власти они презирают все, чем владеют, и надеются получить все, чего желают. Услада нормандцев – оружие и кони, роскошные одежды, охота с собаками и соколами, но при крайней нужде они могут с невероятным терпением переносить суровость любого климата и тяготы военной жизни».
Апулийские нормандцы были поселены на границе двух империй и получали право на владение своей землей то от германского, то от константинопольского императора, но самым надежным титулом этих авантюристов было право завоевателя. Никому не доверявшие и никого не любившие, они ни от кого не получали ни доверия, ни любви. Правители чувствовали к ним презрение, смешанное со страхом, а местные жители – страх, смешанный с ненавистью и злобой. Все, что могло быть предметом желания – лошадь, женщина, сад, – возбуждало и удовлетворяло вожделения алчных чужеземцев, а у их вождей жадность лишь была украшена более приличными именами честолюбия и славы. Двенадцать графов иногда объединялись ради несправедливого дела и ссорились между собой, оспаривая добычу, захваченную у народа. Добродетели Гийома были погребены в могиле вместе с ним, а его брат и наследник Дрого был больше способен направлять отвагу своих пэров, чем сдерживать их склонность к насилию. В правление Константина Мономаха византийский двор по политическим причинам, а не по доброте сделал попытку избавить Италию от этих союзников, буйство которых было хуже войны с варварами, для чего Аргиру, сыну Мело, были присвоены самые высокие титулы и даны самые широкие полномочия. Память о его отце могла вызвать симпатию к нему у нормандцев, а он уже ранее добровольно предлагал свои услуги, чтобы подавить мятеж Маниакеса и отомстить за вред, причиненный ему самому и обществу. Константин был намерен отправить этих воинственных колонистов из Италии на войну против Персии. И сын Мело раздал их вождям греческие золото и ткани как первый дар империи. Но его хитрость оказалась бессильна перед здравомыслием и умом завоевателей Апулии: дары, во всяком случае, обещания были отвергнуты, и вожди единодушно отказались расстаться со своими владениями и надеждами ради далекой перспективы добиться удачи в Азии. Когда средства убеждения не подействовали, Аргир решил перейти к принуждению или уничтожению и попросил у латинян помощи против общего врага. Папа и два императора – восточный и западный – заключили наступательный союз. На престоле святого Петра в то время находился Лев IX, простодушный святой, по своему характеру в высшей степени склонный обманывать себя и мир; участие такой почтенной особы должно было освятить именем благочестия дела, совершенно не совместимые с религиозной практикой. Человеколюбие заставляло его откликнуться на жалобы – или, может быть, на клевету – страдавшего народа; к тому же нечестивые нормандцы перестали платить церкви десятину, и это давало ему право поднять земной меч против разбойников и святотатцев, которые были глухи к упрекам церкви. По происхождению знатный немец и родственник королей, Лев имел свободный доступ к императорскому двору, пользовался доверием императора Генриха III; усердие и горячность увлекли его в поисках союзников из Апулии в Саксонию и с берегов Эльбы на берега Тибра. Во время этих приготовлений к войне Аргир позволил себе пустить в ход тайное и незаконное оружие: множество нормандцев стали жертвами народной или личной мести, а доблестный Дрого был убит в церкви. Однако его силу духа унаследовал его брат Хемфри, третий граф Апулии. Убийцы понесли кару, и сын Мело, побежденный и раненый, был должен отступить с поля боя, укрыть свой позор за стенами Бари и ждать опаздывавшее подкрепление от своих союзников.
Однако силы Константина были отвлечены на войну против турок, Генрих был слаб духом и нерешителен, и папа вместо немецкой армии привел из-за Альп только охрану из семисот швабов и небольшого числа лотарингских добровольцев. На его долгом пути от Мантуи до Беневенто под святое знамя было завербовано множество итальянцев, самых омерзительных и гнусных людей разного рода. Священник и разбойник спали в одной палатке, пики и кресты смешались в рядах войск, и воинственный папа, повторяя уроки, полученные в юности, устанавливал порядок войск в походе, на привале и в бою. Апулийские нормандцы могли вывести в поле не более трех тысяч конных воинов и с ними горстку пехотинцев. Коренные местные жители, перейдя на сторону их противника, отрезали им все пути для подвоза продовольствия и для отступления, и не знавшие страха души этих мужественных людей на минуту похолодели от суеверного ужаса. При появлении их врага, папы Льва, они охотно и без стыда преклонили колени перед своим духовным отцом. Но папа был неумолим, его очень рослые германцы преувеличенно смеялись над меньшим ростом своих противников, и наконец нормандцам было объявлено, что они могут выбирать только между смертью и изгнанием. Бежать было ниже их достоинства, а поскольку многие из них уже три дня ничего не ели, они предпочли более легкую и почетную смерть. Нормандцы поднялись на холм Чивителла, затем спустились на равнину и тремя отрядами пошли в наступление на армию папы. Слева и в центре Ришар, граф Аверсы, и знаменитый Роберт Гвискар атаковали, раскололи, обратили в бегство и преследовали толпу итальянцев, которые сражались без дисциплины и бежали без стыда. Доблесть графа Хемфри, который вел в бой конницу на правом фланге, должна была выдержать более тяжелое испытание. По рассказу летописца, немцы плохо умели обращаться с конем и копьем, но строй их пеших воинов был мощной непробиваемой фалангой, и ни человек, ни конь, ни доспехи не могли устоять под тяжелыми ударами их длинных двуручных мечей. После тяжелого боя они были окружены конными войсками, вернувшимися после преследования, и умерли в строю, заслужив уважение у своих врагов и получив удовлетворение от мести. Ворота Чивителлы были заперты перед бежавшим папой, и он был схвачен благочестивыми завоевателями, которые стали целовать ему ноги, умоляя благословить их и отпустить им грех, который они совершили, одержав победу. Солдаты видели в своем враге и пленнике наместника Христа, и хотя мы подозреваем, что их вождями руководили политические соображения, возможно, они тоже были заражены народным суеверием. В спокойном уединенном убежище папа, действуя из самых лучших побуждений, выразил сожаление по поводу пролития христианской крови, виновником которого должен считаться он. Первосвященник чувствовал, что совершил греховное и позорное дело, и к тому же, поскольку предприятие не удалось, был всеми осужден за то, что взялся за не положенное ему по сану ведение войны. В таком расположении духа папа выслушал предложение заключить выгодный для него договор, разорвал союз, который ранее провозгласил богоугодным делом, и узаконил прежние и будущие завоевания нормандцев. Провинции Апулия и Калабрия, кто бы ни захватил беззаконно власть над ними, были частью дара Константина и имуществом святого Петра. Они были отданы и приняты, и этим были удовлетворены требования сторон друг к Другу. Первосвященник и авантюристы дали обещание поддерживать друг друга духовным и земным оружием. Позже была установлена дань или особый налог на землю – двенадцать пенсов с каждой запашки, и со времени той памятной в истории сделки королевство Неаполитанское более семисот лет оставалось владением папского престола.
//-- Завоевания Роберта Гвискара --//
Родословную Роберта Гвискара выводят по-разному: одни от крестьян, другие – от герцогов Нормандии. От крестьян его произвела в своей гордости и незнании греческая принцесса, от герцогов – из-за незнания и лести его итальянские подданные. Можно полагать, что на самом деле он происходил из дворян второго, то есть среднего разряда. Предки его были рыцарями-подвассалами с правом вести своих воинов под собственным знаменем из епархии Кутанс в Нижней Нормандии. Их достойным домом был замок Отвиль. Отец его Танкред занимал заметное место при дворе герцога и в герцогском войске, и на военной службе у него состояли десять конных воинов – «простых рыцарей». Две жены, которые по происхождению были не ниже его, сделали его отцом двенадцати сыновей, которых воспитала дома любившая их всех одинаково нежно его вторая жена. Однако небольшое семейное имущество было недостаточно для этого многочисленного и храброго потомства. Сыновья Танкреда видели вокруг себя беды от нищеты и разлада в семьях и решили отправиться в чужие страны искать себе более славное наследство на войне. Только двое из братьев остались дома продолжать род и лелеять старость отца; остальные десять по мере того, как вырастали и набирались сил, покидали родительский замок, переходили через Альпы и поселялись в апулийском лагере нормандцев. Старшие делали успехи благодаря врожденной силе духа и твердой воле. Их успех придавал смелости младшим, и трое первых по рождению – Гийом, Дрого и Хемфри – по заслугам стали вождями своего народа и основателями нового государства. Роберт был старшим из семи сыновей от второго брака, и даже его враги, неохотно хваля его, признавали за ним героические качества солдата и государственного мужа. Роста он был очень высокого – выше всех в своем войске, телосложение имел такое, в котором сочетались в верной пропорции сила и изящество; до самой старости он сохранял крепкое здоровье и полный достоинства внушительный вид. Лицо у него было румяное, плечи широкие, борода и волосы на голове длинные, соломенного цвета, взгляд его был полон огня, а голос, как у Ахилла, мог рождать повиновение и ужас среди сумятицы боя. В более грубые времена рыцарства такие качества были достойны того, чтобы их отметили поэт и историк. Они могли упомянуть, что Роберт мог одновременно и одинаково хорошо сражаться мечом и копьем, держа меч в правой руке, а копье в левой, что в бою у Чивителлы он был три раза сбит с коня и что в конце того памятного дня воины обеих враждовавших армий присудили ему награду за отвагу. Его безграничное честолюбие было основано на сознании собственных высоких качеств. На пути к величию его никогда не останавливали соображения справедливости и законности и редко смягчали человеческие чувства. Он не был бесчувствен к громкой славе, но действовал открыто или тайно в зависимости от того, что было выгоднее в данный момент. Прозвище Гвискар было ему дано за мастерское владение искусством политической борьбы: в ней мудрость очень часто сочетается с утаиванием своих намерений и обманом, а Роберт заслужил от апулийского поэта похвалу за то, что соединял хитрость Улисса с красноречием Цицерона. Однако эти свои способности он прикрывал видимостью военной прямоты. Находясь на вершине счастья, он был доступен для своих соратников-солдат и вежлив с ними; потакая предрассудкам своих новых подданных, он сам в одежде и поведении подчеркнуто оставался верен старым обычаям своей родины. Он хватал добычу жадной рукой, но мог и щедро раздавать то, что захватил. Бедность, в которой прошли его ранние годы, научила его умеренности в пище; Роберт не оставлял без внимания даже доходы торговца, а заключенных у него пытали медленно и с бесчеловечной жестокостью, чтобы заставить указать, где спрятаны их сокровища. По словам греков, когда он покинул Нормандию, за ним следовали всего пять конных и тридцать пеших воинов. Но даже это предположение оказывается слишком большим: шестой сын Танкреда д'Отвиля перешел через Альпы как паломник, и его первый отряд воинов был набран из итальянских авантюристов. Его братья и земляки поделили между собой плодородные земли Апулии, и каждый из них оберегал свою долю ревниво, как скупой бережет сокровище. Честолюбивый юноша был вынужден двигаться вперед, в горы Калабрии, и в его первых боях с греками и местными жителями трудно отличить героя от разбойника. Внезапно захватить замок или монастырь, заманить в ловушку богатого горожанина, добыть необходимое продовольствие грабежом в соседних деревнях – вот каковы были темные дела, в которых сформировались и упражнялись его ум и тело. Добровольцы из Нормандии собирались под его знамя, и калабрийские крестьяне под его властью приняли имя и приобрели характер нормандцев.
По мере того как великий ум Роберта рос вместе с его счастьем, он начал завидовать своему старшему брату, а тот во время мимолетной ссоры пригрозил убить Роберта и ограничил его свободу. Когда Хемфри умер, юный возраст его сыновей не позволял им править; их честолюбивый дядя и опекун Гвискар понизил их в ранге до частных лиц, а сам был поднят на щите и провозглашен графом Апулии и главнокомандующим войсками государства. Когда его власть и сила возросли, он возобновил завоевание Калабрии и вскоре достиг положения, которое навсегда возвысило его над равными ему. За несколько грабежей или святотатственных поступков папа должен был отлучить его от церкви. Но папу Николая II легко удалось убедить, что разлад между друзьями может привести лишь к тому, что каждый из них ослабит другого, а нормандцы – верные защитники папского престола, и союз с государем надежнее, чем поддержка капризной аристократии. В Мельфи был созван собор из ста епископов, и граф приостановил осуществление важного предприятия, чтобы охранять римского первосвященника и выполнять его указания. Папа же в знак благодарности и из политических соображений присвоил Роберту и его потомству герцогский титул и отдал им во владение Апулию, Калабрию и все земли, которые они смогут отвоевать мечом у схизматиков-греков и неверных сарацин. Это постановление наместника Христова могло стать Роберту оправданием для применения военной силы. Но повиновения народа, состоящего из свободных людей и победителей, нельзя добиться без их согласия. Поэтому Гвискар скрывал, что возведен в высший сан, пока его следующий военный поход не прославился захватом Консенцы и Реджо. В час торжества он созвал свои войска и попросил нормандцев подтвердить голосованием то, что постановил наместник Христа. Солдаты приветствовали радостными криками своего доблестного герцога, и графы, прежде равные ему, поклялись ему в верности с притворными улыбками на лицах и скрытым гневом в душе. После этой церемонии возведения на трон Роберт именовал себя так: «Милостью Божьей и святого Петра герцог Апулии, Калабрии, а в будущем и Сицилии», но ему понадобилось двадцать лет, чтобы заслужить эти высокие титулы и сделать их истиной. Такое медленное движение вперед на малом пространстве может показаться недостойным дарований вождя и мужества его подданных. Но нормандцы были малочисленны, их ресурсы были малы, их служба была добровольной и ненадежной. Иногда самым отважным замыслам герцога противоречил свободный голос его баронского парламента. Двенадцать избранных народом графов составляли заговоры против его власти, а сыновья Хемфри требовали справедливости, желая отомстить своему коварному дяде. Благодаря своему таланту политика и отваге Гвискар раскрывал их заговоры, подавлял восстания и наказывал виновных смертью или изгнанием; но в этой домашней вражде он без пользы тратил свою жизнь и силы своего народа. После поражения его иноземных врагов – греков, ломбардцев и сарацин – их разбитые силы отступили в хорошо укрепленные и многолюдные города морского побережья. Эти враги прекрасно владели искусством строительства укреплений и ведения обороны, нормандцы же привыкли воевать лишь на коне в поле, и их неумелые нападения могли стать успешными лишь за счет упорства и мужества. Салерно сопротивлялся больше восьми месяцев, осада или блокада Бари продолжалась около четырех лет. Во время этих войн герцог Нормандии первый шел навстречу любой опасности, последний уступал любой усталости и переносил ее терпеливее всех. Когда он вел наступление на цитадель Салерно, огромный камень, брошенный с крепостной стены, разбил на мелкие куски одну из его боевых машин, и сам он был ранен в грудь осколком. Перед воротами Бари он жил в жалкой хижине или лачуге из сухих прутьев, крыша которой была из соломы; это было опасное место, со всех сторон открытое для суровой зимы и для вражеских копий.
Границы итальянских территорий, завоеванных Робертом, совпадают с границами нынешнего королевства Неаполитанского, и земли, объединенные силой его оружия, не были оторваны друг от друга никакими переменами в течение семи столетий. Его монархия была составлена из греческих провинций Калабрия и Апулия, ломбардского княжества Салерно, республики Амальфи и находившихся в глубине полуострова земель, зависевших от большого и древнего герцогства Беневенто. Лишь три округа стали исключениями из этого общего правила подчиненности – первый навсегда, два других до середины следующего столетия. Город Беневенто и его ближайшие окрестности перешли – то ли как подарок, то ли в порядке обмена – от германского императора к римскому первосвященнику, и хотя нормандцы иногда вторгались на эту святую землю, имя святого Петра в конце концов оказалось сильнее, чем их меч. Старейшая нормандская колония Аверса покорила и удерживала в своей власти государство Капую, и князья Капуи были вынуждены просить милостыню перед дворцом своих отцов. Герцоги Неаполя – нынешней столицы – сохраняли свободу своего народа под формальной верховной властью Византийской империи. Среди новых приобретений Гвискара любопытство читателя могут ненадолго пробудить наука Салерно и торговля Амальфи.
I. Среди наук юриспруденция может существовать лишь там, где уже существуют законы и собственность, а богословие, возможно, может быть заменено ярким светом религии и разума. Но и дикарь, и мудрец одинаково умоляют о помощи медицину, и если в нас болезни разжигает роскошь, то во времена, когда общество было менее развитым, более частыми бедами были ушибы и раны. Сокровища греческой медицины были переданы арабским колониям в Африке, в Испании и на Сицилии, а общение людей разных народов между собой в дни мира и на войне позволило зажечь и заботливо оберегать искру знания в Салерно, знаменитом городе, где мужчины были честны, а женщины прекрасны. В салернской школе, первой, которая возникла во тьме Европы, преподавалось лишь искусство лечить людей: эта профессия, приносившая добро и прибыльная, ничем не тревожила совесть монахов и епископов. Множество пациентов самого высокого звания и из самых дальних стран приглашали к себе врачей из Салерно или приезжали к ним. Завоеватели-нормандцы давали им защиту, а Гвискар, хотя и был воспитан как воин, мог различить достоинства философа и увидеть его ценность. Константин, христианин из Африки, после тридцати девяти лет паломнических странствий вернулся из Багдада знатоком арабского языка и арабской науки, и Салерно обогатился практикой, уроками и сочинениями этого ученика Авиценны. Эта школа уже давно погрузилась в сон ради университета, но ее правила в XII веке были записаны в сокращенном виде в форме леонинских стихов или латинских рифм. II. Безвестный городок Амальфи, расположенный в семи милях к западу от Салерно и в тридцати милях к югу от Неаполя, стал местом, где промышленность проявила свое могущество и способность вознаграждать за труды. Земли, хотя и плодородной, было мало; зато море было доступно и открыто, и жители Амальфи начали с того, что стали поставлять в западный мир ткани и иные изделия Востока. Эта полезная торговля принесла им богатство и свободу. Дела города вело народное правительство под управлением герцога и верховной властью греческого императора. За стенами Амальфи, по тогдашним подсчетам, жило пятьдесят тысяч граждан, и ни в одном городе не было такого изобилия золота, серебра и ценнейших предметов роскоши. Моряки, которые толпились в порту Амальфи, прекрасно владели теорией и практикой навигации и астрономии, и компас, появление которого открыло перед людьми весь земной шар, создан их изобретательностью или удачей. Они раздвинули границы своей торговли до берегов – или по меньшей мере до товаров – Африки, Аравии и Индии; их поселения в Константинополе, Антиохии, Иерусалиме и Александрии получили привилегии независимых колоний. После двухсот лет процветания город Амальфи оказался под военным гнетом нормандцев и был разграблен завистливыми жителями Пизы, но и теперь еще остатки арсенала, собора и дворцов некогда процветавших купцов облагораживают собой бедность тысячи рыбаков.
Рожер, двенадцатый и самый младший сын Танкреда, долго оставался в Нормандии из-за собственного возраста и возраста своего отца. Он принял приятный для него вызов, поспешно приехал в апулийский лагерь и заслужил вначале уважение, а затем зависть своего старшего брата. Их доблесть и честолюбие были одинаковы, но молодость, красота и изящные манеры Рожера вызывали у солдат и народа бескорыстную любовь к нему. Содержание, которое Рожер получал для себя и сорока своих людей, было так мало, что он опустился от завоевательных походов до разбоя, а от разбоя до воровства из собственного дома. Понятие о собственности было в то время таким расплывчатым, что собственный историк Рожера, писавший по его специальному приказу, обвиняет его в краже лошадей из конюшни в Мельфи. Сила духа помогла Рожеру вырваться из бедности и позора: от этих низких дел он поднялся до участия в священной войне и до вторжения на Сицилию, которое поддержал, как благочестивый христианин и как политик, его брат Гвискар. После отступления греков идолопоклонники – так греки именовали католиков, хотя упрекать латинян в почитании идолов было чересчур смело, – вернули потерянное греками и отбили у врага их прежние владения. Освобождение острова, которое не удалось армиям Восточной империи, было совершено маленьким независимым отрядом авантюристов. Во время первой попытки Рожер в открытой лодке преодолел подлинные и сказочные опасности Сциллы и Харибды, высадился на вражеский берег во главе всего лишь шестидесяти солдат, оттеснил сарацин к воротам Мессины и вернулся назад невредимым с добычей, захваченной в окрестностях этого города. Находясь в крепости Трани, он одинаково выделялся своим мужеством в делах и в терпении. В старости Рожер с удовольствием рассказывал, что во время этой осады у него и графини, его жены, остался всего один плащ на двоих, который они носили по очереди, – так велики были бедствия войны, что во время одной из вылазок его конь был убит, а самого его сарацины схватили и потащили к себе, но он спасся благодаря своему надежному мечу и отступил, неся на спине свое седло, чтобы не оставить иноверцам даже самой малой добычи. Во время осады Трани триста нормандцев выдержали и отразили натиск войск всего острова. На поле Керамио пятьдесят тысяч конников и пехотинцев были разгромлены христианскими солдатами, которых было всего сто тридцать шесть – если не считать святого Георгия, который сражался верхом на коне в их первых рядах. Захваченные у врага знамена и четыре верблюда были преподнесены в дар наследнику святого Петра и выставлены на всеобщее обозрение в Ватикане; будь эта отбитая у варваров добыча показана на Капитолии, это напомнило бы о триумфах времен Пунических войн. Численность нормандцев в этих случаях так мала, вероятнее всего, потому, что упомянуты лишь рыцари, конные воины достаточно высокого звания, каждого из которых сопровождали на войне пять или шесть простых бойцов. Но, даже прибегнув к помощи этого толкования и сделав все возможные скидки на отвагу, превосходство оружия и громкую славу победителей, благоразумный читатель вынужден объяснить поражение такого огромного множества лишь одной из двух причин – чудом или вымыслом. Сицилийские арабы часто получали мощные подкрепления от своих сородичей из Африки; при осаде Палермо коннице нормандцев помогали галеры Пизы, и в час боя зависть двоих братьев возвысилась до благородного соревнования, которое сделало их непобедимыми. После тридцати лет войны Рожер – в звании великого графа – стал владыкой самого большого и самого плодородного из средиземноморских островов и как правитель проявил больше свободомыслия и просвещенности, чем можно было ожидать от человека его времени и образования. Мусульманам были предоставлены полная свобода исповедовать их религию и все права собственности. Философ и врач из Мазары, потомок Магомета, обратился с речью к завоевателю и был приглашен ко двору Рожера. Написанная им книга о географии семи климатов была переведена на латынь, и Рожер, усердно и внимательно прочитав ее, предпочел труд этого араба сочинениям грека Птолемея. Остатки местных христиан помогли нормандцам добиться успеха и были вознаграждены торжеством креста. Остров был возвращен под церковную власть римского первосвященника, в главные города были назначены новые епископы, а духовенство удовлетворили щедрые пожертвования церквам и монастырям. И все же герой-католик отстаивал права гражданского наместника. Он не стал покорно выплачивать бенефиции, которых требовал папа, а вместо этого умело обернул эти требования в свою пользу: верховная власть короны была обеспечена и расширена необычной буллой, в которой государи Сицилии были объявлены вечными наследственными легатами папского престола.
Роберту Гвискару завоевание Сицилии принесло больше славы, чем пользы. Его честолюбию было мало обладания Апулией и Калабрией, и он решил при первом удачном случае, используя подходящую возможность или создав ее себе, вторгнуться в Восточную Римскую империю, а возможно, и покорить ее. Со своей первой женой, спутницей в бедности, он еще прежде развелся под предлогом слишком близкого родства, и ее сын Боэмунд был вынужден подражать знаменитому отцу, не имея прав на его наследство. Вторая жена Гвискара была дочерью правителей Салерно, и ломбардцы признали наследником их сына Рожера; пять их дочерей были выданы замуж за достойных женихов, а одна из них в раннем возрасте была помолвлена с юным и красивым Константином, сыном и наследником императора Михаила. Но константинопольский трон раскачивало восстание, члены императорской семьи Дука были заперты во дворце или в монастыре. Роберт был опечален и рассержен позором дочери и изгнанием союзника. В Салерно появился грек, который назвал себя отцом Константина и рассказал полную приключений историю своего падения и бегства. Герцог признал его своим несчастливым другом-императором и украсил императорскими роскошью и титулами. Во время торжественного проезда «Михаила» по Апулии и Калабрии народ встречал его слезами и приветственными криками, и папа Григорий VII призвал епископов участвовать проповедями в богоугодном деле возвращения «императора» на престол, а католиков сражаться за это дело. «Михаил» часто и дружески беседовал с Робертом, и обязательства, которые они давали друг другу, были обеспечены отвагой нормандцев и сокровищами Востока. Тем не менее этот «Михаил», по свидетельству греков и латинян, был всего лишь обманщиком, игравшим чужую роль, – монахом, бежавшим из своего монастыря, или бывшим дворцовым слугой. Обман был затеян хитрым Гвискаром, который верил, что самозванец после того, как облагородит собой его оружие, по кивку завоевателя вернется в свою прежнюю безвестность. Но для греков единственным доказательством правды была победа, а у латинян боевого пыла было гораздо меньше, чем легковерия: ветераны-нормандцы желали наслаждаться плодами своих тяжелых прежних трудов, а невоинственные итальянцы дрожали от страха при мысли об известных и неизвестных им опасностях похода за море. Роберт привлекал своих новых пехотинцев дарами и обещаниями, пугал их гражданской и церковной властью и совершил несколько насильственных действий, которые могли оправдать упрек подданных, что их государь ради своей выгоды силой гонит на свою службу стариков и малых детей. После двух лет непрерывных приготовлений он собрал свои сухопутные войска и флот в Отранто – на «каблуке итальянского сапога», то есть мысе, завершающем собой итальянский полуостров. Роберта сопровождали его жена, которая сражалась бок о бок с ним, его сын Боэмунд и представитель «императора Михаила». Мускулами армии были тысяча триста рыцарей, нормандцев по происхождению или военной дисциплине, но ее численность могла быть увеличена до тридцати тысяч за счет всевозможных сторонников. Люди, лошади, оружие, боевые машины, деревянные башни, покрытые сырыми шкурами, были погружены на сто пятьдесят кораблей; транспортные суда были построены в портах Италии, а галеры прислала заключившая с Робертом союз республика Рагуза.
У входа в Адриатический залив берега Италии и Эпира сближаются. Между Брундизиумом и Дураццо – на Римской переправе – насчитывается не более ста миль; в конечной точке, у Отранто, расстояние между берегами уменьшается до пятидесяти миль, и узость этого прохода подсказала Пирру и Помпею то ли высокий замысел, то ли странную причуду – мысль о постройке моста. Перед тем как отдать приказ о посадке на суда, герцог нормандцев поручил Боэмунду с пятнадцатью галерами занять остров Корфу или угрожать ему, наблюдать за противоположным берегом и обеспечить войскам гавань для высадки в окрестностях Валлоны. Они переплыли на другую сторону и высадились там, не обнаружив ни одного врага, и успех этой попытки показал, что морские войска греков находились в небрежении и упадке. Острова Эпира и приморские города покорились силе оружия или имени Роберта, который перебросил свои флот и армию с Корфу (я пользуюсь современным названием) на осаду Дураццо. Этот город, западный ключ к империи, охраняли укрепления – старинные, имевшие громкую славу, и новые, а защищал их Георгий Палеолог, патриций, прославившийся в войнах на Востоке, с многочисленным гарнизоном из албанцев и македонцев, которые во все времена оставались хорошими солдатами. Во время этого похода с мужеством Гвискара боролись все существующие опасности и несчастья. Когда его флот двигался вдоль берегов, в самое благоприятное для плавания время года неожиданно началась буря со снегом; яростные порывы южного ветра подняли большую волну на Адриатике, и новое кораблекрушение подтвердило старую дурную славу Акрокераунских скал. Паруса, мачты и весла были разбиты в щепки или вырваны из своих гнезд, море и берег были усыпаны обломками кораблей, оружием и мертвыми телами, большая часть продовольствия утонула или была испорчена. Галера герцога ценой больших трудов была спасена от волн, и Роберт семь дней провел на расположенном поблизости мысу, собирая то, что осталось у него после этих потерь, и поднимая упавший дух своих солдат. Нормандцы уже не были теми отважными и опытными моряками, которые исследовали океан от Гренландии до гор Атласа и смеялись над мелкими опасностями Средиземного моря. Они плакали во время бури, их встревожило приближение врагов – венецианцев, которых мольбами и обещаниями вызвал себе на помощь византийский императорский двор. Первый день боев был удачным для безбородого юноши Боэмунда, который возглавлял морские войска своего отца. Галеры Венецианской республики всю ночь стояли на якорях в строю «полумесяц», и во второй день победа досталась им благодаря их умелым маневрам, верному размещению на них лучников, тяжести их дротиков и заемной помощи греческого огня. Апулийские и рагузские суда, спасаясь бегством, направились к берегу; часть из них наступавшие увели, перерубив их канаты, а защитники города устроили вылазку и распространили кровопролитие и смятение до самой палатки герцога нормандцев. В Дураццо вошло вовремя появившееся подкрепление, и как только осаждавшие потеряли господство на море, острова и приморские города перестали присылать в их лагерь налоги и продовольствие. Вскоре в лагере началась эпидемия. Пятьсот рыцарей погибли бесславной смертью, а полный список похороненных (полный, если всех умерших удалось достойно похоронить) насчитывает десять тысяч человек. Во время этих бедствий один лишь ум Гвискара оставался твердым и непобедимым. Герцог созывал к себе новые силы из Апулии и Сицилии и одновременно с этим то пробивал стены Дураццо, то поднимался на них, то подкапывался под них. Но его изобретательность и отвага столкнулись с такой же отвагой и большей изобретательностью. Осаждавшие подкатили к подножию крепости передвижную башню, по размеру и объему способную вместить пятьсот солдат, но когда стали опускать дверь или подъемный мост, этому помешал огромный деревянный брус, и деревянная постройка наступавших мгновенно была сожжена искусственным огнем.
В это время, когда на Римскую империю напали с востока турки, а с запада нормандцы, престарелый преемник Михаила передал свой скипетр прославленному военачальнику Алексею, основателю династии Комнинов. Дочь Алексея, принцесса Анна, изложившая историю его жизни, пишет в своем цветистом стиле, что даже Геркулес не был способен вести два боя сразу, и на этом основании одобряет поспешное заключение мирного договора с турками, которое позволило ее отцу лично участвовать в оказании помощи Дураццо. Вступив на престол, Алексей получил лагерь без солдат и казну без денег. Но решительность и энергичность его мер была такова, что за шесть месяцев он собрал армию числом в семьдесят тысяч человек и провел ее по пути длиной пятьсот миль. Его войска были набраны во многих областях Европы и Азии, от Пелопоннеса до Черного моря. О его величии свидетельствовали серебро на оружии его конных гвардейцев и богатые украшения на сбруях их лошадей. За императором следовала целая вереница аристократов и государей, причем некоторые из них в прошлом (по очереди, и все недолго) носили пурпур, но мягкие нравы этого времени позволили им затем жить и пользоваться влиянием и почетом. Их юношеский пыл мог воодушевить толпу, но их любовь к удовольствиям и презрение к правилам субординации несли в себе семя беспорядка и смуты. А их навязчивые и крикливые требования скорее нанести решающий удар сбили с верного пути благоразумного Алексея, который мог бы окружить осаждающих и уморить их голодом. Перечисление провинций рождало в уме печальное сравнение прежних границ Римской империи с теперешними. Необученные новички-пехотинцы были объединены в войска поспешно и под влиянием страха, а за сохранение гарнизонов Анатолии, иначе Малой Азии, грекам пришлось расплатиться уходом из ее городов, которые сразу же были заняты турками. Силой греческой армии были варяги – гвардейцы-скандинавы, число которых незадолго до этого увеличилось за счет колонии беглецов и добровольцев с «острова Туле». Под игом нормандского завоевателя притесняемые датчане и англы объединились; отряд молодых отважных искателей удачи решил покинуть страну рабства. Море было открыто для их бегства, и за время своего долгого паломничества они побывали на всех берегах, которые давали хотя бы слабую надежду на свободу и месть. Теперь они находились на службе у греческого императора. Их первым местом жительства был новый город на азиатском побережье, но вскоре Алексей позвал их к себе защищать его и его дворец; он оставил их верность и отвагу в наследство своим преемникам. Имя захватчика-нормандца напомнило им о прежних бедах. Они с радостью шли в бой против врага своего народа и стремились вернуть себе в Эпире славу, которую потеряли в битве при Гастингсе. Варягов поддерживали несколько отрядов франков, иначе латинян, и эти мятежники, бежавшие в Константинополь от тирании Гвискара, горячо желали показать свое усердие и удовлетворить свою месть. В этой крайности император не побрезговал низкой помощью болгарских и фракийских павликиан или манихейцев, а эти еретики с терпением мучеников сочетали силу духа и дисциплинированность героев действия. Договор с султаном дал императору помощь нескольких тысяч турок, и копьям нормандских конников были противопоставлены стрелы скифских всадников. Узнав о приближении этого грозного многочисленного войска и увидев ряды врага издали, Роберт собрал совет своих главных офицеров и сказал так: «Вы видите опасность, она близка и неизбежна. Холмы покрыты оружием и знаменами, а император греков привык вести войну и торжествовать победу. Наше спасение только в повиновении и единстве. Я готов уступить командование более достойному вождю». Приветственные возгласы и отданные за него самого голоса даже его тайных врагов убедили его в этот час опасности в их уважении и доверии к нему. Герцог продолжал: «Будем верить в награду, которую принесет нам победа, и откажемся от средств для трусливого бегства. Сожжем наши корабли и вещи и будем сражаться на этом месте так, словно здесь мы родились и здесь должны быть похоронены». Это решение было единодушно одобрено. Гвискар, который решил не замыкаться в тесных позициях, стал ждать в боевом строю, чтобы противник подошел ближе. Его тыл прикрывала речка, правый фланг доходил до моря, а левый до гор. Возможно, он не знал, что на этом самом месте когда-то Цезарь и Помпей спорили в бою за власть над миром.
Алексей, не послушавшись совета своих самых мудрых военачальников, решился рискнуть и ввести в бой все свои силы, а для этого призвал защитников Дураццо, чтобы они помогли освободить себя и в подходящее время сделали вылазку из города. Он повел войска двумя колоннами, чтобы до рассвета внезапно напасть на нормандцев сразу с двух сторон. Легкая конница Алексея рассыпалась по равнине, лучники образовали вторую линию строя, а варяги попросили о чести быть в авангарде. Во время первой атаки боевые топоры этих иноземцев нанесли глубокую и кровавую рану армии Гвискара, от которой осталось лишь пятнадцать тысяч человек. Ломбардцы и калабрийцы позорно показали спину врагу и бежали кто к реке, кто к морю, но мост был сломан, чтобы остановить вылазку гарнизона, а вдоль берега выстроились венецианские галеры, которые обстреляли эту беспорядочную толпу. На краю гибели беглецы были спасены мужеством и умелым поведением своих вождей. Жену Роберта Гайту греки описывают так: воинственная амазонка, вторая Паллада, менее умелая в искусствах, чем афинская богиня, но не менее грозная в бою. Гайта, раненная стрелой, не отступила перед противником и своими призывами и примером старалась восстановить порядок в бегущих войсках. Ее женскому голосу помогали более мощный голос и рука герцога нормандцев, который был так же спокоен в бою, как до этого благороден в совете. «Куда вы бежите? Ваш враг безжалостен, а смерть легче рабства!» – кричал он. Этот момент решил все: варяги, наступавшие впереди греческих войск, как раз в эту минуту заметили, что их ряды никто не прикрывает с боков. Главная боевая сила герцога, восемьсот рыцарей, держались стойко и не дали расколоть свой строй; теперь они выставили навстречу противнику свои копья, и греки с горечью пишут о яростном неодолимом ударе французской конницы. Алексей исполнил все обязанности солдата и военачальника, но еще до того, как увидел варягов изрубленными, а турок бегущими, он почувствовал презрение к своим подданным и потерял надежду на удачу. Принцесса Анна, проливая слезу по поводу этого печального события, вынуждена лишь похвалить отцовского коня за силу и быстроту, а отца за то, как он доблестно отбивался от врагов, когда едва не был сбит на землю ударом копья, расколовшим на мелкие куски его императорский шлем. Мужество, рожденное отчаянием, помогло Алексею прорваться через строй конного отряда франков, который пытался помешать его бегству; после двух дней и стольких же ночей блуждания по горам император смог отдохнуть телом, но не душой, за стенами Лихнида. Победитель Роберт выбранил его преследователей за опоздание и слабость, позволившие ускользнуть такой знаменитой добыче, но успокоил свою досаду трофеями и знаменами, захваченными в бою, богатством и роскошью византийского лагеря и славой, которую принесла ему победа над армией, в пять раз большей, чем его собственная. Множество итальянцев стали жертвами своих собственных страхов, но из рыцарей Роберта только тридцать погибли в тот памятный день. В огромном римском войске потери греков, турок и англичан в сумме составили пять или шесть тысяч человек; равнина Дураццо была запятнана благородной и царственной кровью, и самозваный Михаил умер смертью более почетной, чем его жизнь.
Вероятнее всего, Гвискар не горевал о потере этого дорогостоящего исполнителя чужой роли, который заслужил у греков лишь презрение и насмешки. Греки же после своего поражения продолжали упорно оборонять Дураццо, но место Георгия Палеолога, внезапно отозванного со своей должности, занял военачальник-венецианец. Палатки осаждающих были превращены в хижины, позволяющие выдержать суровость зимы, и Роберт, отвечая на вызов гарнизона, заявил, что его терпение по меньшей мере равно их упрямству. Возможно, он уже надеялся на помощь того знатного венецианца, с которым тайно переписывался и который затем предал город в обмен на свадьбу, дававшую ему богатство и почет. Глубокой ночью со стен было сброшено несколько веревочных лестниц, калабрийцы молча поднялись по ним, и греков разбудили клич и трубы завоевателя. Все же они три дня обороняли улицы против врага, уже завладевшего стенами, и от начала осады до завершившей ее сдачи города прошло около семи месяцев. Из Дураццо герцог-нормандец двинулся в центр Эпира, иначе Албании, перешел первые горы Фессалии, застал врасплох триста англичан в городе Кастория, подошел к Фессалонике и заставил задрожать от страха Константинополь. Однако более неотложный долг заставил его на время отложить выполнение честолюбивых замыслов. Кораблекрушение, эпидемия и меч противника сократили его армию до трети ее первоначальной численности, а из Италии он вместо новобранцев получил жалобные письма с сообщением о бедах и опасностях, возникших из-за его отсутствия: восстании апулийских городов и баронов, отчаянии папы и приближении или вторжении короля Германии Генриха. Полагая, что его одного будет достаточно, чтобы обеспечить безопасность его народа, он вернулся назад с единственной бригантиной, на которой переплыл море, командование остатками армии передал своему сыну и нормандским графам, велев Боэмунду уважать свободу его пэров, а графам повиноваться власти их нового вождя. Сын Гвискара шел по стопам отца, и греки сравнили этих двух разрушителей с гусеницей и саранчой, из которых вторая пожирает все, что уцелело от зубов первой. Он, выиграв у императора два сражения, спустился на равнины Фессалии и осадил Лариссу, где по легенде было когда-то царство Ахилла, а теперь находились казна и продовольственные склады византийского военного лагеря. Однако нельзя не отметить справедливой похвалой стойкость и благоразумие Алексея, который отважно боролся с бедами своего времени. В дни бедности государства он осмелился занять лишние украшения у церкви, ушедших от него манихейцев заменили несколько молдавских племен, семь тысяч турок – новое подкрепление – заменили своих погибших братьев и отомстили за них, а греческие солдаты были обучены ездить верхом и стрелять из лука и ежедневно устраивали учебные засады и маневры. Алексей узнал по опыту, что грозная конница франков, спешившись, не способна сражаться и почти не может двигаться. Поэтому его лучникам было дано указание направлять стрелы в лошадь, а не во всадника. Кроме того, в тех местах, на которых он мог ожидать атаки противника, было разложено на земле множество различных шипов и петель. В окрестностях Лариссы боевые действия затянулись и шли с переменным успехом. Мужество Боэмунда всегда было заметно и часто приносило успех; но греки с помощью хитрой уловки смогли разграбить его лагерь. Город был неприступен; графы, подкупленные или недовольные, уходили из-под знамени Боэмунда и, предательски отрекаясь от своих клятв, поступали на службу к императору. Алексей вернулся в Константинополь с полезной, но не почетной победой. Сын Гвискара увел свои войска с захваченных земель, которые больше не мог оборонять, отплыл в Италию, и в конце пути его обнял отец, высоко оценивший его достоинства и сочувствовавший его несчастью.
Среди латинских правителей, союзников Алексея и врагов Роберта, быстрее всех откликался на зов и был всех сильнее Генрих, король Германии и Италии и будущий император Запада. Послание греческого монарха к этому его брату полно самых горячих заверений в дружбе и сильнейшего желания укрепить их союз всеми возможными общественными и личными связями. Алексей поздравляет Генриха с успехом в справедливой и богоугодной войне и сожалеет, что процветание его собственной империи разрушает своими дерзкими походами нормандец Роберт. Список его подарков отражает нравы той эпохи: он дарит сияющий золотой венец, украшенный жемчужинами нагрудный крест, ларчик с реликвиями святых и списком их имен и титулов, хрустальную вазу, вазу из сардоникса, какой-то бальзам, вероятнее всего из Мекки, и сто отрезов пурпурной ткани. Ко всему этому Алексей добавляет более весомый подарок – сто сорок четыре тысячи византийских золотых монет, обещает прислать еще двести шестнадцать тысяч, как только войска Генриха вступят на землю Апулии, и подтверждает клятвой союз против общего врага. Правитель немцев, который уже находился в Ломбардии во главе армии и партии, принял эти щедрые предложения и повел свои войска на юг. Шум сражения у Дураццо заставил его остановиться, но влияние его оружия или имени при поспешном возвращении Роберта полностью уравновесило греческий подкуп. Генрих действительно и без всякого притворства был врагом нормандцев, союзников и вассалов его непримиримого врага Григория V. Папа Григорий, надменный священник, незадолго до этого вновь раздул огонь давнего спора между троном и митрой; король и папа низложили один другого, и каждый из них посадил на престол своего противника – у одного духовный, у другого земной – его соперника. Генрих после поражения и смерти взбунтовавшегося против него правителя Швабии спустился в Италию, где был увенчан императорской короной, и изгнал из Ватикана святого тирана. Но римский народ был на стороне Григория, а решение римлян подкреплялось поставкой денег и людей из Апулии, и король Германии три раза безуспешно осаждал Рим. На четвертый год войны Генрих, по словам историков, подкупил византийским золотом знатных римлян, чьи имения и замки были разорены войной. Они отдали в руки императора ворота, мосты и пятьдесят заложников, его антипапа Климент III был возведен на папский престол в Латеране, затем благодарный первосвященник короновал своего покровителя в Ватикане, и император Генрих поселился на Капитолии как законный преемник Августа и Карла Великого. Племянник Григория еще продолжал защищать развалины Септизония, сам папа Григорий находился в окруженном войсками Генриха замке Святого ангела, и последней надеждой понтифика была помощь его вассала-нормандца. Дружба Григория и Роберта была нарушена оскорблениями и жалобами с обеих сторон, но в этой крайности Гвискара побуждали действовать обязательство, скрепленное клятвой, собственная выгода, более сильная, чем клятвы, любовь к славе и вражда к двум императорам. Он поднял знамя войны за веру и решил поспешить на помощь «князю апостолов».
Мгновенно была собрана самая многочисленная из папских армий – шесть тысяч конников и тридцать тысяч пехотинцев, и путь Роберта из Салерно в Рим был украшен приветствиями народа и пожеланиями милости Божьей. Генрих, остававшийся непобедимым в шестидесяти шести сражениях, задрожал при его приближении, вспомнил о каких-то срочных делах, которые требовали его присутствия в Ломбардии, призвал римлян стойко хранить верность ему и поспешно отступил за три дня до прихода нормандцев. Менее чем через три года сын Танкреда д'Отвиля прославил себя тем, что освободил папу и заставил двух императоров, восточного и западного, бежать от своих победоносных войск. Но торжество Роберта было омрачено бедствиями Рима. Римские стены были пробиты или преодолены с помощью друзей Григория, но партия императора была по-прежнему сильной и деятельной. На третий день народ поднял яростный бунт, и поспешно сказанные слова завоевателя, желавшего защитить себя или отомстить, стали сигналом жечь и грабить. Сарацины из Сицилии, подданные Рожера, служившие во вспомогательных войсках у его брата, воспользовались этим удобным случаем, чтобы ограбить и осквернить святой город христиан. Многие тысячи граждан Рима на глазах у своего духовного отца подверглись насилию, были захвачены в плен или убиты. Большой квартал города, от Латерана до Колизея, был уничтожен огнем и навсегда обезлюдел. Из города, где он вызывал ненависть и уже не мог вызывать страх, Григорий удалился в Салерно и закончил свои дни в салернском дворце. Этот хитрый первосвященник мог бы польстить тщеславному Гвискару надеждой на римскую или императорскую корону, но такая опасная мера разожгла бы честолюбие нормандца и навсегда оттолкнула бы от папы самых верных ему правителей Германии.
В оставшейся части главы кратко описаны последующие столкновения между нормандцами и Востоком и Западом. Король Сицилии Рожер вторгся в Грецию и спас Людовика VII Французского в 1146 году. В ответ на это император Мануил отразил нападение нормандцев и, наступая, дошел до Апулии и Калабрии (1148–1155). Его план отвоевать назад Западную империю не продвинулся дальше этого. В 1194 году император Генрих VI захватил Сицилию, и к 1204 году настал конец власти нормандцев в Средиземноморье.
Глава 57
ЦАРСТВО РУМ. ЗАХВАТ ИЕРУСАЛИМА ТУРКАМИ
Турки-сельджуки были первыми среди народов, которым было суждено завершить разрушение Римской империи и навсегда уничтожить ее. Совершив военные походы в Индостан и покорив Персию, они вторглись в азиатские провинции империи. В 1071 году они во главе с Алп-Арсланом нанесли поражение римлянам и захватили в плен императора Романа Лиогена. В течение следующих двадцати лет Сельджукская империя достигла вершины своего процветания под властью Малек-шаха, сына Алп-Арслана. Римские провинции Малой Азии оказались во власти Солимана, прямого потомка Сельджука.
//-- Царство Рум --//
Расселение турок в Анатолии, иначе Малой Азии, было самой горестной потерей христианской церкви и Восточной империи со времени первых завоеваний халифов. Солиман за распространение мусульманской религии заслужил почетное имя Гази, что означает «святой защитник», и на географических картах Востока появилось его новое царство римлян, названное Рум. Согласно описаниям, Рум имел границы от Евфрата до Константинополя и от Черного моря до Сирии, обладал рудниками, в которых добывали серебро, золото, алюминий и медь, производил зерно и виноград, рогатый скот и прекрасных лошадей. Следы богатства Лидии, искусства греков и великолепия эпохи Августа в то время существовали лишь в книгах и развалинах, которые были одинаково немы для скифских завоевателей. Однако и в наши дни Анатолия еще имеет несколько богатых и многолюдных городов, а при Византийской империи их количество, размер и достаток были гораздо больше. По выбору султана его дворец и крепость находились в Никее, столице Вифинии. Таким образом, государи Сельджукской династии поселились в ста милях от Константинополя, и божественность Христа отрицалась и осмеивалась в том самом храме, где ее провозгласил Первый Вселенский собор католиков. Единственность Бога и пророческая миссия Магомета провозглашались проповедниками в мечетях, арабские науки преподавались в школах, кадии судили по закону Корана, в городах преобладали турецкие обычаи и турецкий язык, а на равнинах и горах Анатолии разместились турецкие стойбища. Греки-христиане на тяжелых условиях рабства и уплаты налога могли исполнять обряды своей религии, но их самые святые церкви были осквернены, их священники и епископы терпели оскорбления, а сами они были вынуждены терпеть торжество неверных и отступничество своих братьев. Многие тысячи детей были отмечены ножом обрезания, и многие тысячи пленных были назначены оказывать услуги или доставлять удовольствие своим господам. Антиохия и после потери Азии сохраняла свою изначальную верность Христу и цезарю, но эта провинция была в одиночестве, недоступная ни для какой помощи римлян и со всех сторон окруженная магометанскими государствами. Ее наместник Филарет в отчаянии приготовился принести в жертву свою религию и свою верность, но этому преступлению помешал его сын, который поспешил в никейский дворец и предложил Солиману эти драгоценные трофеи. Честолюбивый султан сел на коня и за двенадцать ночей (он отдыхал в дневное время) проделал путь длиной шестьсот миль. Быстрота и скрытность его действий заставили антиохийцев покориться, а зависевшие от Антиохии города на обширном пространстве от Лаодикии до границ Алеппо подчинились примеру своей метрополии. Земли, которые завоевал и над которыми царствовал Солиман – от Лаодикии до Фракийского Боспора, прозванного «рука святого Георгия», – простирались на тридцать дней пути в длину и на десять или пятнадцать дней в ширину между скалами Ликии и Черным морем. Невежество турок в мореплавании какое-то время защищало императора, обеспечивая ему бесславную безопасность, но Алексей задрожал от страха за стенами своей столицы еще до того, как руками пленных греков был построен турецкий флот из двухсот кораблей. Его жалобные письма, разосланные по всей Европе, должны были вызвать сострадание у латинян и описать опасность, слабость и богатство города Константина.
//-- Захват Иерусалима турками --//
Однако из всех завоеванных турками новых владений наибольший интерес вызывал Иерусалим, который вскоре стал местом встречи народов. Капитулируя перед Омаром, жители Иерусалима выговорили себе право исповедовать свою религию и владеть своим имуществом, но господин, с которым было опасно спорить, по-своему толковал эти статьи договора, и за четыреста лет власти халифов политическая погода в Иерусалиме была переменчивой: то гроза, то ясно. Магометане незаконно заняли три четверти города. Этот захват они могли оправдать ростом и числом своих единоверцев, и населения Иерусалима в целом, к тому же один отдельный квартал был оставлен патриарху, его духовенству и его народу, которые платили за эту защиту налог в две золотые монеты, а Гроб Господень и церковь Воскресения остались в руках почитателей Христа. Самой многочисленной и уважаемой частью этих почитателей были приезжие: завоевание арабами Святой земли не уменьшило, а, наоборот, увеличило количество паломников, и воодушевление, которое всегда влекло христиан в этот опасный путь, теперь получило дополнительную пищу от родственных чувств – горя и негодования. Толпа паломников из Восточной и Западной империй продолжала посещать Гроб Господень и соседние с ним святыни, особенно в праздник Пасхи. Греки и латиняне, несториане и якобиты, копты и абиссинцы, армяне и грузины содержали свои часовни, свое духовенство и своих бедняков. Гармония звуков молитвы, повторяемой на таком множестве непохожих языков, единение такого множества народов в едином для них храме общей веры могло бы стать поучительным зрелищем и нести мир, но религиозный пыл христианских сект был запятнан ненавистью и жаждой мести. В царстве Мессии, который, страдая, простил своих врагов, они стремились командовать своими духовными братьями и угнетать их. Сила духа и многочисленность позволили франкам занять первое место, и могущество Карла Великого стало защищать и паломников-латинян, и восточных христиан. Пожертвования этого благочестивого императора спасали от тягот бедности Карфаген, Александрию и Иерусалим, а с помощью его щедрых даров на дело религии были основаны или восстановлены многие монастыри Палестины. Гарун аль-Рашид, величайший из Аббасидов, уважал в своем христианском брате по сану великие дарования и великую власть, подобные его собственным. Эту дружбу скреплял частый обмен дарами и посольствами, и халиф, не отказываясь от такого пенного владения, каким был Иерусалим, все же преподнес императору в дар ключи от Гроба Господня, а возможно, и ключи от города. В дни упадка монархии Каролингов торговые и религиозные интересы христиан на Востоке обеспечивала республика Амальфи. Ее корабли перевозили паломников-латинян на побережья Египта и Палестины, и благодаря пользе от ввозимых ими товаров ее граждане добились благосклонности и союза от халифов-Фатимидов. На горе Голгофа раз в год устраивалась ярмарка, и купцы-итальянцы основали монастырь и больницу Святого Иоанна Иерусалимского, колыбель военно-монашеского ордена, который позже правил на островах Родос и Мальта. Если бы паломники-христиане ограничились поклонением могиле пророка, ученики Магомета подражали бы их благочестию, вместо того чтобы осуждать его. Но мусульмане, строгие единобожники (подобно христианам-унитариям), были возмущены обрядами, изображающими рождение, смерть и воскресение Бога, клеймили иконы католиков именем «идолы» и смеялись над чудесным огнем, который зажигается над Гробом Господним накануне Пасхи. Этот благочестивый обман, возникший в IX веке, свято чтили латиняне-крестоносцы и ежегодно повторяют священнослужители греческой, армянской и коптской церквей, чтобы произвести впечатление на легковерных зрителей ради собственной выгоды и ради выгоды своих правителей-тиранов. Во все времена принцип веротерпимости опирался на чувство выгоды, и доход государя и его эмира каждый год увеличивался за счет денег, которые многие тысячи иностранцев платили в виде расходов и налогов.
Переворот, в результате которого скипетр перешел от Аббасидов к Фатимидам, принес Святой земле не вред, а пользу. Государь, живший в Египте, сильнее чувствовал важность торговли с христианами для своего государства, а палестинские эмиры теперь были не так далеко от правосудия и власти верховного владыки. Но третьим из этих халифов-Фатимидов был знаменитый Хаким, неистовый юноша, которому нечестие и деспотизм позволили не бояться ни Бога, ни людей, царствование которого было кипящей смесью порока и безумства. Не обращая внимания на древнейшие обычаи Египта, он потребовал, чтобы женщины были полностью заперты в своих домах; это ограничение заставило громко возмутиться и женщин, и мужчин. Их ропот привел Хакима в ярость; часть старого Каира была сожжена, много дней шли кровопролитные бои между гвардией и горожанами. Вначале этот халиф объявил себя ревностным мусульманином, был основателем и покровителем мечетей и училищ, за его счет были переписаны золотыми буквами тысяча двести девяносто книг Корана, по его указу были уничтожены виноградники Верхнего Египта. Но вскоре его честолюбию показалась заманчивой надежда создать новую религию. Ему было мало славы пророка – он захотел большего. Хаким стал именовать себя видимым образом Всевышнего Бога, который уже девять раз приходил на землю и теперь явился людям в виде его царственной особы. При имени Хакима, господина живых и мертвых, все преклоняли колени, как на молитве. Его мистерии происходили на горе вблизи Каира. Шестнадцать тысяч новообращенных подписались под его символом веры, и в наши дни свободный и воинственный народ – друзы, живущие в горах Ливана, – убежден, что этот безумец и тиран жив и стал богом. Как бог своей религии Хаким ненавидел евреев и христиан, поскольку они служили его соперникам, однако какие-то остатки предрассудков или благоразумия заставляли его быть благосклоннее к закону Магомета. Его жестокие и необоснованные преследования породили в Египте и Палестине нескольких мучеников и много отступников; общие права его подданных и особые привилегии сектантов одинаково не принимались во внимание; религиозные обряды местных уроженцев и чужестранцев оказались под одним и тем же распространявшимся на всех запретом. Церковь Воскресения, храм христиан всего мира, была разрушена до основания, празднование светлого и обещающего счастье дня Пасхи было прекращено, и было потрачено много кощунственного труда на то, чтобы уничтожить ту яму в скале, которая и является собственно Гробом Господним. Народы Европы, узнав об этом святотатстве, были потрясены и глубоко опечалены, но вместо того, чтобы защищать Святую землю с оружием в руках, они лишь сжигали или изгоняли евреев, якобы тайно подававших советы нечестивому варвару. Однако беды Иерусалима в какой-то степени были уменьшены непостоянством или раскаянием самого Хакима, и когда этот тиран был убит посланцами своей сестры, уже стояла печать под указом государя о восстановлении церквей. Правившие после него халифы вернулись к прежним принципам религии и политики: возродилась в широких масштабах терпимость к чужой религии, Гроб Господень поднялся из развалин благодаря благочестивой помощи константинопольского императора, паломники вернулись к своим святыням, и аппетит их усилился. Во время плавания в Палестину по морю опасности встречались часто, а удачные возможности редко, но обращение Венгрии в христианство создало безопасный путь по суше между Германией и Грецией. Святой Стефан, апостол своего королевства, своей благотворительностью облегчал нужды своих находящихся в дороге братьев по вере, подготавливал им путь, и теперь от Белграда до Антиохии они полторы тысячи миль ехали по христианским землям. У франков страсть к паломничеству стала сильнее, чем когда-либо до этого, и дороги были переполнены толпами мужчин и женщин всех званий, которые заявляли, что жизнь не будет им нужна после того, как они поцелуют гробницу своего Искупителя. Государи и прелаты переставали заботиться о своих владениях, и многолюдные караваны богомольцев были предвестниками тех армий, которые в следующую за этой эпоху вышли в поход под знаменем Креста. Примерно за тридцать лет до Первого крестового похода архиепископ Мецкий вместе с епископами Утрехта, Бамберга и Ратисбона проделали утомительное путешествие от Рейна до Иордана во главе огромной толпы последователей, численность которой доходила до семи тысяч человек. В Константинополе их гостеприимно встретил император, но своим выставленным напоказ богатством они навлекли на себя нападение диких арабов. Паломники с подчеркнутой неохотой обнажили свои мечи и держались в осаде в селении Капернаум до тех пор, пока их не спас фатимидский эмир, чья защита была куплена за деньги. Посетив святые места, они сели на корабли, отплывавшие в Италию, но только две тысячи человек вернулись невредимыми на родину. Ингульф, секретарь Вильгельма Завоевателя и его спутник во время паломничества, пишет, что, когда они отплыли из Нормандии, их было тридцать крепких телом и хорошо вооруженных конных воинов, а когда они шли назад через Альпы, их было двадцать нищих странников с посохами в руках и котомками за спиной.
После поражения ромеев спокойствие халифов-Фатимидов нарушили турки. Один из подчиненных Малек-шаха, Азиз Каризмиан, привел в Сирию огромное войско и голодом и мечом захватил Дамаск. Хемс и все другие города этой провинции признали власть халифа Багдадского и султана Персии, и победоносный эмир, не встретив никакого сопротивления, дошел до берегов Нила. Фатимид приготовился бежать в глубину Африки, но его гвардейцы-негры и жители Каира, предприняв отчаянную вылазку, отбросили турка от границ Египта. Отступая, он дал своим распущенным людям полную волю убивать и грабить; судья и нотариусы Иерусалима были приглашены в его лагерь и казнены, а за этим последовала резня, в которой погибли три тысячи иерусалимских граждан. То ли за жестокость, то ли за поражение Азиз вскоре был наказан султаном Тукушем, братом Малек-шаха, и Тукуш, в более высоком звании и во главе более грозного войска, утвердил турецкую власть в Сирии и Палестине. Род Сельджукидов царствовал в Иерусалиме около двадцати лет, но переходившее по наследству управление этим святым городом и прилежащими к нему землями было поручено или отдано эмиру Ортоку, вождю одного из туркменских племен. Его дети были изгнаны из Палестины и после этого основали две династии на границах Армении и Ассирии. Восточные христиане и паломники-латиняне горько сожалели о перевороте, который вместо упорядоченного правления их давних союзников халифов надел им на шею железное ярмо чужеземцев, пришедших с севера. Великий султан заимствовал для своего двора и военного лагеря кое-что из искусств и обычаев Персии, но основная масса турецкого народа, в первую очередь пастушеские племена, сохраняла свирепый нрав жителей пустыни. Западные области Азии от Никеи до Иерусалима стали местом сражений с внешними врагами и междоусобных войн, и палестинские пастухи, которые вели непрочное существование на ненадежной границе, не имели ни достаточно свободного времени, ни достаточно средств, чтобы дожидаться медленно возникающей выгоды от свободы вероисповедания и торговли. Паломники, которые, преодолев бесчисленные опасности, добирались до ворот Иерусалима, становились жертвами грабежа со стороны частных лиц или притеснения со стороны властей и часто умирали под тяжестью голода и болезней до того, как получали разрешение поклониться Гробу Господню. То ли врожденное варварство, то ли недавно усвоенное религиозное усердие заставляли туркмен оскорблять священнослужителей всех сект: патриарха протащили за волосы по полу и заточили в башню, чтобы получить выкуп с сострадающей ему паствы, и во время службы в церкви Воскресения ее хозяева своей дикарской грубостью часто мешали исполнению священных обрядов. Прочувствованный рассказ об этом призывал миллионы жителей Запада к войне под знаменем Креста за освобождение Святой земли, но как ничтожна вся сумма этих обид по сравнению с одним святотатством Хакима, которое так терпеливо перенесли латинские христиане! Их более вспыльчивые потомки загорались гневом и от меньших причин: в Европе веяло новым духом – рыцарства во имя веры и власти папы. Был задет очень чувствительный нерв, и боль от этого прикосновения отдалась в сердце Европы.
КРЕСТОВЫЕ ПОХОДЫ
Глава 59
СВЯТОЙ ЛЮДОВИК И ШЕСТОЙ И СЕДЬМОЙ КРЕСТОВЫЕ ПОХОДЫ. ПОТЕРЯ АНТИОХИИ. ПОТЕРЯ АКРЫ И СВЯТОЙ ЗЕМЛИ
Захват Иерусалима турками обострил в Западной Европе и духовные, и материальные стороны религиозного чувства, и результатом этого воодушевления стали Крестовые походы. В 1099 году Иерусалим был отвоеван Готфридом Бульонским и стал столицей христианского королевства. В 1187 году Саладин захватил Иерусалим и положил конец существованию этого государства. Последующие попытки христиан вернуть себе этот город были безуспешны.
Гиббон начинает свой рассказ о Крестовых походах в главе 58. Описание Четвертого крестового похода, имевшего самое непосредственное отношение к судьбе Восточной империи, он дает в следующей главе, 60-й, которая включена сюда полностью.
//-- Святой Людовик и Шестой и Седьмой крестовые походы --//
Из семи Крестовых походов два последних были предприняты Людовиком IX, королем Франции, который в Египте лишился свободы, а на побережье Африки – жизни. Через двадцать восемь лет после смерти он был канонизирован в Риме, и шестьдесят пять чудес были с готовностью обнаружены и торжественно засвидетельствованы, чтобы обосновать право этого короля на святость. История предъявляет более надежные свидетельства того, что он обладал одновременно добродетелями короля, героя и человека, что его воинственность смягчалась любовью к справедливости в частных и общественных делах, что Людовик был отцом для своего народа, другом для своих соседей и ужасом для иноверцев. Одно лишь суеверие, в полном объеме оказывая на Людовика свое вредоносное влияние, портило его разум и душу. В своем благочестии он опускался до того, что восхищался нищенствующими монахами францисканского и доминиканского орденов и подражал им; со слепым и жестоким усердием Людовик преследовал врагов христианской религии; этот лучший из королей дважды сходил со своего трона затем, чтобы искать приключений как странствующий рыцарь веры. Историк-монах лишь восхвалял бы эту наиболее достойную презрения сторону его характера, но благородный и великодушный Жуанвилль, друг Людовика и его товарищ по плену, начертил своим свободным и верным природе пером портрет, отразивший и добродетели, и недостатки короля. У этого автора, входившего в узкий круг посвященных, мы можем научиться подозрениям, что за Крестовыми походами стояли политические намерения их организаторов-королей подавить своих крупных вассалов: это им приписывают очень часто. Людовик IX много и успешнее всех средневековых государей трудился для восстановления привилегий короны, но этих привилегий для себя и своего потомства он добился дома, а не на Востоке. Людовик, давший свой обет из-за воодушевления и болезни, распространитель этого священного безумия, стал и его жертвой. Ради вторжения в Египет он истощил Францию, забрав все ее войска и сокровища. Он покрыл море у Кипра кораблями, которых было тысяча восемьсот; численность его солдат даже по самым скромным подсчетам равнялась пятидесяти тысячам. Если мы можем доверять его собственным словам в том виде, как их передают тщеславные люди Востока, он высадил на берег девять тысяч пятьсот всадников и сто тридцать тысяч пехотинцев, совершавших паломничество под защитой его власти.
Полностью одетый в доспехи, со своим знаменем, которое развевалось перед ним, Людовик первым спрыгнул на берег, и хорошо укрепленный город Дамиетта, который его предшественникам пришлось осаждать шестнадцать месяцев, теперь был покинут испуганными мусульманами при первом же штурме. Но Дамиетта, первая добыча, завоеванная Людовиком, была и последней. Во время Пятого и Шестого крестовых походов одни и те же причины почти на одном и том же месте породили одни и те же беды. После губительной задержки, которая позволила попасть в лагерь семенам моровой болезни, франки направились с побережья в сторону столицы Египта, стараясь преодолеть несвоевременный разлив Нила, мешавший их движению. Под взглядом своего неустрашимого монарха бароны и рыцари Франции проявили свое непобедимое презрение к опасности и свою непобедимую боевую выучку. Брат короля, граф Артуа, действовавший отважно, но необдуманно, взял штурмом город Массуру, и почтовые голуби принесли жителям Каира сообщение, что все погибло. Но солдат, который после этого силой захватил трон, остановил и собрал бежавшие войска, а основная часть христианской армии была далеко сзади своего авангарда; граф Артуа был разгромлен и убит. Греческий огонь дождем лился на захватчиков, Нил был во власти египетских галер, равнина – во власти арабов. Все продовольствие перехватывал противник, и отступление примерно в одно и то же время стало необходимым и неосуществимым. Восточные писатели отмечают, что Людовик мог бы успешно бежать, если бы бросил своих подданных, но король оказался в плену, и с ним попало в плен подавляющее большинство его знати. Все, кто не мог выкупить свою жизнь службой или деньгами, были бесчеловечно убиты, и стены Каира были украшены кругом из христианских голов. Король Франции был закован в цепи, но великодушный победитель, правнук брата Саладина, прислал своему царственному пленнику почетную одежду. Свобода короля и его солдат была оплачена возвращением Дамиетты и суммой в четыреста тысяч золотых монет. Выродившиеся в мягком климате среди роскоши потомки соратников Нуреддина и Саладина не были способны сопротивляться цвету европейского рыцарства и победили руками и оружием своих рабов-мамелюков, стойких и выносливых уроженцев Татарии, которых покупали еще детьми у сирийских купцов и воспитывали в военном лагере и дворце султана [202 - Вероятно, Гиббон имеет в виду тюрок-кипчаков (половцев) из донских и причерноморских степей. Куманы – еще одно название этого же народа. Когда народ кипчаков был под властью монгольских ханов, которые часто усмиряли своих непокорных подданных, каратели захватывали много пленных, в том числе детей, и продавали их в рабство. Среди египетских султанов были военачальники-мамелюки, кипчаки по происхождению; возможно, приход первого из них к власти и описан далее в этой главе. В число кипчакских пленников могли иногда попадать и русские степняки: один историк упоминает о мамелюке-кипчаке, которого звали Иван, сын Василия. Из научно-популярных книг на эту тему см., например, С.А. Арутюнов. Пути народов.].
Но вскоре Египет стал новым примером того, как опасны преторианские банды: эти свирепые звери, спущенные с цепи против иноземцев, в своей ярости разорвали и съели своего благодетеля. Туран-шах, последний в своем роду, был убит своими мамелюками, и самые отважные из убийц вошли в комнату пленного короля с обнаженными скимитарами и руками, запачканными кровью своего султана.
Людовик твердостью духа заслужил их уважение; их алчность оказалась сильнее жестокости и религиозного пыла, и был заключен договор, по которому король Франции и остатки его армии получили разрешение отправиться морем в Палестину. Людовик напрасно потратил четыре года в стенах Акры, не имея возможности побывать в Иерусалиме и не желая возвратиться на родину без славы.
Воспоминание о поражении заставило Людовика после шестнадцати лет мудрого покоя предпринять Седьмой, и последний из Крестовых походов. Его финансы были восстановлены, королевство стало больше; выросло новое поколение воинов, и король с новой уверенностью в себе отплыл в путь во главе шести тысяч конников и тридцати тысяч пехотинцев. Поводом к этому походу стала потеря Антиохии; безумная надежда окрестить короля Туниса направила Людовика к побережью Африки, а рассказ о богатейших сокровищах этой страны утешил его солдат, жалевших, что путешествие в Святую землю откладывается. Вместо нового единоверца правитель Франции получил долгую осаду; французы начали слабеть и умирать на раскаленном песке. Святой Людовик скончался в своей палатке, и еще до того, как он навеки закрыл глаза, его сын и наследник дал сигнал к отступлению. Один писатель, любитель ярких образов, пишет: «…так христианский король умер возле развалин Карфагена, воюя против неверных-магометан в стране, где когда-то Дидона ввела почитание сирийских богов».
//-- Потеря Антиохии --//
Невозможно измыслить более несправедливую и нелепую конституцию, чем та, которая обрекает коренных жителей страны на вечное рабство у творящих произвол рабов-чужеземцев, ставших правителями. И все же именно таким было положение Египта в продолжение более чем пятисот лет. Самые прославленные султаны из династий Бахари-тов и Боргитов сами были выходцами из татарских и черкесских банд [203 - Кипчакскую династию на престоле Египта сменила черкесская. Ее основатель, черкес по национальности и бывший раб, был воспитателем при сыне-наследнике предыдущего султана; среди мамелюков в это время было много уроженцев Кавказа, бывших пленников, выращенных при дворе, как ранее кипчаки. С их помощью воспитатель и захватил власть.].
И двадцать четыре бея, то есть военных вождя, не передавали это звание своим сыновьям: наследником бея всегда становился его слуга. Они составили для себя великую хартию своих вольностей – договор Селима I с государством, и османский султан до сих пор получает от Египта небольшую дань и некоторые знаки признания его верховной власти. Не считая нескольких передышек, когда наступали мир и порядок, время правления этих двух династий известно как период грабежа и кровопролития. Но их шаткий трон все же крепко стоял на двух прочных опорах – дисциплине и отваге. Их власть распространялась на Египет, Нубию, Аравию и Сирию. Численность мамелюков возросла с восьмисот до двадцати пяти тысяч конных воинов, их количество увеличивалось за счет провинциального ополчения числом в сто семь тысяч пехотинцев и нерегулярной помощи шестидесяти шести тысяч арабов. Государи столь могущественные и мужественные не могли долго терпеть на своем побережье независимый и враждебный им народ. Поражение франков было отсрочено на сорок лет, но лишь из-за внутренних неурядиц, вторжения монголов и случайной помощи тех или иных воинственных паломников. Среди них читатель-англичанин обратит внимание на короля Англии Эдуарда I, который принял крест при жизни своего отца Генриха. Этот будущий завоеватель Уэльса и Шотландии во главе тысячи солдат освободил Акру от осады и с армией из девяти тысяч воинов дошел до самого Назарета. Он уподобился по славе своему дяде Ричарду, своей отвагой добыл у противника перемирие на десять лет и, получив тяжелую рану, все же спасся от кинжала фанатика-асассина. Антиохия, на положение которой меньше влияли случайности священной войны, в конце концов была захвачена и разрушена Бондокдаром или Бейбарсом, султаном Египта и Сирии. Латинское княжество было уничтожено, и прародина имени христиан была опустошена убийством семнадцати тысяч своих жителей и захватом в плен ста тысяч. Приморские города Лаодикея, Габала, Триполи, Берит, Сидон, Тир и Яффа, а также укрепленные мощнее этих городов замки госпитальеров и храмовников пали один за другим. У франков остались только город и колония Святого Иоанна – Акра, которую иногда называют в описаниях более древним именем – Птолемаида.
//-- Потеря Акры и Святой земли --//
После потери Иерусалима Акра, которая находится от него на расстоянии около семидесяти миль, стала главным городом латинских христиан и была украшена мощными величественными зданиями, водопроводами, искусственной гаванью и двумя стенами. Ее население увеличивалось за счет потока непрерывно прибывавших паломников и беженцев. В перерывах между войнами она привлекала своим удобным местоположением торговцев с Запада и Востока, а на рынке можно было найти вещи со всего света и переводчиков для любого языка. Но в этой смеси народов распространялись и практиковались все существующие пороки. Из всех учеников Иисуса и Магомета жители и жительницы Акры считались самыми развращенными, а воинская дисциплина не могла исправить религиозные злоупотребления. У этого города было много государей, но не было правительства. Короли Иерусалима и Кипра, происходившие из рода Лузиньян, князья Антиохии, графы Триполи и Сидона, великие магистры ордена госпитальеров, ордена Храма и Тевтонского ордена, республики Венеция, Генуя и Пиза, легат папы римского, короли Франции и Англии управляли им каждый независимо от других; семнадцать судов имели власть над жизнью и смертью горожан, любой преступник находил защиту в соседнем квартале, а постоянная зависть одного народа к другому часто прорывалась в насилии и кровопролитии. Некоторые авантюристы, бесчестившие знамя Креста, если не получали платы, восполняли недостаток денег грабежом магометанских деревень. Девятнадцать сирийских купцов, торговавших на основе гарантий государства, были ограблены и повешены христианами, и отрицательный ответ на просьбу наказать виновных стал оправданием для военных действий султана Халиля. Султан повел против Акры армию из шестидесяти тысяч конников и ста сорока тысяч пехотинцев, его артиллерия (если можно применить это слово) была многочисленной и тяжеловесной: деревянные части всего одного орудия в разобранном виде везли сто телег; придворный историк Абульфеда, служивший в войсках Хама, собственными глазами видел эту священную войну. Каковы бы ни были пороки франков, воодушевление и отчаяние вернули им мужество, но их ряды разрывало на части несогласие между семнадцатью вождями, и со всех сторон на них давили превосходящие силы султана. После тридцати трех дней осады мусульмане проломили двойную стену, главная башня города уступила натиску их орудий, мамелюки пошли на приступ всеми силами, город был захвачен, и участью шестидесяти тысяч христиан стали смерть или рабство. Монастырь, или скорее крепость, рыцарей Храма сопротивлялся на три дня дольше. Но их великий магистр был пронзен стрелой, а из пяти тысяч рыцарей лишь десять были оставлены в живых. Они были несчастнее, чем те, кто погиб от меча, если выжили лишь для того, чтобы пострадать на эшафоте во время несправедливого и жестокого преследования, которому подвергся весь их орден. Король Иерусалимский, патриарх и великий магистр ордена госпитальеров сумели отступить к берегу моря, но на море было сильное волнение, весел не хватало, и множество беглецов утонули, не сумев добраться до острова Кипр, который мог стать для Лузиньяна утешением в потере Палестины. По приказу султана церкви и укрепления латинских городов были разрушены, из-за алчности или страха к Гробу Господню продолжали допускать небольшое число благочестивых беззащитных паломников, и мрачное молчание воцарилось на опустевшем побережье, которое до этого было наполнено шумом мировой борьбы.
Глава 60
РАСКОЛ ХРИСТИАНСТВА И ВРАЖДА ГРЕКОВ И ЛАТИНЯН. ЧЕТВЕРТЫЙ КРЕСТОВЫЙ ПОХОД. СОЮЗ ФРАНЦУЗОВ И ВЕНЕЦИАНЦЕВ И ИХ ПУТЬ В КОНСТАНТИНОПОЛЬ. ЗАХВАТ И РАЗГРАБЛЕНИЕ КОНСТАНТИНОПОЛЯ ЛАТИНЯНАМИ
За восстановлением Западной империи Карлом Великим вскоре последовало разделение греческой и латинской церквей. Религиозная и национальная вражда до сих пор разделяет два самых крупных религиозных сообщества христианского мира, а константинопольский раскол ускорил упадок и разрушение Восточной Римской империи, оттолкнув от нее самых полезных союзников и подтолкнув к действиям самых опасных врагов.
В современную историческую эпоху нелюбовь греков к латинянам была видна часто, и видна хорошо. Она родилась из презрения господ к рабам, после Константина ярко разгоралась в одних случаях от гордости равных, в других случаях – от гордости повелителей, и, наконец, раскалилась добела от предпочтения, которое мятежные подданные греков отдали союзу с франками. Во все времена греки гордились своим первенством в светских и религиозных науках: они первыми восприняли свет христианства, они провозгласили решения семи Вселенских соборов, они одни владеют языком Священного Писания и философии, а варвары, погруженные во тьму на своем Западе, не смеют спорить о высоких и таинственных предметах богословской науки. Эти варвары в свою очередь презирали за вкрадчивую хитрость и непостоянство неугомонных жителей Востока, создавших все ереси, и благословляли Бога за свою простоту, которая позволяет им самим ограничиваться поддержанием традиций апостольской церкви. И все же в VII веке соборы, собиравшиеся вначале в Испании, а позже во Франции, то ли усовершенствовали, то ли исказили никейский символ веры в отношении таинственного вопроса о третьем лице Троицы. Природа и происхождение Христа были точнейшим образом определены во время долгих споров, происходивших по их поводу на Востоке, и было похоже, что хорошо знакомые отношения Отца и Сына дают человеческому уму слабое представление об этом предмете. Мысль о рождении труднее было применить к Святому Духу, которого католики считали не даром или свойством божества, а субстанцией, личностью, богом. Он не был рожден, но, как было сказано в каноническом учении, он исходил. Исходит он только от Отца, возможно, через Сына или от Отца и от Сына. Первого из этих мнений придерживались греки, второго – латиняне. Добавление к никейскому символу веры слова «филиокве», что на латыни значит «и от Сына», зажгло огонь вражды между восточной и западной церквами. В начале этого спора римские первосвященники подчеркивали свою нейтральность и умеренность: осуждали нововведение своих заальпийских братьев по вере, но заявляли, что одобряют руководившие теми чувства. Было похоже, что папы желали набросить покрывало молчания и милосердия на это излишнее исследование; в переписке Карла Великого и Льва III папа проявляет либерализм государственного деятеля, а государь опускается до страстей и предрассудков священника. Но вдруг ортодоксальный Рим подчинился земным политическим устремлениям, и филиокве, которое Лев хотел стереть, было вписано в Символ веры и пропето в литургии Ватикана, никейский символ веры и символ веры Афанасия считаются католическими канонами веры, без чего ни один из них нельзя было бы сохранить. Получается, что теперь и паписты, и протестанты должны принять на себя проклятие греков и ответить им такой же анафемой за то, что греки отрицают исхождение Святого Духа от Сына так же, как от Отца. Прийти к соглашению относительно таких догматов веры невозможно, но правила религиозного учения и должны быть разными в находящихся далеко одна от другой и независимых церквах, а рассудок, даже если это рассудок богослова, может допустить, что такое различие неизбежно и безвредно. Хитрый или суеверный Рим связал своих священников и дьяконов суровым обетом безбрачия. У греков же это правило относится лишь к епископам, и потеря возмещается высоким положением или уничтожается возрастом, а приходские священники греков, иначе попы, наслаждаются супружеским общением с женами, вступая в брак до принятия церковного сана. В XI веке были яростные споры по поводу опресноков: на Востоке и на Западе полагали, что сущность таинства причастия зависит от того, причащают верующих квасным или неквасным хлебом. Должен ли я излагать в серьезном повествовании гневные упреки, которые летели в латинян, долгое время только оборонявшихся от противника? Латиняне не желают отказаться, как предписывает апостольская церковь, от употребления в пищу мяса удушенных животных и крови; они, словно евреи, постятся во все субботы; у них в первую неделю Великого поста разрешено употреблять в пищу молоко и сыр; их монахи так слабо соблюдают обет, что позволяют себе есть мясо, а в отсутствие растительного масла его может заменить животный жир; право помазания при крещении у них дано только епископам; эти епископы, женихи своих церквей, украшены кольцами; священники у них бреют бороды и крестят одним погружением. Вот какие преступления зажгли пылкий религиозный гнев в константинопольских патриархах и были так же пылко оправдываемы сторонниками латинской церкви.
Ханжество и нелюбовь одного народа к другому становятся мощными увеличительными стеклами для любого предмета спора. Однако непосредственной причиной отделения греков от латинян можно считать соперничество ведущих прелатов, отстаивавших первенство старой метрополии, которая выше всех, выше даже столицы царствующих государей, и не ниже никого в христианском мире. Примерно в середине IX века Фотий, честолюбивый мирянин, капитан гвардии и главный секретарь, благодаря своим достоинствам и благосклонности сильных покровителей получил более желанную и высокую должность патриарха Константинопольского. В науке, даже науке церковной, он был выше современного ему духовенства, а его нравственная чистота ни разу не была поставлена под сомнение. Однако его рукоположение было поспешным, его возвышение произошло против правил, и отрекшийся от патриаршества его предшественник Игнатий все же имел на своей стороне сочувствие народа и упрямство своих сторонников. Они обратились в суд папы Николая I, одного из самых гордых и честолюбивых римских первосвященников, а тот ухватился за счастливую возможность судить своего восточного соперника и вынести ему обвинительный приговор. Их вражду обострил спор из-за духовной власти над царем и народом болгар: их недавнее обращение в христианство не приносило пользы ни тому ни другому прелату, если он не мог включить этих новых братьев по вере в число своих подданных. Греческий патриарх одержал победу с помощью своего двора; в этой яростной схватке он в свою очередь сместил с престола наместника святого Петра и бросил латинской церкви упрек в ереси и расколе. Правление Фотия, для которого он пожертвовал спокойствием мира, было коротким и непрочным: Фотий пал вместе со своим покровителем, цезарем Вардой, и Василий Македонский вернул на патриарший престол Игнатия, что было справедливо, поскольку ранее к старости и достоинству Игнатия не проявили достаточно уважения. Фотий, находясь в монастыре, который был ему тюрьмой, добивался расположения императора Василия патетическими жалобами и умелой лестью, и был восстановлен на константинопольском престоле, как только глаза его соперника навеки закрылись. После смерти Василия Фотий испытал на себе превратности судьбы придворных и неблагодарность своего царственного ученика: патриарх снова был низложен, и в последние одинокие часы своей жизни мог жалеть о свободе ученого-мирянина. При каждом перевороте покорное духовенство повиновалось любому вздоху или кивку государя, и в любую минуту собор из трехсот епископов был готов восславить торжество «святого Фотия» или заклеймить позором падение «гнусного преступника Фотия». Римские папы, соблазненные уклончивыми обещаниями помощи или награды, соглашались одобрить противоположные судебные разбирательства, и решения всех этих константинопольских соборов были утверждены папскими письмами или папскими легатами. Но двор и народ, Игнатий и Фотий были одинаково против их требований, папских священнослужителей оскорбляли или заключали в тюрьму, вопрос об исхождении Святого Духа был забыт, Болгария навсегда была присоединена к империи, и папы, продолжая раскол, строго осудили все рукоположения, произведенные незаконным патриархом. Невежество и развращенность X века на время прервали общение этих двух наций, но не привели их к согласию. Когда же нормандский меч вернул церкви Апулии под власть Рима, греческий патриарх посланием, в котором было много дерзости и раздражения, предупредил уходившую от него паству, что она должна относиться с отвращением к ошибкам латинян и сама не совершать этих ошибок. Возвышавшийся Рим больше не мог спокойно терпеть наглость соперника, и этот патриарх, Михаил Кируларий, был отлучен от церкви папскими легатами в центре Константинополя. Отряхивая прах этого города со своих ног, они положили на алтарь храма Святой Софии послание с грозной анафемой, где перечислили семь непростительных ересей греков и навечно отправили преступных наставников и их несчастных учеников к сатане и ангелам его. Позже при крайней необходимости для церкви и государства иногда возобновлялись дружественные отношения и притворно произносились слова о милосердии и согласии, но греки не раскаялись в своих заблуждениях, а папы не отменили своего решения. Со времени этих громовых проклятий мы можем считать разделение церквей завершенным. Каждый честолюбивый поступок римских пап увеличивал расстояние между греческой и латинской церквами, поскольку константинопольские императоры краснели от стыда и дрожали от испуга при мысли о позорной участи своих братьев, королей Германии, а народ был возмущен земной властью и воинским образом жизни латинского духовенства.
//-- Вражда греков и латинян --//
Нелюбовь между греками и латинянами росла и ярко проявлялась во время трех первых походов в Святую землю. Алексей Комнин хитростью старался хотя бы удалить грозных паломников со своей земли; его преемники, Мануил и Исаак Ангел, вступили в заговор с мусульманами против величайших правителей франков, и этой извилистой коварной политике помогали деятельным добровольным повиновением их подданные всех сословий. Это враждебное отношение можно в значительной степени объяснить различием языков, одежды и нравов, которое отделяет и отчуждает один от другого народы земного шара. И гордость, и благоразумие государя заставляли его очень болезненно воспринимать вторжение в его страну иноземных армий, которые заявляли, что имеют право идти через его земли и даже пройти под стенами его столицы. Его подданные были оскорблены и ограблены грубыми чужеземцами с Запада, к тому же ненависть малодушных греков обострялась от тайной зависти к смелым и богоугодным делам франков. Но эту порожденную мирскими причинами вражду между народами укреплял и разжигал ядовитый огонь религиозного пыла. Вместо дружеских объятий и гостеприимной встречи, которые восточные христиане могли бы предложить своим братьям-христианам, все языки учились произносить названия «раскольник» и «еретик», которые православному человеку были более ненавистны, чем слова «язычник» и «неверный». Вместо того чтобы быть любимыми за сходство основных черт веры и религиозных обрядов, латиняне были ненавидимы из-за нескольких правил своего учения, нескольких богословских вопросов, в которых они или их учителя, возможно, расходились с восточной церковью. Во время Крестового похода Людовика VII греческие священники мыли водой и очищали обрядом алтари, которые осквернил жертвой французский священник. Спутники Фридриха Барбароссы горько жаловались на оскорбления словом и делом, которые они терпели от особенно озлобленных епископов и монахов. Их молитвы и проповеди возбуждали в народе гнев против нечестивых варваров, и патриарха обвиняют в заявлении, что верующий может получить отпущение всех своих грехов за истребление раскольников. Некий энтузиаст по имени Дорофей встревожил императора и вернул себе его доверие пророческим заявлением, что немецкий еретик после того, как брал штурмом Влахернские ворота, станет показательным примером Божьей мести. Проходы этих могучих армий были редкими и несли опасность, однако Крестовые походы сделали общение двух народов частым и тесным, в результате чего знания каждого из них о другом стали больше, но предрассудки не стали слабее. Богатому и роскошному Константинополю были нужны произведения всех климатов, и этот импорт уравновешивался искусством и трудолюбием многочисленных жителей византийской столицы. Своим местоположением она привлекала торговцев со всего мира, и во все эпохи ее существования эта торговля находилась в руках иностранцев. После упадка Амальфи венецианцы, пизанцы и генуэзцы разместили свои мастерские и организовали свои кварталы в столице империи. Их услуги вознаграждались почестями и льготами, они приобретали земли и дома, их семьи увеличивались за счет браков с местными жителями; а после того, как в Константинополе построили магометанскую мечеть, стало невозможным запретить существование в нем церквей римского обряда. Обе жены Мануила Комнина были из народа франков: первая была свояченицей императора Конрада, вторая – дочерью князя Антиохии. Своему сыну Алексею он добыл в жены дочь короля Франции Филиппа-Августа, а свою дочь отдал за маркиза Монферрата, который получил воспитание и почетный титул в константинопольском дворце. Правитель греков, которому приходилось встречать воинов Запада с оружием в руках, стремился стать императором Запада. Он высоко ценил отвагу франков и твердо полагался на их верность, но вознаграждение для них за военные заслуги выбрал неподходящее – прибыльные должности судей и казначеев. По политическим соображениям Мануил добивался союза с папой, и народ стал обвинять его в несправедливом пристрастии к народу и религии латинян. В его царствование и в царствование его преемника Алексея латинянам в Константинополе ставили в вину три преступления: во-первых, они были чужеземцами, во-вторых, еретиками и, в-третьих, императорскими любимцами. За эти провинности они понесли суровую кару во время бунта, который предшествовал возвращению и восшествию на престол Андроника. Народ выступил против них с оружием в руках, государь-тиран направил с азиатского побережья свои войска и галеры, чтобы помочь совершению народной мести, а безнадежное сопротивление чужеземцев лишь служило оправданием для ярости палачей и делало острее их кинжалы. Ни возраст, ни пол, ни узы дружбы или родства не могли спасти жертв народной ненависти, алчности и религиозного пыла. Латинян убивали в их домах и на улицах, их квартал был обращен в пепел, их священнослужители были сожжены в своих церквах, а их больные – в своих больницах. Количество убитых можно приблизительно оценить по тому, что более четырех тысяч христиан были «милосердно» проданы в вечное рабство туркам.
Священники и монахи были самыми шумными и деятельными участниками этого уничтожения раскольников и пели хвалу Господу, когда голова римского кардинала, папского легата, была отрублена от тела и привязана к хвосту собаки, которую затем с дикими насмешками прогнали через город. Более предусмотрительные среди иноземцев при первых признаках тревоги отступили к своим кораблям и спаслись, уплыв по Геллеспонту прочь от места кровопролития. Во время бегства они сожгли и опустошили двести миль морского побережья, жестоко мстя ни в чем не повинным подданным империи, причем считали своими главными врагами священников и монахов и захваченной при этом добычей вознаградили себя за потерю имущества и друзей. Вернувшись на родину, эти люди рассказали Италии и Европе о богатстве и слабости греков и об их коварстве и злобе, изобразив их пороки как природные свойства ереси и раскола. Участникам первых Крестовых походов хватило совести отказаться от нескольких удобных случаев завладеть Константинополем, чтобы проложить себе путь в Святую землю в то время, когда переворот внутри империи манил, даже почти заставлял французов и венецианцев завершить завоевание Восточной Римской империи.
Описывая сменявших один другого византийских государей, я уже рассказал о лицемерии и честолюбии, тиранстве и падении Андроника, последнего мужчины из рода Комнинов, царствовавшего в Константинополе. Переворот, сбросивший его с трона, спас и возвысил Исаака Ангела, представителя этой же императорской династии по женской линии. Преемник второго Нерона мог бы легко заслужить уважение и любовь своих подданных, но у них иногда были причины жалеть о правлении Андроника. Тиран, обладавший здравым и сильным умом, был способен видеть связь между пользой для себя и пользой для общества. Поэтому его боялись те, кого мог бояться он, но те, кто не вызывал у него подозрений, и жители далеких провинций могли благословлять своего повелителя за непреклонную справедливость. Его преемник был тщеславен и ревниво оберегал верховную власть, но для ее осуществления не имел ни мужества, ни способностей. Для человечества его пороки были вредны, а его добродетели (если они существовали) – бесполезны. Греки объясняли свои бедствия его недосмотром и не считали его заслугой ни одно временное или случайное благо этих лет. Исаак дремал на троне и просыпался лишь при звуках, обещавших удовольствие: его ничем не занятое время заполняли развлечениями комедианты и шуты, и даже эти шуты презирали императора. Его пиры и здания были роскошнее прежних примеров царской роскоши; количество евнухов и слуг достигало двадцати тысяч, а расходы на дворцовое хозяйство и стол императора достигали четырех тысяч фунтов серебра в день, что было бы равно четырем миллионам фунтов стерлингов в год. От бедности он спасался путем угнетения, и злоупотребления, происходившие как при сборе доходов, так и при их распределении, разжигали недовольство в народе. Пока греки считали дни своего рабства, льстивый пророк, которого он наградил за предсказания саном патриарха, уверял императора, что того ждет долгое и победоносное царствование длиной в тридцать два года, и обещал, что за это время император распространит свою власть до гор Ливана и завоюет земли за Евфратом. Однако единственным шагом императора для исполнения этого пророчества была отправка к Саладину роскошного, но постыдного посольства, которому было поручено потребовать возвращения Гроба Господня и предложить оборонительный и наступательный союз этому врагу христиан. В недостойных руках Исаака и его брата остатки греческой империи рассыпались и превратились в пыль. Остров Кипр, имя которого вызывает представление об изяществе и удовольствиях, был незаконно захвачен тезкой императора, князем из рода Комнинов, и в результате странного сцепления событий наш английский король Ричард своим мечом отдал это королевство семейству Лузиньян, чем щедро вознаградил этот род за потерю Иерусалима.
Честь монархии и безопасность столицы тяжело пострадали от восстания болгар и валахов. Со времени победы Василия II эти народы больше ста семидесяти лет терпели над собой слабую власть византийских императоров, но те не приняли никаких действенных мер, чтобы надеть ярмо закона и цивилизованных нравов на эти дикие племена. По приказу Исаака их стада, единственное, за счет чего жили эти люди, были уведены от них для использования на роскошной императорской свадьбе; кроме того, этих свирепых воинов приводило в ярость то, что на военной службе им не давали равных с остальными должностей и равной платы. Петр и Асень, два могущественных вождя из рода древних правителей Болгарии, заявили о своих правах на ее престол и о независимости своего народа. Послушные им шарлатаны, одержимые дьяволом, лгали толпе, что греков навсегда покинул их прославленный покровитель святой Дмитрий, и пламя войны распространилось от берегов Дуная до холмов Македонии и Фракии. После слабых попыток сопротивляться Исаак Ангел и его брат признали независимость болгар, а отвагу солдат империи вскоре охладил вид костей их соратников, которыми были усыпаны перевалы гор Хемус. Иоанн, или Иоанникий, оружием и политическим искусством укрепил Второе Болгарское царство. Этот хитрый варвар отправил к Иннокентию III послов, которые заявили, что их государь считает себя истинным сыном Рима по происхождению и вере, и смиренно получили для него от папы разрешение чеканить собственные деньги, титул царя и латинского архиепископа или патриарха для Болгарии. Ватикан ликовал по поводу духовного завоевания родины раскола, а греки, если бы смогли сохранить привилегии своей церкви, с радостью отказались бы от прав на верховную власть над ней.
Болгары были достаточно коварны для того, чтобы молиться о долгой жизни Исаака Ангела, которая была самым надежным залогом их свободы и процветания. Однако их вожди могли одинаково презирать семью императора и его народ. «Во всех греках одни и те же климат, нрав и образование приносят одинаковые плоды», – говорил своим войскам Асень. «Взгляните на мое копье и на длинные флажки, которые развеваются на ветру, – продолжал этот воин. – Флажки отличаются один от другого только цветом; они сделаны из одного и того же шелка и выкроены одним и тем же мастером, и тот лоскут, который окрашен в пурпур, нисколько не дороже и не ценнее прочих себе подобных». Несколько таких кандидатов на пурпур один за другим возвышались и падали в годы правления Исаака: военачальник, который отразил нападение сицилийских флотов, был доведен до мятежа и крушения неблагодарностью своего государя; его роскошный покой тревожили тайные заговоры и народные восстания. Императора спас случай или высокие достоинства его слуг: в конце концов его стал притеснять один из его братьев, честолюбец, который ради надежды надеть на себя слабо державшийся на любой голове венец забыл о долге природы, верности и дружбы. Пока Исаак в уединенных долинах Фракии в одиночестве предавался бесполезным удовольствиям охоты, его брат Алексей Ангел был возведен на престол единодушным выбором войск. Столица и духовенство подписались под выбором солдат, причем новый государь в своем тщеславии отверг имя своих отцов и принял высокое царственное родовое имя Комнинов. Рассказывая о жалком характере Исаака, я исчерпал все слова презрения и могу лишь добавить, что еще более низкий Алексей восемь лет продержался на престоле благодаря мужским порокам своей жены Ефросиний. О своем падении бывший император Исаак узнал по враждебному виду гвардейцев, которые погнались за ним, потому что уже не были его охраной. Он бежал от них более пятидесяти миль до города Стагира в Македонии. Но там беглец, не имевший никакой цели и ни одного сторонника, был арестован, привезен обратно в Константинополь, лишен глаз и заточен в заброшенной башне, где его держали на хлебе и воде. Во время этого переворота его сыну Алексею, которого он воспитывал в надежде передать ему императорскую власть, было двенадцать лет. Захватчик престола пощадил его, но заставил присутствовать на своих мирных и военных триумфах. Но когда армия стояла лагерем на берегу моря, итальянский корабль стал для царственного юноши возможностью бежать. Младший Алексей, переодевшись матросом, ускользнул от искавших его врагов, проплыл по Геллеспонту и нашел безопасное убежище на Сицилии. Почтив порог апостолов, Алексей принял ласковое приглашение своей сестры Ирины, жены Филиппа Швабского, короля римлян. Но, проезжая по Италии, он услышал, что цвет западного рыцарства съехался в Венецию для освобождения Святой земли, и в его душе загорелась надежда использовать их непобедимые мечи для восстановления его отца на престоле.
//-- Четвертый крестовый поход --//
Через десять или двенадцать лет после потери Иерусалима французских дворян снова позвал на священную войну голос уже третьего пророка, возможно, менее странного, чем Петр Пустынник, но сильно уступавшего святому Бернару как оратор и государственный муж. Фулько из Нейи, неграмотный священник из окрестностей Парижа, отказался от своих обязанностей в приходе, чтобы принять на себя более почетную роль популярного странствующего миссионера. Слава о его святости и творимых им чудесах разнеслась по стране. Он сурово и пылко обличал в речах пороки своего времени, проповеди Фулько на парижских улицах обращали в его веру разбойников, ростовщиков, проституток и даже ученых и студентов из университета. Иннокентий III еще до своего вступления на престол Святого Петра провозгласил в Италии, Германии и Франции, что христиане обязаны выступить в новый Крестовый поход. Этот красноречивый первосвященник описывал своим слушателям разорение Иерусалима, торжество язычников и позор христианства и щедро обещал полное отпущение грехов всем, кто либо сам прослужит в Палестине один год, либо пошлет вместо себя заместителя, который прослужит два года. Среди его легатов и ораторов, которые трубили в трубу святой войны, Фулько из Нейи был самым громкоголосым и самым удачливым. Главные монархи находились в таких обстоятельствах, которые мешали им ответить на этот благочестивый призыв. Император Фридрих II был ребенком, и его королевство Германию оспаривали друг у друга Брауншвейгское и Швабское семейства, создавшие памятные в истории партии гвельфов и гибеллинов. Филипп-Август, король Франции, уже выполнил этот губительный обет, и его невозможно было убедить сделать это снова. Но поскольку он жаждал похвалы не меньше, чем власти, то с радостью организовал постоянный фонд пожертвований на защиту Святой земли. Ричард Английский сполна насытился славой и несчастьем во время своей первой авантюры и осмелился посмеяться над страстными призывами Фулько из Нейи, которого не смутило присутствие короля. Этот государь из рода Плантагенетов сказал так: «Ты мне советуешь расстаться с моими тремя дочерьми – гордостью, скупостью и непоследовательностью. Я отдаю их самым достойным претендентам: свою гордость – рыцарям-храмовникам, свою скупость – монахам из монастыря Систо, а свою непоследовательность – прелатам». Однако проповедника услышали и послушались крупные вассалы, князья второго разряда. Первым в этой гонке был граф-владетель Шампани, имя которого произносилось как Теобальд, или Тибо. Этот отважный юноша, которому тогда было двадцать два года, имел перед собой ободряющие примеры отца, участника Второго крестового похода, и старшего брата, который закончил свои дни в Палестине в сане короля Иерусалимского. Молодому графу, который был пэром, обязались служить и оказывать почтение две тысячи двести рыцарей; шампанские дворяне великолепно владели всеми воинскими искусствами, а благодаря своему браку с наследницей Наварры Тибо мог набрать по отряду отважных и закаленных гасконцев на каждой стороне Пиренейских гор. Его собратом по оружию стал Луи, граф Блуа и Шартра. Этот граф, как и сам Тибо, имел королевское происхождение: оба они были племянниками королей Англии и Франции. В толпе прелатов и баронов, которые последовали примеру их религиозного усердия, я хотел бы выделить за знатное происхождение и собственные достоинства Матье де Монморанси, карателя альбигойцев Симона де Монфора и доблестного дворянина Жоффруа де Виллардуэна, маршала Шампани, который снизошел до того, что на грубом языке своего времени и своей страны написал или продиктовал рассказ очевидца о совещаниях и делах, в которых его участие было достойно упоминания. В это же время Бодуэн, граф Фландрии, женатый на сестре Тибо, принял крест в Брюгге, а за ним последовали его брат Генрих и все наиболее видные рыцари и горожане этой богатой и населенной трудолюбивыми жителями провинции. Обет, который предводители произнесли в церквах, они затем подтвердили на турнирах и часто собирались в полном составе, чтобы обсудить планы военных действий. Было решено воевать за освобождение Палестины в Египте – в стране, которая после смерти Саладина была почти разорена голодом и гражданской войной. Но участь множества королевских армий говорила о том, как велики тяготы и опасности похода по суше. Что же касается океана, то фламандцы были в нем как дома, но французские бароны не имели кораблей и не знали искусства судовождения. Они приняли мудрое решение: выбрали шесть депутатов – своих представителей, одним из которых был Виллардуэн, и поручили им по их собственному усмотрению направлять действия всей конфедерации и давать клятвы верности от ее имени. Только приморские государства Италии имели средства для перевозки участников святой войны, их оружия и лошадей. Поэтому шесть депутатов отправились в Венецию добиваться, чтобы эта могущественная республика помогла им ради благочестия или выгоды.
В рассказе о вторжении Аттилы в Италию я упомянул о первых венецианцах, которые бежали из захваченных им материковых городов и нашли убежище в глуши на островах, цепь которых тянется вдоль границы Адриатического залива. Окруженные водой, эти свободные бедняки, трудолюбивые и недоступные для врагов, постепенно образовали республику. Начало Венеции было положено на острове Риальто. На смену двенадцати трибунам, которых избирали на год, пришел дож – правитель, должность которого была пожизненной, а титул имел то же происхождение, что слово «дюк», означающее «герцог». Живя на границе двух империй, венецианцы восторженно верили, что так же независимы, как в самом начале, и будут независимы всегда. Свою свободу от латинян они отстояли мечом и могли доказать пером. Сам Карл Великий отказался от всяких претензий на верховную власть над островами Адриатического залива, поскольку его сын Пипин был остановлен, когда пытался атаковать противника в лагунах, то есть протоках, слишком глубоких для конницы, но слишком мелких для судов. Поэтому при немецких цезарях всегда проводилось четкое различие между землями Венецианской республики и королевством Италия. Но жители Венеции считали себя неотъемлемой частью греческой империи; так же думали их правители и чужеземцы. В IX и X веках они дали много неоспоримых доказательств своего подданства у греков, а их герцоги-дожи жадно добивались от византийского двора пустых титулов и рабских почестей, которые для выборных наместников свободного народа должны были бы выглядеть унижением. Однако честолюбие Венеции и слабость Константинополя постепенно ослабили эту зависимость, которая никогда не была ни полной, ни жесткой. Послушание сменилось менее строгим уважением. Подобно тому как из завязи вызревает плод, дарованные привилегии превратились в исключительные права, а свобода внутреннего самоуправления укрепилась за счет независимого владения землями, завоеванными у иностранцев. Приморские города Истрии и Далмации покорились владыкам Адриатики, и когда они подняли оружие против нормандцев на стороне императора Алексея, император призывал их сделать это не как подданных, выполняющих свою обязанность, а как верных союзников, ради великодушия и благодарности. Море принадлежало венецианцам: правда, западную часть Средиземного моря от Тосканы до Гибралтара они отдали своим соперникам из Пизы и Генуи, но сами рано добыли себе прибыльную долю в торговле с Грецией и Египтом. Их богатства росли вместе с ростом потребностей Европы: шелкоткацкие и стекольные мануфактуры Венеции, возможно организованные ее банком, возникли в очень давние времена. Венецианцы вкушали плоды предприимчивости и трудолюбия, наслаждаясь роскошью в частной и общественной жизни. Чтобы отстоять свои права, отомстить за полученное оскорбление или защитить свободу торговли, Венецианская республика могла спустить на воду и обеспечить людьми флот из ста галер, и ее морские войска не раз вступали в бой с греками, сарацинами и нормандцами. Венецианцы помогли сирийским франкам покорить морское побережье, но их религиозное усердие никогда не было слепым или бескорыстным: после захвата Тира они получили часть верховной власти над этим городом, родиной мировой торговли. В политике венецианцы проявляли алчность торговцев и наглость хозяев моря. Но честолюбие не лишало их осмотрительности: они редко забывали, что вооруженные галеры поддерживают и охраняют их величие, но рождают и питают это величие торговые суда. В религии Венеция не отделилась от Рима вместе с греками, но и не покорилась рабски римскому первосвященнику. Похоже, что рано возникшая свобода общения с иноверцами всех стран, как жаропонижающее в начале болезни, излечило лихорадку суеверия. Первоначальная система правления в Венеции была нестрогой и представляла собой смесь демократии с монархией: дож избирался голосованием на общем собрании граждан; пока он был любим народом и удачлив, дож обладал властью и роскошью государя и царствовал, но в случае переворота – а перевороты в этом государстве случались часто – толпа, иногда справедливая, иногда нет, лишала дожа власти, изгоняла или убивала. В XII веке возник первый зародыш той мудрой и завистливой аристократии, которая превратила дожа в марионетку, а народ – в цифру на бумаге.
//-- Союз французов и венецианцев --//
Когда шесть послов французских паломников прибыли в Венецию, правивший в то время дож радушно принял их во дворце Святого Марка. Звали этого дожа Энрико Дандоло. Его закат был окружен сиянием славы: он проживал уже последнюю пору своей жизни и был одним из самых знаменитых людей своего времени. Несмотря на тяжкий груз прожитых лет и потерю глаз, Дандоло сохранил здравый ум и мужскую отвагу; к ним добавлялись сила духа и честолюбие героя, который жаждал прославить свое правление каким-нибудь памятным в истории подвигом, и мудрость патриота, горячо желавшего возвеличить свое имя приобретением славы и выгод для своей страны. Дандоло похвалил баронов и их представителей за вдохновлявшую их отвагу и за доверие, которое они великодушно ему оказали. Будь он частным лицом, он не желал бы ничего лучшего, чем закончить свою жизнь в борьбе за такое дело вместе с такими союзниками; но он слуга республики, и ему необходимо время, чтобы выяснить мнение его собратьев по правлению о таком трудном деле. Вначале предложение французов обсудили шесть мудрецов, незадолго до этого назначенные, чтобы надзирать за правлением дожа. Затем оно было представлено на рассмотрение сорока членам государственного совета и, наконец, передано законодательному собранию, куда входили четыреста пятьдесят народных представителей, избираемых на год в шести кварталах, на которые делился город. Дож продолжал оставаться главой государства в мирное и военное время, а у Дандоло законную власть укреплял его личный авторитет; его доводы о выгодности этого предложения для общества были обдуманы и одобрены, и Дандоло получил разрешение сообщить послам условия договора. Условия же были таковы: крестоносцы должны собраться в Венеции на праздник в День святого Иоанна следующего года. Для них будут подготовлены плоскодонные суда, способные вместить четыре тысячи пятьсот лошадей и девять тысяч дворян, а также корабли в количестве, достаточном, чтобы принять на борт четыре тысячи пятьсот рыцарей и двадцать тысяч пеших воинов. В течение девяти месяцев их будут снабжать продовольствием и перевозить на любое побережье, где им понадобится быть ради служения Богу и христианам, и республика присоединит к их армии флот из пятидесяти галер. Было поставлено требование, чтобы паломники до отплытия заплатили восемьдесят пять тысяч марок серебра и чтобы все завоеванные владения, будь то море или суша, были разделены поровну между союзниками. Это были тяжелые условия, но обстоятельства были трудными, приходилось спешить, а французские бароны тратили деньги с той же щедростью, с которой проливали кровь. Было созвано общее собрание, чтобы утвердить договор; десять тысяч горожан заполнили величественный собор и площадь Святого Марка, и знатным депутатам пришлось усвоить новый для них урок – научиться склонять голову перед народом. «Славные венецианцы, – заявил маршал Шампани, – самые великие и могущественные бароны Франции прислали нас умолять повелителей моря помочь им в освобождении Иерусалима. Они повелели нам пасть ниц к вашим ногам, и мы не встанем с земли, пока вы не пообещаете вместе с нами отомстить за обиды, нанесенные Христу». Их красноречивые слова и слезы, воинственный облик в сочетании с позами мольбы исторгли у всех одновременно громкий приветственный крик, по словам Жоффруа, подобный гулу землетрясения. Почтенный дож взошел на кафедру и поддержал просьбы посланцев теми соображениями чести и добродетели, которые можно изложить лишь перед народным собранием. Договор был записан на пергаменте, скреплен клятвами и печатями, принят плачущими от радости представителями обеих сторон – Франции и Венеции – и послан в Рим на утверждение папе Иннокентию III. На первые расходы по снаряжению войска заняли две тысячи марок у купцов. Два из шести депутатов вернулись за Альпы, чтобы сообщить о своем успехе, а их четыре товарища попытались пробудить религиозный пыл и чувство соперничества в Генуэзской и Пи-занской республиках, но не имели успеха.
Выполнению договора все же мешали непредвиденные трудности и задержки. Маршал, вернувшись в Труа, был дружески принят графом Тибо Шампанским, который одобрил его действия. Граф Тибо был единодушно избран главнокомандующим армией союзников, но здоровье этого доблестного юноши уже слабело. Вскоре его положение стало безнадежным, и он горько жаловался на судьбу, которая заставляет его уйти из жизни до срока и не в бою, а в постели от болезни. Умирая, этот государь раздал свои богатства многочисленным и храбрым вассалам, а они поклялись в его присутствии, что выполнят его и свой обет, однако, по словам его маршала, некоторые приняли дары, но отреклись от своих слов. Более решительные защитники креста собрались на съезд в Суассоне, чтобы выбрать нового главнокомандующего, но бессилие, зависть или нежелание французских государей были так велики, что не нашлось никого, кто бы одновременно мог и хотел взяться за руководство этим походом. Наконец они избрали на эту должность иностранца – маркиза Монферрата. Маркиз происходил из рода героев и сам играл заметную роль в войнах и переговорах того времени. Набожность и честолюбие не позволили этому итальянскому военачальнику отклонить такое почетное предложение. Побывав при французском дворе, где его приняли как друга и родственника, он в церкви Суассона принял крест паломника и жезл главнокомандующего. Сразу же после этого маркиз вернулся за Альпы, чтобы готовиться к далекому походу на Восток. Приблизительно в дни праздника Троицы он развернул знамя и направился в Венецию во главе своих итальянцев. Перед ним или следом за ним шли графы Фландрии и Блуа и самые уважаемые бароны Франции; их отряды увеличивались за счет немецких паломников, у которых была примерно та же цель и похожие побудительные причины. Венецианцы не только выполнили, но даже перевыполнили свои обещания: они построили конюшни для лошадей и казармы для солдат, наполнили склады кормом для скота и продовольствием для людей, и флот из грузовых судов, кораблей и галер был готов поднять якоря, как только республика получит плату за фрахт и снаряжение. Но эта плата, как оказалось, намного превышала те средства, что были у собравшихся в Венеции крестоносцев. Фламандцы, которые повиновались своему графу добровольно и могли ослушаться его, сели на свои корабли, чтобы отправиться в долгий путь по океану и Средиземному морю, но многие французы и итальянцы предпочли более дешевый и удобный путь в Святую землю через Марсель и Апулию. Каждый паломник мог жаловаться, что после того, как он внес свою долю денег, его заставляют платить за отсутствующих соратников. Золотая и серебряная посуда предводителей, которую они по собственной воле отдали в сокровищницу Святого Марка, была щедрым, но недостаточным пожертвованием, и после всех стараний до требуемой суммы не хватало еще тридцати четырех тысяч марок. Это препятствие устранил своей политикой и патриотизмом дож. Он предложил баронам, что если они присоединятся к его войскам и помогут ему подавить восстание нескольких городов Далмации, то он лично рискнет собой в священной войне и добьется от республики отсрочки уплаты долга на большой срок – до тех пор, пока захват каких-нибудь богатых земель не обеспечит баронов средствами для уплаты долга. После долгих сомнений и колебаний они решили, что лучше принять это предложение, чем отказаться от похода. Первым врагом их армии и флота стала Зара, хорошо укрепленный город на далматском побережье, который нарушил верность Венеции и попросил защиты у короля Венгрии. Крестоносцы прорвались через цепь или деревянный брус, преграждавшие вход в гавань, выгрузили на берег своих коней, солдат и военные машины и заставили жителей после пяти дней обороны сдаться на милость победителя. Горожанам сохранили жизнь, но в наказание за мятеж их дома были разграблены, а стены Зары разрушены. Был уже близок конец осени, так что французы и венецианцы решили провести зиму в этой надежной гавани изобильного края, но их покой нарушали буйные ссоры между солдатами и моряками из разных народов. Захват Зары посеял семена разлада и позора; союзники в самом начале войны запятнали свое оружие кровью не иноверцев, а христиан. Король Венгрии и его новые подданные сами числились в списках воинов креста, и угрызения совести благочестивых паломников были усилены страхом или усталостью тех, кто стал паломником поневоле. Папа отлучил от церкви лжекрестоносцев, которые грабили и резали своих братьев; этого громового проклятия избежали только маркиз Бонифаций и Симон де Монфор – первый потому, что не участвовал в осаде, второй потому, что, в конце концов, покинул лагерь союзников. Иннокентий мог бы отпустить этот грех простодушным и покорно каявшимся французам, но его вывело из себя опиравшееся на логику упрямство венецианцев, которые полностью отказались признать себя виновными и принять от него прощение, поскольку не желали, чтобы священник вмешивался в их мирские дела.
Вид этих грозных и могучих войск, съезжавшихся по суше и по морю к месту сбора, возродил надежды в юном Алексее; и в Венеции, и в Заре он добивался, чтобы крестоносцы своим оружием помогли ему вернуться на престол и освободили его отца. Король Германии Филипп рекомендовал этого царственного юношу крестоносцам; своим видом и своими просьбами он вызвал сочувствие в их лагере, маркиз Монферрат и дож Венеции встали на его сторону и просили за него. Оба старших брата маркиза Бонифация были связаны браком и титулом цезаря с императорской семьей, и он надеялся благодаря этой важной услуге стать королем. У Дандоло было более благородное стремление: он горячо желал закрепить за своей страной те неисчислимые выгоды, которые она могла получить от торговли и новых владений. Благодаря своему влиянию они добились благосклонного приема для послов Алексея. Огромный размер его предложений вызывал некоторые сомнения, но побудительные причины и награды, которые он перечислил, могли оправдать отсрочку свободы Иерусалима и отвлечение на другое дело войск, собранных для его освобождения. Алексей пообещал от своего имени и от имени своего отца, что, как только они сядут на трон в Константинополе, они положат конец многолетнему расколу: признают сами и заставят свой народ признать законное первенство римской церкви. Он пообещал в награду за труды и заслуги крестоносцев немедленно выплатить им двести тысяч марок серебром, лично сопровождать их в Египет или, если это посчитают более выгодным, содержать на военной службе в течение года десять тысяч солдат и до конца своей жизни пятьсот рыцарей. Венецианская республика приняла эти заманчивые условия, маркиз и дож своим красноречием убедили графов Фландрии, Блуа и Сен-Поля и с ними восемь французских баронов принять участие в этом славном походе. Они заключили оборонительный и наступательный союз, скрепив его обетами и своими печатями. Каждого союзника влекла надежда получить благо для себя или своего общества соответственно его положению и характеру, честь восстановить на престоле изгнанного монарха или искреннее и вполне вероятное мнение, что война в Палестине была бы безрезультатной и бесполезной и освобождение Иерусалима должно быть подготовлено взятием Константинополя. Но они были предводителями или равными всем прочим воинами в отважном отряде свободных людей, добровольцев, каждый из которых сам определял, что ему думать и как поступать. Мнения солдат и духовенства разделились. Значительное большинство было за предложенный союз, но и количество отколовшихся было достаточно велико, а их доводы заслуживали внимания. Даже самые отважные сердца дрогнули при сообщении о том, как велик военный флот и неприступны стены Константинополя, но те, у кого возникли опасения, скрывали свою тревогу от других, а возможно, и от самих себя под более пристойным именем религии и чувства долга. Они заявляли, что покинули свои семьи и дома, чтобы исполнить священный обет идти на выручку Гроба Господня, и никакие хитрости земной политики не заставят их свернуть с этого пути, а исход дела в руках всемогущего Бога. За свою первую провинность, нападение на Зару, они были сурово наказаны своей совестью и папой и потому больше не станут пачкать руки в крови своих единоверцев-христиан. Римский апостол сказал свое слово, и они не станут незаконно присваивать себе право мстить грекам мечом за церковный раскол, а византийскому монарху – за сомнительную незаконность его власти. По этой причине или под этим предлогом многие паломники, причем самые отважные и благочестивые, покинули лагерь. Однако их уход нанес меньше вреда, чем явное и тайное противодействие партии недовольных, которая пользовалась любым случаем, чтобы расколоть армию и помешать успеху похода.
//-- Путь в Константинополь --//
Несмотря на этот разлад, венецианцы настойчиво понуждали армию и флот отправиться в путь: усердно служа молодому сыну императора, они таили в душе вполне оправданную злобу против его народа и его семьи. Они были оскорблены таможенными льготами, которые незадолго до этого получила Пиза, их соперница в торговле. Они могли предъявить византийскому двору большой счет за прежние долги и обиды, и Дандоло не мог убедить народ в ложности популярного вымысла о том, что ему выкололи глаза по приказу императора Мануила, который коварно нарушил неприкосновенность посла. Уже много лет волны Адриатики не бороздил такой флот – сто двадцать паландеров, то есть плоскодонных судов, для лошадей, двести сорок транспортных судов, наполненных людьми и оружием, семьдесят кораблей-складов с продовольствием и пятьдесят крепких галер, хорошо подготовленных для встречи с врагом. Ветер был попутный, небо безоблачное, море спокойное, и все глаза с изумлением и восхищением смотрели на великолепное зрелище – движение огромного флота, который широко развернул свои ряды по морю. Вдоль бортов кораблей висели в ряд щиты рыцарей и дворян, служившие сразу украшением и защитой, а на кормах были выставлены знамена народов и знатных семей. Место современной артиллерии занимали триста машин, метавших камни и дротики. Усталость в пути отгоняли радостные звуки музыки, и бодрость духа была велика во всех частях войска: эти искатели приключений были уверены, что сорок тысяч героев-христиан смогут завоевать весь мир. От Венеции до Зары флот успешно провели умелые и опытные лоцманы-венецианцы, и в Дураццо союзники в первый раз высадились на землю греческой империи. На острове Корфу им предоставили место для стоянки и обеспечили отдых, затем они благополучно обогнули опасный мыс Малея, южную оконечность полуострова Пелопоннес, иначе называемого Морея, после чего делали вылазки с кораблей на острова Негропонт и Андрос и, наконец, стали на якорь в Абидусе, на азиатской стороне Геллеспонта. Эта предварительная часть похода, перед завоеваниями, была легкой и бескровной: греки в провинциях, не имевшие ни любви к своей стране, ни мужества, были без труда раздавлены неодолимой мощью союзной армии; они могли оправдать свою покорность присутствием законного наследника престола и были вознаграждены за нее сдержанностью и дисциплинированным поведением латинян. Когда союзники плыли по Геллеспонту, их огромному флоту было тесно в этом узком проливе, и вода была черна от тени, которую бросало на нее неисчислимое количество парусов. В Пропонтиде они снова разошлись на удобное для них расстояние и, переплыв это спокойное море, приблизились к европейскому берегу возле монастыря Святого Стефана, на расстоянии трех лиг к западу от Константинополя. Благоразумный дож убедил их не расходиться по многолюдной враждебной стране, а поскольку у них уже оставалось мало продовольствия и было время сбора урожая, крестоносцы решили пополнить свои плавучие склады на плодородных островах Пропонтиды. Туда они и направились, но из-за сильного шторма и их собственного нетерпения их отнесло на восток, и как только они оказались поблизости от берега и от города, корабли выпустили по городским стенам и получили в ответ несколько залпов камней и дротиков. Плывя вдоль берега, солдаты союзников в изумлении не сводили глаз со столицы Восточной империи. Константинополь возвышался на своих семи холмах над двумя частями света – Европой и Азией, и казался столицей всей земли. Гигантские купола и высокие шпили пятисот дворцов и церквей, позолоченные лучами солнца, отражались в воде. На стенах толпились солдаты и просто любопытные. Союзники видели, как они многочисленны, но не знали, каково их настроение, и на кораблях у всех замерло сердце при мысли, что еще ни разу с начала мира такая малая горсть воинов не бралась за подобное дело. Однако этот страх уже через мгновение исчез под действием надежды и отваги, и каждый, по словам маршала Шампани, взглянул на меч или копье, которые вскоре должен был пустить в ход во время славного боя. Латиняне бросили якоря перед Халкедоном. После этого на судах остались лишь моряки, а солдаты, кони и оружие были благополучно переправлены на берег, и бароны испробовали первый плод своего успеха – роскошь одного из императорских дворцов. На третий день флот и армия переместились в Скутари, азиатский пригород Константинополя, восемьдесят французских рыцарей застали врасплох и победили отряд греческих всадников числом пятьсот человек, и во все время стоянки, которая продолжалась девять дней, лагерь союзников обильно снабжался кормом для скота и продовольствием для людей.
Может показаться странным, что в рассказе о вторжении чужеземцев в великую империю я не описал препятствия, которые должны были возникнуть на их пути. Греки, хотя и невоинственные, были богаты, трудолюбивы, подчинялись воле одного человека и выполнили бы его приказ, если бы этот человек был способен испытать страх, когда его враги были далеко, или проявить мужество, когда они приблизились. Но Алексей-узурпатор с презрением отнесся к первым слухам о союзе его племянника с французами и венецианцами: льстецы убедили его, что это презрение неподдельно и показывает его отвагу, что каждый вечер он трижды побеждает западных варваров тем, что завершает свой пир как обычно. Эти варвары вначале почувствовали вполне обоснованный страх, узнав о том, как сильны его войска на море: в Константинополе было тысяча шестьсот рыболовных судов и на них – достаточно моряков, чтобы обеспечить людьми флот, который мог бы потопить союзников в Адриатике или помешать им войти в устье Геллеспонта. Но беспечность государя и продажность его чиновников могут уничтожить любую силу. Великий дука, то есть адмирал, опозорил себя почти публичной продажей с аукциона мачт, парусов и такелажа; леса императора оберегались для более важного занятия – охоты, и, по словам Никиты Хониата, евнухи охраняли императорские деревья, как язычники – священные рощи. Спавшего с гордым видом Алексея разбудили от сна осада Зары и быстрое приближение латинян к Константинополю. Как только он увидел, что опасность существует на самом деле, то стал считать ее неизбежной; его заносчивое хвастовство сменилось малодушным унынием и отчаянием. Он допустил, что презренные варвары разбили лагерь в виду его дворца, и отправил к ним послов-просителей, слабо прикрыв свою тревогу роскошью и угрозами этого посольства. Повелитель римлян изумлен (так было велено сказать его послам) тем, что чужеземные паломники появились здесь как враги. Если клятва освободить Иерусалим была дана искренне, его голос должен приветствовать их благочестивое намерение, а его сокровища станут помощью для них. Но если они осмелятся нарушить священные границы империи, их количество, даже будь их в десять раз больше, не защитит их от его справедливого гнева. Ответ дожа и баронов был прост и благороден: «Мы отстаиваем дело чести и справедливости и презираем захватчика греческого престола, его угрозы и его предложения. Наша дружба и его верность должны принадлежать законному наследнику – молодому государю, который находится среди нас, – и его отцу, императору Исааку, которого преступный и неблагодарный брат лишил власти, свободы и глаз. Пусть этот брат признает свою вину и умоляет о прощении, и тогда мы сами будем просить, чтобы ему было позволено жить в достатке и безопасности. Но пусть он не оскорбляет нас посольством во второй раз: тогда мы дадим ему ответ своим оружием в константинопольском дворце».
На десятый день своей стоянки в Скутари крестоносцы, как солдаты и католики, приготовились пересечь Босфор. Это было поистине опасное дело: поток, который следовало переплыть, был широким и быстрым, при штиле воды Эвксинского моря могли нести вниз по течению непотухающую горящую жидкость – «греческий огонь», а противоположный европейский берег защищала грозная сила – семьдесят тысяч конных и пеших воинов. В тот памятный день, который выдался ясным и приятным, латиняне разделились на шесть полков, то есть боевых отрядов. Первый из них, передовой полк, возглавлял граф Фландрии, один из самых сильных христианских государей по мастерству и количеству своих арбалетчиков. Четыре следующих отряда французов находились под командованием его брата Генриха, графа де Сен-Поля, графа де Блуа и Матье де Монморанси, которому добровольно оказывали честь своей службой знатные дворяне Шампани и ее маршал. Шестой отряд, арьергард и резерв этой армии, состоял из немцев и ломбардцев, которых вел маркиз Монферрат. Боевые кони, оседланные и под длинными чепраками, концы которых волочились по земле, были погружены на плоскодонные паландеры, и рядом со скакунами встали их владельцы-рыцари в доспехах, в застегнутых шлемах и с копьями в руках. Их многочисленные сопровождающие – сержанты и лучники – заняли места на транспортных судах, и каждое из этих судов вела на буксире мощная и быстрая галера. Все шесть полков переправились через Босфор, не встретив ни одного врага и ни одного препятствия. Каждый полк, каждый солдат желал сойти на берег первым. Все были полны решимости и желали победить или умереть. Рыцари, оспаривая друг у друга опасность как привилегию, в своих тяжелых доспехах прыгали в море, когда вода еще доходила им до пояса. Их отвага воодушевила сержантов и лучников, а дворяне спустили с паландеров мостики-трапы и свели на берег лошадей. Раньше, чем всадники успели сесть на коней, построиться в боевой порядок и взять на изготовку копья, семьдесят тысяч греков исчезли, пропали у них из вида. Робкий Алексей первым подал своим войскам пример бегства, и только по богатой добыче, захваченной в его шатрах, латиняне узнали, что сражались против императора. Они решили, пока противник еще не успел опомниться от ужаса и бежал, ударом с двух сторон открыть себе вход в гавань. Французы атаковали и взяли приступом Галатскую башню в пригороде Пера, а венецианцы взяли на себя более трудную задачу – прорвать заградительную цепь, которая была протянута от этой башни до византийского берега. После нескольких неудачных попыток настойчивость и отвага взяли верх, и остатки греческого флота, двадцать боевых кораблей, были потоплены или захвачены, огромные массивные звенья цепи были разрезаны ножницами или разорваны тяжестью галер, и венецианский флот, невредимый и победоносный, встал на якорь в порту Константинополя. Этими дерзкими подвигами двадцать тысяч латинян добились возможности осадить столицу, где было больше четырехсот тысяч жителей, умевших владеть оружием, хотя и не желавших взять его в руки для защиты своей родины. Правда, такое соотношение цифр заставляет предположить, что всех жителей было около двух миллионов, но насколько бы нам ни пришлось уменьшить численность греков, вера в их многочисленность точно так же могла наполнить благородной отвагой бесстрашные души осаждавших.
//-- Захват Константинополя латинянами --//
Выбирая способ атаки, французы и венецианцы повели себя по-разному, в зависимости от своих жизненных и военных привычек. Одни справедливо утверждали, что Константинополь доступнее всего со стороны моря и гавани, другие же могли с честью заявить, что уже достаточно долго доверяют свою жизнь и имущество хрупким судам и ненадежной воде, и громко потребовать испытания своей рыцарской доблести на твердой земле в плотном строю, пешем или конном. После благоразумного компромисса – решения, что оба народа будут использованы на море и на суше для службы, наиболее им свойственной, а флот станет прикрытием для армии, воины обеих союзных наций пошли в наступление от входа в гавань к ее краю. Каменный мост через реку был поспешно отремонтирован, и шесть французских отрядов встали лагерем вдоль передней стороны укреплений столицы – той стороны, которая является основанием треугольника и тянется примерно на четыре мили от порта до Пропонтиды. На краю широкого рва, у подножия высоких крепостных стен они имели достаточно времени, чтобы подумать о трудностях своего предприятия. Справа и слева от узкой полосы земли, на которой стоял их лагерь, были ворота, из которых часто выходили на вылазку отряды конницы и легкой пехоты. Эти отряды убивали их отставших товарищей, увозили продовольствие из сельских окрестностей столицы, пять или шесть раз в день трубили тревогу и вынудили крестоносцев оградиться забором и траншеей от близкой опасности. В отношении поставок продовольствия то ли венецианцы были слишком скупыми, то ли франки слишком алчными, но, во всяком случае, звучали обычные в таких случаях жалобы на голод, который, возможно, осаждавшие действительно испытывали: муки у них хватало только на три недели, а солонина опротивела настолько, что они почувствовали искушение съесть своих лошадей. Дрожавшего от страха узурпатора поддерживал его зять Федор Ласкарис, отважный юноша, который мечтал спасти свою страну и править в ней. Греки были равнодушны к родной стране, но готовы защищать свою веру, однако их главной надеждой были сила и мужество охранников-варягов – датчан и англов, как называли их тогдашние писатели. Через десять дней непрерывного труда земля была выровнена, ров засыпан, осаждающие имели оборудованные по правилам подходы к укреплениям, и двести пятьдесят боевых машин применяли свои разнообразные свойства для того, чтобы расчистить проход посреди вала, проломить стены и подвести подкоп под их фундаменты. Как только появился пролом, были пущены в ход штурмовые лестницы. Многочисленные защитники этого удобного для боя участка отбросили назад слишком рискованно действовавших латинян и стали их теснить. Но они сами признавали, что восхищаются решимостью пятнадцати рыцарей и сержантов, которые смогли подняться на укрепления и держались на своем опасном месте, пока не были сброшены вниз или захвачены в плен гвардейцами императора. Атака венецианского флота со стороны гавани была успешнее. Венецианцы, сыновья трудолюбивого и изобретательного народа, применили все средства ведения боя, которые были известны и использовались до изобретения пороха. Суда построились в два ряда, каждый длиной в три полета стрелы по фронту. Быстрое движение галер поддержали своей мощью тяжелые и высокие большие корабли, которые несли боевые машины на палубах, корме и башенке. Эти машины стреляли по противнику над головой бойцов первого ряда. Солдаты, спрыгнув с галер на берег, сразу же приставляли к стенам штурмовые лестницы, а корабли на меньшей скорости входили в промежутки строя между галерами и спускали трапы, прокладывая в воздухе путь от своих мачт до крепостного вала. Посреди боя возвышалась, внушая почтение, хорошо заметная отовсюду фигура дожа: он, одетый в доспехи, стоял во весь рост на корме своей галеры, и перед ним развевалось большое знамя святого Марка. Угрозы дожа, его призывы торопиться и его обещания увеличили усердие гребцов, его корабль достиг цели первым, и первым воином, сошедшим на берег, был Дандоло. Народы восхищались величием души этого слепого старика, не думая о том, что его возраст и болезни уменьшали ценность жизни и увеличивали цену бессмертной славы. Внезапно чья-то невидимая рука (должно быть, знаменосец был убит) укрепила знамя республики на валу. Были быстро захвачены двадцать пять башен, и жестокий обстрел заставил греков уйти из прилежавшего к ним квартала. Но едва дож отправил сообщение о своем успехе, как был остановлен опасностью, грозившей его союзникам. Дандоло благородно заявил, что скорее умрет вместе с паломниками, чем одержит победу ценой их гибели, отказался от завоеванного преимущества, отозвал назад свои войска и поспешил к месту сухопутного сражения. Там он обнаружил, что шесть усталых малочисленных французских полков окружены конными силами греков численностью шестьдесят отрядов, из которых самый меньший был больше самого крупного французского: стыд и отчаяние заставили Алексея сделать последнее усилие – вылазку силами всего гарнизона. Однако строгий порядок, с которым латиняне держали строй, и их мужественный вид испугали узурпатора так, что он ограничился обстрелом противника издали и в конце вечера увел свои войска с поля боя. Ночью то ли тишина, то ли тревожный шум довели его страх до крайности, и робкий похититель престола, захватив с собой ценности стоимостью десять тысяч фунтов золота, постыдно бросил свою жену, свой народ и свое дело, прыгнул в лодку, украдкой переплыл в ней Босфор и нашел позорную безопасность в безвестном портовом городке во Фракии. Знатные греки, узнав о его бегстве, отправились с просьбой о прощении и примирении в ту башню, где слепой Исаак каждый час ждал прихода палача. Узник, вновь спасенный и вознесенный наверх переменчивой судьбой, был опять посажен на трон в своей императорской одежде, а вокруг него простерлись на полу рабы, в поведении которых он был не способен различить подлинный ужас и притворную радость. На рассвете военные действия были приостановлены, и предводители латинян очень удивились, получив послание от законного царствующего императора, который горел нетерпением обнять своего сына и наградить своих великодушных освободителей.
Однако эти великодушные освободители не желали выпускать из рук своего заложника, пока не получат от его отца плату или по меньшей мере обещание расплатиться. Они выбрали четырех послов – Матье де Монморанси, нашего историка маршала Шампани и двух венецианцев – и отправили их поздравить императора. Ворота были распахнуты перед ними, вдоль улиц выстроились с боевыми топорами в руках датские и английские гвардейцы императора, приемный зал сверкал фальшивым блеском золота и драгоценных камней, которые подменили собой добродетель и силу. Рядом со слепым Исааком сидела его жена, сестра короля Венгрии; ее появление заставило знатных греческих матрон покинуть домашнее уединение и присоединиться к сенаторам и солдатам. Латиняне устами маршала обратились к императору как люди, которые знают свои заслуги, но при этом уважают творение своих рук. Императору стало совершенно ясно, что он должен сейчас же и без колебаний утвердить союз, заключенный его сыном с Венецией и паломниками. Отец молодого Алексея перешел в одну из своих личных комнат вместе с императрицей, одним из камергеров, переводчиком и четырьмя послами и там с некоторым беспокойством спросил, какие условия ему ставят. Условия были таковы: подчинение Восточной империи римскому папе, отправка военного подкрепления в Святую землю и выплата сейчас же суммы в двести тысяч марок серебром. Он благоразумно ответил: «Эти условия тяжелы, их трудно выполнить, но никакие условия не могут быть дороже ваших услуг и заслуженной вами награды». После этого достаточно твердого заверения удовлетворенные бароны сели на коней и ввели наследника константинопольского престола в его столицу и в императорский дворец. Юность и удивительные приключения наследника расположили к нему все сердца, и Алексей был торжественно коронован в соборе Святой Софии вместе со своим отцом. В первые дни их царствования народ, который судьба уже благословила возвращением изобилия и мира, был в восторге от радостной развязки трагедии, а недовольство, сожаление и страхи людей знатных были скрыты под гладкой поверхностью видимых удовольствия и верности. Соседство двух не ладящих между собой народностей в одной столице могло породить смуту и опасность, и потому французам и венецианцам был выделен для поселения пригород Галата, иначе называвшийся Пера. Но торговле и дружескому общению между представителями союзных народов была дана полная свобода, и набожность или любопытство каждый день приводили паломников в церкви и дворцы Константинополя. Их грубые души, возможно не способные воспринять тонкости искусства, были потрясены великолепием этих зданий, а бедность их родных городов делала в их глазах еще многолюднее и богаче первую столицу христианства. Молодой Алексей, спускаясь с высоты своего положения ради выгоды и благодарности, часто бывал по-дружески в гостях у своих латинских союзников. За накрытым столом французы, пользуясь свободой этих минут, весело дерзили или капризничали, иногда забывая, что имеют дело с императором Восточной империи. Во время более серьезных бесед было решено, что воссоединение церквей требует терпения и времени, но алчность труднее смирить, чем религиозный пыл, и крестоносцам сразу же была выдана большая сумма денег, чтобы удовлетворить их нужды и прекратить навязчивые требования. Алексея тревожило приближение того часа, когда крестоносцы покинут город: их отсутствие могло освободить его от обязательства, которое он все еще был не в состоянии выполнить, но, уйдя, друзья оставили бы его одного без защиты на волю капризов и предрассудков его коварного народа. Он решил заплатить им, чтобы удержать возле себя, и предложил: пусть они отложат свой поход на год, а за это он оплатит их расходы, в том числе фрахт венецианских судов. Бароны обсудили это предложение на своем совете. При этом повторились прежние споры и колебания, и большинство опять проголосовало за то, чтобы послушаться совета дожа и согласиться на просьбу молодого императора. За тысячу шестьсот фунтов золотом Алексей поручил маркизу Монферрату провести его с армией по европейским провинциям, чтобы установить его власть и преследовать его дядю. Балдуин и его союзники из Франции и Фландрии в это время должны были держать в страхе Константинополь. Поход был успешным, слепой император был в восторге от победы своего оружия и прислушивался к предсказаниям льстецов, говоривших ему, что Провидение, которое вознесло его из тюремной башни на трон, излечит его от подагры, вернет ему зрение и устроит, чтобы его царствование было долгим временем процветания. Однако душу подозрительного старика глубоко ранило то, что слава его сына так росла. К тому же гордость не мешала ему с завистью замечать, что его имя при приветствии выкрикивают еле слышно и неохотно, а молодого государя хвалят все и по собственной воле.
Недавнее вторжение пробудило греков от девятивекового сна – от напрасной и самонадеянной веры, что столица Римской империи неприступна для иноземного оружия. Западные чужеземцы силой захватили город Константина и распорядились скипетром этого императора. Императоры, подручные этих захватчиков, вскоре стали так же непопулярны, как сами захватчики. Хорошо всем известные недостатки Исаака стали еще презреннее из-за его недугов, а молодого Алексея теперь ненавидели как отступника, который отрекся от обычаев и религии своей родины. Греки узнали или стали догадываться о его тайном договоре с латинянами; а народ, и в особенности духовенство, очень дорожил своей верой и своими предрассудками. В каждом монастыре, в каждой лавке зазвучали слова «опасность для церкви» и «тирания папы». Пустая казна едва могла удовлетворить запросы государя, желавшего роскоши, и требования чужеземных вымогателей. Греки отказывались платить налог, который им всем приходилось вносить в казну, чтобы отвратить угрозу рабства и грабежа. Богачи своими притеснениями навлекли на себя злобу более сильную и направленную лично против них. Молодой император своими приказами расплавить церковные сосуды и снять украшения с икон, казалось, оправдывал жалобы на ересь и кощунство. Пока маркиз Бонифаций и его царственный ученик отсутствовали в столице, Константинополь постигло бедствие, которое по праву можно объяснить усердием в вере и несдержанностью паломников-фламандцев. Во время одного из своих выходов в город они возмутились, увидев мечеть или синагогу, где поклонялись одному Богу, без товарища или сына. Они стали спорить с приверженцами этой веры и в споре применили очень сильные доводы: напали на неверных с мечом в руке, а их жилище подожгли. Однако неверные и некоторые их соседи-христиане посмели защищать свою жизнь и свое имущество. Кроме того, пламя, зажженное ханжеством, уничтожило православные и ни в чем не повинные здания. В течение восьми дней и ночей пожар распространился на расстояние примерно одной лиги по фронту от гавани до Пропонтиды, по наиболее плотно застроенным и многолюдным частям города. Трудно подсчитать, сколько величественных церквей и дворцов превратилось в дымящиеся развалины, оценить стоимость товаров, погибших на торговых улицах, или подсчитать количество семей, пострадавших при этом всеобщем разрушении. Этот беззаконный поступок, причастность к которому дож и бароны подчеркнуто и безуспешно отрицали, сделал имя латинян еще ненавистнее, и население латинских кварталов Константинополя, примерно пятнадцать тысяч человек, стало искать спасения в поспешном бегстве из города под защиту знамени своих земляков в пригород Пера. Император вернулся победителем, но даже при самом последовательном и умело выбранном политическом курсе он не смог бы удержаться на плаву в такую бурю, и ее волны утопили несчастного юношу вместе с его правительством. Собственные склонности и советы отца влекли его к его благодетелям, но Алексей колебался между благодарностью и патриотизмом, испытывал страх и перед своими подданными, и перед своими союзниками. Из-за такой слабости и непостоянства в поступках он потерял уважение и доверие обеих сторон. Пригласив маркиза Монферрата занять дворец, он этим подтолкнул аристократов к заговору, а народ к восстанию ради освобождения родины. Не обращая внимания на его трудное положение, вожди латинян повторили свои требования, злились, когда он не выполнял их в срок, подозревали его в обмане, и, наконец, надменно потребовали дать окончательный ответ – мир или война. Этот ультиматум передали три французских рыцаря и три венецианских депутата; они опоясались мечами, сели на коней, пробились через толпу разгневанных горожан, без признаков страха на лице вошли во дворец греческого императора и встали перед ним. Повелительным тоном они напомнили ему о своих услугах и его обязательствах, а затем дерзко заявили, что, если их справедливые требования не будут удовлетворены немедленно и полностью, они больше не будут считать его ни государем, ни союзником. Бросив этот вызов, первый вызов, который когда-либо ранил слух императора, они ушли, по-прежнему не выказывая никаких признаков страха. Однако позже послы сами удивлялись, что смогли уйти целыми из раболепного дворца и разъяренного города. Их возвращение в латинский лагерь стало сигналом к началу войны между греками и латинянами.
У греков всякая власть и мудрость были подавлены буйными порывами чувств толпы, которая принимала свой гнев за отвагу, свою многочисленность за силу, а свой фанатизм за вдохновение, посланное Небом. Алексей в глазах обоих народов был презренным и лживым, и род Ангелов был шумно и презрительно отвергнут как низкий и незаконный. Народ Константинополя окружил здание сената и стал требовать, чтобы сенат дал ему более достойного императора. Горожане предлагали пурпур по очереди всем сенаторам, которые отличались знатностью происхождения или высоким положением, но каждый сенатор отвергал эту смертоносную одежду. Спор о власти продолжался три дня, и от историка Никиты Хониата, который был тогда одним из членов сената, мы можем узнать, что верность сенаторов тогда уберегли два стража: страх и слабость. Толпа поневоле провозгласила императором какого-то призрачного полузабытого претендента, но зачинщиком смуты и вождем войны был князь из рода Дука. Его тоже звали Алексей, и это распространенное имя нам придется принизить прозвищем Мурзуфл, что на народном говоре греческого языка означало человека со сросшимися бровями – а брови Алексея Дуки к тому же были черными и нависали над глазами. Этот коварный Мурзуфл, патриот и льстивый придворный одновременно, был не лишен хитрости и мужества, противостоял латинянам словом и делом, разжигал страсти и предрассудки греков, сумел втереться в доверие к Алексею и стать его любимцем. Алексей дал ему должность великого камергера и право носить обувь цвета, присвоенного императорской семье. Глубокой ночью Мурзуфл с испуганным видом вбежал в спальню императора и крикнул, что народ идет на приступ дворца, а охрана изменила. Ничего не подозревавший правитель вскочил с постели и отдал себя в руки своего врага, который повел его спасаться по потайной лестнице. Но эта лестница закончилась в тюрьме. Алексея схватили, раздели, заковали в цепи. Несколько дней он чувствовал горечь смерти, а потом был то ли отравлен, то ли задушен, то ли забит дубинами по приказу и в присутствии тирана. Император Исаак Ангел вскоре последовал за сыном в могилу. Возможно, Мурзуфл обошелся без лишнего преступления и не стал ускорять конец слабого слепца.
//-- Разграбление Константинополя --//
Смерть императоров и незаконный захват престола Мурзуфлом изменили характер спора. Это уже не было недовольство союзников другими союзниками, которые слишком дорого оценили свои услуги или пренебрегали своими обязательствами. Французы и венецианцы забыли свои жалобы на Алексея, проливали слезы по поводу безвременной гибели своего соратника и поклялись отомстить коварному народу, надевшему венец на его убийцу. Однако благоразумный дож и теперь был склонен вести переговоры. Он потребовал с греков в качестве то ли долга, то ли субсидии, то ли штрафа пятьдесят тысяч фунтов золота, что равно примерно двум миллионам фунтов стерлингов. Переговоры были резко прерваны лишь потому, что Мурзуфл по религиозным или политическим причинам отказался принести греческую церковь в жертву государству. Внимательно вчитавшись в обвинения его врагов, иностранцев и соотечественников, можно по их словам догадаться, что Мурзуфл был в какой-то мере достоин принятой им на себя роли народного защитника. Вторая осада Константинополя потребовала больше труда, чем первая; казна была наполнена и дисциплина восстановлена с помощью суровых мер по расследованию злоупотреблений, совершенных в предыдущее царствование. Мурзуфл с железной булавой в руке обходил посты, всем своим поведением и внешним видом подчеркивая, что он воин, и вызывал ужас по меньшей мере у солдат и своих родственников. Греки предприняли две мощные и умело осуществленные попытки сжечь флот, стоявший в гавани, – один раз до смерти Алексея и один раз после нее. Но умелые и мужественные венецианцы оттолкнули от своих кораблей греческие брандеры, и эти плавучие костры догорели посреди моря, не причинив им вреда. В ночной вылазке греческий император был побежден Генрихом, братом графа Фландрского, и позор этого поражения усиливался тем, что побежденные имели два преимущества: численное превосходство и внезапность. Щит императора был найден на поле боя, а императорское знамя с изображением Пресвятой Девы было подарено, как военная добыча и святыня, монахам-цистерцианцам, ученикам святого Бернара. Около трех месяцев, в том числе святые дни Великого поста, прошли в перестрелках и приготовлениях, и лишь затем латиняне оказались готовы бросить все свои силы на штурм города. Наземные укрепления они посчитали неприступными, а венецианские лоцманы сообщили, что берег Пропонтиды – ненадежное место для стоянки на якорях, поскольку течение отнесет корабли далеко к проливу Геллеспонт. Такая возможность не слишком огорчала паломников поневоле, искавших любой случай разделить армию на части, поэтому осаждающие решили идти на приступ из гавани. Осажденные также ждали их оттуда, и император поставил свои ярко-алые шатры на холме рядом с гаванью, чтобы направлять и воодушевлять свои войска в бою. Бесстрашный наблюдатель, чей ум был бы доступен для мыслей о роскоши и удовольствии, мог бы залюбоваться этими готовыми к бою армиями. Два длинных ряда бойцов стояли друг против друга, растянувшись более чем на пол-лиги: один на кораблях и галерах, другой на стенах и башнях, высота которых была увеличена за счет надстроенных над ними многоярусных деревянных башенок. Первый порыв ярости обе стороны истратили на обстрел противника дротиками, камнями и огнем из метательных машин; но вода была глубока, французы отважны, венецианцы умелы, и латиняне подошли к самым стенам. Противники отчаянно бились мечами, копьями и боевыми топорами на шатких мостиках, переброшенных от кораблей к укреплениям. Более чем в ста местах нападавшие упорно шли на приступ, а защитники выдерживали их удар. В конце концов выгодная позиция и численное преимущество оказались сильнее, и трубы латинян дали сигнал к отступлению. На следующий день атака была повторена с той же силой и отвагой, и исход был тот же. Ночью дож и бароны собрались на совет. Их тревожила лишь опасность, угрожавшая войску. Ни один голос не произнес ни слова о бегстве или соглашении с противником; каждый воин, в зависимости от своей натуры, либо надеялся на победу, либо был уверен, что умрет со славой. Опыт предыдущей осады научил греков, но воодушевил латинян, и знание, что Константинополь может быть взят, стоило больше, чем меры, которые опыт подсказал для защиты того или иного участка укреплений. При третьем штурме осаждавшие скрепили один с другим два корабля, чтобы удвоить их мощь, и сильный северный ветер понес их к берегу; в первых рядах наступавших шли епископы Труа и Суассона, и вдоль всего строя звучали предвещавшие удачу названия этих кораблей – «Паломник» и «Рай». Знамена епископов были подняты на стенах. Тем, кто захватил укрепления первым, было обещано сто марок серебра, и даже если смерть не позволила им получить эту награду, то слава обессмертила их имена. Наступавшие поднялись на четыре башни, выломали трое ворот, и французские рыцари, которые могли дрожать от страха на волнах, на твердой земле и верхом на коне почувствовали себя непобедимыми. Должен ли я рассказать, что тысячи охранников императора бежали перед всего одним воином, когда он возник перед ними с копьем в руке? Это позорное бегство засвидетельствовал Никита Хо-ниат, соотечественник беглецов. Целая армия призрачных солдат шла вместе с французским героем, и глазам греков он показался великаном. Пока беглецы покидали свои посты и бросали оружие, латиняне вошли в город под знаменами своих вождей; улицы и ворота открывались перед ними. То ли по чьей-то воле, то ли случайно вспыхнул третий сильнейший пожар, который за несколько часов опустошил пространство, равное по площади трем самым крупным городам Франции, вместе взятым. В конце вечера бароны остановили свои войска и укрепили места своих стоянок, чувствуя почтительную робость перед огромностью размера и населения столицы: чтобы захватить этот город, им мог понадобиться еще месяц, если бы в церквах и дворцах находились люди, знающие силу своих убежищ. Но утром к завоевателям вышла с крестами и иконами процессия умоляющих просителей. Они сообщили о покорности греков и этим усмирили ярость победителей. Захватчик престола бежал через Золотые ворота, дворцы во Влахернах и Буколеоне были заняты графом Фландрским и маркизом Монферратом. Империя, которая все еще носила имя Константина и титул Римской, покорилась оружию паломников-латинян.
Константинополь был взят штурмом, и законы войны не налагали на завоевателей никаких ограничений, кроме тех, которых требуют религия и человечность. Маркиз Бонифаций де Монферрат по-прежнему командовал победителями, и греки, почитавшие его как своего будущего государя, жалобно кричали: «Святой маркиз-король, помилуй нас!» Из благоразумия или сострадания он велел открыть ворота города для беженцев и горячо просил воинов, носящих крест, пощадить жизнь их братьев-христиан. Потоки крови, которые льются на страницах сочинения Никиты Хониата, можно уменьшить до истинного размера: были перерезаны две тысячи его не сопротивлявшихся соотечественников, причем большинство из них были убиты не пришлыми чужеземцами, а теми латинянами, которые прежде были изгнаны из города, а теперь мстили обидчикам по праву победившей партии. Однако среди этих изгнанников были такие, кто помнил добро лучше, чем обиды, и сам Хониат был обязан своим спасением душевному благородству купца-венецианца. Папа Иннокентий III обвиняет паломников в том, что они, удовлетворяя свою похоть, не уважали ни возраста, ни пола, ни духовного звания, и горько жалуется, что черные дела, которые обычно творятся в темноте – блуд, супружеская измена и кровосмешение, – совершались при свете дня, что благородные матроны и святые монахини были обесчещены конюхами и крестьянами из католического лагеря. Вполне возможно, что вседозволенность подсказала победителям много грехов и помогла скрыть эти грехи; но нет сомнения и в том, что в столице Восточной империи было достаточно продажных и сговорчивых красавиц, чтобы удовлетворить желания двенадцати тысяч паломников, а пленницы больше не были домашними рабынями, жертвами права господина или злоупотребления этим правом. Маркиз Монферрат был защитником дисциплины и благопристойности, граф Фландрский – образцом целомудрия; они под страхом смертной казни запретили своим людям насиловать замужних женщин, девственниц и монахинь, и случалось, что побежденные напоминали победителям этот указ, а те ему подчинялись. Жестокость и похоть победителей сдерживались авторитетом вождей и чувствами солдат: мы описываем уже не нашествие северных дикарей, и какими бы свирепыми ни выглядели захватчики, время, цивилизация и религия облагородили нравы французов и еще больше итальянцев. Но их алчности была дана полная воля, и даже в Страстную неделю они грабили Константинополь, утоляя жажду наживы. По праву победы, не ограниченному никаким обещанием или соглашением, они конфисковали общественные и личные богатства греков. Любая рука на законных основаниях могла, соразмерно своей величине и силе, выполнять этот приговор о конфискации и брать то, что была в состоянии ухватить. Золото и серебро в виде монет и в иных видах оказались универсальным и удобным при переноске средством платежа: каждый захватчик мог на родине или в другой стране превратить их в то имущество, которое лучше всего подходило к его нраву и положению в обществе. Из сокровищ, которые накопили торговля и роскошь, самыми ценными были шелк, бархат, меха, драгоценные камни, пряности и дорогая мебель, поскольку их нельзя было приобрести за деньги в менее утонченных странах Европы. Грабеж был упорядочен, и доля каждого похитителя определялась не находчивостью и удачей. Латинян заставили поклясться, что они будут складывать все, что добыли, в общую казну, и нарушителей клятвы ждали страшные кары: отлучение от церкви и смерть. Три церкви были выбраны хранилищами и местами распределения военной добычи. Пешему солдату выдавалась одна доля, конному сержанту две, рыцарю четыре, а баронам и князьям больше, и для них количество доль зависело от их положения в обществе и заслуг. Один рыцарь, служивший у графа де Сен-Поля, за нарушение этой священной клятвы был повешен, и его щит с гербом привязали ему к шее. Такой пример должен был сделать подобных ему нарушителей более хитрыми и скрытными, но жадность была сильнее страха, и все считают, что тайно захваченной добычи было гораздо больше, чем предъявленной открыто. Однако даже признанная добыча оказалась богаче самых больших ожиданий и не имела себе подобия в прежнем опыте победителей. После того как все захваченное было разделено поровну между французами и венецианцами, из французской доли вычли пятьдесят тысяч марок, чтобы уплатить долги французов венецианцам. Оставшаяся у французов доля добычи составила четыреста тысяч марок серебра, то есть примерно восемьсот тысяч фунтов стерлингов. Чтобы объяснить, сколько значила такая сумма в государственных и частных торговых сделках того времени, мне лучше всего указать, что она была в семь раз больше годового дохода Англии.
В отношении этого великого переворота нам выпала единственная в своем роде удача: мы можем сравнить рассказы Виллардуэна и Никиты Хониата, противоположные чувства маршала Шампани и византийского сенатора. На первый взгляд может показаться, что богатства Константинополя лишь перешли от одного народа к другому, и печаль греков уравновешивается радостью и выгодами латинян. Но при печальном подсчете итогов войны прибыль никогда не бывает равна убытку, а удовольствие – боли. Улыбки латинян были временными и обманчивыми, а греки вечно плакали о разрушении своей страны, и их подлинные бедствия были еще усилены кощунством и насмешками. Какую пользу получили захватчики от трех пожаров, которые уничтожили огромную часть зданий и богатств города? Сколько вещей, которые нельзя было ни использовать, ни увезти, было злобно или беспечно уничтожено! Сколько сокровищ было зря растрачено в азартных играх, разврате и бунтах! И сколько драгоценных вещей было по дешевке обменено на какой-нибудь товар нетерпеливыми или невежественными солдатами, награду которых украли с помощью низких уловок худшие среди греков! Лишь те, кому было нечего терять, могли получить какую-то выгоду от переворота, но жалкое положение высших слоев общества хорошо видно в приключениях, пережитых самим Хониатом. Его величественный дворец превратился в пепел во время второго пожара, и сенатор вместе с семьей и друзьями нашел скромное убежище в другом принадлежавшем ему доме, возле церкви Святой Софии. Именно дверь этого бедного жилища охранял, переодевшись солдатом, его друг, венецианский купец, до тех пор, пока Хониат не смог поспешным бегством спасти остатки своего имущества и честь своей дочери. Холодной зимой эти беглецы, которые выросли в достатке и довольстве, отправились в путь пешком, а жена Хониата была беременна. Бегство рабов вынудило господ нести свои пожитки на собственных плечах; женщины, которые шли в середине, по просьбе своих мужчин скрывали красоту грязью вместо того, чтобы подчеркивать ее красками и драгоценностями. На каждом шагу изгнанники терпели насмешки от плебеев, с которыми теперь были равны, и смогли почувствовать себя в безопасности лишь после того, как их печальный путь завершился в Селимбрии, на расстоянии более сорока миль от столицы. По дороге они встретились с патриархом, без сопровождающих и очень скромно одетый, он ехал на осле, низведенный до апостольской бедности, которая могла бы вызвать уважение, будь она добровольной. А тем временем его опустевшие церкви терпели осквернение от распущенных или слишком верных своей религиозной партии латинян. Церковные чаши они превратили в застольные кубки, сначала сорвав с них драгоценные камни и жемчуг; столы, за которыми рыцари пировали и играли в кости, были застелены изображениями Христа и святых; захватчики топтали ногами самые почитаемые предметы христианского богослужения. В соборе Святой Софии широкий занавес святилища был разорван на куски ради золотой бахромы, а алтарь, драгоценное произведение искусства и богатства, был разбит на куски и разделен между захватчиками. Они нагрузили своих мулов и лошадей украшениями из кованого серебра и кусками позолоченных резных дерева и кости, которые сорвали с дверей и кафедры. Если животное шаталось под тяжестью груза, нетерпеливый погонщик закалывал его, и нечистая кровь потоками текла по святому полу. На трон патриарха усадили проститутку, и эта «дочь Велиала» [204 - Велиал, или Велиар, по средневековым представлениям, – один из главных бесов в аду.], как она названа в рассказе, пела и танцевала в церкви, высмеивая гимны и процессии восточных христиан. Даже гробницы умерших государей не спаслись от насилия: могилы императоров в церкви апостолов были вскрыты и разграблены, и написано, что на теле Юстиниана, которое пролежало в гробнице шесть столетий, не было ни малейших следов распада или гниения. На улицах французы и фламандцы одевались сами и наряжали своих коней в расцвеченные красками одежды и просторные головные уборы из льняного полотна, и грубая неумеренность их пиров плохо сочеталась с этим спокойным великолепием Востока. Они выставляли напоказ перо, чернильницу и лист бумаги – оружие народа писцов и ученых, не догадываясь, что орудия воинской отваги и орудия учености были одинаково слабы и бесполезны в руках современных греков.
Громкая слава и различие языков все же позволяли грекам презирать латинян за невежество и не замечать, насколько те продвинулись вперед. В любви к искусству разница между этими двумя народами была еще больше и заметнее: греки с почтением берегли работы своих предков, которым не могли уподобиться, и при рассказе о разрушении Константинополя мы готовы присоединиться к жалобам и гневным упрекам византийского историка.
Мы уже видели, как возвышавшийся город был украшен благодаря тщеславию и деспотизму его основателя-императора: в дни гибели язычества некоторые боги и герои были спасены от карающего меча суеверия, а ипподром и форум Константинополя были прославлены, как наградами, реликвиями лучших времен. Из этих реликвий некоторые Хониат описывает, расцвечивая свой рассказ искусственными красотами стиля, и я приведу несколько интересных отрывков из его описания.
1. В честь побед в гонках колесниц отливали из бронзы статуи победителей за счет самих изображаемых или за счет государства и ставили эти фигуры вплотную одну к другой на ипподроме. Победившие возницы изображались во весь рост, стоящими в колеснице, когда они разворачивают ее, чтобы обогнуть финишный столб. Зрители могли любоваться позами и судить о сходстве. Самые совершенные из этих фигур могли быть привезены с Олимпийского стадиона. 2. Сфинкс, бегемот и крокодил, означавшие климат Египта, египетские ремесла и военную добычу, взятую в этой древней провинции. 3. Волчица, кормящая молоком Ромула и Рема, – сюжет, дорогой сердцу жителей и старого, и нового Рима, но который вряд ли могли бы использовать в греческой скульптуре до ее упадка. 4. Орел, который держит в когтях змею и разрывает ее на части, – статуя местной, византийской работы. Византийцы считали ее созданием не рук художника-человека, а магической силы философа Аполлония, который будто бы с помощью этого талисмана освободил город от таких ядовитых пресмыкающихся. 5. Осел и погонщик, изображения которых Август велел поставить в колонии Никополь в память о счастливом предзнаменовании, предсказавшем его победу при Акциуме. 6. Конная статуя, которую народ принимал за изображение Иисуса Навина, еврейского завоевателя, протянувшего руку вперед, чтобы остановить движение заходящего солнца. Сторонники другого мнения, более верные классическим традициям, узнавали в этих фигурах Беллерофонта на Пегасе, и свободная поза скакуна показывала, что он скорее ступал по воздуху, чем по земле. 7. Очень высокий квадратный обелиск из меди. Его боковые стороны были украшены рельефными изображениями живописных сцен сельской жизни. Там были поющие птицы, крестьяне, пашущие или играющие на дудках, блеющие овцы, прыгающие ягнята, море и ловля рыбы, маленькие купидоны, смеющиеся, играющие и бросающие друг в друга яблоками. Наверху же находилась фигура женщины, которая вращалась даже от самого легкого ветерка и потому получила прозвище Служанка ветра. 8. Фригийский пастух, подающий Венере награду за красоту – яблоко раздора. 9. Ни с чем не сравнимая статуя Елены. Хониат описывает ее словами, полными восхищения и любви: прекрасная форма ступней, белоснежные плечи, розовые губы, чарующая улыбка, влажный взгляд, брови, изогнутые как два лука, гармоничные формы тела, легкие одежды, развевающиеся по ветру пряди волос. Эта красота могла бы смягчить варварские души тех, кто ее уничтожил, и вызвать у них жалость и раскаяние. 10. Фигура Геркулеса, чей мужественный или божественный облик был воскрешен к жизни мастерской рукой Лисиппа. Размер этой статуи был так велик, что большой палец ее руки был обычному человеку до пояса, а нога была длиной во весь рост обычного человека. Грудь у Геркулеса была объемистая, плечи широкие, руки и ноги – сильные и мускулистые, волосы курчавые, весь вид внушительный и властный. Он без своих лука, колчана со стрелами и палицы сидел на корзине из ивовых прутьев и был одет в небрежно наброшенный на тело плащ из львиной шкуры. Правая рука и правая нога были вытянуты вперед как можно дальше, левая нога, согнутая в колене, служила опорой для локтя, голова склонилась на левую руку, на лице было выражение гнева и задумчивости. 11. Колоссальная статуя Юноны, когда-то украшавшая храм этой богини на острове Самос. Ее огромную голову с великим трудом привезли во дворец четыре упряжки быков. 12. Еще одна гигантская скульптура – статуя Паллады, по-римски Минервы, высотой в тридцать футов, с изумительной верностью представлявшая силу духа, характерные признаки и нрав этой воинственной девы. Прежде чем обвинять латинян, нужно проявить справедливость и сказать, что эту Палладу уничтожили после первой осады сами греки из-за своих страха и суеверия. Другие бронзовые статуи, которые я сейчас перечислил, были разбиты и расплавлены бесчувственными в своей жадности крестоносцами. Ценность и труд исчезли за один миг. Душа гения превратилась в дым и растворилась в воздухе, а оставшийся низкий металл был превращен в деньги для выплаты жалованья войскам. Бронза – не самый прочный материал для памятников: от мраморных произведений Фидия и Праксителя латиняне могли отвернуться с глупым презрением, но эти бесполезные камни продолжали стоять невредимо на своих пьедесталах, если не разбивались вследствие какой-либо случайности. Наиболее просвещенные из чужеземцев были выше грубых материальных целей своих земляков и пользовались своим правом завоевателя более благочестиво – разыскивали реликвии святых и завладевали ими. Этот переворот разбросал по церквам Европы огромное количество голов, костей, крестов и икон и тем самым привел к такому увеличению числа паломников и суммы пожертвований, что, возможно, из всей добычи, привезенной с Востока, именно эта часть была самой выгодной. Из сочинений античных авторов многое, что еще существовало в XII веке, теперь утрачено. Но паломники не заботились о том, чтобы сохранить или увезти с собой книги, написанные на неизвестном им языке. Бумага и пергамент – непрочные материалы, их жизнь можно продлить, лишь размножив сочинение в большом числе копий. Литература греков почти вся была сосредоточена в столице, и мы, не подсчитывая величину ущерба, можем оплакать судьбу библиотек, погибших в огне трех пожаров Константинополя.
Глава 61
БАЛДУИН II И СВЯТОЙ ТЕРНОВЫЙ ВЕНЕЦ. ГРЕКИ ОТВОЕВЫВАЮТ КОНСТАНТИНОПОЛЬ. ОСНОВНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ КРЕСТОВЫХ ПОХОДОВ
После захвата Константинополя латинянами в 1204 году там была установлена власть так называемых латинских императоров Балдуина I и его четырех преемников. Греческие претенденты на престол в это время жили в Никее и Трапезунде. Правление латинских императоров было неумелым и губительным, и последний из них, Балдуин II, публично попросил помощи на Западе.
//-- Балдуин II и святой терновый венец --//
Только в эпоху рыцарства воинская доблесть могла возвести воина из частных лиц на престолы Иерусалима и Константинополя. Титул королей Иерусалима перешел к Марии, дочери Изабеллы и Конрада де Монферрат и внучке Амальрика, иначе Амори [205 - Вероятно, имеется в виду Амальрик, брат короля Балдуина I Иерусалимского.].
По воле народа и по решению короля Филиппа-Августа она была отдана в жены Жану де Бриенну, знатному дворянину из Шампани, которого Филипп-Август назвал самым достойным защитником Святой земли. Во время Пятого крестового похода он вел сто тысяч латинян на завоевание Египта. Это он довел до конца осаду Дамиетты, и в последовавшей за этим неудаче справедливо винили гордость и скупость наместника. После свадьбы дочери де Бриенна с Фридрихом II неблагодарность зятя-императора заставила полководца принять командование над армией церкви. Даже постаревший и лишенный королевского сана, Жан де Бриенн был готов послужить христианству мечом и умом. Балдуин де Куртене за семь лет правления своего брата не успел вырасти из детства, а бароны Романьи чувствовали сильную необходимость передать скипетр в руки взрослого мужчины и героя. Престарелый король Иерусалима, заслуженный воин, мог бы с презрением отвергнуть звание и должность регента, потому они согласились дать ему титул и права императора с тем только условием, чтобы Балдуин женился на его второй дочери и, достигнув зрелости, унаследовал константинопольский трон. Выбор в государи Жана де Бриенна, его громкая слава и внушительная внешность пробудили надежды и у греков, и у латинян. Они любовались воинственным видом и моложавостью полководца, обладавшего крепким здоровьем в возрасте более восьмидесяти лет, шириной его плеч и высоким ростом, которые были больше, чем у обычного человека. Но алчность и любовь к удобствам охладили пыл участников похода, войска де Бриенна были распущены, и затем два года прошли в бездействии и бесславии, пока полководца не пробудил от сна опасный союз императора Никеи Ватакеса и царя Болгарии Азана. Они осадили Константинополь с моря и суши силами стотысячной армии и флота из трехсот боевых кораблей, а у латинского императора было всего сто шестьдесят рыцарей и небольшое число сержантов и лучников. С дрожью в голосе я должен рассказать, что этот герой вместо того, чтобы оборонять город, повел свою конницу на вылазку, и из сорока восьми конных отрядов противника не больше трех уцелели от его непобедимого меча. Воодушевленные его примером пехотинцы и горожане ворвались на вражеские корабли, которые стояли на якорях вблизи стен, и торжественно привели двадцать пять из них в гавань Константинополя. Вассалы и союзники императора по его указанию вооружились и встали на защиту столицы. Они преодолели все препятствия на своем пути и в следующем году одержали вторую победу над теми же врагами. Поэты того времени в своих грубых стихах сравнивали Жана де Бриенна с Гектором, Роландом и Иудой Маккавеем, но их доброе имя и его слава выглядят для нас немного меньше из-за молчания греков. Вскоре империя лишилась своего последнего защитника, и умирающий монарх посчитал для себя честью войти в рай в одежде монаха-францисканца.
В рассказе об этой двойной победе Жана де Бриенна я не смог найти ни имени, ни описания подвигов его воспитанника Балдуина, который к тому времени уже был достаточно взрослым для военной службы и унаследовал титул императора после кончины своего приемного отца. Этот царственный юноша получил поручение, более подходившее к его характеру: побывать при дворах европейских государей, прежде всего у папы и у короля Франции, вызвать у них жалость своим видом безвинного страдальца и добиться от них помощи людьми или деньгами для спасения угасающей империи. Три раза он отправлялся побираться как нищий в такие поездки, и похоже, что он старался продлить их и тем отсрочить свое возвращение. За двадцать пять лет своего правления Балдуин больше времени провел за границей, чем дома. Этот император всюду чувствовал себя свободнее и безопаснее, чем в своей родной стране и в собственной столице. Иногда при появлении на публике его тщеславию могли льстить звание «август» и честь носить пурпур; а на всеобщем церковном съезде в Лионе, когда Фридрих II был отлучен от церкви и лишен императорского сана, его восточный собрат восседал на троне по правую руку от папы римского. Но как часто этот изгнанник, скиталец, нищий император встречал на своем пути обидные насмешки или оскорбительную жалость и бывал унижен в собственных глазах и в глазах народов мира! В первый приезд Балдуина в Англию его задержали в Дувре и строго заявили, что он не смеет въезжать в пределы независимого королевства, не получив на это разрешения. Через какое-то время Балдуину все же позволили продолжить путь, приняли с холодной вежливостью, поднесли в подарок семьсот марок, он с благодарностью взял их и уехал. В скупом Риме он получил лишь объявление о начале Крестового похода и множество индульгенций – бумаг, слишком часто раздававшихся всем без разбора и обесцененных этим злоупотреблением. Его кузен Людовик IX сочувствовал ему из-за родства и из-за его несчастий, но направлял свои военные усилия не на Константинополь, а на Египет и Палестину. Балдуин, который был беден и как государь, и как человек, должен был, чтобы на время избавиться от нужды, отказаться от маркизата Немур и княжества Куртене, последних остатков своего наследства. С помощью таких постыдных или разорительных средств он смог вернуться в Романью с армией в тридцать тысяч солдат, которая встревоженным грекам казалась вдвое больше. В первых сообщениях, которые он отправил в Англию и Францию, говорилось о победах и его надеждах: он очистил от противника местность вокруг столицы на расстоянии трех дней пути. Если бы он сумел овладеть одним крупным, хотя и не названным по имени городом (вероятнее всего, Хиорли), граница была бы в безопасности и путь свободен. Но эти мечты Балдуина (если только он не лгал) вскоре растаяли как сон: его неумелые руки быстро истратили войско и сокровища Франции, и трон латинских императоров был защищен постыдным союзом с турками и куманами. Чтобы дать гарантии туркам, он согласился выдать свою племянницу замуж за иноверца – султана Коньи. Чтобы польстить куманам, он пошел на выполнение их языческих обрядов: в промежутке между рядами союзных армий была принесена в жертву собака, и те, кто заключал договор, в знак верности выпили кровь друг друга. В константинопольском дворце, который был ему тюрьмой, этот преемник Августа велел разобрать пустовавшие помещения, чтобы получить дрова на зиму, и снять свинец с церковных крыш, чтобы иметь деньги на повседневные расходы своей семьи. Он занял деньги у итальянских купцов, которые давали их скупо и под большие проценты, и Филиппа, его сына и наследника, удерживали в Венеции как заложника для обеспечения этого долга. Голод, жажда и нагота – абсолютное зло, но богатство – величина относительная, и государь, который был бы богат в положении частного лица, из-за больших по сравнению с прочими потребностей может страдать от всех тревог горькой бедности.
Но в этом жалком и бедственном состоянии империя еще имела невещественные сокровища, вымышленная ценность которых была создана суеверием христианского мира. Достоинство Истинного Креста немного пострадало от его частого разрезания на куски, а из-за его долгого пребывания в плену у иноверцев происхождение его частиц, разошедшихся по Западу и Востоку, могло казаться сомнительным. Но в Константинополе в императорской часовне была выставлена другая реликвия страстей Христовых, столь же драгоценная и подлинная – терновый венец, который надели Христу на голову. В более ранние времена египтяне отдавали в залог уплаты долга мумии своих родственников, и для должника выкупить такой залог было одновременно религиозной обязанностью и делом чести. Точно так же бароны Романьи в отсутствие своего императора заняли сумму в тринадцать тысяч сто тридцать четыре золотые монеты под залог святого венца, но не смогли выполнить свое обязательство. Богатый венецианец Николо Кверини согласился удовлетворить требования их нетерпеливых кредиторов, но поставил условие, чтобы реликвия была перевезена в Венецию и перешла в его полную собственность, если ее не выкупят в течение точно определенного короткого срока. Бароны сообщили своему государю об этом тяжелом соглашении и о неизбежной потере. Империя не могла заплатить выкуп размером семь тысяч фунтов стерлингов, и Балдуин горячо желал вырвать добычу из рук венецианцев и отдать ее с большим почетом, притом за более высокое вознаграждение, в руки христианнейшего короля. Однако при этой сделке возникали некоторые трудности. Купив реликвию, святой король был бы виновен в симонии. Но то же самое можно было назвать другими словами: король на вполне законном основании мог заплатить долг, принять дар и взять на себя обязательство. Его послы, два доминиканца, были отправлены в Венецию, чтобы выкупить и получить святой венец, который при перевозке по морю счастливо избежал опасностей морской стихии и галер Вата-кеса. Открыв деревянный ящик, послы увидели серебряный ларец-ковчег и узнали на нем печати дожа и баронов. Внутри этого ларца находилась помещенная в золотой сосуд реликвия страстей Христовых. Венецианцы неохотно уступили справедливости и силе. Император Фридрих с почетом пропустил послов через свои владения. Французский двор проделал далекий путь до города Труа в Шампани, чтобы встретить эту бесценную реликвию, король сам с торжеством пронес ее по Парижу, босой и в одной рубахе, и щедрый дар – десять тысяч марок – утешил Балдуина в его потере. Успех этой сделки подсказал императору мысль так же щедро предложить в дар остальные украшения своей часовни – большую и подлинную частицу Креста Господня, пеленку, в которую заворачивали Сына Божьего во младенчестве, копье, губку и цепь его страстей, жезл Моисея и часть черепа святого Иоанна Крестителя. Святой Людовик истратил двадцать тысяч марок на постройку величественной часовни в Париже, которая должна была принять на хранение эти духовные сокровища, – той часовни, которую комически обессмертила муза Буало. Подлинность привезенных из такого далека и столь древних реликвий не может быть доказана никакими человеческими свидетельствами. Однако ее должны признать те, кто верит в сотворенные реликвиями чудеса. Примерно в середине минувшего века застарелая язва была излечена прикосновением к ней колючки святого венца. Это чудо засвидетельствовали самые благочестивые и просвещенные христиане Франции, и опровергнуть этот факт трудно любому, кроме тех, у кого есть противоядие от всякой доверчивости в делах религии.
//-- Греки отвоевывают Константинополь --//
Константинопольские латиняне были окружены и стеснены со всех сторон. Их единственной надеждой и последним средством отсрочить свой конец был раскол в рядах их врагов – греков и болгар, но Вата-кес, император Никеи, своим превосходством в военной силе и политике лишил латинян этой надежды. От Пропонтиды до скалистого побережья Памфилии Азия наслаждалась миром и процветанием под его властью, и исход каждого нового военного похода увеличивал влияние Ватакеса в Европе. Укрепленные города на холмах Македонии и Фракии были отвоеваны у болгар, и Болгарское царство было сокращено до своих нынешних, естественных пределов с границей по южному берегу Дуная. Единственный император римлян больше не мог терпеть того, что правитель Эпира, князь из рода Комнинов, осмеливался оспаривать у него или делить с ним право носить пурпур. Дмитрий Ком-нин смиренно изменил цвет своей обуви и с благодарностью принял звание деспота. Подданные Дмитрия были выведены из себя его низостью и бездарностью и попросили защиты у своего верховного повелителя. После некоторого сопротивления царство со столицей в Фессалонике было присоединено к Никейской империи, и Ватакес стал царствовать без соперников от турецкой границы до Адриатического залива. Европейские государи уважали его за личные достоинства и могущество, и если бы Ватакес поставил свою подпись под исконным символом веры, папа римский, видимо, охотно перестал бы поддерживать латинский трон Константинополя. Но смерть Ватакеса, короткое беспокойное правление его сына Феодора и беспомощный младенческий возраст внука Ватакеса Иоанна отсрочили восстановление греческой власти. В следующей главе я объясню читателям, какие внутренние перевороты произошли у греков. Здесь же будет достаточно сказать, что молодой государь терпел притеснения от своего опекуна и соправителя Михаила Палеолога, который имел все добродетели и пороки, характерные для основателей новых династий. Император Балдуин тешил себя надеждой, что сможет вернуть несколько городов или провинций с помощью бессильных слов. Послы, которых он направил для переговоров, были прогнаны из Никеи с презрением и насмешкой. Какое бы место они ни называли, Палеолог находил особую причину, по которой оно дорого и ценно для него: в одном месте он родился, в другом впервые получил командную должность в армии, в третьем наслаждается и надеется еще долго наслаждаться радостями охоты. «Тогда что же вы согласны дать нам?» – спросили изумленные послы. «Ничего, – ответил грек. – Ни пяди земли. Если ваш господин желает мира, пусть платит мне раз в год в виде налога те деньги, которые выручает от торговли и пошлин Константинополя. На этих условиях я могу позволить ему царствовать. Если он откажется, будет война. Я не совсем невежда в воинском искусстве, и пусть исход дела определят Бог и мой меч». Вступлением к этой войне стал поход Палеолога против деспота Эпирского. За победой последовало поражение, и род Комнинов, или Ангелов, пережил в этих горах его усилия и его царствование; но все же был захвачен в плен Виллардуэн, князь Ахайи, и это лишило латинян самого деятельного и сильного вассала их угасающей монархии. Республики Венеция и Генуя спорили в первой из своих морских войн за господство над морем и над торговлей с Востоком. Гордость и выгода склоняли венецианцев к защите Константинополя; их соперники почувствовали соблазн помочь врагам греческой столицы в осуществлении задуманного, и союз генуэзцев с завоевателем-схизматиком вызвал негодование у латинской церкви.
Настойчиво стремившийся к своей великой цели император Михаил лично посещал войска и крепости Фракии и принимал нужные меры для их усиления. Остатки латинян были изгнаны из своих последних владений. Михаил безуспешно штурмовал константинопольский пригород Галату и договаривался с каким-то коварным бароном, чтобы тот открыл ему ворота столицы, но барон то ли не смог, то ли не пожелал это сделать. Следующей весной любимый полководец Михаила Алексей Стратегопул, которого он наградил титулом цезаря, тайно переправился через Геллеспонт с восемью сотнями конников и пехотой. Алексею было поручено подойти близко к городу, слушать и смотреть, но не предпринимать против столицы никаких действий, исход которых неизвестен или опасен. Землю вблизи Константинополя – от Пропонтиды до Черного моря – возделывали крестьяне и беглецы от правосудия, люди выносливые и стойкие. Они были ненадежными союзниками, но общность языка и религии, а в тот момент и выгода склоняли их на сторону греков. Их приняли добровольцами, и благодаря их добровольным услугам армия Алексея вместе с регулярными войсками из Фракии и вспомогательными отрядами куманов увеличилась до двадцати пяти тысяч человек. Пылкая отвага добровольцев и собственное честолюбие побудили цезаря ослушаться точных указаний своего повелителя: он был уверен, и вполне обоснованно, что успех заслужит ему прощение и награду. Наблюдательные добровольцы, которые хорошо видели слабость Константинополя, бедственное положение и страх латинян, заявили, что как раз наступил самый подходящий момент для внезапного нападения и захвата города. Новый губернатор венецианской колонии, безрассудный юноша, отплыл с тридцатью галерами и лучшей частью французских рыцарей в рискованный поход против города Дафнузии, который находился на берегу Черного моря на расстоянии сорока лиг от Константинополя; оставшиеся латиняне не имели сил отразить удар и не подозревали об опасности. Им было известно, что Алексей переправился через Геллеспонт, но малочисленность его первоначальной армии развеяла их опасения, а того, что затем эта армия увеличилась, они не заметили по неосторожности. Значит, Алексей может ночью незаметно продвинуться вперед с отрядом из лучших солдат, оставив основную часть армии помогать и поддерживать действия этих избранных воинов. Когда некоторые из них будут приставлять лестницы к стене на ее самом низком участке, старый грек, в чьей помощи они были уверены, должен провести их товарищей по подземному ходу в свой дом. Вскоре после этого они смогут изнутри силой распахнуть Золотые ворота, которые уже давно загорожены, и впустить нападающих; тогда завоеватель окажется в самом сердце столицы, а латиняне не успеют даже понять, что они в опасности. Потратив какое-то время на обсуждение вопроса, цезарь в итоге решил довериться добровольцам. Они были надежными и отважными и добились успеха. Описав план, я тем самым уже рассказал о его удачном выполнении. Но еще до того, как переступить порог Золотых ворот, Алексей испугался собственной смелости, остановился и раздумывал до тех пор, пока добровольцы не пришли в отчаяние и не подтолкнули его вперед уверением, что при отступлении опасность будет самой большой и избежать ее будет всего труднее. Цезарь приказал своим регулярным войскам оставаться в сомкнутом строю, а куманы в это время рассредоточились по всем направлениям. Прозвучал сигнал тревоги, угроза пожара и разграбления города придала решимости его жителям. Константинопольские греки вспомнили своего прирожденного государя, генуэзские купцы – свой недавний союз и свою вражду с венецианцами. Жители каждого квартала вооружились, и воздух зазвенел от всеобщего приветственного крика: «Многих лет жизни и победы Михаилу и Иоанну, августейшим императорам римлян!» Эти голоса разбудили их соперника Балдуина, но даже самая близкая опасность не смогла заставить его вынуть меч из ножен для защиты города, и, возможно, он, покидая Константинополь, чувствовал больше удовольствия, чем сожаления. Балдуин бежал из дворца на берег моря и там увидел вдали желанные для него паруса флота, возвращавшегося назад после неудачного и безрезультатного похода на Дафнузию. Константинополь был потерян безвозвратно, но его латинский император и знатнейшие латинские семьи поднялись на венецианские галеры и направились к острову Эвбея, а затем в Италию, где государь-беженец был принят папой и королем Сицилийским, которые отнеслись к нему со смесью презрения и жалости. После потери Константинополя Балдуин прожил еще тринадцать лет, добиваясь у католических государств помощи, чтобы вернуться на престол. Тому, как это делается, он хорошо научился в молодости, и его последнее изгнание не было ни более нищенским, ни более постыдным, чем три предыдущих странствия по европейским дворам. Императорскую власть, существовавшую только в воображении, унаследовал после Балдуина его сын Филипп, а дочь Филиппа Катрин передала претензии своей семьи своему мужу, Карлу Валуа, брату французского короля Филиппа Красивого. В последующих поколениях рода Куртене вновь и вновь рождались дочери, заключались все новые брачные союзы, и титул императора Константинопольского, слишком большой и звучный для нецарствующих дворян, тихо угас в молчании и забвении.
//-- Основные последствия Крестовых походов --//
После рассказа о походах латинян в Палестину и на Константинополь я не могу расстаться с этой темой, не перечислив в общих словах их основные последствия для стран, которые были местом действия и для народов, которые были действующими лицами достопамятных Крестовых походов. Как только военные силы франков были выведены с Востока, след их пребывания стерся в магометанских королевствах Египта и Сирии, хотя память о нем и сохранилась. Верные последователи пророка никогда не испытывали кощунственного желания изучать законы или язык идолопоклонников; их простые исконные нравы также нисколько не изменились от их военного и мирного общения с незнакомыми западными чужеземцами. Греки, которые считали себя гордыми, но были только тщеславными, проявили немного больше гибкости. Стараясь вернуть свою империю, они учились доблести, дисциплине и тактике у своих противников. Западную литературу нового времени они имели полное право презирать, но наполнявший ее дух свободы мог объяснить им, что такое права человека. Кроме того, они заимствовали у французов некоторые установления общественной и частной жизни. Переписка между жителями Константинополя и Италии расширяла круг тех, кто знал латинский язык, и в конце концов греки почтили некоторых писавших на латыни отцов церкви и классиков переводом на греческий. Но преследования разжигали в восточных христианах пламя национальных и религиозных предрассудков, и правление латинян закрепило раскол христианства на две церкви.
Если мы сравним латинян эпохи Крестовых походов с греками и арабами того же времени, то по уровню знаний, промышленности и искусств наши грубые предки должны довольствоваться третьим местом среди этих народов. Их последующее возвышение и нынешнее первенство можно объяснить большей энергией, деятельной натурой и умением подражать, чего не было у их более цивилизованных соперников, которые остановились в своем развитии или двигались назад. При таких предпосылках латиняне должны были очень рано извлечь большую пользу из событий, которые открыли их глазам широкий мир и привели их к долгому и частому общению с жителями более культурных областей Востока. Первый, и наиболее заметный прогресс произошел в торговле и мануфактурах, то есть в занятиях, развитие которых сильно торопят жажда богатства, голос нужды и желание усладить свой рассудок или свое самолюбие. В толпе недумающих фанатиков мог иногда найтись наблюдательный пленник или богомолец, который внимательно всматривался в более утонченные изобретения Каира или Константинополя. Тот, кто первым привез в Европу ветряные мельницы, стал благодетелем народов. Наслаждаясь такими благословенными дарами, люди не вспоминают о дарителе и не благодарят его; однако история милостиво обратила внимание на более заметную роскошь – шелк и сахар – и отметила, что они были привезены в Италию из Греции и Египта. Духовные потребности латинян осознавались и удовлетворялись медленнее.
Трудолюбивое и страстное любопытство пробудилось в европейцах под влиянием других причин и более поздних событий, а во времена Крестовых походов они смотрели на литературу греков и арабов с беззаботным равнодушием. По собственному опыту и с помощью рисунков они могли усвоить какие-то обрывки математических и медицинских знаний; необходимость могла привести к появлению какого-то числа переводчиков для обслуживания более грубых потребностей купцов и солдат. Торговые связи с жителями Востока не распространили изучение и знание их языков в европейских школах. Религиозные принципы заставляли латинян отвергать язык Корана подобно тому, как магометане отвергли их язык. Но возможность понять Евангелие в оригинале должна была бы пробудить в них нужные для этого терпение и любопытство, а один и тот же учебник грамматики открыл бы перед ними мудрость Платона и красоты слога Гомера. Однако все шестьдесят лет своего правления в Константинополе латиняне презирали речь и науку своих подданных, и рукописи были единственными сокровищами, которыми местные уроженцы могли пользоваться, не боясь грабежа или зависти. Аристотель, правда, был пророком для западных университетов, но это был варварский Аристотель, и вместо того, чтобы подняться к истоку, его латинские приверженцы смиренно принимали искаженную версию его трудов из вторых рук от евреев и мавров Андалузии. Идейной основой Крестовых походов был дикий фанатизм, и важнейшие следствия были подобны своей причине. Каждый паломник честолюбиво старался вернуться из Греции или Палестины со святой добычей – какой-нибудь тамошней реликвией. Каждую реликвию сопровождала свита из чудес и видений: одни возникали перед ней, другие за ней следом. Вера католиков была искажена новыми легендами, их обряды – новыми суевериями. Инквизиция, ордена нищенствующих монахов, злоупотребление индульгенциями и в конце концов прогресс идолопоклонства – все это выросло из одного вредоносного семени: священных войн. Деятельный нрав латинян разрывал основы их разума и религии как хищник – внутренности своей жертвы. Если IX и X века были временем тьмы, то XIII и XIV – веками нелепостей и вымысла.
Исповедуя христианство и возделывая плодородную землю, северные завоеватели Восточной Римской империи постепенно смешались с жителями ромейских провинций и раздули тлеющие угли античных искусств. Примерно в эпоху Карла Великого в их поселениях установился до некоторой степени отлаженный и прочный порядок. Но тут их затопили толпы новых захватчиков: нормандцев, сарацин и венгров, которые снова погрузили западные страны в прежнюю анархию и варварство.
Примерно к началу XI века эта вторая буря улеглась: враги христианского мира были изгнаны или обращены в христианство. В развитии цивилизации отлив сменился приливом, и приливная волна стала подниматься равномерно и быстро. Перед молодыми поколениями открылись более красочные виды на будущее и перспективы для надежд и деятельности. За два последующих столетия – в эпоху Крестовых походов – западная цивилизация выросла очень сильно и быстро двигалась вперед. Некоторые философы даже восхваляли полезное влияние этих священных войн, но мне кажется, что Крестовые походы не ускорили, а задержали наступление зрелости у европейских народов [206 - Эту интересную тему – прогресс европейского общества – в наше время осветил мощный луч философской мысли, возникший в Шотландии. Я с уважением повторяю имена Юма, Робертсона и Адама Смита и как частное лицо, и как член общества.].
Жизнь и труды миллионов, похороненных на Востоке, принесли бы больше пользы, будь они потрачены на улучшение их родины. Возросшая промышленность и накопленное богатство через мореплавание и торговлю проникли бы в соседние страны, латиняне бы обогатились и просветились благодаря чистым дружеским отношениям с землями Востока.
Впрочем, я смог заметить, что одно случайное последствие Крестовых походов не принесло пользу, но устранило вред. Значительная часть жителей Европы была прикована к земле без свободы, без собственности, без знаний, и лишь представители двух сословий – духовенства и дворянства, сравнительно малочисленные, были достойны называться гражданами и людьми. Этот гнет служители церкви поддерживали своей хитростью, а бароны – своими мечами. В более невежественные времена авторитет священников был спасительным противоядием против такого угнетения: они не давали полностью исчезнуть грамотности, смягчали жестокие нравы своего времени, укрывали бедных и беззащитных, сохраняли или возрождали спокойствие и порядок в гражданском обществе. Но независимость, грабежи и распри между владетельными феодалами не содержали в себе даже никакого подобия добра, и воинственная, одетая в железо аристократия своей тяжестью давила все надежды, которые порождались изобретательностью и улучшением жизни. Среди причин, которые разрушили фундамент этой готической постройки, видное место заняли Крестовые походы. Имения баронов часто распродавались, баронские семьи часто угасали в этих дорогостоящих и опасных предприятиях. Бедность заставила гордых феодалов добиться принятия хартии вольностей, которая сняла оковы с рабов, охранила от произвола ферму крестьянина и мастерскую ремесленника и постепенно вернула значимость и душу самой большой и самой полезной части общества. Лесной пожар уничтожил высокие, не дававшие листвы деревья, но дал воздух и место для роста мелким питательным растениям, прилегающим к земле.
В 1261 году греки вернули себе Константинополь и возвели на трон Михаила Палеолога, первого императора из семьи, которая оказалась последней византийской династией. Во второй половине XIII века Константинополь окружали и осаждали монгольские захватчики, которых возглавляли преемники Чингисхана. Когда власть монголов ослабла, османские турки поселились в Малой Азии и захватили себе плацдарм в Европе. О том, как разворачивались эти события, Гиббон пишет в трех следующих главах, 62–64.
КОНЕЦ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ
Глава 65
ОСАДА КОНСТАНТИНОПОЛЯ МУРАДОМ II. ДИСЦИПЛИНА ТУРОК. ИЗОБРЕТЕНИЕ ПОРОХА
В 1402 году Константинополь избавился от близкой опасности со стороны османских турок благодаря Тимуру (он же Тамерлан), который захватил в плен османского правителя Баязета II. Однако Османское государство возродилось под властью Мурада II, и гибель Константинополя стала неизбежной.
//-- Осада Константинополя Мурадом II --//
Во время этих столкновений самые мудрые турки, по сути дела составлявшие основную часть нации, были твердыми сторонниками единства империи. Романью и Анатолию, которые очень часто оказывались разорваны на куски честолюбием частных лиц, теперь одушевляло сильное и неодолимое стремление к слиянию. Их действия могли бы послужить уроком для христианских правительств, и если бы христианские государства заключили союз и своим объединенным флотом заняли пролив Галлиполи, они могли бы быстро уничтожить османов, по меньшей мере в Европе. Но раскол на Западе, борьба партий внутри Франции и Англии и войны, которые вели эти две страны, не позволили латинянам совершить это благородное дело. Они наслаждались передышкой и не думали о будущем. Кроме того, сиюминутные интересы часто побуждали их служить врагу их общей религии. Колония генуэзцев в городе Фокее на побережье Ионического моря была богата благодаря прибыльной монополии на квасцы. Эти генуэзцы, находясь под властью Турецкой империи, обеспечивали себе покой тем, что раз в год платили ей дань. Во время последней гражданской войны между османами генуэзский губернатор Адорно, дерзкий и безрассудный юноша, встал на сторону Мурада и взялся перевезти его из Азии в Европу на семи прочных галерах. Султан и пятьсот его охранников взошли на борт адмиральского корабля, команда которого состояла из восьмисот самых отважных франков. Его жизнь и свобода были в их руках, и мы можем лишь неохотно похвалить за верность Адорно, который во время переезда встал перед султаном на колени и благодарно принял от него в дар прощение долга по уплате дани. Они сошли на берег на глазах у Мустафы и всего Галлиполи. Две тысячи итальянцев, вооруженные копьями и боевыми топорами, помогли Мураду завоевать Адрианополь и вскоре получили в награду за свои продажные услуги разорение торговли и колонии в Фокее.
Если бы Тимур великодушно пришел на помощь греческому императору и выступил в поход по его просьбе, он мог бы заслужить от христиан хвалу и благодарность. Но мусульманин, который принес в Грузию меч гонений на христианство и с уважением отнесся к священной войне Баязета, не имел желания жалеть европейских неверных или выручать их. Этот татарин послушался своего честолюбия, и случайным последствием его действий стало освобождение Константинополя. Мануил, отрекаясь от власти, молился, чтобы гибель церкви и государства была отсрочена и произошла после завершения его несчастной жизни, но не надеялся на это. Вернувшись из паломничества по странам Запада, он каждый час ожидал сообщения о горестной катастрофе и вдруг был изумлен и обрадован известием об отступлении, разгроме и пленении османа. Мануил немедленно отплыл в Константинополь из Модона на полуострове Морея, занял трон и отправил своего слепого соперника в легкую ссылку на остров Лесбос. Вскоре к императору привели послов, направленных сыном Баязета, но их гордость была сломлена, и они держались скромно, поскольку вполне обоснованно боялись, что греки могут открыть перед монголами ворота Европы. Солиман приветствовал императора от имени своего отца, просил у него Романью в управление или в подарок и обещал заслужить его благоволение нерушимой дружбой и возвращением Фессалоники, а также самых важных городов на берегах Стримона, Пропонтиды и Черного моря. Союз с Солиманом навлекал на императора вражду и месть Мусы. Турецкие войска появились перед воротами Константинополя, но были отброшены от города на суше и на море. Если город не охраняли какие-нибудь иностранные наемники, то греки торжествовали свою собственную победу и, должно быть, удивлялись ей. Но вместо того, чтобы и дальше разделять на части силы османов, Мануил из политических соображений или под действием своих страстей стал помогать самому грозному из сыновей Баязета. Он заключил соглашение с Магометом, продвижение которого остановила непреодолимая преграда – Галлиполи. Султан и его войска были переправлены через Босфор, он был радушно принят в столице, и его успешная вылазка стала первым шагом к завоеванию Романьи. Гибель была отсрочена благоразумием и умеренностью завоевателя, который строго выполнял обязательства свои и Солимана, соблюдал законы благодарности и мира и сделал императора опекуном своих двоих младших сыновей в напрасной надежде спасти их таким путем от жестокости их завистливого брата Мурада. Но выполнение его завещания было бы оскорблением для чести и религии его народа, и диван единогласно вынес решение, что царственные мальчики ни в коем случае не могут быть отданы для охраны и обучения христианскому псу. После этого отказа среди советников византийского двора были разные мнения о том, что делать дальше; в конце концов осторожность пожилого Мануила отступила перед самонадеянностью его сына Иоанна, и византийцы отпустили на свободу настоящего или мнимого Мустафу, который долго находился у них в заключении как пленник и заложник и на содержание которого они ежегодно получали сумму в триста тысяч аспров. У дверей своей тюрьмы Мустафа подписал все, что от него требовали, а условием его освобождения была передача грекам ключей от Галлиполи, то есть ключей от Европы. Но еще не успев сесть на трон Романьи, он прогнал от себя греческих послов, презрительно улыбаясь и благочестиво заявив, что в день Страшного суда он охотнее ответит за нарушение клятвы, чем за передачу мусульманского города в руки неверных. Император оказался врагом сразу для обоих соперников – того, который оскорбил его, и того, которого оскорбил своим предложением он; поэтому следующей весной войска победившего Мурада осадили Константинополь.
Желание совершить святое дело, покорив город цезарей, привлекло из Азии множество добровольцев, которые надеялись заслужить венец мученика; их воинственный пыл разжигало обещание богатой добычи и красивых женщин. Честолюбивые намерения султана освятил своим присутствием и предсказанием Сеид Бехар, потомок пророка, который прибыл в турецкий лагерь на муле с внушительной свитой из пятисот учеников. Но предсказатель мог бы покраснеть (если фанатики способны краснеть от стыда), когда увидел, что его уверения оказались ложью. Мощные стены города выдержали натиск двухсоттысячной армии, греки и их иностранные наемники, выходя из города, отбивали атаки турок, новым боевым машинам были противопоставлены старые способы обороны. На религиозный пыл дервиша, имевшего видение, будто он был вознесен на небеса и беседовал с Магометом, легковерные христиане ответили тем, что видели Пресвятую Деву, которая в фиолетовой одежде шла по стене, укрепляя в них мужество. После двух месяцев осады Мурад был должен вернуться в Бурсу из-за мятежа, который греки своей предательской хитростью разожгли в самой Турции. Мятеж султан быстро погасил смертью одного из своих братьев, ни в чем не повинного. Затем он водил своих янычар по Европе и Азии в новые завоевательные походы, а Византийская империя получила передышку длиной тридцать лет – непрочный мир на условиях рабства. Мануил сошел в могилу; Иоанн Палеолог получил разрешение царствовать, выплачивая за это ежегодную дань в размере трехсот тысяч аспров и отказавшись почти от всех своих земель, кроме Константинополя и его пригородов.
//-- Дисциплина турок --//
Главную заслугу в создании и восстановлении Турецкой империи мы, несомненно, должны приписать личности султанов: в том спектакле, который представляет собой жизнь людей, важнейшие сцены зависят от свойств лишь одного актера. Султаны отличались один от другого какими-то оттенками мудрости и добродетели. Но – всего лишь с одним исключением – в течение девяти царствований, которые составили период длиной двести шестьдесят пять лет, то есть от восшествия на престол Османа до смерти Солимана, на престоле этой империи находился редкостный ряд воинственных и деятельных государей, которые внушали своим подданным желание повиноваться, а своим врагам – ужас. Наследников царского сана воспитывали не в роскошной праздности гарема, а в совете и на поле боя. С ранней юности отцы доверяли им управление провинциями и армиями, и это поистине мужское воспитание, которое часто становилось причиной гражданских войн, в конечном счете, должно быть, поддерживало дисциплину и отвагу среди подданных этой монархии.
Османы не могут, подобно арабским халифам, именовать себя потомками или преемниками Божьего апостола, а их претензии на родство с татарскими ханами из рода Чингиса скорее рождены лестью, чем отражают истину. Происхождение османов неизвестно, но их священное и неоспоримое право на престол быстро укоренилось в умах их подданных и осталось неизменным: ни за какой срок время не может стереть его, никакое насилие не может его подорвать. Слабый или порочный султан может быть свергнут и удушен, но его власть переходит к наследнику, даже если наследник – младенец или слабоумный: еще ни один мятежник, даже самый отважный, не осмелился взойти на трон своего законного государя. Быстро менявшиеся азиатские династии одна за другой оказывались свергнуты хитрым визирем из дворца или победоносным полководцем из военного лагеря, но наследственное право османов было подтверждено пятивековой практикой и теперь срослось с основами существования турецкой нации.
Однако можно предположить, что дух и обычаи этой нации имели сильное и своеобразное влияние на ее развитие. Первыми подданными Османа были четыреста семей кочевников-туркмен, которые последовали за его предками с берегов Окса на берега Сангара, и равнины Анатолии до сих пор покрыты белыми и черными шатрами их сельских соплеменников. Но эта начальная капля растворилась в массе добровольных и покоренных подданных, которые носят имя «турки» и которых объединяют общие религия, язык и нравы. В городах от Эрзерума до Белграда это имя народа относится ко всем мусульманам, первым и наиболее уважаемым людям среди жителей империи, но они – по крайней мере в Романье – оставили деревни и земледелие христианам. В годы, когда Османская империя была сильна, сами турки не имели права ни на какие гражданские и военные почести, и с помощью дисциплины и образования был искусственно создан народ рабов, наученный подчиняться, завоевывать и управлять. Со времени Орхана и первого Мурада султаны были убеждены, что власть, которая правит силой оружия, при каждой смене поколений нужно обновлять за счет новых солдат и что этих солдат нужно искать не в изнеженной Азии, а среди выносливых и воинственных уроженцев Европы. Провинции Фракия, Македония, Албания, Болгария и Сербия стали постоянными поставщиками молодежи для турецкой армии, а когда в результате завоеваний султанская пятая часть пленников стала меньше, с христианских семей стали строго взимать бесчеловечный налог – каждого пятого ребенка или какое-то число детей каждый пятый год. Самых крепких телом мальчиков в возрасте от двенадцати до четырнадцати лет отрывали от родителей и записывали их имена в специальную книгу; с этого момента их одевали, обучали и содержали для служения обществу. В зависимости от того, что обещала их внешность, их брали в султанские школы, находившиеся в Бурсе, Пере и Адрианополе, отдавали на воспитание пашам или раздавали в дома анатолийских крестьян. Первой заботой хозяев было научить их турецкому языку. Их тела упражняли с помощью всех работ, какие могли укрепить их силы. Мальчики учились борьбе, прыжкам, бегу, стрельбе из лука, а позже – из мушкета. Затем их переводили в жилища янычар и в янычарские роты, где новички проходили суровую школу военной или монашеской дисциплины этого братства. Юношей, наиболее выделявшихся своим происхождением, талантами и красотой, зачисляли на более низкие должности аджамогланов или в разряд имевших больше свободы ичогланов, из которых первые состояли при дворце государя, а вторые при его особе. В четырех школах, которые они кончали одну за другой под палками белых евнухов, они ежедневно упражнялись в верховой езде и метании дротика, а те, которые больше любили науки, прилежно изучали Коран, арабский и персидский языки. По мере того как ученики вырастали и развивали свои способности, они заканчивали учебу и поступали на военные, гражданские и даже духовные должности. Чем дольше они оставались в обучении, тем большего от них ожидали, и наконец в зрелом возрасте они попадали в число сорока приближенных государя, которые носили звание «ага», стояли перед султаном и по его выбору назначались наместниками провинций или получали высшие должности империи. Такой порядок был великолепно приспособлен к форме и духу деспотической монархии. Советники и полководцы были в буквальном смысле слова рабами султана, который обучал и содержал их от своих щедрот. Когда они покидали сераль и отращивали себе бороду – символ освобождения, то оказывались на важной должности без сторонников и друзей, без родителей и наследников, зависимые от той руки, которая подняла их из грязи и которая при малейшем недовольстве могла разбить на куски «эти стеклянные статуи», как их метко называет турецкая поговорка. За время медленного и трудного пути учения их характеры и таланты раскрывались перед проницательным взглядом, и человек, голый и одинокий, был суммой собственных достоинств, и ничем больше. Таким образом, если государь имел достаточно мудрости, чтобы выбирать, он обладал полной и безграничной свободой выбора. Османские кандидаты на должности с помощью добродетелей воздержания были научены добродетелям действия, с помощью привычки подчиняться приобретали привычку приказывать. Войска воспитывались в подобном же духе, и христианские враги турецких солдат неохотно хвалили их умение молчать, способность терпеть, умеренность и скромность. Если мы сравним дисциплинированных и хорошо обученных янычар с гордыми своим знатным родом рыцарями, неумелыми новичками-пехотинцами, склонными к мятежу старослужащими солдатами и вспомним пороки неумеренности и беспорядка, которыми так долго были заражены европейские армии, не остается сомнения в том, кто должен был победить в итоге.
//-- Изобретение пороха --//
Единственной надеждой на спасение для греческой империи и соседних с ней царств было какое-нибудь более мощное оружие – открытие в военном искусстве, которое дало бы им подавляющее превосходство над их турецкими противниками. И такое оружие было у них в руках, такое открытие было сделано в переломный для их судьбы момент: то ли китайские, то ли европейские химики путем случайных или специально спланированных опытов обнаружили, что смесь селитры, серы и древесного угля, если добавить всего одну искру огня, производит мощнейший взрыв. Вскоре было замечено, что, если силу этого взрыва сжать внутри прочной трубы, она может метнуть из этой трубы вперед каменный или металлический шар с неодолимой губительной быстротой. Точное время изобретения и первого применения пороха скрыто в тумане сомнительных традиций и иносказательных фраз, но и при этом хорошо видно, что он стал известен раньше середины XIV века и что к концу того же века применение артиллерии в сражениях и при осаде на море и на суше было хорошо знакомо государствам Германии, Италии, Испании, Франции и Англии. Какой народ был в этом случае первым, не имеет большого значения. Ни один из них не смог извлечь выгоду из того, что знал об этом изобретении раньше или больше. Владея новым открытием сообща, они все оставались на одном и том же уровне силы и военной науки. Удержать секрет изобретения в границах христианского мира тоже оказалось невозможно: он стал известен туркам из-за предательства отступников и политического эгоизма соперников, а у султанов хватило ума, чтобы принять на службу какого-либо талантливого христианского инженера, и богатства, чтобы вознаграждать его за труд. Генуэзцев, которые перевезли Мурада в Европу, можно обвинить в том, что они и в этом были его наставниками: вероятно, именно их руки отлили его пушку и наводили ее на цель при осаде Константинополя. Правда, эта первая попытка турок не имела успеха, но в общей сумме боевых действий этого времени преимущество было у них, причем чаще всего они были нападающей стороной и шли на приступ крепостей. Какое-то время соотношение наступательных и оборонительных действий не менялось, и грохочущая как гром артиллерия была нацелена против стен и башен, рассчитанных лишь на сопротивление менее мощным боевым орудиям древности. Венецианцы передали секрет применения пороха правителям Египта и Персии, но их не в чем упрекнуть: эти державы были их союзниками в борьбе против могущества османов. Секрет пороха вскоре стал известен во всей Азии до самых дальних ее областей, и европейцы смогли использовать свое преимущество лишь для легкой победы над дикарями Нового Света. Сравнивая быстрое распространение этого губительного открытия с медленным и трудным движением вперед разума, науки и мирных искусств, философ должен в зависимости от своего характера засмеяться или заплакать над безумием человечества.
Глава 66
ОБРАЩЕНИЯ ГРЕКОВ К СТРАНАМ ЗАПАДА. ПОЕЗДКА ИОАННА II ПАЛЕОЛОГА В РИМ. ПОЕЗДКА МАНУИЛА В ИТАЛИЮ, ФРАНЦИЮ И АНГЛИЮ. ПОХОД ИОАННА II ПАЛЕОЛОГА. ВРЕМЕННЫЙ СОЮЗ ГРЕКОВ И ЛАТИНЯН. ВОЗРОЖДЕНИЕ ГРЕЧЕСКОЙ УЧЕНОСТИ В ИТАЛИИ. ПАПА НИКОЛАЙ V. ПРИМЕНЕНИЕ ДРЕВНИХ ЗНАНИЙ И ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЕ ИМИ
В течение четырех последних столетий правления греческих императоров их дружеское или враждебное отношение к папе и латинянам могло служить указателем степени их процветания бедствия и шкалой, отражавшей возвышение и падение варварских династий. Когда турки из рода Сельджуков захватили Азию и стали угрожать Константинополю, послы Алексея, как мы уже видели, явились просителями на совет в Плацентии и умоляли общего отца всех христиан защитить город Константина. Французские паломники силой оружия отбросили султана от Никеи к Икониуму, но еще до того, как они завершили свое дело, греческие государи вновь почувствовали – или перестали скрывать – свою врожденную ненависть к западным схизматикам, ускорившим первое падение их империи. Дни монгольского вторжения отмечены мягким и доброжелательным тоном слов Иоанна Ватакеса. После того как греки отвоевали обратно Константинополь, первый Палеолог на своем троне был окружен иноземными и внутренними врагами, и пока над его головой висел меч Карла, он, забыв о своей чести, выпрашивал милости у римского первосвященника и для спасения от близкой опасности жертвовал своей верой, своей добродетелью и любовью своих подданных. После кончины Михаила новый государь и его народ подтвердили независимость своей церкви и чистоту своего символа веры. Андроник Старший латинян не боялся и не любил. Во время его последнего бедствия гордость была хранительницей суеверия, к тому же у него не было достойного способа в пожилом возрасте взять назад клятву верности православию, которую он твердо дал в молодости. Его внук, Андроник Младший, был меньше ограничен и по характеру, и по обстановке, в которой находился, поэтому захват Вифинии турками привел его к решению искать земного и духовного союза с государями Запада. После пятидесяти лет раздельного существования и молчания тайный агент императора, монах Варлаам, был направлен к папе Бенедикту XII; данные ему указания были составлены умело и хитро, и похоже, что в них видна рука большого мастера – великого доместика. Варлаам имел поручение сказать так: «Святейший отец, император не меньше, чем вы сами, желает объединения наших двух церквей. Но в этом деликатном деле он обязан уважать свое собственное достоинство и предрассудки своих подданных. Существуют два пути к объединению – сила и убеждение. Сила была уже испробована и не подействовала: латиняне покорили империю, но не покорили души греков. Способ убеждения, хотя и действует медленно, надежен, и его плоды вечны. Возможно, посольство из тридцати или сорока наших богословов пришло бы с ватиканскими богословами к согласию относительно любви к истине и единства веры. Но после их возвращения какая была бы польза от такого соглашения и какова награда за него? Презрительные насмешки их собратьев и упреки слепого упрямого народа. Однако этот народ привык с почтением относиться к Вселенским соборам, которые закрепили догмы нашей веры. Если они не признают постановления, принятые в Лионе, то лишь потому, что восточные церкви не были ни выслушаны, ни представлены на этом произвольно созванном собрании. Для нашей спасительной цели было бы целесообразно и даже желательно, чтобы в Грецию был послан хорошо выбранный легат с поручением созвать патриархов Константинопольского, Александрийского, Антиохийского и Иерусалимского и с их помощью подготовить свободный Вселенский собор».
«Но, – продолжал хитроумный агент, – сейчас на империю нападают и угрожают ей турки, которые уже захватили четыре крупнейших города Анатолии. Жители-христиане этих городов выразили желание вернуться к прежней клятве верности и прежней вере, но силы и доходы императора недостаточно велики для их освобождения, и вместе с римским легатом или раньше его должна прибыть армия франков, которая могла бы изгнать неверных и открыть нам путь к Гробу Господню».
Если бы недоверчивые латиняне потребовали какой-нибудь залог, какое-нибудь предварительное доказательство искренности греков, Варлаам должен был дать ясный и разумный ответ: «1. Только всеобщий собор может завершить объединение церквей, а такой собор нельзя провести, пока все три восточных патриарха и множество епископов не освободились от магометанского ига. 2. Греков отталкивает от латинян длинный ряд притеснений и оскорблений; их нужно склонить к примирению каким-то проявлением братской любви – действенной помощью, которая могла бы укрепить авторитет императора и сторонников объединения и придать вес их доводам. 3. Если даже какие-то различия в вере или обрядах окажутся непреодолимыми, то все же греки – последователи Христа, а турки – общие враги всех, кто носит имя христианина. Армяне, киприоты и жители Родоса также страдают от нападения турок; для французских государей было бы богоугодным делом обнажить мечи за веру и защищать ее повсюду. 4. Даже если считать подданных Андроника худшими из раскольников, еретиков и язычников, то все же здравый политический смысл может подсказать властям западных государств, что им выгодно приобрести полезного союзника, поддержать слабеющую империю, сохранить границы Европы и что лучше объединиться с греками против турок, чем ждать соединения турецких войск с войсками и богатствами захваченной Византии». Эти рассуждения, предложения и просьбы Андроника были встречены с холодным величавым безразличием. Короли Франции и Неаполя отвергли опасности и славу Крестового похода; папа отказался созывать новый собор для утверждения уже давно утвержденных догм веры, и награда, которую он получил за поддержку устаревших требований императора латинян и латинского духовенства, подсказала ему оскорбительную формулировку обратного адреса на ответе: «Посреднику греков и тем, кто именует себя патриархами восточных церквей». Трудно было бы найти время и папу, менее подходящих для такого посольства. Бенедикт XII был тупоумный крестьянин, постоянно одолеваемый сомнениями и утопавший в праздности и вине. Его гордость могла бы обогатить пап третьим венцом на их тиаре, но Бенедикт был одинаково непригоден и для царских, и для пастырских обязанностей.
После кончины Андроника греки, занятые своей гражданской войной, не смели заговорить об объединении всех христиан. Но как только Кантакузин покорил и простил своих врагов, он стал заботиться о том, чтобы оправдаться хотя бы частично за то, что впустил турок в Европу и выдал свою дочь за мусульманского государя. Два государственных чиновника и при них переводчик-латинянин были посланы от его имени к папскому двору в город Авиньон на берегу Роны, куда этот двор был переведен из Рима на семьдесят лет. Они объяснили, какая жестокая необходимость вынудила императора вступить в союз с иноверцами, и по его приказу произнесли уместные в тот момент и поучительные слова о единстве и Крестовом походе. Папа Климент VI, преемник Бенедикта, устроил им радушную и почетную встречу, признал невиновность их государя, простил его из-за его бедственного положения, похвалил его за благородство души и показал, что имеет ясное представление о состоянии греческой империи и о переворотах в ней: эти знания он приобрел благодаря одной даме из Савойи, которая состояла в свите императрицы Анны. Климент не был наделен добродетелями священника, зато обладал силой духа и великолепием государя и своей щедрой рукой одинаково легко раздавал приходы и королевства. Под его властью Авиньон был городом пышности и удовольствий. В юности Климент был развратнее любого барона, и если не спальню, то дворец папы украшали – или оскверняли – своими посещениями дамы – его фаворитки. Войны между Францией и Англией мешали святому делу помощи грекам, но блеск этого замысла льстил честолюбию папы, и греческие послы вернулись на родину вместе с двумя латинскими епископами, посланцами римского первосвященника. Когда они прибыли в Константинополь, император и нунции выразили восхищение благочестием и красноречием друг друга; позже их частые беседы были полны взаимных похвал и обещаний, которые забавляли обе стороны и не обманывали ни одну из них. Благочестивый Кантакузин заявил: «Я восхищен замыслом нашей священной войны, которая должна принести мне личную славу, а христианам общественную пользу. Французским армиям будет открыт свободный путь через мои владения; мои войска, мои галеры и мои сокровища послужат нашему общему делу, и моя судьба будет счастливой, если я смогу заслужить и получить венец мученика. Слова не способны выразить, как горячо я желаю объединения рассеянных по миру членов тела Христова. Если бы моя смерть могла помочь этому, я бы с радостью предложил для ее совершения свой меч и подставил под его удар свою шею. Если бы этот духовный феникс мог родиться из моего пепла, я бы сам сложил дрова для костра и собственными руками зажег пламя». Однако греческий император осмелился отметить, что те правила веры, которые разделяют две церкви, были введены латинянами, проявившими тогда гордыню и излишнюю поспешность. Он отрекся от раболепных и своевольных поступков первого Палеолога и твердо заявил, что его совесть никогда не позволит ему признать никакие решения, кроме постановлений свободного Вселенского собора. «Сложившаяся сейчас обстановка, – продолжал он, – не позволяет папе и мне встретиться ни в Риме, ни в Константинополе; но можно было бы выбрать какой-нибудь приморский город на границе двух империй и созвать туда епископов, чтобы они дали наставление верующим Востока и Запада». Нунции, казалось, остались довольны этим предложением, и Кантакузин преувеличенно сожалел о крушении своих надежд, когда Климент вскоре умер и на папском престоле оказался преемник, не похожий на него характером. Жизнь самого Кантакузина продолжалась, но продолжалась в монастыре, и смиренный монах ничем, кроме своих молитв, не мог влиять на решения совещаний своего ученика с приближенными или государственных советов.
//-- Поездка Иоанна Палеолога в Рим --//
Тем не менее именно этот ученик, Иоанн Палеолог, больше всех византийских государей был склонен к тому, чтобы обнять пастыря Запада, поверить ему и ему подчиниться. Мать Иоанна, Анна Савойская, была крещена в латинской вере. Чтобы выйти замуж за Андроника, она сменила имя, одежду и вероисповедание, но ее сердце оставалось верным родине и прежней религии. Она воспитывала сына, пока он был ребенком, и управляла им, когда он стал императором. В первый год после освобождения Иоанна и возвращения на престол турки по-прежнему были хозяевами Геллеспонта. Сын Кантакузина поднял мятеж в Адрианополе; Иоанн Палеолог не мог положиться ни на себя, ни на свой народ. По совету своей матери он, надеясь на помощь из других стран, отрекся от своих прав, как церковных, так и государственных. Акт, которым он отдавал себя в рабство, был подписан пурпурными чернилами, скреплен золотой печатью и тайно передан агенту-итальянцу. Первой статьей этого договора была клятва императора в верности и повиновении Иннокентию VI и его преемникам, первосвященникам римско-католической церкви. Император обещал с должным почтением принимать папских легатов и нунциев, предоставлять им дворец для проживания и церковь для религиозных обрядов, в доказательство своей искренности отдать в заложники своего второго сына, Мануила. За эти уступки он требовал быстро предоставить ему помощь – пятнадцать галер, а на них пятьсот тяжеловооруженных воинов и тысячу лучников, которые служили бы ему против его христианских и мусульманских врагов. Палеолог обещал надеть на служителей своей церкви и на свой народ то же духовное ярмо, которое надел на себя. Сопротивлению греков, которое можно было вполне обоснованно предвидеть, он противопоставил две очень действенные меры – развращение и образование. Легату было дано право распределять свободные приходы между теми духовными лицами, которые подпишут ватиканский символ веры; для обучения константинопольской молодежи языку и вере латинян были основаны три новые школы, и первым в список учеников было внесено имя Андроника, наследника престола. Далее Палеолог заявлял, что если он не добьется своего ни убеждением, ни силой, то будет недостоин царствовать и передаст папе все свои права государя и отца, чем предоставит Иннокентию полную власть руководить семьей и правительством своего сына-наследника, а также устроить его брак. Но это соглашение не было ни выполнено, ни выпущено в свет. Римские галеры стали таким же плодом воображения, как покорность греков. Унижение оказалось безрезультатным, и только сохранение тайны спасло греческого государя от позора.
Турецкая военная гроза вскоре разразилась над его головой: потеряв Адрианополь и Романью, он оказался заперт в своей столице и стал вассалом высокомерного Мурада в трусливой надежде, что этот дикарь съест его в последнюю очередь. В этом жалком и презренном положении Палеолог решил отправиться морем в Венецию, а затем броситься к ногам папы. До него ни один из византийских государей не бывал в незнакомых странах Запада; но только в этих странах он мог найти утешение или избавление от беды. К тому же для его достоинства было менее унизительно появиться в священной коллегии, чем в Османской Порте. В это время после долгого отсутствия римские первосвященники возвращались из Авиньона на берега Тибра. Кроткий и добродетельный Урбан V поощрил греческого государя и разрешил ему это паломничество, а себя прославил тем, что в один и тот же год принял в Ватикане обоих призрачных императоров – тени величия Константина и Карла Великого. Во время этой поездки-прошения константинопольский император, потерявший свое тщеславие в дни бедствий, дал больше, чем пустые слова и формальные обещания подчиниться, которых от него ждали. Ему устроили предварительную проверку, и он в присутствии четырех кардиналов признал, как истинный католик, верховенство папы и исхождение Святого Духа от двух лиц Троицы. После этой очистительной церемонии он был допущен к папе на публичный прием в церковь Святого Петра. Урбан сидел на троне в окружении своих кардиналов; греческий монарх три раза преклонил перед ним колени, а затем благочестиво поцеловал ноги, руки и, наконец, губы святого отца. Папа отслужил торжественную обедню в его присутствии, позволил ему вести под уздцы своего мула и дал в его честь роскошный обед в Ватикане. Палеолога принимали дружелюбно и с почетом, но все же между императором Востока и императором Запада соблюдалось некоторое различие, и восточный гость не смог получить редко предоставлявшуюся честь – возможность читать Евангелие в чине дьякона. Ради своего нового приверженца Урбан постарался разжечь религиозный пыл в душах короля Франции и других западных правителей, но обнаружил, что они холодны к общему делу, а деятельны только в спорах между собой. Последней надеждой императора был наемник-англичанин Джон Хоквуд, иначе Джованни Акуто, который со своей шайкой авантюристов, носившей название «Белое братство», опустошил Италию от Альп до Калабрии, продавал свои услуги то одному, то другому из враждующих государств и был справедливо отлучен от церкви за то, что обстрелял из луков резиденцию папы. Было дано специальное разрешение на переговоры с этим стоявшим вне закона человеком, но у Хоквуда не хватило то ли сил, то ли мужества на это предприятие. Возможно, для Палеолога было удачей не получить помощь, которая должна была дорого стоить, не давала больших результатов и могла стать опасной. С безутешным горем в душе грек стал собираться в обратный путь, но даже его возвращение задержалось из-за самого постыдного препятствия. По приезде в Венецию он занял большую сумму денег под огромные проценты, но его сундуки были пусты, кредиторы не желали ждать, и императора посадили в заточение, решив, что это будет самый надежный способ получить с него долг. Его старший сын, Андроник, регент Константинополя, получил одну за другой несколько горячих просьб исчерпать все возможные источники денег, даже обобрать церкви, но спасти отца от плена и позора. Однако бесчеловечный юноша не чувствовал этого позора, а плену императора втайне радовался. Государство было бедно, а духовенство упрямо, и тут же нашелся – иначе и быть не могло – религиозный предлог, оправдывавший преступное безразличие и промедление. За такое пренебрежение сыновьим долгом Андроник получил суровый упрек от своего брата Мануила, а Мануил сразу же продал или заложил все свое имущество, приплыл на корабле в Венецию, освободил отца и предложил свою свободу в обеспечение долга. Вернувшись в Константинополь, государь-отец наградил этих двоих своих сыновей, как они того заслуживали, но ни вера, ни нравы праздного ленивца Иоанна Палеолога не стали лучше после его паломничества в Рим. Его отступление от истинной веры (или «обращение в истинную веру») не имело никаких последствий ни для церкви, ни для мирян и потому было скоро забыто как греками, так и латинянами.
//-- Поездка Мануила в Италию, Францию и Англию --//
Через тридцать лет после возвращения Иоанна Палеолога его сын и наследник Мануил тоже посетил западные страны по схожей причине, но действовал с большим размахом. В предыдущей главе я уже рассказал о его договоре с Баязетом, нарушении этого договора, осаде Константинополя и о французском подкреплении, которым командовал великодушный Бусико. Мануил вначале искал помощи у государств Запада через своих послов, но затем решил, что вид бедствующего монарха заставит плакать и просить за него даже самых суровых варваров, а маршал, который посоветовал византийскому государю эту поездку, подготовил и его прием. Суша была захвачена турками, но морской путь до Венеции был свободен и безопасен. Италия приняла Мануила как первого или по меньшей мере второго из христианских государей. Императору сочувствовали как защитнику и исповеднику христианской веры, а достоинство, с которым он себя держал, не позволяло сочувствию опуститься до презрения. Из Венеции он ехал через Падую и Павию, и даже герцог Миланский, тайный союзник Баязета, пропустил императора через свои владения и дал ему почетных провожатых. На границе Франции Мануила встретили королевские офицеры, которые взяли на себя заботы о нем самом, его поездке и его расходах. Две тысячи богатейших граждан на конях и с оружием выехали встречать его в Шарантон, по соседству со столицей. У ворот Парижа его приветствовали канцлер и парламент. Карл VI в сопровождении принцев и знатных господ своей страны приветствовал его как брата и сердечно обнял. Преемник Константина был в одежде из белого шелка и ехал на коне молочно-белой масти, а во французском церемониале это имеет очень большое значение: белый цвет считается символом высшей власти, и во время своего недавнего визита во Францию император Германии после высокомерного требования и ворчливого отказа был вынужден довольствоваться вороным скакуном. Мануил жил в Лувре; вежливые французы устраивали в его честь праздники и балы или доставляли ему удовольствие пирами и охотой, умело чередуя все это в таком порядке, чтобы показать свое великолепие и отвлечь гостя от его горя. Императору было позволено молиться по правилам греческой веры в собственной часовне, и богословы из Сорбонны были поражены, а возможно, и возмущены языком, обрядами и одеяниями греческого духовенства. Но императору достаточно было только взглянуть на состояние французского королевства, чтобы потерять всякую надежду на действенную помощь. Несчастный Карл, хотя временами его разум и прояснялся, постоянно впадал то в буйное помешательство, то в тупое слабоумие. Бразды правления вырывали друг у друга его брат герцог Орлеанский и его дядя герцог Бургундский, соперничество их сторонников готовило стране беды гражданской войны. Брат короля, веселый юноша, растрачивал свою жизнь на услады роскоши и любви, дядя же был отцом графа Жана Неверского, незадолго до этого выкупленного из турецкого плена. Бесстрашный сын горячо желал отомстить за свое поражение, но более осторожный владетель Бургундии считал, что с него достаточно расходов и опасностей предыдущей попытки. Удовлетворив любопытство и, возможно, утомив терпение французов, Мануил решил посетить Англию. На пути из Дувра в Кентербери его встретили с должным почетом настоятель и монахи монастыря Святого Остина, а в Блэкхите король Генрих IV вместе со своим двором приветствовал «греческого героя» (здесь я повторяю слова нашего старинного историка). Мануил много дней прожил в Лондоне, где его поселили и принимали как императора Востока. Но положение Англии еще меньше позволяло ей участвовать в священной войне. В том самом году наследственный государь был свергнут с трона и убит, страной правил удачливый захватчик престола, наказанный за честолюбие завистью и угрызениями совести. К тому же Генрих Ланкастерский не мог ни отвлечься сам, ни отвлечь свои войска от защиты собственного трона, который постоянно раскачивали заговоры и мятежи. Английский монарх жалел, высоко ценил и приветствовал праздниками константинопольского императора, но крест взял лишь для того, чтобы успокоить свой народ и, возможно, свою совесть благочестивым намерением или его видимостью. Мануил, однако, остался доволен подарками и почестями и вернулся в Париж удовлетворенным. Затем он отправился обратно, проехал через Германию и Италию, затем в Венеции взошел на корабль, водным путем добрался до Морей и там стал терпеливо ждать своего крушения или избавления. Он все же избежал постыдной необходимости открыто или тайно выставить свою веру на продажу.

Латинская церковь была разорвана великим расколом: короли, народы, университеты Европы подчинялись одни римским папам, другие – папам авиньонским. Император, старавшийся добиться дружбы обеих сторон, не поддерживал никаких сношений ни с одним из одинаково непопулярных и бедных соперников. Его поездка произошла в год юбилея, но, проезжая по Италии, он не пожелал получить и не старался заслужить то полное отпущение грехов, которое избавляло верующих от вины или от покаяния. Римский папа, обиженный этим пренебрежением, обвинил императора в непочтительном отношении к образу Христа и призвал итальянских государей отвергнуть и покинуть упрямого схизматика.
Во время Крестовых походов греки с изумлением и ужасом смотрели на людской поток, который тек с неизвестного им Запада. Поездки их последних императоров на этот Запад подняли занавес, разделявший народы, и глазам греков стали видны могучие нации Европы, которые они больше не осмеливались клеймить позорным именем «варвары». Наблюдения Мануила и его более проницательных спутников были сохранены для потомства византийским историком, который жил в то время. Будет достаточно забавно, а может быть, к тому же и поучительно взглянуть сейчас на его описания Германии, Франции и Англии – стран, чье прошлое и настоящее так хорошо знакомы нам.
I. ГЕРМАНИЯ (так пишет этот грек, Халкондил) очень широка – от Вьенны до океана, а в длину простирается (странная география) от Праги в Богемии до реки Тартессус и Пиренейских гор. Почва ее достаточно плодородна и не годится лишь для олив и фиг, воздух полезен для здоровья, тела местных жителей крепки и здоровы, и эти холодные края редко страдают от моровых болезней и землетрясений. После скифов или татар германцы самый многочисленный из народов. Они смелы и терпеливы, и, если бы их всех объединяла власть одного главы, их сила была бы неодолимой. Они получили в дар от папы право выбирать римского императора, и ни один народ не верен и не послушен латинскому патриарху больше, чем они. Основная часть страны поделена между князьями и прелатами, но Страсбург, Кёльн, Гамбург и еще более двухсот вольных городов управляются мудрыми и беспристрастными законами согласно воле и в интересах всего сообщества жителей. Дуэли, то есть поединки пеших противников, очень распространены у них и в мирное, и в военное время. Их изобретательность достигла блестящих успехов во всех механических искусствах, и германцы могут гордиться тем, что они изобрели порох и пушку, которые теперь известны почти всему миру.
II. Королевство ФРАНЦИЯ простирается на расстояние пятнадцати или даже двадцати дней пути от Германии до Испании и от Альп до Британского океана; оно имеет много процветающих городов, и среди них – Париж, город короля, превосходящий все остальные богатством и роскошью. Многие князья и властители по очереди присутствуют во дворце короля и признают его своим верховным владыкой; самые могущественные из них – герцог Бретани и герцог Бургундский, владелец той богатой провинции Фландрия, в гавани которой заходят корабли из нашего моря и более далеких морей. Французы – древний и богатый народ; их язык и нравы похожи на итальянские, хотя и несколько отличаются от них. Гордые императорским саном Карла Великого, своими победами над сарацинами и подвигами своих героев Роланда и Оливье, они считают себя первым среди западных народов, но недавно эту глупую гордыню смирили их неудачи в войнах против англичан, жителей Британского острова.
III. БРИТАНИЯ расположена в океане напротив берегов Фландрии. Ее можно считать одним островом или тремя островами, но вся она объединена общими выгодами, одинаковыми нравами и схожим правлением. Окружность ее равна пяти тысячам стадий. Эта страна густо усеяна городами и деревнями; хотя в ней не растет виноград и не очень много фруктовых деревьев, она богата пшеницей и ячменем, медом и шерстью, и ее жители изготавливают много тканей. Лондон, главный город этого острова, мог бы по праву получить первое место среди городов Запада по числу жителей и могуществу, по богатству и роскоши. Он расположен на берегах Темзы, широкой и быстрой реки, которая на расстоянии трехсот миль от него впадает в Галльское море; ежедневные приливы и отливы позволяют торговым кораблям безопасно подплывать к нему и отплывать. Король стоит во главе могущественной и буйной аристократии, его главные вассалы владеют своими землями на основе независимого и неотъемлемого права, а пределы его власти и их подчинения определяются законами. Это королевство в прошлом часто страдало от вторжения иностранных захватчиков и от внутренних мятежей, но его жители отважны и выносливы, известны как хорошие воины и победоносны в боях. Форма их щитов происходит от итальянской, форма мечей – от греческой, а применение длинных луков – местная особенность и решающее преимущество англичан. Их язык не похож на языки народов материка. По обычаям домашней жизни их нелегко отличить от их соседей-французов, но в их нравах есть в высшей степени странная особенность: они не требуют верности от супругов и целомудрия от женщин. Когда они ходят друг к Другу в гости, первым делом гостеприимства становится приглашение гостя в объятия жены или дочерей хозяина. Друзья без стыда отдают и берут один у другого на время жену или дочь, и островитян не оскорбляют ни такие странные сделки, ни их неизбежные последствия.
Мы, знающие обычаи старой Англии и уверенные в добродетели наших матерей, можем улыбнуться легковерию или возмутиться несправедливостью грека, который, должно быть, принял скромное приветствие [207 - У Эразма в его книге есть очень милый абзац об английской манере целовать чужеземцев при их приезде и отъезде, однако он не делает из этого обычая никаких любострастных выводов.] за греховные объятия. Но его легковерие или несправедливость могут стать для нас важным уроком и научить нас не доверять отчетам путешественника-иностранца, прибывшего издалека, и не сразу верить любому рассказу, который не соответствует законам природы и характеру человека.
После своего возвращения и победы Тимура Мануил много лет царствовал в покое и процветании. Пока сыновья Баязета добивались дружбы Мануила и не нападали на его владения, он был доволен религией своего народа и в свободные часы сочинил двадцать богословских диалогов в ее защиту. Появление византийских послов на соборе в Констанце было знаком того, что и турки, и латинская церковь вновь стали сильны: завоевания султанов Магомета и Мурада примирили императора с Ватиканом, а осада Константинополя почти побудила его признать исхождение Святого Духа от Отца и Сына. Когда Мартин V, не имея соперников, вступил на престол Святого Петра, вновь начался дружеский обмен письмами и посольствами между Востоком и Западом. Честолюбие одной стороны и бедствия другой подсказывали обеим одни и те же достойные слова о милосердии и мире. Хитрый грек выразил желание женить своих шестерых сыновей на итальянских принцессах, и не менее хитрый римлянин послал к нему дочь маркиза де Монферрата в сопровождении свиты из знатных девиц, чтобы те своим очарованием ослабили упрямство схизматиков. Но проницательный взгляд увидел бы, что эти пылкие чувства были ничего не значащей лживой маской, под которой двор и духовенство Константинополя скрывали свои истинные намерения. Император делал шаг навстречу Западу в пору бедствий и опасности и отступал назад в спокойные времена, давал своим министрам то одни указания, то другие, противоположные, а от настойчивых требований немедленно дать ответ уклонялся, заявляя, что должен внимательно рассмотреть дело или что ему необходимо узнать мнение его патриархов и епископов, а он не может созвать их, когда турецкие войска находятся у ворот его столицы. Из обзора государственных дел того времени становится ясно, что греки настаивали на трех пунктах соглашения и их выполнении в следующем порядке: сначала военная помощь, затем совет, наконец, объединение; а латиняне уклонялись от второго пункта, а пункт первый обещали выполнить лишь добровольно и только в награду за пункт третий. Но мы имеем возможность раскрыть здесь самые тайные замыслы Мануила в том виде, как он объяснял их в частной беседе, ничего не приукрашивая и ничего не скрывая. В конце жизни этот император назначил своим соправителем своего старшего сына Иоанна, который стал императором Иоанном II Палеологом, и передал ему основную часть прав и основную тяжесть власти главы государства. Однажды в присутствии своего историка и любимого камергера Францы он объяснил своему соправителю и наследнику истинный принцип переговоров с папой. «Наше последнее оружие против турок – их страх, что мы объединимся с латинянами, с воинственными народами Запада, которые могут взяться за оружие для нашего спасения и уничтожить их. Каждый раз, когда эти иноверны будут тебе угрожать, ставь у них перед глазами эту опасную картину. Предлагай созвать съезд, обсуждай средства для этого, но всегда тяни время и не давай произойти этому собранию, которое не может принести нам ни духовной, ни земной выгоды. Латиняне горды, а греки упрямы; ни одна сторона не отступит и не откажется от своих слов, и попытка заключить идеальный союз закрепит раскол, создаст отчуждение между церквами и оставит нас без надежды и без всякой защиты на милость варваров». Молодой государь, рассерженный этим полезным уроком, встал и молча ушел. Дальше Франца пишет: «Мудрый монарх взглянул на меня и заговорил снова: «Мой сын считает себя великим государем и героем, но, к сожалению, наш жалкий век не дал нам достаточно места ни для величия, ни для героизма. Может быть, его отвага была бы хороша в более счастливые дни наших предков, но сейчас для последних остатков нашего имущества нужен не император, а осторожный управляющий. Я отлично помню его огромные надежды на союз с Мустафой и очень боюсь, что его безрассудное мужество приведет наш род к гибели, и даже вера ускорит наше падение». Все же опытность и власть Мануила помогали ему сохранять мир и уклоняться от созыва совета, пока он не закончил свой земной путь на семьдесят восьмом году жизни, в одежде монаха, разделив свое движимое имущество между своими детьми, бедняками, своими врачами и любимыми слугами. Один из его шести сыновей, Андроник II, получивший город Фессалонику и титул князя, умер от проказы вскоре после того, как этот город был продан венецианцам, а потом захвачен турками. Несколько счастливых случаев вернули под власть империи Пелопоннес, иначе Морею, и в дни своего процветания Мануил укрепил узкий перешеек длиной шесть миль каменной стеной, имевшей сто пятьдесят три башни. Эта стена рухнула от первого же удара османов. Плодородный полуостров мог быть достаточно большим владением для четырех младших братьев: Феодора, Константина, Димитрия и Фомы. Но они истратили остатки своих сил в борьбе друг против друга, и менее удачливые из соперников были вынуждены жить в подчинении у победителя в императорском дворце.
//-- Поездка Иоанна II Палеолога --//
Старший сын Мануила, Иоанн II Палеолог, после смерти отца был признан единственным императором греков. Сразу же после этого он развелся со своей женой и вступил в новый брак с принцессой Трапезундской: для него красота была главным качеством императрицы, а духовенство уступило ему после его твердого заявления, что, если ему не будет разрешен развод, он уйдет в монастырь и отдаст трон своему брату Константину. Первой и, по сути дела, единственной победой Палеолога было обращение в христианскую веру некоего еврея, которого император в результате долгого научного спора уговорил перейти в христианство – и эта мимолетная победа подробно описана в летописи. Но вскоре Иоанн снова стал мечтать об объединении Востока и Запада и, не обращая внимания на совет отца, выслушал с одобрением, которое казалось искренним, предложение встретиться с папой римским на всеобщем съезде по другую сторону Адриатики. Этот опасный замысел Мартин V поощрял, но преемник Мартина Евгений обсуждал без увлечения. После долгих утомительных переговоров император в конце концов получил приглашение от участников латинского съезда нового типа – созванного в Базеле собрания независимых прелатов, которые именовали себя представителями и судьями католической церкви.
Римский первосвященник боролся за дело церковной свободы и завоевал ее, но освободитель духовенства скоро стал тираном для своих победивших подчиненных, а поскольку его особа была священна, он был неуязвим для того оружия, которое в их руках было таким метким и действенным против гражданских наместников. Право выбора – их Великая хартия вольностей – уничтожалось обжалованием решений, оказывалось обойдено путем назначения опекунов или покровителей, или его сила превращалась в ничто из-за действия противоположно направленной силы даров и пожалований. При римском дворе были устроены публичные торги, на которых кардиналы и любимцы папы обогатились за счет добычи, захваченной у народов, а жители любой страны могли жаловаться, что самые важные и богатые приходы достались чужеземцам и тем, кто сам не участвовал в аукционе. В те годы, когда папы жили в Авиньоне, их честолюбие ослабло и перешло в более низкие страсти – скупость [208 - Папа Иоанн XXII (в 1334 году) оставил после себя в Авиньоне восемнадцать миллионов золотых флоринов и еще посуды и драгоценностей на семь миллионов флоринов. Об этом смотрите в хронике Джованни Виллани, брат которого получил эти цифры от папских казначеев. Это шесть или восемь миллионов фунтов стерлингов – для XV века огромная, почти невероятная сумма.] и любовь к роскоши: эти главы церкви строго требовали от священников своевременной уплаты налога первыми плодами и десятой части доходов, но легко оставляли без наказания пороки, нарушения общественного порядка и коррупцию.
Эти многочисленные скандальные истории стали еще более громкими во время великого раскола западной церкви, который продолжался больше пятидесяти лет. Во время яростной борьбы между Римом и Авиньоном каждый из соперников выставлял напоказ пороки другого, а шаткость их положения уменьшала почтение к их власти, ослабляла их дисциплину и умножала их желания и требования. Чтобы залечить раны церкви и восстановить внутри нее монархическое правление, были созваны два собора – в Пизе и затем в Констанце; но участники этих двух огромных собраний осознали свою силу и решили отомстить за права духовной аристократии. В Констанце святые отцы начали с решения по поводу личностей – отвергли двух глав церкви, а третьего, которого до той поры признавали своим верховным владыкой, низложили; затем они перешли к обсуждению природы и границ верховной власти Рима и разошлись лишь после того, как постановили, что власть всецерковного съезда выше власти папы. Было принято решение, что такие съезды должны собираться постоянно через одинаковые промежутки времени для управления церковью и для ее реформирования и что участники каждого собора перед тем, как объявить его закрытым, должны определить время и место следующего собрания. В следующий раз римский двор благодаря своему влиянию легко сумел обойти это постановление, и намеченный церковный съезд в Сиенне не был созван, но смелые и мужественные решения Базельского собора едва не погубили правившего тогда папу Евгения IV. Святые отцы, верно угадывая его намерения, поспешили обнародовать свое первое постановление, провозглашавшее, что представители воинствующей церкви на земле имеют право судить в богословских и духовных делах всех христиан, в том числе и папу римского, и что всецерковный съезд может быть распущен, прерван или перенесен в другое место лишь по добровольному и принятому в результате свободного обсуждения решению его участников. Когда им сообщили, что Евгений подготовил полную громоподобных угроз буллу, чтобы разогнать их съезд, они осмелились вызвать к себе преемника святого Петра, не подчинившегося решению высшей власти, читать ему наставления, угрожать ему и осуждать его. После многих отсрочек, целью которых было дать обвиняемому время покаяться, они в конце концов постановили, что если он не покорится в течение шестидесяти дней, то будет временно лишен всей своей церковной и светской власти. А чтобы исполнить свой приговор не только над служителем Бога, но и над светским государем, они взяли в свои руки управление Авиньоном, отменили решения об отчуждении церковного имущества и защитили Рим от новых налогов. Их дерзость была оправдана не только согласием всего духовенства, но также мощной поддержкой главных монархов христианского мира. Император Сигизмунд объявил, что будет слугой и защитником собора, Германия и Франция тоже встали на их сторону, герцог Миланский был врагом Евгения, а римский народ восстал против папы и изгнал его из Ватикана. Евгению, которого покинули сразу и земные, и духовные его подданные, оставалось лишь одно – покориться. В своей новой булле папа унизил себя до последней степени: отменил свои постановления и утвердил решения церковного съезда, включил в это почетное собрание своих легатов и кардиналов и, как казалось, покорился его решению о праве верховного суда. Слава о соборе разнеслась по всем странам Запада; именно при его участниках Сигизмунд принял посольство турецкого султана, и послы поставили у его ног двенадцать огромных ваз, наполненных шелковыми одеждами и золотыми монетами. Базельские святые отцы стремились прославиться еще больше – вернуть греков, а также и богемцев в лоно римской церкви. Поэтому их посланцы пригласили константинопольских императора и патриарха присоединиться к собранию, которому доверяют народы Запада. Палеолог был не против, и его послы были с положенными почестями представлены католическому сенату. Но было похоже, что выбор места встречи станет непреодолимым препятствием: император не желал ни переезжать через Альпы, ни переплывать Сицилийское море и ясно заявил, что собор должен заседать в каком-нибудь удобном для этого городе в Италии или хотя бы на Дунае. Остальные статьи договора обсуждались с большей охотой, и по обоюдному согласию было постановлено, что приглашающая сторона оплатит путевые расходы императора и его свиты из семисот человек, немедленно выделит восемь тысяч дукатов для устройства на новом месте греческих духовных лиц и предоставит денежную сумму в десять тысяч дукатов, отряд из трехсот лучников и несколько галер для защиты Константинополя на время отсутствия императора в его столице. Расходы по подготовке оплатил из своих средств город Авиньон, и после некоторых трудностей и задержек в Марселе были приготовлены корабли и все, что они должны были перевезти.
Палеолог был в беде, а церковные власти Запада в это время спорили между собой о том, насколько надежна его дружба. Но деятельный и ловкий монарх оказался сильнее, чем медленная и негибкая государственная машина республики. Базельские отцы в своих постановлениях все время старались ограничить деспотизм папы и создать для церкви постоянный верховный суд. Евгению не терпелось сбросить ярмо, а союз с греками мог стать удобным предлогом для того, чтобы переселить мятежный собор с берегов Рейна на берега По. По другую сторону Альп святые отцы из собора утратили бы свою независимость. Савойя и Авиньон, на которые они неохотно согласились, были описаны в Константинополе как расположенные далеко за Геркулесовыми столбами. Император и его священнослужители боялись опасностей долгого плавания по морю. Кроме того, они были оскорблены высокомерным заявлением, что собор, уничтожив молодую ересь богемцев, теперь быстро искоренит и старую ересь греков. А в отношениях с Евгением все шло гладко, все были уступчивы и почтительны, и он пригласил византийского монарха исцелить своим присутствием сразу два раскола – в латинской церкви и в восточной. Для их дружеской встречи была выбрана Феррара, расположенная поблизости от побережья Адриатики, и после некоторых допустимых подделок и краж было тайно подготовлено постановление о том, что собор по собственному согласию переезжает в этот итальянский город. Для этого были снаряжены девять галер в Венеции и на острове Кандия. Усердные итальянцы опередили более медленные базельские корабли. Римский адмирал получил приказ жечь, топить и уничтожать противника, и эти два церковных флота могли бы встретиться в тех же морях, где когда-то Афины и Спарта сражались за первенство в славе. Палеолог, потрясенный наглостью двух партий, которые не давали ему покоя и готовы были сражаться за обладание им, не сразу решился покинуть свой дворец и свою страну ради испытаний опасного пути. Совет отца еще не стерся из его памяти, а разум должен был подсказать императору, что, пока латиняне расколоты, они не могут все вместе выступить против иноземного врага. Сигизмунд отговаривал его от несвоевременного и рискованного предприятия; совет был бескорыстным, поскольку Сигизмунд был на стороне собора, и подкреплялся странным убеждением, будто бы германский цезарь выберет себе среди греков наследника и преемника на престоле Западной империи. Даже турецкий султан выступил в роли советчика, а ему, возможно, было опасно верить, но было опасно и оскорбить его. Мурад не разбирался в ученом смысле споров между христианами, но опасался объединения христиан. Он предложил выделить из собственной казны средства на удовлетворение нужд византийского двора и с притворным великодушием пообещал, что Константинополь останется цел и невредим в отсутствие своего властителя. Палеолог принял решение в пользу самых роскошных даров и самых своевременных обещаний. Он хотел на время покинуть то место опасностей и бед, где находился, поэтому дал посланцам собора двусмысленный ответ, отпустил их, а затем заявил, что намерен перейти на римские галеры. Патриарх Иосиф был в таких годах, когда человек более доступен для страха, чем для надежды. Он боялся моря и потому выразил опасение, что в чужой стране могущество и многочисленность латинского собора заглушит и его слабый голос, и еще около тридцати голосов его православных собратьев. Воля монарха, который поручил ему быть на соборе, лестные для него заверения, что там его выслушают как оракула народов, и собственное тайное желание научиться у западного собрата тому, как освобождают церковь от ига королей, заставили патриарха уступить. Сопровождать его были назначены пять служителей собора Святой Софии, носившие высокое церковное звание «крестоносители», и один из них, еклезиарх, то есть проповедник Сильвестр Сиропул, оставил интересный и написанный без принуждения рассказ об этом ложном союзе. Для духовных лиц, которые неохотно повиновались приказу императора и патриарха, покорность была первейшей обязанностью, а терпение – самой полезной добродетелью. В списке двадцати выбранных для поездки епископов мы встречаем имена митрополитов Гераклеи и Кизика, Никеи и Никомедии, Эфеса и Трапезунда и прославленные личными заслугами имена Марка и Виссариона – двух епископов, которые получили свой сан благодаря учености и красноречию. Вместе с ними отправились в путь несколько монахов и философов, которые должны были показать чужеземцам ученость и святость греков, а также хор из специально отобранных лучших певцов и музыкантов. Патриархи Александрии, Антиохии и Иерусалима были представлены своими подлинными или мнимыми посольствами, примас Руси представлял церковь своей страны, и греки могли сравниться с латинянами по размеру своей духовной империи. Драгоценные сосуды собора Святой Софии были выставлены под удары ветров и волн для того, чтобы патриарх мог проводить службы с подобающей пышностью. Все золото, какое смог раздобыть император, было истрачено на массивные украшения для его постели и колесницы, а император и патриарх притворялись, будто так же процветают и богаты, как их древние предшественники, и в то же время ссорились из-за того, как они поделят пятнадцать тысяч дукатов – первую милостыню римского первосвященника. После необходимых приготовлений Иоанн Палеолог, его многочисленная свита, а также сопровождавшие его брат Димитрий и самые уважаемые лица церкви и государства погрузились на восемь парус-но-гребных судов и направились по турецким проливам мимо Галлиполи через Архипелаг и мимо Морей в Адриатический залив.
//-- Временный союз греков и латинян --//
После утомительного и беспокойного плавания, продолжавшегося семьдесят семь дней, эскадра встала на якорь в виду Венеции, где гостям оказали прием, который выразил радость и показал все великолепие этой богатой республики. Скромный Август, правя всем миром, никогда не требовал для себя от подданных таких почестей, какие независимое государство расточало его слабому преемнику. С высокого трона, который был установлен на корме корабля, император принял визит – или, как выражались греки, поклонение дожа и сенаторов. Они приплыли на «Буцентавре», за которым следовали двенадцать величественных галер; море вокруг было усеяно бесчисленными гондолами, парадными и прогулочными. Воздух звенел от музыки и приветственных криков; моряки и даже суда были одеты в шелк и золото, а на всех гербах и карнавальных фигурах были рядом римские орлы и львы святого Марка. Триумфальное шествие поднялось к Большому каналу, проплыло под мостом Риальто. Восточные чужеземцы не сводили восхищенных глаз с дворцов, церквей и многолюдной толпы жителей города, который словно плавал на поверхности вод, и грустно вздохнули, увидев военные трофеи и памятники побед, которыми этот город был украшен после разграбления Константинополя. Проведя пятнадцать дней в гостеприимной Венеции, Палеолог продолжил свой путь по суше и по воде в Феррару, и в этом случае Ватикан смирил свою гордость, следуя давней политике – щадить достоинство древнего сана императоров Востока. Палеолог въехал в город на вороном коне, но перед ним вели коня молочно-белой масти в сбруе, украшенной вышитыми изображениями золотых орлов. Балдахин над его головой несли князья д'Эсте, сыновья или родственники Николо, маркиза города, который был более могущественным государем, чем сам император. Палеолог сошел с коня лишь у подножия лестницы. Папа прошел к нему навстречу до дверей своего жилища. Император заявил, что готов преклонить колени перед папой – папа отказался принять эту честь, обнял его по-отечески и провел к креслу, стоявшему слева от его собственного. Патриарх же не сошел на берег со своей галеры, пока не была разработана и принята церемония встречи епископов Рима и Константинополя, почти как двух равных. Папа под звуки приветствий поцеловал патриарха как брата в знак единения и милосердия, и ни один из служителей греческой церкви не целовал покорно ноги примасу Запада. При открытии собора светские и церковные властители потребовали для себя почетные места в центре зала, и Евгений смог избежать повторения древнего случая с Константином и Марцианом лишь благодаря тому, что напомнил: его предшественники не присутствовали лично ни в Никее, ни в Халкедоне. После долгих споров было решено, что одному народу будет отведена правая половина церкви, другому левая; в латинском ряду первым будет стоять трон святого Петра, один из всех самый высокий; трон греческого императора будет стоять напротив второго места – пустого трона императора Запада [209 - Латинская чернь смеялась над странными нарядами греков, особенно над длиной их одежд, рукавов и бород. Император в этом отношении не отличался от остальных и выделялся только пурпурным цветом одежды и венцом с драгоценным камнем наверху. Однако был и зритель, который признался, что в греческих одеждах больше солидности и достоинства, чем в итальянских.], которому будет равен по высоте.
Но как только праздники и ритуал уступили место более серьезным переговорам, греки оказались недовольны и своей поездкой, и собой, и папой. Хитрые послы Евгения рассказывали, что он процветает и стоит во главе государей и прелатов Европы, которые слушаются его голоса, верят и вооружаются, как и когда он велит. Малочисленность Вселенского собора в Ферраре показала, что папа слаб: на первом заседании, когда его открывали, от латинян присутствовали только пять архиепископов, восемнадцать епископов и десять аббатов, из которых большинство были подданными или земляками первосвященника-итальянца. Кроме герцога Бургундского, ни один западный правитель не появился на этом съезде сам и даже не прислал своих послов. Отменить вполне обоснованные базельские постановления, направленные против Евгения и его сана, тоже было невозможно, и в конце концов было решено провести новые выборы. В этих обстоятельствах Палеолог попросил и получил то ли перемирие, то ли отсрочку до тех пор, пока не сможет ожидать от согласия латинян какой-нибудь земной награды за непопулярный союз; после первого заседания публичные переговоры были отложены более чем на шесть месяцев. Император с группой своих избранных любимцев и своих «янычар» поселился на лето в приятном просторном монастыре на расстоянии шести миль от Феррары, забыл среди радостей охоты о бедах церкви и государства и упрямо нарушал правила игры, не слушая ничьих справедливых жалоб, будь жалобщик маркизом или крестьянином. Несчастные греки в это время терпели все тяготы изгнания и бедности. Каждому чужеземцу, чтобы он имел на что жить, выдавали содержание в размере трех или четырех золотых флоринов в месяц, и хотя вся сумма была не больше семисот флоринов, выплата этих денег много раз и надолго задерживалась из-за беспечности или намеренной политики римского двора [210 - Греки с большим трудом добились, чтобы им вместо продовольствия выдавали деньги – по четыре флорина в месяц людям благородного звания и по три флорина их слугам, а кроме того, еще тридцать флоринов императору, двадцать пять патриарху и двадцать деспоту, то есть князю Димитрию. В первый месяц был выплачен 691 флорин, и по этой сумме можно вычислить, что греков всех сословий было не больше 200 человек. К двадцатому октября 1438 года задержка по выплате этого содержания составляла четыре месяца, в апреле 1439 года – три месяца, а в июле того же года, ко времени заключения союза, задержка была пять с половиной месяцев.].
Они мечтали скорее освободиться, но им не давала убежать тройная цепь: в воротах Феррары у них требовали паспорт от их начальства, правительство Венеции обещало арестовывать и отсылать назад беглецов, а в Константинополе их ждало неизбежное наказание – отлучение от церкви, штрафы и приговор, по которому виновного должны были раздеть догола и прилюдно выпороть плетьми, даже если он был из духовного сословия. Только необходимость выбирать между голодом и диспутом смогла заставить греков открыть первое заседание, и они очень неохотно согласились переехать из Феррары во Флоренцию вместе с арьергардом летучего собора. Этот новый переезд был вызван крайней необходимостью: в Ферраре началась чума, верность маркиза могла казаться ненадежной, у ворот стояли наемные войска герцога Миланского, а поскольку Романья была захвачена ими, то папа, император и епископы не без труда и не без опасности для себя разведывали путь по заброшенным тропам через Апеннины.
Но время и дипломатия помогли преодолеть все эти препятствия. Применяя грубую силу, базельские отцы не повредили, а, наоборот, помогли делу Евгения: народы Европы с отвращением отвергли раскол и не признали избрание Феликса V, который был сначала герцогом Савойским, затем отшельником, а теперь стал папой римским. Соперник Феликса постепенно вернул на свою сторону великих государей, сначала добившись от них выгодного нейтралитета, а затем прочного союза. Легаты базельцев и несколько почтенных членов собора перебежали в римскую армию, которая понемногу увеличивалась в числе и приобретала уважение. Базельский съезд уменьшился до тридцати девяти епископов и трехсот духовных лиц более низкого звания, а флорентийские латиняне могли предъявить миру подписи самого папы, восьми кардиналов, двух патриархов, восьми архиепископов, пятидесяти двух епископов и сорока пяти аббатов или глав религиозных орденов. После девяти месяцев работы и двадцати пяти заседаний они добились выгодного и славного для них воссоединения греков с латинской церковью. Представители двух церквей обсуждали главным образом четыре вопроса: 1. Только ли неквасной хлеб может быть телом Христовым в таинстве причащения. 2. Чистилище. 3. Верховенство папы и 4. Исхождение Святого Духа от одного или двух лиц Троицы. Дело каждого народа защищали десять богословов. Латинян поддерживал своим неистощимым красноречием кардинал Юлиан, а греками умело и отважно руководили Марк Эфесский и Виссарион Никейский. Мы можем в какой-то степени воздать хвалу прогрессу человеческого разума за решение первого вопроса: теперь причащение было признано нематериальным обрядом, который может без вредных последствий изменяться в зависимости от времени и страны. По второму вопросу обе стороны согласились, что существует промежуточное состояние, в котором души христиан очищаются от простительных грехов; насчет же того, очищаются они огненной стихией или как-то иначе, остаются сомнения, но в течение нескольких лет участники обсуждения смогут их разрешить, работая у себя на местах. Требование признать папу верховным главой было более материальным и более тяжелым, но восточные христиане всегда уважали римского епископа как первого среди пяти патриархов. Представители Востока не постеснялись согласиться и с тем, что папа будет осуществлять свои верховные права в согласии со священными канонами – расплывчатая формулировка, которую можно уточнить или обойти, если это удобно. Догмат веры о том, исходит Святой Дух только от Отца или же от Отца и Сына, гораздо прочнее укоренился в сознании людей, и потому на заседаниях в Ферраре и Флоренции вопрос о внесенном латинянами добавлении «и от Сына» был разделен на две части: законно ли это добавление с точки зрения права и соответствует ли оно канонам церкви. Возможно, мне нет необходимости хвалиться моим беспристрастием и безразличием к этому вопросу, но я должен помнить, что греки имели сильную опору – запрет Халкедонского собора на внесение любых дополнений в никейский, а точнее, константинопольский символ веры [211 - Греки, которым не нравился заключаемый союз, не имели желания выходить из этой мощной крепости. Позор латинян был увеличен тем, что они предъявили явную фальшивку – старые рукописные материалы Никейского собора, где в никейский символ веры было вписано «и от Сына».].
В земных делах нелегко понять, как участники собрания законодателей могут связать запретом своих преемников, наделенных такой же властью, как они. Но решения, которые вдохновил Бог, должны быть верными и не подлежат изменению; кроме того, ни один епископ-одиночка и ни один провинциальный собор не смеет изменять нововведениями решения всей католической церкви. В области религиозного учения спорившие стороны были равны, и спор мог тянуться бесконечно. Разум отступает в растерянности перед исхождением Божества. Евангелие, лежавшее на алтаре, молчало. Многочисленные и разнообразные тексты святых отцов могли быть искажены обманом или запутаны софистикой, к тому же греки не знали ни латинских святых, ни их сочинений [212 - «Когда я хожу в латинскую церковь, то не кланяюсь в ней святым, потому что не знаю ни одного из них» (перевод высказывания Сиропула, которое Гиббон процитировал по-гречески).].
Мы можем быть уверены по меньшей мере в том, что ни одна сторона не могла быть убеждена доводами своих противников. Предрассудок может рассеяться от света разума, поверхностное мнение может быть исправлено более ясным и точным представлением о предмете, если предмет приспособлен к нашим возможностям. Но епископы и монахи с детства были научены повторять определенные загадочные слова; от того, чтобы слова не изменялись при повторе, зависела честь их народа и их собственная честь, и их ограниченные умы становились жестче и воспламенялись от огня язвительных насмешек, без которых не бывает публичного спора.
Папа и император, попав в облако пыли, которое закрыло им свет, и заблудившись в темноте, желали создать видимость союза: только так они могли добиться тех целей, ради которых встретились, и упрямство, проявленное представителями обеих сторон в публичном споре, смягчалось уловками при негласных переговорах между отдельными участниками встречи. Патриарх Иосиф скончался от старости и болезней. Умирая, он давал советы о милосердии и согласии, и его освободившееся место могло соблазнять честолюбцев из среды духовенства. Архиепископ Руси Исидор и архиепископ Никеи Виссарион за охотное и деятельное подчинение этим советам были для поощрения и награды срочно произведены в кардиналы. Виссарион в начале дебатов был самым стойким и красноречивым защитником греческой церкви, и хотя на родине его ругали, называя отступником, негодяем и ублюдком, в истории церкви он остался как редкий пример – патриот, который заслужил милость двора тем, что громко выступал против него, а затем вовремя покорился. При поддержке этих двух своих церковных помощников император приспособил свои доводы к общему положению и личным особенностям епископов, и все епископы один за другим уступили влиянию власти и примера. Их доходы были в руках турок, сами они были в руках латинян. Епископская казна – три облачения и сорок дукатов – быстро опустела; надежда на возвращение по-прежнему зависела от кораблей Венеции и милостыни Рима. Они были настолько бедны, что могли принять уплату своих долгов как милость, и она могла быть использована как подкуп. Опасность Константинополя и его спасение могли послужить оправданием для какой-то доли благоразумного и благочестивого обмана, и епископам намеками дали понять, что упрямый еретик, который воспротивится согласию Востока и Запада, будет оставлен во вражеской стране на волю мести или справедливости римского первосвященника. На первом отдельном собрании греков протокол объединительного соглашения одобрили двадцать четыре человека и отвергли двенадцать; но пять «крестоносителей» Святой Софии, желавшие быть представителями патриарха, были лишены права голоса по древнему правилу, а их голоса были переданы послушным людям из свиты – монахам, грамматикам и невежественным мирянам. Воля монарха создала лживое и рабское единодушие, и в итоге всего лишь два патриота нашли в себе смелость высказать свои чувства и чувства своего народа – брат императора Димитрий, уехавший в Венецию, чтобы не присутствовать при заключении такого союза, и Марк Эфесский, который – возможно, ошибочно приняв свою гордость за совесть – отказался от всякого общения с латинскими еретиками и объявил себя защитником и исповедником православного символа веры [213 - Я забыл еще одну протестовавшую тогда и дорогую для народа защитницу православия – любимую гончую императора, которая обычно спокойно лежала на коврике возле его трона, но когда читали акт объединения церквей, яростно лаяла, и слуги императора ни лаской, ни ударами плети не смогли заставить ее замолчать.].
В договоре между двумя народами было предложено несколько формулировок согласия, которые могли удовлетворить латинян и не обесчестить греков. Тщательно взвешивались каждое слово, каждый слог, и наконец было установлено богословское равновесие с небольшим перевесом в сторону Ватикана. Согласились считать (я должен просить читателя быть внимательным), что Святой Дух исходит от Отца и Сына как от одного принципа и одной субстанции; что он исходит через Сына и имеет ту же самую натуру и субстанцию; что он исходит от Отца и Сына единым дыханием и порождением. Статьи предварительного договора понять было проще: папа должен оплатить все расходы греков по их возвращении домой; он будет в течение года содержать две галеры и триста солдат для обороны Константинополя; все корабли, которые перевозят паломников в Иерусалим, обязательно должны заходить в константинопольский порт, папа должен каждый раз, когда его попросят, предоставлять грекам десять галер на год или двадцать галер на полгода, и если императору понадобятся пешие войска, папа приложит большие усилия, чтобы добиться их посылки от европейских государей.
В один и тот же год и почти в один и тот же день Евгений в Базеле был низложен, а во Флоренции сам объединил греков и латинян. Базельский собор (который он, правда, назвал собранием демонов) заклеймил этого папу как преступника, виновного в симонии, нарушении клятв, тирании, ереси и расколе и объявил его неисправимым в своих пороках, недостойным никакого звания и неспособным занимать никакую церковную должность. Флорентийский собор с почтением назвал его истинным и святым наместником Христа, который после шестисот лет разделения примирил католиков Запада и Востока, собрав их воедино под власть одного пастыря. Акт объединения церквей подписали папа римский, император и главные иерархи обеих церквей – подписали даже те, кто, как Сиропул, были лишены права голоса. Можно было изготовить только два экземпляра соглашения – для Востока и для Запада; но Евгений не успокоился, пока не были подписаны четыре одинаковых экземпляра, все подлинники: это были памятники его победы. В памятный день 6 июля преемник святого Петра и преемник Константина заняли места на своих тронах, делегации двух народов собрались в соборе Флоренции, представители делегатов – кардинал Юлиан и Виссарион, архиепископ Никеи, поднялись на кафедру, прочли каждый на своем языке объединительный договор, а затем обняли друг друга от имени, в присутствии и под приветствия своих собратьев. После этого греки отслужили литургию по римскому обряду; символ веры был пропет со словами «и от Сына». Согласие на это греков можно с трудом объяснить тем, что они не поняли смысла гармонично, но нечетко произнесенных слов. Более щепетильные латиняне отказались публично исполнять какие-либо византийские обряды. Все же император и его духовенство не совсем забыли о чести своего народа. Они утвердили своим согласием заключенный договор; было без слов решено, что они не будут даже пытаться вносить изменения в свой символ веры и свои обряды; они пощадили Марка Эфесского и втайне уважали его за благородную твердость; а когда скончался патриарх, они отказались выбирать ему преемника где-либо, кроме собора Святой Софии. При раздаче общественных и частных наград щедрый первосвященник превзошел их надежды и свои обещания. После этого греки вернулись на родину той же дорогой – через Феррару и Венецию, но уже не с такими великолепием и гордостью, как выезжали. Встреча, устроенная им в Константинополе, описана в следующей главе. Успех первой попытки внушил Евгению желание повторить это поучительное зрелище, и к римскому первосвященнику привели одну за другой депутации от армян, маронитов, сирийских и египетских якобитов, несториан и эфиопов. Посланцы целовали ноги папы и провозглашали, что восточные церкви признают Рим православным и подчиняются ему. Эти восточные посольства, о которых ничего не знали в странах, которые они осмеливались представлять, разнесли по землям Запада славу Евгения, кроме того, был ловко организован ропот против остатков раскола среди швейцарцев и савойцев – что они одни нарушают согласие и лад в христианском мире. Отвага и мощь противников Евгения сменились отчаянием и усталостью; базельский съезд был без шума распущен, Феликс отрекся от папской тиары и вернулся в Рипай, в свое благочестивое или сладостное уединение отшельника. Всеобщий мир был обеспечен постановлениями обеих сторон о забвении прежних провинностей и о неприкосновенности бывших противников. Все мысли о реформации были подавлены, папы продолжали пользоваться деспотической властью над церковью и употреблять эту власть во зло. С тех пор Риму больше никогда не приносило тревогу и беды соперничество двух избранных пап.
//-- Возрождение греческой учености в Италии --//
Путешествия трех императоров ничего не дали и для их земного спасения, и, возможно, для спасения их душ, но все же имели полезное последствие: они послужили возрождению греческой учености в Италии, а из Италии она распространилась до самых дальних западных и северных стран. Даже находясь на самом дне рабства и отчаяния, подданные византийских монархов еще владели золотым ключом, которым открывалась сокровищница с богатствами Античности – музыкальным и плодовитым языком, который вселяет душу в образы, созданные чувствами, и наделяет телом отвлеченные построения философии. С тех пор как границы монархии и даже ее столицы были растоптаны ногами захватчиков, варвары из различных народов, несомненно, исказили форму и вещество греческой речи, и были составлены толстые словари, чтобы перевести множество слов арабского, турецкого, южнославянского, латинского и французского происхождения. Но язык, на котором говорили при дворе и который преподавали в школах, был чище, и процветание греческого языка было описано – возможно, с преувеличениями – одним ученым итальянцем, который долго жил в Константинополе, нашел там себе знатную жену и сделался подданным греческой империи за тридцать лет до ее захвата турками. Этот ученый, называвшийся греческим именем Филельф, писал: «Разговорная речь испорчена народом и заражена словами множества иноземцев и купцов, которые каждый день толпами съезжаются в город и смешиваются с его жителями. Именно от учеников такой школы мы получили латинские версии трудов Аристотеля и Платона, такие туманные по смыслу и такие бедные духом. Но есть греки, избежавшие этой заразы; им мы следуем, и они одни достойны нашего подражания. В повседневной речи они и в наши дни говорят языком Аристофана, Еврипида и афинских историков и философов, а стиль их письменной речи еще тоньше отшлифован и еще правильнее. Те, кто происхождением или должностью связан с византийским двором, сохраняют без малейшей примеси древние изящество и чистоту языка, но всего ярче его природные красоты сияют в речи благородных матрон, которые удалены от всякого общения с чужеземцами. Я сказал – с чужеземцами? Они живут в таком уединении, что скрыты даже от глаз своих сограждан. Их редко можно увидеть на улицах, а если они покидают свои дома, то делают это в сумерках, чтобы побывать в церкви или у ближайшей родни. В этих случаях матрона едет верхом на коне, закутанная в покрывало, и ее окружают спутники – родственники, муж и слуги».
У греков церковные службы исполняет многочисленное и богатое духовенство. Их монахи и епископы всегда отличались серьезностью и строгостью поведения, их не отвлекали от религиозных обязанностей, как латинских священников, дела и удовольствия мирской и даже военной жизни. Закончив долгие подсчеты того, сколько времени и талантов погибло из-за суеверия, лени и разногласий в церковной и монастырской среде, более любознательные и честолюбивые умы перейдут к исследованию пределов религиозной и светской учености, которую обеспечивал грекам их родной язык. Обучение молодежи было главным образом в руках служителей церкви. Школы философии и красноречия продолжали существовать до самого падения империи, и можно утверждать, что в стенах Константинополя находилось больше книг и знаний, чем на всем обширном Западе. Однако между ними было одно большое различие, о котором я уже упоминал: греки стояли на месте или даже откатывались назад, а латиняне быстро шли вперед. Дух независимости и соревнования побуждал народы к действию, и даже в маленьком мирке итальянских государств было больше людей и промышленности, чем в уменьшавшейся Византийской империи. В Европе низшие слои общества освободились от ярма феодального рабства, а свобода – первый шаг к любопытству и знанию. Благодаря суеверию сохранился в употреблении латинский язык, хотя грубый и искаженный. Университеты от Болоньи до Оксфорда [214 - В конце XV века в Европе было около пятидесяти университетов, из которых десять или двенадцать были основаны раньше 1300 года. Они теснились один возле другого там, где ощущался их недостаток. В Болонье было десять тысяч студентов, в основном изучавших гражданское право. В Оксфорде количество студентов в 1357 году упало с тридцати тысяч до шести тысяч. И даже это малое количество больше, чем численность учащихся этого университета по сегодняшнему списку.] были населены тысячами учеников, чей неверно направленный пыл можно было переключить на более свободные и достойные мужчины науки.
При этом воскресении науки Италия первая сбросила с нее саван, и красноречивый Петрарка своими уроками и примером справедливо заслужил похвалу как первый предвестник нового дня. Более правильный стиль его композиций, более благородный и разумный строй его чувств проистекали от изучения древнеримских авторов и подражания им; а ученики Цицерона и Вергилия с почтением и любовью приближались к святыне их греческих учителей. При разграблении Константинополя французы и даже венецианцы с презрением уничтожали работы Лисиппа и Гомера. Произведения искусства можно уничтожить одним ударом, но бессмертный разум обновляется и умножается в копиях под пером переписчика, а Петрарка и его друзья стремились владеть такими копиями и понимать их. Нет сомнения, что военная угроза со стороны турок торопила бегство муз, и все-таки можно вздрогнуть от страха при мысли, что Греция с ее школами и библиотеками могла быть разгромлена до того, как Европа поднялась из затопившего ее потока варварства, что семена науки могли рассеяться по ветру раньше, чем итальянская почва приготовилась к их возделыванию.
Самые ученые итальянцы XV века признали и встретили приветствием возрождение греческой литературы, много веков остававшейся в забвении. Но и в Италии, и по другую сторону Альп знают имена нескольких обладавших глубокими познаниями ученых, которые в темные времена невежества благородно выделялись среди прочих знанием греческого языка. Тщеславный народ громко восхвалял такие редкие примеры широты познаний. Не будем разбирать в мелких подробностях достоинства каждого отдельного человека, однако из любви к истине нужно указать, что их ученость не имела ни причины, ни результатов, что им было легко удовлетворить себя и своих более невежественных коллег и что язык, который они таким чудесным образом изучили, применялся лишь для переписывания небольшого числа рукописей и не преподавался ни в одном западном университете. В одном уголке Италии существовали его следы в народной речи или по меньшей мере в языке церковной службы. Это была Калабрия, где никогда полностью не исчезала давняя память о колониях греков-дорийцев и ионийцев. Калабрийские церкви долго были в подчинении у константинопольского престола, и монахи святого Василия учились на горе Афон и в школах Востока. Калабрия была родиной Варлаама, который уже появлялся на страницах этой книги как сектант и как посол, и Варлаам первый воскресил за Альпами память о Гомере или по меньшей мере интерес к его сочинениям. Петрарка и Боккаччо описывают его как человека малого ростом, но поистине великого ученостью и гением, имевшего проницательный и острый ум, но говорившего медленно и с трудом. Много столетий (по их словам) Греция не порождала равного ему знатока истории, грамматики и философии, и его достоинства прославлены аттестатами, полученными от государей и ученых Константинополя. Один из этих аттестатов сохранился до наших дней, и император Иоанн Кантакузин, защищавший противников Варлаама, был вынужден признать, что этот глубокий и тонкий логик хорошо знаком с трудами Евклида, Аристотеля и Платона. При авиньонском дворе он сблизился с Петраркой, первым среди знатоков латыни, и желание учиться друг у друга стало основной темой их переписки. Тосканец с жадным любопытством и усидчивым прилежанием взялся за изучение греческого языка, и в утомительной борьбе с сухостью и трудностью первых элементарных знаний начал понимать значение слов и чувствовать душу поэтов и философов, чьи сердца были сродни его сердцу. Но вскоре он лишился общества и уроков своего полезного помощника: Варлаам отказался продолжать свое безрезультатное посольство, а по возвращении в Грецию безрассудно разозлил целые толпы фанатичных монахов тем, что попытался заменить их убеждения светом разума. После трех лет разлуки друзья снова встретились при неаполитанском дворе, но ученик великодушно отказался от прекраснейшей возможности совершенствоваться в языке, и по его рекомендации Варлаам в конце концов стал епископом маленькой епархии в своей родной Калабрии. Многочисленные занятия Петрарки: любовь и дружба, разнообразная переписка и частые поездки, сочинение сложных по форме произведений в стихах и прозе на латыни и на итальянском языке – отвлекли его от изучения иностранного языка, и чем старше он становился, тем больше овладение греческим языком превращалось из надежды в желание. Когда поэту было около пятидесяти, его друг, византийский посол, знавший оба языка, подарил ему экземпляр сочинений Гомера, а Петрарка ответил ему письмом, в котором видны одновременно красноречие, благодарность и сожаление. Восхвалив щедрость дарителя и ценность подарка, который для него дороже золота и рубинов, он продолжает: «Ваш подарок – подлинный оригинальный текст божественного поэта, источника всех вымыслов – достоин вас и меня; вы исполнили свое обещание и удовлетворили мои желания. И все же ваша щедрость несовершенна: вместе с Гомером вы должны были бы подарить мне себя – проводника, который мог бы привести меня на поля света и открыть перед моими удивленными глазами своевременные чудеса «Илиады» и «Одиссеи». Но, увы! Гомер нем или я глух, и не в моей власти наслаждаться красотой, которой я владею. Я поставил его возле Платона – короля поэтов рядом с королем философов, и с гордостью гляжу на моих знаменитых гостей. Из их бессмертных сочинений я уже приобрел все, что было переведено на латинский язык, но если нет пользы, то есть удовольствие в том, чтобы созерцать этих почтенных греков в их национальной одежде. Я в восторге от внешнего вида Гомера, и, обнимая молчащий том, я каждый раз со вздохом восклицаю: «Прославленный певец! С каким удовольствием услышал бы я твою песню, если бы мой слух не притупился, а потом не пропал из-за смерти одного друга и из-за отсутствия второго, о котором горько сожалею! Все же я не отчаиваюсь, и мне приносит некоторое успокоение пример Катона, поскольку он как раз на склоне лет научился читать по-гречески».
Награду, которую не принесли Петрарке его усилия, получил благодаря удаче и трудолюбию его друг Боккаччо, отец тосканской прозы. Этот популярный писатель, который известен благодаря «Декамерону» – сборнику из ста новелл о шутках и любви, достоин более серьезной похвалы за то, что возродил в Италии изучение греческого языка. В 1360 году ученик Варлаама по имени Лео или Леонтий Пилат прервал свой путь в Авиньон благодаря советам и гостеприимству Боккаччо: писатель поселил чужеземца в своем доме, уговорил власти Флорентийской республики назначить ему ежегодное жалованье и сам стал в часы досуга заниматься у первого учителя, который преподавал греческий язык в западных странах Европы. Внешность Лео могла бы отпугнуть даже самого жаждущего учиться человека. Он одевался в плащ, какой носили философы или нищие, выражение лица имел отвратительное, а само лицо было почти скрыто черными волосами, борода была длинной и нечесаной, нрав у него был угрюмый и переменчивый. Он не мог облагородить свою речь ни украшениями, ни даже ясностью изложения, которые свойственны латинскому красноречию. Но в его уме хранилось сокровище – греческая ученость. Он одинаково хорошо знал историю и басни, философию и грамматику, читал поэмы Гомера в школах Флоренции. Именно по его объяснениям Боккаччо составил дословный прозаический перевод «Илиады» и «Одиссеи», который утолил жажду его друга Петрарки и который, возможно, уже в следующем веке тайно использовал Лоренцо Валла, переводчик Гомера на латинский язык. Именно из его рассказов тот же Боккаччо собрал материал для своего трактата о родословном дереве языческих богов – работы, которая в те времена требовала огромных познаний и которую он обильно начинил греческими персонажами и цитатами, чтобы добиться изумления и похвалы от более невежественных читателей. Первые шаги ученость делает медленно и с трудом – во всей Италии можно было насчитать не больше десяти почитателей Гомера, и ни Рим, ни Венеция, ни Неаполь не смогли бы добавить ни одного имени к этому списку ученых мужей. Их было бы больше и они быстрее бы двигались вперед, если бы непостоянный Лео через три года не покинул свое почетное и прибыльное место. Проезжая через Падую, он короткое время был гостем Петрарки и понравился поэту как ученый, но как человек вызвал у него справедливую обиду своей угрюмостью и нелюдимостью. Лео, недовольный и миром, и собой, недооценивал те блага, которые имел в данный момент, а отсутствующие люди и предметы были дороги его воображению. В Италии он был фессалийцем, в Греции – уроженцем Калабрии. В обществе латинян он презирал их язык, религию и манеры, но как только сходил с корабля в Константинополе, тут же снова начинал вздыхать по богатству Венеции и изяществу Флоренции. Его итальянские друзья не слушали его назойливое ворчанье, а он зависел от их любопытства и снисходительности, и поэтому снова сел на корабль, отправлявшийся в их страну. Но при входе в Адриатику корабль попал в грозу, и несчастный учитель, который, подобно Улиссу, привязал себя к мачте, был убит молнией. Человечный Петрарка пролил слезу при известии о его бедствии, однако очень старался узнать, удалось ли спасти от рук моряков какой-нибудь экземпляр Еврипида или Софокла.
Но слабые ростки греческой учености, которые посадил Боккаччо в почву, подготовленную Петраркой, вскоре завяли и погибли. Следующее поколение довольно долго совершенствовалось лишь в латинском красноречии, и лишь в конце XIV века погасший огонь вновь был зажжен в Италии – теперь уже навсегда. Император Мануил перед своей поездкой на Запад отправил туда послов и ораторов, которые должны были умолять западных государей о сострадании. Самым выдающимся или самым ученым из этих посланников был Мануил Хризолор, человек знатного происхождения: предполагалось, что его предки были римлянами и переселились в Константинополь вместе с великим Константином. После того как Хризолор побывал при французском и английском дворах, где получил несколько денежных пожертвований и гораздо больше обещаний, посланника пригласили на должность профессора, и честь приглашения снова принадлежала Флоренции. Тем, что Хризолор знал кроме греческого и латынь, он заслужил денежное пособие от Флорентийской республики и вскоре превзошел ее ожидания. Его школу посещала целая толпа учеников всех возрастов и званий, и один из них, Леонардо Аретино, в своей всеобщей истории описал причины своего прихода и свои успехи.
«В то время, – пишет он, – я был студентом и изучал гражданское право, но в моей душе горела любовь к словесности, и я проявлял немного усердия в изучении логики и риторики. Когда приехал Мануил, я не мог решить, прекратить мне уроки права или отказаться от появившейся чудесной возможности. Тогда я со всем пылом юности спросил свой ум: «Ты откажешься от себя и своей удачи? Ты не хочешь познакомиться и дружески беседовать с Гомером, Платоном и Демосфеном? Беседовать с поэтами, философами и ораторами, о которых рассказывают такие чудеса и которых во все века славили как великих учителей человечества? По гражданскому праву я всегда найду достаточное количество преподавателей и ученых в наших университетах, а учителя греческого языка – и такого учителя, – если дам ему уйти, могу никогда не отыскать». Убежденный этими доводами, я отдал себя в руки Хризолора, и моя страсть оказалась так сильна, что я постоянно видел по ночам во сне те уроки, которые усвоил днем». Тогда же и там же Джованни из Равенны, итальянский ученик Петрарки, истолковывал латинских классиков. В этих двух школах получили образование итальянцы, которые прославили свое время и свою родину, и Флоренция стала плодоносным садом греческой и римской учености. Приезд императора заставил Хризолора вернуться из училища ко двору, но позже он так же старательно и успешно преподавал в Павии и Риме. Остаток своей жизни – около пятнадцати лет – он разделил между Италией и Константинополем, между посольствами и уроками. Занятый благородным делом просвещения чужого народа, этот грамматик не забывал о более священном долге перед своим государем и своей страной: Хризолор умер в Констанце, где находился с поручением от императора к съезду.
По его примеру восстановление греческой учености в Италии продолжил целый ряд эмигрантов, которые не имели денег, но владели знаниями или по меньшей мере греческим языком. От страха перед оружием турок или от турецких притеснений жители Фессалоники и Константинополя бежали в страну свободы, любознательности и богатства. Собор открыл двери Флоренции перед светочами греческой церкви и оракулами платоновской философии, а те из беженцев, кто был сторонниками объединения церквей, имели двойную заслугу: они отвергли свою родину не просто ради христианской веры, а ради веры католической. Патриот, жертвующий своей партией и совестью ради соблазнов, которыми его манит милость властей, может, несмотря на свой поступок, обладать личными и общественными добродетелями. Он больше не слышит в свой адрес обидные слова-упреки «раб» и «отступник», а приобретенное уважение новых союзников позволяет ему снова чувствовать себя достойным человеком. Виссарион за свою благоразумную покорность был награжден пурпуром римской церкви и поселился в Италии. Этот кардинал-грек, носивший титул патриарха Константинопольского, заслужил уважение как вождь и защитник своего народа, когда в должности легата применял свои дарования в Болонье, Венеции, Германии и Франции. Во время выборов папы у членов конклава на мгновение даже возникла мысль возвести его на престол Святого Петра [215 - Кардиналы постучали в его дверь, но секретарь Виссариона отказался оторвать его от ученых занятий. Виссарион сказал ему: «Николай, твое уважение стоило тебе кардинальской шапки, а мне – тиары».].
Высокие звания и награды Виссариона – служителя церкви придавали блеск и исключительность достоинствам Виссариона-ученого. Его дворец был школой, и каждый раз, когда этот кардинал являлся в Ватикан, его сопровождала свита из ученых людей обоих народов. Труд этих ученых заслужил их собственное одобрение и похвалу общества; их книги теперь пылятся без употребления, но в те времена были популярны и полезны. Я не буду пытаться перечислить здесь всех восстановителей греческой литературы в XV веке. Думаю, что будет достаточно упомянуть с благодарностью имена Феодора Газы, Георгия Трапезундского, Иоанна Аргиропула и Димитрия Халкондила, которые преподавали свой родной язык в школах Рима. Их труды были не ниже трудов Виссариона, чей кардинальский пурпур они чтили, но чьей удаче втайне завидовали. Однако жизнь этих грамматиков прошла в бедности и безвестности: они отказались идти прибыльными путями церкви, а одежда и манеры не позволяли им бывать в высшем обществе. Поскольку их единственным достоинством были знания, они, возможно, были довольны наградой, которую получали за свою науку. Отдельного упоминания заслуживает Янус Ласкарис, который был исключением из этого правила. Его красноречие, вежливость и происхождение из императорского рода привлекли к нему внимание нескольких французских монархов, и в одних и тех же городах Ласкарису поручали то преподавание, то ведение переговоров. Долг и выгода побуждали учителей-греков самих учиться латинскому языку, и те, кто добивался самых больших успехов, начинали свободно и изящно говорить на чужом наречии. Но у них навсегда сохранилось ничем не искоренимое греческое тщеславие – склонность свыше меры превозносить свою родину. Их похвала и даже уважение доставались только писателям – их соотечественникам, и временами греки показывали свое презрение к Вергилию или Туллию, сочиняя дерзкую критику или сатиру на стихи одного или речи другого. Эти учителя считались наилучшими оттого, что свободно владели живым языком, но их первые ученики были не способны заметить, насколько потомки стоят ниже своих предков по уровню знаний и даже практики. Неверное произношение [216 - Мануила Хризолора и его братьев по профессии обвиняют в невежестве, зависти и скупости. Современные греки произносят «β» как «V» и смешивают три гласные (ηω) и несколько дифтонгов. Именно это вульгарное произношение суровый Гардинер сохранял с помощью наказаний в Кембриджском университете. Но для аттического уха слог «βη» передавал блеяние овец, а баран-вожак в таком случае как свидетель лучше, чем епископ или канцлер. Трактаты тех ученых – в частности, Эразма, – которые стояли за более классическое произношение, собраны в Хеверкемпском Силлоге. Но трудно описать звуки словами, и то, что они пишут о современном произношении, может быть понято лишь их земляками. Мы можем отметить, что Эразм одобряет наше особое произношение буквы и как «θ».], которое они ввели в школах, рассудительные потомки позже изгнали из употребления.
0 роли греческих ударений они ничего не знали, и эти музыкальные ноты, которые, слетая с аттического языка и воспринимаемые аттическим ухом, наверное, были тайной сутью гармонии, для их глаз так же, как для наших, были всего лишь немыми бессмысленными значками, ненужным излишеством в прозе, вызывающей беспокойство помехой в стихах. Грамматику они действительно знали, поскольку включали в свои уроки пенные отрывки из сочинений Аполлония и Геродиана, и их трактаты о синтаксисе и этимологии, хотя лишены философского духа, до сих пор полезны тем, кто изучает греческий язык. Во время крушения Византийской империи каждый беглец схватил что-то из ее сокровищ – книгу какого-нибудь автора, которая могла бы погибнуть, если бы не находчивость беглеца. Усердные и порой имевшие изящный почерк переписчики своими перьями размножили эти тексты, при этом исправляя их и объясняя собственными комментариями или замечаниями более ранних комментаторов. Содержание сочинений греческих классиков было пересказано латинскому миру, но дух классики – красота стиля – улетучился при переводе на другой язык. Рассудительный Феодор Газа выбрал для перевода более солидные труды Аристотеля и Теофраста, и их сочинения по естественной истории животных и растений открыли собой богатую сокровищницу подлинной экспериментальной науки.
Однако погоня за летучими тенями метафизики велась с большим любопытством и большим увлечением. Платон после долгого забвения был воскрешен в Италии почтенным греком [217 - Это был Георгий Гемист Плетон, разносторонний и плодовитый писатель, учитель Виссариона и всех тогдашних платоников. Он посетил Италию, будучи уже стариком, вскоре вернулся на родину и закончил свои дни в Пелопоннесе.], который преподавал в доме Козимо Медичи.
В то время, когда Флорентийский собор занимался богословскими спорами, изучение изящной философии Платона могло иметь какие-то полезные последствия, ибо его стиль – чистейший образец аттической речи, а его высокие мысли иногда изложены простым слогом в дружеской беседе, а иногда украшены самыми яркими красками поэзии и красноречия. Диалоги Платона – волнующее описание жизни и смерти мудреца, а спустившись с облаков на землю, он своей системой моральных правил внушает людям любовь к истине, родине и человечеству. Наставления и пример Сократа – совет людям жить по принципу сомнения в сочетании со скромностью и свободой исследования. Хотя платоники слепо и фанатически преклонялись перед видениями и ошибками своего божественного учителя, они пылкостью своих чувств могли исправить недостатки сухого догматичного метода школы перипатетиков. Достоинства Платона и Аристотеля настолько равны по величине и при этом настолько противоположны, что могли бы бесконечно уравновешивать друг друга в борьбе между собой. Но из столкновения двух враждебных видов рабства может родиться искра свободы. Греки того времени разделились на партии: одни поддержали первую из этих сект, другие вторую. Обе стороны, ведя бои под знаменами своих вождей, проявляли больше ярости, чем мастерства, и после бегства из Константинополя перенесли сражение на новое поле боя – в Рим. Философский спор быстро выродился в личную ссору рассерженных грамматиков, и Виссарион, хотя был сторонником Платона, предложил себя в качестве советчика и авторитетного посредника, чтобы защитить честь своего народа. В садах Медичи философией академиков наслаждались хорошо воспитанные и ученые люди, но их философское общество было быстро распущено, сочинения мудрена из Аттики стали внимательно читать и перечитывать в отхожих местах, а более сильный Стагирит продолжал парить и остался оракулом для церкви и школы.
//-- Папа Николай V --//
Я точно и честно описал литературные заслуги греков, но следует признать, что пылкие латиняне следовали за ними и обгоняли их. Италия была разделена на много независимых государств, и в те времена государи и правители республик, соперничая друг с другом, ради своего честолюбия поощряли литературу и награждали литераторов. Слава Николая V не соответствовала его достоинствам. Он был низкого происхождения и возвысился благодаря своим добродетелям и учености. Натура человека оказалась сильнее, чем выгода папы римского, и Николай сам оттачивал то оружие, которое вскоре было направлено против римской церкви. Он был другом многих виднейших ученых того времени, затем стал их защитником, но отличался таким смирением, что эту перемену почти не замечали ни они, ни он. Когда Николай настаивал, чтобы у него приняли щедрый подарок, то просил считать свою щедрость не указателем размера заслуг, а свидетельством своего доброго отношения. Если же скромный обладатель высоких достоинств отказывался от папского дара, папа, знавший себе истинную цену, говорил: «Прими это, среди вас не всегда будет Николай». Влияние Святого престола, которое распространялось на весь христианский мир, папа римский использовал не для выискивания богатых приходов, а для поиска книг. Из развалин византийских библиотек, из самых дальних и безвестных монастырей Германии и Британии он свозил в свое собрание покрытые пылью рукописи античных писателей, а в тех случаях, когда оригинал нельзя было увезти, с него делали для папы точный список. Ватикан, древнее хранилище папских постановлений, сказаний о святых, вымыслов суеверия и подделок, каждый день пополнялся более ценными сочинениями, и в собирании книг Николай был так трудолюбив, что за восемь лет правления составил библиотеку из пяти тысяч томов. Благодаря его щедрости латинский мир смог прочесть на своем языке сочинения Ксенофонта, Диодора, Полибия, Фукидида, Геродота и Аппиана, «Географию» Страбона, «Илиаду», самые ценные работы Платона и Аристотеля, Птолемея и Теофраста, а также отцов греческой церкви. То ли предшествовал римскому первосвященнику, то ли следовал его примеру флорентийский купец, который правил республикой без оружия и без титула. Козимо Медичи стал родоначальником династии государей, чье имя и чья эпоха стали почти синонимами восстановления учености. Свое доброе имя он благородством превратил в славное, его богатства были поставлены на службу человечеству, он переписывался с Каиром и Лондоном одновременно, и часто на одном и том же корабле ему привозили индийские пряности и греческие книги. Гениальные дарования и высокая образованность сделали его внука Лоренцо не только защитником, но и судьей литераторов и кандидатом на место среди них. Во дворце Лоренцо бедствия получали облегчение, а заслуги – награду. Часы досуга он чудесно проводил в платоновской Академии; он побуждал Димитрия Халкондила и Анджело Полициана соревноваться друг с другом, а его деятельный посланец Янус Ласкарис привез с Востока целое сокровище – двести рукописей, из которых восемьдесят были ранее неизвестны в библиотеках Европы. В остальной Италии были такие же настроения, и прогресс народа быстро окупил щедрость его правителей. Латиняне имели исключительное право собственности на свою литературу, и вскоре эти ученики Греции смогли передавать другим и совершенствовать знания, которые усвоили на уроках. После приезда небольшого числа сменявших друг друга иностранных учителей волна эмиграции угасла, но язык Константинополя был перенесен за Альпы, и теперь уроженцы Франции, Германии и Англии [218 - В Оксфордском университете греческий язык начали преподавать в последние годы XV века Гроусин, Лайнесер и Летимер, учившиеся во Флоренции у Димитрия Халкондила. См. об этом у доктора Найта в его любопытной книге «Жизнь Эразма». Хотя автор и стойкий патриот академии, он вынужден признать, что Эразм изучил греческий язык в Оксфорде и преподавал этот язык в Кембридже.] передавали своим землякам священный огонь, который сами зажгли в школах Флоренции и Рима. С произведениями ума дело обстоит так же, как с произведениями земли: человек совершенствует дары природы с помощью трудолюбия и мастерства, и греческие авторы, забытые на берегах Илиса, прославились на берегах Эльбы и Темзы. Виссарион из Газы мог завидовать варварам, более ученым, чем он: точности Будеуса, хорошему вкусу Эразма, плодовитости Стефенса, эрудиции Скалигера, проницательности Рейске или Бентли. Преимущество латинян – открытие книгопечатания – досталось им случайно, но Альд и его бесчисленные последователи применили это полезное искусство для того, чтобы увековечить и размножить античные сочинения [219 - Типография римлянина Альда Мануция была основана в Венеции около 1494 года. Он напечатал примерно шестьдесят выдающихся произведений греческой литературы, и почти все они были напечатаны впервые. Некоторые книги содержат по нескольку трактатов или сочинения нескольких авторов, а труды некоторых авторов были изданы два, три или четыре раза. Однако пусть слава Альда не заставляет нас забыть, что первая греческая книга, «Грамматика» Константина Ласкариса, была напечатана в Милане в 1476 году и что книга Гомера, изданная во Флоренции в 1488 году, исполнена со всей роскошью типографского искусства.].
Единственная рукопись, вывезенная из Греции, возрождалась в десяти тысячах копий, и каждая копия была красивей, чем оригинал. Гомер и Платон сами внимательно перечитали бы собственные сочинения в такой форме с большим удовольствием, чем в рукописях, а комментаторы этих сочинений должны неохотно уступить первенство нашим западным редакторам.
//-- Применение древних знаний и злоупотребление ими --//
До возрождения классической литературы европейские варвары были погружены во мрак невежества, и их простонародные наречия были так же грубы и примитивны, как их нравы. Те, кто изучал более совершенные языки Рима и Греции, попадали в новый мир света и науки, в общество свободных и цивилизованных народов древности, на дружескую беседу с теми бессмертными людьми, которые говорят на благородном языке красноречия и разума. Такое общение должно было улучшать вкус и облагораживать дух людей нового времени; но все же по первым опытам могло показаться, что изучение древних авторов стало для человеческого ума оковами, а не крыльями. Дух подражания, какой бы похвалы он ни был достоин, родом из рабского сословия, а первые ученики римлян и греков были колонией чужеземцев в своей эпохе и в своей стране. Своим трудолюбивым, не упускавшим ни одной мелочи усердием в исследовании остатков далекого прошлого они могли улучшить или украсить современное им общество. Поэтому критики и метафизики были рабами Аристотеля, поэты, историки и ораторы гордились тем, что повторяют мысли и слова эпохи Августа; наблюдатели природы смотрели на ее явления глазами Плиния и Теофраста; а некоторые поклонники язычества признавались, что тайно молятся богам Гомера и Платона [220 - Я приведу здесь три выбранных мной необычных примера этого восторженного преклонения перед классикой. 1. На Флорентийском соборе Гемист Плетон в дружеской беседе сказал Георгию Трапезундскому, что скоро человечество единодушно откажется от Евангелия и Корана ради религии, похожей на языческую. 2. Когда Павел II преследовал гонениями Римскую академию, которую основал Помпоний Лет, главные члены этой академии были обвинены в ереси, нечестии и язычестве. 3. В следующем веке во Франции несколько ученых и поэтов отметили успех трагедии Жоделя «Клеопатра» праздником в честь Вакха и, как говорили, принесли ему в жертву козу. Однако ханжество часто видит серьезное оскорбление веры в простой игре, которую кому-то подсказали воображение и научные познания.].
Итальянцам пришлось потесниться и уступить место этим сильным и многочисленным потомкам их древних наемных солдат, и после смерти Петрарки и Боккаччо целое столетие было заполнено толпой писавших на латыни подражателей. Их сочинения теперь покоятся с миром на наших полках, но в ту эпоху ученичества было трудно распознать подлинное научное открытие, нововведение или образец красноречия в сочинении, написанном на народном языке данной страны. Однако, как только эта почва глубоко пропиталась этой небесной росой, она ожила и дала жизнь молодым росткам. Современные языки стали изящнее, афинские и римские классики стали учителями хорошего вкуса и образцами для благородного подражания, и сначала в Италии, затем также во Франции и Англии на смену приятному царству поэзии и вымысла пришел свет отвлеченной экспериментирующей философии. Гениальный ум может достичь зрелости раньше обычного срока, но при обучении народа, так же как при обучении одного человека, нужно вначале развить упражнениями память и лишь затем увеличивать мощь разума и воображения. Художник тоже не может надеяться сравниться с предшественниками и превзойти их, пока не научился копировать их работы.
За объединением церквей, достигнутым на Флорентийском соборе, вскоре последовало окончательное отделение греческой церкви от римской (1440–1448). Действия Владислава, короля Польши и Венгрии, и восстания Яноша Хуньяди и Скандербега замедлили продвижение турок, но не могли отвратить неизбежный конец. Константин Палеолог, правивший с 1448-го по 1453 год, оказался последним восточно-римским императором. Эти события Гиббон описывает в главе 67.
Глава 68
ХАРАКТЕР И ЦАРСТВОВАНИЕ МЕХМЕДА II. ОСАДА И ЗАХВАТ МЕХМЕДОМ КОНСТАНТИНОПОЛЯ. ВЪЕЗД СУЛТАНА В ГОРОД. ГОРЕ И УЖАС ЕВРОПЫ
Осада Константинополя турками прежде всего заставляет нас обратить внимание на личность великого разрушителя. Мехмед II был сыном Мурада II. Хотя его мать и была христианкой и принцессой, более вероятно, что она стала одной из многочисленных наложниц, собранных изо всех стран в султанский гарем. Мехмед был воспитан как истинный мусульманин и вначале был таким набожным, что после беседы с неверным каждый раз очищал от скверны руки и лицо положенными по закону обрядами омовения. Но похоже, что годы и верховная власть уменьшили его ханжескую ограниченность. Этот великий и честолюбивый человек считал ниже своего достоинства признать, что существует власть выше его власти, и (так о нем пишут) в часы досуга, когда мог дать себе волю, осмеливался клеймить пророка из Мекки именами разбойника и обманщика. Тем не менее султан всегда чтил, как положено, учение и закон Корана. Свои личные вольности на их счет он считал необходимым скрывать от ушей непросвещенной толпы. Кроме того, мы можем заподозрить в легковерии чужеземцев и сектантов: они очень склонны верить, что ум, ожесточившийся против истины, должен вооружиться величайшим презрением к нелепости и заблуждению. Под руководством самых искусных учителей Мехмедрано вступил на путь познания и продвигался по нему большими шагами. Есть сведения, что он, кроме своего родного языка, знал еще пять языков, на которых говорил или которые мог понимать: арабский, персидский, халдейский, или еврейский, латынь и греческий. Персидский язык мог быть ему полезен для развлечений, а арабский – для учебы; их изучают многие восточные юноши. Во время общения греков с турками завоеватель мог пожелать разговаривать с народом, которым мечтал править. Стихотворные и прозаические похвалы, сложенные в его честь на латыни, могли найти путь к слуху султана. Но какую пользу или какие достоинства мог найти государственный муж и ученый в грубом наречии своих еврейских рабов? Мехмед хорошо помнил историю и географию мира; жизни героев Востока, а может быть, и Запада, были ему примерами для подражания; его занятие астрологией, в которой он был настоящим мастером, можно простить как причуду его эпохи; оно предполагает знание основ математической науки. Любовь султана к светским искусствам видна в том, что он охотно приглашал к себе и щедро награждал итальянских художников [221 - Знаменитый Джентиле Беллино, которого он пригласил из Венеции, затем, уезжая от него, получил две шейные цепи из золота – одну длинную, другую короткую – и кошелек с тремя сотнями дукатов. Я вместе с Вольтером смеюсь над рассказом о рабе, который был обезглавлен специально для того, чтобы показать художнику, как ведут себя мышцы в этом случае.].
Но влияние религии и учености не изменило дикий и распущенный нрав султана. Я не стану повторять рассказы, в которые не очень верю, – о четырнадцати пажах султана, которым распороли живот, разыскивая украденную дыню, и о красивой рабыне, которой султан отрубил голову, чтобы убедить янычар, что их повелитель – не почитатель любви [222 - «Ирина» доктора Джонсона основана на этом рассказе. Сомнения Гиббона подтверждены писателями, жившими позже. Бюри указывает, что такой рассказ есть у Сенеки в «Контроверсиях», X. 5, и написан до 55 года н. э.].
Его трезвость подтверждают своим молчанием турецкие летописи, когда обвиняют в пьянстве трех, и только трех, османских султанов [223 - Этими султанами-пьяницами были Солиман I, Селим II и Мурад IV. Среди персидских суфиев это качество наследуется более закономерно, и в последние годы многие наши европейские путешественники были свидетелями и товарищами их кутежей.].
Но нельзя отрицать, что в своих страстях он был неистов и к тому же безжалостен, что и во дворце, и на поле боя он проливал реки крови по самому малому поводу и что самые знатные из пленных юношей часто бывали обесчещены его извращенной похотью. На войне против албанцев он усвоил уроки своего отца и вскоре превзошел его, и непобедимому оружию Мехмеда приписывают завоевание двух империй, двенадцати царств и двухсот городов – хвастливый подсчет и лестный для султана результат. Мехмед был, несомненно, хорошим солдатом и, возможно, хорошим полководцем. Константинополь удостоверил его славу, как печать удостоверяет документ, но если сопоставить средства, препятствия и результаты, Мехмед II должен был бы покраснеть при сравнении с Александром или Тимуром. Османские войска, которыми он командовал, всегда превосходили противника числом, и все же их продвижение сдержали Евфрат и Адриатика, а удары их оружия отражали Хуньяди, Скандербег, родосские рыцари и персидский царь.
За время царствования Мурада Мехмед два раза получал царский сан и два раза покидал престол. Тогда, еще слишком молодой, он был не в состоянии воспротивиться возвращению на престол своего отца, но он никогда не простил визирей, которые посоветовали это возвращение как спасительное средство. Свою свадьбу с дочерью туркменского эмира он праздновал два месяца, а затем уехал вместе с молодой женой из Адрианополя и поселился в провинции Магнезия. Не прошло и шести недель, как Мехмеда заставило вернуться послание от дивана, где было сказано, что Мурад умер и янычары готовы взбунтоваться. Сила духа и быстрота помогли ему добиться от них послушания: Мехмед с отрядом избранной гвардии переправился через Геллеспонт, и на расстоянии мили от Адрианополя визири и эмиры, имамы и кадии, солдаты и народ простерлись на земле перед своим новым султаном. Они притворно плакали и столь же притворно радовались. Мехмед, которому был двадцать один год, вступил на престол и устранил причину мятежа с помощью смерти – неизбежной смерти – своих малолетних братьев. Вскоре прибыли послы из Европы и Азии, чтобы поздравить султана с воцарением и искать его дружбы; со всеми ними он говорил на языке умеренности и мира. Доверие греческого императора султан возродил торжественными клятвами и красивыми уверениями, когда ставил печать под их договором; кроме того, Мехмед передал грекам богатое поместье на берегах Стримона, чтобы из доходов с него они выплачивали триста тысяч аспров в год в качестве содержания османскому принцу, которого по просьбе султана содержали под стражей при византийском дворе. Однако соседи Мехмеда могли задрожать от страха при виде того, как сурово молодой монарх реформировал роскошное дворцовое хозяйство своего отца. Богатства, которые тратились на роскошь, теперь были направлены на удовлетворение честолюбия, и семь тысяч бесполезных сокольничих были либо уволены со службы, либо записаны в войска. В первое лето своего царствования Мехмед во главе одной из своих армий побывал в азиатских провинциях своей империи; сломив гордость Караманяна, султан принял от него изъявления покорности, чтобы никакое, даже самое малое препятствие не могло отвлечь его от выполнения великого замысла.
Мехмед построил крепость в Азоматоне на Босфоре и начал приготовления к осаде Константинополя. Была создана пушка огромной мощности. В это время император Константин Палеолог безуспешно пытался получить помощь с Запада.
//-- Осада Константинополя --//
Константинополь имеет форму треугольника, и две стороны этой фигуры – те, что располагались вдоль моря, – были недоступны для врага: Пропонтиду сделала неприступной природа, а гавань – человеческое искусство. Основание треугольника, то есть сторона, расположенная между двумя водами и обращенная к суше, была защищена двумя стенами и рвом глубиной сто футов. Именно против этого укрепления, которое Франца, видевший его собственными глазами, в своем рассказе вытягивает в длину на шесть миль, османы направили свой главный удар. Император распределил обязанности между защитниками, назначил командиров на самые опасные участки и сам возглавил оборону внешней стены. В первые дни осады греческие солдаты спускались в ров и делали вылазки за стены города. Но скоро они обнаружили, что соотношение их числа и числа врагов делает одного христианина ценнее двадцати турок, и после этого отважного начала ограничивались лишь тем, что защищали стену стрелковым и метательным оружием. Их нельзя обвинить в трусости за это благоразумное поведение. Народ действительно был труслив, малодушен и низок, но последний Константин заслуживает имени героя. Добровольцы, из которых состоял его отряд, были полны благородства, их вдохновляла доблесть древних римлян, а иностранные солдаты из вспомогательных войск достойно поддерживали честь западного рыцарства. Непрерывно посылаемые ими тучи копий и стрел сопровождались дымом, громом и огнем пищалей и пушек. Их малые орудия выпускали за один раз пять или даже десять свинцовых шаров размером с грецкий орех, а из-за близости вражеских рядов и мощности пороха один выстрел пробивал насквозь несколько тел вместе с прикрывавшими их металлическими нагрудниками. Но вскоре турки одни свои подходы к стенам углубили в землю, выкопав траншеи, а другие накрыли обломками построек. Каждый день дарил христианам новые знания, но каждый день они тратили в бою часть своего пороха, а его запас был слишком мал. Их артиллерия была слишком мала и по размеру, и по числу орудий. Если греки имели тяжелые пушки, то не решились разместить их на стенах, опасаясь, что старые укрепления зашатаются и опрокинутся, не выдержав мощи выстрелов. Мусульмане, которым уже был известен секрет этого разрушительного оружия, использовали его более энергично, поскольку им придавали силу усердие, богатство и деспотизм. Здесь уже была особо упомянута огромная пушка Мехмеда. Она действительно была важным и заметным предметом в истории того времени, но рядом с этой громадой стояли еще две, почти равные ей по величине – по одной с каждого бока. Длинный ряд турецких орудий направил свои стволы на стены города. Четырнадцать батарей одновременно с грохотом наносили удары по самым доступным местам укреплений, и об одной из них сохранилось высказывание, которое можно понять двумя способами: либо она состояла из ста тридцати пушек, либо выпускала сто тридцать ядер сразу. Однако, несмотря на мощь и активность действий султана, по ним заметно, что эта наука тогда находилась еще в младенчестве. Огромную пушку можно было зарядить и выстрелить из нее всего семь раз в день, и это делалось под началом мастера, который вычислял время выстрела. Однажды случилось несчастье: нагретый металл разорвался, и несколько рабочих погибли. Турки тогда восхищались искусством мастера, который догадался, что устранить опасность такого несчастного случая можно, заливая масло в ствол пушки после каждого выстрела.
От первых выстрелов, сделанных наугад, было больше шума, чем вреда; но потом кто-то – и это был христианин – научил турецких пушкарей наводить орудия сразу на обе противоположные стороны выступающего угла бастиона. Хотя обстрел и проводился неумело, его мощность и многократный повтор позволили артиллерии нанести какой-то урон стенам; тогда турки, которые за это время подвели свои апроши к краю рва, попытались засыпать эту огромную искусственную пропасть и построить себе дорогу для штурма. Целая толпа осаждавших стала бросать в ров бесчисленное множество связок хвороста, больших бочек и стволов деревьев; это делалось в такой тесноте и с такой бешеной скоростью, что они толкали друг друга, самые передние и самые слабые падали вниз головой в пропасть и оказывались погребены под тем, что сбрасывали сверху. Засыпка рва была тяжелым трудом для осаждавших, очистка его от мусора была спасением для осажденных, и после долгого кровавого сражения сеть, сплетенная днем, все же была распущена за ночь. После этого Мехмед испробовал другое средство – подкопы; но почва была каменистой, христианские инженеры останавливали все его попытки и под каждый из его подкопов подводили свой. К тому же в то время еще не умели заполнять эти подземные проходы порохом и, взрывая его, поднимать на воздух целые башни и города. Особенностью осады Константинополя было сочетание древней и современной артиллерии: пушки стояли в одном строю с механическими машинами, метавшими камни и дротики; пушечное ядро и таран били в одни и те же стены, и с открытием пороха не прекратилось применение неугасимого «греческого огня». Выкатили вперед на катках деревянную башню огромнейшего размера; этот передвижной склад снаряжения и связок хвороста был защищен покрытием из трех слоев бычьих шкур. Из ее бойниц нападавшие, сами находясь в безопасности, непрерывно давали по противнику залпы из огнестрельного оружия или выпускали тучи копий и стрел, а в ее передней стене были проделаны три двери, через которые солдаты и рабочие могли выходить из башни на вылазку и возвращаться обратно. Они поднимались по постоянной лестнице на верхнюю площадку башни, а над уровнем верхней площадки можно было поднять с помощью воротов еще одну лестницу, штурмовую, зацепить ее крючьями за стену крепости и использовать как мост для перехода на вражеские укрепления. Этими разнообразными беспокоящими приемами, часть которых была для греков настолько же новой, насколько губительной, турки в конце концов разрушили башню Святого Романа. После тяжелой борьбы они были отброшены от пролома и остановлены темнотой, но надеялись после наступления дня возобновить атаку с новыми силами и добиться решающего успеха. Каждое мгновение перерыва в сражении, этого времени надежды, сумели использовать деятельные император и Джустиниани; оба они провели ночь на этом участке укреплений и торопили защитников, приближая завершение работ, от которых зависела безопасность города. На рассвете нетерпеливый султан с изумлением и печалью увидел, что его деревянная башня превратилась в пепел, ров очищен и восстановлен, а башня Святого Романа вновь цела и сильна. Он стал оплакивать неудачу своего замысла и произнес хулу на Бога: воскликнул, что слова тридцати семи тысяч пророков не смогли бы его убедить, что неверные могли совершить такую работу за такое короткое время.
Христианские государи проявляли щедрость и великодушие неохотно и с опозданием, но когда угроза осады еще только возникла, Константин договорился о поставке самых необходимых товаров с жителями Морей, Сицилии и островов Архипелага. Уже в начале апреля пять больших кораблей, снабженных всем необходимым и для торговли, и для боя, могли бы выйти из гавани Хиоса, если бы не упорство ветра, который дул все время с севера. На одном из этих кораблей был поднят флаг империи, остальные четыре принадлежали генуэзцам. Все они везли для столицы пшеницу и ячмень, вино, растительное масло, овощи, а самое главное – солдат и моряков. После утомительной задержки приятный легкий южный ветер, который на следующий день стал сильным, перенес их через Геллеспонт и Пропонтиду, но город был уже окружен с суши и с моря, а турецкий флот, выстроившись полумесяцем, загородил вход в Босфор от берега до берега, чтобы остановить или хотя бы отбросить назад этот отважный вспомогательный отряд. Читатель, который представляет себе географическое положение Константинополя, способен понять все величие этого зрелища и восхититься им. Пять христианских кораблей продолжали двигаться вперед при максимальном усилии сразу парусов и весел. Под веселые крики тех, кто был на борту, они шли прямо на триста вражеских судов. На городских стенах, в лагере, на европейском и азиатском берегах выстроились бесчисленные зрители, которые с волнением ждали, чем кончится эта необычная битва. При первом взгляде исход боя не вызывал сомнений: превосходство мусульман было так велико, что его невозможно было ни измерить, ни подсчитать, и, будь на море штиль, многочисленность и отвага непременно принесли бы им победу. Но турецкий флот, поспешно построенный и несовершенный, был создан не талантом народа, а волей султана. Турки на вершине своего процветания признавали, что Бог отдал им землю, но море оставил неверным, и ряд поражений, а затем быстрый упадок подтвердили истинность их скромного признания. Их флот насчитывал всего восемнадцать более или менее мощных галер, все остальные суда были открытые ладьи, грубо построенные и неумело управляемые, не имевшие пушек и переполненные теснившимися на них солдатами. Поскольку мужество в значительной степени порождается сознанием собственной силы, даже самые храбрые янычары могли дрожать от страха в незнакомой стихии. А пять судов христианской эскадры были высокими и прочными, их вели умелые лоцманы, на борту находились солдаты-ветераны, уроженцы Италии и Греции, давно и хорошо знакомые с морским делом и с опасностями моря. Используя тяжесть своих судов, они топили или разбрасывали в стороны слабые препятствия, преграждавшие им путь, их артиллерия мела огнем по поверхности воды, жидкое пламя лилось на голову врагов, которые осмеливались приблизиться к ним в расчете взять на абордаж; а ветры и волны всегда на стороне более умелого мореплавателя. В этом сражении императорский корабль был почти побежден, но спасен генуэзцами. Турки в двух атаках – с дальнего и с близкого расстояния – были отброшены назад с большими потерями. Сам Мехмед находился на берегу. Сидя на коне и сжимая в руке железную палицу, он пробуждал в турках отвагу своим голосом и своим присутствием, обещанием наград и страхом, более сильным, чем страх перед врагом. Его громкие упреки и недовольные голоса из лагеря заставили османов пойти в третью атаку, которая оказалась более губительной и кровопролитной, чем две предыдущие. Я должен повторить здесь, хотя и не могу поверить, свидетельство Францы, который со слов самих турок утверждает, будто они потеряли в тот день больше двенадцати тысяч солдат. Османы в беспорядке бежали на европейский и азиатский берега, а христианская эскадра, торжествующая и невредимая, вошла в Босфор и стала на якорь в безопасной, отгороженной цепью гавани. Слишком уверенные в себе, как все победители, христиане хвастливо говорили, что, должно быть, разгромили всю турецкую армию. Но турецкий адмирал, носивший титул капитан-паша, объяснил свое поражение сильной болью от раны в глазу, чем немного облегчил себе эту боль. Этот адмирал, по имени Балта-оглы, был ренегатом из рода болгарских князей. Свое звание военачальника он запятнал скупостью – пороком, который не нравится людям; а при деспотической власти, будь это власть государя или народа, несчастье само по себе уже является доказательством вины. Разгневанный султан обратил в ничто его высокое звание и заслуги. В присутствии своего государя капитан-паша, которого держали растянутым на земле четыре раба, получил сто ударов золотой палкой, был приговорен к смерти и пришел в восторг от милости султана, который ограничился более мягким наказанием – конфискацией имущества и ссылкой.
Прибытие подкрепления возродило надежды греков и стало упреком для их лениво дремавших западных союзников. Пустыни Анатолии и горы Палестины стали для миллионов крестоносцев добровольной и неизбежной могилой, но местоположение императорского города делало его сильным в борьбе с врагами и доступным для друзей. Военная помощь в разумном и умеренном объеме со стороны приморских государств могла бы спасти остатки римской славы и сохранить христианскую крепость в самом сердце Османской империи. Однако прибытие эскадры осталось единственной слабой попыткой освободить Константинополь: более далекие от него страны были бесчувственны к его опасности, а посол Венгрии находился в турецком лагере, рассеивал страхи султана и направлял действия его войск.
Грекам было трудно проникать в тайны дивана, однако они убеждены, что такое упорное и неожиданное сопротивление утомило Мехмеда и уменьшило его настойчивость. Султан начал думать об отступлении, и осада вскоре была бы снята, если бы честолюбие и завистливый нрав не заставили второго визиря воспротивиться коварному совету Халиля-паши, продолжавшего тайно вести переписку с византийским двором. Было ясно, что уничтожить город можно лишь атакой по двум направлениям сразу – с суши и из гавани. Но гавань была неприступна: теперь преграждавшую ее цепь защищали восемь больших кораблей, более двадцати кораблей меньшего размера, а также несколько галер и шлюпов, турки могли опасаться, что вместо прорыва преграды получат вылазку вражеского флота и новую встречу с ним в открытом море. В этом тупиковом положении гениальный Мехмед изобрел и осуществил дерзкий и великолепный план – перевезти легкие суда и военное снаряжение с Босфора по суше в верхнюю часть гавани. Длина этого пути около десяти миль, местность неровная и в то время была покрыта густыми зарослями. Кроме того, дорога проходила по открытой местности сзади пригорода Галата, то есть пройдут турки или будут полностью уничтожены, зависело от генуэзцев. Но эти купцы, любившие только себя, очень хотели, чтобы султан в знак особой милости погубил их последними, а турки восполнили недостаток мастерства силой послушных человеческих масс. И вот ровная дорога была покрыта широкой мостовой из толстых крепких досок, а чтобы сделать доски более гладкими и скользкими, их смазали бараньим и бычьим жиром. Восемьдесят легких галер и бригантин, тридцати– и пятидесятивесельных, были вытащены на берег Босфора, одна за другой поставлены на катки, а затем с помощью человеческой силы и блоков двинулись вперед. На каждом корабле были поставлены два проводника или лоцмана – один у руля, второй на носу. Паруса были развернуты по ветру, песни и восторженные крики делали труд радостней. Всего за одну ночь турецкий флот медленно и грузно вполз на вершину холма, скатился на равнину и был спущен с пологого ската в мелкие воды гавани, далеко от греческих судов. Теперь корабли греков не могли досаждать турецким судам, пользуясь тем, что глубже сидели в воде. Полный размах этой действительно крупной операции был еще увеличен изумлением и легковерием, которые она породила, но сама всем известная переброска судов, бесспорно, имела место: результат видели глаза обеих воюющих сторон и отметили перья историков обоих народов. Древние много раз применяли этот прием; османские галеры (я должен повторить это снова) нужно считать большими лодками, и если мы сравним расстояния, препятствия и средства, то, возможно, изобретательность наших современников уже совершила дела, равные этому хваленому чуду. Как только Мехмед занял своими флотом и армией верхнюю гавань, он построил в самой узкой ее части мост или, вернее, мол шириной пятьдесят и длиной сто кубитов.
Мост этот был сделан из бочонков и бочек, соединенных балками, скрепленных железом и покрытых прочным настилом. На эту плавучую батарею султан поместил одну из своих самых больших пушек, а тем временем его восемьдесят галер, нагруженных солдатами и штурмовыми лестницами, уже приближались к самой доступной стороне укреплений – той, которую штурмовали когда-то латинские захватчики. Христиан упрекали в том, что они будто бы вели себя беспечно и не уничтожили турецкие постройки до того, как те были закончены. Но огонь их орудий был подавлен более мощным огнем противника, и они были вынуждены замолчать. Защитники не упустили и другую возможность: попытались ночью поджечь и корабли, и мост. Но бдительность султана помешала им подойти близко. Передние галиоты христиан были потоплены или захвачены, сорок самых храбрых юношей Италии и Греции были бесчеловечно зарезаны по приказу султана, и горе императора не утихло, когда он совершил справедливое, хотя и жестокое возмездие – выставил на стенах отрубленные головы двухсот шестидесяти пленных мусульман. После сорока дней осады ничто уже не могло отвратить конец Константинополя. Его малочисленный гарнизон был совершенно обессилен двухсторонней атакой; укрепления, которые веками выдерживали натиск врагов, со всех сторон рушились под выстрелами турецких пушек, в стенах появилось много проломов, а возле ворот Святого Романа четыре башни были уничтожены до основания. Чтобы выплатить жалованье своим слабым и склонным к бунту войскам, Константин был вынужден обобрать церкви, обещая, что возместит ущерб в четырехкратном размере. Это кощунство дало врагам церковного объединения повод для новых упреков. Среди христиан начались раздоры, отнимавшие у них последние силы: генуэзцы и венецианцы из вспомогательных войск спорили друг с другом о том, чьи заслуги выше; Джустиниани и великий дука, чье честолюбие не угасло ввиду общей для всех опасности, обвиняли один другого в предательстве и трусости.
Во время осады Константинополя иногда звучали слова о мире и капитуляции; город и турецкий лагерь несколько раз обменивались посольствами.
Греческий император, которого смирили превратности судьбы, согласился бы на любые условия, совместимые с его религией и саном. Турецкий султан, желая сберечь своих солдат, выполнил свой священный долг: предложил греческим «габурам» выбирать между обрезанием, уплатой дани или смертью. Скупость Мехмеда могла бы заставить его принять от греков сто тысяч дукатов в год и этим ограничиться, но честолюбие побуждало султана овладеть столицей Востока, поэтому он предложил ее государю равную по богатству замену, а ее народу полную веротерпимость или возможность безопасно уйти. После бесплодных переговоров Мехмед заявил, что решил найти под стенами Константинополя либо трон, либо могилу. Честь и боязнь услышать со всех сторон упреки не позволяли Палеологу покориться и отдать свой город османам. Император решил воевать до конца и стал ждать последнего сражения. На подготовку штурма у султана ушло несколько дней, затем греки получили передышку благодаря любимой султаном науке – астрологии, которая указала, что благоприятный для него и гибельный для них день наступит 29 мая. Вечером 27-го числа он отдал последние приказы, собрал своих военачальников на военный совет, где присутствовал и сам, и направил по всему лагерю своих глашатаев объявить, что участие в опасном деле штурма – долг солдат, и перечислить причины штурма. Главный принцип деспотического правления – страх, и султан включил в свое обращение угрозы, выдержанные в восточном стиле: он объявил, что беглецы и дезертиры, даже будь у них крылья, как у птиц, не смогут улететь от его неизбежной кары. Подавляющее большинство пашей и янычар были детьми христианских родителей, но слава турецкого имени поддерживалась путем усыновления; на место одних людей приходили другие, но дух легиона, полка или орды жил благодаря подражанию и дисциплине. Мусульман призвали во время этой священной войны очищать душу молитвой, а тело – семью омовениями. Целая толпа дервишей обошла палатки, внушая солдатам желание стать мучениками и уверенность в будущей вечной молодости на берегах райских рек и среди райских садов, в объятиях черноглазых дев. Однако Мехмед больше всего надеялся на земные, видимые глазом награды. В случае победы солдатам была обещана двойная плата. «Город и его дома принадлежат мне, – объявил султан, – но вам в награду за доблесть я отдаю пленников и захваченную в городе добычу – сокровища золота и красоты. Будьте богаты и счастливы. В моей империи много провинций, и тот отважный солдат, кто первым поднимется на стены Константинополя, в награду за это станет наместником самой прекрасной и богатой из них; моя благодарность даст ему больше почета и богатства, чем он может надеяться». Столь разнообразные и могучие побуждения породили во всех турках то воодушевление, при котором боец не дорожит своей жизнью и с нетерпением ждет начала боя. Лагерь вновь и вновь оглашали крики мусульман: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет – пророк Его!» По ночам море и суша от Га-латы до семи башен были освещены огнем турецких костров.
Совсем иначе чувствовали себя христиане. Они в громких бессильных жалобах горевали о том, что виновны в грехах, и о том, что наказаны за эти грехи. По городу пронесли в торжественном шествии небесный образ Пресвятой Девы, но божественная покровительница горожан была глуха к их мольбам. Они обвиняли императора в упрямстве за то, что он отказался вовремя сдаться, предчувствовали свою будущую ужасную судьбу и мечтали о спокойном и безопасном рабстве у турок. Вечером 28 мая самые благородные из греков и самые отважные из их союзников были вызваны во дворец к императору, который желал подготовить их к обязанностям и опасностям, ожидавшим их при всеобщем наступлении противника. Последняя речь Константина Палеолога была надгробной речью над могилой Восточной Римской империи. Он обещал, умолял и напрасно пытался вселить в них надежду, которая уже угасла в его собственной душе. В этом мире все было неуютно и мрачно, и ни Евангелие, ни церковь не предлагали никакой ощутимой награды героям, которые падут в бою, служа своей родине. Но пример государя и трудности осады наполнили сердца этих воинов мужеством отчаяния. Волнующую картину этого скорбного собрания рисует человек, который чувствовал то же, что все, – историк Франца, сам участвовавший в нем. Собравшиеся плакали, обнимали друг друга, клялись забыть о своих семьях и богатствах и не щадить своей жизни, и каждый командир, придя на пост, всю ночь внимательно и озабоченно охранял свой участок укреплений. Император и с ним несколько верных спутников вошли в собор Святой Софии, которому оставалось всего несколько часов до превращения в мечеть, и набожно, со слезами и молитвами, приняли святое таинство причастия. Потом император немного отдохнул во дворце, полном воплей и жалоб, попросил прощения у всех, кого мог обидеть, сел на коня и отправился проверять охрану и следить за передвижениями противника. В бедствии и падении последнего Константина славы больше, чем в долгом процветании византийских василевсов.
//-- Захват Константинополя --//
Темнота, создавая при штурме путаницу, иногда приносит успех нападающей стороне. Но военный опыт и познания в астрологии подсказали Мехмеду, что для этой великой всеобщей атаки нужно дождаться утра. Было утро памятного в истории дня 29 мая 1453 года. Ночь перед этим прошла в напряженном тяжелом труде: войска, пушка и связки хвороста были придвинуты к краю рва, через ров во многих местах был проложен гладкий и ровный путь к пролому. Восемьдесят галер султана почти касались своими носами и штурмовыми лестницами хуже защищенных стен гавани. Солдатам было приказано под страхом смерти соблюдать тишину, но физические законы движения и звука не подвластны ни дисциплине, ни страху. Каждый отдельный человек мог молчать и ступать тихо, но шаги и труд тысяч людей неизбежно производят странный нестройный шум – смесь разнородных звуков, и этот шум долетает до ушей часовых на башнях. На рассвете, не подав обычного утреннего сигнала – выстрела из пушки, турки пошли на приступ города сразу с суши и с моря. Их ряды были расположены так близко один к другому и солдаты в рядах стояли так тесно, что боевой строй турок сравнили с двойной или скрученной нитью. Впереди всех шли отбросы турецкого войска – толпа добровольцев, которые сражались без порядка и без командиров, слабые старики и дети, крестьяне, бродяги и все, кто присоединился к армии в слепой надежде на добычу или венец мученика. Напор задних рядов вытолкнул эту толпу вперед и донес до стены. Самые отчаянные попытались влезть на нее, но были сброшены. Ни один дротик, ни одна пуля христиан не пропали зря: все они попали в кого-нибудь из этой тесной, сбившейся в кучу толпы. Но их силы и боеприпасы были растрачены на эту трудоемкую защиту. Ров наполнился телами убитых, по ним прошли их соратники, и смерть обреченных на гибель передовых бойцов принесла больше пользы, чем их жизнь. Затем одна за другой пошли на приступ воинские части из Анатолии и Романьи под началом своих пашей и санджаков. Их продвижение вперед было неравномерным и ненадежным; через два часа после начала сражения греки продолжали сохранять и увеличивать свое преимущество; был слышен голос императора, который призывал своих солдат сделать последнее усилие и освободить родину. Но в эту роковую минуту в бой пошли янычары – свежие, мощные и непобедимые. Сам султан, на коне и с палицей в руке, был зрителем и судьей их доблести. Его окружали десять тысяч солдат, его земляков, которых он берег для решающего удара. Голосом и взглядом он приводил в движение и направлял этот бой. Многочисленные исполнители приговоров султана были поставлены сзади его войск, чтобы подгонять, сдерживать и наказывать, так что впереди была опасность, но и сзади беглецов ждали позор и неизбежная смерть. Крики страха и боли тонули в звуках военной музыки – барабанов, труб и аттабалов, а опыт доказал, что механическое воздействие звука, ускоряя кровообращение и дыхание, действует на человеческую машину сильнее, чем красноречие разума и чести. Османская артиллерия гремела со всех сторон: из рядов армии, с галер и с моста; город и лагерь, греки и турки были окутаны облаком дыма, которое могло рассеяться лишь после освобождения или уничтожения Восточной Римской империи. Единоборства героев истории или героев вымысла забавляют наше воображение и привлекают к ним наши сердца; рассказы об умелом применении воинского искусства могут обогатить ум знаниями и усовершенствовать необходимую, хотя и губительную науку. Но общий штурм – однообразное и отвратительное зрелище: повсюду лишь кровь и ужас, все смешалось. И я не стану описывать зрелище, от которого меня отделяют триста лет и тысяча миль, которое не могло иметь зрителей и участники которого сами были не в состоянии ни рассмотреть его, ни понять его смысл.
Непосредственной причиной потери Константинополя можно назвать пулю или стрелу, которая пробила железную перчатку Джованни Джустиниани. Вид собственной крови и мучительная боль лишили мужества этого военачальника, чье оружие и советы были самыми прочными укреплениями города. Когда Джустиниани уходил со своего поста искать себе хирурга, неутомимый император заметил и остановил его бегство. «Ваша рана легкая, опасность близко, ваше присутствие необходимо – куда же вы уходите?» – воскликнул Палеолог. «Я ухожу той дорогой, которую Бог открыл туркам», – ответил пугливый генуэзец и поспешил войти в один из проломов внутренней стены. Этой трусостью он запятнал свою жизнь и честь военного, и несколько оставшихся ему дней жизни, которые он провел в Галате или на острове Хиос, были отравлены упреками людей и сознанием собственного позора. Его примеру последовали большинство солдат латинских вспомогательных войск, и оборона стала ослабевать, когда атака стала вдвое мощнее. Османов было в пятьдесят, а может быть, и в сто раз больше, чем христиан; двойную стену пушки превратили в груду обломков; на окружности длиной в несколько миль обязательно должны быть участки, более доступные или хуже охраняемые, чем остальные, и осаждающим достаточно было проникнуть внутрь в одном месте, чтобы весь город был безвозвратно потерян. Первым, кто заслужил награду от султана, был янычар по имени Гасан, человек огромного роста и огромной силы. Со скимитаром в одной руке и щитом в другой он поднялся на наружную стену укреплений; из тридцати янычар, которые последовали за ним, подражая ему в отваге, восемнадцать погибли в этом дерзком предприятии. Гасан и его двенадцать уцелевших товарищей добрались до верха стены; великан был сброшен вниз, поднялся на одно колено и снова был отброшен назад градом дротиков и камней. Но его успех доказал, что победа возможна, и целая толпа турок в один миг словно облепила стены и башни. Греки, вытесненные со своей выгодной позиции, были раздавлены все прибывавшими толпами врагов. Император [224 - По рассказу Дуки, император был убит двумя ударами турецких солдат, по рассказу Халкондила – ранен в плечо и потом затоптан насмерть в воротах. Франца, который нес его среди врагов, в своем горе не дал точного описания его смерти. Но мы без лести можем отнести к Константину Палеологу благородные строки Драйдена: «Что до Себастьяна, пусть обойдут поле, и там, где найдут гору тел, пошлите кого-нибудь подняться на нее. Посмотрев вниз, они найдут его там, вытянувшегося во весь свой геройский рост, лицом к небу – в красной могиле, которую вырыл его славный меч».], исполнивший все обязанности полководца и солдата, долго был виден среди этих толп, а потом пропал из вида. Знатные греки, окружавшие его в бою, до последнего вздоха остались достойны славных имен Палеолога и Кантакузина. Было слышно, как император горестно воскликнул: «Нет ли здесь христианина, чтобы отрубить мне голову?» – значит, последнее, чего он боялся перед смертью, была возможность попасть живым в руки иноверцев. В своем отчаянии Константин благоразумно снял с себя пурпур. В сумятице боя он погиб неизвестно от чьей руки, и его тело было завалено горой трупов. После смерти императора сопротивление и порядок перестали существовать. Греки побежали в город, и многие из них были задавлены насмерть в узком проеме ворот Святого Романа.
Победители-турки устремились в проломы внутренней стены, а когда они вышли на улицы города, к ним вскоре присоединились их собратья, которые взломали Фенарские ворота и вошли со стороны гавани. Началась резня христиан, но вскоре алчность стала сильнее жестокости. Победители признавались, что сразу бы отступили, если бы доблесть императора и его избранных отрядов не подготовила их к возможности подобного сопротивления во всех концах столицы. Так после пятидесяти трех дней осады Константинополь, который отразил удары Хосроя, кагана и халифов, был навсегда покорен Мехмедом II. Латиняне лишили древнюю столицу только власти, завоеватели-мусульмане растоптали в пыли ее религию. Несчастье летит быстро, но размер Константинополя был так велик, что дальние кварталы могли еще какое-то короткое время оставаться в счастливом неведении и не знать о своей гибели. Но горожане, скованные страхом, полные тревоги за себя или за свой народ, среди сумятицы боя и грохота орудий должны были провести бессонные ночь и утро, и я не верю, что многие греческие дамы были разбужены янычарами от спокойного крепкого сна. Когда стало окончательно известно, что катастрофа произошла, дома и монастыри мгновенно опустели, и перепуганные горожане сбились в толпы на улицах, как стадо пугливых животных, то ли считая, будто много слабостей в сумме составляют силу, то ли в напрасной надежде, что в толпе каждый отдельный человек не будет виден и уцелеет. Беглецы из всех частей города стекались в церковь Святой Софии, и через час алтарь, хоры, неф, верхняя и нижняя галереи были заполнены толпой отцов и мужей, женщин и детей, священников, монахов и девственниц, посвятивших себя Богу. Двери были закрыты изнутри на засов, горожане искали защиты у святого собора, который еще так недавно вызывал у них отвращение как светское и оскверненное здание. Их уверенность была основана на пророчестве пылкого мечтателя или обманщика, который заявил, что однажды турки войдут в Константинополь и будут преследовать римлян до колонны Константина, что стоит на площади перед Святой Софией, но на этом бедствия римлян закончатся: с небес спустится ангел с мечом в руке. Он вручит верховную власть над империей и свое небесное оружие бедняку, который будет сидеть у подножия колонны, и скажет ему: «Возьми этот меч и отомсти за народ Господа!» При этих воодушевляющих словах турки мгновенно разбегутся, победоносные римляне прогонят их с Запада и из Анатолии и оттеснят к границам Персии. Именно в связи с этим предсказанием историк Дука порицает греков за упрямство и отсутствие единства, и в его словах есть доля вымысла, но есть и много правды.
«Если бы этот ангел появился и предложил вам уничтожить ваших врагов при условии, что вы согласитесь на объединение церквей – даже тогда, в ту роковую минуту, вы отказались бы от своей безопасности или обманули бы своего Бога!» – восклицает он.
Пока все ждали опаздывавшего ангела, двери были взломаны топорами. Турки, не встретив сопротивления, нашли своим чистым от крови рукам другое применение: стали связывать и распределять между собой толпу пленных. Выбирали прежде всего молодых, красивых и тех, кто выглядел как богатые. Если несколько турок спорили из-за добычи, право на нее принадлежало тому, кто первым ее захватил, либо определялось силой спорщиков или властью начальника. Через час все пленные были связаны – мужчины веревками, женщины – своими покрывалами и поясами. Сенаторов привязывали к их рабам, прелатов к церковным привратникам, молодых мужчин простого звания к благородным девицам, чьих лиц не видели даже солнце и ближайшие родственники. В общем для всех плену все слои общества были перемешаны, а связи природы оборваны: неумолимый солдат не обращал внимания на стоны отца, слезы матери и жалобы детей. Громче всех рыдали монахини, которых оттаскивали от алтаря так, что подолы их одежд задирались, оголяя животы, растрепанных, продолжавших тянуть к алтарю руки. Мы благочестиво верим, что среди них мало было таких, кто предпочитал жить взаперти в гареме вместо монастыря. Целые вереницы несчастных греков, как домашних животных, завоеватели грубо погнали по улицам города, и погонщики, очень хотевшие вернуться за новой долей добычи, ускоряли неуверенные шаги испуганных пленников угрозами и ударами. В это же время такое же разграбление происходило во всех церквах и монастырях, во всех дворцах и домах столицы. Ни одно место, каким бы оно ни было святым или уединенным, не могло защитить греков и их имущество. Более шестидесяти тысяч горожан, обреченных султаном на рабство, были уведены из Константинополя в турецкий лагерь и на корабли турецкого флота, обменены или перепроданы в зависимости от каприза или выгоды своих хозяев и увезены в неволю далеко от дома в разные провинции Османской империи. Среди них мы можем отметить нескольких выдающихся людей. Историк Франца, первый камергер и главный секретарь императора, со своей семьей разделил общую судьбу горожан. Четыре месяца он испытывал тяготы рабства, затем смог вернуть себе свободу. Зимой того же года он рискнул отправиться в Адрианополь и там выкупил свою жену у мирбаши, то есть султанского шталмейстера. Но двое детей Францы, которые находились в расцвете юности и красоты, были отданы самому Мехмеду. Дочь Францы умерла в султанском серале, возможно сохранив девственность. Его сын, которому шел пятнадцатый год, предпочел смерть позору и был заколот царственным любовником. Несомненно, столь бесчеловечный поступок не может быть искуплен хорошим вкусом и щедростью, которые Мехмед проявил, отпустив на свободу греческую матрону и двух ее дочерей, когда получил оду на латыни от Филельфа, выбравшего себе жену в этой знатной семье. Самой большой наградой для гордости или жестокости Мехмеда было бы пленение римского легата. Но находчивый кардинал Исидор ускользнул от тех, кто его искал, и скрылся из Галаты в одежде простолюдина. Цепь и вход внешней гавани были по-прежнему во власти итальянских торговых и военных кораблей. Во время осады они доблестно сражались, а потом отступили, умело выбрав для этого тот момент, когда турецкие моряки разошлись по городу в поисках добычи. Когда эти корабли стали поднимать паруса, берег заполнила жалкая толпа умоляющих горожан, но транспортных средств было слишком мало, венецианцы и генуэзцы выбрали своих земляков, и, несмотря на красивые обещания султана, жители Галаты забрали из своих домов самое ценное имущество и сели на корабли.
Рассказывая о падении и разграблении великих городов, историк вынужден повторять описание одних и тех же бедствий. Одинаковые страсти и должны производить одно и то же действие, а когда эти страсти можно удовлетворять бесконтрольно, то, увы, цивилизованные люди мало отличаются от дикарей. Среди расплывчатых по смыслу возгласов ханжества и ненависти нет жалоб на то, что турки беспричинно или неумеренно проливали христианскую кровь. Но согласно их правилам (правилам древности), жизнь побежденных принадлежала победителям, и завоеватель получал законную награду за свои труды, беря в услужение, продавая или освобождая за выкуп своих пленников и пленниц. Султан отдал богатства Константинополя своим победоносным войскам, а один час грабежа иногда обогащает больше, чем многие годы труда. Поскольку не было даже попытки делить добычу официально и по правилам, доля каждого не определялась его заслугами, и награда за отвагу оказывалась похищена теми, кто следовал за армией и сам не испытал трудов и опасностей сражения. Рассказ об опустошении, которое они устроили, не может ни позабавить читателя, ни научить его чему-либо. Вся добыча, захваченная в обнищавшей до предела империи, была оценена в четыре миллиона дукатов, и небольшая часть этой суммы принадлежала венецианцам, генуэзцам, флорентийцам и купцам из Анконы. Имущество этих иноземцев вновь умножилось за счет быстрого и непрерывного оборота денег, но богатства греков были без пользы выставлены напоказ в виде роскоши дворцов и нарядов или глубоко зарыты в землю в форме слитков и старинных монет – если только не были отданы по требованию власти на защиту родины. Осквернение и ограбление монастырей и церквей вызвало самые трагические жалобы. Даже сам собор Святой Софии, «земные небеса», «второй небосвод», «колесница херувимов», «трон славы Божией», был лишен даров, которые приносили в него долгие годы; его золото и серебро, жемчуга и драгоценные камни, сосуды и богослужебные украшения были самым нечестивым образом обращены на службу людям. После того как со святых образов срывали все, что казалось ценным непосвященному глазу, холст или дерево, на которых они были написаны, разрывали, разламывали, сжигали, топтали ногами или употребляли для самых гнусных целей в конюшнях и на кухнях. Однако в святотатстве турки следовали примеру латинских завоевателей Константинополя, и то, что Христос, Дева Мария и святые вытерпели от преступных католиков, набожные мусульмане могли совершать с предметами идолопоклонства. Возможно, философ, вместо того чтобы присоединяться к ропоту народа, укажет на то, что в пору упадка искусств изделие не может быть ценнее, чем мастерство его создателя, и что хитрость священников и легковерие народа быстро пополнили бы запас святынь за счет новых видений и чудес. Он больше пожалеет об утрате византийских библиотек, которые были уничтожены или рассеяны по миру в эти дни смуты. Есть свидетельства, что тогда исчезли сто двадцать тысяч рукописей, и можно было купить десять книг всего за один дукат. Возможно, эта постыдно малая цена еще слишком велика для полки с богословскими книгами, но за нее же продавались полные собрания сочинений Аристотеля или Гомера и благороднейшие произведения науки и литературы Древней Греции. Мы можем с удовольствием подумать о том, что бесценная часть наших классических сокровищ находилась вне опасности в Италии и что механики из немецкого города изобрели искусство, которое смеется над разрушительной силой времени и варварства.
//-- Въезд султана в город --//
Беспорядок и грабеж продолжались в Константинополе с первого часа памятного в истории дня 29 мая до восьмого часа того же дня, когда султан торжественно вступил в город через ворота Святого Романа. Мехмеда сопровождали его визири, паши и охранники, каждый из которых (по словам византийского историка) был крепок телом, как Геркулес, проворен, как Аполлон, и равен в бою десяти обычным людям. Завоеватель с удовлетворением и изумлением рассматривал странные, хотя и великолепные дома и дворцы, архитектура которых была так не похожа на восточную. На ипподроме, который по-турецки называется «атмейдан», его внимание привлекла колонна, свитая из трех змей, и султан, испытывая свою силу, своей железной булавой или боевым топором расколол на куски нижнюю челюсть одного из этих чудовищ, которых турки считали идолами или талисманами города. У главной двери храма Святой Софии он спустился с коня и вошел в собор. Султан так ревниво оберегал этот памятник своей славы, что, увидев, как некий усердный мусульманин разбивает мраморный пол, ударом своего скимитара внушил этому ревнителю веры, что вещи и пленники отданы солдатам, но здания, и общественные, и частные, принадлежат государю. По приказу Мехмеда главный собор восточной церкви был превращен в мечеть, то есть из него были убраны роскошные предметы христианского суеверия, кресты сброшены с куполов, а стены, покрытые росписью и мозаикой, отмыты и очищены до первоначальной простой и нагой чистоты. В тот же день или в ближайшую за ним пятницу муэдзин, то есть глашатай, поднялся на самую высокую башенку и прокричал азан, то есть приглашение на молитву во имя Бога и его пророка; затем имам произнес проповедь, и Мехмед II исполнил благодарственный намаз, то есть молитву, на том великом алтаре, где еще так недавно совершались христианские таинства перед последним из императоров. Из Святой Софии он прошел в величественный, но опустевший дворец, который был домом ста преемников великого Константина, но с которого за несколько часов сорвали все пышное царственное убранство. Султану поневоле пришли на ум печальные мысли о превратностях судьбы, и он повторил изящное двустишие персидского поэта: «Паук сплел сеть в императорском дворце, и сова прокричала свой сторожевой клич на башнях Афросиаба».
Однако его душа не была довольна: победа не казалась султану полной, пока он не знал о судьбе Константина: скрылся тот, попал в плен или погиб в бою. Два янычара объявили, что заслужили почести и награду за смерть Константина, тело которого нашли под кучей трупов и узнали по золотым орлам, вышитым на обуви. Греки со слезами опознали голову своего покойного императора, и Мехмед после того, как выставил напоказ этот кровавый трофей, почтил своего соперника достойными похоронами. После смерти Константина самым важным пленником был Лука Нотара, великий дука и первый министр империи. Когда он сказал, что повергает себя и свои богатства к подножию трона, султан гневно спросил: «Почему же ты не употребил эти богатства на защиту своего государя и своей страны?» Министр-раб ответил: «Они были вашими: Бог хранил их для ваших рук». Деспот возразил: «Если он хранил их для меня, как же ты посмел так долго не допускать меня до них своим бесполезным и гибельным сопротивлением?» Великий дука стал оправдываться упрямством иностранцев и тайными советами турецкого визиря, и в конце этого опасного разговора султан объявил, что прощает его и берет под свою защиту. Мехмед снизошел до того, что посетил жену великого дуки, почтенную княгиню, страдавшую от болезни и горя, и утешил ее в несчастье, проявив самую нежную человечность и сыновнюю почтительность. Подобное же милосердие было проявлено к главным чиновникам государства, и некоторых из них султан выкупил из плена за свой счет. В течение нескольких дней он заявлял, что будет другом и отцом побежденного народа. Но вскоре картина изменилась, и до своего отъезда султан успел пролить на ипподроме целую реку крови своих самых знатных пленников. Христиане проклинают его за жестокое коварство и украшают чертами героического мученичества казнь великого дуки и двоих его сыновей, объясняя смерть отца благородным отказом предоставить детей для удовлетворения похоти тирана. Но один византийский историк неосторожно проговорился в нескольких словах о заговоре, освобождении и помощи от итальянцев. Такое предательство можно прославить, но если мятежник, который отважно рискует своей жизнью, теряет ее, это справедливо, и мы не упрекнем завоевателя за уничтожение врагов, которым он больше не мог доверять. 18 июня султан-победитель вернулся в Адрианополь. Там у него вызвало улыбку низкое и пустое притворство христианских государей: они прислали к Мехмеду послов потому, что увидели в гибели Восточной империи свой близкий конец.
Константинополь остался голым и безлюдным, без правителя и без народа. Но у него нельзя было отнять не имевшее себе равных географическое положение, которое делало его столицей великой империи. Дух этого места всегда будет торжествовать над временем и судьбой. Бурса и Адрианополь, древние столицы османов, опустились до положения маленьких провинциальных городов, и Мехмед II выбрал себе и своим преемникам для жилья то самое господствующее над окрестностями место, которое когда-то избрал Константин. Укрепления Галаты, которые могли стать укрытием для латинян, были благоразумно уничтожены, но повреждения, причиненные турецкими пушками стенам основного города, были быстро устранены, и еще до начала августа было обожжено огромное количество извести для восстановления этих стен. Поскольку теперь право собственности на землю города и его здания, общественные и частные, светские и религиозные, перешло к завоевателю, он прежде всего выделил участок в восемь фарлонгов [225 - Фарлонг – английская мера длины, равен примерно 201 метру.] для своего сераля, то есть дворца.
Именно отсюда Великий Синьор (так султана назвали итальянцы, любители превосходной степени в словах) словно бы правит Европой и Азией; но на берегах Босфора он не всегда огражден от оскорблений со стороны вражеского флота. Собор Святой Софии в своем новом качестве мечети получил дары, обеспечившие ему большой доход, был увенчан высокими минаретами и окружен рощами и фонтанами, которые служили мусульманам для молитвы и освежения. По этому же образцу были устроены джами, то есть султанские мечети, и первую из них построил сам Мехмед на развалинах церкви Святых апостолов, на обломках могил христианских императоров. На третий день после захвата города произошло видение, указавшее могилу Абу Айюба (Иова), убитого во время первой осады Константинополя арабами, и именно перед гробницей этого мученика новых султанов опоясывают мечом – символом верховной власти. Дальнейшая судьба Константинополя уже не касается историка, который пишет о Римской империи, и я не стану перечислять гражданские и религиозные здания, оскверненные или воздвигнутые его турецкими хозяевами. Город быстро был снова населен жителями, и еще до конца сентября пять тысяч семей из Анатолии и Романьи исполнили приказ государя, который повелел им под страхом смерти переехать в новые дома в столице. Трон Мехмеда охраняла многочисленность и верность его мусульманских подданных, но как разумный политик он стремился собрать остатки греков, и они стали возвращаться толпами, как только убедились, что сохранят свою жизнь, свободу и право исполнять свои религиозные обряды. При выборах патриарха и его возведении в сан были возрождены или взяты за образец церемонии византийского двора. Со смесью удовлетворения и ужаса греки увидели, как султан со своего трона вручил патриарху Геннадию пастырский жезл или посох, символ его церковного сана, затем подвел патриарха к воротам сераля, преподнес ему в дар коня в богатой сбруе и приказал визирям и пашам провести патриарха в предназначенный главе православной церкви для жилья дворец. Константинопольские церкви поделили между двумя религиями; была проведена граница между мусульманской и христианской частями города, разделившая его пополам, и более шестидесяти лет греки пользовались благами этого равенства территорий, пока Селим, внук Мехмеда, не нарушил это соотношение. Ободренные министрами дивана, которые желали обмануть фанатизм султана, защитники греков осмелились утверждать, что деление города поровну было не великодушным даром, а исполнением закона, не уступкой, а исполнением договора: по их словам, одна половина города была взята приступом, но другая сдалась на священных условиях капитуляции. Правда, жалованная грамота, в которой это было засвидетельствовано, сгорела, но эту потерю восполнили свидетельства трех пожилых янычар, которые вспомнили, что такая сделка была заключена. Для Кантемира их купленные клятвы значат больше, чем ясное и единодушное свидетельство историков того времени.
Я не стану рассказывать о том, как последние обломки греческого царства в Европе и Азии покорились военной силе турок. Но рассказ о конце двух последних константинопольских династий должен завершить повесть об упадке и разрушении Римской империи. Деспоты Морей, Димитрий и Фома, два последних остававшихся в живых брата из семьи Палеолог, были потрясены гибелью императора Константина и падением империи. Не надеясь защититься, они вместе со знатными греками, которые пожелали разделить их судьбу, решили искать убежище в Италии, где их не могла настичь османская гроза. В первый раз победоносный султан рассеял их страхи тем, что потребовал только дань в размере двенадцати тысяч дукатов. После этого он в своем честолюбии окидывал взглядом материк и острова, выбирая себе жертву, и благодаря этому Морея получила передышку на семь лет. Но эта передышка стала временем печали, разлада и нищеты. Триста итальянских лучников уже не могли защитить гексамилион – крепостную стену на перешейке, которую так часто строили и часто снова разрушали. Ключи Коринфа были захвачены турками. Летом турки устраивали набеги, из которых возвращались с пленниками и добычей, а жалобы пострадавших греков выслушивались с равнодушием и презрением. Албанцы, бродячее племя разбойников и пастухов, наполнили полуостров грабежами и убийствами. Два деспота стали умолять своего соседа-пашу о помощи, которая была опасна и унизительна; он подавил мятеж, а потом стал учить братьев, как они в дальнейшем должны себя вести. Ни узы крови, ни клятвы, которые они раз за разом повторяли при причастии и перед алтарем, ни более сильное давление необходимости не могли заставить их прекратить или хотя бы прервать на время взаимную вражду. Каждый из братьев огнем и мечом разорял владения другого. Милостыню и помощь, которые они получали с Запада, они растрачивали в этой гражданской войне, а власть свою проявляли лишь в беспричинных зверских казнях. Более слабый из двух соперников под влиянием отчаяния и жажды мести попросил помощи у их верховного властителя, и в пору зрелости плодов, удобную для возмездия, Мехмед объявил себя другом Димитрия и вошел в Морею во главе неодолимой армии. Овладев Спартой, султан заявил Димитрию: «Ты слишком слаб, чтобы управлять этой беспокойной провинцией. Я возьму твою дочь на свое ложе, и ты проведешь остаток своих дней в безопасности и почете». Деспот вздохнул – и покорился: отдал свою дочь и свои крепости, уехал в Адрианополь вслед за своим государем и сыном и получил для прокормления своего и своих приближенных город во Фракии и находившиеся вблизи него острова Имброс, Лемнос и Самофракию. В следующем году к нему присоединился собрат по несчастью – Давид, последний из рода Комнинов, который после занятия Константинополя латинянами основал новую империю на берегах Черного моря. Завоевывая Анатолию, Мехмед окружил своими флотом и армией столицу Давида Комнина, который осмелился именовать себя императором Трапезундским. Переговоры состояли всего из одного короткого и не допускающего возражений вопроса: «Сохранишь ты себе жизнь и свои богатства, отдав свое царство, или предпочитаешь потерять царство, богатства и жизнь?» Слабый Комнин сдался, покорившись собственному страху и следуя примеру соседа-мусульманина, правителя Синопского, который в ответ на такое же требование сдал свой укрепленный город, где находились четыреста пушек и десять или двенадцать тысяч солдат. Капитуляция Трапезунда была выполнена честно, императора и его семью переселили в замок в Романье, но при слабом подозрении в тайной переписке с персидским царем Давид и с ним весь род Комнинов стали жертвами ревнивой подозрительности султана или его скупости. Несчастного Димитрия звание «отец султана» тоже недолго охраняло от изгнания и конфискации; его рабская покорность вызвала у султана жалость и презрение. Сторонники Димитрия были переселены в Константинополь, а ему для избавления от бедности была назначена пенсия в пятьдесят тысяч аспров, которую он получал, пока монашеская ряса и дерзкая смерть не избавили Палеолога от его земного хозяина. Трудно сказать, что было бесславнее – рабство Димитрия или изгнание его брата Фомы. Этот деспот после захвата Морей бежал на Корфу, а оттуда в Италию с несколькими нищими сторонниками. Его имя, страдания и голова святого апостола Андрея обеспечили ему гостеприимство Ватикана, и его нищету продлила пенсия в размере шести тысяч дукатов, которую дали ему папа и кардиналы. Два сына Фомы, Андрей и Мануил, получили воспитание в Италии [226 - У Фомы Палеолога была еще дочь, Зоя-София, – та самая, которая была женой нашего великого князя Ивана III, русской царицей Софьей Палеолог.].
Старший из них, презираемый своими врагами и обременительный для своих друзей, обесчестил себя низостью своей жизни и низким происхождением своей жены. Его единственным наследством был титул; этот титул он продал сначала королю Франции, потом королю Арагона. Карл VIII во время своего кратковременного процветания честолюбиво мечтал присоединить Восточную империю к Неаполитанскому королевству; во время всенародного праздника он принял титул августа и надел пурпур, и османский султан уже дрожал при мысли о приближении французских рыцарей. Второй сын, Мануил Палеолог, пожелал посетить свою родную страну; для Порты его возвращение могло быть полезно и не могло быть опасно. Его поселили в Константинополе, содержали в достатке и безопасности, и, когда он скончался, почетная свита из христиан и мусульман проводила его в могилу. Если существуют животные настолько благородные, что, будучи приручены, они отказываются размножаться в неволе, то приходится считать, что последний потомок императоров был ниже их: он принял от щедрого султана двух красавиц в жены, и его сын, переживший отца, затерялся среди турецких рабов, приняв их одежду и веру.
//-- Горе и ужас Европы --//
Потеря Константинополя заставила почувствовать его значимость и увеличила ее. Правление папы Николая V, мирное и процветающее, оказалось опозорено падением Восточной империи, а горе и ужас возродили в латинянах – или казалось, что возродили, – то воодушевление, которое когда-то вело их в Крестовые походы. В одной из самых удаленных от Константинополя стран Запада, во Фландрии, герцог Филипп Бургундский созвал в городе Лилле на собрание подвластных ему дворян, и роскошные представления, показанные актерами на этом празднестве, были умело приспособлены к мечтам и настроениям его участников. В разгар праздничного обеда в зал вошел сарацин огромного роста, который вел за собой фигуру, представлявшую слона с замком на спине. Зрители увидели, как из замка вышла матрона, одетая в траур, символизирующая христианство. Она пожаловалась, что терпит притеснения, и упрекнула своих защитников в медлительности. Затем к зрителям подошел главный герольд ордена Золотого руна, который держал на руке живого фазана, и, согласно рыцарским обычаям, преподнес его герцогу. В ответ на такой необычный и срочный вызов Филипп, мудрый пожилой государь, дал клятву отправиться сам и послать свои войска на войну против турок. Его примеру последовали бароны и рыцари – участники собрания; в этом они поклялись Богом, Пресвятой Девой, дамами и фазаном, а личные обеты участников были не менее причудливыми, чем эта их общая клятва. Но эта красочная клятва была дана так, что ее следовало исполнить в будущем, при определенном стечении внешних обстоятельств, причем таких, которые возникают случайно и непредвиденно. Герцог бургундский мог до последнего часа своей жизни, то есть двенадцать лет после собрания, быть готов завтра же отправиться на войну и, возможно, искренне верил, что это так. Если бы такой огонь горел во всех сердцах, если бы христиане были так же едины, как храбры, если бы каждое государство от Швеции до Неаполя предоставило для этой войны конницу и пехоту, людей и деньги соответственно своим возможностям, то вполне возможно, что Константинополь был бы освобожден, а турки были бы прогнаны за Геллеспонт или за Евфрат. Но секретарь императора Эней Сильвий, государственный муж и оратор, составлявший все его письма и присутствовавший на всех собраниях, на основании собственного опыта описывает противоречивые отношения между христианскими государствами и склонность христиан противоречить друг другу. «Христианский мир – тело без головы, республика без законов и без должностных лиц. Папа и император могут сиять своими высокими званиями и являть собой великолепные образы, но управлять они не в состоянии, и никто не имеет желания им подчиняться. У каждого государства есть свой правитель, а у каждого правителя – его собственные интересы. Какое красноречие могло бы объединить столько несогласных и даже враждующих между собой государств под одним знаменем? Если бы можно было собрать вместе их войска, кто бы осмелился принять должность командующего? Как можно было бы поддержать порядок, то есть военную дисциплину? Кто бы взялся прокормить такое множество людей? Кто бы понял их разнообразные языки, кто бы направлял в нужную сторону их более странные, чем языки, несовместимые нравы? Какой смертный мог бы примирить англичан с французами, Геную с Арагоном, немцев с уроженцами Венгрии и Богемии? Если бы в священную войну вступило мало людей, их обязательно раздавили бы неверные, если бы много – собственные тяжесть и беспорядок». Однако тот же Эней, когда был возведен на папский престол под именем Пия II, посвятил свою жизнь ведению войны против турок. На соборе в Мантуе этот первосвященник зажег несколько искр притворного или слабого воодушевления, но когда он явился в Анкону, чтобы сесть на корабль и присоединиться к отплывающим войскам, обязательства бесследно исчезли, растворившись в извинениях. Точный день отплытия не был назван, оно было отложено на неопределенный срок, и оказалось, что на деле армия папы состоит лишь из небольшого числа паломников-немцев, которых он был вынужден отпустить, одарив индульгенциями и милостыней. Его преемники и правители итальянских государств, не заботясь о будущем, строили честолюбивые планы лишь в пределах настоящего времени и своего края; цель всегда казалась им тем крупнее, чем ближе она была. Более широкий взгляд на собственные выгоды подсказал бы им, что нужно обороняться и вести войну на море против общего врага, а поддержка Скандербега и его храбрых албанцев могла бы впоследствии помешать вторжению захватчиков в Неаполитанское королевство. Осада и разграбление турками города Отранто заставила всю Европу замереть от ужаса, и папа Сикст уже готовился бежать за Альпы; но внезапно эту грозовую тучу развеяла смерть Мехмеда II, который скончался на пятьдесят первом году жизни. Его великий и надменный дух влекла мечта завоевать Италию, он владел хорошо укрепленным городом и просторной гаванью, и царствование одного и того же государя могло быть украшено сразу трофеями нового и старого Рима.
Здесь нужно упомянуть о двух результатах, которые имел призыв о помощи к странам Запада. Первым результатом была отправка двух тысяч генуэзских солдат под командованием Джустиниани, вторым – приезд представителей папы римского во главе с кардиналом Исидором, папским легатом. Рассказ о поведении Джустиниани в момент, когда он был ранен, не соответствует исторической правде и несправедлив. Непосредственной причиной захвата Константинополя было проникновение турецких солдат в город через боковую дверь, которую Джустиниани открыл для вылазки. Миссия Исидора только усилила вражду греков к латинянам. Кто-то даже заявил, что охотней увидел бы в городе тюрбан Мехмеда, чем шапку кардинала. После того как в церкви Святой Софии были проведены латинские обряды, греки перестали в ней бывать, и «мрачное молчание воцарилось на огромном пространстве этого собора». Этим объясняются слова Гиббона об осквернении в рассказе о том, как горожане укрывались в соборе от турок.
Эпилог
РИМ В СРЕДНИЕ ВЕКА И ЗАРЯ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ
Глава 69
АВТОРИТЕТ ПАП В РИМЕ. МЕТОДЫ ИЗБРАНИЯ ПАПЫ. ПЕРЕЕЗД ПАП В АВИНЬОН. УСТАНОВЛЕНИЕ ЮБИЛЕЯ, ТО ЕСТЬ СВЯЩЕННОГО ГОДА. РИМСКАЯ АРИСТОКРАТИЯ
В первые века упадка и разрушения Римской империи наш взгляд был все время прикован к ее царственной столице – городу, который дал законы самой прекрасной части земного шара. Мы следили за его судьбой сначала с восхищением, под конец с жалостью, но всегда внимательно. А когда это внимание переключалось с Капитолия на провинции, мы смотрели на них как на ветки, которые одна за другой были отрублены от ствола империи. Основание Второго Рима на берегах Босфора вынудило историка последовать за преемниками Константина, а любопытство побудило нас посетить самые дальние страны Европы и Азии, изучить причины и виновников долгого упадка византийской монархии. Завоевания Юстиниана вернули нас обратно на берега Тибра, и мы увидели освобождение древней столицы, но эта свобода была лишь сменой одного рабства на другое, возможно, более тяжелое. Рим уже был лишен своих трофеев, своих богов и своих цезарей, и власть готов была не более бесславной и угнетательской, чем тирания греков. В VIII веке христианской эры религиозное разногласие – спор о почитании икон – побудило жителей Рима провозгласить себя независимыми, а их епископ стал не только духовным, но и земным отцом свободного народа. Имя и образ Западной империи, которая была восстановлена Карлом Великим, до сих пор украшают необычную конституцию современной Германии. Но имя Рима должно и теперь внушить нам невольное уважение: климат (каким бы ни было его влияние) был уже не тот, что прежде, чистота крови была нарушена тысячами путей, но величественный вид римских развалин и память о прошлом величии вновь зажгли в народе искру прежнего духа нации. Во мраке Средневековья произошло несколько событий, достойных нашего упоминания. К тому же я не могу закончить эту книгу, пока не дам обзор состояния и перемен судьбы города Рима, который добровольно подчинился абсолютной власти пап примерно в то же время, когда Константинополь был порабощен оружием турок.
В начале XII века [227 - Читатель так долго не был в Риме, что я бы посоветовал ему вспомнить или перечитать 49-ю главу этой книги.], во время Первого крестового похода латиняне почитали Рим как мать городов всего мира и как трон папы и императора, которые от этого Вечного города получили свои титулы, свои почести и право осуществлять свою земную власть.
После такого долгого перерыва, возможно, будет полезно повторить, что преемники Оттонов и Карла Великого избирались за Рейном на собрании представителей своего народа. Но эти государи довольствовались скромным званием «король Германии и Италии», пока не пересекали Альпы и Апеннины, чтобы получить императорскую корону на берегах Тибра. При подъезде к городу их приветствовала длинная процессия духовенства и народа с пальмовыми ветвями и крестами, и грозные изображения волков, львов, драконов и орлов, развевавшиеся по воздуху на военных знаменах, символизировали исчезнувшие легионы и когорты республики. Король три раза давал клятву сохранить за римлянами их свободы – на мосту, у ворот и на лестнице Ватикана – и по обычаю раздавал дары, слабо подражая великолепию первых цезарей. В соборе, носящем имя Святого Петра, преемник этого святого возлагал корону на голову короля, и к голосу Бога присоединялся голос народа, который выражал свое единодушное одобрение возгласами «Долгой жизни и победы нашему господину папе! Долгой жизни и победы нашему господину императору! Долгой жизни и побед воинам римской и тевтонской армий!». Имена Цезаря и Августа, законы Константина и Юстиниана, примеры Карла Великого и Оттона Великого устанавливали в Риме верховную власть императоров. На монетах, которые выпускали папы, чеканились титул и изображение царствующего императора. Именно император осуществлял судебную власть в Риме и обозначал это тем, что вручал меч правосудия префекту города. Но имя, язык и манеры государя-варвара пробуждали в римлянах все их предрассудки. Цезари из Саксонии и Франконии были вождями феодальной аристократии и не могли осуществлять гражданскую и военную власть, а она является для правителя единственным средством обеспечить повиновение народа, который живет вдали от него и не терпит рабства, хотя, может быть, и не способен быть свободным. Каждый император всего лишь раз в своей жизни спускался с Альп во главе армии своих тевтонских вассалов. Я описал порядок его въезда и коронации в мирных условиях, но этот порядок обычно нарушался ропотом или мятежом римлян, встречавших своего владыку словно иноземного захватчика. Отъезд императора был всегда быстрым и часто позорным, а во время его долгого отсутствия, то есть в течение всего царствования, его авторитет оскорбляли и имя забывали. В Германии и Италии усиливались процессы, которые вели к независимости и подрывали основы верховной власти императоров. В конце концов папы восторжествовали, и их победа стала освобождением Рима.
Из двух владык древней столицы император владел ею по непрочному праву завоевателя, а папа основывал свою власть на менее жестком, но более прочном фундаменте – мнении и привычке. Когда чужеземное влияние было устранено, пастырь был возвращен своей пастве и стал ей дорог. Наместник Христа не был назначен немецким двором по случайному выбору или за подкуп, а был свободно избран коллегией кардиналов, из которых большинство были уроженцами или жителями Рима. Их выбор утверждали своим одобрением должностные лица и народ, так что в конечном счете церковную власть, которой повиновались жители Швеции и Британии, избирали голосованием римляне. Это голосование определяло не только первосвященника, но и правителя столицы. Все верили, что Константин даровал папам светскую власть над Римом, и даже самые дерзкие знатоки гражданского права среди юристов, даже самые невежественные скептики только обсуждали правомочность императора и законность его дара. Истинность самого факта дарения глубоко укоренилась в умах благодаря невежеству и четырех-вековой традиции; вымышленное начало было стерто из памяти своими подлинными и постоянными последствиями. В надписях на монетах римский епископ именовался доминус, то есть господин; его епископское звание подданные признавали приветственными возгласами и клятвами в верности, и с добровольного или вынужденного согласия германских цезарей папы долгое время были верховными или подчиненными верховному государю правителями города и владельцами имущества святого Петра. Правление пап удовлетворяло предрассудки Рима и было совместимо с его свободой, а при более критическом рассмотрении можно увидеть еще более благородный источник папской власти – благодарность народа, спасенного папами от ереси и от притеснений греческого тирана. В эпоху суеверия кажется, что, если в лице одного правителя соединяются государь и священнослужитель, каждая из двух его властей укрепляет другую и что ключи от рая – самый надежный залог послушания на земле. Правда, святость сана могла быть запятнана человеческими пороками его носителя. Но скандалы X века были стерты из людской памяти более опасными строгими добродетелями Григория VII и его преемников, а в ходе борьбы, которую эти честолюбивые папы вели за права церкви, страдания и успехи первосвященников должны были в одинаковой степени увеличивать преклонение народа перед ними. Порой они были бедняками и странствующими изгнанниками, жертвами гонений, и апостольское воодушевление, с которым они шли на мученичество, должно было вызвать благосклонность и сочувствие к ним в душе каждого католика. А порой, могучие и громогласные, они из Ватикана возводили на престол, судили и низвергали королей. К тому же и самому гордому римлянину не было унизительно подчиняться священнику, чьи ноги целовали и чье стремя поддерживали преемники Карла Великого. Даже земные интересы горожан заставляли их обеспечивать покой и почет резиденции пап, из рук которых тщеславный и ленивый римский народ получал основную часть средств к существованию и богатств. Возможно, официальные доходы пап уменьшились, поскольку многие издавна принадлежавшие церкви поместья как в Италии, так и в провинциях были захвачены святотатственными руками завоевателей. Дары Пипина и его потомков были больше этой потери, но не могли ее возместить, поскольку папы не владели ими, а лишь предъявляли на них права. Но Ватикан и Капитолий питались щедротами огромной толпы паломников и просителей, которые прибывали постоянно и во все большем количестве: границы христианского мира раздвинулись настолько, что папа и кардиналы не успевали обратить внимание на множество церковных и светских дел, подлежавших их суду. Латинская церковь изменила порядок решения дел в своих судах, появилось и стало применяться на практике право обжалования приговора; теперь епископы и аббаты северных и западных стран должны были по приглашению или по вызову являться к порогу апостолов, чтобы защищать свое дело, обвинять или оправдываться перед их преемником. В летописях упомянуто как о редком чуде о том, что две лошади, принадлежавшие епископу Майнцскому и епископу Кёльнскому, пришли из-за Альп нагруженные золотом и серебром, и вернулись обратно с тем же грузом. Однако и богомольцы, и клиенты судебной власти скоро поняли, что успех гораздо больше зависит от ценности их даров, чем от правоты их дела. Эти приезжие из других стран начали старательно выставлять напоказ свое богатство и свою набожность, и деньги, потраченные ими на церковные или светские расходы, обращаясь разными путями, приносили пользу римлянам.
Такие веские побудительные причины должны были сделать прочным благочестивое и добровольное повиновение римского народа его духовному и земному отцу. Но действие предрассудка и выгоды часто нарушают неуправляемые вспышки страстей. Индеец, который срубает дерево, чтобы собрать с него плоды, и араб, который грабит торговые караваны, проявляют такое же нетерпение – свойство дикого нрава, которое заставляет человека не замечать будущее ради настоящего и ради минутной выгоды, которую приносит грабеж, отказаться от долгого и надежного обладания важнейшими для него благами. Именно поэтому алтарь Святого Петра был осквернен безрассудными римлянами, которые воровали пожертвования и наносили раны паломникам, не подсчитав, сколько человек побоятся ехать в Рим из-за их негостеприимного кощунства и сколько денег эти люди могли бы потратить в городе. Даже действие суеверия переменчиво и ненадежно: раб, чей разум оно покорило, часто бывает освобожден своей завистью или гордостью. Доверчивое религиозное почтение к вымыслам и пророчествам священников сильнее всего действует на ум варвара, но именно такой ум меньше всего склонен предпочитать воображение рассудку или приносить земные желания и интересы в жертву ради далекой, невидимой и, возможно, существующей лишь в мыслях цели. Пока такой человек силен, то есть здоров и молод, его поступки все время будут противоречить его верованиям, и лишь тяжесть прожитых лет, болезни или беды пробудят в нем страх и заставят выполнить долг, подсказанный одновременно набожностью и угрызениями совести. Я уже отметил, что наше равнодушное к религии время – самое мирное и безопасное для духовенства. Когда суеверие царствовало, служители церкви могли питать большие надежды на невежество людей, но также испытывали большие страхи перед их буйной яростью. Их богатство, если бы постоянно увеличивалось, сделало бы их владельцами всего мира; но то, что приносилось в дар кающимся отцом, грабительски отбиралось его алчным сыном. То священникам поклонялись, то их грубо оскорбляли; один и тот же идол те же самые почитатели то ставили на алтарь, то бросали в пыль и топтали ногами. В тогдашней феодальной Европе военная сила была почетным званием и определяла границы верности. Среди этого буйства тихий голос закона и рассудка редко кто-нибудь слышал и еще реже кто-нибудь ему повиновался. Беспокойные римляне не желали терпеть ярмо на своей шее и обвиняли своего епископа в бессилии; а ему ни образование и воспитание, ни сан не позволяли достойно и эффективно применять оружие. Римляне, наблюдавшие первосвященника постоянно и на близком расстоянии, хорошо видели и причины, по которым он был выбран, и его житейские слабости, так что близость к папе должна была уменьшить в них то почтение, которое его имя и постановления внушали варварским народам. Эта разница не ускользнула от внимания нашего историка-философа, который написал: «Имя и авторитет римского двора были так грозны в отдаленных странах Европы, жители которых пребывали в глубочайшем невежестве и совершенно ничего не знали ни о самом папе, ни о его поведении. Но у себя дома папа внушал так мало уважения, что его непримиримые враги осаждали ворота самого Рима и даже заставляли его управлять этим городом согласно их желаниям». Послы, которые несли папе с самой дальней оконечности Европы сообщение о том, что самый великий властитель его времени смиренно, даже униженно склоняет перед ним голову, с величайшим трудом смогли пройти к нему и упасть к его ногам» [228 - Юм. История Англии. Т. 1. С. 419. Этот же автор переписал для нас из книги Фиц-Стефена рассказ о необычной жестокости, которую совершил по отношению к духовенству Джефри, отец Генриха II: «Когда он владел Нормандией, капитул Сееза осмелился без его согласия провести выборы епископа, за что он приказал оскопить всех членов капитула и избранного ими епископа и принести ему их тестикулы на блюде». Оскопленные были вправе жаловаться на боль и опасность, но поскольку они дали обет целомудрия, то сокровище, которое отнял Джефри, было для них лишним.].
С самого начала папства римским епископам приходилось сталкиваться с противостоянием, оскорблениями и насилием. В середине XII века Арнольд Брешианский основал движение за восстановление республики. Арнольд был изгнан из Рима папой Адрианом IV (единственным папой-англичанином) и императором Фридрихом Барбароссой, а затем заживо сожжен. Но в Риме было создано республиканское по форме правительство, в котором была должность сенатора.
//-- Методы избрания папы --//
Честолюбие – сорняк, который быстро и рано начал расти в винограднике Христа. При первых христианских государях кафедру Святого Петра соискатели оспаривали на выборах с помощью голосов народа, пуская в ход подкуп и насилие. Святыни Рима были осквернены кровью, и с III по XII век церковь часто сбивали с пути смуты из-за расколов. Пока окончательное решение принадлежало представителю гражданской власти, у которого можно было обжаловать предыдущие результаты, такие смуты были кратковременными и местными, достоинства испытывались беспристрастием или благосклонностью, и неудачливый соискатель не мог долго мешать торжеству своего соперника. Но после того, как императоры лишились своих прав и было постановлено, что наместник Христа не подлежит никакому земному суду, каждый раз, когда Святой престол освобождался, христианский мир мог быть втянут в противостояние и войну. Претензии кардиналов, духовенства более низких разрядов, знати и народа были нечетко определены и спорны. Свобода выбора была уничтожена смутами в городе, который больше не имел над собой старшего и не подчинялся никому. При кончине очередного папы две партии в двух разных церквах проводили две процедуры выборов. Между ними могло быть равновесие по количеству и весомости голосов, по времени избрания и по достоинствам кандидатов. Самые уважаемые служители церкви стояли частью за одну партию, частью за другую, а государь, который жил далеко и склонялся перед троном духовного владыки, не мог отличить ложный идол от истинного. Часто императоры сами создавали раскол, по политическим соображениям противопоставляя первосвященника-друга первосвященнику-врагу. Каждый соперник был принужден терпеть оскорбления от врагов, которых не пугала карами их совесть, и покупать поддержку своих сторонников, которых привлекли в его лагерь алчность или честолюбие. Александр III в конце концов отменил голосование народа и духовенства – источник смуты и навсегда установил новый, мирный порядок смены пап на престоле: дал право избирать папу одной лишь коллегии кардиналов. Обладателями этой важной привилегии могли становиться епископы, священники или дьяконы – в этом три разряда служителей церкви стали равны между собой. Но первое место в этой иерархии получили приходские священники Рима; члены коллегии могли быть родом из любого христианского народа, с их званием и должностью было совместимо управление богатейшими приходами или важнейшими епископскими епархиями. Сенаторы католической церкви, коадьюторы и легаты ее первосвященника носили пурпурную одежду – символ мученичества или царской власти. Они гордо заявляли, что равны королям, и величие их сана подчеркивалось их малочисленностью: до правления Льва X их число редко было больше двадцати или двадцати пяти. Этот мудро установленный порядок устранил все сомнения и скандалы, и корни раскола были вырваны так основательно, что за шестьсот лет священная коллегия всего один раз разделилась и выбрала сразу двух пап. Но было решено, что новый папа должен быть избран самое меньшее двумя третями голосов, и поэтому выборы часто откладывались из-за личных интересов или страстей кардиналов, а пока они старались продлить свое независимое правление, христианский мир оставался без главы. Григорий X, перед избранием которого папский престол пустовал почти три года, решил предотвратить повторение таких злоупотреблений. После некоторого сопротивления булла, с помощью которой он это сделал, была включена в каноническое законодательство. Для похорон скончавшегося папы и прибытия отсутствующих кардиналов она устанавливает срок в девять дней. На десятый день кардиналов запирают, каждого с одним слугой, в конклаве – общем помещении, не разделенном ни стенами, ни занавесками. Все необходимое подается внутрь через маленькое окошко, а дверь заперта с обеих сторон, и ее охраняют должностные лица города, которые следят, чтобы у кардиналов не было никакого сообщения с внешним миром. Если выборы не завершаются за три дня, роскошный стол кардиналов уменьшают до двух блюд – одного за обедом и одного за ужином. После восьми дней им подают лишь немного хлеба, воды и вина. Пока Святой престол не занят, кардиналы не имеют права ни получать свои доходы, ни брать на себя управление церковью – исключение составляют немногие и редкие чрезвычайные случаи. Все соглашения между выборщиками официально отменяются, и их честность подкрепляется их торжественным обетом и молитвами всех католиков. Некоторые положения этой буллы, неудобные из-за своей суровости или излишне строгие, постепенно были смягчены, но правило держать выборщиков взаперти по-прежнему исполняется строго и полностью. На кардиналов до сих пор действуют личными побуждениями: заставляют их ради собственного здоровья и собственной свободы торопить час своего освобождения, а более позднее усовершенствование – тайное голосование – накрыло борьбу внутри конклава шелковым покрывалом милосердия и вежливости. Эти законы лишили римлян возможности выбирать своего государя и епископа, и похоже, что опьяненные дикой и ненадежной свободой граждане Рима не почувствовали, что потеряли эту бесценную привилегию. Император Людвиг Баварский возродил пример Оттона Великого. После его переговоров с должностными липами римский народ был собран на площади перед собором Святого Петра. Авиньонский папа Иоанн XXII был низложен, и выбор его преемника был утвержден согласием и приветственными криками народа. Римляне свободным голосованием приняли новый закон, по которому их епископ не должен был покидать город более чем на три месяца в году и уезжать дальше, чем на расстояние двух дней пути от Рима, а если епископ, слуга общества, не возвращается в Рим после третьего вызова, его смещают с должности. Но Людвиг забыл о собственной слабости и силе предрассудков своего времени. Его бесполезный номинальный глава церкви был отвергнут всюду, кроме немецкого лагеря, а римляне презирали свое собственное создание. Антипапа стал молить о милости своего законного государя, и исключительное право кардиналов еще больше укрепилось в результате этой несвоевременной попытки его поколебать.
//-- Переезд пап в Авиньон --//
Если бы выборы всегда происходили в Ватикане, то права сената и народа не удалось бы попрать безнаказанно. Но римляне забыли об этих правах и сами были забыты за то время, пока папы не жили в их городе: преемники Григория VII не считали, что папы обычно живут в своем городе и своей епархии, но это не предписание самого Бога. Править вселенской церковью было важнее, чем заботиться об этой епархии. К тому же папы не могли быть в восторге от жизни в городе, где их власть всегда встречала сопротивление, а сами они часто оказывались в опасности. Они бежали от императорских притеснений и итальянских войн за Альпы, в гостеприимную Францию. Вначале они благоразумно покинули Рим с его смутами и стали жить и умирать в более спокойных местах – в Ананьи, Перудже, Витербо и других соседних городах. Когда паства обижалась на отсутствие пастыря или беднела из-за этого отсутствия, их возвращали в Рим суровыми указаниями на то, что святой Петр установил свой престол не в безвестной деревне, а в столице мира, и гневными угрозами, что римляне вооружатся, выступят в поход и уничтожат город и народ, посмевшие приютить папу. Папа робко и послушно возвращался и при встрече вместо приветствия получал счет на большую сумму за все расходы, вызванные его бегством, – плата за наем жилья, за проданную еду, различные расходы слуг и иноземцев, приезжавших к папскому двору. После этого папа на короткий срок получал покой и, возможно, власть, а потом его изгоняли прочь новые смуты и снова призывало обратно властное или почтительное приглашение сената. Во время этих происходивших от случая к случаю отступлений из Рима ватиканские изгнанники редко уезжали из столицы надолго или далеко. Но в начале XIV века апостольский престол был перенесен – и могло показаться, что навсегда – с Тибра на Рону. Причиной этого можно считать ожесточенную борьбу между папой Бонифацием VIII и королем Франции Филиппом Красивым. Духовный удар папы – отлучение от церкви – был отражен с помощью единения трех сословий и привилегий галльской церкви. Но папа не был готов отразить удар вещественного оружия, которое осмелился применить против него Филипп Красивый. Когда папа находился в Ананьи и не подозревал об опасности, его дворец и он сам были захвачены отрядом из трехсот конников, которых тайно наняли для этого Гийом де Ногаре, французский министр, и Чиарра Колонна, аристократ из римского, но враждовавшего с папой знатного семейства. Кардиналы разбежались, а жителей Ананьи французы совратили с пути верности и благодарности. Бесстрашный Бонифаций, один и без оружия, сел в кресло и стал, подобно древним сенаторам, ждать галльских мечей. Ногаре, противник-иностранец, только исполнил приказ своего повелителя, Колонна, враг-земляк, оскорбил Бонифация словами и ударами. В следующие три дня, когда папа находился в тюрьме, его жизнь была в опасности из-за лишений, которым эти двое его подвергали за ими же вызванное упорство. Их странное промедление дало защитникам церкви время и мужество для действий, и те освободили Бонифация от кощунственного насилия. Но его гордости, жизненно необходимой части его души, была нанесена тяжелая рана, и Бонифаций умер в Риме, сгорая от ярости и жажды мести. На его памяти есть пятна порока, которые сразу бросаются в глаза, – алчность и гордость, и мужество, достойное мученика, не возвело этого защитника церкви в святые. Это был (по словам современного ему летописца) грешник с великой душой, который пришел как лис, царил как лев, а умер как пес. Его сменил на престоле Бенедикт XI, самый кроткий из людей. Но и этот кроткий папа отлучил от церкви нечестивых посланцев Филиппа и проклял город Ананьи и его жителей ужасным проклятием, проявления которого суеверные люди видят и сейчас.
После кончины Бенедикта утомительное промедление конклава при выборе из кандидатов, имевших равные шансы, прекратила своей находчивостью французская партия. Она внесла своевременное предложение, которое было принято: участники конклава должны в течение сорока дней выбрать папой одного из трех кандидатов, которых назовут их противники. Первым в списке был архиепископ Бордо, ярый враг своего короля и своей страны, но известный честолюбец. Его совесть подчинилась призыву удачи и приказам благодетеля, который узнал от быстрого гонца, что теперь от него зависит, кого выберут папой. Условия избрания были определены на личной встрече, и соглашение было заключено так быстро и настолько тайно, что конклав единогласно приветствовал восшествие на папский престол Климента V. Вскоре кардиналы из обеих партий с изумлением получили от нового папы повеление находиться при нем за Альпами, явились по этому вызову и там увидели, что у них нет никакой надежды вернуться обратно. Данное обещание и любовь к Франции побуждали папу жить в этой стране; он провез свой двор через Пуату и Гасконь, опустошая все кладовые в городах и монастырях, где останавливался по дороге, – так велики были его расходы. В конце концов он остановился в Авиньоне, и этот город более чем на семьдесят лет стал процветающим местом пребывания римского первосвященника, столицей христианства. К Авиньону было легко подъехать со всех сторон: с суши, с моря и с Роны. Южные провинции Франции ни в чем не уступают Италии; для папы и кардиналов были построены новые дворцы, а сокровища церкви вскоре привлекли туда искусства, создающие роскошь. Папа и кардиналы и прежде владели находившимся по соседству многолюдным и плодородным краем – графством Венесен, а позже они купили власть над Авиньоном у молодой и терпевшей бедствия Иоанны, первой королевы Неаполитанской, которая была и графиней Прованса, за низкую цену – восемьдесят тысяч флоринов. Под защитой французской монархии, среди послушного народа папы наслаждались почетом и покоем, которых долго не имели. Но Италия оплакивала их отсутствие, и одинокий обедневший Рим мог раскаиваться в том, что создал в своих стенах неуправляемую свободу, прогнавшую из Ватикана преемника святого Петра. Раскаяние древней столицы было запоздалым и бесплодным: святая коллегия после смерти ее старых членов была наполнена кардиналами-французами, которые смотрели на Рим и Италию с отвращением и презрением и дали из своей среды целый ряд сменявших друг друга пап – уроженцев той страны и даже той провинции, где они жили, а эти папы были неразрывно связаны со своей родиной.
//-- Установление юбилея (святого года) --//
Прогресс промышленности создал и обогатил итальянские республики. Эпоха их свободы – время наибольшего расцвета их населения и сельского хозяйства, мануфактур и коммерции, и механический труд их жителей постепенно становился все более тонким и превращался в изящное искусство талантливых мастеров. Но географическое положение Рима было не столь благоприятно, а его земли не так плодородны; его жители нравственно опустились от праздности, но гордость высоко поднимала их в собственных глазах, и они были глубоко убеждены, что подданные всегда должны кормить своими налогами столицу церкви и империи. В определенной степени этот предрассудок поддерживался тем, что к алтарям апостолов стекались паломники, и последний дар, оставленный папами в наследство Риму – Святой год – принес народу не меньше пользы, чем духовенству. С тех пор как Палестина была потеряна, полное отпущение грехов, которое раньше даровалось за участие в Крестовом походе, осталось без применения, и более восьми лет этот ценнейший капитал церкви лежал без движения. Новый канал для его обращения создал Бонифаций VIII, который умел совместить в себе два плохо сочетающихся порока: честолюбие и алчность. Этот папа был достаточно ученым для того, чтобы вспомнить про вековые игры и возродить эти празднества, которые когда-то устраивались в Риме в конце каждого века. Чтобы без риска измерить глубину народной доверчивости, была своевременно произнесена проповедь, умело распространялось по городу сообщение о будущих играх, были предъявлены несколько престарелых свидетелей, и 1 января 1300 года церковь Святого Петра заполнили верующие, просившие об индульгенции, положенной по обычаю в святое время. Папа, который наблюдал за их благочестивым нетерпением и сам его возбуждал, вскоре был убежден старинным свидетельством в справедливости их требований и отпустил все грехи всем католикам, которые в течение этого года и в каждый последующий подобный период придут на поклонение в церкви апостолов Святого Петра и Святого Павла. Радостное известие разнеслось по всему христианскому миру, и большие дороги стали непроходимыми из-за толп, приходивших поклониться святыням сначала из ближайших провинций Италии, а под конец из дальних королевств Венгрии и Британии, чтобы искупить свои грехи путешествием. Оно могло требовать больших расходов или много сил, но все же было не таким опасным, как военная служба. Все различия звания, пола, возраста и здоровья или болезни были забыты в этом общем движении, и много людей на улицах или в церквах были затоптаны насмерть теми, кто рвался вперед к богоугодной цели. Подсчет количества паломников не может быть ни простым, ни точным, притом их число, вероятно, преувеличивали ловкие служители церкви, хорошо знавшие, что пример заразителен; но один рассудительный историк, присутствовавший на этой церемонии, заверяет нас, что иностранцев, заполнявших Рим, ни разу не было меньше, чем двести тысяч одновременно. Другой зритель определяет, что за весь год их побывало в Риме два миллиона. Даже крошечные пожертвования с каждого из них в сумме составили бы сокровище, достойное царя. Два священника, принимавшие дары, день и ночь сгребали граблями в кучи, не считая, золото и серебро, которые паломники сыпали на алтарь Святого Павла. Это было счастливое время мира и изобилия; корма для скота было мало, места в гостиницах и на квартирах были невероятно дорогими, но запасы хлеба и вина, мяса и рыбы не иссякали благодаря умелой политике Бонифация и купленному гостеприимству римлян. Из города, где нет ни торговли, ни промышленности, быстро улетучиваются все случайно скопившиеся в нем богатства, алчность и зависть заставили следующее поколение римлян требовать у Климента VI новый святой год до конца столетия, который был еще далеко. Милостивый первосвященник удовлетворил их желание, дав слабое утешение потерявшим его римлянам, и оправдал изменение срока тем, что уподобил христианский святой год иудейскому из-за одинаковости имен. Паломники сошлись на его призыв, и их число, религиозное усердие и щедрость были не меньше, чем на первом празднике. Но они встретили на пути три бедствия: войну, мор и голод; многие жены и непорочные девушки были изнасилованы в итальянских замках, многие иностранцы были ограблены или убиты римскими дикарями, которых больше не сдерживало присутствие в городе их епископа. Нетерпением пап мы можем объяснить сокращение срока между святыми годами до пятидесяти, затем до тридцати трех и, наконец, до двадцати пяти лет, хотя второй из этих сроков равен времени жизни Христа. Щедрая раздача индульгенций, восстание протестантов и упадок суеверия уменьшили ценность святого года, но даже последний, девятнадцатый по счету, праздничный год был приятным и прибыльным временем для римлян, и улыбка философа не нарушит ни торжества священников, ни счастья народа.
//-- Римская аристократия --//
В начале XI века Италия находилась под тиранической властью феодалов, одинаково враждебной государю и народу. За права человеческой природы этим тиранам мстили многочисленные итальянские республики, которые быстро распространяли свою свободу и свою власть за пределы своего города на прилегающие к нему земли. Меч аристократии был сломан: рабы феодалов были освобождены, замки разрушены; феодалам пришлось научиться жизни в обществе и подчинению, и в Венеции и Генуе, где аристократы были самыми гордыми, любой из них был подсуден закону. Но римское правительство, слабое и правившее беспорядочно, было не в силах надеть ярмо на мятежных сыновей Рима, которые и в городе, и вне его лишь зло смеялись над властью гражданских чиновников. Это уже была не борьба между знатью и простонародьем за то, кому править государством. Теперь бароны отстаивали силой оружия свою личную независимость, их дворцы и замки были укреплены на случай осады, и каждого из них в его личных спорах с другими поддерживали многочисленные вассалы и слуги. Они не были уроженцами Рима; ни происхождение, ни любовь не привязывали их к стране, где они жили.
Если бы в те годы в Риме мог появиться настоящий римлянин прежних времен, он, возможно, отказался бы считать своими земляками этих высокомерных чужеземцев, которые презирали имя гражданина и гордо именовали себя князьями Рима. После ряда переворотов, о которых мало что известно, все родословные записи были утрачены, прозвища – отличительный признак знатных людей – были упразднены, кровь разных народов перемешалась сотнями способов; готы и лангобарды, греки и франки, немцы и нормандцы получили лучшие в Риме владения благодаря щедрости королей или в награду за доблесть. Примеры этого рода можно найти легко, но был случай, когда до сенаторского и консульского званий возвысилась еврейская семья – событие, подобного которому не было за все долгие годы пленения этих несчастных изгнанников. Во времена папы Льва IX богатый и ученый еврей принял христианство и при крещении в знак почета был назван именем папы, который стал его крестным отцом. Петр, сын этого Льва, проявил благочестие и мужество в борьбе за дело папы Григория VII, и тот доверил своему верному стороннику управление бывшим мавзолеем Адриана, он же башня Крешенци, который теперь называется замком Святого ангела. И отец, и сын имели большое потомство; свои богатства, приобретенные путем ростовщичества, они разделили с самыми знатными семьями Рима; через браки они приобрели столько родни и союзников, что внук новообращенного благодаря сильным родственникам был возведен на престол Святого Петра. Большинство духовенства и народа поддерживало его избрание, и лишь красноречие святого Бернарда и победа Иннокентия II заклеймили этого внука по имени Анак-лет названием «антипапа». После поражения и смерти Анаклета о потомках Льва ничего не известно, а среди современных аристократов не найдется никого, кто бы очень хотел иметь предком еврея. В мои намерения не входит перечисление всех римских семей, которые вымерли в те или иные годы, или тех, которые в большем или меньшем блеске продолжают существовать до сих пор. Франджипани – старинный консульский род, который утверждает, что его имя происходит от слов «разломить хлеб», поскольку его предки благородно делились с нуждающимися хлебом во время голода, разламывая его на куски. За такую заботу о других они поистине заслужили больше славы, чем за то, что вместе со своими союзниками, семейством Корси, построили укрепления вокруг большого квартала Рима. Род Савелли, судя по своему имени, происходящий от сабинян, сохранил свое прежнее высокое положение. Вышедшая из употребления фамилия Капицуччи отчеканена на монетах первых сенаторов. Семья Конти поддерживает честь своих предков, графов, владевших городом Сигния [229 - Недалеко от Рима, теперь называется Сеньи.]. А представители рода Аннибальди должны быть очень невежественными или очень скромными, поскольку не производят свой род от карфагенского героя.
Но среди этих пэров и князей Рима выделялись – а может быть, даже возвышались над ними – два соперничавших семейства: Колонна и Орсини, история которых стала важнейшей частью истории современного Рима. Происхождение имени и герба семьи Колонна объясняли многими сомнительными путями; при этом ораторы и собиратели древностей не забыли ни про колонну Траяна, ни про Геркулесовы столбы, ни про столб, у которого бичевали Христа, ни про огненный столп, который вел народ Израиля в пустыне. Первое историческое упоминание об этом семействе в 1104 году, свидетельствуя о его древности и могуществе, содержит и простое объяснение его имени. В то время семья Колонна незаконно захватила город Кавы, за что Пасхалий II послал против нее войска, но эта же семья по наследству законно владела в провинции Кампания городами Загарола и Колонна, из которых второй, вероятно, был украшен каким-нибудь высоким столбом, оставшимся от виллы или храма. Кроме того, эта семья владела половиной соседнего города Тускулум, отчего можно с большой вероятностью предположить, что они потомки графов Тускулума, которые в X веке были тиранами апостольской кафедры. По собственному мнению семьи Колонна и по мнению народа, ее первые отдаленные предки были родом с берегов Рейна, и германские государи не стыдились быть в действительности или по преданию родней благородному семейству, которое в течение семи столетий часто было прославлено достоинствами и всегда славилось удачей. К концу XIII века самая могущественная ветвь рода Колонна состояла из шести братьев и их дяди, которые все были либо видными военачальниками, либо выдающимися церковными иерархами. Один из них, Пьетро, был избран римским сенатором, привезен на Капитолий в триумфальной колеснице и в приветственных возгласах назван цезарем. Другие двое, Джованни и Стефано, получили титулы: один – маркиза Анконы, другой – графа Романьи – от папы Николая IV, покровителя их семьи, настолько склонного к ней, что на сатирических портретах его рисовали заключенным внутри полого столба. После его смерти Колонна своим высокомерным поведением вызвали недовольство самого неумолимого из людей – Бонифация VIII. Два кардинала Колонна – дядя и племянник – отказались признать избрание Бонифация, и на какое-то время Колонна были раздавлены его земным и духовным оружием. Бонифаций провозгласил крестовый поход против этих личных врагов; их имения были конфискованы, их крепости на обоих берегах Тибра были осаждены войсками наместника святого Петра и соперничавших с ними аристократов. Когда был разрушен их главный город Палестрина, в древности называвшийся Пренест, место, где он находился, было отмечено лемехом, что означало: отныне оно всегда будет пустым. Лишенные почетных званий и должностей, изгнанные, приговоренные к смерти, шесть братьев, скрываясь и постоянно находясь в опасности, странствовали по Европе, но не теряли надежду вернуть себе свободу и отомстить. Самым надежным убежищем и местом для осуществления этих надежд был для них французский двор. Это братья Колонна подали королю Филиппу мысль захватить папу в плен и руководили захватом; я бы похвалил их за величие духа, если бы они проявили уважение к несчастью и мужеству тирана, ставшего пленником. Римский народ отменил гражданские постановления Бонифация и вернул семье Колонна ее почести и имущество. Можно получить некоторое представление об их богатстве по их потерям, а о потерях по ущербу, который оценили в сто тысяч золотых флоринов и после кончины папы Бонифация взыскали с его сообщников и наследников. Все духовные осуждения и запреты, наложенные Бонифацием на эту семью, были отменены его благоразумными преемниками, и кратковременная буря только упрочила счастье рода Колонна. Чиарра Колонна, показавший свою отвагу при пленении Бонифация, гораздо позже вновь проявил ее при коронации Людвига Баварского, и благодарный император окружил столб на гербе семьи Колонна королевской короной. Но первым по славе и достоинствам в своем семействе был Стефано Колонна-старший, которого Петрарка любил и уважал как героя, возвысившегося над своим временем и достойного Древнего Рима. Преследования и изгнание позволили многим народам увидеть его военные и мирные дарования, и во время своих бедствий он вызывал не жалость, а почтение. Однажды ему угрожала опасность такого рода, что он был вынужден назвать свое имя и родину; тогда его спросили: «Где теперь ваша крепость?» – а он положил руку на сердце и ответил: «Здесь». Так же добродетельно он встретил возврат преуспевания; пока не наступила разрушающая старость, Стефано Колонна благодаря своим предкам, своему характеру и своим детям занимал высокие места в Римской республике и при авиньонском дворе.
Семейство Орсини переехало в Рим из Сполето и в XII веке именовалось «сыновья Урсуса» по имени какого-то выдающегося человека того времени, которого звали Урсус по-латыни или Орсо по-итальянски (что означает «медведь») и о котором известно лишь то, что он их родоначальник. Однако Орсини вскоре стали выделяться среди римской знати количеством и смелостью своих родственников, мощью своих башен, почестями, полученными от сената и священной коллегии, и наличием в семье двух пап – Целестина III и Николая III, которые были из их рода и носили их имя. Их можно упрекнуть в том, что богатство досталось им путем злоупотребления родством: щедрый папа Целестин отдал в руки своих родственников поместья, ранее принадлежавшие престолу Святого Петра, а честолюбивый Николай добивался для своих родных союза с монархами, основал для них новые королевства в Ломбардии и Тоскане и назначил их пожизненными сенаторами Рима. Все, что было сказано о величии семьи Колонна, умножает и славу Орсини, их постоянных и равных по силе противников в долгой наследственной вражде, которая больше двухсот пятидесяти лет тревожила церковное государство. Истинной причиной их вражды было нежелание уступать другим первенство и власть, но для уместного отличия от противников Колонна вошли в число гибеллинов – так называли себя сторонники императора; Орсини же причислили себя к гвельфам – партии церкви. На знаменах враждующих сторон были изображены у одной – орел, у другой – ключи, и эти две партии яростно сражались одна с другой еще долгое время после того, как первоначальная причина спора была забыта. После отъезда пап в Авиньон партии стали с оружием в руках оспаривать одна у другой опустевшую республику; соглашение о том, что каждый год будут выбирать двух сенаторов – по одному от каждой из сторон, было неудачным компромиссом и лишь продлило смуту. От их частной вражды город и страна пришли в запустение. На весах судьбы перевешивала то одна, то другая чаша, и успех сопутствовал то одной, то другой стороне. Но никто ни из той, ни из другой семьи не погибал от меча, пока самый прославленный защитник рода Орсини не был заколот внезапно напавшим на него младшим Стефано Колонной. Торжество Колонны запятнано упреком в том, что он нарушил перемирие, а поражение семьи Орсини вызвало низкую месть – убийство перед дверью церкви безвинного мальчика и двух его слуг. Тем не менее победоносный Колонна был провозглашен на пять лет сенатором Рима совместно со вторым сенатором, который должен был сменяться каждый год. И муза подсказала Петрарке желание, надежду и предсказание, что великодушный юноша, сын его почитаемого героя, возвратит Риму и Италии их первоначальную славу и что его правосудие истребит волков и львов, змей и медведей, которые подкапывают вечный фундамент мраморной колонны.
Глава 70
ПЕТРАРКА. РИЕНЦИ И ВОССТАНОВЛЕНИЕ «ХОРОШЕГО ГОСУДАРСТВА». ПРОЦВЕТАНИЕ РИМСКОЙ РЕСПУБЛИКИ. ПОСВЯЩЕНИЕ РИЕНЦИ В РЫЦАРИ, ЕГО КОРОНАЦИЯ И СУМАСБРОДСТВА. ВОЗВРАЩЕНИЕ ПАП В РИМ. ВЕЛИКИЙ РАСКОЛ НА ЗАПАДЕ. УПРАВЛЕНИЕ РИМОМ В XV ВЕКЕ. ЦЕРКОВНОЕ ПРАВЛЕНИЕ
Для нашего времени Петрарка – итальянский поэт, певец Лауры и любви. За гармонию его рифмованных строк на тосканском наречии Италия восхваляет или, вернее, обожает его как отца своей лирической поэзии, и его стихи и имя повторяют с воодушевлением или любовью. Каковы бы ни были личные вкусы иностранца, его знания малы и поверхностны, и потому он должен смиренно признать правоту за вкусом образованного народа. Но все же я смею надеяться или дерзко предположить, что итальянцы не сравнивают монотонные однообразные сонеты и элегии с величественными построениями их эпической музы: самобытным и неистовым стихом Данте, прекрасными пропорциональными формами строф Тассо и бесконечным разнообразием несравненного Ариосто. Еще меньше я пригоден для того, чтобы оценить достоинства влюбленного. Притом я не слишком интересуюсь метафизической страстью к нимфе настолько бесплотной, что в ее существовании сомневались, к матроне настолько плодовитой, что она родила одиннадцать законных детей, пока влюбленный в нее пастушок вздыхал и пел у Воклюзского ручья. В глазах Петрарки и более серьезной части его современников эта любовь была грехом, а стихи на итальянском языке – легкомысленным развлечением. Его философские, поэтические и ораторские сочинения на латыни создали ему славу серьезного писателя, которая быстро распространилась из Авиньона по Франции и Италии. В каждом городе у него появилось много учеников и друзей, и хотя тяжелый том этих работ Петрарки теперь отправлен на долгий отдых, благодарность должна вырвать у нас похвалу человеку, который наставлениями и собственным примером возродил дух эпохи Августа и возобновил ее изучение. С самой ранней юности Петрарка мечтал получить в награду венец поэта. Три факультета академии установили от имени короля почетное звание «доктор поэтического искусства», а звание «поэт-лауреат», которое по обычаю, а не из тщеславия продолжают присваивать при английском дворе, впервые было введено немецкими цезарями. На музыкальных состязаниях Античности победителя награждали призом; вера в то, что Вергилий и Гораций были увенчаны на Капитолии, побуждала поэта, писавшего на латыни, подражать им, а влюбленному лавр был дорог своим названием, похожим на имя его возлюбленной. Любая цель тем ценнее, чем труднее ее достичь, и если добродетель или благоразумие сделали Лауру неумолимой, Петрарка был любим нимфой поэзии и мог похвалиться этой любовью. Его честолюбие было не слишком скромным, поскольку он приветствует успех своих собственных трудов, его имя было популярным, друзья – деятельными, а открытое или тайное противостояние зависти и суеверия было преодолено изобретательностью терпеливого обладателя заслуг. И вот на тридцать шестом году жизни он получил приглашение обрести предмет своих желаний, причем в один и тот же день в его одинокое жилище в Воклюзе поступили две торжественные просьбы об этом – одна от римского сената, другая от Парижского университета. И наука богословской школы, и невежество беззаконного города одинаково плохо подготовили судей к решению о том, кому отдать нематериальный, но вечный венец, который гению может присудить свободный выбор народа и потомства. Но в данном случае соискатель награды отогнал от себя эту беспокойную мысль и, немного помедлив с решением, чтобы продлить минуты гордости собой, предпочел Рим – Древнюю столицу, мать всего мира.
Церемония венчания происходила на Капитолии, и венок на голову Петрарки надел его друг и покровитель, глава власти в Риме. Двенадцать юношей из патрицианских семей, одетые в ярко-красные наряды, выстроились в ряды. Шесть представителей самых знаменитых семей в зеленых одеждах и с гирляндами цветов в руках сопровождали процессию. Награждавший сенатор – это был граф Ангилара, родственник семейства Колонна, – сел на свой трон, окруженный князьями и иными знатными людьми, геральд вызвал Петрарку, и поэт вышел на середину. Он произнес речь на тему отрывка из Вергилия, трижды дал клятву служить процветанию Рима, затем опустился на колени перед троном и принял от сенатора лавровый венок и вместе с венком слова, более ценные, чем лавр: «Так вознаграждается достоинство». Народ закричал: «Да здравствуют Капитолий и поэт!» Римляне приняли в дар сонет в честь своего города – создание гения и благодарности. Затем вся процессия прошла в Ватикан, и там светский венец был повешен у алтаря в соборе Святого Петра. В дипломе, полученном Петраркой, были после тринадцати веков забвения возрождены на Капитолии звание и привилегии поэта-лауреата; Петрарка получил пожизненное право носить венок из лавра, плюща или мирта – по своему выбору и одежды поэта, а также преподавать, вести диспуты, толковать тексты и сочинять литературные творения всюду и на любые темы. Эти права утверждались властью сената и народа, и в награду за любовь к Риму Петрарка был объявлен римским гражданином. Поэту оказали почет, но не проявили к нему справедливости. Близко знакомый с Цицероном и Ливием, он усвоил от них образ мыслей древнего патриота. А его богатое воображение раздувало каждую мысль до размеров чувства и превращало каждое чувство в страсть. Вид семи холмов и величественных развалин на них закрепил эти яркие впечатления, и Петрарка полюбил страну, которая была так щедра, что увенчала и усыновила его. Бедность древней столицы и ее унижение вызывали негодование ее благодарного сына; он закрывал глаза на недостатки своих сограждан, с пристрастной любовью восхвалял последних героев и последних матрон, и для памяти о прошлом и надежды на будущее с радостью забывал тяготы настоящего. Древняя столица по-прежнему была госпожой мира. Папа и император – ее епископ и верховный полководец – отреклись от своего законного места и позорно отступили: один на Рону, другой на Дунай. Но если бы она сумела вернуть себе добродетель, республика смогла бы отомстить за свою свободу и свою власть. Посреди пылких и красноречивых словесных излияний на эту тему Петрарка, Италия и Европа с изумлением узнали о перевороте, который на краткий миг осуществил их самые блестящие мечты. Этот переворот – возвышение и падение трибуна Риенци – будет описан на следующих страницах. Тема интересна, материала много, и беглый взгляд певца-патриота будет иногда оживлять длинные, но простые по стилю повествования флорентийского и особенно римского историков.
//-- Риенци и восстановление «хорошего государства» --//
В одном из кварталов Рима, населенном только мастеровыми и евреями, от брака хозяина гостиницы с прачкой родился будущий освободитель Рима – Николо Риенци Габрини. От таких родителей он не мог унаследовать ни почет, ни деньги, но их щедрый подарок сыну – гуманитарное образование, которое они дали ему с трудом, – стал причиной его славы и безвременного конца. Изучение истории и ораторского искусства, а также сочинений Цицерона, Сенеки, Ливия, Цезаря и Валерия Максима возвысило богато одаренный ум молодого плебея над равными ему и над его современниками в целом. С неутомимым прилежанием он вглядывался в рукописи и мраморные скульптуры античной эпохи. Он любил делиться с людьми своими знаниями на разговорном языке, и часто у него вырывались восклицания: «Где теперь эти римляне? Где их добродетель, справедливость, могущество? Почему я не родился в те счастливые времена?» Когда Римская республика направила к авиньонскому двору посольство от трех сословий, Риенци благодаря силе духа и красноречию занял место среди тринадцати представителей народа. Как оратор он имел честь выступить с речью перед папой Климентом VI и удовольствие беседовать с Петраркой, своим собратом по духу. Однако рост его надежд был остановлен немилостью и бедностью. У патриота Риенци остались всего одна смена одежды и милостыня в приюте для неимущих. Из этой нищеты он был спасен то ли улыбкой счастья, то ли способностью высоких достоинств действовать на человеческие чувства: должность папского нотариуса принесла Риенци пять золотых флоринов жалованья в день, более почетный и широкий круг знакомств и возможность словами и делами противопоставлять свою честность порокам государства. Красноречие Риенци позволяло ему быстро находить нужные ответы и быть убедительным; толпа всегда имеет склонность завидовать и осуждать; оратора побуждала к действиям смерть брата, убийцы которого остались безнаказанными; а бедствия народа было невозможно ни оправдать, ни преувеличить. Мир и правосудие – два блага, ради которых было создано гражданское общество, – были изгнаны из Рима: завистливые римляне, которые смогли бы вынести любую обиду для себя самих и любой денежный ущерб, были глубоко оскорблены бесчестием своих жен и дочерей. Их одинаково притесняли высокомерные аристократы и продажные чиновники, и только по средству, которым они злоупотребляли – оружие у одних, законы у других, – можно было отличить на Капитолии львов от псов и змей. Эти символы в разных видах повторялись на рисунках, которые Риенци выставлял на улицах и в церквах. Пока зрители с любопытством и удивлением смотрели рисунок, отважный и находчивый оратор сатирически разъяснял его значение, разжигал их страсти и обещал в далеком будущем уют и освобождение. Привилегии Рима, вечная верховная власть древней столицы над ее государями и провинциями – вот о чем он произносил речи и перед публикой, и в узком кругу; в его руках памятник рабства стал основанием для права на свободу и призывом к ее завоеванию. Постановление, в котором сенат предоставлял самые широкие права императору Веспасиану, вырезанное на медной табличке, до сих пор находится на хорах церкви Святого Иоанна Латеранского. Публичное чтение этой надписи стало политическим делом. На него были приглашены многочисленные слушатели, как аристократы, так и плебеи, и для их приема был построен подходящий к случаю театр. Нотариус Риенци появился перед ними в великолепном одеянии загадочного покроя, объяснил текст надписи с помощью толкований и комментариев, а затем произнес длинную и страстную речь о древней славе сената и народа, которые являются источниками всякой законной власти. Ленивые и невежественные аристократы не были способны увидеть, что эти представления имеют серьезный смысл. Иногда эти знатные господа наказывали реформатора-плебея словами или ударами, но его часто допускали во дворец семейства Колонна, чтобы он забавлял знатное общество угрозами и предсказаниями. Однако под маской безумца и в роли шута скрывался Брут нового времени. Пока аристократы давали волю своему презрению, в народе стали говорить о восстановлении «хорошего государства» – сперва как о чем-то желанном, потом как о чем-то возможном, наконец, как о близком будущем; все были склонны приветствовать своего обещанного освободителя, и некоторые имели достаточно мужества для того, чтобы помочь ему.
Первым публичным заявлением Риенци о его намерениях было пророчество или, скорее, вызов властям, прикрепленный к двери церкви Святого Георгия. Первым шагом к осуществлению этих намерений была ночная встреча примерно ста римских граждан на Авентинском холме. После клятвы заговорщиков хранить тайну и помогать друг другу Риенци объяснил им важность и легкость дела, за которое они берутся. Он сказал, что аристократы, у которых нет ни единства в рядах, ни средств для сопротивления, сильны лишь страхом, который вызывает их мнимая сила; что всякая власть и всякое право находятся в руках народа; что папская казна может за счет своих доходов избавить народ от бедствий и что сам папа одобрит их победу над общими врагами правительства и свободы. Назначив отряд верных ему людей для защиты своей первой декларации, Риенци приказал объявить по всему городу под звуки трубы, что вечером следующего дня все люди, находящиеся в Риме, должны собраться без оружия перед церковью Святого ангела для участия в восстановлении «хорошего государства». Отслужили тридцать литургий в честь Святого Духа; молитвы заняли всю ночь, а утром Риенци в полных доспехах, но с непокрытой головой вышел из этой церкви в окружении ста заговорщиков. Справа от него шел папский викарий, простодушный епископ города Орвието, которого уговорили принять участие в этой необычной церемонии. Над процессией поднимались три огромных знамени – символы намерений ее участников. На первом из них, знамени свободы, Рим-столица был изображен в виде женщины, сидящей на двух львах, которая держала в одной руке пальмовую ветвь, в другой – шар-державу. На знамени справедливости был изображен святой Павел с обнаженным мечом, а на третьем знамени святой Петр держал ключи – символы согласия и мира. Риенци ободряло присутствие и приветствие бесчисленной толпы, которая понимала мало, но надеялась на многое. Процессия медленно направилась от замка Святого ангела к Капитолию. Торжество Риенци омрачали какие-то тайные чувства, которые он с большим трудом старался подавить. Не встретив никакого сопротивления, Риенци с видимым доверием поднялся в цитадель республики, произнес с балкона речь перед народом и получил от него самое лестное утверждение своих постановлений и законов. Изумленные аристократы, словно у них не было ни оружия, ни советников, молча смотрели на эту странную революцию, к тому же момент для ее совершения был выбран умело: самый грозный представитель аристократии, Стефано Колонна, отсутствовал тогда в Риме. При первых слухах о перевороте он вернулся в свой дворец, сделал вид, что презирает бунт черни, и заявил послу Риенци, что выбросил бы этого сумасшедшего из окна где-нибудь на Капитолии, но не имеет на это свободного времени. Тут же большой колокол подал сигнал тревоги, и людской поток помчался ко дворцу Колонны. Скорость толпы была так велика, опасность так близка, что Колонна поспешно бежал в пригород Сан-Лоренцо. Оттуда он после короткого отдыха продолжал свой путь с той же скоростью, пока не оказался в безопасности в своем замке Палестрина, где начал жаловаться, что беспечность помешала ему затоптать искру, из которой разгорелся этот мощный пожар. С Капитолия был направлен обязательный для исполнения приказ, который предписывал всем аристократам мирно уехать в их поместья; аристократы подчинились, и их отъезд обеспечил покой свободных и послушных граждан Рима.
Но такое добровольное послушание кончается, когда утихают первые порывы воодушевления, и Риенци чувствовал, что для него важно оправдать свой незаконный приход к власти, придав ей упорядоченную форму и приняв законный титул. Римский народ, если бы мог выбирать сам, показал бы всем, как велики народная любовь и власть, и щедро одарил бы Риенци титулом сенатора или консула либо короля или императора. Но Риенци предпочел древнее скромное звание трибуна. Сутью этой священной должности была защита простого народа, а о том, что трибуны никогда не имели места ни в законодательной, ни в исполнительной власти республики, народ не знал. В этом звании и с согласия римлян новый трибун ввел в действие в высшей степени полезные законы о восстановлении и сохранении «хорошего государства». Первым законом он выполнил желание честных и неопытных людей, чтобы ни по одному гражданскому делу процесс не длился больше пятнадцати дней. Опасностью лжесвидетельства может быть оправдано постановление, по которому тот, кто выдвинул ложное обвинение, получал то самое наказание, которого добивался для обвиняемого. В те времена беспорядка законодатель мог быть вынужден карать каждое убийство смертью и каждое увечье – равным ему возмездием. Но невозможно было вершить правосудие, пока трибун не упразднил тиранию аристократов.
Было официально объявлено, что никто, кроме главы выборной власти, не может иметь в своей собственности или под своим управлением ворота, мосты или башни государства, что ничьи частные гарнизоны не будут допущены в города и замки владений Рима, что никто не должен носить оружие и никто не смеет укреплять свои дома в Риме и подвластных ему землях, что на баронов возлагается ответственность за безопасность крупных дорог и свободу подвоза продовольственных товаров, а защитники злодеев и грабителей будут наказаны штрафом в тысячу марок серебра. Но эти постановления были бы бессильными, если бы своевольные аристократы не испугались меча гражданской власти. Колокол Капитолия и тогда еще мог своим набатом в любой миг созвать под знамена двадцать тысяч добровольцев, но для поддержки трибуна и его законов было необходимо более регулярное и умелое войско. В каждом порту побережья был поставлен корабль для обеспечения торговли; в тринадцати кварталах, на которые делился Рим, было набрано и обеспечено одеждой и жалованьем за счет их жителей постоянное ополчение – триста шестьдесят конников и тысяча триста пехотинцев. Каков был дух этой республики, видно по тому, что она в знак благодарности выдавала наследникам каждого солдата, отдавшего жизнь за родину на военной службе, пособие в сто флоринов, то есть фунтов. Для поддержания обороноспособности республики, для создания запасов зерна на складах, для помощи вдовам, сиротам и бедным монастырям Риенци, не боясь святотатства, пользовался доходами папской казны. Три источника ее доходов – налог на очаги, налог на соль и таможенные сборы – давали в год каждый по сто тысяч флоринов. Злоупотребление этими доходами достигало возмутительного размера, судя по тому, что через четыре или пять месяцев налог на соль стал давать в три раза больше денег благодаря разумным экономическим мерам трибуна. Восстановив таким образом войска и финансы республики, он вызвал аристократов обратно в Рим из их убежищ, потребовал, чтобы они лично находились на Капитолии, и взял с них клятву быть верными новому правительству и покоряться законам хорошего государства. Князья и бароны, боясь за себя, но еще больше боясь опасных последствий отказа, вернулись в свои римские дома в одежде простых мирных граждан. Колонна и Орсини, Савелли и Франджипани вперемежку предстали перед судом плебея, презренного шута, над которым они так часто смеялись, и этот позор только увеличивали их напрасные попытки скрыть гнев. Ту же самую клятву дали, одно за другим, все сословия общества – духовенство и дворянство, судьи и нотариусы, торговцы и ремесленники, и чем ниже было сословие, тем горячее и искреннее оно клялось. Представители сословий клялись жить и умереть вместе с республикой и церковью, интересы которых были умело объединены тем, что епископ Орвието, папский викарий, формально был назначен на должность второго трибуна. Риенци хвалился, что освободил престол и имущество Святого Петра от мятежной знати, и Климент VI, который был рад падению аристократии, сделал вид, что поверил заявлениям Риенци, воздал хвалу заслугам своего доверенного слуги и утвердил его звание. Слова трибуна, а возможно, и его мысли были полны самой горячей заботы о чистоте веры. Он намекал, что Святой Дух призвал его совершить дела, которые свыше сил обычного человека; он под угрозой большого штрафа обязал свой верный народ ежегодно исповедоваться и причащаться и строго оберегал не только земное, но и духовное благополучие этого народа.
//-- Процветание Римской республики --//
Возможно, никогда мощь и влияние одного ума не ощущались так сильно, как во время внезапного, но кратковременного реформирования Рима трибуном Риенци. Логово грабителей было подчинено суровой дисциплине и стало подобием военного лагеря или монастыря. Суд трибуна выслушивал людей терпеливо, возмещал ущерб быстро, наказывал неумолимо, всегда был доступен для бедняка и чужеземца; ни знатное происхождение, ни высокое положение, ни неприкосновенность церкви не могли защитить обидчика и его сообщников. Была отменена неприкосновенность привилегированных домов Рима, частных святынь, куда не смел войти ни один служитель закона. Почтенный отец семьи Колонна в своем собственном дворце испытал двойной стыд – он пожелал защитить преступника и оказался не в силах это сделать. Поблизости от Капраники был украден мул с кувшином масла, и глава семейства Орсини был приговорен к возмещению ущерба хозяину мула и к уплате штрафа в четыреста флоринов за плохое исполнение своих обязанностей по охране дорог. Пьетро Агапет Колонна, сам побывавший в прошлом сенатором Рима, был арестован на улице за оскорбление кого-то или за неуплату долга; правосудие с опозданием выполнило свой долг, казнив Мартина Орсини, который совершил много различных насилий и грабежей, в том числе разграбил корабль, потерпевший крушение в устье Тибра. Непреклонного трибуна, выбравшего себе жертву, не остановили ни громкое имя Орсини, ни кардинальский сан двух его дядей, ни то, что Орсини незадолго до этого женился, ни его неизлечимая болезнь. Служители власти увели Орсини из дворца, вытащив из супружеской постели; суд над ним был короткий, и трибун остался доволен; колокол Капитолия созвал народ, с Орсини сорвали плащ; на коленях, со связанными за спиной руками подсудимый выслушал свой смертный приговор и после короткой исповеди был уведен на виселицу. После такого примера никто, если знал за собой какую-то вину, не мог надеяться на безнаказанность, и бегство порочных, своевольных и праздных людей вскоре очистило от скверны Рим и подвластные ему земли. В это время, по словам историка, «леса стали радоваться тому, что очистились от разбойников, быки тянули плуги, паломники посещали святые места, дороги и гостиницы были полны путников; на рынках были восстановлены торговля, изобилие и добросовестность; можно было без всяких опасений оставить посреди дороги кошелек, полный золота». Если жизнь и имущество подданных находятся в безопасности, само собой возрождается трудолюбие с его тяжелыми заботами и наградами для прилежного работника. Рим по-прежнему был духовной столицей христианского мира, и чужеземцы, испытавшие на себе те блага, которые принесло правление трибуна, разнесли по всем странам его славу и известие о его удаче.
Успешное освобождение собственной родины породило в уме Риенци большой и, возможно, неосуществимый замысел – объединить Италию и сделать ее большой федеративной республикой, где Рим был бы древним и законным главой, а независимые города и государи – полными или ассоциированными членами. Писал он не менее красноречиво, чем говорил, и его многочисленные письма доставлялись по адресам быстрыми и надежными гонцами. Гонцы эти пешком, с белым жезлом в руке, проходили через леса и горы, пользовались даже в самых враждебных странах священной неприкосновенностью послов и в своих отчетах докладывали, то ли ради лести, то ли правдиво, что во время их пути по сторонам дороги стояли на коленях толпы людей, моливших Небо об успехе их дела. Если бы страсть могла прислушаться к голосу разума, а личные интересы отступить перед благом общества, верховный суд конфедеративной Итальянской республики мог бы излечить Италию от междоусобных раздоров и закрыть Альпы для северных варваров. Но благоприятное время было упущено, и в итоге Венеция, Флоренция, Сиена, Перуджа и многие менее крупные города предложили жизнь своих граждан и свое имущество хорошему государству, но ломбардские и тосканские тираны, должно быть, презирали или ненавидели безродного автора конституции свободного народа. Однако и от них, и вообще со всех концов Италии трибун получил самые дружеские и полные уважения ответы. Вслед за этим в Рим стали прибывать послы монархов и республик, и в этой огромной толпе чужеземцев низкорожденный нотариус среди любых дел или удовольствий умел вести себя то с дружеской, то с величавой вежливостью государя [230 - Точно так же давние знакомые Оливера Кромвеля, которые помнили, как грубо и некрасиво он выглядел, входя в палату общин, поражались тому, как непринужденно и величаво он держался на вершине власти, став лордом-протектором. Иногда сознание собственных высоких достоинств и могущества улучшает манеры, поднимая их на один уровень с высоким саном.].
Самым славным событием правления Риенци было обращение к нему за правосудием короля Людовика Венгерского. Людовик принес жалобу на королеву Иоанну Неаполитанскую, считая, что его брат, который был ее мужем, был коварно задушен по ее приказу. В Риме был созван суд, на котором торжественно решался вопрос о том, виновна ли королева. Выслушав ее адвокатов, трибун отложил слушание этого сложного, важного и отвратительного дела, которое венгерский король вскоре решил в свою пользу своим мечом. По другую сторону Альп, прежде всего в Авиньоне, римский переворот вызвал любопытство, восхищение и одобрение. Петрарка был личным другом Риенци, а возможно, и его тайным советчиком. Его сочинения проникнуты самым горячим патриотизмом и самой пылкой радостью. Все уважение поэта к папе, вся его благодарность семейству Колонна обратились в ничто, когда нужно было исполнить более высокий долг римского гражданина. Поэт, увенчанный на Капитолии, поддержал переворот, приветствовал героя и вместе с опасениями и советами выразил самые возвышенные надежды на то, что величие республики будет вечным и постоянно растущим.
//-- Посвящение Риенци в рыцари, его коронация и сумасбродства --//
Пока Петрарка давал волю своим чувствам в этих пророчествах, римский герой прошел зенит своей славы и могущества и стал быстро клониться к закату. Народ же, который с изумленным восхищением смотрел на взлетающий в небеса метеор, теперь начал замечать, что его траектория имеет отклонения от правил, а свет то вспыхивает, то гаснет. У Риенци было больше красноречия, чем рассудительности, больше предприимчивости и безрассудной отваги, чем решительности, и потому его одаренность не была уравновешена властью холодного разума. То, что вызывало надежду или страх, казалось ему в десять раз больше своей величины, и благоразумие, которое не смогло воздвигнуть для него трон, не осмеливалось этот трон укрепить. Когда трибуна окружил блеск славы, к его добродетелям стали постепенно примешиваться сопутствующие им пороки: к справедливости – жестокость, к щедрости – расточительность, к желанию славы – хвастливое мальчишеское тщеславие. Возможно, он узнал о том, что древние трибуны, столь сильные и священные в представлении народа, не отличались поведением, одеждой и внешним видом от обычных плебеев и что каждый раз, когда трибун приходил в Рим пешком, его при исполнении должности сопровождал всего один посыльный, называвшийся «путник». Гракхи бы нахмурились и улыбнулись, если бы смогли прочесть звучные титулы и наименования своего преемника: «НИКОЛО СУРОВЫЙ И МИЛОСТИВЫЙ, ОСВОБОДИТЕЛЬ РИМА, ЗАЩИТНИК ИТАЛИИ, ДРУГ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, ДРУГ СВОБОДЫ, МИРА И СПРАВЕДЛИВОСТИ, АВГУСТЕЙШИЙ ТРИБУН». Его театрализованные представления подготовили революцию, но в роскоши и гордости Риенци стал злоупотреблять правилом политиков, говоря с толпой, обращаться не только к ее уму, но и к ее глазам. От природы он получил в дар красоту и был красив, пока его не исказила приобретенная из-за невоздержанности полнота. Свою склонность к смеху он уравновешивал подчеркнутой серьезностью и строгостью при выполнении должностных обязанностей. Одевался Риенци, по крайней мере, когда появлялся на публике, в пеструю одежду из бархата или атласа на меховой подкладке, украшенную золотым шитьем. Жезл правосудия, который трибун держал в руке, был сделан из полированной стали и походил скорее на скипетр монарха: имел золотое навершие в форме шара и креста, а внутри жезла находилась частица Креста Господня. Во время гражданских и религиозных процессий Риенци ехал верхом на белом скакуне, символе королевской власти; над его головой развевалось большое знамя республики с изображением солнца, окруженного звездами, и голубки с оливковой веткой; в народ бросали целый дождь золотых и серебряных монет; трибуна окружали пятьдесят гвардейцев с алебардами; впереди ехал конный отряд музыкантов с тяжелыми литаврами и трубами из чистого серебра.
Сильное желание получить звание рыцаря выдавало низкое происхождение Риенци и уменьшало значение его должности: трибун, принятый в сословие всадников, был ненавистен знати, в число которой вошел, не меньше, чем покинутому им народу. Все остатки сокровищ, роскоши и искусства были истрачены в этот торжественный день. Риенци возглавил процессию, которая прошла от Капитолия до Латерана; однообразие пути уменьшали декорации и игры; духовное, гражданское и военное сословие шли под своими многочисленными и разнообразными знаменами; римские дамы составляли свиту жены трибуна, и послы итальянских государств могли вслух громко восхвалять пышность этих торжеств, а в душе тайно смеяться над новизной этой роскоши. Вечером, когда все дошли до церкви и ворот Константина, Риенци поблагодарил и отпустил многочисленных участников торжества, пригласив на завтрашний праздник. Из рук почтенного рыцаря он принял орден Святого Духа. Перед этим посвящаемый должен был совершить обряд очистительного омовения в ванне, но Риенци совершил поступок, который из всего, сделанного им в жизни, вызвал наибольшее возмущение и осуждение: кощунственно вымылся в переносной купальне из порфира, в которой (согласно глупой легенде) Константин был исцелен от проказы папой Сильвестром. С такой же дерзостью трибун использовал для наблюдения за празднеством и своего отдыха баптистерий, то есть освященное место. Его парадная постель сломалась, и это было воспринято как предвестие его скорого падения. В час церковной службы он появился перед возвращавшимися толпами во всем великолепии: в пурпурной одежде, с мечом и с позолоченными шпорами на ногах; вскоре из-за его дерзкого легкомыслия священные обряды были прерваны. Риенци поднялся со своего трона, прошел вперед, ближе к верующим, и громко произнес: «Мы вызываем на наш суд папу Климента и приказываем ему жить в его римской епархии. Также мы вызываем священную коллегию кардиналов. Кроме того, мы вызываем обоих претендентов, Карла Богемского и Людовика Баварского, которые именуют себя императорами, и также вызываем всех князей – электоров Германии и требуем, чтобы они сообщили нам, на каком основании они незаконно присвоили себе неотъемлемое право римского народа, древнего и законного верховного правителя империи». Вынув из ножен свой не пробовавший крови меч, он трижды потряс им в направлении трех сторон света и трижды повторил нелепое преувеличенное заявление: «И это тоже мое!» Папский викарий, епископ Орвието, попытался остановить это безумство, но его слабый протест был заглушён военной музыкой, и вместо того, чтобы уйти с праздника, епископ согласился отобедать с трибуном за столом, который раньше берегли для главы церкви. Римлянам был устроен такой пир, какой когда-то устраивали цезари. Помещения, портики и дворы Латерана были уставлены бесчисленным множеством столов для мужчин и женщин всех сословий. Из ноздрей медного коня статуи Константина лился поток вина. Не было никаких жалоб, разве что на нехватку воды, а распущенность толпы была подавлена дисциплиной и страхом. На следующий день была назначена коронация Риенци. Семь венков из листвы разных растений и из разных металлов были один за другим возложены на голову трибуна самыми видными представителями римского духовенства. Эти венки означали семь даров Святого Духа, и Риенци еще раз объявил, что будет подражать примеру древних трибунов. Эти необычные зрелища могли обмануть народ или польстить народному самолюбию: своим тщеславием вождь римлян удовлетворял их тщеславие. Но в частной жизни Риенци скоро отступил от строгих правил воздержания и умеренности в пище; плебеи робели перед великолепием аристократов, но роскошная жизнь равного им человека вызывала у них раздражение и злобу. Жена Риенци, его сын и дядя (цирюльник по фамилии и по ремеслу) сочетали две противоположности: грубые манеры и расточительность, достойную королей. Риенци, не приобретя королевского величия, опустился до королевских пороков.
В 1347 году Риенци был смещен с должности трибуна и отправлен в изгнание. Через семь лет он вернулся в Рим в звании сенатора, но через четыре месяца – в сентябре 1354 года – был убит.
//-- Возвращение пап в Рим --//
Первым и самым благородным желанием Петрарки было восстановление свободной республики, но после смерти своего героя-плебея поэт перевел свой взгляд с трибуна римлян на их царя. Капитолий был еще запятнан кровью Риенци, когда Карл IV спустился с Альп, чтобы получить две короны – Италии и империи. Проезжая через Милан, он принял пришедшего к нему с визитом поэта и вознаградил Петрарку за лесть, принял от него в подарок древнюю монету Августа и без улыбки пообещал, что будет подражать основателю римской монархии. Надежды и разочарования Петрарки были порождены неверным применением античных имен и правил, но поэт все же не мог не замечать различие эпох и действующих лип истории, не мог не увидеть, как неизмеримо далек от первых цезарей этот богемский князь, который с помощью благоволившего к нему духовенства был избран номинальным главой немецкой аристократии. Вместо того чтобы вернуть Риму славу и провинции, этот государь заключил с папой тайное соглашение о том, что в день коронации уедет из Рима, и при постыдном бегстве Карла преследовали упреки певца-патриота.
После потери свободы и верховной власти оставалась третья, более скромная надежда – примирить пастыря с его паствой, уговорить римского епископа вернуться в его собственную древнюю епархию. С юношеским пылом и властным тоном уже немолодого человека Петрарка горячо призывал к возвращению пятерых сменявших друг друга пап, и его красноречие всегда вдохновлялось горячим чувством и свободной речью. Петрарка, сын гражданина Флоренции, неизменно отдавал предпочтение родной стране перед страной, где получил образование; для него Италия была царицей и садом всего мира. Даже разрываемая борьбой партий, она, несомненно, была выше Франции в искусстве и науках, в богатстве и благородстве манер, но едва ли разница была так велика, чтобы служить основанием для слова «варварские», которое Петрарка часто применяет к странам, отделенным от Италии Альпами. Авиньон, мистический Вавилон, выгребная яма, полная порока и разврата, вызывает у него ненависть и презрение, но поэт забывает, что позорные пороки Авиньона выросли не на местной почве и что на любом месте они бы сопутствовали власти и роскоши папского двора. Петрарка признает, что преемник святого Петра является епископом вселенской церкви, но все же апостол навечно утвердил свой престол не на берегах Роны, а на берегах Тибра, а теперь каждый город христианского мира по благословению Божьему имеет своего епископа, и лишь одна древняя столица покинута и пуста. Со времени переноса Святого престола из Рима священные здания Латерана и Ватикана, их алтари и святые оставлены в бедности и разрушаются, и Рим часто изображают в виде безутешной почтенной матроны, словно странствующего мужа может вернуть домой портрет, изображающий некрасивые черты уже немолодой и плачущей супруги. Но туча, нависшая над семью холмами, рассеется от присутствия их законного властителя; вечная слава, процветание Рима и мир в Италии станут наградой тому папе, который осмелится принять это благородное решение. Из пяти пап, к которым обращал свои призывы Петрарка, три первых – Иоанн XXII, Бенедикт XII и Климент VI – либо были раздражены навязчивостью оратора, либо забавлялись его дерзостью; но Урбан V попытался осуществить эту памятную в истории перемену, а Григорий XI осуществил ее. Выполнению их намерения мешали серьезные и почти непреодолимые препятствия. Король Франции Карл, заслуживший прозвание Мудрый, не хотел отпускать пап оттуда, где они зависели от него; кардиналы, большинство которых являлись его подданными, были привязаны сердцем к языку, нравам и климату Авиньона, к своим величественным дворцам и в первую очередь к бургундским винам. Для них Италия была чужой или даже враждебной страной, и они поднимались на корабли в Марселе так неохотно, словно их продавали или изгоняли в страну сарацин. Урбан V три года прожил в Ватикане с почетом и в безопасности; его святость находилась под защитой двух тысяч конных воинов; король Кипра, королева Неаполитанская, императоры Востока и Запада почтительно приветствовали своего общего духовного отца, восседавшего на престоле Святого Петра. Но вскоре радость Петрарки и итальянцев сменилась печалью и негодованием. Какие-то причины государственного или личного порядка, собственное нетерпение или просьбы кардиналов заставили Урбана вернуться во Францию, и приближавшиеся выборы были спасены от тиранического патриотизма римлян. Делом римлян заинтересовались небесные силы: святая Бригитта Шведская во время своего паломничества осудила отъезд Урбана V из Рима и предсказала ему скорую смерть; Григория же XI побуждала переехать в Рим Екатерина Сиенская, невеста Христова и посланница флорентийцев; похоже, что эти папы, великие мастера использовать человеческое легковерие, прислушивались к пророчествам святых предсказательниц. Однако небесные увещевания подкреплялись земными политическими соображениями. Авиньонскую резиденцию пап перед этим захватили и чинили в ней насилие враги: какой-то герой, предводитель тридцати тысяч разбойников, вырвал у наместника Христова и священной коллегии кардиналов выкуп и отпущение грехов; среди французских воинов распространилось правило щадить народ и грабить церковь, а эта новая ересь была очень опасна. Папу выгоняли из Авиньона и в то же время настойчиво приглашали в Рим. Сенат и народ признавали его своим законным властителем и клали к его ногам ключи от ворот, мостов и крепостей по крайней мере того квартала Рима, который расположен за Тибром. Но это предложение своей верности они сопровождали заявлением, что больше не могут терпеть позор и бедствия, вызываемые его отсутствием, и что его упорство в конце концов заставит их возродить и осуществить исконное право выбора. Настоятелю монастыря Монте-Кассино был задан вопрос, согласится ли он принять тройной венец главы церкви от духовенства и народа. «Я гражданин Рима, и голос моей страны для меня – главный закон», – ответил этот почтенный служитель церкви.
Если суеверие станет истолковывать безвременную смерть и если достоинство советов можно определять их результатами, то может показаться, что небеса были недовольны явно разумным и своевременным возвращением пап в Рим: Григорий XI прожил не больше четырнадцати месяцев после своего переезда в Ватикан, а за его кончиной последовал Великий западный раскол, терзавший церковь более сорока лет. В то время священная коллегия состояла из двадцати двух кардиналов; из них шесть остались в Авиньоне, одиннадцать французов, один испанец и четыре итальянца были в обычном порядке приняты в конклав, и все они единогласно избрали на престол Святого Петра под именем Урбана VI архиепископа города Бари, неаполитанского подданного, выделявшегося своей набожностью и ученостью. В послании священной коллегии утверждается, что он был избран без принуждения и согласно правилам и что выбор, как обычно, был сделан по внушению Святого Духа. Избраннику поклонились, облачили его в папские одежды и венчали тиарой, как положено по обряду. Его земной власти подчинялись Рим и Авиньон, и весь латинский мир признал его главой церкви. В течение нескольких недель кардиналы сопровождали своего нового господина в качестве его свиты и самыми красивыми словами заверяли его в своей любви и верности, пока летняя жара не дала им благовидный предлог для бегства из города. Но, оказавшись в Ананьи и Фунди, где им уже не грозила опасность, они тут же сбросили маски: обвинили себя в лживости и лицемерии, отлучили от церкви римского вероотступника и антихриста. Затем они выбрали Роберта, епископа Женевского, новым папой (Климентом VII) и объявили всему миру, что Климент – истинный и законный наместник Христа. Их первый выбор, недобровольный и незаконный, был сделан под страхом смерти и под влиянием угроз со стороны римлян и потому недействителен, и жалобу кардиналов подтверждали убедительные доказательства возможности и реальности этого принуждения. Двенадцать кардиналов-французов составляли более чем две трети всех голосовавших и потому были хозяевами на выборах. Как бы сильна ни была в их среде зависть между уроженцами разных провинций, вряд ли можно предположить, что они бы пожертвовали своим правом и своей выгодой ради кандидата-нефранцуза, который никогда не вернул бы их на родину. В непохожих один на другой и часто несвязных рассказах об этих событиях народное насилие изображено то более яркими, то более бледными красками, но на этот раз мятежные страсти буйных римлян разжигались тем, что горожане знали о своих привилегиях и опасались вторичного отъезда пап. Конклав был окружен тридцатью тысячами вооруженных мятежников и напуган их криками; колокола Капитолия и собора Святого Петра ударили тревогу. «Смерть – или папа-итальянец!» – был всеобщий крик, и эту угрозу повторили – в виде милосердного совета – двенадцать старшин городских кварталов, а эти старшины носили звание «знаменные рыцари». Были сделаны какие-то приготовления к тому, чтобы сжечь упрямых кардиналов, и если бы они выбрали подданного заальпийской страны, то, вероятно, не покинули бы Ватикан живыми. Это же принуждение заставило их скрывать свои намерения от Рима и мира. Гордость и жестокость Урбана оказались новой опасностью, избежать которой было еще труднее. Вскоре они увидели, что новый папа – тиран, который способен ходить по саду и читать молитвы по требнику под стоны шести кардиналов, которых пытали на дыбе в соседней комнате. Непоколебимый и набожный Урбан, который громко осуждал кардиналов за роскошь и пороки, хотел заставить их жить в их римских приходах и исполнять связанные с этими приходами обязанности. Если бы он не погубил себя сам, промедлив с возведением в кардинальский сан новых кандидатов, кардиналы-французы могли бы стать беспомощным меньшинством в священной коллегии. По этим причинам и в надежде вернуться за Альпы они безрассудно нарушили покой и единство церкви, и в католических школах до сих пор идут споры о достоинствах этого двойного избрания. Духовенство и королевский двор Франции сделали свой выбор, руководствуясь тщеславием, а не интересами нации. Под влиянием их примера и их авторитета государства Савойя, Сицилия, Кипр, Арагон, Кастилия, Наварра и Шотландия подчинились Клименту VII, а после его смерти Бенедикту XIII. Рим и основные итальянские государства, Германия, Португалия, Англия, Нидерланды и северные королевства остались верны более раннему выбору и признавали папой Урбана VI, которого сменили один за другим Бонифаций IX, Иннокентий VII и Григорий XII.
//-- Великий раскол на Западе --//
Враждующие первосвященники с берегов Тибра и Роны наносили друг другу удары пером и мечом, порядок в обществе и церкви был нарушен, и римляне сами испытали полную меру тех бедствий, в которых можно обвинить их самих, зачинщиков смуты. Напрасно они тешили себя надеждой, что вернут в свой город престол церковной монархии и облегчат свою бедность данями и дарами народов. Отделение Франции и Испании от Рима направило мощный поток благочестивых доходов в иное русло, и эту потерю не могли восполнить два святых года, втиснутые в узкий промежуток одного десятилетия. Из-за побочных следствий раскола, действий вражеских войск и народных волнений Урбан VI и три его преемника часто бывали вынуждены на время выезжать из Ватикана. Семьи Колонна и Орсини продолжали свою смертоносную вражду. «Знаменные рыцари» Рима доказывали, что Рим имеет привилегии республики, и сами злоупотребляли этими привилегиями. Наместники Христа набрали для себя армию и теперь карали римлян за бунт виселицами, мечом и кинжалом. Даже представителей народа коварно убивали во время дружеской беседы и выбрасывали их тела на улицу. Со времени вторжения нормандца Роберта Гвискара римляне не страдали от опасного вмешательства посторонних чужеземцев в их внутренние споры. Но во время вызванных расколом беспорядков честолюбивый сосед Рима, Владислав Неаполитанский, то поддерживал, то предавал либо папу, либо народ. Папа официально объявил его гонфалоньером, то есть военачальником церкви, а римляне позволили ему же по его собственному выбору назначать им чиновников. Владислав осаждал Рим с суши и с моря и трижды входил в ворота Рима как варвар-завоеватель, осквернял алтари, насиловал девственниц, грабил купцов, молился в соборе Святого Петра и оставлял гарнизон в замке Святого ангела. Иногда военная удача изменяла ему, и однажды три дня промедления сохранили ему жизнь и корону. Но после этого Владислав в свою очередь восторжествовал над противниками. Лишь его ранняя смерть спасла столицу и церковное государство от этого честолюбивого захватчика, который принял титул или по меньшей мере получил власть короля Рима.
Я не собираюсь писать церковную историю западного раскола, но Рим, которому посвящены эти последние главы, глубоко заинтересован в исходе спора о том, в каком порядке сменяли один другого его государи. Первые советы христианам заключить между собой мир и объединиться прозвучали в Парижском университете из уст преподавателей Сорбонны, которые считались, по крайней мере во французской церкви, самыми большими знатоками богословской науки. Осторожно уклоняясь от оскорбительного выяснения причин и достоинств спора, они предложили лекарство от болезни: пусть оба претендента, римский и авиньонский, одновременно отрекутся от папского сана, но перед этим пусть каждый из них объявит, что кардиналы враждебной ему партии имеют право участвовать в законных выборах, и пусть народы лишат своего повиновения того из претендентов, кто предпочтет свою выгоду общей пользе. Каждую свою свободную минуту эти «врачи церкви» использовали для протеста против смуты, порожденной поспешным выбором. Но политика конклава и честолюбие его членов оказались сильнее разума и настойчивости; горячая просьба не была услышана. К тому же, какие бы обещания ни дали кардиналы, папа не был обязан выполнять их клятву. В течение пятнадцати лет мирным планам университета не давали осуществиться хитрые уловки соперничающих пап, сомнения или страсти их сторонников и превратности борьбы французских партий, управлявших душевнобольным королем Карлом VI. В конце концов были приняты решительные меры: к авиньонскому и римскому дворам было направлено торжественное посольство, куда входили носитель титула патриарха Александрийского, два архиепископа, пять епископов, пять настоятелей монастырей, три рыцаря и двадцать ученых богословов. Они должны были именем церкви и короля потребовать отречения от обоих претендентов – Педро де Луны, именующего себя Бенедиктом XIII, и Анджело Коррарио, принявшего имя Григория XII. Из почтения к древней чести Рима и ради успеха своего поручения послы добились встречи с римскими должностными лицами. Участники посольства твердо заверили их, что христианнейший король не имеет желания переносить Святой престол из Ватикана и считает Ватикан истинным и самым подходящим местом жительства преемников святого Петра. В ответ красноречивый римлянин от имени сената и народа уверил послов, что римляне желают сотрудничать с ними в деле объединения церкви, с сожалением сказал о земных и духовных бедствиях, вызванных долгим расколом церкви, и потребовал у Франции для Рима защиты от оружия короля Неаполитанского. Ответы Бенедикта и Григория были одинаково поучительными и одинаково обманчивыми: уклоняясь от ответа на просьбу об отречении, оба соперника испытывали одни и те же чувства. Оба были согласны в том, что перед отречением они должны встретиться; но никак не могли договориться о времени, месте и порядке встречи. Один из служителей Григория сказал об этом так: «Если один идет вперед, другой отходит назад; один похож на животное, которое боится суши, другой на зверя, которого пугает вода. Весь короткий срок, который им осталось жить и править, эти старые священники будут так ставить под угрозу покой в христианском мире и спасение душ всех христиан».
В конце концов христианский мир был выведен из себя их упрямством и обманом; кардиналы покинули их и объединились как друзья и коллеги; этот кардинальский бунт поддержало многочисленное собрание прелатов и послов. Собор в Пизе на одинаково справедливых основаниях низложил обоих пап – римского и авиньонского, конклав единогласно избрал папой Александра V, после которого на освободившийся престол был подобным же образом избран Иоанн XXIII, самый развратный и расточительный из людей. Но вместо того, чтобы уничтожить раскол, французы и итальянцы своей безрассудной торопливостью создали третьего претендента на кафедру Святого Петра. Начались споры о том, могли или нет собор и конклав присвоить себе эти новые права. Три короля – германский, венгерский и неаполитанский – были на стороне Григория XII, а Бенедикта XIII, испанца, признавал папой могучий, набожный и патриотичный народ Испании. Ошибка, безрассудно совершенная в Пизе, была исправлена на Констанцском соборе. Император Сигизмунд внес в это дело большой вклад как защитник католической церкви, а по численности и влиянию своих светских и церковных участников этот собор вполне мог бы называться Генеральными штатами Европы. Из трех пап первой жертвой стал Иоанн XXIII. Он бежал, но был возвращен назад уже в качестве пленника. Самые позорные обвинения против него были сняты, и наместник Христа был обвинен только в пиратстве, убийстве, изнасиловании, содомском грехе и кровосмешении. Он собственной рукой подписал свой приговор и после расплачивался в тюрьме за то, что неосмотрительно попросил защиты в свободном городе за Альпами. Григорий XII, которому подчинялись лишь окрестности Римини, покинул трон более достойно: его посол созвал собрание, на котором Григорий отрекся от звания и власти законного папы. Чтобы сломить упорство Бенедикта XIII и его сторонников, император сам приехал из Констанца в Перпиньян. Короли Кастилии, Арагона, Наварры и Шотландии были приняты с одинаковым почетом; благодаря сотрудничеству испанцев собор низложил Бенедикта, и безвредный старик был оставлен доживать свой век в уединенном замке, где он каждый день два раза отлучал от церкви покинувшие его мятежные королевства. Уничтожив таким образом раскол, Констанцский церковный собор медленно и осторожно стал избирать государя для Рима и главу для церкви. По этому случаю коллегия кардиналов на короткий срок получила подкрепление из тридцати депутатов – по шесть избранных представителей от каждой из пяти великих наций Европы: итальянской, немецкой, французской, испанской и английской. Это вмешательство иностранцев не показалось грубым, потому что они благородно отдали предпочтение итальянцу и римлянину: и унаследованные, и личные достоинства Оттона Колонны указали конклаву на него. Рим радостно и послушно признал власть самого благородного из своих сыновей, и с его восшествия на папский престол под именем Мартина V начинается эпоха, когда папы возвратились в Ватикан и прочно обосновались в нем.
//-- Управление Римом в XV веке --//
Один римский гражданин с гордостью и удовольствием отметил, что король римлян, когда кардиналы и прелаты встретили его у ворот, поприветствовал их наскоро, даже не остановившись, а потом с гордостью показался перед людьми в одежде и должности римского сенатора. В этот час последнего прощания образы империи и республики крепко и дружески обнялись в театральном зрелище. Согласно законам Рима глава гражданской власти в древней столице должен был носить звание доктора права, быть не римлянином, а уроженцем местности, расположенной на расстоянии не менее сорока миль от Рима, и не иметь родства с римлянами до третьего колена ни по крови, ни через брак. Сенатор избирался на один год, и были установлены весьма строгие правила поведения для сенатора, покидающего свою должность. Бывший сенатор мог быть повторно избран на эту должность не раньше, чем через два года. Сенатору было щедро назначены жалованье и выплаты из казны для возмещения его расходов; общая сумма выплат составила три тысячи флоринов. Наряд, в котором он должен был появляться на публике, был знаком величия государства. Одежды сенатора были из золотой парчи и алого бархата или же, в летнее время, из более легких шелковых тканей. В руке он держал жезл из слоновой кости. О его приближении сообщали звуки труб, и перед торжественно шагающим сенатором шло не менее четырех сопровождающих, которые назывались ликторами; их красные жезлы были обернуты флажками или лентами золотого цвета: это был цвет города Рима. На Капитолии сенатор произносил присягу, в которой говорилось, что его долг и право – соблюдать и укреплять закон, смирять гордых, защищать бедных и проявлять справедливость и милосердие в тех землях, на которые распространяется его власть. Выполнять эти полезные обязанности ему помогали три ученых иноземца – два боковых советника и судья по уголовным делам; законы свидетельствуют о том, что они часто решали в суде дела о грабежах, изнасилованиях и убийствах, и слабость этих законов способствовала разгулу личной вражды и вольностям различных отрядов, созданных для самообороны. Капитолий, казна и практическое управление городом и прилежащими к нему землями были доверены трем хранителям, которые сменялись четыре раза в год. Ополченцы тринадцати округов Рима собирались под знаменами своих окружных старшин, именовавшихся капориони, а главный старшина был выделен из остальных званием и должностью приора. Народное законотворчество осуществляли тайный совет и городское собрание римлян. Тайный совет состоял из должностных лиц, нескольких чиновников из налоговой службы и органов правосудия и советников, которые делились на три разряда: в первый разряд входили тринадцать человек, во второй – двадцать шесть, в третий – сорок. Всего в тайном совете было около ста двадцати человек. На городском собрании могли голосовать все граждане мужского пола, и ценность этого права возрастала от препятствий, которые старательно создавались на пути иностранцев, желавших незаконно получить римское гражданство и имя римлянина. Бунтарский дух, присущий демократиям, был подавлен мудрыми мерами ревнивых охранителей власти: никто, кроме должностных лиц, не имел права предложить вопрос для обсуждения; никто не имел права произносить речи иначе, как с открытой кафедры или в суде; любые нарушающие порядок крики были запрещены; решения принимались большинством участников в результате тайного голосования и потом распространялись в виде постановлений, отмеченных именами сената и народа. Нелегко было бы указать эпоху, когда теория управления государством сводилась бы к точному и неуклонному осуществлению этого управления на практике, поскольку с установлением порядка постепенно соединяется упадок свободы. Но в 1580 году, с одобрения правившего тогда папы Григория XIII, древние постановления были собраны, сведены в три книги и приспособлены для применения в новые времена. Этот свод гражданских и уголовных законов остается законодательством Рима и теперь. Народные собрания отменены, но сенатор-иностранец и три хранителя продолжают обитать во дворце на Капитолии. Папы повторяют политику цезарей: римский епископ сохраняет внешние формы республики, но правит как абсолютный монарх – и духовный, и светский.
//-- Церковное правление --//
Мощь духовных громов Ватикана зависит от силы мнения; если это мнение вытесняется из душ разумом или страстью, гром может оказаться бесполезным сотрясением воздуха, и священник оказывается беспомощен перед грубой силой противника-аристократа или плебея. Но после возвращения пап из Авиньона ключи святого Петра начал охранять меч святого Павла. Над Римом стала господствовать неприступная цитадель. Пушки – мощное оружие против народных мятежей, под знаменами папы римского служат регулярные войска, конные и пешие, богатые доходы позволяют ему приобретать все необходимое для войны; и с высоты своих владений он может обрушить на буйный город армию враждебных соседей и верных подданных. Со времени объединения герцогств Феррарского и Урбинского церковное государство занимает территорию от Средиземного моря до Адриатики и от границ Неаполя до берегов реки По. Еще в XVI веке большая часть этого обширного и плодородного края признавала римских первосвященников своими законными государями. Эти требования охотно обосновывались подлинными или вымышленными дарами, сделанными в те времена, о которых сохранилось мало сведений. Рассказ о том, как папы шаг за шагом укрепляли свою власть в Риме, уведет нас слишком далеко в итальянские и даже в европейские дела; преступления Александра VI, военные операции Юлия II и либеральная политика Льва X описаны и украшены пером самых благородных историков того времени. В первую пору своих завоеваний, до похода Карла VIII, папы могли с успехом бороться против соседних с ними государей и государств, чьи военные силы были равны или уступали по силе их собственным. Но как только монархи Франции, Германии и Испании стали оспаривать один у другого власть над Италией с помощью огромных армий, папы хитростью восполнили недостаток силы и скрыли в лабиринте войн и договоров свои честолюбивые стремления и неугасающую надежду изгнать варваров за Альпы. Хрупкое равновесие, установленное в Ватикане, часто разрушали солдаты с севера и запада, объединившиеся под знаменем Карла V. Климент VII слабостью и колебаниями в политике подставил себя и свои владения под удар этого завоевателя, и Рим на семь месяцев оказался во власти беззаконной армии, более жестокой и жадной, чем готы или вандалы. После этого сурового урока папы стали сдерживать свое честолюбие, к тому времени почти уже удовлетворенное, и полностью отказались от наступательных действий, если не считать поспешной ссоры, когда наместник Христа и турецкий султан одновременно подняли оружие против Неаполитанского королевства. В конце концов французы и немцы покинули поле боя, а Испания прочно завладела Миланом, Неаполем, Сицилией, Сардинией и морским побережьем Тосканы. Испанцам стало выгодно поддерживать спокойствие в Италии, чтобы она оставалась зависимой, и эта тишина продолжалась, почти ничем не нарушенная, с середины XVI века до начала века XVIII. Ватикан находился под влиянием и защитой религиозной политики короля-католика, которого предрассудки и собственная выгода склоняли к тому, чтобы в любом споре поддерживать государя против народа. В результате друзья свободы или враги закона, вместо поощрения, помощи и убежища, которые они прежде получали от соседних государств, оказались со всех сторон окружены железной стеной деспотизма. Образование и долговременная привычка к повиновению смирили буйный нрав римской знати и простонародья. Бароны забыли оружие и межпартийную вражду своих предков и постепенно сделались слугами роскоши и правительства. Они стали тратить доходы, получаемые с поместий, не на содержание толпы арендаторов и сторонников, а на личные расходы, что увеличивает удовольствия господина, но уменьшает его могущество. Семьи Колонна и Орсини стали соревноваться в украшении своих дворцов; родственники пап тратили внезапно пришедшее к ним богатство на то, чтобы соперничать с этим старинным великолепием, и даже превосходили его. Голос свободы и несогласия больше не слышен в Риме, пенистый поток превратился в спокойное озеро, и в гладкой поверхности его стоячей воды отражается картина праздности и рабства.
Христианин, философ и патриот будут одинаково возмущены земной властью духовенства; им может показаться, что местное величие Рима, напоминая о консулах и триумфах, делает лишь более ощутимым и постыдным рабство древней столицы. Если мы спокойно взвесим достоинства и недостатки церковного правления, оно в своем нынешнем состоянии может заслужить похвалу как мягкая, достойная и спокойная власть, лишенная тех опасностей, которые могут быть созданы несовершеннолетием правителя, порывами юности, огромными расходами на роскошь и бедствиями войны. Но эти преимущества не могут идти в сравнение с необходимостью часто, едва ли не каждые семь лет, избирать государя, который редко бывает уроженцем своей страны, и правлением «молодого государственного деятеля» шестидесяти лет, чья жизнь угасает и способности слабеют. Притом государь не имеет ни надежды завершить труды своего кратковременного правления, ни детей, которые могли бы унаследовать эти труды. Удачливого соискателя приводят на престол из церкви или даже из монастыря, то есть его образование и образ жизни в высшей степени враждебны разуму, человечности и свободе. Опутанный сетью рабской веры, он научился верить потому, что это абсурдно, чтить все, что достойно презрения, и презирать все, что может заслужить уважение разумного человека, наказывать ошибку как преступление, вознаграждать умерщвление плоти и безбрачие как высшую добродетель; ставить святых из календаря выше римских героев и афинских мудрецов и считать молитвенник и распятие более полезными инструментами, чем плуг и ткацкий станок. В должности нунция или в сане кардинала он может до какой-то степени узнать мир; но изначальное пятно никогда не изгладится из его ума и нравов. По опыту своей учебы и жизни он может догадываться, в чем состоит тайна его профессии, но тот, кто актерствует у алтаря, впитывает в себя какую-то долю того ханжества, которому учит других. Гений Сикста V вырвался из сумерек францисканского монастыря. За пять лет правления этот папа истребил беглых преступников иразбойников, упразднил светские святыни Рима, создал армию и флот, восстановил памятники Античности и построил новые в подражание им, щедро тратил и значительно увеличил свои доходы и в итоге оставил в замке Святого ангела пять миллионов крон. Но его правосудие было запятнано жестокостью, его энергичная деятельность имела в основе честолюбивую жажду завоевывать новые земли. После его кончины злоупотребления возродились, а казна была растрачена; он оставил в наследство потомкам тридцать пять новых налогов и продажу должностей; и после его смерти его статуя была разбита неблагодарным или оскорбленным народом. Сикст V с его диким и своеобразным характером – исключение среди римских первосвященников; правила и последствия их земного правления можно определить по частям, выполнив точный сравнительный обзор искусств и философии, сельского хозяйства и торговли. Но я хочу по-доброму проститься со всем человечеством, и в эти последние минуты не желаю обидеть даже папу римского и римское духовенство.
Глава 71
РЕЧЬ ПОДЖИО НА РАЗВАЛИНАХ РИМА В XV ВЕКЕ. ЧЕТЫРЕ ПРИЧИНЫ РАЗРУШЕНИЯ ГОРОДА. КОЛИЗЕЙ. ВОССТАНОВЛЕНИЕ РИМА. ЗАВЕРШАЮЩИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ ОБ УПАДКЕ И РАЗРУШЕНИИ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ
В последние дни жизни и правления папы Евгения IV [231 - Похоже, что это описка, и речь идет о Мартине V. Гиббон указывал, что диалог Поджио «Об изменчивости судьбы» был составлен незадолго до смерти Мартина, примерно в конце 1430 года. Милмен комментирует этот факт, Бюри не обращает на него внимания.] два его служителя, ученый Поджио и его друг, поднялись на Капитолийский холм, отдохнули среди обломков колонн и храмов и взглянули с этой господствующей высоты на широкую и многообразную картину пустоты и разрушения. Место отдыха и предмет их созерцания предоставляли большие возможности для морализирования на тему превратностей судьбы, которая не щадит ни человека, ни самые гордые из его трудов, погребая империи и города в общей могиле; собеседники согласились друг с другом, что падение Рима становится еще более ужасно и плачевно, если его сопоставить с прежним величием древней столицы. «Ее первоначальный облик– тот, который она могла иметь в давнюю эпоху, когда Эвандр принял как гостя чужеземца из Трои, – воссоздал в своем воображении Вергилий. Эта Тарпейская скала была в ту пору дика, безлюдна и покрыта густым лесом. Во времена самого поэта она была увенчана золотыми крышами храма; храм разрушен, золото было разграблено, колесо судьбы совершило полный оборот, и эту священную землю вновь уродуют колючие травы и кусты ежевики. Капитолийский холм, на котором мы сидим, в прошлом был сердцем Римской империи, крепостью и оплотом для всей земли, ужасом для царей. Его прославили шаги множества триумфальных шествий, обогатила военная добыча и дань множества народов. На нем был представлен весь мир. Как низко он пал, как изменился, как изувечен! Путь победителей зарос виноградными лозами, навозная куча скрывает скамьи сенаторов. Взгляните на Палатинский холм и поищите среди бесформенных огромных обломков мраморный театр, обелиски, гигантские статуи, портики дворца Нерона; окиньте взглядом остальные холмы города: там пустота, которую нарушают лишь развалины и сады. Форум римского народа, где римляне собирались, чтобы вводить в действие свои законы и избирать себе должностных лиц, либо, окруженный забором, служит для выращивания овощей, либо проходы в заборе открывают, чтобы впустить свиней и буйволов. Общественные и частные здания, которые были построены, чтобы стоять вечно, лежат, простершись на земле, голые и изломанные, как части тела могучего великана; и разрушение становится еще заметнее при виде тех изумительных остатков прошлого, которые пережили удары времени и судьбы».
Эти остатки прошлого Поджио – один из первых, кто оторвал свой взгляд от памятников христианского суеверия и взглянул выше, на памятники суеверия классической древности, – описал очень подробно. 1. Кроме моста, арки, гробницы и пирамиды Цестия, он в эпоху республики смог рассмотреть два ряда сводов соляного склада Капитолия; на них была надпись, содержавшая имя Катулла и говорившая о его щедрости. 2. Были видны – полностью или частично – одиннадцать храмов, от идеально сохранившегося Пантеона до трех арок и одной мраморной колонны – остатков храма Мира, который Веспасиан построил после гражданских войн и своей победы над иудеями. 3. Из семи – по его смелому поспешному подсчету – терм, то есть общественных бань, ни одни не сохранились настолько, чтобы было видно, для чего использовались и как размещались в составе целого несколько оставшихся частей. Однако бани Диоклетиана и Антонина Каракаллы по-прежнему носили имена своих основателей и изумляли прочностью, размерами, разнообразием видов мрамора, величиной и огромным количеством колонн любопытного зрителя, который, видя это, сравнивал объем необходимых для такой постройки труда и затрат с ее назначением и важностью. Что касается бань Константина, Александра Севера и Домициана или, вернее, Тита, то их следы можно обнаружить и сейчас. 4. Триумфальные арки Тита, Севера и Константина были полностью целы – и постройки, и надписи; падающий обломок носил почетное имя Траяна, еще две арки, стоявшие тогда на Фламиниевой дороге, были приписаны менее благородной памяти Фаустины и Галлиена. 5. После того чуда, которое представляет собой Колизей, Поджио мог не заметить маленький кирпичный амфитеатр, вероятнее всего построенный для лагеря преторианцев; театры Марцелла и Помпея были в значительной степени застроены общественными и частными зданиями; а от цирков Агонального и Большого осталось немногим больше, чем место, где они находились, и основные очертания. 6. Колонны Траяна и Антонина все еще стояли на своих местах, но египетские обелиски были разбиты или погребены в земле. От народа богов и героев, созданного мастерами-художниками, остались одна конная фигура из позолоченной бронзы и пять мраморных статуй, самыми заметными из которых были две лошади работы Фидия и Праксителя. 7. Два мавзолея – усыпальницы Августа и Адриана – не могли исчезнуть полностью, но первый из них имел вид простого земляного холма, а второй, ставший замком Святого ангела, получил имя и облик современной крепости.
Это (и еще несколько безымянных одиночных колонн) – все, что осталось от древнего города, поскольку в конструкции стен были заметны следы более позднего строительства. Стены эти имели в длину десять миль, триста семьдесят девять башен и тринадцать ворот – выходов в сельские окрестности Рима.
Такая печальная картина была нарисована примерно через девятьсот лет после того, как погибли и Западная империя, и даже готское королевство в Италии. За долгие годы бедствий и анархии, когда верховная власть, искусства и богатство покинули берега Тибра, город не мог быть ни восстановлен, ни украшен; а поскольку все человеческое должно откатываться назад, если не идет вперед, каждая последующая эпоха должна была ускорять разрушение произведений Античности. Измерение скорости этого разрушения и установление того, в каком состоянии находилось каждое здание в каждую эпоху, было бы бесконечным и бесполезным трудом. Поэтому я ограничусь лишь двумя замечаниями, которые послужат введением к короткому обобщенному обзору причин и последствий. 1. За двести лет до красноречивой жалобы Поджио безымянный писатель составил описание Рима. Он мог в своем невежестве назвать эти же сооружения странными вымышленными именами, но у топографа-варвара все же были глаза и уши, он мог разглядеть видимые глазом остатки прошлого и слышать народные предания. И он точно перечисляет семь театров, одиннадцать бань, двенадцать арок и восемнадцать дворцов, многие из которых исчезли ко времени Поджио. Из этого видно, как много памятников Античности дожили до поздних времен, и ясно, что в XIII и XIV веках уничтожающие силы действовали с особенно большой и все возраставшей мощью. 2. Тот же самый вывод можно сделать относительно трех последних столетий: мы напрасно стали бы искать Септизоний Севера, который прославляли Петрарка и знатоки древности XVI века. Пока римские здания еще были целы, их огромная масса и пропорциональность их частей помогали им выдержать первые удары, хотя те и были тяжелыми и стремительными. Но даже самое легкое прикосновение могло сбросить на землю обломки арок и колонн, уже готовые упасть.
//-- Четыре причины разрушения города --//
В результате тщательного исследования я смог увидеть четыре основные причины разрушения Рима, которые постоянно действовали в течение более тысячи лет: I. Удары времени и природы. II. Нападения врагов – варваров и христиан. III. Повторное использование материалов, иногда переходившее в злоупотребление. IV. Междоусобные столкновения римлян.
I. Искусство человека способно возводить памятники, которые гораздо долговечнее, чем он, и намного переживают его собственное короткое существование. Но все же эти памятники, как и он сам, подвержены тлению и хрупки; жизнь человека и жизнь его трудов в равной мере являются лишь летучими мгновениями в бесконечной летописи времени. Однако трудно подсчитать срок существования простого по конструкции и прочного здания. Пирамиды привлекали к себе взгляды древних людей уже как чудеса древности; сто поколений сошли в могилы, как опадает осенняя листва, но после гибели фараонов, Птолемеев, цезарей и халифов те же самые неколебимые пирамиды возвышаются над берегами Нила. Сложная конструкция из разнообразных небольших частей более подвержена повреждениям и распаду, причем беззвучное течение времени часто ускоряют ураганы и землетрясения, наводнения и пожары. Воздух и земля, несомненно, сотрясались, и высокие башенки укреплений Рима падали со своих оснований. Но не похоже, чтобы его семь холмов были расположены в великих впадинах земного шара, и этот город ни в какую эпоху не страдал от тех судорог природы, которые в климатических условиях Антиохии, Лиссабона или Лимы за несколько мгновений превратили в пыль труды многих веков. Огонь – мощнейшая стихия, способная нести и жизнь, и смерть; он – быстрое бедствие, которое могут зажечь и распространить изобретательность или небрежность людей. Каждый период существования Рима много раз отмечен подобными бедствиями. Памятный в истории огромный пожар, преступление или беда царствования Нерона, бушевал – правда, с неодинаковой силой – то ли шесть, то ли девять дней. Бесчисленные здания, теснившиеся одно к другому на узких извилистых улицах, постоянно давали пламени все новую пищу; когда этот запас горючего закончился, то из четырнадцати кварталов города лишь четыре были совершенно целы; три были уничтожены полностью, а семь изуродованы дымящимися остатками развалившихся зданий. В пору самого яркого расцвета империи ее столица поднялась из пепла в новой красе, но память о прошлом заставляла ее жителей оплакивать их невосполнимые утраты: произведения искусств Греции, победные трофеи, памятники древнейшего или легендарного прошлого. В дни бедствий и безвластия любая рана смертельна, любое разрушение необратимо, и ущерб не может быть возмещен ни государственной заботой правительства, ни действием частной выгоды. Однако можно назвать две причины, которые делают пожар для процветающего города более разрушительным, чем для города, находящегося в упадке: 1. Первыми плавятся в огне или поглощаются им те материалы, которые легче сгорают, – кирпич, дерево и металлы. Но по голым стенам и массивным аркам, с которых уже давно сняты их украшения, пламя может скользить без вреда и без всяких последствий. 2. Губительная искра легче всего разрастается в огромный пожар среди простых плебейских домов; после того как огонь пожирает их, более крупные здания, устоявшие против огня или не тронутые им, остаются островками уединения и безопасности.
Рим расположен так, что находится под угрозой частых наводнений. Реки, стекающие с обоих склонов Апеннин – и Тибр в том числе, – имеют малую протяженность и неравномерное течение; в жаркую пору лета любая из них – мелкий ручей, но весной или зимой, вздувшись от дождей или снеговой воды, она становится бурным потоком. Когда встречные ветры гонят этот поток обратно, назад от моря, его русло не способно вместить в себя всю водную массу, вода поднимается над берегами и заливает, неуправляемая и не знающая границ, соседние равнины и города. Вскоре после победы Рима в Первой Пунической войне уровень воды в Тибре поднялся из-за необычно сильных дождей, и наводнение, по длительности и площади затопленного пространства превзошедшее все прежние, уничтожило все здания, находившиеся ниже римских холмов. На этой неровной местности одно и то же бедствие имело разные причины в зависимости от рельефа: поток либо сметал здания со своего пути внезапным рывком, либо размягчал их и подмывал их фундаменты. Это же бедствие повторилось в царствование Августа: мятежная река разрушила дворцы и храмы, стоявшие на ее берегах. После предпринятых этим императором работ по очистке и расширению засыпанного обломками русла бдительность его преемников также прошла испытание опасностями и замыслами этого рода. Проекту отвести в новые искусственные русла либо сам Тибр, либо некоторые из зависимых от него малых рек и ручьев долгое время противодействовали суеверие и местные интересы, и в конце концов польза от его запоздалого и частичного выполнения оказалась меньше, чем стоимость работ и затраты труда. Покорение рек – самая благородная и значительная победа, которую человек когда-либо одержал над буйством природы, и если Тибр наносил такой урон городу при прочной и деятельной власти, то что могло противостоять ему и кто мог подсчитать причиненный Риму ущерб после падения Западной империи? В конце концов зло само устранило себя: предполагается, что мусор и земля, смытые водой с холмов, скапливались на равнинных участках Рима, что постепенно увеличило высоту равнины примерно на четырнадцать или пятнадцать футов по сравнению с древним уровнем, и в наше время Рим уже не так уязвим для ударов реки.
II. Целая толпа авторов из всех народов приписывает уничтожение римских памятников готам и христианам; но писатели не потрудились выяснить, насколько сильно было у тех и других чувство вражды и много ли у них было средств и свободного времени для удовлетворения этого чувства. В предыдущих томах этой «Истории» я описал торжество варварства и религии, и здесь могу лишь повторить в нескольких словах то, что было сказано об их подлинной или мнимой связи с разрушением древнего Рима. Наше воображение может создать или усвоить приятный романтический вымысел, что готы и вандалы вышли в поход из Скандинавии, горя желанием отомстить за бегство Одина [232 - Пользуясь этой возможностью, хочу сказать, что за двенадцать лет я забыл или отверг предание о бегстве Одина из Азопа в Швецию, в которое никогда не верил всерьез. Готы, несомненно, являются германцами, но в древней истории Германии до времен Цезаря и Тацита все – либо мрак, либо вымысел.], разорвать оковы человечества и покарать угнетателей; что они желали сжечь записи классической литературы и основать свою собственную архитектуру на обломках построек тосканского и коринфского ордера.
Но правда была проще: северные завоеватели не были ни достаточно дикими, ни достаточно утонченными для таких честолюбивых замыслов разрушительной мести. Эти пастухи из Скифии и Германии были воспитаны в армиях империи, научились у нее дисциплине и вторгались в ее пределы, пользуясь ее слабостью. Учась говорить на латыни, они научились чтить имя Рима и римские титулы, а потому, хотя и не были способны соперничать в искусствах и науках с более светлыми временами, скорее были склонны восхищаться этим наследием, чем уничтожать его. Солдаты Алариха и Гензерика в то короткое время, когда они владели богатой и не сопротивлявшейся столицей, находились под влиянием тех страстей, которые всегда существуют в победившей армии. Они давали волю своей похоти или жестокости и искали ценности, которые можно унести. Они не могли чувствовать ни гордости, ни удовольствия от мысли, что сбросили на землю творения консулов и цезарей: это не приносило никакой выгоды. Каждая минута была для них драгоценной: готы покинули Рим на шестой, а вандалы – на пятнадцатый день; хотя строить гораздо труднее, чем разрушать, их кратковременный налет не должен был оставить глубокого следа на массивных древних сооружениях. Мы можем также вспомнить, как и Аларих, и Гензерик подчеркивали, что щадят постройки города; эти здания были мощными и красивыми при благодатном правлении Теодориха, а мимолетную ненависть к ним Тотилы обезоружили и его собственный нрав, и советы его друзей и недругов. Упрек, обращенный к невиновным варварам, нужно переадресовать римлянам-католикам. В их глазах статуи, жилища и алтари демонов были отвратительной мерзостью, и они, имея полную власть над городом, могли усердно и упорно стирать следы идолопоклонства своих предков. Разрушение храмов на Востоке стало именно для них примером поведения, а для нас доводом веры, и есть вероятность, что часть этого преступления или заслуги можно по праву приписать римским христианам. Однако их ненависть и отвращение относились лишь к памятникам языческого суеверия, а гражданские постройки, предназначенные для общественных дел или развлечений, могли без стыда для христиан остаться неповрежденными. Смена религии произошла не в результате народного бунта, а по велению императоров, сената и времени. Из христианских иерархов епископы Рима были, как правило, наиболее благоразумными и наименее фанатичными. К тому же не существует ни одного подтвержденного точными фактами обвинения против них; наоборот, они заслужили похвалу тем, что спасли величественные постройки Пантеона и дали им новое назначение.
III. Стоимость любого предмета, который удовлетворяет нужды людей или доставляет им удовольствие, складывается из его вещества и формы – из стоимости материалов и стоимости изготовления. Его пена должна зависеть от количества людей, которые могут приобрести его и пользоваться им, от размера рынка и, следовательно, от легкости или трудности его перевозки на большие расстояния, а это, в свою очередь, зависит от природы товара, его местонахождения и временных особенностей обстановки в мире. Варвары, захватывавшие Рим, в один миг незаконно завладевали плодами труда и драгоценными сокровищами, которые создавались в течение многих веков. Но на все, что нельзя было увезти из города в готских повозках или на вандальских кораблях, за исключением предметов роскоши, которые можно было немедленно употребить в дело, эти захватчики должны были смотреть без вожделения. Главной целью алчности были золото и серебро, поскольку в любой стране даже очень малое количество этих металлов дает очень большие возможности для управления изобретательностью и имуществом людей. Ваза или статуя из этих драгоценных материалов могла прельстить какого-нибудь тщеславного варварского вождя, но основная масса варваров была грубее и интересовалась лишь материалом, не обращая внимания на форму, а расплавив статую, можно было получить слитки, которые легко разделить на части и отчеканить из них монеты империи. Менее деятельные или менее удачливые грабители довольствовались добычей низшего сорта: бронзой, свинцом, железом и медью. Все, что уцелело от готов и вандалов, растащили греческие тираны; император Констант во время своего грабительского приезда в Рим сорвал бронзовые черепицы с крыши Пантеона. На здания Рима можно было смотреть как на большое месторождение сразу многих ископаемых, где первая часть работ, добыча сырья из земли, была уже выполнена, металлы очищены и отлиты в формы, мрамор – отесан и отполирован. И после того, как иностранные и местные грабители насытились добычей, остатки города, если бы на них нашелся покупатель, еще могли бы стоить дорого. С античных памятников сняли драгоценные украшения, но римляне своими руками разрушили бы даже голые стены и арки, если бы надеялись получить такую прибыль, которая оправдала бы затраты труда и расходы на перевозку. Если бы Карл Великий разместил столицу Западной империи в Италии, то этот гениальный правитель стремился бы восстанавливать, а не разрушать труд цезарей. Но политические причины удерживали французского монарха в лесах Германии, и он мог удовлетворить свое чувство красоты лишь за счет разрушения; поэтому, построив себе новый дворец в Ахене, Карл Великий украсил его мрамором из Равенны и Рима. Через пятьсот лет после него король Сицилии Роберт, самый мудрый и свободомыслящий государь своего времени, вывозил из Рима эти же материалы легким водным путем по Тибру и затем по морю, а Петрарка с негодованием и презрением вздыхал о том, что древняя столица мира должна отдавать собственные кишки, чтобы Неаполь мог жить в лени и роскоши. Но в более невежественные годы грабежи или покупки этого рода случались редко, и римляне, одинокие и ни у кого не вызывавшие зависти, могли использовать для общественных или частных целей сохранившиеся постройки античных времен, если только подавляющее большинство этих построек не были в своем тогдашнем виде и состоянии бесполезны для города и его жителей. Стены продолжали очерчивать старую границу города, но сам город спустился с семи холмов на Марсово поле, и некоторые из самых благородных памятников прошлого, выдержав удары времени, оказались вдали от человеческого жилья, на пустынной обезлюдевшей земле. Дворцы сенаторов не были приспособлены ни к размеру дохода, ни к нравам их обнищавших потомков. Бани и портики вышли из употребления. В VI веке прекратились игры в театрах, амфитеатрах и цирках. Некоторые храмы стали святилищами новой религии, победившей прежнюю, но христиане предпочитали, чтобы церковь в плане имела священную форму креста, а кельи и служебные помещения монастырей располагались тоже в определенном порядке, который был подсказан модой или разумом. При церковном правлении число этих благочестивых учреждений возросло в огромной степени; город загромоздили сорок мужских и двенадцать женских монастырей, шестьдесят капитулов и общин, которые объединяли каноников и священников, от этого в X веке население обезлюдевшего города вместо увеличения сократилось еще больше. Но если формы древней архитектуры не вызывали интереса у народа, не чувствовавшего, в чем их польза и красота, то материал древних зданий, который был у римлян в изобилии, они пускали в дело по любому требованию нужды или суеверия; дошло до того, что прекрасные колонны ионического и коринфского ордеров и скульптуры из самых роскошных сортов паросского и нумидийского мрамора были унижены до роли подпорок здания монастыря или конюшни. Огромный урон, который турки каждый день наносят городам Греции и Азии, может служить печальным примером подобного разорения. Из тех, кто постепенно уничтожал памятники Рима, только Сикст V заслужил оправдание, когда использовал камни Септизония в великолепном и прославленном здании – соборе Святого Петра. На обломки или развалины, как бы они ни были изувечены или осквернены, можно смотреть с удовольствием и сожалением; но основную часть этого мрамора лишили не только места и пропорций, а даже его природы: пережгли на известь для изготовления цемента. Со времени появления Поджио на Капитолии исчезли из глаз храм Согласия и еще многие массивные постройки, и в эпиграмме, сложенной в ту же эпоху, с оправданным и благоговейным страхом сказано, что дальнейшее следование этой привычке в конце концов погубит все памятники античной древности. Только малочисленность этих памятников смогла уменьшить аппетиты римлян и заставила их меньше разорять собственный город. Воображение Петрарки могло населить Рим могучим народом, и мне трудно поверить, чтобы даже в XIV веке численность жителей Рима упала до жалкой цифры в тридцать три тысячи, которую указывает один тогдашний список. Если с этого времени до правления Льва X население увеличилось до восьмидесяти пяти тысяч, то рост числа граждан в какой-то степени был губительным для древнего города.
Я оставил напоследок самую мощную по степени власти и по силе действия причину разрушения – вражду между самими римлянами. При власти греческих и французских императоров покой города нарушали частые, но случайные бунты. Только со времени упадка второй из этих властей, то есть с начала X века, мы можем говорить о разгуле войны между частными лицами, когда воюющие стороны безнаказанно нарушали законы судебного кодекса и Евангелия и не уважали ни величие отсутствующего государя, ни сан и саму особу присутствующего наместника святого Петра. В течение пятисот мрачных лет Рим постоянно страдал от кровавых ссор знати и народа, гвельфов и гибеллинов, рода Колонна и рода Орсини. Многое осталось неизвестно историкам, а многое было признано слишком ничтожным для упоминания в истории, но в двух предыдущих главах я все же описал причины и последствия этих беспорядков. В эпоху, когда каждая ссора решалась мечом и никто не мог доверить свою жизнь или свое имущество бессильному закону, могущественные граждане ради своей безопасности или для нападения вооружались против внутренних врагов, которых боялись или ненавидели. Такие опасности и замыслы были характерны для всех итальянских государств, за исключением одной лишь Венеции; аристократы незаконно присвоили себе право превращать свои дома в крепости и возводить мощные башни, способные устоять против внезапного нападения. Города были наполнены этими символами вражды, и пример Лукки, где насчитывалось триста таких башен и был принят закон, устанавливавший для них предельную высоту в восемьдесят футов, мы можем, с необходимыми поправками, мысленно распространить на более богатые и многолюдные государства. Устанавливая мир и справедливость в Риме, сенатор Бранкалеоне начал с того, что разрушил (как мы уже знаем) сто сорок римских башен, но даже в последние дни безвластия, в правление Мартина V, сорок четыре башни еще стояли в одном из тринадцати или четырнадцати округов города. Римляне с величайшей охотой приспосабливали для этой вредной роли остатки Античности. Храмы и арки стали широкой и прочной основой для новых кирпичных и каменных построек; мы можем вспомнить современные башенки, которые были сооружены на фундаментах триумфальных памятников Юлия Цезаря, Тита и Антонинов. Театр, амфитеатр или мавзолей после небольшой перестройки превращался в сильную и просторную крепость. Мне нет необходимости повторять, что мавзолей Адриана принял имя замка Святого ангела, Септизоний Севера смог выдержать приступ королевской армии, гробница Метеллы была не видна под пристроенными к ней укреплениями, театры Помпея и Марцелла стали домами семей Савелли и Орсини; грубая крепость понемногу теряла свой суровый вид, превращаясь в роскошный и изящный итальянский дворец. Даже церкви были окружены оружием и крепостными стенами, артиллерийские орудия на крыше собора Святого Петра наводили ужас на Ватикан и этим вызывали возмущение у всего христианского мира. Если укрепление существует, оно обязательно будет атаковано, а что атаковано, то может быть уничтожено. Римляне приняли и закрепили государственным указом решение, что если они смогут вырвать у пап из рук замок Святого ангела, то полностью уничтожат этот памятник рабства. Каждое оборонительное сооружение могло быть взято в осаду, и при каждой осаде трудолюбиво применялись приемы и орудия разрушения. После смерти Николая IV в оставшемся без государя и сената Риме шесть месяцев бушевала яростная гражданская война. Один тогдашний кардинал-поэт сказал об этом так: «Дома рушились, раздавленные тяжестью огромных камней, удары тарана пробивали стены, башни были охвачены огнем и дымом, и нападавших воодушевляла жажда грабежа и мести». Тирания закона завершала дело войны, и итальянские партии по очереди слепо и необдуманно мстили своим противникам. Сравнивая дни войн, которые вели чужеземцы, с веками местных междоусобиц, мы должны сказать, что междоусобицы гораздо сильнее разрушили город. Наше мнение подтверждают слова Петрарки: «Взгляните на останки Рима, образ его первоначального величия! Ни время, ни варвары не могут похвалиться тем, что совершили эти поражающие своим размером разрушения; нет, это сделали граждане Рима, самые знаменитые его сыновья; ваши предки (он пишет аристократу из семьи Аннибальди) сделали с помощью тарана то, что финикийский герой не смог совершить мечом». Две последние причины разрушения должны были в какой-то степени усиливать одна другую: дома и башни, разрушаемые в ходе гражданских войн, постоянно нуждались в материалах для обновления, и эти материалы брали из античных памятников.
//-- Колизей --//
Эти общие замечания можно применить в частном случае к амфитеатру Тита, получившему имя Колизей то ли за свой огромный (колоссальный) размер, то ли из-за колоссальной статуи Нерона. Это здание, будь оно оставлено на волю времени и природы, возможно, стояло бы вечно. Любознательные ценители старины, которые сосчитали зрителей и места, склонны полагать, что над верхним рядом каменных ступеней амфитеатра были надстроены по его периметру, одна над другой, несколько деревянных галерей, которые много раз сгорали при пожарах, но восстанавливались по приказу императоров. Все драгоценное, все, что можно было унести, и все языческое: статуи богов и героев и дорогостоящие литые украшения или скульптуры, отлитые из бронзы либо покрытые листовым золотом или серебром, – все это стало первой жертвой завоевателей или фанатиков, сделалось добычей алчных варваров или христиан. В массивной каменной кладке Колизея видно много дыр; о том, какие несчастья послужили причиной его разрушения, существуют два наиболее правдоподобных предположения, соответствующие разным причинам беды. Эти камни были соединены прочными креплениями из бронзы или железа, и грабители не упустили из виду то обстоятельство, что неблагородные металлы тоже стоят денег. Свободное пространство было превращено в ярмарку или рынок, и в одном древнем описании Рима упоминаются ремесленники из Колизея; эти мастеровые могли проделывать или расширять отверстия в кладке и вставлять туда шесты, на которых держались их ларьки или навесы. В своем нагом величии Колизей вызывал трепет и восхищение у любовавшихся им паломников с севера, и их грубый восторг выплеснулся в великолепной поговорке, которая была записана в VIII веке в отрывках из сочинений Беды Достопочтенного: «Пока стоит Колизей, будет стоять Рим; когда обрушится Колизей, погибнет Рим; когда погибнет Рим, погибнет весь мир». По правилам современного воинского искусства место, над которым господствуют три холма, не было бы выбрано для крепости, но мощные стены и арки Колизея могли сопротивляться боевым машинам, внутри его мог разместиться многочисленный гарнизон, и пока одна партия занимала Ватикан и Капитолий, вторая держала оборону на Латеране и в Колизее.
Отмену древних игр в Риме не следует понимать в строгом смысле этих слов. Во время карнавалов проводились спортивные состязания на Тестакийском холме или в Агональном цирке, и делалось это согласно законам или обычаям города. Сенатор в блеске роскоши с достоинством председательствовал на них, присуждал и вручал награды – золотое кольцо либо отрез сукна или шелка, называвшийся паллиум. Средства, затраченные в течение года на устройство состязаний, возмещались за счет налога, который выплачивали евреи. Бег, скачки всадников и гонки колесниц были облагорожены боем на копьях и турниром, в которых принимали участие семьдесят два римских юноши. В 1332 году в самом Колизее был устроен бой быков по обычаю мавров и испанцев, и в одном дневнике, автор которого жил в те времена, сохранилось описание этого празднества – живая картина тогдашних нравов. Были восстановлены и размещены в подходящем порядке скамьи. Приглашения всем желающим знатным мужчинам испытать свое воинское мастерство и отвагу в этом опасном приключении были отправлены даже в далекие Равенну и Римини. Римские дамы были разделены на три отряда, каждый из которых занял один из трех балконов, обитых в этот день алым сукном. Якова ди Ровере, известная красавица, возглавляла матрон из кварталов за Тибром, где жители сохранили чистоту местной крови и до сих пор имеют те же черты лица и характера, что были у их античных предков. Остальной Рим был, как обычно, разделен между семьями Колонна и Орсини. Обе партии гордились многочисленностью и красотой своих женских команд; с похвалой упомянуты прелести Савеллы Орсини, а семейство Колонна сожалело об отсутствии самой молодой из своих представительниц, которая подвернула ногу, гуляя по саду башни Нерона. Порядок выступления бойцов определялся жребиями, которые вынимал почтенный гражданин старых лет; они спускались на арену, иначе называвшуюся «яма», и сражались с дикими зверями – как мне кажется, в пешем бою и одним копьем. Среди толпы участников наш летописец выделил имена, цвета и девизы двадцати самых прославленных граждан Рима и церковного государства: Малатеста, Полента, делла Балле, Кафарелло, Савелли, Капоччо, Конти, Аннибальди, Альтьери, Кореи. Цвета они выбирали согласно своему вкусу и обстановке. В их девизах, выражавших надежду и отчаяние, звучат рыцарская учтивость и воинская отвага. «Я одинок, как младший из Горациев» – признание бесстрашного чужеземца. «Живу без утешения» – вдовец оплакивает смерть жены. «Пылаю под пеплом» – это влюбленный, сдерживающий свои чувства. «Обожаю Аавинию или Лукрецию» – двусмысленное признание в страсти современного типа. «Моя вера так же чиста» – девиз рыцаря, одетого в белое. «Кто сильнее меня?» – девиз рыцаря в львиной шкуре. «Если я утону в крови – какая прекрасная смерть!» – желание того, кто полон свирепой отваги. Орсини из-за гордости или благоразумия не вышли на поле сражения, но на нем появились три их наследственных врага из семьи Колонна, чьи девизы говорили о величии их имени. «Хотя я печален, я силен», «Я так же силен, как велик» и «Если я паду, вы, – он обращался к зрителям, – падете со мной»; последнее (по словам писателя, современника этих событий) означало: другие семьи – подданные Ватикана, и лишь одни Колонна – сторонники Капитолия. Схватки в амфитеатре были опасными и кровопролитными. Каждый боец по очереди сражался с диким быком, и можно сказать, что победа осталась за четвероногими: из них всего одиннадцать остались лежать на поле, а их противники потеряли девять человек ранеными и восемнадцать убитыми. Возможно, некоторым знатнейшим семьям пришлось надеть траур, но для народа пышные похоронные службы в церквах Святого Иоанна Латеранского и Санта Мария Маджоре стали вторым празднеством. Без сомнения, римлянам бы следовало проливать свою кровь не в таких сражениях, но, порицая их за безрассудство, мы вынуждены похвалить их за рыцарскую отвагу. Эти благородные добровольцы, которые, чтобы показать себя во всем великолепии, рисковали жизнью под балконами, где сидели их дамы сердца, вызывают у нас более благородное сочувствие, чем тысячи пленников и злодеев, которых против их желания тащили в кровавую бойню на арене.
Такое использование амфитеатра для праздника было редким, возможно, единственным случаем; а потребность в материалах для постройки ощущалась постоянно, и граждане Рима могли удовлетворить ее в неограниченном размере, не страдая от угрызений совести. В XIV веке обе враждующие партии проявили постыдное согласие и заключили договор, по которому они обе получали право добывать камень из Колизея – бесплатной и общей каменоломни. Поджио жалуется, что большинство этих камней безумные римляне пережгли на известь. Чтобы прекратить это злоупотребление и не дать нарушителям закона совершать преступления по ночам в сумраке, просторе и уединении Колизея, Евгений IV окружил его стеной и своим указом, который долго сохранял силу, пожаловал и здание, и землю, на которой оно стоит, монахам соседнего монастыря. После его смерти стена была разрушена во время народного бунта, и если бы римляне сами с уважением относились к самому благородному памятнику, созданному их отцами, то посчитали бы оправданным решение, что он никогда не будет унижен передачей в частную собственность. Внутри Колизей был поврежден, но в середине XVI века, в эпоху хорошего вкуса и учености, внешние стены длиной тысяча шестьсот двенадцать футов были еще целы и невредимы; они представляли собой три возвышавшихся один над другим яруса арок, по восьмидесяти в каждом, и высота стен составляла сто восемь футов. В нынешнем разрушении виновны племянники Павла III, и каждый путешественник, глядя на дворец Фарнезе, может проклясть святотатство и роскошь этих князей-выскочек. Подобный же упрек можно адресовать и семье Барберини. Можно было с ужасом ждать, что каждое следующее поколение будет причинять древнему зданию новый урон, пока Колизей не оказался под защитой религии. Защитил его самый свободомыслящий из римских первосвященников, Бенедикт XIV, который освятил место, которое гонения и вымысел обрызгали кровью множества христианских мучеников.
//-- Восстановление Рима --//
Когда Петрарка впервые усладил свои глаза видом тех памятников, чьи разбросанные по земле обломки до сих пор прекраснее своих самых красноречивых описаний, он был изумлен тупым безразличием к ним самих римлян. Поэт был не восхищен, а унижен тем, что чужеземец с Роны оказался лучше знаком с древностями столицы, чем ее знатные люди и коренные жители, за исключением его друга Риенци и одного из Колонна. Невежество и легковерие римлян подробно и с большим старанием отражены в старинном описании Рима, которое было составлено примерно в начале XIII века. Не будем останавливаться на многочисленных ошибках в именах и местах, но вот легенда о Капитолии, которая может вызвать у нас презрительную или снисходительную улыбку. Безымянный автор пишет: «Капитолий назван так потому, что был главой всего мира, местом, где в прошлом жили сенаторы и консулы, правившие городом и земным шаром. Мощные и весьма высокие стены были покрыты стеклом и золотом и увенчаны крышей, которую украшала роскошнейшая и изящнейшая резьба. Ниже крепости стоял дворец, построенный в основном из золота и украшенный драгоценными камнями, который стоил примерно треть того, что стоит весь мир. Были также статуи всех провинций, расставленные по порядку. У каждой из них висел на шее колокольчик, и если какая-то провинция восставала против Рима, ее статуя по велению магии поворачивалась в ту сторону, где находилась провинция, колокольчик звенел, капитолийский прорицатель сообщал о знамении, и сенату становилось известно о приближающейся опасности». Вторым примером невежества, где незнания было меньше, но нелепости столько же, как в первом, можно считать вымысел о двух мраморных статуях, изображавших коней, которых ведут два обнаженных юноши. С тех пор эти статуи были переставлены от бань Константина на Квиринальский холм. Объявление их без всяких оснований работами Фидия и Праксителя еще может быть в какой-то мере оправдано, но безымянному сочинителю не следовало переселять этих греческих скульпторов из века Перикла на четыреста с лишним лет вперед, в век Тиберия, превращать их в философов или магов, чья нагота символизировала истину и знание, и уверять, что эти мудрецы назвали императору его поступки, совершенные в глубочайшей тайне, от предложенных в награду денег отказались, а вместо этого попросили о чести оставить после себя эти вечные памятники – свои изображения. Римляне, такие чуткие ко всему, что касалось магии, были бесчувственны к красотам искусства: глаза Поджио смогли увидеть не больше пяти статуй, и воскресение множества скульптур, которые случайно оказались засыпаны или намеренно были зарыты под развалинами, было отложено до более просвещенного и менее опасного для них века. Статуя Нила, которая теперь украшает Ватикан, была еще раньше найдена и осмотрена работниками, которые перекапывали виноградник возле храма, или монастыря, Минервы, однако нетерпеливый владелец, которого потревожил приход нескольких любопытных посетителей, вернул не приносивший денег мрамор в прежнюю могилу. Обнаружение статуи Помпея, десяти футов в длину стало причиной судебного разбирательства, поскольку она была найдена под стеной, разделявшей два владения. Беспристрастный судья вынес решение, что голову статуи надо отделить от туловища и удовлетворить требования обоих соседей. Этот приговор был бы выполнен, но заступничество одного из кардиналов и щедрость тогдашнего папы спасли римского героя из рук его соотечественников-варваров.
Постепенно тучи варварства рассеивались, мирная власть Мартина V и его преемников, которая вернула порядок в церковное государство, восстановила и украшения города. Все, чем был улучшен Рим начиная с XV века, не было стихийным созданием свободы и изобретательности. Первый и наиболее естественный корень того огромного дерева, которым является великий город, – это труд и многочисленность населения граничащих с ним сельских областей, которые поставляют городу пропитание, сырье для мастерских и товары для торговли с другими странами. Но основная часть Кампании – сельской соседки Рима – превратилась в мрачный и пустынный дикий край. Чрезмерно разросшиеся поместья светских государей и духовенства возделываются ленивыми руками нищих и потерявших всякую надежду слуг и вассалов, и скудные урожаи хранятся под замком или вывозятся из Кампании ради выгод монополии. Вторая, более искусственная причина роста столицы – пребывание в ней монарха, расходы его роскошного двора и налоги с подчиненных столице провинций. Эти провинции и налоги Рим потерял, когда погибла империя. Хотя Ватикан и приманил к себе несколько ручейков перуанского серебра и бразильского золота, доходы кардиналов, сборы с вознаграждения за церковные службы, пожертвования паломников и клиентов и остаток церковных налогов представляют собой бедный и ненадежный источник дохода, который, однако же, поддерживает праздное существование двора и города. Жителей в Риме гораздо меньше, чем в крупнейших столицах Европы, – его население не превышает ста семидесяти тысяч человек. Внутри широкой окружности его стен семь холмов почти полностью покрыты виноградниками и развалинами. Красоту и блеск современного города можно объяснить злоупотреблениями правительства и влиянием суеверия. Правление каждого нового властителя (с редкими исключениями) было отмечено возвышением новой семьи, которую бездетный первосвященник обогащал за счет церкви и страны. Дворцы этих счастливцев-племянников представляют собой самые дорогостоящие памятники изящества и рабства: совершенства архитектуры, живописи и скульптуры были кощунственно поставлены им на службу; галереи и сады украшены драгоценнейшими произведениями Античности, собирать которые их научил хороший вкус или побудило тщеславие. Сами папы использовали доходы церкви более достойно – тратили их на роскошь католических богослужений; но здесь будет излишним перечислять благочестиво основанные папами алтари, часовни и церкви, поскольку их все, как малые звезды, затмевают подобный солнцу Ватикан и собор Святого Петра, самое прекрасное и великолепное здание, которое когда-либо было поставлено на службу религии. Слава Юлия II, Льва X и Сикста V окружена более высокими заслугами Браманте и Фонтаны, Рафаэля и Микеланджело; щедрость, которая проявлялась в великолепии дворцов и храмов, была с той же страстью направлена на возрождение трудов античной древности и подражание примеру древних. Лежавшие на земле обелиски были подняты и установлены на самых видных местах; из одиннадцати акведуков, построенных цезарями и консулами, три были восстановлены, их искусственные реки текли по длинному ряду старых или новых арок и вливали в мраморные бассейны потоки здоровой и освежающей воды. Зритель, который нетерпеливо спешит подняться по ступеням собора Святого Петра, задерживается возле колонны из египетского гранита высотой сто двадцать футов, поднимающейся между двумя высокими фонтанами, чья вода никогда не останавливается. Усердные знатоки древностей и ученые создали пояснения к карте, описанию и памятникам Древнего Рима, и паломники нового рода из дальних и когда-то диких стран Севера почтительно посещают не реликвии суеверия, а святыни империи, следы, оставленные героями.
//-- Завершающие размышления об упадке и разрушении Римской империи --//
Внимание и этих паломников, и каждого читателя должна привлечь «История упадка и разрушения Римской империи» – описание, возможно, самого великого и ужасного зрелища в истории человечества. Разнообразные причины и постепенно развивавшиеся последствия этого упадка и разрушения связаны со многими из наиболее интересных событий летописи человечества: с хитрой политикой цезарей, долго сохранявших имя и облик свободной республики; с беспорядками военного деспотизма; с возвышением и укреплением христианства и сектами внутри его; с основанием Константинополя; с разделением монархии; с вторжением и поселением на новых местах варваров из Германии и Скифии; с положениями гражданского законодательства; с личностью и религией Магомета; со светской властью пап-государей; с восстановлением Западной империи при Карле Великом и ее упадком; с Крестовыми походами латинян на Восток; с завоеваниями сарацин и турок; с гибелью греческой империи; с состоянием Рима и переворотами внутри его в Средние века. Историк может с похвалой отозваться о важности и многосторонности этой темы, но, сознавая свои собственные недостатки, он часто должен жаловаться на нехватку материалов. Среди развалин Капитолия мне впервые пришла мысль написать этот труд, который был мне развлечением и упражнением в течение двадцати лет жизни. Хотя он не так хорош, как мне бы хотелось, я наконец представляю его на суд публики, а она вольна оценить работу согласно своему любопытству и доброжелательности.
Лозанна, 27 июня 1787 г.
Хронологический список римских императоров
//-- От Августа до падения империи на Западе --//
до н. э.
27–14 Август
н. э.
14–37 Тиберий
37–41 Гай Калигула
41–54 Клавдий
54–68 Нерон
68–69 Гальба
69 Оттон
69 Вителлин
69–79 Веспасиан
79–81 Тит
81–96 Домициан
96–98 Нерва
98–117 Траян
117–138 Адриан
138–161 Антонин Пий
161–180 Марк Аврелий с Луцием Вером в 161–169 гг. и Коммодом со 177 г.
180–192 Коммод
193 Пертинакс и после него Дидий Юлиан
193–211 Септимий Север с Каракаллой со 198 г. и Гетой с 209 г.
211–217 Каракалла с Гетой (в 211–212 гг.)
217–218 Макрин с Диадуменианом в 218 г.
218–222 Элагабал
222–235 Александр Север
235–238 Максимин Фракиец
238 Гордиан I, Гордиан II, Пупиен (Максим) и Бальбин
238–244 Гордиан III
244–249 Филипп Араб со своим сыном Филиппом в 247–249 гг.
249–251 Деций
251–253 Требониан Галл и Волузиан
253–260 Валериан с Галлиеном
260–268 Галлиен
268–270 Клавдий II Готский
270–275 Аврелиан
275–276 Тацит (и Флориан в 276 г.)
276-282 Проб
282–283 Кар
283–284 Карин и Нумериан
284–305 Диоклетиан
286–305 Максимин (оба отреклись от престола в 305 г.)
305–311 Галерий, с которым в разное время совместно правили Констанций I Бледный, Север II, Лициний, Константин I и Максимин Даза. В 309 г. было шесть августов
311–324 Константин I и Лициний
324–337 Константин I
337–340 Константин II, Констанций II и Констант
350–361 Констанций II
361–363 Юлиан
363–364 Иовиан
364–375 Валентиниан I и Валент совместно с Грацианом (с 367 г.)
375–378 Валент, Грациан и Валентиниан II
378–395 Феодосии I (Великий) царствовал совместно с Грацианом и Валентинианом II с 378-го по 383 г., с Валентинианом II и Аркадием с 383-го по 392 г. и с Аркадием и Гонорием с 392 г. до своей смерти в 395 г.
395 Разделение Римской империи на Западную и Восточную.
Последующие императоры от Гонория до Ромула Августула правили только Западной империей
395–423 Гонорий
425–455 Валентиниан III
455 Петроний Максим
455–456 Авит
457–461 Майориан
461–465 Либий Север
467–472 Антемий
472 Олибрий
473–474 Глицерин
474–475 Юлий Непот
475–476 Ромул Августул (низложен)
Конец Западной Римской империи
//-- Римские императоры Востока от разделения империи до окончательного падения Константинополя --//
//-- ДИНАСТИЯ ФЕОДОСИЯ --//
395–408 Аркадий
408–450 Феодосии II
450–457 Маркиан (женат на Пульхерии, дочери Феодосия I)
//-- ДИНАСТИЯ ЛЬВА --//
457–474 Лев I
474 Лев II
474–491 Зенон
491–518 Анастасий
//-- ДИНАСТИЯ ЮСТИНИАНА --//
518–527 Юстин I
527–565 Юстиниан I
565–578 Юстин II
578–582 Тиберий II
582–602 Маврикий
602–610 Фока
//-- ДИНАСТИЯ ИРАКЛИЯ --//
610–641 Ираклий
641–668 Констант II
668–685 Константин IV
685–695 Юстиниан II (изгнан)
695–698 Леонтий
698–705 Тиберий III
705–711 Юстиниан II (восстановлен на престоле)
711–713 Филиппик Вар дан
713–716 Анастасий II
716–717 Феодосии III
Эти три последних императора не принадлежат ни к одной династии и получали власть на короткое время в период смут.
//-- ИСАВРИЙСКАЯ ДИНАСТИЯ (ИКОНОБОРЦЫ) --//
717–741 Лев III Иконоборец
741–775 Константин V Копроним
775–780 Лев IV Хазарин
780–797 Константин VI (ослеплен и убит своей матерью Ириной)
797–802 Ирина
Конец Исаврийской династии
802–811 Никифор I
811 Ставракий
811–813 Михаил I
813–820 Лев V
//-- ФРИГИЙСКАЯ ДИНАСТИЯ --//
820–829 Михаил II
829–842 Феофил
842–867 Михаил III
//-- МАКЕДОНСКАЯ ДИНАСТИЯ --//
867–886 Василий I Македонянин
886–912 Лев VI и и 913 Александр
912–959 Константин VII Багрянородный
919–944 Роман I Лакапин (совместно с Константином VII до 944 г. Его сын Константин (VIII) пытался незаконно захватить престол в 924 г.
959–963 Роман II
963 Феофано, вдова Романа II, правительница от имени своих малолетних сыновей Василия II и Константина VIII (IX). Феофано вышла замуж за Никифора Фоку, который правил под именем
963–969 Никифор II. Его убил
969–976 Иоанн I Цимисхий
1025 Смерть Василия II Болгаробойцы
1028 Смерть Константина VIII (IX)
1028–1034 Роман III Аргир
1034–1041 Михаил IV Пафлагонец
1041–1042 Михаил V Калафат
1042 Зоя и Феодора совместно императрицы
1042–1055 Константин IX (X) Мономах
1050 Cмерть Зои
1055–1056 Феодора – единственная императрица
1056–1057 Михаил VI Стратиотик
Конец Македонской династии
//-- ПЕРИОД, ПРЕДВАРИВШИЙ ДИНАСТИЮ КОМНИНОВ --//
1057–1059 Исаак I Комнин (отрекся)
1059–1067 Константин X (XI) Дука
1067–1071 Роман IV Диоген (Константин (XII) в 1071)
1071–1078 Михаил VII Дука
1078–1081 Никифор III Вотаниат (восстание Никифора Вриенния)
//-- ДИНАСТИЯ КОМНИНОВ --//
1081–1118 Алексей I Комнин
1118–1143 Иоанн II
1143–1180 Мануил I
1180–1183 Алексей II
1183–1185 Андроник I
//-- ДИНАСТИЯ АНГЕЛОВ --//
1185–1195 Исаак II (свергнут с престола)
1195–1203 Алексей III
1203–1204 Исаак II (восстановлен на престоле) вместе с Алексеем IV
1204 Алексей V Дука Мурзуфл
1204 Захват Константинополя участниками Четвертого крестового похода и приход к власти латинских императоров
//-- ВОСТОЧНОРИМСКИЕ ИМПЕРАТОРЫ В НИКЕЕ --//
1204–1222 Феодор I Ласкарис
1222–1254 Иоанн III Дука Батан
1254–1258 Теодор II Ласкарис
1258–1261 Иоанн IV Ласкарис
1259–1282 Михаил VIII Палеолог
1261 Константинополь отвоеван греками, и восточные императоры вернулись туда
//-- ДИНАСТИЯ ПАЛЕОЛОГОВ --//
1261–1282 Михаил VIII Палеолог
1282–1328 Андроник II
(1293–1320) Михаил IX
Затем был период безвластия; после него правили
1328–1341 Андроник III
1341–1376 Иоанн V
1341–1354 Иоанн VI Кантакузин
1376–1379 Андроник IV
1379–1391 Иоанн V (восстановлен на престоле)
1390 Иоанн VII
1391–1425 Мануил II
1425–1448 Иоанн VI
1449–1453 Константин XI (XIII) Драгаш
1453 Захват Константинополя Мехмедом II и конец Римской империи
Примечание. Константины в этом списке пронумерованы так, как это принято в наше время, и последний император, носивший это имя, оказывается Константином XI. Но по порядку, который был принят раньше, восставший сын Романа I был Константином VIII, и соответственно увеличивались на единицу номера последующих носителей этого имени до Константина Дуки (1059–1067). В 1071 году еще один кратковременный претендент на власть взял себе имя Константин XII, так что последний Константин был раньше известен как XIII.