-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Николай Георгиевич Гарин-Михайловский
|
|  На ночлеге
 -------

   Николай Гарин-Михайловский
   На ночлеге


   Короткий зимний день подходил к концу. Потянулись тёмные тени, вырос точно оголённый лес, белым снегом занесённые поля стали ещё сиротливее, ещё неуютнее.
   Я в последний раз пригнулся к трубе теодолита, но уже ничего не было видно. Рабочие лениво ждали обычного приказания:
   – Баста.
   Складывают геодезические инструменты, топоры, побежали за санями.
   Я и мой помощник совещаемся, где ночевать нам. Решаем ночевать в только что пройденном посёлке.
   В Ярославской губернии почти в каждой деревне вы встретите несколько богатых домов, владельцы которых разного рода подрядчики (маляры, столяры) живут сами с семьёй в Питере, а дома оставляют на какую-нибудь старую родственницу.
   Дома хорошие, двухэтажные, родственница живёт где-нибудь в подвале, в конурке и на совесть стережёт хозяйское добро. Добро оригинальное и разностороннее: какой-нибудь старинный подсвечник или редкие бронзовые часы рядом с самодельным диваном; какая-нибудь ненужная здесь из богатого дома безделушка и громадная, половину комнаты занимающая, печь. Всё это достаточно некрасиво, безвкусно, ярко и неуютно. И всё напоказ.
   На ночёвку впускают охотно, не хотят рядиться с вечера, а утром требуют столько, сколько стеснились бы попросить даже в столичной гостинице.
   Но в выбранном нами посёлке ни одного такого дома не оказалось.
   Мы за день достаточно продрогли и потому, не теряя времени, остановились перед первой ничем не лучше, не хуже других старенькой избой.
   Мы вошли в неё. Посреди избы стоял прядильный станок, – он работал, шумел и во все стороны разлеталась от него пыль. Крупные частицы её тут же опускались на пол, на стол и скамьи, на платье, а мелкая так и стояла в воздухе, погружая избу, не смотря на горевшую лампочку, в удушливый полумрак.
   Казалось сперва, что в избе никого не было.
   Но на вопрос:
   – А что, можно у вас переночевать?
   Поднялись сразу несколько фигур и маленький корявый крестьянин спросил, бодрясь:
   – А вы чьи?
   – Мы изыскания делаем: линию наводим.
   Этого было достаточно.
   Крестьянин, успокоенный, скрывая даже удовольствие, ответил с напускным равнодушием:
   – Что ж?.. Милости просим… Самовара только нет… Окромя писаря и во всей деревне нет.
   – А попросить у писаря?
   Крестьянин почесал затылок, подумал, опять почесал и решительно проговорил:
   – Не пойду!
   – Чего не пойдёшь? – спросила спокойно, в упор, пожилая, измождённая высокая женщина, оставляя работу у станка.
   И, помолчав немного, она бросила мужу укоризненное восклицание и начала торопливо натягивать на себя тулуп.
   В дверях, накидывая уже платок, она сказала нам:
   – Будет самовар! – и исчезла.
   Мы разделись, внесли наши вещи, достали свечи, хлеб, закуски и, присев за стол, принялись за свой обед.
   За день ходьбы аппетит нагуливается хороший и, хотя и мёрзлое, мы едим усердно, жуём, глотаем и в то же время знакомимся с окружающим.
   Корявый крестьянин, – глава, – оставался и при более ярком освещении всё таким же корявым.
   Всклокоченный и напряжённый он напоминал собой загнанного петуха, совершенно помятого, но готового, несмотря на это, отстаивать и дальше свою позицию.
   Эта взвинченность – явление заурядное в теперешней обстановке деревни: нужда лезет во все щели и в конец обесцененной работой не заткнуть этих щелей.
   Старшая дочь села за станок. Такое же испитое, зелёно-жёлтое лицо.
   Остальные обитатели, один другого меньше, до пятилетнего и у всех тот же болезненный, изнурённый вид.
   Впечатление какого-то походного, где-нибудь на войне, лазарета выздоравливающих тифозных.
   Ещё бы: такой ужасный воздух!
   – Зачем вы этот станок в избе держите?
   – А куда же его?
   – В пристрой.
   – Пристрой – построй, – обидчиво бросил крестьянин и завозился с таким решительным видом над куском кожи, что я на время оставил его в покое.
   Он заговорил сам нехотя и раздражённо:
   – В этой не знаю, как усидеть, – того и гляди свалить велят…
   – Кто?
   – Кто?.. Мир… Вишь, не по планту изба, а что такое не по планту? Только и всего, что место приглянулось у кого мошна потуже… Тебе ни строить, ни чинить не дают: как развалится – уходи…
   Хозяин нервно хватает руками и опять складывает их.
   – Да… вот так и уйду: ночью и выхожу на починку… так и тянем. Да, вот так и ушёл тебе: небойсь.
   Хозяин жаловался на мир, порядки, а я слушал.
   Кто знаком с деревней, тот знаком с такого рода жалобами. И нельзя не признать основательности таких жалоб, конечно.
   Я сижу и вспоминаю…
   Человек двадцать лет платил выкупные за надел: умер – и семья его нищая. С вдовы мир торопится сорвать всё, что может и пускает по миру её и детей. Когда дети вырастут (только мальчики), они сядут опять на землю, но до тех пор они могут и умереть с голоду…
   Страховку фабричного получит семья, состояние в остальных сословиях частная собственность; только крестьяне лишены её. Неравенство в сравнении с другими, говорящее громко за себя. Игнорировать его грех и тяжёлый.
   Это пример из имущественных отношений. Я не говорю уже о круговой поруке. Не лучше живётся в деревне и в других отношениях.
   Мальчик-пастух научился грамоте, сделался миссионером и сдал, наконец, экзамен на священника.
   Кто знает деревню, знает какую страшную волю нужно, чтобы в глухой, без школы, деревушке проделать всё это…
   Труд Ломоносова бледнеет перед этим трудом.
   Я знал этого человека. Сколько стадной ненависти встретил он на своём пути.
   – А ты умнее отцов хочешь быть?! Врёшь, не будешь!
   И добились своего: не пустили в попы. Шестьсот рублей недоимки насчитали на его семью.
   – Уплатишь, – иди.
   Уплатить было нечем и теперь этот выдержавший на попа пьёт горькую, валяется по кабакам, а деревенская мораль, в лице своих представителей, показывает на негодного пьяницу:
   – Хотел умнее нас быть!
   Станок стучит однообразно и мерно, летит пыль, девушка раскорякой сидит, работает ногами, высоко подняв их и перегибаясь то в ту, то в другую сторону, то и дело бросая челнок. Сколько быстрых движений и каких разнообразных и неудобных: одна нога так, другая иначе, перегнулась в одну сторону, что то делает рукой, а другой, неудобно занесённой, ловит челнок.
   И всё это быстро, быстро.
   – И дети работают?
   – Как же можно детям? Только эти трое.
   Хозяин показал на трёх девушек.
   – Этой сколько? – спросил я, указывая на младшую.
   – Тлинадцатый, – бойко ответила белокурая с рыбьим некрасивым лицом девочка.
   – Так что ж, – огрызнулся хозяин, – в невесты глядит.
   Стук утомлял, пыль раздражала.
   – А когда вы кончаете работу?
   – Никогда и не кончаем.
   – Как! День и ночь?
   – Ведь дежурят: их с матерью четыре смены.
   Дверь отворилась, клубы морозного пара задвигались по избе, а за ними показалась и хозяйка с самоваром под мышкой.
   – Дали?! – усмехнулся вдруг повеселевший хозяин.
   – Ну, вот и чайку напьёмся, – сказал я.
   Хозяйка принялась ставить самовар, а хозяин вышел во двор.
   – Для кого вы ткёте?
   – На фабрику, купцу, – ответила хозяйка.
   – Много зарабатываете?
   Хозяйка не сразу ответила.
   – Полтора рубля в неделю.
   – Это сколько же в день? В воскресенье не работаете?
   – В праздник девушки на себя работают.
   – В сутки, значит, двадцать пять копеек, по копейке за час.
   – Этак.
   – На работника по шести копеек.
   – А привезти, да отвезти пряжу? ещё два дня с мужиком, да с лошадью прикинь.
   – И тяжёлая работа?
   – Нет её тяжелее.
   – А воздух какой? От него ведь не долго проживёшь на белом свете.
   – Вот в Абрамовском сам купец особый дом выстроил, – у всякого свой станок… Там хорошо… И челночок самолёт устроил: сам челночок перепрыгивает, а здесь видишь как – изломаться пять раз на минуту всем телом надо… И проворная работа: в три раза скорее против нашей.
   – Что ж у себя не заведёте такого самолёта?
   – Где завести? Десять рублей такой челнок стоит – где их взять?
   – Десять рублей? А сколько лет уже работает самолёт?
   – Лет сорок работает.
   – А вы давно работаете?
   – Я-то?
   У неё умное длинное белобрысое лицо. Она поднялась от самовара, спрятала руки под мышки и с удовольствием вспоминает.
   – Тридцать второй год.
   Она опять быстро наклоняется к самовару и я снова вижу только её костлявую длинную спину в грязном сарафане.
   Я начинаю подсчитывать.
   Челнок-самолёт в три раза быстрее: в неделю на три рубля больше… в месяц двенадцать рублей, в год сто сорок четыре. В тридцать лет 4.500 рублей. В пятнадцать лет капитал удваивается – итого до девяти тысяч рублей сбережения.
   Я совершенно ошеломлён и делюсь впечатлением с хозяйкой.
   Она бросила совсем самовар, подсаживается ко мне и начинается проверка моих вычислений. Мы по несколько раз возвращались назад, она впилась в меня и когда, наконец, снова получается девять тысяч сбережения, она замирает и так и сидит недоумевающая, огорчённая.
   – У вас была бы такая пенсия, такое состояние…
   Она напряжённо думала и вдруг, встав, равнодушно сказала:
   – Суета бескорыстная…
   – Как вы сказали?
   – Говорю: суета бескорыстная вся наша работа.
   Она отошла к самовару и то рассеянно, то убеждённо всё повторяла:
   – Суета бескорыстная.
   Хорошее выражение.
   А от станка всё так же несётся пыль, забиваясь плотнее в углы старой избы и в грохоте и стуке его, точно эхо, по слогам, кто-то повторяет в душной, смрадной избе:
   – Суета, суета, суета.
   С рассветом мы покинули избу в тот момент, когда за станок усаживалась новая заспанная очередная и, уже за окнами, я всё слышал ещё знакомое:
   – Суета, суета, суета…
   И долго ещё я не мог отделаться от мысли и об этом станке, сорок лет тому назад выдуманном, с его стоимостью в десять рублей, и об этой семье, пристёгнутой ещё к деревне и уже тяжело и грубо отрываемой от неё иной жизнью.