-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Роман Валерьевич Сенчин
|
|  Перед снегом
 -------

   Роман Сенчин
   Перед снегом


   Весь сентябрь и первую неделю октября стояла необыкновенная для этих мест, удивительная теплынь. Ребятня и молодежь загорали, даже плескались в озере, взрослые торопились докончить до зимы неотложные, неубывающие дела, а всякое повидавшие на своем веку старухи, собравшись на скамейке возле чьих-нибудь ворот, вяло, с привычной тревогой пророчили: «Не к добру это, о-ох, не к добру. Страшной зимы надо ждать…»
   Но, казалось, зимы не будет. Зацвела по второму разу смородина, взошло новое поколение лебеды и крапивы; отжившие было, засохшие огуречные плети и те вдруг выбросили свежие побеги, зажелтели цветочками.
   Удивительно.
   И все же в этой непредусмотренной, второй за год, весне угадывалась худосочность, какая-то пародийность на весну настоящую. Дни, хоть и теплые, становились все короче, земле не хватало соков питать растения. Люди тоже устали и, радуясь новому погожему утру, хватаясь за работу, в душе ждали мороза и снега, что закроет собой недоделки, убелит грязь, даст передышку.
   Девятого октября наконец-то подул с Саян, с уже белых, но далеких отсюда, еле различимых взглядом вершин, пахнущий снегом ветер; солнце то и дело заслонялось летящими тяжелыми тучами, их становилось все больше, и вот они закрыли солнце совсем, не пропуская к земле горячие пики лучей, окрашивая мир коричневато-серым…
   Люди заторопились, забегали по дворам, собирая какие-то тряпки, пряча под навесы ящики, доски, ведра, всякую мелочовку; докапывали на огородах чеснок и морковь, рубили капусту. Казалось, вот-вот тучи прорвутся и обрушится снег.
   Но снова обманула природа. Наверно, слишком быстро гнал ветер тучи, не дал им разродиться над этим селом, увел куда-то на юг, в степи. А здесь опять голубое, словно бы летнее, небо, солнце слепит глаза, чирикают воробьи – внеочередная весна продолжается. Только вот в воздухе нет больше жизни. Знаменитая хрустальность сковала его, каждый звук сопровождается еле уловимым перезвоном, предметы видятся до странности четко, выпукло. И, значит, скоро уже нагрянет мороз, вытравит аромат перезрелых трав, земляного пара, запах киснущих озерных водорослей. Превратится хрустальность в толстое ледяное стекло.
   Зима, зима-то будет, но вот поспеет ли снег… Опытные хозяева забеспокоились, – стали пригибать к земле и укрывать сеном ветви садовой малины, обматывать мешковиной плодовые деревца, прятать под сеном же (листвы-то, как назло, до сих пор не нападало) клубнику – «викторию». Так бы закрыл, одновременно закалив и согрев, снег, но если мороз без снега – могут вполне повымерзнуть культурные, невыносливые растения. А под защитой, может, и обойдется…
   Еще во сне, лежа под толстым верблюжьим одеялом, Виктор Борисович понял, что – случилось – зима схватила землю, сжала, добила полумертвые травы, истребила разную насекомую живность, какая не схоронилась в надежных норках и щелках. Кончилась удивительная, незапланированная теплынь, теперь же будет новая, не летняя жизнь.
   Вставать не хотелось, при каждом движении под одеяло втекала колючая стылость, прижигала, пускала по коже стайку мурашек.
   Виктор Борисович кутался, прятал себя в нагретый мирок, на какое-то время задремывал, но вспоминалось о делах, и он снова шевелился, готовясь подняться… Наконец собрался с духом, сел на кровати, нашел взглядом будильник.
   Половина восьмого. Охо! На полтора часа позже летнего распорядка. Сам организм, кажется, в одну ночь перестроился, понял, что теперь спешить особенно некуда. Можно слегка расслабиться…
   – Что там? Как? – всполошилась разбуженная скрипом кроватной сетки жена.
   Виктор Борисович успокоил:
   – Лежи, лежи, все нормально.
   – У-ух, а колотун-то какой! – Она поежилась всем телом: – Бр-р-р!
   – Дождали-ись. – Виктор Борисович почувствовал, что сказал это двусмысленно – и как бы расстроенно, и удовлетворенно.
   Оделся в домашнее, потом достал из шифоньера лохматый, плотной вязки свитер; вместо резиновых бот, в которых ходил летом, обул ботинки. Снял бушлат с вешалки, на голову натянул выцветшую от стирок и пота спортивную шапочку.
   – Ты лежи пока, – велел жене, – чего зря морозиться… Сейчас печечку раскочегарю.
   Включил плитку, посмотрел, как закраснели круги спирали, поставил чайник. Вышел на улицу.
   Сперва показалось, что вместе с морозом подоспел ночью и снег. Нет, это всего лишь иней такой. Густо облепил траву, доски, бревна, шифер на крышах. Переливается синеватыми, алыми, золотистыми точками в косых лучах солнца. Жутковатая, бездыханная красота. И недолговечная – сейчас солнце поднимется чуть выше, соберется с силами, растопит, слижет ее без остатка, эту красоту. Нет, кое-что все же останется. Убитая, пожухлая трава, почерневшие листья приозерных ив, останется запах зимы.
   Виктор Борисович постоял на крыльце, невольно любуясь изменившимся миром, вдыхая чистый, бодрящий, щекочущий ноздри морозцем воздух.
   Старый, полуседой Шайтан, услышав хозяина, вылез из будки, заскрипела жалобно цепь. Потянулся, расправляя затекшее тело, встряхнулся, словно бы после купания.
   – Что, брат, холодно? – спросил Виктор Борисович и тут же успокоил: – Ничего, супчику сейчас тебе сварганю, согреешься.
   Пошел по двору, заметил кадку под стоком крыши… Поставил ее сюда с месяц назад, когда лили дожди, чтоб набралась водой, замокла, – сильно рассохлась она за лето, даже обручи не держались, – а сейчас того и гляди разорвет ее льдом.
   Ткнул костяшками пальцев в стеклянисто-белесый блин на поверхности, тот, хрустнув краями, нырнул, выпустил на поверхность черноватую воду. Ничего, значит, не сильно приморозило. Но все-таки надо слить воду, – завтра может и всерьез прихватить. Это уже не шутки.
   Первым делом растопил печь в летней кухне, поставил на нее бак, кастрюли. Принес в избу охапку дров, растопил и там.
   И очень быстро, с готовностью, воздух ожил, задвигался, превращаясь из стылого в теплый и мягкий. Теплый, крепчая, давил холодный ниже, ниже, и, только б в печке работа не утихала, в конце концов размажет по полу, отыщет в самых потаенных углах.
   Встала жена, умылась под рукомойником, накрыла на стол к чаю.
   – Вот и лето кончилось, – вздохнула, глядя в окно.
   Виктор Борисович хлебнул крепкого, до вяжущей оскоминки в горле, чуть подслащенного чая, бодро ответил:
   – Ну, оно неплохое нынче выдалось. Грех жаловаться.
   – Да-а…
   Этим летом гостили у них и сын, и дочь со своими половинами и ребятишками. Семья сына пробыла почти весь июль, а семья дочери в конце июля – начале августа две с лишним недели. Несколько дней удалось и всем вместе пожить. Девять человек в общей сложности, за столом сидели впритык, не повернуться; дочь с мужем на вышке ночевали, где сеновал. Зато – самые лучшие дни, самые светлые, если всякие малоприятные мелочи не вспоминать… И по хозяйству молодые помогли очень – на грядках ни травинки лишней, помидоры, огурцы подвязаны, «виктория» обобрана, усы срезаны. Но и увезли с собой огородного добра вдоволь, по лесу пошуровали, по полянам, набрали и жимолости, и грибов, и дикой клубники, а она ни в какое сравнение с садовой не идет – меленькая, вроде полузасохшая, зато варенье – от одного аромата сладко становится.
   В прошлом году лишь сын в одиночку на неделю заскакивал, дела у всех были, а нынче – вот, полная чаша. И хорошо, и можно еще теперь жить, вспоминая и ожидая, готовясь к новому такому же лету.
   Виктор Борисович поставил пустую чашку на стол, поднялся:
   – Н-ну, пойду, однако, меньшим братьям налаживать. Хлебца Шайтану выделишь?
   Жена отрезала от буханки ломоть, подсказала:
   – Там жир-то старый не забудь бросить. А то и так сколько лежит.
   – Угу, угу, хорошо, что напомнила!
   Еще в мае купили по дешевке три литра комбижира, но сами на нем готовить не смогли – будто пластмасса расплавленная, – добавляют теперь в собачье варево. Собака ведь на одном хлебе да дробленке не протянет.

   Вдавив красную кнопочку, стал крутить валик настройки, выискивая «Радио России». Вместо него лишь треск, писк, ни «России», ни какой другой станции.
   – Да я уж пробовала, – говорит жена. – Опять, что ли, ретранслятор отключили… Садись, не мучайся.
   Виктор Борисович снова нажал на кнопку радиолы, та выскочила, треск смолк.
   В соседней комнате телевизор – громоздкий фанерный «Рубин», но он сломался. Лампа, наверно, перегорела какая-нибудь. Сделали запись в журнале вызова мастеров, что висит в магазине, уже месяца два назад. Пока глухо, даже слухов нет, что собирается телемастер в их село. Да и собирается ли вообще… Информацию, как там, в большом мире, получают из районной газеты «Надежда». Приносят ее два раза в неделю, когда бывает почтовая машина из города, сразу по три номера…
   На столе гречневая каша, сдобренная куриным кубиком «Магги», соленые огурцы, сметана, несколько вчерашних пирожков с луком, яйцами. Едят не спеша, основательно, чтоб подольше голод не отвлекал от дел, не мешал.
   – Ты как с капустой-то думаешь? – подает голос Виктор Борисович. – Будешь солить? Я тогда воду из кадки солью. Ее так и так надо освободить, а то дождемся – лопнет ото льда.
   – Собираюсь, конечно, собираюсь, – отвечает жена, – тянуть некуда. Как раз и день сегодня свободный.
   Они на пенсии. Виктору Борисовичу Чащеву шестьдесят три, его жене пятьдесят девять. Оба родом орловские, познакомились в Орловском культпросветучилище; Чащев учился на отделении духовых инструментов по классу трубы, а Елена, его будущая супруга, на театральном.
   В шестьдесят втором году, окончив училище, поженившись, уехали на тогда еще неокультуренную, необжитую целину. Родные с обеих сторон особо не отговаривали – с жильем было неважно, на отдельную квартиру в скором времени рассчитывать не приходилось, да и не принято было тогда отговаривать – сотни тысяч молодых людей срывались с мест и ехали строить свои города в Сибирь, на Север, в Забайкалье, на целину… За тридцать лет пожили и поработали Чащевы в Петропавловске, Целинограде, Кокчетаве. Виктор Борисович в оркестрах играл, руководил самодеятельным ансамблем, Домами культуры, клубами, жена его организовывала массовые мероприятия, праздники, вела театральные студии и кружки.
   Декабрь девяносто первого застал их в Павлодаре, где они собирались, выйдя на пенсию, спокойно доживать свои дни. Но вдруг Казахстан сделался самостоятельным государством, с таможнями на границах, своей валютой, своим президентом. С юга покатились волны коренного народа, а русские потихоньку подались на север, в омские, челябинские, красноярские земли, на Алтай. Оставшиеся оптимистически поговаривали, что вот-вот северные области отделятся, потому что они почти, дескать, и не Казахстан, а скорее Россия; мужчины вступали в казачьи сотни, митинговали. Некоторых из них арестовывали, судили как заговорщиков-экстремистов, разжигателей розни.
   Неуютно и тревожно, зыбко стало на новой родине (да нет, какой новой? – тридцать лет ведь здесь прожили), и в конце концов Чащевы решили перебраться в Россию. Сын и дочь уже давно там устроились, еще с институтов, – сын в Томске, дочь в Екатеринбурге. А Россия-то, вот она, в двух сотнях километров от Павлодара… Со своими орловскими родственниками Виктор Борисович и его жена отношения давно не поддерживали, да и привыкли к Сибири; стали выбирать место неподалеку, куда переехать.
   В июне девяносто третьего Виктор Борисович попал под сокращение (закрыли тот Дом культуры, которым руководил) и, получив свободу, правда, нерадостную, с кое-какими деньгами отправился в Красноярский край. Нашел в одном сельце подходящий домишко, большой участок земли при нем, а через месяц привез сюда жену, пригнал пульман с необходимыми вещами. Часть мебели, квартиру и дачку удалось неплохо продать; на эти деньги отремонтировали избу, стайки, переделали баню, поставили новый, надежный забор.
   Этот переезд совпал с подступившей старостью, и, хоть еще есть силенки, но немощь не за горами. Успокаивает сознание, что осели они здесь накрепко, надежно, есть хозяйство, ухоженная земля, пенсия. Пришлось, конечно, побегать, оформляя бумаги, пришлось показать свою твердость, утверждаясь, – даже с вилами в руках по ночам во дворе дежурить, приучая местное деревенское ворье, что получат отпор.
   Появились знакомые и приятели, жена поработала в школе, вела уроки музыки и рисования, а теперь бесплатно, по собственной инициативе, руководит театральным кружком и даже грамоты на районных смотрах получает; две девочки из кружка в этом году в училище искусств поступили. Виктор Борисович перед пенсией три года был директором местного клуба, наладил его работу (до того в клубе только кино крутили да танцы устраивали по субботам), собрал самодеятельный хор, с городским театром договорился, чтоб со спектаклями приезжали, для библиотеки новые книги закупил. Но вышел на пенсию, с работы уволился, и снова клуб бо€льшую часть времени на замке. Управляющий – так сказать, начальник села, – предлагал вернуться, только, сам чувствует Виктор Борисович, нет у него прежней энергии, кончилось что-то в нем; теперь он вообще с неохотой выходит за ворота, предпочитая копаться в огороде, ухаживать за животиной.
   Семь лет как они здесь. Переняли местную речь, научились многому, чего не умели в своей прежней городской жизни, и уже почти не вспоминают о прошлом, занятые повседневными делами, проблемами, хозяйством.

   – Может, слушай, курицу тяпнем? – спрашивает-предлагает Виктор Борисович. – Ну, ту, которая нестись перестала. Чего зря кормить? И мяса что-то давно не ели…
   Все лето мясо им заменяли караси, которыми полно озеро. Виктор Борисович чуть не каждое утро ходил рыбачить, приносил по два-три десяточка. И жарили их, и уху варили, пироги жена рыбные стряпала. Но последнее время, как обычно осенью, клев стал неважный. И вспомнилось мясо.
   – Давай, чего ждать, – легко согласилась жена, – все равно ведь придется.
   – Да, морозы установятся, будет мне работенки…
   У Чащева намечено на убой штук сорок кроликов, с десяток кур, семь пятимесячных петушков, еще и свинья томится в тесной клетушке, того и гляди стены обрушит своими заплывшими жиром боками.
   – Н-ну-у, – по привычке выдыхает Виктор Борисович, поднимаясь из-за стола. – Спасибо, Елена Петровна, за завтрачек!
   Целует ее в щеку и идет к печке курить и пить чай. Жена убирает посуду.
   – Что на обед сварить, – советуется, – щи или гороховый суп?
   – Да я и то и то с удовольствием, – Чащев пожимает плечами. – Можно гороховый, он посытнее как-то.
   – Ладно, а на ужин тогда курицу с картошкой. Заруби, я ощиплю.
   – Ладно.
   – И в магазин бы надо сходить. Сегодня хлеб привезут, а у нас две буханки всего осталось. Соль еще… Сходишь? А я капустой займусь.
   – Схожу, – без особой охоты говорит Виктор Борисович, глядя в приоткрытую дверцу топки на тающие угольки прогоревших дров.

   Начало десятого. Заметно потеплело, но солнце заслонено жиденькой хмарью. Да и нежелательна теперь ясная погода: при прояснении холодней будет ночь. Пусть лучше пасмурность, тучи, снег. Пора.
   Виктор Борисович окунает руку в кастрюлю с облепленной комбикормом вареной картошкой, загребает добрую пригоршню, вываливает в кормушку. Наполняет водой примотанную к сетке консервную банку-поилку. Одни кролики, когда он открывает дверцу, отскакивают в дальний угол, сидят там, затаившись, наблюдая за человеком исподлобья; некоторые еще и угрожающе притопнут задними лапами, другие же, в основном старые племенные крольчихи, просят ласки, лезут под ладонь и блаженно жмурятся, когда гладишь их шерстку, почесываешь за длинными, вечно приятно-прохладными ушами.
   Три года назад случилась у Чащевых в кроличьем хозяйстве беда. Мор напал. По пять-семь кроликов за день пропадало, а то и больше… Вроде бегает, резвится, ест хорошо и вдруг заскучает, мордочка становится сырой, глаза мутнеют, и вот повалился на бок, забился и вытянул тельце в мертвом оцепенении.
   Сперва на овес грешили, что по случаю купили у местных алкашей, думали, протравленный. Стали кормить только травой, в воду марганцовки добавляли, но все равно… В две недели клетки опустели до последней, стояли открытыми, темными, жутковато тихими. Чащев собирался их разломать и больше с кроликами не связываться, а на следующую весну снова завел. Не по необходимости даже, – на мясо вполне достаточно свиньи и кур, – а как-то грустно без них, точно не хватает важного… Поначалу, как сюда переехали, собирались заиметь и корову, но в первые годы много времени уходило на клуб и школу, а теперь боязно: справятся ли? – ведь опыта маловато и возраст уже не тот…
   – Кыш вы, кыш отсюда! – отгоняет Виктор Борисович от кастрюли настырных кур. – Я ж вам пшеницы насыпал. Идите, клюйте.
   Куры отвечают обидчивым квохтаньем, отходят на несколько своих куриных шагов и, как только человек перестает обращать на них внимание, снова лезут к кастрюле, норовят вытянуть дольку картошины. И если какой-нибудь повезет, бегают за ней всем скопом, галдят, дерутся. Молодые петушки, появившиеся на свет в июле, только еще начавшие украшаться гребешками, серьгами и настоящими петушиными хвостами, то и дело схватываются друг с другом, подпрыгивают, как заправские бойцы, хлопают крыльями. А старый петух степенно прохаживается в стороне, грозно поглядывая то на кур, то на ерепенистых своих сыновей, то на человека. В его походке и взгляде гордость собой, уверенность, готовность навести порядок, если домочадцы слишком расшалятся. Будто знает, что решили его люди помиловать, оставить и на будущий год управлять куриным семейством.
   В отличие от других кур та, которую Виктор Борисович с женой задумали пустить на еду, держится поодаль. А ведь обычно она – самая наглая. Предчувствует, что ли, опасность?… Что ж, надо было яйца нести, дорогая, а то вон – вышагивает царицей, перья блестят, как жиром смазанные. Ясно, не на что ей себя растрачивать, вот и жиреет…
   Но изловчился Виктор Борисович, без особой беготни и шума схватил тунеядку, и хоть та не особо кричала, петух тут как тут налетел, ударил Чащева в ногу выше колена, всполошил свое семейство, перепугал кроликов; даже свинья в клетушке тревожно засопела.
   Чащев поскорей вышел на задний двор, захлопнул калитку, в которую тут же врезался петух, взял курицу за лапы, голову опустил на колоду, где рубил дрова. Тунеядка захлопала крыльями, выгнула шею, истошно стала звать муженька на помощь. Но вот мягко вошло в дерево сквозь ее шею лезвие топора, крик оборвался, на глаза наползли сизые пленочки век. А тельце еще живет, еще напрягается, крылья бьются, желая взлететь, вырваться… Секунда, другая, и вот обмякла, стала безвольной и словно бы тяжелей.
   И петух, больше не слыша криков подруги, успокоился, подбежал к миске, где лежала пшеница, принялся, делая вид, что с аппетитом клюет, собирать вокруг тех, кто остался.
   Огород гол, одноцветен, безрадостен. Чудом уцелевший ствол подсолнуха только подбавляет тоски. Кажется, никогда не зеленели здесь пушистые косы морковки, не торчали перья лука, не вытягивался вверх по подвязкам сочный горох; совсем не верится, что бурели, поспевая, здоровенные помидоры «бычье сердце»; огуречный парник сейчас напоминает какой-то разоренный склеп, вокруг него, как истлевшие саваны, раскиданы перегоревший навоз и солома.
   Да, нет веселости для глаза, но нет и уныния. И земля, и человек хорошо поработали: земля вскормила семена и рассаду, дала пропитание человеку, а человек помогал земле. Теперь нужно им отдохнуть, набраться новых сил и весной снова сажать, питать, полоть, удобрять, поливать…
   Сидя на перевернутом вверх дном ведре, Чащев курит не спеша сигарету, размышляет, оценивает прошедшее лето. «Сезон», как любит он называть активный, не зимний период года.
   Никак нельзя назвать сезон этот легким. Не произошло и особых событий, кроме, конечно, приезда детей с семьями, не выдавалось и вот таких минут, когда можно сидеть, никуда не торопясь, не подгоняя себя, хоть на чуток отключиться от насущных забот, покуривать в свое удовольствие… Весна, лето, ранняя осень промелькнули в беготне, спешке, вечном неуспевании. Но были мелкие, вроде бы не такие уж и большие радости. Как съели первый огурец восьмого июня, на три дня перекрыв свое прошлогоднее достижение, как, когда уже и не надеялись, села курица парить яйца и вывела четырнадцать цыплят. Как не успевали даже вдевятером собирать рясную «викторию», варенье варить; как продали заезжим скупщикам кроличьи шкурки на две с лишним тысячи, купили обувь зимнюю, жена себе в городе костюм хороший приобрела – жакет и юбку, – она ведь кружок ведет, время от времени со школьниками на смотры ездит, надо ей на уровне выглядеть…
   И плохого, в принципе, тоже не было. Град их в этом году миновал, а он здесь, в отрогах Саян, частый гость; однажды так исхлестал все, от посадок одни лохмотья остались, кабачки, арбузики, тыквы точно пулями пробитые лежали. А нынче как на заказ – с неделю солнце, жарища, а потом гроза, короткий, теплый, как душ, ливень, и снова жара, духота парная, от которой растения как на дрожжах поднимаются, бухнут силой, сочностью.
   Сын, помнится, с какой-то хорошей завистью, грустинкой признался: «Эх, поменяться б с вами… и возрастом бы, прошлым…» «В смысле?» – не понял Виктор Борисович. Сын, глядя на вялую, будто разморенную жарой рябь озера, ощупью полез за сигаретами. «Счастливые вы, – сказал через силу, но, видно, искренне. – И тогда, там… ну, в Целинограде том же, знали, как жить, для чего работать. И вот теперь тоже. А у нас не так как-то все…» Виктор Борисович с той ласковой, неосознанной снисходительностью, с какой отцы часто беседуют с сыновьями, ответил: «Ну, каждое поколение думает, что живет не совсем так, не совсем в то время, в какое бы надо…» «Нет, не «совсем», – перебил сын, и в голосе уже ни следа от той хорошей, доброй зависти, а одна неприкрытая горечь, – нет, не «совсем», а совсем, понимаешь, не так. Всё не так». – «Погоди, – Виктор Борисович встревожился, – с женой, что ль, нелады?» – «Да при чем здесь она. Не в ней дело, и не во мне… то есть… А-а…» Сын бросил окурок, наступил на него подошвой старой кроссовки, что носил еще в юности, а теперь нашел на чердаке, в коробке, среди привезенных из Казахстана вещей, зачем-то надел… «Ладно, пап, – улыбнулся, встряхнул руками, как после зарядки, – давай лучше дрова пилить. А то, ха-ха, расфилософствовались…» И стали дальше работать, а потом рыбачили на вечерней зорьке, и Виктор Борисович не решался продолжать разговор, выяснять, советовать, – видел, что сын не хочет, а если не хочет, то ничего и не скажет, не услышит совета. Решил, наверняка позже еще будет момент…

   Так, надо курицу жене отдать, и в магазин пора собираться.
   Село тесно, двор ко двору, собралось вокруг озера Талое. В озеро впадает на севере речка Талая, неширокая, – в некоторых местах, разбежавшись, перепрыгнуть можно, – зато торопливая, горная; и покидает она озеро такой же узенькой, быстрой змейкой, бежит дальше. Одна из тысяч жилочек, что питают жилу великую – Енисей.
   Название у села – Захолмово. Потому, наверное, такое, что отделено от райцентра, старинного сибирского города, цепью холмов. Коренных захолмовцев, таких, у кого на местном кладбище лежит не одно поколение родственников, в селе почти нет. Нынешние жители на две трети люди пожилые, подобно Чащевым, приехавшие сюда незадолго до пенсии или выйдя на нее. Купили за бесценок избушки, занимаются хозяйством, проводят на природе остаток жизни. За счет таких приезжих и сохранилось Захолмово.
   До шестьдесят какого-то года был здесь, говорят, колхоз, поля довольно большие, правда, не особенно урожайные на пшеницу, овес, зато по молоку одними из первых обычно шли по району. Потом объединили три соседних колхоза в один совхоз, центр оказался не здесь, а в Ильичеве, это километров пятнадцать отсюда, и Захолмово стало хиреть, обезлюдевать. А вот с середины восьмидесятых потекли в него пожилые бывшие горожане.
   Выбирая место для переезда, Виктор Борисович зашел в маленький, при школе, краеведческий музейчик в райцентровском городе и увидел на стене карту юга Красноярского края 1884 года. Стал разглядывать, читать благозвучные названия сел и деревень: Ермаковское, Тигрицкое, Богородское, Арадан, Григорьевка… И вот наткнулся глазами на кружок с надписью «Захолмово», рядом – крестик, означающий церковь, и полумесяц – мечеть. От города недалеко, уже сто с лишним лет назад, судя по карте, была здесь дорога. И он поехал в это Захолмово.
   Ни от церкви, ни от мечети, ясное дело, и следа не осталось; что село старинное, угадывалось лишь по зданию местной школы – двухэтажный кирпичный дом с замысловатой кладкой вокруг окон, под кровлей, да несколько изб из толстенных, чернющих бревен, с высоким каменным фундаментом.
   На многих воротах известкой было написано «Продается!», а в конторе Чащеву с готовностью дали несколько городских адресов хозяев продающихся усадеб. Он присмотрел дом на берегу озера, определил на глаз, что огород соток двадцать, что сараюшки в неплохом состоянии. Да, поселиться можно. И отправился назад в город искать продавца. Без особого торга и волокиты купил. Перевез жену, вещи, книги…

   На центральной площади почти все учреждения. Контора, где сидят управляющий и бухгалтерши, почта, фельдшерско-акушерский пункт, магазин (вообще-то магазинов два – промтоварный и продуктовый, – но еще до приезда сюда Чащевых все товары собрали в одном, разделив его на две половины, а второй магазин стоит на замке, с побитыми окнами, снятым шифером и ободранной со стен вагонкой); здесь же – клуб и библиотека, школа, окруженный ранетками памятник погибшим в Великой Отечественной войне, автобусная остановка, водонапорная башня; чуть в стороне – детский сад.
   Хоть и бывает в центре Виктор Борисович по два раза на неделе, но всегда чувствует неудобство, неуютность какую-то. Вот шагают по площади несколько человек, и они кажутся толпой, рычащий у магазина «Беларусь» оглушает, а от дыма сгоревшей солярки из его выхлопной трубы перехватывает дыхание… Попади сейчас в город, сразу голова кругом пойдет, и забудешь, зачем там оказался. Да и что делать в городе? Давно не возникало нужды, и слава богу…
   Первым делом надо зайти на почту.
   Открывая дверь, успел заметить, как связистка Люда сворачивает газету, а почтальонша Светлана, обернувшись, тревожно стрельнула глазами на входящего… Почитывают барышни чужую прессу, первыми знакомятся с новостями. Ну да ладно, и Виктору Борисовичу хватит.
   – Здравствуйте! – приветливо улыбается он. – Как жизнь?
   Люда, смущенно хохотнув, ответила:
   – Да ничего, ничего, спасибо. – И, пошуршав бумагой на своем столике, подала Чащеву три номера «Надежды». – Вот, только что привезли.
   – У… А писем-то нет?
   – Нет, к сожалению.
   – М-да…
   Тянет посетовать вслух, что давненько не получали вестей ни от сына, ни от дочери, что очень неспокойно от этого на душе, тягостно. Виктор Борисович сдерживается, не подает вида, прощается и степенно выходит на улицу.
   Навстречу, со стороны магазина, шагает Тернецкий, высокий, сухощавый мужчина в клетчатой кепке и светло-серой штормовке, в обрезанных по щиколотку кирзовых сапогах. На спине, в растянутой сетке-авоське, буханок десять хлеба, меж ними синеют пачки «Беломора».
   – Салют! – приподнял левую, свободную, руку, увидев Виктора Борисовича.
   – Добрый день, Николай Станиславович!
   Остановились на скрипучих плахах тротуарчика, что протянут от почты до магазина, поручкались. Не сговариваясь закурили. Чащев «Приму», а Тернецкий – «Беломор».
   – Привезли-таки «явской» фабрики! – похвалился он, показывая на папиросной пачке значок «Ява». – Сейчас покупал, Майя так и сказала: «Специально для вас». Заставила двадцать штук сразу взять. А чего ж – я с радостью. Лучшее курево.
   – Канская «Прима» все-таки лучше, – шутливо не согласился Чащев.
   – Не-ет, не скажи…
   Разговоры во время таких вот встреч у них обычно шутливые, простенькие, и отношения тоже бесхитростные, почти дружеские. Лишь однажды, два с лишним года назад, побыли они противниками. Во время выборов губернатора края. Николай Станиславович был наблюдателем от кандидата-коммуниста Романова, а Виктор Борисович – от тогдашнего губернатора Зубова. В клубе, где стояла урна, и не смотрели друг на друга, вид оба имели серьезный, чуть не воинственный, но победил третий кандидат – бывший генерал и малоудачливый московский политик, путавший в своих речах названия «Красноярский край» и «Краснодарский край». И вскоре после выборов Чащев и Тернецкий, успокоившись, примирившись с поражением, снова стали тепло здороваться, вернулись к таким вот разговорчикам и совместным перекурам.
   – Вчера трактор нанял, – говорит Николай Станиславович, – привез сена копешку. Клубнику вот накрываю, сливы, яблоньки. Мороз обещают, а снег-то… где он?…
   – Да-а, – кивает Чащев, – осень дурная в этом году…
   Тернецкому за семьдесят пять, хотя выглядит, наверно, из-за высокого роста и природной сухощавости, намного моложе. Успел он повоевать – в неполных восемнадцать ушел в ополчение, когда осенью сорок первого немцы прорвались к окраинам Москвы. Сам он, как рассказывал, родом из столицы, отец преподавал минераловедение в Горном институте; позже там учился и Николай Станиславович, стал геодезистом. Но было это уже после войны… На фронте Тернецкий пробыл совсем недолго – в первом же серьезном бою посекли осколки, контузило. Три месяца провел в госпиталях в Мичуринске и Тамбове, а потом его комиссовали. Работал чертежником, в сорок шестом поступил в Горный. После войны искал тех, с кем уходил в ополчение, кое-кого отыскал, но из своей роты – ни одного. Ни единого, говорит, человека.
   По распределению отправили его на Урал, в Нижний Тагил, а через три года, в пятьдесят четвертом, он перебрался в Иркутск. Изыскивал место для строительства Братской ГЭС, позже – Красноярской, бывал на том месте, где стоит сейчас Саяно-Шушенская. Но об электростанциях, о буровых он рассказывать не любитель, зато с удовольствием (несколько раз Виктор Борисович и Николай Станиславович с женами вместе отмечали праздники, тогда-то Чащев и узнал его биографию), подробно описывает, как бродили, увешанные футлярами, рюкзаками, со штативами на плечах, по якутской тайге, работали на Становом нагорье, как зимовали однажды, заблудившись, в заброшенном староверском скиту, а особенно, на каждом застолье, вспоминает Тернецкий случай на своей свадьбе.
   «Идем, значит, расписываться в сельсовет. Мы впереди так с Ниной Матвевной, под ручку, понятно, а за спиной наши ребята из экспедиции, ее родня, подруги. Гармошка шпарит. Люди все улыбаются, которых по дороге встречаем, здоровья желают, счастья. Нина-то первой красавицей в поселке была, долго мне пришлось ее добиваться. И с кулаками, бывало. Ухажеров-то – у-ух-х! – На этом месте Николай Станиславович неизменно обхватывал свою пышную, улыбчивую супругу, подтягивал к себе, точнее – сам к ней накренялся, звонко чмокал в румяную, не по-старушечьи тугую щеку. – И тут из переулка, у меня – верите, нет? – сразу колени подогнулись, женщина с коромыслом… Уж насколько я вроде немаленький, метр девяносто два, а она еще на полголовы, да и в теле. Гора горой! И вышагивает так не спеша, плечи прямые, ведра плавно покачиваются, ничего в них не плещется… Всё, думаю, вот и свадебка. Вот и счастье впереди, туды-т твою… Ведь примета есть – бабу с пустыми ведрами встретишь, и день пустой получится. А здесь свадьба, первый день новой жизни, считай!.. Остановились мы с Ниной, сзади тоже стоят, притихли, гармошка играть перестала. Ошалели все от этой горы с ведрами, всех, думаю, мурашки продрали. А она перед нами, как символ, скажи, будущих пустых лет, будущей пустоты. С пустыми-то ведрами… И тут вдруг так улыбнулась, до последнего зуба, а они белые, большие, как рафинадины, улыбнулась и говорит: «Не бойтесь, полные ведра, полные». Так коромысло поднагнула, а в ведрах-то песок сахарный! По верхнюю зарубку сахара. «Ведра, – говорит, – купила, и в них сахара заодно. Малины натру!.. Идите, идите, милые, не бойтесь». Да-а, – Николай Станиславович снова поворачивался к жене, обнимал и целовал ее. – Нельзя, понятно, сказать, что вся жизнь у нас сахарной получилась, но и не пустой. Совсем не пустой. Двое сыновей, дочка, все с высшим образованием, у всех семьи, детишки. Шесть ведь внуков, у! Мы с Ниной Матвевной хорошо, считаю, поработали, ребята тоже работают, не прозябают. Стоит выпить за них, за детей. Давайте-ка!..» – Он поднимал фигуристую бутылку со своей любимой водкой «Серебро Сибири», разливал по хрустальным патрончикам.
   Елена Петровна, жена Чащева, чтоб уточнить тост, напоминала: «И наши тоже не подвели. Сын – начальник цеха, а ему и тридцати семи еще нет. Дочь – замдекана в пединституте. Теперь в ранг университета его перевели… И трое внучат…» Тернецкий кивал одобрительно: «Молодцы, молодцы! Ну, давайте, дорогие, за детей наших, за внуков!». Виктор Борисович тогда тоже что-то говорил, хвалился детьми и внуками, с удовольствием чокался и пил, стараясь не думать, что не все так просто, так ясно, хорошо и безоблачно…

   – А вы как? – затягиваясь беломориной, щурясь от дыма, спросил Тернецкий. – К зиме-то готовы?
   – Да уж давно, – Виктор Борисович махнул рукой, – устали ждать. Свинью бы резать пора, а тут чуть не весна.
   – Скоро, скоро даванут морозы. Утро-то было какое!..
   – Я сперва подумал – снег. А это иней такой, толщиной с палец…
   Поговорили еще о дровах и угле, который никак не везут, даже ветеранам, и постепенно переключились на неизменное – на политику.
   – На днях в «Комсомолке» вычитал, – стал рассказывать Николай Станиславович. – Создали, оказывается, новый союз. Как-то там… ЕврАзЭС, что ли… Путин в Казахстан съездил, подписал договора. Валюту единую планируют сделать. Хм, – предложил он разделить иронию и Чащеву, – то расходимся, то обратно. Как дурные супруги, скажи… А сколько ведь денег туда идет, на эти союзы, переговоры пустые, бумаг сколько штампуют, структуры всякие, бюрократов плодят… Ох, намывают себе денежки, намывают…
   – М-да, – соглашается Чащев, – и не видно конца. Наоборот, вроде только начинается… черт знает что.
   – А вот слушай, – перебил Николай Станиславович, и голос его сделался вкрадчивым, будто важный секрет собрался он передать. – Помнишь, была шестнадцатая республика? Не Карельская тогда называлась, а как-то… А, вот – Карело-Финская. Шестнадцатая республика СССР. Потом ее в автономную переделали… Хм, а если б осталась союзной, и тоже бы – отдельное государство. А, представляешь, Виктор Борисыч?
   – Да уж, – без особого удивления отозвался Чащев.
   С недавних пор он как-то перестал искренне интересоваться политикой, перестал понимать ее, чему-либо удивляться, возмущаться, негодовать. Даже смену президентов, неожиданную, шокирующую, встретил почти равнодушно. Ну, устал Ельцин, взял и ушел… И Виктор Борисович тоже устал, выдохся, перегорел, нанегодовался за последние пятнадцать лет.
   Да, помнит, как ругал в компании таких же, как он сам, провинциальных интеллигентов, «Софью Власьевну» (так в их кругу называли советскую власть), давал неизвестно кому, но кому-то наверх, из своей тесной кухни советы государственного масштаба; ходил на митинги против наших войск в Афганистане, шестой статьи Конституции; смотрел по телевизору с блокнотом в руках первый съезд Верховного Совета, не пропуская ни одного заседания; повесил на стену фотографию Сахарова, восхищался смелостью Ельцина, потом пытался понять реформы Гайдара, смысл выражения «либерализация цен» и мучился вопросом: то ли он, Чащев, дурак, то ли его дурят. Потом были Первое мая и октябрь девяносто третьего года, когда по телевизору, на экране, показывали одно, а комментировали совсем другое; был ноябрь девяносто четвертого, когда непонятно чьи танковые колонны шли на Грозный и непонятно куда сгинули, а через месяц российские пацаны «умирали с улыбками на губах» под стенами дудаевского дворца… Много чего было. И постепенно в мозгу и душе Виктора Борисовича расширялись черные, мертвые пятна, словно бы выжигалось там кислотой, отравой. И не хотелось больше ничего видеть, знать, думать, кроме того, чем сам он живет, чем живут его близкие. Подворье, избушка, здоровье, запасы еды и топлива, погода, известия от детей и внуков… Последняя искра пыхнула, слабо, неярко, как и положено последней искре, на тех выборах губернатора края, но, во-первых, неудачно для Чащева они закончились, а во-вторых, честно говоря, согласился он быть наблюдателем только из-за того, что работал тогда директором клуба (общественная фигура как-никак), и, выполнив свои обязанности, встретил результаты выборов спокойно, почти равнодушно. По крайней мере – не особо расстроился. Тем более, на нем лично и на жизни села смена губернатора никак не отразилась: пенсию выплачивают, автобус в город ходит так же три раза в неделю, в магазине худо-бедно кое-что есть, а рабочих мест в Захолмове как не было, так и не предвидится…
   Тернецкий порассуждал еще о республиках автономных, союзных, о «субъектах Российской Федерации», Чащев ему покивал, а затем они попрощались и разошлись, зная, что встретятся еще не раз, не раз еще постоят покурят и поговорят…

   К доске объявлений, что возле автобусной остановки, приколоты, приклеены разного размера бумажки. Крупными, печатными буквами на них лаконичные тексты: «продается супоросная свинья…», «дом с участком 15 соток…», «мотоцикл «Иж»…», «пила-циркулярка…». Везде «продается» и ни одного, чтоб искали что-либо купить.
   Чащев пробежал взглядом по объявлениям. Нужного – когда же приедет мастер чинить телевизоры – не нашел. Раньше мастер чуть ли не каждый месяц бывал в их селе, сам ходил по дворам, предлагал кому антенну усилить, кому профилактический осмотр телевизора произвести, а теперь вот уж с полгода как не заглядывает, с самой весны… Да и давно не было сообщений о других мастерах – по холодильникам, моторам для закачки воды, даже парикмахер приезжать перестал. То ли клиентов нет, то ли перевелись мастера…
   Сбоку от магазина кое-как сколоченный навес и прилавок для заезжих и своих торговцев, но на деле он в основном пустует, лишь вечерами сидит здесь немногочисленная местная молодежь. Щелкают семечки или пьют спирт.
   – Бо!.. Виктор Борисович! – окликнули из-под навеса. – Погоди минуту! Я, это…
   Оттуда выбрался Юрка Пичугин, воровато озираясь, подбежал к Чащеву.
   – Слушай, купи, а! Совсем дешево отдаю, за тридцатку. – Юрка распахнул ватник, показал зажатую под мышкой электродрель. – Возьми, возьми, Борисыч, в хозяйстве же пригодится…
   Провод дрели выскользнул, размотался, вилка упала на землю. Пичугин скорее стал запихивать его обратно между рукой и ребрами.
   В позапрошлом году он вернулся из армии и с тех пор болтается без дела. Выпивать он и до армии был не прочь, а теперь видит его Виктор Борисович лишь в двух состояниях – или уже невменяемым, или с похмелья. Сегодня Юрка с похмелья, аж колотит всего. Лицо опухшее, рыхлое, в капельках пота. Ноющим голосом умоляет:
   – Возьми, а, ради бога! Дырку проделать, еще там чего… Тридцать рублей – копейки ведь. А? Дядь Витя, пожалуйста, подыхаю…
   – Нет, Юр, не возьму, – отвечает Чащев. – Спёр ведь.
   – Да моя! Моя! От бати осталась…
   – Ай, ну чего ты… Гляди, поймают, повесят ведь на этом же шнуре. – Виктор Борисович кивнул на торчащий провод дрели. – Отдай иди лучше обратно. Извинись.
   Летом, в июне, уже спас его Чащев если не от смерти, то от серьезных побоев. Копался на огороде и услышал топот за забором, пыхтение, а потом удары, как если б несколько кулаков стали тыкать в набитый крупой мешок… Подтянулся на заборе, увидел – трое мужиков молотят валяющегося посреди дороги Юрку Пичугина, бьют основательно и молча, а тот закрыл ладонями голову, скрючился и только коротко, пискляво выдыхает после очередного удара.
   Может, да почти наверняка, не вступился бы Виктор Борисович за ненавистного всем алкаша-ворюгу, но один из бивших, что помоложе, вдруг подпрыгнул и, как в американских боевиках, смачно приземлился на Юркины ребра. Соскочил, перевел дух и примерился прыгнуть еще… Чащев, не помня себя, перемахнул через забор, растолкал мужиков, что-то стал орать про срок за убийство, про самосуд (всплыло вот словечко из комсомольской юности), еще какую-то чушь нес без остановки. И мужики очухались, – слава богу, трезвые были, – отошли в сторону, закурили, почти спокойно уже рассказали Чащеву, как заглянул к ним Юрка в дорожную мастерскую, стрельнул сигарету, похвалился, что берут его на ферму скотником, а когда мужики занялись работой, сунул под неизменный свой ватник паяльную лампу и пошел. На счастье, быстро хватились пропажи, погнались, догнали вот… Паялку Юрка по дороге бросил, когда понял, что догоняют.
   Отведя душу хоть не расправой, так разговором, мужики ушли в мастерскую, а Пичугин еще часа два лежал – то ли боялся, то ли не мог подняться.
   – Прибьют ведь тебя, дурачок, – говорит ему и сейчас Виктор Борисович, но, увидев в глазах парня непереносимую муку похмелья, машет рукой: – А, чего тебе объяснять… Пошли, куплю пива хоть, немного поправишься. И верни ты дрель, пока не поздно.

   – Что-то долгонько ты, – встретила во дворе жена.
   Оборудовала себе место у стены летней кухни, режет вилки. Весь стол в горках бело-зеленой капустной стружки.
   – Пока на почту зашел да Тернецкого встретил, поговорили, то, сё, – отвечает Виктор Борисович. – Я тут тебе подарочек принес. – Достал из пакета шоколадку. – Вот, посласти душу.
   – О-о! – Жена обрадовалась то ли искренне, то ли понарошку. – Спасибо, дорогой! А я только подумала: хочется такого чего-нибудь…
   – Ну, видишь, какой я догадливый.
   Обедали густым гороховым супом с кусочками соленого сала, закусывали колбасой и хлебом. Виктор Борисович передавал подробности своего похода. Когда рассказал про Юрку Пичугина, жена горестно вздохнула:
   – И ведь молодой совсем парень. Сколько ему? Лет двадцать пять, не больше…
   – Да меньше, ты что! Ме-еньше.
   – О-хо-хох…
   Виктор Борисович промолчал, сосредоточенно хлебал суп… Ну, чего сокрушаться? Много повидали они таких парнишек. Лет в десять – открытый, талантливый, жизнерадостный; из Дома культуры не выходит, во всех кружках занимается, и рисует отлично, и танцует, и стихи так читает со сцены, что у слушателей слезы в глазах, а потом – бац! – и что-то ломается в нем, моментально и неожиданно, и вот уже в беседке где-нибудь напротив Дома культуры с компанией оболтусов портвейн глушит, травку курит. А потом услышишь мельком, случайно: или посадили за драку, за кражу, или убили…
   – Что, Вить, подлить еще супчика? – спрашивает жена.
   – Нет, все, спасибо. Наелся.
   По традиции поцеловал ее, пересел в единственное у них дома кресло, которое купили лет тридцать назад, возили с места на место, из города в город, и, когда переезжали сюда, не решились оставить, взяли с собой, словно бы талисман, или друга, вернее.
   Прихлебывая горячий, крепкий чай, Виктор Борисович стал просматривать газеты – четырехполосную районную «Надежду».
   Тернецкий выписывает «Комсомольскую правду», время от времени предлагает Чащеву заходить, брать у него издающиеся в Москве, толстенькие, обильные статьями номера, но Виктор Борисович теперь благодарит и отказывается. Последний раз, когда взял, посмотрел на передовицы четырех номеров и поморщился, и захотелось подальше отбросить их… На одной большими буквами, от края страницы до края: «Ротвейлер убил хозяйку своей любовью», на следующей: «Фильм, который их убил» (о Дворжецком, Глебове и Ромашине, которые снимались в «Саге о древних булгарах» и умерли почти в одно время); на третьей передовице – «Охотник Василий нашел золото Колчака», на четвертой – «Ту-144 уплыл в Германию»… Так и прет желание завлечь читателя сенсацией, скандалом, ужастиком. И сами статьи написаны без чувства, без боли, с иронией какой-то поганенькой. Местная газета хоть и скучнее, зато человечней. Бывает, и наивно совсем написан материал, а трогает. Да и ужасов меньше, – стараются журналисты найти светлое, поднять настроение, а если уж затрагивают мрачные темы, то по делу, не за ради щекотания нервов… Так, что у нас тут сегодня?…
   «В прошлом году за девять месяцев в родильном отделении Центральной районной больницы белый свет увидели 766 малышей. В нынешнем году это число гораздо скромнее – 688. Не потому, что в наших краях разразилась демографическая катастрофа, просто женщинам в городе негде было производить младенцев – родильное отделение было закрыто на капитальный ремонт. Теперь, когда ремонт позади…» Да-а, ну и язык! Хорошо хоть, что отделение отремонтировали, а то, говорят, потолок бревнами подпирать приходилось, чтоб не рухнул.
   А вот эта заметка Тернецкого бы порадовала: «В Нижнем Новгороде прошел 3-й Всероссийский слет юных геологов. В составе команды Красноярского края участниками слета были двое наших ребят: Иван Михалев (8 класс, лицей) и Алексей Покровский (9 класс, школа № 9)».
   «Замечательная новость!
   Оргкомитет национального театрального фестиваля «Золотая маска» принял решение о выдвижении творческого коллектива спектакля «Циники» по повести А. Мариенгофа (Городского драматического театра) на Государственную премию России».

   Время бежит, время уже к четырем. Скоро и темнеть начнет. Ладно, газеты подождут, а поработать не мешает. Дрова надо колоть, перегной разбросать по огороду, животину покормить. Ночь-то на пустой желудок любому неуютной покажется.
   Елена Петровна, наскоро убрав со стола после обеда, снова была во дворе, крошила капусту.
   – У-у, много уже, – заглянул Чащев в кадку. – Поди сегодня успеешь и всю уработать.
   – Куда уж! Сейчас пойду курицу готовить. Как ее, отварить или пожарить?
   – Лучше свари. Помягче будет.
   – Ладно, – жена удовлетворенно кивнула; понятно, что сварить легче и выгоднее – бульон получится для будущего супа.
   – Пойду дровишки колоть, – Виктор Борисович взял из сенок топор, – а то снег нагрянет, и до чурок не докопаешься.
   – Давай, давай, Вить. Зима суровая, говорят, обещается.
   Чащев вспомнил слышанные в последнее время старушечьи пророчества, усмехнулся…
   Размеренно, неторопливо, но стараясь при этом вложить в каждый удар всю силу, Виктор Борисович орудует увесистым, со стальной длинной ручкой колуном. Легкие на колку сухие сосновые поленья чередует с плотными, неподатливыми березовыми. И складывает в поленницу вперемежку, чтоб потом, по морозу, схватить зараз и тех, и других. Сосновые на растопку, а березовые – для жара.
   Натюкав горку дровишек, сложив их в поленницу, решил закругляться. Через час-полтора стемнеет, а дел перед ночью – еще достаточно… Перво-наперво бушлат надо надеть, – разогрелся на дровах, распотел, а воздух холодает, ветер усиливается, вполне можно простыть.
   Снегом пахнет все явственней. Неужели пойдет… Да уж хоть бы – пора, пора.
   Топор поставил на предназначенное для него место в сенках, рядом с другими инструментами. Зашел в избу.
   Жена чистит картошку. Тут же сообщила, как важную и радостную новость:
   – Курицу целиком сделать решила, в жаровне.
   – У-у, – кивает Виктор Борисович, но для порядка высказывает сомнение: – А не жестковата будет? Зубы-то не молодые.
   – Да ты что! В ней жир один, совсем обленившаяся была… Я часть жира срезала, для супа или в кашу… Ничего-о, сжуем и не заметим.
   – Сжуем… – И Чащев объявляет свое известие: – Приближается вроде снежок. Сегодня в ночь должен. У тебя-то всё убрано, а то завалит.
   – Сто лет как убрано, перебрано… Единственное, кадку надо в сенки бы закатить. Там где-то три четверти. Завтра уж докрошу.
   Потихоньку, ступенька за ступенькой, подняли кадку на крыльцо, с крыльца – в сенки. Поставили в угол. Жена накрыла ее деревянным кругляшом, а Виктор Борисович водрузил сверху тяжеленный, заранее омытый кипятком булыжник.
   – Готово…
   Потом кормил животину. Кроликам дал сена и по маленькому куску черствого, посыпанного солью хлеба. Свинье, псу Шайтану наладил того же, что и утром. Сонным курицам сыпанул горсть дробленки (они и так, видно, сытые, наклевались под клетками).
   Солнце, наполовину скрывшись за поросшими березняком и осинником холмами, шлет селу напоследок жиденькие лучи. Ничего они уже не в силах обогреть, расцветить, сделать веселым. Наползают сумерки. Снеговая, тяжелая полоса все ближе. Теперь это даже не полоса, а стена скорее. Стена из плотных, спрессованных туч. И ветер не порывистый, не игривый, а серьезный, размеренный, деловитый. Он не торопится, не балует с деревьями, травой, проводами, он идет со спокойной решительностью, не обращая внимания на пустяки.
   Дела переделаны. Три охапки дров лежат в избе за печкой – это на утро, чтоб не бегать за ними по холоду. Вот-вот жена позовет ужинать. Виктор Борисович предложит пропустить по рюмочке. У нее, он знает, припасено. Под курятинку.
   Поедят, почитают газеты, потом поделятся друг с другом впечатлениями о прочитанном. Кого-то поругают, кого-то похвалят. Попереживают, как там дети, внучата, подосадуют, что давненько не было писем. Только, в общем-то, летние телеграммы: доехали до дому нормально. А ведь уже прошло-то два месяца… Потом Виктор Борисович выйдет на крыльцо, перекурит, проверит, какая погода. Если почувствует, что крепко ниже нуля, скажет жене: пора, однако, готовиться резать свинью. И жена, как всегда, забеспокоится, кого звать помочь, а Виктор Борисович отмахнется: да справлюсь один, силенки есть пока. Потом будут укладываться спать, нехотя, словно бы по чьему-то велению. А там и новый день, новые дела, события. Мелкие, малозначительные на первый взгляд, но из них и складывается жизнь. Конечно, хочется, чтоб было больше событий хороших, хотя без плохих и хорошие не так радостны. Как бог даст…
   Снова вспомнился разговор с сыном. Не тот, когда дрова пилили, а позже, уже в последний вечер перед отъездом. Выпили тогда, вот он, видимо, и разговорился… Сидели на завалинке, как раз здесь же, где сейчас сидит Виктор Борисович. Перед глазами, в низине, озеро, на том берегу домишки, огороды; дальше – холмы, за которые так же почти, но по-другому, по-летнему, уползало солнце. Приятная свежесть волнами накатывала с озера, тесня дневную жару… Сын начал с незначительного вроде, напоминающего анекдот:
   «Тут с Юлей после работы встретились у подъезда, случайно, в одно время как раз вернулись. Решили пива взять, кассету, чтоб фильм перед сном посмотреть. У нас видеопрокат в соседнем доме… Купили четыре бутылки легкого, Юля в прокат зашла, а я задержался что-то… да, сигарету докуривал. И так смотрю, люди из троллейбуса выходят и к киоску за пивом, а потом – в видеопрокат. Как, понимаешь, сговорились. И я тогда понял. Да, понял и испугался, жутко стало. У всех позади день на работе, а теперь пиво, видик и сон, а утром завтрак на скорую руку, работа и дальше опять пиво, видик, сон. В выходные, если силенки есть – на дачу, а лучше – на диване валяться, сил набираться для новой недели… И, понимаешь, отец, ничего особенного я, например, не делаю на работе, а усталость, как будто… На троллейбусе пять остановок проехать и то каторга…»
   «Город так действует, – объяснил Виктор Борисович. – Я тоже как в город съезжу, потом голова сутки гудит». И он хотел в полушутку, но и с тайной серьезностью предложить: «А перебирайтесь сюда! Избу купим, отремонтируем, бычков разводить будем или, лучше, кроликов». Но не сказал вслух. Догадался, что сын лишь поморщится и отмахнется. Нет, это надо говорить не сейчас, а позже. Но и позже… Когда? Сыну сейчас тридцать шесть. Должность у него хорошая, место надежное, завод их пережил все эти катаклизмы переходные, закрывать его не собираются. Наоборот, расширяют производство. Значит, работать там сыну до пенсии. А потом, может, и переберутся со своей Юлей сюда, квартиру оставят дочери. Хм, только самому-то Виктору Борисовичу сколько тогда будет-то? Под девяносто. Н-да, какие уж бычки тогда, кролики…
   Сын же продолжал негромко, не спеша, но с напряжением, будто говорил через силу, по какой-то внутренней необходимости, когда слова, хоть и принося боль, все же дают некоторое облегчение:
   «Спираль такая, отец, получается, понимаешь… Как вон у вас в плитке. И по ней вращаешься изо дня в день, изо дня в день. И любая мелочь, которая не ежедневна, она до неразрешимой проблемы, чуть ли не до беды разрастается… Тут дверь в ванную отвалилась. Шарнир верхний лопнул, она упала, и нижним шарниром кусок косяка вырвало… Ну, полчаса работы, если собраться. А я просто охренел, понимаешь… Такая растерянность вдруг, безвыходность. Стою, смотрю на эту дверь, на косяк, и ступор какой-то… В итоге вынес ее на балкон, вместо нее тряпку повесили. И месяца два так жили, потом Юля начала постепенно: «Дверь надо наладить». Я отмалчивался, она сильнее: «Наладь дверь, в конце концов. Невозможно же!» Вплоть до скандалов доходило, даже дома один раз не ночевал. А чем кончилось, хм… Иду как-то по улице, и мужичок разные вилки, розетки, шурупы продает, ну и шарниры есть. Купил я две пары и сделал… И не то что я лентяй какой-нибудь, а просто не входит ремонт двери или там еще подобное в набор моих ежедневных дел, вот и… Понимаешь?»
   Виктор Борисович молча кивнул. Он и сам всю жизнь сталкивался с этим, пытался бороться, зная за собой, как подчиняется графику, распорядку, автоматизму. Этот автоматизм и в деревенской жизни есть, но когда работаешь на производстве, когда знаешь расписание троллейбуса и рассчитываешь свои дела по его прибытию и отбытию, автоматизм заслоняет остальное. И жизнь становится узенькой, да, как вот действительно проволочка плиточной спирали… А сын выдавливал слово за словом, забытая сигарета тлела меж пальцев.
   «Вот говорят – друзья, любовь, круизы, романы, любовницы… M-м, у нас, я как-то уже рассказывал, традиция такая, еще с института… Собираемся раз в месяц, во вторую субботу, в бане. У нас там есть хорошая и недорогая… Человек пятнадцать было сначала… Ну, парились, пивко пили с воблочкой, рассказывали, что за месяц произошло, анекдоты, само собой… Хорошо, по-простому… А вот последние года три почти никто не приходит, да и я пару раз в год – если вспомню, и то хорошо. И сидим, пиво сосем и молчим. И вроде не стали чужими, а просто, понимаешь, нечего рассказывать, анекдотов на языке нет… Женщины… Женщины тоже… даже и не замечаешь их. Тогда вот с Юлей у подъезда столкнулся, и в голове: «У-у, какая женщина!» Бац! – да это жена ведь моя! Подошел и не в щеку, как обычно, поцеловал, а в губы. Она аж испугалась: «Что случилось?» – «Мадам, – говорю, – разрешите пригласить вас в бильярд-клуб на партию американки». А она ведь здорово в бильярд играла когда-то… «Ох, голова раскалывается, – говорит, – устала, трудный день был. Давай лучше дома. Пива возьмем, чипсов, фильм хороший… Тем более, я Наташу к подруге с ночевкой отпустила. Завтра у них двух первых уроков нет». Ну, купили пива, чипсов, фильм хороший так и не выбрали, взяли, какой по телевизору рекламируют, а он совсем дерьмо оказался… Тихий, уютный вечер вдвоем провели, необычный такой… Только, понимаешь, от этого еще как-то тоскливее. Хорошо – это значит необычно. Синонимы, да!.. И ведь все же, отец, так живут. По крайней мере, кого вижу…». – «Хорошо… – Виктор Борисович, произнеся это слово, замялся и кашлянул – не очень оно подходило к тому, что собирался дальше сказать, но другого не нашел и повторил: – Хорошо, что видишь. Многие, большинство, и не видят, и не чувствуют. Наоборот, рады, что так все течет. Надо сильным, очень сильным быть, чтобы жизнь разнообразить, из спирали этой выбираться узенькой».
   Сын усмехнулся: «А как? Вы вот с матерью как-то разнообразили. И работали с душой, и сколько городов сменили, а каждый все равно был родным, и дачи заводили, и дома по вечерам не было скучно. Откуда энергию брали, а? Фантазию? – Он опять усмехнулся и, помолчав, заговорил вроде спокойней. – Наталья, вот, я считаю, хорошая у нас дочь получилась, хотя и не воспитывали особо. Ужины готовит, по дому там, уборка, стирка на ней в основном. Учится нормально. Восьмой класс вот с двумя четверками закончила, по остальным «пять». А тоже – вечером, когда дел нет, на тахту упадет и лежит с плеером, в потолок часами глядит. Может, и музыку даже не слушает, а так – отключается, копит силы на завтра. Ни подруг у нее что-то, ни парня…».
   «Рановато бы парню еще», – заметил Виктор Борисович.
   «Да почему… четырнадцать лет… Нет, я не в том плане, я о том, что одиночество. Одиночество и усталость у всех. И как избавиться, встряхнуться?… Вот я о чем».
   Ничем этот разговор не закончился, – пришли женщины, муж дочери, дети, среди которых и Наталья, девочка милая и работящая, но слишком уж молчаливая, хмуроватая. Пришли, и женщины стали возмущаться шутливо, что их бросили, сломали застолье. И разговор потонул в общении с другими людьми.
   Да и что мог бы ответить сыну Виктор Борисович? Как он мог что-то советовать, когда сам не понимал, не находил причины, почему вдруг и его работа, любимая, полезная – его призвание, – казалась под конец жизни тягостной, почти напрасной… Вот руководил бы и сейчас клубом, да, нервничал, ругался бы с управляющим, с администрацией района, но это стоит результатов, – за те неполных три года, что поработал директором, возродил клуб, заметил, как посветлели лица людей, голоса их стали мягче, в очередях за хлебом ругались даже меньше; от желающих в хоре петь, в спектаклях участвовать отбоя не было. Ребятишки какие талантливые занимались… А он взял и ушел, и теперь за ворота выходит скрепя сердце, фальшиво радуется встречам со знакомыми, лишь ради приличия поддерживает разговор…
   Да, что он мог тогда сказать сыну? Что посоветовать? И теперь, размышляя, ничего дельного не надумал. Для него самого лучшие минуты, это когда он один. Когда никто не говорит над ухом и сам он молчит. И он не тяготится молчанием, отсутствием человека… Сегодня получился богатый общением день. Почтальонши, Тернецкий, Юрка Пичугин, продавщица. Жена… жена, ясно, не в счет, она давно, давным-давно как часть его, неотделимая и необходимая; они обычно понимают друг друга с полуслова, по одному взгляду; ссорятся теперь очень редко и тут же мирятся, понимая, что никого-то ближе у них нет, кроме друг друга… Дети далеко, и видятся редко, нужно время, когда приезжают, чтобы почувствовать, возродить родство, на одном языке заговорить…

   Чащев сунулся в карман бушлата за сигаретами. Под ноготь иголкой впилась острая боль.
   – Ч-черт! – ругнулся, выдергивая руку.
   Под ногтем среднего пальца – черная скорлупка семечки. Вошла неглубоко, но все равно болезненно, и заживать будет долго… Виктор Борисович, ворча, вытащил эту занозу, закурил, принялся вычищать карманы от сора. Много там всякого. Семечки, табак, гвоздики, засохшие хлебные крошки, болтики… Гвозди и болтики пригодятся, а остальное прочь.
   Тут как тут подлетели стайкой не по-осеннему бойкие воробьи. Запрыгали в метре от человека, то ли угадав, то ли почуяв, что бросает он на землю съедобное.
   – У, здоро€во, здоро€во! – улыбнулся им Чащев. – Зимовать, гляжу, здесь настроились. Да куда вам лететь. Здесь будете.
   Сейчас он их жалеет, и не вспоминается, как гонял наверняка этих же самых воробьев летом, когда обклевывали они подсолнухи, а еще раньше, в апреле-мае, разоряли только что засеянные морковкой и редиской грядки… Жалко их, им, бедолагам, скоро мерзнуть где-нибудь на чердаках, копаться в стылом конском навозе, голодать. И Виктор Борисович бросает крошки подальше, чтоб клевали безбоязненно, приговаривает:
   – Давайте, ребятки, давайте. Последние дни такие, скоро засыплет ваш корм… Это вон перелетным удобно. Одно лето здесь, потом откочевал на юг и – новое лето. А вам все здесь и здесь. Вот, держите, – сыпанул щепотку крошек, выуженных из угла кармана. – Шайтанку угощал, да вот осталось. Клюйте, клюйте, только без драки.
   – Ты с кем это? – встревоженный голос жены. Стоит у крыльца, недоуменно щурится.
   – Да вот с воробьями беседуем. Тоже зимовать готовятся…
   – А я через стекло слышу – будто пришел кто, – успокаиваясь, с улыбкой произносит Елена Петровна. – Думала, опять Юрка, что ли, выбежала тебя выручать… Что, ужин готов, если что…
   – Пойди сюда, – поманил ее Чащев. – Садись вот на досочку, она теплая.
   Присела. Виктор Борисович обнял ее, прижал к себе, крепко, по-молодому поцеловал в губы. Мелькнул в памяти рассказ сына, как он так же неожиданно поцеловал свою Юлию, и Чащев со страхом приготовился увидеть изумление в глазах жены. Но она с готовностью приникла к нему, положила голову на плечо, как-то облегченно вздохнула… Надо сказать слова, теплые, ласковые слова, а может, совсем и не надо. Может, они будут лишними и только разрушат. Ведь, наверно, и так все понятно.
   Чащев посмотрел на темнеющее, сердитое небо, на багровую полоску заката; хотел затянуться сигаретой, но передумал, бросил ее, придавил ботинком… В стайке нехотя, сонно прокукарекал петух, ему ответили с края улицы, потом еще, из-за озера, и потянулась цепью их перекличка.
   «Наш – первый», – с удовольствием отметил Виктор Борисович, а вслух сказал:
   – Хорошо.
   – Да, – еле слышно согласилась жена. Посидели еще, и она добавила с сожалением:
   – Но зябко. Я-то испугалась, только кофту накинула, думала, Юрка опять наседает.
   – Замерзла?
   – Есть немножко.
   – Пойдем тогда. Курочка, говоришь, готова… Может, и по рюмашке-другой пропустим. Для сугреву. Если позволишь, конечно.
   Жена отстранилась, с ненастоящей строгостью предупредила:
   – Только для сугреву, не больше!
   – Ох, и на этом спасибо.
   Они поднялись и, пересмеиваясь, пошли домой по отжившей, но пока еще не засыпанной снегом траве.

   2001 г.