-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Кирилл Михайлович Королев
|
|  СССР. Автобиография
 -------

   СССР
   Автобиография
   Составитель Кирилл Королев


   Все права защищены. Ни одна из частей настоящего издания и все издание в целом не могут быть воспроизведены, сохранены на печатных формах и лилюбым другим способом обращены в иную форму хранения информации: электронным, механическим, фотокопировальным и другими, без предварительного согласования с издателями.


   Пролог. Эта страна – была
   Кирилл Королев

   Подростком я часто задумывался, какой будет жизнь в 2000 году. Эта дата казалась почти мистической – не эсхатологической, вовсе нет, просто рубеж столетий, что-то такое весьма необычное, сулившее новизну и неожиданность. И в те годы ни мне, ни моим сверстникам попросту не могло прийти в голову, что в 2000 году на карте мира уже не будет той страны, в которой мы родились и росли, – Советского Союза.
   Мое детство пришлось на «сыто-застойные» семидесятые, на период «махрового социализма», как стало модно выражаться впоследствии; нас окружала хрестоматийная советская действительность эпохи развитого социализма, со всеми ее достоинствами и недостатками, и мы принимали ее как должное. СССР не то чтобы казался вечным – он и был вечен в наших глазах, и иной страны, иной жизни мы себе не представляли.
   Взрослея, мы с удовольствием пересказывали друг другу подслушанные у родителей политические анекдоты – зачастую не понимая их смысла, однако по-прежнему воспринимали окружающее как данность, от которой никуда не деться. Мы понемногу, на примерах старших, приучались жить собственной жизнью, параллельной той идеологизированной реальности, которую создавали телевидение, радио и газеты, но и в наших «домашних» мирках не находилось места мыслям о том, что Советский Союз и все то, что олицетворяли собой эти два слова, могут однажды исчезнуть.
   Впрочем, к середине восьмидесятых даже тем, кто привычно жил по течению и «уклонялся вместе с линией партии», стало понятно, что в «Датском государстве» очень и очень неладно. Во взрослую жизнь мы вступали под аккорды траурного марша и под «Лебединое озеро» по телевизору; на фоне престарелых предшественников поистине удивительно смотрелся новый генсек, смехотворно молодой по меркам Политбюро: пусть его выступления по большей части содержали всю ту же набившую оскомину риторику, зато он нередко говорил без бумажки – для тех времен это было невероятное событие.
   Пока не объявили свободу – что не запрещено, то разрешено, – мы и не ощущали, как нам ее не хватало. Слова «гласность» и «перестройка» повторяли как заклинания, старшие часто вспоминали хрущевскую оттепель и многозначительно качали головами: мол, поглядим, как будет на сей раз... Лично для меня, уже студента, первое воспоминание о перестройке – сугубо экономическое: на центральных улицах Москвы появились лотки, с которых начали продавать гамбургеры и хотдоги, прежде неоднократно клеймившиеся с самых высоких трибун, заодно с кока-колой, как буржуазные, чуждые советскому народу товары.
   Между тем страна, незаметно для общества, увлекшегося гласностью и рынком (еще одно модное словечко тех лет), тихо умирала. А мы этого не видели – не потому, что не хотели, а потому, что и предположить не могли, будто такое возможно. Когда начались волнения в национальных республиках, общими чувствами – по крайней мере, в Москве – были растерянность и недоумение, а еще – ощущение предательства: многие искренне верили, что прибалты (равно как грузины, азербайджанцы и далее) выказывают СССР и советскому образу жизни чудовищную неблагодарность. В голове не укладывалось, как они могут так поступать: ведь для нас, поколения шестидесятых-семидесятых, мы всегда были вместе.
   Апофеозом гласности стали съезды народных депутатов, впрямую транслировавшиеся телевидением и радио. За ними следили, пренебрегая работой и отдыхом, словно на свете не было ничего важнее, а до коллапса и окончательного распада страны оставалось все меньше...
   Итог семидесяти с лишним годам советской власти подвел путч. В полном соответствии с учением Маркса история повторилась как фарс: начало Советскому Союзу положил вооруженный октябрьский переворот 1917 года, ставший настоящей трагедией, а рухнул СССР после опереточного августовского путча 1991 года.
   Мы проснулись в другой реальности.
   Но эта страна – была.
   Кирилл Королев,
   Июль 2010 года


   Часть первая
   «ДО ОСНОВАНЬЯ, А ЗАТЕМ...»


   Октябрьская революция, 1917 год
   Лев Троцкий

   К началу XX века многонациональная Российская империя оставалась единственной европейской страной, в которой еще сохранялась абсолютная монархия – самодержавие. Эта форма правления изжила себя и категорически не соответствовала изменившимся экономическим и политическим условиям, однако из-за существенной инерционности российского общества продолжала свое существование. Ее в значительной степени подорвали поражение России в русско-японской войне 1904–1905 годов и первая русская революция 1905 года, но понадобились еще десять лет, чтобы самодержавие пало. Его падение спровоцировали катастрофические людские потери в ходе Первой мировой войны, продовольственный кризис и нарастание политической активности в обществе: даже Государственная дума – российский парламент, учрежденный в 1905 году и в целом послушный монарху – все чаще выступала против царя и требовала отставки правительства, а заводы по всей стране бастовали, причем забастовщики выдвигали прежде всего политические требования.
   В феврале 1917 года демонстрация рабочих Путиловского завода в Петрограде переросла в столкновения с полицией. Так началась Февральская революция, проходившая – за малыми исключениями – без вооруженных столкновений; в ее итоге последний российский император Николай II Романов отрекся от престола, началась подготовка к выборам в Учредительное собрание, а в стране установилось фактическое двоевластие: номинально Россией управляло Временное правительство в Петрограде, а на местах руководили советы рабочих и крестьянских депутатов – выборные органы, находившиеся под сильным влиянием политических партий левой ориентации, прежде всего РСДРП (большевики и меньшевики) и социалистов-революционеров (эсеры).
   Временное правительство игнорировало требования общества отказаться от дальнейшего участия в Первой мировой войне, что усиливало протестные настроения, искусно подогревавшиеся социалистами, которые увидели в ситуации возможность прийти к власти в стране. В июле 1917 года восстал Петроградский гарнизон, однако восстание было подавлено вызванными с фронта частями; партию большевиков, принимавших активное участие в восстании, объявили вне закона. В августе вспыхнул так называемый корниловский мятеж – главнокомандующий русской армией генерал Л. Г. Корнилов выступил против Временного правительства и лично А. Ф. Керенского, который объявил себя «диктатором». Испугавшись, Керенский обратился к большевикам, которым сочувствовала значительная часть солдат, матросов и горожан и которые обладали реальной властью в советах депутатов; по его приказу рабочим раздали оружие для обороны Петрограда от туземной дивизии Корнилова, двигавшейся к городу. Агитаторам удалось уговорить мятежников сдаться, а вот оружие, которое раздали рабочим, вскоре повернулось против правительства.
   К октябрю 1917 года страна фактически перестала существовать как единое целое, правительство слабело на глазах, и партия большевиков во главе с В. И. Ульяновым (Лениным) не преминула этим воспользоваться.
   Одним из главных идеологов октябрьской революции и самых активных ее участников был Л. Д. Троцкий, впоследствии – видный партийный и государственный деятель, а затем – один из первых советских диссидентов.

   Октябрьское восстание было, так сказать, заранее назначено на определенное число, на 25 октября, назначено не на тайном заседании, а открыто, всенародно, – и произошло это победоносное восстание в день 25 октября 1917 года, как было намечено.
   Мировая история знает немало революционных переворотов и восстаний. Но тщетно память пытается найти в истории другое восстание угнетенного класса, которое было бы заранее во всеуслышание назначено на определенное число и было бы в положенный день совершено и притом победоносно. В этом смысле, как и во многих других, октябрьский переворот является единственным и несравненным.
   Захват власти в Петрограде был приурочен ко 2-му Съезду Советов. Это «совпадение» не было делом заговорщицкого расчета, а вытекало из всего предшествующего хода революции и в частности – изо всей агитационной и организационной работы нашей партии. Мы требовали перехода власти к Советам. Вокруг этого требования мы сплотили под знаменем нашей партии большинство членов во всех важнейших Советах. Далее, стало быть, мы не могли уже «требовать» перехода власти к Советам; как руководящая партия Советов, мы должны были эту власть взять. Мы не сомневались, что 2 Съезд Советов даст нам большинство... Мы, со своей стороны, настаивая на скорейшем созыве Съезда, нисколько не скрывали при этом, что, по нашей мысли, Съезд нужен именно для того, чтобы вырвать власть из рук правительства Керенского. В конце концов, при голосовании в советской секции Демократического Совещания, удалось перенести созыв 2 Съезда с 15 на 25 октября. Таким образом «реальный» политик меньшевизма (Ф. Дан. – Ред.) выторговал у истории отсрочку ровным счетом в 10 дней.
   На всех петроградских собраниях, как рабочих, так и солдатских, мы ставили вопрос так: 25 октября соберется 2 Всероссийский Съезд Советов; петроградский пролетариат и гарнизон потребуют от Съезда, чтобы он в первую голову поставил вопрос о власти и разрешил его в том смысле, что с настоящего часа власть принадлежит Всероссийскому Съезду Советов; в случае, если правительство Керенского попытается разогнать Съезд – так гласили бесчисленные резолюции, – петроградский гарнизон скажет свое решающее слово. <...>
   Итак, Съезд был назначен на 25 октября. Партией, которой было обеспечено большинство, поставлена была Съезду задача – овладеть властью. Гарнизон, отказавшийся выходить из Петрограда, был мобилизован на защиту будущего Съезда. Военно-Революционный Комитет, противопоставленный штабу округа, был превращен в революционный штаб Петроградского Совета. Все это делалось совершенно открыто, на глазах всего Петрограда, правительства Керенского, всего мира. Факт – единственный в своем роде.
   В то же время в партийных кругах и в печати открыто обсуждался вопрос о вооруженном восстании. Дискуссия в значительной мере отвлеклась от хода событий, не связывая восстания ни со Съездом, ни с выводом гарнизона, а рассматривая переворот как конспиративно подготовленный заговор. На деле вооруженное восстание не только было нами «признано», но и подготовлялось к заранее определенному моменту, причем самый характер восстания был предопределен – по крайней мере, для Петрограда – состоянием гарнизона и его отношением к Съезду Советов.
   Некоторые товарищи скептически относились к мысли, что революция назначена «по календарю». Более надежным казалось провести ее строго конспиративным образом, использовав столь важное преимущество внезапности. В самом деле, ожидая восстания на 25 октября, Керенский мог, казалось тогда, подтянуть к этому числу свежие силы, произвести чистку гарнизона и пр.
   Но в том-то и дело, что вопрос об изменении состава петроградского гарнизона стал главным узлом подготовлявшегося на 25 октября переворота. Попытка Керенского изменить состав петроградских полков заранее оценивалась – и вполне основательно – как продолжение корниловского покушения. «Легализованное» восстание к тому же как бы гипнотизировало врага. Не доводя своего приказа об отправке гарнизона на фронт до конца, Керенский в большей степени повысил самоуверенность солдат и тем самым еще более обеспечил успех переворота. <...>
   Можно не сомневаться, что попытка военного заговора, независимого от 2 Съезда Советов и Военно-Революционного Комитета, могла бы в тот период только внести расстройство в ход событий, даже временно сорвать переворот. Гарнизон, в составе которого были политически неоформленные полки, воспринял бы захват власти партией путем заговора как нечто ему чуждое, для некоторых полков прямо враждебное, тогда как отказ выступить из Петрограда и решение взять на себя защиту Съезда Советов, которому надлежит стать властью в стране, был для тех же полков делом вполне естественным, понятным и обязательным. Те товарищи, которые считали утопией «назначение» восстания на 25 октября, в сущности, недооценивали нашей силы и могущества нашего политического влияния в Петрограде сравнительно с правительством Керенского.<...>
   Последний удар врагу был нанесен в самом сердце Петрограда, в Петропавловской крепости. Видя настроение крепостного гарнизона, который весь перебывал на нашем митинге во дворе крепости, помощник командующего округом в самой любезной форме предложил нам «сговориться и устранить недоразумения». Мы, со своей стороны, обещали принять необходимые меры к полному устранению недоразумений. И, действительно, через два-три дня после того было устранено правительство Керенского, это крупнейшее недоразумение русской революции.
   История перевернула страницу и открыла советскую главу.

   В опубликованной в 1918 году брошюре «Октябрьская революция» Л. Д. Троцкий более подробно описал события накануне 25 октября и сам захват власти большевиками.

   Правительство Керенского металось из стороны в сторону. Вызвали с фронта два новых батальона самокатчиков, зенитную батарею, пытались вызвать кавалерийские части... Самокатчики прислали Петроградскому Совету телеграмму с пути: «Нас ведут в Петроград, не знаем зачем, просим разъяснений». Мы предписали им остановиться и выслать делегацию в Петроград. Представители прибыли и заявили на заседании Совета, что батальон целиком на нашей стороне. Это вызвало бурю восторга. Батальону предписано было немедленно вступить в город.
   Число делегатов с фронта возрастало каждый день. <...>
   Военно-Революционный Комитет назначил комиссаров на все вокзалы. Они тщательно следили за прибывающими и уходящими поездами и особенно за передвижением солдат. Установлена была непрерывная телефонная и автомобильная связь со смежными городами и их гарнизонами. На все примыкающие к Петрограду Советы была возложена обязанность тщательно следить за тем, чтобы в столицу не приходили контрреволюционные или, вернее, обманутые правительством войска. Низшие вокзальные служащие и рабочие признавали наших комиссаров немедленно. На телефонной станции 24-го возникли затруднения: нас перестали соединять. На станции укрепились юнкера, и под их прикрытием телефонистки стали в оппозицию к Совету. Это – первое проявление будущего саботажа. Военно-Революционный Комитет послал на телефонную станцию отряд и установил у входа две небольшие пушки. Так началось завладение всеми органами управления. Матросы и красногвардейцы небольшими отрядами располагались на телеграфе, на почте и в других учреждениях. Были приняты меры к тому, чтобы завладеть Государственным банком. Правительственный центр, Смольный, был превращен в крепость. На чердаке его имелось, еще как наследство от старого Центрального Комитета, десятка два пулеметов, но за ними не было ухода, прислуга при пулеметах опустилась. Нами вызван был в Смольный дополнительный пулеметный отряд. Рано утром по каменным полам длинных и полутемных коридоров Смольного солдаты с грохотом катили свои пулеметы. Из дверей высовывались недоумевающие или испуганные лица остававшихся еще в Смольном немногочисленных с.-р. и меньшевиков.
   Совет собирался в Смольном ежедневно, точно так же и гарнизонное совещание.
   На третьем этаже Смольного, в небольшой угловой комнате, непрерывно заседал Военно-Революционный Комитет. Там сосредоточивались все сведения о передвижении войск, о настроении солдат и рабочих, об агитации в казармах, о выступлении погромщиков, о совещании буржуазных политиков, о жизни Зимнего дворца, о замыслах прежних советских партий. Осведомители являлись со всех сторон. Приходили рабочие, офицеры, дворники, социалистические юнкера, прислуга, дамы. Многие приносили чистейший вздор, другие давали серьезные и ценные указания. Надвигалась решительная минута. Было ясно, что назад возврата нет.
   24 октября вечером Керенский явился в Предпарламент и потребовал одобрения репрессивным мерам против большевиков. Но Предпарламент находился в состоянии жалкой растерянности и полного распада. Кадеты склоняли правых с.-р. принять резолюцию доверия, правые с.-р. давили на центр, центр колебался, «левое» крыло вело политику парламентской оппозиции. После совещаний, споров, колебаний прошла резолюция левого крыла, в которой осуждалось мятежное движение Совета, но ответственность за движение возлагалась на антидемократическую политику правительства. Почта ежедневно приносила десятки писем, в которых мы извещались о смертных приговорах, вынесенных против нас, об адских машинах, о предстоящем взрыве Смольного и пр., и пр. Буржуазная печать дико выла от ненависти и страха. Горький, основательно забывший свою песню о соколе, продолжал пророчествовать в «Новой Жизни» о близком светопреставлении.
   Члены Военно-Революционного Комитета уже не покидали в течение последней недели Смольного, ночевали на диванах, спали урывками, пробуждаемые курьерами, разведчиками, самокатчиками, телеграфистами и телефонными звонками. Самой тревожной была ночь с 24-го на 25-е. По телефону нам сообщили из Павловска, что правительство вызывает оттуда артиллеристов, из Петергофа – школу прапорщиков. В Зимний дворец Керенским были стянуты юнкера, офицеры и ударницы. Мы отдали по телефону распоряжение выставить на всех путях к Петрограду надежные военные заслоны и послать агитаторов навстречу вызванным правительством частям. Если не удержать словами – пустить в ход оружие. Все переговоры велись по телефону совершенно открыто и были, следовательно, доступны агентам правительства.
   Комиссары сообщали нам по телефону, что на всех подступах к Петрограду бодрствовали наши друзья. Часть ораниенбаумских юнкеров пробралась все же ночью через заслон, и мы следили по телефону за их дальнейшим движением. Наружный караул Смольного усилили, вызвав новую роту. Связь со всеми частями гарнизона оставалась непрерывной. Дежурные роты бодрствовали во всех полках. Делегаты от каждой части находились днем и ночью в распоряжении Военно-Революционного Комитета. Был отдан приказ решительно подавлять черносотенную агитацию и при первой попытке уличных погромов пустить в ход оружие и действовать беспощадно.
   В течение этой решающей ночи все важнейшие пункты города перешли в наши руки – почти без сопротивления, без боя, без жертв. Государственный банк охранялся правительственным караулом и броневиком. Здание было окружено со всех сторон нашим отрядом, броневик был захвачен врасплох, и банк перешел в руки Военно-Революционного Комитета без единого выстрела. На Неве, под Франко-Русским заводом, стоял крейсер «Аврора», находившийся в ремонте. Его экипаж весь состоял из беззаветно преданных революции матросов. Когда Корнилов угрожал в конце августа Петрограду, матросы «Авроры» были призваны правительством охранять Зимний дворец. И хотя они уже тогда относились с глубочайшей враждой к правительству Керенского, они поняли свой долг – дать отпор натиску контрреволюции – и без возражений заняли посты. Когда опасность прошла, их устранили. Теперь, в дни октябрьского восстания, они были слишком опасны. «Авроре» отдан был из морского министерства приказ сняться и выйти из вод Петрограда. Экипаж немедленно сообщил нам об этом. Мы отменили приказ, и крейсер остался на месте, готовый в любой момент привести в движение все свои боевые силы во имя Советской власти.
   На рассвете 25 октября в Смольный явились из партийной типографии рабочий и работница и сообщили, что правительство закрыло центральный орган нашей партии и новую газету Петроградского Совета. Типография была опечатана какими-то агентами власти. Военно-Революционный Комитет немедленно отменил приказ, взял под свою защиту оба издания и возложил «высокую честь охранять свободное социалистическое слово от контрреволюционных покушений на доблестный Волынский полк». Типография работала после этого без перерыва, и обе газеты вышли в положенный час.
   Правительство по-прежнему заседало в Зимнем дворце, но оно уже стало только тенью самого себя. Политически оно уже не существовало. Зимний дворец в течение 25 октября постепенно оцеплялся нашими войсками со всех сторон. В час дня я заявил на заседании Петроградского Совета от имени Военно-Революционного Комитета, что правительство Керенского больше не существует и что, впредь до решения Всероссийского Съезда Советов, – власть переходит в руки Военно-Революционного Комитета.
   Ленин уже несколько дней перед тем покинул Финляндию и скрывался на окраинах города в рабочих квартирах. 25-го вечером он конспиративно прибыл в Смольный. По газетным сведениям положение рисовалось ему так, как будто между нами и правительством Керенского дело идет к временному компромиссу. Буржуазная пресса так много кричала о близком восстании, о выступлении вооруженных солдат на улице, о разгромах, о неизбежных реках крови, что теперь она не заметила того восстания, которое происходило на деле, и принимала переговоры штаба с нами за чистую монету. Тем временем без хаоса, без уличных столкновений, без стрельбы и кровопролития одно учреждение за другим захватывалось стройными и дисциплинированными отрядами солдат и матросов и красногвардейцев по точным телефонным приказам, исходившим из маленькой комнаты в третьем этаже Смольного института.
   Вечером происходило предварительное заседание второго Всероссийского Съезда Советов... Зимний дворец был к этому моменту окружен, но еще не взят. Время от времени из окон его стреляли по осаждавшим, которые сужали свое кольцо медленно и осторожно. Из Петропавловской крепости было дано по дворцу два-три орудийных выстрела. Отдаленный гул их доносился до стен Смольного... Выступили два матроса, которые явились для сообщений с места борьбы. Они напомнили обличителям о наступлении 18 июня, обо всей предательской политике старой власти, о восстановлении смертной казни для солдат, об арестах, разгромах революционных организаций и клялись победить или умереть. Они же принесли весть о первых жертвах с нашей стороны на Дворцовой площади. Все поднялись, точно по невидимому сигналу, и с единодушием, которое создается только высоким нравственным напряжением, пропели похоронный марш. Кто пережил эту минуту, тот не забудет ее.
   Заседание нарушилось. Невозможно было теоретически обсуждать вопрос о способах построения власти под долетавшие до нас отзвуки борьбы и стрельбы у стен Зимнего дворца, где практически решалась судьба этой самой власти. Взятие дворца, однако, затягивалось, и это вызвало колебание среди менее решительных элементов Съезда. Правое крыло через своих ораторов пророчествовало нам близкую гибель. Все с напряжением ждали вестей с Дворцовой площади. Через некоторое время явился руководивший операциями Антонов. В зале воцарилась полная тишина. Зимний дворец взят, Керенский бежал, остальные министры арестованы и препровождены в Петропавловскую крепость. Первая глава Октябрьской Революции закончилась.

   Идеологией новой власти был марксизм – социально-экономическое учение, сформулированное немецкими философами К. Марксом и Ф. Энгельсом и перенесенное на русскую почву Г. В. Плехановым, В. И. Ульяновым, А. А. Богдановым и другими. В России марксизм приобрел экстремистскую окраску (тезис о необходимости вооруженного захвата власти) и превратился из теории в учение, которое партия большевиков попыталась реализовать на практике. Эта попытка признана величайшим социальным экспериментом XX столетия; возможно, так и есть, однако нельзя забывать, что «лабораторией» для этого эксперимента стала целая страна со всем ее населением. Мало того, лидеры большевиков мечтали о мировой революции и распространении марксизма по всей планете. Эти мечты не осуществились, зато на одной шестой части земной суши возникла и просуществовала чуть более восьмидесяти лет идеологическая империя – Союз Советских Социалистических Республик.


   Первые шаги новой власти и Брестский мир, 1917–1918 годы
   Владимир Ульянов (Ленин)

   Большевики столкнулись с ожесточенным, но разрозненным сопротивлением – мятеж генерала П. Н. Краснова, забастовки государственных служащих в министерствах и банках и т. п. Когда это сопротивление было в целом подавлено, начался демонтаж прежней системы управления («весь мир насилья мы разроем до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим» – как пелось в «Интернационале», гимне социалистов и до 1944 года гимне СССР).
   Руководитель большевиков и председатель Совета народных комиссаров В. И. Ленин так описывал первые месяцы правления большевиков:

   Нас осыпают градом обвинений, что мы действуем террором и насилием, но мы спокойно относимся к этим выпадам. Мы говорим: мы не анархисты, мы – сторонники государства. Да, но государство капиталистическое должно быть разрушено, власть капиталистическая должна быть уничтожена. Наша задача – строить новое государство, – государство социалистическое. В этом направлении мы будем неустанно работать, и никакие препятствия нас не устрашат и не остановят. Уже первые шаги нового правительства дали доказательство этому. Но переход к новому строю – процесс чрезвычайно сложный, и для облегчения этого перехода необходима твердая государственная власть. До сих пор власть находилась в руках монархов и ставленников буржуазии. Все их усилия, вся их политика направлялись на то, чтобы принуждать народные массы.
   Мы же говорим: нужна твердая власть, нужно насилие и принуждение, но мы его направим против кучки капиталистов, против класса буржуазии. С нашей стороны всегда последуют меры принуждения в ответ на попытки – безумные, безнадежные попытки – сопротивляться Советской власти. И во всех этих случаях ответственность за это падет на сопротивляющихся. <...>
   Буржуазия и интеллигентские буржуазные круги населения всемерно саботируют народную власть. Трудящимся массам надеяться, кроме как на самих себя, ни на кого не приходится. Без сомнения, задачи, стоящие перед народом, неизмеримо трудны и велики. Но нужно верить в свои собственные силы, нужно, чтобы все, что проснулось в народе и способно к творчеству, вливалось в организации, которые имеются и будут строиться в дальнейшем трудящимися массами. Массы беспомощны, если они разрознены; они сильны, если сплочены. Массы поверили в свои силы и, не смущаясь травлей со стороны буржуазии, начали приступать к самостоятельной работе по управлению государством. На первых шагах могут встретиться трудности, может сказаться недостаточная подготовленность. Но нужно практически учиться управлять страной, учиться тому, что составляло раньше монополию буржуазии. <...>
   Второй Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов принял декрет о земле, в котором большевики целиком воспроизводят принципы, указанные в крестьянских наказах... Как бы ни разрешился земельный вопрос, какая бы программа ни легла в основу осуществления перехода земли к крестьянам, – это не составит помехи для прочного союза крестьян и рабочих. Важно лишь то, что если крестьяне веками упорно добиваются отмены собственности на землю, то она должна быть отменена.

   Первыми общенациональными декретами Советской власти были декрет о мире и декрет о земле (о них и упоминает Ленин в своем выступлении). Первый декрет предлагал «всем воюющим народам и их правительствам начать немедленно переговоры о справедливом демократическом мире. Справедливым или демократическим миром, которого жаждет подавляющее большинство истощенных, измученных и истерзанных войной рабочих и трудящихся классов всех воюющих стран, – миром, которого самым определенным и настойчивым образом требовали русские рабочие и крестьяне после свержения царской монархии, – таким миром Правительство считает немедленный мир без аннексий (т. е. без захвата чужих земель, без насильственного присоединения чужих народностей) и без контрибуций. Такой мир предлагает Правительство России заключить всем воюющим народам немедленно, выражая готовность сделать без малейшей оттяжки тотчас же все решительные шаги впредь до окончательного утверждения всех условий такого мира полномочными собраниями народных представителей всех стран и всех наций». Второй декрет гласил, что «1) Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа. 2) Помещичьи имения, равно как все земли удельные, монастырские, церковные, со всем их живым и мертвым инвентарем, усадебными постройками и всеми принадлежностями переходят в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных Советов крестьянских депутатов, впредь до Учредительного собрания. 3) Какая бы то ни было порча конфискуемого имущества, принадлежащего отныне всему народу, объявляется тяжким преступлением, караемым революционным судом. Уездные Советы крестьянских депутатов принимают все необходимые меры для соблюдения строжайшего порядка при конфискации помещичьих имений, для определения того, до какого размера участки и какие именно подлежат конфискации, для составления точной описи всего конфискуемого имущества и для строжайшей революционной охраны всего переходящего к народу хозяйства на земле со всеми постройками, орудиями, скотом, запасами продуктов и проч.».
   Результатом первого декрета стало подписание 3 марта 1918 года в Брест-Литовске мирного договора между Советской Россией и Центральными державами (Германия, Австро-Венгрия, Турция и Болгария). По этому договору Россия лишилась значительной части территорий – Украины, Прибалтики, Финляндии, районов Кавказа – и соглашалась уплатить репарации, однако это позволило стране выйти из войны и заняться укреплением власти.
   В. И. Ленин в докладе на заседании Всероссийского центрального исполнительного комитета (ВЦИК) так охарактеризовал «похабный мир», как было названо Брестское соглашение:

   Товарищи, условия, которые предложили нам представители германского империализма, неслыханно тяжелы, безмерно угнетательские, условия хищнические. Германские империалисты, пользуясь слабостью России, наступают нам коленом на грудь. И при таком положении мне приходится, чтобы не скрывать от вас горькой правды, которая является моим глубоким убеждением, сказать вам, что иного выхода, как подписать эти условия, у нас нет. И что всякое иное предложение является накликанием либо вольным, либо невольным еще худших зол и полного дальнейшего (если тут можно говорить о степенях) подчинения Советской республики, порабощения ее германскому империализму, либо это является печальной попыткой отговориться словами от грозной, безмерно тяжелой, но несомненной действительности. Товарищи, вы прекрасно знаете все, а многие из вас и по личному опыту, что на Россию свалилась тяжесть империалистической войны, по причинам всем понятным, неоспоримым, более грозная и тяжелая, чем на другие страны; вы знаете поэтому, что наша армия так истерзана, измучена была войной, как никакая другая; что все те клеветы, которые бросали на нас буржуазная печать и партии, им помогавшие или враждебные Советской власти, будто бы большевики разлагали войска, – являются вздором... Все, что можно было сделать для того, чтобы удержать эту неслыханно, неизмеримо уставшую армию, все, что возможно было сделать для того, чтобы сделать ее сильнее, было сделано... Действительность показала нам, что воевать после трех лет войны наша армия ни в коем случае не может и не хочет. Вот основная причина, простая, очевидная, в высшей степени горькая и тяжелая, но совершенно ясная, что, живя рядом с хищником-империалистом, мы вынуждены подписать условия мира, когда он ставит нам колено на грудь. Вот почему я говорю в полном сознании, какую ответственность я беру на себя, и повторяю, что от этой ответственности ни один представитель Советской власти не имеет права уклониться. Конечно, приятно и легко бывает говорить рабочим, крестьянам и солдатам, приятно и легко бывало наблюдать, как после Октябрьского переворота революция шла вперед, а когда приходится признавать горькую, тяжелую, несомненную истину – невозможности революционной войны, – теперь от этой ответственности уклоняться непозволительно и надо взять это на себя прямо. Я считаю себя обязанным, считаю необходимым выполнить свой долг и прямо сказать то, что есть, и поэтому я убежден, что трудящийся класс России, который знает, что такое война, чего она трудящимся стоила, до какой степени изнурения и истощения она их довела, в этом я не сомневаюсь ни секунды, они с нами вместе сознают всю неслыханную тяжесть, грубость, гнусность этих условий мира и тем не менее оправдают наше поведение. Они скажут: вы должны были, вы взялись предложить условия мира немедленного и справедливого, вы должны были использовать все, что возможно было, для отсрочки мира, чтобы посмотреть, не примкнут ли другие страны, не придет ли на помощь к нам европейский пролетариат, без помощи которого нам прочной социалистической победы добиться нельзя. Мы сделали все, что возможно, для того, чтобы затянуть переговоры, мы сделали даже больше, чем возможно, мы сделали то, что после брестских переговоров объявили состояние войны прекращенным, уверенные, как были уверены многие из нас, что состояние Германии не позволит ей зверского и дикого наступления на Россию. На этот раз нам пришлось пережить тяжелое поражение, и поражению надо уметь смотреть прямо в лицо. Да, революция шла до сих пор по линии, восходящей от победы к победе; она теперь понесла тяжелое поражение... Вот почему сложилось то отчаянное, трагическое положение, которое заставляет нас сейчас принять мир и заставит трудящиеся массы сказать: да, они поступили правильно, они сделали все, что могли, чтобы предложить мир справедливый, они должны были подчиниться миру, самому угнетательскому и несчастному, потому что иного выхода у страны нет. Их положение таково, что они вынуждены давать бой не на живот, а на смерть Советской республике; если теперь не продолжают своих замыслов идти на Петроград и Москву, то потому только, что они связаны кровопролитной и грабительской войной с Англией, что есть еще внутренний кризис. Когда мне указывают на то, что немецкие империалисты могут завтра, послезавтра представить еще худшие условия, то я говорю, что надо быть к этому готовыми; естественно, что, живя рядом со зверскими хищниками, Советская республика должна ждать нападения. Если теперь мы не можем ответить войной, то потому, что нет сил, потому, что и воевать можно только с народом. Если успехи революции заставляют многих из товарищей говорить противное, то это не есть массовое явление, это не есть выражение воли и мнения настоящих масс; если вы пойдете к настоящему трудящемуся классу, к рабочим и крестьянам, то вы услышите один ответ, что мы не можем вести войну ни в коем случае, нет физических сил, мы захлебнулись в крови, как говорил один из солдат. Эти массы поймут нас и оправдают, когда мы подпишем этот вынужденный и неслыханно тягостный мир. Может быть, отдых для подъема масс займет немало времени, но те, которым приходилось переживать долгие годы революционных битв в эпоху подъема революции и эпоху, когда революция падала в пропасть, когда революционные призывы к массам не находили у них отклика, знают, что все же революция всегда поднималась вновь; поэтому мы говорим: да, сейчас массы не в состоянии вести войну, сейчас каждый представитель Советской власти обязан сказать всю горькую правду в лицо народу, пройдет время неслыханной тяготы и трехлетней войны и отчаянной разрухи царизма, и народ увидит в себе силу и возможность дать отпор. Перед нами стоит сейчас угнетатель; на угнетение лучше всего, конечно, ответить революционной войной, восстанием, но, к сожалению, история показала, что на угнетение не всегда можно отвечать восстанием; но отказ от восстания не означает еще отказа от революции. Не поддавайтесь провокации, которая исходит из буржуазных газет, противников Советской власти; да, у них нет иного слова, как «похабный мир» и криков «Позор!» по поводу этого мира, а на самом деле эта буржуазия встречает с восторгом немецких завоевателей. Они говорят: «Вот немцы, наконец, придут и дадут нам порядок», вот чего они хотят и травят криками «похабный мир, позорный мир». Они хотят, чтобы Советская власть дала бой, неслыханный бой, зная, что у нас сил нет, и тащат в полное порабощение к немецким империалистам, чтобы устроить сделку с немецкими полицейскими, но они выражают только свои классовые интересы, потому что знают, что крепнет Советская власть. Эти голоса, эти крики против мира – лучшее доказательство в моих глазах того, что отрекающиеся от этого мира не только тешили себя непоправимыми иллюзиями, поддавались на провокацию. Нет, надо смотреть губительной истине прямо в лицо: перед нами угнетатель, поставивший колено на грудь, и мы будем бороться всеми средствами революционной борьбы. Но сейчас мы находимся в отчаянно трудном положении, наш союзник не может поспешить на помощь, международный пролетариат не может прийти сейчас, но он придет.

   Политические противники большевиков – эсеры и меньшевики – критиковали Брестский мир, кое-где на местах они захватили власть (Поволжье, Сибирь), в июле 1918 года произошел эсеровский мятеж в Москве, а на Урале во многом по инициативе местных эсеров, сторонников продолжения войны, была расстреляна царская семья. Поражение Германии и заключение в ноябре 1918 года Компьенского перемирия, которое объявило недействительными все договоры, заключенные с Германией прежде, позволили аннулировать Брестский мир и вернуть большую часть территорий.


   Россия распятая, 1917–1918 годы
   Максимилиан Волошин, Александр Блок

   Чувства образованного человека, попавшего в водоворот революционных событий, прекрасно выразил поэт и критик М. А. Волошин в очерке «Россия распятая».

   Февраль 1917 года застал меня в Москве. Москва переживала петербургские события радостно и с энтузиазмом. Здесь с еще большим увлечением и с большим правом торжествовали «бескровную революцию», как было принято выражаться в те дни. Первого марта Москва прочла манифест об отречении от престола Николая II. Обычная общественная жизнь, прерванная тремя днями тревоги, продолжалась по инерции. На этот день было назначено открытие посмертной выставки Борисова-Мусатова. И выставка открылась.
   На вернисаже было много народу. Собрались, скорее, чтобы встретиться и обменяться новостями, чем смотреть картины. И едва ли многие подозревали тогда, что эта выставка – последний смотр уходящим помещичьим идиллиям русской жизни. Ко мне подошел известный московский адвокат и попросил составить воззвание о памятниках искусства, отдающихся под охрану народа. Когда воззвание было написано и скреплено многими подписями, он отвел меня в сторону:
   – Хотите, покажу вам нечто весьма занимательное... В другое время не увидите. Только, чур, никому не говорить. Прихватим только Грабаря... Это тут рядом, через дорогу...
   Мы перешли через улицу – это было в Салтыковском переулке – и вошли во двор серого, мрачного, запущенного двухэтажного купеческого особняка, отделенного от тротуара забором и палисадником. Поднялись по черной лестнице, прикрытой деревянной галереей, и позвонили у двери, крытой драной клеенкой, из-под которой торчала мочала.
   Нам отворил хозяин в сапогах бутылками, в жилете, с рубахой навыпуск. Это был высокий старик с густыми седыми бровями, с длинной зеленой бородой, с бледно-голубыми, светлыми, детскими, но в то же время жуткими – «распутинскими» глазами.
   – Грабарь... это цто историю искусства написал. Цитал... Волошин? Не цитал, не знаю... – говорил он, сильно цокая, вводя нас в комнаты. Квартира, в которую мы вошли, сбивала с толку своими странностями. Первая комната носила характер купеческой старозаветной гостиной... Мебель в чехлах, пыльный кокон обтянутой коленкором люстры, портреты, затянутые марлей от мух, непромытые стекла – все носило характер странного запустения. Только один угол комнаты, где стоял круглый стол, покрытый красной клетчатой скатертью, с неугасимым самоваром, был жилым. Дальше вел лабиринт комнат, коридоров, перегородок, где во всех углах можно было усмотреть логова – неприкрытые тюфяки с красными подушками и со смятыми лоскутчатыми одеялами. И посреди всей этой странной, почти нищенской обстановки были собраны такие сокровища, что Грабарь так и ахнул:
   – Да здесь их на миллионы собрано... Куда вы нас завели?
   – Тсс... Я вам хотел сюрприз сделать. Это один из моих клиентов. Это беспоповская молельня. Он сам удивительный знаток иконописи. Тут и он, и его отец, и дед из рода в род собирали. Вы с ним поговорите-ка об иконах, – прошептал адвокат.
   По всем стенам и перегородкам, разделявшим комнаты, сверху донизу, во много рядов были развешаны иконы. Все это были древние драгоценные иконы цвета слоновой кости, киновари и золота, новгородского, московского и строгановского письма: чины, Спасы, Успенья...
   – Да мне всю мою «Историю живописи» заново переделывать придется! – восклицал Грабарь, когда мы с тоненькими восковыми свечками, взбираясь по приставным лестницам, рассматривали их по темным углам. Хозяин действительно оказался знатоком, и у них с Грабарем тотчас же разгорелся горячий разговор, и тот, воодушевляясь, вел нас по более укромным закоулкам, хвастаясь потаенными сокровищами. Только мимо некоторых он проходил, роняя с небрежностью:
   – Ну, эти смотреть не стоит – это совсем новенькие: времен Алексея Михайловича...
   При этом в тоне его слышалось и конфузливое извинение, как у владельца галереи старых мастеров, который торопится поскорее провести знатока-посетителя мимо случайно затесавшегося портрета кисти современного плохонького живописца. Это глубокое пренебрежение к искусству времен первых Романовых, как к непростительной новизне, наивно высказанное в тот самый день, которым заключалась история династии, было поразительно. Я не преувеличу, если скажу, что изо всех впечатлений, полученных в дни февральской революции, оно было самым глубоким и плодородным. Оно сразу создавало историческую перспективу, отодвигая целое трехсотлетие русской истории в глубину и позволяя осознать всю историю дома Романовых и петербургский период как отжитый исторический эпизод. Следующее, еще более глубокое впечатление пришло через несколько дней. На Красной площади был назначен революционный парад в честь торжества революции. Таяло. Москву развезло. По мокрому снегу под кремлевскими стенами проходили войска и группы демонстрантов. На красных плакатах впервые в этот день появились слова: «Без аннексий и контрибуций».
   Благодаря отсутствию полиции в Москву из окрестных деревень собралось множество слепцов, которые, расположившись по папертям и по ступеням Лобного места, заунывными голосами пели древнерусские стихи о Голубиной книге и об Алексее – человеке Божием.
   Торжествующая толпа с красными кокардами проходила мимо, не обращая на них никакого внимания. Но для меня, быть может подготовленного уже предыдущим, эти запевки, от которых веяло всей русской стариной, звучали заклятиями. От них разверзалось время, проваливалась современность и революция, и оставались только кремлевские стены, черная московская толпа да красные кумачовые пятна, которые казались кровью, проступившей из-под этих вещих камней Красной площади, обагренных кровью Всея Руси. И тут внезапно и до ужаса отчетливо стало понятно, что это только начало, что русская революция будет долгой, безумной, кровавой, что мы стоим на пороге новой Великой Разрухи Русской земли, нового Смутного времени.
   Когда я возвращался домой, потрясенный понятым и провиденным, в уме слагались строфы первого стихотворения, внушенного мне революцией. <...>
   Эпоха Временного правительства психологически была самым тяжелым временем революции. Февральский переворот фактически был не революцией, а солдатским бунтом, за которым последовало быстрое разложение государства. Между тем обреченная на гибель русская интеллигенция торжествовала революцию как свершение всех своих исторических чаяний. Происходило трагическое недоразумение: вестника гибели встречали цветами и плясками, принимая его за избавителя. Русское общество, уже много десятилетий жившее ожиданием революции, приняло внешние признаки (падение династии, отречение, провозглашение республики) за сущность события и радовалось симптомам гангрены, считая их предвестниками исцеления. Эти месяцы были вопиющим и трагическим противоречием между всеобщим ликованием и реальной действительностью. Все дифирамбы в честь свободы и демократии, все митинговые речи и газетные статьи того времени были нестерпимою ложью. Правда – страшная, но зато подлинная – обнаружилась только во время октябрьского переворота. Русская революция выявила свой настоящий лик, тайно назревавший с первого дня ее, но для всех неожиданный. Как это случилось?
   Недоразумение началось значительно раньше. Если нам удастся отрешиться от круга интеллигентских предрассудков, в котором выросли все мы – родившиеся во вторую половину XIX века, то мы должны признать, что главной чертой русского самодержавия была его революционность: в России монархическая власть во все времена была радикальнее управляемого ею общества и всегда имела склонность производить революцию сверху, старалась административным путем перекинуть Россию на несколько столетий вперед согласно идеалам прогресса своего времени, прибегая для этого к самым сильным насильственным мерам в духе застенков Александровской слободы и Преображенского приказа. Так было во времена Грозного, так было во времена Петра.
   Но революционное самодержавие нуждалось в кадрах помощников и всегда стремилось создать для своих нужд служилое сословие: то опричнину, то дворянство. Петр, наскоро сколотив дворянство для своих личных текущих нужд, в то же время озаботился созданием другого, более устойчивого класса, который мог бы впоследствии обслуживать революционное самодержавие. Для этого им был заброшен в русское общество невод Табели о рангах, и его улов создал разночинцев. Из них-то, смешавшись с более живыми элементами дворянства, через столетие после смерти Преобразователя и выкристаллизовалась русская интеллигенция. Но XIX век принес с собою вырождение династии Романовых – фамилии, которая в сущности изжила свое цветение до вступления на престол и в борьбе за него, а к XIX веку окончательно деформировалась под разлагающим влиянием немецкой крови Гольштинского, Вюртембергского и Датского домов. При этом любопытно то, что консервативные царствования Николая I и Александра III все же более примыкали к революционным традициям русского самодержавия, чем либеральные правления Александра I и Александра II. В результате первого самодержавие поссорилось с дворянством, при втором отвергло интеллигенцию, которая как раз созрела к тому времени.
   Таким образом, тот именно класс народа, который был вызван к жизни самой монархией для государственной работы, был ею же отвергнут, признан опасным, подозрительным и нежелательным. В государстве, всегда испытывавшем нужду в людях, образовался тип «лишних людей». В их ряды вошло, естественно, все наиболее ценное и живое, что могла дать русская культура того времени. Таким образом, правительство, перестав следовать исконным традициям русского самодержавия, само выделило из себя революционные элементы и вынудило их идти против себя... Когда наступила разруха 17-го года, революционная интеллигенция принуждена была убедиться в том, что она плоть от плоти, кость от костей русской монархии и что, свергнув ее, она подписала этим самым свой собственный приговор. Так как бороться с нею она могла только в ограде крепких стен, построенных русским самодержавием. Но раз сами стены рушились – она становилась такой же ненужной, как сама монархия. Строить стены и восстанавливать их она не умела: она готовилась только к тому, чтобы их расписывать и украшать. Строить новые стены пришли другие, незваные, а она осталась в стороне.
   В сложном клубке русских событий 17-го года средоточием драматического действия был Петербург, бывший основной точкой приложения революционного самодержавия Петра. Престол петербургской империи был сколочен Петром на фигуру и на весь рост медного исполина. Его занимали карлики. Вы знаете, конечно, что спиритические явления основаны на том, что медиум, опоражнивая свою волю и гася сознание своей личности, создает внутри себя духовную пустоту и тогда те духи, те сущности, которые всегда теснятся и кишат вокруг человека, устремляются в распахнутые двери и начинают творить бессмысленные и бесполезные чудеса спиритических сеансов. Духи эти, разумеется, духи не высокого полета: духи-звери, духи-идиоты, духи-самозванцы, обманщики, шарлатаны. Это же происходило в последние годы старого режима, когда в пустоту державного средоточия ринулись распутины, илиодоры и их присные. Импровизированный спиритический сеанс завершился в стенах Зимнего дворца всенародным бесовским шабашем 17-го года, после которого Петербург сразу опустел и вымер согласно древнему заклятию последней московской царицы: «Питербурху быть пусту!» <...>
   Но в то время, когда в Петербурге шли эти бесьи пляски, Россия как государство еще не имела права заниматься исключительно своими внутренними делами: вплетенная в напряженную борьбу Великой Европейской войны, которую она сама же отчасти и вызвала, она не была предоставлена самой себе. Тут-то и обнаружилась вся государственная беспочвенность русской интеллигенции. Она не смогла убедить народ в том, что он принимает из рук царского правительства государственное наследство со всеми долгами и историческими обязательствами, на нем лежащими, – не смогла только потому, что в ней самой это сознание было недостаточно глубоко. Мне памятно, как в марте на собрании московских литераторов Валерий Брюсов, предлагая резолюцию, говорил: «Мы должны сказать Франции, Бельгии и Англии: Франция! Бельгия! Англия! Не рассчитывайте больше на нашу помощь – боритесь сами за свою свободу, потому что мы теперь должны оберегать нашу драгоценную революцию».
   Поэтому я далек от мысли возлагать всю ответственность за Брестский мир на одних большевиков. Для них он был только ловким политическим ходом, и история показала, что они были правы. Но это нисколько не снимает тяжелой моральной ответственности со всего русского общества, которое несет теперь на себе все заслуженные последствия его. <...>
   В эти дни Россия являла зрелище беспримерного бескорыстия: не сознавая своей ответственности перед союзниками, ею отчасти вовлеченными в войну, она в то же время глубоко сознавала исторические вины царской политики по отношению к племенам, входившим в ее имперский состав – к Польше, Украине, Грузии, Финляндии, и спешила в неразумном, но прекрасном порыве раздать собиравшиеся в течение веков неправедным, как ей казалось, путем земли, права, сокровища. С этой точки зрения она казалась уже не одержимой, а юродивой, и деяния ее рождали не негодование, а скорбное умиление и благоговение. <...>
   Когда в октябре 17-го года с русской революции спала интеллигентская идеологическая шелуха и обнаружился ее подлинный лик, то сразу начало выявляться ее сродство с народными движениями давно отжитых эпох русской истории. Из могил стали вставать похороненные мертвецы; казалось, навсегда отошедшие страшные исторические лики по-новому осветились современностью. Прежде всего проступили черты Разиновщины и Пугачевщины, и вспомнилось старое волжское предание, по которому Разин не умер, но, подобно Фридриху Барбароссе, заключен внутри горы и ждет знака, когда ему вновь «судить Русскую землю». Иногда его встречают на берегу Каспийского моря, и тогда он расспрашивает: продолжают ли его предавать анафеме, не начали ли уже в церквах зажигать сальные свечки вместо восковых, не появились ли уже на Волге и на Дону «самолетки и самоплавки»?..
   Наравне с Разиновщиной еще более жуткой загадкой ближайшего, может быть завтрашнего, дня вставала Самозванщина на фоне Смутного времени... Волна всеобщего развала достигла Крыма и сразу приняла кровавые формы. Началось разложение Черноморского флота. Когда я в первый раз при большевиках подъезжал из Коктебеля к Феодосии, под самым городом меня встретил мальчишка, посмотрел на меня, свистнул и радостно сообщил: «А сегодня буржуев резать будут!» Это меня настолько заинтересовало, что, приехав на два дня, я остался в городе полтора месяца. Феодосия представляла в эти дни единственное зрелище: сюда опоражнивалась Трапезундская армия, сюда со всех берегов Черноморья стремились транспорты с войсками и беженцами как в единственный открытый порт.
   Положение было у нас настолько парадоксальное, что советская власть в городе была крайне правой партией порядка. Во главе Совета стоял портовый рабочий – зверь зверем, но, когда пьяные матросы с «Фидониси» потребовали устройства немедленной резни буржуев, он нашел для них слово, исполненное неожиданной государственной мудрости: «Здесь буржуи мои, и никому чужим их резать не позволю», установив на этот вопрос совершенно правильную хозяйственно-экономическую точку зрения. И едва ли не благодаря этой удачной формуле Феодосия избегла своей Варфоломеевской ночи.
   В те дни в Феодосию прибыло турецкое посольство и привезло с собою тяжелораненых военнопленных. Совет устроил банкет – не военнопленным, умиравшим от голоду, а турецкому посольству. Произносились политические речи, один за другим вставали ораторы и говорили: «Передайте турецкому пролетариату и вашей молодежи... Социальная республика... Да здравствует Третий Интернационал!» После каждой речи вставал почтенный турок в мундире, увешанном орденами, и вежливо отвечал одними и теми же словами: «Мы видим, слышим, понимаем... и обо всем, что видели и слышали, с отменным чувством передадим Его Величеству – Султану».
   Между тем борьба с анархистами шла довольно успешно, и однажды феодосийцы могли прочесть на стенах трогательное воззвание: «Товарищи! Анархия в опасности: спасайте анархию!» Но на следующий же день на тех же местах висело уже мирное объявление: «Революционные танцклассы для пролетариата. Со спиртными напитками». <...>
   Среди тех, чью руку хотелось удержать тогда, выделялись два типа, которые оба уже отошли теперь в историческое прошлое: это тип красногвардейца и тип матроса. Личины их я зарисовал позже, уже в 19-м году, при втором нашествии большевиков, но наблюдены и задуманы они были тою весной.
   И вот, несмотря на все отчаяние и ужас, которыми были проникнуты те месяцы, в душе продолжала жить вера в будущее России, в ее предназначенность.
   Память невольно искала аналогий судьбам России в истории падений и разрушений других империй. <...>
   В Русской революции прежде всего поражает ее нелепость. Социальная революция, претендующая на всемирное значение, разражается прежде всего и с наибольшей силой в той стране, где нет никаких причин для ее возникновения: в стране, где нет ни капитализма, ни рабочего класса. Потому что нельзя же считать капиталистической страну, занимающую одну шестую всей суши земного шара, торговый оборот которой мог бы свободно уместиться, даже в годы расцвета ее промышленности, в кармане любого американского мильярдера.
   Рабочий же класс, если он у нас и существовал в зачатом состоянии, то с началом революции он перестал существовать совершенно, так как всякая фабричная промышленность у нас прекратилась.
   Точно так же и земельного вопроса не может существовать в стране, которая обладает самым редким населением на земном шаре и самой обширной земельной территорией. Совершенно ясно, что тут дело идет вовсе не о переделе земель, а о нормальной колонизации Великой русской и Великой сибирской низменности, колонизации, которая идет уже в течение тысячелетий, которой исчерпывается вся русская история и которую нельзя разрешить одним росчерком пера и указом о конфискации помещичьих земель. С другой же стороны, дело идет о переведении сельского хозяйства на более высокую и интенсивную ступень культуры, что тоже неразрешимо революционным путем.
   В России нет ни аграрного вопроса, ни буржуазии, ни пролетариата в точном смысле этих понятий. Между тем именно у нас борьба между этими несуществующими величинами достигает высшей степени напряженности и ожесточения. На наших глазах совершается великий исторический абсурд. Но... Credo quia absurdum! В этом абсурде мы находим указание на провиденциальные пути России. <...>
   С Россией произошло то же, что происходило с католическими святыми, которые переживали крестные муки Христа с такою полнотой веры, что сами удостаивались получить знаки распятия на руках и на ногах. Россия в лице своей революционной интеллигенции с такой полнотой религиозного чувства созерцала социальные язвы и будущую революцию Европы, что сама, не будучи распята, приняла своею плотью стигмы социальной революции. Русская революция – это исключительно нервно-религиозное заболевание.
   Мы вправе рассматривать совершающуюся революцию как одно из глубочайших указаний о судьбе России и об ее всемирном служении. <...>
   Россия с изумительной приспособляемостью вынашивает в себе смертельные эссенции ядов, бактерий и молний. Союзники поступают благоразумно, когда остерегаются вмешиваться во внутренние дела России и не хотят принимать активного участия в нашей гражданской войне. Англичане тысячу раз правы, когда, боясь прикоснуться к нам, протягивают нам пищу и припасы на конце шеста, как прокаженным. Я был в прошлом году в Одессе, когда французы, неосторожно прикоснувшись к больному органу, немедленно почувствовали признаки заразы в своем теле и принуждены были позорно бежать, нарушая все свои обещания, кидая снаряды, танки, амуницию, припасы, и потом долго лечились, выжигая и вырезая зараженные места. <...>
   Русская жизнь и государственность сплавлены из непримиримых противоречий: с одной стороны, безграничная, анархическая свобода личности и духа, выражающаяся во всем строе ее совести, мысли и жизни; с другой же – необходимость в крепком железном обруче, который мог бы сдержать весь сложный конгломерат земель, племен, царств, захваченных географическим распространением империи. С одной стороны – Толстой, Кропоткин, Бакунин, с другой – Грозный, Петр, Аракчеев.
   Ни от того, ни от другого Россия не должна и не может отказаться. Анархическая свобода совести ей необходима для разрешения тех социально-моральных задач, без ответа на которые погибнет вся европейская культура; империя же ей необходима и как щит, прикрывающий Европу от азиатской угрозы, и как крепкие огнеупорные стены тигля, в котором происходят взрывчатые реакции ее совести, обладающие страшной разрушительной силой. <...>
   Внутреннее сродство теперешнего большевизма с революционным русским самодержавием разительно. Так же как Петр, они мечтают перебросить Россию через несколько веков вперед, так же как Петр, они хотят создать ей новую душу хирургическим путем, так же как Петр, цивилизуют ее казнями и пытками: между Преображенским приказом и Тайной канцелярией и Чрезвычайной комиссией нет никакой существенной разницы. Отбросив революционную терминологию и официальные лозунги, уже ставшие такими же стертыми и пустыми, как «самодержавие, православие и народность» недавнего прошлого, по одним фактам и мероприятиям мы не сможем дать себе отчета, в каком веке и при каком режиме мы живем. Это сходство говорит не только о государственной гибкости советской власти, но и о неизбежности государственных путей России, о том ужасе, который представляет собою русская история во все века. Сквозь дыбу и застенки, сквозь молодецкую работу заплечных мастеров, сквозь хирургические опыты гениальных операторов выносили мы свою веру в конечное преображение земного царства в церковь, во взыскуемый Град Божий, в наш сказочный Китеж – в Град Невидимый, скрытый от татар, выявленный в озерных отражениях.
   Воистину вся Русь – это Неопалимая купина, горящая и несгорающая сквозь все века своей мученической истории.
   Пламя, в котором мы горим сейчас, – это пламя гражданской войны. Кто они – эти беспощадно борющиеся враги? Пролетарии и буржуи? Но мы знаем, что это только маскарадные псевдонимы, под которыми ничего не скрывается. Каковы же их подлинные имена? Что разделило их?.. Молитва поэта во время гражданской войны может быть только за тех и за других: когда дети единой матери убивают друг друга, надо быть с матерью, а не с одним из братьев. <...>
   Несмотря на мои заявления об аполитичности моих стихотворений и моего подхода к современности, я не сомневаюсь, что у моих слушателей возникнет любопытствующий вопрос: «А все-таки... А все-таки чего же хочется самому поэту: социализма, монархии, республики?» И я уверен, что люди добровольческой ориентации уже решили в душе, что я скрытый большевик, так как говорю о государственном строительстве в советской России и предполагаю ее завоевательные успехи, а люди, социалистически настроенные, – что я монархист, так как предсказываю возвращение России к самодержавию. Но я действительно ни то, ни другое. Даже не социал-монархист. Мой единственный идеал – это Град Божий. Но он находится не только за гранью политики и социологии, но даже за гранью времен. Путь к нему – вся крестная, страстная история человечества.
   Я не могу иметь политических идеалов потому, что они всегда стремятся к наивозможному земному благополучию и комфорту. Я же могу желать своему народу только пути правильного и прямого, точно соответствующего его исторической, всечеловеческой миссии. И заранее знаю, что этот путь – путь страдания и мученичества. Что мне до того, будет ли он вести через монархию, социалистический строй или через капитализм, – все это только различные виды пламени, проходя через которые перегорает и очищается человеческий дух. Я равно приветствую и революцию, и реакцию, и коммунизм, и самодержавие, так же как епископ Труасский святой Лу приветствовал Атиллу: «Да будет благословен твой приход, Бич Бога, которому я служу, и не мне останавливать тебя!» Поэтому я могу быть только глубоко благодарен судьбе, которая удостоила меня жить, мыслить и писать в эти страшные времена, нами переживаемые. А над моей размыканной и окровавленной родиной я могу произнести только одну молитву: это «Заклятье о Русской земле».
   «Мыслил и писал в эти страшные времена» и другой гений русской поэзии – Александр Блок, произнося свое «заклятье о Русской земле» в поэме «Двенадцать», написанной в январе 1918 года (по мнению С. Н. Булгакова, «вещь пронзительная, кажется, единственно значительная из того, что появилось в области поэзии за революцию»). Что хотел он сказать финалом своей поэмы – остается до сих пор загадкой:

     ...Вдаль идут державным шагом...
     – Кто еще там? Выходи!
     Это – ветер с красным флагом
     Разыгрался впереди...
     
     Впереди – сугроб холодный,
     – Кто в сугробе? выходи!..
     Только нищий пес голодный
     Ковыляет позади...
     
     – Отвяжись ты, шелудивый,
     Я штыком пощекочу!
     Старый мир, как пес паршивый,
     Провались – поколочу!
     
     ...Скалит зубы – волк голодный —
     Хвост поджал – не отстает —
     Пес холодный – пес безродный...
     – Эй, откликнись, кто идет?
     
     ...Так идут державным шагом,
     Позади – голодный пес,
     Впереди – с кровавым флагом,
     И за вьюгой невидим,
     И от пули невредим,
     Нежной поступью надвьюжной,
     Снежной россыпью жемчужной,
     В белом венчике из роз —
     Впереди – Исус Христос.



   «В коммуне остановка»: комсомол и пионерия, 1918–1922 годы
   Алексей Ахманов, Иван Коцюруба, Владимир Зорин

   Молодежные организации политического толка стали возникать в России после Февральской революции, а после октября 1917 года это движение приобрело немалый размах. Чтобы объединить разрозненные организации в малых и крупных городах и на селе, в 1918 году был создан Российский коммунистический союз молодежи – РКСМ, впоследствии – Всесоюзный ленинский, коротко ВЛКСМ, иначе комсомол.
   «Молодой коммунист», если воспользоваться пропагандистским штампом тех лет, из Петрограда А. Ахманов вспоминал:

   Организационное бюро находилось в помещении Московского комитета союза молодежи. Это было какое-то огромное школьное здание, с длинными коридорами. <...>
   В разговорах окружающих товарищей часто упоминались две фамилии: Цетлин и Шацкин. С этими двумя товарищами нам вскоре прошлось встретиться тут же, в организационном бюро. Тов. Цетлин или Шацкин, как нам сказали, переговорит с нами о съезде и о нашей местной работе.
   Смуглый, с черной копной волос на голове, невысокого роста, в косоворотке, Ефим Цетлин производил впечатление простецкого парня. Глядя прямо в лицо собеседнику светлыми, лучистыми, одобряющими глазами, он слушал внимательно. Ефим сразу стал нам близок, как старый и надежный друг. Лазарь Шацкин во время нашей беседы с Ефимом был занят другими товарищами. В блестящей кожаной куртке нараспашку, широкоплечий и довольно высокий, с открытым большим лбом и блестящими глазами, Лазарь напоминал собою капитана, отдающего команды резким и звонким голосом. Он казался властным юношей, верящим в свои молодые силы и непоколебимым в своих решениях. Никогда нельзя было даже предположить, что этому стройному юноше всего лишь 16 лет. <...>
   29 октября 1918 года, при сером осеннем свете, тщетно соперничавшем с электрическими снопами большой люстры залы «дома съездов», Ефим Цетлин от имени организационного бюро объявил 1 Всероссийский съезд организаций рабочей и крестьянской молодежи открытым.
   Этот час был поистине незабываемым. В те дни вся страна особенно переживала революционный подъем. Через юнкерские кордоны и колючие проволочные заграждения проникали в Советскую Россию предвестья близкой революции в Германии. Это было началом того периода, когда считали потерянным каждый день, не приносящий вести о революции в каком-либо капиталистическом государстве. Все наши чувства были остро настроены на интернациональный лад. Высказанная во вступительной речи Цетлина уверенность в том, что за нашим съездом последует международный съезд молодежи, вызвала бурю восторженных аплодисментов. <...>
   Съезд начал свою деловую часть смотром сил местных союзов. Доклады с мест выявили самую пеструю картину разнообразной деятельности организаций молодежи. Характер союзной работы оказался всеобъемлющим: от героической борьбы на фронте и в подполье у белых – до устройства танцевальных курсов. Питер, Москва, Урал, Украина, промышленные и прифронтовые города отдавали свои лучшие силы фронту. Если Воронежский союз мог похвастаться созданием лучшей в городе спортивной организации, то представители Глухова, Московской губ., порадовали нас организацией бесплатной столовой для детей бедных семей. Если одни делегаты настаивали на культурно-просветительной работе, то другие признавали главным образом политико-воспитательную деятельность. <...>
   На съезде группа товарищей высказывалась против предложения назвать союз коммунистическим. Наиболее ярким идеологом этой группы «справа» был воронежский делегат Петкевич. Высокопарными фразами, в роде того, что «знамя коммунизма каждый из нас должен носить в сердце», он возражал против названия «коммунистический союз», которое отпугнет-де от союза малосознательные, в особенности крестьянские массы молодежи. Он говорил:
   – Если мы примем название «коммунистический союз», то наша танцевальная секция, при помощи которой мы пытаемся привлечь новых членов, потеряет свой агитационный смысл.
   – Коммунисты сражаются, а не танцуют! – ответил ему с достоинством питерский делегат В. Петропавловский, впоследствии геройски погибший на фронте. <...>
   При голосовании вопроса о названии союза подавляющим большинством съезд постановил назвать союз Российским коммунистическим союзом молодежи. Таким образом был основан комсомол. <...>
   Президиуму оставалось выполнить поручение съезда – посетить тов. Ленина и рассказать ему об организации и задачах комсомола, о том, что родился младший брат славной большевистской коммунистической партии. <...>
   В Кремле нас долго водили по длинным коридорам, пока мы не добрались до комнаты, у дверей которой стоял караульный. Это была приемная комната перед кабинетом Ленина. Нас впустили, попросив обождать несколько минут.
   Ильич поднялся нам навстречу, выйдя из-за своего письменного стола, непринужденно протягивая каждому из нас руку. С каким-то особенным чувством пожал я руку Ильича, опасаясь в то же время причинить ему хоть малейшую боль, думая о недавно перенесенной им тяжелой ране.
   Пока в волнении переминались наши «вожаки», которые должны были начать разговор с Ильичом о цели нашего посещения, Ленин стал сам задавать нам вопросы. Не помню кто – Цетлин или Шацкин – сказал ему о том, что съезд постановил назвать наш союз коммунистическим. Ленин со своей хитрой и обаятельной улыбкой в ответ на это заметил: «Не в названии дело». <...>
   К концу беседы с нами, длившейся около 10–15 минут, Ленин предложил нам пользоваться в любое время его помощью и его библиотекой, в которой мы сможем найти, как он сказал, книги и, главное, журналы юношеского революционного движения на Западе, в особенности издания швейцарского и германского союза молодежи.
   Затем Ильич присел за свой письменный стол и на отрывном листочке из блокнота черкнул несколько слов тов. Свердлову с просьбой оказать нам «наивозможное» материальное содействие из средств партии. Эта записочка Ленина принесла нашему Центральному комитету десять тысяч рублей, которые были на первых порах достаточной суммой для союза.
   Мы простились с Ильичом так же просто, задушевно, ободренные им, чувствуя, что комсомол встретил в нем чуткого друга и надежного опытного советчика.

   Принимали в комсомол далеко не каждого, как свидетельствует очерк корреспондента журнала «Смена» И. Коцюрубы.

   Жмеринка... В клубе им. Томского собрание коммунистической молодежи. Секретарь райкома оглашает список товарищей, желающих вступить в комсомол.
   В зале шум и движение. Наспех пишутся новые коллективные заявления. Сцена быстро заполняется кандидатами.
   Засаленные куртки, закопченные полушубки, серые свитки... А среди них – выделяется синее манто с серьгами, черная шляпка и бобровый воротничок... Начинается персональный опрос.
   – Тов. Гуляева, – вызывает председатель.
   Выступает 15-тилетняя девушка. Была в «Спартаке» (пионерская организация – Ред.); это видно из ее спокойных и уверенных движений и ясного взгляда, в которых написана вера в силы, в молодой, могучий коллектив. <...>
   – «Дочь рабочего-слесаря депо – коммуниста, посещает собрания ячейки клуба...
   Поручили работу – исполняет».
   – Есть возражения? Кто за?
   Лес рук.
   Приняли кандидатом.
   – Стасевич.
   Худенькое бледное лицо. Взгляд – игла острая, пронизывающая. Голос твердый и уверенный, как сталь. <...>
   – «Портной... работает у хозяев, член профсоюза, отец – рабочий...»
   – Сколько лет?
   – Шестнадцать.
   – Ваш производственный стаж?
   – Три года.
   В зале шум одобрения.
   – А что, если за комсомол вас выгонят с работы?
   – Перейду на свое иждивение, – твердо заявляет игольный взгляд.
   Сзади неуверенно выглядывают шляпки, завитые прически...
   Ведь принимается-то «рабочая молодежь от станка».
   Вот подвигается к столу полушубок и большая папаха.
   – Рабочий?
   – Не-е-ет... Учащийся...
   Опять шум.
   – Больше организованности, – призывает председатель.
   Да тут она и есть, организованность эта. Небось, не легко проходят...
   А у стола продолжают следовать полушубки, свитки, куртки и т. д. и т. д.
   – Курузяк.
   – Четыре года работаю в пекарне, член профсоюза...
   – А отец?
   – Крестьянин.
   – Земли сколько?
   – Меньше полдесятины на 7 душ.
   Прием подходит к концу.
   Перебрали основательно: из 43 приняли всего 13. Зато все как на подбор...
   Вот они стоят все спокойные, уверенные в себе, как у станка.
   Взгляд – резец, твердый, режущий, уверенный. И у каждого в глазах загорается новый день комсомолиады.
   Если комсомол считался ближайшим резервом партии, то ближайшим резервом комсомола была пионерская организация, созданная в мае 1922 года. Первоначально она носила имя Спартака, а в 1924 году ей было присвоено имя В. И. Ленина.
   В «Песне пионеров Советского Союза» (автор Сергей Михалков) пелось:

     Мы юные ленинцы! Нас миллионы
     Веселых и дружных ребят!
     Слова золотые на наших знаменах
     Заветным призывом звучат.
     
     Готовься в дорогу на долгие годы,
     Бери с коммунистов пример,
     Работай, учись и живи для народа,
     Советской страны пионер!

   Публицист В. Зорин писал о занятиях пионеров:

   Сейчас мы не имеем ни одной губернии в СССР, где бы не было ребят в красных галстуках, где бы не раздавалась дробь пионерских барабанов, не звенела бы бодрая пионерская песнь. Даже на далекой Камчатке за несколько сотен верст от железной дороги мы имеем отряды юных пионеров, которые работают, готовят смену комсомолу. Однако все еще мы имеем в городе на каждые 100 детей только 15 пионеров, а в деревне только 2 пионеров.
   Организация юных пионеров для детей это то же, что комсомол для молодежи. Это не учреждение, как школа, детдом – для детей, это боевая политическая организация самих детей под руководством комсомола и партии.
   Вот почему отряды юных пионеров организуются по фабрикам и заводам – в городе, по избам-читальням при ячейках комсомола в деревне, то есть там, где бьет ключом политическая жизнь, где ребята могут приложить свои детские силы в великой строительной работе трудящихся.
   Отсюда вытекает вся сущность работы юных пионеров.
   Эта работа делится на 2 большие области: внутреннюю работу в клубе пионеров и внешнюю работу вокруг своего предприятия, в семье, на улице и в школе. <...>
   «Все наши звенья поставлены на общественную работу, – пишут пионеры одного из отрядов. – Одно наше звено “Красный Текстильщик” изучает свое производство и вместе с этим ведет работу в красном уголке на фабрике. Ребята выпускают ежедневно газету с важнейшими известиями, помогают рабочему клубу в технической работе в уголке, в обеденный перерыв иногда устраивают живую газету. Другое звено поставлено на работу в нашем доме-коммуне. Ребята два раза в неделю собирают всех неорганизованных ребят, играют с ними, проводят беседы, поют песни. Недавно наши ребята наладили паяльную мастерскую и стали починять посуду всем хозяйкам в доме-коммуне». <...>
   Пионеры в семье часто терпят всякие гонения, но мало-помалу, исподволь, своей незаметной работой ведут медленный подкоп под самую консервативную твердыню всех гнусностей старого режима. Так, например, один пионер вынужден был залезть под кровать, чтобы избежать окропления «святой водой» под Пасху. Несмотря ни на какие угрозы родителей, он не вылез до тех пор, пока поп не ушел из квартиры. Однако во многих семьях уже в квартире пионера заметны проблески нового революционного духа. Так, рядом или вместо Николая Угодника в углу устроен пионерский уголок с революционными лозунгами, портретом Ильича, пионерскими законами и обычаями.
   Сплошь и рядом увидишь пионера, который учит грамоте свою неграмотную мать, играет с младшими ребятами, втягивает родных в рабочий клуб, на лекцию, вечер, на демонстрацию. <...>
   Не оставляют без своего внимания пионеры и детей на улице, и здесь они организуют этих безнадзорных и беспризорных ребят, втягивают их на детские пионерские площадки, работают с ними во дворах, втягивают путем индивидуальной обработки в пионерорганизацию. <...>
   Всей работой в отряде заправляет вожатый. От того, какого парня или девушку выделит ячейка на работу в отряде, будет зависеть и то, как этот отряд будет работать. Между тем с этим делом не все благополучно... Вот почему сейчас комсомол основное внимание уделяет подготовке новых работников, помощи старым. Вот почему вся рабочая молодежь должна подойти ближе к своим младшим братьям в красных галстуках, помочь им встать на ноги, поставить их в ряды борцов за коммунизм, к чему они сами так страстно стремятся.

   В 1923–1924 годах в стране стали возникать «низовые», младшие дружины – октябрята. Термин возник в связи с тем, что поначалу в эти группы принимали детей – ровесников октябрьской революции.


   Гражданская война: начало, 1918–1919 годы
   Антон Деникин, Семен Буденный

   Подписанием Брестского мира война для России не закончилась. Бывшие союзники (страны Антанты) расценили Брестское соглашение как предательство общих интересов и высадили на севере и востоке Советского государства свои экспедиционные корпуса, которые поддержала значительная часть населения. Покончив с войной «империалистической», страна оказалась втянута в войну гражданскую.
   Второго сентября 1918 года был опубликован указ ВЦИК «О превращении Советской республики в военный лагерь»: «Советская республика превращается в военный лагерь. Во главе всех фронтов и всех военных учреждений Республики ставится Революционный военный совет с одним главнокомандующим. Все силы и средства Социалистической республики ставятся в распоряжение священного дела вооруженной борьбы против насильников. Все граждане, независимо от занятий и возраста, должны беспрекословно выполнять те обязанности по обороне страны, какие будут на них возложены Советской властью». Населению «вменялось в обязанность оказывать всемерное содействие» образованной в январе того же года Рабочей и Крестьянской Красной Армии – РККА.
   Издание декрета было вызвано сложившейся обстановкой – в Архангельске и Мурманске высадился английский десант, который поддерживали местные противники большевиков; на Транссибирской магистрали восстал Чехословацкий корпус (пленные чехи и словаки, которых еще царское правительство собиралось отправить на Западный фронт – воевать с немцами); в Сибири Народная армия под командованием В. О. Каппеля овладела обширной территорией и захватила в Казани часть золотого запаса Российской империи; во Владивостоке высаживались американцы и японцы, а сибирские казаки заняли Читу, Благовещенск и Хабаровск. В итоге к началу сентября 1918 года Советскую власть ликвидировали на территории от Урала до побережья Охотского моря.
   На юге казацкое восстание привело к освобождению от большевиков Донской области, где начали формироваться Донская армия и Добровольческая армия. Одним из командиров Добрармии был генерал-лейтенант А. И. Деникин, оставивший воспоминания о том, как начиналось белое движение.

   Донская политика лишила зарождающуюся армию... весьма существенного организационного фактора... Кто знает офицерскую психологию, тому понятно значение приказа. Генералы Алексеев и Корнилов при других условиях могли бы отдать приказ о сборе на Дону всех офицеров русской армии. Такой приказ был бы юридически оспорим, но морально обязателен для огромного большинства офицерства, послужив побуждающим началом для многих слабых духом. Вместо этого распространялись анонимные воззвания и «проспекты» Добровольческой армии. Правда, во второй половине декабря в печати, выходившей на территории советской России, появились довольно точные сведения об армии и ее вождях. Но не было властного приказа, и ослабевшее нравственно офицерство шло уже на сделки с собственной совестью. Пробирались в армию сотни, а десятки тысяч, в силу многообразных обстоятельств, в том числе главным образом тяжелого семейного положения и слабости характера, выжидали, переходили к мирным занятиям, преображались в штатских людей или шли покорно на перепись к большевистским комиссарам, на пытку в чрезвычайке, позднее на службу в Красную армию. Часть офицерства оставалась еще на фронте, где офицерское звание было упразднено и где Крыленко доканчивал «демократизацию», проходившую, по словам его доклада Совету народных комиссаров, «безболезненно, если не считать того, что в целом ряде частей стрелялись офицеры, которых назначали на должность кашеваров»... Другая часть распылялась. Важнейшие центры – Петроград, Москва, Киев, Одесса, Минеральные воды, Владикавказ, Тифлис – были забиты офицерами. Пути на Дон были, конечно, очень затруднены, но твердую волю настоящего русского офицера не остановили бы никакие кордоны. Невозможность производства мобилизации даже на Дону привела к таким поразительным результатам: напор большевиков сдерживали несколько сот офицеров и детей – юнкеров, гимназистов, кадет, а панели и кафе Ростова и Новочеркасска были полны молодыми здоровыми офицерами, не поступавшими в армию. После взятия Ростова большевиками советский комендант Калюжный жаловался в совете рабочих депутатов на страшное обременение работой: тысячи офицеров являлись к нему в управление с заявлениями, «что они не были в Добровольческой армии»... Также было и в Новочеркасске. Донское офицерство, насчитывающее несколько тысяч, до самого падения Новочеркасска уклонилось вовсе от борьбы: в донские партизанские отряды поступали десятки, в Добровольческую армию единицы, а все остальные, связанные кровно, имущественно, земельно с войском, не решались пойти против ясно выраженного настроения и желаний казачества. <...>
   Цели, преследуемые Добровольческой армией, впервые были обнародованы в воззвании, исходившем из штаба, 27 декабря.<...>
   В силу создавшихся условий комплектования, армия в самом зародыше своем таила глубокий органический недостаток, приобретая характер классовый. Нет нужды, что руководители ее вышли из народа, что офицерство в массе своей было демократично, что все движение было чуждо социальных элементов борьбы, что официальный символ веры армии носил все признаки государственности, демократичности и доброжелательства к местным областным образованиям... Печать классового отбора легла на армию прочно и давала повод недоброжелателям возбуждать против нее в народной массе недоверие и опасения и противополагать ее цели народным интересам.
   Было ясно, что при таких условиях Добровольческая армия выполнить своей задачи в общероссийском масштабе не может. Но оставалась надежда, что она в состоянии будет сдержать напор неорганизованного пока еще большевизма и тем даст время окрепнуть здоровой общественности и народному самосознанию, что ее крепкое ядро со временем соединит вокруг себя пока еще инертные или даже враждебные народные силы.
   Лично для меня было и осталось непререкаемым одно весьма важное положение, вытекавшее из психологии октябрьского переворота: если бы в этот трагический момент нашей истории не нашлось среди русского народа людей, готовых восстать против безумия и преступления большевистской власти и принести свою кровь и жизнь за разрушаемую родину, – это был бы не народ, а навоз для удобрения беспредельных полей старого континента, обреченных на колонизацию пришельцев с Запада и Востока.
   К счастью, мы принадлежим к замученному, но великому русскому народу.
   Формирование армии вначале носило поневоле случайный характер, определяясь зачастую индивидуальными особенностями тех лиц, которые брались за это дело... Все эти полки, батальоны, дивизионы были по существу только кадрами, и общая боевая численность всей армии вряд ли превосходила 3–4 тысячи человек, временами, в период тяжелых ростовских боев, падая до совершенно ничтожных размеров. Армия обеспеченной базы не получила. Приходилось одновременно и формироваться, и драться, неся большие потери и иногда разрушая только что сколоченную с большими усилиями часть.
   Около штаба кружились авантюристы, предлагавшие формировать партизанские отряды. Генерал Корнилов слишком доверчиво относился к подобным людям и зачастую, получив деньги и оружие, они или исчезали, или отвлекали из рядов армии в тыл элементы послабее нравственно, или составляли шайки мародеров. Особенную известность получил отряд сотника Грекова – «Белого дьявола» – как он сам себя именовал, который в течение двух, трех недель разбойничал в окрестностях Ростова, пока, наконец, отряд не расформировали. Сам Греков где-то скрывался и только осенью 1918 года был обнаружен в Херсоне или Николаеве, где вновь по поручению городского самоуправления собрал отряд, прикрываясь добровольческим именем. Позднее был пойман в Крыму и послан на Дон в руки правосудия. Какой-то туземец вербовал персов, набирая их, как оказалось, среди подонков ростовских ночлежных домов... Все эти импровизации вносили расстройство в организацию армии и придавали несвойственный ей скверный налет. К счастью, вскоре этому был положен предел. Назревала мистификация и в более широком масштабе: из Екатеринодара приехал некто – Девлет хан Гирей, с предложением «поднять черкесский народ», для чего потребовался аванс в 750 тысяч рублей и до 9 тысяч ружей. Только пустая армейская казна остановила этот странный опыт, так неудачно повторенный впоследствии.
   Армия пополнялась на добровольческих началах, причем каждый доброволец давал подписку прослужить четыре месяца и обещал беспрекословное повиновение командованию. Состояние казны давало возможность оплачивать добровольцев до крайности нищенскими окладами... В офицерских батальонах, отчасти и батареях, офицеры несли службу рядовых, в условиях крайней материальной необеспеченности. В донских войсковых складах хранились огромные запасы, но мы не могли получить оттуда ничего иначе, как путем кражи или подкупа. И войска испытывали острую нужду решительно во всем: не хватало вооружения и боевых припасов, не было обоза, кухонь, теплых вещей, сапог... И не было достаточно денег, чтобы удовлетворить казачьи комитеты, распродававшие на сторону все, до совести включительно. <...>
   Сколько мужества, терпения и веры в свое дело должны были иметь те «безумцы», которые шли в армию, невзирая на все тяжкие условия ее зарождения и существования!
   Отличительным знаком новой армии был нашиваемый на рукав угол из лент национальных цветов.
   Я был назначен начальником «Добровольческой дивизии», в состав которой входили все наши формирования, так что в сущности возникало двоевластие, устраненное впоследствии, в начале февраля. Хозяйственных функций у меня не было никаких...
   Добровольческая армия чтит память многих первых своих командиров: Неженцев – влюбленный в Корнилова и в его идею до самопожертвования, пронесший ее нерушимо сквозь тысячи преград, бесстрашный, живший полком и для полка и сраженный пулей в минуту вдохновенного порыва, увлекая поколебавшиеся ряды корниловцев в атаку... Миончинский – этот виртуоз артиллерийского боя, живший, горевший и священнодействовавший в музыке смертоносного огня... Тимановский – весь израненный – в Кубанских походах ходивший в атаку также спокойно, с величайшим презрением к смерти, как и в дни Луцкого прорыва в рядах «железной дивизии»... «Наш» Марков... И много других, уже павших или уцелевших, которые с первых дней армии добросовестно и бескорыстно отдали ей свои силы и жизнь. <...>
   Много уже написано, еще больше напишут о духовном облике Добровольческой армии. Те, кто видел в ней осиянный страданием и мученичеством подвиг – правы. И те, кто видел грязь, пятнавшую чистое знамя, во многих случаях искренни. Весь вопрос в правильном синтезе ряда сложных явлений в жизни армии – явлений, рожденных войной и революцией. Так, каждый в отдельности офицер, выведенный в купринском «Поединке», – живой человек, но такого собрания офицеров такого полка в русской армии не было.
   В нашу своеобразную Запорожскую сечь шли все, кто действительно сочувствовал идее борьбы и был в состоянии вынести ее тяготы. Шли и хорошие, и плохие. Но четыре года войны и кошмар революции не прошли бесследно. Они обнажили людей от внешних культурных покровов и довели до высокого напряжения все их сильные и все их низменные стороны. Было бы лицемерием со стороны общества, испытавшего небывалое моральное падение, требовать от добровольцев аскетизма и высших добродетелей. Был подвиг, была и грязь. Героизм и жестокость. Сострадание и ненависть. Социальная терпимость и инстинкт классовой розни. Первые явления возносили, со вторыми боролись. Но вторые не были отнюдь преобладающими: история отметит тот важный для познания русской народной души факт, как на почве кровавых извращений революции, обывательской тины и интеллигентского маразма могло вырасти такое положительное явление, как добровольчество, при всех его теневых сторонах сохранившее героический образ и национальную идею.
   Добровольцы были чужды политики, верны идее спасения страны, храбры в боях и преданы Корнилову. Впереди их ждало увечье, скитание, многих – смерть; победа представлялась тогда в далеком будущем. Они дрались на подступах к Ростову, зная, что сотни тысяч казаков и ростовской буржуазии за их спиною живут легко и привольно. Они были оборванцы, мерзли и голодали, видя, как беснуется и веселится богатейший Ростов, финансовая знать которого с большим трудом «пожертвовала» на армию два миллиона рублей, растворившихся быстро в бездонной ее нужде. Они встречали в обществе равнодушие, в народе вражду, в резолюциях революционных учреждений и социалистической печати злобу, клевету и поношение. Одиночные добровольцы, случайно попадавшие в Темерник – рабочие кварталы Ростова, – часто не возвращались... Гражданская война довершила тот психологический процесс, который только наметила война на фронте.
   Вскоре стало известным, что большевики убивают всех добровольцев, захваченных ими, предавая перед этим бесчеловечным мучениям. Сомнений в этом не было. Не раз на местах, переходивших из рук в руки, добровольцы находили изуродованные трупы своих соратников, слышали леденящую душу повесть свидетелей этих убийств, спасшихся чудом из рук большевиков. Помню, какою жутью повеяло на меня, когда первый раз привезли восемь замученных добровольцев из Батайска – изрубленных, исколотых, с обезображенными лицами, в которых подавленные горем близкие едва могли различить родные черты... Поздно вечером где-то далеко на заднем дворе товарной станции, среди массы составов я нашел вагон с трупами, загнанный туда по распоряжению ростовских властей, «чтобы не вызвать эксцессов». И когда при тусклом мерцании восковых свечек священник, робко озираясь, возглашал «вечную память убиенным», сердце сжималось от боли, и не было прощения мучителям. <...>
   Среди кровавого тумана калечились души молодых жизнерадостных и чистых сердцем юношей. Однажды в Ростове, в Парамоновском доме, до слуха моего долетел веселый разговор. Рассказывал о чем-то молодой подпоручик, почти мальчик, 17 лет. Я поинтересовался, в чем дело. Оказывается, шел он по улице, как обычно, с винтовкой через плечо. Наткнулся на облаву, устроенную милиционерами на бандитов, принял участие и одного бандита убил выстрелом.
   – Вскинул ружье, бац – прямо в глаз, так и свалился, не пикнув!
   И он сопровождал рассказ веселым смехом. Я обрушился на него:
   – Стыдитесь вы! Неужели вы не понимаете всего цинизма вашего смеха? Если судьба привела убить человека, так разве можно этому радоваться?
   По мере того как я говорил, лицо у подпоручика сводило сильной судорогой, глаза наполнились слезами, и он опустился беспомощно на стул. Мне рассказали потом его историю. Большевики убили его отца, дряхлого отставного генерала, мать, сестру и мужа сестры – полного инвалида последней войны. Сам подпоручик, будучи юнкером, принимал участие в октябрьские дни в боях на улицах Петрограда, был схвачен, жестоко избит, получил сильные повреждения черепа и с трудом спасся.
   И много было таких людей, исковерканных, изломанных жизнью, потерявших близких или оставивших семью без куска хлеба там, где-то далеко – на произвол будущего красного безумия. Не они создавали основной облик армии, но их психология должна быть учтена теми, в особенности, кто на крестном пути добровольцев склонен видеть только мрачные тени.
   Большевики с самого начала определили характер гражданской войны:
   Истребление.
   Советская опричнина убивала и мучила всех не столько в силу звериного ожесточения, непосредственно появлявшегося во время боя, сколько под влиянием направляющей сверху руки, возводившей террор в систему и видевшей в нем единственное средство сохранить свое существование и власть над страной. Террор у них не прятался стыдливо за «стихию», «народный гнев» и прочие безответственные элементы психологии масс – он шествовал нагло и беззастенчиво. Представитель красных войск Сиверса, наступавших на Ростов, Волынский, явившись на третий день после взятия города в совет рабочих депутатов, не оправдывался, когда из меньшевистского лагеря послышалось слово – «убийцы». Он сказал:
   – Каких бы жертв это ни стоило нам, мы совершим свое дело, и каждый, с оружием в руках восставший против советской власти, не будет оставлен в живых. Нас обвиняют в жестокости, и эти обвинения справедливы. Но обвиняющие забывают, что гражданская война – война особая. В битвах народов сражаются люди – братья, одураченные господствующими классами; в гражданской же войне идет бой между подлинными врагами. Вот почему эта война не знает пощады, и мы беспощадны.
   Выбора в средствах противодействия при такой системе ведения войны не было. В той обстановке, в которой действовала Добровольческая армия, находившаяся почти всегда в тактическом окружении – без своей территории, без тыла, без баз, представлялись только два выхода: отпускать на волю захваченных большевиков или «не брать пленных». Я читал где-то, что приказ в последнем духе отдал Корнилов. Это не верно: без всяких приказов жизнь приводила во многих случаях к тому ужасному способу войны «на истребление», который до известной степени напомнил мрачные страницы русской пугачевщины и французской Вандеи. <...> Когда во время боев у Ростова от поезда оторвалось несколько вагонов с ранеными добровольцами и сестрами милосердия и покатилось под откос в сторону большевистской позиции, многие из них, в припадке безумного отчаяния, кончали самоубийством. Они знали, что ждет их. Корнилов же приказывал ставить караулы к захваченным большевистским лазаретам. Милосердие к раненым – вот все, что мог внушать он в ту грозную пору. Только много времени спустя, когда советское правительство, кроме своей прежней опричнины, привлекло к борьбе путем насильственной мобилизации подлинный народ, организовав Красную армию, когда Добровольческая армия стала приобретать формы государственного учреждения с известной территорией и гражданской властью, удалось помалу установить более гуманные и человечные обычаи, поскольку это, вообще, возможно в развращенной атмосфере гражданской войны.
   Она калечила жестоко не только тело, но и душу.

   Добрармии сопутствовал известный успех, и был даже отдан приказ о наступлении на Москву. Удалось взять Воронеж и Орел, правительственные учреждения в Москве готовились к эвакуации в Вологду. Однако в середине октября 1919 года Красная Армия перешла в контрнаступление, в котором заметную роль сыграл Конный корпус под командованием С. М. Буденного. «Первый красный командир», как пелось в советской песне, вспоминал о походе корпуса:

   Уже бои в районе Хомутовской и Камышевахи и под Великокняжеской показали нам, что Добровольческая армия Деникина закончила свое формирование и перешла в наступление.
   Деникин особенно форсировал наступление своей армии против 8-й и 9-й Красных армий, в тылах которых действовали мятежники. Он бросил против них конные корпуса генералов Шкуро и Науменко, пехотные корпуса генералов Май-Маевского, Кутепова и Слащева, а также ряд отдельных пехотных дивизий.
   Положение 8-й и 9-й Красных армий стало чрезвычайно тяжелым. С фронта наступали хорошо вооруженные части деникинцев, а в тылу действовали донские мятежники. <...>
   15 мая Конный корпус возвращался в станицу Орловскую. Весна была в разгаре. Вокруг простиралась необозримая степь, усыпанная цветущими тюльпанами. Бойцы восхищались густой, сочной травой – сколько корма для лошадей, сколько сена можно было бы накосить! И тяжело вздыхали, осматривая своих сильно похудевших коней. Я очень хорошо понимал их, знал, как они близко к сердцу принимают заботу о лошади. Уже около месяца в корпусе не было ни сена, ни соломы. Непрерывные бои и большие форсированные переходы не позволяли выгонять лошадей на выпасы. Правда, зернофуража было достаточно, но для лошади без сена или свежей травы все равно, что для человека без горячей пищи. Кони сдали в телах, и это тревожило бойцов... Наш боец так заботился о своем коне не только потому, что он любил его, но и потому, что он хотел во всем превосходить противника, и прежде всего в таком оружии кавалерии, как конь. Благодаря отличному состоянию лошадей мы могли совершать стремительные броски, форсированные переходы на большие расстояния и появляться там, где белые нас не ожидали, внезапно нападать, стремительно преследовать противника и быстро отрываться от него в случае неудачного для нас исхода боя. <...>
   Это был первый день, когда наши дивизии собрались в одном месте. Позади были дни и ночи упорных боев и напряженных переходов. Люди и лошади утомились. Чтобы дать корпусу хотя бы небольшой отдых, мною было приказано сделать привал и выставить сторожевое охранение. В один миг бойцы расседлали лошадей, спутали их и пустили пастись. Не прошло и десяти минут, как весь корпус погрузился в крепкий сон. Широко по степи до видневшихся вдали высот раскинулись спящие полки. Высокая трава укрывала отдыхающих бойцов. Гулко разносился их храп, заглушающий монотонное стрекотание кузнечиков. Казалось, ничто не сможет нарушить этот сон людей.
   Зрелище было необыкновенное. Я стоял и любовался им. Вот они, богатыри, защитники Советской власти. Корпус представлялся мне многоликим Антеем, набиравшим силы от родной матери-земли.
   Однако и меня усталость клонила ко сну. Разостлав шинель под бричкой, на которой мирно спали ординарцы и трубач, я моментально уснул. Но спать пришлось очень немного. Сквозь сон я почувствовал, как кто-то толкнул меня в ногу. Открыв глаза, я увидел командующего армией Егорова.
   – Прошу прощения, – шутливо сказал он, – что нарушил твой светлый сон. Ничего не сделаешь, уж такая у меня обязанность: не давать покоя даже тем, кто его законно заслуживает... Сколько, Семен Михайлович, нужно времени, чтобы собрать и построить корпус? – И, не дожидаясь ответа, он продолжал: – Противник сегодня форсировал реку Сал в районе хутора Плетнева, пытается переправиться на правый берег крупными силами. Надо во что бы то ни стало сорвать переправу белых и уничтожить их переправившиеся части.
   Я доложил командующему, что корпус будет построен в течение двадцати минут, и приказал трубачу трубить тревогу.
   По сигналу трубача корпус пришел в движение, как растревоженный муравейник. Мы с командующим стояли и наблюдали, как одиночные всадники быстро группировались в отделения, отделения во взводы, взводы в эскадроны, эскадроны в полки. Не прошло и двадцати минут, как начальник штаба корпуса доложил, что корпус построен.
   – Вот это дисциплина! – сказал Егоров и попросил меня распорядиться приготовить для него хорошую верховую лошадь. <...>
   К А. И. Егорову я относился с большим уважением. Я видел в нем крупного военного специалиста, преданного революционному народу, честно отдающего ему свои знания и опыт. Мне нравилось, что он держится скромно, не щеголяя своей образованностью, как это нередко делали бывшие офицеры. Особенно меня подкупала его смелость в бою, то, что он, командующий армией, когда это необходимо, ходил в атаку вместе с красноармейцами. <...>
   С каждым днем атаки белогвардейцев становились упорнее. Противник все подтягивал и подтягивал новые силы. А я не мог перебросить на этот участок значительных подкреплений, не рискуя оставить без надежного прикрытия железную дорогу.
   Назревала угроза прорыва обороны корпуса на этом участке. Во избежание прорыва белых в тыл наших частей было принято решение в ночь на 3 июня вывести корпус из боя и занять оборону на более выгодном рубеже – по правому берегу реки Аксай-Курмоярский, от станицы Верхне-Курмоярская до хутора Дарганов.
   На этом рубеже обороны корпус в течение пяти суток вел упорные бои с противником. Несмотря на большие потери, белогвардейцы настойчиво атаковали, вводя в бой на правом фланге нашей обороны конные корпуса генералов Покровского, Шатилова и Улагая. Сюда же спешно подтягивались и пластунские (пехотные) соединения, находившиеся в оперативном подчинении генерала Врангеля.
   7 июня белые повели особо энергичное наступление, рассчитывая превосходящими силами пехоты и кавалерии сломить сопротивление корпуса. На участке 6-й дивизии весь день не смолкала ружейно-пулеметная стрельба и артиллерийская канонада. Жаркие схватки в конном и пешем строю следовали одна за другой. 6-я дивизия и часть 4-й дивизии ни на минуту не прекращали боя. Мужественно сражались в обороне красные кавалеристы. Содействовали успеху нашей обороны и исключительно удачное расположение позиций, а также мощность огневых средств корпуса. Артиллеристы и пулеметчики умело использовали для ведения огня занимаемые ими позиции.
   К концу дня, не добившись успеха на участке 6-й дивизии, противник прекратил атаки. <...>
   К вечеру 8 июня корпус вышел за оборонительные позиции 10-й армии и сосредоточился в районе Громославка, Ивановка, Абганерово. В течение двух дней части корпуса отдыхали и приводили себя в порядок, пополнялись боеприпасами, сдавали пленных и лишнее трофейное имущество.
   Стрелковые части 10-й армии под прикрытием нашего корпуса хорошо подготовили в инженерном отношении первую линию обороны, проходившую по правым берегам рек Аксай-Есауловский и Гнилой Аксай от станицы Потемкинской до Мал. Дербенты. Готовилась и вторая линия обороны по реке Мышковка и далее на восток – Капкинский, станция Абганерово, Плодовитое, Райгород. На обоих рубежах местность позволяла выгодно расположить огневые позиции пулеметов, артиллерии и обеспечивала широкий обстрел перед фронтом обороны и на ее флангах. Кроме того, оборона 10-й армии на этих рубежах лишала противника возможности широкого маневра конницей на флангах, так как правый фланг нашей армии упирался в Дон, а левый фланг далеко уходил в почти безжизненные солончаковые степи, где не было населенных пунктов и важнейшего для конницы – хорошей питьевой воды.
   Лишенный широкого маневра на флангах, противник вынужден был бы прорывать оборону 10-й армии с фронта. Но для прорыва обороны необходима пехота, которой у белых было недостаточно. Следовательно, противнику пришлось бы спешивать кавалерию, а казачьи конные части, как известно, шли на это неохотно и в пешем строю дрались плохо.
   Таким образом, у 10-й армии были все условия для того, чтобы остановить наступление противника. Наличие в резерве армии Конного корпуса еще более укрепляло оборону. Корпус всегда мог быть использован на самых угрожаемых участках для контратаки и удара по флангам и тылам противника. Следовало полагать, что стрелковые соединения 10-й Красной армии прекратят наконец отход без выстрела, встретят противника упорной обороной и создадут условия для перехода армии в наступление. <...>
   Мы начали поиски новых форм и тактических приемов борьбы с врагом. Дивизии заняли оборону на основных направлениях движения противника с таким расчетом, чтобы обеспечивалось постоянное взаимодействие между ними в интересах выполнения задачи корпуса. С таким же расчетом располагались и полки в полосе дивизии. Это взаимодействие уже в первые дни полностью оправдало себя и явилось началом рождения так называемой «тактики идти на выстрел», сущность которой заключалась в том, что все командиры, начиная от командира взвода, взяли себе за правило идти на помощь соседу по первому выстрелу, не дожидаясь указаний свыше. Благодаря этому мы всегда могли быстро сосредоточивать необходимые силы на угрожаемых участках и наносить эффективные внезапные удары по противнику с флангов и тыла.
   Другой формой борьбы являлось ночное, заранее подготовленное нападение на отдельные части и подразделения противника, расположенные в населенных пунктах. Разведывательные органы устанавливали место расположения белых, а также систему их сторожевого охранения, и в намеченную ночь полк или бригада внезапно налетали на противника, громили его части, штабы и тылы, а к рассвету возвращались на занимаемые позиции.
   Новым и неожиданным для противника явились и действия частей и соединений корпуса непосредственно за своими разведывательными подразделениями или действия полков и даже бригад в качестве разведывательных органов. Разведка белых действовала обычно мелкими подразделениями и на большом удалении от главных сил. Это позволяло нам, действуя крупными силами, уничтожать разведку противника или же на ее плечах неожиданно врываться в расположение белогвардейцев. <...>
   Уже первые бои с белыми показали, что противник, концентрируя артиллерию в одном месте, зачастую оставляет ее без надежного прикрытия. Мы учли это и стали наносить удары по артиллерии противника, рассчитанные на ее захват, и одновременно усилили охрану своей артиллерии пулеметами. В результате почти во всех боях противник терял свою артиллерию.
   В то время как белые вели наступление днем, а ночью отдыхали, мы, добиваясь внезапности и стремительности нападения с флангов и тыла, часто использовали для этой цели ночь. Белым это, конечно, не нравилось, они вели боевые действия на основе положений, выработанных еще в девятнадцатом веке, и возмущались, что мы нарушаем законы войны, действуем по-партизански. <...>
   Когда наши ночные налеты вынудили противника не спать ночью, мы начали производить налеты не только ночью, но и днем. Это привело к тому, что белогвардейцы оказались окончательно сбитыми с толку.
   Придерживаясь устава, «яко слепой стенки», белогвардейское командование во всех случаях, когда мы действовали не по уставу, теряло самообладание и способность принять ответные меры. Иной раз самые простые, подсказанные обстановкой и здравым смыслом действия ставили его в тупик. В этом, пожалуй, не было ничего удивительного: сказывалась выучка у иностранцев, засилие которых в старой русской армии общеизвестно. Конечно, огромное значение имело и то, что офицерскому составу белогвардейских войск, находившемуся в плену окостеневших представлений о войне, чуждому солдатской массе, у нас противостояли командиры из народа, рожденные революцией, воспитанные большевистской партией, учившиеся искусству войны на поле боя у самой жизни, видевшие перед собой благородные цели борьбы, люди поразительной отваги и смелой инициативы. Своей выдумкой, дерзкой военной хитростью они сбивали противника с толку, сеяли в его рядах растерянность и панику. Таковы были Городовиков, Морозов, Литунов, Тимошенко, Апанасенко, Мирошниченко, Пивнев, Баранников, Кузнецов, Мироненко, Усенко, Вербин, Алаухов, Стрепухов, Гончаров и десятки других славных героев красной кавалерии и творцов ее тактики.
   Пленные офицеры показывали, что Деникин огорчен неспособностью своих генералов – Врангеля, Покровского, Шатилова, Улагая организовать решительное наступление против 10-й армии и тем, что они пасуют перед дерзостью красных кавалеристов. Пленные говорили, что их генералы бросают каждый раз жребий, кому первому наступать на наш Конный корпус.
   Не знаю, действительно ли они бросали жребий, но одно несомненно – белые наступали нерешительно, и если бы 10-я армия осталась на занимаемом рубеже обороны, противник, по моему убеждению, никогда бы не сумел взять Царицын. <...>
   С удовлетворением могу сказать, что Конный корпус не поддавался влияниям белогвардейской агитации и не терял веру в победу. И в этом огромную роль сыграла та неоценимая работа, которую проводил наш дружный коллектив политработников, возглавляемый сначала Кузнецовым, а после его ранения бывшим паровозным машинистом, потомственным пролетарием А. А. Кивгелой, очень чутко разбиравшимся в людях и умевшим организовать политическую работу. Конечно, и в части Конного корпуса проникали распускаемые врагами слухи, но они сейчас же разбивались веским большевистским словом наших политработников. Высоко поставили достоинство наших комиссаров такие люди, как Бахтуров, Детистов, Берлов и многие другие политработники, крепившие революционное сознание, организованность, дисциплину и порядок в Конном корпусе, а впоследствии и в Первой Конной армии.

   Весной 1920 года белый фронт развалился, и части РККА под командованием М. Н. Тухачевского и П. И. Уборевича вынудили остатки Добрармии отступить в Крым. В апреле А. И. Деникин на английском линкоре «Император Индии» отбыл в Англию, передав командование частями барону П. Н. Врангелю.


   «Красные, зеленые, золотопогонные»: революционный террор, 1918–1922 годы
   Владимир Бонч-Бруевич, Алексей Чумаков, Галина Кузьменко, сводки ОГПУ

   Новой власти приходилось вести боевые действия не только на фронте, но и в тылу: «гидра контрреволюции», излюбленный образ коммунистической пропаганды, существовала в действительности и по мере сил старалась досадить большевикам – в ход шли любые средства, от тихого саботажа до диверсий и убийств. А новая власть при малейших подозрениях бралась за «карающий меч»; после же покушения на В. И. Ленина в Москве и убийства в Петрограде председателя Петроградской ЧК М. С. Урицкого в августе 1918 года был официально объявлен «красный террор». Большевистская «Красная газета» писала: «Сотнями будем мы убивать врагов. Пусть будут это тысячи, пусть они захлебнутся в собственной крови. За кровь Ленина и Урицкого пусть прольются потоки крови – больше крови, столько, сколько возможно»; газета «Известия» утверждала: «Пролетариат ответит на поранение Ленина так, что вся буржуазия содрогнется от ужаса».
   Руководитель Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем (ВЧК), главный, наряду с самим В. И. Лениным и Л. Д. Троцким, идеолог «красного террора» Ф. Э. Дзержинский говорил: «В предположении, что вековая старая ненависть революционного пролетариата против поработителей поневоле выльется в целый ряд бессистемных кровавых эпизодов, причем возбужденные элементы народного гнeва сметут не только врагов, но и друзей, не только враждебные и вредные элементы, но и сильные и полезные, я стремился провести систематизацию карательного аппарата революционной власти. За все время Чрезвычайная комиссия была не что иное, как разумное направление карающей руки революционного пролетариата...»
   О первых годах работы ВЧК вспоминал В. Д. Бонч-Бруевич, управляющий делами СНК, впоследствии – директор Музея истории религии и атеизма.

   Октябрьская революция, свергнувшая дряблое Временное правительство, победила. В красной столице был установлен строгий революционный порядок. Кадеты, остатки «октябристов», монархисты, партии, считавшие себя социалистическими: трудовики, правые эсеры, меньшевики и множество других мелких разновидностей, были воистину подавлены. Прошло некоторое время. Канули в вечность назначенные сроки «падения большевиков». Новая власть и не собиралась уходить, а постепенно крепко забирала бразды правления. Мы основательно устраивались в Смольном.
   – Что это вы так хлопочете? – неоднократно язвительно спрашивали меня посещавшие нас различные оппозиционеры. – Разве вы думаете, ваша власть пришла надолго?
   – На двести лет! – отвечал я убежденно.
   И они – эти вчерашние «революционеры», «либералы», «радикалы», «социалисты», «народники» – со злостью отскакивали от меня, бросая взоры ненависти и негодования.
   – Что, не нравится? – смеясь, спрашивали рабочие, постоянно присутствовавшие здесь.
   – Им не нравится... – отвечали другие, пересмеиваясь и шутя над теми, кто еще недавно любил распинаться за интересы народа.
   Но вот пришли первые сведения о саботаже чиновников, служащих. К нам поступили документы, из которых было ясно видно, что действует какая-то организация, которая, желая помешать творчеству новой власти, не щадит на это ни времени, ни средств из казенного и общественного сундука. В наших руках были распоряжения о выдаче вперед жалованья за два, за три месяца служащим банков, министерств, городской управы и других учреждений. Было ясно, что хотят всеми мерами помешать организации новой власти, что всюду проводится саботаж. Масса сведений, стекавшихся в управление делами Совнаркома и в 75-ю комнату Смольного, где действовала первая Чрезвычайная комиссия по охране порядка и по борьбе с погромами в столице, говорила за то, что дело принимает серьезный оборот, что все совершается по плану, что все это направляет какая-то ловкая рука. <...>
   В это же время все более и более стали выявляться агрессивные действия так называемых «союзников»: был совершенно ясен этот внутренний и внешний фронт врагов рабочего класса. Сама действительность, сами факты жизни заставляли действовать. Борясь с пьяными погромами, сопровождаемыми контрреволюционной антисемитской агитацией, мы наталкивались совершенно неожиданно для себя самих на все большие доказательства объединения антибольшевистских течений для намечаемых непосредственных и прямых действий. <...>
   В это время Ф. Э. Дзержинский взял в свои руки бывшее петроградское градоначальство, организовал там комиссию по расследованию контрреволюционных выступлений; и к нему, как из рога изобилия, тоже посыпались всевозможные материалы, проливавшие новый свет на сосредоточивающуюся в Петрограде деятельность контрреволюционных организаций. Рабочие массы, узнававшие о различных выступлениях контрреволюционеров, сильнейшим образом волновались. Разгул реакции, контрреволюционная агитация в войсках – все это создавало горячую почву и выдвигало на авансцену борьбы новые способы действия...
   Весь пламенея от гнева, с пылающими, чуть прищуренными глазами, прямыми и ясными словами (Дзержинский) доложил в Совнаркоме об истинном положении вещей, ярко и четко обрисовывая наступление контрреволюции.
   – Тут не должно быть долгих разговоров. Наша революция в явной опасности. Мы слишком благодушно смотрим на то, что творится вокруг нас. Силы противников организуются. Контрреволюционеры действуют в стране, в разных местах вербуя свои отряды. Теперь враг здесь, в Петрограде, в самом сердце нашем. Мы имеем об этом неопровержимые данные, и мы должны послать на этот фронт – самый опасный и самый жестокий – решительных, твердых, преданных, на все готовых для защиты завоеваний революции товарищей. Мы должны действовать не завтра, а сегодня, сейчас. <...>
   Кто помнит то время, кто имел счастье стоять тогда на передовых позициях борьбы за свободу народов, населявших наше обширнейшее государство, тот отлично знает, что провозглашение «революционной расправы» – красного террора Октябрьской революции – не явилось чем-то преждевременным, а, наоборот, явно запоздавшим. Множество контрреволюционных банд уже успело организоваться и рассеяться по всей стране. На Дону в тот момент – в этой русской Вандее – уже собирались полчища донского казачества и других недовольных. Все эти обстоятельства, хорошо известные центральному правительству, не потребовали особо длительных рассуждений при утверждении положения о Всероссийской чрезвычайной комиссии при Совнаркоме.
   Эта комиссия была организована в начале декабря 1917 года. <...>
   (Дзержинский) ведя образ жизни аскета, будучи крайне молчалив, даже угрюм, он был всегда прекрасным товарищем. Он знал, что придет желанное время решительной классовой схватки, когда и его огромные духовные силы, сохранившиеся в хотя уже и изможденном теле, нужны будут тому классу, жизнью которого он жил, счастьем которого он трепетал и радовался. Твердые, как гранит, революционные ряды пролетариата – вот та среда, вот та стихия, для которой он был рожден. Вся горечь, вся ненависть рабочего класса к классам эксплуатирующих была впитана им. Совершенно не зная страха и боязни смерти, Ф. Э. Дзержинский никогда не охранял себя, ездил в открытых машинах, не имел никакой стражи у своей квартиры, совершенно свободно разъезжал по окрестностям Москвы и по всему Союзу и вел чрезвычайно простую, почти аскетическую жизнь.
   Когда мне приходилось говорить ему, что следовало бы быть поосторожнее, то он как-то наивно задавал вопрос:
   – Зачем? Убьют? Беда какая!.. Революция всегда сопровождается смертями... Это дело самое обыкновенное. Да и зачем так ценить себя?.. Это смешно... Мы делаем дело нашей партии, и больше ничего. <...>
   И он делал все дела, возлагаемые на него партией, как честнейший, преданнейший революционер-боевик, коммунист. <...>
   Редко кому известно, что Ф. Э. Дзержинский трижды вносил предложение в Совнарком об отмене смертной казни, или, как принято теперь выражаться, применения «высшей меры наказания». Всегда Совнарком радостно шел навстречу возможности заменить этот крайний метод борьбы более мягкими формами. Контрреволюционные, уголовные и белогвардейские организации понимали эти «отмены» или «смягчения» методов борьбы как проявление слабости Советского правительства, как чем-то «вынужденные», вместо того чтобы понять раз и навсегда, что обречены на поражение все попытки к выступлениям против самой народной, не на словах, а на деле самой популярной, широчайшим образом признанной народными массами власти.

   О том, каким «красный террор» был в действительности, вспоминал один из арестованных, позднее покинувший страну А. В. Чумаков.

   Нас не пугает уже таинственная и некогда непостижимая Смерть, ибо она стала нашей второй жизнью. Нас не волнует терпкий запах человеческой крови, ибо ее тяжелыми испарениями насыщен воздух, которым мы дышим. Нас не приводят уже в трепет бесконечные вереницы идущих на казнь, ибо мы видели последние судороги расстреливаемых на улице детей, видели горы изуродованных и окоченевших жертв террористического безумия, и сами, может быть, стояли не раз у последней черты. Террор не ушел из жизни. Но с городских площадей и окровавленных тротуаров он укрылся в мрачные подземелья чрезвычаек, чтобы там, за непроницаемыми стенами, вдали от человеческой совести, беспрепятственно творить свое черное дело. <...>
   Террор не ушел из жизни. Но бесформенный и хаотический вначале, он принял мало-помалу очертания сложного карающего аппарата, с бесконечным числом инстанций и звеньев, с формальным «делопроизводством» и всеми аксессуарами «революционной юстиции», но всегда с одним и неизбежным концом – неумолимою смертью в застенке от руки профессионального палача. <...>
   Этот обезличенный аппарат, пускаемый в ход привычной и не дрожащей большевистской рукой, изо дня в день бесшумно и методично расстреливает почти уже бесчувственную Россию. И чем больше число ее жертв, тем глубже зарывается он в свои подземелья. <...>
   Газеты почти не печатают сообщений об ежедневных расстрелах, и самое слово «расстрел» казенные публицисты предпочитают заменять туманным и загадочным – «высшая мера наказания». И только время от времени, когда раскрыт очередной контрреволюционный заговор и коммунистическому отечеству грозит опасность, на столбцах «Известий» и «Правд» появляются длинные списки людей, раздавленных машиной террора. И тогда вздрогнувшая страна узнает имена безмолвных жертв «революционного правосудия». <...>
   В течение нескольких месяцев мне приходилось видеть этих несчастных людей с остановившимися глазами, бессвязно шепчущих свое роковое:
   – Высшая мера наказания.
   Их привозили прямо из трибуналов, еще не успевших пережить и осмыслить страшное значение этих трех слов, и рассаживали в «строгие» одиночки вместе с такими же, как они, обреченными и ждущими своего последнего часа, смертниками.
   Они механически, под диктовку других, писали бессвязные прошения о помиловании, и льготные «48 часов» тянулись для них мучительной вечностью.
   Вскарабкавшись на окно или прислонившись ухом к дверному «волчку», они вслушивались в тюремную тишину, и твердые шаги надзирателей или шум въезжавшего во двор автомобиля заставлял их трепетать смертной дрожью. <...>
   Одних к концу вторых суток забирали на расстрел, и они уходили из одиночек судорожно торопливые и почти невменяемые. Другим улыбалось «счастье» и в форточку двери просовывалась, наконец, спасительная бумажка о приостановке приговора. Впрочем, иногда сообщалось об этом устно каким-нибудь надзирателем, и осужденный оставался до конца неуверенным в том, что дни его хотя бы временно продлены.
   Начинались мучительные и напряженные месяцы ожидания, судорожной внутренней борьбы между жизнью и смертью, без перспектив и реальных надежд, без мгновений спокойствия и отдыха.
   Но ВЦИК обычно не торопился, поскольку вопрос шел о сохранении человеческой жизни. И его окончательные постановления приходили иногда через 4–6–8 месяцев. А люди за это время старели, таяли и души их медленно угасали... А потом, в какой-нибудь злополучный вечер, оказывалось, что смертный приговор ВЦИК’ом утвержден, и обреченный уходил навсегда «с вещами по городу», не умея объяснить, зачем эти пережитые «48 часов» растянулись для него в такую нестерпимо тягучую пытку. <...>
   Он шел условленным путем трибунальной юстиции, и путь кончался для него в том же подвале, где завершилась кровавая работа чекистских «троек». И кто знает, который из этих путей человечней и легче. <...>
   На большой Лубянке под № 14, в доме Московского Страхового общества, помещаются главные учреждения МЧК. Здесь работает денно и нощно бездушная машина Смерти, и здесь совершается полный круг последовательных превращений человека из обвиняемого в осужденного и из осужденного в обезображенное мертвое тело. <...>
   В главном здании находятся «кабинеты» следователей, по докладам которых «коллегия» выносит свои трафаретно-жестокие приговоры. Позади него, в небольшом подземелье одноэтажного флигеля, присужденные к смерти ждут своего последнего часа. И здесь же, во дворе, прилегая вплотную к Малой Лубянке, находится подвал, приспособленный под застенок чекистского палача. Там, в самом центре города, за стенами когда-то безобидного Страхового общества притаилось одно из грязных, слепых орудий террора, в тишине и безмолвии уничтожающее сотни и тысячи человеческих жизней. <...>
   Позади главного здания с вереницей следовательских кабинетов находится, как уже было сказано, одноэтажный флигель, в котором в прежние времена помещался архив Страхового общества. Налево от входа имеются две комнаты, приспособленные под общие камеры для заключенных, и три маленькие «строгие» одиночки. Сюда обычно приводят только что арестованных или вызываемых на допрос и редко кто застревает здесь на продолжительные сроки.
   Направо от входа находится большая, своеобразного устройства комната, где вдоль всех четырех стен тянется узкая галерейка с перилами, а вместо пола открытое пространство в подвальное помещение, которое соединено с верхом винтовой железной лестницей. Это тот самый таинственный и страшный «Корабль», в «трюме» которого обреченные неумолимо уносятся к роковому берегу Смерти. <...>
   В одной из каменных стен «трюма» имеются две маленькие кладовые, превращенные в одиночки. Здесь обезумевшие от ужаса люди доживают свои последние земные часы. <...>
   С каждой минутой, приближавшей осужденного к Смерти, стальное кольцо Неизбежного сжимало его в своих объятиях все страшнее и страшнее.
   Быстро, одна за другой, уходили в прошлое все человеческие условности, все маленькие «права» и «гарантии», которыми даже в чекистском подвале пользовался еще четверть часа назад самый последний бандит.
   И палач, утром еще приходивший от нечего делать «побеседовать» с осужденными, и следователь, угощавший их белыми булками, и безымянные надзиратели, мирно стоявшие на посту и еще час назад кормившие их обедом и выводившие на «оправку», – все они, словно по команде, превращались в разъяренных зверей, с одной общей мыслью, с одним устремлением: изловчиться и растерзать брошенную им на съедение жертву.
   Еще живых и сознающих людей они раздевали и спорили потом об одеждах. Еще живых и инстинктивно сопротивляющихся Смерти они связывали по рукам и ногам, как связывают на бойнях животных, и взваливши на плечи, уносили в подвал к палачу.
   Среди всей этой массы безличных участников казни были и... безразличные службисты, которые участвовали в палаческом деле по «долгу службы» и для которых расстрелы людей были такой же неприятной, но неизбежной повинностью, как война. Но были и другие – отдельные единицы, по темноте и случайности попавшие в чекистский застенок, но сохранившие человеческую совесть и потому не выдержавшие этого потрясающего зрелища предсмертных страданий. <...>
   Если входить со стороны Малой Лубянки, то это будет от ворот первая дверь направо.
   В подвале несколько помещений и одно из них приспособлено под застенок. Асфальтовый пол с желобом и стоком для воды. Изрешеченные пулями стены. Тяжелый запах запекшейся крови. И в углу небольшая скамья, где возбужденный палач поджидал свою очередную жертву. Обычно палач «работал» один. Но бывали случаи, когда его ограниченных сил не хватало, и тогда приходил на помощь какой-нибудь доброволец из надзирателей или красноармейцев Особого батальона. <...>
   По выполнении канцелярских формальностей расстрелянных увозят в Лефортовский морг для вскрытия и погребения. Там завершается круг скитаний уже мертвого тела и бездушная машина Смерти выключает его из своих стальных объятий. «Революционное правосудие» свершилось.
   Но его карающий меч преследует не только прямых врагов большевистского государства. Леденящее дыхание террора настигает и тех, чьи отцы и мужья лежат уже в братских могилах. Потрясенные нависшим несчастьем и ждущие томительными месяцами катастрофы, матери, жены и дети узнают о ней лишь много спустя, по случайным косвенными признаками, и начинают метаться по чекистским застенкам, обезумевшие от горя и неуверенные в том, что все уже кончено. <...>
   Мне известен целый ряд случаев, когда МЧК – для того, чтобы отделаться, – выдавала родным ордера на свидание с теми, кто заведомо для нее находился уже в Лефортовском морге.
   Жены и дети приходили с «передачами» в тюрьмы, но, вместо свиданий, им давался стереотипный ответ:
   – В нашей тюрьме не значится.
   Или загадочное и туманное:
   – Уехал с вещами по городу...
   Ни официального уведомления о смерти, ни прощального свидания, ни хотя бы мертвого уже тела для бережного семейного погребения. <...>
   Террор большевизма безжалостен. Он не знает пощады ни к врагам, ни к детям, оплакивающим своих отцов.

   Впрочем, и враги новой власти, сколько бы ни пытались они впоследствии обелить свои действия, отнюдь не брезговали террором, к радикальным методам устрашения прибегали и интервенты (немцы, румыны и особенно японцы на Дальнем Востоке), и формирования Белого движения – достаточно вспомнить печально известные карательные отряды атамана В. Г. Семенова, творившие безжалостный произвол в Сибири. Вдобавок свою лепту в «буйство террора» вносила третья сила – «вольные анархисты», прежде всего формирования С. В. Петлюры и Н. И. Махно, одинаково жестоко расправлявшиеся как с белыми, так и с красными. О действиях махновцев в 1920 году вспоминала Г. А. Кузьменко, вторая жена «батьки Махно».

   20–21 февраля. Переночевали в Федоровке на старой квартире. Утром послали разведку в Гуляй-Поле. После обеда выехали из Федоровки. По дороге встретили своего посланца, который известил, что в Гуляй-Поле стоит человек 200–300 красноармейцев. Наши решили ночью сделать налет и обезоружить красных. Вечером мы прибыли в с. Шагарово, где и остановились на несколько часов. Отсюда снова была послана разведка, которая должна была выяснить расположение как начальников, так и войск (красных). Часов в 12 ночи выехали из Шагарово на Гуляй-Поле. По дороге нас известили о расположении вражеского войска. Быстро мы въехали в с. Гуляй-Поле и разместились на околице, а все пригодные к бою хлопцы пошли сразу к центру, а потом и дальше обезоруживать непрошенных гостей. Красноармейцы не очень протестовали и быстро сдавали оружие, командиры же защищались до последнего, пока их не убивали на месте. До утра почти две трети 6-го полка было обезоружено. Часть, которые еще оставались не обезоруженными и до которых дошла наконец очередь утром, сразу начали храбро отстреливаться, но быстро узнав, что их товарищи уже обезоружены, и сами сдали оружие. Очень замерзли и устали наши хлопцы, пока покончили с этим делом, но наградою за этот труд и мучения у каждого повстанца было сознание того, что и маленькой кучке людей слабых физически, но сильных духом, вдохновленной одной великой идеей, можно делать большие дела. Таким образом, 70–75 наших хлопцев за несколько часов одолели 450–500 врагов, убили почти всех командиров, забрали много винтовок, патронов, пулеметов, двуколок, коней и прочего. <...>
   16 марта. Утром выехали в Комарь. Только выехали за село, как получили известие, что в Мариентале есть отряд кадетов, который убил одного нашего хлопца и обстреляли остальных, которые приехали туда обменять лошадей. Наши решили сразу же пойти на этот хутор и побить кадетов. Конные сразу же отделились и пошли в обход. По правому флангу ехала и я с хлопцами. Подъезжая к хутору, увидели, как с хутора выскочили несколько конных и пеших, которые бросились бежать. Быстро вошли в хутор и начали обстреливать хаты. Убегавших догоняли и убивали на месте. Кто-то с краю поджег солому. В несколько хат бросили бомбы. Быстро со всем было покончено. Выяснилось, что тут отряда никакого не было, а была местная вооруженная организация, которая и убила нашего казака. За это необдуманное убийство дорого заплатил Мариенталь – почти все мужчины, за исключением очень старых и очень молодых, были убиты, говорят, что есть погибшие женщины; примерно час наши хлопцы ощущали себя в хуторе хозяевами, забрали много лошадей и прочего. Выезжая с хутора, в степи в бурьяне нашли двоих, которые спрятались тут с винтовками. Их порубали. Приехали в Комарь. Тут греки выдали нам одного немца, который, скрываясь, пересек речку и спрятался у них. Его тоже добили. <...>
   17 марта. Утром выехали на Богатырь и дальше на Андреевку. В Андреевке действительно была 3-я рота 22-го карательного полка. Когда, выехав из Богатыря, переезжая речку Волчью, на той стороне возле мельницы на холме заметили двух кавалеристов, которые, заметив нас, очень быстро подались на Андреевку.
   Наша кавалерия с батькой во главе рванулась вперед. Когда мы подъехали к селу, то сразу поднялась стрельба. Застрочил и пулемет. Кавалерия бросилась в село, пехота осталась далеко сзади. Вскоре нам сказали, что наши захватили в плен человек 40. Мы въехали в село и на дороге увидели кучку людей, которые сидели, а некоторые и стояли, и раздевались. Вокруг них крутились на лошадях и пешие наши хлопцы.
   Это были пленные. Их раздевали до расстрела. Когда они разделись, им приказали завязывать друг другу руки. Все они были великороссы, молодые здоровые парни. Отъехав немного, мы остановились. По дороге под забором лежал труп. Тут на углу стоял селянин с бричкою, запряженной четверкою, на которой был взятый у красных пулемет. Тут же стояла еще одна подвода с винтовками. Вокруг крутились наши хлопцы и собралось много селян. Селяне смотрели, как сначала пленных раздевали, а потом стали выводить по одному и расстреливать. Расстрелявши таким образом нескольких, остальных выставили в ряд и резанули из пулемета. Один бросился бежать. Его догнали и зарубили.
   Селяне стояли и смотрели. Смотрели и радовались. Они рассказывали, как эти дни отряд хозяйничал в их селе. Пьяные разъезжают по селам, требуют, чтобы им готовили лучшие блюда, бьют нагайками селян, бьют и говорить не дают.

   По современным оценкам, общее количество жертв революционного террора составило около 2 000 000 человек.
   Но страдали не только люди; ни радетели прежних порядков, ни, тем более, новая власть не щадили достояния страны – во имя победы уничтожались заводы, сжигались усадьбы, грабились церкви. Последнее поначалу происходило на стихийной основе, а в 1922 году был издан правительственный декрет об изъятии церковных ценностей. Этот декрет обернулся массовым разграблением церквей – и восстаниями «против безбожников», в частности, в Шуе. В сводках ОГПУ, преемницы ВЧК, за 1922 год сообщалось:

   Агитационная кампания проводилась слабо за отсутствием времени. Изъятие ценностей началось 9–10 марта в церквях, расположенных в рабочих кварталах с целью прозондировать отношение рабочих. Так как никаких эксцессов не произошло, то комиссия по изъятию ценностей решила перейти к собору, в котором между прочим имеется копия иконы Смоленской Божьей матери. 12 марта (в воскресенье) состоялось общее собрание прихожан собора с целью выбора представителей от верующих. На собрании некоторые граждане выступали с призывом ценностей не сдавать, а внести добровольные пожертвования... Все-таки комиссия из пяти верующих была собранием избрана и 13 марта должна была совместно с правительственной комиссией приступить к изъятию. 13 марта после богослужения молящиеся не разошлись и стали ожидать прибытия в храм комиссии. В 12 часов таковая явилась и подверглась со стороны толпы разным оскорблениям как словами, так и действиями.
   Видя невозможность работать, комиссия удалилась, а толпа принялась петь благодарственные молитвы по случаю «спасения» ценностей. В этот же день толпа не расходилась до самого вечера, хотя была немногочисленна и по временам разражалась угрозами по адресу коммунистов и евреев. Конная милиция неоднократно рассеивала толпу, но она собиралась снова. <...>
   15 марта были вызваны представители от верующих, чтобы начать изъятие, но ввиду скопления большой толпы, не разошедшейся после обычной службы и усиливаемой все новыми и новыми пришельцами, были сделаны попытки рассеять таковую при помощи милиции. Однако милиционеры подвергались оскорблениям, побоям и т. д. и рассеять толпу были не в силах. В то же самое время кто-то (как впоследствии оказалось, мальчишки в возрасте 12–14 лет) перелез через запертую решетку колокольни и ударил в набат. На звон сбежалось до 5000–6000 человек, а также прекратили работу две расположенные в Шуе текстильные фабрики. Продолжала работу фабрика тонких сукон.
   Рабочие, хотя и прекратили работу, как было указано, но активного участия в беспорядках не приняли, ограничиваясь ролью зрителей. По распоряжению начальника гарнизона на соборную площадь была двинута рота красноармейцев. Пользуясь тем обстоятельством, что красноармейцы на площади были рассыпаны в цепь, толпа пыталась их сагитировать, но, не добившись успеха, бросилась на солдат и стала отнимать у них винтовки. Произошло несколько выстрелов, причем какой-то гражданин был убит. Толпа стала избивать красноармейцев кольями и поленьями, причем один красноармеец избит смертельно, а 26 человек получили легкие ранения. Тогда на толпу были двинуты два грузовика с пулеметами. Пулеметами была сначала обстреляна колокольня с целью прекращения набата, затем дано несколько очередей поверх толпы. В результате толпа разбежалась, и порядок был восстановлен. Немедленно начались аресты наиболее ярых агитаторов и подстрекателей.

   В сводной ведомости ВЦИК за ноябрь 1922 года приводятся такие сведения о количестве изъятых ценностей:
   «По телеграфным сведениям местных комиссий по изъятию церковных ценностей изъято:
   Золота 33 пуда 32 фунта
   Серебра 23 997 пудов 23 фунта
   Бриллиантов 35 670 штук
   Прочие драгоценные камни 71 762 штук
   Жемчуга 14 пуда 32 фунтов
   Золотой монеты 3115 руб.
   Серебряной монеты 19 155 руб.
   Различных драгоценных вещей 52 пуда 30 фунтов».


   Гражданская война: от Колчака до Врангеля, 1919–1920 годы
   Алексей Будберг, Николай Устрялов, Петр Врангель, Михаил Фрунзе

   После свержения в Омске Директории – временного антибольшевистского правительства (1918) – адмирал А. В. Колчак, известный полярный исследователь и бывший командующий Черноморским флотом, был назначен единоличным правителем России и принял титул Верховного правителя Российского государства; эту должность он принял с такими словами: «Приняв крест этой власти в исключительно трудных условиях гражданской войны и полного расстройства государственной жизни, объявляю, что не пойду ни по пути реакции, ни по гибельному пути партийности». Армия Колчака, развивая наступление, вышла к Волге, а с северо-запада ей навстречу двинулась армия генерала Н. В. Юденича, угрожавшая Петрограду. Впрочем, оба эти наступления не привели к успеху: армию Юденича удалось вытеснить в Прибалтику, а силы Колчака постепенно отходили к востоку, оставляя уральские и сибирские города.
   Об обстановке в штабе Сибирской армии оставил воспоминания А. П. Будберг, военный министр в правительстве «Верховного», как за глаза называли Колчака.

   Вернулся с фронта начальник штаба верховного главнокомандующего генерал Лебедев... Что побудило адмирала взять себе в помощники этого случайного юнца без всякого стажа и опыта? Одни говорят, что таково было желание устроителей переворота; другие объясняют желанием адмирала подчеркнуть связь с Деникиным, который прислал сюда Лебедева для связи.
   Впечатление от первой встречи с ним неважное: чересчур он надут и категоричен и по этой части очень напоминает всех революционных вундеркиндов, знающих, как пишется, но не знающих, как выговаривается. На очередном оперативном докладе он поразил меня своим апломбом и быстротой решений; я это уже не раз видел во время Великой войны в штабах армий, где стратегические мальчики, сидя за сотни верст от фронта, во все мешались и все цукали. Здесь то же самое: такая же надменная властность, скоропалительность чисто эмоциональных решений, отмены отдаваемых армиями распоряжений, дерзкие окрики и обидные замечания по адресу фронтовых начальников, и все это на пустом соусе военной безграмотности, отсутствия настоящего военного опыта, непонимания психологии армии, незнания условий жизни войск и их состояния. Все это неминуемые последствия отсутствия должного служебного стажа, непрохождения строевой службы и войсковой боевой страды, полного незнания, как на самом деле осуществляются отдаваемые распоряжения и как все это отзывается на войсках. От этого мы стонали и скрежетали зубами на большой войне, и опять все это вылезло, обло и стозевно, и грозит теми же скверными последствиями.
   Большинство ставочных стратегов командовали только ротами; умеют «командовать», но управлять не умеют и являются настоящими стратегическими младенцами. На общее горе они очень решительны, считают себя гениями, очень обидчивы и быстро научились злоупотреблять находящейся в их руках властью для того, чтобы гнуть и ломать все, что не по-ихнему и им не нравится.
   Понятно, почему так ненавидят на фронте ставку; все ее распоряжения отдаются безграмотными в военном деле фантазерами и дилетантами, не знающими ни настоящей, неприкрашенной обстановки, ни действительного физического и морального состояния войск, т. е. тех решительных коэффициентов, которые в своей сумме определяют боевую эффективность армий, их способность выполнения операции. Все делается без плана, без расчетов, под влиянием минутных импульсов, навеваемых злой критикой, раздражением, личными неудачами и привычкой цукать.
   Забыто все, чему учила военная наука и академия по части разработки плана операций; плывут по течению совершающихся событий, не способные ими управлять.
   Из ознакомления с донесениями с фронта убедился, что дела там совсем не важны и что оптимизм ставки ни на чем не основан. Достаточно разобраться по карте и проследить последние события, чтобы убедиться, что наше наступление уже захлебнулось и подкрепить его уже нечем. Здесь этого не хотят понять и злятся, когда это говоришь: слишком все честолюбивы, жаждут успехов и ими избалованы.
   В районе Бугуруслана нас прорвали в очень опасном месте; этот прорыв уже третьего дня намечался группировкой красных войск и их передвижениями, и мало-мальски грамотный штаб, конечно, в этом разобрался бы и принял бы необходимые меры. У нас же этого не расчухали или прозевали, или не сумели распорядиться. Сейчас зато злятся, ищут виновных и рассылают обидные цуки.
   Я считаю положение очень тревожным; для меня ясно, что войска вымотались и растрепались за время непрерывного наступления-полета к Волге, потеряли устойчивость и способность упорного сопротивления (вообще очень слабую в импровизированных войсках).
   При таких обстоятельствах обозначившийся уже на левом фланге переход красных к активным действиям очень неприятен, так как готовых и боеспособных резервов у ставки нет; имеются совершенно сырые части генерала Каппеля, но для них нужно еще 2–3 месяца, чтобы они стали годными для упорных операций.
   Ставка упорно закрывает глаза на то, что сброшенные как бы с боевых счетов красные вновь обозначились и не только затормозили наше продвижение, но уже сами начали нас кое-где толкать.
   Плана действий у ставки нет; летели к Волге, ждали занятия Казани, Самары и Царицына, а о том, что надо будет делать на случай иных перспектив, не думали. Не хотят думать и сейчас; и сейчас нет подробно разработанного, систематически проводимого, надежно гарантированного от случайностей плана текущей операции. Не было красных – гнались за ними; появились красные – начинаем отмахиваться от них, как от докучливой мухи, совсем так же, как отмахивались от немцев в 1914–1917 гг.
   Такая стратегия всегда вела к неуспеху и катастрофе; теперь же она сугубо опасна, ибо фронт страшно, непомерно растянут, войска выдохлись, резервов нет, а войска и их начальники тактически очень плохо подготовлены, умеют только драться и преследовать, к маневрированию не способны и по этой части совсем безграмотны; кроме того, жестокие условия гражданской войны делают войска чувствительными к обходам и к окружению, ибо за этим стоят муки и позорная смерть.
   Красные по военной части тоже безграмотны; их планы очень наивны и сразу видны; при мало-мальски грамотных начальниках и обученных маневрированию войсках всякую операцию красных можно обратить в их разгром. Но у них есть планы, а у нас таковых нет, и в этом их преимущество.
   Был у военного министра генерала Степанова; знаю его по артиллерийскому училищу, порядочный человек, старательный, но бесцветный работник, знакомство с адмиралом в Японии выдвинуло его на тяжелый пост военного министра.
   Сейчас под него подкапывается ставка, сваливая на него все недостатки по снабжению армии. Вообще отношения между ставкой и военным министерством самые враждебные; обе стороны зорко шпионят одна за другой и искренно торжествуют и радуются, если противник делает промахи и ошибки; оказывается, что в общем моральном разложении можно было докатиться и до такой гадости.
   Вот к чему приводит борьба за власть, за первенство. Честолюбие, корыстолюбие, женолюбие слепят многих и заставляют забывать главное – спасение родины. В угаре этой борьбы в средствах не стесняются, а поэтому сплетня, провокация, ругань, возведение самых гнусных обвинений и распространение самых подлых слухов в полном ходу. <...>
   По приказанию адмирала делал доклад Совету Министров о положении дел на Дальнем Востоке; предупредил членов совета, что докладываю разрозненные наблюдения обывателя; изложил свой взгляд на атаманщину и на ее гибельное значение для Омска и для всего дела восстановления разрушенной государственности. Указал на известные мне ошибки представителей дальневосточной власти, которые сделали слишком много для того, чтобы подорвать в корне нравственный престиж и реальный авторитет восстанавливаемой государственности, сделать ее одиозной в глазах местного населения и бросить его в объятия большевиков. Рассказал про порядки заготовки снабжения, про развал транспорта и пр.
   Обвеянный старым чувством уважения к «Совету Министров», т. е. к ареопагу государственной мудрости и опыта, я вначале чувствовал себя очень смущенно, как будто бы на экзамене, и не успел даже рассмотреть как следует своих слушателей.
   Полученные от армии сведения о состоянии снабжения дают самую отчаянную картину; самое скверное в том, что нет надежды на скорое улучшение, ибо все заказы с большими опозданиями размещены на востоке, срочность исполнения не обеспечена, а транзитный транспорт сократился почти вдвое, так как восстание в Енисейской губернии остановило ночное движение на всем Красноярском участке, и Иркутский узел все более и более забивается не пропускаемыми на запад поездами.
   Считаю, что и ставка, и военное министерство виноваты в том, что допустили передачу вещевого снабжения в постороннее министерство, не связанное ничем с армией, не понимающее ее нужд, работающее вялым, бюрократическим темпом. Военные должны были соображать, что нельзя иметь голую армию, что и обязывало их не довольствоваться разговорами и обещаниями снабжательных штатских и принять такие меры, чтобы недостатка в вещевом снабжении не было; тут уж можно было ломить вовсю, не считаясь ни с расходами, ни с контролем, ни с никакими препятствиями. <...>
   Разбирался во вчерашних впечатлениях и пришел в мрачное настроение: вражда между армиями, легкомысленность и легковесность основных распоряжений, втирание очков начальству показной стороной резервных частей, совершенно не готовых к бою, но на которых основываются серьезные планы очень рискованных операций; невероятный хаос в деле снабжения и почти никакой надежды на возможность улучшения и, наконец, несомненность атаманщины разных калибров и отсутствие настоящей дисциплины – вот печальный вывод впечатлений вчерашнего дня. Скверно и то, что верховный правитель едва ли в состоянии сломать все это и навести настоящий порядок: очень уж он доверчив, легковерен, несведущ в военном деле, податлив на приятные доклады и заворожен теми, кто говорит ему приятное и в оптимистическом тоне.

   Между тем многие противники большевиков уже начали задумываться, насколько правы те, кто считает себя правыми в этой войне. Атмосферу гражданской войны и ощущения человека, оказавшегося между молотом и наковальней, между «красными, зелеными, золотопогонными», пребывающего в полной растерянности, не знающего, кто прав, кто виноват, но искренне болеющего душой за Россию, замечательно передают дневниковые записи видного отечественного философа, основоположника национал-большевизма, репрессированного в 1937 году Н. В. Устрялова.

   Общее политическое положение смутно, тревожно, неустойчиво. «Радости нет» – это уже во всяком случае. На глазах ухудшаются отношения с союзниками, шевелится внутренний большевизм, с другой стороны, нарастает самая черная и бессмысленная военная реакция. Жизнь все время как на вулкане. Мало у кого есть надежда победить большевиков.
   Сам по себе Омск занятен, особенно по населению. Сплошь типично столичные физиономии, столичное оживление. На каждом шагу – или бывшие люди царских времен, или падучие знаменитости революционной эпохи. И грустно становится, когда смотришь на них, заброшенных злою судьбой в это сибирское захолустье: нет, увы, это не новая Россия, это не будущее. Это – отживший старый мир, и ему не торжествовать победу. Грустно.
   Это не авангард обновленной государственности, это арьергард уходящего в вечность прошлого. Нужно побывать в обеденные часы в зале ресторана «Россия», чтобы почувствовать это живо и осязательно. <...>
   Большевики, видимо, держатся крепко. Молодцы! Говорят, Украина уже окончательно ими очищена и близится решительная схватка с Деникиным. Последний секретно сообщает, что положение серьезно. <...>
   Плохие вести со всех сторон. На фронте идет наступление большевиков, пока очень успешное. Сданы им Бугуруслан, Сергиевск, Чистополь и уже, по-видимому, Бугульма. Неважно, грустно. <...>
   Самые последние вести – ничего. Юденич непосредственно угрожает Петербургу, Деникин идет на Царицын, наши оправляются, мирная конференция будто бы решила признать Колчака. Большевики – как затравленные звери, умирают, но не сдаются. Честь им и слава! Возможно, что они попробуют и им удастся ближе сойтись с Германией и тем подбросить хвороста в угасающий очаг всемирной революции. Во всяком случае жить все интереснее и интереснее становится. И за Россию все спокойнее. Откровенно говоря, ее будущее обеспечено – вне зависимости от того, кто победит – Колчак или Ленин. <...>
   У Деникина началось контрнаступление большевиков. Уже взяли обратно Балашев (значит, восстановили железнодорожную связь с Саратовом) и ведутся бои за Харьков и Екатеринослав. Ужели повторится история нашего наступления?.. Ну а у нас, разумеется, отвратительно, – судьба Екатеринбурга, вероятно, уже предрешена. В тылу – гнусная грызня генералов, обывательская паника, рост общественного недовольства – верный спутник неудач. Беда. На Западе – шатко. <...>
   Снова дни решающие, роковые. Бой за Омск, за победу, за бытие Колчака, за перелом... Решается, кстати, и наша судьба – закинутых сюда порывом урагана людей. Что будет зимой – бегство, бедствия, гибель или успокоение и радость победы, в худшем случае зима в Омске со всеми удобствами теперешней жизни. Господи, пошли скорее мир России – по крайней мере, конец этой смертной междоусобной войне. <...>
   Продолжаются бои, перелома еще нет, напряженно. Большевики, как говорят, дерутся отлично, наши – тоже. Большие сравнительно потери с обеих сторон. Мы взяли порядочно пленных. Офицеров и комиссаров расстреливают, вешают – c’est l’usage и ничего не поделаешь... С деникинского фронта, кажется лучше...
   Внутри – усиливающееся злое чувство к союзникам за их политику расчленения России, за их равнодушие, за их невмешательство. В сущности, они, быть может, по-своему и правы – за чужой щекой зуб не болит, но, с другой стороны, когда болит зуб, нервы, как известно, сугубо расстроены. И естественно, ищешь врага... Наши неуспехи сильно затормозили дело. Опять же изумительная ловкость большевиков. <...>
   Радио большевиков становится исступленно, взвинченно в своей кровожадности, истерично – нечто подобное было с советскими вождями осенью, вернее, поздним летом прошлого года, когда чехи взяли Симбирск, Казань и, казалось, угрожали Нижнему... Террор опять оживился до нелепости. В Москве расстреляли 67 человек... Призывают громы на ученых, литераторов – словом, интеллигенцию. «Бей, губи их, злодеев проклятых». <...> Захлебывающаяся злоба, хрипящая... В ответ брошены бомбы на собрании коммунистов, есть убитые, раненые – все второй и третий сорт. Деникин – на полдороге от Курска к Орлу, в опасности Воронеж, Мамонтов где-то в Тульской губернии, неуловимый, неуязвимый, словно Девет в бурскую войну – да, революция в опасности. У нас – тоже мало для них утешительного. Что будет? Опять спасутся? Ушли бы в Туркестан, к Индии... Стали бы восточным форпостом Великой России. Хорошо бы. <...>
   Повсюду побеждают, разбит Юденич, отходит Деникин. Разбита контрреволюция...
   Все длится восстание, углубляется, кровь, кровь... Пришла пора – ничего не поделаешь. Большевизм побеждает, победит – я, по крайней мере, в этом почти не сомневаюсь. Он объединит Россию – честь ему и слава! Боже, как глубоко все ошибались, ничего не поняли.
   Тяжело на душе. Окончательно рушится привычная идеология, отвергнутая, разбитая жизнью. Уже давно сомнение закрадывалось в душу, но теперь уже ясно: большевизм побеждает, и вооруженная борьба против него не удалась. Скрывать от себя дальше эту истину просто бессмысленно, глупо.

   В январе 1920 года А. В. Колчак, сознавая, что не справился с возложенными на него обязанностями, передал полномочия «Верховной российской власти» А. И. Деникину, а сам уехал в Иркутск, но был схвачен по дороге и передан большевикам. В феврале бывшего Верховного правителя расстреляли на берегу реки Ушаковка в Иркутской области.
   Между тем англичане эвакуировались из Архангельска, и к марту 1920 года сопротивление большевикам на севере России прекратилось окончательно. На Дальнем Востоке при поддержке японцев возникла Дальневосточная республика, однако она просуществовала всего два года (бои в этом регионе с переменным успехом продолжались до октября 1922 года, когда части РККА и партизаны заняли Владивосток). На юге генерал Врангель начал наступление из Крыма навстречу полякам, которые двигались со стороны Белоруссии на Украину.
   П. Н. Врангель в своих записках вспоминал, как не оправдались его надежды на скорую победу.

   К концу августа разгром большевиков поляками выяснился в полной мере: около 250 тысяч людей и десятки тысяч коней попали в плен и частично были интернированы в Германии. Остатки большевистских армий поспешно бежали на восток, преследуемые польскими войсками.
   На правом фланге поляков действовали украинские части, быстро продвигаясь на Украину. В правобережной Украине повсеместно вспыхивали восстания. Отряды Махно, Гришина, Омельяновича-Павленко и другие беспрерывно тревожили войска красных, нападая на транспорты, обозы и железнодорожные эшелоны.
   Нам удалось установить с партизанами-украинцами связь, оказывая помощь оружием, патронами и деньгами. Среди населения правобережной Украины распространялись мои воззвания, призывающие украинцев к борьбе с большевиками. <...>
   Общая стратегическая обстановка, казалось, складывалась так, как обрисовывал я ее французскому правительству. События на польском фронте придавали западному направлению первенствующее значение. Принятие Польшей мира, усиленно предлагаемого большевиками и на котором настаивало правительство Ллойд-Джорджа, было бы для нас роковым. Освободившиеся на западном фронте три с половиной большевистских армий получили бы возможность обрушиться на нас, и в этом случае исход борьбы был бы предрешен. Последние наши пополнения были влиты в армию; других пополнений, кроме отдельных офицеров из числа эвакуированных в 19-м году в разные страны, не было. Местные средства людьми и лошадьми были полностью исчерпаны. Единственным источником пополнения оставались пленные, боеспособность которых, конечно, была весьма относительна.
   Я принимал все меры, чтобы убедить французское и польское правительства в необходимости продолжения поляками борьбы или хотя бы затягивания намечавшихся мирных переговоров с тем, чтобы, воспользовавшись оттяжкой части красных войск на польском фронте, пополнить и снабдить мои войска за счет огромной, захваченной поляками добычи, использовать как боеспособные части перешедших на сторону поляков и интернированных в Германии большевистских полков, так и захваченную победителями материальную часть. <...>
   Вместе с тем я решил предпринять поездку по фронту совместно с представителями союзнических миссий, имеющую целью с одной стороны вселить в них уверенность в прочности нашего положения, с другой – наглядно показать недостатки нашего снабжения и необходимость срочной помощи в этом отношении для продолжения борьбы.
   30 августа вечером я выехал из Севастополя в сопровождении А. В. Кривошеина и представителей военных миссий Франции, Польши, Америки, Англии, Японии и Сербии и нескольких корреспондентов русских и иностранных газет. Утром 31 августа поезд остановился на станции Таганаш и мы на автомобилях выехали для осмотра части укрепленной позиции. Работы на этом участке фронта были наиболее закончены. Густая сеть проволоки, блиндажи, сложный лабиринт окопов, искусно маскированные батареи. Недавно установленная тяжелая крепостная батарея производила пробную стрельбу. Наши аэропланы корректировали. Прибывшие могли воочию убедиться в огромной работе, сделанной за последние несколько месяцев, почти при отсутствии средств. Вернувшись в поезд, мы тронулись далее и на станции Акимовка смотрели расположенный там авиационный парк и оттянутую в резерв славную Кубанскую дивизию генерала Бабиева. Наша воздушная эскадрилья, под руководством выдающегося летчика генерала Ткачева, производила в воздухе ряд блестящих маневров, маневров тем более удивительных, что большинство аппаратов пришли в полную ветхость и лишь беззаветная доблесть русского офицера заменяла технику. Полеты были окончены и военные представители окружили отважных летчиков, высказывая свое восхищение. Генерал Ткачев доложил о том, что большинство аппаратов совершенно изношены и что в ближайшее время, если не будет получено новых, наша авиация окажется бессильной. Я использовал случай, чтобы указать на те усилия, которые делались мной для получения новых аппаратов и на те непреодолимые препятствия, которые оказывались мне не только со стороны наших врагов. Так недавно с большим трудом приобретенные нами в одном из государств (Болгарии) аэропланы были «по недоразумению» уничтожены одной из иностранных контрольных комиссий (англичанами). Представитель великобританской военной миссии, симпатичный полковник Уолш, густо покраснел. <...>
   После ужина мы вернулись в поезд и выехали на станцию Федоровка, откуда 1 сентября утром проехали на автомобилях в колонию Кронсфельд, где смотрели оттянутую в резерв командующего армией Корниловскую дивизию.
   От края до края огромной площади растянулись ряды войск. На середине площади поставлен аналой и в блестящих ризах духовенство служит молебствие. В тихом осеннем воздухе несутся звуки церковного пения, и где-то в небесной выси вторит им запоздалый жаворонок.
   Загорелые, обветренные лица воинов, истоптанные порыжевшие сапоги, выцветшие истертые рубахи. У многих верхних рубах нет, их заменяют шерстяные фуфайки. Вот один, в ситцевой пестрой рубахе с нашитыми полотняными погонами, в старых выцветших защитных штанах, в желтых английских ботинках, рядом другой и вовсе без штанов, в вязаных кальсонах. Ужасная, вопиющая бедность. Но как тщательно, как любовно пригнана ветхая амуниция, вычищено оружие, выровнены ряды. После молебна я вручаю 1-му Корниловскому полку Корниловское знамя, знамя 1-го батальона имени генерала Корнилова.
   Это знамя, сохраненное одним из офицеров полка, вырвавшимся от большевиков, является для полка дорогой реликвией.
   Части проходят церемониальным маршем. Один за другим идут стройные ряды, бодрый твердый шаг, веселые радостные лица и кажется, что встали из могилы старые русские полки. <...>
   Общая численность войск XIII советской армии достигала 30 000 штыков и 7000 шашек. Общая численность VI, XIII и II конной армий исчислялась в 45 000 штыков и 13 000 шашек.
   Наши силы к 1-му сентября не превосходили 25 000 штыков и 8000 шашек (боевой состав). <...>
   В течение сентября месяца 1-я Русская армия рассеяла противника на всем фронте от Азовского моря до Кичкасской переправы. Задача моя – развязать себе руки для заднепровской операции – была выполнена. <...>
   Переговоры поляков с представителями советской России начались. Польская делегация прибыла в Ригу 5 (18) сентября. С первых же дней обнаружилось почти полное расхождение сторон. Казалось, каждая сторона предъявила условия для другой неприемлемые, однако переговоры не прерывались. За спинами договаривающихся ясно чувствовалась борьба интересов других держав.
   Большевики, видимо, ясно отдавали себе отчет в обстановке. Учитывая, что так или иначе они достигнут с поляками соглашения, руководители советской власти решили покончить с другим врагом. Был выброшен ударный лозунг: «Все на Врангеля».
   Несмотря на то что остатки красных армий безудержно откатывались перед польскими войсками на восток, красное командование все свободные резервы теперь бросало на юг.
   В середине сентября стали поступать сведения о движении на юг с юго-западного участка польского фронта и красной кавалерии Буденного (1-й конной армии). <...>
   Для того чтобы посадить на коней прибывшие с Кубани войска, я вынужден был произвести новую конскую мобилизацию в Бердянском и Александровском уездах.
   Стремясь всемерно облегчить тяжелое положение крестьян, я неизменно требовал от войск помощи населению в полевых работах. <...>
   С приближением зимнего времени следовало предвидеть появление заболеваний сыпным тифом. Главным военно-санитарным инспектором был выработан, по моему предложению, детальный план борьбы с угрожающей эпидемией. Намечено было устройство трех заградительных пунктов, ряда больниц, общим числом на 6000 коек, изоляционных пропускных пунктов и т. д.
   Если со стороны моих ближайших гражданских помощников и было сознание необходимости в исключительных условиях нашей работы избегать всякой рутины, бюрократизма и канцелярщины, то гражданские учреждения, как непосредственно ими возглавляемые, так и ведущие работу на местах, от всех этих недостатков отрешиться не могли. Работа в этих учреждениях во многих случаях оставалась неудовлетворительной и ко мне поступало большое число справедливых жалоб. <...>
   Получение свежих пополнений, военного снабжения и осуществление намеченного займа дали бы возможность продолжить борьбу. В предвидении этого, удержание в наших руках Северной Таврии являлось существенно необходимым. Отход в Крым за перешейки не только обрекал нас на голод и лишения, но, являясь признанием невозможности продолжать активную борьбу, создавал угрозу лишения нас в дальнейшем всякой помощи со стороны Франции. Засев в Крыму, мы перестали бы представлять угрозу советскому правительству и тем самым теряли всякий интерес в глазах западных держав.
   С другой стороны, неудача заднепровской операции неминуемо должна была отразиться на духе войск. Новые тяжелые потери еще ослабили состав частей. Пополнений на месте взять было неоткуда. Угроза со стороны каховского плацдарма продолжала висеть над нами. Противник на всем фронте беспрерывно усиливался. <...>
   Сама природа, казалось, становилась против нас. Наступили небывалые в это время года морозы. Войска, почти раздетые, жестоко страдали от холода, появились обмороженные. Количество простудных заболеваний резко возросло. Полки таяли.
   Бросая все свои свободные силы на юг, красное командование принимало одновременно меры для усиления работы своей в нашем тылу. За последнее время вновь оживилась деятельность зеленых, усилилась работа и по военному шпионажу, руководимая регистрационным отделом («Регистродом») кавказского фронта, расположенным в Ростове-на-Дону. Этот «Регистрод» через свои регистрационные пункты № 5 и 13, расположенные в Темрюке (кубанской области), и через особые пункты («Ортчк») на побережье Таманского полуострова высылал ряд разведчиков, направляя их на Темрюк-Тамань, а затем через узкий Керченский пролив на побережье Керченского полуострова и далее в Крым и этим же путем принимал их обратно.
   В течение месяца в городе Керчи и в прилегающем к нему районе было арестовано шесть советских шпионов и раскрыта организованная большевиками на нашей территории «служба связи» с таманским берегом, располагавшая в Керчи и в поселке Юргаки (на Азовском море) тайными станциями, снабженными сигнальными ракетами, сферическими зеркалами для оптической сигнализации и материалами для химического письма. У одного из этих шпионов между прочими документами было найдено также предписание «связаться с Мокроусовым» и «явка», т. е. указание, как найти сего последнего. <...>
   Общая численность красных войск на южном фронте должна была быть исчислена в 55–60 тысяч штыков и 22–25 тысяч сабель, имея в виду только бойцов на фронте. Численность всех войск красного южного фронта вместе с тыловыми частями была, конечно, значительно больше.
   Соотношение сил было не в пользу Русской армии не менее как в три – три с половиной раза.
   План красного командования сводился к захвату в клещи на полях Северной Таврии живой силы Русской армии и к стремительному прорыву через перешейки в Крым... Я своевременно учел планы красного командования и, стянув ударную группу генерала Кутепова в район Серагоз, предпринял операцию последовательных, по внутренним операционным линиям, ударов частями ударной группы по главным силам противника, наступающим из никопольского района и каховского плацдарма; на восточном участке нашего фронта предполагалась активная оборона.

   Командующим Южного фронта РККА был назначен М. В. Фрунзе, проявивший себя в борьбе с Колчаком. Впоследствии Фрунзе вспоминал подробности военной операции, вошедшей в учебники истории как «взятие Перекопа».

   Сейчас, когда пишутся эти строки, – 3 ноября.
   В этот день, два года тому назад, завершился отходом врангелевских войск за крымские перешейки первый акт кровавой трагедии, известной под именем борьбы с южнорусской контрреволюцией. Невольно мысль переносится к этим незабвенным дням, становящимся уже историческим прошлым, и в сознании одна за другой всплывают картины этого, одного из наиболее драматических периодов истории нашей борьбы.
   Армии Южного фронта, выполнив с успехом поставленную им первоначальную задачу – разгрома живых сил противника к северу от перешейков, к вечеру 3 ноября стали вплотную у берегов Сиваша, начиная от Геническа и кончая районом Хорды.
   Началась кипучая, лихорадочная работа по подготовке форсирования Чонгарского и Перекопского перешейков и овладения Крымом. <...>
   Дорога все время идет по ровной, лишь местами пересекаемой неглубокими балками местности ярко выраженного степного характера. Населенные места сравнительно редки. Сама дорога была в превосходном для езды состоянии. Уже несколько дней как стояла ясная довольно морозная погода, и о распутице, которой я так опасался при начале нашего путешествия, не было и помину.
   Все проселочные дороги, шедшие в направлении с севера на юг, полны следов только что разыгравшихся кровавых событий. Прежде всего бросалось в глаза огромное количество павших лошадей. Вся степь и особенно вблизи дороги буквально была покрыта конскими трупами. Я, помню, несколько раз принимался считать, сколько трупов проедем мы в течение 2–3 минут, и всякий раз получал цифры, начинавшиеся десятками. При виде этих кладбищ ближайших друзей нашего пахаря как-то особенно больно становилось на душе, и перед сознанием вставал вопрос: каково-то будет впоследствии и как будем справляться мы с фактом такой колоссальной убыли конского состава.
   Участок железной дороги от ст. Большой Утлюг и вплоть до ст. Рыково представлял собою картину хаотического разрушения. Почти на всем протяжении он был забит остатками многочисленных железнодорожных составов, выброшенными белыми с севера, но не успевшими проскочить в Крым. Большинство из них было уничтожено огнем и взрывами, но большое количество и уцелело. Многие составы продолжали гореть, и оттуда то и дело раздавались глухие снарядные взрывы и треск взрывающихся патронов. Все пространство на протяжении 15–20 саж. от пути было усеяно гильзами от патронов и снарядов разных калибров. <...>
   Такова была внешняя, материальная обстановка, в условиях которой шла с напряженной энергией работа по подготовке последнего, решительного наступления. <...>
   И наконец шла самая энергичная работа по подготовке штурма Чонгарского перешейка.
   Для этой цели все время по ночам производились поиски наших разведывательных отрядов на тот берег, причем отряды переправлялись через Сиваш или на лодках, или на наскоро сколоченных плотах; со всех сторон побережья и главным образом из Геническа свозились перевозочные средства (лес, лодки и пр.), совершенно отсутствовавшие в намеченных для удара районах; устанавливались береговые батареи для прикрытия штурма, приводились в оборонительное состояние позиции и пр.
   Чтобы оценить всю грандиозность производившейся работы, надо, как я уже отметил, помнить, во-первых, что никаких технических средств у войск под рукой не было, и во-вторых, что работу эту производили люди в условиях страшной стужи, полураздетые и разутые, лишенные возможности хотя бы где-нибудь обогреться и не получавшие даже горячей пищи и питья. Дело в том, что налицо были лишь боевые части, что же касается войсковых тылов, технических средств и пр., то все это оставалось далеко в тылу ввиду полной невозможности поспеть за полками при том темпе нашего наступления, который имел место, и при абсолютном отсутствии перевозочных средств. Только небывалый подъем настроения и величайший героизм всего состава армий фронта позволяли не только совершать невозможное, но и делать то, что почти не было слышно жалоб на вопиющие условия боевой работы. Каждый красноармеец, командир и политработник держались лишь крепко засевшей в сознании всех мыслью: во что бы то ни стало ворваться в Крым, ибо там конец всем лишениям. <...>
   Перекопский и Чонгарский перешейки и соединяющий их южный берег Сиваша представляли собой одну общую сеть заблаговременно возведенных укрепленных позиций, усиленных естественными и искусственными препятствиями и заграждениями. Начатые постройкой еще в период Добровольческой армии Деникина, позиции эти были с особенным вниманием и заботой усовершенствованы Врангелем. В сооружении их принимали участие как русские, так, по данным нашей разведки, и французские военные инженеры, использовавшие при постройках весь опыт империалистической войны. Бетонированные орудийные заграждения в несколько рядов, фланкирующие постройки и окопы, расположенные в тесной огневой связи, все это в одной общей системе создало укрепленную полосу, недоступную, казалось бы, для атаки открытой силой.
   Наиболее сильно укреплены были участки Перекопский и Чонгарский, особенно первый, имевшие по несколько укрепленных линий, богато вооруженных тяжелой и легкой артиллерией и пулеметами. <...>
   При определении направления главного удара надо было выбирать между Чонгаром и Перекопом. Так как Перекоп в силу большой ширины открывал более широкие возможности в смысле развертывания войск и вообще представлял больше удобств для маневрирования, то, естественно, наш решающий удар был нацелен сюда. <...>
   7 и 8 ноября мы провели в расположении частей 6-й армии. 8-го около 4 час. дня, захватив с собою командующего 6-й армией т. Корка, мы приехали в штаб 51-й дивизии, на которую была возложена задача штурма в лоб Перекопского вала. Штаб стоял в с. Чаплинке. Настроение в штабе и у начдива т. Блюхера было приподнятое и в то же время несколько нервное. Всеми сознавалась абсолютная необходимость попытки штурма и в то же время давался ясный отчет в том, что такая попытка будет стоить немалых жертв. В связи с этим у командования дивизии чувствовалось некоторое колебание в отношении выполнимости приказа о ночном штурме в предстоящую ночь. В присутствии командарма мною было непосредственно в самой категорической форме приказано начдиву штурм произвести.
   Надо признать, что действительно на войска дивизии возлагалась задача неимоверной трудности. Нужно было без сколько-нибудь значительной артиллерийской подготовки, на самом узком пространстве и по абсолютно ровной, лишенной всяких следов местности атаковать сильно укрепленную позицию.
   Отдав все необходимые указания и оставив т. Корка в Чаплинке, мы двинулись дальше по направлению к Перекопу. Были уже сумерки. Когда мы приблизились к берегу Перекопского залива, поднялся туман, закрывший на расстоянии нескольких шагов все предметы. На юге и юго-востоке непрерывно раздавался грохот орудийной пальбы. Подвигались мы довольно медленно, с каждым шагом вперед пушечная канонада становилась все слышнее и слышнее. Скоро впереди и вправо от нас мы стали различать огневые вспышки орудийных залпов.
   Линия неприятельского расположения обнаруживалась непрерывными снопами лучей прожекторов, старавшихся пронизать мрак и раскрыть движение наших частей. На огонь противника отвечали сильным огнем и наши батареи, расположенные перед Перекопской позицией. <...>
   Огонь со стороны противника усиливается, отдельные снаряды попадают в район дороги, идущей по северному берегу Сиваша, по которой едем мы. Впереди и несколько влево от нас вспыхивает сильный пожар. Это неприятельские снаряды зажгли скирды соломы у какого-то хуторка возле с. Перво-Константиновка. <...>
   Очень выгодным для нас обстоятельством, чрезвычайно облегчившим задачу форсирования Сиваша, было сильное понижение уровня воды в западной части Сиваша. Благодаря ветрам, дувшим с запада, вся масса воды была угнана на восток, и в результате в ряде мест образовались броды, правда очень топкие и вязкие, но все же позволившие передвижение не только пехоты, но и конницы, а местами даже артиллерии. С другой стороны, этот момент совершенно выпал из расчетов командования белых, считавшего Сиваш непроходимым и потому державшего на участках наших переправ сравнительно незначительные и притом мало обстрелянные части, преимущественно из числа вновь сформированных.
   В результате первых боев была сдача нам в плен целой Кубанской бригады ген. Фостикова, только что прибывшего из Феодосии... Из поступивших за ночь и за день донесений было ясно, как правильно поступали мы, решившись идти на штурм без всяких проволочек и даже не дождавшись прибытия отставшей сзади тяжелой артиллерии. Противник совершенно не ожидал такого быстрого удара с нашей стороны. Уверенный в безопасности, он к моменту нашей атаки производил перегруппировку войск, заменяя на перекопском направлении сильно потрепанные части своих 13-й и 34-й дивизий II арм. корпуса дроздовцами, марковцами и корниловцами из состава своего лучшего I арм. корпуса. В результате часть позиций занималась еще прежними гарнизонами, а часть новыми, еще не успевшими даже ознакомиться с местностью. <...>
   Не больше чем через полчаса после нашего приезда в дивизию с линии связи, проложенной через Сиваш к боевому участку, поступают донесения о повышении уровня воды, начавшей медленно затапливать брод. Проверили, оказалось действительно так. Положение создавалось чрезвычайно опасное. Стоило воде подняться еще немного, и тогда полки 15-й, а вслед затем и 52-й дивизии окажутся отрезанными по ту сторону Сиваша. Надо было немедленно же принимать самые решительные меры, иначе все дело могло погибнуть.
   Такими мерами явились следующие мои распоряжения, отданные к немедленному исполнению: 1) подтверждение немедленной атаки в лоб частями 51-й дивизии Перекопского вала под угрозой самых суровых репрессий в случае оттяжки в исполнении; 2) мобилизация всех жителей с. Строгановки, Владимировки и пр. для предохранительных работ на бродах; 3) приказ 7-й кав. дивизии и Повстанческой группе, стоявшим в 10 км от Строгановки, сейчас же садиться на коней и переправляться через Сиваш для подкрепления 15-й и 52-й дивизий. <...>
   Я получаю донесение из штаба 51-й дивизии, переданное через штадив 52-й, о том, что части 51-й дивизии в 3 часа 30 мин. пополуночи овладели штурмом Перекопским валом и продолжают наступление на Армянский базар. Прочитал донесения, и с плеч словно гора свалилась. Правда, это еще не означало окончания задачи, ибо дальше путь в Крым преграждали сильные Юшунские позиции и главная развязка всей операции должна была произойти там, но все же со взятием Перекопа для нас в значительной мере ослабела опасность погубить целиком 2 дивизии, отрезываемые водами Сиваша. Теперь появилась возможность установления с ними связи по твердому грунту, что резко улучшало всю обстановку.
   Дав директиву командованию 6-й армии об энергичном продолжении дальнейшего наступления, я со спокойной совестью направился отдохнуть. <...>
   Так решилась участь Крыма, а с ним и судьба всей южнорусской контрреволюции.
   Победа, и победа блестящая, была одержана по всей линии. Но досталась она нам дорогой ценой. Кровью 10 тыс. своих лучших сынов оплатили рабочий класс и крестьянство свой последний, смертельный удар контрреволюции. Революционный порыв оказался сильнее соединенных усилий природы, техники и смертельного огня.
   Память об этих 10 тыс. красных героев, легших у входа в Крым за рабочее и крестьянское дело, должна быть вечно светла и жива в сознании всех трудящихся. Если нам теперь легче, если мы наконец окончательно закрепили торжество труда не только на военном, но и на хозяйственном фронте, то не забудем, что этим мы в значительной мере обязаны героям Перекопа и Чонгара. Их незабвенной памяти посвящаю эти строки и перед ними склоняюсь обнаженной головой.

   С падением Белого Крыма организованное сопротивление большевикам фактически прекратилось. После этого новая власть сосредоточила усилия на подавлении крестьянских восстаний, крупнейшими из которых были мятежи в Тамбовской губернии («антоновщина») и в Западной Сибири. Вдобавок в 1921 году взбунтовались моряки Балтийского флота – гарнизон крепости Кронштадт. Во многом эти восстания были спровоцированы голодом, который охватил Поволжье, Центральное Черноземье, левобережную Украину и Урал. Как сообщала газета «Советский Юг» (31 января 1922 года), «голод принял уже ужасающие размеры. В с. Летнем за 5 дней зарегистрировано 7 смертей, в с. Иванке мать зарезала своего ребенка, а сама бросилась в колодезь. Цифра голодающих в нашем уезде достигает 12 000 человек. В Белой Глине умерло 5 душ, в с. Летнем – 13, в Дмитриевке 3, в Ново-Егорьевском – 6. Лошади пали почти все. Население питается всевозможными суррогатами: косапы с кукурузой, курай, зола, полова и проч.». Причем власти не позволяли голодающим в поисках «лучшей доли» менять место жительства, однако голод вынуждал людей отправляться за пропитанием в более благополучные края: так появились мешочники; среди них, безусловно, хватало спекулянтов, однако в основном это были крестьяне, отправившиеся в неблизкий путь, чтобы выменять что-либо из своего имущества на еду. (Встречались среди мешочников и известные личности. Так, по воспоминаниям А. Б. Мариенгофа, этого промысла не был чужд С. А. Есенин.)
   Все эти восстания, несмотря на их размах, в итоге удалось подавить.
   Если допустимо говорить о победе в гражданской войне (как правило, в таких войнах проигрывают все), победителями оказались «революционные массы», а проигравшие – те, кто уцелел – покинули страну; это была первая волна русской эмиграции, осевшая в Европе и на Дальнем Востоке. Позднее, в 1922 году, к этим эмигрантам присоединились пассажиры так называемого «философского парохода» (два рейса немецких пассажирских судов – «Oberbьrgermeister Haken» и «Prussia») – деятели культуры, объявленные врагами революции, университетская профессура, врачи, экономисты, юристы, литераторы, студенты... Л. Д. Троцкий так прокомментировал эту акцию: «Мы этих людей выслали потому, что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно».
   Как писал один из офицеров Добровольческой армии Б. А. Штейфон, причиной победы большевиков послужило, не считая разобщенности белого движения, прежде всего умение привлечь на свою сторону народные массы: «Несмотря на крайне печальное общее состояние советских войск, в своей массе совершенно развращенных революцией 1917 года, красное командование все же имело немало преимуществ по сравнению с нами. Оно обладало громадным, многомиллионным человеческим резервом, колоссальными техническими и материальными средствами, оставшимися как наследство после Великой войны. Это обстоятельство и позволяло красным направлять все новые и новые части... Как ни превосходила белая сторона и духом, и тактической подготовкой, все же это была лишь небольшая горсточка героев, силы которых уменьшались с каждым днем... Ведя ежедневно борьбу, наши части несли большие потери убитыми, ранеными, больными и таяли с каждым днем. В подобных условиях войны наше командование только доблестью войск и искусством начальников могло сдерживать натиск красных. Как правило, резервов не было. Добивались успеха преимущественно маневром: снимали что могли с менее атакованных участков и перебрасывали на участки угрожаемые. Рота в 45–50 штыков считалась сильной, очень сильной!»
   Формально гражданская война завершилась в 1922 году взятием Владивостока. Как пелось в популярной песне на слова П. С. Парфенова:

     Разгромили атаманов,
     Разогнали воевод,
     И на Тихом океане
     Свой закончили поход.



   От военного коммунизма к НЭПу, 1921–1923 годы
   Владимир Ульянов (Ленин), сводки ОГПУ, газета «Правда»

   Когда организованное сопротивление было подавлено, советское правительство сочло возможным отказаться от политики военного коммунизма, применявшейся в годы гражданской войны. Эта политика предусматривала национализацию промышленных предприятий, ликвидацию частных банков, монополию государства на внешнюю торговлю, введение принудительной трудовой повинности и – самое главное – продовольственную диктатуру: на селе широко использовалась печально известная «продразверстка», когда у крестьян изымали до 70% зерна и продуктов. В. И. Ульянов (Ленин) так объяснял суть военного коммунизма: «Своеобразный “военный коммунизм” состоял в том, что мы фактически брали от крестьян все излишки и даже иногда не излишки, а часть необходимого для крестьянина продовольствия, брали для покрытия расходов на армию и на содержание рабочих. Брали большей частью в долг, за бумажные деньги. Иначе победить помещиков и капиталистов в разоренной мелко-крестьянской стране мы не могли. <...> Но не менее необходимо знать настоящую меру этой заслуги. “Военный коммунизм” был вынужден войной и разорением. Он не был и не мог быть отвечающей хозяйственным задачам пролетариата политикой. Он был временной мерой».
   В докладе «Наше внешнее и внутреннее положение и задачи партии» в 1921 году председатель Совета народных комиссаров подвел итог гражданской войне и оценил экономическое состояние страны.

   Для того, чтобы добиться того, чтобы победить прочно, мы должны добиться победы пролетарской революции во всех или, по крайней мере, в нескольких главных капиталистических странах, и после трех лет ожесточенной упорной войны мы видим, в каком отношении наши предсказания не оправдались и в каком отношении оправдались. Они не оправдались в том отношении, что быстрого и простого решения этого вопроса не получилось. Конечно, никто из нас не ожидал, чтобы три года могла тянуться такая неравная борьба, как борьба России против всех капиталистических держав мира. <...>
   Нечего и доказывать, что о сравнении военных сил РСФСР с военными силами всех капиталистических держав и речи быть не может. В этом отношении мы в десятки и сотни раз слабее их, тем не менее после трехлетней войны мы принудили почти все эти государства отказаться от мысли дальнейшего вмешательства... Это произошло не по той причине, чтобы мы оказались в военном отношении сильнее, а Антанта слабее, а причина та, что усиленно шло все время внутреннее разложение в государствах Антанты, а у нас, напротив, шло внутреннее укрепление, и война служит подтверждением, доказательством этого... Мы оказались в таком положении, что, не приобретя международной победы, единственной и прочной победы для нас, мы отвоевали себе условия, при которых можем существовать рядом с капиталистическими державами, вынужденными теперь вступить в торговые отношения с нами. В процессе этой борьбы мы отвоевали себе право на самостоятельное существование.<...>
   Теперь я перейду к положению внутреннему. В связи с крахом целого ряда попыток военного вмешательства, экономическое положение у нас улучшилось в очень значительных размерах. Основой того отчаянного положения, в котором мы были прежде, было то, что от нас, от центральной России, промышленной России, пролетарской России, Петрограда, Москвы, Иваново-Вознесенска, отрезаны были все наиболее хлебные районы – Сибирь, юг, юго-восток, отрезан был один из главных источников топлива – Донецкий бассейн, отрезаны были источники нефти, и представлялось совершенно невероятным, чтобы в таком положении республика могла фактически продержаться. Вы знаете, какие отчаянные бедствия и какие громадные лишения, нужда в хлебе и голод обрушились на нас в связи с этой отрезанностью наиболее хлебных и наиболее важных экономических районов. И основой улучшения, которое сейчас наблюдается, в значительной степени является присоединение этих районов. Продовольственные заготовки дают нам теперь, благодаря возможности привлечь Сибирь, Кавказ и благодаря развивающемуся изменению в социальном отношении Украины в нашу пользу, то, что в ближайшую, предстоящую продовольственную кампанию мы не только выйдем уже без прямой дыры в мешке, как это было в текущем году, но с достаточным обеспечением всех промышленных рабочих в продовольственном отношении. Это – первая кампания, когда мы можем рассчитывать, благодаря несомненно наступающему улучшению в транспорте, что в руках государства будет такой продовольственный фонд, от 250 до 300 миллионов пудов хлеба, при котором о социалистическом строительстве мы будем не только говорить и ничтожное дело делать, как теперь, но действительно оперировать с настоящими трудовыми армиями, будем иметь возможность сотни тысяч промышленных рабочих или рабочих, исполняющих продовольственную работу для промышленности, действительно ставить на неотложную, насущную работу и улучшать эту работу подобно тому, как улучшение положения с топливом, которое мы получили, дало возможность восстановить мануфактурную промышленность. Иваново-Вознесенская губерния стала пускать свои фабрики в ход. Вначале работало не более трети миллиона веретен, в настоящее время работает уже полмиллиона, до 600 000, к концу года мы рассчитываем развернуть до миллиона, а в будущем году думаем довести до 4 миллионов веретен. Из того состояния, когда мы с величайшим трудом вывертывались, расходуя старые запасы, мы только теперь начинаем переходить в условия, когда Россия берется за восстановление разрушенного производства и получит возможность, взимая с деревни хлеб, давать крестьянину соль, керосин и, хотя бы в небольших размерах, мануфактуру. Без этого о социалистическом строительстве не может быть и речи.
   Если в международном отношении мы приобрели базу, покончив с целым рядом военных нашествий и вырвав мирные договоры с целым рядом государств, то в экономическом отношении мы только теперь получаем возможность иметь хлеб для нужд рабочих, занятых в промышленности, хлеб для промышленности, т. е. топливо, в таких размерах, чтобы начать социалистическое строительство. И тут наша главная задача, в этом самый гвоздь вопроса, тут переход, который мы несколько раз пытались делать. Я помню, что в апреле 1918 года я перед собранием ВЦИК говорил о том, что военные задачи наши как будто кончаются, что мы Россию не только убедили, не только отвоевали ее от эксплуататоров для трудящихся, но мы теперь должны перейти к задачам, чтобы Россией управлять для хозяйственного строительства. Передышка, которую мы тогда имели, оказалась самой ничтожной... Но эту попытку мы делали несколько раз: и весной 1918 г. и, в более широком масштабе, весной нынешнего года, когда вопрос о трудовых армиях был практически поставлен. Теперь мы должны этот переход еще раз поставить во главу угла и напрячь все силы, чтобы его осуществить. Здесь в высшей степени важная задача всего социалистического переворота, взятого с международной точки зрения, с точки зрения победы над капитализмом вообще. Чтобы победить капитализм вообще, надо, во-первых, победить эксплуататоров и отстоять власть эксплуатируемых – задача свержения эксплуататоров революционными силами; во-вторых, задача созидательная – построить новые экономические отношения, показать пример того, как это делается. Эти две стороны задачи осуществления социалистического переворота связаны неразрывно и отличают нашу революцию от всех предыдущих, в которых довольно было стороны разрушительной.
   Если же мы второй задачи не решим, то никакие успехи, никакие победы в деле свержения эксплуататоров, в деле военного отпора международным империалистам ничего не дадут, и возврат к старому останется неизбежным. На этот счет в смысле теоретическом не может быть двух мнений. Переход здесь чрезвычайно резкий и трудный, требующий иных приемов, иного распределения и использования сил, иного устремления внимания, психологии и т. д. Вместо методов революционного свержения эксплуататоров и отпора насильникам мы должны применить методы организаторства, строительства, мы должны проявить себя, отстоять себя перед всем миром не только как сила, способная сопротивляться военному удушению, а как сила, способная показать пример... Пролетариат теперь должен... показать крестьянину, что он может дать ему образец и практику таких экономических отношений, которые окажутся выше тех, где каждая крестьянская семья хозяйничает по-своему. <...>
   Мы не сделали того главного, что нужно сделать – показать, что пролетариат восстановит крупное производство и общественное хозяйство так, чтобы перевести крестьянство на высший экономический строй... Я кратко указал условия обеспечения хлебом рабочих, занятых в промышленности, и обеспечения промышленности топливом. Такие условия являются фундаментом, обеспечивающим возможность дальнейшей постройки. Я должен добавить, что на предстоящем съезде Советов, как вы видели из порядка дня, опубликованного в газетах, этот вопрос о хозяйственном строительстве должен явиться центральным вопросом. Весь порядок дня приспособлен к тому, чтобы все внимание и заботы всех съехавшихся делегатов, всей массы советских и партийных работников во всей республике сосредоточить на хозяйственной стороне, на восстановлении транспорта, промышленности, на том, что названо осторожно «помощью крестьянскому хозяйству», но что означает гораздо больше – целую систему, обдуманный ряд мер для того, чтобы крестьянское хозяйство, которое будет существовать еще довольно долго, поднять на должную высоту.

   Десятый съезд РКП(б) в марте 1921 года объявил о переходе от военного коммунизма к новой экономической политике (НЭП). Последняя заключалась в замене продразверстки продналогом (теперь изымалось не более 30% сельхозпродукции) и предусматривала введение рыночных отношений – была осуществлена денежная реформа, развивалось кредитование, в промышленности появились тресты (производственные цепочки), а сами предприятия получили возможность самостоятельно использовать доходы, оставшиеся после перечисления в бюджет обязательных платежей. Появились торговые и промышленные кооперативы,была восстановлена денежная оплата труда, произошла даже частичная приватизация. В итоге, по данным статистики, за 5 лет, с 1921 по 1926 год, индекс промышленного производства увеличился более чем в 3 раза, а сельскохозяйственное производство выросло в 2 раза. В восстановлении промышленности немалую роль сыграл и принятый в 1920 году план ГОЭЛРО – проект электрификации России. В рамках этого плана не только строились гидроэлектростанции и проводилось электричество в частные дома (знаменитые «лампочки Ильича»), но и строились шоссейные и железные дороги, был сооружен Волго-Донской канал.
   Однако положение простых рабочих оставалось достаточно тяжелым, о чем свидетельствуют сводки Объединенного государственного политического управления (ОГПУ, преемника ВЧК) за 1922–1923 годы.

   Металлисты
   1922 г.
   Март
   На заводе АМО благодаря агитации меньшевика (персонально известен) возникла забастовка рабочих (800 чел.) из-за задержки жалования и продовольствия за февраль.
   Апрель
   На машиностроительном заводе б. Г. Листа – двухкратная забастовка из-за слишком высокой платы за продпаек.
   Июнь
   На Мытищенском вагоностроительном заводе (Московский у.) забастовка из-за невыплаты жалования продолжалась 3 часа. <...>
   Люберецкий завод Международной компании жатвенных машин (Московский у.) – 3-дневная забастовка из-за несвоевременной выплаты жалования. Срыв празднования Октябрьской революции. Рабочих 1050 чел.
   1923 г.
   Январь
   4-й автозавод «Спартак» – 4-часовая забастовка из-за несвоевременной выплаты жалования. Ликвидирована выдачей денег. Рабочих 500 чел. <...>
   Май
   Завод б. Доброва и Набгольц. 15 апреля на общем собрании было объявлено о предстоящем закрытии завода в целях концентрации производства. 1 июня завод был фактически закрыт. Предзавком заявил, что рабочие не будут уволены, а будут переведены на другие заводы. 25 мая рабочие в час дня без ведома администрации прекратили работу, вышли на двор и стали обсуждать положение завода. Выступивший рабочий (персонально известный) указывал на нецелесообразность закрытия завода ввиду наличия топлива, сырья и получения заказов. Была послана делегация к Троцкому (4 члена РКП и 8 беспартийных). Забастовка и «итальянка» длились 5 часов. 2 июня состоялось общее собрание рабочих по вопросу о порядке расчета и перевода рабочих на другие предприятия. Собрание было очень бурным. Делавший доклад предзавкома указал, что из 700 рабочих только 160 будут переведены на другие предприятия, остальные – рассчитаны, будет выплачено за 1,5 месяца вперед. Были сильно недовольны директором Степановым, который на все вопросы рабочих отвечал: «Ничего не знаю». 5 июня рабочие получили полный расчет и компенсацию. Рабочие, связанные с деревней, от перехода на другие предприятия отказались, остальные переходили. В данное время настроение рабочих удовлетворительное.

   Текстильщики
   1922 г.
   Июнь
   Фабрика Глуховской мануфактуры (Богородский у.) – 2-дневная «итальянка» мастеров-механиков и общая однодневная забастовка из-за несвоевременности заключения договора. Рабочих 800 чел.
   Август
   Наиболее крупное забастовочное движение среди текстильщиков, почти на всех фабриках Орехово-Зуевского треста. Забастовка началась 9 августа на ткацкой фабрике б. Саввы Морозова из-за несоблюдения трестом коллективного договора. 14 августа состоялось общее собрание рабочих Никольских фабрик Орехово-Зуевского треста по вопросу о коллективном договоре. Ввиду того, что рабочие договор профсоюза с трестом считали для себя неподходящим, собрание ни к каким результатам не пришло. В связи с этим 15 августа рабочие Ткацкого отдела фабрики б. С. Морозова (около 200 чел.) не приступили к работе. В тот же день на почве колдоговора забастовали и 5 Никольских фабрик, число бастующих достигло 19 тыс. человек. Из солидарности с рабочими Ореховских фабрик 17 августа забастовали и рабочие фабрики б. Зимина в Зуеве. Благодаря вмешательству ЦК текстильщиков забастовку удалось ликвидировать на основе заключенного колдоговора, который был принят без изменений. 21 августа рабочие приступили к работе. <...>

   Связь
   1922 г.
   Март
   Центральный телеграф – сильное брожение из-за низкой оплаты труда и недостаточное снабжение продовольствием, которое позже вылилось в забастовку техников аппаратной службы, поддержанную низшими служащими. Забастовка длилась 2 1/2 часа, ликвидирована обещанием выдать жалование за первую половину марта и за февраль по мартовским ставкам. На той же почве – брожение работников Главпочтамта и Телефонной станции. Ликвидировано выдачей жалования.
   Апрель
   Телефонная станция – забастовка из-за невыдачи жалования к Пасхе и невыдачи продовольствия. Ликвидирована выдачей жалования.
   Май
   Центральный телеграф – сильное брожение мастеров из-за невыдачи жалования за первую половину мая и большой платы за паек. Ликвидирована выдачей жалования за май полностью и пайка за апрель.
   Сентябрь
   Среди работников Нарсвязи – недовольство на почве тяжелого материального положения приняло политический оттенок, что в особенности выявилось на общем собрании работников Центеля 18 сентября при обсуждении вопросов: о соцстраховании, 4-м губсъезде [профсоюза] связи, о кассах взаимопомощи и больше всего по вопросу об аресте одного механика. Речь выступавшего по этому пункту механика сопровождалась шумными, сочувственными аплодисментами.

   И даже газета «Правда», официальный орган компартии, затронула тему недовольства рабочих – в критической статье, посвященной обзору сообщений рабочих корреспондентов стенгазеты московского завода «Серп и молот».

   Даже в юбилейном октябрьском номере (18-й) стенная газетка завода «Серп и молот» не сочла неуместным писать о беде с получкой. Тут мы читаем:
   «Легче рабочему через весь завод перепрыгнуть, чем узнать, когда и за что с него удерживают... Эй, завком, – взывает газетка, – приналяг-ка на заводоуправление! Каждый рабочий имеет право перед получкой видеть цифры либо в расчетной книжке, либо в табеле, вывешенном на доске».
   Но этой жалобой газетка еще не исчерпывает общей картины выплаты получки.
   В предыдущем 17-м номере писалось:
   «Одиннадцать часов в очереди. Если начинается выдача денег после работы, то кончается в 5 часов утра. Это потому, что заводоуправление экономит на дополнительном раздатчике, давая всего одного на огромный цех».
   Перед мною несколько не использованных еще редакцией заметок рабочих. В одной из них работница рассказывает довольно картинно о характерном явлении запаздывания выплаты:
   «Дома у рабочих дня за три до получки – зубы на полке. Дети домой забегают только на ночь – днем все равно ничего не получишь. Жена, скучая и от безделья, и от голода, уныло бродит по дому. Но рабочий терпеливо выжидает законного срока, помалкивает. Но если получка в срок не вышла, терпение рабочего лопается и с шумом, словно вскипевший котел, бросают цеха своих представителей в заводоуправление: “Когда будут давать? Завтраками кормите... Денег нет?.. Нужно запасаться заранее”. Рабочие в крайности... А в цехах, сходясь группами, рабочие почесывают затылки и, хмурясь, ворчат: “За три дня теряешь столько, чай, больше тыщи”».
   В другой заметочке говорится о новом методе, вошедшем недавно в практику на заводе и очень донимающем рабочих. Во избежание траты рабочего времени на получку в рабочие часы правление завода стало подгонять сроки выдачи к вечеру субботы:
   «С двух часов в субботу, – пишет рабкор, – простаиваешь до 12 ночи, теряя на получку свой субботний отдых».
   В третьей заметочке рабочий вспоминает трагедию отпускной получки:
   «В субботу очередь стала с двух часов, но раздача началась с девяти. Рабочие, проживающие поблизости, успели сбегать домой позаправиться, живущие далеко ожидали впроголодь. Были приехавшие из деревень. Отпуск получили они 1-го [числа] и ушли без денег, а 7-го обещали выдать. Долгая стоянка в череду действовала утомительно: одни уснули, сидя; другие, растянувшись прямо на грязном полу, отлеживали уставшее тело; третьи, махнув рукой, ушли от муки, откладывая ее на завтра, на послезавтра. У всех лица утомленные, грязные. Раздача в этот день закончилась в 6 часов утра. Многие после этого не вышли на работу».
   Мне кажется довольно этих нескольких иллюстраций, чтобы видеть полную картину и экономических и бытовых неудобств от беспорядочной постановки расплаты. Расплату нужно упорядочить, и в этом трест должен себя подтянуть. Его «хозрасчетные» выгоды от задержки жалования рабочим, хотя бы на часы, не рекомендуют его как хозяина. Особенно плоха затяжка выплаты по субботам.

   «Перестройка социалистического хозяйства», предпринятая в СССР во второй половине 1980-х годов, во многом напоминала – конечно, с поправкой на иной технический уровень и иные общественные отношения – переход от военного коммунизма к НЭПу, и несложно обнаружить общее в чертах «нэпманов», какими тех описывали современники, и «новых русских», этих героев перестроечных анекдотов. Не подлежит сомнению, что НЭП позволил восстановить разрушенную экономику и укрепил позиции новой власти, однако довольно быстро эту политику признали «политически вредной» и свернули ее реализацию.
   Что касается культуры, здесь, как и в экономике, новое государство во многом еще опиралось на прежние достижения и даже допускало известные идеологические послабления: еще существовала возможность создания литературных группировок, окончательно упраздненных с появлением единого Союза писателей, в Петрограде возникла литературная группа «Серапионовы братья», развивалась «формальная школа» в критике (Ю. Н. Тынянов, Б. Н. Эйхенбаум, В. Б. Шкловский), в противовес им начал выходить журнал «Красная новь» под редакцией большевика А. К. Воронского, в котором могли печататься «попутчики», т. е. некоммунистические писатели. Начавшиеся в 1900-е годы авангардистские преобразования в России продолжались вплоть до 1930-х годов и коснулись практически всех направлений – живописи (К. С. Малевич, В. В. Кандинский, М. Ф. Ларионов, Н. Н. Гончарова, П. Н. Филонов и др.), музыки (М. В. Матюшин, И. Ф. Стравинский), театра (В. Э. Мейерхольд, Е. Б. Вахтангов), литературы (В. Хлебников, А. А. Крученых, В. В. Маяковский и др.), балета (постановки М. М. Фокина, В. Ф. Нижинского). Чуть позже (1925–1928 годы) появились такие маргинальные для советской культуры сочинения русских писателей о гражданской войне, как «Белая гвардия» М. А. Булгакова, «Конармия» И. Э. Бабеля, «Тихий Дон» М. А. Шолохова.


   Образование СССР, 1922 год
   Анастас Микоян, «Пропагандист и агитатор РККА»

   После октябрьской революции страна называлась Российской Советской Республикой, или Советской Россией, а конституция 1918 года закрепила за государством название Российская Советская Федеративная Социалистическая Республика – РСФСР; при этом признавалось, что страна существует как «свободный союз свободных наций».
   Тридцатого декабря 1922 года на конференции делегаций съездов Советов России, Украины, Белоруссии и Закавказской Республики (Грузия, Армения и Азербайджан) было принято решение об объединении четырех республик в новое федеративное государство – Союз Советских Социалистических Республик, СССР, иначе Советский Союз.
   Непосредственное участие в подготовке к созданию нового государства принимал будущий «сталинский нарком» (возглавлял наркоматы снабжения, пищевой промышленности, затем внешней торговли), большевик с немалым стажем А. И. Микоян.

   30 декабря 1922 г. является знаменательной исторической датой, заложившей фундамент Союза Советских Социалистических Республик.
   Многие месяцы шла кропотливая работа по выработке форм и основ объединения разрозненных до того советских республик. Центральный Комитет партии в октябре 1922 г. единодушно принял ленинское предложение. Оно заключалось в том, чтобы не вовлекать другие республики в состав РСФСР, а, наоборот, создать новое союзное государство, в которое вошли бы на равных правах все четыре существовавшие тогда советские республики: Российская Федерация, Украина, Белоруссия и Закавказская Федерация, включавшая в себя Грузинскую, Азербайджанскую и Армянскую советские республики.
   На состоявшихся на местах в республиках партийных конференциях, пленумах ЦК обсуждались принципы и основы нового государственного образования. Вопрос этот согласовывался с республиками в предварительном порядке и было достигнуто полное согласие по вопросам, связанным с образованием СССР.
   Вечером 23 декабря 1922 г. в Большом театре собрался Х Всероссийский съезд Советов. Я был его делегатом от Кубано-Черноморской области. На съезд прибыло свыше двух тысяч делегатов с решающим и совещательным голосами. Здесь впервые находились делегаты с Дальнего Востока, откуда недавно был изгнан последний интервент.
   Все мы с нетерпением ждали выступления Ленина. Но врачи категорически запретили ему выступать. Съезд открыл Калинин. С докладом об образовании Союза ССР выступил Сталин.
   Сталин огласил проект резолюции, одобренный Президиумом ВЦИК и включающий те положения, которые были приняты съездами других республик: добровольность и равноправие республик с сохранением за каждой из них права свободного выхода из Союза и полное обеспечение интересов национального развития народов договаривающихся республик.
   27 декабря 1922 г. Х Всероссийский съезд Советов единодушно принял предложенное Президиумом ВЦИК постановление об образовании СССР.
   29 декабря в Москве собралась конференция полномочных делегаций Российской Федерации, Украины, Белоруссии и Закавказской Федерации. Они обсудили и одобрили проекты Декларации и Договора об образовании СССР, а также порядок работы I Всесоюзного съезда Советов.
   30 декабря 1922 г. в Большом театре в Москве I Всесоюзный съезд Советов провозгласил образование Союза Советских Социалистических Республик – СССР.
   Съезд избрал верховный орган Союза СССР – Центральный Исполнительный Комитет (ЦИК) СССР, в состав которого вошел 371 депутат от всех объединившихся республик... На состоявшейся тут же первой сессии ЦИК были избраны четыре его председателя (по числу объединившихся союзных республик, как и предлагал сделать Ленин): М. И. Калинин (РСФСР), Г. И. Петровский (УССР), Н. Н. Нариманов (ЗСФСР) и А. Г. Червяков (БССР).

   Царившие в обществе той поры настроения отлично передает заметка из газеты «Пропагандист и агитатор РККА» за авторством полкового комиссара А. Лопатенко. Поскольку она написана несколько позже, в ней упоминаются и последующие события, а также много говорится о ведущей роли И. В. Сталина, но в целом эта заметка – замечательная иллюстрация эпохи, со всеми ее плюсами и минусами.

   Величайшим достижением большевистской партии и советской власти в проведении ленинско-сталинской национальной политики является создание на территории бывшей царской России советских социалистических национальных республик и образование СССР – великого братства народов.
   «В октябре 1917 года, когда у нас развернулась великая пролетарская революция, когда мы свергли царя, помещиков и капиталистов, великий Ленин, наш учитель, наш отец и воспитатель сказал, что не должно быть отныне ни господствующих, ни подчиненных народов, что народы должны быть равными и свободными. Этим он похоронил в гроб старую царскую, буржуазную политику и провозгласил новую, большевистскую политику – политику дружбы, политику братства между народами нашей страны» (Сталин. Речь на совещании передовых колхозников и колхозниц Таджикистана и Туркменистана).
   Образование советских социалистических братских республик шло вместе с победой социалистической революции, вместе с установлением советской власти на окраинах. <...>
   Под руководством партии Ленина – Сталина в ходе гражданской войны были разгромлены и изгнаны с советской земли грузинские меньшевики, армянские дашнаки, азербайджанские муссаватисты и их хозяева – английские, французские и другие империалисты. Вся эта контрреволюционная нечисть стремилась навязать вольнолюбивым народам Закавказья ярмо империализма и несла с собой невиданный гнет, разорение и эксплуатацию для широких трудящихся масс.
   В апреле 1920 года была установлена советская власть в Азербайджане и образована Азербайджанская ССР.
   В ноябре 1920 года установлена советская власть в Армении и образована Армянская ССР.
   В феврале 1921 года установлена советская власть в Грузии и образована Грузинская ССР.
   По инициативе Ленина и Сталина, под их непосредственным руководством и при самом активном участии товарищей Кирова, Орджоникидзе и Микояна 12 марта 1922 года была образована Закавказская Советская Федеративная Социалистическая Республика.
   Против создания Закавказской Советской Федеративной Социалистической Республики выступили грузинские национал-уклонисты. «Национал-уклонисты были против создания Закавказской федерации, против укрепления дружбы народов Закавказья. Уклонисты вели себя по отношению к другим национальностям в Грузии, как настоящие великодержавные шовинисты. Они выселяли из Тифлиса всех негрузин, особенно армян, издали закон, по которому грузинка, выходя замуж за негрузина, теряла грузинское гражданство. Грузинских национал-уклонистов поддерживали Троцкий, Радек, Бухарин, Скрыганик, Раковский» («Краткий курс истории ВКП(б)»).
   Под руководством Ленина и Сталина партия большевиков разоблачила и разгромила грузинских национал-уклонистов и их союзников – троцкистов и бухаринцев.
   Создание ЗСФСР сыграло огромную роль в деле уничтожения национальной розни, установления дружбы между народами, восстановления и подъема народного хозяйства в республиках Закавказья. <...>
   Советские республики, возникшие в результате Великой Октябрьской социалистической революции вне РСФСР, с первых же дней своего существования стремились к более тесному союзу и сотрудничеству с ней.
   18 мая 1919 года ЦИК УССР обратился к советским республикам с предложением объединить все материальные средства, необходимые для ведения борьбы в защиту советской власти.
   В результате договора, заключенного между РСФСР, УССР и БССР ВЦИК РСФСР опубликовал постановление об объединении советских республик – России, Украины и Белоруссии – для борьбы против империализма. <...>
   Под руководством ленинско-сталинской партии в ожесточенной гражданской войне окреп и закалился боевой союз рабочих и крестьян разных национальностей, сложилась и выросла великая дружба народов нашей социалистической родины.
   Руководимая великими стратегами пролетарской революции Лениным и Сталиным, Красная Армия, армия многонационального советского народа, разгромила силы внутренней контрреволюции и мирового империализма и выбросила их с советской земли. <...>
   Разгром сил внутренней контрреволюции и международного империализма и очищение нашей страны от интервентов обеспечили возможность перехода к мирному строительству социализма у нас в стране.
   Задачи строительства социализма, дальнейшего укрепления обороны страны и всестороннего развития всех национальностей нашей родины требовали более тесного союза всех народов нашей страны.
   «Теперь, когда вся территория Советской страны была очищена от интервентов, а задачи строительства социализма и обороны страны требовали дальнейшего укрепления союза народов Советской страны, на очереди встал вопрос о более тесном объединении Советских республик в едином государственном союзе. Надо было объединить все народные силы для строительства социализма. Надо было организовать крепкую оборону страны. Надо было обеспечить всестороннее развитие всех национальностей нашей родины. Для этой цели необходимо было еще больше сблизить все народы Советской страны» («Краткий курс истории ВКП(б)»).
   В середине 1922 года по инициативе Закавказских республик во всех советских республиках была развернута широкая агитационно-пропагандистская работа за создание Союза Советских Социалистических Республик. Очередные съезды ЗСФСР, УССР и БССР, состоявшиеся в декабре 1922 года, вынесли решение об объединении советских социалистических республик.
   В конце декабря 1922 года состоялся X Всероссийский съезд Советов, на котором 26 декабря с докладом об объединении советских республик выступил товарищ Сталин. С исключительной яркостью и глубиной показал товарищ Сталин обстоятельства, определяющие необходимость объединения советских республик в одно союзное государство, и указал основы договора об объединении братских советских республик. Товарищ Сталин указал, что три группы обстоятельств определили неизбежность объединения советских республик в одно союзное государство. <...>
   30 декабря 1922 года состоялся I съезд Советов СССР. Съезд заслушал доклад товарища Сталина об объединении советских республик. Этот день был днем величайшей радости и подъема трудящихся масс Советского Союза и мирового пролетариата. <...>
   Создание СССР имело величайшее мировое историческое значение. Характеризуя значение образования СССР, товарищ Сталин в своем докладе на этом съезде говорил:
   «Сегодняшний день является днем торжества новой России, разбившей цепи национального угнетения, организовавшей победу над капиталом, создавшей диктатуру пролетариата, разбудившей народы Востока, вдохновляющей рабочих Запада, превратившей красный стяг из знамени партийного в знамя государственное и собравшей вокруг этого знамени народы советских республик для того, чтобы объединить их в одно государство, в Союз Советских Социалистических Республик, прообраз грядущей Мировой Советской Социалистической Республики».

   Новая страна постепенно обретала собственную атрибутику: государственный флаг – красное поле с белым прямоугольником, включавшим в себя красные серп и молот, по конституции 1936 года флаг приобрел окончательный вид – красное полес золотыми серпом и молотом и пятиконечной звездой над ними в левом верхнем углу; государственный герб – солнце и земной шар в обрамлении колосьев и лент по числу республик (первоначально лент было всего 6), в сочетании с девизом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»; государственный гимн – причем до 1943 года формально гимна у СССР не было, таковым считался «Интернационал», однако официально он не был утвержден. В ночь на 1 января 1944 года состоялось первое исполнение официального гимна (слова С. В. Михалкова, музыка Г. А. Эль-Регистана; исходный вариант – «Гимн партии большевиков» А. В. Александрова и В. И. Лебедева-Кумача), текст которого накрепко отпечатался в памяти всех, кому довелось родиться в Советском Союзе:

     Союз нерушимый республик свободных
     Сплотила навеки великая Русь.
     Да здравствует созданный волей народов
     Единый, могучий Советский Союз.
     
     Славься, Отечество наше свободное,
     Дружбы народов надежный оплот!
     Партия Ленина, сила народная,
     Нас к торжеству коммунизма ведет.

   После 1956 года гимн исполнялся без слов, поскольку его текст содержал упоминания о Сталине. В 1977 году поэт С. В. Михалков сочинил новый текст, уже «без Сталина». В 2000 году бывший гимн СССР, в новой редакции, текст которой написал все тот же С. В. Михалков, был принят в качестве государственного гимна России.


   «Весь мусульманский пролетариат»: национальная политика, 1922–1939 годы
   Емельян Козловский, Мустафа Чокай

   В 1924 году в составе СССР появились новые республики – Туркменская и Узбекская (включая Таджикистан) ССР, образованные вместо Хорезмской и Бухарской республик, входивших в РСФСР. В царские времена эти территории принадлежали Хивинскому ханству в составе Туркестанского края.
   После революции сопротивление советской власти в этих местах было весьма ожесточенным – отряды басмачей (партизан) действовали практически по всей Средней Азии; население поддерживало басмачей, не в последнюю очередь из-за того, что «комиссары» бесцеремонно ломали вековой уклад жизни и запрещали исповедовать ислам.
   Центрами басмаческого движения были Ферганская долина, Хорезм и Бухара. Военный публицист Е. Козловский рассказывал о победе РККА над басмачами в Хорезме:

   Неограниченная бесконтрольная власть хивинского хана над жизнью и смертью его подданных, произвол насилия и грабежи со стороны чиновников, полное бесправие, – вот те условия, в которых жило трудовое население Хивы. Осложнялось положение еще национальной враждой, которая существовала между узбеками (около 60% населения) и туркменами (25%).
   Главной причиной вражды было неравномерное распределение земли и воды. Туркмены, при переходе к полуоседлой или оседлой жизни, вынуждены были селиться на земельных участках на границе культурной полосы с песками; на участках, расположенных на конце оросительной сети, где воды недоставало или она часто попадала с запозданием. Многие земельные участки пользовались сбросовыми, случайными водами. Лучшие земли оказались занятыми давно оседлыми узбеками, в их же руках оказались головы оросительных каналов (арыков). <...>
   С момента перехода власти в руки Советов, русские части оставили пределы Хивинского ханства. Этим воспользовался один из туркменских вождей (из племени иомудов) Магомет Курбан Сер-дар Джунаид-хан, еще раньше завоевавший симпатии туркмен своей многолетней борьбой против хивинского хана. Явившись с отрядом в Хиву, Джунаид-хан убил Асфендиар-хана и посадил на его место дядю убитого – Сеида Абдуллу. За последним сохранилась только номинальная власть, фактически всем стал распоряжаться Джунаид-хан.
   Главенствовать начали экономически ущемленные дотоле туркмены, и это сказалось в целом ряде насилий по отношению к узбекам. Попытки узбеков выступить против туркмен ни к чему не приводили в силу их неорганизованности и отсутствия оружия.
   Около двух лет длилась диктатура Джунаид-хана. Целым рядом жестокостей он вскоре восстановил против себя не только узбекскую, но и туркменскую часть населения. Массы отшатнулись от него и начали сорганизовываться вокруг вождей Кош-Мамеда и Гулям-Али-хана. Туркмены, группирующиеся вокруг Кош-Мамеда и Гулям-Али-хана, сблокировались с узбекской оппозицией... Чувствуя невозможность справиться с Джунаид-ханом своими силами, представители туркмен обратились за помощью к Советской власти.
   Джунаид же попытался заключить союз с белогвардейцами Чимбайского участка и выступил против красных отрядов на правом берегу реки Аму-Дарьи. <...>
   Когда гарнизоны старой армии разложились и разбежались, русское население Хивинского и Аму-Дарьинского районов не раз подвергалось нападениям со стороны мелких разбойнических шаек. Начали создаваться отряды из местных жителей с целью самообороны. Главным центром ее стал гор. Петро-Александровск... В целях усиления защиты Аму-Дарьинского района в начале 1919 года из местных уральских казаков был сформирован Уральский казачий полк в составе 3 сотен... С приближением Оренбургского фронта к станции Аральское море среди казаков 3-й сотни началось брожение и даже открытая агитация против Советской власти. С целью выяснения положения из Петро-Александровска была отправлена в Чимбай чрезвычайная комиссия, которая, прибыв на место и разобравшись со всем происходившим, приняла решение разоружить 3-ю сотню. Но выполнить этого не удалось.
   14 августа произошло открытое восстание казаков, которые арестовали прибывшую комиссию. Вслед за этим восставшие бросились навстречу красноармейскому отряду, который был вызван комиссией, и разоружили его, затем осадили укрепление Нукус и захватили находившийся в нем гарнизон. По овладении районом Чимбай – Нукус часть казаков переправилась на остров Муйнак в Аральском море и разоружила охранявшую остров партийную дружину.
   Первая экспедиция, предпринятая для ликвидации вспыхнувшего бунта, закончилась отходом красных частей на свою базу – Петро-Александровск. Частично наш неуспех объясняется и помощью, оказанной мятежникам со стороны иомудов.
   В начале ноября окончательно оформилась связь повстанцев с Джунаид-ханом.
   Совместными усилиями противник задержал наше второе наступление до конца декабря.
   С помощью подкрепления, прибывшего из Чарджуя, красные части, 25 декабря форсировав под огнем Аму-Дарью, вышли на левый хивинский берег. Быстрым движением вперед был занят г. Новый Ургенч. Противник, в течение 2 дней, вел ожесточенный бой, стремясь вновь захватить город, но понес большие потери и отступил.
   Начатые одновременно боевые действия в районе Нукуса отдали в наши руки ряд городов.
   К красным бойцам присоединилась конница Кош-Мамед-хана, имевшего около 500 сабель.
   В рядах восставших казаков начала сказываться усталость, которая привела к отказу от поддержки авантюры Джунаида.
   9 февраля 1920 года командованием был заключен мирный договор с казаками и каракалпаками, по которому казаки сдали оружие и приняли на себя обязательство защиты правого берега Аму-Дарьи от нападений иомудов.
   Оставшись без поддержки, Джунаид-хан был разбит под Батыр-Кентом 29 февраля 1920 года и бежал в пески, а отряд его частью был уничтожен, частью разбрелся по домам.
   Красная армия твердо придерживалась политики невмешательства во внутрихивинские дела, стремясь не нарушить принцип самоопределения народа. Действия Красной армии были направлены против белогвардейцев Чимбайского фронта. Только нападения Джунаид-хана вынудили Красную армию выступить против него. <...>
   В Хиве произошел переворот. Но Красная армия не принимала по-прежнему никакого непосредственного политического участия в развертывающихся событиях.
   После переворота и бегства Джунаид-хана во главе государства встало Временное правительство... Первой его задачей была организация армии, и, по соглашению с представителем Российской Республики в Хиве, все хивинские подданные красноармейцы, состоявшие в наших рядах, послужили начальным ядром для дальнейшей организации хивинских отрядов Красной армии... В Хиве зародилась коммунистическая партия, которая быстро привлекла к себе симпатии масс. Временное же правительство, пытаясь удержать власть, сеяло провокационные слухи о коммунистах и разжигало национальную вражду.
   5-го марта был проведен многотысячный митинг, на котором... возмущенные толпы дехкан бросились на назиров (министров) и едва не расправились с ними самосудом. От смерти членов Вр. правительства спасло только вмешательство красноармейцев. Власть перешла в руки Революционного Комитета Хорезмской Республики. <...>
   С Джунаид-ханом были начаты мирные переговоры, но он вел себя так, что было выдвинуто требование о немедленном его разоружении. Очевидно подготовленный к подобному исходу дел, Джунаид-хан со своим конвоем (около 70–80 человек) внезапно, во время обсуждения договора, открыл огонь по нашему отряду (ок. 20 чел.), убив 12 чел., в том числе и командира отряда, и бежал в пески. Через некоторое время, по полученным сведениям, Джунаид был замечен в районе Курганчик, где, выдав вооружение (до 50 винтовок) племени мешериков, поднял его против дружественного нам племени иомудов Кош-Мамед-хана. Начавшиеся грабежи пограничной с песками полосы вынудили наше командование нарядить отряд для поимки Джунаида. <...>
   Быстро добиться решительного успеха в борьбе с Джунаид-ханом было трудно, если не невозможно. Условия Хорезма с песчаными пустынями, высокой даже для Туркестана температурой и острым недостатком воды мешали проведению каких-либо крупных операций. Имевшиеся в небольшом количестве колодцы басмачи не раз скрывали от наших бойцов, искусно затягивая водоемы кошмами и насыпая их сверху песком. Но решительный отпор, который встречал Джунаид-хан от наших гарнизонов при его налетах на кишлаки, заставил туркменские шайки держаться более или менее пассивно, скрываясь при малейшем нажиме в пески и тщательно заметая за собой всякий след.
   В ноябре месяце Хорезмское правительство попыталось вступить с Джунаид-ханом в мирные переговоры, но последний письменно заявил, что он не прекратит борьбы с Советской властью и большевиками. <...>
   В конце января басмачи, силою до полторы тысячи человек, наступая с 3-х сторон, пытались захватить Хиву открытой атакой. Гарнизон Хивы, усиленный мобилизованными партийными, комсомольскими, профессиональными организациями и европейским населением (которому в случае падения города грозила поголовная гибель), вступил в напряженный бой, закончившийся отходом атакующих. Джунаид-хан переменил свой образ действий, обложил Хиву со всех сторон и повел правильную осаду.
   Командованием Туркфронтом на поддержку осажденным была брошена конная группа... Двигавшуюся колонну вскоре нагнал вылетевший на самолете из Ташкента командир 2-й стрелковой дивизии т. Кутяков. Задачей, поставленной ему командованием, было проникнуть в осажденную Хиву и принять на себя руководство действиями находившегося в ней гарнизона. Сбросив отряду вымпел с приказанием двигаться возможно скорее, тов. Кутяков пролетел вперед.
   Первое столкновение кавотряда с противником произошло в районе Садывара, куда Джунаид-хан выбросил до 600 сабель навстречу движению наших частей. Ожесточенный бой вылился в ряд атак с обеих сторон, которые прекратились только с наступлением ночи. На рассвете наши части опрокинули басмачей и двинулись с боем вперед. Нападая то справа, то слева, то открывая внезапный огонь и затем скрываясь, шайки противника пытались задержать наше движение. Под Питняком, на линии магистрального арыка (Палван-Арык) басмачи решили дать главный отпор нашим частям. Заняв в три линии арыки и канавы, басмачи отбивали метким прицельным огнем наши попытки продвинуться вперед, неоднократно переходя в бешеные атаки.
   Бой длился с 14 часов до позднего вечера. Наступая с фронта развернутым пулеметным эскадроном и имея часть отряда уступом впереди для охраны своего правого фланга, командующий группой выслал 2 сабельных эскадрона в глубокий обход для того, чтобы отрезать противнику возможность отойти. Но наступившая темнота и знание местности помогли басмачам скрыться. На поле боя оставили около 300 трупов и много оружия.
   На следующий же день движение кав. отряда вперед продолжалось. Был занят Питняк. Пришлось на пути выдержать еще ряд мелких схваток. <...>
   Решающее значение в этой операции имел описанный бой под Питняком, после которого Джунаид-хан, узнав о его результате, снял осаду Хивы и отошел. Не давая врагу времени собраться с силами, наши части предприняли экспедицию по его следам. <...>
   Джунаид оставил пределы Хивинского оазиса и скрылся в пески, но наши части продолжали преследовать его и там. Ряд успешных боев, в которых большую роль сыграла наша авиация, вынудили Джунаид-хана оставить Хиву и скрыться в Туркменскую область. Рассчитывать на поддержку туркменского басмачества Джунаид-хан не мог, ибо оно, достигнув в 1922 году значительных размеров, стихло под ударами красных бойцов, причем объединенными усилиями соворганов и милиции были ликвидированы оставшиеся мелкие шайки.
   К концу марта наши части, пройдя с боями безводные песчаные пустыни, вышли на станцию Кизыл-Арват и этим закончили операцию.
   Осознав свое бессилие, Джунаид-хан прислал на первый Всетуркменский съезд своих представителей, с изъявлением покорности и согласием на установление мирных отношений. Ему удалось выговорить себе льготные условия существования. Но, «как волка ни корми, он все в лес глядит», – воспользовавшись предоставленной свободой, Джунаид повел постепенную подготовку к дальнейшей борьбе. От предложенной ему возможности перейти к оседлому образу жизни, занявшись мирным трудом в культурной полосе Хорезма, он отказался и ушел в пески. Не раз приковывал он внимание Соввласти своим вызывающим поведением. Наконец, в декабре 1927 года, «король песков» внезапным налетом снова положил начало вооруженному выступлению, но, зажатый в тиски, согнанный со своих становищ, Джунаид потерял в боях с доблестной красной конницей своих джигитов. Погибли в стычках и два его сына. Преследуемая по пятам кавалерией и авиацией Джунаидовская шайка перестала существовать, разбегаясь и сдаваясь нашим частям.
   Преодолевая всевозможные препятствия, совершая беспримерные переходы по безводным пескам, стойко перенося лишения, наши кавалерийские полки рядом ударов вынудили «короля песков» признать, что его могуществу над пустыней приходит конец.

   (Наше поколение привыкло представлять себе борьбу с басмачами по замечательному фильму В. А. Мотыля «Белое солнце пустыни», первому советскому «остерну» – в противовес вестернам, – однако на самом деле ситуация в Средней Азии была намного сложнее, чем показано в фильме.)
   Российская империя была страной многонациональной, и революционеры, поначалу полагавшие, что государство победившего пролетариата будет, как учил Маркс, унитарным, то естьединой нацией, со временем осознали: единственно возможной формой государственного устройства новой страны является федерация. Правда, предполагалось, что национальные республики будут автономными в составе России, однако по настоянию Ленина партия признала, что все члены федерации должны быть равноправными.
   Впрочем, на местах национальный вопрос решался по-разному, о чем свидетельствуют, например, записки М. Чокая, идеолога «свободного Туркестана».

   По существу не было никакой надобности в этой дорогостоящей поездке в далекий Туркестан, чтобы высказать святые для всех большевизанствующих истины: в стране советов все хорошо, особенно же безукоризненна национальная политика советской власти. Ведь все коммунисты всех стран заранее убеждены, что в Советском Союзе все народы воодушевлены чувством братской солидарности, что «Советский Союз основан на братском добровольном сожительстве национально свободных советских республик...» Повторяю, что для высказывания мнений, подобных мнениям гг. Шемино, Гаше и др. о туркестанских республиках, не было решительно никакой надобности в этой поездке. То же самое они могли высказать и написать, сидя во Франции. И нужные им справки могло доставить любое советское представительство в Европе... Вот пример того, что французам не надо было ездить и «видеть все своими глазами». Французские делегаты проехали без остановок через советский Казахстан, если не считать остановки везшего их поезда на несколько минут (около часу ночи) на ст. Кзыл-Орда. Там они успели обменяться официальными приветствиями и получить из рук представителя революционного профсоюза Казахстана Азьмухана Корамыс-оглы альбомы. И этого было достаточно, чтобы гости «убедились» в революционных достижениях Казахстана и пришли в дикий восторг и умиление от условий жизни трудящихся масс и пролетариата этой «счастливейшей в мире» республики. Французские делегаты настолько поражены достижениями сов. Казахстана, что дали себе зарок «идти его дорогой» и твердо решили добиться и во Франции тех же условий культурной жизни и труда, в которых живут и работают «счастливые казахи». Так именно и сказано в «письме французских рабочих к трудящимся Казахстана», опубликованном за подписями всех членов делегации в номере... главной партийно-правительственной газеты «Энбекши Казах».
   Мне хотелось бы поделиться сведениями по поводу тех самых достижений советской национальной политики в Туркестане, которые привели в такой восторг делегатов французской коммунистической партии... Этим я исполняю не только долг туркестанца, но и прямое поручение моих соотечественников, обратившихся ко мне с настойчивой просьбой ответить на «личные впечатления» французских гостей московского правительства. <...>
   Позвольте... привести простые слова бесхитростного «бедняка-мусульманина», оглашенные 5 июня 1919 г. на заседании 3-го краевого съезда коммунистической партии Туркестана в Ташкенте. Там мы читаем: «Мы, бедные мусульмане, как находились при Николае Кровавом скотиною, так находимся и теперь при нынешнем пролетарском правительстве. И даже хуже, хотя не сопротивлялись советской власти. Представители власти объявили, что они будут бороться с капиталистами, и под этим предлогом начали обирать и наживать в свои карманы. Один бедный пролетарий имел лошадь и арбу, занимался извозом и тем кормил семью. Приходит красноармеец и отбирает лошадь без всякой оплаты. И бедняк с семьей остается голодный на произвол судьбы. Под предлогом, что будут обирать баев (богатых), обобрали всех, все 84-тысячное население города (Намангана). Конфисковали весь наманганский товар, до замков включительно... Представители власти только и делали, что защищали своих русских, хорошо их кормили, хорошо обували, дома свои разукрашивали чужими шелковыми материями и другими драгоценностями. А нам, мусульманам, что сделали? Кормили? Нет! Обували? Нет! Если бы обували, не ходили бы мы, бедные, босыми. Если бы кормили, не умирали бы по 1000– 10 000 голодными. Что осталось в наших домах? Остались одни рваные одеяла. Больше ничего!..»
   Что этот бедняк-туркестанец не преувеличивал своего национального горя, своего «скотского положения» под советской властью, свидетельствует и сам тогдашний председатель совета народных комиссаров Туркестана, русский большевик Сорокин, ездивший по поручению своего правительства в Ферганскую область. «От мусульман отбирают все, и не только отбирают, но и убивают их. Наши солдаты вместо защиты несут грабежи и убийства... В кишлаках (туземных селах) население терроризировано и бежит. Растут шайки разбойников. Но, может быть, возразит кто-нибудь, что это-де не партия, а красная армия чинит насилия. Но партия стоит во главе. Во главе всех партийных органов власти стоят партийные товарищи, но они не принимают никаких мер для улучшения положения. Под их покровительством всюду процветают пьянство и безобразия, и, конечно, партия несет на себе вину за это. Мусульманский пролетариат просит помощи у русских, но те отвечают, что не доверяют им. Мусульман травят, мусульман даже убивают. Мусульманская беднота терпит от наших отрядов, уничтожавших без разбору (их) имущество, женщин и детей... Мусульмане – националисты, и вполне понятно, каким образом они могут относиться к нам дружески, когда видят столько оскорбления? Мы сами делаем их националистами...»
   Турар Рыскулов (заместитель председателя Совнаркома УССР, автор книги «Революция и коренное население Туркестана», выпущенной в 1925 году. – Ред.) свидетельствует, что один «из заслуженных руководителей Октябрьского переворота в Туркестане Тоболин на заседании Туркестанского Центрального Исполнительного Комитета заявил прямо, что киргизы (казахи), как экономически слабые, с точки зрения марксистов все равно должны будут вымереть. Поэтому для революции важнее тратить средства не на борьбу с голодом, а на поддержку лучше фронтов. Количество умерших от голода (мусульман), – говорит Рыскулов, – исчисляется в огромных размерах...» Но цифр он не приводит. Советские источники (1919) называли кошмарную цифру в один миллион сто четырнадцать тысяч... Таков наш национальный пассив от московской «национально-освободительной политики». А вот «советский актив». «Можно сказать, – пишет Т. Рыскулов, – что погибшие люди спасли советскую власть, так как если бы они, эти миллионы голодающих... пришли и потребовали своей доли, то они не оставили бы камня на камне и перевернули бы все... Поэтому приходится признаться, что хотя мы их и не накормили, но они спасли общее положение...»
   Я хочу вскользь остановиться на двух важнейших реформах советской власти в Ташкенте – на земельной реформе и на борьбе против закрытия женского лица. Прошло три года, как проведена была земельная реформа, «передавшая земли помещиков в руки малоземельной и безземельной бедноты»... Упомянутый уже не раз мною Турар Рыскулов рассказывал на страницах московской «Правды», что «летом 1920 года Ленин допытывался узнать от него, кого в туркестанских условиях можно называть крестьянином-бедняком, кого кулаком и на чем зиждется разрешение земельного вопроса» (в Туркестане)... И Турар Рыскулов, по его собственному признанию, «не мог по-марксистски точно дать ответ на вопросы Владимира Ильича»... С тех пор прошло много времени. Советская власть, если судить по ее реляциям, научилась «по-марксистски точно определять туркестанского крестьянина», установила его родовые и видовые признаки и нашла соответствующее ему место в системе марксистской классификации. Следовательно, найдено, «на чем именно зиждется разрешение земельного вопроса» в Туркестане. И провела эту самую земельную реформу «по Марксу», предварительно получив «фетву», т. е. духовную санкцию, мусульманского духовенства.
   «Фетва» ташкентского (центрального) духовного управления, «фетва» ферганских, бухарских, самаркандских «улема» (ученые богословы) обращались к имущим мусульманам с разъяснением, что безвозмездная передача земли в руки беднейших – есть дело богоугодное, что земельная реформа советской власти не противоречит шариату, и призывали их добровольно, во имя мусульманского братства, отказаться от излишков своих участков в пользу неимущих братьев. И это возымело огромное действие. Десятками и сотнями стали поступать заявления о добровольном отказе от земельных участков. Были, конечно, и скрытые сопротивления. Но в общем земельная реформа... прошла спокойно. Имевшие место эксцессы столь незначительны, что в счет они идти не могут.
   И поразительная вещь. Если советская власть удержалась в европейской России только благодаря удовлетворению земельного запроса русского крестьянства, то в Туркестане... с передачей земли в руки крестьянства внутреннее беспокойство советской власти нисколько не уменьшилось, и советская власть вынуждена зорко следить за тем, чтобы получившая землю туркестанская беднота не передала ее обратно прежним владельцам! Накануне празднования десятилетия Октября, в сентябре 1927 г., официальный орган Средне-Азиатского Бюро ЦК ВКП «За партию» приводил ряд случаев добровольного отказа крестьян-туркестанцев от полученных ими участков в пользу прежних хозяев... Иногда получивший землю крестьянин приходил к быв. хозяину участка с извинениями: «Я не виноват, что наделен землею»... Чем объяснить, что поддерживаемое всей мощью советской власти многомиллионное узбекское крестьянство идет с извинениями к побежденному «классовому врагу» – своему б. помещику?.. Начать с того, что новый туркестанский мелкий землевладелец в большинстве случаев или вовсе не снабжен или снабжен в крайне малой степени необходимым земледельческим инвентарем... Путем выдачи авансов в счет будущего урожая советское правительство вынуждает мелкого маломощного землевладельца засевать свой участок исключительно хлопком. Уже в истекшем 1927 году площадь хлопкосеяния в Туркестане превзошла довоенную норму, между тем как скотоводство, составляющее наряду с хлопком важнейшую отрасль среднеазиатского хозяйства, еще далеко не достигло прежнего своего уровня. Отсюда происходит небывалая до сих пор зависимость Туркестана, именно коренного населения (ибо хлопководством занимается исключительно только оно), от ввозного русского хлеба. Невыполнение советским правительством плана завоза хлеба, ставшее постоянным, нормальным явлением, вызывает сильное повышение хлебных цен, и крестьянин-хлопкороб не получает законного эквивалента за свой хлопок. С другой стороны, не вся отобранная от имущих земля переходит в руки туземной бедноты. Часть, и весьма значительная, остается в «государственном фонде», откуда преимущественное право на получение земельного надела остается за красноармейцами, как за «защитниками революции». Не стану повторять, какую революцию и как защищали красноармейцы в Туркестане. Процент красноармейцев из состава коренного населения крайне ничтожен, поэтому приоритет при получении земли из «государственного фонда» почти исключительно остается за русскими. Таким образом, советская земельная реформа продолжает подлую переселенческую политику павшего режима. <...>
   Другая реформа, по заданию своему одна из наиболее необходимых для Туркестана, в частности для Узбекистана, – открытие женского лица... Местная пресса строго осуждала неумелый подход к этой деликатной реформе, требующей чрезвычайно тщательной подготовки, а не грубого административного нажима. Например, отдавался приказ: кто снимет и сожжет столько-то женских чадр, тот получит такую-то награду. И хулиганье взялось за дело. Сдирали на улицах с лиц женщин чадру, собирали в кучи и сжигали. Ночью и этот «герой в борьбе за освобождение женщины Востока», и сама эта «освобожденная женщина» или ее ближайшие родственники оказывались убитыми... А ответственные «руководители революционного социалистического» Узбекистана приходили на митинги со своими «открытыми» женами, которые сейчас же по возвращении домой закрывались снова. Иногда «революционные вожди» обзаводились двумя категориями жен: «открытыми» советскими, с которыми «революционно шагали» по улицам, и «закрытыми» «мусульманскими», которых прятали дома строже прежнего, чтобы как-нибудь не скомпрометировать своей «революционности». <...>
   Теперь о сов. строительстве в Средней Азии: я имею материалы, по своей чудовищности далеко оставляющие за собою материалы по ныне разбирающемуся Шахтинскому делу (судебный процесс 1928 года по обвинениям в экономическом вредительстве. – Ред.). Я имею в виду дело о водных управлениях Средней Азии. Составлялись фантастические миллиардные (3 миллиарда 600 млн рублей) проекты опереточного строительства, как орошение знаменитых Каракумских песков; мечтали опреснить Гасан-Кулийский залив Каспийского моря. А рядом посеянные пшеница и хлопок погибали от безводья! Проекты эти нужны были только для личного обогащения советских правителей... Как они работали по орошению Туркестана, достаточно назвать только одну цифру: затратив 8 миллионов рублей, большевистские инженеры оросили всего-навсего 20 (двадцать) гектаров земли!.. А сколько миллионов пущено на ветер! И надо сказать, что во главе водных управлений Средней Азии стояли партийные деятели (Рыкунов, Прохоров, Мор). В водном хозяйстве не было ни одного частного собственника и ни одного иностранца, чем пытаются объяснить Шахтинский скандал.

   Разумеется, полемический задор М. Чокая отчасти объясняется его неприятием Советской власти, однако во многом национальная политика на местах, особенно в первые десять лет после революции, была именно такой – «с изрядными перегибами и перехлестами». И впоследствии руководство страны также прибегало к проверенному методу, когда в национальные республики «делегировались» русские кадры, чтобы налаживать дела в глубинке. Именно поэтому многие русские семьи обосновались в Средней Азии, Казахстане, Прибалтике, откуда были вынуждены уезжать накануне распада СССР.


   Ленин – человек и символ, 1924 год
   Максим Горький, Александр Куприн, Виктор Чернов

   Роль личности в истории не следует преувеличивать, но она, безусловно, велика. Революция, диктатура пролетариата, восстановление страны из разрухи гражданской войны – нельзя сказать, что все это не состоялось бы, не будь у большевиков Ленина, но совсем не исключено, что без него все пошло бы совершенно иначе. «Эта эра», если вспомнить Маяковского, которая «проходила в двери, даже головой не задевая о косяк», еще при жизни была окружена в глазах большей части населения ореолом, подобным ореолу святости; когда же Ленин умер в январе 1924 года, обожание превратилось в поклонение. Похороны Ленина стали событием общенационального масштаба, многие люди восприняли его смерть как личную трагедию.
   О масштабе личности Ленина говорит само количество воспоминаний, запечатлевших облик и характер «вождя мировой революции». Этих воспоминаний великое множество, и среди них – очерк писателя М. Горького.

   Владимир Ленин умер.
   Даже некоторые из стана врагов его честно признают: в лице Ленина мир потерял человека, «который среди всех современных ему великих людей наиболее ярко воплощал в себе гениальность».
   Немецкая буржуазная газета «Рrаgеr Таgeblatt», напечатав о Ленине статью, полную почтительного удивления пред его колоссальной фигурой, закончила эту статью словами:
   «Велик, недоступен и страшен кажется Ленин даже в смерти».
   По тону статьи ясно, что вызвало ее не физиологическое удовольствие, цинично выраженное афоризмом: «труп врага всегда хорошо пахнет», не та радость, которую ощущают люди, когда большой беспокойный человек уходит от них, – нет, в этой статье громко звучит человеческая гордость человеком.
   Пресса русской эмиграции не нашла в себе ни сил, ни такта отнестись к смерти Ленина с тем уважением, какое обнаружили буржуазные газеты в оценке личности одного из крупнейших выразителей воли к жизни и бесстрашия разума.
   Писать его портрет – трудно. Ленин, внешне, весь в словах, как рыба в чешуе. Был он прост и прям, как все, что говорилось им.
   Героизм его почти совершенно лишен внешнего блеска, его героизм – это нередкое в России скромное, аскетическое подвижничество честного русского интеллигента-революционера, непоколебимо убежденного в возможности на земле социальной справедливости, героизм человека, который отказался от всех радостей мира ради тяжелой работы для счастья людей. <...>
   Далеко вперед видел он... Не всегда хотелось верить в его предвидения, и нередко они были обидны, но, к сожалению, не мало людей оправдало его скептические характеристики. <...>
   Вот поспешно взошел на кафедру Владимир Ильич, картаво произнес «товарищи». Мне показалось, что он плохо говорит, но уже через минуту я, как и все, был «поглощен» его речью. Первый раз слышал я, что о сложнейших вопросах политики можно говорить так просто. Этот не пытался сочинять красивые фразы, а подавал каждое слово на ладони, изумительно легко обнажая его точный смысл. Очень трудно передать необычное впечатление, которое он вызывал.
   Его рука, протянутая вперед и немного поднятая вверх, ладонь, которая как бы взвешивала каждое слово, отсеивая фразы противников, заменяя их вескими положениями, доказательствами права и долга рабочего класса идти своим путем, а не сзади и даже не рядом с либеральной буржуазией, – все это было необыкновенно и говорилось им, Лениным, как-то не от себя, а действительно по воле истории. Слитность, законченность, прямота и сила его речи, весь он на кафедре – точно произведение классического искусства: все есть, и ничего лишнего, никаких украшений, а если они были – их не видно, они также естественно необходимы, как два глаза на лице, пять пальцев на руке. <...>
   Осенью 18 года я спросил сормовского рабочего Дмитрия Павлова, какова, на его взгляд, самая резкая черта Ленина?
   – Простота. Прост, как правда.
   Сказал он это как хорошо продуманное, давно решенное.
   Известно, что строже всех судят человека его служащие. Но шофер Ленина, Гиль, много испытавший человек, говорил:
   – Ленин – особенный. Таких – нет. Я везу его по Мясницкой, большое движение, едва еду, боюсь – изломают машину, даю гудки, очень волнуюсь. Он открыл дверь, добрался ко мне по подножке, рискуя, что его сшибут, уговаривает: «Пожалуйста, не волнуйтесь, Гиль, поезжайте, как все». Я – старый шофер, я знаю – так никто не сделает.
   Трудно передать, изобразить ту естественность и гибкость, с которыми все его впечатления вливались в одно русло. <...>
   Был в нем некий магнетизм, который притягивал к нему сердца и симпатии людей труда. Он не говорил по-итальянски, но рыбаки Капри, видевшие и Шаляпина и не мало других крупных русских людей, каким-то чутьем сразу выделили Ленина на особое место. Обаятелен был его смех, – «задушевный» смех человека, который, прекрасно умея видеть неуклюжесть людской глупости и акробатические хитрости разума, умел наслаждаться детской наивностью «простых сердцем».
   Старый рыбак, Джиованни Спадаро, сказал о нем:
   – Так смеяться может только честный человек...
   Жизнь устроена так дьявольски искусно, что, не умея ненавидеть, невозможно искренно любить. Уже только эта одна, в корне искажающая человека, необходимость раздвоения души, неизбежность любви сквозь ненависть осуждает современные условия жизни на разрушение.
   В России, стране, где необходимость страдания проповедуется как универсальное средство «спасения души», я не встречал, не знаю человека, который с такой глубиной и силой, как Ленин, чувствовал бы ненависть, отвращение и презрение к несчастиям, горю, страданию людей.
   В моих глазах эти чувства, эта ненависть к драмам и трагедиям жизни особенно высоко поднимают Владимира Ленина, человека страны, где во славу и освящение страдания написаны самые талантливые евангелия и где юношество начинает жить по книгам, набитым однообразными, в сущности, описаниями мелких, будничных драм. Русская литература – самая пессимистическая литература Европы; у нас все книги пишутся на одну и ту же тему о том, как мы страдаем, – в юности и зрелом возрасте: от недостатка разума, от гнета самодержавия, от женщин, от любви к ближнему, от неудачного устройства вселенной; в старости: от сознания ошибок жизни, недостатка зубов, несварения желудка и от необходимости умереть.
   Каждый русский, посидев «за политику» месяц в тюрьме или прожив год в ссылке, считает священной обязанностью своей подарить России книгу воспоминаний о том, как он страдал. И никто до сего дня не догадался выдумать книгу о том, как он всю жизнь радовался. А так как русский человек привык выдумывать жизнь для себя, делать же ее плохо умеет, то весьма вероятно, что книга о счастливой жизни научила бы его, как нужно выдумывать такую жизнь.
   Для меня исключительно велико в Ленине именно это его чувство непримиримой, неугасимой вражды к несчастиям людей, его яркая вера в то, что несчастие не есть неустранимая основа бытия, а – мерзость, которую люди должны и могут отмести прочь от себя.
   Я бы назвал эту основную черту его характера воинствующим оптимизмом материалиста. Именно она особенно привлекала душу мою к этому человеку, – Человеку – с большой буквы. <...>
   Должность честных вождей народа – нечеловечески трудна. Но ведь и сопротивление революции, возглавляемой Лениным, было организовано шире и мощнее. К тому же надо принять во внимание, что с развитием «цивилизации» – ценность человеческой жизни явно понижается, о чем неоспоримо свидетельствует развитие в современной Европе техники истребления людей и вкуса к этому делу.
   Но скажите голосом совести: насколько уместно и не слишком ли отвратительно лицемерие тех «моралистов», которые говорят о кровожадности русской революции, после того как они, в течение четырех лет позорной общеевропейской бойни, не только не жалели миллионы истребляемых людей, но всячески разжигали «до полной победы» эту мерзкую войну? Ныне «культурные нации» оказались разбиты, истощены, дичают, а победила общечеловеческая мещанская глупость: тугие петли ее и по сей день душат людей.
   Много писали и говорили о жестокости Ленина. Разумеется, я не могу позволить себе смешную бестактность защиты его от лжи и клеветы... Злостное стремление портить вещи исключительной красоты имеет один и тот же источник с гнусным стремлением опорочить во что бы то ни стало человека необыкновенного. Все необыкновенное мешает людям жить так, как им хочется. Люди жаждут – если они жаждут – вовсе не коренного изменения своих социальных навыков, а только расширения их. Основной стон и вопль большинства:
   «Не мешайте нам жить, как мы привыкли!»
   Владимир Ленин был человеком, который так помешал людям жить привычной для них жизнью, как никто до него не умел сделать это. <...>
   Меня восхищала ярко выраженная в нем воля к жизни и активная ненависть к мерзости ее, я любовался тем азартом юности, каким он насыщал все, что делал. Меня изумляла его нечеловеческая работоспособность. Его движения были легки, ловки, и скупой, но сильный жест вполне гармонировал с его речью, тоже скупой словами, обильной мыслью. И на лице, монгольского типа, горели, играли эти острые глаза неутомимого борца против лжи и горя жизни, горели, прищуриваясь, подмигивая, иронически улыбаясь, сверкая гневом. Блеск этих глаз делал речь его еще более жгучей и ясной.
   Иногда казалось, что неукротимая энергия его духа брызжет из глаз искрами и слова, насыщенные ею, блестят в воздухе. Речь его всегда вызывала физическое ощущение неотразимой правды.
   Необычно и странно было видеть Ленина гуляющим в парке Горок – до такой степени срослось с его образом представление о человеке, который сидит в конце длинного стола и, усмехаясь, поблескивая зоркими глазами рулевого, умело, ловко руководит прениями товарищей или же, стоя на эстраде, закинув голову, мечет в притихшую толпу, в жадные глаза людей, изголодавшихся о правде, четкие, ясные слова.
   Они всегда напоминали мне холодный блеск железных стружек.
   С удивительной простотой из-за этих слов возникала художественно выточенная фигура правды. <...>
   Он был русский человек, который долго жил вне России, внимательно разглядывал свою страну – издали она кажется красочнее и ярче. Он правильно оценил потенциальную силу ее – исключительную талантливость народа, еще слабо выраженную, не возбужденную историей, тяжелой и нудной, но талантливость всюду, на темном фоне фантастической русской жизни блестящую золотыми звездами.
   Владимир Ленин, большой, настоящий человек мира сего, – умер. Эта смерть очень больно ударила по сердцам тех людей, кто знал его, очень больно!
   Но черная черта смерти только еще резче подчеркнет в глазах всего мира его значение, – значение вождя всемирного трудового народа.
   И если б туча ненависти к нему, туча лжи и клеветы вокруг имени его была еще более густа – все равно: нет сил, которые могли бы затемнить факел, поднятый Лениным в душной тьме обезумевшего мира.
   И не было человека, который так, как этот, действительно заслужил в мире вечную память.
   Владимир Ленин умер. Наследники разума и воли его – живы. Живы и работают так успешно, как никто, никогда, нигде в мире не работал.

   Куда сдержаннее – и беспристрастнее – описывал Ленина автор «Гранатового браслета» и «Дуэли» А. И. Куприн.

   В первый и, вероятно, последний раз за всю мою жизнь я пошел к человеку с единственной целью – поглядеть на него: до этого я всегда в интересных знакомствах и встречах полагался на милость случая.
   Дело, которое у меня было к самодержцу всероссийскому, не стоило ломаного гроша. Я тогда затеивал народную газету – не только беспартийную, но даже такую, в которой не было бы и намека на политику, внутреннюю и внешнюю. Горький в Петербурге сочувственно отнесся к моей мысли, но заранее предсказал неудачу. Каменев в Москве убеждал меня, для успеха дела, непременно ввести в газету полемику. «Вы можете хоть ругать нас», – сказал он весело. Но я подумал про себя: «Спасибо! Мы знаем, что в один прекрасный день эта непринужденная полемика может окончиться дискуссией на Лубянке, в здании ЧК», – и отказался от любезного совета.
   Я и сам переставал верить в успех моего дикого предприятия, но воспользовался им как предлогом.
   Свидание состоялось необыкновенно легко. Я позвонил по телефону секретарю Ленина, г-же Фотиевой, прося узнать, когда Владимир Ильич может принять меня. Она справилась и ответила: «Завтра товарищ Ленин будет ждать вас у себя в Кремле к девяти часам утра». <...>
   Просторный и такой же мрачный и пустой, как передняя, в темных обоях кабинет. Три черных кожаных кресла и огромный письменный стол, на котором соблюден чрезвычайный порядок. Из-за стола подымается Ленин и делает навстречу несколько шагов. У него странная походка: он так переваливается с боку на бок, как будто хромает на обе ноги; так ходят кривоногие, прирожденные всадники. В то же время во всех его движениях есть что-то «облическое», что-то крабье. Но эта наружная неуклюжесть не неприятна: такая же согласованная, ловкая неуклюжесть чувствуется в движениях некоторых зверей, например медведей и слонов. Он маленького роста, широкоплеч и сухощав. На нем скромный темно-синий костюм, очень опрятный, но не щегольской; белый отложной мягкий воротничок, темный, узкий, длинный галстух. И весь он сразу производит впечатление телесной чистоты, свежести и, по-видимому, замечательного равновесия в сне и аппетите.
   Он указывает на кресло, просит садиться, спрашивает, в чем дело. Разговор наш очень краток. Я говорю, что мне известно, как ему дорого время, и поэтому не буду утруждать его чтением проспекта будущей газеты; он сам пробежит его на досуге и скажет свое мнение... Я очень доволен тем, что остался в роли наблюдателя, и приглядываюсь, не давая этого чувствовать.
   Ни отталкивающего, ни величественного, ни глубокомысленного нет в наружности Ленина. Есть скуластость и разрез глаз вверх, но эти черточки не слишком монгольские; таких лиц очень много среди «русских американцев», расторопных выходцев из Любимовского уезда Ярославской губернии. Купол черепа обширен и высок, но далеко не так преувеличенно, как это выходит в фотографических ракурсах. Впрочем, на фотографиях удаются правдоподобно только английские министры, опереточные дивы и лошади.
   Ленин совсем лыс. Но остатки волос на висках, а также борода и усы до сих пор свидетельствуют, что в молодости он был отчаянно, огненно, красно-рыж. Об этом же говорят пурпурные родинки на его щеках, твердых, совсем молодых и таких румяных, как будто бы они только что вымыты холодной водой и крепко-накрепко вытерты. Какое великолепное здоровье!
   Разговаривая, он делает близко к лицу короткие, тыкающие жесты. Руки у него большие и очень неприятные: духовного выражения их мне так и не удалось поймать. Но на глаза его я засмотрелся... От природы они узки; кроме того, у Ленина есть привычка щуриться, должно быть, вследствие скрываемой близорукости, и это, вместе с быстрыми взглядами исподлобья, придает им выражение минутной раскосости и, пожалуй, хитрости. Но не эта особенность меня поразила в них, а цвет их райков. Подыскивая сравнение к этому густо и ярко-оранжевому цвету, я раньше останавливался на зрелой ягоде шиповника. Но это сравнение не удовлетворяет меня. Лишь прошлым летом в парижском Зоологическом саду, увидев золото-красные глаза обезьяны-лемура, я сказал себе удовлетворенно: «Вот, наконец-то я нашел цвет ленинских глаз!» Разница оказывалась только в том, что у лемура зрачки большие, беспокойные, а у Ленина они – точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, и из них точно выскакивают синие искры.
   Голос у него приятный, слишком мужественный для маленького роста и с тем сдержанным запасом силы, который неоценим для трибуны. Реплики в разговоре всегда носят иронический, снисходительный, пренебрежительный оттенок – давняя привычка, приобретенная в бесчисленных словесных битвах. «Все, что ты скажешь, я заранее знаю и легко опровергну, как здание, возведенное из песка ребенком». Но это только манера, за нею полнейшее спокойствие, равнодушие ко всякой личности.
   Вот, кажется, и все. Самого главного, конечно, не скажешь; это всегда так же трудно, как описывать словами пейзаж, мелодию, запах. <...>
   Ночью, уже в постели, без огня, я опять обратился памятью к Ленину, с необычайной ясностью вызвал его образ и... испугался. Мне показалось, что на мгновение я как будто бы вошел в него, почувствовал себя им.
   «В сущности, – подумал я, – этот человек, такой простой, вежливый и здоровый, гораздо страшнее Нерона, Тиберия, Иоанна Грозного. Те, при всем своем душевном уродстве, были все-таки людьми, доступными капризам дня и колебаниям характера. Этот же – нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своем пути. И при том – подумайте! – камень, в силу какого-то волшебства – мыслящий!.. Нет у него ни чувства, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая – уничтожаю».

   И даже противники Ленина старались объективно оценивать его роль, о чем свидетельствуют, к примеру, мемуары В. М. Чернова, одного из основателей партии эсеров и председателя Учредительного собрания, разогнанного большевиками в 1918 году. Свои воспоминания он так и назвал – «Ленин глазами соперника».

   Ленин был великим человеком. Не только величайшим человеком в своей партии – он был ее некоронованным королем, и притом заслуженно. Он был ее головой, ее волей, можно бы даже и сказать, ее сердцем, если бы он сам и эта партия не приняли обязательства быть бессердечными. Ленин обладал мощным, но холодным интеллектом. Интеллектом ироничным, саркастичным, циничным. Для него ничего не было хуже сентиментальности. Это слово всегда оказывалось у него наготове по отношению к любым моральным и этическим соображениям в политике. Для него все это было чем-то несерьезным – лицемерием, «поповской болтовней». Политика означала стратегию и больше ничего. Стремление к победе – единственная заповедь. Воля к власти и бескомпромиссной реализации политической программы – вот единственная добродетель. Колебание – вот единственное преступление.
   Говорят, что война – это продолжение политики другими средствами. Ленин, несомненно, перевернул бы эту формулировку и сказал бы, что политика является продолжением войны, но в другой форме. <...>
   Ленина часто обвиняли в том, что он не был и не хотел быть «честным противником». Но для него само понятие «честный противник» представлялось абсурдом, предрассудком ограниченных людей, чем-то таким, что можно время от времени использовать в собственных интересах. Однако воспринимать это всерьез просто глупость. Защитник пролетариата должен отбросить всякую щепетильность в отношении врагов. Обманывать врага сознательно, клеветать на него, очернять его имя – все это Ленин рассматривал как нормальные вещи. Он провозглашал их с жестокой циничностью. Совесть Ленина заключалась в том, что он ставил себя вне рамок человеческой совести по отношению к своим врагам. Таким образом, отказываясь от всяких принципов честности, он оставался честным по отношению к самому себе.
   Будучи марксистом, он верил в «классовую борьбу». По его мнению, гражданская война является неизбежной кульминацией классовой борьбы. Можно даже сказать, что для него классовая борьба являлась лишь зародышем гражданской войны. Разногласия в партии, серьезные или пустяковые, он всегда пытался объяснить как эхо классовых антагонизмов. Он стремился избавляться от нежелательных элементов, изгоняя их из партии, и, делая это, он «честно» прибегал к самым низким средствам. В конце концов разве не является разнородная партия недопустимым конгломератом антагонистических классовых элементов? А с антагонистическими классовыми элементами следует обращаться по принципу «на войне как на войне».
   Вся его жизнь прошла в расколах и фракционной борьбе внутри партии. В результате в нем сформировались качества непревзойденного гладиатора, профессионального борца – в каждодневной тренировке, в постоянном придумывании новых уловок для того, чтобы обвести противника или выбить его из игры. Именно эта продолжавшаяся всю жизнь тренировка давала ему потрясающее хладнокровие, присутствие духа в любой мыслимой ситуации, непоколебимую веру в то, что он всегда так или иначе «выкрутится». Будучи по природе своей человеком, преданным одной цели и обладающим мощным инстинктом самосохранения, он без труда мог провозгласить: «Верую, ибо абсурдно», – и очень походил на любимую русскую игрушку ваньку-встаньку. После каждого провала, сколь бы позорным и унизительным он ни был, Ленин немедленно поднимался и вновь принимался за дело. Его можно уподобить стальной пружине, которая распрямляется с тем большей силой, чем сильнее ее сжали. Он был стойким партийным лидером. Подобные лидеры нужны для того, чтобы воодушевлять соратников по партии и предотвращать панику примером безграничного самообладания, а также для того, чтобы привносить трезвость в периоды излишней экзальтации, когда, как он любил говорить, легко впасть в «чванство», почивая на лаврах и недооценивая подстерегающие в будущем опасности.
   Именно приверженность одной цели являлась тем, что более всего внушало уважение его последователям. Много раз, когда Ленину удавалось выжить только благодаря просчетам его противников, это объясняли его несгибаемым оптимизмом. Часто это была слепая удача, но тогда удача обычно приходит к тем, кто знает, как продержаться в периоды неудач. Многие быстро сдаются. Они не хотят тратить силы на бесполезные попытки. Они благоразумны, и именно этот здравый смысл отпугивает удачу. С другой стороны, есть некий высший здравый смысл в человеке, который тратит последние капли своей энергии, несмотря на то, что все против него – логика, судьба, обстоятельства. Этим «иррациональным здравым смыслом» природа наделила Ленина в избытке. Благодаря такому упорству он неоднократно спасал партию в ситуациях, которые казались безнадежными. Массы воспринимали это как чудо и приписывали его особому ленинскому таланту прорицания. Однако как раз именно способности к предвидению ему не хватало. Прежде всего он был мастером фехтования, а фехтовальщику нужно совсем немного способности к предвидению и совсем не нужны сложные идеи. Фактически ему не нужно слишком много думать: следует сосредоточиться на каждом движении противника и управлять собственной реакцией со скоростью врожденного инстинкта, для того, чтобы без малейшего промедления отвечать на каждое движение врага.
   Интеллект Ленина был острым, но не широким, находчивым, но не творческим. Мастер оценки любой политической ситуации, он мгновенно осваивался в ней, быстро оценивал все ее новые повороты и проявлял недюжинную политическую сообразительность. Это совершенное и быстро срабатывающее политическое чутье резко контрастирует с абсолютно необоснованным и фантастическим характером всех исторических прогнозов, которые он делал на сколько-нибудь продолжительный срок, – любой программы, охватывающей нечто большее, чем сегодня и завтра. <...>
   Его конкретные планы были чрезвычайно практичны; однако его грандиозные планы действий после победы, которые должны были охватывать целые исторические периоды, распадались при первом соприкосновении с реальностью. Его «ближнее политическое зрение» было непревзойденным, «дальнее политическое зрение» всегда подводило.
   Как человек, у которого «истина в кармане», он не ценил творческие усилия других людей, не уважал чьи-либо убеждения, ему была чужда восторженная любовь к свободе, которая присуща независимому творческому духу. Напротив, он исповедовал чисто азиатскую концепцию монополии на печать, слово и мысль, закрепленной за единственной привилегированной кастой. <...>
   Ленину было абсолютно отказано в творческом таланте, он был только умелым, ярким и неутомимым проводником в жизнь теорий других мыслителей, обладал настолько узким мышлением, что можно было бы говорить об ограниченности его интеллекта. Однако в этих рамках он был способен на проявление силы и оригинальности. Его сила заключалась в необычайной ясности, можно даже сказать, прозрачности построений. Он следовал своей логике неуклонно, доводя дело до абсурдных заключений, не оставляя ничего расплывчатого или необъясненного, за исключением тех случаев, когда этого требовали тактические соображения. Идеи формулировались предельно просто и конкретно. Это наиболее очевидная черта ленинской риторики. Он никогда не был блестящим оратором. Часто был грубым и неуклюжим, особенно в полемике, где он постоянно повторялся. Однако именно эти повторы составляли его систему и силу.
   За бесконечным пережевыванием и нескладными шутками скрывалась живая, несгибаемая воля, ни на дюйм не отклоняющаяся от избранного пути; это было упорное давление, гипнотизирующее аудиторию своей монотонностью. Одна и та же мысль повторялась несколько раз в различных формах до тех пор, пока тем или иным путем не проникала в сознание каждого. Затем подобно тому, как капля точит камень, постоянное повторение внедряло эту идею в интеллект слушателя. Немногие ораторы умели достигать подобных результатов путем повторов.
   Кроме того, Ленин всегда чувствовал свою аудиторию. Он никогда не поднимался слишком высоко над ее уровнем, однако и опускался до него лишь в те моменты, когда это было необходимо для того, чтобы не нарушить непрерывность гипнотического состояния, контролирующего волю его паствы. Более чем кто-либо он осознавал, что толпа требует, чтобы ее погоняли и пришпоривали, она хочет чувствовать твердую руку хозяина. Когда было надо, он говорил как правитель, осуждая и подстегивая свою аудиторию. «Он не оратор – он больше чем оратор», – заметил кто-то, и это замечание вполне уместно.
   Воля Ленина превосходила его интеллект, и последний всегда выступал как слуга первой. Так, когда наконец после многих лет подпольных усилий победа была достигнута, он не приступил к воплощению своих идей, как поступил бы конструктивный социалист, заранее продумавший созидательную работу. Он просто применил к новой созидательной фазе своей жизненной программы те же методы, которые использовал в разрушительной борьбе за власть. «Вначале ввяжемся, а там посмотрим» – ему очень нравилось это выражение Наполеона.
   Ленина часто изображали слепым догматиком, однако это не было свойственно его натуре. Он был не из тех, кто останавливается на законченной системе, он просто использовал свой ум для достижения целей политической и революционной борьбы, в которой все решает правильный выбор момента. Поэтому он порой становился шарлатаном, экспериментатором, игроком; поэтому он был оппортунистом, а это нечто диаметрально противоположное догматику.
   Многие критики обвиняли Ленина в сильной жажде власти и почестей. На самом же деле он просто органически был создан для управления и буквально не мог удержаться от того, чтобы не навязывать свою волю другим, не потому, что жаждал этого, а потому, что это было столь же естественно для него, как для крупного небесного тела естественно влиять на планеты. Что касается почестей, то он их не любил. Плебей по своим вкусам, он остался столь же простым в своих привычках после Октябрьской революции, как и до нее.
   Его часто изображали бессердечным, сухим фанатиком. Однако его бессердечность была чисто интеллектуальной и, следовательно, направлена только против его врагов, то есть против врагов партии. По отношению к друзьям он был любезен, добродушен, жизнерадостен и вежлив, каким и полагается быть хорошему другу; поэтому эмоционально-фамильярное «Ильич» стало среди его последователей общепринятым именем.
   Да, Ленин был добродушным, однако добродушие не означает милосердие. Известно, что физически сильные люди обычно добродушны, и добродушие Ленина имело ту же природу, что и добродушие огромного сенбернара по отношению к окружающим щенкам и дворняжкам. Настоящее же милосердие, насколько мы можем судить, он рассматривал как ничтожнейшую из человеческих слабостей. По крайней мере фактом является то, что, когда он хотел уничтожить какого-либо социалиста-оппонента, он награждал его эпитетом «хороший парень».
   Он посвятил всю свою жизнь интересам рабочего класса. Любил ли он рабочих людей? Очевидно, да, хотя его любовь к реальным живым рабочим, несомненно, была слабее, чем ненависть к угнетателям рабочих. Его любовь к пролетариату была той же деспотической, суровой и беспощадной любовью, во имя которой столетия назад Торквемада сжигал людей ради их спасения.
   Следует отметить еще одну черту: Ленин по-своему любил тех, кого ценил как полезных помощников. Он легко прощал им ошибки, даже неверность, время от времени, однако, строго призывая их к выполнению задач. Злобность и мстительность были ему чужды. Даже враги воспринимались им скорее как какие-то абстрактные факты. Вероятно, они не могли возбудить в нем чисто человеческий интерес, будучи просто математически определенными точками для приложения деструктивных сил. Чисто пассивная оппозиция его партии в критический момент являлась для него достаточным основанием для того, чтобы расстрелять сотни людей без тени колебаний. И при всем этом он любил, искренне веселясь, играть с детьми, собаками, котятами. Говорят, каков стиль, таков и человек. Вернее было бы сказать, что каковы мысли, таков человек. И если Ленину было дано оставить собственный отпечаток на доктрине классовой борьбы, то этот отпечаток следует искать в его интерпретации диктатуры пролетариата, пронизанной концепцией той воли, которая и составляла саму сущность его личности. Социализм означает освобождение труда, а пролетариат есть плоть и кровь трудящихся масс. В самом пролетариате, однако, есть пролетарии более и менее чистой породы. Далее, если необходима диктатура пролетариата, то в соответствии с теми же принципами внутри самого пролетариата должен быть авангард, осуществляющий диктатуру над рядовыми пролетариями. Это должна быть своего рода квинтэссенция – настоящая пролетарская партия внутри пролетарской партии, таким же образом должна существовать диктатура более сильных элементов над другими, более нестойкими. Таким образом, получается иерархическая система диктатур, вершиной которой является, и не может не являться, личный диктатор. Им и стал Ленин. <...>
   Он умер. Его партию теперь возглавляют люди, которых он в течение долгих лет формировал по своему образу и подобию. Им весьма легко подражать ему, но чрезвычайно трудно продолжать его политику. Партию в целом начинает постигать та же участь, что постигла ее верховного вождя, – она постепенно превращается в живой труп. Ленина, который мог бы гальванизовать ее своей бьющей через край энергией, больше нет; он истратил себя до конца – вложил всего себя в партию. Она же теперь, в свою очередь, истощена. Над свежей могилой партия на время сплотит свои ряды под клятвы верности любимому учителю, который сказал ей так много в прошлом, но который сегодня не говорит ничего и больше ничего не скажет в будущем. Затем она вновь вернется к повседневной жизни и вновь подвергнется действию законов разложения и распада.

   В известном смысле Чернов оказался пророком в своих рассуждениях о коммунистической партии, однако в 1924 году до «разложения и распада» было еще далеко. А для истории страны смерть Ленина означала веху: с его кончиной – так уж сложились обстоятельства – завершился период разрушения и начался период созидания.



   Часть вторая
   «ЧТОБ СКАЗКУ СДЕЛАТЬ БЫЛЬЮ»


   «В условиях безграмотности населения...»: ликбез, 1925–1928 годы
   Сергей Серов, Антон Макаренко

   Всероссийская перепись населения 1897 года показала, что в стране около 100 миллионов неграмотных. К 1917 году положение с образованием улучшилось, но не слишком сильно, и потому одним из главных направлений своей деятельности новая власть определила борьбу с неграмотностью. Основным инструментом этой борьбы назначили «вторую ВЧК» – чрезвычайную комиссию по ликвидации безграмотности во главе с наркомом просвещения А. В. Луначарским. Эта комиссия выпускала многочисленные азбуки и буквари для взрослых, создавала в деревнях и городах так называемые ликвидационные пункты, где неграмотных учили писать, читать и считать. При этом не забывали об идеологии – с 1925 года базовый курс обучения включал в себя и преподавание политграмоты. В 1923 году был опубликован декрет СНК о ликвидации безграмотности, осенью того же года появилось всероссийское общество «Долой безграмотность». В итоге к 1927 году удалось обучить грамоте до 10 миллионов человек, в 1928 году был устроен «культпоход», в ходе которого комсомольцы обучали неграмотных в деревнях.
   Однако в целом ситуация исправлялась крайне медленно, о чем свидетельствует, например, очерк С. Серова в журнале «Смена».

   «Чем глупее, тем легче править».
   Только капиталисты, которым нужен был для сложных машин мыслящий и квалифицированный придаток, вынуждены были обучать грамоте прикованных к станкам рабов.
   «В стране безграмотной построить социализм нельзя». Поэтому и возникла по великой ленинской мысли ВЧК ЛБ.
   Эта вторая ВЧК была таким же лютым классовым врагом для буржуазии, как и первая. Первая уничтожала врагов непосредственно, вторая уничтожала взращенное капиталистическим строем невежество.
   10 миллионов человек обучено за 10 лет.
   Как будто бы огромная, непостижимая цифра. Но для страны, строящей социализм, – это маленькая цифра.
   Ленин определял дело ликвидации неграмотности и всеобщего обучения, как дело молодого поколения – комсомола. «Каждый грамотный комсомолец (и в городе и в деревне) должен обучить одного неграмотного». Как мы еще далеки от выполнения этого решения! Ведь ты, читатель, не обучил ни одного безграмотного!..
   ЦК комсомола призвал организации вывести на демонстрацию широкие массы трудящихся под лозунгом борьбы за всеобщее обучение, вовлечь широкие массы трудящихся к практическому осуществлению задач всеобщего начального обучения.
   Комсомол, помимо принятия шефства над всеобучем, вызвал на социалистическое соревнование профсоюзы, колхозы, кооперативы для культурной революции – проведения всеобуча. Социалистическое соревнование обязывает комсомол мобилизовать все свои силы, творчество и инициативу молодежи на преодоление трудностей, связанных с введением всеобуча... Каждый день промедления тормозит выполнение «решающего шага» культурной революции.

   Что касается детского образования, то старая школа после революции была упразднена, а закон о школьном образовании 1918 года провозглашал создание «единой трудовой школы» без экзаменов, наказаний, обязательных домашних заданий и общей программы обучения. Более того, на 1920–1930-е годы пришелся расцвет педологии – «психологической педагогики». Историк Н. И. Павленко, учившийся в те годы, характеризовал педологию так: «Ее содержание составляли отрывочные сведения из медицины, биологии, методики преподавания и прочих дисциплин; в отличие от официальной догмы, она признавала наличие умственно отсталых детей, не способных осилить школьную программу». В целом не будет преувеличением сказать, что школьное образование в первые десять – пятнадцать лет советской власти представляло собой «пространство экспериментов» и фактически не справлялось с основной задачей.
   Безусловно, находились энтузиасты, которые и в годы разрухи и засилья педологии пытались построить новую школу. Пожалуй, самый известный из таких энтузиастов – А. С. Макаренко, директор школы-коммуны для беспризорников и создатель собственной методики обучения. В автобиографическом романе «Педагогическая поэма» он писал:

   Если к работе подходить трезво, то необходимо признать, что много есть работ тяжелых, неприятных, неинтересных, многие работы требуют большего терпения, привычки преодолевать болевые угнетающие ощущения в организме; очень многие работы только потому и возможны, что человек привык страдать и терпеть.
   Преодолевать тяжесть труда, его физическую непривлекательность люди научились давно, но мотивации этого преодоления нас теперь не всегда удовлетворяют. Снисходя к слабости человеческой природы, мы терпим и теперь некоторые мотивы личного удовлетворения, мотивы собственного благополучия, но мы неизменно стремимся воспитывать широкие мотивации коллективного интереса. Однако многие проблемы в области этого вопроса очень запутаны, и приходилось решать их почти без помощи со стороны.
   Когда-нибудь настоящая педагогика разработает этот вопрос, разберет механику человеческого усилия, укажет, какое место принадлежит в нем воле, самолюбию, стыду, внушаемости, подражанию, страху, соревнованию и как все это комбинируется с явлениями чистого сознания, убежденности, разума. Мой опыт, между прочим, решительно утверждает, что расстояние между элементами чистого сознания и прямыми мускульными расходами довольно значительно и что совершенно необходима некоторая цепь связующих более простых и более материальных элементов. <...>
   Взяться за внешние дисциплинарные меры, которые так выразительно и красиво действуют в сложившемся коллективе, было опасно. Нарушителей было очень много, возиться с ними было делом сложным, требующим много времени и неэффективным, ибо всякая мера взыскания только тогда производит полезное действие, когда она выталкивает человека из общих рядов и поддерживается несомненным приговором общественного мнения. Кроме того, внешние меры слабее всего действуют в области организации мускульного усилия.
   Менее опытный человек утешил бы себя такими соображениями: ребята не привыкли к трудовому усилию, не имеют «ухватки», не умеют работать, у них нет привычки равняться по трудовому усилию товарищей, нет той трудовой гордости, которая всегда отличает коллективиста; все это не может сложиться в один день, для этого нужно время. К сожалению, я не мог ухватиться за такое утешение. В этом пункте давал себя знать уже известный мне закон: в педагогическом явлении нет простых зависимостей, здесь менее всего возможна силлогистическая формула, дедуктивный короткий бросок.
   Область стиля и тона всегда игнорировалась педагогической «теорией», а между тем это самый существенный, самый важный отдел коллективного воспитания. Стиль – самая нежная и скоропортящаяся штука. За ним нужно ухаживать, ежедневно следить, он требует такой же придирчивой заботы, как цветник. Стиль создается очень медленно, потому что он немыслим без накопления, традиций, то есть положений и привычек, принимаемых уже не чистым сознанием, а сознательным уважением к опыту старших поколений, к великому авторитету целого коллектива, живущего во времени. Неудача многих детских учреждений происходила оттого, что у них не выработался стиль и не сложились привычки и традиции, а если они и начинали складываться, переменные инспектора наробразов регулярно разрушали их, побуждаемые к этому, впрочем, самыми похвальными соображениями. Благодаря этому соцвосовские «ребенки» всегда жили без единого намека на какую бы то ни было преемственность не только «вековую», но даже годовалую. <...>
   На небесах и поближе к ним, на вершинах педагогического «Олимпа», всякая педагогическая техника в области собственно воспитания считалась ересью. На «небесах» ребенок рассматривался как существо, наполненное особого состава газом, название которому даже не успели придумать. Впрочем, это была все та же старомодная душа, над которой упражнялись еще апостолы. Предполагалось (рабочая гипотеза), что газ этот обладает способностью саморазвития, не нужно только ему мешать. Об этом было написано много книг, но все они повторяли, в сущности, изречения Руссо: «Относитесь к детству с благоговением... Бойтесь помешать природе...»
   Главный догмат этого вероучения состоял в том, что в условиях такого благоговения и предупредительности перед природой из вышеуказанного газа обязательно должна вырасти коммунистическая личность. На самом деле в условиях чистой природы вырастало только то, что естественно могло вырасти, то есть обыкновенный полевой бурьян, но это никого не смущало – для небожителей были дороги принципы и идеи. Мои указания на практическое несоответствие получаемого бурьяна заданным проектам коммунистической личности называли делячеством, а если хотели подчеркнуть мою настоящую сущность, говорили:
   – Макаренко – хороший практик, но в теории он разбирается очень слабо...
   Наше педагогическое производство никогда не строилось по технологической логике, а всегда по логике моральной проповеди. Это особенно заметно в области собственного воспитания, в школьной работе как-то легче.
   Именно потому у нас просто отсутствуют все важные отделы производства: технологический процесс, учет операций, конструкторская работа, применение кондукторов и приспособлений, нормирование, контроль, допуски и браковка.
   Когда подобные слова я несмело произносил у подошвы «Олимпа», боги швыряли в меня кирпичами и кричали, что это механическая теория.
   А я, чем больше думал, тем больше находил сходства между процессами воспитания и обычными процессами на материальном производстве, и никакой особенно страшной механистичности в этом сходстве не было. Человеческая личность в моем представлении продолжала оставаться человеческой личностью со всей ее сложностью, богатством и красотой, но мне казалось, что именно потому к ней нужно подходить с более точными измерителями, с большей ответственностью и с большей наукой, а не в порядке простого темного кликушества. Очень глубокая аналогия между производством и воспитанием не только не оскорбляла моего представления о человеке, но, напротив, заражала меня особенным уважением к нему, потому что нельзя относиться без уважения и к хорошей сложной машине.
   Во всяком случае для меня было ясно, что очень многие детали в человеческой личности и в человеческом поведении можно было сделать на прессах, просто штамповать в стандартном порядке, но для этого нужна особенно тонкая работа самих штампов, требующих скрупулезной осторожности и точности. Другие детали требовали, напротив, индивидуальной обработки в руках высококвалифицированного мастера, человека с золотыми руками и острым глазом. Для многих деталей необходимы были сложные специальные приспособления, требующие большой изобретательности и полета человеческого гения. А для всех деталей и для всей работы воспитателя нужна особая наука. Почему в технических вузах мы изучаем сопротивление металлов, а в педагогических не изучаем сопротивление личности, когда ее начинают воспитывать? А ведь для всех не секрет, что такое сопротивление имеет место. <...>
   С вершин «олимпийских» кабинетов не различают никаких деталей и частей работы. Оттуда видно только безбрежное море безликого детства, а в самом кабинете стоит модель абстрактного ребенка, сделанная из самых легких материалов: идей, печатной бумаги, маниловской мечты. Когда люди «Олимпа» приезжают ко мне в колонию, у них не открываются глаза и живой коллектив ребят им не кажется новым обстоятельством, вызывающим прежде всего техническую заботу. А я, провожая их по колонии, не могу отделаться от какого-нибудь технического пустяка.

   Нельзя не упомянуть и еще об одном учебном заведении той поры – знаменитой «Республике ШКИД», иначе петроградской школе-коммуне имени Достоевского, прославленной одноименным романом Г. Белых и Л. Пантелеева (1928). В 1966 году по романубыл снят фильм «Республика ШКИД», вошедший в золотой фонд советского кинематографа.
   Помимо «идеологических» препон советское школьное образование сталкивалось и с препятствиями сугубо экономическими. В том же очерке С. Серова рассказывалось о детях, которых родители попросту не пускают в школу, поскольку им не в чем выходить на улицу.
   Нас окружала довольно приличная обстановка.
   Перед нами стояла худая женщина, из-за ее спины с любопытством глядели два детских глаза.
   – У него нет ботинок, он дома будет сидеть, – говорит женщина. – Учите кого-нибудь другого, а нас выучили уж – хватит. Все было – и учить без вас могли, а раз разорили – пусть и он гибнет. Уйдите, уйдите, и так обобрали все...
   – Нас не касаются, гражданка, ваши расчеты с фининспектором. Ребенок будет учиться. В СССР не должно быть неграмотных. Ботинки вы купите, отец ребенка сейчас работает в артели, и вам хватит. Вот, первого числа заплатите штраф.
   Но в этой же 4-этажной коробке внизу царит настоящая, неприкрытая нужда. В комнате тихо, взрослых нет, и мы беседуем с мальчиком.
   – Мать работает сейчас?
   – Да, стирать пошла.
   – А ты в школу пойдешь?
   – Конечно, пойду.
   – А есть в чем идти, сапоги есть?
   «На кой» сапоги, когда он за свои 8 лет никогда их не обувал? Девственная нога знает летом жар асфальта, а зимой – тепло сбитого валенка.
   – Скажи матери, чтобы зашла в школу пораньше, и мы устроим тебе обувь.
   – Ну, ладно, – соглашается собеседник, – только ей некогда, все стирает. Плохо без отца стало, – добавляет он и задумчиво чешет грязную пятку...
   До сих пор педагогическая работа была у нас в загоне. Десятки тысяч мобилизованных шли в шахту, в вуз, на борьбу с саранчой... Но на учебную работу мы до сих пор не бросили крепких отрядов. Иные рассуждают так: «Тут, понимаешь, я горю, строю социализм своими руками, своей головой, а там – сопляков учить...» Ложь! Разве обучать сотни, тысячи, миллионы безграмотных – это не строить социалистическое общество?

   В 1930 году в стране было введено всеобщее начальное обучение, советская школа наконец сформировалась, и в итоге, по данным переписи 1939 года, среди граждан от 16 до 50 лет грамотных было почти 90%.
   Если говорить о высшей школе, то руководство страны прекрасно понимало необходимость ее развития для осуществления реформ в экономике и подготовки «пролетарских кадров». Поэтому число вузов в СССР постоянно увеличивалось, и к 1927 году в стране насчитывалось 148 институтов и университетов. Специально для того, чтобы в них могли поступать рабочие и крестьяне, не получившие среднего образования, были созданы так называемые «рабфаки» (рабочие факультеты).


   «Здесь встанут стройки стенами»: индустриализация, 1925–1935 годы
   Федор Малов, Александр Архангельский, Николай Потеверяк, Петр Лопатин, Дьюла Ийеш

   До революции Россия была преимущественно аграрной страной, и новая власть, утвердив свое положение, начала принимать меры по наращиванию промышленного потенциала. Опираясь на план ГОЭЛРО, руководство страны приступило к индустриализации, причем развивать экономику предполагалось в соответствии с пятилетними планами – пятилетками; первый пятилетний план стал реализовываться в 1928 году. И. В. Сталин назвал этот период эпохой «великого перелома», за который удалось осуществить задачу индустриальной модернизации.
   Для тех, кто помнит времена застоя, поистине удивителен энтузиазм, с каким «трудовые массы» включились в процесс индустриализации. На фабриках и заводах стихийно началось соревнование – между отдельными рабочими, бригадами, цехами и целыми производствами, – кто сделает свою работу быстрее и лучше. (Власть по достоинству оценила этот порыв, и вскоре «социалистическое соревнование» получило официальное признание.)
   В передовице журнала «Огонек» за 1927 год говорилось: «Насколько в наших советских условиях, в условиях социалистического строительства жизненна идея соревнования, насколько она является действенной – об этом свидетельствует тот широкий отклик, какой эта идея встретила в массах. Соревнование уже теперь является осью, вокруг которой все больше и больше вращаются классовые интересы рабочих и в особенности рабочей молодежи. Соревнование со временем, это уже теперь можно предвидеть, станет основой нашей общественной жизни. Соревнование является центральным звеном, за которое ухватились передовые слои рабочего класса и рабочей молодежи... Соревнование – это принципиально новый подход к разрешению сложнейших задач конструктивного периода. Духом соревнования должна быть пропитана вся наша жизнь. Знамя соревнования должно рдеть над всей страной. Соревнование должно связать и приблизить наиболее отдаленные углы Союза к его центрам и наоборот... Мы отправляемся на передовые позиции нашего хозяйственного фронта, на соревнование. Мы, молодежь господствующего класса, должны с энтузиазмом добывать больше нефти, угля, азота, железной руды, создавать больше машин, электрической энергии, моторов, аэропланов. При помощи соревнования мы должны преодолеть стихию природы так же, как с оружием в руках рабочая молодежь преодолела белых врагов. Стиль эпохи гражданской войны – ружье, стиль эпохи великой социалистической реконструкции народного хозяйства – соревнование».
   Соревнованию посвятил свой очерк корреспондент журнала «Смена» Ф. Малов.

   Оттепельный мартовский вечер. Пологий берег Невы придавлен тяжелыми постройками «Красного Выборжца». У проходной будки волнуется и гомонит толпа. Рабочие спешат на вечернюю смену. Контрольные щиты быстро залепляются блестящими номерками рабочих.
   За десять минут до гудка щиты были уже завешены сплошь. Пустых клеточек не было – это говорило о строгом соблюдении трудовой дисциплины. Слышатся задорные голоса, шутки:
   – Молодцы, подтянулись здорово!
   – Ничего, в грязь лицом не ударим.
   – Не сдали бы только труболитейщики.
   – А ну, попробуйте нас перегнать!..
   Звеновик Ванька Якорь протискался к щитам:
   – А ну-ка, сколько прогульщиков?
   – Ни одного, ни одного нет! – с гордостью повторил табельщик, закрывая щиты проволочными сетками. – Все явились, иду отмечать в ведомость...
   Разгоревшееся соревнование захватило всю рабочую массу. Созданы специальные тройки и группы по цехам и мастерским, выделены особые уполномоченные, ответственные за проведение конкурса. Рабочие-передовики стали подтягивать прогульщиков и отстающих. Звенья, цеха, мастерские догоняют и опережают друг друга. Конкурс должен будет ярко оттенить недостатки отдельных цехов и рабочих.
   – Когда результаты конкурса объявлять станут, не знаешь? – спросил Гришка Подойницын, заряжая первый кусок меди в прокатный станок, и разозлился: – Ну, лезь што ли!..
   – Через неделю все известно будет, – с достоинством ответил Якорь. – Лучшим цехам и производственникам выдадут премии...
   Подойницын вставил кусок в ствол прокатного. Якорь нажал педаль, и задрожавший станок выдавил в желоб, наполненный водой, три красно-зеленых прута. Работа требовала большой сноровки и изворотливости, ребята то и дело нервничали и кричали друг на друга.
   – Проснись, будет спать-то!
   – Чего орешь, сам-то какой? Как тесто вялый!..
   – Тебя, бузотера, не переспоришь!..
   Но ругань на работе забывалась скоро, обижаться – такой привычки не было, и работа шла покладисто...
   Ночь становилась глуше, темней. Стеклянный конек цеха – «фонарь», как называют его по научной терминологии, – отливал темными, как дым, полотнищами. В цехе становилось жарче; темп работы заметно убыстрялся. Рабочие давно уже обливались потом, но не сдавали. До конца оставалось ровно полчаса. Гришка колесил от горна к станку непрестанно.
   – Двести пятидесятый! – воскликнул он, звонко чавкнув клещами. – Норма выработки на сегодня окончена!
   – Ничего, еще штук двадцать пять продавим, – подбодрил Якорь. – Давай поднажмем как следует!..
   Перед самым гудком по цеху пробежал весь перемазанный секретарь общезаводской ячейки. Наспех он передавал что-то ребятам и снова мчался дальше. Остановившись около Якоря, он быстро выпалил десятка три слов и тут же скрылся...
   – Завтра в четыре дня собрание инициативных групп, – сообщил Гришке Якорь. – Приходи, это тоже связано с конкурсом...
   За столом сидели секретари цеховых инициативных и производственных групп, уполномоченные производственного совещания, бюро рационализации, представители фабкома и партийных ячеек.
   – Вы, молодежь, – наш производственный актив, – говорил председатель. – Только за полгода от вас поступило больше тысячи предложений, большинство из которых проведено жизнь и приносит заводу огромную экономию и пользу. Сейчас мы проводим конкурс, и мы должны здесь подвести итоги проделанной работе по рационализации... С гордостью отмечаем и докажем на деле, что вцепились в производство крепкими пролетарскими зубами...
   На трибуну выходили авторы предложений и торжественно отчитывались в рабочей внимательности и смекалке. Председатель каждый раз выкрикивал фамилию выступающего.
   – Дубинин!
   – Я предложил сделать отводную трубку и люк для кипятильного бака. Это предохраняет потолок от гниения и избавляет от неприятного душа во время питья!..
   – Куренков!
   – Мной поднят вопрос о сборе у нас в цехе бумажной и тряпочной макулатуры, которой в цеху имеется огромное количество и обычно идет на свалку...
   – Смирнов!
   – У нас нерационально расходовали гвозди в мастерской, тратили ежедневно около 600 штук. Теперь эти гвозди из форм вынимают, и они действуют очень хорошо до пяти раз.
   – Маштакова!
   – У нас, в слесарном, стояло наждачное точило на деревянном полу и получалось большое дрожание. Теперь подвели бетонный фундамент, точило перестало дрожать!..
   Гришка Подойницын... взволнованный, с красными пятнами на щеках, он взобрался на сцену, подталкиваемый Якорем, и не своим голосом закричал:
   – Давайте, ребята, так же дружно работать и дальше!.. Мы согласны глазами, головами и руками и плечами устранить ненормальности нашего производства!.. Этим мы будем участвовать в рационализации нашего производства!.. А я со своей стороны предлагаю выходить соответствующим сменам на работу и в праздники – для того, чтобы не гасить топки и не студить котлы. А то разжигать да разжаривать их – много задарма уходит топлива...
   Гришка не помнил, как выбежал в этот раз из клуба и очутился с клещами у раскаленного горна. Прибежавший Якорь рассказывал ему, что собрание тут же постановило провести в жизнь его предложение, но Гришка, конечно, не верил.
   В воскресенье, как бы не нарочно, он очутился близ завода.
   «Красный Выборжец» величаво дымил высокой рощей труб и тревожил несмолкаемым гулом мирную праздничную тишину.

   Романтику соревнования и движения ударников труда отлично передает стихотворение А. Г. Архангельского, написанное в подражание «комсомольскому поэту» Д. Алтаузену.

     Ударник,
     Друг!
     Тебе —
     Литература!
     Иди и пой
     Индустриальный класс!
     Пускай звенит
     Стихов фиоритура!
     Пускай гудит
     Романсов контрабас!
     Пощупай пульс!
     Сто пятьдесят
     Ударов!
     Стихи текут,
     Длиннее длинных рек!..
     Друзья мои!
     Юнцы!
     Ребята!
     
     Парни!
     Кому сегодня
     Только надцать лет!
     Стекольщик!
     Столяр!
     Вообще ударник!
     Моей поэзии
     Вручаю вам кларнет!
     
     Довольно клятв!
     Пойдем отныне вместе!
     Ударник,
     Друг!
     Клянусь!
     Клянусь тебе!
     В моем
     Тысячестрочном манифесте
     Указан путь
     К планшайбам
     И
     Борьбе!

   Олицетворением трудового порыва – в сочетании с непримиримой ненавистью к «классовым врагам» и всему «отжившему» – на долгие годы стал литературный образ Павки Корчагина, главного героя романа Н. А. Островского «Как закалялась сталь».
   Позднее, в середине 1930-х годов социалистическое соревнование «персонализировалось» – передовиков производства, перевыполнявших планы и претворявших в жизнь лозунг «Пятилетку в четыре года» стали называть стахановцами, по имени донбасского шахтера А. Г. Стаханова, который в августе 1935 года установил трудовой рекорд, в 14 раз превысив норму выработки (как установлено сегодня, он работал не один, а с бригадой помощников). По всей стране развернулось стахановское движение. Один из его участников вспоминал: «Особенно запомнится 1935 год. Во-первых, в этом году я сдал гостехэкзамен. Сдал на “отлично”. А во-вторых, я стал стахановцем. Сейчас норма выработки моей бригады – 300%. Добился я этого следующим образом: раньшеодин рабочий делал с начала и до конца всю деталь, а теперь каждый производит над деталью лишь определенную операцию. В результате этого выпуск продукции (мы выделываем тормозные части) увеличился в два-три раза. С увеличением производительности труда увеличился и мой заработок. Если раньше я получал 250–270 руб., то теперь зарабатываю 460 рублей. В каждую получку я обязательно покупаю что-нибудь из литературы. Очень люблю читать. У меня уже составилась небольшая библиотека. Читаю 6-томник Ленина, “Вопросы ленинизма” Сталина, труды Маркса и Энгельса».
   Первые пятилетки ознаменовались гигантскими стройками: электростанции, заводы, железные дороги... Именно в эти годы появились металлургические заводы в Магнитогорске, Липецке и Челябинске, Новокузнецке и Норильске, был построен Уралмаш, тракторные заводы в Сталинграде и Харькове, автомобильный завод ГАЗ в Нижнем Новгороде (с 1932 г. – Горький), а московский завод АМО (с 1931 г. ЗИС, позднее ЗИЛ) в 1928 году выпустил с конвейера тысячный грузовик. Этому событию посвятил репортаж корреспондент журнала «Смена» Н. Потеверяк.

   У Крестьянской заставы с автобуса перескакиваю на № 16 трамвая. Кончается город, пробежали поля, за полями промелькнул нарядный рабочий городок Ленинской Слободки, а дальше дымятся трубы заводов «Динамо», «Парострой» и других, имени которых не знаю. Позади всех, у лесной рощи – «АМО». <...>
   В довоенной России только Русско-балтийский завод в Риге занимался сборкой автомобилей из готовых, привезенных из-за границы частей. Так же, как и на Западе, у нас во время войны при помощи колоссальных государственных субсидий возникло несколько автомобильных заводов в Ярославле, Мытищах, Рыбинске, Нахичевани и в Москве. Во главе Московского автомобильного общества стоял известный миллионер Рябушинскнй и инженер Кузнецов. Сорвали «госстипендию» первоначально около 3-х миллионов, да потом еще несколько десятков, всего на завод было затрачено около 100 миллионов, но ни один автомобиль не был выпущен, и завод остался недооборудованным. Часть оборудования, шедшая из Америки, погибла в океане, а часть застряла во Владивостоке.
   В 1920 году завод был пущен в ход, хотя сначала занимался только ремонтом и только в 1924 г. приступил к выпуску новых автомобилей.
   В 1925 году, выработав свою стандартную марку грузовика, завод, наряду с заграничными машинами, пустился для пробы на всероссийский пробег.
   Экзамен был выдержан блестяще, и в те дни, когда я был на заводе, через неделю ждали рождения тысячного автомобиля.
   Производственная жизнь завода сложная, здесь происходит весь процесс производства автомобиля из нашего сырья, за исключением заграничного электротехнического оборудования, ободов и шарикоподшипников. Сообразно с этим, много цехов: кузнечный, штамповальный, литейный, механический и несколько подсобных. Везде своя работа и своя жизнь. В кузнечном цехе дым, копоть и грохот железа, заглушающий человеческие голоса. Фурчат печи, сверкая пламенем. К печи подошел рабочий, порывшись клещами, он достал из ее зева брызгающую светом кругляшку. С кругляшкой – к пневматическому молоту; под ударами молота, приводимого в движение легким нажимом руки, кругляшка, как воск, изменяется в форме, удлиняется, и через несколько минут рабочий отбрасывает в сторону готовую автомобильную подножку. Скоро и быстро, но рабочий за каждой новой кругляшкой пробегает к печи около 40 шагов. Наверное, Форд назвал бы это варварством. Как-то странно после работы пневматического молота видеть в другом конце ручных молотобойцев, у которых во время работы пот на лице смешивается с копотью. По цеху от раскрытых для вентиляции окон дует ветер. В дыму люди кажутся тенями.
   За кузнечным цехом – литейный. Там тоже, наряду с новейшими достижениями, несколько рабочих сеют решетом вручную песок. Наконец, в механическом. Делается веселей и радостней. В правильных длинных рядах вытянулись станки новейших систем: револьверные, фрезерные, сверлильные и другие. В станках-автоматах из кусков стали в секунды рождаются части будущих автомобилей.
   В сборочном около остовов копошатся люди, привинчивают, прикладывают, а в конце цеха уже стоят готовенькие грузовые и санитарные автомобили.
   Прощаясь, мой руководитель, парень из стенгазеты, говорил о предстоящем расширении продукции завода до 1500 штук.

   Жемчужиной эпохи «великого перелома», безусловно, была электростанция на Днепре; пока шло строительство, ее называли Днепрострой, а с окончанием работ – Днепрогэс. Фактически это была первая всесоюзная стройка. Журналист П. Лопатин в 1927 году побывал на стройке.

   Днепрострой все чаще и чаще появляется на страницах наших газет и журналов. Снова и снова обращают внимание на почти незаметный на карте кусочек Днепра, широко раскинувшегося в степных просторах Украины.
   Испокон веков эта 100-верстная водная полоса Днепра заставляла говорить о себе: на ней острыми каменными выступами и белой пеной бурлящей воды раскинулись знаменитые Днепровские пороги... На 95 километров от г. Днепропетровска до г. Запорожья тянутся эти каменные перекаты, делая невозможным какое бы то ни было судоходство в этом месте. И немало судов и человеческих жизней погибло в неравной борьбе с легендарным Ненасытцем – величайшим порогом Днепра. <...>
   Днепрострой – это не просто электрическая станция. Это сооружение, которое преобразует всю Украину, вызовет к жизни земли, заложит начало совершенно новым производствам, оживит и разовьет уже существующие и в корне изменит транспортную сеть Украины, раз и навсегда покончив с вековой несправедливостью природы. <...>
   У нас, в Советском Союзе, еще нет сооружений, подобных Днепрострою, и его размер, широта и смелость его замысла поражают даже не европейским, а чисто американским размахом.
   И действительно, представьте себе каменную стену, высотой с двенадцатиэтажный дом и длиной в 720 метров, и вы получите приближенное понятие о величине предполагаемой главной днепровской плотины, с берега на берег перерезающей реку несколько выше г. Запорожья. <...>
   Подпертые плотиной на 37 метров, воды Днепра будут направлены в гигантские стальные трубы и, проходя по ним сквозь здание станции, своим напором приведут в движение 13 турбин по 50 000 лошадиных сил каждая, что даст нам в итоге 650 000 лошадиных сил электрической энергии. <...>
   В недрах днепровских берегов сосредоточен наш главный железный фонд – 20 миллиардов железной руды.
   Но почему же до сих пор, несмотря на наши колоссальные запасы, мы нуждались и нуждаемся в железе? Причина этого кроется в том, что по сравнению с другими странами наш металл был слишком дорог. Главной же причиной дороговизны являлись высокие транспортные расходы и несоразмерно большой процент потребления топлива в нашей металлургии.
   Именно с этими двумя врагами советской металлургии и будет бороться Днепрострой. Высокие расходы на транспорт он победит уничтожением порогов и новой мощной транспортной магистралью Днепра, излишний же расход топлива он уничтожит благодаря исключительной дешевизне своей электрической энергии. <...>
   И неудивительно, что заграница, прозвавшая Днепрострой Советской Ниагарой, внимательно следит за судьбой этого проекта. Она прекрасно понимает, что Днепрострой – это не очередная электрическая станция в общем плане нашей электрификация.
   Это – одно из крупнейших сражений на фронте нашей социалистической стройки, экономической борьбы против капитализма, это – освобождение от заграничной зависимости в целом ряде исключительно важных для нас отраслей.

   В 1932 году, в год пуска первого агрегата Днепрогэс, на электростанции побывал венгерский писатель Д. Ийеш.

   Хлеба уже убраны. Кажется, что поезд мчится прямо по желтому жнивью. Подъезжаем к Днепрогэсу, гордости советской индустрии. Его фотографии я встречал не только здесь, в Советском Союзе, но и во многих зарубежных изданиях. Под нами мчится Днепр, из поезда он кажется более быстрым, чем наш Дунай. <...>
   Въезжаем на холм, некоторое время машина идет вдоль пашни, простирающейся целым куском, – значит, вдоль пашни какого-то колхоза. Впереди бесконечные заводы, будто подвешенные к облакам. Слева виден Днепр во всю свою величину, новый железнодорожный мост и на большой высоте счетверенные сверкающие провода – высоковольтная линия над Днепром без единой опоры в воде.
   Внезапно машина соскальзывает на зеркально гладкий асфальт. Вот он – современный город из трех– и четырехэтажных домов с плоскими крышами и большими окнами. Это Днепрогэс, в нем живет сто тридцать тысяч человек.
   Под балконами, увитыми вьюнами, стекла витрин, на асфальтированных тротуарах цветочные клумбы и удивительно большие деревья. Позднее я узнал, что их привезли сюда в пяти-шестилетнем возрасте и засадили ими весь город. Звенят трамваи. <...>
   После ужина по широким улицам, где перекатываются волны гуляющих, идем к шлюзам. На развороченной темной площади прокладывают трамвайную линию. Ориентиром нам служит все усиливающийся рев падающей воды. Наконец-то перед нами река и через нее над грохочущей пеной полукругом высится огромная плотина.
   Мой гид смотрит на меня вопросительно. Перед нами и в самом деле потрясающее зрелище. На протяжении семисот пятидесяти метров реку перегораживает каменная стена высотой в пятьдесят метров. По освещенному гребню плотины летят автомобили. Из сорока семи головокружительно огромных шлюзов пока только один с грохотом извергает воду.
   Поднимаюсь на гребень. В темноте левой стороны едва видно, как прыгает внизу река: с правой стороны за огромными затворами она гудит угрожающе, наваливаясь на каменную стену, почти вровень с нашими головами. На мгновение цепенеешь от страха – сейчас она все сокрушит своей жуткой массой.
   На мосту знакомлюсь с молодым рабочим, который с удовольствием говорит то, что сказал бы, наверное, каждому: еще в 1926 году на месте, где стоит город, ничего не было. <...>
   В 1926 году разработали план: на одном из участков поднять реку на такую высоту, чтобы скалы и отмели оказались под водой, а на другом участке параллельно старому руслу прорыть канал, по которому через подъемные шлюзы могли бы проходить корабли, везущие на север уголь, а на юг – древесину.
   В ходе разработки проекта стало ясно, что поднятая вода может быть использована и для вращения турбин. Неподалеку много апатита, железной руды, бокситов, так что сама собою напрашивалась идея построить вокруг плотины промышленный центр.
   В 1927 году начали строить. И то, что запланировали, сделали, оно у нас перед глазами, стоит только выглянуть в окно. Невольно все смотрят в окно на полноводную реку, на плотину и на заводы вдали. <...>
   В то время ни один из европейских заводов не брался за строительство турбин для Днепрогэса. Завод нашли в Америке. Он и построил пять турбин.
   – А остальные четыре?
   – Мы сделали сами. Строительство плотины и шлюзов обошлось в триста миллионов золотых рублей, а возведение заводов – в восемьсот миллионов. Строительством руководили американский эксперт Кугель и русский инженер Винтер.
   – Правда, что Кугелю выплатили миллион долларов?
   – Правда.
   – А сколько получил Винтер?
   – Он получил орден Ленина.
   – А деньги?
   – Он член партии и от гонорара отказался.
   Киловатт-час стоил раньше тридцать пять копеек, а сейчас стоит полкопейки. Расходы на строительство плотины и турбин покроются, таким образом, в течение семи лет. Проблемы, кто купит электроэнергию, здесь не существует. Помимо железорудных шахт на другом берегу, электрический ток получает и Днепропетровск, расположенный в семидесяти пяти километрах отсюда. В радиусе ста пятидесяти километров снабжаются током все предприятия, как промышленные, так и сельскохозяйственные. <...>
   Сейчас плотина сверкает под полуденным солнцем. На гребне толпы рабочих: на заводах пересменок. В кузовах грузовиков, к чему мы уже привыкли, молодые рабочие: девушки и парни.
   Всюду много людей, подальше цветным дымом дымят заводы, бесконечное зеркало воды слепит глаза, грохочут шлюзы, нестерпимо блестят колонны трансформаторов, волнуется на ветру зелень деревьев – все как рисунок в школьной хрестоматии или как сцена из будущего.
   В конце плотины у самой воды три четырехэтажных здания. Через трубы диаметром семь с половиной метров ежесекундно на турбины, расположенные в нижней части здания в застекленном помещении, обрушивается двести кубометров воды. Рабочих почти не видно, по огромному залу ходят два человека, машины ревут и работают сами по себе. Над турбинами столь же просторно расположены генераторы диаметром в четырнадцать метров. Англичане с любопытством перечитывают первые пять табличек по-английски, на остальных надписи русские. На самом высоком этаже здания зал управления. И снова утопическая картина: все четыре стены отделаны мрамором, всюду белые, красные, зеленые лампочки, переключающие устройства. Под ногами паркет, красная ковровая дорожка ведет к огромному красного дерева столу, на нем пять телефонов. В какой пьесе я уже видел это? За столом молодой мужчина, по обе стороны две девушки в спортивных тапочках. Это инженеры, говорит нам сопровождающий.
   Звонит телефон, мужчина поднимает трубку, слушает:
   – Семнадцатый, – говорит затем одной из девушек.
   Девушка включает семнадцатый и молча возвращается на место, чтобы вновь погрузиться в вычисления. Они будто не замечают незнакомых людей, разглядывающих их, словно существ с другой планеты. Привыкли, экскурсии здесь каждый день.
   Перед зданием, к чему мы уже тоже привыкли, толпа рабочих дожидается очереди, чтобы, как и мы, осмотреть здание изнутри. Рассматриваю группу. Посмеиваясь, рассматривают меня и они. Подходит босоногая девушка и, прижимая к груди фотоаппарат, снимает меня, уставшего, дурацки пялящегося на них, словно я тоже инопланетянин. <...>
   После обеда бесцельно брожу по городу. Как живет народ у подножия своих гигантских творений? Живет обычно. Необычайно много детей, здесь, как и повсюду, с каждым ребенком мать, которая поминутно влюбленно целует свою кровиночку. Молчаливые мужчины, шумные молодые люди. Девушки-работницы, и вокруг них солдаты-ухажеры. На афишных колоннах плакаты, призывающие посмотреть всемирно известных воздушных гимнастов.

   При всех ее недостатках (в первую очередь, принудительном характере) индустриализация позволила обеспечить экономическую и политическую независимость СССР.
   Индустриализация сопровождалась изрядными перегибами: произошел резкий отток населения из сельской местности, нарушения трудовой дисциплины и халатность преследовались в уголовном порядке, за кражу государственного имущества ввели смертную казнь, трудовую неделю сделали сплошной – люди трудились посменно, чтобы заводы могли работать без перерыва; к строительству широко привлекали заключенных. Тем не менее эти перегибы не шли ни в какое сравнение с тем, что творилось в деревнях, где происходила коллективизация.


   Поднятая целина: коллективизация и голод, 1929–1933 годы
   «Правда», Самуил Глязер, Виктор Павлович, Иван Касвинов, Михаил Шолохов, сводки ОГПУ

   Первые советские (управляемые государством, совхозы) и коллективные (управляемые членами объединения, колхозы) хозяйства появились вскоре после октябрьской революции, однако сплошная коллективизация, как принято считать, началась лишь в 1929 году. В статье И. В. Сталина, опубликованной в газете «Правда», этот год был назван годом «коренного перелома в развитии нашего земледелия»: налицо, утверждал автор статьи, переход «от мелкого и отсталого индивидуального хозяйства к крупному и передовому коллективному земледелию, к совместной обработке земли, к машинно-тракторным станциям, к артелям, колхозам, опирающимся на новую технику, наконец, к гигантам-совхозам, вооруженным сотнями тракторов и комбайнов».
   Об условиях жизни советских крестьян писала в 1925 году газета «Правда»:

   На сессии санитарного совета был сделан доклад о результатах обследования жилищ украинских крестьян. Было обследовано до 10 000 хат с количеством жителей в 43 000 человек... 6% обследованных хат принадлежат зажиточным селянам, 44% – середнякам и 50% – бедноте. Сельское строительство отразило в себе все политические и экономические условия жизни села: оно резко упало во время войны, усилилось во время революции и значительно сократилось под влиянием неурожая. 50 процентов украинских хат выстроены из дерева, 33 процента – из глины, каменных хат всего лишь 6 процентов. Огромное большинство хат – свыше 80% – крыто соломой. Освещение в украинских хатах крайне недостаточное. Двойных рам, как правило, не имеется. Рамы глухие, без форточек. По вечерам хаты освещаются каганцами – 54 процента – и лампами без стекла – 16 процентов. Высота большинства хат ниже нормальной... В хатах наблюдается крайняя скученность: на одного человека приходится около 9 квадратных аршин. Свыше половины сельских жилищ оказались сырыми. От 13 до 17 процентов хат находятся под одной кровлей со скотными сараями.

   Создание колхозов и совхозов преподносилось как прыжок в светлое будущее. В журнале «Смена» был опубликован репортаж С. Глязера об уральском колхозе «Гигант».

   Колхозники-комсомольцы Елани, Байкалова и Знаменского решили проявить свою инициативу.
   В Еланском районе колхозники-комсомольцы начали соревноваться – кто больше коллективизирует единоличников. Все члены партии и комсомола всего района вступили в колхоз, показав этим пример остальным крестьянам.
   По инициативе комсомола, наряду со старыми коммунами, возникла коммуна «КИМ». Особенно поднялось настроение у колхозников, когда был добыт первый трактор. Это было уже солидным аргументом для крестьян-единоличников в пользу выгодности коллективизации.
   Пять тысяч разрозненных крестьянских хозяйств, когда-то мечтавших об улучшении своего положения с помощью бога, пришли в колхоз и отдали все свое имущество на общее дело улучшения сельского хозяйства на коммунистических началах коллективизированного труда. Вместе с этим пять тысяч крестьянских дворов влили в общее дело 10 000 рабочих рук, 4000 лошадей, 12 000 коров, не считая овец, свиней, домашней птицы, инвентаря и своих жилищ. <...>
   Упорной работой комсомольцы Еланского, Байкаловского и Знаменского районов добились того, что, как бы в ответ на возникновение на Северном Кавказе грандиозного совхоза «Гигант», в Уральской области растет, ширится и крепнет колхоз, имя которому также «Гигант».
   Деревни, которые каких-нибудь несколько месяцев тому назад были на положении бедных разрозненных хозяйств, преобразились. Крестьянкам не нужно уже таскать с собой в поле детей – для этого при коммунах колхоза «Гигант» устроены ясли. Ремонтируются старые и воздвигаются новые школы.
   Появилась в колхозе и своя печатная газета с тиражом в 5000 экземпляров. Электричества еще в колхозе нет, и поэтому газета печатается ручным способом.
   Одно из самых любопытных, пожалуй, явлений в этих районах, охваченных колхозом, это – почти сплошное безбожие. Даже день отдыха большинство коммун колхоза «Гигант» перенесли с воскресенья на среду.
   Особенно большие перспективы у колхоза «Гигант» в производственном отношении. По плану, который разработан при деятельном участии колхозников, в колхозе «Гигант» намечено создание 27 экономий. Каждая экономия будет специализироваться на одном виде сельского хозяйства. Параллельно с этим в экономиях будут построены всевозможные подсобные предприятия, которые будут использовать отходы производства, а также приводить в наиболее рентабельный вид продукцию, выпускаемую экономией.
   Уже с этого года начата грандиозная строительная работа. Строится гараж на сто тракторов, громадная мастерская по ремонту сельскохозяйственных машин, свыше 30 скотных дворов, вместимостью от 100 до 400 голов в каждом.
   Второй месяц в колхозе функционируют тракторные курсы, на которых обучаются 160 колхозников, в числе которых есть и девушки.
   Наряду с промышленным строительством в виде маслозаводов, сыроварен, маслобойных заводов, льнообделочных, кирпичных заводов и т. д. начато большое жилищное строительство. Запроектирована постройка 30 общежитий, 40 столовых, 40 ясель, 24 бань, 40 детских садов, 8 школ крестьянской молодежи, профтехнической школы, 5 народных домов, больницы. Сейчас район телефонизируется, уже работает телефон между штабом колхоза «Гигант» и окружным центром – г. Ирбит.
   Недостаток «Гиганта» – он расположен далеко от железной дороги. Сейчас к нему можно пробраться только на лошадях; по неудобной дороге надо трястись 44 километра. Но уже с этого года колхозники выделяют рабочую силу на ремонт пути и, возможно, даже с этой осени будет налажено регулярное автобусное сообщение между Ирбитом и селом Микшино, где находится мозг этого колоссального колхоза – оргбюро «Гиганта».
   Даже в первый год своего существования колхоз даст результаты коллективизации. Расширенная посевная площадь и применение новейших агрикультурных мероприятий сказались на повышении урожайности. Это резко отличает поля колхозников в сравнении с единоличниками... А лучший урожай – это самый веский аргумент для крестьянина за дело коллективизации, за дело переустройства деревни на новых социалистических началах.

   В том же 1929 году был создан наркомат земледелия (Наркомзем), которому вменили в обязанность в основном завершить коллективизацию к концу первой пятилетки. Советская печать рапортовала о выполнении этих планов – вот, например, очерк В. Павловича о коллективизации на Кавказе.

   К весне этого года на Северном Кавказе в основном должна быть завершена сплошная коллективизация.
   Успехи весеннего сева зависят от успехов сплошной коллективизации, и наоборот – успехи сплошной коллективизации зависят от успехов подлинной большевистской борьбы за качественную подготовку ко второй колхозной весне. <...>
   Борьба за весенний сев, за новых колхозников – есть борьба классовая, сложная и решительная.
   Все ли ячейки по-настоящему борются за сев и завершение сплошной коллективизации? Все ли ячейки по-боевому перестроились? Ответ один – нет, не все. Те ячейки, которые усвоили всю сложность задачи и напряженность обстановки работы, – правильно расставили комсомольские силы, качественно развернули массовую работу, – уже сейчас, за короткое время, имеют большие победы.
   Наша комсомольская бригада проделала большой путь непосредственной практической пропагандистско-массовой работы в станицах, селах и деревнях Северного Кавказа. В этих кратких выписках из дневника нашей работы мы отразили трудности и достижения в борьбе за большевистский сев и завершение сплошной коллективизации.
   18 января из села Медвежьего мы выехали в село Ново-Михайловка, расположенное в 18 километрах от районного центра. <...>
   Вот и совет. Вошли в здание, наполненное суетливыми людьми в желтых длинных кожухах и полушубках.
   – Дай раздельный акт, в колхоз впишусь.
   – Гони 30 копеек, – ответил худощавый секретарь сельсовета молодому бодрому парню.
   – Нет денег, после принесу. – Это сказал Гавриил Чалый, 20-летний собственник. Он пришел просить раздела с семьей, которая не желала идти в колхоз.
   – Что тебя заставило разделиться? – начали задавать вопросы Григорию стоящие.
   – Матери сколько ни говори, она не хочет вступать в колхоз. Несколько раз до слез доводила. Теперь я разделюсь, поступлю в колхоз, в комсомол, и буду на тракторных курсах. Надоело мне работать одному, ведь в колхозе дружно трудятся. <...>
   Это не единичные случаи, когда молодежь скорее воспринимает нарастающее новое и, не считаясь ни с чем, идет, становится в ряды борцов за социалистическое строительство. Это результат хорошей массовой работы местной ячейки, которая провела учет всей единоличной молодежи, в том числе и самодеятельных хозяев, с которыми систематически проводится агитработа. <...>
   В селе Ново-Михайловском зажиточные крестьяне, доставлявшие в Тихорецкую спирт для Медвеженского спиртоводочного завода, всяческими путями воровали спирт. Устраивали гулянки, вечера, проводя антиколхозную работу, пытаясь водкой заглушить активность молодежи, развратными вечерами и посиделками убить энтузиазм молодняка, оторвать его от борьбы за социалистическое строительство. <...>
   Только в непримиримой борьбе с оппортунизмом всех мастей, только большевистским наступлением на классового врага, под лозунгом ликвидации его как класса, мы сможем добиться решающих побед, большевистской второй колхозной весны и завершения сплошной коллективизации.

   Классовый враг, о котором говорит автор очерка, – кулаки и середняки, то есть зажиточные крестьяне, нанимавшие других работать на своих полях. Безусловно, среди них нередко встречались противники новой власти, однако в целом это были прежде всего, как выражались в поздние советские времена, крепкие хозяйственники, у которых в ходе коллективизации отбирали их имущество в пользу совместных хозяйств. Разумеется, подобная политика не могла не натолкнуться на ожесточенное сопротивление. Впрочем, с государственной машиной, как известно, тягаться бесполезно, о чем и напоминал читателям журнала «Смена» очеркист И. Касвинов.

   Молод колхоз, как его комсомольцы, и оживлен, как весной его золотые сады. Вы знаете лирику цифр? По-моему, эти цифры может петь у края дороги украинский кобзарь в своих легендах. Но в этих цифрах нет ничего внешне легендарного, потому что бухгалтерия и счетоводство не знают легенд. Это лирика самого высокого и напряженного звучания: вместо 1200 гектаров в прошлую большевистскую весну, колхоз покрывает во вторую большевистскую весну 12 000 гектаров; вместо зерна, протравленного в прошлом году на 12 процентов, будет зерно, протравленное в этом году на 91 процента. Это цифры внутренней рифмы. Но слеп и жалок будет человек, который представит себе за этими цифрами идиллию безболезненных побед. Нет, эти цифры сочатся потом и кровью, чужой местью, своим предательством. На бугре у тына стоял могучий молодой парень и грыз семечки, сдвинув картуз набекрень: картинка, а не парень! Что за чуб, что за брови! Но злая усмешка горела в его глазах, когда он смотрел на грязную и запыленную группу у веялки. Их здесь много, красавцев, в деревнях, бушевавших когда-то полымем кулацких разбоев, этих молодых кулацких сынков, этой кулацкой молодой гвардии. Это их отцы, Титы, владельцы 600 и 800 десятин, вписывали когда-то в хозяйские книги штрафы, налагаемые на батраков:
   – за разбитый стакан – 25 копеек;
   – за удар цепной собаке – полтинник;
   – за недочистку сарая – 33 копейки.
   Это их папаши ворочали когда-то культурной и чистой перепиской с банками:
   «Телеграф. Елисаветградскому Городскому банку. 16 июня 1913 года. Перевожу на мой текущий счет № 1106 из села Безродного пять тысяч рублей (5000 рублей). Сообщите о состоянии дел. И. Г. К.».
   Эти люди сохранились, пройдя бурю трех революций; кулаки от времени до времени разворачивают агитпропкампании такой силы, что позавидовать может любой агитпроп. Враг не спит. Стенгазета безродненской комсомольской ячейки поместила стихотворение батрака Абрама Кругляка, который пишет:

     Враг не спит. Кулак широкопузый
     Точит зубы на колхозный сев.
     Эх, ударим же его, ребята,
     Чтоб и не крикнул он, присев.

   Враг не спит. Враг ходит среди колхозников, нашептывает, провоцирует, пускает ложные слухи. Он умеет «активизировать» баб – по-своему, так, что они избивают своих комсомольцев. Он мобилизует старых дедов, беззубых, жалких, из которых песок сыплется, и ставит их на службу своей политической работе. И они выходят в яркий воскресный день на базар и информируют, что в соседнем округе уже уводят к границе всех обобществленных лошадей, что в инкубаторах испекли «сто тысяч яиц», что во всех православных церквах будут выступать фокусники с ножами в зубах и развлекать продавшихся сатане колхозников.
   И ползут ужами, подымают головы провокационные вопросительные знаки – из бабьего беззубого рта выползают они на улицу, на базар. Так мобилизует кулак и гнилую безнадежную старь, и свою «молодую гвардию».
   Где же твоя слава и деятельность, кулацкая молодая гвардия?
   Прошли те времена, когда чубатые молодые хулиганы могли бить стекла в сельклубе, срывать портреты вождей, лупить комсомольцев. Теперь с такими вещами не только не шутят, – можно, например, заранее сказать, какой мерой социальной защиты оборачивается такая вылазка. Но если вражеская работенка идет где-то внутри, под покровами, тихо журча и подтачивая, то от этого она не безопасней, а наоборот. Вот об этом-то и речь...

   Коллективизации и борьбе с кулаками посвящен «художественный документ эпохи» – роман М. А. Шолохова «Поднятая целина». В частности, один красочный эпизод романа показывает, как принимались решения о раскулачивании.

   Тридцать два человека – гремяченский актив и беднота – дышали одним дыхом. Давыдов не был мастером говорить речи, но слушали его вначале так, как не слушают и самого искусного сказочника.
   – Я, товарищи, сам – рабочий Краснопутиловского завода. Меня послала к вам наша Коммунистическая партия и рабочий класс, чтобы помочь вам организовать колхоз и уничтожить кулака как общего нашего кровососа. Я буду говорить коротко. Вы должны все соединиться в колхоз, обобществить землю, весь свой инструмент и скот. А зачем в колхоз? Затем, что жить так дальше, ну, невозможно же! С хлебом трудности оттого, что кулак его гноит в земле, у него с боем хлеб приходится брать! А вы и рады бы сдать, да у самих маловато. Середняцко-бедняцким хлебом Советский Союз не прокормишь. Надо больше сеять. А как ты с сохой или однолемешным плугом больше посеешь? Только трактор и может выручить. Факт!..
   Давыдов вытер ладонью пересохшие от волнения губы, продолжал:
   – Вот мы на заводе делаем трактора для вас. Бедняку и середняку-одиночке купить трактор слабо: кишка тонка! Значит, чтобы купить, нужно коллективно соединиться батракам, беднякам и середнякам. Трактор такая машина, вам известная, что гонять его на малом куске земли – дело убыточное, ему большой гон надо. Небольшие артели – тоже пользы от них, как от козла молока.
   – Ажник того меньше! – веско бухнул чей-то бас из задних рядов.
   – Значит, как быть? – продолжал Давыдов, не обращая внимания на реплику. – Партия предусматривает сплошную коллективизацию, чтобы трактором зацепить и вывести вас из нужды. Товарищ Ленин перед смертью что говорил? Только в колхозе трудящемуся крестьянину спасение от бедности. Иначе ему – труба. Кулак-вампир его засосет в доску... И вы должны пойти по указанному пути совершенно твердо. В союзе с рабочими колхозники будут намахивать всех кулаков и врагов. Я правильно говорю. А затем перехожу к вашему товариществу. Калибра оно мелкого, слабосильное, и дела его через это очень даже плачевные. А тем самым и льется вода на мельницу... Словом, никакая не вода, а один убыток от него! Но мы должны это товарищество переключить в колхоз и оставить костью, а вокруг этой кости нарастет середняцкое...
   – Да ты нас не агитируй! Мы с потрохами в колхоз пойдем, – перебил его красный партизан Павел Любишкин, сидевший ближе всех к двери.
   – Согласны с колхозом!
   – Артелем и батьку хорошо бить.
   – Только хозяйствовать умно надо.
   Крики заглушил тот же Любишкин: он встал со стула, снял черную угрюмейшую папаху и – высокий, кряж в плечах – заслонил дверь.
   – Чего ты, чудак, нас за Советскую власть агитируешь? Мы ее в войну сами на ноги тут становили, сами и подпирали плечом, чтоб не хитнулась. Мы знаем, что такое колхоз, и пойдем в него. Дайте машины! – он протянул порепавшуюся ладонь. – Трактор – штука, слов нет, но мало вы, рабочие, их наделали, вот за это мы вас поругиваем! Не за что нам ухватиться, вот в чем беда. А на быках – одной рукой погонять, другой слезы утирать – можно и без колхоза. Я сам до колхозного переворота думал Калинину письмо написать, чтобы помогли хлеборобам начинать какую-то новую жизнь. А то первые годы, как при старом режиме, – плати налоги, живи как знаешь. А РКП для чего? Ну, завоевали, а потом что? Опять за старое, ходи за плугом, у кого есть что в плуг запрягать. А у кого нечего? С длинной рукой под церкву? Либо с деревянной иглой под мост портняжить, воротники советским купцам да кооперативщикам пристрачивать? Землю дозволили богатым в аренду сымать, работников им дозволили нанимать. Это так революция диктовала в восемнадцатом году? Глаза вы ей закрыли! И когда говоришь: «За что ж боролись?», – то служащие, какие пороху не нюхали, над этим словом надсмехаются, а за ними строит хаханьки всякая белая сволочь! Нет, ты нам зубы не лечи! Много мы красных слов слыхали. Ты нам машину давай в долг или под хлеб, да не букарь там али запашник, а добрую машину! Трактор, про какой рассказывал, давай!..
   Давыдову насилу удалось прекратить поднявшийся шум.
   – В этом и есть политика нашей партии! Что же ты стучишь, ежели открыто? Уничтожить кулака как класс, имущество его отдать колхозам, факт! И ты, товарищ партизан, напрасно шапку под стол бросил, она еще голове будет нужна. Аренды земли и найма батраков теперь не может быть! Кулака терпели мы из нужды: он хлеба больше, чем колхозы, давал. А теперь – наоборот. Товарищ Сталин точно подсчитал эту арифметику и сказал: уволить кулака из жизни! Отдать его имущество колхозам... О машинах ты все плакал. Пятьсот миллионов целковых дают колхозам на поправку, это как? Слыхал ты об этом? Так чего же ты бузу трешь? Сначала надо колхоз родить, а потом уж о машинах беспокоиться. А ты хочешь вперед хомут купить, а по хомуту уж коня покупать. Чего же ты смеешься? Так, так!..
   – Кто записывается в колхоз, подымай руки, – предложил Нагульнов.
   При подсчете поднятых рук оказалось тридцать три. Кто-то, обеспамятев, поднял лишнюю.
   Духота выжила Давыдова из пальто и пиджака. Он расстегнул ворот рубахи, улыбаясь, выжидал тихомирья.
   – Сознательность у вас хорошая, факт! Но вы думаете, что войдете в колхоз, и все? Нет, этого мало! Вы, беднота, – опора Советской власти. Вы, едрена зелена, и сами в колхоз должны идти и тянуть за собой качающуюся фигуру середняка.
   – А как ты его потянешь, ежели он не хочет? Что он, бык, что ли, взналыгал и веди? – спросил Аркашка Менок.
   – Убеди! Какой же ты боец за нашу правду, ежели не можешь другого заразить? Вот собрание завтра будет. Сам голосуй «за» и соседа-середняка уговори. Сейчас мы приступаем к обсуждению кулаков. Вынесем мы постановление к высылке их из пределов Северо-Кавказского края или как?
   – Подписуемся!
   – Под корень их!
   – Нет, уж лучше с корнем, а не под корень, – поправил Давыдов. И к Разметнову: – Огласи список кулаков. Сейчас будем утверждать их к раскулачиванию.
   Андрей достал из папки лист, передал Давыдову.
   – Фрол Дамасков. Достоин он такой пролетарской кары?
   Руки поднялись дружно. Но при подсчете голосов Давыдов обнаружил одного воздержавшегося.
   – Не согласен? – Он поднял покрытые потной испариной брови.
   – Воздерживаюсь, – коротко отвечал не голосовавший, тихий с виду и неприметного обличья казак.
   – Почему такое? – выпытывал Давыдов.
   – Потому как он – мой сосед, и я от него много добра видал. Вот и не могу на него руки подымать. Все время он мне пособлял, быков давал, семена ссужал... мало ли... Но я не изменяю власти. Я – за власть...
   Давыдов спросил, будто нож к горлу приставил:
   – Ты за Советскую власть или за кулака? Ты, гражданин, не позорь бедняцкий класс, прямо говори собранию: за кого ты стоишь?
   – Чего с ним вожжаться! – возмущенно перебил Любишкин. – Его за бутылку водки совсем с гуньями можно купить. На тебя, Тимофей, ажник глазами больно глядеть!
   Не голосовавший Тимофей Борщев под конец с деланным смирением ответил:
   – Я – за власть. Чего привязались? Темность моя попутала... – но руку при вторичном голосовании поднимал с видимой неохотой.
   Давыдов коротко черканул в блокноте: «Тимофей Борщев затуманенный классовым врагом. Обработать».
   Собрание единогласно утвердило еще четыре кулацких хозяйства.
   Но когда Давыдов сказал:
   – Тит Бородин. Кто «за»? – собрание тягостно промолчало. Нагульнов смущенно переглянулся с Разметновым. Любишкин папахой стал вытирать мокрый лоб.
   – Почему тишина? В чем дело? – Давыдов, недоумевая, оглядел ряды сидевших людей и, не встретившись ни с кем глазами, перевел взгляд на Нагульнова.
   – Вот в чем, – начал тот нерешительно. – Этот Бородин, по-улишному Титок мы его зовем, вместе с нами в восемнадцатом году добровольно ушел в Красную гвардию. Будучи бедняцкого рода, сражался стойко. Имеет раны и отличие – серебряные часы за революционное прохождение. Служил он в Думенковом отряде. И ты понимаешь, товарищ рабочий, как он нам сердце полоснул? Зубами, как кобель в падлу, вцепился в хозяйство, возвернувшись домой... И начал богатеть, несмотря на наши предупреждения. Работал день и ночь, оброс весь дикой шерстью, в одних холстинных штанах зиму и лето исхаживал. Нажил три пары быков и грызь от тяжелого подъема разных тяжестев, и все ему было мало! Начал нанимать работников, по два, по три. Нажил мельницу-ветрянку, а потом купил пятисильный паровой двигатель и начал ладить маслобойку, скотиной переторговывать. Сам, бывало, плохо жрет и работников голодом морит, хоть и работают они двадцать часов в сутки да за ночь встают раз по пять коням подмешивать, скотине метать. Мы вызывали его неоднократно на ячейку и в Совет, стыдили страшным стыдом, говорили: «Брось, Тит, не становись нашей дорогой Советской власти поперек путя! Ты же за нее, страдалец, на фронтах против белых был...» – Нагульнов вздохнул и развел руками. – Что можно сделать, раз человек осатанел? Видим, поедает его собственность! Опять его призовем, вспоминаем бои и наши обчие страдания, уговариваем, грозим, что в землю затопчем его, раз он становится поперек путя, делается буржуем и не хочет дожидаться мировой революции.
   – Ты короче, – нетерпеливо попросил Давыдов.
   Голос Нагульнова дрогнул и стал тише.
   – Об этом нельзя короче. Эта боль такая, что с кровью... Ну, он, то есть Титок, нам отвечает: «Я сполняю приказ Советской власти, увеличиваю посев. А работников имею по закону: у меня баба в женских болезнях. Я был ничем и стал всем, все у меня есть, за это я и воевал. Да и Советская власть не на вас, мол, держится. Я своими руками даю ей что жевать, а вы – портфельщики, я вас в упор не вижу». Когда о войне и наших вместе перенесенных трудностях мы ему говорим, у него иной раз промеж глаз сверканет слеза, но он не дает ей законного ходу, отвернется, насталит сердце и говорит: «Что было, то быльем поросло!» И мы его лишили голосу гражданства. Он было помыкнулся туда и сюда, бумажки писал в край и в Москву. Но я так понимаю, что в центральных учреждениях сидят на главных постах старые революционеры и они понимают: раз предал – значит, враг, и никакой к тебе пощады!
   – А ты все же покороче...
   – Зараз кончаю. Его и там не восстановили, и он до се в таком виде, работников, правда, расчел...
   – Ну, так в чем дело? – Давыдов пристально всматривался в лицо Нагульнова.
   Но тот прикрыл глаза короткими сожженными солнцем ресницами, отвечал:
   – Потому собрание и молчит. Я только объяснил, какой был в прошлом дорогом времени Тит Бородин, нынешний кулак.
   Давыдов сжал губы, потемнел:
   – Чего ты нам жалостные рассказы преподносишь? Был партизан – честь ему за это, кулаком стал, врагом сделался – раздавить! Какие тут могут быть разговоры?
   – Я не из жалости к нему. Ты, товарищ, на меня напраслину не взводи!
   – Кто за то, чтобы Бородина раскулачить? – Давыдов обвел глазами ряды.
   Руки не сразу, вразнобой, но поднялись...

   Раскулачивание, то есть лишение имущества, сопровождалось репрессиями: кулаков и прочий «сельский контрреволюционный элемент» арестовывали, заключали в лагеря, высылали в Сибирь и другие малообжитые регионы, а тех, кто сопротивлялся отчаяннее всего, надлежало ликвидировать на месте.
   Всего с 1930 по 1940 год в стране были раскулачены и высланы более 3 000 000 человек; при этом на местах нередко допускались совершенно произвольные обвинения в кулачестве (наподобие «Ну не нравишься ты мне»; тут можно вспомнить и печально знаменитого пионера Павлика Морозова, донесшего в «органы» на собственного отца), и руководству страны пришлось отреагировать: еще в 1930 году «Правда» напечатала статью И. В. Сталина «Головокружение от успехов», которая ставила на вид местным властям стремление выдать желаемое за действительное. (Впрочем, из статьи вовсе не следовало, что курс на коллективизацию признан ошибочным или что с кулаками обходятся несправедливо.) В 1933 году пленум ЦК ВКП (б) констатировал ликвидацию кулачества и победу социалистических отношений в деревне.
   Принудительная коллективизация, сопровождавшаяся насильственными хлебозаготовками, когда у крестьян забирали зерно, обобществлением и забоем скота, а также репрессиями и отягощенная неурожаем, привела к тому, что в 1932–1933 годах значительную часть территории страны охватил страшный голод (часто встречается название «Голодомор»). По современным оценкам, жертвами этого голода на Украине, Северном Кавказе, в Поволжье, Западной Сибири, Казахстане и на Урале стали не менее 7 000 000 человек. Сводки ОГПУ тех лет изобилуют жуткими подробностями:

   Стало известно, что в колхозе им. Сталина Еланецкого сельсовета у колхозника этой артели гр-на... пропала девочка, ученица 10 лет. Принятыми мерами всем политотделом в тот же день вечером на квартире вдовы гр. ... 34-х лет был обнаружен убитый ребенок на вид лет 6-ти (девочка), из которого эта... изготовила себе пищу. Предварительным допросом обвиняемая заявила, что она совместно с гражданином того же села, с которым она сожительствовала, убила лично сама 4 детей от 6-ти до 10-летнего возраста за время около двух недель. Этих детей она зазывала к себе на квартиру днем непосредственно через свою девочку 8-ми лет. Как только у нее в квартире появлялся ребенок, она сразу же посредством удара железным толкачом по голове ребенка убивала такового насмерть, после чего готовила себе, дочери и сожителю... из этих детей пищу. <...>

   За последнее время в отдельных селах... на почве голода увеличились случаи смертности, опухания и употребления в пищу падали – сусликов, собак, кошек, ежей и т. п.
   Лысогорский район. В селе Атаевке в апреле месяце с. г. от голода умерло 132 человека. С 1 января с. г. в этом селе вымерло 12% к общему числу населения. В селе Шаховском в апреле месяце от голода умерло 75 человек. В селе Липовке за апрель и май умерло от голода 52 человека. В этих селах, а также в селах Федоровке, Б. Рельня, Ключи, Б. Озеро большинство колхозников питаются падалью, корнями болотных трав, сусликами и ежами. Наблюдаются отдельные случаи, когда колхозники во время работы в поле падают от истощения.
   Самойловский район. В Тюменевском колхозе на почве голода ежедневно умирает 2–3 человека. В 110 семьях имеются опухшие, из них 75% детей. Опухшие имеются некоторые ударники-производственники. Среди колхозников распространено употребление в пищу корней растений, падали, собак и кошек.

   Письма деревенских жителей той поры, обращенные к властям, полны просьб о помощи.

   23 февраля 1932 г.
   Высокодостойнейший, высокочтимый, незабвенный, драгоценный начальник Украины, тов. председатель ВУЦИКа Петровский Григорий Иванович!
   Ах! Страшно, страшно на пытке умирать!!! Пытка – это есть страшный голод, сделанный искусственно отобранием хлеба и всех сортов овощей. Голод от природы вызывает сокрушение, скорбь в сердцах людей, ведет к милосердию, к добрым делам на пользу ближнего, чтобы угодить Божеству. А голод искусственный вызывает в людях злобу, ненависть, жадность, недоверие, хитрость, обман и много другого дурного, и я не ошибусь, если скажу, что кто посоветовал голод сделать, тот не друг большевистской власти; евреи сделали голод в Египте и были мучимы, убиваемы и изгнаны. Боже, избавь Сов. власть от подобных последствий!..
   До сих пор я один питался оставленным мне житом, а теперь и жита нет, и питаюсь отрубями, картофелем, буряками, купленными на базаре: дома засеять не мог за неимением земли и сил, теперь же стали голодать все и на базар не выносят на продажу, а если кто и вынесет, то хватают, берут с боем, и я не могу купить и голодаю. И кроме того, все страшно дорого: хлебина фунта 4 стоит 15 руб., фунт отрубей – больше рубля, картофелина обходится в 5 коп. каждая средней величины. Ах, какая мука от голода. Ах, страшно, страшно на пытке умирать.
   Я уже писал Вам, умоляя дать мне хлеба, а здесь купить нет где, артель не дает, посылает просить у державы, частные лица не продают, говорят, что сами голодаем, а держава не завела складов для продажи. <...>
   Вам пишу уже 4-е письмо о разных нуждах, истратил уже 1 р. 30 к. на почтовый сбор, что для меня очень тяжело при неимении денег, кои притом ничтожны по курсу, рубль стоит менее 10 коп., о чем я уже писал Вам, прося поднять курс рубля, устроить лучше торговлю.
   Просил я по совету Вашему в районе дать мне пенсию большую учительскую, но вот скоро будет 2 года, а район и не отвечает мне. <...>
   Дорогой, золотой, милый Григорий Иванович! Не допустите умереть мученически, поспешите, дайте хлеба и пр. Если нельзя казенного, дайте своего, дайте, где хотите возьмите, будьте милостивы, поспешите, пришлите, укажите и Вы будете награждены от бога и людей здоровьем, счастьем, славой и проч., а я вечно буду благодарить Вас и молиться за Вас. Многие лета Соввласти и Вам, Григорий Иванович! Прошу, умоляю слезно дать скоро и милостиво, и уведомить.



   Председателю ВЦК Украины Петровскому
   Уведомление
   Я хочу жить, но невозможно, умираю от голода. Как у нас в селе Крехаеве, так и по всему району Остерскому настоящий голод. Пуд муки ржаной – 100 руб., пуд картошки – 20 руб., и то нигде не купишь. И много [таких] случаев: мужик купил пуд, отдал 100 руб., а у него милиция отобрала, так что много убивают себя и мрут с голоду. В Крехаеве открылся тиф голодный и приехала бригада врачей из района, закрыли школу и ну ликвидировать тиф. Навезли из райцентра продуктов, подкормили больных, и не стали умирать с голоду. В селе умерли от голода 3 души здоровых, много детей и стариков. Страшные бедствия по селу, а тут еще наводнение, затопило 25 процентов посевных площадей озимых, и нужно сеять заново, но никто сеять не собирается, потому что нечего. Есть в Крехаеве 2 колхоза: им. Петровского – 55 хозяйств и «Пятилетка» – 30 хозяйств. Посевную не начинали, так как никто не идет на работу, поскольку голодные, лошади у крестьян дохнут, нечем кормить, потому что сено и продукты у крестьян отобрали и картошку всю погноили в баржах на реках Десне и Днепре. Осенью 1931 года людей мучили, чтоб свозили картошку на склады, а теперь мучат, чтоб вывозили это гнилье со складов. В Остере на базаре громадный склад картошки на весь базар завонялся, что все плачут, как гибнет их труд понапрасну. И некому на это обратить внимание, почему уже не хватает сил работать и смотреть на все. <...>
   Мы читаем письма из-за границы наших земляков, которые пишут, что они живут и все у них дешево. И вот хотели удрать из Крехаева Кот Дмитро и Евлинко один, которых поймали и отправили на Соловки. Но у нас вот я не рад жизни, и жена стала противна, и дети – страшные враги, потому как когда я сижу целый день не евши и плету сеть, а только закурю и запью водой, а тут под ногами болтаются дети и плачут, говорят – пойди, где-нибудь купишь хлеба или картошки, – все это как ножом в сердце; зачем, думаю, я вас на свет пустил, и становится обидно. Отношу сеть на склад и иду на базар в Остер (20 километров), покупаю мешок картошки, и тут милиция забрала. Вот так в огонь подливают смолу, чтоб было жарче. И теперь друг у друга воруем коров, кур, телят и все порежем и съедим, а потом [всем] вместе подыхать. Раздали посевные карточки, чтоб осенью сдали продуктов [такую] массу, какой у мужика не бывало. Когда у него была скотина – был навоз, а сейчас земля без навоза никакого урожая у нас в Крехаеве на песке не дает. И мало кто собирается пахать землю, потому что все зерно отобрано и вывезено из села на станцию, а купить негде, и уже никому ничего не нужно. А кто не взял посевной карточки, того присудили к тюрьме до 4 лет, вот такая у нас свобода. И не знаю, из центра ли это постановление, чтоб у крестьян отбирать все из продуктов до фунта, или на месте выдумывают, что такой ужас.
   Как в нашем селе, так и по району принуждают к колхозу, но идут через силу и не последняя беднота, а лодыри и кого надо раскулачивать. В колхозах нигде порядку еще не устроено, скот гибнет, лошадей хоть и много, но работать нечем. Всюду и по совхозам масса было картошки невыкопанной. хлеба не убраны, сено пропало в траве или в копнах, из-за того что рабочих не обеспечивают продуктами и одеждой, а обеспечивают только газетой и директивами, а это ни к чему. Нужно обеспечивать продуктами и мануфактурой, а не директивами... И вот работа стоит, колхозники разбегаются, потому что кормят сейчас инструкциями и директивами. <...>


   1933 год до смерти не забуду. Люди ходили распухшие, водянистые, неповоротливые. Трупы под заборами лежали. Поесть нигде ничего, а кабы и было, то купить не на что. У кого были сережки, перстень или другая какая ценная вещь, то поотдавали в Торгсин за килограмм муки, все выкачали из людей. Ели ворон, собак, лебеду, липу, люпин. Я пытался спасаться попрошайничеством, но у кого попросишь? На всю деревню только у одного соседа – начальника милиции Макарьевского пекли пирожки, иногда и мне за какую-нибудь работу по хозяйству перепадало – может, и совесть немного мучила. Местные активисты тоже гладкие ходили, но у них не попросишь. Стойкие бойцы были! Недаром их потом в разные времена с почестями хоронили. А тогда ох и лютовали, живодеры. У какой-нибудь бабки найдут 50 грамм сала или пучок ржи припрятанный – все забирали. Лучше своим собакам скормят, лишь бы люди не ели. Сами они остались живы, а из крестьян много поумирало. Потом полегче стало, уже хлеб был... Запомнилось еще вот что. К бутылке водки почему-то обязательно добавляли фотографию Блюхера. Пей и любуйся. За все село не скажу, оно большое – 500 дворов, а на нашем закутке некоторые мужики из тех, что не хотели медленно помирать с голоду, вместо хлеба покупали водку с Блюхером. Выпьет мужик, да и упадет замертво под забором – задохнулся. Бывало, прямо на кладбище пили.

   До перестройки, объявленной незадолго до краха СССР, о голоде 1932–1933 годов в печати и исторических исследованиях не упоминалось – этих событий, видимо, для официальной идеологии попросту никогда не происходило.


   Борьба за новый быт, 1929–1935 годы
   Илья Лин, Евгений Комов, Евгений Аркин, Игорь Строганов

   Разрушение и уничтожение старого, декларированное большевиками, затрагивало не только прежний общественный порядок и прежнюю экономику; оно охватывало также и культуру – от искусства до быта. В сфере искусства целое десятилетие господствовал Пролеткульт – общественная организация пролетарской самодеятельности при наркомате просвещения; именно пролеткультовцам принадлежит знаменитый лозунг: «Сбросим Пушкина с корабля современности». Кинорежиссер И. А. Пырьев вспоминал: «Тогда в искусстве все бродило, бурлило... В Москве возникло огромное количество театральных студий всяких направлений. Происходили бурные диспуты. В Политехническом музее и в Колонном зале звучал зычный голос Маяковского. Мы, молодежь, с огромным удовольствием посещали все эти диспуты, шумно реагировали, свистели, кричали, отрицали все старое и с восторгом принимали все новое. Вместе с нашими руководителями мы требовали закрытия Большого театра, кричали, что МХАТ не нужен революции, а Малый театр – музей. Это была наша молодость, это было крайнее увлечение “левыми” течениями. С годами и зрелостью наши мнения изменились, но эта эпоха воспитала в нас умение самостоятельно мыслить, пригодившееся впоследствии для того, чтобы разобраться в явлениях искусства».
   Ведущей литературной организацией являлся ВАПП – Всероссийская ассоциация пролетарских писателей, призванная «развивать и пропагандировать пролетарское творчество». И многие члены ВАПП призывали граждан СССР следом за В. В. Маяковским:

     – Товарищи,
     переезжая в новые дома,
     Отречемся
     от старого быта!

   Газета «Комсомольская правда» даже затеяла кампанию по «борьбе с домашним хламом». К последнему причислялись предметы, олицетворявшие «фарфорово-фаянсовую диктатуру» – различные статуэтки, салфетки, кружева и прочие «мещанские излишества», «пошлые лубки» и псевдонародные поделки. Другие периодические издания не отставали в бичевании пороков быта. Так, фельетонист журнала «Смена» И. Лин писал:

   Нет ничего легче, чем сваливать все наше бескультурье, грязь на объективные обстоятельства, нищету, «наследство царского режима», гражданскую войну и т. д.
   Да и заведено у нас уже так: отчитывается секретарь ячейки на собрании – обо всем расскажет, сколько кто на заседаниях просидел, какое количество штанов протерто, сколько протоколов исписано – этак часика на два развезет.
   Обругает кого следует за отрыв от политшколы, невыписку газет. Есть о чем секретарю ячейки поругаться.
   А вот насчет этой самой бытовой стороны жизни людей, тех 16 часов, которые молодой паренек, комсомолец проводит вне производства, учреждения – как он проводит, что он делает, не давят ли они на парня, как на комсомольца, не тянут ли они его назад или в сторону от комсомола, – об этом мало кто толкует. А если и толкует, то в плоскости того: ходит ли парень в клуб или нет?
   О доме, об обеде, о рубахе, о семье говорит секретарь мало. Совсем не говорит.
   В циркулярах об этом не оказано, – стало быть, зачем говорить? Хотя все знают, что бытие определяет сознание и что если парень неделю живет барином, а три недели стреляет гривенники на бутерброды в буфете, то плохой из него политграмотщик и работник – в животе уж очень урчит.
   Одно дело 18-й год, когда у всех урчало и сделать что-либо было невозможно. Другое дело, когда в животе урчит от неумения жить, от того, что коллектив не учит жить. Это хуже, плохо, позорно для всего коллектива. Давайте заглянем в ячейку Госторга. Так ли здесь, как у всех? Папочки, протоколы, – без этого, разумеется, тоже нельзя. Но папки – это форма. Каково содержание папки, о чем рассказывают испещренные листы? Ячейка недавно провела бытовое обследование некомсомольцев.
   Ходили члены бюро по квартирам, заглядывали в общежития парней и девушек, беседовали со стариками-родителями и т. д. Вообще-то обследование у нас в Союзе дело не новое. Беда в том, что всегда эти обследования констатируют факты, отмечают недостатки, но не указывают, как начать жить лучше, экономней, чище, с большим порядком и т. д.
   Здесь счастливо избегли казенщины. У комсомольца О. обнаружено, что получки хватает ему только на 9–10 дней. Подсчитано, сколько он платит за комнату, электричество, сколько у него уходит на заем индустриализации и т. д.
   Подсчитали и как он распределяет свое свободное время.
   Предложено ему распределить в получку, сколько нужно на квартиру и т. д., оставить обязательно часть денег исключительно на питание, чтоб не питаться всухомятку, а иметь горячие завтраки.
   Тоже указано и тов. Е. Кроме распределения получки ей предложено регулярно читать газеты и книги. Но кроме этого обнаружено, что у Е. есть сестренка, 12–13-летняя девочка, и вдруг вне пионеротряда, хотя сама Е. работает на фабрике. Негоже так. И отметили, что влияние тов. Е. на сестренку недостаточное. Надо ее устроить в пионеротряд.
   Тов. Н. живет вместе с сестрой. Он работает счетоводом, она курьершей. Вместе они зарабатывают 144 руб. Посылают часть денег в деревню. Он обедает в столовой, она готовит себе дома. Н. – руководит политшколой в районе и занят 3 вечера в неделю. В свободное время бывает не в своем клубе, и товарищи у него не из этой ячейки.
   Тов. Н. предложено: 1) больше бывать в своем Госторговском клубе, а то чувствуется оторванность; 2) устраивать совместные читки газет с сестрой, так как она сама читать не может.
   Вот общежитие девчат. Пять комсомолок и одна беспартийная. В комнате чисто. Каждое утро проветривается. Есть дежурная. Все подписались на заем индустриализации. Кто учится в конторгуче, кто на общеобразовательных курсах.
   Решили к комсомолке Т. до организации кружка по ликвидации неграмотности прикрепить из более подготовленных комсомолок заниматься. Кроме того, ей предложено вступить в один из кружков при клубе. Остальным девушкам предложено вступить в сберкассу и начать плановое расходование своего бюджета. Указано и насчет того, что у девушек нет спайки и что нужно посещать коллективно театр, кино и устраивать читки. По воскресеньям, – говорится в акте обследования, – часть девушек уходит к родителям, часть остается в общежитии и питается всухомятку. Поэтому, – говорится в выводах, – нужно сложиться и готовить обед или ходить в столовую.
   В общежитии в комнате четырех ребят – 4 кровати и ни одного стула, ни стола. Ребята все время проводят на кровати: спят на кровати, едят и читают на кровати.
   Утром уходят все без завтрака и вечером тоже едят отдельно. Только двое складываются и покупают совместно ужин.
   Ребятам предложено выделить определенную сумму на общий котел и на завтрак по утрам, приобрести хотя бы стулья.
   Быт, романтика будней – вещь сложная.
   Они требуют умения и головы. Очень же часто у людей вместо головы только сплошь циркуляры.
   Это уже не вина их, а беда.

   Коммунальные квартиры – типичная черта советского быта: они появились в результате так называемых уплотнений, когда в большие квартиры в принудительном порядке подселялись по две-три семьи. А поскольку с началом индустриализации и коллективизации начался массовый приток населения в города, отказаться от коммуналок попросту не было возможности. Большинство горожан проживало в коммуналках и бараках, а отдельная квартира выдавалась как награда за особые заслуги перед государством. Чаще всего в многокомнатной квартире проживало столько семей, сколько – в лучшем случае – в ней былокомнат. Как писал архитектор М. Я. Гинзбург: «Мы знаем, что только очень небольшие слои населения в состоянии пользоваться квартирой в три комнаты. Это – высокооплачиваемые круги специалистов и рабочих. Главная же масса населения занимает только одну комнату, и поэтому квартира в три комнаты становится бытовым адом благодаря заселенности ее не менее чем тремя семьями».
   Другой фельетонист «Смены» Е. Комов посвятил свой очерк коммуналкам.

   С пачкой телеграмм нырнул во двор веселый почтальон. Загремела бидонами молочница.
   Из четырех подъездов выходят, не глядя друг на друга, люди. Идут на завод. Бегут в школы. Несутся, как мотоциклы, в кооперативы. Развешивают белье, торопясь захватить веревки. Выносят помойные ведра. Вытряхивают одеяла.
   Одно за другим раскрываются окна и во двор врываются звуки утра. Плачут и смеются дети. Зловеще трещат примусы. Кашляют старушки. Кричит громкоговоритель.
   На земле заплясали солнечные пятна. Слепая кошка, отряхиваясь, вышла из подъезда и села на солнечное пятно.
   Михаил Иванович, ударник кабельного цеха, возвращается домой с ночной смены. У него усталое, но довольное лицо. Он посвистывает, с вожделением думая о том, как хорошо сейчас скинуть ионную потную рубаху, умыться холодной водой до пояса и уснуть.
   За дверью квартиры – шум. Никто не слышит звонка Михаила Ивановича. Михаил Иванович стоит у двери, опустив руки. Лицо его темнеет. Он узнает резкий, нервный голос жены Агафьи, горячие, как кипяток, всхлипывания соседки Сони, ядовитый голосок жены кочегара Петрова.
   – Опять завели! – уныло думает Михаил Иванович и барабанит кулаком в дверь.
   Открывает Агаша. Сережки в ее ушах звенят от волненья.
   – Полюбуйся, – кричит она, наступая на мужа. – Жизнь не мила мне!.. Сжить, сжить хотят!
   – Отстань, – с тоской говорит Михаил Иванович и проходит в комнату.
   Агаша идет за ним, переваливаясь как утка. Она беременна.
   – Пожалься, конешно, – несется вдогонку из кухни. – Мало глотку-то драла, корова рязанская!..
   Михаил Иванович гладит по взъерошенной голове сонного Кимку. Подходит к старшей девочке и тычет ее нежно пальцем в теплую шейку.
   – Что, волчок, испугалась?
   Девочка исподлобья смотрит на взволнованную мать.
   – Детей испортите криком своим, – мрачно говорит Михаил Иванович, снимает сапоги и ложится на постель, зарывая голову в подушки.
   – Есть будешь? Михаил Иванович молчит.
   – Губы толще – брюхо меньше, – обиженно отзывается Агаша.
   В голосе у нее закипают слезы. Она выходит в кухню, гневно стучит там кастрюлями, потом возвращается и начинает нервно одевать Кимку, дергая его как картонного паяца. <...>
   Тропинкин сидит у стола и изучает математику для техникума. Днем он работает на заводе, вечером учится в техникуме. Сегодня у него экзамен.
   – Сил моих больше нет, – всхлипывает его мать. – Нет моего терпения больше. Не могу я грязь за всю квартиру вывозить. Нынче тараканы в чайнике... Ребенка отравишь... Ах, дрянь! А про тебя-то что говорят... Твой, говорят, с завода не в техникум идет, а с комсомолками гуляет... Да ты что, оглох, что ли?
   Тропинкин, обхватив руками голову, упрямо читает вслух.
   – Бревно!
   Тропинкин с сердцем захлопывает учебник.
   – Вы мне вздохнуть не даете! – восклицает он...
   В третьей комнате плачет жена кочегара. Она прибежала из кухни, уронила стриженую рыженькую голову на стол... Худенькие, как у девочки, плечи вздрагивают от рыданий. Банка с речными кувшинками повалилась набок. Вода залила скатерть и радостно побежала на пол.
   – Это я-то воровка! Вольно нужны мне ржавые селедки, их вонючий таз. Будьте вы все прокляты! Лучше удавиться, чем жить в такой квартире, с такими жильцами!..
   О чем они плачут, эти женщины, каждой из которых кажется, что ее сживают соседи?
   Кочегар Петров пришел домой пьяный. Он стучит в коридоре каблуками, плюет на пол и ругается восьмиэтажно.
   – Хозяева выискались, мать твою... Это тебе не партийное собранье... Примус керосином разжигаем. В ванне белье стираем... Подумаешь, генералы! Мой примус или не мой? М-о-о-ой! К чертовой матери! Я – сам красный партизан. <...>
   Ему отзываются.
   – Постыдился бы матюкаться, пьяная харя, – чему ребят учишь!
   – Это кто пьяная харя? Это я пьяная харя?
   – Им можно! – истерически кричит жена кочегара. Рыжие, растрепанные кудри ее пылают, точно огонь. – Они образованные!..
   – Уйдите, женщины, – успокаивает Михаил Иванович, грозный, как туча. – Не тревожь квартиру. Петров. Пришел с баночкой, ну а помолчи...
   – Это мне замолчать? В своей квартире замолчать, твою... Ты в мастера вылез, а мне, кочегару, молчать?.. К дья-я-я-волу! На, бей... бей!..
   Весело напевая буденновский марш, возвращается домой четвертый обитатель квартиры, комсомолец Коля Гудков. В одной руке у него арбуз. <...>
   Щелкает замок. Гудков входит в квартиру. В коридоре продолжают ругаться.
   Гудков быстро проходит в свою комнату и запирает дверь на крючок. Он раздевается, отрезает себе сочный ломоть арбуза и ест. Потом ложится на кровать и читает газету.
   В коридоре все еще кричат. Это мешает.
   – Черт!.. – думает Гудков. – Хорошо, что я дома мало бываю... И как это им не надоест! Разве пойти? Да ну их... Мне все равно скоро уходить...
   Коля с удовольствием вспоминает о том, что у него сегодня билет в Колонный зал Дома союзов на слет юнкоров.

   В газетах и журналах публиковались многочисленные статьи, рассказывавшие о том, как следует организовывать «советскийбыт» и как воспитывать детей «в коммунистическом духе» (термин «советский человек» еще не был в ходу, он вошел в употребление только после Великой Отечественной войны). Так, профессор Е. Аркин советовал родителям:

   Как врач и педагог я должен заявить, что меры физического насилия над ребенком, применяемые в качестве наказания, могут дать временный успех, но их более отдаленный результат может оказаться жестоким и для родителей и для детей. Мы, воспитывающие не господ и не рабов, а свободных граждан, мужественных и инициативных строителей бесклассового общества, должны добиваться развития в наших детях сознательной дисциплины другими путями, более трудными, но зато вернее ведущими к цели. <...>
   Ребенок в ранние годы живет преимущественно чувствами. Он жаждет ласки, и мы имеем многочисленные исследования и факты, доказывающие, что лишение ласки пагубно влияет на характер и поведение ребенка, вызывая в нем зависть, озлобленность, враждебность к другим детям, замкнутость. Но ласка и похвала в неумеренной дозе расслабляют ребенка, делают его самовлюбленным, приучают его смотреть на себя как на центральную фигуру, которой все должны служить и подчиняться. Нет ничего удивительного поэтому, что заласканный и изнеженный ребенок бывает вместе с тем требовательным и грубым по отношению к родителям и нетерпимым для детского коллектива эгоистом.
   Не суровость нужна в воспитании, а умеренность и сдержанность. И ни к кому в такой степени, как к матерям, не обращены великие слова Гете о необходимости самоограничения. Поменьше поцелуев и объятий и побольше внимательного, терпеливого, спокойно-любовного отношения к ребенку!..
   В центре всей проблемы воспитания стоит вопрос о мерах воздействия – наказаниях или ласках и наградах; самое главное – правильная организация жизни ребенка, всей ее обстановки и всего быта семьи, такая организация, которая создала бы у ребенка глубокие интересы и давала бы широкие возможности их удовлетворения собственными силами ребенка, собственным его творчеством. Упорядоченный домашний режим, дружное, согласованное и вдумчивое отношение родителей, правильный выбор игрушек и товарищей, соответствующее требованиям гигиены физическое воспитание – вот основные моменты такой организации. Каждый из этих моментов требует опыта и знания; родители должны их добывать и сознательно усваивать. Верно, что у вас слишком мало научных книг по воспитанию, доступных для родительской массы. От настойчивости родителей, от их запросов, добросовестной критики и поощрения зависит, чтобы эта литература росла и в состоянии была утолить ту благотворную жажду знания, которая говорит о понимании молодыми родителями своей огромной ответственности за воспитание будущих граждан социалистического общества.

   Противостоянию мещанскому быту (в самом широком значении этого слова) посвятил стихотворение поэт И. Строганов.

     Жизнь – быстрее с каждым годом,
     Слева – грохот, справа – стук...
     В унисон таким погодам
     Я мужаю и расту.
     Все так ясно, все так просто.
     Это – век! Это – разбег.
     Был вчера еще подросток,
     Нынче – взрослый человек.
     Голос крепнет, и при этом
     Прорастает борода —
     Разговор с моим соседом
     Я запомню навсегда.
     Где ему за мной угнаться!
     Он спросил меня, сосед:
     «Сколько лет тебе?» «17».
     «Чем ты дышишь?» «Я – поэт!»
     Он глаза свои приподнял,
     Закурил, присел и вот —
     Я узнал, что он сегодня
     20 лет как счетовод.
     Чем он был и чем потом стал,
     Жизнь ничем не зажжена,
     Что растет его потомство,
     Отцветет его жена.
     Что за стенкой зреет дочка —
     Дочечка в расцвете лет...
     Я сказал:
     «Довольно, точка,
     Уважаемый сосед»...
     Плешь его сверкнула лунно,
     Чтоб о том строке не петь,
     Мне хотелось на плешь плюнуть
     И ногою растереть.
     Но сдержав порывы эти
     И слюну глотнув взасос,
     Постарался я ответить
     На его простой вопрос:
     «О себе скажу особо,
     Вот я здесь уселся весь.
     С титулованной особой
     Говорить имеешь честь.
     О пустом довольно, баста!
     Слушай и мотай на ус:
     Титулом энтузиаста
     Я богат и тем горжусь!»

   На самом деле 1930-е годы – удивительный период в истории страны: время неподдельного энтузиазма, готовности преодолевать любые трудности, непоколебимой веры в светлое будущее. И мало кто подозревал, что «временные трудности» окажутся в значительной степени перманентными, как революция по учению Л. Д. Троцкого.


   Советская авиация, 1930-е годы
   «Полярная звезда», Владислав Рыбушкин, Леонид Бронтман, Леонид Раппопорт

   Самой романтической профессией в конце 1920–1930-х годах считалась профессия летчика. Еще в 1923 году было образовано общество друзей воздушного флота (ОДВФ), в которое вступали опять-таки всей страной. Вот характерная газетная заметка о поддержке «молодой советской авиации».

   Проезжая по одним из самых глухих уголков Камчатки, в районе Пенжинской губы, мне пришлось встретиться с весьма отзывчивым туземным населением, в лице коряков селения Каменное. В этом селении нами был проведен однодневник в пользу Воздухофлота при довольно оригинальной обстановке.
   На открытом месте, среди юрт собралось все население Каменного в количестве 80–90 человек мужчин и женщин. Ввиду того, что среди коряков по-русски говорит только один председатель Хат-чи-левен и то плохо, пришлось объяснить через переводчика, местного камчадала Воробьева, о положении нашего Союза и о причинах создания ОДВФ, а также преимущество воздушного сообщения, в особенности здесь, на Камчатке, при абсолютном отсутствии других путей сообщения.
   Когда переводчик объяснил, что если аэроплан вылетит утром из Каменного и будет в обед в Гижиге, как самая быстрая птица, – крик удивления вырвался из груди коряков. После окончания перевода тут же мужчины, женщины, дети – все, кто как и что мог, приносили свои сбережения и тут же на площади велась перепись вещей, сданных в пользу ОДВФ.
   Три четверти населения записалось сразу же членами ОДВФ. Материальный успех был большим, собрано было два мешка всякой рухляди, кухлянок, тарбаз, туфель, шапок, рукавиц и т. д. в общей сложности на сумму до 200 рублей.
   При таком отношении со стороны населения лозунг Камчатского ОДВФ «создать два аэроплана» быстро претворится в жизнь. В добрый час!

   Многие пилоты тех лет были известны всей стране поименно и пользовались не меньшей популярностью, чем члены ЦК партии. Достаточно упомянуть имена В. П. Чкалова, М. В. Водопьянова, М. М. Громова, В. К. Коккинаки, М. М. Расковой и В. С. Гризодубовой. И потому вся страна погрузилась в траур, когда произошла катастрофа самолета-гиганта «Максим Горький». Летчик В. Рыбушкин вспоминал:

   На аэродром я приехал с летчиком Благиным... Я вырулил первым, Благин за мной, и вместе встали на старт... Набрали высоту 300–400 метров. Я увидел взлет самолета «Максим Горький». Сверху он был ярко-красного цвета. <...>
   На моем самолете был кинооператор. Он начал фотографировать самолет снизу. Потом оператор показал вверх. Я набрал высоту, и он стал фотографировать сверху. <...>
   Когда мы засняли «Максима Горького» сверху, я его обогнал, чтобы кинооператор заснял гигант спереди. После этого я свернул вправо, а «Максим» пошел влево, повернув нос в сторону аэродрома. Благин в это время был на правом крыле. Внезапно он сделал «бочку» вправо. После этого он прошел над «Максимом Горьким» и пристроился на левом крыле... Я поднялся повыше... В это время Благин пошел на фигуру «иммельман», рванулся вверх и оттуда сорвался, потерял скорость и врезался в правое крыло «Максима Горького».
   Удара я не слышал. По-видимому, Благин ударил в масляные баки, так как после удара поднялись клубы черного дыма... От гиганта оторвался черный предмет, похожий на капот или мотор... «Максим Горький» сильно накренился. Крен быстро увеличивался, и гигант все больше опускал нос... С правого крыла полетели куски полотняной обшивки, небольшие деревянные части самолета Благина... Гигант стал дрожать, но держался еще в воздухе.
   От правого крыла отлетели большие осколки. Я шел слева... У гиганта отвалился хвост. По фюзеляжу, словно черная молния, прошла трещина. «Максим Горький», падая, срезал сосны... У меня получилось впечатление, что самолет горит, но это летела пыль, похожая на черный дым...
   Видя катастрофу, я сильно волновался, меня бросало в жар и в холод. Я взял себя в руки, подумал о том, что отвечаешь перед Родиной за самолет, за жизнь оператора, за свою жизнь, и пошел на посадку. <...>
   Меня обступили, стали расспрашивать, но я не мог говорить.

   Летчики осуществляли операцию по спасению экипажа парохода «Челюскин», затертого льдами в Беринговом проливе. Семеро пилотов – А. В. Ляпидевский, С. А. Леваневский, В. С. Молоков, Н. П. Каманин, Н. Т. Слепнев, М. В. Водопьянов, И. В. Доронин – получили, первыми в истории страны, звание Героев Советского Союза. Чуть позднее этого звания был удостоен М. М. Громов, а в 1936–1937 годах героями Советского Союза стали экипажи машин, осуществивших несколько беспересадочных перелетов из Москвы в США через Северный полюс, в том числе В. П. Чкалов.
   В 1938 году состоялся перелет из Москвы в Америку через Атлантический океан. Самолетом «Москва» управлял В. К. Коккинаки, которому посвятил очерк репортер журнала «Смена» Л. Бронтман.

   В середине апреля все было готово к старту, и 28 апреля на рассвете Коккинаки и Гордиенко улетели в Америку на самолете «Москва» конструкции инженера-орденоносца Ильюшина.
   Это был первый полет из Москвы на американский континент, совершенный непосредственно через Западную Европу и Атлантический океан. <...>
   Трасса полета, намеченная отважными советскими летчиками, проходила по ортодромии – кратчайшей линии, соединяющей две точки земного шара. Пилотам предстоял долгий, нелегкий путь, причем значительная его часть пролегала над водой. Климатические особенности трассы были изучены мало, но еще до старта было известно, что экипажу придется встретиться с туманами, снежными шквалами, с мощными циклонами.
   Так оказалось и в действительности. Лишь первые 500 километров экипаж проделал при безоблачном небе. Над Финским заливом и Скандинавией погода начала ухудшаться, и к моменту выхода в Атлантический океан (Норвежское море) самолет летел уже в облаках. Коккинаки пробился к Исландии. Рейкьявик был закрыт облачной пеленой. Ориентируясь по радио, самолет взял курс через Атлантику на мыс Фэруэль (Гренландия), несколько отклонившись в сторону из-за глубокого циклона, преграждавшего дорогу на запад. Сильный ветер на всем первом этапе значительно уменьшал скорость самолета. Машина шла на большой высоте, экипаж пользовался кислородными приборами. За Гренландией Коккинаки снова вел самолет вслепую в облаках, над снежными шквалами. <...>
   У берегов Лабрадора летчики встретили такую мощную облачность, что пришлось подняться на высоту 9 тысяч метров. Полет на этой высоте продолжался четыре часа. В сплошных облаках был пройден Лабрадор и залив Св. Лаврентия.
   И вот Нью-Йорк неожиданно сообщил, что город закрыт сплошной многоярусной облачностью, небоскребы окутаны туманом и посадка на аэродроме невозможна... Тем не менее Коккинаки героически пытался пробиться к Нью-Йорку. На высоте 9 километров, в облаках, самолет «Москва» прокладывал путь к югу. Из-за сильного мороза (–48°) вышел из строя радиокомпас. Таким образом, экипаж потерял вернейшее оружие для ориентировки в слепом полете. Надвигалась ночь. Кончился кислород. Продолжать полет было невозможно.
   Пришлось вернуться обратно на трассу. Когда самолет вышел из облаков, было уже темно. Внизу блестела вода, лед. Заметив темный силуэт какого-то острова, Коккинаки прошел над ним бреющим полетом, убедился в отсутствии возвышенностей и повел машину на посадку.
   При посадке на неподготовленный аэродром самолет может скапотировать (встать на нос), и в этом случае штурманская кабина будет сплющена, а находящийся в ней человек убит. Чтобы не рисковать жизнью товарища, Коккинаки решил посадить машину на брюхо фюзеляжа, не выпуская шасси. Интуитивно выбрав в темноте наиболее подходящее место, он осторожно и бережно, под минимальным углом, подвел тяжелый самолет к земле и опустил его на неровную, болотистую почву.
   Экипаж остался невредим. У самолета были сломаны винты и повреждена правая моторная рама. Крылья, фюзеляж, все оборудование машины оказались в полной сохранности.
   Перелет был закончен. За 22 часа 56 минут самолет покрыл без посадки 6516 километров по прямой и около 8 тысяч километров по фактически пройденному расстоянию. Средняя скорость полета определяется в 348 километров в час. В момент посадки в баках оставалось около 900 килограммов бензина.

   Для покорения небес использовались не только самолеты, но и аэростаты. В 1933 году был построен аэростат «Осоавиахим-1» (сокращенно «ОАХ-1» или «СОАХ-1»). Поскольку незадолго до намеченной даты полета «ОАХ-1» стратостат «СССР-1» достиг высоты 19 000 м, командир экипажа П. Ф. Федосеенко предложил подняться на 20 000 м. При этом полет было решено совершить зимой. 30 января 1934 года «ОАХ-1», как установили по показаниям бортовых приборов, достиг высоты в 22 000 м; именно этот рекорд привел к катастрофе, поскольку аэростат не был рассчитан на подобную высоту.
   Всех членов экипажа посмертно наградили орденом Ленина, а их прах торжественно захоронили в Кремлевской стене. Поэт Л. Раппопорт откликнулся на гибель аэронавтов такими строками:

     Я видел тысячи людей,
     Я слышал тихий гул.
     Бойцов, рабочих и вождей
     Сменялся караул.
     Здесь долг последний, храбрецы,
     Страна вам воздает,
     Лучей космических ловцы,
     Большевики высот...
     Их трое было, молодых
     И крепких, как дубы.
     Их трое было, молодых,
     Для стройки и борьбы...
     И вижу я чертежный стол
     И новых штурмов план,
     Крутые линии гондол
     И оболочек ткань...
     Свистя, по шлангам рвется вверх
     Охрипший легкий газ,
     И этих трех большая смерть
     Не остановит нас!



   Освоение Арктики, 1930–1938 годы
   Михаил Водопьянов, Леонид Бронтман, Эрнст Кренкель

   Поиски Северного морского пути из Мурманска во Владивосток начались задолго до революции. Новая власть, вполне осознавая экономические перспективы освоения арктических морей, уже с 1918 года выделяла средства на изучение Северного Ледовитого океана. С окончанием гражданской войны и частичным восстановлением экономики начались полярные экспедиции. В 1929 году О. Ю. Шмидт на пароходе «Георгий Седов» обследовал Землю Франца-Иосифа и основал полярную станцию. Год спустя «Седов» обогнул Новую Землю. В 1932 году пароход «Сибиряков», выйдя из Архангельска, обошел Северную Землю и достиг Чукотского моря, а затем и Берингова пролива, откуда был отбуксирован в Петропавловск-Камчатский. В 1934 году из Мурманска во Владивосток отправился ледокольный пароход «Челюскин»; научную экспедицию возглавлял тот же О. Ю. Шмидт. В Чукотском море пароход попал в ледовый плен и позднее был раздавлен льдами.
   О том, как спасали челюскинцев, вспоминал летчик М. В. Водопьянов.

   Раньше, когда еще не были освоены северные моря, для того чтобы попасть из Архангельска или Мурманска во Владивосток, на Камчатку или Сахалин, нужно было пройти длинный путь по чужим морям, заходить в иностранные порты – брать уголь и пресную воду. <...>
   До Октябрьской революции ни один пароход не проходил по северному маршруту за одну навигацию. Ведь северные моря всегда забиты льдом, их считали непроходимыми и даже не пытались изучать.
   Только наша партия и правительство занялись освоением этого трудного пути. В Москве было создано Главное управление Северного морского пути. По всему побережью Северного Ледовитого океана и на его островах стали строить научные станции, чтобы следить за погодой, изучать характер и движение льда, проводить другие научные наблюдения.
   В 1932 году отправился в рейс ледокол «Сибиряков». Огромные трудности встретились ему на пути. На последнем участке похода во льдах он потерял винт. Но моряки не растерялись. Они поставили паруса и, с их помощью выйдя в открытое море, благополучно прибыли во Владивосток. Таким образом, «Сибиряков» впервые прошел Северный морской путь за одну летнюю навигацию.
   Это была огромная победа, но на ней не остановились советские люди. Нельзя было сказать, что Северный морской путь освоен, нужно было пройти еще не один раз с запада на восток и с востока на запад.
   И вот в 1933 году из Ленинграда по маршруту «Сибирякова» вышел ледокольный пароход «Челюскин».
   Первые тяжелые льды в Карском море повредили ему носовую часть, но эти раны скоро были залечены, и пароход двинулся дальше.
   В штормовую погоду «Челюскин» прошел море Лаптевых и Восточно-Сибирское. Везде тщательно промерялись глубины, изучались и вода, и лед, и воздух – состояние погоды. Велись всесторонние научные наблюдения.
   Перед экспедицией стояло еще одно задание – доставить на зимовку острова Врангеля новую партию научных работников.
   Наконец в конце сентября с парохода увидели остров, но подойти к нему и высадить зимовщиков помешал старый лед, через который не смог бы пробиться даже самый сильный ледокол. Ничего не оставалось, как следовать своим путем во Владивосток.
   Впереди было коварное Чукотское море. Там «Сибиряков» потерял винт. Когда «Челюскин» вошел в воды Чукотского моря, оказалось, что девять десятых его поверхности покрыто льдом. Пароход пробивался, получая повреждения, но люди быстро исправляли их: надо было спешить, нельзя было терять ни одного дня – уже кончалось короткое арктическое лето.
   Вскоре вода между старыми льдинами начала покрываться молодым льдом. Море затягивалось сплошной массой.
   Движение «Челюскина» замедлялось. Летная разведка показала, что всего в пятнадцати милях впереди есть чистая вода, откуда нетрудно попасть в Берингов пролив, но выбраться изо льдов «Челюскин» уже не мог. Он не столько расталкивал льды, сколько вместе с ними в дрейфе медленно продвигался обратно на запад.
   Безуспешно стремился пробиться к «Челюскину» ледокол «Литке», вышедший на помощь, несмотря на множество полученных им самим повреждений.
   «Челюскин» вмерзал все сильнее и сильнее.
   Так прошел ноябрь, декабрь, январь и часть февраля. Уже кончалась долгая полярная ночь, и стало проглядывать солнце. Льды пошли словно приступом на судно.
   Короткий день и всю долгую ночь слышались далекие, как пушечная канонада, удары, раздавался скрежет: это сталкивались и громоздились друг на друга гигантские ледяные поля.
   Весь корпус корабля содрогался от напряжения, и люди прислушивались к громам разбушевавшейся стихии. Бороться с ней было уже невозможно.
   На пароходе несли бдительную вахту, наблюдая за ветром и состоянием льдов.
   Между членами коллектива заранее распределили обязанности на случай катастрофы, заготовили аварийный запас.
   Вечером 12 февраля ветер усилился. Грозные глыбы атаковали корабль. Все возрастал грохот наступающих льдов. Целую ночь неумолимый враг двигал один за другим огромные ледяные валы. Казалось, из последних сил пружинила металлическая обшивка судна. <...>
   Наступило такое же бурное утро. И вот ровно в полдень огромный ледяной вал, возвышавшийся около борта, ринулся на корабль, льды прорвали подводную часть. Вода хлынула в машинное отделение. «Челюскин» был обречен. Стихия победила.
   Жизнь корабля измерялась часами. Капитан приказал людям выгружаться на лед. Быстро, четко, как будто всю жизнь только этим и занимались, люди начали переправлять на лед свой аварийный запас. Ни один человек не ушел с поста, не оставил погружающейся в воду палубы.
   Были перерублены все канаты, крепившие стройматериал и другие грузы, с тем расчетом, что они всплывут после погружения корабля.
   Но вот нос парохода стал уходить в воду, покрылась водой верхняя палуба. Тогда раздалась команда:
   – Все на лед!
   Через секунду, после того как последним сошел капитан, высоко поднялась корма. Показались руль и винт. С грохотом покатился отвязанный груз, и все заволокло густым дымом.
   Когда дым рассеялся, «Челюскина» уже не было. Сомкнулась груда раскрошенных льдов.
   На льду остались сто четыре человека.
   На помощь!
   Вся страна была взволнована сообщением о гибели парохода «Челюскин», о том, что сто четыре советских человека стали пленниками льдов сурового Чукотского моря.
   Партия и правительство вынесли решение мобилизовать все силы и средства, чтобы вырвать людей из ледяного плена. Была образована специальная правительственная комиссия. Ее председателем был Валериан Владимирович Куйбышев.
   Комиссию засыпали просьбами: все хотели принять участие в спасательной экспедиции. Писали рабочие, студенты, служащие, журналисты, моряки, а особенно много, конечно, летчики.
   В это время я готовился повторить свой перелет Москва – Камчатка, который был так неприятно прерван на Байкале.
   Самолет был уже готов: отеплен, оборудован приборами для слепых полетов; трубки указателя скорости и других приборов подогревались током от аккумулятора; были установлены добавочные баки для горючего. Чем дольше я обдумывал условия полета за челюскинцами, тем больше приходил к убеждению, что моя машина неплохо для этого приспособлена.
   Потом я стал соображать, насколько я сам гожусь для столь ответственного дела. Правда, в Арктике мне летать не приходилось, но зато я порядочно поработал на Дальнем Севере: летал на Сахалин, над тундрой и тайгой, туманным Охотским морем и бурным Татарским проливом. Условия полета там были весьма сходны с арктическими.
   Тщательно обсудив все сам с собой, я решил просить правительственную комиссию разрешить мне лететь на помощь.
   Путь к лагерю челюскинцев лежал через высокие горные хребты, через огромные пустынные пространства, где сотни километров отделяли один населенный пункт от другого. Никто еще не летал в этих местах зимней порой.
   Я изучал карту, составлял десятки планов и с волнением ожидал ответа на мою просьбу. В любую минуту я был готов сесть в свою машину и взять курс на северо-восток. Туда, к лагерю отважных людей, уже помчались десятки нарт с продовольствием, устремились ледоколы, полетели самолеты. Вся наша огромная страна жила думой о челюскинцах.
   Нетерпение просто сжигало меня. Однако люди более умные, опытные и сильные волей дали мне с самого начала большой урок выдержки, который я запомнил на всю жизнь.
   К моей великой радости, мне разрешили принять участие в спасательной экспедиции. <...>
   Из Анадыря надо было перелететь в Ванкарем. Они разделены высоким Анадырским хребтом. Я знал, что кое-кто из летчиков несколько раз пытался взять хребет, но из-за плохой погоды в горах был вынужден идти в обход, а это увеличивало маршрут ровно вдвое.
   Наконец в Анадыре погода улучшилась, а в Уэлене в это время поднялась пурга – значит, в обход лететь нельзя. Сколько дней еще придется ждать хорошей погоды, неизвестно, и я решил попытать счастья – махнуть через хребет.
   Не теряя времени, поднимаюсь в воздух и беру курс на Ванкарем. Через час впереди показались горы. Иду к ним, постепенно набирая высоту. Наконец хребет под самолетом. Горы здесь, как сказочные башни, своими огромными шпилями тянутся высоко в небо.
   «А что, если остановится мотор? – промелькнуло у меня. – Ведь сесть-то негде. Не рискую ли я?» Пришлось взвесить все «за» и «против». «Погода в горах прекрасная, – рассуждал я. – Пролетели уже несколько тысяч километров – мотор тянул хорошо. Так неужели он не проработает еще несколько минут, которые нужны для того, чтобы оставить хребет позади?»
   Все говорило за то, чтобы идти вперед, и я продолжал путь.
   Хребет оказался не таким уж страшным, как о нем говорили. Через двадцать минут я миновал его и вышел к Чукотскому морю, скованному льдами.
   Под нами – пологий берег. Но где Ванкарем? Вправо лететь или влево? На этот немой вопрос некому было ответить.
   Делая круг за кругом, я стал снижаться, стараясь по карте определить свое местонахождение.
   Вдруг бортмеханик толкнул меня в плечо и указал вниз. Я думал, он предлагает мне сесть, но, присмотревшись внимательней, увидел: по берегу на собачьих нартах едут люди. Я очень обрадовался: в крайнем случае я сяду около них и спрошу, где Ванкарем. Но сесть не так просто – для посадки нет подходящего места.
   Я стал соображать, что делать дальше. Пролетел над людьми бреющим полетом. Они дружно махали мне руками – видно, приветствовали «воздушного каюра». Спасибо, но мне-то от этого не легче – мне надо знать, в какую сторону лететь.
   Я еще раз пролетел над ними, стараясь разглядеть, что это за люди. Одеты все в кухлянки – значит, чукчи. А куда едут – на базу или обратно, неизвестно. Тогда я решил сбросить вымпел с запиской. Может быть, среди них найдутся люди, которые смогут прочесть по-русски; они укажут, куда лететь. Минут через пять вымпел был сброшен. Пока я делал круг, люди успели прочитать записку и дружно замахали руками в одном направлении, указывая мне путь на восток. Я сразу понял и в благодарность покачал машину с боку на бок, как у нас говорят летчики – помахал крыльями.
   Люди, которые указали мне путь, были челюскинцы, их уже успели спасти; они ехали в Уэлен.
   Не успел я сесть в Ванкареме, как сразу же решил лететь в лагерь. Пока бортмеханик освобождал машину от лишнего груза, летчик Бабушкин, который был комендантом аэродрома, сказал мне, каким курсом я должен лететь в море.
   – Через сорок минут, – пояснил он, – ты увидишь на горизонте черный дым – это в лагере жгут костры.
   Чтобы взять больше людей из лагеря, я оставил бортмеханика на берегу.
   От Хабаровска до Чукотского моря я пролетел больше пяти тысяч километров, но они не запомнились мне так, как этот короткий, в сто пятьдесят километров, путь к лагерю. От края до края горизонта я видел только нагромождение льдов. Я внимательно смотрел вперед, стараясь увидеть черный дым. От сильного напряжения уставали глаза, они слезились, горизонт становился мутным. Протру глаза, дам им немного отдохнуть и опять смотрю вперед.
   Ровно через сорок минут немного правее курса показался черный дым. Я даже закричал «ура» от радости.
   И вот подо мной лагерь. Я сделал над ним круг. Между ледяными глыбами, которые часто передвигаются с места на место, угрожая раздавить людей, стояли маленькие палатки. В стороне лежали две шлюпки, снятые с парохода на всякий случай. А на вышке развевался красный флаг, особенно выделявшийся на белом фоне.
   Через несколько минут я благополучно посадил самолет на крохотную площадку и, улыбаясь, крикнул:
   – Кто следующий полетит на берег? Прошу на самолет!
   В этот же день я сделал два рейса и вывез со льдины семерых.
   На другой день утром мы вылетели сразу на трех самолетах: Молоков, Каманин и я. Это был последний рейс. В лагере оставалось шесть человек и восемь собак. Каманин взял на борт одного челюскинца и всех собак, Молоков – двух челюскинцев и вещи; я взял троих. Пока первые два самолета поднимались в воздух, я заметил – что-то торчит из-под снега. Толкнул ногой – два пустых чемодана. Решил взять: найдутся хозяева – спасибо скажут. И в самую последнюю минуту за торосами я увидел еще что-то – оказалась целая груда теплого белья, пар сто. Решил и это взять. Не оставлять – так ничего не оставлять.
   Когда мы поднялись, Кренкель попросил меня сделать последний круг над лагерем, где среди пустых палаток гордо развевался красный советский флаг. Через сорок минут мы опустились в Ванкареме. Сколько было радости, трудно передать. Кренкель вышел из самолета и начал щупать землю.
   – Как я по тебе соскучился, – сказал он, – родная моя земля! Кто-то из товарищей крикнул:
   – Это еще не земля, а лед!
   – Как, я на льду? – испугался Кренкель и побежал на берег.
   Сто четыре отважных полярника были выхвачены из ледяной пасти, готовой ежеминутно разомкнуться и поглотить их лагерь. 13 апреля – ровно через два месяца после гибели парохода – все члены экспедиции были спасены.
   Как в чудесной сказке, люди из лагеря челюскинцев были перенесены по воздуху на твердую землю. На другой же день члены Политбюро вошли с ходатайством в правительство учредить звание Героя Советского Союза и присвоить его семерке летчиков, которая спасла челюскинцев: Ляпидевскому, Леваневскому, Молокову, Каманину, Слепневу, Водопьянову, Доронину.
   Это была огромная честь и счастье. Это говорило о всенародном признании успехов нашей авиации и летчиков; а что признание действительно всенародно, мы убедились во время нашего пути в родную Москву.
   Эти дни никогда не забудет ни один из членов коллектива, возвращавшегося из далекого Чукотского моря в столицу нашей Родины.
   Шестьдесят семь дней длилось путешествие, и не было часа, чтобы советские люди не дарили любовью и приветом завоевателей Арктики. <...>
   От Владивостока до Москвы сто шестьдесят остановок – сто шестьдесят митингов. Где бы мы ни останавливались, в любое время дня и ночи поезд встречали колхозники и горожане со знаменами и цветами, везде просили задержаться и рассказать обо всем, как жили на льдине; как спали, чувствуя под собой зловещее шуршание и треск готовых разойтись льдов; как пришлось сделать тринадцать аэродромов и как они по очереди ломались; как никто из челюскинцев не хотел улететь со льдины первым... Просили показать номера стенной газеты «Не сдадимся!». На одной станции поезд не остановился, но шел очень тихо. Рядом с вагоном бежала старушка. В руках она держала узелок и кричала:
   – Детки, что же вы не остановились? А я вас ждала, вам пирожочков испекла!
   Челюскинцы не раз смотрели смерти в глаза. Ни один мускул не дрогнул на их лицах. А когда увидели такую встречу, слезы навернулись на глаза. <...>
   Наконец 19 июля мы в Москве! По улице, усыпанной цветами, мимо тысяч улыбающихся лиц, машущих рук мы едем на Красную площадь, где нас встречают члены правительства во главе с товарищем Сталиным.
   Тогда мне казалось, что я нахожусь на какой-то необыкновенной высоте. Пришел я в себя, когда уже был на трибуне Мавзолея.
   По площади нарядными колоннами шли москвичи. Они приветствовали челюскинцев и летчиков.

   В 1937 году исследование Арктики продолжила первая в мире дрейфующая полярная станция «Северный полюс-1». Четверку исследователей возглавлял И. Д. Папанин (отсюда термин «папанинцы»), а экспедицией в целом руководил О. Ю. Шмидт. Корреспондент «Смены» Л. Бронтман, летавший вместе с папанинцами к Северному полюсу, писал:

   Первые дни нашего пребывания на полюсе были заполнены напряженной работой. Шло капитальное строительство станции «Северный полюс». Мы выпиливали из снега огромные кирпичи и строили помещение радиорубки для Кренкеля, долбили огромные ямы в толще льдин, устанавливая ветряную электростанцию, помогали папанинцам сортировать грузы, устанавливать главную жилую палатку, строить снежную кухню, вести первые научные наблюдения. <...>
   Наконец все было готово. 6 июня, в два часа ночи, под открытым небом собрались все участники экспедиции и зимовщики. Нас было 35 человек. На нарты поднялся начальник экспедиции О. Ю. Шмидт. Он произнес короткую речь о родине и партии, пославшей своих сынов на вершину мира, о героической четверке, остающейся на льдине работать во славу и честь своей страны.
   Шмидту отвечал Папанин. Откуда-то с юга налетел крепкий ветер, немного пуржило, было холодно. Иван Дмитриевич, волнуясь, говорил о том, что четыре советских патриота не посрамят своей страны, не уронят престижа советского государства. Он просил Шмидта передать товарищу Сталину, что дело, порученное зимовщикам, будет выполнено.
   Начальник экспедиции объявил советскую станцию «Северный полюс» открытой. Раздался ружейный салют, Эрнст Кренкель выбрал трос, и на мачтах у главной палатки взвились два флага: государственный флаг Советской страны и стяг с портретом товарища Сталина. Мощное «Ура» и возгласы в честь родины и Сталина прокатились над льдиной.
   – По машинам! – раздалась команда.
   К старту все было готово. Зимовщики ходили от самолета к самолету и горячо прощались с летчиками, механиками, журналистами. <...>
   Передавая нам письма и поручения на Большую землю, они шутили. Папанин делал вид, что даже рад нашему отлету.
   – Вы уплотнили Северный полюс. А мне по закону полагается дополнительная полярная площадь, – говорил Иван Дмитриевич.
   Но видно было, что и ему несладко прощаться с друзьями. <...>
   Девять долгих месяцев провели папанинцы на своей льдине в безбрежных просторах северных морей. Их лагерь прошел извилистый путь от Северного полюса до южных границ Гренландского моря. Весь этот путь изучен папанинцами до последнего километра. Карта дрейфа льдины пестрит бесчисленными научными наблюдениями отважной четверки, гидрологическими станциями, промерами глубин, отмечена кропотливыми и тщательными наблюдениями: биологическими, магнитными, астрономическими, гравитационными, метеорологическими.
   Мы помним день, когда всю страну всколыхнула тревожная весть: 1 февраля жестоким штормом льдину, на которой находилась станция «Северный полюс», разломало на несколько частей.
   Сохраняя полное самообладание, рискуя жизнью, зимовщики спасли научные результаты своих бесценных наблюдений, всю аппаратуру, радиостанцию, продовольствие и теплую одежду.
   Вторым порывом шторма льдину вновь разломало на несколько частей, и вновь героическая четверка самоотверженно спасала имущество станции, уместившись на небольшом обломке меньше футбольной площадки.
   Советское правительство мобилизовало все средства для помощи зимовщикам станции «Северный полюс». На Север, в Гренландское море, из Мурманска вышли гидрографическое судно «Мурманец», ледокольные пароходы «Таймыр» и «Мурман», из Ленинграда отправился мощный линейный ледокол «Ермак». На борту кораблей находились самолеты, мощные радиостанции. <...>
   В непроглядной темноте, в жестоких штормах пробивались вперед корабли во льдах Гренландского моря. Вся наша страна с неослабным вниманием и волнением следила за продвижением судов. И вот 19 февраля состоялась долгожданная встреча. Ледокольные пароходы «Таймыр» и «Мурман» подошли к льдине Папанина. Доблестные моряки увидели славную героическую четверку. Папанинцы были бодры, здоровы, бесконечно рады и беспредельно взволнованы.
   В 15 часов Эрнст Кренкель в последний раз сел за передатчик своей радиостанции. Он посылал в эфир гордые слова рапорта зимовщиков товарищу Сталину и его соратникам. В 15 часов 55 минут радиостанция закончила передачу исторического документа. Знаменитый передатчик умолк.
   Еще через час зимовщики и все грузы станции находились на борту советских кораблей. На одинокой холодной льдине остался лишь флаг Советского Союза, развеваемый штормовым ветром.

   Об испытаниях, выпавших на долю зимовщиков, поведал в своих записках радист экспедиции Э. Т. Кренкель.

   Странный скрип в палатке первым услышал Папанин. Он поспешил разбудить всех. Женя пробовал было сопротивляться:
   – Это снег оседает, Дмитрич. Ты, наверное, спросонок напугался.
   – Да какой там снег, – рассердился Папанин, – кухня ходуном ходит. Ну-ка, вылезайте, сами посмотрите!
   Самым быстрым оказался Ширшов. Он первым напялил малицу и на четвереньках выбрался наверх. Отдаленный скрип то смолкал, то перерастал в близкий тревожный и угрожающий шорох.
   Петя оказался самым глазастым. В десяти метрах от нашего жилья, за метеобудкой, его остановила темная полоса. В первый момент он не поверил своим глазам, но сомнений не было – трещина! Трещина то сходилась, превращаясь в тоненькую ниточку, то расходилась. Светя фонарем, прикрывая лицо от бешеной слепящей пурги, полусогнувшись, Петя пошел вдоль этой зловещей черной трещины. Наконец ему стало ясно: трещина уходила вдаль по направлению к хозяйственному складу. Оставалось одно – поскорее вернуться в палатку.
   Трещины... Трещины вокруг палатки... Вот оно, то самое, чего мы опасались, ожидали месяцами, к чему упорно и тщательно готовились.
   – Достукались, браточки, – видно, сглазил кто-то льдину. <...>
   Это замечание я адресовал своим товарищам, еще накануне без меры хвалившим льдину.
   Но шутка повисла в воздухе. Тут было не до шуток. Нужно срочно принимать решение, но какое? В поисках этого решения все вчетвером выбрались из палатки. Поползали с фонарями по снегу, пытаясь определить направления новых трещин. Темень, ветер и сногсшибательная пурга требовали предельной осторожности. Меня оставили с фонарем у палатки, поручив обязанности маяка. Вскоре все собрались, но темнота не позволила внести ясность, и решено было коротать время до утра за чаем.
   Через час Петя ушел на разведку. На этот раз новости оказались совсем не веселыми. Пурга не утихала. Трещина разошлась местами до 4 – 5 метров. Там, где совсем недавно вились тонкие подозрительные черные нити, теперь широкие полосы воды. Ближайший канал образовался сразу за метеобудкой и шел к углу хозяйственного склада. Склад одной стеной висел над водой.
   Времени для раздумий уже не было. Надо было срочно спасать имущество. Сквозь пургу прорвались к складу. Дверь наглухо забита снегом. Папанин несколько раз ударил топором по ледяному куполу. Свод со звоном рухнул. Внутри уже виднелась вода. Очевидно, она просачивалась по нижним слоям снега. Спрыгнув в дыру, Папанин очутился по щиколотку в воде.
   Каскадом вылетали валенки, сапоги, патроны, фонари, лопаты, посуда, брезенты. Мы втроем молниеносно грузили все это на нарты. За несколько минут склад опустел. Напрягая все силы, наваливаясь корпусом, чуть ли не на четвереньках, оттаскивали нарты в центр льдины. Кое-как укрыв свою добычу брезентом, возвращались за следующим грузом.
   Измучились вконец, а рассвет все не наступал. Хотелось дождаться его, чтобы получше осмотреть льдину.
   Оставив на вахте Федорова, решили поспать. Но из этого ничего не получилось. Неожиданно прекратилась пурга. Над нами, к великой радости Жени, помчались клочья разорванных облаков. Шесть дней из-за отсутствия звезд мы не могли определиться. Женя молниеносно пустил в ход свои инструменты и получил настолько ошеломляющий результат, что не поверил глазам своим. Что делать? Только одно – заново повторить наблюдения и расчеты. Женя повторил и передал мне сведения, от которых дрогнули руки уже у меня. Да, было от чего взволноваться. Такой скорости дрейфа за все восемь с половиной месяцев не было отмечено ни разу. За шесть дней мы прошли 120 миль. 20 миль в сутки!
   В половине двенадцатого Федоров разбудил нас снова. Неприятности нарастали. На этот раз черная, как змея, трещина свернула от метеобудки к стенам нашей кухни и нырнула прямо под жилую палатку. Черт побери, хуже и быть не может! Но оказалось, что может. Вынырнув с противоположной стороны жилой палатки, трещина направилась прямо к ветряку. Жаль было расставаться с жилищем, к которому так привыкли, но деваться некуда, да и медлить нельзя. Разбиваем легкие шелковые палатки, которые оставили нам летчики, чтобы разместить в них радиостанцию и все ценное имущество. Однако, прежде чем демонтировать радиостанцию для эвакуации, передал на материк краткое сообщение Папанина:
   «В результате шестидневного шторма в 8 часов утра 1 февраля в районе станции поле разорвало трещинами от полукилометра до пяти. Находимся на обломке поля длиной 300 метров, шириной 200. Отрезаны две базы, также технический склад с второстепенным имуществом. Из топливного и хозяйственного складов все ценное спасено. Наметилась трещина под жилой палаткой. Будем переселяться в снежный дом. Координаты сообщу дополнительно сегодня, в случае обрыва связи просим не беспокоиться».
   Палатку для радиостанции поставили возле дальней мачты антенны. Почему-то казалось, что именно этот обломок не будет крошиться и продержится дольше всего.
   Трещина под жилым домом пока что молчала. Но шкуры, устилавшие пол, постепенно покрывались водой. Мокрая, хлюпающая шерсть быстро смерзалась. Под ногами хрустел лед. И все же вечер 1 февраля еще провели в старом доме, готовые в любой момент покинуть его.
   Долго обсуждали, что делать с научным имуществом. По предложению Папанина решили погрузить на нарты: вся наша наука переходит на кочевой образ жизни. До наступления темноты едва успели наладить связь. Но ничего радостного сообщить Москве мы не могли. Льды продолжают наступать. Появились новые трещины. Вокруг, насколько хватает глаз, видны отдельные льдины, разделенные водой. Весь день, пока я возился с рацией, Папанин, Ширшов и Федоров перетаскивали грузы к середине нашего осколка, который становится все меньше и меньше. К утру 2 февраля его габариты были тридцать на пятьдесят метров. С каждым часом становилось все неуютнее.
   Женя и Петя пошли на разведку. Хотелось найти по соседству какую-нибудь льдину побольше. Действовали Женя и Петя смело и решительно, но менять наш обломок не на что. Кругом сплошной битый лед. Поле раскололось на небольшие куски, у которых, как не трудно догадаться, была одна судьба – растаять!
   В километре от лагеря наши разведчики наткнулись на остатки гидрологического хутора. Из разорванного брезента торчали бамбуковые палки. Очень хотелось унести с собой и спасти лебедку, но она была слишком тяжела, чтобы тащить ее через трещины. И все же наши разведчики не пришли с пустыми руками. Пользуясь тем, что льдины иногда поджимало одну к другой, они добрались до одной из баз продовольствия, дрейфовавшей самостоятельно на другом обломке поля. Вернулись с трофеями – взяли оттуда мешки с меховой одеждой и клиппербот.
   С высокого тороса разглядели еще две базы с продовольствием и горючим, однако прорываться к ним не рискнули. Базы отрезаны слишком широкими разводьями. Тем временем я возился с антенной. Разместить ее на нашем осколке не удавалось. Длина антенны – больше шестидесяти метров, а наибольшая длина нашего ледяного обломка не превышает пятидесяти метров. В двух местах по краям льдины воткнул бамбуковые палки и натянул антенну в виде буквы «Г». Попробовал – действует. Удалось передать на «Мурманец» ту единственную радиограмму от 2 февраля, каждое слово которой мы тщательно обсудили и взвесили, чтобы не создавать на материке поводов для излишнего беспокойства.
   «В районе станции продолжает разламывать обломки полей протяжением не более 70 метров. Трещины 1–5 метров, разводья до 50. Льдины взаимно перемещаются. До горизонта лед 9 баллов, в пределах видимости посадка самолета невозможна. Живем в шелковой палатке на льдине 50 на 30 метров. С нами трехмесячный запас, аппаратура, результаты. Привет от всех».
   С чувством огромной благодарности вся четверка поглядывала на ветряк, который, неуклюже размахивая своими крыльями, подзарядил аккумуляторы. Теперь радиосвязь обеспечена. <...>
   6 февраля лед внезапно сплотило до десяти баллов, на месте недавних трещин возникли торосы. Ближайший вал вырос буквально рядом с нами – метрах в семи – десяти от палатки. Затем лед снова развело, и осколки нашего поля опять заплясали вокруг нас. Эту недолгую милость океана мы постарались использовать. Правда, гидрологическую лебедку, подплывшую к нам совсем близко, взять не успели, но керосин с одной из баз забрали. А едва закончилась разгрузка, как база снова уплыла. После нескольких погожих дней погода испортилась. Пурга и норд-остовый ветер никак не радовали. В густом снегопаде ни зги не видно, и черные флажки (они стоят в 15–20 метрах от палатки), ограничивающие нашу льдину, словно растворились во тьме.
   Иван Дмитриевич, Петя и Женя лежали в шелковой палатке, которую нещадно трепал ветер. Конечно, не спали. Каждый старался укрыться за чем-нибудь: за нартой, за надутым клипперботом. Впрочем, клиппербот был не самым надежным укрытием. Он все время подскакивал и норовил сорваться с привязи. Да, положение сложное! Если бы началось сильное сжатие, то вряд ли мы смогли бы что-либо сделать. Где уж тут тащить тяжелые нарты, когда от ветра еле на ногах стоишь, да и куда их тащить? В трех шагах черная вода, пропасть, бесконечность. Ветер – 30 метров в секунду.
   В девятом часу утра 8 февраля сорвало радиопалатку. Чтобы она не улетела, навалился на нее и позвал на помощь. Подмял палатку под себя, а лицо – на ветру. Вот когда до конца понял литературный образ «глаза вылезают на лоб»! Победить палатку удалось только благодаря помощи подбежавших товарищей. Пока все держали палатку, я залез внутрь, составил на пол всю аппаратуру, закрыл ее, и палатку повалили, прижав ко льду бурдюками с керосином. Связь временно прервана.
   Отдыхал я после этой напряженной вахты в нашей старой палатке. Мы с Папаниным залезли на верхние полки и дремали, прислушиваясь к порывам ветра. Отдых не из приятных. Температура в палатке около нуля. Как раз столько, сколько надо, чтобы таял снег на одежде. Все сыро – ноги, одежда, шапка, капюшон. Малица как губка, хоть выжимай. Лежишь весь как в компрессе. Согреться невозможно.
   Решили строить снежный дом. Мы с Папаниным резали пилами кирпичи, а Ширшов и Федоров клали стены. Выпилили яму, по ее краям возвели стены из снежных кирпичей, в дальней от входа половине оставили лежанку из снега, на которой будем лежать все рядышком, как на деревенской печке. Затем комплект новой мебели пополнили снежным кухонным столом. Вместо стропил положили палки и бамбук и натянули крышу из легкой материи. Правда, вползать в новое жилище надо на коленях, но все-таки защита от непогоды, главным образом от ветра, который в эти последние дни был непримиримо жесток.
   Кончили строительство в сумерки. Дмитрич стал греть обед, а я – переносить кухонную утварь из старой палатки в новый снежный дом. Петя и Женя перетащили спальные мешки, одним словом – новоселье! Обедали уже в новом доме, при ярком свете керосиновой лампы. Здесь ей хватало кислорода, да и снежные стены хорошо отражали свет.
   Не успели мы обжиться в новом доме и полюбоваться темнеющей на горизонте Гренландией, как к нам пожаловали медведица с двумя медвежатами. При свете луны, затянутой к тому же облаками, Папанин и Ширшов показали себя неплохими охотниками. В нашей обстановке запас свежего мяса был совсем не лишним. Мы понимали, что снять нас должны со дня на день, но предвидеть, как развернутся спасательные работы, не может никто.


   Советское искусство: рождение социалистического реализма, 1932–1937 годы
   «Правда», сводки ОГПУ, Руслан Магидов

   В первые годы советской власти в литературе, музыке и живописи, как говорится, «цвели все цветы»: продолжали публиковаться, выставляться, давать концерты классики (А. А. Блок, В. Я. Брюсов, А. М. Горький – он вернулся в СССР в 1928 году, К. И. Чуковский, А. К. Глазунов, М. М. Ипполитов-Иванов, Р. М. Глиэр, М. Ф. Гнесин, К. С. Петров-Водкин, И. Э. Грабарь, К. Д. Коровин и другие); при этом возникали новые имена и новые формы искусства – как сугубо пролетарские, так и близкие по духу мировому авангарду. Тем не менее к 1930-м годам это многообразие практически сошло на нет под влиянием господствующей идеологии. В 1932 году появилось знаменитое постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», которое утверждало: «ЦК констатирует, что за последние годы на основе значительных успехов социалистического строительства достигнут большой как количественный, так и качественный рост литературы и искусства. Несколько лет тому назад, когда в литературе налицо было еще значительное влияние чуждых элементов, особенно оживившихся в первые годы нэпа, а кадры пролетарской литературы были еще слабы, партия всемерно помогала созданию и укреплению особых пролетарских организаций в области литературы и искусства в целях укрепления позиций пролетарских писателей и работников искусства и содействия росту кадров пролетарских писателей и художников». Для «содействия росту» предлагалось ликвидировать ассоциации пролетарских писателей и создать единый союз писателей СССР, а также «провести аналогичное изменение по линии других видов искусства [объединение музыкантов, композиторов, художников, архитекторов и т. п. организаций]». В том же году были созданы союз композиторов СССР и союз художников СССР, а два года спустя состоялся первый съезд союза писателей.
   Всем членам этих творческих союзов настоятельно рекомендовалось придерживаться художественных принципов социалистического реализма. М. Горький, первый председатель СП СССР, сформулировал его суть так: «Социалистический реализм утверждает бытие как деяние, как творчество, цель которого – непрерывное развитие ценнейших индивидуальных способностей человека ради победы его над силами природы, ради его здоровья и долголетия, ради великого счастья жить на земле».
   Защитить «отступников соцреализма» иногда помогала находчивость специалистов. Так, авангардные по мироощущению, краскам, средневековому колориту картины, представленные в 1934 году (почти сразу после знаменитого постановления «О перестройке литературно-художественных организаций») на выставке «Художники Узбекистана» в Государственном музее Востока, удалось сохранить, записав их во вспомогательные фонды и тем самым удалив от пристального взгляда адептов соцреализма.
   С другой стороны, тех, кто отваживался не придерживаться канонов соцреализма, ожидала публичная идеологическая порка. Например, газета «Правда» в 1936 году обрушилась на Д. Д. Шостаковича за оперу «Леди Макбет Мценского уезда».

   Вместе с общим культурным ростом в нашей стране выросла и потребность в хорошей музыке. Никогда и нигде композиторы не имели перед собой такой благодарной аудитории. Народные массы ждут хороших песен, но также и хороших инструментальных произведений, хороших опер.
   Некоторые театры как новинку, как достижение преподносят новой, выросшей культурно советской публике оперу Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». Услужливая музыкальная критика превозносит до небес оперу, создает ей громкую славу. Молодой композитор вместо деловой и серьезной критики, которая могла бы помочь ему в дальнейшей работе, выслушивает только восторженные комплименты.
   Слушателя с первой же минуты ошарашивает в опере нарочито нестройный, сумбурный поток звуков. Обрывки мелодии, зачатки музыкальной фразы тонут, вырываются, снова исчезают в грохоте, скрежете и визге. Следить за этой «музыкой» трудно, запомнить ее невозможно.
   Так в течение почти всей оперы. На сцене пение заменено криком. Если композитору случается попасть на дорожку простой и понятной мелодии, то он немедленно, словно испугавшись такой беды, бросается в дебри музыкального сумбура, местами превращающегося в какофонию. Выразительность, которой требует слушатель, заменена бешеным ритмом. Музыкальный шум должен выразить страсть.
   Это все не от бездарности композитора, не от его неумения в музыке выразить простые и сильные чувства. Это музыка, умышленно сделанная «шиворот-навыворот», – так, чтобы ничего не напоминало классическую оперную музыку, ничего не было общего с симфоническими звучаниями, с простой, общедоступной музыкальной речью. <...>
   В то время как наша критика – в том числе и музыкальная – клянется именем социалистического реализма, сцена преподносит нам в творении Шостаковича грубейший натурализм. Однотонно, в зверином обличии представлены все – и купцы, и народ. Хищница-купчиха, дорвавшаяся путем убийств к богатству и власти, представлена в виде какой-то «жертвы» буржуазного общества. Бытовой повести Лескова навязан смысл, какого в ней нет.
   И все это грубо, примитивно, вульгарно. Музыка крякает, ухает, пыхтит, задыхается, чтобы как можно натуральнее изобразить любовные сцены. И «любовь» размазана во всей опере в самой вульгарной форме. Купеческая двуспальная кровать занимает центральное место в оформлении. На ней разрешаются все «проблемы». В таком же грубо натуралистическом стиле показана смерть от отравления, сечение почти на самой сцене.
   Композитор, видимо, не поставил перед собой задачи прислушаться к тому, чего ждет, чего ищет в музыке советская аудитория. Он словно нарочно зашифровал свою музыку, перепутал все звучания в ней так, чтобы дошла его музыка только до потерявших здоровый вкус эстетов-формалистов. Он прошел мимо требований советской культуры изгнать грубость и дикость из всех углов советского быта. Это воспевание купеческой похотливости некоторые критики называют сатирой. Ни о какой сатире здесь и речи не может быть. <...>
   Наши театры приложили немало труда, чтобы тщательно поставить оперу Шостаковича. Актеры обнаружили значительный талант в преодолении шума, крика и скрежета оркестра. Драматической игрой они старались возместить мелодийное убожество оперы. К сожалению, от этого еще ярче выступили ее грубо натуралистические черты. Талантливая игра заслуживает признательности, затраченные усилия – сожаления.

   6 февраля 1936 года в той же «Правде», в статье «Балетная фальшь», было раскритиковано другое сочинение Д. Д. Шостаковича (хореография Ф. В. Лопухова) – балет «Светлый ручей»: он не понравился посетившему одно из первых представлений Сталину, после чего балет обвинили в «натурализме, формализме, незнании жизни и равнодушии к ней»; правда, до этого пресса утверждала, что балет на современную тему наконец-то удался и называла его «победой советского балета». Все, что не соответствовало единственно возможному и допустимому во всех видах искусства стилю – соцреализму, было признано формализмом. Большой театр вынужден был первым подчиниться советскому балетному стилю. Доминанта реализма в балетном искусстве привела в советское время к возрождению драматических балетов, апофеозом которых стали «Бахчисарайский фонтан», «Медный всадник», «Кавказский пленник», «Пламя Парижа». Правда, в 1930–1940-е годы появляются новые балетные театры – Музыкальный театр имени К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко в Москве, Малый оперный театр в Ленинграде, с 1920-х стали работать также музыкальные театры в Свердловске, Перми, Саратове, Горьком, Куйбышеве, а также в столицах союзных республик.
   Доставалось и джазу, и другим современным музыкальным направлениям, не отвечавшим «потребностям строителей коммунизма». Особенно же ярко торжество социалистического реализма начало проявляться в живописи – в произведениях таких художников, как И. И. Бродский, П. П. Кончаловский, А. А. Дейнека, Б. В. Иогансон, П. Д. Корин. Что касается литературы, тут все было несколько сложнее, о чем свидетельствуют донесения агентов ОГПУ:

   Валерьян Правдухин: «Все-таки хожу сюда и сам не знаю зачем. Ведь сознаю отчетливо, что мне в этой лакейской не место. Не умею и не хочу ни кланяться, ни исполнять роль угодливого официанта. Все, что творится сейчас в литературе, – беззастенчивая демагогия и издательский террор, издательства стали совершенно хамскими, что возможно только в нашей стране, где нет ни уважения к людям, ни элементарной порядочности. О съезде же всерьез стыдно и говорить».
   Михаил Пришвин: «Все думаю, как бы поскорее уехать, скука невыносимая, но отъезд осложняется: становлюсь на виду, дали портрет в “Вечерке”, берут интервью, находятся десятки поклонников».
   Борис Пастернак: «Я не вовремя сделался советским. Мне надо бы оставаться таким, каким я был 2 года тому назад. В то время я кипел и бушевал, способен был на всякие жесты. Потом мне начало казаться, что это неверная позиция, что я гнилой интеллигент, что перестраиваются же все вокруг и что мне тоже надо перестроиться. И я искренне перестроился, и вот теперь оказывается, что можно было обойтись без этого. Я опять не попал в точку. Все это я говорю смеясь, но в этом, серьезно, есть своя правда. Один разговор с человеком, стоящим на вершине, – я не буду называть его фамилии – убедил меня в том, что теперь, как я сказал, мода на другой тип писателя. Когда я говорил с этим человеком в обычном советском тоне, он вдруг заявляет мне, что так разговаривать нельзя, что это приспособленчество. Я чувствую, что теперь многим на вершине нравилось бы больше, если бы я был таким, как прежде, до перестройки».
   Внимание, уделенное съездом национальным литературам, вызвало своеобразные, шовинистически окрашенные настроения среди переводчиков. Общий тон таков: нац. писатели плохи. Писателями, собственно, их делаем мы, жертвуя собственным творчеством. За это не только не видим благодарности, но сталкиваемся с вечным неудовольствием, закулисными обвинениями и т. п. Этих писателей у нас широко издают, окружают почетом, избирают в центральные органы союза и т. п., а мы на задворках... Гатов негодовал на армян, которые писали ему восторженные письма по поводу его переводов, а на съезде обошли их полным молчанием... Гусев сказал тоже, что, поработав с узбеками, он убедился в глубокой бездарности их творчества, в неискренности их отношения, в гнилости их литературной среды, где все друг друга ненавидят и друг на друга доносят, и что переводами он больше заниматься не будет.

   От идеологической травли власть вскоре перешла к прямым репрессиям: достаточно вспомнить судьбу В. Э. Мейерхольда, Л. Н. Мартынова, Н. А. Заболоцкого, О. Э. Мандельштама.
   Социалистический реализм восторжествовал и в архитектуре, подмяв под себя так по-настоящему и не успевшие расцвести на советской почве конструктивизм и прочие «формалистические изыски». На бытовом уровне ярчайшие проявления архитектурного соцреализма – садово-парковые скульптуры наподобие знаменитой «Девушки с веслом» и бесчисленные статуи вождей революции в городах и селах. Апофеозом же социалистического реализма можно назвать гигантскую статую В. И. Мухиной «Рабочий и колхозница», подготовленную для Всемирной выставки 1937 года в Париже и позднее перевезенную в Москву. Корреспондент журнала «Смена» Р. Магидов сообщал:

   Единственный павильон, в котором отражается вся жизнь страны, вся разносторонняя деятельность ее граждан, – советский павильон. Организаторам и строителям его удалось отразить величие советской земли, ее победы и достижения, ее рост и перспективы. Советский павильон в отличие от других полон трепетной жизни. Это сразу же чувствуют посетители, всегда переполняющие его залы. И потому ведут они себя здесь иначе. Нет равнодушия, характерного в отношении к другим павильонам. Его заменяет взволнованность, которая находит свое выражение в восторженных записях, вносимых в книгу советского павильона... Мощная и вместе с тем легкая скульптурная группа рабочего и колхозницы, возглавляющая советский павильон, с первого момента вводит в стиль павильона. Один французский писатель заметил, что советское искусство динамично по форме и реалистично по содержанию. Это счастливое сочетание и придает столько силы и жизнерадостной красоты скульптуре Мухиной, как бы устремленной в будущее, придает столько действенности и убедительности продуманно экспонированный материалам во всех залах павильона. <...>
   Когда глядишь на лице посетителей, исполненные любви и уважения к освобожденному народу, создающему будущее человечества, веришь, что чувства миллионных народных масс выразили в книге отзывов двое французских рабочих, написавших следующее: «Выражаем надежду, что свободный и справедливый режим Советского Союза распространится на весь земной шар!»


   Веселые ребята: советское кино, 1934–1941 годы
   «Смена», Леонид Утесов, Борис Чирков

   «Из всех искусств для нас важнейшим является кино» – от этой хрестоматийной фразы В. И. Ленина никуда не деться при рассказе о рождении советского кинематографа. Если в 1918 году в Советской России вышло всего 6 фильмов, то в следующем, несмотря на гражданскую войну и разруху, – уже 57. Впрочем, по большей части это были картины агитационно-пропагандистского свойства. Характерный пример сюжета подобных картин опубликовал в 1924 году журнал «Смена».

   «Остров пионеров». Первая комсомольская фильма.
   Петька и Хрящик, чумазые, грязные, заброшенные неизвестно кем и когда беспризорные – встретили пионеров. Пионеры тепло отнеслись к чумазым малышам и после хорошей промывки всех частей тела, а головы и ушей особенно, Петька и Хрящик сделались подшефной частью отряда.
   Отряд пионеров выступает в лагерь. Десятки бодрых, загорелых, упругих неженок неудержимым потоком стремятся в поля и леса, к ласковым песочным берегам рек.
   Лагерь пионеров, этих маленьких людей новой расы.
   Бесконечные несмолкаемые вереницы задорных песен. В дыму костра сплетается с общим гулом бивуачной жизни веселая «Картошка». Пахнет дымом, солнцем и здоровьем.
   Игра. Буденновцы и махновцы. Красные дьяволята вошли в пионерский быт. В горном, покрытом лесом, оврагами и быстрыми ручейками многоверстном районе развертывается продуманная ловкая разведка. Сколько находчивости в маленьких гномах с алыми повязками на шее!
   Петька, бывший несколько дней назад отрепышем жизни, впереди всех. Он с вожатым отряда собирается хитрым маневром проникнуть в город противников, и по пути они вдвоем натыкаются на настоящее серьезное приключение. Они нападают на след крупного самогонного объединения. Маленькие люди вступают в борьбу с темным кулацким элементом деревни. Им помогают в борьбе местные комсомольские ячейки. Своей сплоченностью и находчивостью они побеждают взрослых бандитов, не умеющих организовать свои действия и мысли.
   Борьба происходит на острове, окруженном волнами бурливой реки. Пионеры, путем ряда рискованных трюков, овладевают островом, уничтожают находившийся там самогонный завод. Они сделали то, чего не смогли сделать до них взрослые. Пионеры переносят на завоеванную землю свой лагерь и поднимают на мачте стяг юных ленинцев.

   Художественное кино – в которое к тому времени уже пришел звук – появилось ближе к середине 1920-х годов: в советском кинематографе тогда работали такие режиссеры, как С. В. Эйзенштейн («Броненосец “Потемкин”»), Л. В. Кулешов («Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков», «Луч смерти») и Я. А. Протазанов («Аэлита», «Закройщик из Торжка», «Процесс о трех миллионах»), снимались такие актеры, как И. В. Ильинский, М. И. Жаров, И. М. Москвин. К 1930-м годам в кино приходит целая плеяда режиссеров – Г. М. Козинцев, А. П. Довженко, Ф. М. Эрмлер, В. И. Пудовкин, Л. З. Трауберг, И. А. Пырьев, чуть позже – А. А. Роу; начинается документалистская карьера Дзиги Вертова.
   Расцвет довоенного советского кино пришелся на середину – вторую половину 1930-х годов, когда взошли актерские звезды Л. П. Орловой, М. А. Ладыниной, Б. П. Чиркова, Л. О. Утесова, М. Н. Бернеса, Б. А. Бабочкина, П. М. Алейникова, Н. А. Крючкова, Н. К. Черкасова, в прокате появились такие фильмы, как «Чапаев», «Веселые ребята», «Свинарка и пастух», «Волга-Волга», «Праздник святого Йоргена», «Александр Невский», «Подкидыш», «Цирк».
   «Чапаев» собирал полные залы в кинотеатрах. Журнал «Смена» писал:

   Триумфальное шествие фильма!
   Что это? Вот Чапаев, раненый легендарный герой, плывет по реке, отгребая от себя смерть... Вот скачет конница Еланя на подмогу, и ухо с радостью ловит стук копыт. Что это? Ну, конечно, жизнь, героика революции, обагренный кровью республики девятнадцатый год. Но вот рушится тьма, белеет экран, отодвигаются стулья, резкий электрический свет слепит глаза людей, которые только что очнулись от наплыва собственных воспоминаний... Что это? Кино, картина «Чапаев», вдохновенное произведение братьев Васильевых.
   Начиная с ноябрьских дней прошлого года картина с триумфом шествует по стране. Кажется, что фильм плывет по волнам воодушевления и особой благодарной любви, которыми охвачены миллионы людей, зрителей прекрасной советской картины.
   Миллионы! Это не голословно. С 7 ноября «Чапаев» демонстрировался в 17 московских кино. Ежедневно с утра выстраивались очереди. Зрители шли с заводов, фабрик, из школ. Шли колонны бойцов Московской пролетарской дивизии с оркестрами и плакатами «Мы идем смотреть Чапаева». Это были счастливые дни для киноискусства. Не только картина отвоевала себе место в газетах рядом с выборами в советы н проблемами черной металлургии. Это были особенные дни потому, что фильм «Чапаев» стал политический событием, еще более сплотившим массы вокруг ленинско-сталинской партии, событием, которое заражало, звало к победе, к отваге и геройству. 8 января статистика отметила неслыханную цифру: 2 миллиона 200 тысяч столичных зрителей посмотрели фильм «Чапаев».
   Кинорежиссер Пудовкин выступал недавно с интересными наблюдениями над зрителями, смотревшими «Чапаева»:
   «Я видел, как из кино выходили два мальчика, и один из них всхлипывал, плакал – ему было жалко Чапаева. Другой, утешая плачущего, сказал: “А я ничего, привык, четвертый раз смотрю”. В темном зрительном зале то и дело проносится гул: это влюбленные в картину, приходящие в пятый и шестой раз, заранее повторяют выученные наизусть слова Чапаева. На одном из сеансов при первых звуках бубенцов несущейся тройки восторженный голос закричат: “Вот он!”»
   Энтузиазм, восхищение, радость, смех и слезы, огорчение, боль... Зрительный зал то задерживал дыхание, то, не сдержав напора горячих слов, рвался вместе с Чапаевым в бой, дрожал от волнения, когда пулеметчица Анка готовилась к обстрелу каппелевцев, пел вместе с бойцами лирические народные песни... Трудно передать сложную гамму чувств, которые трепетали в залах кинотеатров...
   «Где должен быть командир? Впереди, на лихом коне».
   Кто сейчас слушает эту замечательную чапаевскую реплику? Вероятно, и рыбаки у Охотского моря, и колхозники Зангезура... Механик вертит ленту, на экране живут, сражаются красные герои...
   «Чапаев» шагает по стране.

   Что касается главной музыкальной комедии тех лет – «Веселых ребят», об истории появления фильма и о возникавших трудностях рассказал в своих записках Л. О. Утесов.

   Что делалось на представлении! Публика неистовствовала. Те, кто был на спектакле, а таких, наверное, осталось уже не так много, помнят, конечно, взрыв нашей джаз-бомбы.
   Это был первый по-настоящему театрализованный джаз в мире. В одной из парижских газет было написано, что в то время как на Западе джаз зашел в тупик, в России он вышел на новую оригинальную дорогу.
   Наша пресса встретила «Музыкальный магазин» тоже очень доброжелательно... «Музыкальный магазин» был показан уже более ста пятидесяти раз, когда однажды на спектакль пришел Борис Захарович Шумяцкий, тогдашний руководитель кинематографии. После спектакля Шумяцкий зашел ко мне в гримерную и сказал:
   – А знаете, из этого можно сделать музыкальную кинокомедию. За рубежом этот жанр давно уже существует и пользуется успехом. А у нас его еще нет. Как вы смотрите на это?
   – «Музыкальный магазин» – это не совсем то, что надо. Из него может получиться короткометражный киноэстрадный номер. Уж если делать музыкальную комедию, то делать ее полнометражной – настоящий фильм.
   – Что же для этого нужно?
   – Прежде всего согласие авторов «Музыкального магазина». Сценарий должны написать Эрдман и Масс, стихи Лебедев-Кумач, музыку – Дунаевский.
   Против Эрдмана и Масса Шумяцкий не возражал, кандидатуру Лебедева-Кумача даже не обсуждал, очевидно, не зная его творчества, что же касается Дунаевского, то от него он сразу же категорически отказался. Я настаивал:
   – Если вы мне верите, то уж позвольте выбрать автора музыки самому. И вообще без Дунаевского я в этом участвовать не буду.
   С неохотой Шумяцкий согласился, взяв с меня слово, что я сам по возможности включусь в процесс создания музыки. <...>
   Когда вопрос о композиторе был решен, возникла проблема режиссуры. Кто у нас может поставить такой фильм? Тут уж я пытал Шумяцкого – ведь я же не знал так хорошо, как он, наших режиссеров и их возможности.
   – Да вот, – сказал Борис Захарович, – вернулись сейчас из Америки Сергей Эйзенштейн и его ученик и теперь уж сотрудник Григорий Александров. Не пригласить ли Александрова? Он, правда, самостоятельной большой работы еще не делал, но, побывав в Америке, наверняка многое видел и усвоил. <...>
   Я, приехав из Гагры, где снимались натурные кадры, в Москву на павильонные съемки, тайно от всех встретился с Василием Ивановичем Лебедевым-Кумачом и попросил его написать стихи, которые соответствовали бы характеру Кости Потехина. И особенно просил его позаботиться о рефрене! И он написал ставшие знаменитыми слова «Марша веселых ребят»:

     Легко на сердце от песни веселой,
     Она скучать не дает никогда... —
     и рефрен, превратившийся в символ того времени:
     Нам песня строить и жить помогает,
     Она, как друг, и зовет и ведет.
     И тот, кто с песней по жизни шагает,
     Тот никогда и нигде не пропадет.

   Может быть, вы заметили, зритель, что, когда Костя идет по горам во главе стада и поет свою песню, артикуляция губ не совпадает со звуком. Это потому, что на отснятую пленку наложили новый звук. Конечно, если особенно не присматриваться, тогда это незаметно и не раздражает.
   Песни Дунаевского и Лебедева-Кумача завоевали огромную популярность не только в нашей стране. Известно, что на совещании передовых производственников в Кремле, после партийного гимна «Интернационал», все стихийно, не сговариваясь, запели «Легко на сердце». В 1937 году Конгресс мира и дружбы с СССР в Лондоне закрылся под «Марш веселых ребят». В том же 1937 году Поль Робсон впервые пел «Песню о Родине» Дунаевского и Лебедева-Кумача бойцам интернациональных бригад в Испании, в дни боев за Мадрид. <...>
   «Веселые ребята» были первой советской музыкальной комедией. Ее поддержал А. М. Горький: «Нужно, – говорил он, – чтобы советское кино развивало этот полезный нам вид искусства».
   Фильм имел необыкновенный успех у зрителей – жизнерадостный фильм для жизнерадостных людей, как и они, он был полон уверенности в том, что талант – это величайшая ценность и в нашей стране он рано или поздно найдет себе признание. А бездарность, зазнайство, назойливая самоуверенность будут посрамлены. И музыка, и трюки, и сам сюжет, и эксцентричное поведение героев – все это, как веселый хоровод, увлекало за собой. Но, главное, фильм покорял какой-то бессознательной, из нутра идущей уверенностью, что человек нового общества «все добудет, поймет и откроет».
   Фильм полюбился всем, от мала до велика. Стало приходить множество писем с выражением восторга, с поздравлениями и с пожеланиями, а в некоторых были критические замечания, советы, даже недоумение: «Дорогой товарищ Утесов, вы молодец, что сумели из пастуха стать дирижером и музыкантом. Это очень хорошо, но одного я вам не могу простить. Как вы, пастух, человек пролетарского происхождения, могли влюбиться в Елену? Ведь она буржуйка! А вот Анюта – рабочая девушка, и голос у нее замечательный. Елена же не поет, а рычит. Это ваша серьезная ошибка». Я ответил девушке: «Вы правы, Наташа, но уверяю вас, что это вина сценариста».
   Жизнерадостный фильм покорял не только советского зрителя, но зрителя в любой стране, где бы он ни демонстрировался: огромный успех на фестивале в Венеции, в Нью-Йорке, где о нем писали: «Вы думаете, что Москва только борется, учится и строит? Ошибаетесь, Москва смеется! И так заразительно, бодро и весело, что вы будете смеяться вместе с ней». Сам Чарли Чаплин, мастер комедии, написал, что «до “Веселых ребят” американцы знали Россию Достоевского. Теперь они увидели большие перемены в психологии людей. Люди бодро и весело смеются. Это – большая победа. Это агитирует больше, чем доказательство стрельбой и речами».
   Конечно, как первый опыт, как проба пера «Веселые ребята» были несвободны и от недостатков – действительных и мнимых. Энергия била в нас через край, и нас упрекали за чрезмерную эксцентричность, преувеличения. Особенно доставалось моему Косте, неугомонный характер которого никак не укладывался в «нормы» и «параграфы» умеренности.
   И все же, несмотря ни на что, «Веселые ребята» сыграли свою большую роль в истории создания советской кинокомедии. И этого у них не отнять. Заслуги авторов, руководителей и участников этого фильма были отмечены правительством.
   Я радовался вместе со всеми и успеху картины, и любви к ней зрителей, но должен признаться, что от этих самых «Веселых ребят» мне нередко приходилось впадать в грусть... Когда в Москве состоялась премьера фильма, я был в Ленинграде. Получив «Правду» и «Известия», я с интересом стал читать большие статьи, посвященные «Веселым ребятам», и не мог не удивиться. В обеих статьях были указаны фамилии режиссера, сценаристов, поэта, композитора, всех исполнителей, даже второстепенных ролей, и не было только одной фамилии – моей. Будь это в одной газете, я бы счел это опечаткой, недосмотром редактора, но в двух, и центральных, – это не могло быть случайностью.
   Естественно, я взволновался, но вскоре все стало проясняться, ибо до меня начали доходить слухи, что обо мне распускаются всякие небылицы. Темперамент воображения сплетников разыгрался до того, что они даже «убежали» меня за границу.
   Прошли годы, и неутомимые «Веселые ребята» выдали мне новую порцию огорчений. Без моего ведома фильм был переозвучен... частично: песни Кости Потехина стал петь другой певец. Ему было сказано, что это делается по моей просьбе.
   Результаты этого «переозвучивания» сказались тут же: в редакции газет посыпались письма с возмущением и протестами, даже обвинениями в искажении творческого документа определенной эпохи, каким является этот фильм.
   Мне и зрителям обещали вернуть Косте Потехину его голос, но обещанного, как известно, три года ждут. Спасибо телевидению, что оно показало подлинный экземпляр, хотя и значительно потрепанный. <...>
   Я утешаюсь тем, что «Веселые ребята» по-прежнему бодро шествуют по экранам и веселят зрителей. Впрочем, они мне не все печали – приносили и радости. Когда отмечалось пятнадцатилетие советского кино, Г. Александров получил орден Красной Звезды, Любовь Орлова – звание заслуженной артистки, а я – фотоаппарат. <...>
   Мои ранние работы в кино и «Веселые ребята» разделены годами. После большого перерыва я особенно остро ощутил, как изменился самый метод работы кинематографа с артистом, и позавидовал молодому поколению. Самым приятным для меня впечатлением от съемок этого фильма было именно то, что я перед камерой мог, да не мог – должен, обязан был вести себя естественно и просто. И порой я действительно забывал о камере. Как ни странно, я убежден, что нигде «четвертая стена» Станиславского так необходима актеру, как в кино. Нет, с моей точки зрения, труднее задачи, чем создать ее для себя перед камерой. Мертвый глаз объектива, а рядом с ним деловые глаза и озабоченные лица операторов и режиссера, думающих, конечно, о том, как снять тебя получше, действуют на меня отрезвляюще и расхолаживают. От них никак не удается полностью отгородиться. Хотя, может быть, им самим деловое настроение и не мешает воспринимать твою игру непосредственно и эмоционально, но в их глазах это редко отражается. А для меня глаза зрителя – все.

   Актер Б. П. Чирков (Максим из «Трилогии о Максиме») делился ощущениями от собственной популярности:

   Со всех концов Союза идут письма на фабрику (киностудию. – Ред.). Пишут дети и взрослые, ругают, хвалят, торопят с выпуском картин.
   Я люблю эту работу. Люблю ее и за широту, и за то, что сам могу контролировать ее качество. Но в то же время никогда я так не расстраивался, как теперь, когда смотрю свои картины. Почти всегда хочется содрать свое изображение с экрана или крикнуть механику: «Да останови же ты проекцию!» Я бы все переделал. Разве что оставил бы старика из «Чапаева». Все остальное – только планы, только заявки на роль, на образ. Но зато мне кажется, что с каждым годом я становлюсь все сильнее и сильнее, как будто бы жизнь пошла наоборот...
   И мне кажется, что все у меня впереди: самые лучшие годы, самые лучшие работы.
   Ведь и у Максима все впереди: он будет жить на экране и в 1917 году, и в наши дни. Полагаю, что большинство читателей знает, о каком Максиме я говорю. Фильм «Юность Максима», в котором я снимался, дал мне огромную радость. Может ли быть лучшая честь для советского актера, чем приобщиться к героическому прошлому, создать образ пролетария и борца, одного из тех, кто своими руками делал и делает историю нашего народа? Но и Максима в последующих сериях я хочу сыграть еще лучше, еще ярче...
   Что еще я хочу сделать? Хочу играть крестьянина старой России, хочу играть Гамлета. Хочу написать книгу. Все хочу.


   «Под собою не чуя страны»: Большой террор и лагеря, 1937–1938 годы
   Александр Горбатов, Александр Шанин, Иван Черешнев

   Середина и вторая половина 1930-х годов – пожалуй, самый загадочный период в советской истории, период, в котором сочеталось несочетаемое: музыкальные комедии, гремевшие на всю страну, веселый утесовский джаз, комсомольский задор, искренний трудовой энтузиазм – и липкий страх, вызванный охватившими СССР репрессиями. Жизнь текла, словно разделившись на параллельные потоки, что и дало повод О. Э. Мандельштаму сказать: «Мы живем, под собою не чуя страны».
   Собственно, репрессии в отношении населения начались вместе с революцией и продолжились во время гражданской войны, а затем в ходе индустриализации и особенно коллективизации; самые громкие процессы конца 1920-х годов – Шахтинское дело (суд над «вредителями»), процесс Промпартии, дело Трудовой крестьянской партии, дело Академии наук, а также партийная «чистка» – освобождение рядов от «троцкистов» (это понятие быстро утратило конкретное значение и сделалось ярлыком, «прикреплявшимся» к имени любого «врага народа»), «рютинцев» (сторонников «Союза марксистов-ленинцев» во главе с М. Н. Рютиным) и прочих «уклонистов». После убийства в 1934 году руководителя ленинградской парторганизации С. М. Кирова начались «чистки» среди старых большевиков, кремлевских чиновников и партийного руководства (в итоге из членов революционного политбюро партии остался только И. В. Сталин – четверых расстреляли, а Л. Д. Троцкого исключили из партии и выслали из страны; из тех, кого избрали в политбюро после революции, четверых также расстреляли, один покончил жизнь самоубийством, и уцелели лишь двое – В. М. Молотов и М. И. Калинин). В середине 1930-х годов было создано Главное управление исправительно-трудовых лагерей, трудовых поселений и мест заключения – ГУЛАГ.
   Своего пика репрессии достигли в 1937–1938 годах (по имени тогдашнего наркома внутренних дел Н. И. Ежова этот период также называют «ежовщиной»). Вновь досталось партийному и чиновничьему аппарату, как и высшему военному руководству – в частности, на скамье подсудимых оказались Л. Б. Каменев, Г. Е. Зиновьев, Н. И. Бухарин, М. Н. Тухачевский, В. К. Блюхер, П. Е. Дыбенко, бывший глава госбезопасности Г. Г. Ягода; в июле 1937 года появился приказ НКВД «Об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов», ознаменовавший начало массовых репрессий; страдали не только отдельные люди и их семьи, но и целые народы – этнические поляки, прибалты, финны и представители других национальных меньшинств (позднее, в годы войны, эта практика была продолжена).
   В исторической литературе эпоха массовых репрессий известна как Большой террор – по названию книги английского историка Р. Конквеста.
   О том, что происходило в те годы в армии, о методах НКВД и жизни «на поселении» вспоминал генерал А. В. Горбатов.

   В один из весенних дней 1937 года, развернув газету, я прочитал, что органы государственной безопасности «вскрыли военно-фашистский заговор». Среди имен заговорщиков назывались крупные советские военачальники, в их числе маршал Советского Союза М. Н. Тухачевский.
   Это известие меня прямо-таки ошеломило. «Как могло случиться, – думал я, – чтобы люди, игравшие видную роль в разгроме иностранных интервентов и внутренней контрреволюции, так много сделавшие для совершенствования нашей армии, испытанные в дни невзгод коммунисты, могли стать врагами народа?» В конце концов, перебрав различные объяснения, я остановился на самом ходком в то время: «Как волка ни корми, он все в лес смотрит». Этот вывод имел кажущееся основание в том, что М. Н. Тухачевский и некоторые другие лица, вместе с ним арестованные, происходили из состоятельных семей, были офицерами царской армии... «Очевидно, – говорили тогда многие, строя догадки, – во время поездок за границу в командировки или на лечение они попали в сети иностранных разведок».
   На Киевской окружной партийной конференции мы, делегаты, заметили, что И. Э. Якир, всегда веселый и жизнерадостный, выглядел за столом президиума сосредоточенным и угрюмым. Мы объясняли себе эту мрачность тем, что, по слухам, его переводили командующим в Ленинградский военный округ, меньший, чем Киевский.
   А через несколько дней нам стало известно, что в поезде, где-то под Москвой, Якир был арестован как участник «заговорщицкой группы Тухачевского». Для меня это был ужасный удар. Якира я знал лично и уважал его. Правда, в глубине души еще теплилась надежда, что это – ошибка, что разберутся и освободят. Но об этом говорили между собой только очень близкие люди. <...>
   Когда в начале августа 1937 года командир нашего 7-го кавкорпуса Петр Петрович Григорьев был срочно вызван в Киев, командиры дивизий насторожились. Узнав, что он возвращается в Шепетовку в субботу вечером, я позвонил его жене, Марии Андреевне, и сказал, что приеду к ним в воскресенье.
   Приехав к Григорьевым с женой, я застал их в грустном и подавленном настроении. На вопрос, зачем его вызывали в Киев, Петр Петрович ответил, что в окружной партийной комиссии ему предъявили обвинение в связях с «врагами народа».
   Мы собрались уезжать. Мария Андреевна заплакала, а Григорьев, пожимая нам руки, сказал:
   – Кто знает, увидимся ли еще?
   Желая как-то успокоить Григорьевых, я сказал Петру Петровичу:
   – Ну уж тебе, потомственному рабочему, беспокоиться нечего! Выкинь мрачные мысли из головы. Там разберутся.
   Но мы сами уехали от Григорьевых грустные и весь путь до Староконстантинова молчали, думая, конечно, об одном.
   Назавтра мы узнали, что Григорьев арестован. В тот же день во 2-й дивизии был собран митинг, где во всеуслышание объявили, что командир корпуса «оказался врагом народа». <...>
   Прошел еще месяц. Приказом командующего округом я был освобожден от командования дивизией, а вскоре и исключен из партии штабной парторганизацией «за связь с врагами народа». Меня отчислили в распоряжение Главного управления кадров наркомата обороны. <...>
   Наконец в первых числах марта 1938 года я был вызван в парткомиссию Главного политуправления и восстановлен в партии. В связи с этим ко мне резко изменилось отношение и в Главном управлении кадров. Через два с половиной месяца, 15 мая, мне был вручен приказ о назначении на должность заместителя командира 6-го кавкорпуса. <...>
   В сентябре кладовщик штаба корпуса напомнил мне, чтобы я получил причитающееся по зимнему плану обмундирование; когда же я прибыл к нему на другой день, он со смущенным видом показал мне телеграмму от комиссара корпуса Фоминых, находившегося в это время в Москве: «Воздержаться от выдачи Горбатову планового обмундирования». Вслед за этой странной телеграммой пришел приказ о моем увольнении в запас. <...>
   15 октября 1938 года я выехал в Москву, чтобы выяснить причину моего увольнения из армии. К наркому обороны меня не допустили. 21 октября начальник ГУКа Е. А. Щаденко, выслушав меня в течение двух-трех минут, сказал: «Будем выяснять ваше положение», а затем спросил, где я остановился.
   Днем я послал жене телеграмму: «Положение выясняется», а в два часа ночи раздался стук в дверь моего номера в гостинице ЦДКА. На мой вопрос: «Кто?» ответил женский голос:
   – Вам телеграмма.
   «Очевидно, от жены», – подумал я, открывая дверь. Но в номер вошли трое военных, и один из них с места в карьер объявил мне, что я арестован. Я потребовал ордер на арест, но услышал в ответ:
   – Сами видите, кто мы!
   После такого ответа один начал снимать ордена с моей гимнастерки, лежащей на стуле, другой – срезать знаки различия с обмундирования, а третий, не сводя глаз, следил за тем, как я одеваюсь. У меня отобрали партийный билет, удостоверение личности и другие документы. Под конвоем я вышел из гостиницы. Меня втолкнули в легковую машину. Ехали молча. Трудно передать, что я пережил, когда меня мчала машина по пустынным ночным улицам Москвы.
   Но вот закрылись за мной сначала массивные ворота на Лубянке, а потом и дверь камеры. Я увидел каких-то людей, поздоровался и в ответ услышал дружное: «Здравствуйте!» Их было семь. После недолгого молчания один из них сказал:
   – Товарищ военный, вероятно, думает: сам-то я ни в чем не виноват, а попал в компанию государственных преступников... Если вы так думаете, то напрасно! Мы такие же, как вы. Не стесняйтесь, садитесь на свою койку и расскажите нам, что делается на белом свете, а то мы давно уже от него оторваны и ничего не знаем.
   Мои товарищи по несчастью особенно интересовались положением в гитлеровской Германии. Позднее я узнал, что все они в прошлом ответственные работники. Произвели они на меня впечатление культурных и серьезных людей. Однако я пришел в ужас, когда узнал, что все они уже подписали на допросах у следователей несусветную чепуху, признаваясь в мнимых преступлениях за себя и за других. Одни пошли на это после физического воздействия, а другие потому, что были запуганы рассказами о всяких ужасах.
   Мне это было совершенно непонятно. Я говорил им: ведь ваши оговоры приносят несчастье не только вам и тем, на кого вы лжесвидетельствуете, но также их родственникам и знакомым. И наконец, говорил я, вы вводите в заблуждение следствие и Советскую власть. Ведь некоторые подписывались под клеветой даже на давно умершего Сергея Сергеевича Каменева!
   Но мои доводы никого не убедили. <...>
   Трое суток меня не вызывали.
   Обдумывая в эти дни свое положение, я пришел к мысли, что, вероятно, некоторые из моих соседей по камере действительно замешаны в каких-то нехороших делах, а другие нарочно подсажены, чтоб «обрабатывать» новичков, психологически подготовлять их к подписыванию любой чепухи, тем самым облегчая задачу следователю.
   На четвертый день вечером меня отвели к следователю. Своей фамилии он не назвал. Сверив мои анкетно-биографические данные и посадив меня напротив себя, он дал мне бумагу, ручку и предложил «описать все имеющиеся за мной преступления».
   – Если речь идет о моих преступлениях, то мне писать нечего, – ответил я.
   – Ничего! – сказал он. – Сначала все так говорят, а потом подумают хорошенько, вспомнят и напишут. У тебя есть время, нам спешить некуда. Кому писать нечего – те на свободе, а ты – пиши.
   Он вышел из комнаты.
   Прошло много времени, пока он вернулся. Увидев, что я ничего не написал, удивился:
   – Ты что, разве не понял, что от тебя требуется? Имей в виду, мы шутить не любим! Так изволь выполнять! Тебе не выгодно портить со мной отношения. Не было еще случая, чтобы кто-нибудь у меня не написал. Понятно?
   И снова он вышел из комнаты.
   Приблизительно через час, увидев, что я не пишу, следователь сказал:
   – Ты плохо себя повел с самого начала. Жаль! Ну что ж, подумай в камере.
   Два дюжих охранника, скрутив мне руки назад, водворили меня в камеру. Как только за мной захлопнулась дверь, меня засыпали вопросами: «Что спрашивали? Как отвечал? Что показал?»
   Выслушав меня, товарищи пришли к выводу, что метод допроса не изменился. Мне нужно ждать следующих вызовов, на которых я начну писать, или меня повезут в Лефортово.
   Прогноз подтвердился. Через сутки повторилось то же, что на первом допросе. На этот раз следователь вел себя крайне грубо, ругался и угрожал отправить меня в Лефортово. В этот же день он меня вызвал еще раз на короткое время. Разговаривал со мной уже более «высокий чин». Предложил мне писать показания, а услышав мое твердое «не буду», тоже начал ругаться и закончил угрозой:
   – Пеняй на себя.
   На следующий день открылась дверь камеры, вошедший спросил: «Чья тут фамилия на букву «Г»? Я назвал свою фамилию. Мне было приказано готовиться на выход с вещами.
   Всем стало ясно: меня повезут в Лефортовскую тюрьму. Мне неподдельно сочувствовали, давали советы и желали всего хорошего. Нет, напрасно я плохо думал об этих людях.
   Сев в черную машину, я услышал, как зашумел мотор, как захлопнулись ворота. До моих ушей иногда долетал говор и смех на улицах. Потом я слышал, как открылись и захлопнулись ворота Лефортовской тюрьмы. И вот я оказался в маленькой, когда-то, наверное, одиночной камере. Там уже были двое. Три койки стояли буквой «П».
   Моими соседями оказались комбриг Б. и начальник одного из главных комитетов наркомата торговли К. Оба они уже написали и на себя, и на других чепуху, подсунутую следователями. Предрекали и мне ту же участь, уверяя, что другого выхода нет. От их рассказов у меня по коже пробегали мурашки. Не верилось, что у нас может быть что-либо подобное. <...>
   Допросов с пристрастием было пять с промежутком двое-трое суток; иногда я возвращался в камеру на носилках. Затем дней двадцать мне давали отдышаться.
   Больше всего я волновался, думая о жене. Но вдруг я получил передачу – пятьдесят рублей, и это дало мне основание верить, что она на свободе. <...>
   После трехмесячного перерыва в допросах, 8 мая 1939 года, в дверь нашей камеры вошел человек со списком в руках и приказал мне готовиться к выходу с вещами!..
   Безгранично радостный, шел я по коридорам тюрьмы. Затем мы остановились перед боксом. Здесь мне приказали оставить вещи и повели дальше. Остановились у какой-то двери. Один из сопровождающих ушел с докладом. Через минуту меня ввели в небольшой зал: я оказался перед судом военной коллегии.
   За столом сидели трое. У председателя, что сидел в середине, я заметил на рукаве черного мундира широкую золотую нашивку. «Капитан 1 ранга», – подумал я. Радостное настроение меня не покидало, ибо я только того и хотел, чтобы в моем деле разобрался суд.
   Суд длился четыре-пять минут. Были сверены моя фамилия, имя, отчество, год и место рождения. Потом председатель спросил:
   – Почему вы не сознались на следствии в своих преступлениях?
   – Я не совершал преступлений, потому мне не в чем было и сознаваться, – ответил я.
   – Почему же на тебя показывают десять человек, уже сознавшихся и осужденных? – спросил председатель. <...>
   Судьи, усмехнувшись, переглянулись между собой. Председатель спросил своих коллег: «Как, все ясно?» Те кивнули головой. Меня вывели в коридор. Прошло минуты две.
   Меня снова ввели в зал и объявили приговор: пятнадцать лет заключения в тюрьме и лагере плюс пять лет поражения в правах. <...>
   Это было так неожиданно, что я, где стоял, там и опустился на пол. <...>
   Среди моих сокамерников опять оказалось много людей, которые на допросах сочиняли, как они говорили, «романы» и безропотно подписывали протоколы допросов, состряпанных следователем. И чего только не было в этих «романах»! Один, например, сознался, что происходит из княжеского рода и с 1918 года живет по чужому паспорту, взятому у убитого им крестьянина, что все это время вредил Советской власти и т. д. Многие, узнав, что мне удалось не дать никаких показаний, негодовали на свои вымыслы и свое поведение. Другие успокаивали себя тем, что «всему одна цена – что подписал, что не подписал; ведь вот Горбатов тоже получил пятнадцать плюс пять». А были и такие, что просто мне не верили. <...>
   И вот наконец большинству из нас было приказано подготовиться к выходу с вещами. Потом нас в специальных крытых машинах повезли по улицам Москвы на платформу одной из дорог в усадили в товарные вагоны. Все молчали и думали в это время кто о чем. Я все еще почему-то верил, что правда восторжествует и я буду на свободе.
   Когда миновали Волгу, стало ясно – везут в Сибирь... Поезд медленно увозил нас на восток. Для санитарной обработки наш печальный эшелон останавливался в Новосибирске, Иркутске, Чите. Боясь, как бы в бане меня не обокрали «уркаганы», я мылся правой рукой, а в левой держал деньги. Помню – это было в Иркутске, – вымывшись, мы шли одеваться. Неожиданно один из уголовных подножкой повалил меня на пол, а двое других разжали мой левый кулак и отняли деньги под громкий смех одних и гробовое молчание других заключенных. Протестовать и жаловаться было бесполезно. <...>
   Наш пересыльный лагерь пополнялся все новыми людьми, прибывавшими с очередными эшелонами. Затем нас перевезли в бухту Находка, на пароход «Джурма», и мы отплыли в Магадан.
   Тоска, безысходное горе еще сильнее придавили несчастных людей, когда корабль удалился от материка. Даже меня, ни на минуту не терявшего надежды на освобождение, временами охватывало чувство обреченности. <...>
   Магадан нас встретил неприветливо: моросил дождь, было холодно, выбоины на дороге полны воды. Шли молча, каждый думал о своем. Прохожие не обращали внимания на нас: вероятно, эта картина магаданцам уже примелькалась. <...>
   Я знал, что было немало людей, отказавшихся подписать лживые показания, как отказался я. Но немногие из них смогли пережить избиения и пытки – почти все они умерли в тюрьме или тюремном лазарете. От этой участи меня избавило крепкое здоровье, выдержав все испытание. Очевидно, суровые условия моего детства и юности, а потом долгий боевой опыт закалили нервы: они устояли против зверских усилий их сломить. Люди, психически (но не морально) сломленные пытками, в большинстве своем были людьми достойными, заслуживающими уважения, но их нервная организация была хрупкой, их тело и воля не были закалены жизнью, и они сдались. Нельзя их в этом винить. <...>
   Встречались, правда, настолько малодушные и трусливые люди, что подписывали клеветнические материалы после первого же допроса с пристрастием или клеветали на себя и других, только наслушавшись в камере рассуждений о том, что «все равно подпишешь». Эти падали духом и начинали болезненно фантазировать, придумывать небылицы, даже еще не увидев резиновой дубинки. Конечно, об уважении к ним говорить не приходится.
   Среди заключенных ходил слух, будто некоторые из арестованных, давшие нужные следователям показания, освобождались даже без суда, хотя и признали себя участниками «заговора». Но этому слуху верили немногие, не верил ему и я. Лишь позднее пришлось убедиться в том, что это правда и такие случаи бывали. <...>
   В нашем лагере было около четырехсот осужденных по 58-й статье и до пятидесяти «уркаганов», закоренелых преступников, на совести которых была не одна судимость, а у некоторых по нескольку, даже по восьми, ограблений с убийством. Именно из них и ставились старшие над нами. <...>
   На зиму палатки, где мы жили, утеплялись толстыми стенками из снега. Топка железных печей не лимитировалась – сколько принесем дров из леса после рабочего дня, столько и сожжем. Морозы в сорок – пятьдесят градусов в этих местах – обычное явление. Бежать было некуда, поэтому выход за проволоку особенно не контролировали. Пойдешь, бывало, к охраннику, скажешь: «Иду за дровами» – и выходишь за проволоку свободно. Если хочешь поесть сверх того, что дадут в столовой, сначала принесешь дров хозяину какого-нибудь деревянного домика – за это получишь кусок хлеба, больший или меньший в зависимости от объема твоей вязанки. Но так как вольнонаемные приезжали туда за длинным рублем, то они не особенно были щедры и лишней корки хлеба не давали. Конечно, в этой среде были добрые люди, работой на них мы дорожили как единственной возможностью подкормиться; но у них почти всегда уже были свои постоянные носильщики и пильщики дров. <...>
   Мысленным взглядом я окидывал всю свою жизнь. Пять лет службы солдатом в царской армии, потом комбед и сельсовет, служба в Красной Армии – от солдата до командира дивизии. Разные бывали у меня начальники, но почти каждый из них оставался доволен моей работой, несмотря на мой, как говорили, непокладистый характер. Партийная организация всегда меня поддерживала, считая, что я правильно понимаю свои обязанности коммуниста. И я, полный благодарности коммунистической партии и советскому правительству за их доверие ко мне, отдавал все свои силы на благо социалистической Родины, много раз рискуя при этом жизнью. И в сотый раз я спрашивал себя: за что я здесь? Но я думал не только о себе. На сколько лет замедлится теперь рост нашей страны, лишившейся большой части агрономов, ученых, врачей, архитекторов, инженеров, партийных и советских работников, которых с таким трудом и заботой выпестовала наша партия и которые теперь сидят в тюрьмах или гоняют тачки и вагонетки. <...>
   Из лагеря я много раз писал в прокуратуру, в Верховный суд и Сталину. Первые две инстанции отвечали: «Оставлено без последствий». Сталин не отвечал вовсе.
   До нас дошел слух, будто арестован Ежов со своими «опричниками». Многие этому сразу поверили и говорили, что Ежов и его приближенные просто куплены нашими врагами. В связи с этим слухом поднялось настроение у лагерников. Говорили даже, что скоро начнется массовый пересмотр дел. В числе многих и я уже предвкушал свое освобождение.
   Лишь меньшая часть заключенных не придавала никакого значения этим слухам.
   К сожалению, они оказались правы. Изменений никаких не последовало.

   В 1956 году комиссия при ЦК КПСС опубликовала следующие данные: за годы Большого террора расстреляны, погибли от пыток и в лагерях около полутора миллионов человек; неофициальные данные куда страшнее – до 19 миллионов арестованных и до 7 миллионов погибших. Массовая реабилитация репрессированных началась в 1954 году и продолжается по сей день. Литературными памятниками жертвам Большого террора остаются «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына и «Колымские рассказы» В. Т. Шаламова.
   Если говорить о ГУЛАГе, одним из крупнейших лагерей в его системе был печально знаменитый СЛОН – Соловецкий лагерьособого назначения на территории Соловецкого монастыря, закрытого еще в 1920 году. Среди наиболее известных заключенных СЛОН – О. Н. Волков, Д. С. Лихачев, о. П. Флоренский.
   Комиссия НКВД во главе с А. М. Шаниным, впоследствии также репрессированным, побывала на Соловках в начале 1930-х годов.

   Подъезжая к Кеми, комиссия предполагала найти в режиме Соловков, старейшего лагеря СССР, более или менее установившийся правопорядок. Кажущаяся налаженность производства, трудоемкие работы, обширное жилищное строительство, наличие относительно солидных чекистских кадров – все это как будто бы должно обеспечивать твердый, нормальный трудовой режим.
   На деле оказалось другое. На основании только добытых в процессе работы данных комиссия приходит к заключению, что издевательства, избиения и пытки заключенных количественно уже перешли в качество, т. е. в систему режима. <...>
   Как твердо установленный факт необходимо констатировать общую запуганность заключенных: жалобы на жестокость режима удавалось получить исключительно в отсутствие администрации, давая гарантию, что избиений больше не будет. Несмотря на это, уже на лесозаводе № 4 поступило значительное количество жалоб и заявлений, подтвержденных при следственной проверке.
   Объективная картина режима на лесозаводе такова: прежде всего комиссией осмотрен карцер. Это дощатый сарайчик площадью в одну квадратную сажень, без печи, с громадными дырами в потолке, с которого обильно течет вода (в этот день была теплая погода), с одним рядом нар. В этом «помещении» буквально друг на друге в момент прибытия комиссии находилось 16 полураздетых человек, большинство из которых пробыло там от 7 до 10 суток. <....> Только накануне приезда комиссии арестованным стали давать кипяток; ранее это считалось излишней роскошью. <...>
   Самое жуткое зрелище предстало перед членами комиссии на командировке при ст. Разноволоки. Несмотря на усиленную подготовку к приезду комиссии (экстренное обмундирование ночью раздетых, вывод заключенных из карцера, уничтожение клопов при помощи пожарной команды и проч.), комиссии удалось выявить настолько тяжелую картину общего режима, что невольно припомнилось излюбленное выражение знаменитого Курилко: «Здесь власть не советская, а соловецкая».
   Штрафизолятор, в котором помещается 51 человек, представляет большую комнату, отапливаемую раз в два-три дня; в полу и стенах щели; масса клопов; нар нет совсем; в несколько рядов стоят простые скамьи без спинок в четверть аршина шириной; все арестованные (штрафники перемешаны со следственниками) одеты только в белье, в белье же выводятся оправляться (два раза в сутки) и в баню. Режим следующий: с 3 часов утра до 9 часов вечера арестованные сидят («на жердочке») неподвижно и молчат; за малейшее нарушение распорядка – побои. В 8 часов вечера – поверка, с 9 до 3 сон на полу. Для укрывания выдается по одному предмету из вещей заключенного. Сидят в таких условиях неограниченное время, многие до года. Освободившиеся вспоминают о «жердочке» с ужасом.
   Режим следизолятора отличается отсутствием «жердочки», наличием нар и тем, что заключенные имеют одежду. Избиения же процветают в такой же степени, как в штрафизоляторе. При освидетельствовании избитых обнаружены не только ссадины, рубцы, кровоподтеки, но и значительные опухоли, а у одного и перелом бедра. «Особо» провинившихся сажают в «кибитку» – карцер, существование которого начальник командировки тщательно пытался скрыть. В карцере, сконструированном наподобие вышеописанного (лесозавод № 4), нет нар, сквозь крупные щели пробивается снег. Провинившихся держат в нем независимо от погоды по 2–4–5 часов в одном белье. Выпускают только тогда, когда застывающие от холода жертвы начинают исступленно вопить. Один из заключенных в «кибитке» за несколько дней до обследования искромсал себе куском стекла живот. Заключенные в общих бараках также в отдельных случаях жалуются на избиения. <...>
   Дело начальника командировки 63 км Парандовского тракта (2 отделение СЛОН) в/н Иозефер-Гашидзе и 18 надзирателей-стрелков, дневальных и десятников (все – заключенные). Обвиняемые под звуки гармонии избивали заключенных валенками с металлическими гирями; загоняли раздетых заключенных под мост в воду, где выдерживали их по несколько часов. Обвязывали ноги веревками и волокли таким образом на работу. В виде особого наказания заставляли стоять в «параше». Одного заключенного избили до потери сознания и подложили к костру, в результате чего последовала смерть. Сам Гашидзе оборудовал карцер высотой не более 1 метра, пол и потолок которого были обиты острыми сучьями; побывавшие в этом карцере в лучшем случае надолго выходили из строя. Отмечено несколько случаев прямого убийства заключенных в лесу. Несколько человек умерло в карцере. Многие, доведенные до исступления, кончали самоубийством или же на глазах у конвоя бросались бежать с криком «стреляйте» и действительно пристреливались надзором. <...>
   Как повсеместное явление отмечена жалоба заключенных на отсутствие нормированного рабочего и выходных дней. Большинство работ СЛОН носит сезонный характер: лесоразработки, рыбные промыслы, дорожное строительство, сельское хозяйство и т. д. На этих отраслях труда нормировать рабочий день, особенно в связи со специфическими атмосферными условиями, представляется невозможным. Работа распределяется по урокам, причем о непосильной тяжести последних поступает масса заявлений. Выходной день соблюдается лишь на мелких кустарных производствах.
   Определенную приказом по СЛОН’у норму продпайков можно признать по существу удовлетворительной, но благодаря злоупотреблениям или халатности обслуживающего персонала сплошь и рядом как система наблюдаются случаи недодачи пайков, изготовления крайне однообразной пищи и проч.
   Культурно-просветительное обслуживание заключенных налажено в своей структуре удовлетворительно. Почти повсюду имеются красные уголки, очень приличны стенгазеты, читаются лекции на различные темы, но объекты обслуживания ввиду крайней тяжести работы не в состоянии заниматься культурным времяпрепровождением. Кроме того, культпросветработа в большинстве командировок явно не соответствует жестокости режима. <...>
   Жилищные условия заключенных чрезвычайно тяжелы, ни о какой норме говорить не приходится, так как обитатели обследованных бараков из-за крайней скученности в большинстве спят, тесно прижавшись друг к другу. На постельные принадлежности нигде нет и намека. Вновь построенные бараки производят более благоприятное впечатление, но тем более резок контраст между ними и массой старых бараков.
   Из рук вон плохо медицинское обслуживание населения. На 57 000 человек населения лагерей имеется всего лишь 28 врачей, сосредоточенных почти исключительно при стационарах отделений СЛОН. Квалификация лекпомов, несущих совершенно самостоятельную работу, недостаточно проверена. Большинство лекпомов не имеет медицинского образования. Кроме того, все они как заключенные целиком зависят от администрации командировок, вследствие чего даже при наличии желания не в состоянии должным образом реагировать на жестокость режима, направление на работы заведомо нетрудоспособных и проч. Многие из них к тому же усвоили линию поведения начальства и сами проводят ее, не оказывая больным помощи, грубо выгоняя их и т. д. Случаи избиения, естественно, не фиксируются. Такие факты отмечены по всем командировкам.
   В значительной степени как следствие жестокого режима и сурового быта заключенных приходится рассматривать чрезвычайно высокую заболеваемость и смертность последних.

   В это же время в «параллельной жизни» радовали юных граждан СССР совсем другие лагеря – пионерские, самым известным из которых и самым желанным для детей был крымский «Артек». Один из артековцев тех лет, впоследствии полковник ВВС И. А. Черешнев вспоминал:

   В жизни человека могут быть такие события, которые являются знаменательными и остаются в памяти на всю жизнь. Одним из таких событий для меня является пребывание во Всесоюзном пионерском лагере «Артек» в июле-августе 1938 года в течение 42 дней. Направили меня в «Артек» за отличную учебу в школе и активную пионерскую работу по месту жительства в городе Рязани. <...>
   Отправляли нас в Крым поездом в специальных мягких вагонах с Курского вокзала. На перроне играл духовой оркестр. В пути отменно кормили в вагоне-ресторане. Были фрукты, включая виноград, шоколад, мороженое, соки.
   В Симферополе торжественная встреча. Небольшой отдых, посадка в автобус и следование в «Артек». В Симферополе, в комнате отдыха в ж. д. вокзале, обыграл в бильярд местного парнишку, который в ответ ударил меня кием по спине и убежал. Я погнался за ним, кинул в него увесистый камень, который чуть не попал ему в голову.
   По прибытии в «Артек» был обед, потом медицинский осмотр, баня и получение артековской формы. Повседневная – короткие штаны – шорты, куртка-рубашка льняного цвета и панамка. Парадная – матросский костюм белого цвета. Брюки навыпуск, рубашка-матроска и бескозырка с надписью на ленте «Артек».
   В «Артеке» тогда были два лагеря «Верхний» и «Нижний». Спальные корпуса Нижнего лагеря были недалеко от кромки моря. Чуть выше находился «Верхний» лагерь. «Артек» в то время называли «Всесоюзный пионерский лагерь им. В. М. Молотова». Вячеслав Михайлович был шефом «Артека».
   Несколько выше от моря, от спальных корпусов нижнего лагеря была его столовая с летней верандой. Правее в сторону Аю-Дага было помещение для работы кружков. Еще правее и ниже был стадион. Рядом со столовой размещался киоск, где продавались открытки с видом «Артека» и Крыма.
   Я был зачислен в третий отряд «Нижнего» лагеря. Пионервожатой у нас была Сима (фамилии не помню). Занимался я в фотокружке, в секции по сдаче норм БГСО и в велосипедной. Научился фотографировать аппаратом «Фотокор-1», ездить на велосипеде типа «Орленок». В спальном корпусе рядом со мной оказался Игорь Чкалов, сын прославленного летчика Валерия Чкалова. И мы с ним подружились. Любимым занятием у нас было купание в море. Начиналось купание с 5 минут и доводилось до 30 минут. Учили плавать тех, кто не умел. Полоскали горло морской водой, чтобы не болеть ангиной.
   На веранде столовой всегда были фрукты, сладости, соки. Занимаясь в кружках, можно было в любое время подкрепиться. Был в «Артеке» и свой летний клуб под открытым небом.
   В «Артеке» были свои прогулочные катера, и мы очень любили морские прогулки. <...>
   В то время в «Артеке» отдыхал симфонический оркестр «Большого театра». Артисты оркестра были распределены по отрядам и готовили их на конкурс лучшей отрядной песни. Наш третий отряд на конкурсе занял первое место и каждый из нас получил за это альбом с открытками «Артека» и Южного берега Крыма. К сожалению, у меня сохранилась только корка альбома с заключением жюри. Когда симфонический оркестр покидал «Артек», он дал нам концерт по заявкам. Я со своими товарищами заказал вальс Штрауса «Сказка венского леса», и он был исполнен. <...>
   Нам рассказывали, что рядом с «Артеком» была правительственная дача Суук-Су. Во время отдыха на ней В. М. Молотова и посещении «Артека» пионеры спели ему песенку «У Артека на носу приютилось Суук-Су. Наш Артек, наш Артек, не забудем тебя век». Вячеслав Михайлович, выслушав это, заметил, что артековцы хотят, чтобы Суук-Су отдали им. И отдали. Тогда в Суук-Су находились дети из Испании, где шла война. Мы встречались с ними только на пляже во время купания. <...>
   Уже в конце смены Игорь Чкалов уговорил меня уйти с ним в тихий час на Аю-Даг купаться. И ушли. В лагере обнаружили наше отсутствие и начали искать. А когда мы сами вернулись, нас немедленно отправили к начальнику лагеря Кабанову «на беседу». В ходе «беседы» я стоял и плакал, а Игорь ковырял пальцем в носу. Простили нас.

   Сегодня вряд ли возможно представить, как эти два мира могли сосуществовать, но – так было.


   «И летели наземь самураи»: Хасан и Халхин-Гол, 1938–1939 годы
   Григорий Баторшин, Константин Провалов, Константин Симонов, Лев Славин

   На протяжении всей своей истории СССР во многом оставался милитаризованным государством: страна неизменно ощущала не только внутреннюю, но и внешнюю угрозу и готовилась ее отразить. Причем оборона страны возлагалась не только на РККА, созданную в 1918 году (23 февраля – день первого массового призыва в Красную армию), но и на население в целом: в том же 1918 году появился декрет СНК об учреждении Всевобуча – организации всеобщего военного обучения трудящихся. После гражданской войны, в 1926 году, возникло Общество содействия обороне СССР, а в январе 1927 года оно было преобразовано в Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству (Осоавиахим). Под эгидой Осоавиахим учредили всесоюзный физкультурный комплекс «Готов к труду и обороне СССР» (ГТО, 1931), ввели для гражданского населения стрелковые нормативы, сдав которые, можно было получить, в зависимости от возраста, значок «Ворошиловский стрелок» и «Юный ворошиловский стрелок»; в стране создавались общественные школы, готовившие летчиков и парашютистов без отрыва от производства, обложки советских журналов и первые полосы газеты украшали фотографии бойцов РРКА, матросов советского флота, летчиков, пограничников и гражданских – с оружием в руках, подчеркивавшие готовность населения «дать отпор любому врагу».
   Надо признать, что международная обстановка тех лет немало способствовала милитаризации общества. И если в Европе до поры все ограничивалось обменом жесткими дипломатическими нотами, то на Дальнем Востоке периодически возникали очагинапряженности. В 1929 году Китай захватил советский участок Китайско-Восточной железной дороги, проложенной от Читы через Владивосток к Порт-Артуру. Впрочем, «конфликт на КВЖД» закончился быстро: Особая краснознаменная Дальневосточная армия вытеснила интервентов; позднее дорогу передали созданному Японией марионеточному государству Маньчжоу-Го.
   В августе 1938 года уже японские войска под надуманным предлогом вторглись на территорию СССР в районе озера Хасан на юге Приморского края.
   Участник боев за Хасан старший лейтенант Г. А. Баторшин вспоминал:

   Всегда неспокойно на дальневосточных рубежах. И чаще всего в Хасанском районе, где сошлись границы СССР, Кореи и Маньчжоу-Го. В последние дни июля 1938 года мы, пограничники, стали замечать на манчжурской стороне особенно подозрительное оживление. В бинокль с сопки Заозерной нам было видно, как там лихорадочно роют окопы. Чаще, чем обычно, доносился до нас шум поездов, курсировавших вдоль границы. В нищей манчжурской деревушке Хамоко (она расположена как раз против сопки) японские солдаты вылавливали и истребляли собак, чтобы те своим лаем по ночам не выдавали передвижений войск. Готовилась очередная провокация.
   29 июля мы услышали выстрелы на высоте Безымянной, к северу от нас. Японцы нагло нарушили государственную границу и поднимались вверх по склону. Мы знали наперечет своих товарищей на соседней сопке. Их было всего одиннадцать. Ими командовал лейтенант Махалин, и они оказали героическое сопротивление атакующим японцам, сражаясь каждый против десятка!
   С Заозерной было отчетливо видно, как японские цепи туже и туже стягиваются вокруг горсточки наших товарищей. Я получил приказание отправиться с четырьмя бойцами из моего отделения (в те дни я был отделенным командиром) на поддержку группы Махалина.
   Укрываясь в камышах, мы осторожно двинулись по самому берегу озера Хасан. До Безымянной оставалось около семисот метров, когда мы поднялись на возвышенность и увидели, что японцы уже окружили наших. Тогда я принял решение отвлечь японцев на себя, чтобы ослабить их натиск на высоту. Я приказал бить по врагу с тыла, взять его под убийственный перекрестный огонь, что и было тотчас исполнено. <...>
   Тем временем на выручку Безымянной подошли новые группы бойцов. Японцы были отброшены.
   Весь день и вечер 30 июля мы просидела в секрете у подножья Заозерной, замаскировавшись в кустах. Наступила ночь, подул холодный ветер.
   Около двух часов утра мы услышали шорох, вслед за тем шелест травы и задыхающийся шепот подползающих людей. Через несколько секунд до нас донесся слабый винный запах. Судя по тому, как нарастал шум, мы догадались, что японцы двигаются прямо на нас.
   Ни одним выстрелом мы не должны были обнаружить себя. Я послал бойца с донесением на командный пункт, а сам с остальными тремя бойцами начал бесшумно и медленно отходить, продолжая наблюдение за противником. <...>
   Вскоре я с двумя бойцами был послан на высоту Заозерную с донесением. При переходе через узкое пространство между озером и границей мы услышали подозрительный шум с тыла. Очевидно, в темноте японцы отрезали нам дорогу к Заозерной. На мой оклик не ответил никто. Тогда мы открыли огонь. Крики ужаса и стоны раненых убедили нас в том, что мы нащупали врага, а еще через несколько десятков шагов мы наткнулись на трупы самураев.
   На вершине Заозерной взметнулись подряд две световые ракеты. Все мгновенно осветилось вокруг, как от вспышки молнии, и мы ясно увидели, что японцы поднимаются на сопку двумя волнами и наша группа находится между ними. Мы видели также, как яростно отбиваются наверху наши товарищи. Среди них были и раненые, которых мы отличали по белым повязкам.
   Первым стремлением было, конечно, пробиться на сопку. Однако, как и накануне у Безымянной, выгоднее было стрелять японцам в спину и сеять в их рядах панику. Кроме того, сориентировавшись в обстановке боя, я понял, что мы должны обеспечить для тяжелораненых безопасный переход в тыл. Поэтому мы остались на месте.
   Мое внимание привлек японский станковый пулемет, о местонахождении которого мы могли догадываться по огненным отблескам во мраке. По ним и пришлось целиться. Судя по тому, что вскоре пулемет смолк, мне удалюсь попасть в эту трудную мишень.
   Действия нашей группы дали возможность раненым пограничникам выйти из-под вражеского обхвата.
   Рассвет 31 июля застал меня в камышах на узкой прибрежной полосе между озером и Заозерной, занятой уже японцами. Враг охватывал нас с трех сторон. Снаряды взметали вверх столбы воды и ила. Японские пулеметы косили камыши. Японцы в азарте стреляли даже по уткам, принимая их издали за плывущих людей.
   В камышах повстречался нам лейтенант Терешкин, который руководил обороной сопки, получил несколько ранений и покидал сопку последним. Он запретил бойцам сопровождать себя и отказался от помощи: в условиях, когда несколько десятков пограничников отбивались от многих сотен наседавших самураев, каждый боец был нужен в бою. При тех тяжелых ранениях, которые получил Терешкин, его отказ от помощи был самопожертвованием.
   Из двух винтовок и плаща мы сделали носилки, на которые положили Терешкина, взяли на плечи винтовочные ремни и поползли по берегу. В любую минуту можно было ждать столкновения с японской цепью. Мы продвигались очень медленно. Через каждые сто – сто пятьдесят метров я отправлялся в разведку, держа в руках заряженные гранаты, потом возвращался, и мы протаскивали носилки вперед.
   Таким образом мы протащились около трех с половиной километров и подошли к горловине озера. Здесь мы пустились вплавь. Терешкин лег мне на спину, и мы благополучно достигли берега. Вскоре его взяли на свое попечение санитары, а я еще несколько раз переплывал озеро, пока не переправил винтовки, даже не замочив их, потому что знал: в ближайшие же дни они нам понадобятся.

   Японцам удалось оттеснить пограничников, однако подошедшие регулярные части РККА при поддержке артиллерии вынудили противника отступить и восстановили государственную границу. Полковник К. И. Провалов вспоминал:

   Я был совсем близко от вершины Заозерной, когда там поднялось красное знамя. Его водрузил старший лейтенант Машляк из части, которая билась справа от нас... Бой шел у каждого камня, у каждой скалистой гряды. Штыком и гранатой мы пробивали себе дорогу вперед и вверх. И не было и не могло быть силы, которая остановила бы этот железный поток.
   Машляк был тяжело ранен, и я получил приказ руководить боем. Обезумевшие самураи продолжали карабкаться по склону. Было видно, как японские офицеры, которые шли позади цепей, подгоняли своих солдат клинками.
   Мы давно уже разгадали секрет так называемой «самурайской доблести». Секрет этот находился во флягах, привязанных к поясу японских солдат. Еще на подступах к Безымянной, когда мои бойцы впервые встретились с противником, они слышали сильный запах винного перегара: японских солдат напаивали перед атакой.
   Неизвестно, то ли на Заозерной дали им добавочную порцию японской водки, то ли ярость отчаяния толкала их вперед, – но никогда еще не дрались японцы с таким ожесточением. Они карабкались вверх с визгом и криками «банзай». Они топтали своих раненых, перли на рожон. И все же откатывались назад.
   Я, как и другие, отшвыривал назад японские гранаты. Не было времени даже снять гимнастерку, чтобы перевязать раненую руку. И когда я бросал гранату, из рукава брызгала кровь.
   В тревожную минуту, когда сбито было боевое охранение на правом фланге, я лег к пулемету. Наш огонь уничтожил свежее японское подкрепление. Это подкрепление постигла судьба других японских частей.
   Сопка Заозерная была и осталась советской!
   Совершенно очевидно, что Красная Армия была в силах очистить Заозерную и Безымянную от японской мрази значительно раньше. Но мы, командиры частей, руководствуясь ворошиловским наказом, хотели добиться и добились победы ценой малой крови. <...>
   За десять лет моей службы в РККА я получил возможность кое-что сравнивать. Встреча с японскими «гостями» у озера Хасан и шумные «проводы» их обратно через границу напомнили мне о моем прежнем знакомстве с неуемными соседями. Без бахвальства можно сказать, что японо-манчжурам крепко доставалось от нас и раньше.
   Во сколько же раз более молниеносным и сильным был разгром японских войск при озере Хасан!

   Несмотря на поражение, японцы не оставляли попыток захватить советскую территорию, и весной 1939 года боевые действия возобновились – на сей раз у реки Халхин-Гол в Монголии. Стычки на земле сопровождались столкновениями в воздухе; в конце концов именно добытое кровью и немалыми потерями господство советской авиации в небе – а также превосходство в технике – позволило РККА под командованием Г. К. Жукова одержать убедительную победу.
   Писатель К. М. Симонов вспоминал о своих встречах с Жуковым и беседах о Халхин-Голе:

   Об этих событиях, о Баин-Цаганском сражении, или, как чаще говорили тогда, – о Баин-Цаганском побоище, нашем первом крупном успехе после полутора месяцев боев, я был наслышан еще там, на Халхин-Голе. Сражение произошло в критический для нас момент. Японцы крупными силами пехоты и артиллерии переправились на западный берег Халхин-Гола и намеревались отрезать наши части, продолжавшие сражаться на восточном берегу реки. А у нас не было вблизи на подходе ни пехоты, ни артиллерии, чтобы воспрепятствовать этому. Вовремя могли подоспеть лишь находившиеся на марше танковая и бронебригады. Но самостоятельный удар танковых и бронечастей без поддержки пехоты тогдашней военной доктриной не предусматривался.
   Взяв, вопреки этому, на себя всю полноту особенно тяжелой в таких условиях ответственности, Жуков с марша бросил на японцев танковую и бронебригады.
   Вот что говорил об этом он сам одиннадцать лет спустя:
   – На Баин-Цагане у нас создалось такое положение, что пехота отстала. Полк Ремизова отстал. Ему оставался еще один переход. А японцы свою 107-ю дивизию уже высадили на этом, на нашем берегу. Начали переправу в 6 вечера, а в 9 часов утра закончили.
   Перетащили 21 тысячу. Только кое-что из вторых эшелонов еще осталось на том берегу. Перетащили дивизию и организовали двойную противотанковую оборону – пассивную и активную. Во-первых, как только их пехотинцы выходили на этот берег, так сейчас же зарывались в свои круглые противотанковые ямы, вы их помните. А во-вторых, перетащили с собой всю свою противотанковую артиллерию, свыше ста орудий. Создавалась угроза, что они сомнут наши части на этом берегу и принудят нас оставить плацдарм там, за Халхин-Голом. А на него, на этот плацдарм, у нас была вся надежда. Думая о будущем, нельзя было этого допустить. Я принял решение атаковать японцев танковой бригадой Яковлева. Знал, что без поддержки пехоты она понесет тяжелые потери, но мы сознательно шли на это.
   Бригада была сильная, около 200 машин. Она развернулась и пошла. Понесла очень большие потери от огня японской артиллерии, но, повторяю, мы к этому были готовы. Половину личного состава бригада потеряла убитыми и ранеными и половину машин, даже больше. Но мы шли на это. Еще большие потери понесли бронебригады, которые поддерживали атаку. Танки горели на моих глазах. На одном из участков развернулось 36 танков, и вскоре 24 из них уже горело. Но зато мы раздавили японскую дивизию. Стерли.
   – Когда все это начиналось, я был в Тамцак-Булаке. Мне туда сообщили, что японцы переправились. Я сразу позвонил на Хамар-Дабу и отдал распоряжение: «Танковой бригаде Яковлева идти в бой». Им еще оставалось пройти 60 или 70 километров, и они прошли их прямиком по степи и вступили в бой.
   А когда вначале создалось тяжелое положение, когда японцы вышли на этот берег реки у Баин-Цагана, Кулик потребовал снять с того берега, с оставшегося у нас там плацдарма артиллерию – пропадет, мол, артиллерия! Я ему отвечаю: если так, давайте снимать с плацдарма все, давайте и пехоту снимать. Я пехоту не оставлю там без артиллерии. Артиллерия – костяк обороны, что же – пехота будет пропадать там одна? Тогда давайте снимать все.
   В общем, не подчинился, отказался выполнять это приказание и донес в Москву свою точку зрения, что считаю нецелесообразным отводить с плацдарма артиллерию. И эта точка зрения одержала верх...
   Японцы за все время только один раз вылезли против нас со своими танками. У нас были сведения, что на фронт прибывает их танковая бригада. Получив эти сведения, мы выставили артиллерию на единственном танкодоступном направлении в центре, в районе Номон Хан-Бурд-Обо. И японцы развернулись и пошли как раз на этом направлении. Наши артиллеристы ударили по ним. Я сам видел этот бой. В нем мы сожгли и подбили около ста танков. Без повреждений вернулся только один. Это мы уже потом по агентурным сведениям узнали. Идет бой. Артиллеристы звонят: «Видите, товарищ командующий, как горят японские танки?» Отвечаю: «Вижу-вижу...» – одному, другому... Все артиллерийские командиры звонили, все хотели похвастаться, как они жгут эти танки.
   Танков, заслуживающих этого названия, у японцев по существу не было. Они сунулись с этой бригадой один раз, а потом больше уже не пускали в дело ни одного танка. А пикировщики у японцев были неплохие, хотя бомбили японцы большей частью с порядочных высот. И зенитки у них были хорошие. Немцы там у них пробовали свои зенитки, испытывали их в боевых условиях.
   Японцы выставили против нас как основную силу две пехотные дивизии. Но надо при этом помнить, что японская дивизия – это, по существу, наш стрелковый корпус: 21 тысяча штыков, 3600 человек командного состава. По существу, нам противостояло там, на Халхин-Голе, два стрелковых корпуса и кроме них отдельные полки, охранные отряды, железнодорожные отряды. <...>
   Перейдя с воспоминаний о халхин-гольских событиях к оценке их, Жуков сказал:
   – Думаю, что с их стороны это была серьезная разведка боем. Серьезное прощупывание. Японцам было важно тогда прощупать, в состоянии ли мы с ними воевать. И исход боев на Халхин-Голе впоследствии определил их более или менее сдержанное поведение в начале нашей войны с немцами.
   Думаю, что, если бы на Халхин-Голе их дела пошли удачно, они бы развернули дальнейшее наступление. В их далеко идущие планы входил захват восточной части Монголии и выход к Байкалу и к Чите, к тоннелям, на перехват Сибирской магистрали...
   Так выглядит в моих записях то, что говорил Жуков о Халхин-Голе и в связи с Халхин-Голом тогда, в 1950 году. Но к воспоминаниям о халхин-гольских событиях он возвращался на моей памяти и потом, в другие годы, беседуя на другие темы.
   В одной из этих бесед осенью 1965 года Жуков, вспомнив Халхин-Гол, снова заговорил на ту же тему – о правде и неправде в наших оценках врага.
   – Японцы сражались ожесточенно. Я противник того, чтобы отзываться о враге уничижительно. Это не презрение к врагу, это недооценка его. А в итоге не только недооценка врага, но и недооценка самих себя. Японцы дрались исключительно упорно, в основном пехота. Помню, как я допрашивал японцев, сидевших в районе речки Хайластын-Гол. Их взяли там в плен, в камышах. Так они все были до того изъедены комарами, что на них буквально живого места не было. Я спрашиваю их: «Как же вы допустили, чтобы вас комары так изъели?» Они отвечают: «Нам приказали сидеть в дозоре и не шевелиться. Мы не шевелились». Действительно, их посадили в засаду, а потом забыли о них. Положение изменилось, и их батальон оттеснили, а они все еще сидели уже вторые сутки и не шевелились, пока мы их не захватили. Их до полусмерти изъели комары, но они продолжали выполнять приказ. Это действительно настоящие солдаты. Хочешь не хочешь, а приходится уважать их. <...>
   Некоторых трудностей, возникших в ходе боевых действий на Халхин-Голе и обусловивших на первых порах ряд наших неудач, Жуков коснулся в другой беседе, говоря о причинах драмы, разыгравшейся в июне 1941 года.
   – В нашей неподготовленности к войне с немцами в числе других причин сыграла роль и территориальная система подготовки войск, с которой мы практически распрощались только в 39-м году. Наши территориальные дивизии были подготовлены из рук вон плохо. Людской материал, на котором они развертывались до полного состава, был плохо обучен, не имел ни представления о современном бое, ни опыта взаимодействия с артиллерией и танками. По уровню подготовки наши территориальные части не шли ни в какое сравнение с кадровыми. С одной из таких территориальных дивизий, 82-й, мне пришлось иметь дело на Халхин-Голе. Она побежала от нескольких артиллерийских залпов японцев. Пришлось ее останавливать всеми подручными средствами, пришлось с командного пункта с Хамар-Дабы послать командиров и цепью расставить их по степи. Еле остановили. Командира дивизии пришлось снять, а дивизию постепенно в течение полутора месяцев приучали к военным действиям. Потихоньку пускали людей в разведки, в небольшие бои, приучали их к воздействию артиллерии, к бомбовым ударам, учили взаимодействовать с танками.
   Впоследствии, подучившись, приобретя первый боевой опыт, дивизия в конце августа, в последних боях, действовала уже неплохо. А в июле она бежала. И японцам, видевшим, как она бежит от нескольких артиллерийских залпов, ничего не оставалось, как наступать вслед за ней. И их удалось тогда остановить, только сосредоточив по ним огонь всей наличной артиллерии со всех точек фронта. Вот что такое территориальная дивизия, не прошедшая никакой боевой школы. Я это пережил там, на Халхин-Голе. <...>
   Значение этих военных действий в истории оказалось гораздо большим, чем их непосредственный масштаб. Жестокий урок, полученный японским военным командованием на Халхин-Голе, имел далеко идущие последствия. В первые, самые тяжкие для нас месяцы войны с немцами еще невыветрившаяся память о Халхин-Голе заставила японские военные круги проявить осторожность и связать проблему своего вступления в войну с Советским Союзом со взятием немцами Москвы. Значение этого для нас трудно переоценить.
   Трудно переоценить и другое: на Халхин-Голе мы показали, что у нас слова не расходятся с делом и наш договор о взаимопомощи с Монголией – это не клочок бумаги, а реальная готовность защищать ее границы как свои собственные.
   Халхин-Гол был началом полководческой биографии Жукова. Впоследствии ему пришлось принять участие в событиях неизмеримо большего масштаба, но это начало там, в далеких монгольских степях, было многообещающим.
   В войну с немцами Жуков вступил как военачальник, уже имевший за плечами решительную победу в условиях военных действий, носивших современный характер и развернувшихся с применением механизированных войск и авиации. Это не только создавало Жукову авторитет в войсках, но и, думается, имело важное значение для него самого. Первые шаги, сделанные в науке побеждать, – это не только военный опыт, это одновременно и нравственный фактор, одинаково важный и для солдата, и для полководца, для его образа мыслей и образа действий.
   Слова Жукова о Халхин-Голе: «Я до сих пор люблю эту операцию» в устах человека, закончившего войну в Берлине, многозначительны. К началу Халхин-Гола за плечами у Жукова было уже четверть века военной службы, мировая и гражданская войны, путь от солдата до командира корпуса. Но как для военачальника руководство халхин-гольской операцией было для него пробным камнем. И поэтому он и любил ее.
   Армейская молва говорит, что когда в 1939 году Жукову позвонили из Москвы в Белоруссию и, ничего не объясняя, приказали срочно прибыть в Москву, он спросил по телефону только одно: «Шашку брать?» Не знаю, так ли было или не так, но мне кажется, что в этом устном рассказе, пусть даже легенде, было выражено верное понимание характера этого человека.

   Корреспондент газеты «Героическая красноармейская» и будущий писатель Л. И. Славин в августе 1939 года, когда началось наступление Красной Армии, побывал на командном наблюдательном пункте Жукова.

   Жуков разрешил мне присутствовать рядом с ним на наблюдательном пункте. Он был связан по телефону с наступающими частями. Вскоре забыл о моем присутствии. <...>
   Наблюдательный пункт представлял из себя неглубокую землянку, прикрытую брезентом. На стене – прикрепленные к доске карты и схемы. За столиком у провода – Жуков.
   – Докладывайте, я слушаю, – говорит он куда-то, туда, где бой.
   Держа трубку, он так долго молчит, что начинает казаться, что и разговора-то никакого нет. Но вдруг он бросает внимательный взгляд ясных голубых глаз в сторону схемы и говорит:
   – В атаку!
   Снова молчание. Потом настойчиво несколько раз:
   – В атаку! Малой кровью и успешно!
   Одну за другой он вызывает наступающие части.
   Каждую из них ориентирует о положении других частей и ставит задачу.
   В одном случае:
   – Все, что можете, двигайте дальше...
   В другом:
   – Держите под пулеметным огнем всю местность к северу от Номон-Хан-Бурд-Обо. Запишите название...
   В третьем:
   – Сжимайте кольцо, чтобы лишить противника возможности маневрировать.
   Иногда его энергичное, гладко выбритое лицо хмурится.
   – Понятно? – говорит он. – Понимаете вы все, выполняете не все.
   И все время о людях:
   – На неуничтоженную систему людей не бросать.
   Он входит в мельчайшие подробности боя. То и дело приходят работники штаба, приносят непрерывно меняющиеся схемы боя. Принесли полевую книжку японского офицера, только что взятого в плен.
   В небе проносятся самолеты, бухают зенитки. Оторвавшись от трубки, Жуков бросает склонившемуся штабнику:
   – Немедленно создать на границе крепкую оборону...
   Слушая Жукова, я понимаю, что в этот момент я наблюдаю творчество полководца, оно рождается у меня на глазах, мгновенное, точное. В памяти своей он держит номера частей, имена командиров, названия мест и, по-видимому, фотографически точную картину сражения. Отдав распоряжение, он часто прибавляет:
   – Ясна ли вам поставленная задача?..
   Рядом с ним некоторое время сидит начальник разведки, ждет момента, чтобы доложить о показаниях пленных. Жуков распорядился принести чистый лист карты. Прежняя устарела. Наши наступающие части продвигаются так быстро, что обстановка то и дело меняется.
   Входит командующий Военно-воздушными силами Смушкевич – курчавая голова, фигура борца. Необычно для военного: у него на ногах сандалии. Но все знают, что во время вынужденного прыжка с парашютом он повредил ноги.
   Они склоняются над картой. Смушкевич говорит:
   – Тут довольно неплохо. Тут хуже.
   Жуков:
   – Дайте прикрытие. Здесь скопление противника.
   Смушкевич:
   – Я думаю пойти полком и расстрелять все в дым.
   Жуков:
   – Единственно правильное решение.
   Смушкевич, явно обрадованный, быстро выходит. Жуков снова к проводу. Я продолжаю записывать его реплики:
   – У меня в руках цифры ваших потерь. Как можно так рисковать жизнью бойцов!..
   Он гневно сдвигает брови:
   – Героизм – решающее средство. Но всякий героизм должен быть умным, а не безрассудным. Иначе это глупость, если не хуже.
   Терпеливо разъясняет:
   – Мы идем не на выталкивание противника, а на его уничтожение...
   Улучив момент, начальник разведки докладывает об обнаружении скопления противника. Жуков отрывисто:
   – Кто принес сведения?
   – Летчик! На бреющем прошел, привез две пробоины...
   Ординарец умоляющим голосом:
   – Товарищ комкор, завтрак готов.
   Жуков отмахнулся. Подозвал начальника штаба:
   – Прикажите приготовить роту пограничников. Пусть тоже примут участие в войне. А то они обижаются. Сегодня завершающий день.
   Уже трижды ординарец взывает: «Завтрак готов!»
   Но комкор вызывает все новые и новые части. Почти каждый разговор по проводу кончается одними и теми же словами:
   – Не допускать отхода противника! Окружать!..

   По мнению историков, разгром, который японцы потерпели у Халхин-Гола, немало способствовал тому, что Япония отказалась нападать на СССР в годы Второй мировой войны. Следует также отметить, что в ходе боевых действий была учреждена высшая военная награда СССР – Золотая Звезда Героя Советского Союза (до этого времени присвоение звания не сопровождалось вручением знака отличия).


   Советско-финская война, 1939–1940 годы
   Сергей Румянцев, Карл фон Маннергейм, Владимир Зензинов

   Если на Дальнем Востоке удалось добиться сокрушительной победы, то локальный военный конфликт на северо-западе – более известный как советско-финская война – не принес ожидаемых результатов. Финляндия, до революции входившая в состав Российской империи, получила независимость в 1917 году. В ходе гражданской войны время от времени происходили столкновения частей РККА с финской армией, но позднее ситуация на финской границе оставалась в целом спокойной. На исходе 1930-х годов советское правительство стало предпринимать попытки отодвинуть границу от Ленинграда, и когда мирные переговоры не увенчались успехом, было принято решение о нападении на Финляндию.
   Финны возлагали особые надежды на полосу укреплений, известную как «линия Маннергейма», и эти надежды отчасти оправдались: советское командование недооценило укрепления, в итоге «линию Маннергейма» удалось прорвать лишь в феврале 1940 года, спустя три месяца после начала войны.
   Старшина С. Румянцев рассказывал журналу «Смена»:

   Укрепления противника были долго скрыты от нас шевелящимся сплошным занавесом разрывов. Мы лежали в окопах, почти закостенев от напряженного ожидания. Сейчас, сейчас артиллерийский огонь начнет отходить, и мы пойдем в атаку. <...>
   Больше трех часов мы ждали условного сигнала к атаке. И все-таки, когда он пришел, его внезапность на мгновение поразила нас. Заторопившись, все стали выдвигать через край окопов лыжи со щитками. Потом улеглись между лыжами на снег и поползли, подталкивая щиток головой и плечом.
   В узкую бойницу был виден только небольшой сектор поля. Но я знал местность и уверенно направлял взвод... Мы ползли, не стреляя...
   Вот и осины. В это время ожили вражеские огневые точки, пули защелкали по щиткам. Но взвод уже просачивался сквозь проволочное заграждение по трем нешироким проходам. <...>
   Три наших бойца ползли прямо на логово вражеского снайпера... Тот обезумел от страха. Выскочив из укрытия, он кинулся бежать к своим, прыгнул в окоп и все остававшиеся в автомате заряды выпустил в небо. Я это видел своими глазами: до вражеских траншей оставалось уже несколько десятков метров.
   Но преодолеть эту узкую полоску снега и земли было почти невозможно: она простреливалась белофинскими пулеметами и справа, и слева, и спереди.
   Тут пригодился подбитый танк, который уже не раз служил прикрытием для наших разведчиков...
   Последний бросок нужно было сделать молниеносно. <...>
   Видно, решив, что мы залегли надолго, враги немного ослабили обстрел. Это длилось, может быть, несколько секунд. Но их было достаточно, чтобы отделение рванулось с места и вдруг оказалось на самом краю белофинских траншей.
   Граната, другая, третья! Из траншеи вырвалось облако земли и снега. Еще не видя ничего перед собой, мы соскочили вниз.
   Кучка белофиннов столпилась в траншее шагах в двадцати от нас...
   Меня ударило в грудь чем-то тяжелым. Я скорее почувствовал, чем понял, что это граната, еще не успевшая взорваться. Подхватив гранату рукой, я отшвырнул ее в сторону белофиннов, и она разорвалась уже на лету, над головами врагов. <...>
   Бросая гранаты и стреляя на ходу, мы побежали по траншее. Засевшие там враги не видели, сколько нас. Они стали отходить назад...
   Белофинны не принимали штыкового боя. Они отступали, прятались, стреляли из-за угла. Мы прижимали их все ближе к центру высоты, где, точно паук в паутине, гнездилась железобетонная громадина дота. Наконец за поворотом траншеи мы увидели стальную дверь... Теперь мы были у самого сердца высоты...
   В двери дота была бойница. Оттуда застучал пулемет, не подпуская нас ближе. Второй пулемет стал обстреливать траншею откуда-то сверху...
   Амбразура была над самой моей головой... Вытащив из кобуры пистолет, я чуть приподнялся на локте. Вытянул руку кверху и положил дуло пистолета на нижний край амбразуры. Белофинские пули пролетели на два-три сантиметра выше моей руки... Я нажал спуск. Несколько пуль, отправленных мной в дот, произвели совсем неожиданное действие. Пулемет замолчал, и в амбразуре что-то тяжело звякнуло.
   Выжидаю секунду, две. Дот молчит.
   Я рискнул поднять голову и заглянуть в амбразуру... У самой стены лежали штабеля мешков с цементом для устройства брустверов. Схватив один мешок, я стал запихивать его в бойницу... Подбежали другие бойцы, подали мне еще несколько мешков, и я накрепко закупорил амбразуру.
   Герой-боец Жуков взбежал на верхушку дота и высоко взмахнул в воздухе красным флагом. Этот флаг давно был приготовлен нашим взводом. Мы перед атакой поклялись, что первыми установим победный флаг над вражеским дотом. Теперь наша клятва была выполнена.

   Впрочем, по утверждению самого К. фон Маннергейма, линия его имени была в существенной степени мифом:

   Русские еще во время войны пустили в ход миф о «линии Маннергейма». Утверждали, что наша оборона на Карельском перешейке опиралась на необыкновенно прочный и выстроенный по последнему слову техники оборонительный вал, который можно сравнить с линиями Мажино и Зигфрида и который никакая армия никогда не прорывала. Прорыв русских явился «подвигом, равного которому не было в истории всех войн»... Все это чушь; в действительности положение вещей выглядит совершенно иначе... Оборонительная линия, конечно, была, но ее образовывали только редкие долговременные пулеметные гнезда да два десятка выстроенных по моему предложению новых дотов, между которыми были проложены траншеи. Да, оборонительная линия существовала, но у нее отсутствовала глубина. Эту позицию народ и назвал «линией Маннергейма». Ее прочность явилась результатом стойкости и мужества наших солдат, а никак не результатом крепости сооружений.

   Как писал автор книги о советско-финской войне, бывший депутат Учредительного собрания В. М. Зензинов, «патриотические настроения, конечно, были – особенно в первое время и главным образом среди самих красноармейцев и молодежи. Но постепенно эти настроения уступали место заботам и тревогам за судьбу близких на фронте, а по мере того как война затягивалась и победоносных реляций становилось все меньше, кое-кого охватывало и отчаяние». Вдобавок война выявила изрядные организационные слабости РККА. Тот же Зензинов приводил в своей книге, написанной по горячим следам событий, отрывки из дневника советского командира, чье имя он не назвал:

   3 декабря. Нам сказали, что мы должны бороться за финляндский народ и его освобождение. Теперь мы видим, что финны сжигают свои собственные дома и встречают «освободителей» огнем и пулями. Нам сказали также, что Россия не нападает, а хочет лишь защитить свои собственные границы. Много ли на этой стороне фронта людей, которые действительно верят, что Финляндия напала на Россию?
   5 декабря. Солдаты жалуются на пищу и спрашивают себя: почему нас повели против этой страны? Мы уже два дня маршируем, не получая приготовленной в походных кухнях еды. Сильный мороз, у нас много больных и раненых. Нам, командирам, трудно ориентироваться на чужой территории.
   7 декабря. Мы черны, как трубочисты, от грязи и уже совершенно истощены. Лишь одну ночь спали под крышей; это было в свинарнике. Остальные ночи провели под открытым небом. Солдаты обовшивели, состояние здоровья плохое. Много случаев обмораживания, и многие из наших солдат схватили воспаление легких. Комиссары стараются разжечь войска, чтобы они шли в бой, но их речи – это лишь отголосок молотовской речи, и от них в теперешнем положении мало толку. Самое лучшее было бы, если бы как можно скорее кончили эту безумную войну. Обещают, что бои кончатся ко дню рождения Сталина – 21 декабря, но кто этому поверит? Большинство из нас потеряли надежду вернуться живыми домой.
   18 декабря. Все продолжает разваливаться. Очень заметные признаки слабости наблюдаются среди солдат и даже среди командного состава. Большую часть времени проводят в дремоте. Солдаты в финских лесах боятся.

   Об обстоятельствах написания книги, составленной в основном по солдатским письмам, и о том, что представляла собой РККА в те годы, автор сообщал:

   Вскоре после того, как открылись военные действия между Советским Союзом и Финляндией, в европейской прессе начали появляться – и чем дальше, тем в большем количестве – сообщения о Красной Армии, появились беседы с пленными красноармейцами, рассказывавшими не только о том, что происходило на фронте, но и в глубоком тылу, о внутренней жизни страны.
   Как известно, военные действия начались 30 ноября 1939 года – начались вторжением Красной Армии в Финляндию. Уже к середине декабря начались советские неудачи – первая неудача была в Тайпале, на берегу Ладожского озера, 10 декабря. Серьезное поражение было нанесено Красной Армии под Толваярви и Эглеярви (озера к северу от Ладоги) 22 декабря, когда финнами была уничтожена 139-я советская дивизия; затем последовало еще более неожиданное поражение под Суомуссальми (на севере) 30 декабря, когда была уничтожена 163-я дивизия. В руки финнов попала не только богатая военная добыча, но и несколько тысяч пленных. Все больше с их слов стало появляться в европейской прессе – во французских, английских, бельгийских и шведских газетах – сведений о жизни в России, ее внутреннем состоянии. Война с Финляндией как будто приоткрыла окно в Россию. Перед Европой неожиданно появились тысячи свидетелей, готовых рассказать о том, что в России происходит, как в России живут. Благодаря этой войне открывалась неожиданная возможность заглянуть внутрь России. Упустить такую возможность мне казалось делом непростительным.
   Я выехал из Парижа 20 января 1940 года и в ночь на 28-е был в Хельсинки. Уже на другой день по приезде мне предложили съездить, вместе с тремя другими журналистами, в лагерь для военнопленных, находившийся близ Коувола (по направлению к Выборгу). Там находилось свыше тысячи русских пленных, взятых главным образом в боях под Суомуссальми. В этом лагере мы пробыли полдня, но в непосредственном соприкосновении с пленными находились не более часа. <...>
   Сначала нас провели в барак для рядовых красноармейцев. Раздалась отрывистая команда (на русском языке; командовал низкорослый ингерманландец в финской военной форме, с парабеллумом без кобуры за поясом), послышался топот ног. Лежавшие на нарах перед нашим приходом красноармейцы быстро выстроились в проходе. В бараке было чисто и довольно светло, выстроилось всего около сотни. Мы стали обходить ряды. – «Откуда вы? Сколько вам лет? Где раньше работали? Грамотны?» – Стереотипные вопросы, на которые отвечали немедленно и как будто охотно. На лицах выражение внимания. Все производят впечатление дисциплинированности. Одеты и обуты в общем сносно – ватные куртки и штаны, валенки, теплое белье. Есть петербургские и московские рабочие, есть крестьяне (особенно из северных округов). Имеются неграмотные – на наш вопрос об этом сразу отозвалось несколько. Охотно вступали в разговор и еще более охотно разбирали папиросы. На обращение с ними финнов не жаловались, наоборот – указывали, что обращаются с ними хорошо и кормят хорошо, – «только вот не хватает хлеба». Затем нас провели в другой барак, в котором находились лица командного состава. По своему внешнему виду они мало чем отличались от рядовых красноармейцев. Двое из них были с высшим образованием – один инженер, другой – со строительных курсов из Одессы. Нашелся даже один, который мог немного объясняться на ломаном немецком языке (с ужасающим произношением). Здесь также никто не жаловался на плохое обращение с ними. Наконец, нас провели в третье отделение – там находились лишь двое: политруки. Их держали отдельно от остальных и никому не позволяли с ними общаться; в то время как рядовые красноармейцы и командный состав имели каждый день прогулку, политруки были ее лишены и находились как бы не столько на положении пленных, сколько арестованных. <...>
   Наши разговоры со всеми этими пленными носили слишком случайный и отрывочный характер, чтобы можно было из них сделать какие-либо выводы. Многие из пленных, несомненно, были неискренни и явно подлаживались под вкусы вопрошавших. Комендант лагеря (кстати сказать, бывший офицер русской армии, находившийся во время первой войны в австрийском плену) говорил, что все пленные держат себя корректно, дисциплинированы и исполняют его распоряжения. Все получают две трети пайка финского солдата, выдаваемого продуктами – пищу готовят русские кашевары из пленных. Рядовые красноармейцы работают – по расчистке снега, постройке бараков и пр. Пленные даже рады этой работе, но он, к сожалению, не может всех работой занять, как они бы того хотели.
   На дворе мы встретили целую группу пленных в характерных остроконечных советских шлемах. Они окружили нас и наперебой – на русском и финском языках – просили, чтобы им... разрешили вернуться на фронт! Оказывается, то были карелы, мобилизованные советскими властями и взятые финнами в плен на фронте. Они хором жаловались на тяжкую жизнь под большевиками и на условия работы в колхозах. Теперь они выражали готовность сражаться против Советского Союза. По-видимому, эти карелы были в несколько более привилегированном положении, чем остальные пленные. Но тут же, вне бараков, мы встретили и других пленных красноармейцев – с Украины, из центральных областей, с севера. Они работали по установке столбов для колючей проволоки, долбя тяжелыми ломами мерзлую землю. – «Вот, видишь ты, сами для себя заграждения делаем», – сказал один из них с добродушной улыбкой, но грустным тоном. – «А что поделаешь – мы еще судьбу свою должны благодарить!» – подхватил другой. Мы спросили их, хотят ли они написать о себе домой. Все в один голос и очень решительно ответили отрицательно. – «Писать нам домой нельзя – своим же повредить можем. Пусть лучше думают, что убиты либо померзли. Если от нас письма получат, могут для них выйти большие неприятности – пособий лишат, а то и сослать могут». – Они охотно отвечали на все вопросы и высказывались против коммунистов. – «Радио (финское пропагандное радио на русском языке) слушаем каждый день – все, как есть, правильно говорит. Если бы наши бабы все это слышали, давно бы взбунтовались», – сказал один из них, сообщив при этом, что он сам из Украины. Почему он надеялся именно на «баб» и насколько искренне это им было сказано, осталось неясным.
   Отрывочны и случайны были наши впечатления, но они в общем полностью подтверждали, что уже сообщала пресса о пленных красноармейцах: дисциплинированы, охотно вступают в беседу, отрицательно отзываются о советских порядках и советской жизни. Для каких-либо более определенных выводов, конечно, нужны были долгие беседы – не часами, а днями – и не в присутствии лагерного начальства. Этого нам дано не было. В общем, эта поездка, носившая слишком официальный характер, дала мало – не только в смысле ознакомления с жизнью в Советском Союзе и существующими там настроениями, но даже и для того, чтобы прийти к каким-нибудь заключениям о самих военнопленных.
   Недели через две – это было в середине февраля 1940 года – мне удалось встретиться с одним раненым советским летчиком, лежавшим в провинциальной финской больнице.
   За запертой дверью лежал с подтянутой кверху ногой человек, которого я сейчас же признал за русского: молодое свежее лицо с едва пробивающейся бородкой и серьезными задумчивыми глазами. – Могу ли я поговорить с ним по-русски? – Врач смутился. – «Нет, с ним запрещено разговаривать». – В разговор вмешалась старшая сиделка. – «Это совсем некультурный человек – он не понимает ни одного слова, даже из международного лексикона». – И, очевидно, в доказательство его некультурности, обратилась к раненому по-французски: «Парлэ ву франсэ?» – Больной продолжал равнодушно смотреть на нас, ничего не отвечая. – «Вот видите». «Здравствуйте, – не удержался я. – Я тоже русский – приехал из Парижа». – «Русский?» – И глаза раненого расширились, все его лицо ожило. <...> Свидание мое с летчиком продолжалось полтора часа, которые я просидел у постели больного. <...>
   «Как вас зовут?» – «Михаил». – «А фамилия ваша?» – «Пономарев» (имя и фамилия мною изменены). – «Вы откуда?» – «Из... области, из Белоруссии». – «Значит, вы белорус?» – «По-белорусски говорю плохо! Да нет – чего там, русский я». – Это было сказано почти извиняющимся тоном. «Кто его знает, – вероятно, подумал он, – а вдруг он со мной по-белорусски заговорит?!» – «Вы член партии?» – «Кандидат». – Из дальнейшей беседы выяснилось, что ему 24 года и что он два года пробыл на действительной службе, закончил авиационную школу. На самолете был радистом (так по крайней мере он сказал). Кончил в городе X. семилетку. Отец – рабочий. <...>
   – Почему же вы сбрасывали бомбы на мирный город? Ведь никаких военных объектов в этом городе нет. – По лицу раненого пробежала улыбка. – «А железнодорожный узел?»
   Спросил его, из-за чего, по его мнению, началась война с Финляндией. – «Финляндию натравливали на Советский Союз Франция и особенно Англия. Финны нарочно тянули переговоры и отказывались отодвинуть границу, с которой можно было легко обстреливать Ленинград».

   После прорыва «линии Маннергейма» и развития наступления Красной Армии Финляндия обратилась к СССР с предложением начать мирные переговоры. 12 марта был заключен мирный договор, по которому Советский Союз присоединял к своей территории Карельский перешеек, Выборг, Сортавалу, несколько островов в Финском заливе и часть полуострова Рыбачий; при этом Ладожское озеро оказывалось полностью в границах СССР. Кроме того, Финляндия передавала СССР в аренду полуостров Ханко (Гангут), где предполагалось построить военно-морскую базу.
   Эта война немало ослабила международное положение СССР – в частности, Советский Союз как агрессора исключили из Лиги Наций – и способствовала сближению Финляндии с нацистской Германией. В самом же Советском Союзе о ней сравнительно быстро позабыли за тяготами и бедами Великой Отечественной, тем более что в отличие от Халхин-Гола тут гордиться было особенно нечем...
   Советско-финская война осталась «незнаменитой», как писал в 1943 году А. Т. Твардовский:

     Среди большой войны жестокой,
     С чего – ума не приложу,
     Мне жалко той судьбы далекой,
     Как будто мертвый, одинокий,
     Как будто это я лежу,
     Примерзший, маленький, убитый
     На той войне незнаменитой,
     Забытый, маленький, лежу...



   Накануне, 1939–1941 годы
   «Правда»

   К 1941 году СССР фактически обрел те границы, в которых и просуществовал до конца 1980-х – за исключением Калининграда, Южного Сахалина и Курильских островов. В 1939 году после подписания пакта Молотова – Риббентропа СССР и Германия поделили сферы влияния в Европе и в том же году к Советскому Союзу были присоединены Западная Украина, Западная Белоруссия и восточная часть Литвы с Вильнюсом. Летом следующего года советские войска вошли в Прибалтику; к августу Латвия, Литва и Эстония оказались в составе СССР наряду с Бессарабией (Молдавия) и Северной Буковиной.
   В Москве в 1935 году пустили первую линию метро, а на следующий год была принята новая Конституция, получившая название «сталинской» и провозглашавшая победу социализма, окончательное уничтожение частной собственности на средства производства и эксплуататорских классов. Коммунистическая партия по этой Конституции определялась как «руководящее ядро» советского общества.
   Газета «Правда» сообщала:

   Лаборатория консервации и реставрации документов при библиотеке Академии наук СССР обратилась в Центральный Исполнительный комитет Союза ССР с предложением осуществить работы по сохранению навеки текста великой сталинской Конституции и документов, связанных с ее созданием.
   Директор лаборатории проф. Н. И. Тихонов в беседе с корреспондентом «Правды» сообщил следующее:
   – Сохранить навеки величайший исторический документ – это почетная и ответственная задача. Ее выполнение мы предполагаем осуществить несколькими путями.
   Чтобы сохранить на многие века подлинник текста Конституции СССР, подписанной товарищем Сталиным и другими членами президиума Чрезвычайного VIII Всесоюзного Съезда Советов, мы беремся подвергнуть бумагу, на которой он написан, специальной обработке по методу нашей лаборатории. Такой же обработке необходимо подвергнуть и остальные документы Съезда. Это обеспечит полную их сохранность в течение многих столетий.
   Кроме того, лаборатория предполагает изготовить так называемый микродокумент с текстом Конституции на всех языках народов СССР. Микродокумент представляет собой специальное стекло с вплавленным в него текстом из стойкого материала – платины. Такой документ сохранится многие тысячелетия, и по нему историки далекого будущего смогут ознакомиться с подлинным текстом величайшего в истории человечества документа.
   Наконец для исторических музеев и специальных хранилищ мы отпечатаем текст Конституции СССР на специальной бумаге. Недавно мы закончили анализы и испытания многих сотен образцов старых архивных документов с XVII по XX столетие, чтобы установить причины разрушения старых бумаг. На основе этих исследований нами разработан метод изготовления особенно прочной и стойкой бумаги. Первые образцы ее выпускаются сейчас полузаводским способом в лаборатории одной из писчебумажных фабрик Ленинграда. Отпечатанный на этой бумаге специальной типографской краской текст Конституции СССР сохранится на многие столетия.

   Если на селе условия жизни во многом оставались тяжелыми, то в крупных городах, прежде всего в Москве, наблюдалось прежде невиданное изобилие. Та же «Правда» писала:

   В 12 часов ночи на улицах Москвы еще очень многолюдно. Люди возвращаются домой из парков, садов, театров, с ночных смен на фабриках и заводах. Но в это время прекращается торговля в продовольственных магазинах. Во всем городе в ночные часы торгует не более двух десятков продмагов. Расположены они друг от друга на расстоянии нескольких километров. <...>
   Чтобы запастись продуктами на ужин или на завтрак, люди начинают странствовать по городу в поисках ночных магазинов. Ступив через порог «Гастронома» № 15, они видят одну кассиршу и вокруг нее спирально изгибающуюся очередь в 50–70 человек... Простояв 30–40 минут в кассу, покупатель направляется к прилавку. Но и здесь очередь не меньше.
   Днем в этом магазине был большой выбор продуктов: продавалась ветчина, севрюга, рулет, телячья, отдельная и чайная колбаса. Ночью ничего из этого не было. <...>
   В ночных магазинах спиртные напитки часто распивают тут же, на глазах у продавцов.

   О том, как складывалась повседневная жизнь горожан, можно судить по заметкам в газете «Московский большевик».

   Облицовка фасада корпуса «Е»
   На углу улицы Горького и Советской площади строители возвели уже первый этаж корпуса «Е». Вчера они начали кладку второго этажа. Одновременно будет производиться облицовка фасада искусственными плитками. Эту работу Трест скульптуры и облицовки поручил стахановским бригадам тт. Каныгина, Поликарпова и Данилова.
   По графику кладка стен одного этажа здания и облицовка их займут 16 дней. Всего на отделку фасадов корпуса понадобится до 6500 квадратных метров плиток.

   Приезд колхозников
   Вчера в Москву приехала делегация киевских колхозников в составе свыше 30 человек. На Киевском вокзале ее тепло встречала группа раменских колхозников. Гостям были преподнесены букеты цветов.

   Цех изделий ширпотреба
   На трансформаторном заводе имени Куйбышева пущен вновь созданный цех ширпотреба. Из отходов производства он будет вырабатывать радиотрансформаторы, детские стулья, никелированные дверные и оконные ручки, настольные электролампы, детали динамиков и т. д.
   До конца года цех даст продукции на 400 тысяч рублей.

   Античная статуя
   В Москву доставлена найденная в Анапе большая мраморная статуя – ценнейший памятник античной культуры, относящийся ко второму веку нашей эры. Вчера работники Государственного музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина распаковали ящик и извлекли оттуда статую. Она изображает мужчину в натуральный рост, одетого в тогу. По мнению научных работников музея, это – скульптурный портрет какого-то сановника греческого города, существовавшего на месте нынешней Анапы.
   Статуя прекрасно сохранилась, повреждены только ступни ног и часть руки. На некоторых обломках имеются надписи на греческом языке.
   В ближайшие дни начнутся работы по реставрации этого замечательного памятника древнего искусства.

   Замечательная иллюстрация предвоенной жизни, детской и взрослой, – очень популярный в советские времена роман В. А. Осеевой «Васек Трубачев и его товарищи».

   Отец Васька, Павел Васильевич, работал мастером в паровозном депо. Павел Васильевич любил свое дело. К паровозу у него было особое отношение. Большое ворчливое чудовище, выдувающее пар из своих ноздрей, казалось ему живым. В разговорах с Васьком он любил употреблять выражения: «здоровый паровоз», «больной паровоз».
   Васек запомнил рассказы отца:
   «Стоит пыхтит, хрипит, тяжело ворочается. Ну, думаю, захворал дружище. Надеваю свой докторский халат, беру инструмент и давай его выстукивать со всех сторон...»
   Васек слушал, и в нем росло дружелюбное отношение к этой железной голове поезда.
   Павел Васильевич мечтал, что из Васька выйдет инженер-строитель или архитектор. Он будет строить легкие и прочные железнодорожные мосты или дома с особыми, тщательно обдуманными удобствами для людей.
   Сам Павел Васильевич – выдумщик и мастер на все руки.
   Квартира Трубачевых была обставлена красивой и замысловатой мебелью его работы. Круглый шкафчик вертелся вокруг своей оси. Посреди комнаты стоял обеденный стол с откидными стульями.
   «Всякое дело любит, чтобы человек в него душу вкладывал», – говорил Павел Васильевич.
   Жена его была женщина слабая, болезненная, но о болезнях своих говорить не любила. Она сама справлялась со своим маленьким хозяйством и всегда знала, что кому нужно. Отец и сын обожали мать; тихая просьба ее была законом и исполнялась обоими беспрекословно.
   Павел Васильевич сам занимался с сыном. Васек учился на «отлично». Всякая другая отметка была неприятной новостью.
   В таких случаях Павел Васильевич, собрав на своем лбу целую лесенку морщин, останавливался перед сыном и спрашивал:
   «Как же это ты? Язык заплелся или голова не варила? Ведь ты же этот предмет как свои пять пальцев знаешь!» <...>
   Кроме Трубачевых, в квартире жила еще шестнадцатилетняя соседка Таня... Таня приехала из деревни со своей бабушкой, потом бабушка умерла, и Таня привязалась к семье Трубачевых.
   Павел Васильевич устроил девушку на работу в изолятор при детском доме. Вечерами Таня училась в школе для взрослых. <...>
   Иван Васильевич прихлебнул с блюдечка чай и выглянул в окно.
   – Так и есть, – сказал он, нахлобучивая на голову меховую шапку и снимая с гвоздя ключ. – Хоть бы одни каникулы отдохнуть дали! И все этот Митя всех мутит! – ворчал он, открывая тяжелую школьную дверь.
   У крыльца действительно стоял Митя в синем лыжном костюме, за ним – Саша Булгаков и Коля Одинцов. Все трое тащили на плечах лыжи.
   – Опять ноги разрабатывать! Вчера на коньках, сегодня на лыжах, – пропуская их, ворчал сторож.
   – У нас в плане лыжная экскурсия сегодня, – стряхивая с шапки снег, сказал Митя. – Не все, понимаете, освоили это дело. За каникулы надо подтянуться, – объяснил он, подбирая парные лыжи. – Да вы идите отдыхайте, Иван Васильевич. Мы только соберемся – и айда!
   – «Отдыхайте»! – усмехнулся Иван Васильевич. – С вами отдохнешь, пожалуй...
   На крыльце затопали, и в дверь вбежали школьники.
   – Здравствуйте, Иван Васильевич! – с опаской поглядывая на сторожа, здоровались они.
   Иван Васильевич недаром получил от ребят прозвище «Грозный».
   Опираясь на толстую суковатую палку, во всякую погоду стоял он на крыльце, встречая и провожая школьников. На прозвище «Грозный» старик нисколько не обижался.
   – Я для вашего брата и есть грозный, потому что безобразия в школе допускать не могу, – сурово говорил он.
   Увидев перелезавшего через забор школьника, старик звонко стучал об асфальт палкой:
   – Куда лезешь? Где тебе ходить приказано?
   – Дорогу потерял! – кричал озорник.
   – У меня живо найдешь! Носом калитку откроешь!
   Школьник с хохотом скатывался с забора и осторожно проходил мимо сторожа:
   – Здравствуйте, Иван Васильевич!
   – То-то «здравствуйте»! Дурная твоя голова вихрастая! На плечах ходуном ходит, всякое соображение растеряла! – ворчал Грозный, закрывая за мальчиком дверь.
   И вдруг лицо его расплывалось в улыбке, около губ собирались добрые морщинки, и он, похлопывая по плечу какого-нибудь отличника, говорил:
   – Инженер! Одно удовольствие от твоего житья-бытья получается. Матери поклон от Ивана Васильевича передай!
   Или, грозно сдвинув брови и выпятив грудь, приглашал группу школьников:
   – Проходите! Проходите! Школьники замедляли шаг.
   – Артисты! Одно слово – артисты! На собраниях про вас высказываются. Вам в школу, как в театр, на своей машине выезжать надо, а вы пешочком, а?
   – Да ладно... Уже ругали нас, – подходя ближе, нерешительно мямлил кто-нибудь из ребят.
   – Сам! Самолично присутствовал! – ударяя себя в грудь, торжествующе говорил Грозный. – Все собрание тебя обсуждало. А кто ты есть, ежели на тебя посмотреть? – Грозный прищуривался и, оглядев с ног до головы ученика, презрительно говорил: – Сучок! Голый сучок, ничего не значащий! А тобой люди занимаются, выдолбить человека из тебя хотят.
   – Да чего вы еще! – пробираясь к двери, бормотали оробевшие школьники. – Не будем мы больше, обещали ведь...
   – И не будешь! Ни в каком разе не будешь! Мне и обещаниев твоих не нужно. Я сам к тебе подход подберу.

   В 1940 году была опубликована повесть А. П. Гайдара «Тимур и его команда», и по всему Союзу начали возникать дружины тимуровцев – ребята подражали главному герою повести, честному, справедливому и всегда готовому без понукания совершить добрый, правильный поступок.
   Несмотря на страх перед репрессиями, экономические трудности и общую неустроенность жизни, страна продолжала мечтать о светлом будущем, до которого, казалось, подать рукой. Но мечты и надежды опрокинула Великая Отечественная война...



   Часть третья
   «ВСТАВАЙ, СТРАНА ОГРОМНАЯ...»


   «Ровно в 4 часа»: 22 июня 1941 года
   Николай Афанасьев, Константин Грушевой

   К моменту нападения нацистской Германии на Советский Союз Вторая мировая война в Европе, Африке и на Дальнем Востоке шла уже почти два года. Несмотря на печально известный пакт Молотова – Риббентропа о ненападении, подписанный в 1939 году, было ясно, что двум «медведям» – Германии и СССР, равно лелеявшим имперские амбиции – в одной берлоге не ужиться. Советская разведка сообщала руководству страны о том, что Германия готовится напасть, однако эти сведения вплоть до утра 22 июня 1941 года продолжали считать дезинформацией. Именно поэтому в первый же день войны Красная Армия понесла катастрофические потери.
   О том, какой неожиданностью стало начало войны, вспоминал Н. И. Афанасьев, впоследствии командир партизанского отряда.

   Этот день навсегда запомнили тысячи и тысячи людей. Я уверен – он памятен всем в деталях, в подробностях, даже самых незначительных. И не потому, что мы именно тогда поняли всю неотвратимость и весь ужас случившегося – война! – а потому, мне кажется, что в каждый из потянувшихся от июня сорок первого к маю сорок пятого года дней все думали о той жизни, которая осталась позади, и, конечно же, последние дни, часы, минуты этой жизни – радостной, счастливой, мирной – мы все бесконечное количество раз перебирали в памяти, и казались они особенно прекрасными.
   Тот день был солнечным. Хорошее летнее воскресенье. Рано утром я выехал на стрелково-охотничий стенд, который находился вблизи Стрельны, у залива, в районе Знаменки. Там проходили соревнования на первенство города.
   В то время я заведовал учебно-спортивным отделом городского Комитета по физической культуре и спорту и преподавал по совместительству на кафедре физвоспитания в Ленинградском институте инженеров железнодорожного транспорта. На стенд я попал впервые, и организаторы первенства с увлечением объясняли мне правила состязаний: показывали мастерскую по производству летающих мишеней-тарелочек, работу метательных приспособлений, знакомили со спортсменами. Интересным был состав участников. Молодые, крепкие ребята – и рядом пожилые мужчины и даже старики. Женщины, молоденькие девушки – и совсем мальчишки лет по двенадцать – пятнадцать. Студенты, рабочие, ученые, художники, инженеры, школьники, служащие. <...>
   Соревнования в полном разгаре. Гремят выстрелы. Разлетаются на мелкие куски взлетающие мишени. С азартом подсчитываются результаты. Бурная реакция зрителей на удачу и не менее бурная – на ошибки. Словом, кипящая атмосфера соревнований. А небо безоблачно. Тихо. И жара. Только странная деталь: удивительно много самолетов в воздухе.
   По пути домой я обратил внимание на какие-то группы людей около Кировского завода. У некоторых через плечо противогазные сумки. Какое-то оживление. Впрочем, я был слишком увлечен впервые увиденными соревнованиями и смотрел в окно рассеянно.
   Следующая картинка в воспоминаниях – возвращение домой. Мне говорят о том, что несколько раз звонили из комитета. Просили связаться с ними немедленно.
   Я набираю номер – и это оглушающее известие: война!
   Спорткомитет находился тогда на Фонтанке... Полчаса на дорогу, еще несколько минут ожидания. Затем в кабинете председателя комитета А. А. Гусева началось совещание.
   Существо дела – перестройка работы комитета по физической культуре и спорту с учетом условий военного времени. И, как нередко бывает в случаях резкого изменения обстановки, никто, в том числе и председатель, толком не знает, что же на самом деле необходимо, что первостепенно, а что менее важно. Сейчас наивными и странными покажутся выдвигавшиеся в тот день идеи: о подготовке силами спортивных специалистов резерва для армии, об организации лечебной гимнастики в военных госпиталях и другом подобном. Но кто знал в те часы масштаб случившегося!
   Мне вспомнилась финская война. Ведь только что вернулся домой! Вспомнились снега Карельского перешейка, одна из отчаянных наших атак под кинжальным пулеметным огнем финского дота, когда лежал я в снегу среди голого поля и уже наверняка знал, что если не эта, так следующая очередь меня обязательно достанет, но пулемет захлебнулся, и я долго не мог поверить, что бою конец и я из него вышел. Еще доты – десятки дотов на считанных в общем-то километрах, – и бои, бои, бои... Но ведь сейчас предстояло куда более страшное. Война с врагом, покорившим почти всю Европу. Обладающим колоссальной военной мощью.
   К концу совещания я уже точно знал: все, о чем только что говорилось, мы обязаны были делать в мирное время, а сейчас надо думать совсем о другом. С организацией лечебной гимнастики справятся старики и женщины, а я – мужчина, мне, слава богу, не семьдесят, а тридцать четыре, и, значит, мое место в строю.
   Ночью – первая воздушная тревога. Мы с женой вышли из дома на Международный проспект и долго всматривались в светлое летнее небо. Гудели самолеты, но понять, что происходило в воздухе, было невозможно. На Сенной площади люди собирались группами, что-то взволнованно обсуждали, спорили. Разные мнения по поводу объявленной тревоги: оптимизм и пессимизм, спокойствие и нервозность... И все-таки это была почти мирная картина, война еще только протягивала к Ленинграду свою руку.
   Много лет спустя я узнал, что в ту ночь над Ленинградом батареей старшего лейтенанта Тимченкова в 1 час 45 минут был сбит первый вражеский бомбардировщик Ю-88.
   Наутро – в военкомате, прошусь на фронт. Здесь сутолока, сотни людей осаждают кабинеты, но только очень немногие получают направления с адресами пунктов сбора мобилизованных. И, как ни горячатся остальные, им приходится уходить ни с чем.
   – Ждите, вызовем...
   Эти же слова сказали и мне.
   Досадуя, поехал на работу. Злился, слушая разговоры о том, что будет делать комитет в военное время. Ходил как неприкаянный. Ведь вот чертовщина – на улице, в трамвае казалось, что женщины и старики смотрят с укором и вот-вот скажут: «А вы что, молодой человек, здесь болтаетесь? Почему не на фронте?..»
   Помню, как раз в те дни встретил я на улице старика. Он выходил с Марсова поля, шагал деловито и твердо. Борода у него была окладистая, стариковская. А на груди – три Георгиевских креста.
   Я впервые увидел человека с наградами царского времени. Был удивлен сначала. А потом подумал: награды-то боевые, получены они за отвагу при защите родины. Удивительно ли, что старик повесил на грудь знаки боевого отличия? Нет. Он просто напоминал нам о воинской славе России, он патриот и свое отношение к начавшейся войне выказал пусть по-своему, по-стариковски, но ясно.
   Узнал, что один из моих знакомых получил повестку и ушел на фронт. За ним другой, третий... А мне в военкомате опять: «Ждите, не мешайте». <...>

   Если в Москве сведения о готовящемся нападении все же получали, то местное руководство и вовсе пребывало в неведении, как свидетельствуют воспоминания К. С. Грушевого, в те дни – второго секретаря Днепропетровского обкома партии.

   Телефон звонил настойчиво и так громко, словно стоял в изголовье. Продолжая дремать, я подумал, что, наверное, распахнулась дверь в кабинет и что ее надо закрыть, иначе не уснешь. И... проснулся окончательно. Проснулся потому, что телефон звонил не в кабинете, а в спальне.
   Собственно, я давно перестал принимать за телефон тот черный аппарат, что установили здесь года три назад. Предназначался он для ночных экстренных вызовов и чрезвычайных сообщений, но все три года висел на стене за портьерой, не подавая признаков жизни, и никому из домашних даже не приходило в голову, что он может когда-нибудь зазвонить.
   А вот теперь зазвонил. Резко. Настойчиво. Немой обрел дар речи! В этом было что-то настораживающее...
   – Слушаю.
   Знакомый голос обкомовской телефонистки звучал виновато:
   – Вас вызывает генерал Добросердов.
   Генерал командовал размещенным у нас 7-м стрелковым корпусом. <...>
   Собранный, сдержанный, генерал-майор не стал бы тревожить по пустякам. Что могло случиться у Добросердова в такую рань?
   – Сказал, чтоб разбудили и срочно соединили с ним, – добавила телефонистка.
   Константин Леонидович извинился за ранний звонок и попросил срочно приехать в штаб корпуса.
   – А что там у вас?
   Добросердов помолчал. Потом негромко и угрюмо сказал:
   – Война...
   Война давно ползла по Европе, пятная ее кровью и обволакивая дымом. Но разве это могло явиться причиной столь срочного приглашения в штаб?
   – Какая война? – вырвалось у меня. – Говорите яснее!
   Добросердов кашлянул. Снова помедлил. Мне почудилось, что он прикрывает трубку ладонью.
   – Германия напала... – услышал я приглушенный голос генерала. – На нас напала, Константин Степанович! Нынче на рассвете...
   Война с Германией?!
   Вызвав машину, я стал торопливо одеваться. С мыслью о войне примириться было невозможно. Разве что-нибудь изменилось со вчерашнего дня? Ну конечно же, нет! Вещи стоят на обычных местах, за окнами все те же знакомые крыши и фасады, все то же небо... Но началась война! Неужели вот так и начинаются войны?
   Подтянутый, стройный, с едва заметной сединой на висках, генерал Добросердов протягивает телеграмму из Москвы... В телеграмме – приказ: привести войска в полную боевую готовность.
   Пробежав глазами крупный машинописный текст, медленно перечитываю телеграмму еще раз, стараясь осмыслить прочитанное. Все еще не хочется верить случившемуся. <...>
   Днепропетровск еще спал. Только дворники начали свой трудовой день. Одни раскатывали резиновые шланги, другие уже поливали улицы. Широкие разноцветные веера брызг ложились на мостовые, на панели, на аллеи и клумбы. Днепропетровск еще ничего не знал. В машине я включил радиоприемник. Может быть?.. Но никаких сообщений о нападении фашистской Германии радио не передавало. Из приемника неслась обычная утренняя музыка. <...>
   В первый день войны около десяти утра, как и обещал, позвонил М. А. Бурмистенко. Он сообщил, что в 12 часов по радио будет передано важное правительственное сообщение, добавив, что, хотя сегодня и воскресенье, надо сделать все возможное, чтобы эту важную информацию прослушало как можно больше людей.
   – Понимаю, – ответил я.
   – Позаботьтесь, чтобы все радиоузлы в городах, селах и на предприятиях были подготовлены к трансляции! – потребовал Бурмистенко. – И сразу же после сообщения проводите митинги!
   – Ясно. Будет сделано.
   Очень хотелось спросить, что происходит в Киеве, но по тону Бурмистенко, холодному и даже резкому, я понял: спрашивать не время...
   Время пролетело стремительно. В двенадцать мы включили приемник на полную мощность.
   В открытые окна виден был Пушкинский проспект. Возле черного раструба уличного громкоговорителя быстро собиралась толпа.
   Казалось, весь город затих и слушает.
   «...Передаем выступление заместителя Председателя Совета Народных Комиссаров Союза ССР и Народного комиссара иностранных дел...»
   В тишине, охватившей Днепропетровск, ощущалась тревога...
   Впервые на всю страну прозвучали незабываемые слова: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»

   Адмирал флота СССР Н. Г. Кузнецов в своих мемуарах «Накануне» писал, что в целом нападение застало Красную Армию и флот врасплох, аэродромы вместе с самолетами и запасами топлива были уничтожены фашистской авиацией, но отдельные воинские округа и части на западной границе все же были приведены в боевую готовность. Это относилось и к гарнизону Брестской крепости – укрепления на реке Западный Буг, расположенного на направлении удара нацистской группы армий «Центр».


   Брестская крепость, июнь – август 1941 года
   Михаил Мясников, Сергей Кувалин, Рыгор Бородулин

   Наряду с погранзаставами и аэродромами крепость приняла удар одной из первых. Ее гарнизон вместе с отрядами, размещенными в самом Бресте, составлял не более 8000 человек, тогда как гитлеровский корпус насчитывал не менее 20 000 человек. После массированного артиллерийского обстрела части вермахта двинулись в наступление.
   М. И. Мясников, позднее удостоенный звания Героя Советского Союза, в июне 1941 года был курсантом и в ночь нападения нес дозор на одном из фортов.

   Крепость над Бугом... При одном упоминании о ней в памяти неизменно встают ожесточенные атаки врага, которые сменялись ураганным артиллерийским огнем, изнурительной бомбежкой. И так в течение многих дней. Они ничем не отличались один от другого, эти дни, разве только после каждого боя все меньше и меньше оставалось наших бойцов, таяли ряды оборонявшихся.
   В ночь с 21 на 22 июня я вместе с пограничником Щербиной находился в секрете. Мы залегли в районе стыка рукавов реки Буга. В полночь с противоположного берега стал доноситься сильный шум: передвигались автомашины, танки. Как старший секрета, я доложил на заставу. В ответ получил приказ усилить наблюдение. На рассвете мы заметили приближающийся к железнодорожному мосту бронепоезд. Не успел я сообщить об этом на заставу, как бронепоезд открыл огонь по крепости и вокзалу.
   Одновременно начался артиллерийский обстрел и бомбежка, причем огонь по нашей казарме велся прямой наводкой. В результате здание было разрушено, возник пожар. После артиллерийской и авиационной подготовки моторные лодки противника с десантом стали форсировать реку Буг, а по железнодорожному мосту двинулись фашистская пехота и танки. Появление врага пограничники встретили дружным ружейным и пулеметным огнем.
   Многочисленные попытки неприятеля высадить 22 июня свой десант на нашем участке вначале не имели успеха. Бойцы мужественно отбивали натиск противника, неоднократно переходили в штыковые атаки.
   В полдень я попытался доложить об обстановке на заставу, но связь уже не работала. С самого утра мы вели непрерывные бои, израсходовали почти все боеприпасы. В середине дня гитлеровцам удалось высадиться на нашем участке, и они начали теснить нас.
   Уничтожив гранатами около 30 фашистов, используя складки местности, мы отступили к дзоту и там соединились с группой лейтенанта Жданова. Это был один из командиров нашей школы шоферов – высокий, статный, красивый москвич. Он пользовался у нас большим авторитетом... С ним находилось около 80 человек. Совместными усилиями мы очистили от врага наш участок. По приказу лейтенанта Жданова, принявшего на себя командование, бойцы заняли оборону вдоль вала над Бугом. Я с группой в 15 человек оборонялся в северной части Западного острова. Мы вели бои с превосходящими силами противника, пытавшегося под покровом ночи высадить десант.
   Ночью 22 июня лейтенант Жданов и младший техник-лейтенант (фамилии его не помню) сообщили, что мост через реку взорван, а остров окружен. <...>
   Утром 23 июня немцы вновь пытались форсировать Буг и высадить десант; бой длился более 2 часов. Потеряв надежду на успех, гитлеровцы возобновили сильную бомбежку и артиллерийский обстрел. Однако наши бойцы удерживали свои позиции, отражая штыковым ударом натиск озверевших фашистов.
   Ночью 24 июня к нам вновь пришел лейтенант Жданов и рассказал, что на острове обороняется несколько групп пограничников, о борьбе которых я, к сожалению, очень мало знаю... С противоположного берега, из Цитадели, доносился грохот ожесточенного боя, однако связи с бойцами, сражавшимися там, не было. Лейтенант Жданов отдал приказ двум пограничникам проникнуть в Цитадель, но они были обнаружены немцами и в неравном бою погибли. Жданов нам сообщил, что установлена связь с пограничниками, которые вели оборонительные бои в районе аэродрома, но каким образом она осуществлялась – я не знаю.
   Утром 25 июня фашисты со стороны крепости начали сильный прицельный огонь по острову и оборонительным сооружениям (огонь велся со стороны Кобринского укрепления, западная часть которого к тому времени была захвачена врагом). Загорелся гараж, склады и столовая. Мы отбили более 6 атак. Враг нес большие потери, но и с нашей стороны имелись убитые и раненые. В рукопашном бою погиб младший техник-лейтенант.
   Обстановка была тяжелой: не хватало боеприпасов, продовольствия и воды, но бойцы были полны решимости сражаться, пока их руки в состоянии сжимать оружие.
   27 июня снова сильная бомбежка острова и Цитадели. Взрывы зажигательных бомб вызвали большие пожары, горело все, что не успело сгореть раньше. В этот день мы потеряли более половины своих бойцов.
   Воспользовавшись передышкой, бойцы взяли уцелевшие боеприпасы, воду, продовольствие, которое имелось в столовой на острове, и перенесли все это в дзот; вдобавок были собраны овощи с огородного участка при школе шоферов. Пищу выдавали в первую очередь раненым, да и то небольшими порциями.
   Оставаться в северо-западной части Западного острова было теперь бессмысленно. Лейтенант Жданов приказал отойти в глубь острова, в район пороховых складов, и обороняться там. Под покровом ночи мы должны были переплыть реку и соединиться с подразделениями, находившимися в Цитадели. <...>
   Разведав местность, мы решили, что безопасней всего будет переправиться в Цитадель, держа курс на юго-западную часть кольцевой казармы... Группа тронулась в путь. Гитлеровцы заметили наше передвижение и открыли огонь. Только 18 бойцов из 45 достигли противоположного берега, причем трое получили тяжелые ранения.
   Все мы были сильно переутомлены боями; отсутствие продовольствия и воды истощило наши силы; обмундирование почти у всех изодралось, покрылось копотью и пылью. <...>
   К 3 июля нас осталось 8 человек. Мы имели несколько десятков патронов и несколько гранат. Все тяжелее становилось вести бои с врагом, раненые слабели, медицинскую помощь оказать было нечем.

   Как обороняли Цитадель, вспоминал С. М. Кувалин, позднее захваченный в плен, оказавшийся в концлагере Аушвиц (Освенцим) и в марте 1945 года сумевший совершить побег.

   21 июня демонстрировался кинофильм «Валерий Чкалов». Вечер был теплый, погожий; картину смотрело много солдат. Так как летом темнеть начинает поздно, демонстрация фильма задержалась. После кино мы поужинали и начали играть с комсоргом полка Матевосяном в шахматы, решив, что накануне выходного дня еще успеем выспаться. Матевосян из самолюбия никак не хотел признать себя побежденным... Мы вошли в азарт и не ложились спать до трех часов. В открытое окно веяло прохладой, откуда-то доносились трели соловья.
   Закончив игру и оставшись каждый при своем мнении о сыгранных партиях, мы наконец угомонились. Обмундирование сложили по форме на окошке, которое выходило во двор крепости. Не знаю, как другие мои товарищи, но я не успел еще заснуть, как зазвенели стекла, посыпалась штукатурка, задрожали полутораметровой толщины стены. В темноте бросился к выходной двери. В это время разорвалась большой силы бомба, упавшая метрах примерно в 8–9 от нашей комнаты. Что-то сильно ударило меня по голове: то ли дверь заклинилась, то ли еще что-то обрушилось, только я потерял сознание. Очнулся лежа на полу, задыхаясь от дыма.
   В голове шумело. Казалось, что она трещит по швам. С трудом поднялся, вышел, а вокруг нет ни души: ни дежурного по штабу, ни посыльных, ни часового, стоявшего у знамени, ни знамени полка. Кругом все грохотало, дрожало, горело, и нечем было дышать. Из прорванного водопровода вытекала вода. Я спустился на первый этаж. Там были все из нашего штаба: комиссар Фомин, Матевосян, Ребзуев, писарь Павлов, бойцы взвода пеших разведчиков.
   Помню, я сказал Фомину тогда: «Вот, верили мы сволочам, а они что с нами сделали». Комиссар ответил: «Товарищ сержант, не время об этом говорить, утихнет бомбардировка – надо организовать круговую оборону, а сейчас необходимо установить наблюдение за Мухавцом и мостом через него, чтобы не дать им прорваться в центр крепости».
   Я был в трусах и майке. Поднявшись на второй этаж, в свою комнату, достал из чемодана новую форму. Разыскивая старую гимнастерку, в кармане которой лежал комсомольский билет, выглянул в окно, но тотчас же засвистели пули. Кто мог стрелять из центра крепости? Неужели там уже немцы? Вернувшись, доложил об этом комиссару. Позже мы узнали, что огонь вели из клуба, который противнику удалось захватить в первые же часы войны. <...>
   Командование принял на себя комиссар Фомин. Назначив командиров, дал приказ любой ценой защищать порученный участок.
   Немцы предприняли несколько атак со стороны госпиталя, но были отбиты. В отражении этих атак бойцы успешно использовали 45-мм пушку, которую они собрали по приказу полкового комиссара Фомина из разбитых орудий.
   После неудавшейся попытки прорваться в крепость на танках фашисты снова открыли артиллерийский огонь. Группе бойцов, в которой был и я, приказали занять оборону в Белом дворце.
   Третий этаж этого здания и пожарная вышка сгорели в первые же часы. Из винтовок, пулеметов мы вели огонь по мосту через реку Мухавец и обстреливали также крепостные валы, когда на них появлялись немцы. Уставшие, изнывая от жажды, в течение 5–6 суток защищали мы этот участок.
   Уже много было раненых; перевязки делали разорванными простынями, рубашками, иногда попадались индивидуальные пакеты. Чтобы как-то облегчить страдания раненых, мы их переправляли в подвал Белого дворца, где был заготовлен лед для скоропортящихся продуктов. Откапывая его, раненые утоляли нестерпимую жажду.
   27 и 28 июня, зная расположение пищеблоков своего полка, я с одним из бойцов пошел за продуктами. Нам удалось разыскать в развалинах немного хлеба. Мы поползли обратно. Метров за 150 до своего объекта нас придавил к земле вой бомбы, летевшей с оглушающим свистом. Положив мешок с хлебом на голову, я укрылся в воронке и ждал, что будет; бомба взорвалась совсем близко. Мимо полетели камни, обломки. Товарища моего убило большой каменной глыбой. Выглянув из воронки, когда все стихло, я увидел, что Белый дворец весь окутан дымом.
   Переждав, пока он рассеется, я двинулся к зданию. Все, кто находился там, мне казалось, были убиты: бомба пробила все этажи дворца насквозь.
   Я нашел станковый пулемет, втащил его на обломки и продолжал вести огонь по немцам, появлявшимся на мосту. Потом пулемет замолк (из-за перекоса патрона), этот дефект устранить я не мог, так как устройства пулемета «максим» не знал. Мимо меня пробежали человек пять бойцов. <...>
   Бойцов мучила жажда. До воды было метров 12–15, а взять ее почти невозможно, редко кому удавалась вылазка: всех срезал пулеметный огонь врага, расположившегося по другую сторону реки. Как-то старшина Меер спустился к реке за водой. Зачерпнув полное ведро, он возвращался обратно; ему оставалось преодолеть метров пять, не больше, как вдруг возле самого окошка пуля настигла его, пробив грудь. Сделали ему перевязку, но он вскоре умер.
   Положение становилось все более безнадежным, отсутствовали связь, продукты питания, вода, медикаменты. Командование решило с наступлением темноты прорваться из окружения. Для этого надо было форсировать реку Мухавец или проскочить мост (мост у Брестских ворот Цитадели), который находился под наблюдением противника, и, повернув на юго-восток, по берегу реки выйти из крепости. Кто мог хорошо плавать, тем предлагалось захватить с собой только оружие и патроны. Многие бойцы взяли пустые чемоданы, доски, связали плотики, чтобы поддерживать на воде оружие, и в назначенное время по сигналу, под прикрытием огня, с криками «ура!» все дружно выбежали на прорыв. Но только переступили порог, как нас встретил ураганный огонь. В воздухе повисли сотни ракет, стало светло, как днем. На мосту сразу образовались горы трупов, так как большинство воинов пошли по мосту.
   Несмотря на тщательную подготовку к прорыву, беспримерный героизм бойцов и командиров, выйти из крепости нам не удалось. Немцы подтянули значительные силы: танки, бронемашины.
   Оставшиеся в живых защитники вернулись обратно и решили драться до последних сил. Разрушенное здание, на развалинах которого погиб Сергей Волков, было уже занято немцами. Они кричали: «Рус, сдавайся!» Но ни один боец не помышлял о сдаче в плен. Мы остались на небольшом участке, отрезанном от всего мира. Посылаемые в разведку бойцы не возвращались. Судьбы их нам были неизвестны. Немцы начали обстреливать прямой наводкой окна. Здание загорелось, тушить было нечем. Патроны кончались. Фашисты атаковали нас и после жестокой рукопашной схватки взяли в плен.
   Не помню точно, какое это было число, примерно 2 июля, ведь мы потеряли счет дням. Двое бойцов покончили жизнь самоубийством, предпочитая лучше собственную пулю плену.
   Наставив на грудь штыки, фашисты обыскали нас, отобрали все личные вещи и, отделив группу человек в 20, велели убирать трупы на этом участке. Мы собирали и хоронили павших советских бойцов без разбора и регистрации в первой ближайшей воронке. Трупы разложились, дышать было тяжело. Немецких солдат клали в груды, вынимали все документы, жетон отдавали офицеру, который стоял в стороне с флаконом одеколона в руках. Больше всего немецких солдат было убито у моста через канал и вокруг гарнизонного клуба; на этом участке мы собрали трупов 600 или 700.
   Работая, мы слышали сильную перестрелку. Как-то днем появились немецкие самолеты и начали сбрасывать бомбы в восточной части крепости. Тогда мы поняли, что там были наши, значит, крепость еще была не взята, она еще сражалась.
   Числа 14–15 июля мимо нас с песнями прошел отряд немецких солдат, человек 50. Когда они поравнялись с воротами (Те-респольскими. – Ред.), в середине их строя неожиданно раздался взрыв, и все заволокло дымом. Оказывается, это один наш боец еще сидел в разрушенной башне над воротами. Он сбросил связку гранат на немцев, убив человек 10 и многих тяжело ранив, а затем прыгнул с башни вниз и разбился насмерть. Кто он, этот неизвестный герой, нам так и не удалось узнать. Но этот самоотверженный поступок произвел на нас огромное впечатление. Вот как погибает русский солдат!

   Крепость сопротивлялась до начала августа 1941 года. После войны, в 1971 году, на территории крепости был открыт мемориальный комплекс «Брестская крепость-герой». Белорусский поэт Р. И. Бородулин посвятил крепости и созданному в ее честь мемориалу такие строки:

     Застыли в неподвижности форты,
     Их своды будто громы раскололи.
     И амбразур запекшиеся рты
     Перекосило от смертельной боли.
     
     Здесь щедро сеял смерть слепой свинец
     И бомбовозы выбирали цели,
     Глотал снаряды мутный Мухавец,
     И, словно искры, кирпичи летели.
     
     Казалось, что расколется земля,
     Но это пекло выдержали люди.
     Опять шумят здесь мирно тополя,
     Вновь буйствуют цветы в пчелином гуде...
     
     Для тех, кому в лугах не рвать цветы,
     Кому домой заказана дорога,
     Одеты белой кипенью сады —
     Весна сюда приходит раньше срока.



   «Иду на таран», 1941 год
   Давид Ортенберг

   История первых месяцев войны – это история не только разгромов и отступлений, но и отчаянного сопротивления и, как ни затаскано это словосочетание позднейшей пропагандой, беспримерного героизма. Бойцы РККА едва ли не в одиночку останавливали танковые колонны врага, погибали, но неизменно старались при этом забрать как можно больше вражеских жизней, прорывались из окружения, жертвовали собой, чтобы спасти товарищей... В августе 1941 года политрук танковой роты А. К. Панкратов собственным телом закрыл вражеский пулемет, предвосхитив широко известный подвиг А. М. Матросова в феврале 1943 года.
   В небе господствовала гитлеровская авиация, но советские летчики, когда заканчивались патроны или когда их машины подбивали, шли на таран, чтобы своей смертью нанести урон врагу. В августе 1941 года ночной таран на самолете И-16 совершил младший лейтенант В. В. Талалихин.
   Корреспондент газеты «Красная звезда» Д. И. Ортенберг вспоминал о своей встрече с летчиком:

   Ночью был новый налет немецких бомбардировщиков на Москву. В сводке Совинформбюро указывается: «В ночь с 6 на 7 августа немецкие самолеты пытались совершить налет на Москву. Несколько эшелонов самолетов противника были рассеяны ночными истребителями и огнем зенитных батарей далеко от Москвы. Прорвавшиеся к городу одиночные самолеты сбросили зажигательные и фугасные бомбы. Возникшие пожары зданий быстро ликвидированы. Есть убитые и раненые. Военные объекты не пострадали.
   По неполным данным, сбито 8 немецких самолетов. Наши потери – один самолет. Летчик, протаранивший этим самолетом бомбардировщик противника, спасся на парашюте».
   Налет ночной – значит, и таран ночной. К этому времени было уже несколько сообщений о воздушных таранах. Вчера, например, у нас напечатан репортаж о подвиге капитана Лебединского. На него напали три «хейнкеля». Он принял вызов – сам пошел в атаку и сбил одного. Но и его самолет получил повреждение. Была у Лебединского возможность спуститься на парашюте. Не спустился, потому что внизу – войска противника. Решил, что лучше погибнуть, нежели оказаться в плену у фашистов. Вновь пошел в атаку, протаранил второго «хейнкеля». Третий отвалил прочь. А Лебединский «потянул» свой поврежденный самолет к линии фронта и благополучно пересек ее, приземлился в расположении наших войск. <...>
   Да, таран становится почти обыденным явлением. Только не в ночное время. Этот ночной таран – первый. Кто же совершил его? Стали разыскивать героя. Нашли на подмосковном аэродроме в 67-м истребительном полку. Привезли в редакцию.
   Вошел ко мне ясноглазый молодой человек. Тонкая и гибкая фигура; легкая, едва ли не мальчишеская походка. И еще, что отметил я про себя: он был спокоен. Совершенно спокоен! Ничто в его внешности и поведении не выдавало потрясения от пережитого минувшей ночью, когда он разрубил чуть ли не пополам немецкий бомбардировщик, отправив к праотцам экипаж – летчика, штурмана, стрелка-радиста и бортмеханика.
   Браво вскинул руку к козырьку фуражки с голубым околышем. Доложил:
   – Младший лейтенант Талалихин...
   Усадив его в кресло, я спросил: давно ли он получил орден Красной Звезды, сверкавший на гимнастерке?
   – В начале прошлого года, в Финляндии, – ответил Талалихин.
   – Что ж, теперь колите дырочку еще для одного ордена.
   Можно сказать, угадал! Дырочек потребовалось две: для ордена Ленина и для новой Звезды. Только уже не темно-малиновой, а Золотой Звезды Героя Советского Союза.
   О событиях минувшей ночи Талалихин рассказывал так:
   – Немецкий бомбардировщик был замечен на высоте четырех с половиной тысяч метров. Получил задание перехватить его. Вылетел. Догнал. Зашел в хвост, дал очередь и повредил ему правый мотор. Немец наутек. Я за ним. В погоне не заметил, как израсходовал все боеприпасы. Принимаю решение: таранить! Приблизился. Рубанул по фюзеляжу. Мой самолет тоже перевернулся. Приземлялся я на парашюте. На аэродром доставили колхозники. <...>
   – Ну а «крестника» своего видели?
   – Видел. Специально ездил посмотреть. Среди обломков четыре трупа. Один из них – подполковник, на груди железный крест и значок аса. <...>
   Я уже хорошо знал, что истинные герои не словоохотливы. Летчики, пожалуй, в особенности. Мучились с ними наши корреспонденты. Все отделывались какими-то бесцветными словами и односложными фразами: «Ну, вылетели... Поразили цель... Уходили от зениток... Благополучно вернулись на базу...»
   Почти так же было и с Талалихиным.
   Пригласил я Савву Дангулова.
   – Вот, – говорю, – младший лейтенант ночью таранил немецкий бомбардировщик. Подготовьте в номер беседу с ним строк на сто.
   Дангулов увел Талалихина в комнату, где обычно работал Илья Эренбург. Ему все же удалось разговорить летчика. Беседа напечатана под заголовком «Как я протаранил немецкий самолет». <...>
   За пределами ста строк, напечатанных в газете, осталось немало интересного материала. Дангулов кое-что пересказал мне, а потом и записал свои размышления над тем, что услышал от Талалихина. Воспроизвожу здесь некоторые выдержки из этих записей:
   «Лимит беседы был определен точно – сто строк. Всего сто!
   Я начал беседу издали... Талалихин поведал мне об отчем доме в Вольске, о цементном заводе, едва ли не старейшем в России, который дал жизнь городу, о Волге – ее просторной и спокойной глади... При этом я вспомнил другого волжанина, которого слушал однажды, – Чкалова. Но Чкалов был по натуре иным – вихревой, неодолимый в своем порыве... Наверное, эти качества были и у Талалихина, но он их не выказывал – в нем была стыдливость юноши. Да и говор его, как я заметил, был отличен от чкаловского – верхневолжского. Всесильное «о» у Чкалова было очень заметно. Этот говорил по-иному.
   – Детство кончилось с приездом в Москву?
   – Да, когда приехал в Москву, мне было уже пятнадцать, а это, согласитесь, конец детства... Волга была далеко, а детство еще дальше, – он вздохнул – ему было жаль, что так скоро отлетело детство. – То, что разрешал Вольск, Москва не разрешала, Москва требовала ума и дела. <...>
   Вот так-то: Москва требовала ума и дела, а следовательно, взрослости. Взрослость с ее умудрением, с ее заботами пришла рано.
   – Финляндия... в двадцать один?
   – Даже в двадцать... Все говорил себе: вот это и есть испытание на прочность – впервые увидел, что такое война: кровь, много крови... Летчики иногда зовут воздушный бой «сечей»... Да, именно «сеча», как в рукопашной... Рубка...
   – Срубил ты ночью фашиста, Виктор?
   Он внимательно посмотрел на меня:
   – Срубил...

   Не считая талалихинского, самый известный таран первых месяцев войны – «огненный таран» бомбардировщика ДБ-3ф с экипажем, которым командовал комэск Н. Ф. Гастелло: 26 июня подбитый зенитным огнем самолет поразил наземную цель – вражескую транспортную колонну. (Впоследствии, в 1990-х годах, сам факт тарана был подвергнут сомнению.) Всего же за годы войны советские летчики совершили более полутора тысячвоздушных и наземных таранов, причем некоторые – дважды, трижды и даже четырежды.
   Еще один знаменитый подвиг, совершенный советским летчиком, увековечил писатель Б. Н. Полевой в «Повести о настоящем человеке»: младший лейтенант А. П. Маресьев был сбит над вражеской территорией, получил тяжелое ранение, но сумел добраться до своих; он лишился обеих ног, однако на протезах возобновил полеты, сбил семь вражеских самолетов и был удостоен звания Героя Советского Союза.


   Тыл, 1941–1944 годы
   Григорий Гогиберидзе, Василий Борушко

   Начало боевых действий потребовало массовой эвакуации – людей, предприятий, музеев... А. И. Микоян вспоминал: «Через два дня после начала войны... встал вопрос о необходимости руководства эвакуацией из прифронтовой полосы. Идея организации органа с такими функциями у нас никогда раньше не возникала... Стало ясно, что эвакуация принимает огромные масштабы. Невозможно было эвакуировать все подряд, не хватало ни времени, ни транспорта. Приходилось буквально на ходу выбирать, что в интересах государства эвакуировать...» Эвакуировали на восток, «за Москву» – на Урал, в Сибирь, в Казахстан...
   Инженер Г. Д. Гогиберидзе вспоминал об эвакуации паровозного завода «Красный Профинтерн»:

   Немецкое командование стремилось захватить завод на ходу. Однако гитлеровцы просчитались. <...>
   3 июля был получен приказ наркома тяжелого машиностроения Н. С. Казакова, в котором на основании указаний Государственного Комитета Обороны «Красный Профинтерн» предлагалось эвакуировать в Красноярск. В тот же день, вернее, в 3 часа ночи, состоялось чрезвычайное заседание бюро горкома партии. Я присутствовал на нем как член горкома и представитель администрации завода. Завод создавался три четверти века, а теперь нужно было в немногие дни разобрать его, что называется, до винтика и погрузить в вагоны. Каждому было понятно, какая предстояла колоссальная работа. <...>
   Утром того же дня начался демонтаж оборудования. Стрелки часов словно завертелись в обратную сторону. Вчера трудовая доблесть измерялась количеством изготовленных деталей локомотива, степенью готовности очередного паровоза; сегодня – числом разобранных станков. <...>
   Наша задача облегчалась тем, что были свои вагоны и паровозы. Составы загонялись прямо в цехи, и благодаря этому погрузка значительно ускорялась. А главное – люди работали с огромным напряжением: три человека нагружали вагон менее чем за час.
   К вечеру 6 июля первый эшелон был готов к отправке: 34 вагона с оборудованием и 334 человека. Меня назначили начальником первого эшелона, обязав встречать в Красноярске все последующие эшелоны, организовать разгрузку оборудования и материалов, размещение людей.
   Состав двинулся к проходным воротам. Из предосторожности мы покидали территорию завода в поздний час. Несмотря на это, проводить эшелон собрались тысячи рабочих с семьями. Волнующие минуты прощания, добрые напутствия – и поезд в темноте июльской ночи тронулся в далекий путь.
   Миновали ночь, день, навстречу нам все чаще мчались эшелоны с войсками, военной техникой. Под брезентами угадывались пушки, танки, части самолетов. А впереди и позади нашего состава шли эшелоны с заводским оборудованием, державшие путь на восток. Если бы не драматизм событий, можно было бы залюбоваться этим обилием и многообразием промышленной техники, а ведь тут только небольшая часть его, созданная за годы индустриализации страны. Для таких эмоций тогда не было места. Волновало другое – довезти все это богатство в полной сохранности до места назначения. Немало станков находилось на открытых платформах. Следовавшие в эшелоне мастера и рабочие на долгих остановках выходили к станкам, проверяли, не расшаталось ли крепление, смазывали рабочие части, чтобы они не заржавели, тщательно укрывали их.
   Еще больше было заботы о том, как прокормить людей. Кое-какие продукты везли с собой, покупали на привокзальных базарах, на крупных станциях удавалось порой и пообедать.
   Дорога длинная и долгая. Едем уже третью неделю. Жизнь на колесах идет своим чередом. В одном из эшелонов в дороге родились четверо, умерли двое.
   Как начальник эшелона на каждой остановке в любое время дня и ночи обхожу весь состав. Однажды в одной из теплушек обнаружил разложенный прямо на полу костер. Конечно, ночи прохладные, но люди не подумали о последствиях.
   Наш эшелон прибыл в Красноярск 5 августа. Мы должны развернуть производство на базе Сибтяжмаша. А что он представляет собой? Директор Касаткин и главный инженер Макаров знакомят нас с территорией на правом берегу Енисея. Пустырь. Конопляное поле. Склады «Заготзерно». Четыре барака. Здесь должен в кратчайший срок вырасти завод-гигант, столь нужный для обеспечения победы над врагом.
   Первая забота – о людях. Их удается разместить в Кировском районе Красноярска в свободных пока школах, клубах. Люди потеснились – где комнату высвободили, где угол. В тесноте, как говорится, да не в обиде. Бывали и обиды.
   Редко, но попадались и черствые сердца, закосневшие в собственническом эгоизме мещане. Иные за меру картошки требовали костюм. <...>
   Эшелоны с людьми и оборудованием продолжали прибывать, и в них все больше семей профинтерновцев и все меньше глав семей – они заняты на оборонительных работах или ушли в партизанские отряды и истребительные батальоны. Последний эшелон был отправлен из Бежицы 8 октября, завершив эпопею перебазировки. Всего было отправлено 7550 вагонов. Часть в Горький, Свердловск, Нижний Тагил, но основная масса – свыше 6 тыс. вагонов – в Красноярск. Погрузили не только свое оборудование, но и рельсы. Чьи-то заботливые руки упаковали в ящики бронзовую стружку. С последними эшелонами пришли заводская библиотека, имущество дома культуры и т. д. <...>
   Профинтерновцев на новое место прибыло более 15 тыс. человек. Целый город! Исчерпав все местные ресурсы жилья, стали расселять людей в близлежащих деревнях, поселках – Базаихе, Клюквине и даже Канске. Жили и под открытым небом, пока не наступили холода, в вагонах, палатках. Но уже строилось жилье. К концу года было возведено 20 бараков, а потом вырос большой поселок профинтерновцев.

   Среди эвакуированных предприятий (всего около 3000) был и Харьковский электромеханический завод, который после перепрофилирования начал выпускать легендарные «катюши». Инженер этого завода В. С. Борушко вспоминал:

   45 дней, которые завод получил для полной и окончательной перестройки, пролетели, как 45 часов. О том, что срок подходит к концу, я вспомнил на заводском полигоне, куда вместе с военпредами пришел на испытание нашей продукции – минометов. Продукция наша была принята на «отлично». Минометы пошли на фронт. А через некоторое время на завод стали приходить письма:
   «Дорогие товарищи уральцы!
   От имени всех бойцов и командиров нашей части передаю вам большое спасибо за минометы, изготовленные вашими руками. Если бы вы видели, как помогают они нам громить врага».
   Заканчивалось письмо словами: «Мы гордимся вами, уральцы!»
   Вслед за этим письмом приходили и другие, но в памяти, как это всегда бывает, навсегда осталось первое.
   Первые успехи окрыляли коллектив, вселяли уверенность в людей, рождали силы и упорство. А впереди стояли задачи потрудней.
   Я уже говорил о том, что воронежцы привезли с собой чертежи ракетных установок – «катюш». Подготовка к их производству шла параллельно с выпуском обычных минометов. Но многое в этой «странной» артиллерии (она казалась такой из-за отсутствия ствола и замка) трудно поддавалось технологической обработке. <...>
   Начальником цеха гвардейских минометов был в ту пору Павел Иванович Ларин, молодой энергичный человек, замечательный новатор... Сейчас уже трудно вспомнить во всех деталях эту эпопею «приручения» строгальных станков. Тут были долго казавшиеся непреодолимыми проблемы.
   Такие группы рационализаторов действовали во всех цехах. Это были своего рода КП. С их помощью оперативно, по-военному решались проблемы, которые ежедневно рождались в цехах. С помощью этих летучих групп и расшивались возникавшие «узкие места». <...>
   Поначалу новая артиллерия казалась всем нам довольно странной – «ни ствола, ни замка». Но именно в отсутствии ствола и казенной части и заключалась грозная сила этого оружия. Ствол заменяли направляющие, обеспечивавшие скорострельность оружия. После того как удалась обработка направляющих на строгальных станках, оставалась еще одна проблема: крепление направляющих к балкам. На первых порах, когда первые партии «катюш» шли с одного московского завода прямо на фронт, направляющие крепились к балкам винтами. Однако вскоре по просьбе командиров «катюш» от этого способа крепления пришлось отказаться. Дело в том, что каждый залп расслаблял крепление, приходилось заново привертывать каждый винт. А это значительно снижало скорострельность установок. Винты заменили заклепками. Но клепка рам – тоже довольно трудоемкая операция. На крепление одной установки требуются тысячи ударов. И технологи предложили сварку. Это дело тоже требовало известного риска, технологической смелости, мастерства. Но оно удалось. <...>
   На одном заводе вышла из строя мартеновская печь. Ее ремонт требовал не меньше недели. Нужно было дождаться, пока печь остынет. И тогда мастер вызвался отремонтировать печь за полсуток. Он облачился в специальный асбестовый костюм, надел противогаз и, на короткие мгновения входя в раскаленную печь, на ощупь закладывал кирпич и тут же выскакивал. Эта игра со смертью продолжалась целую ночь. А утром печь пустили. Мастер помог заводу, производившему артиллерийские орудия, избежать серьезного простоя.
   В свое время эта история мне казалась легендой. Но недавно я получил о ней самое точное подтверждение. <...>
   И еще одно событие, которым ознаменовалась наша первая уральская годовщина.
   Конец сентября 1942 г. Два часа ночи. Директор проводит очередную оперативку с начальниками цехов и отделов. Решалась, как всегда, какая-то головоломная задача. Вдруг раздался телефонный звонок. Абакумов поднял трубку и стал по команде «смирно». Разговор продолжался несколько минут, на протяжении которых директор только два-три раза повторил:
   – Да, мы вас поняли. Будет выполнено.
   Положил трубку, сел и долго молчал, находясь под впечатлением телефонного разговора. На наш вопрос, с кем он разговаривал, директор ответил:
   – Звонил Председатель Государственного Комитета Обороны Сталин. Он передал свою благодарность за то, что мы выполняем план по гвардейским минометам. Но он просил нас дать несколько дивизионов «катюш» сверх плана. Они очень нужны под Сталинградом.
   Надо ли говорить, как эта просьба Красной Армии была воспринята коллективом завода. Еще и еще раз пересмотрели мы свои возможности. Соревнуясь между собой, цехи взяли повышенные обязательства. И еще задолго до знаменитого наступления под Сталинградом с Урала на Волгу пошли эшелоны со сверхплановыми дивизионами «катюш».

   Выражение «победа на фронте ковалась в тылу» давно сделалось штампом, однако это действительно так: без тыла, без развертывания на новых местах и перепрофилирования эвакуированных заводов, без внедрения новых технологий (достаточно вспомнить изобретения М. Т. Калашникова, танк Т-34 или ту же «катюшу»), в конце концов без самопожертвования тех, кто трудился на этих заводах, победы вряд ли удалось бы достичь.


   Оккупация, 1941–1942 годы
   Архивные документы, Казимир Мэттэ

   К зиме 1941 года немецкие войска оккупировали большую часть европейской территории СССР и стояли под Москвой.
   Оккупанты безжалостно устанавливали на захваченных землях «новый порядок». Каким был этот порядок, свидетельствуют архивные документы.

   Мы, колхозники хутора Бирюча Балка, Ивановского с/с, Б. Крепинского р-на Ростовской области <...> составили настоящий акт, как проклятые немецкие разбойники ограбили и спалили наш хутор <...> Это такие звери, что их надо до единого уничтожить, иначе нам, русским, украинцам, белорусам и всем народам, жизни не будет. Зверства немцев в нашем хуторе превосходят самое страшное в жизни человечества. За короткое время хозяйничанья немецкие варвары на танках и бронемашинах у каждого колхозника грабили свиней, кур, яички, масло и др. съестные продукты, а 22 ноября приехала группа в 25 фашистов и подпалили весь хутор. Перед тем, что спалили хутор, всех жителей вместе с детьми выгнали в поле, разграбили все имущество и лучшие вещи и, чтобы смести следы своего злодеяния, подпалили все строения. В этом погроме они совсем сожгли 21 двор из 27 дворов. Остальные 6 дворов они гранатами и минами полуразрушили. Вместе со строениями сгорело более 5000 пудов хлеба, более 1500 пудов семечек, более 300 центнеров кормов для скота, убито из автоматов 20 голов рогатого скота, сожгли более 10 подвод. Сожгли все сараи, амбары, конюшни, курятники хутора, а в домах сгорела вся домашняя обстановка и имущество. Немецкие «освободители» ограбили и увезли с собой более 30 теплых одеял, около 100 подушек, 20 перин, 18 кожухов, 50 валенок, 40 пар сапог, 30 пар ботинок, 20 пар дамских туфель, костюмов 18 шт., более 15 пальто, 48 дамских платьев, все дамское и мужское белье, 3 велосипеда, 30 ведер, чайники и др. имущество. Все сгоревшее и ограбленное не поддается никакому учету, т. к. большинство населения после погрома выехало из хутора. <...>

   Составлен акт в присутствии батальонного комиссара Осипова К. Н., старшего политрука Пыхтина П. Г., колхозников деревни Слобода Ново-Петровского р-на... о зверствах, грабеже и насилии данного населения фашистскими извергами, бандитами, которые, не считаясь ни со старыми, ни с детьми, издевались, грабили, насиловали, как им хотелось. Как, например, Баранову А. К. и дочь Александру Константиновну загнали в амбар, издевались, потом изнасиловали, а после всего расстреляли. Тихонова С. Т. как председателя колхоза пристрелили в упор. Титова Ф. Г. застрелили за то, что в его доме обнаружили красноармейца, и попутно застрелили красноармейца Сверидова В. Н., Рыжова М. И. застрелили за то, что его брат был коммунистом. Баранова Е. И., Белянкина К. И., Баранова В. К. убили за то, что они были посланы за сеном для их лошадей, которые не спешили его скоро принести. В дальнейшем занимались грабежом, раздевали колхозников догола, отбирали все до курицы.
   Гандеева А. К. выгнали из окопа, в котором он находился с семейством, сняли с него валяные сапоги и заставили идти разувши. Князева И. Я. пристанавливали несколько раз к стене некоторых сараев, угрожая пистолетом, а потом стащили валяные сапоги и пустили его разувши. Ежели привести все ужасающие примеры – полный кошмар – и это было поголовно в каждой семье, грабили и издевались, при отходе сожгли около 20 домов колхозников, оставив без крова, без пищи и одежды. <...>
   Целую неделю через наше село Шилово Емельяновского района шли от г. Калинина немецкие войска. 22 декабря зашел отряд солдат и офицеров человек в 100. Села и деревни, из которых шел отряд, уже горели. В тот же день фашисты начали выгонять из домов жителей. Они выгоняли на снег женщин, стариков и ребятишек. У Прасковьи Соболевой четверо ребят. Самому младшему второй год. С нею же вместе проживал свекор Александр Федорович Соболев, старик 80 лет, слепой, и его жена старуха Ульяна Михайловна. Всю эту семью фашисты выгнали, кто в чем был, на улицу. Та же участь постигла Нину Волкову, у которой грудная девочка, и многих других. Выгнав жителей, фашисты начали поджигать постройки. Поджигали они по команде офицера. К утру 23 декабря остались только те дома, в которых находились сами немцы. Выгнав жителей, они распоряжались их имуществом, как хотели, и делали, что хотели. Пелагея Андреевна Соловьева, которую немцы выгнали на снег с двумя детьми, осмелилась заглянуть в окно своего дома. Немцы в это время жарили и варили продукты колхозницы, пили, наигрывали на гармонике, пели песни, бесчинствовали. Заметив колхозницу, они ее принялись бить прикладами. Второй раз немцы избили Соловьеву, когда она пыталась выгнать из подожженного немцами сарая свою корову. Корова Соловьевой, как и коровы старухи Аграфены Громовой и других колхозниц, погибли в огне. Фашисты сожгли все постройки и все хозяйство нашего колхоза «Верный путь», сарай, стога, весь скот, дома, мебель и одежду колхозников. В нашей деревне Шилово сожжено дотла 36 домов, а уцелел лишь один дом колхозника Калугина. Его подожгли фашисты в последнюю минуту, когда их настигали наши красноармейцы, избавившие нас от бесчеловечных издевательств лютых врагов. Так поступили немцы не только с нашей деревней, а со всей нашей округой. Один пепел виден да слышен плач детский там, где были деревни и села Волосово, Пирогово, Киверниково, Телятьево, Беблево и многие другие. В селе Нестерове немцы сожгли даже церковь.

   О том, какие настроения царили среди немецких солдат в первый год войны, говорят их письма и дневники.

   Я, Генрих Тивель, поставил себе целью истребить за эту войну 250 русских, евреев, украинцев, всех без разбора. Если каждый солдат убьет столько же, мы истребим Россию в один месяц, все достанется нам, немцам. Я, следуя призыву фюрера, призываю к этой цели всех немцев.

   Мои дорогие родители!
   Еды у нас всегда достаточно. Если чего-нибудь не хватает, мы просто забираем утку или гуся. Когда мы находимся в деревне, мы кушаем больше, чем достаточно. Утром один литр молока, в обед и вечером целого гуся, вечером опять литр молока и 4–5 яиц. Мы идем к людям и забираем у них «яйка и млеко». Это значит яйца и молоко. Да, я уже могу многое сказать по-русски. Мяса у нас много, здесь много рогатого скота и свиней. Нужно только брать. Мы берем все, что желаем. Голодать нам не приходится. Хочу вам пожелать скорого свидания. Сердечные приветы и любовь. Ваш сын Вилли. <...>

   21 июня, за день до начала войны против России, мы от наших офицеров получили следующий приказ: «Комиссаров Красной Армии необходимо расстреливать на месте, ибо с ними нечего церемониться. С ранеными русскими пленными нечего долго возиться, их надо просто приканчивать на месте». Нам приказали при малейшем подозрении пристреливать и всякого мирного гражданина. <...>

   В августе я видел, как два офицера из частей СС и два солдата расстреляли двух пленных красноармейцев, предварительно сняв с них шинели. Эти офицеры и солдаты принадлежали к бронетанковым войскам генерала фон Клейста. В сентябре экипаж немецкого танка на дороге раздавил машиной двух красноармейцев, попавших в плен. Это было сделано просто из жажды крови и убийства... Я видел, как в нашем батальоне допрашивали четырех пленных красноармейцев. Они отказались отвечать на вопросы военного характера, которые им задавал командир батальона майор Варнике. Он пришел в бешенство и собственноручно избил пленных до потери сознания. <...>
   Этот поход я никогда не забуду... Первые два месяца день и ночь маршировали... Наше отделение пометило себе русских в плен не брать – расстреливать на месте этих поганых собак.

   При этом население недавно присоединенных к СССР территорий зачастую встречало немцев как освободителей от «большевистского ига». Как вспоминал, например, некий зондерфюрер СС, «литовские женщины встречали цветами воинов Великой Германии», а руководитель подполья в Могилеве К. Мэттэ сообщал:

   В июле месяце 1941 года работник Могилевского управления НКВД предложил мне не уходить с отступающей Красной Армией, а остаться в г. Могилеве для нелегальной работы. Подробные указания я должен был получить позже. После захвата города немцами я начал знакомиться с создавшейся обстановкой и настроением населения.
   Дело представлялось в следующем виде.
   Количество населения в городе уменьшилось до 47 тысяч (до войны было более 100 тысяч). Значительная часть советски настроенного населения ушла с Красной Армией или же вынуждена была молчать и маскироваться. Основной тон в настроении населения давали контрреволюционные элементы (имеющие судимость, всякие «бывшие люди» и т. д.) и широкие обывательские слои, которые очень приветливо встретили немцев, спешили занять лучшие места по службе и оказать им всевозможную помощь. В этом числе оказалась и значительная часть интеллигенции, в частности много учителей, врачей, бухгалтеров, инженеров и др.
   Очень многие молодые женщины и девушки начали усиленно знакомиться с немецкими офицерами и солдатами, приглашать их на свои квартиры, гулять с ними и т. д. Казалось как-то странным и удивительным, почему немцы имеют так много своих сторонников среди нашего населения.
   Немцы сразу после прихода в город, кроме усиленной антисоветской агитации, провели широкую вербовку в тайную агентуру, особенно молодых девушек и женщин, в том числе бывших комсомолок.
   Начались массовые аресты и расстрелы коммунистов, некоторых из них немцы обрабатывали и делали провокаторами, началось изъятие и расстрелы людей, пытающихся организовать нелегальные группы, полное уничтожение евреев и т. д.
   Говоря о молодежи, нужно отметить, что очень резко бросалось в глаза отсутствие у значительной ее части патриотизма, коммунистического мировоззрения. Это замечание относится и к комсомольцам, особенно комсомолкам. Как педагог, я многих из них знал лично и внимательно наблюдал за ними. Такое поведение, по-моему, явилось результатом слабого воспитания в советском духе, в семье, школе и комсомоле.

   Между тем обстановка на фронте продолжала осложняться. Из крупных городов сопротивлялись только Ленинград и база Черноморского флота – Севастополь. Последний продержался до лета 1942 года, а Ленинград, несмотря на жесточайшую блокаду, так и не сдался врагу.


   Блокада, 1941–1944 годы
   Мэри Рид, Ольга Берггольц

   Ленинградская блокада длилась знаменитые «900 дней и ночей» – с сентября 1941 года по январь 1943 года, когда она была прорвана, но окончательно блокаду удалось снять лишь к январю 1944 года. За эти два с половиной года погибли около миллиона горожан, причем почти все они умерли от голода.
   Американская журналистка М. Рид, переселившаяся в СССР, пережила блокаду Ленинграда.

   Я прожила всю блокаду как обычная гражданка Ленинграда... Мой сын Джон работал на военном заводе. Когда над Ленинградом нависла опасность, его стали готовить для отправки к партизанам, но затем оставили на предприятии.
   В первые дни войны после продолжительной и тяжелой болезни я еще плохо себя чувствовала, а потому возможность что-нибудь делать для нужд армии для меня была ограничена: я подбирала материалы антифашистского содержания, почерпнутые из американской периодики, для местной печати и писала очерки. Кроме того, приходилось много сил отдавать домашним делам: ведь возможность кое-как перекусить, лечь в чистую постель, почувствовать атмосферу покоя – все это было так необходимо для моего мальчика, который работал порой две или три смены подряд.
   Благодаря сыну я получала представление о том, что происходит в городе. Завод, на котором он работал, был расположен на окраине. Фашистские войска с каждым днем приближались, начались бомбежки. Рабочим нередко приходилось оставлять производство и неподалеку от завода рыть окопы для Красной Армии. Улицы на протяжении многих миль были перекрыты баррикадами, и трамваи шли только половину пути до завода. А это означало, что дважды в день сын преодолевал долгую дорогу пешком под бомбежками. Каждый вечер, когда он приходил домой, становился счастьем, которое выпадало на долю все меньшего и меньшего числа матерей. Каждый вечер, когда он, возвратившись, обнаруживал, что дом все еще цел, тоже было счастьем, которое выпадало на долю все меньшего и меньшего числа рабочих. Матери с малыми детьми эвакуировались, но поезда, набитые женщинами с детьми, подвергались жестокой бомбежке. Враг обстреливал составы с продовольствием и продуктовые склады, приходилось сокращать нормы продовольствия по карточкам. Но мы держались.
   Нацисты установили тяжелую артиллерию в Стрельне и Петергофе, вся та сторона, где расположены Кировский завод и завод сына, находились под постоянным артобстрелом. Однажды сын пришел домой, а на руках засохла кровь: он перевязывал раны своему товарищу. Помню, как однажды у заводских ворот к киоску выстроилась очередь за папиросами. Я едва успела купить несколько пачек для сына, как неожиданно снаряд буквально разметал всю очередь, словно вырвал землю из-под ног.
   Никто в Ленинграде не был уверен, что в течение ближайших часов останется жив. По ночам наш дом сотрясался от разрывов бомб, крушивших соседние здания. Если сын оставался дома во время бомбежки, он обычно посмеивался надо мной, когда я прятала голову под подушку, заслышав пронизывающий воздух свистящий звук. В эти минуты он, прислонившись к стене, начинал перебирать струны своей гитары.
   Бомбили электростанции, не хватало горючего, энергию часто не подавали... Потянулись долгие дни. Воздух был наполнен артиллерийским гулом, город бомбили днем и ночью. В моей комнате время словно бы остановилось. Когда начиналась артиллерийская канонада, становилось жутко. Ко мне больше не приходили за материалом для местных газет. Все наши друзья либо сражались, либо помогали фронту. Мой сын был все время на заводе. <...>
   В декабре 1941 года эвакуация была прекращена, пути подвоза перерезаны. Продовольственные нормы несколько раз снижались. Мое сердце стало сдавать, и врач из клиники присылала ко мне ежедневно медсестру делать уколы. Медсестра сама была слаба от голода. У нее не было семьи, которая удерживала бы ее в городе, и когда я спросила, почему она не эвакуировалась, она сказала: «Я не могла даже подумать о том, чтобы уехать из Ленинграда. Я люблю здесь каждый закоулок».
   Все голодали. Мой сын все еще излучал бодрую улыбку, но щеки впали, а когда он раздевался, больно было видеть, как он отощал. Я никогда не видела подобной худобы. Я тоже похудела и не могла поверить, глядя на свои ноги, что они мои. Трамваи перестали ходить, и многим приходилось пересекать город из конца в конец, чтобы попасть на работу. Начались жестокие холода. У моего мальчика стали неметь ноги. Я спорила с ним, требуя, чтобы он взял освобождение от работы. Он отвечал, что скоро начнут ходить трамваи. Я послала его в поликлинику, но он вернулся, сказав, что там огромная очередь и что он лучше пойдет на завод, потому что ему надо срочно выпускать заводскую газету. Было слишком много дел, чтобы позволить себе болеть. На следующий день, несмотря на его жалобные протесты, я отправила его к врачу. Он вернулся домой, получив бюллетень, однако было уже слишком поздно. Он умер от пневмонии 19 декабря 1941 года.
   Во Дворце пионеров, находящемся на Невском проспекте, как раз напротив нашего дома, разместился госпиталь. За день до его смерти я договорилась, что его положат туда. «Давай отложим это до завтра», – сказал он, когда я вернулась из госпиталя. Он был полон планов. Он просил меня выбрать для него палату, в которой окна не были бы занавешены. «Мне нужен свет, – говорил он. – Я возьму с собой книги и начну изучать новую специальность. Я вернусь на завод к первому января. Можешь быть уверена».
   Мой сын не стал свидетелем самого страшного. Наши окна были забиты досками после того, как во время бомбежки вылетели все стекла. Электричества не было, но у меня осталось несколько стеариновых свечей. Топливо кончилось, но в самые жестокие холода в домоуправлении мне дали вязанку дров. В кухне из крана еще сочилась вода. Еще была стопка свежего белья. Вскоре мы лишились всего этого богатства. <...>
   Вымирали целые семьи. Дома превращались в пещеры, улицы – в кладбища.
   Люди с изможденными лицами устало и медленно брели по улицам; некоторые тянули санки, на которых лежали покойники, завернутые в какие-то тряпки; их головы волочились по снегу, из-под одежды торчали разутые ноги. Лица живых опухли от недоедания или же, напротив, были желтыми и худыми, со взглядом, выдававшим муки голода.
   Были созданы бригады по очистке снега, бригады по уборке домов, бригады по уходу за больными. Ленинград, голодный, окровавленный, находящийся под постоянным обстрелом, возвращался к жизни.
   В феврале я впервые увидела счастливые глаза. Это была изможденная женщина; вернувшись после расчистки снега с бригадой, она рассказывала мне о том, какое радостное волнение испытала, увидев наконец часть освобожденной от завалов улицы. Она была одинока и совсем ослабла от голода. Ее мать, отец и брат один за другим умерли в течение нескольких дней, но ее глаза светились.

   Голосом блокадного Ленинграда была поэтесса О. Ф. Берггольц, диктор ленинградского радио. Ее имя значилось в составленном гитлеровцами списке тех, кто подлежал немедленному уничтожению после захвата города. В своем «Блокадном дневнике» она рассказывала об испытаниях, выпавших на долю горожан:

   В январе этого года (1942. – Ред.) одна ленинградка, Зинаида Епифановна Карякина, слегла. Соседка по квартире зашла к ней в комнату, поглядела на нее и сказала:
   – А ведь ты умираешь, Зинаида Епифановна.
   – Умираю, – согласилась Карякина. – И знаешь, Аннушка, чего мне хочется, так хочется – предсмертное желание, наверное, последнее: сахарного песочку мне хочется. Даже смешно, так ужасно хочется.
   Соседка постояла над Зинаидой Епифановной, подумала, вышла и вернулась через пять минут с маленьким стаканчиком сахарного песку.
   – На, Зинаида Епифановна, – сказала она. – Раз твое такое последнее желание перед смертью – нельзя тебе отказать. Это когда нам по шестьсот граммов давали, так я сберегла. На, скушай.
   Зинаида Епифановна только глазами поблагодарила соседку и медленно, с наслаждением стала есть. Съела, закрыла глаза, сказала: «Вот и полегче на душе» и уснула. Проснулась утром и... встала.
   Верно, еле-еле ходила, но ходила.
   А на другой день вечером вдруг раздался в дверь стук.
   – Кто там? – спросила Карякина.
   – Свои, – сказал за дверью чужой голос. – Свои, откройте. Она открыла. Перед ней стоял совсем незнакомый летчик с пакетом в руках.
   – Возьмите, – сказал он и сунул пакет ей в руки. – Вот, возьмите, пожалуйста.
   – Да что это? От кого? Вам кого надо, товарищ?
   Лицо у летчика было страшное, и говорил он с трудом.
   – Ну, что тут объяснять... Ну, приехал к родным, к семье, привез вот, а их уже нет никого... Они уже... они умерли! Я стучался тут в доме в разные квартиры – не отпирает никто, пусто там, что ли, – наверное, тоже... как мои... Вот вы открыли. Возьмите. Мне не надо, я обратно на фронт...
   В пакете была мука, хлеб, банка консервов. Огромное богатство свалилось в руки Зинаиды Епифановны. На неделю хватит одной, на целую неделю!.. Но подумала она: съесть это одной – нехорошо. Жалко, конечно, муки, но нехорошо есть одной, грех. Вот именно грех – по-новому, как-то впервые прозвучало для нее это почти забытое слово. И позвала она Анну Федоровну, и мальчика из другой комнаты, сироту, и еще одну старушку, ютившуюся в той же квартире, и устроили они целый пир – суп, лепешки и хлеб. Всем хватило, на один раз, правда, но порядочно на каждого. И так бодро себя все после этого ужина почувствовали.
   – А ведь я не умру, – сказала Зинаида Епифановна. – Зря твой песок съела, уж ты извини, Анна Федоровна.
   – Ну и живи! Живи! – сказала соседка. – Чего ты... извиняешься? Может, это мой песок тебя на ноги-то и поставил. Полезный он: сладкий.
   И выжили и Зинаида Епифановна, и Анна Федоровна, и мальчик. Всю зиму делились – и все выжили.

   О. Ф. Берггольц вспоминала и о первом исполнении Седьмой симфонии Д. Д. Шостаковича, посвященной мужеству осажденного города:

   И вот 29 марта 1942 года объединенный оркестр Большого театра и Всесоюзного радиокомитета исполнил Седьмую симфонию, которую композитор посвятил Ленинграду, назвал Ленинградской. <...>
   Первые звуки Седьмой симфонии чисты и отрадны. Их слушаешь жадно и удивленно – так вот как мы когда-то жили, до войны, как мы счастливы-то были, как свободны, сколько простора и тишины было вокруг. Эту мудрую, сладостную музыку мира хочется слушать без конца. Но внезапно и очень тихо раздается сухое потрескивание, сухая дробь барабана – шепот барабана. Это еще шепот, но он все неотступнее, все назойливее. Короткой музыкальной фразой – печальной, монотонной и вместе с тем какой-то вызывающе веселой – начинают перекликаться инструменты оркестра. Сухая дробь барабана громче. Война. Барабаны уже гремят. Короткая, монотонная и тревожная музыкальная фраза овладевает всем оркестром и становится страшной. Музыка бушует так, что трудно дышать. От нее никуда не деться... Это враг наступает на Ленинград. Он грозит гибелью, трубы рычат и свищут. Гибель? Ну что же – не боимся, не отступим, не отдадим себя в плен врагу. Музыка бушует неистово... Товарищи, это о нас, это о сентябрьских днях Ленинграда, полных гнева и вызова. Яростно гремит оркестр – все в той же монотонной фразе звенят фанфары и неудержимо несут душу навстречу смертельному бою... И когда уже нечем дышать от грома и рева оркестра, вдруг все обрывается, и в величественный реквием переходит тема войны. Одинокий фагот, покрывая бушующий оркестр, поднимает ввысь свой низкий, трагический голос. И потом поет один, один в наступившей тишине...
   «Я не знаю, как охарактеризовать эту музыку, – говорит сам композитор, – может быть, в ней слезы матери или даже чувство, когда скорбь так велика, что слез уже не остается».
   Товарищи, это про нас, это наша великая бесслезная скорбь о наших родных и близких – защитниках Ленинграда, погибших в битвах на подступах к городу, упавших на его улицах, умерших в его полуслепых домах. <...>
   Мы давно не плачем, потому что горе наше больше слез. Но, убив облегчающие душу слезы, горе не убило в нас жизни. И Седьмая симфония рассказывает об этом. Ее вторая и третья части, тоже написанные в Ленинграде, – это прозрачная, радостная музыка, полная упоения жизнью и преклонения перед природой. И это тоже о нас, о людях, научившихся по-новому любить и ценить жизнь! И понятно, почему третья часть сливается с четвертой: в четвертой части тема войны, взволнованно и вызывающе повторенная, отважно переходит в тему грядущей победы, и музыка свободно бушует опять, и немыслимой силы достигает ее торжественное, грозное, почти жестокое ликование, физически сотрясающее своды здания.


   Сталинградский котел, 1943 год
   Яков Павлов, Василий Зайцев, Хайнц Шротер

   Немецкое наступление было остановлено под Москвой. Более того, советские войска перешли в контрнаступление и сумели потеснить врага. Локальная победа чрезмерно воодушевила руководство страны, что в итоге обернулось провальными Ржевской и Харьковской операцией, выходом частей германского вермахта к Волге и Главному Кавказскому хребту. Но к зиме 1942/43 годов в ходе войны наметился коренной перелом: Красная Армия перехватила у противника стратегическую инициативу. Этому в немалой степени способствовал перевод экономики на военные рельсы (значительную часть промышленных предприятий эвакуировали на Урал). Что касается действий на фронте, тут не могла не сказаться катастрофа, постигшая немцев в Сталинграде.
   Город был важным опорным пунктом, и перед 62-й армией генерала В. И. Чуйкова командование поставило задачу отстоять Сталинград любой ценой. Ожесточенные бои велись буквально за каждое здание, не разрушенное артиллерийским огнем. Одним из таких зданий был дом, который оборонял отряд сержанта Я. Ф. Павлова, – знаменитый «дом Павлова». Сам Павлов вспоминал:

   Не было суток, чтобы гитлеровцы оставили наш дом в покое. Наш гарнизон, не дававший им и шагу шагнуть дальше, был у них хуже бельма на глазу. День ото дня они усиливали обстрелы, решив, видимо, испепелить дом. Однажды немецкая артиллерия вела огонь целые сутки без перерыва.
   Со стороны наш дом выглядел, наверное, очень страшно, на нем не было, как говорится, живого места. И все же он стоял, грозный и неприступный. Проходили напряженные минуты, когда от взрывов весь дом ходил ходуном, и кто-нибудь из бойцов обязательно говорил:
   – Да разве это дом? Это же крепость!
   – Это настоящий, хороший советский дом, такой же крепкий, как и наши люди, – отвечал я.
   Все же врагам удалось обвалить одну из стен, которая была ближе расположена к их батареям. Не будет преувеличением сказать, что враг выпустил по этой стене несколько тысяч снарядов. <...>
   Мы обороняли наш дом, перенося чудовищные обстрелы, задыхаясь в дыму и пыли. Сутки боя сменялись другими, а враг не мог продвинуться ни на метр. <...>
   Мы потеряли счет огневым налетам и атакам. Но все же запомнился один октябрьский день, когда фашисты предприняли особенно ожесточенную атаку с танками. Наши наблюдатели сообщили, что за танками идет пехота.
   – На чердак! – приказал я группе бойцов.
   Бойцы, занявшие позиции на чердаке, были вооружены ручными пулеметами и автоматами. Танки мы быстро остановили огнем из «бронебойки». Один из подбитых танков завертелся волчком и остановился на месте. Два других доползли до середины площади, но, не выдержав нашего огня, ушли обратно.
   По моему сигналу в этот момент открыли огонь стрелки с чердака. Они отрезали гитлеровскую пехоту от танков и косили ее длинными очередями.
   Атака была сорвана. Враг в отместку вновь обрушил на дом шквал артиллерийского огня...
   В то время наш дом уже служил ориентиром на картах и именовался «Домом Павлова». Это название закрепилось за ним с первого дня, как мы захватили его. Первым так назвал его прибежавший с донесением санинструктор Калинин. Потом уже полковник Елин, интересуясь положением, звонил в батальон и спрашивал:
   – Ну как там «Дом Павлова»?
   С тех пор наш дом под таким названием фигурировал и в сводках. Позже я узнал, что в «Правде» был напечатан очерк про наш гарнизон, и он тоже назывался «Дом Павлова».
   Я об этом не знал и когда сам услышал это название, то не сразу догадался, что речь шла о нашем доме. А название это закрепилось и живет по сей день. <...>
   Враги были от нашего дома так близко, что мы в часы затишья слышали звуки их патефона, доносившиеся из ближайшего дома. Иногда какой-нибудь фашистский головорез, хлебнув для храбрости шнапсу, кричал нам на ломаном русском языке:
   – Эй, ви! Скоро ми вас утопляйт в Волге...
   – Врешь! – кричал кто-нибудь из наших. – Гвардейцы и в огне не горят, и в воде не тонут!..
   Каждый из нас был уверен, что если наступление под Сталинградом началось, то не сегодня-завтра и мы пойдем на гитлеровцев. Уже более пятидесяти дней и ночей наш гарнизон оборонял дом. Мы пережили сотни артиллерийских обстрелов, бомбежек и атак. По сути дела, все эти 58 суток мы так и не выходили из боя. Но каждый из нас мечтал о другом бое – пойти вперед, в наступление. <...>
   От Волги до Одера.

   В городе активно действовали снайперы, среди которых выделялся старшина В. Г. Зайцев, уничтоживший осенью 1942 года 225 солдат и офицеров вермахта. Особенно его прославил снайперский поединок с начальником берлинской школы снайперов майором Кенингсом. В. Г. Зайцев вспоминал:

   Ночью наши разведчики приволокли в мешке «языка». На допросе он сообщил, что фашистское командование серьезно обеспокоено действиями наших снайперов. Из Берлина доставлен на самолете руководитель школы немецких снайперов майор Кенингс, который получил задание убить прежде всего, как выразился пленный, «главного зайца» (русского снайпера. – Ред.). <...>
   Я уже научился быстро разгадывать «почерк» фашистских снайперов, по характеру огня и маскировки без особого труда отличал более опытных стрелков от новичков, трусов – от упрямых и решительных. Но характер руководителя их школы долгое время оставался для меня загадкой. Ежедневные наши наблюдения ничего определенного не давали. Трудно было даже сказать, на каком участке фашист. Наверное, он часто менял позиции и так же осторожно искал меня, как я его. <...>
   Знакомый, многими днями изученный передний край противника. Ничего нового. Кончается день... Но вот над фашистским окопом неожиданно приподнимается каска и медленно двигается вдоль траншеи. Стрелять? Нет. Это уловка: каска раскачивается неестественно, ее, видимо, несет помощник снайпера, сам же снайпер ждет, чтобы я выдал себя выстрелом.
   Просидели без толку до темноты.
   – Где же он, проклятый, может маскироваться? – спрашивает Куликов, когда мы под покровом наступившей ночи покидали засаду.
   – В этом все дело, – говорю.
   – А если нет его здесь? Может, ушел давно? – высказал сомнение Куликов.
   Но по терпению, которое проявил наш противник, ничем не обнаружив себя за весь день, я как раз догадывался, что берлинский снайпер здесь. Требовалась особая бдительность.
   Прошел и второй день. У кого нервы окажутся крепче? Кто кого перехитрит?..
   Взошло солнце. Куликов сделал «слепой» выстрел: снайпера следовало заинтриговать. Решили первую половину дня переждать: блеск оптики мог нас выдать. После обеда наши винтовки были уже в тени, а на позиции фашиста упали прямые лучи солнца. У края листа что-то заблестело. Случайный осколок стекла или снайперский прицел?..
   Куликов осторожно, как это может сделать только самый опытный снайпер, стал приподнимать каску. Фашист выстрелил. Куликов на мгновение приподнялся, громко вскрикнул и упал. <...>
   Наконец-то советский снайпер, «главный заяц», за которым охотился четыре дня, убит! – подумал, наверное, немец, и высунул из-под листа полголовы. Я ударил. Голова фашиста осела, а оптический прицел его винтовки все так же блестел на солнце.
   Куликов лежал на дне траншеи и заливался громким смехом.
   – Беги! – крикнул я ему.
   Николай спохватился и пополз за мной к запасному посту. А на нашу засаду фашисты обрушили артиллерийский огонь.
   Как только стемнело, наши на этом участке провели ночную вылазку. В разгар боя мы с Куликовым вытащили из-под железного листа убитого фашистского майора, извлекли его документы и доставили их командиру дивизии.

   Немцы, поначалу предвкушавшие скорую победу, постепенно осознавали, что их надежды вряд ли оправдаются. Офицер роты пропаганды Х. Шротер после войны опубликовал выдержки из солдатских дневников.

   Боевые действия в Сталинграде продолжаются. Мы ждем с нетерпением, когда наши войска нанесут окончательный сокрушительный удар, так как Сталинград имеет для нас решающее значение. <...>

   Русский слишком упрям, невообразимо упорен и настойчив. Мы делаем все, что только можем, но русский дерется здесь с полным презрением к смерти. Пленных мы теперь больше не берем, ибо эти субъекты до последнего дыхания стреляют из своих укрытий, блиндажей и подвалов <...>

   Скажу вам лишь одно: то, что в Германии называют героизмом, есть лишь величайшая бойня, и я могу сказать, что в Сталинграде я видел больше мертвых немецких солдат, чем русских... Пусть никто на родине не гордится тем, что их близкие, мужья, сыновья или братья сражаются в России, в пехоте. Мы стыдимся нашей жизни. <...>

   22 октября. ...Части полка выходят в направлении к Сталинграду.
   28 октября. Городище под самым Сталинградом. Здесь настоящий ад. Пикирующие бомбардировщики и артиллерия.
   10 ноября. Ад. Три-четыре раза атаковали завод «Красный Октябрь», ожесточенные бои, не можем продвинуться, тяжелые потери. Ночью – самолеты. Унтер-офицер Фридрих убит.
   11 ноября. ...Полк истекает кровью. Наконец-то отдых от самолетов. Фельдфебель Деннигер пропал без вести.
   12 ноября. Безуспешная атака. Враг стреляет изо всех орудий. К нему нет приступа.
   13 ноября. Снова и снова воздушные налеты. Никто не знает, будет ли он жив через час. <...>
   14 ноября. Прямое попадание в наш блиндаж. Мы уже простились с жизнью.
   23 ноября. Положение делается критическим, мы в окружении. Фюрер берет командование нашим участком. Отступление?
   10 ноября. Положение обостряется. Готовимся к отступлению. Все подготавливается к уничтожению. Мы окружены.
   11 ноября. Мы должны держать позиции до последнего человека. Справа и слева тяжелые бои. Что будет?
   29 ноября. Снабжение становится все более скудным.
   9 декабря. Всех ослабевших лошадей закалывают и съедают.
   12 декабря. Голодать чертовски тяжело.
   13 декабря. Никаких надежд на улучшение. Сейчас мы познали цену хлеба.
   14 декабря. Сегодня я нашел кусок старого заплесневевшего хлеба. Это было настоящее лакомство. Мы едим только один раз, когда нам раздают пишу, а затем 24 часа голодаем. <...>
   Дни, переживаемые нами сейчас, ужасны. Но, несмотря на это, не следует обо мне беспокоиться. Все равно никто мне не поможет. Как чудесно могли бы мы жить, если бы не было этой проклятой войны! А теперь приходится скитаться по этой ужасной России, и ради чего? Когда я об этом думаю, я готов выть от досады и ярости. <...>

   Январь 1943 года. Холодно. Зима в русской степи. Ледяной ветер со снегом свистит сквозь все щели в бункере, продувает одежду. Не проходит и дня, чтобы кого-нибудь не ранило. Многие погибли. Они мечтали о счастливой доле. Теперь они от всего избавлены. Кто знает, что будет с нами завтра? Мы голодаем с 20 ноября, с тех пор, как попали в окружение. По нескольку дней нет хлеба. Мы ищем дохлых лошадей, которые, может быть, уже месяцами лежат под снегом. Из их костей мы варим суп. Стыдно сказать, до чего дошли наши солдаты.

   Сталинградская операция завершилась капитуляцией окруженной немецкой группировки во главе с ее командующим фельдмаршалом Ф. фон Паулюсом, по некоторым сведениям – до 110 тысяч человек. После войны, в 1967 году, на Мамаевом кургане – высоте, в ходе операции неоднократно переходившей из рук в руки – был открыт мемориал «Сталинградская битва», центральным элементом которого является гигантская статуя Родины-матери работы скульптора Е. В. Вучетича, одного из мэтров советской архитектуры.


   Курская дуга, 1943 год
   Григорий Пэнэжко, Иван Кожедуб, Александр Покрышкин

   Сталинградская битва стала «испытанием мужества и воли» (Я. Павлов), а сражение на Курской дуге, как вспоминал генерал Н. К. Попель, «заставило задуматься, кто же все-таки сильнее – техника или человек». В битве у деревни Прохоровка произошел едва ли не крупнейший в истории встречный танковый бой, в котором участвовало до полутора тысяч (или даже более) машин.
   Участник этого боя Герой Советского Союза Г. И. Пэнэжко вспоминал:

   На огромном поле перемешались наши и вражеские машины. Видишь крест на броне танка – и стреляешь по нему. Стоял такой грохот, что перепонки давило, кровь текла из ушей. Сплошной рев моторов, лязганье металла, грохот, взрывы снарядов, дикий скрежет разрываемого железа. Танки шли на танки.
   В памяти остались тяжелые картины. От выстрела в бензобаки танки мгновенно вспыхивали. Открывались люки, и танковые экипажи пытались выбраться наружу. Я видел молодого лейтенанта, наполовину сгоревшего, повисшего на броне. Раненый, он не смог выбраться из люка. Так и погиб. Не было никого рядом, чтобы помочь ему. Мы потеряли ощущение времени, не чувствовали ни жажды, ни зноя, ни даже ударов в тесной кабине танка.
   Одна мысль, одно стремление – пока жив, бей врага. Наши танкисты, выбравшиеся из своих разбитых машин, искали на поле вражеские экипажи, тоже оставшиеся без техники, и били их из пистолетов, схватывались в рукопашной. Помню капитана, который в каком-то исступлении забрался на броню подбитого немецкого «тигра» и бил автоматом по люку, чтобы «выкурить» оттуда гитлеровцев.
   Помню, как отважно действовал командир танковой роты Чарторижский. Он подбил вражеский «тигр». Но и сам был подбит. Выскочив из машины, танкисты потушили огонь. И снова пошли в бой. Не забыть наших отважных девушек-санинструкторов, которые бросались на помощь раненым и контуженым бойцам, вытаскивали их из горящих машин.
   Над нами шли воздушные бои. Самолеты пикировали так низко, что наши радиостанции принимали с неба отголоски жестокого боя. В наушниках слышалось: «Я – Сокол! Иду на таран! Прощайте, товарищи!»
   Весь день 12 июля шел танковый бой. За всю войну, наверное, мы не испытали большей радости, чем в тот момент, когда увидели: вражеские танки отступили! Повернули, попятились. Они отошли всего на полтора-два километра в этот день. Но мы поняли, что выиграли сражение. Не напрасны были наши безмерные труды и потери.
   Потом подсчитали: только под Прохоровкой враг потерял около 400 машин. Здесь был сломан его бронированный хребет. Больше на нашей земле фашисты не наступали. Каждый из нас сделал на Прохоровском поле все, что было в его человеческих силах.

   В небе над Курской дугой шли не менее ожесточенные сражения, чем на земле. В этих боях впервые отличился будущий трижды Герой Советского Союза И. Н. Кожедуб, который вспоминал:

   Противник бросил на Белгородско-Курское направление отборные авиационные части. На задание приходилось вылетать по нескольку раз в день: надо было беспрерывно прикрывать наземные войска. Они продолжали вести ожесточенное оборонительное сражение, нанося контрудары врагу, рвущемуся к Обояни.
   Действовали мы небольшими группами – бой надо было вести активно и умело, быть очень внимательным. <...>
   Ранним утром получаю задание: четверкой вылететь на прикрытие войск на Обоянском направлении. Докладываю Семенову. Он предупреждает, что не исключена возможность появления вражеских охотников. Как правило, они летали парами и стремились внезапной короткой атакой нарушить наш боевой порядок – сбивали отставшие самолеты: недаром комэск так упорно отрабатывал слетанность. Атаковали они со стороны солнца, из-за облаков, залетая с территории, освобожденной от фашистов в зимней кампании.
   Вместе с комэском, хоть он и оставался на земле, тщательно подготовились к полету, стараясь предусмотреть разные варианты боя на случай атаки истребителей. <...>
   Развернулся и сразу заметил впереди выше нашей группы два самолета. По силуэту (по тонкости и вытянутости фюзеляжей) сразу определил: «Мессершмитты-109». Летят с освобожденной территории. Ясно – охотники. Противник поворачивает на нашу четверку. Очевидно, решил атаковать мою пару в лоб. <...>
   Охотники снижаются с явной целью атаковать мой самолет. Но пока противник доворачивал, я поймал ведущего в прицел на высоте 4000 метров. Жду, пока расстояние сократится до дистанции открытия огня, не сворачиваю. Огонь открываю первым. Длинной очередью сбиваю ведущего. Он перевернулся с отвесного пикирования, ударился о землю и взорвался. Это был третий самолет на моем счету.
   Сбить самонадеянного фашистского аса мне удалось благодаря тому, что, издали увидев врага, я предугадал его намерение, построил правильный маневр. <...>
   Наша четверка прикрывала войска, пока не истекло время, отведенное нам на прикрытие. Бомбардировщики на этот раз не прилетели.
   В тот день я еще два раза вылетал на прикрытие наших войск, и мне удалось сбить еще один вражеский самолет «Мессершмитт-109».
   Командование усилило удары по противнику с воздуха, применив массированные налеты бомбардировщиков. Началась новая полоса в жизни нашего полка – сопровождение «Петляковых». <...>
   Раннее утро 10 июля. В первый раз получаю задание с группой летчиков сопровождать «Петляковых». Полетим в район Белгорода на бомбежку вражеского аэродрома, где базируются «юнкерсы». Командир предупредил: аэродром сильно прикрыт зенитной артиллерией, в воздухе барражируют «мессершмитты». <...>
   Обстановка для первого сопровождения сложная. К тому же над расположением противника нависли тучи: надвигается гроза. <...>
   Скоро к аэродрому приблизилась группа бомбардировщиков. По их сигналу взлетаем.
   Мне предстоит внимательно следить за воздухом, за ориентировкой и строить боевой порядок так, чтобы немецкие зенитки не могли отсечь нас от «Петляковых».
   Темные грозовые тучи прижимают к земле. И бомбардировщики летят теперь на высоте 400–500 метров. Мы – невдалеке. На этой высоте воздушный противник может выскочить внезапно, используя складки пересеченной местности. <...>
   Линия фронта осталась позади: перелетели ее благополучно, несмотря на сильный зенитный огонь.
   По дорогам двигались колонны немецкой мотопехоты. Но главная цель – нанести удар по аэродрому. Вот и он, впереди. На окраине – скопление «юнкерсов».
   Враг начеку: внезапно со всех сторон взвился ураганный огонь зенитной артиллерии. Вокруг разрываются огненные шары. В небе, черном от туч, вспыхивают молнии. <...>
   Мы – над целью. «ПЕ-2» с ходу бросают бомбы. Дым от взрывов застилает аэродром. Беспорядочно взлетают «юнкерсы». И наши бомбардировщики вместе с истребителями атакуют их на взлете, уничтожая в воздухе.
   Второй заход. Бомбы ложатся точно в цель: взрывы колеблют воздух. Еще откуда-то забили зенитки, пытаются отсечь нас от бомбардировщиков. Но они быстро умолкают. Их подавили наши истребители. <...>
   Стремительно покидаем аэродром – исчезаем неожиданно, как неожиданно и появились. <...>
   12 июля в районе Прохоровки, северо-восточнее Белгорода, разразилось величайшее в истории Отечественной войны танковое сражение. Участвовало в нем 1500 танков и самоходных орудий, и с нашей и с немецкой стороны. Активное участие принимала в нем и авиация. Работы доставало всем – и штурмовикам, и бомбардировщикам, и нам, истребителям.
   Летчики-истребители нашего фронта вылетали на прикрытие, удерживая господство в воздухе, и даже на отдельных участках противнику не удалось добиться инициативы.
   В тот день я несколько раз водил группу на сопровождение полбинцев (бомбардировочный полк Полбина. – Ред.). И несмотря на зенитный огонь и атаки немецких истребителей они по нескольку раз заходили на цель, бомбили подходившие танки. <...>
   На земле был ад кромешный. Рассмотреть что-нибудь было трудно, да и не до того нам было: мы висели около бомбардировщиков, не спуская с них глаз, и короткими атаками отгоняли немецкие истребители.

   Немногим ранее в том же году над Кубанью развернулось самое крупное в истории воздушное сражение – до 4000 самолетов; в этом сражении принимал участие другой прославленный советский летчик и трижды Герой Советского Союза А. И. Покрышкин, воевавший на американском истребителе «Аэрокобра».

   О воздушных боях над Кубанью, в которых с обеих сторон участвуют одновременно сотни самолетов, мы уже знали из газет. Противник пытается наглухо закрыть для наших бомбардировщиков небо над своими войсками, прижатыми к морю. Советское командование точно оценило обстановку на этом участке фронта, разгадало планы вражеских штабов. Потому мы и летим теперь в Краснодар.
   Под крыльями – прямоугольники черных коробок сожженных домов, прямые длинные улицы, выходящие в степь, белые цветущие сады. Это дорогой мне Краснодар. Утверждают, что жизнь человека идет кругами, по спирали вверх. Я вынужден поверить в это: в Краснодаре началась моя служба в авиации. Здесь я впервые подготовил своими руками боевой самолет и, встав перед пилотом, доложил о том, что машина готова к вылету. Теперь я вступал на уже раз пройденную мной тропу, но в совершенно иное время, другим человеком. <...>
   Краев собрал летчиков у командного пункта, молча прошелся вдоль строя и начал объяснять, как завтра будем изучать район предстоящих боевых действий. Все оставшиеся эскадрильи совершат утром облет переднего края. Поведет группу кто-то из командиров соседнего полка, может быть, сам Дзусов.
   Слушая Краева, я представил скопление большого числа самолетов, похожее на толпу экскурсантов. Хотелось возразить и сказать, что было бы лучше лететь четверками или шестерками. При встрече с противником такие группы окажутся более маневренными и боеспособными. Но я сдержался, наученный горьким опытом. Командир полка опять мог по-своему расценить мое замечание. <...>
   Когда мы набрали приличную высоту, я подал команду: «Разворот на сто восемьдесят!» Опять идем со снижением на Крымскую. Всего пять минут отсутствовала наша группа в заданном районе. Но картину мы встретили здесь совсем иную: над Крымской появилось больше десятка «мессершмиттов». Они пикировали на четверку ЛАГов, продолжавших кружиться на малой скорости. Теперь решающее слово было за нами. Я бросился в атаку на ведущего вражеской группы. У меня был запас скорости. За ними было преимущество – высота.
   Нет, мы недаром корпели над схемами и расчетами, не зря отрабатывали новые тактические приемы. Вражеский истребитель был расстрелян внезапно, он вспыхнул, словно от удара молнии. Я чуть не столкнулся с ним: дымом от него обдало мой самолет. Несколько сот метров мой истребитель шел ввысь, пока я пришел в себя после перегрузки на выводе машины.
   Григорий Речкалов, ведущий самой верхней пары, тоже атаковал «мессершмитт» и сбил его первыми очередями пушки и пулеметов.
   Когда мы опять набрали высоту, под собой увидели неожиданную картину: немецкие истребители, в одно мгновение лишившись двух из своей группы, уже удирали из этого района. Сюда они пришли, очевидно, чтобы очистить небо от наших истребителей перед приходом «юнкерсов». Наши ЛАГи, которым было бы несладко при том положении, которое они занимали, безусловно, стали бы обороняться. Они и теперь не представляли надежной защиты наземникам. Но наша шестерка, готовая снова ринуться с высоты на любого противника, захватила простор, ждала немецких «бомберов».
   Наверное, наши атаки и наш уход в сторону солнца так ошарашили вражеских наземных радионаводчиков, что они вернули своих бомбардировщиков, которые до сих пор всегда обязательно появлялись после «мессершмиттов». Небо оставалось чистым. <...>
   Я веду свою группу на девятку «юнкерсов», которые разворачиваются на боевой курс. От кабин стрелков навстречу мне тянутся огненные трассы. Захожу сзади снизу и открываю огонь. Один бомбардировщик начинает дымить.
   – Сзади «мессеры», – слышу тревожный голос моего ведомого Федорова. Оглядываюсь: над нами действительно нависли четыре «мессершмитта». Но мне не хочется оставлять «юнкерса», который вот-вот вспыхнет. Рядом проносятся огненные трассы. Рывком вывожу самолет из атаки и бросаюсь на четверку «мессершмиттов», которая увязалась за Федоровым.
   И закружилась карусель. Отбиваясь от атак вражеских истребителей, мы в то же время стараемся прорваться к бомбардировщикам. Но такой малочисленной группой это невозможно сделать. Приходится думать лишь о собственной защите. Поэтому большинству «юнкерсов» удается сбросить бомбы на цель. Мы, таким образом, не сумели надежно прикрыть свои войска.
   Возвратились на аэродром. Ко мне подходят летчики. Все живы, здоровы. Радуюсь этому, как победе. И все-таки на душе тягостно от того, что не выполнили задания. <...>
   Беспрепятственно отбомбившись, «Петляковы» стали разворачиваться над морем на обратный курс. Я усилил наблюдение за воздухом: именно на развороте вражеские «охотники» чаще всего их подлавливают. В этот момент группа растягивается, а некоторые бомбардировщики даже отстают.
   Посмотрев в сторону Анапы, которая с высоты была очень хорошо видна, я заметил там, над аэродромом, клубы пыли. Все стало ясно: взлетают немецкие истребители.
   В это время в воздухе появилось несколько групп вражеских бомбардировщиков. Они шли встречным курсом, точно на нашей высоте. У меня даже сердце сжалось от боли. Какая армада самолетов! Сколько бомб под крыльями этих хищников! И все они будут сброшены на голову защитников Малой земли. Нет, не бывать этому! Не задумываясь, веду свое звено в атаку. Вихрем налетаем на ведущую группу вражеских бомбардировщиков и открываем огонь.
   Наши «пешки», сблизившись с «юнкерсами», тоже вступают в бой. В одно мгновение вдруг все перемешалось. Образовался какой-то клубок из огня и металла. Гитлеровцы в конце концов не выдерживают, беспорядочно сбрасывают бомбы и поворачивают назад.
   «Пешки», прекратив стрельбу, смыкают строй, чтобы идти домой. Я пересчитываю их. Все целы! Вот бы так и долететь до аэродрома! Но где-то недалеко от нас уже находились «фоккеры», настоящие испытания лишь только начинались.
   На развороте два наших бомбардировщика приотстали.
   Их нельзя оставлять. Им будет труднее защититься от вражеских истребителей, чем тем, которые идут в монолитной группе.
   Слежу за воздухом. Так и есть. Вот уже снизу к отставшим ПЕ-2 крадутся два «фокке-вульфа». Видимо, они ждали этого удачного момента.
   Резко перевожу свой самолет с переворотом в пикирование и захожу в хвост «фоккеру», второго атакует мой ведомый. Гитлеровцы не замечают нас, увлеченные преследованием наших бомбардировщиков. Теперь вопрос «кто – кого» будут решать скорость и мастерство.
   Наконец «фокке-вульф» в моем прицеле. Но он уже стреляет. Во мне закипает злоба. На, сволочь, получай и ты!.. И я хлестнул по нему из всех пулеметов и пушки.
   Кажется, мой удар оказался мощнее и точнее, чем его. Наш бомбардировщик как ни в чем не бывало продолжает лететь, а «фоккер» вдруг осел и, нехотя перевалившись через крыло, пошел вниз. Не могу оторвать от него взгляда. Выскочит ли летчик? Нет, уже поздно. Самолет врезается в море. От него остаются лишь облачко дыма да круги на воде. Все!
   Догоняю своих бомбардировщиков. Они уже летят над сушей и чувствуют себя как дома, хотя совсем рядом в карусели воздушного боя крутятся десятки истребителей – вражеских и наших.

   Немецкий фельдмаршал Э. фон Манштейн признавался, что Курская дуга была «последней попыткой сохранить нашу инициативу на Востоке. С ее неудачей, равнозначной провалу, инициатива окончательно перешла к советской стороне».


   Партизаны, 1943–1944 годы
   Петр Вершигора

   Партизанские отряды на оккупированной врагом территории стихийно возникали с первых дней войны, а 29 июня 1941 года вышло постановление ЦК партии «Об организации борьбы в тылу германских войск», которым был учрежден Центральный штаб партизанского движения. Партизаны совершали диверсии на коммуникациях противника, устраивали налеты на вражеские гарнизоны и аэродромы, осуществляли разведку (в составе отряда Д. Н. Медведева на Украине, например, состоял знаменитый советский разведчик Н. И. Кузнецов) и даже контролировали часть захваченных немцами территорий – так, под Брянском существовала Брянская партизанская республика, а в Белоруссии был целый Партизанский край.
   На Украине действовал соединенный отряд С. А. Ковпака, который в 1941–1943 годах совершил несколько глубоких рейдов по вражеским тылам, а в 1943 году – Карпатский рейд. Участником этих походов был П. П. Вершигора, один из помощников С. А. Ковпака.

   Двенадцатого июня 1943 года партизаны под командованием генерала Ковпака выступили в новый рейд.
   Получив оружие и боеприпасы с Большой земли, хорошо экипированные наши отряды стремительно двигались к границам партизанского края.
   Командование сразу взяло курс на юго-запад.
   Я прилетел из Москвы, когда отряд уже снялся с места, и догнал его на марше. <...>
   Противник всерьез считался с партизанами. «Не учтенное», по признанию самого врага, оружие вступило в действие. Оно тревожило гитлеровских вояк: и фельдмаршалов, и генералов, и гестаповцев. <...>
   Верные старому обычаю отряда никогда не спрашивать, куда ведут генералы, комбаты и даже комвзводы, мы все же понимали: начался крупный рейд.
   Четкость и слаженность марша создавали впечатление легкости походного движения колонны. Привычка «старичков» шутя переносить тяготы боевой жизни помогала «новичкам» чувствовать себя увереннее. Но у первых это была подлинная стойкость – результат двухлетнего опыта, взаимного доверия командиров и солдат, у вторых же иногда – только легкомысленная самоуверенность. А новичков у нас было немало. Разный народ шел теперь в партизаны: и молодежь, подросшая за годы войны, и бежавшие из плена, и сидевшие в приймаках с сорок первого года, и подпольщики, чудом избежавшие смерти или ареста. По приказу Руднева мы принимали людей всегда с большим разбором. И все же, видя озабоченное лицо Руднева на марше, еще до выхода из партизанского края, я понимал: комиссара беспокоят новички. Он часто объезжал колонну. Выскочив рысью вперед, бросал повод ординарцу и часами шел в пешем строю. Затем, дождавшись повозки Ковпака, делился с ним своими наблюдениями.
   – Ничего, Семен Васильевич! Втянутся. Главное, чтоб ноги не потерли... – успокаивал Сидор Артемьевич своего комиссара.
   – Необстрелянная публика...
   – Об этом уж за нас немец позаботится.
   Но, успокаивая комиссара, Ковпак невольно и сам заражался его тревогой. И наконец, не выдержав, тоже вскакивал на своего высоченного маштака. Ездил Ковпак мастерски, с какой-то чуть-чуть заметной лихостью. Гимнастерка с генеральскими погонами, с форсистой лейтенантской портупеей была перетянута туго новым ремнем. На ремне висел тяжелый кольт. Ветераны бодро подтягивались, смотря прямо в глаза любимому генералу. И стоило маленькой морщинке появиться у глаз, – вся рота улыбалась. <...>
   Зимой сорок второго года мы впервые въехали в это большое село. Была лунная ночь. Выпал глубокий снег. Помнится, отряд двигался мимо деревянной церквушки. Вдоль ровной улицы, как по ниточке, выстроились деревянные избы, украшенные резными наличниками с петухами. Нас встречали женщины, дети, старики... А сейчас, в июне сорок третьего года, лишь развалины напоминают о человеческом жилье. Село сожгла карательная экспедиция. Роты фашистов окружили Глушкевичи и вырезали все мужское население.
   Мы медленно едем по пепелищу.
   На месте скрещения улиц, в центре, где стояла церковь, – куча золы и кирпичей. А рядом – высокий крест торчит среди бурьянов и запустения, взывая то ли к небу о милости, то ли к людям о мщении! Его поставили два восьмидесятилетних старика – единственные мужчины, оставшиеся в живых в этом селе. Только в одной церкви фашисты сожгли двести восемьдесят шесть человек. <...>
   Места эти были отрезаны от партизанских районов железной дорогой. Полное безвластие царило тут. В селах можно было встретить и немцев, и полицаев. Заглядывали сюда и советские партизаны. Но партизаны действовали здесь еще только отдельными группами. Часто наведывались подрывники. Проскочив из партизанского края через железную дорогу для выполнения диверсионных заданий, они задерживались на день-два. Выполнив свою задачу, они устремлялись на север, в партизанский край, поближе к аэродрому. Но все они – и мелкие и крупные – действовали очень осторожно. Опасность столкновения с противником здесь была неизмеримо больше, чем на севере. <...>
   Ковпак решил отойти подальше от железной дороги и там дать передышку людям и коням. После привала двинулись снова. Шли весь день по извилистым лесным дорогам, ничуть не опасаясь немецкой авиации. Этот суточный рывок послужил для отряда разминкой и проверкой слаженности отдельных звеньев. <...>
   Митинг происходит в деревне, недалеко от реки Случь. Ее нам предстоит форсировать не сегодня-завтра. За Случью уже хозяйничают немцы и их наймиты. Часто проходят здесь всякие вооруженные группы. Одни воюют с немцами, другие делают вид, что воюют, третьи сотрудничают и с нашим заклятым врагом и ищут связей с нами. Вот почему митинг проходит на открытом месте, у костела, в ясный июньский день.
   – Никакие летчики не разберутся с воздуха в этих дебрях: кто тут за, а кто против. Тут и на земле трудно что-либо понять, – говорит Базыме кинооператор Вакар.
   Он доволен светом, солнцем, митингом и обстановкой, дающей ему возможность заснять «мировые кадры». <...>
   Противник применял за Случью новую тактику мелких гарнизонов и лжепартизанских отрядов-провокаторов. По всему берегу реки во всех селах разбросаны мелкие гарнизончики – от отделения до взвода разных эрзац-батальонов – мадьяр, словаков, павельчевцев, бельгийцев, голендерцев, так называют голландцев перебежчики с того берега. Согнанная со всей Европы разная шваль, мусор народов, ошметки пятых колонн, они несут тут караульную службу вместе с местными полицаями. Падкие на украинскую пшеницу, сало и колбасу, они, давно потерявшие родину, продались фашистам. Но и служат они хозяину, как приблудные псы. Серьезного сопротивления даже одному отряду партизан они оказать не в состоянии. Но их присутствие было серьезной угрозой для небольших диверсионных групп и для наших разведчиков. <...>
   День ясный, безветренный. Лишь небольшие белые облака висят в голубом небе. Но вот им навстречу поднимаются облака черного дыма. Это сигнал немецких холуев на заставах. Они поджигают хутора, принадлежавшие когда-то полякам. Еще недавно те мирно жили здесь вперемешку с украинцами и русскими. Сейчас на польских хуторах нет никого. Население их либо вырезано, либо бежало на восток – под крыло советских партизан. Дым поднимается толстыми смерчами в безветренное небо. Вверху он расползается черным грибом, плывет по холмам. К запаху степи присоединяется запах гари.
   Рядом со мной шагал разведчик Костя Стрелюк. Голова у него забинтована: из-под витков марли выглядывает один глаз, делая его похожим на древнее изображение Иеговы. Костя пытался что-то втолковать мне о новой тактике врага, о нападениях из-за угла.
   – Они засадами действуют. Это очень неприятная штука. Только теперь я понял, почему немцы так боятся засад... – сказал мне Костя.
   – А, может быть, надо с ними бороться хитростью?
   – Только мы в улицу въехали, из домов стреляют. А вдоль переулка пулемет режет... Вроде дзота у них там...
   Только небольшое зеленое пятно рощицы впереди радует и успокаивает глаз. Поворот дороги. У леска, в придорожной канаве, столпились эскадронцы. В канаве лежали двое убитых. Разведчики узнали в них бойцов третьего батальона из разведгруппы Швайки. Самого Швайки нет. Ленкин, привстав на стремени, острым взглядом окинул дорогу, лес, хлеба.
   – Место для засады выбрали удачно, сволочи!
   Дорога круто поворачивает влево. Метрах в двадцати от ее изгиба начинаются кусты. Оттуда уже тащили гильзы и пулеметную ленту. Ленкин осмотрел их внимательно.
   – Все?
   – Больше ничего не обнаружено, товарищ командир.
   – Куда же все-таки делся Швайка? И его взвод?
   Никто не может сказать нам этого. Ни колосья ржи, стоящие дружной стеной у шляха, ни мертвые товарищи. Колосья вокруг срезаны пулями. Они уткнулись своими мертвыми головками вниз, в серую землю. <...>
   Дав время новой разведке выдвинуться на полтора-два километра, колонна продолжала путь.


   Освобождение, 1943–1945 годы
   Иван Якубовский

   С 1943 года началось планомерное освобождение оккупированных советских территорий. О том, как брали Киев, вспоминал полковник-танкист И. И. Якубовский, впоследствии маршал бронетанковых войск и дважды Герой Советского Союза.

   И вот прошло два года невиданных в истории, гигантских и кровопролитных сражений. Наступила осень сорок третьего – и снова наши войска на днепровском рубеже. Они сюда пришли, чтобы сторицей воздать фашистам за разграбленный Киев, за поруганную честь Украины, за гибель своих боевых товарищей. Они знали, что расплата за осень сорок первого близка, что святая клятва защитников Киева – вернуться сюда с победой – будет выполнена.
   Ночными переходами, в дождь и слякоть, двигались мы от Букрина к Лютежу. Это был марш, равный выигранному бою. Несмотря на огромное напряжение, каждый из нас, участников того маневра, понимал, что его успешное осуществление – это залог победы на Правобережье. За ходом перегруппировки лично наблюдал командующий фронтом. Он появлялся там, где создавалась сложная ситуация, быстро ориентировался в обстановке и отдавал четкие распоряжения.
   Кстати, замечу, что генерал Николай Федорович Ватутин был из тех наших военачальников, которые, сами пройдя многотрудный путь солдата, всегда чутко вслушивались в пульс солдатской жизни, знали ее, что называется, вдоль и поперек, умели влиять на людей безупречным личным примером смелости, мужества, глубокого проникновения в существо боевых дел. Генерал Н. Ф. Ватутин имел привычку часто бывать не только в дивизиях, но и в полках, запросто беседовать в солдатских окопах, в расчетах и экипажах, внимательно выслушивать советы командиров и бывалых бойцов.
   Людей, знавших Н. Ф. Ватутина, поражали его исключительное спокойствие и выдержка в критические, крайне трудные моменты фронтового бытия. Казалось, он имел стальные нервы и был неуязвим под вражеским обстрелом. Рассказывали случай, когда в Новгороде в соседний со штабом дом попала большая бомба. Генерал в этот момент вел телефонный разговор. Ни один мускул не дрогнул на его лице, спокойным и ровным оставался его голос. Человек всецело был занят неотложным делом, поглощен им и ничем не выказал своего внутреннего волнения, чувства самосохранения. <...>
   Один из самых молодых и талантливейших полководцев, Н. Ф. Ватутин накопил богатый командирский опыт, незаурядные знания. Именно этим объясняется его быстрый рост на военном поприще. Его глубоко любил и уважал каждый, кто хоть в малой мере почувствовал человеческое обаяние Николая Федоровича, узнал его воинский талант. Людская молва о дарованиях генерала имела под собой твердую почву. <...>
   Несмотря на то, что авиация противника в эту ночь действовала активно и бомбила переправу в Свиноедах, указания командующего войсками фронта были выполнены. Все находившиеся в этом районе соединения и части, в том числе и наша 91-я танковая бригада, вышли на подступы к Днепру севернее Киева.
   В ночь на 31 октября наша танковая армия начала переправу через Днепр в районе Сваромье. Здесь, как и на букринском плацдарме, использовался один деревянный свайный мост и паромы. Только с 3 ноября для завершения переправы колесного транспорта был использован второй деревянный мост, вновь построенный в четырех километрах севернее Сваромье. К утру 3 ноября главные силы армии сосредоточились на лютежском плацдарме.
   Всего за период с 25 октября по 3 ноября в район севернее Киева было перегруппировано до 150 тысяч человек, около 1500 орудий и минометов, почти 500 танков и САУ (самоходных артиллерийских установок. – Ред.). <...>
   Химические войска фронта широко практиковали задымление переправ через Днепр. В результате авиация противника была вынуждена рассредоточивать свои усилия на широком фронте, вести неприцельное бомбометание. <...>
   Подобной перегруппировки, осуществленной в столь короткий срок, вблизи линии фронта, с тройной переправой через крупные водные преграды, история войн еще не знала. Если наши бывшие союзники готовились к форсированию реки Водтурно в Италии десятки дней, то войска 1-го Украинского фронта, имея впереди танковые соединения, преодолели водные артерии почти что с ходу, в короткие сроки.
   К началу ноябрьского наступления перед войсками 1-го Украинского фронта продолжали действовать соединения 2-й армии группы армий «Центр», 4-я танковая армия и соединения 8-й армии группы армий «Юг». В полосе наступления фронта находилась крупная авиационная группировка врага, входившая в состав 4-го воздушного флота. Всего перед войсками 1-го Украинского фронта оборонялось 33 дивизии, около 6 тысяч орудий и минометов, около 400 танков и САУ и 665 самолетов.
   Стремясь любой ценой остановить наступление советских войск, немецко-фашистское командование развернуло лихорадочную деятельность по укреплению своей обороны. Когда советские войска форсировали реку, враг решил перейти к жесткой обороне, любой ценой удержать занимаемые рубежи и не допустить расширения наших плацдармов на правом берегу Днепра.
   На лютежском плацдарме главная полоса обороны противника состояла из трех позиций общей глубиной до 14 км. Каждая позиция состояла из траншей, ходов сообщения, многочисленных дзотов и хорошо оборудованных огневых площадок. Наибольшая плотность оборонительных сооружений была в полосе шоссе Лютеж – Киев. <...>
   Не только Киев, но и такие города, как Фастов, Васильков, Коростень, Житомир, Бердичев, Белая Церковь, были превращены в мощные узлы сопротивления. Гитлеровцы восстановили противотанковый ров на подступах к Киеву, заминировали все дороги. В глубине по левому берегу реки Ирпень также готовился оборонительный рубеж. <...>
   Смысл решения командующего 1-м Украинским фронтом на предстоящую операцию заключался в следующем. С севера на Киев наступала 38-я армия генерал-полковника К. С. Москаленко. Она обходила город с запада и овладевала им. Ее сосед справа – 60-я армия генерал-лейтенанта И. Д. Черняховского наносила удар между реками Здвиж и Ирпень, обеспечивая действия 38-й армии в районе Киева с запада.
   Важная роль в операции отводилась подвижным войскам. 3-я гвардейская танковая армия и оперативно подчиненный ей с 28 октября 1-й гвардейский кавалерийский корпус должны были войти в прорыв в полосе 38-й армии и развивать наступление в юго-западном направлении с задачей на четвертый день операции выйти в район Фастов, Белая Церковь, Гребенки. <...>
   Очевидно, нет смысла подробно говорить о тех колоссальных трудностях, которые надо было преодолеть нашим командирам, штабам, политорганам, личному составу. Вопросы взаимодействия и другие многообразные проблемы надо было решать в новых для войск условиях, на новом направлении наступления.
   Весьма сжатые сроки подготовки операции потребовали от командования и штабов предельной мобильности. В течение семи-восьми суток им предстояло провести весьма разнообразные подготовительные мероприятия. <...>
   Основная группировка танковых войск была создана на направлении главного удара севернее Киева, где действовали 5-й гвардейский танковый корпус и 3-я гвардейская танковая армия. При этом наша танковая армия использовалась в качестве подвижной группы фронта, а танковые корпуса – подвижных групп армий. Отдельные танковые бригады и полки придавались стрелковым соединениям, наступавшим на главном направлении, и использовались как танки непосредственной поддержки пехоты. <...>
   Только к 3 ноября, благодаря напряженной работе органов тыла, удалось подвезти минимально необходимое количество материальных средств. И все же операцию пришлось начинать с ограниченным количеством боеприпасов. По некоторым калибрам их было даже меньше, чем планировалось израсходовать в первый день боя. <...>
   Наступали последние часы перед штурмом вражеских укреплений на подступах к столице Украины. Пехота и танки вышли в исходные районы для наступления. Артиллеристы изготовились к открытию огня. Все ждали сигнала.
   Наступление началось 1 ноября 1943 года ударом войск с букринского плацдарма. Бой сразу же принял ожесточенный характер. Враг оказывал упорное сопротивление, неоднократно контратаковал наши части.
   В результате первого дня боя наступавшие здесь 40-я и 27-я армии поставленной задачи не выполнили. Из-за плохой погоды наша авиация не смогла оказать действенной помощи наземным войскам. Не добились успеха эти армии и на следующий день. Тем не менее командующий фронтом, стремясь ввести противника в заблуждение относительно направления главного удара, приказал продолжать боевые действия на букринском направлении.
   Военная хитрость удалась. Противник не вывел из этого района ни одной дивизии. Более того, вражеское командование бросило под Букрин свой резерв – танковую дивизию СС «Рейх», а также 223-ю пехотную дивизию и один полк 168-й пехотной дивизии из-под Черкасс.
   На главном направлении – севернее Киева – боевые действия начались 3 ноября. Ночью накануне наступления отдельные танковые полки и бригады, а также часть сил 5-го гвардейского танкового корпуса, действовавшие в качестве танков непосредственной поддержки пехоты 38-й армии, вышли на исходные позиции. Саперные подразделения проделали проходы в минных полях. Самолеты 208-й ночной бомбардировочной авиационной дивизии всю ночь бомбили противника.
   В 8 часов 40 минут утра после мощной артиллерийской подготовки наши войска атаковали противника. Оборона была прорвана в полосе наступления 38-й армии на направлениях действий 50-го и 51-го стрелковых корпусов генерал-майоров С. С. Мартиросяна и П. П. Авдеенко. <...>
   В середине дня 4 ноября после короткого огневого налета артиллерии и ударов авиации 5-го штурмового авиационного корпуса генерал-майора авиации Н. П. Каманина части танковой армии начали наступление. Вначале в бой вступили только 52-я и 53-я гвардейские танковые бригады 6-го гвардейского танкового корпуса, которые находились в боевых порядках стрелковых дивизий. Этим бригадам и остальным силам корпуса удалось выйти на южную опушку леса южнее Дачи Пуща Водица, Детский санаторий.
   Успех 6-го гвардейского танкового корпуса развил введенный в сражение из второго эшелона 7-й гвардейский танковый корпус, который передовыми частями к вечеру овладел населенным пунктом Берковец. К этому времени на правом фланге армии 9-й механизированный корпус вышел в северную часть Дачи Пуща Водица.
   С вводом в сражение 9-го механизированного, а затем и 7-го гвардейского танкового корпусов обстановка в полосе 38-й армии резко изменилась.
   К исходу дня соединения танковой армии продвинулись в юго-западном направлении до 8 км. Тогда генерал П. С. Рыбалко решил продолжать наступление и ночью. Однако вечером опустился настолько густой туман, что не проглядывались даже рядом, буквально в нескольких метрах находящиеся строения, деревья, дорога. Действовать наугад чуть ли не в кромешной тьме было далеко не безопасно.
   У себя в бригаде мы решили попробовать пустить вперед танки с зажженными фарами. Предварительно проверили, не будет ли свет демаскировать наши боевые порядки. Я приказал выслать несколько наблюдателей в сторону противника, чтобы они через строго определенное время проследили, на сколько метров от нашего расположения будут видны включенные прожекторы и фары боевых машин.
   Проходит назначенное время, но наблюдатели не возвращаются. Ждем десять, двадцать минут. Наконец они появились. Говорят, что видны были, как через густое матовое стекло, едва заметные рассеянные просветы. Значит, решение наше верное. Мы сможем незамеченными пройти необходимое расстояние на сокращенных дистанциях, а затем ошеломить врага неожиданной атакой. <...>
   И вот началось наступление. В непроглядной тьме перед противником вдруг встали снопы света, обнажая его укрепления. Танки нашей бригады с десантом автоматчиков на броне и включенными сиренами, ведя интенсивный огонь на ходу из пушек и пулеметов, устремились на врага.
   Это была потрясающая картина. Гитлеровцы поначалу оказались в замешательстве, в шоковом состоянии. Временная деморализация их как раз и нужна была танкистам, чтобы успешно завершить начатое дело. <...>
   К утру наши войска перерезали железную и шоссейную дороги Киев – Житомир, основную коммуникационную линию киевской группировки противника. Ныне здесь на вечную стоянку поставлен танк номер сто одиннадцать в знак героического броска воинов-танкистов. <...>
   В течение 5 ноября упорные и напряженные бои развернулись и на северных подступах к Киеву, где наступали войска 38-й армии. Чем ближе подходили соединения фронта к столице Украины, тем ожесточеннее сопротивлялись гитлеровцы. Враг широко использовал для обороны танки. Борьбу с ними вели наши орудия, выдвинутые в боевые порядки пехоты для стрельбы прямой наводкой. <...>
   В этих условиях серьезный урон противнику могла бы нанести наша авиация. Однако погода, к сожалению, была нелетной. Облака буквально повисли над районом сражения, переправами, аэродромами. Видимость не превышала сотни метров. И только когда облака рассеивались, в воздухе появлялись наши самолеты. Они метко бомбили цели на дороге Киев – Житомир. Активно действовали ночные бомбардировщики, наша штурмовая авиация. <...>
   Ожесточенность боев за Киев с каждым часом возрастала. Враг цеплялся за каждую высоту, населенный пункт, оказывая отчаянное сопротивление. Особенно напряженные бои развернулись в конце дня в районе Приорки. Крупные силы танков и пехоты гитлеровцев несколько раз контратаковали наши войска. Однако сопротивление врага было сломлено решительными действиями 5-го гвардейского танкового корпуса, подразделения которого во второй половине дня достигли северной и западной окраин Киева и завязали бои за заводы «Арсенал» и «Большевик». <...>
   51-й стрелковый корпус вел бои на северной окраине города. Вместе с соединениями этого корпуса сражалась и 1-я чехословацкая отдельная бригада Людвика Свободы. Военный совет фронта с особым вниманием и заботой относился к ее воинам. <...>
   Киев был в кровавом зареве пожаров. Горели дома, промышленные предприятия. Гитлеровцы продолжали проводить в жизнь свои зловещие планы.
   Советские воины, стараясь спасти Киев от разрушения, а его население от гибели, устремились к центру города. Ломая сопротивление врага, они отвоевывали у гитлеровцев квартал за кварталом, улицу за улицей. Тысячи осветительных ракет, вспышки орудийных и минометных залпов, многочисленные пожары превратили ночь в день.
   Так началось завершающее сражение за освобождение Киева. Вскоре танки 5-го гвардейского танкового корпуса, 39-го отдельного танкового полка и танкового батальона 1-й чехословацкой бригады с десантом автоматчиков достигли центра города. <...>
   Смело и решительно действовал гвардии старшина Шелуденко. Его танк одним из первых достиг центра города. В Киеве Н. Н. Шелуденко работал еще до войны на швейной фабрике имени Горького. Здесь же он закончил курсы шоферов, а в армии овладел специальностью танкиста. Накануне боев за Киев Шелуденко побывал в освобожденном селе Лебедевка у своей матери, которая многое рассказала ему о зверствах оккупантов. От нее он узнал, что младший брат Петр погиб в боях на Волге. Шелуденко поклялся отомстить врагу.
   Уничтожая огневые точки противника, танк Шелуденко прорвался на Крещатик. На площади Калинина бесстрашный воин пал смертью героя... Гвардии старшине Н. Н. Шелуденко посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза. Позже его останки были перенесены в Парк Вечной Славы.
   С другой стороны к центру города устремились разведчики 4-й отдельной моторазведывательной роты фронта под командованием капитана Н. П. Андреева. С помощью проводников Н. Т. Дегтяренко и Г. С. Кривенко разведчики вышли к зданию Центрального Комитета Коммунистической партии Украины и в первые минуты наступившего нового дня – 6 ноября – водрузили над ним красное знамя.
   Почти одновременно в Киев ворвались передовые части 180-й стрелковой дивизии генерал-майора Ф. П. Шмелева и 167-й стрелковой дивизии генерал-майора И. И. Мельникова, водрузившие флаги на зданиях Совнаркома УССР и библиотеки имени В. И. Ленина. <...>
   В 5 часов 6 ноября представитель Ставки маршал Советского Союза Г. К. Жуков и Военный совет фронта направили Верховному Главнокомандующему И. В. Сталину телеграмму, в которой говорилось: «С величайшей радостью докладываем Вам о том, что задача, поставленная Вами по овладению нашим прекрасным городом Киевом, столицей Украины, войсками 1-го Украинского фронта выполнена. Город Киев полностью очищен от фашистских оккупантов. Войска 1-го Украинского фронта продолжают выполнение поставленной им Вами задачи».
   Весть об освобождении Киева облетела всю нашу страну. Москва в этот день салютовала доблестным войскам 1-го Украинского фронта двадцатью четырьмя залпами. <...>
   На Александровской улице было протянуто полотнище, на котором чья-то детская рука вывела: «Хай живе Червона Армия!» Горожане выходили на улицу с цветами и хлебом-солью, выносили столы с невесть как сбереженными продуктами. Бойцы и горожане пели «Широка страна моя родная», «Взвейся, песня, серебряной птицей». На одном из балконов был вывешен красный ковер с приколотым к нему портретом В. И. Ленина.
   Город, в ранах и пожарищах, истерзанный нечеловеческими мучениями, уставший от издевательств фашистских временщиков, вновь дышал воздухом свободы.
   Для жителей Киева началась новая жизнь. Впервые за 778 дней жестокой оккупации все оставшееся в живых население вышло из подвалов на улицы города. С Приорки и Подола нескончаемым потоком двигались наши войска. Всюду стихийно возникали митинги. Жители города благодарили родную армию за избавление от гитлеровских захватчиков.
   Печальную картину представлял собой освобожденный Киев. Немецко-фашистские изверги превратили в развалины центральную магистраль города – Крещатик, улицы Карла Маркса, Фридриха Энгельса, 25 Октября, Свердлова и другие. Они взорвали Успенский собор Киево-Печерской лавры, здания цирка и Театра Красной Армии, сожгли Театр юного зрителя, консерваторию, разрушили здание Академии наук УССР. Как потом стало известно, в развалинах лежали 800 предприятий, 940 зданий государственных и общественных организаций, большинство медицинских учреждений города, 140 школ, дворцы культуры и искусства. В Киеве было замучено, расстреляно и отравлено в душегубках более 195 тысяч человек. Свыше 100 тысяч человек, главным образом юношей и девушек, оккупанты угнали в Германию. Крупный город, в котором до войны проживало 900 тысяч жителей, почти опустел, в нем осталось всего лишь 180 тысяч человек. <...>
   7 ноября в Киеве, у памятника Тарасу Шевченко, состоялся общегородской митинг, посвященный освобождению города. Командующий фронтом генерал Н. Ф. Ватутин горячо поздравил киевлян с освобождением и передал им боевой привет от советских воинов. <...>
   Освобождение Киева нашло широкий отклик и за пределами нашей Родины... Лондонское радио в те дни сообщало: «Занятие этого города советскими войсками является победой, имеющей огромное не только военное, но и моральное значение. Когда гитлеровцы заняли Киев, они хвастливо заявляли, что это повлечет за собой полнейшее поражение советских войск на всем юго-востоке. Теперь времена изменились. Германия слышит звон похоронного колокола. На нее надвигается лавина».
   Фронт немецких армий трещал на всех стратегических направлениях севернее и южнее Киева. В то время как войска 1-го Украинского фронта наступали на киевском направлении, напряженные бои продолжались и на юге Украины. В октябре – ноябре войска 2, 3 и 4-го Украинских фронтов развернули наступление на кировоградском и криворожском направлениях, а также в Северной Таврии.
   Наши соединения ликвидировали запорожский плацдарм врага и 14 октября освободили Запорожье. В последующем был форсирован Днепр в его нижнем течении и советские части 25 октября ворвались в Днепропетровск. В ходе дальнейшего наступления наши войска захватили на правом берегу Днепра в районе юго-западнее Кременчуга и Днепропетровска важный стратегический плацдарм.


   Взятие рейхстага, 1945 год
   Федор Зинченко, Михаил Бондарь, Иван Клочков

   Впереди были открытие второго фронта в Европе и освобождение от нацистов европейских стран. В апреле 1945 года началась Берлинская наступательная операция, а в конце того же месяца последовал штурм Берлина. 1 мая над рейхстагом – зданием немецкого парламента – был поднят красный флаг.
   Полковник Ф. М. Зинченко командовал одной из частей, штурмовавших рейхстаг.

   Об этом бое в журнале боевых действий 150-й дивизии записано:
   «В 10:00 1.5.45 года противник два раза предпринял контратаку с десятью танками на южную часть рейхстага. Успеха не имел. Нашей артиллерией подбито два танка. Пожар немцам не помог».
   Это была последняя попытка гитлеровцев оказать помощь гарнизону рейхстага извне. Больше до самой капитуляции контратак они не предпринимали.
   Тем временем пожар на первом этаже рейхстага продолжался. Встал вопрос: что делать? Высказывались даже предположения вывести наши подразделения наружу, переждать, пока пожар утихнет, а затем брать рейхстаг заново. Однако за это один раз уже было заплачено кровью, так стоило ли так легко уступать врагу? Я приказал тушить пожар и продолжать бой.
   На помощь пехотинцам в рейхстаг были посланы артиллеристы, минометчики. Развернулась жестокая схватка с огнем. Она была тем более трудной, что ни огнетушителей, ни других каких-либо противопожарных средств, понятно, у нас не было. Не было даже обыкновенной воды, так как разрушенный водопровод не действовал. В распоряжении бойцов были только подручные средства – палатки, шинели, саперные лопаты. Многие бойцы получили ожоги, однако все бросались в схватку с пламенем с такой же отвагой и мужеством, как и в бой с фашистами.
   Удалось локализовать пожар и не допустить его распространения. Ни один из залов – ни для заседаний фракций, ни для заседаний депутатских комиссий, ни главный, тот, что под куполом, – не сгорел. Если бы загорелся главный зал, пламя охватило бы весь рейхстаг, и тогда в нем не удержалась бы ни одна живая душа.
   Пожар был потушен около 15 часов. Однако бойцы 3-й роты лейтенанта Ищука не стали дожидаться, пока пламя будет укрощено полностью, и, завернувшись в плащ-палатки, через огненную завесу бросились в атаку на вновь повыползавших из подвалов гитлеровцев. <...>
   По примеру 3-й роты в атаку бросились и другие подразделения. 2-я рота после короткой и яростной схватки овладела лестницей и снова ворвалась в вестибюль второго этажа – в пятый раз за этот день! Но теперь уже окончательно. Когда разгорелся бой за лестницу, остававшееся на втором этаже заблокированным отделение Перетятько ударило по гитлеровцам с тыла. Особенно веско прозвучал голос «максима» Коноваленко. Это и решило исход схватки. Гитлеровцы бросились врассыпную. Овладев двумя десятками депутатских комнат и контролируя коридор, рота создала хороший плацдарм для дальнейшего наступления батальона. <...>
   Рота Ищука, ворвавшись вслед за 2-й ротой на второй этаж, пробилась в северо-восточный угол здания и оказалась над гитлеровцами, еще удерживающимися в этой части комнаты первого этажа. Отрезанной оказалась она от своих и на втором этаже. Капитан Неустроев, услышав по рации донесение Ищука о ситуации, в которую попала рота, заволновался:
   – Куда вас занесло? Там же кругом фашисты!
   – Правильно, – ответил Ищук, – ведем бой в окружении, но еще неизвестно, кто кого окружает!..
   Взвод артиллеристов и минометчиков подоспел весьма кстати. Действовали они отлично. С их прибытием 4-я рота с новой силой навалилась на противника и стала теснить его. <...>
   К 19 часам 4-я и 6-я роты вышли к восточному входу в рейхстаг и закрепились там. В это же время 5-я рота, оставшаяся снаружи, подошла вплотную к южному входу и перекрыла его. Таким образом, все входы и выходы были теперь в наших руках. Гитлеровцы в рейхстаге оказались полностью заблокированными. <...>
   Подполковник Ефимов рассказал мне, что все воины в тот день, будто сговорившись, рвались в самое пекло, стремясь помочь как можно быстрее довершить разгром врага. Даже тех, кто был крайне необходим на КП полка, порой не удавалось удержать. Каждый стремился всеми правдами и неправдами ускользнуть, примкнуть к одному из подразделений, принять участие в бою. В эти последние часы каждый чувствовал в себе такую силу, такую окрыленность, что, казалось, свершил бы невозможное. И вершили. И падали за шаг до победы. Но это не останавливало других! Натиск становился все мощнее и неудержимее.
   К 21 часу 1 мая все помещения на двух этажах были практически полностью очищены от гитлеровцев. Остатки гарнизона укрылись в подвалах и затаились там. Несколько небольших групп, правда, еще продолжали отстреливаться, но вскоре и с ними было покончено. Настало относительное затишье.

   Сразу нескольким штурмовым группам было поручено подняться на крышу рейхстага и установить там красный флаг. Одной из таких групп командовал майор М. М. Бондарь.

   Ранним утром 28 апреля меня и капитана В. Н. Макова вызвал к себе командир 79-го стрелкового корпуса генерал-майор С. Н. Переверткин... Генерал Переверткин сказал нам: «Вы назначаетесь командирами штурмовых групп коммунистов-добровольцев, на которые возлагается задача – вместе с другими штурмовыми группами проникнуть к рейхстагу и установить на нем красные знамена»... Всего в группе было около 20–25 человек. Не теряя времени, мы выступили к передовой линии. Перед нами лежал разрушенный город, местами бушевали очаги пожаров. Воздух был наполнен копотью, пахло гарью, улицы и переулки перекрыты баррикадами из металлических ежей, железобетонных балок, камня, бочек, мешков с песком. Всюду слышалась стрельба. Мы начали продвигаться по правой стороне Биркенштрассе – кратчайшему пути к намеченной цели. <...>
   Часа через полтора показались развалины одного из берлинских вокзалов, где проходила линия фронта. Здесь отчетливее слышалась перестрелка. На улицах рвались снаряды и мины. <...> Вскоре мы достигли берегов Шпрее. Но огонь гитлеровцев был настолько сильным, что форсировать реку не удалось. Ночью мы неоднократно в разных местах пытались переправиться, но безуспешно... Примерно в середине ночи взрыв большой силы потряс воздух. В небо взлетел огненный столб, в реку и на ее берега посыпались камни, куски металла, обломки дерева. Когда дым рассеялся, мы увидели, что средняя часть моста «Мольтке», около которого мы находились, накренилась, провисла в воду и осела на полуразрушенные опоры. Короткими перебежками бойцы стали приближаться к мосту... Было темно, но все освещалось заревом пожаров. За мостом баррикады. Проскакиваем первую, подходим ко второй. Делаем небольшую передышку, чтобы сориентироваться. <...>
   Под покровом темноты продвигаемся вперед. Остаются считанные сотни метров до рейхстага. Мы лежим среди развалин, прижавшись к земле, всматриваемся во вражескую оборону. <...>
   Прошло около трех часов. На фронте как будто наступило затишье. Я направляю в разведку Казанцева с одним из солдат. Их фигуры замелькали между завалами, вывороченными корневищами деревьев, воронками. Остальные члены группы наблюдали за ними, готовые в любую минуту поддержать товарищей огнем.
   В это время правее нас действовали Михаил Еремин и Григорий Савенко – добровольцы из батальона К. Я. Самсонова. Они двигались со знаменем. Но позавидовать им не пришлось. Гитлеровцы подпустили их буквально метров на 40, а затем в упор обстреляли. Оба они были ранены. <...>
   Меня вызвал по рации командир корпуса. Оказывается, ему доложили, что воины генерала В. М. Шатилова водрузили красный флаг на бункере у рейхстага. Я сказал, что это не красный флаг, что в том бункере гитлеровцы развернули госпиталь и флаг на нем поставлен ими как указатель для раненых.
   – Требую активизировать действия группы и выполнить задачу, – сказал С. Н. Переверткин. <...>
   Вскоре мы достигли небольшого оврага, который тянулся правее трансформаторной будки. Рейхстаг как на ладони. Град снарядов обрушивается на наши позиции. Обстановка все более обостряется. Кругом разрывы, пулеметно-автоматная трескотня, пожары. Упорные бои шли и на соседних участках. <...> Добровольцы группы дозаряжают автоматы, готовят гранаты, выбирают наиболее удобное направление движения. И когда артиллерия всю мощь своего огня переносит в глубину вражеской обороны, мы поднимаемся в атаку. <...>
   Все ближе и ближе к цели. Вот и бугор, о котором было так много разговоров. Это убежище с перекрытием толщиной до двух метров. Кто-то вскакивает на бункер и срывает полотнище.
   – Товарищи, смотрите, а ведь это действительно флаг, но только с черным крестом.
   Врываемся в сооружение. Резкий специфический запах лекарств, крови и гноя. Стоны раненых. Помещение слабо освещено несколькими свечами. Подземелье напоминает широкую штольню. По левую сторону ее устроены двухъярусные нары. Раненые лежат все вместе – и генералы, и офицеры, и солдаты. Вперемешку с ними трупы, испускающие страшное зловоние.
   Обслуживающего персонала не видно. Все сбежали, бросив раненых на произвол судьбы. В левом дальнем углу слышны громкие голоса: два гитлеровских генерала потрясены появлением советских воинов. <...>
   Устремляемся к рейхстагу. <...> Гитлеровцы обрушивают на нас ураган огня. Но наш натиск не ослабевает. Вся масса воинов на широком фронте устремляется вперед. Вот осталось 50... 30... 20... метров, и наконец мы достигаем широкой лестницы, ведущей к главному входу в рейхстаг. Невероятное движение людей, возгласы, команды. Раненые зовут санитаров, сраженные пулей падают навзничь.
   Лядов первым из нас подбегает к колонне и крепит на ней свой флаг. У дверей образовалась толкучка – они оказались заколоченными. Натиск большого количества людей, решивших поднажать плечами, к успеху не приводит. Солдаты приносят бревна. Лес рук подхватывает их и с разгону бьет по двери. Это сержант Бобров из группы Макова первым проявил инициативу, и она нашла всеобщую поддержку. Несколько мощных ударов – и дверь с треском распахивается.
   – Ура-а-а-а! – загремело под сводами здания.
   – Победа-а-а! – несется со всех сторон.
   Наконец-то мы в рейхстаге... Здание освещается огнем пожарищ. По лестнице, мимо статуи Бисмарку, устремляемся на второй этаж... Перескакивая сразу через две-три ступеньки, вырываемся наверх. Еще несколько витков – и нашему взору открывается купол рейхстага – тот купол, достичь которого мы так мечтали и на пути к которому теряли своих дорогих товарищей.
   Сам по себе купол ничего особенного не представлял. Это металлический каркас с сохранившимися кое-где стеклами. В центре его зияла дыра – след от бомбы.
   Выйдя наверх, Казанцев, Докин, Кагыкин и Стенников пробрались к скульптуре «Княгиня Рундот», отыскали в крупе лошади дыру, стали укреплять наш флаг. Здесь же рядом Бобров, Лисименко и Минин из группы Макова водружают свой флаг.
   Пока мы устанавливали флаги, Владимир Маков докладывал командиру корпуса о водружении флагов над рейхстагом.
   Вскоре гитлеровцы, подбадривая себя сильным автоматно-пулеметным огнем, устремились в контратаку. Укрыться было негде: мы, как на островке. Стреляя на ходу, пробиваемся вниз.
   Противник обстреливает нас. Мы кубарем валимся с лестницы: впереди заполненный до отказа нашими солдатами банкетный зал. Здание оглашается трескотней автоматов, взрывами гранат. От их вспышек помещение освещается, и мы видим, как из углов комнат, дверей и лестничных клеток ползут на нас гитлеровцы. Часть из них даже просачивается в банкетный зал... Наши силы приумножились, контратака противника отражена. <...>
   Первомайский праздник мы встречали в рейхстаге, ведя упорные бои.
   Благодаря тесному взаимодействию всех подразделений, умелому руководству боями в этом огромном лабиринте всевозможных комнат и подвалов мы победили. Венцом этой победы явилось водружение над рейхстагом Знамени Победы, учрежденного Военным советом 3-й ударной армии и установленного М. Егоровым и М. Кантария.

   После капитуляции Германии многие советские солдаты оставили свои автографы на колоннах рейхстага и на Бранденбургских воротах. Командир огневого взвода И. Ф. Клочков вспоминал:

   У Бранденбургских ворот громоздятся горы оружия. Его сложили здесь капитулировавшие войска гарнизона Берлина. Пленные строятся в колонны: впереди – генералы и старшие офицеры, за ними – младшие офицеры. Замыкают колонны солдаты. <...>
   От Бранденбургских ворот колонны, конвоируемые советскими воинами, направляются мимо рейхстага, на котором реет красное знамя... Понурив головы, закрывая лица в тупом страхе руками, идут они по улицам своей столицы. На несколько километров растянулись колонны из 135 тысяч военнопленных. <...>
   Возле рейхстага царит оживление. Сюда поодиночке и группами тянутся пехотинцы, танкисты, артиллеристы, саперы, химики, медики. Они дошли до Берлина и стремятся засвидетельствовать это на стенах последнего оплота гитлеризма.
   Мы решили отправиться к рейхстагу после обеда поочередно, двумя группами. Первую из них возглавил командир батареи старший лейтенант Н. М. Фоменко вместе с младшим лейтенантом Р. Алимкуловым. Остальные остались возле орудий. Официально об окончании битвы за Берлин еще объявлено не было. На всякий случай мы продолжали находиться в полной боевой готовности. <...>
   Первая наша группа возвратилась из рейхстага, полная впечатлений. Товарищи наперебой рассказывали о том, как его осматривали, оставляли на стенах подписи. Теперь посты у орудий заняли они, а следующая группа под моей командой отправилась к рейхстагу.
   Идти было недалеко – всего метров 350 через Кенигплац. Вспомнилось, как самоотверженно, с какими колоссальными трудностями преодолевали эти десятки метров штурмовые группы.
   Вся Кенигплац была сплошь изрыта траншеями, окопами, воронками от разрывов снарядов и мин, следами пулеметных очередей. Через заполненный водой ров перед зданием кто-то уже успел соорудить мостки и настилы. У стен рейхстага – разбитые прямыми попаданиями наших снарядов 88-миллиметровые зенитные орудия. Среди них мы обнаружили два, уничтоженные нами 30 апреля во время артиллерийской подготовки. Нашли и амбразуры в окнах, развороченные точными попаданиями наших снарядов. Так же метко разили врага и другие наши товарищи: всюду – сбитые бронеколпаки, развороченные пулеметные площадки с искореженными щитками и стволами пулеметов. Здание – сплошь в выбоинах от пуль, осколков мин и снарядов. Лестница главного входа полуразбита. На огромных колоннах по бокам от нее множество красных флажков, прикрепленных нашими воинами во время штурма. <...>
   Колонны при входе в рейхстаг и стены были испещрены лаконичными надписями, в которых советские солдаты и офицеры выражали чувства радости победы, гордости за свою великую, могучую Родину. Надписи были сделаны всевозможными красками, углем, штыком, гвоздем, походным ножом. Но чем бы ни писал воин, чувствовалось, что вкладывал он в это душу и сердце. Некоторые из этих надписей я занес в свой блокнот. «Шли мы долго, но пришли и Знамя Победы над Берлином вознесли», – написали Егоров и Кантария. «Кратчайший путь в Москву – через Берлин!»; «И мы, девушки, были здесь. Слава советскому воину!»; «Мы из Ленинграда, Петров, Крючков»; «Знай наших. Сибиряки Пущин, Петлин»; «Мы в рейхстаге»; «Я шел с именем Ленина»; «От Сталинграда до Берлина»; «Москва – Сталинград – Орел – Варшава – Берлин»; «Дошел до Берлина»; «Слава СССР!» <...>
   Надписей было такое огромное количество, что сержанты и солдаты моей группы с большим трудом находили свободное местечко. Сержант М. К. Хасанов сделал надпись на своем родном узбекском языке, заметив при этом: «Земляки поймут, а кому понадобится – переведут». Старшина Погорелов, экономя место, оставил загадочный автограф «ПИП» (Погорелов Иван Прохорович). Рядовой Галилян Яппаров написал: «Из ТАССР», его товарищ Бисигалит Момбетов – «Азербайджан», старшина И. В. Воронин – «Калинин – Берлин». Я вытащил из полевой сумки красный карандаш и на внутренней стене, слева от главного входа, сделал надпись: «Клочков из Рязани». <...>
   3 мая нам стало известно, что утром рейхстаг посетил командующий 1-м Белорусским фронтом маршал Советского Союза Г. К. Жуков. Вместе с комендантом Берлина Н. Э. Берзариным, членом Военного совета фронта К. Ф. Телегиным и другими прославленный полководец осмотрел рейхстаг и места боев в этом районе... Маршал Жуков и сопровождавшие его генералы и офицеры оставили на рейхстаге свои автографы.
   Автографы на рейхстаге знаменовали для нас завершение тяжелого ратного пути. Позднее артиллерист нашего полка рядовой К. Н. Андреев написал стихи, ставшие песней о 150-й дивизии:

     Бой затихал. Смолкала канонада.
     В Тиргартене еще свинец хлестал,
     А на стене разбитого рейхстага
     Солдат штыком автограф написал.
     С годами надпись на стене поблекла,
     Оставленная мной в чужом краю.
     Но тех солдат, что были вместе в пекле,
     Я сердцем чувствую и всюду узнаю.



   Парад Победы, 1945 год
   «Красная звезда», Петр Азаров, Михаил Посельский

   24 июня 1945 года в Москве прошел Парад Победы – тот самый знаменитый, запечатленный кинохроникой парад, когда к подножию мавзолея Ленина бросали знамена гитлеровских частей. Газета «Красная звезда» писала:

   Сержанты и бойцы, несущие на позорно склоненных древках вражеские знамена, делают несколько шагов к Мавзолею и поочередно, движениями, исполненными глубочайшего презрения и ненависти, бросают на камни Красной площади немецкие знамена.
   Огромные полотнища, расшитые шелком, золотом и серебром, перевитые многочисленными орденскими лентами, знамена всех цветов и всех родов войск, знамена германской империи, знамена, побывавшие во время франко-прусской войны в Париже, побывавшие в 1940–1941 годах в Париже, Афинах, Белграде, Будапеште, Бухаресте и Софии, знамена, которые гитлеровцы мечтали водрузить над побежденной Москвой, лежат у подножья Мавзолея, у ног народа-победителя.

   Среди принимавших участие в параде был П. В. Азаров.

   Поезд остановился на станции Курская-Товарная. Раскрылись двери вагонов, и мы, сводный отряд 1-го Украинского фронта, оказались на московской земле. Мы прибыли, чтобы нести знамена наших частей на Параде Победы. И каждый понимал: он будет представлять на параде многие тысячи боевых товарищей – живых и павших, дошедших до Берлина и погибших на трудном, длиною в четыре года пути. Знамя нашей гвардейской отдельной истребительно-противотанковой бригады пока еще в чехле. Я держу его в руках и вспоминаю. Сколько раз я видел его в руках знаменосца, свободно бьющимся по ветру? Считанные разы. В день присяги. На улицах освобожденных нами городов – Харькова, Львова, Берлина, Праги. Тогда оно победно и гордо развевалось на ветру. Но я видел его и склоненным над нашими погибшими товарищами. Горечь утрат и радость побед делило с нами на всем пути от Харькова до Берлина боевое знамя нашей гвардейской части. И вот оно снова развернулось в марше, чтобы сказать за всех нас: «Мы выполнили свой долг, мы победили!» Когда мы выступали в поход, на нашем знамени не было наград. Сейчас на его древке – пять орденских лент. Пять орденов на знамени. И за каждым – пролитая кровь, упорные бои, высокая воинская доблесть, освобожденная родная земля. Застыли знамена. Молчание. Плечом к плечу стоят сводные батальоны. И вдруг в этой тишине – хрустальный перебор курантов... Фанфары. Первый шаг. Левой, левой!.. Шагают по Красной площади знаменосцы – советские солдаты, наголову разбившие врага. Ленты – по ветру! Все дивизии и бригады печатают свой шаг, подняв боевые стяги.

   Одним из тех, кто снимал парад на пленку, был оператор М. Я. Посельский.

   Весь победный май 1945-го проходил в стране в приподнятом настроении. Особенно это чувствовалось в Москве, на Красной площади. Сюда приходили все, кто был в это время в столице.
   И вот он пришел – День Победы! И стал главным праздником страны. Первый послевоенный праздник Победы состоялся 24 июня 1945 года.
   Вспоминаю, как в этот день в 8 часов утра я вошел в здание фотохроники ТАСС. Здесь, рядом с Красной площадью, рядом с ГУМом, представитель госбезопасности должен был познакомить меня с человеком, который станет моей «тенью» во время работы на параде. Даже в туалет я мог пойти только с его разрешения. Таков был порядок. Майор госбезопасности попросил предъявить пропуск на Красную площадь. Он долго рассматривал документ. <...>
   У Спасских ворот стояла шеренга солдат-гвардейцев. В руках они держали опущенные к мостовой фашистские знамена. Снимаю личный штандарт Гитлера, знамена дивизии «Мертвая голова», которые будут брошены к ногам победителей у мавзолея.
   Кремлевские куранты бьют десять!
   Из Спасских ворот на белом коне выезжает маршал Жуков. Рокоссовский отдает ему рапорт.
   16 фронтовых операторов должны показать стране и миру триумф и могущество победителей. <...>
   Парад снимали на немецкой цветной пленке, которую обрабатывали в Берлине. Чтобы ускорить выпуск цветного варианта, монтаж и озвучивание было решено тоже перенести в Берлин... Через неделю фильм «Парад Победы» был озвучен и попал на просмотр в Кремль.
   Неожиданный гром грянул, когда после просмотра Сталин спросил:
   – Почему в картине о параде показаны не все командующие фронтами? Куда делись Баграмян и Еременко?..
   Министр кинематографии потребовал от режиссеров картины Ирины Венжер и Иосифа Посельского, моего дяди, исправить «политическую ошибку» и вставить в фильм кадры с генералами Баграмяном и Еременко. Все осложнилось, когда стало известно, что командующий 1-м Прибалтийским фронтом генерал армии Баграмян со своим штабом находится в Риге, командующий 4-м Украинским фронтом генерал Еременко и его штаб – в Кракове. Итак, одному оператору надо было срочно вылетать в Ригу, другому – в Краков и там сделать досъемки генералов для двух вариантов фильма – черно-белого и цветного.
   Предварительно надо было выяснить, где находятся генеральские парадные мундиры, в которых они были на Красной площади. Это узнали по телефону у родных: мундир Баграмяна был в Москве, а Еременко – при нем в Кракове.
   Жребий снимать Еременко в Кракове выпал мне. В дирекции студии меня попросили объяснить генералу, что его съемка на параде забракована из-за капель дождя, попавших в объектив.
   Без этих съемок фильм о Параде Победы не мог быть принят «наверху». Дело в том, что восемь командующих фронтами вышли на парад в мундирах и погонах маршалов, а двое оставались генералами. Операторы едва успели запечатлеть на пленку маршалов, а на съемку генералов времени не хватило. Судьбу выпуска картины на экран теперь могло решить только устранение подмеченного Сталиным недостатка. <...>
   Решено было сделать съемку за чертой города, подальше от городских глаз. Точно в 12:00 Еременко в новом парадном мундире, увешанном сверкающими боевыми наградами, вышел из дома и сел в машину. Автомобиль командующего, два бронетранспортера с солдатами и знаменами армии тронулись на съемку. Когда колонна выезжала из города, в небе появились тучки и пошел дождь. Съемка оказалась под угрозой.
   – Что будем делать? – спросил у меня командующий фронтом.
   – Вы помните, товарищ генерал, во время парада в Москве тоже был дождь, и наша съемка хорошо совпадает с погодой, что была тогда. <...>
   Прикрывая рукой камеру, чтобы в объектив не попала вода, я приготовился снимать. Несколько секунд Еременко постоял на фоне знамен и быстро укрылся от дождя под крышей автомобиля. Теперь мне предстояло перезарядить в аппарате черно-белую пленку и все повторить сначала. Пока я перезаряжал камеру, пошел проливной дождь. Я посмотрел на мокрый мундир генерала и с мольбой в голосе произнес: «Нужно постоять еще несколько секунд и все закончим». Еременко быстро выскочил из машины и на мгновение встал под знамена. <...>
   Задание мы оба выполнили в срок, и вскоре фильм «Парад Победы» в черно-белом варианте был выпущен на экраны.


   После войны, 1945–1949 годы
   Георгий Абрамов, Владимир Разумный, Вадим Синявский, Семен Нариньяни, Михаил Исаковский

   С Парадом Победы война не закончилась: Советский Союз предъявил ультиматум последней союзнице нацистской Германии, Японии, и Красная Армия нанесла сокрушительное поражение японской Квантунской армии в Манчьжурии. 2 сентября 1945 года Япония подписала безоговорочную капитуляцию; эта дата официально считается днем окончания Второй мировой войны.
   Фронтовики начали возвращаться домой. Как пел В. С. Высоцкий:

     У тети Зины кофточка
     С драконами да змеями —
     То у Попова Вовчика
     Отец пришел с трофеями.
     Трофейная Япония,
     Трофейная Германия —
     Пришла страна Лимония,
     Сплошная Чемодания.
     Взял у отца на станции
     Погоны словно цацки я,
     А из эвакуации толпой валили штатские...


   Предприятия, эвакуированные в годы войны, тоже возвращались на прежние места и приступали к выпуску мирной продукции. Уничтоженные заводы, фабрики, электростанции восстанавливались, строилось новое жилье; журнал «Смена» в начале 1946 года писал: «Уверенно бьется пульс страны... Днепрогэс возникает из руин во всем своем величии. После весеннего паводкаработы на Днепре примут новый размах, и к концу года будет пущена первая турбина... Строим домны и мартены. Уверенные руки превращают остывшие развалины в пылающие печи, камни оживают в наших руках... Строим новые автомобильные, инструментальные, станкостроительные заводы. Одна за другой восстанавливаются шахты Донбасса... Поезда мчатся по новым и обновленным путям... И страна набирает скорость движения вперед». Восстанавливалось и село; по воспоминаниям одной сельской жительницы: «Когда война кончилась, стало полегче. Снизились сельскохозяйственные налоги. Если в войну мы вязали и отправляли на фронт варежки, носки, то теперь все это оставалось в доме. Постепенно стала появляться новая техника в МТС».
   Накануне капитуляции Германии, 7 мая 1945 года, возобновило работу телевидение, в том же году началось регулярное вещание, а спустя четыре года приступили к серийному выпуску черно-белых телевизоров КВН. Певец Г. А. Абрамов, солист радио, вспоминал о первых шагах советского телевидения:

   Телевидение начиналось на Никольской улице, ныне – улице 25 Октября, т. е. там, где начинались первые передачи по радио. Я был в числе самых первых исполнителей на телевидении. Интересно и смешно было смотреть эти опыты.
   Я нахожусь у маленького экранчика, слышу знакомый голос Ольги Аматовой, но в изображении никак не могу узнать ее лица, какое-то темное пятно дергается, потом расплывается и бывает лишь мгновение, когда что-то можно узнать. Так начинались экспериментальные передачи по телевидению. Позднее уже пытались показать сцену из какой-нибудь оперетты или оперы. Помню, мы с Владимиром Петровичем Захаровым исполняли дуэт из комической оперы О. Николаи «Виндзорские проказницы». Были мы в соответствующем виде, загримированы, но из театральных костюмов потребовались только камзолы. Выступали мы в своих брюках, ведь в то время показать можно было только головы и, может быть, – немного плечи.
   И все же телевидение быстро совершенствовалось. Прошло совсем немного времени, и уже сцены из оперетты Штрауса «Веселая вдова» давались во весь рост, можно было не только играть, но и по ходу действия двигаться и танцевать, правда, в очень скромных масштабах. Особенно быстро стало развиваться телевидение, когда появился телевизионный центр на Шаболовке.
   Вспоминаю свою первую работу, когда можно было поставить оперу целиком, в костюме, гриме, с декорациями. Это была опера С. Рахманинова «Алеко», в которой я исполнял партию старого цыгана. Эта передача была уже не экспериментальной, у москвичей стали появляться в квартирах телевизоры, и у кого-то из знакомых можно было спросить о впечатлении. Началась новая эра у исполнителей на радио, когда появилась возможность не только слушать их, но и видеть. Когда-то я получил письмо от девушки-радиослушательницы, которая писала: «Товарищ Абрамов! Когда вы поете, я представляю вас человеком высокого роста, блондином с вьющимися волосами, римским профилем и обаятельной улыбкой». О своей внешности я ей, конечно, не ответил, но когда стал выступать по телевидению, то часто вспоминал это письмо: что же теперь скажет обо мне та девушка, как же она будет разочарована, поскольку моя внешность никак не отвечает ее представлению.
   Правда, по телевидению я выступал большей частью в измененном виде, в каком-нибудь театральном костюме и гриме. Например, играя Фальстафа, я бывал вдвое толще себя и с бородой, в оперетте «Прекрасная Галатея» мне приходилось дважды преображаться: то я банкир, шикарно одетый и в цилиндре, то, изображая мифического царя Мидаса, в хитоне с огромной бородой и ослиными ушами. Конечно, были и такие программы, когда я представал на экране в своем естественном виде. И все же больше приходилось выступать в какой-нибудь роли.
   Вспоминаю, с каким удовольствием я участвовал в кинофильме «Джанни Скикки попал в ад» с музыкой Д. Пуччини. Снимались мы на «Мосфильме» по заказу телевидения. Мне досталась партия Бетто де Синьо, которую я сам пел и играл (нас было только двое исполнителей, которые сами пели и играли). В этой роли я впервые участвовал в настоящих киносъемках.

   До массового распространения телевидения советские граждане слушали радио: в крупных городах устанавливали в квартирах индивидуальные радиоточки, в глубинке на общественных зданиях вешали репродукторы. Для основной части населения СССР это был едва ли не единственный способ узнать о положении в стране и в мире и приобщиться к достижениям культуры: по радио передавали записи театральных спектаклей и читали книги, вели трансляции концертов, оперетт и опер. (Во многом благодаря радио, а также патефонам, такие оперные певцы, как И. С. Козловский, С. Я. Лемешев, чуть раньше Л. В. Собинов, эстрадные исполнители Л. А. Русланова, К. И. Шульженко, Л. О. Утесов, до войны – П. К. Лещенко, стали широко популярны по всей стране.) Среди тех, чьи голоса звучали по радио и мгновенно узнавались, был и вернувшийся в СССР из эмиграции певец А. Н. Вертинский (правда, это продолжалось недолго). Философ В. А. Разумный вспоминал, как встречал Вертинского на вокзале в Москве:

   В полуголодной, но уже предпобедной Москве, в старой квартире на Тверской, у разогретой добела печурки-времянки, я наслаждался непривычном покоем. Не было в те дни занятий со взводом Всевобуча, который я как фронтовик-офицер готовил к будущим боям. Не было и лекций в Инженерно-строительном институте, приютившем меня вопреки запрету принимать в число студентов кадровых военных.
   И вдруг – телефонный звонок, охрипший, сбивчивый голос друга детства и юности отца, непризнанного и поныне тонкого живописца Амшея Нюренберга. Он говорил быстро и невнятно: о морозе в его мастерской на Масловке, о рваных валенках, о заносах у стадиона «Динамо». Наконец я осознал смысл происходящего – в Москву приехал Александр Вертинский, любовь и легенда многих поколений русской интеллигенции, а все старые друзья его – либо в отъезде и эвакуации, либо попросту не успевают добраться до вокзала. Он же ждет их, не хочет сразу отправляться в номер «Метрополя».
   Не знаю, побил ли я тогда мировой рекорд по бегу, но уже через несколько минут был на Белорусском, на том самом, который открыл перед моими сверстниками-москвичами и мною дороги войны. Александр Николаевич одиноко стоял у выхода с перрона, помахивая отходившей от него группе людей. Не помню, что я говорил кумиру нашей юности, песнями которого мы все заслушивались. Мы пошли по направлению к Садово-Триумфальной. Я, напрочь лишенный дара речи, все время смотрел на великого артиста, выразительно монументального. Выговорил у Благовещенского переулка: «А вот здесь мы живем! Может быть, зайдете на минуту, обогреетесь?» <...>
   И вот он в комнате – мастерской моего отца кинорежиссера Александра Разумного, его друга с юных лет. Среди антикварных вещей и полотен – уникальный концертный рояль «Рениш». Два-три раза потерев руки над огнем, взглянув на шедевры древних китайских резчиков по дереву и кости, Вертинский с таинственной, лишь ему присущей артистичностью присел у рояля. Аккорд, еще аккорд – и вдруг тихо, словно из приглушенного патефона, полилась песня. Нарастали до фортиссимо звуки, вызывая в душе веру, жажду красоты и любви...
   Стук в дверь, тревожный и упорный, не остановил погруженного в музыку артиста, исполнявшего первую песню на русской земле, плотью от плоти он которой был и всегда оставался. На пороге – соседка, Елена Ивановна Минаева, члены семьи которой в конце тридцатых годов были репрессированы.
   «Володенька, – тихо проговорила она, – не заводи Вертинского так громко. Ведь люди разные вокруг... – И тут же добавила: – Но патефон не выключай, а сделай чуть потише. Ведь это – его песни».
   А за стеной пел Вертинский, пел так, что в темном доме зажигались тусклым светом еще оклеенные наивными бумажными крестами окна, одно за другим, от этажа к этажу, словно общенародный салют гению России.

   Среди прочих немногочисленных развлечений особое место занимал спорт, от шахмат до тяжелой атлетики, а среди видов спорта пальму первенства прочно удерживали бег, лыжный спорт и футбол. Осенью 1945 года московская футбольная команда «Динамо» отправилась в Англию, где провела четыре товарищеских матча с английскими клубами – и произвела фурор своим выступлением не только дома, но и на родине футбола. Радиорепортажи об этих матчах вел легендарный советский комментатор В. С. Синявский, который позднее вспоминал:

   – Скажите, мистер Синявский, сколько стоит Бобров?
   – Простите, я вас не понимаю. Что именно вы имеете в виду?
   – Его игру в клубе «Динамо». Вы можете его продать, Боброва?
   – Боброва? Так это же человек. Он не продается!
   – Но он же футболист.
   – Да, но он советский футболист. Советский футболист не продается за деньги.
   Такой разговор происходил после игры «Динамо» с «Челси»... Я разговаривал с корреспондентами лондонских газет, которые только что кончили передавать отчеты о матче в свои газеты. <...>
   Газеты встретили нас сначала снисходительно. Основной смысл их обзоров, статей, информаций был таков: «Русские не устоят». <...>
   После первого матча, закончившегося вничью, сами игроки «Челси» должны были признаться, что динамовцы их переиграли и счет 3 : 3 не является арифметическим отражением игры. <...>
   Томми Лаутон все же уклонился от прямого ответа на вопрос Михаила Семичастного: «Кто играл лучше?»
   Мне же он принужден был ответить:
   – Я очень сердит на мистера Семичастного! Он не давал мне играть. <...>
   Еще во время матча с «Челси» мы поняли, что советский стиль, советская тактика игры не только не уступают, но и превосходят британские.
   Об игре с «Кардифом» говорить нечего. Это был динамовский вихрь, это было предельное воплощение в игре заданий тренера... Местные болельщики были огорчены результатом, но от души аплодировали спортивному мастерству москвичей... Британцы... почти никогда не проигрывали у себя иностранцам. И вдруг 10 : 1! Естественно, что этот результат произвел колоссальное впечатление на болельщиков британского футбола. Не случайно, что накануне нашего матча с командой прославленного клуба «Арсенал» поднялась суматоха. Мистер Джордж Алиссон, менеджер клуба «Арсенал»... призывал под спортивные цвета «Арсенала» сильнейших футболистов Англии... Капитан команды «Динамо» Михаил Семичастный был вынужден сделать известное заявление, что эту команду противника мы расцениваем как сборную...
   «Матч в тоттенхэмском тумане», как его до сих пор называют лондонские спортивные обозреватели, очевидно, войдет в историю мирового футбола.
   Туман был настолько плотен к началу игры, что вряд ли найдется хоть один человек, который взял бы на себя смелость описать матч во всех подробностях. Мне, сидевшему у микрофона и наблюдавшему игру сквозь густую белую пелену, удавалось лишь урывками рассказывать о некоторых моментах матча. Самые интересные подробности игры я сам узнал лишь позже от участников этой знаменитой «встречи в тумане». Иногда туман скрывал от меня игроков так плотно, что мне казалось, будто я сижу в театре, где неожиданно опустился занавес во время представления. <...>
   Мистер Джордж Аллисон... при счете 3 : 1 в его пользу обратился к нашему тренеру Михаилу Якушину с предложением прекратить игру. Последний удивленно посмотрел на мистера Аллисона, затем на часы и ответил, что время первого тайма еще не истекло... Забитый в конце первого тайма второй гол в ворота англичан значительно усилил беспокойство мистера Аллисона... Английские футболисты устали, и это уже чувствовалось. Динамовцы переиграли их в темпе... И когда во втором тайме счет стал 3 : 3, Аллисон схватился за голову и... побежал на футбольное поле. Он решился на последнюю попытку – уговорить судью прекратить матч. Но эта вылазка Аллисону не помогла...
   Скоро счет стал 4 : 3. Динамовцы одержали победу.

   Из «домашних» событий первых послевоенных лет самым важным, пожалуй, для людей стала отмена продовольственных карточек в 1947 году. Как писал журнал «Смена», «наша родина получила прекрасный новогодний подарок... Развернутая советская торговля производится ныне без карточек, по единым ценам на основе оздоровления денежного обращения и укрепления советского рубля... Прошло только два года после тяжелейшей из войн... И этот короткий срок оказался достаточным для того, чтобы возродить довоенный уровень нашей промышленности и снова открыть народу путь к счастливой, зажиточной жизни». При этом советские СМИ умалчивали о том, что годом ранее существенно повысились цены на хлеб и другие продукты, а сильная засуха привела к сокращению хлебных пайков.
   Что касается послевоенной моды, именно в те годы сформировался пресловутый советский стиль одежды – официоз, одинаковый покрой, одинаковая расцветка... Многих это беспокоило. Популярный фельетонист тех лет С. Д. Нариньяни даже обратился с письмом к министру иностранных дел В. М. Молотову:

   Я журналист. По роду своей работы мне приходится иногда просматривать иностранные газеты. Очень неприятно читать в этих газетах заметки, в которых буржуазные журналисты издеваются над внешним видом людей, приезжающих к ним из Советского Союза.
   «Одиннадцать молодых людей в синем пальто!» – таким аншлагом встретила английская газета приезд футболистов «Динамо» в Лондон. К сожалению, в одинаковых синих пальто было не одиннадцать человек, а все двадцать пять членов спортивной делегации. В это же время в Лондоне находилось еще около пятидесяти советских делегатов на Международной юношеской конференции, и все они тоже были в точно таких же синих пальто. На всех приехавших были совершенно одинаковые черные костюмы, черные шляпы, желтые полуботинки. Одинаковые носки, галстуки, рубашки... Советские люди резко выделялись в уличной толпе плохо сшитым и темным по расцветке верхним платьем. Я долго не понимал, откуда такая безвкусица, стандарт, казенщина. Теперь мне многое стало ясно. Советские люди краснеют за границей из-за нескольких тупиц, а может, и шарлатанов, для которых престиж Советского Союза – пустой звук.
   Меня командировали в Нюрнберг с группой других журналистов на процесс главных немецких военных преступников. За несколько дней до отъезда нам предложили пойти в магазин Спецторга (Никольская, 10), чтобы экипироваться для поездки за границу. Дело хорошее, так как среди нас были и бывшие фронтовики, у которых просто не имелось добротной штатской одежды. Но, увы, наши надежды не оправдались. В этом магазине нельзя было прилично одеться. Выбрать костюм или пальто по росту или по своему вкусу не разрешалось. Для всех людей – высоких, низких, толстых и худых, – для всех брюнетов, блондинов, лысых и чубатых имелся один стандарт: темно-синее пальто, черный костюм, коричневые туфли, черные шляпы, носки и рубашки цвета свежей глины. Но самыми страшными были, конечно, галстуки – глядя на них, почему-то вспоминался купеческий трактир на старой Нижегородской ярмарке. Подобрать одежду в тон, одеться стильно в этом магазине было невозможно. <...>
   Я не говорю о показном благополучии. Хорошо и красиво одеваться нужно не только для поездки за границу. Но поскольку еще год-два мы не сможем обеспечить всех наших граждан добротной одеждой, то я не касаюсь этой стороны дела. Я говорю о людях, командируемых за границу. Спецторг должен продавать им хорошую одежду, ибо там, на Западе, «по этой одежке» судят о нашей культурности и наших вкусах.

   В 1949 году у СССР появилась атомная бомба, а страна пышно отметила 70-летие И. В. Сталина, на которое поэт М. В. Исаковский откликнулся такими строками:

     Оно пришло, не ожидая зова,
     Пришло само – и не сдержать его...
     Позвольте ж мне сказать Вам это слово,
     Простое слово сердца моего.
     
     Тот день настал. Исполнилися сроки.
     Земля опять покой свой обрела.
     Спасибо Вам за подвиг Ваш высокий,
     За Ваши многотрудные дела...
     
     Спасибо Вам, что в дни великих бедствий
     О всех о нас Вы думали в Кремле,
     За то, что Вы повсюду с нами вместе,
     За то, что Вы живете на земле.



   Конец эпохи: смерть И. В. Сталина, 1953 год
   Константин Симонов, Илья Эренбург

   Ближе к концу жизни И. В. Сталина в стране возобновились репрессии: вышло печально известное постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», после которого подверглись преследованиям А. А. Ахматова и М. М. Зощенко; началась борьба с космополитизмом, кульминацией которой стали так называемые «дело врачей» и «дело ученых».
   О личности самого Сталина и о том влиянии, которое он оказал на страну, до сих пор не утихают споры. Не подлежит сомнению, что при нем страна дважды поднималась из разрухи – после гражданской войны и после Великой Отечественной. А вот какими методами и во имя каких целей осуществлялся этот подъем – здесь оценки современников и историков принципиально расходятся.
   О Сталине – человеке, Сталине – государственном деятеле и политике, Сталине – военачальнике размышлял в своих мемуарах писатель-фронтовик К. М. Симонов.

   В прошлом году минуло четверть века со дня смерти Сталина, а между тем мне трудно вспомнить за все эти теперь уже почти двадцать шесть лет сколько-нибудь длительный отрезок времени, когда проблема оценки личности и деятельности Сталина, его места в истории страны и в психологии нескольких людских поколений так или иначе не занимала бы меня – или непосредственно, впрямую, в ходе собственной литературной работы, или косвенно в переписке с читателями, в разговорах с самыми разными людьми на самые разные темы, не так, так эдак приводивших нас к упоминаниям Сталина и к спорам о нем.
   Из сказанного следует, что Сталин – личность такого масштаба, от которой просто-напросто невозможно избавиться никакими фигурами умолчания ни в истории нашего общества, ни в воспоминаниях о собственной своей жизни, которая пусть бесконечно малая, но все-таки частица жизни этого общества.
   Я буду писать о Сталине как человек своего поколения. Поколения людей, которым к тому времени, когда Сталин на XVI съезде партии ясно и непоколебимо определился для любого из нас как первое лицо в стране, в партии и в мировом коммунистическом движении, было пятнадцать лет; когда Сталин умер, нам было тридцать восемь. <...>
   Говоря о своем поколении, я говорю о людях, доживших до этих шестидесяти четырех лет: репрессии тридцать шестого – тридцать восьмого годов сделали в нашем поколении намного меньше необратимых вычерков из жизни, чем в поколениях, предшествовавших нам; зато война вычеркивала нас через одного, если не еще чаще.
   Поэтому оговорка первая: говоря как человек своего поколения, я имею в виду ту меньшую часть его, которая пережила Сталина, и не могу иметь в виду ту большую часть своего поколения, которая и выросла, и погибла при Сталине, погибла если и не с его именем на устах, как это часто говорится в читательских письмах, которые я получаю, то во всяком случае в подавляющем большинстве с однозначной и некритической оценкой его действий, какими бы они ни были. И многое из того, о чем мне предстоит писать, они бы с порога не приняли – и за год, и за день, и за час до своей смерти.
   Оговорка вторая: в своем поколении 1915 года рождения я принадлежу к очень неширокому, а точнее, наверное, даже к весьма узкому кругу людей, которых обстоятельства их служебной и общественной деятельности несколько раз довольно близко сводили со Сталиным. <...>
   Возвращаясь в воспоминаниях к саратовским годам – к тридцатому, к тридцать первому, – вспоминаю какие-то подробности, говорящие мне сейчас о том, что в воздухе витало разное. Запомнилась какая-то частушка того года: «Ой, калина-калина, шесть условий Сталина, остальные – Рыкова и Петра Великого». Я ее петь – не пел, но слышать – слышал. Значит, кто-то ее пел, как-то она переносилась. Было в воздухе такое, было и другое. Помню кем-то, кажется, в ФЗУ, показанную мне бумажку вроде листовочки, – трудно сейчас сообразить, просто ли это было рисовано от руки, или переведено в нескольких экземплярах через копирку, или сделано на гектографе, – но ощущение какой-то размноженности этого листочка осталось во всяком случае. На листке этом было нарисовано что-то вроде речки с высокими берегами. На одном стоят Троцкий, Зиновьев и Каменев, на другом – Сталин, Енукидзе и не то Микоян, не то Орджоникидзе – в общем, кто-то из кавказцев. Под этим текст: «И заспорили славяне, кому править на Руси». Впрочем, может быть, я и ошибаюсь, может, этот листок показывали мне не в ФЗУ, а еще раньше, в школе. Но было тогда и такое, тоже существовало в воздухе. Но запомнилось как смешное, а не как вошедшее в душу или заставившее задуматься.
   Не знаю, как другие, а от меня в те годы такое отскакивало. Я был забронирован от этого мыслями о Красной Армии, которая в грядущих боях будет «всех сильнее», страстной любовью к ней, въевшейся с детских лет, и мыслями о пятилетке, открывавшей такое будущее, без которого жить дальше нельзя, надо сделать все, что написано в пятилетнем плане... Правота Сталина, который стоял за быструю индустриализацию страны и добивался ее, во имя этого спорил с другими и доказывал их неправоту, – его правота была для меня вне сомнений и в четырнадцать, и в пятнадцать, и в шестнадцать лет. <...>
   И строительство Беломорканала, и строительство канала Москва – Волга, начавшееся сразу же после окончания первого строительства, были тогда в общем и в моем тоже восприятии не только строительством, но и гуманной школой перековки людей из плохих в хороших, из уголовников в строителей пятилеток. И через газетные статьи, и через ту книгу, которую создали писатели после большой коллективной поездки в 33-м году по только что построенному каналу, проходила главным образом как раз эта тема – перековки уголовников. О людях, сидевших за всякого рода бытовые преступления, писалось гораздо меньше, хотя их было много, но они как-то мало интересовали и журналистов, и писателей. Сравнительно мало писалось и о работавших на строительстве бывших кулаках, высланных из разных мест страны на канал, хотя их там тоже было много, не меньше, чем уголовников, а, наверное, больше. Чуть побольше – эта тема не обходилась – писали о бывших вредителях, которые занимали различные инженерные посты на стройке. По уделяемому им вниманию они занимали второе место после уголовников. Но как бы то ни было, все это подавалось как нечто – в масштабах общества – весьма оптимистическое, как сдвиги в сознании людей, как возможность забвения прошлого, перехода на новые пути. Старые грехи прощались, за трудовые подвиги сокращали сроки и досрочно освобождали, и даже в иных случаях недавних заключенных награждали орденами. Таков был общий настрой происходящего, так все это подавалось, и я ехал на Беломорканал смотреть, не как сидят люди в лагерях, а на то, как они перековываются на строительстве. Звучит наивно, но так оно и было. <...>
   В нашем сознании Сталин исправлял ошибки, совершенные до этого Ежовым и другими, всеми теми, кто наломал дров. Для исправления этих ошибок назначен был Берия. Когда уже при нем, при Берии, в тридцать девятом году были арестованы и исчезли Мейерхольд и Бабель, то скажу честно, несмотря на масштаб этих имен в литературе и в театре и на то потрясение, которое произвели эти внезапные – уже в это время – аресты, внезапные и, в общем, в этой среде уже единичные, именно потому, что они были единичные, и потому, что это было уже при Берии, который исправлял ошибки, совершенные при Ежове, – было острое недоумение: может быть, в самом деле вот эти люди, посаженные уже в тридцать девятом году, в чем-то виноваты? Вот другие, посаженные раньше, при Ежове, многие из них, наверное, были не виноваты, неизвестно, как все это было, но эти, которых при Ежове никто не трогал, а когда стали поправлять происшедшее, их вдруг арестовали, может, к этому были действительные причины?
   Не знаю, как у других, у меня такие мысли были в то время, и я не вижу причин забывать о том, что они были. Это было бы упрощением сложности духовной обстановки того времени. <...>
   Дело не в том, что ровно ничего не знали, а в том дело, что, ощущая и в какой-то мере зная о том, дурном, что делается и только потом, не полностью и запоздало, исправляется, а иногда и не исправляется вообще, гораздо больше знали о хорошем. Я сознательно употребляю эти общие слова – «дурное» и «хорошее», потому что в другие не вместишь то, что под этим подразумевалось в то время.
   Что же хорошее было связано для нас, для меня в частности, с именем Сталина в те годы? А очень многое, почти все, хотя бы потому, что к тому времени уже почти все в нашем представлении шло от него и покрывалось его именем. Проводимой им неуклонно генеральной линией на индустриализацию страны объяснялось все, что происходило в этой сфере. А происходило, конечно, много удивительных вещей. Страна менялась на глазах. Когда что-то не выходило – значит, этому кто-то мешал. Сначала мешали вредители, промпартия, потом, как выяснилось на процессах, мешали левые и правые оппозиционеры. Но, сметая все с пути индустриализации, Сталин проводил ее железной рукой. Он мало говорил, много делал, много встречался по делам с людьми, редко давал интервью, редко выступал и достиг того, что каждое его слово взвешивалось и ценилось не только у нас, но и во всем мире. Говорил он ясно, просто, последовательно: мысли, которые хотел вдолбить в головы, вдалбливал прочно и, в нашем представлении, никогда не обещал того, что не делал впоследствии. <...>
   В своих выступлениях Сталин был безапелляционен, но прост. С людьми – это мы иногда видели в кинохронике – держался просто. Одевался просто, одинаково. В нем не чувствовалось ничего показного, никаких внешних претензий на величие или избранность. И это соответствовало нашим представлениям о том, каким должен быть человек, стоящий во главе партии. В итоге Сталин был все это вкупе: все эти ощущения, все эти реальные и дорисованные нами положительные черты руководителя партии и государства.
   Очень было трудно при этом удержаться от соблазна перевалить на кого-то другого ответственность за плохое. В этом смысле Сталин был особенно последователен. Перегибы с массовой коллективизацией повлекли за собой статью «Головокружение от успехов», а «Головокружение от успехов» не только расширяло число виноватых, не только переводило все случившееся на совершенно иной уровень причинности, чем это можно было себе представить по масштабам случившегося, но и подталкивало людей вроде меня, далеких от понимания всех происходивших в деревне процессов, всей их сложности, к однозначному и полезному для авторитета Сталина решению: именно на том уровне, о котором он писал, и происходили эти ошибки. И если бы он не остановил, не спас от дальнейших ошибок, то они нарастали бы. Он выступал для нас в роли спасителя от ошибок. <...>
   Думаю, что... к лету сорок шестого года, несмотря на фултонскую речь Черчилля, несмотря на начавшуюся с этой речью холодную войну, популярность Сталина была максимальной – не только у нас, но и во всем мире, по сравнению с любым другим моментом истории, через десятилетия которой проходило его имя. Сорок четвертый, сорок пятый, сорок шестой год, – можно даже, пожалуй, считать с сорок третьего, с пленения Паулюса и Сталинградской катастрофы немецкой армии, – это был пик популярности Сталина, носившей, разумеется, разные характеры, разные оттенки, но являвшейся политической и общественной реальностью, с которой нигде и никто не мог не считаться. <...>
   Не задерживаясь в «Правде», я поехал домой. «Литературная газета» выходила только послезавтра, седьмого, и я, вернувшись домой, позвонил своему заместителю Борису Сергеевичу Рюрикову, что приеду часа через два, заперся у себя в комнате и стал писать стихи. Написал первые две строфы и вдруг неожиданно для себя, сидя за столом, разрыдался. Мог бы не признаваться в этом сейчас, потому что не люблю ничьих слез – ни чужих, ни собственных, – но, наверное, без этого трудно даже самому себе объяснить меру потрясения. Я плакал не от горя, не от жалости к умершему, это не были сентиментальные слезы, это были слезы потрясения. В жизни что-то так перевернулось, потрясение от этого переворота было таким огромным, что оно должно было проявиться как-то и физически, в данном случае судорогой рыданий, которые несколько минут колотили меня. <...>
   Потом, спустя годы, разные писатели разное и по-разному писали о Сталине. Тогда же говорили, в общем, близко друг к другу – Тихонов, Сурков, Эренбург. Все сказанное тогда очень похоже. Может быть, некоторое различие в лексиконе, да и то не слишком заметное. В стихах тоже поражающе похожие ноты. Лучше всех – это неудивительно, учитывая меру таланта, – написал все-таки Твардовский; сдержаннее, точнее. Почти все до удивления сходились на одном:

     В этот час величайшей печали
     Я тех слов не найду,
     Чтоб они до конца выражали
     Всенародную нашу беду...

   И. Г. Эренбург вспоминал о Сталине и о реакции советского общества на доклад Н. С. Хрущева на съезде компартии в 1956 году:

   С того дня, когда я отнес в «Знамя» рукопись «Оттепели», до XX съезда партии прошло всего два года. В памяти многих события тех лет потускнели: 1954–1955 годы кажутся затянувшимся прологом в книге бурных похождений, неожиданных поворотов, драматических событий. Это, однако, не так. В моей личной жизни то время отнюдь не было тусклым: сердце оттаивало, я как бы начинал заново жить. В шестьдесят три года я узнал вторую молодость. Названные годы не были бледными и в жизни нашей страны. Начало справедливой оценки несправедливостей прошлого не было случайностью, оно не зависело ни от добрых намерений, ни от темперамента того или иного политического деятеля. Годы, прошедшие после смерти Сталина, многое предопределили. Просыпалась критическая мысль, рождалось желание узнать об одном, проверить другое. Сорокалетние постепенно освобождались от предвзятых суждений, навязанных им с отрочества, а подростки становились настороженными юношами.
   Происходило это не по указке. Просматривая старые газеты, я нашел в декабрьских номерах 1954–1955 годов восторженные статьи о «великом продолжателе дела Ленина», в них превозносились не только политические добродетели И. В. Сталина, но также его скромность, даже гуманность. Слова «культ личности» толковались по-разному. Критик В. В. Ермилов корил Первенцева за то, что он в романе «Матросы» окружил героя «культом личности». «Литературная газета» за два месяца до XX съезда писала: «Сталин выступал против культа личности», далее говорилось о благородном влиянии Сталина на развитие советской литературы... Статьи ничего не выражали, да и ничего не отражали. Сразу такие дела не делаются, и если люди еще побаивались говорить о многом, что оставалось несказанным, в глубине их сознания подготовлялись события 1956 года.
   Старое путалось с новым. Первого мая 1955 года в Праге на берегу Влтавы торжественно открыли памятник Сталину. Поэт Лацо Новомеский еще сидел в тюрьме. Его выпустили год спустя, и он написал стихи: Сталин смотрит с другого берега Влтавы «на дни весны, что наконец настали». Ко мне пришел военный прокурор, который собирал материал для реабилитации Мейерхольда. Он сказал, что Всеволода Эмильевича судил военный трибунал; ему предъявили три пункта обвинения: он был агентом Интеллидженс сервис, работал в японской разведке, поддерживал дружеские отношения с писателями Андре Мальро, Эренбургом, Пастернаком и Олешей. Прокурор был несведущ в писательских делах и спросил, живы ли Пастернак и Олеша. Я дал ему номера телефонов.
   В мае мы отпраздновали пятидесятилетие Леонида Мартынова: его стихи почти десять лет не печатали. Помню четверостишие, прочитанное на вечере: «И вскользь мне бросила змея: у каждого судьба своя! Но я-то знал, что так нельзя – жить, извиваясь и скользя».
   Май, что ни день, подносил сюрпризы. В десятую годовщину победы над Германией в зал Шайо, где заседал совет НАТО, вошел канцлер Аденауэр, и тотчас над зданием взвился флаг Германской Федеративной Республики... В Варшаве собрались представители восьми социалистических государств и 14 мая подписали договор о совместной обороне. <...>
   В старой записной книжке я нашел такие строки: «На закрытом заседании 25/II во время доклада Хрущева несколько делегатов упали в обморок, их тихо вынесли». Рассказал мне об этом один из делегатов съезда.
   Прочитав доклад Хрущева, я не упал и обморок: со времени смерти Сталина прошли три года, кое-что мы узнали, над многим успели задуматься. Ко мне приходили военные прокуроры, занимавшиеся реабилитацией Бабеля и Мейерхольда, приходили также друзья, вернувшиеся из концлагерей, по вечерам мы долго беседовали о недавнем прошлом. Однако не скрою: читая доклад, и был потрясен, ведь это говорил не реабилитированный в кругу друзей, а первый секретарь ЦК на съезде партии. 25 февраля 1956 года стало для меня, как для всех моих соотечественников, крупной датой.
   Я сказал, что был в некоторой степени подготовлен к докладу Хрущева, но я хорошо понимаю, как были поражены многие делегаты съезда, приехавшие из далеких совхозов и колхозов. Еще за две недели до первого заседания они видели в газетах поздравительные телеграммы К. Е. Ворошилову, в которых некоторые зарубежные главы социалистических государств называли Климента Ефремовича «соратником» Сталина.
   Начали читать доклад (или письмо ЦК) сперва партийным, потом и беспартийным. Месяц-два спустя десятки миллионов уже знали, как они прожили четверть века. Повсюду говорили о Сталине – в любой квартире, на работе, в столовых, в метро.
   Встречаясь, один москвич говорил другому: «Ну, что вы скажете?» Он не ждал ответа: объяснений прошлому не было. За ужином глава семьи рассказывал о том, что услышал на собрании. Дети слушали. Они знали, что Сталин был мудрым, гениальным, что он, и только он, спас Родину от нашествия; на уроках географии они учили, что высочайший пик нашей страны называется пиком Сталина, что такие же пики имеются в Чехословакии и Болгарии, что столица Таджикской республики – Сталинабад, что в Осетии есть город Сталинири, в Кузбассе – Сталинск, в Подмосковном угольном бассейне – Сталиногорск, в Донбассе – Сталино, и вдруг они услышали, что Сталин убивал своих близких друзей, что, не доверяя старым большевикам, он заставлял их признаваться, будто они пообещали Гитлеру Украину, что он свято верил в слово Гитлера, одобрившего пакт о ненападении. Сын или дочь спрашивали: «Папа, как ты мог ничего не знать?»
   Всего три года тому назад москвичи давили друг друга, чтобы добраться до Колонного зала, люди несли на плечах детей, проходя мимо гроба Сталина, женщины голосили. Кажется, история не знала таких похорон. Сталин еще покоился набальзамированный рядом с Лениным, его статуи продолжали красоваться на площади любого города, его портреты по-прежнему висели в кабинетах, в столовых, школах, магазинах. Мальчик по-прежнему отвечал, что высочайшая вершина Советского Союза – это пик Сталина, а девочка повторяла заученные стихи:

     Нет слов таких, чтоб ими передать
     Всю нестерпимость боли и печали,
     Нет слов таких, чтоб ими рассказать,
     Как мы скорбим по вас, товарищ Сталин!

   Мифы создавались веками и веками гасли, рассеивались, забывались. Люди постепенно и мучительно начинали понимать, что на небесах нет Господа Бога или по меньшей мере, что его наместник в Ватикане незаконно присвоил себе это звание. А ранней весной 1956 года миф о Сталине был сразу разбит. Тот, кого люди называли великим, мудрым, гениальным, чье имя повторял Якир, когда его вели на расстрел, кому французская мать послала единственное, что у нее осталось, – шапочку замученной гестаповцами дочки, этот сверхчеловек оказался честолюбивым, подозрительным и жестоким. Иностранцы удивлялись, как советские люди выдержали такое испытание.

   Так или иначе, смерть Сталина знаменовала собой конец эпохи – эпохи личностей у кормила власти; в дальнейшем значение имела не столько личность руководителя, сколько незыблемость строя. Несмотря на тяжелейшие испытания, выпавшие стране за первые почти сорок лет ее истории, сказка стала былью – Советский Союз вступил в пору зрелости.



   Часть четвертая
   «ГЛАВНОЕ, РЕБЯТА, СЕРДЦЕМ НЕ СТАРЕТЬ»


   «Все выше, и выше, и выше...», 1953–1959 годы
   Эльдар Рязанов, Борис Черток

   Пятидесятые годы в истории СССР – период «романтики будней»: военные и послевоенные тяготы остались позади, экономика была на подъеме, страна окрепла и хорошела день ото дня, а люди испытывали уверенность в завтрашнем дне. Началось освоение целинных земель Казахстана, Сибири и Дальнего Востока, обсуждались проекты разворота сибирских рек для орошения доселе непригодных земель; в быт постепенно входили телевизоры, холодильники и стиральные машины, все чаще встречались на улицах автомобили – пущенные в массовое производство «победы» (ГАЗ-М20) и «волги» (ГАЗ-21), в архитектуре торжествовал помпезный неоклассический стиль (его прекрасные образцы – знаменитые сталинские «высотки» в Москве и дома вдоль Московского проспекта в Ленинграде, а также станции московского метро и павильоны повторно открывшейся в 1954 году ВДНХ – Выставки достижений народного хозяйства), но уже начинали появляться первые жилые дома той категории, которая вошла в историю как «хрущевские квартиры», или просто «хрущевки». Повышалась заработная плата, сокращалась рабочая неделя, новый закон о пенсиях (1956) установил самый низкий в мире пенсионный возраст, строились новые детские сады и школы, в вузах отменили плату за обучение, введенную сразу после войны.
   С фотографий тех лет смотрят жизнерадостные лица. В стране словно стало легче дышать, особенно после 1956 года, когда на XX съезде КПСС с высокой трибуны было объявлено о разоблачении культа личности Сталина и реабилитации репрессированных (фактически реабилитация началась несколькими годами ранее).
   Отражением царивших среди советских людей настроений, «комсомольского задора», который испытывала вся страна, и стремлений построить идеальное общество (экономические успехи тех лет и позволили руководителям СССР выдвинуть тезис о скором построении коммунизма – к 1970-му, максимум – к 1980 году, на одной шестой части земной суши) и стал фильм «Карнавальная ночь», вышедший на экраны в 1956 году и ставший лидером советского кинопроката. Это был первый фильм режиссера Э. А. Рязанова, который позднее вспоминал о съемках и об обстановке, в которой те проходили:

   Сценарий «Карнавальной ночи» представлял собой, по существу, эстрадное кинообозрение. Едва прочерченный сюжет служил нехитрым стержнем для связки концертных номеров. Вместо живых людей сценарий населяли маски. Огурцов – маска тупого бюрократа; героиня фильма Леночка Крылова – маска оптимизма и жизнерадостности; влюбленный в Леночку электрик Гриша – маска робости и застенчивости. Между тем эти маски действовали не в средневековой комедии «дель арте», а в современной реалистической среде, с ее конкретными социальными и жизненными проблемами. Происходящее не могло быть условно-отвлеченным, маскам предстояло обрести конкретные, достоверные черты. Но как этого достичь? <...>
   Центром картины являлся, конечно, образ Огурцова. Успех фильма во многом зависел от того, кто станет играть эту роль.
   Предложение Пырьева пригласить Игоря Ильинского повергло меня в панику. Ильинский по возрасту годился мне в отцы. Я знал его как зритель с самого детства. Любимый актер Якова Протазанова, снявшийся в «Аэлите», «Закройщике из Торжка», «Процессе о трех миллионах», «Празднике святого Йоргена». Ведущий артист в театре Мейерхольда, исполнивший роли Счастливцева и Присыпкина, Фамусова и Расплюева. Непревзойденный Бывалов в фильме Григория Александрова «Волга-Волга». Актер, создавший блистательную галерею русских классических образов – от Хлестакова до Городничего – на сцене Малого театра. <...>
   Еще не встретившись с ним, я уже оробел перед знаменитым именем. Обычно режиссеров пугает неизвестность актера – Бог знает на что он способен! Меня в данном случае пугала известность Игоря Владимировича. Что за человек Ильинский? Захочет ли он слушать указания молодого, начинающего режиссера?..
   К моему глубокому изумлению, Ильинский держался необычайно деликатно, скромно, ничем не выказывая своего превосходства. <...>
   – Даже не знаю, что вам сказать, Эльдар Александрович. Понимаете, я уже играл Бывалова в «Волге-Волге». Не хочется повторяться...
   – Игорь Владимирович, – заметил я, – да ведь бюрократы сейчас совсем не те, что были в тридцать восьмом – тридцать девятом годах. Все-таки прошло уже больше пятнадцати лет. Наш народ теперь не тот, и бюрократы тоже изменились. Нынешние чинуши научились многому.
   – Верно, верно, – согласился Ильинский. – Начальники сейчас стали демократичнее. Они, знаете ли, со всеми за руку... Что же, может быть, поищем грим, костюм, прощупаем черты современного бюрократа?
   Это означало, что Ильинский согласен попробоваться...
   – Мне кажется, – добавил я, продолжая беседу, – нужно играть не отрицательную роль, а положительную. Ведь Огурцов – человек честный, искренний, деятельный. Он преисполнен лучших намерений. Он горит на работе, весь отдается делу, забывая о семье и личных интересах. Огурцов неутомим, он появляется везде и всюду – непоседливый, энергичный труженик. Огурцов не похож на иных начальников, которые вросли в мягкое кресло. Он весь в движении, контролирует, активно вмешивается, советует, дает указания на местах. Он инициативен, не отрывается от коллектива, по-хозяйски относится к народному добру. Вспомните: «Бабу-ягу воспитаем в своем коллективе». Он открыт, прост, наш Огурцов, и совсем не честолюбив. Он демократичен, но без панибратства и фамильярности. В нем есть все качества, которых мы требуем от положительного героя. Правда, может быть, кое-кому наш портрет покажется неполным и кое у кого будет вертеться на языке старое, простое и точное слово – «дурак».
   – Но и дураки бывают разные, – подхватил Игорь Владимирович. – Пассивный дурак не опасен. Но активный дурак, благонамеренный дурак, услужливый дурак, дурак, обуреваемый жаждой деятельности, не знающий, куда девать рвущуюся наружу энергию, – от такого спасения нет, это подлинное стихийное бедствие! Вот таков, по-моему, Огурцов.
   Обо всем этом, перебивая друг друга, мы долго говорили с Игорем Владимировичем Ильинским. Я не могу сказать, что после первой беседы мы расстались друзьями, но мы расстались единомышленниками. <...>
   Работа с Ильинским доставляла только удовольствие. У нас не случилось ни одного конфликта, мы всегда находили общий язык... Меня подкупала его безупречная дисциплинированность. Я почему-то думал, что если актер знаменит, популярен, то он обязательно должен ни с кем не считаться, опаздывать на съемки, выпячивать себя на первый план. А Ильинский держался так, что окружающие не чувствовали разницы ни в опыте, ни в годах, ни в положении. Он в своем повседневном поведении проявлял талант такта и чуткости не меньший, чем актерский. <...>
   «Карнавальная ночь» снималась в знаменитом пятьдесят шестом году, в разгар хрущевской оттепели, когда была объявлена беспощадная борьба догматизму. В нашем фильме отжившее выражалось в образе Огурцова, с его моралью «как бы чего не вышло», с позицией, что запретить всегда легче и безопаснее, чем разрешить. Отравленные идеологией мертвечины, с трудом освобождающиеся от гипноза сталинщины, натерпевшиеся от чиновников, мы жаждали свести счеты с давящей человека системой. И здесь сатирическое дарование Ильинского сослужило прекрасную службу. Актер буквально «раздел» своего героя, показал его тупость, ограниченность, самодовольство, подхалимство, приспособленчество, темноту, надменность, псевдовеличие. Когда я сейчас думаю об образе Огурцова, то понимаю, какое разнообразие красок и оттенков вложил в эту роль крупнейший артист нашего времени Игорь Ильинский. И убежден, что успех, выпавший на долю картины, во многом определило участие в ней Ильинского. В его Огурцове зрители узнавали знакомые черты самодуров и дураков, ничтожеств с чистой анкетой, которых искореженное, деформированное общество вознесло на руководящие холмы, и с этих вершин спускались к нам директивные глупости. Ильинский своей мастерской игрой, своим гражданским темпераментом разоблачил огурцовых и огурцовщину.

   Следует учитывать, что в последние годы жизни И. В. Сталина СССР находился фактически в международной изоляции, во многом по собственной инициативе: бывшие союзники по антигитлеровской коалиции, Великобритания и США, объявили «крестовый поход против коммунизма», началась «холодная» война, а в ответ советское правительство опустило пресловутый «железный занавес», резко сократив контакты с Западом. Не считая дипломатов, советским гражданам разрешались только поездки в дружественные социалистические страны (и то после многочисленных согласований и утверждений кандидатур на соответствие «моральному облику строителя коммунизма»); лишь изредка удавалось оказаться «в настоящей загранице» – в Западной Европе. Одним из первых такую поездку совершил ансамбль народного танца под управлением И. А. Моисеева, в 1955 году покоривший Париж. Певица Л. Г. Зыкина вспоминала: «“Железный занавес” моисеевцы подняли первыми в 1955 году в парижском зале “Пале де Спорт”, едва не рухнувшем от восторга многотысячной аудитории».
   В другую сторону «железный занавес» поднялся в 1957 году, когда Москва принимала VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Журналист М. Непомнящий писал: «В праздничном убранстве наша Москва... На столичных улицах и площадях, в концертных залах и на аллеях парков звенят песни разных народов. Вьются на ветру флаги ста двадцати стран – участниц фестиваля. Звенит музыка. Индийскую рубабу сменяет украинская бандура, итальянскую анолу – китайская хуцинь, русскую гармонь – финские кантеле... И всюду, куда бы ты ни пошел, крепкие пожатия молодых, сильных рук, и на десятках языков звучат простые, идущие от самого сердца слова:
   – Мир! Дружба!..
   В те летние дни по радио и с концертных площадок постоянно звучала известная песня на стихи Е. Долматовского:

     Если бы парни всей Земли
     Вместе собраться однажды могли,
     Вот было б весело в компании такой,
     И до грядущего подать рукой.
     
     Парни, парни, это в наших силах —
     Землю от пожара уберечь.
     Мы за мир, за дружбу, за улыбки милых,
     За сердечность встреч.

   Конец пятидесятых годов ознаменовался бэби-бумом – вторым в послевоенной истории (первый пришелся на 1946–1947 годы, когда вернулись домой фронтовики). Детей, рожденных в эти годы, часто называли «детьми фестиваля», подразумевая, что многие из них, в особенности со смуглой и черной кожей, были зачаты именно в фестивальные дни.
   Наконец именно в те годы стартовала советская космическая программа: 4 октября 1957 года был запущен первый искусственный спутник Земли, он же «Спутник-1». Американский фантаст Р. Брэдбери вспоминал: «В ту ночь, когда спутник впервые прочертил небо, я... глядел вверх и думал о предопределенности будущего. Ведь тот маленький огонек, стремительно двигающийся от края и до края неба, был будущим всего человечества... Тот огонек в небе сделал человечество бессмертным». А один из соратников генерального конструктора советской космической техники С. П. Королева Б. Е. Черток рассказывал:

   4 октября я приехал и включился в компанию дежурных, которых набилось в приемную и кабинет Королева, где был аппарат ВЧ, человек тридцать. На другом конце связи, в бараке «двойки», по приказу Королева сидел наш комментатор, который, получая информацию из бункера, передавал ее нам.
   Только вечером, в 22 часа 30 минут, мы услышали взволнованное сообщение, что старт прошел нормально. Еще через полтора часа уже совсем срывающимся голосом кто-то оттуда прокричал: «Все в порядке, он пищит. Шарик летает».
   Мы разъезжались из Подлипок глубокой ночью, еще не подозревая, что отныне перешли в космическую эру человечества.
   Это был шестой по счету старт «семерки» (ракеты Р-7. – Ред.). Из пяти предыдущих только две ракеты прошли более-менее нормально активный участок, две потерпели аварию и одна вообще не взлетела. Всей этой предыстории мир не знал, когда слушал голос Левитана: «Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем сообщение ТАСС...»
   Утренние газеты 5 октября успели поместить это сообщение. «Правда» только 9 октября опубликовала подробное описание спутника, его орбиты, радиосигналов и методов наблюдения. Публиковалось расписание прохождения спутника над городами страны и столицами многих стран мира. Впервые в ясную темную ночь на фоне неподвижных звезд можно было наблюдать одну быстро движущуюся. Это вызывало необычайный восторг. <...>
   В коллективе ОКБ и у наших смежников никто не ожидал такого резонанса в мире. Наступило состояние опьянения неожиданным триумфальным успехом. Готовились списки для награждений, перезванивались со смежниками, выясняя, кому, сколько и каких наград. Неожиданно вся эта деятельность была прервана. Хрущев пригласил Королева, Келдыша, Руднева и намекнул, что необходим космический подарок к сороковой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции. Королев возражал: осталось меньше месяца. Повторять такой же пуск нет никакого смысла, а разработать и изготовить другой спутник просто невозможно. Про себя Королев справедливо опасался: этот предпраздничный подарок может закончиться очередной аварией. <...>
   Но Хрущев был неумолим. Политический успех, который мы принесли, и еще один сенсационный космический пуск для него были важнее доводки межконтинентальной ядерной ракеты.
   В этих условиях 12 октября было официально принято решение о запуске к сороковой годовщине Октябрьской революции второго искусственного спутника. Это решение стало смертным приговором для одной из еще не выбранных в тот момент беспородных собачек. Вошедшая в историю Лайка была выбрана военным врачом Владимиром Яздовским дней за десять до пуска.
   Опыт высотных пусков собак на ракетах у нас уже был. Но тогда речь шла о герметичных кабинах-лабораториях, обеспечивающих один-два часа жизнедеятельности. Теперь требовалось без всякой предварительной отработки создать экспериментальную космическую лабораторию, позволяющую изучить собачку, не возвращаемую на Землю. Обо всем, что будет происходить в космосе, можно следить только по телеметрии.
   Второй простейший спутник был создан без всякого предварительного эскизного или другого проекта. Были отменены все каноны, действовавшие при разработке ракетной техники. Проектанты, конструкторы переместились в цеха. Почти все детали изготавливались по эскизам, сборка шла не столько по документам, сколько по указаниям конструкторов и путем подгонки по месту. <...>
   Пуск, посвященный сорокалетию Октября, состоялся 3 ноября 1957 года. Источников электропитания, установленных на корпусе ракеты, для слежения за спутником хватило на шесть суток. С окончанием запаса электроэнергии закончилась и жизнь Лайки. Впрочем, медико-биологические специалисты считали, что Лайка погибла значительно раньше от перегрева. Создать в такие ничтожные сроки надежную систему жизнеобеспечения и терморегулирования было практически невозможно.
   Триумф был полный. Никто из нас не сомневался, что американцы посрамлены. Только английское общество защиты животных выразило протест по поводу мученической гибели Лайки. В ответ на это наша табачная промышленность срочно выпустила сигареты «Лайка» с изображением на упаковке этой симпатичной собачки.


   Большой футбол, 1960–1964 годы
   Лев Яшин

   В конце 1950-х – начале 1960-х годов большие успехи пришли к советскому спорту; особенно выделяются среди них две победы футбольной сборной – на Олимпийских играх 1956 года в Мельбурне и на первом в истории чемпионате Европы в Париже. Основным вратарем сборной был Л. И. Яшин, официально признанный впоследствии лучшим вратарем XX столетия.
   В 1963 году Лев Яшин выступал за сборную мира в матче, посвященном 100-летию английского футбола.

   Из Москвы в Лондон мы прилетели втроем – председатель нашей футбольной федерации и вице-президент ФИФА Валентин Александрович Гранаткин, тренер сборной Константин Иванович Бесков и я. Нас отвезли в небольшую и не новую, но очень уютную гостиницу напротив Гайд-парка, показали мне мою комнату и сказали, когда спускаться к обеду. В обеденном зале ко мне подошел тренер сборной ФИФА Фернандо Риера, представился, указал место за одним из столиков и назвал имена тех, с кем мне предстоит в Лондоне вместе обедать, завтракать и ужинать:
   – Копа, Шнеллингер, Эйсебио, Джалма Сантос...
   Всех я видел не впервые, против кое-кого приходилось прежде играть, с Копа был даже хорошо знаком, однако попасть в компанию сразу четырех таких звезд – это могло смутить. Я бы, наверное, и смутился, да не успел. Меня сразу втянули в общий шутливый разговор, прерываемый смехом, перескакивающий с одного на другое. Языковой барьер был преодолен моментально. Копа и Шнеллингер, которых футбольная судьба заносила в клубы разных стран, объяснялись на нескольких языках. К тому же Копа, в ком течет польская кровь, прилично говорил по-польски и сносно – по-русски. Он служил за нашим столом переводчиком. Но и без перевода мы довольно легко понимали друг друга. Стоило кому-то обратиться к тебе, назвав какое-то имя, город или дату, как все остальное становилось ясно и так. <...>
   После того, первого в Лондоне обеда мы собрались в небольшом холле отеля, и Риера официально представил всех друг другу, попросив каждого, о ком говорил, приподняться со своего места, чтобы все могли его как следует разглядеть. Обряд этот был явно лишним – все знали друг друга и так. Думаю, Риера устроил его не столько для нас, сколько для набившихся в зал репортеров, которые обстреливали каждого поднимавшегося пулеметными очередями из своих фотоаппаратов. В заключение тренер сообщил, что форму и тренировочные костюмы мы найдем у себя в комнатах, и попросил, захватив все необходимое, спуститься к автобусу, который отвезет команду на тренировку. <...>
   Тренировочное поле знаменитого стадиона «Уэмбли» было усеяно фоторепортерами, которые, как и их пишущие собратья, приехали на этот матч из многих стран мира, даже из тех, чьи игроки не были приглашены в сборную ФИФА. Не менее двухсот газет, журналов и агентств, не считая английских, командировали своих корреспондентов в Лондон. У меня сохранились фотографии, подаренные мне тогда югославскими и болгарскими репортерами. К сожалению, наших там не было. В огромном пресс-корпусе, аккредитованном на лондонском матче, был единственный наш соотечественник – Николай Озеров, да и тот прибыл за несколько минут до начала игры. <...>
   На следующий день Риера собрал команду на обязательную перед каждым матчем установку. Я прослушал в своей жизни бессчетное число таких установок, но более короткой и приятной мне слышать не приходилось.
   – Все вы – большие мастера, и ваша главная задача продемонстрировать это во время игры. Именно это от вас требуется, именно этого ждет публика. Но не рассчитывайте на легкую игру. Английская сборная сильна и в день юбилея своего футбола мечтает о победе. Церемониться со звездами она не станет. <...>
   Поток машин, едущих в сторону «Уэмбли», был так велик, что даже наша кавалькада, сопровождаемая воем сирен, пробиралась с трудом, временами застревая в автомобильных пробках. Когда-то я читал, что все места на «Уэмбли» не были проданы ни разу в истории стадиона. Уверен, что на «матче века» с этой традицией, которой, как и всеми прочими, англичане, вероятно, гордились, было покончено. Стадион, один из самых гигантских в мире, был переполнен. <...>
   Вратарю виднее, как лучше передвигаться игрокам обороны, чтобы перекрывать опасные пути к воротам. И я привык во время матча покрикивать своим защитникам: «Вова, назад!», «Толя, сместись влево!» «Петя, возьми своего!» Как же, думал я, быть здесь, где все мы говорили на разных языках? В игре к услугам переводчика ведь не прибегнешь. Со Шнеллингером мы, правда, договорились заранее кое о чем. Я знал, что означает по-немецки «цурюк», а ему растолковал, что такое «вправо» и «влево», но с остальными-то не договоришься. <...>
   Оказалось, не о чем было и договариваться. Футбольным языком – одним для всех – эти удивительные мастера владеют в совершенстве. И понимают друг друга, не произнося при этом вслух ни единого слова.
   Никогда – ни до, ни после того матча – я, участвуя в игре, не испытывал подобного чувства полной удовлетворенности, и – если бы не боялся выглядеть излишне восторженным и сентиментальным, сказал бы – блаженства. Когда наша команда переходила в наступление, я превращался в зрителя, следил за полетом мяча и мысленно решал за своих партнеров их задачи. «Вот бы, – думал я, – сейчас левому краю выйти туда-то, а центральному дать ему мяч чуть вперед, на выход». И почти всегда и крайний и центральный словно читали мои мысли и, разумеется, мысли друг друга. Ну а если случалось, и не слушались моих безгласных советов, а поступали иначе, то я тут же убеждался: нашли более интересное решение, чем то, какое предлагал мысленно я. <...>
   Выбрасывая мяч в поле, я не отыскивал взглядом, кому бы его отдать – два-три партнера уже занимали исходные позиции. И никому не требовалась ничья подсказка – каждый знал свое место. И мяч все передавали друг другу так, что принимать его было одно удовольствие – ни тянуться за ним, ни менять ритм бега принимающему не приходилось, мяч сам удобно ложился ему на ногу.
   Перекликались мы только со Шнеллингером. Да и то не по необходимости, а просто так, чтобы подбодрить друг друга. Я кричал: «Шнеллингер, цурюк!», – а он оборачивал ко мне свою рыжеволосую голову, изображал строгую мину и бросал в ответ: «Яшин, арбайтен, арбайтен!»
   Как и условлено было заранее, после первого тайма я уступил пост в воротах моему сменщику и соседу по номеру в отеле югославу Шошкичу. Честно признаться, уступил не без огорчения: очень уж хотелось поиграть еще. Кажется, только вошел во вкус – и, пожалуйста, снимай перчатки. Но, ничего не попишешь, пришлось снимать: другому тоже ведь хочется.
   В перерыве я наскоро переоделся и досматривал игру уже со скамейки запасных. А она до самого последнего момента была такой же красивой, элегантной, умной.
   Забив во втором тайме два мяча, англичане победили – 2 : 1...
   Когда я, переодевшись, выходил из раздевалки, несколько английских репортеров уже поджидали меня у двери:
   – Что вы испытывали в те два мгновения, когда вам удалось спасти ворота от верных голов?
   – Ничего особенного. Я и поставлен был в ворота для этого. Если бы пропустил, вот тогда бы наверняка чувствовал себя плохо. <...>
   Следующее утро было утром прощания и разъезда. Для многих из участников того лондонского матча он был последним в их долгой и славной карьере, во всяком случае, – последним на международной арене. Большой футбольный мир в последний раз увидел на поле аргентинца Ди Стефано, француза Копа, испанца Хенто.
   Думал ли я, их сверстник, что близится и мой час? Не думал и не хотел думать. И сам этот матч, и общение с превосходными спортсменами, перед чьим мастерством, кажется, склонило голову само время, помогли мне почувствовать себя молодым и полным сил. Уезжая из Англии, я верил: мне еще играть и играть.


   Оттепель, 1958–1964 годы
   Нина Дорда, Максим Герасимов, Лев Дуров

   Разоблачение культа личности – споры относительно того, насколько соответствуют действительности факты, приведенные в докладе Н. С. Хрущева на XX съезде КПСС, и в последующих публикациях в прессе, уже в конце 1980-х годов, продолжаются по сей день – ознаменовало собой начало периода, который вошел в историю как «хрущевская оттепель» или просто «оттепель» (по названию одноименного романа И. Г. Эренбурга). Нельзя сказать, что цензуру в искусстве отменили, но «идеологический удушающий захват» резко ослабел. Журнал «Новый мир» стал печатать «лейтенантскую прозу» – произведения В. П. Некрасова, Г. Я. Бакланова, Ю. В. Бондарева и других авторов, писавших о войне «как было на самом деле», а в 1962 году опубликовал «Один день из жизни Ивана Денисовича», «лагерную» повесть А. И. Солженицына. На киноэкраны вышли такие «шестидесятнические» фильмы, как «Летят журавли», «Застава Ильича», «Девять дней одного года» и, конечно, «Я шагаю по Москве», который позднее стали называть «манифестом оттепели». Театральную жизнь резко оживили студии О. Н. Ефремова и Ю. П. Любимова.
   В повседневной жизни главным, пожалуй, «наглядным» признаком оттепели стало появление стиляг – молодых людей, броско одевавшихся и не скрывавших своего интереса к западной музыке и танцам (формально стиляги появились еще в конце 1940-х годов, но именно в период оттепели они, что называется, окончательно вышли из подполья). Певица Н. И. Дорда вспоминала:

   Стала налаживаться мирная жизнь, будущее после стольких лет лишений казалось безоблачным. Но в 1948 году вышло партийное постановление, запретившее в оркестрах гитару, саксофон, аккордеон, импровизацию – «чуждые социалистической морали элементы буржуазной культуры». По этому поводу Леонид Утесов на одном из концертов небезопасно пошутил: «Перед вами выступает эстрадный оркестр. Девичья фамилия – джаз». Предписывалось играть только по нотам. Оркестр Покрасса распался, мы оказались на улице, а время послевоенное – голодное. Всюду, куда просилась на работу, услышав, что я эстрадная певица, мне отказывали. После одного из голодных обмороков я, узнав, что в ресторане «Москва» есть вакансия певицы, пошла туда. <...>
   В Москве появился свой Бродвей. Это была почему-то левая сторона улицы Горького – от памятника Пушкину до Манежа. Здесь каждый вечер с 8 до 11 часов двигались навстречу два потока людей, разглядывающих друг друга. Дойдя до конца улицы, они разворачивались и шли в обратном направлении. И так по нескольку раз за вечер. Думаю, Бродвей не обходил стороной и столичный стиляга Вася Аксенов. Противоположная часть улицы, уже не считавшаяся Бродвеем, в эту пору была почти безлюдна, если не считать деловых прохожих и провинциалов.
   Слово «стиляга» вошло в обиход с легкой руки фельетониста журнала «Крокодил» Беляева и вовсю использовалось в пропаганде и воспитательной работе. Какие только карикатуры, эпиграммы не создавались. Но, видимо, результаты были малоутешительны. <...>
   Для себя я придумала более, как сейчас говорят, экстремальный вызов. У меня появилась «победа», и я первой из москвичек села за руль, чем потрясла воображение комсомольских и партийных активистов. Чтобы как-то сгладить «вину», я взяла в репертуар песню Людвиковского «Стиляга». Тогда я уже выступала с оркестром Эдди Рознера. Сам он изображал стилягу, а я пела:

     Ты его, подружка, не ругай,
     Может, он залетный попугай.
     Может, когда маленьким он был,
     Кто-то его на пол уронил,
     Может, болен он, бедняга?
     Нет, он попросту стиляга!

   Последнюю фразу выкрикивал весь оркестр, показывая пальцем на «стилягу» – Эдди Рознера. Успех был грандиозный. Рознер тогда только что вернулся после магаданской ссылки, переболев цингой, что для трубача особенно страшно, он был очень напуганный и чуть что говорил: «Я не хочу на лешеповал».

   Другой бывший стиляга М. Герасимов рассказывал:

   В конце пятидесятых для модников невероятно значимой деталью был кок. По тому, как начесан и напомажен кок, определялся настоящий стиляга. Чтобы сделать кок как следует, приходилось искать продвинутых парикмахеров, понимающих в моде толк, которые могли бы так начесать и уложить волосы, что кок стоял весь день. Это были отважные люди, потому что такая прическа, как и модные тогда рок-н-ролл и буги-вуги, была под запретом. Стоило это удовольствие пятнадцать рублей, что считалось дорого. А для некоторых из нас и вовсе недоступно, а потому особенно важно. В это время мы были еще совсем детьми и, желая как-то выразить себя, пытались выделиться. Хотя бы внешним видом. Например, покупали в обычном универмаге кепку из ткани букле, обязательно бело-коричневого цвета. Потом срезали вдвое козырек, делали толстые двойные швы – получалась кепка-лондонка, особый шик пятнадцатилетних ленинградских пацанов. Однако самым прямым путем, для того чтобы обратить на себя внимание, были иностранные шмотки, которые считались чем-то из ряда вон. Когда я в первый раз купил джинсы, мама выкинула «эту гадость» в мусоропровод, и я бегал выручать их оттуда.
   Впервые с иностранцем я познакомился в пятьдесят седьмом году. Это был студент-американец, который приехал в Питер на экскурсию, и ему нужно было поменять десять долларов на сто рублей – это был так называемый туристический курс. Так я впервые купил валюту.
   На эту десятку у какого-то араба, который учился в мореходке, я купил блок жевательной резинки и яркую рубашку-гавайку – с обезьянами, пальмами и ананасами, все как положено. К ним полагалось носить узкие брюки-дудочки – только такой вид считался у нас нормальным, а у народа – нехорошим признаком. Когда я впервые вышел в гавайке и дудочках на улицу, меня пот прошиб – не потому, что было жарко. Едва я вышел из дома, народ как закричит вокруг: «Стиляга! Смотри, стиляга пошел!» Это было похоже на травлю зайца. На меня это так подействовало, что я назавтра же продал ее. Но уже за двести пятьдесят рублей.
   Просто спекулировать мне было неинтересно: я с иностранцами дружил, учился у них одеваться – что мы тогда знали о моде? Просто слепо копировали их, покупая все то, что было на них надето. Все мои знакомые американцы, как под гребенку, одевались в блестящие дакроновые костюмы на трех пуговицах с двумя или одним разрезом. Сейчас я не понимаю, что было в них особенного. Но тогда дакроновый костюм считался немыслимым шиком – и мы стали носить такие же. Главное было – выделиться среди своих, ведь достать такой костюм не мог никто, так же как и рубашку «бат энд даун» – по названию воротника, по концам прихваченного пуговицами. Или американские ботинки «пенни лофес» – у них сбоку была специальная прорезь для монетки в один пенни. Или ботинки «инспектор». Они были вне моды и символизировали солидный, респектабельный стиль, всегда актуальный. Если по бокам у «инспектора» был узор из дырочек, это называлось «инспектор с разговорами». <...>
   У меня сохранилась фотография, отражающая суть нашего нонконформизма: первое мая 1959 года, мы все с коками, рослые, под два метра, в брюках-дудочках. Главный в нашей компании – знаменитый красавец Александр Колпашников, один из зачинателей диксиленда – играет на банджо, и мы поем известный негритянский спиричуэл «Когда святые маршируют». А рядом люди в широких брюках и рубашках с отложными воротниками смотрят на нас с недоумением. Они явно принимали нас за иностранцев. А с нашей стороны – это был вызов. Колпашников в этом деле был заводилой. Его коронный трюк – пригнать к Казанскому собору открытый грузовик-полуторку и играть диксиленд прямо посреди толпы. Как только появлялись милиционеры, они заводили мотор и смывались.
   Протест был нормой нашей жизни, и мы без конца придумывали разные акции. Когда в 1960-м на набережной Лейтенанта Шмидта открылся Дворец бракосочетаний, мы поперлись туда с приятелем и сделали вид, что мы американцы. Мы ходили с недоумевающим видом по всем углам, делая вид, что нас тут все страшно занимает, как в каком-то папуаснике.
   Также я приезжал в Москву, и на ВДНХ мы с приятелем забирались в юрту, кажется к калмыкам, и косили под американцев. Они нас кормили лепешками, а мы, ломая язык, якобы мы «немного понимайт по-русски», с диким восторгом в этом образе с ними общались.
   Но одной из самых главных форм протеста была иностранная одежда, которую мы покупали у иностранцев, а потом перепродавали друг другу. Постепенно мы налаживали с иностранцами довольно прочные связи – модные вещи они привозили уже под конкретный заказ. <...>
   Тогда даже районная танцевальная площадка становилась ареной идеологической борьбы. Программа танцев включала фокстрот, падепатинер, вальс, польку, и все ждали танго, во время которого можно было прижиматься к партнерше. Но дежурный распорядитель ходил между парами и всех нас «отлипал» от девчонок. Это считалось буржуазной пропагандой. А уж станцевать рок-н-ролл в публичном месте – о таком и мечтать нельзя было. Но иногда все же удавалось. <...>
   Самыми модными считались ботинки «на манке» – так называлась толстая каучуковая подошва. Чтобы купить их, я специально ездил в Москву. В столице по сравнению с Питером вообще были невероятные возможности. В середине шестидесятых, когда появились первые плащи-болонья, они стоили всего четыре доллара. У входа в «Березку» я косил под американца, спокойно входил, покупал по несколько штук, вез всю партию в Питер – там на них просто молились. Однажды нас замели прямо в магазине: предъявите паспорта! А мы, от греха подальше, оставляли их в камере хранения на Ленинградском вокзале. Как-то мы милиционеров уболтали, и они нас вроде отпустили. А на самом деле пасли нас до вокзала. И взяли уже там, когда мы брали свои чемоданы.

   Руководитель партии и страны Н. С. Хрущев, с именем которого принято связывать оттепель – а также усиленное насаждение кукурузы как основного промышленного злака, – вовсе не был либералом: просто после сталинской диктатуры любое, пусть самое малое послабление воспринималось как глоток свободы. Между тем в 1956 году советские войска были введены в Венгрию для подавления будапештского восстания, два года спустя весь СССР обрушился на поэта Б. Л. Пастернака, которому присудили Нобелевскую премию по литературе за «антисоветский» роман «Доктор Живаго» («Литературная газета» напечатала ставшее хрестоматийным письмо экскаваторщика Ф. Васильцева: “Газеты пишут про какого-то Пастернака. Будто бы есть такой писатель. Ничего о нем я до сих пор не знал, никогда его книг не читал... это не писатель, а белогвардеец... я не читал Пастернака. Но знаю: в литературе без лягушек лучше”), в 1962 году была разгромлена художественная выставка в московском Манеже, – словом, сразу за оттепелью начались заморозки, по выражению того же И. Г. Эренбурга.
   Актер Л. К. Дуров вспоминал о своих встречах с Н. С. Хрущевым и о выставке в Манеже:

   Наша студия находилась рядом с Красной площадью, а стало быть, и рядом с Кремлем, и мы имели удовольствие наблюдать многих вершителей судеб тех времен. <...>
   Первый раз я увидел Никиту Сергеевича Хрущева при открытии одного из подземных (подуличных) переходов на улице Горького. Сама идея переходов пришла в голову Хрущева после его визита в США. Очень она ему понравилась, и он решил претворить ее в действительность.
   И вот выхожу я как-то из проезда МХАТа на улицу Горького. На углу застыла небольшая толпа. Суетятся взволнованные официальные лица, одетые как манекены. Нетерпеливо смотрят в сторону Красной площади. Явно кого-то ждут.
   И вот вижу, действительно, – несется «членовоз», резко тормозит и из него вылезает Хрущев. В шляпе, которая давит на уши, и в серо-голубом костюме.
   Толпичка напряглась. И вдруг от нее отделяется мужичонка, простирает руки вверх и с криком: «Господи!» начинает пятиться перед Никитой Сергеевичем. Пятился, пятился и, желая, наверное, выразить верноподданнический восторг, завопил:
   – Хинди – руси! Пхай-пхай!
   Хрущев остановился, побагровел и заорал на всю улицу Горького:
   – Ах ты, пьянь! Ах ты, рожа! А пошел ты на..! – И выкрикнул известный адрес.
   Мужичонка нырнул в толпичку и растворился в ней. А Никита Сергеевич никак не мог успокоиться:
   – Вот пьянь! Я те дам пхай... говно собачье.
   И, выкрикивая, притоптывал коротенькой ножкой в какой-то странной кустарной босоножке, и звук босоножка издавала необычный: блямкающе звонкий. И я увидел, что босоножки подбиты железными подковками. Экономный был мужик Никита Сергеевич.
   Кто-то из официальных лиц подскочил к нему с подушечкой, на которой лежали огромные ножницы.
   – Никита Сергеевич, пожалуйста!
   – А побольше не могли найти? Ведь надорваться можно! Я те дам пхай, морда пьяная... – И пошел по ступенькам вниз разрезать ленточку.
   И тут с визгом подлетели черные машины. Из них стали выскакивать плотные ребята в одинаковых костюмах.
   – Где он?! Где он?
   Вся толпа молча показала пальцем в преисподнюю улицы Горького. Ребята ринулись туда.
   А в это время Хрущев вышел с другой стороны, сел в подкатившую машину и умчался в Кремль. Охрана так и не настигла его.
   А переход был открыт.
   Вторая моя встреча с Никитой Сергеевичем произошла на том же самом месте.
   Когда-то на углу улицы Горького и проезда Художественного театра был коктейль-бар. Потом, видно, по морально-политическим соображениям его переделали в кафе-мороженое. И, несмотря на такую метаморфозу, в него всегда стояла очередь.
   И вот однажды стоим. Ждем. Подъезжают три черные «те» машины. Из одной выходят Хрущев и Тито.
   – Ребята, вот Броз интересуется, за чем очередь.
   – За мороженым, Никита Сергеевич.
   – Слышь, Броз, это за мороженым. Чего? Тоже хочешь? Ну давай встанем.
   Все зашумели.
   – Да вы что, Никита Сергеевич! Ну уж вы... Проходите!
   – Уважаете? Ну ладно, пойдем без очереди, Броз... Ой, а у меня и денег-то нет. Ребята, дайте кто-нибудь пятерку, нам хватит.
   Подскочил охранник.
   – Никита Сергеевич...
   – Не, у тебя не возьму. Ты охрана – вот и охраняй. Я у людей прошу.
   Я стоял рядом с Хрущевым и протянул ему пятерку.
   – Пожалуйста, Никита Сергеевич.
   – Спасибо, а то видишь – без копейки. А ты, – обращается к охраннику, – запиши его адрес, я потом дам тебе деньги и ты перешлешь ему. – И опять ко мне: – Ты не волнуйся, я верну.
   – А я и не волнуюсь. Никита Сергеевич доволен:
   – Видишь, Броз, – верят. Ну, пойдем.
   Через неделю я получил перевод на пять рублей. Тогда почта к переводу менее десяти рублей не принимала. <...>
   На Хрущева была надежда. Во-первых, человек он был очень демократичный и, так сказать, полууправляемый. Ну хотя бы вспомнить его «кузькину мать», о которой все иностранцы потом спрашивали: что это такое и кто этот страшный Кузьма, чьей мамой их всех пугают? И бедный переводчик... пытался им как-то вразумительно объяснить. Конечно, было много забавного. Но в течение долгого времени Хрущев делал очень решительные шаги вперед. Все-таки с его разрешения, с его подачи впервые был напечатан «Матренин двор» Солженицына. Впервые появились молодые поэты. Кстати, они, наверное, уже и не помнят, но самый первый их вечер состоялся в Литературном институте. Я тоже там был и решил потом провести такой вечер в школе-студии МХАТ. Выступали все, начиная с Евтушенко. <...>
   Хрущеву, как человеку простому, эмоциональному, может, даже неуправляемому, со временем стало казаться, что он сумеет все: и в сельском хозяйстве разберется, и в том, и в другом, и в третьем... Он, конечно, понаделал массу ошибок. Но никто из приходящих «на престол» от этого не застрахован. А ему ошибки прощали. Даже художники простили ему разгром в Манеже. И, кстати, говорят, что он утром проснулся и сказал: «Не мешайте. Они все талантливые люди, пусть работают». И вот парадокс: он громил Неизвестного, Никонова... Он педерастами их называл. С Неизвестным была целая история. На той знаменитой выставке, глядя на его работы, Хрущев спросил:
   – Как твоя фамилия?
   – Неизвестный.
   – Нет, кто ты такой?
   – Я Неизвестный.
   – Никита Сергеевич, – подсказывают Хрущеву. – Это фамилия у него такая – Неизвестный.
   Тогда он говорит:
   – А! Ну считай, что с сегодняшнего дня ты совсем неизвестный!
   Потом, еще раз посмотрев на работы, Хрущев спрашивает:
   – А где ты бронзу берешь?
   – На помойках, – отвечает тот.
   – Лучше сдавай ее государству, – советует Хрущев. – У нас очень мало цветного металла для шестеренок.
   На что, по легенде, Неизвестный ответил:
   – В метро у вас висит очень много идиотской бронзы. Снимите, переплавьте, и у вас получится очень много шестеренок. <...>
   И вот как все встало на круги своя: надгробие Никите Сергеевичу сделал Эрнст Неизвестный. И памятник получился очень хороший... Хрущев был очень сентиментальным, эмоциональным... Нормальный мужик, нормальный человек. Я знаю, что, став пенсионером, он увлекался фотографией. А говорят еще, однажды позвонил то ли Васнецову, то ли Никонову и попросил приехать и показать, как тот трудится – как грунтует холсты, как накладывает краску на холст. Не знаю, насколько это правда, насколько легенда, но говорят, будто бы Хрущев стал заниматься на даче живописью. Абстрактные полотна писал. И очень здорово... И, опять же по легенде, в день смерти Хрущева какие-то люди все полотна на территории его дачи сожгли. И кто знает, может быть, в тот день не стало русского художника-абстракциониста Никиты Хрущева. Эта легенда мне нравится, и я в нее верю.


   «Изгиб гитары желтой»: бардовская песня и новая поэзия, 1961–1965 годы
   Лев Шилов, Андрей Вознесенский, Игорь Полетаев

   Одним из проявлений оттепели стало появление целой группы молодых поэтов, чьи стихи резко отличались от господствующих направлений советской поэзии (Б. Ахмадуллина, А. Вознесенский, Е. Евтушенко), а также возникновение бардовской песни, выросшей, в известной степени, из городского романса и положившей начало бардовскому движению. Имена Б. Окуджавы, Ю. Кима, А. Якушевой, Н. Матвеевой, А. Галича, Ю. Визбора сделались известными всей стране – во многом благодаря появлению в быту катушечных магнитофонов, поскольку, разумеется, по радио и на телевидении самодеятельная авторская песня практически не звучала.
   Звукооператор Л. Шилов вспоминал о поэтическом вечере в Политехническом музее, когда вместе выступали Вознесенский, Окуджава, Евтушенко и другие.

   Итак, это было давно. Москвичи поймут, насколько давно это было, если я скажу, что тогда мимо Политехнического музея еще ходил трамвай. <...>
   Уже из трамвая я увидел густую толпу, милицию перед входом и понял, что попасть на этот поэтический вечер без билета будет непросто. Билета у меня не было, но был огромный, тяжелый магнитофон «Днепр-3». Подняв его на плечи и выкрикивая что-то вроде: «Пропустите технику!», я ринулся в самую гущу. И меня... пропустили. Другие (не такие нахальные) любители поэзии посторонились, а милиционеры мне даже помогли.
   Так мне удалось не только попасть на этот замечательный, необычный вечер, но и записать на магнитофон выступления любимых поэтов: Ахмадулиной, Окуджавы, Слуцкого, Евтушенко, Вознесенского. Уже из перечня имен ясно, почему я называю этот вечер замечательным.
   А необычность его состояла в том, что это был один из вечеров, который снимала киногруппа Марлена Хуциева для кинофильма «Застава Ильича».
   В зале и на эстраде стояли прожектора и довольно громоздкая кинотехника. Шел вечер долго, часа четыре, а то и пять. И шел он несколько необычно: не было никакого доклада или вступительного слова, просто поэты один за другим читали стихи и отвечали на записки из зала. Почти каждый выходил на сцену по нескольку раз, только Светлов да еще Ахмадулина выступили по разу и были на сцене сравнительно недолго. Остальные же участники – там еще были Рождественский, Казакова, Поженян, кто-то еще – находились на сцене почти все время. <...>
   Зал был, конечно, переполнен, стояли во всех проходах, сидели на ступеньках, на краю эстрады... Публика – студенческая и рабочая молодежь – с восторгом и благодарностью внимала своим кумирам, легко понимала намеки, охотно сопереживала лирическим откровениям выступающих.
   Что-то из этого можно увидеть и теперь в фильме Хуциева «Застава Ильича». Но в фильме этот эпизод занимает всего несколько минут, а «в жизни» он шел много часов. Вечер был повторен в Политехническом музее несколько раз, были еще съемки и в одном из московских институтов. <...>
   Андрей Вознесенский наряду с вполне «проходимыми» стихами читал очень смелое по тем временам стихотворение о романе (!) учительницы с учеником. Оно было только что опубликовано, но без последней важнейшей строки – «Елена Сергеевна водку пьет».
   А Евтушенко после патетических стихов, прославляющих революционную Кубу («Три минуты правды» я и сегодня считаю прекрасным стихотворением), читал разоблачительное «Мосовощторг в Париже» – о том, как и для кого организовывались тогда редкие заграничные поездки.
   Но дело было не только в текстах. Дело было в интонации: победительной, насмешливой, торжествующей. Даже читая уже опубликованные стихи и не отклоняясь от утвержденного текста, поэты своей интонацией подчас придавали им новые, «крамольные» оттенки, и чуткий зал мгновенно взрывался благодарными аплодисментами.
   Большинство присутствующих были уверены, что вот-вот наступит торжество «социализма с человеческим лицом» и безвозвратно канет в прошлое проклятье сталинизма. Ведь уже можно было – пусть «полулегально», пусть «полуофициально» – услышать с эстрады, а не только читать в рукописном самиздате такие стихи, какие декламировал в тот вечер Борис Слуцкий: «Когда русская проза пошла в лагеря...» <...>
   В тот вечер... на эстраде явно господствовали Вознесенский и Евтушенко.
   Как бы соревнуясь, они читали стихи, все более «заводящие» публику. Оба – прекрасные декламаторы. Евтушенко, пожалуй, был особенно артистичен. <...>
   Как и все в зале, я был в восторге от этой декламации и больше других поэтов записывал на магнитофон и снимал любительской фотокамерой именно Евгения Евтушенко. А теперь, прослушивая те давние записи и рассматривая старые фотографии, понимаю, что самыми-то ценными являются снимки и записи Бориса Слуцкого и особенно Булата Окуджавы. Причем не только записи тех песен, которые Окуджава спел, но прежде всего тех стихотворений, которые он тогда прочитал.
   В фильм Хуциева вошла из спетых в тот вечер только песня о «комиссарах в пыльных шлемах». Кажется, примерно в то время Окуджава (по совету Евтушенко) изменил в ней одну строку и вместо «на той далекой, на гражданской», спел «на той единственной гражданской». А еще он пел уже тогда знаменитую песню об Арбате, песенку о старом короле.
   И все-таки главное то, что он в тот вечер еще и читал стихи.
   Шутливое стихотворение «Как я сидел в кресле царя» он предварил небольшим комментарием о том, как проходили когда-то придворные празднества в Павловске, летней резиденции русских царей. Другое же стихотворение – с безобидным названием «Стихи об оловянном солдатике моего сына» – им никак не комментировалось и было принято публикой достаточно тепло. Но я думаю, что всерьез оно не было воспринято почти никем.
   Это стихотворение – предостережение о грядущих усобицах, в которых так безрассудно самоистребляется человечество, стихи о вечной вражде и вечном недоверии. Стихотворение это долгие годы у нас не публиковалось. Но через пять лет именно за него Булату Окуджаве на международном конкурсе поэзии в Югославии будет вручен высший приз – «Золотой венец».

   Что касается новой поэзии, сам А. А. Вознесенский в одном из стихотворений той поры так говорил о себе и своих товарищах:

     Не надо околичностей,
     не надо чушь молоть.
     Мы – дети культа личности,
     мы кровь его и плоть.
     Мы выросли в тумане,
     двусмысленном весьма,
     среди гигантомании
     и скудости ума...
     Мы не подозревали,
     какая шла игра.
     Деревни вымирали.
     Чернели вечера...
     Мы люди, по распутью
     ведомые гуськом,
     продутые, как прутья,
     сентябрьским сквозняком.
     Мы – сброшенные листья,
     мы музыка оков.
     Мы мужество амнистий
     и сорванных замков.

   Еще одна примета тех лет – массовый внутренний туризм, или «туризм с рюкзаками», в значительной мере вдохновленный авторской песней и нередко превращавшийся в героическую борьбу с природой (что показано, например, в посвященном туристам-альпинистам фильме «Вертикаль» с участием – и песнями – В. С. Высоцкого).
   К тому же времени относится и знаменитый спор физиков и лириков, переросший из, если можно так выразиться, общественного соперничества в едва ли не общественное противостояние и невольно спровоцированный отечественным ученым и популяризатором кибернетики И. А. Полетаевым, который рассказывал:

   Прозвище «инженер» прилипло ко мне прочно на всесоюзном и частично на международном уровне с 1959 года, после и по поводу дискуссии с ныне покойным Ильей Григорьевичем Эренбургом о так называемых «физиках и лириках». А было это вот так.
   Прозвище «физики» и «лирики» придумал, как известно, Б. Слуцкий: «что-то физики в почете / что-то лирики в загоне. / Дело видно...» – дальше не помню. <...>
   Объективно о дискуссии я знал далеко не все, знал просто мало. Но вот – то, что происходило со мной и вокруг.
   В октябре 1959 года, в один из рабочих дней (я служил в звании инженер-подполковника в одном из военных НИИ) ко мне обратился один из моих сотрудников – Толя Толпышкин... и показал статью в «Комсомольской правде» (числа не помню). В статье какой-то науч-журналист со смаком рассказывал о теперь известном «чуде в Бабьегородском переулке», псевдооткрытии, сделанном на заводе холодильников при испытании нового образца продукции: радиатор холодильника отдавал в виде тепла заметно больше энергии, чем потреблял электрической из сети питания. Журналист – автор заметки – ликовал: к. п. д. больше 100% и выкрикивал печатные лозунги.
   На самом деле никакого чуда не было, и «советская промышленность» не «получит очень скоро сколько угодно даровой энергии», как обещал автор. Дело в том, что термодинамика – для многих трудная и непопулярная глава физики... Газету с заметкой я взял с собой, негодуя на очередную журналистскую безответственность.
   В троллейбусе по пути домой я еще раз прочел заметку. Все было ясно, и от скуки я стал читать остальной текст газеты (как правило, я не читал «Комсомольскую правду»). Тут я наткнулся на «подвал» с сочинением И. Г. Эренбурга, не помню заголовка, номер у меня впоследствии украли, восстанавливать я не пытался. В этом «подвале» содержался поучительный ответ маститого писателя на письмо некой «Нины X». Нина жаловалась инженеру душ на своего возлюбленного... за то, что он, будучи деловым инженером, не желает вместе с ней восторгаться шедеврами искусства, отлынивает сопровождать ее в концерты и на выставки и даже посмеивается над ее восторгами.
   В своей статье Илья Григорьевич полностью солидаризировался с заявлениями «Нины» супротив «Юрия»... Юрий, дескать, «деловой человек», душа его (раз не ходит в концерты и по музеям) не развита, она (душа) – целина, корчевать ее надо, распахивать и засевать. И все такое прочее. Гос-споди, чушь какая!!!
   Сначала я просто удивился. Ну как такое можно печатать? Именно печатать, ибо сначала я ни на секунду не усомнился в том, что И. Г. Эренбург печатает одно, а думает другое... Потом усомнился. А может, дурак? Потом решил: вряд ли дурак, просто хитрец и пытается поддержать загнивающий авторитет писателей, философов и прочих гуманитариев дурного качества, которые только и делают, что врут да личные счеты друг с другом сводят. На том и остановился.
   В этот день вечером я остался дома один: жена, дочь и сын ушли куда-то. Единственная комната, в которой мы вчетвером много лет ютились, осталась в моем распоряжении – редкое везенье. Чувствуя, что я, дескать, исполняю гражданский долг, вытащил свою «Колибри» (немецкую портативную пиш. машинку) и аккуратно отстукал на ней письмо в редакцию «Комсомольской правды», постаравшись объяснить их ошибку по поводу «чуда в Бабьегородском». <...>
   Кончил. Посмотрел на часы – еще рано. Кругом тихо, и дел у меня нет срочных. Вставил еще один листочек под валик и напечатал полстранички «В защиту Юрия» – о статье Эренбурга и письме «Нины»... В заключение я написал листок, разъясняющий, что о «чуде» я пишу всерьез, а об Эренбурге так, ни для чего, ибо сие меня не касается, ибо по специальности я – инженер (сам себя обозвал, можно сказать!). И подписался так же: И. Полетаев (инженер).
   Письмо в три листка было отправлено и забыто мною. Через неделю, что ли, пришла открытка от какого-то бедняги, сидящего в редакции над чтением писем. Он «благодарил», как положено, и все. Но в конце была фраза, которую я по наивности недооценил: «...высказывания об Эренбурге нас заинтересовали и мы их, возможно, используем в дальнейшем». Или что-то в этом роде. Наплевать и забыть.
   Прошла еще одна неделя. В воскресенье в номере «Комсомольской правды» целая страница оказалась посвящена обсуждению читателями статьи И. Г. Эренбурга о «Нине». В северовосточном углу оказалась моя заметка... Узнал я об этом в понедельник, придя на работу.
   Оказалось, что-то вроде грома среди ясного неба! Не вру, два или три дня интеллигенция нашего НИИ (и в форме, и без) ни фига не работала, топталась в коридорах и кабинетах и спорила, спорила, спорила до хрипоты. Мне тоже не давали работать и поминутно «призывали к ответу», вызывая в коридор, влезали в комнату. Для меня все сие было совершенно неожиданно и, сказать по правде, непонятно. Откуда столько энтузиазма и интереса? <...>
   «За меня» было меньше, чем «против». Но не многим меньше. В моей тогдашней оценке счет был 4 : 6. Но дело не в этом, произошло какое-то закономерное расслоение, которое меня поразило, когда я на третий день стал размышлять и подсчитывать. «За» меня оказались люди, которых я ранее почитал за толковых и эффективных работников, «против» же оказались в основном бездельники, охламоны и неумехи, которых всегда предостаточно и в «научном», и в ненаучном учреждении. И еще: «против» кричали очень громко, агрессивно и, увы, в общем-то бездоказательно: «неужели не ясно?!..», «а как же тогда?..», «но ведь Лев Толстой сказал...», вариант – «Максим Горький писал...» Спокойная логика была у моих «сторонников», и они в крик не вдавались. После первого удивления мне это понравилось. Я оказался в группировке, которую сам бы выбрал по другим поводам.
   Толки и споры затухали медленно. Потом включились домашние, друзья и знакомые. Начались телефонные звонки. Формировалось, что называется «общественное мнение», но не в понимании сталинского «единодушия и единства вокруг», а по личной инициативе и в меру собственного понимания. Трещина прошла между «физиками» и «лириками». <...>
   «Комсомольская правда» продолжала печатать материалы обсуждения, но они относились уже не столько к похвалам Эренбургу, сколько к поношению «инженера Полетаева». Боюсь, «Комсомольская правда» печатала не все. Редакция, хоть и не была единодушна в возникшем споре, но публиковала материалы только «в пользу» И. Г. Эренбурга.
   Я сказал – «споре». Но о чем, собственно, шел этот самый «спор»? До сих пор ни мне, ни другим его участникам, насколько я знаю, это не известно. Было гораздо больше увлеченности, даже – порой – ярости, чем смысла. <...>
   Из споров «физиков» и «лириков» я вынес убеждение, что никто не играет честно, что никто никого не то что «не принимает», но даже не понимает, и, что хуже, – не тщится понять. Единственное стремление – самоутвердиться и возобладать. Это что – первичная природа живого? Может быть. Но разумом и честью это не пахнет. Впрочем, никто не знает, что такое «разум», а тем более «честь». Эвфемизмы – не более. А я знаю не больше других на эту тему.
   Что же я отстаивал (а я-таки «отстаивал» нечто) в этом споре? Я это помню, и я готов «отстаивать» и ныне. Вероятно, то, что я отстаивал, кратко можно назвать «свободой выбора». Если я или некто X, будучи взрослым, в здравом уме и твердой памяти, выбрал себе занятие, то – во-первых – пусть он делает как хочет, если он не мешает другим, а тем более приносит пользу; во-вторых, пусть никакая сволочь не смеет ему говорить, что ты, дескать, Х – плохой, потому что ты плотник (инженер, г...о-чист – нужное дописать), а я – Y – хороший, ибо я поэт (музыкант, вор-домушник – нужное дописать).
   Есть охотники «по перу», а есть «по шерсти» (и собаки, и люди), а есть еще и рыболовы. Не беда, если они не будут ходить на ловлю все вместе или не будут все вместе обсуждать успехи, не беда, если они не будут не только дружить, но даже встречаться – охотник с рыболовом и v. v. Беда начнется, когда дурак, богемный недоучка, виршеплет, именующий себя, как рак на безрыбье, «поэтом», придет к работяге инженеру и будет нахально надоедать заявлением, что он «некультурен», ибо непричастен к поэзии. Именно это и заявлял Эренбургу, да будет ему земля пухом.


   «Деловые люди» и «жуки»: советское кино и эстрада, 1961–1969 годы
   Юрий Никулин, Никита Богословский

   В «оттепельные» годы были сняты и вышли на экраны многие фильмы, составившие впоследствии золотой фонд советского кино. Прежде всего это «Человек-амфибия» (1961) по одноименному роману А. Р. Беляева, «Гусарская баллада» (1962), «Я шагаю по Москве» и «Гамлет» (1964). В эти же годы появляются первые комедии Л. И. Гайдая – «Пес Барбос и необычный кросс» и «Самогонщики» (1961), прославившие троицу Бывалый – Балбес – Трус, и «Деловые люди» (1963), «Операция Ы» (1964). Актер и знаменитый клоун Ю. В. Никулин вспоминал о съемках у Гайдая:

   Каждый раз приглашение участвовать в новом фильме и первые переговоры велись по телефону. Так было и в этот раз. Один из ассистентов Леонида Гайдая предложил мне попробоваться в короткометражной комедии «Пес Барбос и необычный кросс».
   При первой же встрече, внимательно оглядев меня со всех сторон, Леонид Гайдай сказал:
   – В картине три роли. Все главные. Это Трус, Бывалый и Балбес. Балбеса хотим предложить вам.
   Кто-то из помощников Леонида Гайдая рассказывал потом:
   – Когда вас увидел Гайдай, он сказал: «Ну, Балбеса искать не надо. Никулин – то, что нужно».
   Гайдай на первый взгляд казался человеком сухим и неприветливым. Внутреннего человеческого контакта у нас не возникло.
   Он не произвел на меня впечатления комедийного режиссера. Мне тогда казалось, что, если человек снимает комедию, он должен непременно и сам быть весельчаком, рубахой-парнем, все время сыпать анекдотами, шутками и говорить, конечно, только о комедии. А передо мной стоял совершенно серьезный человек. Худощавый, в очках, с немножко оттопыренными ушами, придающими ему забавный вид.
   Оператор Константин Бровин ставил свою камеру на одну из дорожек мосфильмовского сада и просил всех пробующихся по очереди походить, потом пробежаться. В этом заключались все пробы. <...>
   На роль Бывалого утвердили Евгения Моргунова, которого до съемок я никогда не видел. Но мой приятель поэт Леонид Куксо не раз говорил:
   – Тебе надо обязательно познакомиться с Женей Моргуновым. Он удивительный человек: интересный, эмоциональный, любит юмор, розыгрыши. С ним не соскучишься...
   Почти не знал я и Георгия Вицина. Нравился он мне в фильме «Запасной игрок», где исполнял главную роль. Много я слышал и о прекрасных актерских работах Вицина в спектаклях Театра имени Ермоловой. <...>
   Приходилось ежедневно вставать в шесть утра. Без пятнадцати семь за мной заезжал «газик». Дорога в Снигири, где снималась натура, занимала около часа. В восемь утра мы начинали гримироваться. Особенного грима не требовалось. Накладывали только общий тон и приклеивали ресницы, которые предложил Гайдай.
   – С гримом у вас все просто, – говорил Гайдай. – У вас и так смешное лицо. Нужно только деталь придумать. Пусть приклеят большие ресницы. А вы хлопайте глазами. От этого лицо будет выглядеть еще глупее.
   В девять утра начиналась работа. Сначала шли репетиции, а затем съемка с бесконечными дублями. Короткий перерыв на обед, и снова съемки. В пять часов дня меня отвозили в цирк. Полчаса я мог полежать на диване в гримировочной, а в семь вечера выходил на манеж.
   Весь месяц я снимался в Снигирях. В фильме не произносилось ни слова, он полностью строился на трюках. Многие трюки придумывались в процессе работы над картиной. И конечно, сложностей возникало немало. Вместе с нами снималась собака по кличке Брех, которая играла роль Барбоса. <...>
   Брех работал отлично. Но иногда усложнял нашу жизнь. Например, когда снимали погоню. Тот момент, когда собака с «динамитом» в зубах гонится за троицей – Трусом, Бывалым и Балбесом.
   На репетиции все проходило нормально. Мы вбегали в кадр один за другим, пробегали сто метров по дороге, и тут выпускали Бреха с «динамитом» в зубах. На съемках начались осложнения. Пробежим мы сто метров и вдруг слышим команду:
   – Стоп! Обратно!
   В чем дело? Оказывается, Брех вбежал в кадр и уронил «динамит».
   Возвращаемся. Занимаем исходную позицию. Во втором дубле, когда мы уже почти добежали до заветного поворота, снова команда в мегафон:
   – Остановитесь! Обратно!
   Оказывается, собака убежала в лес.
   В следующих дублях Брех оборачивался и внимательно смотрел на орущего дрессировщика, а в конце одного из последних дублей бросил «динамит» и вцепился в ногу Моргунова.
   На восьмом дубле собака положила «динамит» с дымящимся шнуром и подняла заднюю лапу около пенька.
   А мы все бегали, бегали, бегали. <...>
   После десятого дубля Моргунов, задыхаясь, сказал:
   – К концу картины я этого пса втихую придушу...
   Нашей картине никакого значения на студии не придавали. Даже фотографа нам не выделили на съемку. Считали: снимается обычная короткометражка, ну и пусть себе снимается. Никто и не предполагал, что будущий десятиминутный фильм положит начало целой серии. <...>
   Фильм приобрели все страны. Только Япония почему-то отказалась. После выхода «Пса Барбоса» на экраны Леонид Гайдай стал признанным комедийным режиссером. Прошло несколько лет. Гастролируя в одной из зарубежных стран, мы попали на прием в советское посольство. После приема посол, взяв меня под руку, привел к себе в кабинет.
   – Сейчас что-то покажу, – сказал он, открыл сейф и вытащил оттуда коробку с пленкой.
   Я решил, что мне покажут особо интересную хронику.
   – Это ваш «Пес Барбос», – говорит посол. – Держу его в сейфе, чтобы подольше сохранился. По праздникам мы смотрим его всем посольством. А главное, «Пса Барбоса» мы показываем иностранцам перед началом деловых переговоров. Они хохочут, и после этого с ними легче договориться.

   Во второй половине шестидесятых золотой фонд отечественного кинематографа пополнили такие картины, как «Неуловимые мстители», «Кавказская пленница» (оба – 1967), «Война и мир», «Служили два товарища» (оба – 1968), «Бриллиантовая рука», «Адьютант его превосходительства» (оба – 1969). В Советском Союзе, впрочем, как и в царской России, влияние русской культуры было очень велико (что, с одной стороны естественно, а с другой – насильно насаждалось), поэтому трудно говорить о развитии национального кино; исключение составляли, возможно, киностудии Украины и Грузии. Однако в 1960-е годы национальная кинокультуры развивалась на самом деле, и связано это прежде всего с приходом в кинематограф национальных литераторов нового поколения – Нодара Думбадзе, Ивана Драча и особенно Чингиза Айтматова. Особняком стоит кинематография Сергея Параджанова. Отечественное кино в это время все больше стало испытывать влияние мирового кинематографа – достаточно вспомнить фильмы Реваза Чхеидзе, Тенгиза Абуладзе и др.
   В прокате стали появляться зарубежные картины – французские сериалы о Фантомасе и об Анжелике, снятые в ГДР фильмы об американских индейцах с «немецким индейцем» Г. Митичем; по телевидению показали польский военный сериал «Четыре танкиста и собака». Кроме того, на телевидении стали выходить передачи и программы, которые памятны всем, кто родился в СССР, – «Голубой огонек» (1962), КВН (1963), «Спокойной ночи, малыши» (1964), «Кабачок 13 стульев» (1965) и легендарная новостная программа «Время» (1968).
   Что касается советской эстрады, в эти годы она обрела своего кумира – М. М. Магомаева, первый сольный концерт которого состоялся в 1963 году. В те же годы пришла всенародная известность и к другим выдающимся советским певцам И. Д. Кобзону и Э. А. Хилю. Среди певиц выделялись Т. И. Шмыга, Э. С. Пьеха, М. В. Кристалинская и, безусловно, Л. Г. Зыкина – «самая народная певица», по выражению автора телецикла «Намедни» Л. Парфенова. Все эти голоса звучали из радиоточек – и переносных радиоприемников, стремительно набиравших популярность.
   Между тем мир сходил с ума по группе «Битлз», и транзисторные приемники, ловившие западные станции, доносили песни «жучков», как называли группу в советской прессе, до граждан СССР, по-прежнему живших за «железным занавесом». Страну охватила битломания. Официальные СМИ откликались на нее фельетонами, один из которых вышел за подписью популярного композитора Н. В. Богословского.

   Трудно себе даже представить, какие звуки издают эти молодые люди под собственный аккомпанемент, какое содержание в этих опусах! Достаточно сказать, что одна из их песенок называется «Катись, Бетховен»!
   Когда «битлз» испускают свои твистовые крики, молодежь начинает визжать от восторга, топать ногами и свистеть. Тысячи американских подростков так подвывают своим любимцам, что тех еле слышно, несмотря на усилители. Поклонницы, сидя в партере, так сильно дергаются в ритме твиста, что часто впадают в обморочное состояние и просто валятся с кресел. <...>
   Бедные наивные «жуки»! Вы, наверное, твердо уверены в том, что все это – слава, бешеные деньги, рев и визг поклонников, визиты к королям – все это навсегда и по заслугам. Но готов биться об заклад, что протянете вы еще год-полтора, а потом появятся молодые люди с еще более дурацкими прическами и дикими голосами, и все кончится!
   И придется вам с трудом пристраиваться в маленькие провинциальные кабачки на временную работу. <...>
   А вот что касается Бетховена, того самого, которого вы в вашей песенке так настойчиво призывали «катиться», то за него, я думаю, можно быть спокойным.

   Позднее Н. В. Богословский в одном из интервью «винился»:

   – Никита Владимирович, как Вы объясняете, почему в 60-е годы у нас, в Советском союзе стала так популярна группа «Битлз»?
   – О-о! Это мой крест, «Битлз»! Дело в том, что... сорок, что ли, лет назад, очень давно, я прочитал в «Литературной газете» статью о том, что какие-то ребята из Ливерпуля выступили с песней «долой Бетховена!» Ну, меня как приверженца не только песенной, но и классической музыки, это очень возмутило, и я написал ироническую статью в «Литературную газету» о том, что Бетховен будет жить всегда, а «Битлз», эти «жуки», скоро исчезнут. Вот этот случай, за который я себя кляну, и винюсь перед всеми теми людьми, которые это прочитали!

   Кроме того, в эти годы популярность приобрели литературные чтения со сцены и по радио (упомянем фамилии И. Л. Андроникова и С. Ю. Юрского), а в разговорном жанре царил неподражаемый А. И. Райкин.


   Человек в космосе: полет Юрия Гагарина, 1961 год
   Евгений Шильников, Сергей Хрущев

   Прошло всего четыре года после запуска первого искусственного спутника Земли – и в космос полетел человек: 12 апреля 1961 года Ю. А. Гагарин на космическом корабле «Восток-1» совершил оборот вокруг планеты.
   Инженер-конструктор Е. Н. Шильников вспоминал:

   Как начался этот день 12 апреля 1961 года? Он начался еще в 4 часа утра опять с ЧП. Начальник расчета, отвечающий за корабль-спутник, поднявшись на парящую кислородом ракету к площадке, с которой Гагарина будут усаживать а «шарик», обнаружил там большой клубок отрезанных многожильных кабелей. Вырезанных «с мясом», – с лохмотьями отрезанных экранных оболочек! Можете представить, какой пошел шум! Диверсия! Подняли на ноги контрразведчиков, начальство примчалось в полном составе. <...>
   Но достаточно быстро все выяснилось. Дело в том, что после полного укомплектования спутника и подсчета веса Гагарина в скафандре со всеми привесками оказался достаточно солидный перегруз относительно расчетного веса объекта. Была опасность, что из-за этого спутник может не выйти на расчетную орбиту. Пришлось что-то снимать, от каких-то приборов отказываться. Но и после такого облегчения перегруз оставался. Килограмм на двадцать пять. Ночью руководителю испытаний пришла идея убрать из «шарика» те кабели, которые использовались при полетах с манекеном, а для живого человека они были не нужны. Времени для обсуждений и принятого метода оформления решения о снятии кабелей с корабля-спутника уже не было. И он тут же ночью встал, разбудил монтажника, они пришли на стартовую площадку... поднялись до «шарика» и попробовали эти кабели отстыковать от разъемов. Но их разъемы с дальней стороны оказались теперь недоступными из-за установленного кресла. Тогда этот руководитель приказал кабели отрезать. Простыми бокорезами. Монтажник отрезал. Вытащенный клубок кабелей весил килограмм десять. Они оставили эти кабели на стапеле и пошли досыпать, чтобы часа через два, утром, доложить о своем достижении. <...>
   Перегруз все равно оставался, но уже не такой серьезный. Вырезка кабелей по всем показателям не влияла на работоспособность спутника. Правда, по этим кабелям дублировались некоторые команды. <...>
   Юру и Германа, облаченных в тугие гермокостюмы, с одетыми поверх них ярко-оранжевыми неуклюжими комбинезонами, в белых огромных шлемах с крупными буквами «СССР» на них, обвешанных кабелями и датчиками, привезли в автобусе на стартовую площадку вместе с остальными летчиками из той шестерки. <...>
   После официального рапорта, кстати, в смущении по ошибке доложенного Юрой не Председателю Госкомиссии, а Королеву, Гагарина подвели к лифту (самому ему в этой амуниции было трудно передвигаться), подняли к кораблю и усадили в «шарик» по часовой готовности, которая растянулась из-за сбоя того датчика герметичности до трех часов.
   Три часа неподвижно в маленьком закрытом наглухо пространстве... Юра повторял несколько раз одни и те же операции по проверке каналов связи. И передавал показания немногочисленных приборов. Иллюминатор был закрыт наглухо обтекателем «шарика», этот обтекатель должен быть сброшен, когда корабль выйдет на большую высоту, почти за пределы земной атмосферы.
   Время тянулось томительно для всех... Волновался ли Юра? Все отмечали его отличное, ровное настроение в день старта. <...>
   Наконец телеметристы доложили, что сигналы от датчиков в норме. Снова пошел отсчет времени. Все провожавшие Гагарина бросились в бункер управления. Пятиминутная готовность. Минутная готовность. Протяжка! Ключ на старт! Предварительная! Промежуточная! Главная! Королев передавал эти команды Гагарину, тот повторял их в ответ. Когда С. П. крикнул Юре: «Юра! Счастливого пути!». Гагарин спокойно ответил: «До встречи на Земле. Поехали!». <...>
   Юра рапортует, как по мере разгона ракеты увеличиваются перегрузки, которые вдавливают его в кресло. Есть перегрузки, значит ракета летит! Ему снизу каждые пять секунд передают: «Полет нормальный!» <...>
   На 153-й секунде слетает головной обтекатель. В иллюминаторе появляется яркий свет. Гагарин увидел Землю!.. Юра не удержался и в нарушение инструкций закричал: «Красота-то какая!» Потом уже ровным голосом стал считывать данные с приборов. <...>
   Конечная скорость выведения оказалась несколько больше расчетной, поэтому на Земле сразу же приступили к вычислениям, чтобы оценить последствия этой ошибки. Расчеты показали, что... возвращение корабля состоится на пределе его возможностей по сроку пребывания на орбите. А этим сроком были 8–10 дней! К счастью, с этим расчетом в «шарик» положили еды и запас кислорода для дыхания. Гагарину при подготовке говорили о том, что корабль обязательно вернется... Через три-четыре дня, постепенно снижаясь с начальной орбиты. Так должно было бы быть, если бы конечная скорость выведения совпала с расчетной величиной. На всякий случай ему дали конверт с обращением от имени правительства СССР с просьбой помочь гражданину Советского Союза вернуться домой (если он приземлится в какой-то другой стране). К креслу еще прикрепили кожух с пистолетом и коробкой НАЗ (носимый аварийный запас питания). Если он, например, приземлится в тайге. Для случая приземления в океане у него был набор того, что сейчас предусматривается для пассажиров во всех рейсовых лайнерах, включая порошок от акул. <...>
   «Как мне показалось, обстановка не аварийная, ключом я доложил «ВН» – все нормально. Лечу, смотрю – северный берег Африки, Средиземное море, все четко видно. Все колесом крутится, – голова, ноги. В 10 часов 25 минут 37 секунд должно быть разделение, а оно произошло только в 10 часов 35 минут». <...>
   Ему крупно везет. То ли от удара об атмосферу, подобно запущенному камню по поверхности воды, то ли из-за того, что при спуске температура вокруг корабля настолько повысилась, что кабели просто сгорели, отсеки отделяются, и угроза катастрофы минует. Иначе «шарик» мог бы войти в плотные слои атмосферы не в расчетном положении и, если не сгореть, то нагреться так, что сгорит все внутри. <...>
   «В это время на высоте примерно около 7000 метров происходит отстрел крышки люка № 1: хлопок – и ушла крышка люка. Я сижу и думаю, не я ли катапультировался – быстро, хорошо, мягко, ничем не стукнулся. Нет. Не я. А потом сам вылетел в кресле. Смотрю, выстрелила эта пушка, ввелся в действие стабилизирующий парашют. На кресле сел, как на стуле. Сидеть на нем удобно, очень хорошо, и вращает в правую сторону. Начало вращать на этом стабилизирующем парашюте... Я сразу увидел реку – река большая – Волга. Думаю, что здесь больше других рек таких нет, – значит, Волга. Потом смотрю, что-то вроде города, на одном берегу большой город и на другом – значительный. Думаю, что-то вроде знакомое. Катапультирование произошло над берегом, на высоте, по-моему, приблизительно около километра. Ну, думаю, очевидно, ветерок сейчас меня потащит туда, буду приводняться. Отцепляется стабилизирующий, вводится в действие основной парашют – и тут мягко так, я ничего даже не заметил, меня стащило с кресла. Кресло ушло от меня, вниз пошло. Я стал спускаться на основном парашюте... Думаю, наверное, Саратов здесь, в Саратове приземлюсь». <...>
   Где-то вдалеке, метров за сто, заметил женщину с маленькой девочкой. Та, увидев спустившегося с неба на парашюте человека в необычном оранжевом одеянии, с огромной головой (гермошлем был большой, как у водолаза), испугалась и побежала от него.
   Он кричал им: «Свой я, свой!.. Не бойтесь!» <...>
   К скафандру Гагарина был прикреплен радиомаяк. Поэтому о его успешном возвращении и точке приземления наземная служба узнала, как только он коснулся земли. Тут же по всем радиостанциям Советского Союза была передана радостная весть. Всему миру был явлен летчик-космонавт СССР, майор Юрий Алексеевич Гагарин, первый в истории человечества живой человек, кому удалось посмотреть из космоса на нашу прекрасную Землю. <...>
   Сначала к нему прибежали трактористы из ближайшего села, уже узнавшие по радио о полете. Помогли ему выйти на дорогу. Вскоре прилетел вертолет из соседней авиачасти. Ему жали руки, обнимали, орали. Кто-то отдал ему свою форменную фуражку. Перевезли его в свой штаб. Туда прилетел уже в большом чине генерал, который забрал Гагарина в Саратов. Оттуда на самолете Юра со свитой перелетел в город Куйбышев (теперь Самара), где его встречали Королев, Председатель Госкомиссии и другие начальники.

   Сын Н. С. Хрущева С. Н. Хрущев в интервью рассказывал о торжественной встрече, которую Гагарину устроили в Москве.

   Собственно говоря, встречу Гагарина целиком придумал Никита Сергеевич. Все думали, ну привезут его сюда [в Москву], дадут какую-нибудь награду, орден Ленина, например, и все. А Никита Сергеевич считал иначе. Он считал, что произошло грандиозное событие, которое надо отметить соответствующим образом.
   Он начал с того, что позвонил министру обороны маршалу Малиновскому и сказал: «Он у вас старший лейтенант. Надо его срочно повысить в звании». Малиновский сказал, довольно неохотно, что даст Гагарину звание капитана. На что Никита Сергеевич рассердился: «Какого капитана? Вы ему хоть майора дайте». Малиновский долго не соглашался, но Хрущев настоял на своем, и в этот же день Гагарин стал майором.
   Перед вылетом из Пицунды в Москву Хрущев позвонил в Кремль и сказал, чтобы они там подготовили Гагарину достойную встречу.
   По плану Хрущева Гагарин должен был прилететь в Москву в сопровождении истребителей. Все правительство должно было встречать его на Внуковском аэродроме. Затем его должны были провезти в открытом лимузине по Ленинскому проспекту, где бы его встречали люди. Потом митинг на Красной площади, большой прием в Кремле, награждение и так далее.
   Однако этот план был встречен правительством не очень дружелюбно. Многие говорили, что такая роскошь не соответствует событию. Кроме Хрущева и еще некоторых человек, далеко не все понимали важность этого события.
   Он вернулся в Москву и настоял, чтобы встреча прошла по его плану. И уже эту встречу многие видели по телевизору. Гагарин шел по красной дорожке... Он подошел к членам правительства, они расцеловались. Гагарину вручили цветы, и он сел в открытый ЗИЛ. Хрущев не хотел садиться в ту же машину и отвлекать на себя внимание. Он сказал Юре: «Это твой праздник, а не мой», но Гагарин рукой втащил Хрущева в ЗИЛ. Так они и поехали: Гагарин, стоя в ЗИЛе, как генералы, принимающие парад, а Хрущев сидел сзади. <...>
   Был солнечный день, тепло. Многие сидели на крышах. Вышли студенты-медики и кричали: «Юра, даешь космос!» и «Все там будем!» В общем, такое забыть нельзя.
   Затем все приехали в Георгиевский зал Кремля, и там был прием. Брежнев, который тогда был председателем президиума Верховного совета, привинтил Гагарину геройскую Звезду, естественно, его расцеловал. Для Гагарина учредили специальное звание летчик-космонавт, которое впоследствии давали всем. Его придумали буквально за день.

   Запуск искусственных спутников и первый полет человека в космос открыли советскую космическую программу, которая многие годы давала гражданам СССР повод для законной гордости; в ходе этой программы случались и провалы (например, катастрофы первых «Союзов» или неудачная попытка опередить американцев в высадке на Луне), но побед было значительно больше – первый выход в открытый космос, орбитальные станции «Салют» и «Мир», международные экспедиции и полеты повышенной длительности, если упоминать лишь наиболее известные события.


   Новочеркасск, 1962 год
   Петр Сиуда

   Всего через год после триумфального полета Ю. А. Гагарина стало окончательно понятно, что оттепель завершилась – в городе Новочеркасске в Ростовской области было жестоко подавлено выступление местных жителей, протестовавших против повышения цен на мясо и масло, вследствие чего из магазинов стали исчезать продукты, и сокращения зарплаты. Забастовка рабочих местного электровозостроительного завода переросла в митинг на улицах и площадях города, после чего на горожан бросили армию...
   Участником той забастовки был П. П. Сиуда.

   С 1 января 1961 г. на крупнейшем Новочеркасском электровозостроительном заводе в очередной раз начала проводиться кампания снижения расценок оплаты труда во всех цехах завода. Расценки снижались до 30–35 процентов. Последним цехом завода, где были снижены расценки в мае месяце, был сталелитейный... Утром 1 июня 1962 года по центральному радиовещанию было объявлено о резком, до 35 процентов, «временном» повышении цен на мясо, молоко, яйца и другие продукты. Это был неожиданный и сильнейший удар по социальному положению всех трудящихся в СССР. <...>
   Новочеркасск считался в ту пору городом студентов. Соответственно было и его обеспечение продуктами питания. В магазинах практически не было мясных продуктов, масла, а на рынке цены на них были чрезмерно высокими. Очередное повышение государственных цен неизбежно влекло за собой подорожание продуктов питания на рынке. <...>
   В то утро по дороге на работу и в цехах все обсуждали неприятную новость, возмущались. В стальцехе рабочие собирались кучками, обсуждали не только повышение цен на продукты питания, но и недавно проведенные снижения расценок оплаты труда. Цех лихорадило, но никто не помышлял о протестах, о выступлении, о забастовке. Вероятно, о недовольстве рабочих в стальцехе стало известно в парткоме завода и директору Курочкину, который пришел в стальцех с секретарем парткома. Директор и секретарь парткома разговор с рабочими повели не по-деловому, а высокомерно, барски. В момент разговора к группе рабочих, окружавших директора и секретаря парткома, подошла женщина с пирожками в руках. Увидев пирожки, директор решил поостроумничать и, обращаясь к рабочим, произнес: «Не хватает денег на мясо и колбасу, ешьте пирожки с ливером». Это стало той искрой, которая повлекла за собой трагедию в Новочеркасске.
   Рабочие возмутились хамством директора и с возгласами: «Да они еще, сволочи, издеваются над нами!» разделились на группы. Одна из групп пошла к компрессорной завода и включила заводской гудок. Другая группа отправилась по цехам завода с призывом прекращать работу и объявить забастовку. <...>
   Масса забастовщиков росла, как снежная лавина. В ту пору на заводе работало примерно около 14 тысяч человек. Рабочие вышли на территорию завода, заполнили площадь возле заводоуправления. Площадь не вмещала всех бастующих.
   Группа рабочих сняла звено штакетника, огораживающего скверик, и перегородила им прилегающий к заводу железнодорожный путь СКЖД, повесив на штакетник красные тряпки. Этим был остановлен пассажирский поезд «Саратов – Ростов» и движение поездов на этом участке. Остановкой железнодорожного движения рабочие стремились сообщить о своей забастовке по линии железной дороги.
   По инициативе слесаря завода В. И. Черных его товарищ, цеховой художник В. Д. Коротеев написал плакаты: «Дайте мясо, масло», «Нам нужны квартиры», которые они вынесли из завода и укрепили на одной из опор электрифицируемой в ту пору железной дороги. На тепловозе пассажирского поезда кто-то написал: «Хрущева на мясо». Последний лозунг появился и в других местах.
   Дополнительно к заводскому гудку тревожные сигналы стали подавать и с тепловоза. К заводу стали стекаться рабочие второй и третьей смен, жители рабочих поселков. Первые попытки к пресечению забастовки были предприняты силами дружинников из инженеров, которые пытались пропустить пассажирский поезд и этим открыть движение на железной дороге. Но они оказались бессильны и были вынуждены ретироваться, снять повязки дружинников. <...>
   Примерно в полдень в массе забастовщиков пронеслось: «Милиция приехала!» Вся людская масса ринулась на полотно железной дороги в направлении к милиции. Я оказался среди первых. Когда вбежал на полотно железной дороги, оглянулся по сторонам. Надо было видеть внушительность картины. Метров на 350–400 на полотно железной дороги выкатилась грозная волна плотной людской массы, а в метрах 200–250 по другую сторону железной дороги в это время выстраивались в две шеренги более сотни милиционеров. Доставившие их машины разворачивались на пустыре. Увидев накатывающуюся грозную волну людской массы, милицейские шеренги моментально рассыпались. Милиция кинулась вдогонку за разворачивающимися машинами, на ходу беспорядочно лезла в кузова. <...>
   Как позже стало известно, милицию переодели в цивильное платье и направили в массу забастовщиков. Туда же были направлены и кагебешники, которые были снабжены микрофотоаппаратами, вмонтированными в зажигалки, портсигары и бог весть еще во что. Съемки осуществлялись и с пожарной наблюдательной вышки. Позже, на следствии, приходилось видеть буквально ворохи фотоснимков, на которых были зафиксированы тысячи участников забастовки. <...>
   К концу рабочего дня на площадь около заводоуправления прибыли первые отряды воинских подразделений Новочеркасского гарнизона. Они были без оружия. Приблизившись к массе людей, солдатские колонны моментально поглощались массой. Забастовщики и солдаты братались, обнимались, целовались. Да-да, именно целовались. Офицерам с трудом удавалось извлекать солдат из массы людей и уводить их от забастовщиков. <...>
   К площади возле заводоуправления стали прибывать бронетранспортеры с офицерами. Власти убедились, что солдаты Новочеркасского гарнизона оказались ненадежными, поэтому надежду возложили на офицеров. <...>
   Возбуждение забастовщиков не только не утихало, но и возрастало под воздействием попыток подавить их выступление. Возник стихийный митинг. Трибуной служил козырек пешеходного тоннеля. На митинге раздались призывы послать делегатов-рабочих в другие города, на другие предприятия, к захвату в городе почты, телеграфа с целью отправки во все города обращения с призывами о поддержке забастовки электровозостроителей. Тогда же прозвучали первые сообщения, что дороги к городу перекрыты, блокированы милицией и войсками. <...>
   Решено было на следующее утро идти в город демонстрацией... В пятом часу утра я был разбужен двумя сильными «взрывами». Раздетый, выскочил из времянки, где жил с женой. Выяснилось, что «ослепленный» танк сбил две опоры электропередачи высокого напряжения, провода сконтачили и электроразряды были теми «взрывами», которые подняли с постели людей. Я отправился к заводу. Метров за 400–500 от железнодорожной линии и заводоуправления начали собираться маленькими кучками по 10–15 человек жители поселка. Я подошел к группе людей, выдвинувшейся на самое близкое расстояние к железной дороге, примерно 300–350 метров. Все мы наблюдали, что железная дорога вдоль завода, завод оцеплены вооруженными автоматами солдатами. Возле завода и около станции Локомотивстрой стояли танки.
   Люди сообщили, что в 12-м часу в поселок были введены воинские подразделения, танки. Рассказывали, что ночью жители пытались из подручных материалов устраивать баррикады, которые танки легко преодолевали. Тогда рабочие стали запрыгивать на танки на ходу и своей одеждой закрывать смотровые щели, ослеплять их.
   К нашей группе направился офицер с солдатом, вооруженным автоматом. Группа быстро «растаяла», и в ней осталось 5– 7 человек. С подошедшим офицером завязался резкий разговор. Он требовал, чтобы мы шли к заводу. Мы отказывались, говоря, что пусть работает армия, которая захватила завод. В перепалке мы не заметили, как сзади нас оказалось два солдата, вооруженных автоматами. Таким образом мы оказались арестованными... С этого момента мое участие в новочеркасской трагедии закончилось. Я долгие годы и месяцы был в камерах Ростовского следственного изолятора КГБ, Новочеркасской тюрьмы, в концлагере с активными участниками последующих событий новочеркасской трагедии. Я непрерывно стремился восстановить по крупицам ход событий. Проверял и перепроверял, сопоставлял каждый факт, мельчайшие подробности. Поэтому могу ручаться за точность изложения.
   Утром на завод пришли рабочие не только первой смены, но и других смен. Завод был заполнен солдатами. Возле всех ворот стояли танки. В цехах были солдаты, посторонние гражданские, явно кагебешники. Несмотря на требования не собираться группами, рабочие собирались в кучки. Их возмущение, гнев нарастали. Группы рабочих стали покидать рабочие места, выходить из цехов. Все были охвачены стихией, гневом. Малые группы рабочих стали сливаться в большие. Этот процесс уже никто не мог остановить. Большие группы рабочих стали стекаться к центральной проходной завода. Внутризаводская площадь уже не вмещала всех рабочих. Усиливался напор на ворота. Рабочие силой распахнули ворота завода и вышли на предзаводскую площадь. Вспомнили звучавшие на митинге призывы к демонстрации.
   Многотысячная масса народа направилась в город. Путь предстоял дальний – от завода до центра города. Некоторые группы рабочих направились на другие заводы с призывами поддержать электровозостроителей. На призывы с готовностью откликнулись строители, рабочие заводов электродного, «Нефтемаш», других мелких предприятий. Отовсюду шли колонны в город. В колоннах появились красные знамена, портреты Ленина. Демонстранты пели революционные песни. Все были возбуждены, охвачены верой в свои силы, в справедливость своих требований. Колонна демонстрантов все более возрастала.
   Подходя к мосту через железную дорогу и реку Тузлов, демонстранты увидели на мосту кордон из двух танков и вооруженных солдат. Колонна приостановилась, замерла, умолкли революционные песни. Затем плотная грозная масса демонстрантов медленно двинулась вперед. Раздались возгласы: «Дорогу рабочему классу!» Солдаты и танкисты не стали препятствовать колонне, стали помогать перелезать через танки. <...>
   Демонстрация вступила на центральную городскую улицу Московская. Я не называю даже примерного количества демонстрантов, потому что так и не смог услышать даже приблизительной цифры. Все едины в утверждениях, что вся большая городская площадь перед горкомом партии, большая часть улицы Московской, часть проспекта Подтелкова были полны народа. На площади возле памятника Ленину стоял танк. Его облепили демонстранты, детвора. Танк полностью ослепили. Видно, это вывело из терпения танкистов. Танк грохнул холостым выстрелом. Стекла в ближайших домах высыпались.
   Перед горкомом партии бурлила масса демонстрантов. В горкоме полно было солдат. Через двери демонстранты переругивались с солдатами. <...>
   Начался митинг... Часть митинговавших направилась к горотделу милиции... Демонстранты стали пробиваться в горотдел. Двери распахнулись. В здание хлынули демонстранты. В это время один из солдат замахнулся автоматом на рабочего в синем комбинезоне. Рабочий схватился за автоматный рожок. Автомат в руках рабочего был не более чем дубиной. Но и ею он не воспользовался. Солдатам была дана команда открыть огонь. Рабочий был убит наповал. Навряд ли хоть одна пуля пропала даром. Слишком плотной была масса народа. А в здании горотдела была паника. Ворвавшиеся демонстранты искали укрытий от пуль. Влетали в пустые камеры. Находящиеся в массе переодетые милиционеры, кагебешники пользовались случаем и захлопывали двери камер с демонстрантами, закрывая их на засовы.
   Один из позже осужденных участников этих событий, раненный срикошеченной пулей в лопатку, в лагере рассказывал, что их заставляли складировать трупы погибших в подвале рядом находящегося госбанка. Трупы складывали штабелями, а они еще агонизировали. Кто знает, быть может, среди них были и такие, которых можно было спасти.
   Не один свидетель рассказывал, что офицер, получивший команду открыть огонь, отказался передавать эту команду своим солдатам и перед строем застрелился. Но кинжальный огонь все-таки был открыт. Вначале вверх, по деревьям, по детворе. Посыпались убитые, раненые, перепуганные. <...>
   Подгоняли грузовые бортовые машины, автобусы. Туда, туда спешили вбрасывать, впихивать трупы жертв. Ни одного погибшего не отдали для захоронения близким. Больницы были забиты ранеными. Никто не знает, куда они делись. Кровь смывали пожарными машинами. Но еще долго на мостовой оставались бурые следы.
   Мне не раз приходилось слышать о расстреле. Рассказывали. Открыт огонь. Масса в ужасе бежит. Огонь прекращается. Масса останавливается, медленно наползая, возвращается. Опять огонь. Все повторяется. До сих пор неизвестно, сколько погибших, калек, раненых.
   Нет, волнения этим не были подавлены. Площадь продолжала бурлить... Пришло сообщение, что в городе члены политбюро и правительства. Среди них А. И. Микоян, Ф. Р. Козлов... Микоян потребовал, чтобы с площади выпустили танки, обещая после этого выступить. Демонстранты ответили четко: «Нет! Пусть смотрят на дело рук своих!» ... Микоян выступил по городскому радио. В газетах, даже городской, о событиях ни слова. Объявили комендантский час. Стали поговаривать о возможной высылке всех жителей города. Начались аресты. Ночью были случаи, когда в солдат бросали из-за углов камни.
   3 июня в воскресенье волнения стали утихать. Микоян с Козловым после ходили по цехам электровозостроительного завода. Снабжение города продуктами питания улучшилось. Увеличилось строительство жилья. Расценки не были восстановлены. Но на этом трагедия не завершилась. Наступил период судебных расправ.

   При советской власти трагедия в Новочеркасске старательно замалчивалась.


   Землетрясение в Ташкенте, 1966 год
   Дмитрий Наливкин, Тамара Иванова, Андрей Вознесенский

   Всесоюзными были не только стройки, но и помощь тем, кто в этой помощи нуждался. При этом землетрясение 1948 года в туркменском Ашхабаде советские СМИ – во всяком случае центральные («Правда» сообщала, внутри статьи о сейсмологии: «Большое стихийное бедствие постигло Туркмению – цветущую республику братской семьи народов Советского Союза. Землетрясение унесло много человеческих жизней и разрушило большую часть зданий столицы республики») – фактически «замолчали». Но сохранились свидетельства очевидцев, одним из которых был геолог академик Д. В. Наливкин.

   Самолет опоздал и приземлился на ашхабадском аэродроме поздно вечером. Меня встречали. Быстро отвезли в главную гостиницу и поместили в одном из лучших номеров. Лететь целый день было тяжело, я устал и с удовольствием вышел на тенистую улицу подышать свежим прохладным воздухом. Стояла тихая, прозрачная осень, небо было полно необыкновенно ярких звезд. Жители города неторопливо прогуливались под деревьями. Окна домов были открыты настежь. Ашхабадцы наслаждались вечерней прохладой.
   Гулять мне долго не пришлось. К гостинице подкатила машина, меня пригласили в ЦК партии, где проходило важное заседание: рассматривался вопрос о Кара-Богаз-Голе. Я пытался сопротивляться, отговариваясь усталостью с дороги, но ничего не помогло, и Кара-Богаз спас меня. Заседание началось около 12 часов ночи и закончилось около двух. Все начали расходиться, но первый секретарь ЦК Шаджа Батыров задержал меня и других коллег поговорить по вопросам, касающимся Туркменского филиала Академии наук СССР.
   Кончили и это дело, встали, начали прощаться – вдруг страшный удар снизу потряс все здание. Посыпалась штукатурка, и все замолкло. Только я успел подумать: «И кому это нужно взрывать Туркменское ЦК», как дом начал качаться. Я обрадовался: значит, простое землетрясение, в Ашхабаде их бывает сколько угодно. Через мгновение моя радость исчезла, качание дома стало ужасным, устоять на ногах было трудно, и я бросился к окну, думая, что если потолок будет проваливаться вниз, вскочу на подоконник, в оконный проем – самое безопасное место. Выскакивать в окно нельзя, оно находилось высоко, а внизу каменные плиты. Ухватился за раму, чтобы не упасть на пол, но влезть на подоконник не успел – качание так же быстро кончилось, как и началось.
   Землетрясение, вернее, первый толчок, продолжалось несколько секунд, а, может быть, и меньше. В этот страшный момент всякое чувство времени исчезло. Этих нескольких секунд было достаточно, чтобы уничтожить большой город и убить десятки тысяч людей. Я ничего не видел, ничего не слышал, исчезла комната заседания, исчезли все в ней находившиеся, осталось одно чувство – чувство ужасного, невероятного качания.
   Когда я пришел в себя, то понял, что еще стою у открытого окна и держусь за раму, а за окном было что-то невероятное, невозможное. Вместо темной прозрачной звездной ночи передо мной стояла непроницаемая молочно-белая стена, а за ней ужасные стоны, вопли, крики о помощи. За несколько секунд весь старый глиняный, саманный город был разрушен и на месте домов в воздух взметнулась страшная белая пелена пыли, скрывая все.
   Оцепенение прервал голос Батырова: «Выходите скорее!» Все мы бросились к двери, в коридор и по лестнице выбежали во двор. Коридор и лестница, как ни странно, были целы, и только груды штукатурки лежали на полу. Дом был антисейсмичным, недавно построенным, и остался как будто целым. Это и спасло нашу жизнь. Позже детальный осмотр показал, что все стены и перекрытия растрескались, местами разошлись, и здание потом было взорвано вместе с другими устоявшими антисейсмичными постройками.
   Во дворе мы остановились, осмотрелись. Все скрывала белая неподвижная стена пыли. Несколько товарищей побежали домой, к семьям. Я говорю: «Шаджа Батырович, бегите и вы, ваш дом недалеко». «А кто же останется?» – ответил он и домой пошел только в середине дня. К счастью, в его доме вывалилась только одна стена, крыша осталась целой, и все сумели выбежать. Хотя чудом спасенных были тысячи, для многих попытка спастись обернулась трагедией.
   Обычно тяжелая плоская глиняная крыша толщиной около полуметра обрушивалась вниз, раздавливая все, что было в доме. Многие взрослые после первого вертикального толчка успели выскочить из домов, но детей удалось спасти не всем. Ребятишки оставались в кроватках, и число жертв среди них было ужасающим.
   После землетрясения город оказался беззащитным. Исчезла милиция. Те, кто стояли на постах, бросились домой спасать семьи. Те, кто спали в домах и казармах, были раздавлены или ранены. Рядом со зданием был военный городок. От него тоже ничего не осталось, и число жертв было громадно.
   Начали звонить по телефону. Телефон молчит: телефонная станция не работает. Телеграф разрушен. Железнодорожный вокзал – груда обломков, местами даже рельсы исковерканы. Аэродрома нет, и взлетные площадки разбиты трещинами. Все центральные, районные и местные учреждения уничтожены. Большой город, столица республики, оказался полностью изолированным от окружающего мира и полностью дезорганизованным. <...>
   К счастью, единственное, что почти не пострадало, это автомобили, грузовики. Они стояли под открытым небом в легких фанерных гаражах и потому остались целы. Они и служили в первое время главным видом связи. На грузовиках выехали за город, где железнодорожное полотно и телеграфные провода были целы, и при помощи подвесного телефонного аппарата связались с ближайшим городом. На грузовике с аэродрома приехал летчик и предложил полететь в Красноводск. Грузовики связывали все части города, доставляли продовольствие, увозили бесчисленные трупы на братское кладбище за городом. Можно без преувеличения сказать, что они были основой всей жизни разрушенного города. <...>
   Постепенно связь с окружающим миром была восстановлена, в Ашхабад по железной дороге, самолетами, машинами двинулись эшелоны с войсками, медицинскими отрядами, продовольствием. Первые из них были в городе уже в середине дня. Поражающая изоляция первых часов была разорвана.
   В первые часы было не до самозащиты – все думали о спасении заваленных, лежавших и стонавших под обломками зданий, под крышами и дувалами. Но как только паника прошла, появились любители легкой наживы, которых в Ашхабаде было много, как и во всяком другом большом южном городе. <...>
   В ашхабадской тюрьме – большом, длинном двухэтажном здании – сидели две бандитские шайки, только что пойманные. По иронии судьбы у этого здания вывалились только две стены, а охрана частью погибла под развалинами караульной, а частью разбежалась по домам. Бандитам оставалось только выйти из камер по грудам обломков, что они и сделали. Как подобает высококвалифицированным грабителям, они сейчас же бросились за оружием, легко найдя его в развалившемся милицейском участке. В их руки попали даже пулемет и форма милиционеров. Одевшись в милицейскую форму, они отправились в центральную часть города громить магазины и в первую очередь винный отдел «Гастронома».
   Напившись, бандиты решили вечером в темноте пробраться в развалины Госбанка, чтобы крупно поживиться. К счастью, они опоздали. Развалины уже охранялись воинами. Это пьяных бандитов не остановило, они бросились в атаку и пустили в ход пулемет. Жители Ашхабада с ужасом вслушивались в беспорядочную стрельбу, оглушающие пулеметные очереди и дикие крики нападающих. Стрельба длилась около двух часов, но подоспевшие воинские подразделения разогнали бандитов. Многие из них были убиты, а оставшиеся в живых принялись грабить население, которое к этому времени уже организовало квартальную самозащиту. Вооружились чем могли: револьверами, охотничьими ружьями, ножами и даже саблями. Благодаря бдительной охране начавшийся грабеж был быстро и жестоко пресечен и организована усиленная охрана города. За любой грабеж – расстрел на месте. Придя на следующий день в район, где помещались институты Академии наук, я встретил группу вооруженных сотрудников, охранявших здания и то, что осталось от жилых домов.

   В 1966 году о землетрясении в «хлебном городе» Ташкенте стало известно практически сразу, и на помощь разрушенному городу поспешила вся страна.
   Жительница Ташкента Т. С. Иванова вспоминала:

   Мы тогда жили в трехэтажном доме в районе Госпитального рынка. Многие вспоминают, что перед землетрясением был слышен подземный гул и видно какое-то свечение. Но я в ту ночь очень крепко спала, проснулась от толчка, как будто нашему дому кто-то дал снизу пинка. Конечно, выскочила спросонья во двор, где почти ничего не было видно из-за поднявшейся с земли пыли. Кто-то кричал «Война!» Невольно думалось про атомную бомбардировку, которую в те годы ждали от американцев. Но я помню, что один наш сосед вышел на свой балкон, зачем-то вытряхнул вниз половик и спокойно ушел спать. Это как-то подействовало на меня. Хотя я осталась во дворе до утра, пока не пошла на работу.
   В центре города были сильные разрушения. На улице Карла Маркса, которая сейчас называется Сайилгох, разрушился универмаг, на стене которого висели большие часы. Их стрелки остановились на времени землетрясения – 5 часов 23 минуты. Утром уже стало известно, что из Москвы прилетела делегация правительства СССР и ЦК КПСС во главе Леонидом Брежневым. Было принято специальное постановление оказать всесоюзную помощь Ташкенту, а по решению Совета министров Узбекистана управление «Главташкентстрой», где я работала, преобразовали в управление по восстановлению и строительству нового города.
   В районе нынешнего ЦУМа военные поставили тысячи палаток для пострадавших. Над ними висел огромный лозунг «Трясемся, но не сдаемся». Стали развозить продукты первой необходимости. Детей из школ забирали в пионерские лагеря по всему Союзу, включая Артек. Жителям тоже предлагали уехать в другие города и даже республики, но не многие соглашались. Настроение какое-то было лихорадочное, но не паническое. Мне предстояло проводить телефонизацию нового района – Чиланзар. Раньше на месте Фархадского базара были болота с камышами и колхозные поля. В районе улицы Волгоградской мы собирали картошку. А теперь до зимы 1966 года строители из других городов построили новый современный район из пятиэтажных кирпичных домов, в одном из которых я сама получила двухкомнатную квартиру.
   Нумерация кварталов и домов на Чиланзаре такая беспорядочная потому, что она давалась в порядке сдачи в эксплуатацию. Магазины и кафе назывались в честь строителей. До сих пор здесь ориентируются по их бывшим названиям – «Башкирия», «Донецк», «Киевлянка», «Кафе Москва». Для того времени район был шикарным. В каждом дворе были детские площадки с песочницами и качелями, бассейны с водой. Деревья жильцы сажали сами.
   Правда, большинство из этих домов уже 40 лет не подвергались капитальному ремонту, от чего много проблем. Например, в районе 23-го квартала свет гаснет по 3–4 раза каждые сутки, потому что кабель не меняли и он сейчас сгорает на каждом метре. Но все равно нам повезло. Многие строители, специально приехавшие в Ташкент, что греха таить, в надежде получить квартиру самим, получили жилье в «черепушках» – временных бараках на массиве Спутник, ныне Сергели-1, построенных тогда за пару месяцев, но до сих пор еще населенных.
   Что и говорить, мечты Хрущева о том, что наше поколение уже будет жить при коммунизме и каждая семья будет обеспечена отдельным жильем, не сбылись. Но многим повезло в 1966 году. Мне тогда было 24 года, и я была счастлива. Помнится только один очень обидный случай. Как-то я вышла из дома, надев новое платье и повесив на лацкан медаль, которую мне выдали на днях. Иду по улице Подмосковной, а вслед мне какой-то пожилой мужчина, с виду сибиряк, бросил: «Вот, тоже мне, строитель идет!..» Но вскоре мы все стали коренными ташкентцами.

   Поэт А. А. Вознесенский сам приехал в Ташкент и звал других:

     Помогите Ташкенту!
     Озверевшим штакетником
     вмята женщина в стенку.
     
     Помогите Ташкенту!
     Если лес – помоги,
     если хлеб – помоги,
     если есть – помоги,
     если нет – помоги!..
     
     С материнской любовью
     лупишь шкафом дубовым.
     Не хотим быть паштетом.
     Помогите Ташкенту!..
     
     Сад над адом. Вы как?
     Колоннада откушена.
     Будто кукиш векам
     над бульваром свисает пол-Пушкина.
     
     Выживаем назло
     сверхтолчкам хамоватым.
     Как тебя натрясло,
     белый домик Ахматовой!
     
     Если кровь – помогите,
     если кров – помогите,
     где боль – помогите,
     собой – помогите!
     
     Возвращаю билеты.
     Разве мыслимо бегство
     от твоих заболевших,
     карих, бедственных!
     
     Разве важно, с кем жили?
     Кого вызволишь – важно.
     До спасенья – чужие,
     лишь спасенные – ваши...

   В 1970 году в Ташкенте был открыт мемориальный комплекс «Мужество». Он установлен в эпицентре землетрясения 1966 года; это куб из черного камня, расколотый надвое. На одной стороне куба вырезан циферблат часов; стрелки остановились на 5 часах 23 минутах. Рядом с кубом выполнена из бронзы фигура женщины, которая прижимает к себе ребенка. Аллеи у памятника символизируют помощь других республик СССР.
   Народная поэтесса Узбекистана Зульфия писала:

     ...стоит палаток вспомнить ряды —
     снова нам руки братские вспомнятся,
     что удержали над бездной беды.



   Диссиденты, 1966 год
   Нина Воронель

   Оттепель оказалась кратковременной, и власти вновь принялись закручивать гайки, а те, кому удавалось вырваться за «железный занавес», пользовались малейшей возможностью, чтобы остаться на Западе. Например, в 1961 году, в год полета Гагарина и начала серийного производства «горбатого» «Запорожца» (автомобиля ЗАЗ-965), сбежал после гастролей в Париже солист балета Рудольф Нуреев. Неспокойно было и внутри страны: все чаще появлялись люди, не только недовольные политикой руководства СССР, но и открыто против нее выступавшие. В частности, в том же 1961 году генерал П. Г. Григоренко позволил себе покритиковать партию за «отступление от ленинских норм», за что его уволили из Военной академии и отправили с понижением на Дальний Восток, а позднее, в 1964 году, после принудительной психиатрической экспертизы, признали невменяемым (после смещения Хрущева генерала Григоренко освободили, но не восстановили в звании). Доставалось и литераторам: в 1964 году, в разгар кампании по борьбе с тунеядцами, был арестован и сослан поэт И. А. Бродский, не состоявший в официальном Союзе писателей и не желавший в него вступать. Впрочем, первый по-настоящему громкий литературно-диссидентский процесс состоялся уже после снятия Хрущева, при Л. И. Брежневе: в 1966 году судили писателей А. Д. Синявского (Абрам Терц) и Ю. М. Даниэля (Николай Аржак), обвинявшихся в клевете на советский строй.
   Переводчица Н. А. Воронель, близкая к семье Даниэля и дружившая с Синявскими, вспоминала:

   В ту пору по рукам еще не ходила подпольная литература. Не было еще «самиздата» – советская интеллигенция только-только начала пробуждаться от кошмара сталинского режима, и все ей было страшно. Кто-то очень дерзкий пустил по рукам неопубликованные стихи Пастернака, Мандельштама и Цветаевой, – это была первая проба. Но то явление, что потом получило имя «самиздат», еще не родилось. И на этом фоне появление произведений, написанных нашими современниками о нашем времени, как бы переворачивало всю нашу жизнь. Ведь это время никем никогда еще не было описано так правдиво и страшно.
   Тогда это все было для нас откровением, чудом – то, о чем все думают втайне, написано открытым текстом! Впервые свободное слово! Это был первый литературный документ о том, что произошло в России и с Россией. <...>
   А теперь у нас появилась новая тайна – хоть и не наша лично, но наша личная тайна: мы знали, кто такой неуловимый Абрам Терц. Глухие упоминания о нем уже стали появляться в теряющей девственность советской печати. Но власти еще не знали, кто это, а мы – МЫ! – знали! Ужас и восторг, восторг и ужас!..
   Однако советская власть не дремала – ...она... успешно шла по следу нарушителей многолетнего приказа «сор из избы не выносить».
   Шаги преследователей звучали все ближе и ближе. <...>
   В кругах литературной интеллигенции, среди которой мы тогда крутились, мнения после ареста Синявского и Даниэля резко разделились. Самые молодые, как мы, бросились на защиту. Но это были в основном просто близкие друзья, друзья друзей, и их было очень немного. А главная масса той интеллигенции, которая называла себя «прогрессивной», пришла в состояние чудовищной паники. Был 65-й год. От 52-го нас отделяло очень короткое расстояние: все еще помнили, как было тогда, и страх воцарился невообразимый.
   Ведь только-только было время оттепели, брожения мысли, почти свободы. И вдруг – арест. Поначалу все были в оцепенении. Но очень скоро поднялся общий, довольно стройный крик: «Подлецы! Негодяи! Прославиться захотели! А нам все испортили! Ведь мы уже почти всего добились, завтра была бы уже настоящая оттепель, а теперь из-за них все зарубят! Мы подвели под советскую власть такой глубокий подкоп! Мы Кафку пробили – что может быть для нее страшней?» <...>
   До процесса мы не знали, чего можно от этих властей ожидать. С одной стороны, мы допускали даже, что наших друзей могут расстрелять. Мы ведь помнили недавние сталинские времена. А с другой стороны, нам казалось не исключением, что их как-нибудь символически осудят и выпустят, потому что уже несколько лет не было серьезных политических преследований. Особенно в случае международной огласки. Поэтому мы сначала старались сделать все возможное, чтобы приостановить суд или смягчить возможный приговор. Мы писали заявления в судебные инстанции и ходили на прием к верховному судье Смирнову с требованием выпустить Андрея и Юлика на поруки.
   Но когда стало ясно, что суда не миновать, мы решили по крайней мере зафиксировать протоколы процесса, – мы уже начинали предвосхищать его историческое значение. Ведь в СССР процессы такого рода шли за закрытой дверью, публику на них не допускали. Мы несколько раз ходили в Верховный суд, требовали, чтобы нам позволили присутствовать на процессе, в чем нам было, конечно, отказано – в зал суда впускали только жен. <...>
   Когда мы поняли, что никакого легального пути к гласности у нас нет, мы решили запротоколировать процесс. Мы купили десятки записных книжек и снабжали ими Ларису Даниэль. На каждое очередное заседание она входила в зал суда с одной книжкой, записывала все, что успевала. Она работала, как машина, и записывала все мельчайшие подробности. В перерыве она заходила в женский туалет, где ее уже поджидал кто-нибудь из троих – Саша Воронель, Марк Азбель или Эмиль Любошиц. Проникнуть в здание суда было непросто, но кто-нибудь из них каждый раз ухитрялся это сделать.
   Они нагло заходили в женский туалет и обменивались с Ларисой книжечками – она отдавала исписанную и получала чистую. Длинноногий Любошиц жаловался, что самое трудное в этой операции было, забравшись на стульчак, спрятать ноги, чтобы другие посетительницы туалета не могли сквозь нижнюю прорезь двери распознать, что там сидит мужчина. Но иного пути для избавления Ларисы от исписанных книжек не было – выйти из здания суда она не могла: ее бы не пустили обратно, а носить их с собой ей было опасно, могли бы отобрать. <...>
   Наконец наступил день вынесения приговора. Я помню – его вынесли очень поздно вечером, мы стояли толпой у подъезда суда; вернее, были две толпы: одна – друзей, другая – гэбэшников, обряженных в одинаковые зимние шапки, выданные им в их ведомстве по случаю мороза. А мороз был воистину трескучий! Какие-то женщины, услыхав приговор, стали плакать в голос: «Ужас! – рыдали они. – Пять и семь лет лагерей!» А я не могла поверить: Боже, какое счастье, их не расстреляли!
   Ко времени процесса в широких интеллигентских кругах успела произойти переоценка взглядов. Теперь Синявского и Даниэля никто уже не ругал, ими восхищались. И мы уже ощутили наше «мы», то есть что мы – группа: к суду приходили десятки людей, часто не знакомых ни с кем. Сразу после процесса начал стремительно меняться состав друзей. Из узкой кучки родилось движение, которое потом получило имя демократического. Оно состояло уже не только из друзей, даже не столько из друзей, сколько из товарищей по борьбе, – соратников, так сказать. У старых друзей это вызывало иногда горькое чувство заброшенности.
   Новых соратников появилось так много, что когда через два с половиной года мы собрались в опустевшей квартире Даниэлей, чтобы отметить день рождения Юлика, мы вдруг почувствовали себя потерянными в огромной толпе малознакомых людей, для которых Юлик был не живым человеком, а условным символом, даже идолом. Я помню, как Тошка Якобсон позвал: «Братцы, старые друзья, пошли на кухню, попросту выпьем за Юльку! А то, я вижу, здесь уже собрался съезд демократического движения».

   В 1968 году на Красной площади 7 демонстрантов, в том числе Л. Богораз, супруга Ю. Даниэля, протестовали против ввода советских войск на территорию Чехословакии для подавления «Пражской весны»... Так возникла оппозиция, которой официально в СССР никогда не существовало.


   Даманский, 1969 год
   «Комсомольская правда», Юрий Сологуб

   В 1960-х годах неожиданно обострились отношения СССР с дальневосточным соседом – Китаем, еще недавно считавшимся наиболее надежным советским партнером. Китай обвинил СССР в «социалистическом империализме» и, осуществляя внутри собственных рубежей культурную революцию, организовал ряд провокаций на советско-китайской границе по реке Уссури, в районе острова Даманский. В марте 1969 года дошло до открытого противостояния – это был первый случай внешней агрессии против СССР после Великой Отечественной войны.
   Первыми удар приняли на себя пограничники двух застав. Газета «Комсомольская правда» рассказывала:

   Здесь, на передней линии, как только развеялся дым последнего боя, нам рассказали об исключительном мужестве дальневосточных моряков-пограничников. Не на дальних океанских меридианах, не в походах на суперкрейсерах и субмаринах отличились в эти дни моряки. В смертном бою с маоистскими провокаторами 2 и 15 марта плечом к плечу с офицерами и солдатами застав стояли парни в бушлатах.
   Их нетрудно узнать среди военного люда пограничного района: только у моряков – черные овчинные полушубки да шапки и фуражки с якорьками надвинуты как-то по-особенному, вроде как небрежно, но в рамках устава.
   К счастью, моряки вышли из огня без потерь. Снаряды и свинцовые очереди ложились рядом, стлались над их головами. Но, живые и невредимые, поднимались в рост парни, стряхивали с себя горячую, дымящуюся землю и бросались в контратаку. <...>
   Об одном моряке мы хотим рассказать особо. Задолго до рассвета, 15 марта, когда налицо были все признаки подготовки новой провокации у Даманского, капитан Владимир Матросов занял наблюдательный пост на косе в нескольких метрах от пологого берега острова. Ему было видно, как на китайском берегу в предрассветных сумерках суетливо возились провокаторы. Время от времени доносились надсадные звуки моторов: это, должно быть, подвозили на огневые рубежи пушки. Потом снова тишина, вязкая, холодная.
   Через несколько часов с китайской стороны ударила первая очередь, потом – вторая, разорвались первые снаряды... Цепями на Даманский бросились маоисты. Заговорили наши огневые средства, на остров двинулся авангард советских пограничников.
   – Я «Обрыв»! Я «Обрыв»! Как слышите? Противник в южной части острова, – кричал Матросов в радиотелефон. Это настал черед его боевой задачи. – Как поняли?
   – Я «Бурав». Вас поняли!
   Через минуту наш огонь стал точнее, китайцы дрогнули.
   – Я «Обрыв»! Я «Обрыв»! Противник переместился северо-восточней. – Матросов не успел договорить: рядом ударила мина. Он упал на снег. Пронесло! И телефон цел.
   – Я «Обрыв»! Я «Обрыв»! – продолжал Володя. – Как меня поняли?
   И снова дрогнула земля. Снова упругая волна толкнула моряка. И снова лишь пришлось стряхивать с себя землю.
   Потом Матросов привык. Правда, у него не проходило неприятное чувство, что кто-то невидимый с того берега следит за ним, словно знает, как многое сейчас зависит от его, Володиной, корректировки огня. Но снова в эфир летели позывные «Обрыва». <...>
   Он видел, как сражаются на острове наши пограничники. И если вдруг кто-то из наших спотыкался и падал, он знал: это маоцзэдуновский свинец бросил солдата на землю. Это был уже второй бой в жизни Матросова. <...>
   Несколько часов держал связь с командным пунктом капитан Матросов. И все это время он был эпицентром огневого шквала.

   Участник боев на Даманском Ю. В. Сологуб вспоминал:

   Граница между СССР и КНР тогда проходила по реке Уссури вдоль китайского берега, а не по судоходному фарватеру, как того требует международная практика. Государственный рубеж так и был обозначен на наших топокартах, которыми мы, офицеры Дальневосточного военного округа (ДВО), пользовались в то время – вплотную к китайскому берегу.
   Время было неспокойное. В КНР вовсю шла так называемая культурная революция, и на границе постоянно происходили конфликты с беснующимися хунвейбинами (учащаяся молодежь) и цзяофанями (рабочая молодежь), выкрикивающими лозунги «великого кормчего Мао» и размахивающими его цитатниками в виде красных книжечек размером с карманную записную книжку. Все происходило прямо на льду реки, но до стрельбы дело никогда не доходило. <...>
   Местность благоприятствовала обороне, так как правый берег Уссури был значительно выше левого, китайского, на нем росли ясени диаметром 60–70 см и высотой 15–20 м с развитым подлеском из орешника.
   Расстояние до противоположного берега составляло порядка 200 метров, поэтому вопрос результативности огня танковых орудий и пулеметов не стоял, это был бы кинжальный огонь в упор, тем более что высоты, занимаемые нашей обороной, имели крутизну порядка 30 градусов и были обращены в сторону реки. Следовательно, повторяю, с точки зрения обороны местность была идеальной. <...>
   Мы систематически поднимались по тревоге, особенно с 1966 года, с начала этой самой культурной революции, ожидая приказа на занятие обороны, уточняли задачи и возвращались в казармы. <...>
   1 марта 1969 года было воскресенье, и я только что сел обедать... Но накрытый стол был оставлен... Мы получили задачу на полную подготовку к боевым действиям, поскольку сегодня в 10:30 утра китайские войска нарушили госграницу, заняли остров Даманский и наши пограничники ведут с ними бой. <...>
   Обо всем происшедшем на Даманском мы узнали из информации командира полка в Доме офицеров, где нам продемонстрировали фотографии наших погибших пограничников. Но никаких официальных сообщений московского радио еще не прозвучало. <...>
   В тот второй весенний день мы, офицеры-танкисты, естественно, горячо обсуждали в своем кругу произошедшие события. Кто-то меня спросил: «Что ждать дальше, Виталич, ведь в райцентре уже паника началась?» Я ответил: «Никакой войны не будет... Получат по зубам и уберутся, но обвинят во всем нас». Так оно и получилось.
   Однако крови солдатской было пролито много. <...>
   Вертолеты непрерывно высаживают раненых, ясно слышен грохот боя, до острова напрямую порядка 40 км, и истребители-бомбардировщики проносятся над нами на юг... К исходу 2 марта мы были готовы к бою, и никого не надо было подгонять и воспитывать!..
   Утро 14 марта началось с отдаленного грохота боя. В 10:00 1-й батальон полка начал марш к границе прямо из парка, из военного городка, по окраине райцентра, и только грязь из-под гусениц летела вперемежку со снегом выше танков. Батальон набирал скорость и вскоре скрылся из виду, лишь дым выхлопных труб показывал направление его движения.
   Между тем гул боя к обеду усилился, обстановка стала более тревожной. Я вызвал всех командиров танков и взводов и приказал еще раз проверить выверку прицелов по удаленной точке, указал вешки на танкодроме и потребовал доложить о выполнении каждому командиру лично мне. <...>
   Мы продолжали готовить танки к бою, проверяя их по десятому разу, заменили всю смазку, где только можно, перекладывая магазины, упаковывая получше брезенты, запасая дрова, продукты, воду, проволоку, комплекты химзащиты и все то, что, по нашему мнению, может понадобиться в походе. <...>
   Но гул боя внезапно стих.
   Ну, думаю, сломалось там что-то, скоро вперед! Ничего там «не сломалось». Произошло же следующее.
   Так как все действия пограничников по уничтожению зарвавшихся китайских вояк неизбежно срывались артогнем с противоположного берега и уже было сожжено шесть танков Т-62 отдельного танкового батальона 135-й мотострелковой дивизии из десяти, погиб начальник Иманского погранотряда полковник Демократ Леонов, было решено – огнем реактивных систем залпового огня БМ-21 «Град» отдельного реактивного дивизиона этой же дивизии уничтожить китайских захватчиков на острове... Штаб ракетных войск и артиллерии округа, а не штаб дивизиона, как должно было быть, произвел расчеты, выдал данные для стрельбы на огневые позиции. 18 боевых машин дали залп, и 720 стокилограммовых реактивных снарядов ушли к цели за несколько минут! Но когда развеялся дым, то все увидели, что в остров не попали ни одним снарядом!
   Все 720 РС улетели на 7 км дальше, в глубь китайской территории, и разнесли деревню со всеми штабами, тылами, госпиталями, со всем, что там находилось в это время!
   Потому и наступила тишина, потому что китайцы такой наглости от нас не ожидали!..
   А что противник? Да ничего! Только громкоговорители орали непрерывно: «Прекратите стрелять снарядами, которые жгут землю! Иначе разобьем ваши собачьи головы!» <...>
   14 марта в бой за остров был брошен и мотострелковый батальон 135-й мотострелковой дивизии под командованием подполковника Смирнова, фронтовика, каким-то чудом продолжавшего служить вместе с замполитом батальона, тоже фронтовиком.
   Батальон развернулся на БТР-60ПБ, перешел в атаку, но артогнем противника был остановлен, мотострелки спешились и налегке, в армейских бушлатах, бросились вперед. При этом все имущество сгорело вместе с подбитыми бронетранспортерами. <...>
   Атака продолжалась, но от сильного пулеметного и минометного огня батальон нес неоправданные потери, и комбат приказал отходить к своему берегу. Он вместе с замполитом вывел людей из боя, объяснил, почему он это сделал и, получив повторный приказ на атаку, отказался его выполнять, требуя подавить пулеметы и минометы противника, прежде чем бросать людей в бой, на бессмысленную гибель! Ну а дальше, как всегда: «Трус, под трибунал!»
   Но когда доложили в Москву, то главком Сухопутных войск генерал Иван Павловский, фронтовик, Герой Советского Союза, сказал: «Ну правильно комбат говорит! Подавите пулеметы!» И все сразу прозрели!
   В конечном счете мощным огнем реактивной артиллерии, огнем танков и действиями мотострелкового батальона подполковника Смирнова остров был освобожден от захватчиков и боевые действия прекратились. Подполковнику Смирнову и его замполиту вручили ордена Красного Знамени, отметили наградами и многих солдат и офицеров.

   Помимо вооруженных конфликтов, шестидесятые годы ознаменовались рядом шпионских скандалов, самыми громкими из которых стали уничтожение американского самолета-шпиона У-2 (летчик Ф. Пауэрс выбросился с парашютом, был задержан и впоследствии судим, а затем его обменяли в Берлине на советского разведчика Р. Абеля; эпизод обмена на мосту вошел в фильм «Мертвый сезон», сюжет которого во многом построен на биографии другого советского разведчика К. Т. Молодого), а также разоблачение (реальное или мнимое – версии противоречат друг другу) американского шпиона в ГРУ – Главном разведывательном управлении – О. В. Пеньковского.
   Нельзя забывать и о том, что в начале 1960-х годов мир оказался на грани ядерной войны – Карибский кризис едва не вынудил СССР и США запустить ядерные ракеты. Лишь в последний момент противники осознали все последствия подобного столкновения и предпочли ракетам мирные переговоры.
   Еще в хрущевские и послехрущевские годы зародилась на государственном уровне традиция поддержки режимов, дружественных СССР, не только в европейских, но и в азиатских и африканских странах, а также на Кубе.
   В области культуры конец 1960-х годов ознаменовался расцветом советской балетной школы: признанная звезда – М. М. Плисецкая, ярко дебютировал М. Н. Барышников. Как пел Юрий Визбор, «в области балета мы впереди планеты всей».
   Впрочем, не только в области балета – советские хоккеисты ворвались в мировую элиту, стремительно тесня корифеев-канадцев.


   Хоккей: Суперсерии, 1972–1974 годы
   Валерий Харламов

   Успехи сборной СССР на чемпионатах Европы и мира привлекли внимание канадцев, и поступило предложение в 1972 году провести серию матчей между командами Советского Союза и Канады. Эту серию позднее стали называть Суперсерией – сборная СССР, хоть и уступив в итоге по числу побед, оказала канадцам сопротивление, которого те никак не ожидали. Владимир Высоцкий откликнулся на эти матчи известной песней «Профессионалы»:

     Профессионалам по всяким каналам
     То много, то мало на банковский счет,
     А наши ребята за ту же зарплату
     Уже пятикратно выходят вперед...
     Пусть в высшей лиге плетут интриги
     И пусть канадским зовут хоккей —
     За нами слово, до встречи снова!
     А футболисты – до лучших дней.

   Одним из ведущих игроков в составе сборной СССР в первой и второй Суперсериях (в 1972 и 1974 году соответственно) был форвард В. Б. Харламов, игрок «магической тройки» Михайлов – Петров – Харламов. (Позднее, в 1975–1976 годах, Харламов играл с канадцами в ходе турне московского ЦСКА по Северной Америке.)

   Матчей, где мы старались забить голов как можно больше и при этом добиться успеха как можно быстрее, было в моей жизни немало. Пожалуй, в начале спортивного пути тройки, которой, как оказалось, суждена была долгая жизнь, когда Борис Михайлов, Володя Петров и я только утверждали себя и в ЦСКА и в сборной страны, такими важнейшими для нас поединками были все встречи – и с фаворитами, с «Динамо», «Спартаком», с «Крылышками», и с командами, не претендующими на медали.
   И с канадцами – особенно.
   Хочу пояснить читателю, хотя, видимо, все любители спорта это и так знают: с драчливыми родоначальниками хоккея играть всегда и интересно, и трудно. Заокеанские хоккеисты по праву считаются теми соперниками, в матчах с которыми новичок проходит проверку на крепость духа, на мужество. <...>
   Первый матч первой серии игр с канадскими профессионалами в Москве.
   За океаном, как известно, сборная страны сыграла вполне прилично, выиграла две встречи, одну проиграла и одну закончила вничью. Естественно, что на своем поле задача представлялась мне не очень трудной, уж если мы там, на их укороченных площадках, при зрителях, болеющих, понятно, против нас, сыграли хорошо, то в Москве тем более. <...>
   Тем более не получилось. Мы проигрывали 1 : 4, но все-таки что-то заставляло нас не сдаваться, снова и снова лезть, продираться вперед, и мы настойчиво, не щадя себя, штурмовали ворота соперника, пока наконец не сравняли счет, пока наконец Володя Викулов не забил за минуту до конца последний, решающий гол.
   Этот матч был еще труднее, чем игры со спартаковцами, не только потому, что канадские ведущие профессионалы – игроки действительно высочайшего класса, но и потому, что играют они нагло, грубо, жестко и жестоко. А ведь то была первая серия, вдвойне интересная, вдвойне ответственная, вдвойне трудная, долгожданная проверка боем возможностей, уровня, класса советского хоккея.
   Ребята не обращали внимания ни на ушибы, ни на травмы, а после игры все едва дышали, едва добрались до раздевалки. Но были счастливы и потому к следующему матчу, к сожалению, нами проигранному, готовились так, как будто трудная победа потребовала не слишком много сил. <...>
   Игра началась как обычно. Как и другие поединки этой Суперсерии. Соперники сразу рванулись к воротам Владислава Третьяка. Это был не прессинг, это была тактика силового давления. Хоккеисты «Флайерс» старались сразу же запереть противника в его зоне, перекрыть все возможные направления контратаки, не выпускать шайбу из зоны ЦСКА. Хозяева льда не скрывали своей цели – подавить, смять, сломить волю соперника, ошарашить его, не дать ему осмотреться, разобраться в происходящем. На ворота Третьяка обрушился град шайб. Наш вратарь постоянно в игре, у него нет ни секунды передышки. Трибуны ревут, подбадривая своих, а хоккеисты Филадельфии волна за волной накатываются на наши ворота. Во что бы то ни стало стремятся они немедленно добиться успеха, как было это когда-то, четыре года назад, в 1972 году, когда шайба в ворота сборной СССР влетела на тридцатой секунде первого периода.
   Мы ждали такого начала и были готовы к нему.
   Но «Флайерс» играл все-таки не так, как наши предыдущие соперники: «Нью-Йорк Рейнджерс», «Монреаль Канадиенс» или «Бостон Брюинз».
   «Флайерс» играл иначе.
   Это была психическая атака.
   «Флайерс» умеет играть. Там немало хороших хоккеистов, в том числе и блестящий Бобби Кларк. Но в эти минуты шайба едва ли интересовала многих игроков этой команды. Главным было иное – кого-то из соперников задеть, ударить, запугать, снести с ног. Случалось, что шайба была в одном углу площадки, а нашего хоккеиста атаковали в другом. Трещали борта, шайба металась от хоккеиста к хоккеисту, кто-то с ходу врезался в опекуна, швыряя его на лед. Азарт увлекал и зрителей, те, в свою очередь, еще и еще подстегивали своих любимцев.
   Вот как описывает матч газета «Вашингтон пост»: «Когда Бобби Кларк и Дейв Шульц врезались в Третьяка, поймавшего шайбу, Борис Михайлов жестом выразил недоумение, и Шульц просто сунул кулак в лицо Михайлову. Салески ударил Александра Волчкова после свистка судьи, зафиксировавшего положение “вне игры”. Барбер грубо атаковал Алексея Волченкова и локтем ударил советскую звезду Валерия Харламова».
   Добавьте к этому, что на первых же минутах упоминавшийся уже Дон Салески с размаху всадил клюшку в живот нашему молодому защитнику Владимиру Локотко.
   Не мысль царила на площадке, не скорость, управляемая тактическими построениями. Царил напор, сливающийся с террором.
   От хоккея здесь ничего уже не оставалось.
   Мы утратили часть своей сыгранности, были оглоушены, в какой-то мере озадачены, но не испуганы. Я убежден: главной своей цели соперники не достигли – испуганы мы не были. Я знаю своих партнеров, знаю, как выглядят, как действуют они в той или иной критической ситуации (мастера ЦСКА, привыкшие ко многим победам, к замечательным победам, увы, не однажды терпели и поражения), и потому с уверенностью говорю, что даже молодые не были напуганы.
   Судья Ллойд Жильмор удивил нас, несомненно, еще больше, чем хоккеисты. Сорокапятилетний ветеран, судивший сотни матчей профессионалов, сделал вид, что впервые видит хоккей и совершенно не понимает, что к чему. Нас били и нас же удаляли с поля. Прошло десять минут, и мы дважды оставались на площадке вчетвером. Однако воспользоваться численным превосходством соперники не сумели.
   Старший тренер ЦСКА Константин Борисович Локтев готовил нас к подобному судейству, призывал перед матчем ничему не удивляться, но такого... Такого судейства представить себе не могли ни мы, ни наши тренеры. Роберт Фаше, обозреватель газеты «Вашингтон пост», писал, что судья давал свистки лишь в случаях особо опасных нарушений правил. Но в истолковании этого судьи такими нарушениями являются только те, что уже граничат с убийством.
   А потом рефери наконец удалил и хоккеиста из команды Филадельфии. Мы начали атаку, шайба попала ко мне, я стал было набирать скорость, как вдруг... жуткий удар, и перед глазами пошли зеленые круги. Упал на лед. Пришел в себя я не сразу. Это был нокдаун. Подлый нокдаун: соперник ударил меня кулаком, в котором была зажата клюшка, сзади. <...>
   Мы думали, что Эд Ван Имп, снесший меня боксерским ударом, будет наказан. Но судья не удалил соперника до конца игры. Не наказал он его и большим десятиминутным штрафом.
   Не отправил Жильмор Ван Импа на скамью штрафников даже и на две минуты. Но зато дал две минуты... нашей команде. За то, что, по его мнению, Локтев затягивает игру. О том, что мне нужно прийти в себя, судья как-то не вспомнил.
   И тогда мы покинули лед.
   У Константина Борисовича, убежден я, не было в сложившейся ситуации другого выхода. В конце концов тренер отвечает не только за нашу тактическую или техническую подготовку, но и за здоровье своих подопечных. За то, чтобы не стали мы инвалидами.
   Ван Имп сказал после матча, что он ударил меня нечаянно, и уже упоминавшийся обозреватель Роберт Фаше писал, что ни этот, ни другие эпизоды не были, конечно же, случайными.
   Матч был безнадежно испорчен. <...>
   Чем же объясняется эта неслыханная даже в условиях НХЛ нервозность? В чем причина ажиотажа вокруг матча ЦСКА в Филадельфии? Почему вдруг и клуб, и его поклонники придавали такое невероятное значение этому матчу, последнему в Суперсерии, которую провели в США и Канаде московские команды «Крылья Советов» и ЦСКА?
   На предматчевом банкете... старшему тренеру команды ЦСКА Константину Борисовичу Локтеву было задано много вопросов, и, в частности, его спросили, согласен ли он с тем, что предстоящий поединок – это, в сущности, матч на первенство мира между клубными командами. Ведь «Филадельфия Флайерс» – обладатель Кубка Стэнли двух последних лет и, стало быть, сильнейшая команда Северной Америки, а москвичи – обладатели Кубка европейских чемпионов, девятнадцатикратные чемпионы СССР и общепризнанный многолетний лидер хоккея на нашем континенте.
   Константин Борисович ответил, что он отнюдь не склонен переоценивать значение предстоящего поединка. Во-первых, для ЦСКА завтрашняя игра не такое событие, как для «Флайерса», это лишь один, всего один матч из серии.
   Во-вторых, армейцы ставили себе цель выиграть не одну какую-то встречу, а всю серию в целом, и цели своей уже достигли. Накануне последнего поединка в трех проведенных матчах советские хоккеисты набрали пять очков из шести возможных – выиграли у «Нью-Йорк Рейнджерс» – 7 : 3, у «Бостон Брюинз» – 5 : 2 и сделали ничью с «Монреаль Канадиенс» – 3 : 3, и потому последняя игра уже никак не влияет на общий исход всего турне ЦСКА по Северной Америке. Кроме того, у нас нет никаких оснований особо выделять игру в Филадельфии: в конце концов клуб Монреаля, семнадцатикратный обладатель Кубка Стэнли, и команда Бостона более прославлены. <...>
   Наши хозяева были разочарованы таким ответом. Слишком большие надежды возлагали они на этот матч, победа «Филадельфии Флайерс» должна была реабилитировать профессиональный хоккей в глазах его многочисленных поклонников. <...>
   Наши победы потрясли воображение спортивной общественности Северной Америки. В одной газете задавался вопрос, не русские ли в конце концов изобрели хоккей, в другой после нашей впечатляющей победы в Нью-Йорке – через всю страницу – звучал призыв: «Отдайте им Кубок Стэнли, пусть только уедут домой!»

   Со времен первой Суперсерии матчи Канада – СССР считались самыми принципиальными в мировом хоккее (конечно, были еще игры со сборной Чехословакии, но там неизменно присутствовал политический подтекст – память о 1968 годе).



   Часть пятая
   «МЫ В ТАКИЕ ШАГАЛИ ДАЛИ...»


   Годы сытости: от «Жигулей» до БАМа, 1974 год
   Михаил Горбачев, Алеш Бенда

   В 1973 году в связи с очередным конфликтом на Ближнем Востоке в мире разразился нефтяной кризис: цена нефти всего за год выросла в четыре раза. Чтобы восполнить дефицит ближневосточной нефти, США и страны Западной Европы увеличили импорт нефтепродуктов из СССР (через «пробитый» во многом усилиями Л. И. Брежнева нефтепровод «Дружба»); так Советский Союз «подсел на нефтяную иглу», а внутри страны благодаря притоку нефтедолларов начались «двадцать лет сытости» (условной, конечно, сытости), более известные как застой.
   Не считая краткой оттепели шестидесятых, пожалуй, именно с этим периодом связаны самые теплые чувства у тех, кто помнит жизнь в СССР, чье детство пришлось на конец 1960-х – 1970-е годы, в особенности у жителей крупных городов: наше детство казалось действительно безоблачным, в полном соответствии с клише советской пропаганды, наши родители тоже были довольны своей жизнью, магазины манили богатством ассортимента (пусть и на советский лад, без «буржуазных излишеств»), развлечения – рестораны, театры, кино, книги, поездки летом на море, Черное или Азовское – были вполне доступны; в Москве, Ленинграде и провинции строились новые жилые дома – панельные: сначала 9-этажки, затем 12– и 16-этажки, и многие семьи получали ордера на вселение в новые квартиры – либо «по линии профкома», от предприятия, на котором работали, либо по общегородской очереди на улучшение жилищных условий, – и трехкомнатная квартира в панельном доме, с обязательной «горкой», а позже – «стенкой», из которой на гостей гордо взирали фарфоровые сервизы производства ГДР и граненые хрустальные бокалы, считалась олицетворением достатка. (Разумеется, очередь, как и внешние признаки «советского благосостояния», не распространялась на элиту и лиц, к ней приближенных, – у тех были собственные очереди и собственные поводы для гордости.)
   Еще одним показателем достатка был автомобиль – в 1970 году в серийное производство пошла новая «Волга» (ГАЗ-24, машина советской бюрократии), а со следующего года начался выпуск массового автомобиля – «Жигули» дебютировали моделью 2101, более известной как «копейка». Выпускал «Жигули» Волжский автозавод (ВАЗ) в Тольятти, построенный совместно с итальянским концерном «Фиат». Автогонщик М. Горбачев в интервью вспоминал:

   «Копейка» – это не просто отечественный автомобиль начала 70-х годов. Если Америку на колеса поставил Генри Форд, то СССР – именно итальянско-российский проект. Помню, как я сменил свой «Москвич» на шуструю и комфортабельную «единичку». Ощущения от первой поездки остались на всю жизнь: настоящее пьянящее чувство полета! Вместе с «Жигулями» у нас в стране взошли первые ростки западной автомобильной культуры – гарантия и автосервис. Сенсацией стало то, что зимой на ночь не требуется сливать воду. Впервые у нас начали производить настоящий крепеж и арматуру – автомобилисты отказывались верить, что ничего не откручивается на ходу.

   В середине 1970-х годов советский автопарк пополнился новыми моделями грузовиков, к выпуску которых приступил Камский автозавод (КамАЗ). Строительство этого завода было объявлено ударной комсомольской стройкой, а в 1974 году тот же «титул» получила еще одна грандиозная стройка советских лет – Байкало-Амурская магистраль, сокращенно БАМ. Изыскания вдоль предполагаемой трассы, от Тайшета до побережья Охотского моря, параллельно Транссибирской магистрали, начались еще до революции, а в 1926 году было принято решение о строительстве БАМ. На первых порах железную дорогу строили заключенные; в 1942 году рельсы с построенного участка сняли и перебросили в Сталинград, а после войны строительство возобновилось. Когда БАМ объявили всесоюзной стройкой, сюда потянулись студенческие стройотряды со всей страны; вместе со студентами дорогу прокладывали солдаты железнодорожных войск, о чем советская пресса предпочитала умалчивать (память о том, как «тянули лямку» на БАМе, отразилась в переделке популярной песни тех лет: «Веселей, ребята, скоро по домам, надоело строить окаянный БАМ»).
   Чешский журналист А. Бенда побывал на БАМе незадолго до того, как в полотно железной дороги был забит «золотой костыль» на месте состыковки двух участков ветки. За традиционной для советского периода «романтизацией будней» в этом очерке проглядывает истинное положение дел на строительстве магистрали.

   Четыреста четвертый километр по направлению от Усть-Кута на восток. Морозное сибирское утро. Выхожу из своего личного вагона, так на БАМе возят гостей. Построить гостиницу пока еще не было времени. Палаточный городок, вагончики, общежития, панельные дома – знакомый по другим стройкам путь. Вагон высоко поднят над колеей, так же как грузовики и автобусы над дорогой. В здешних местах это необходимо из-за неровностей почвы. Перрон так промерз, что звенит.
   Сегодня суббота, день Всесоюзного субботника. В этот день все граждане Советского Союза выходят на работу добровольно и бесплатно. Заработанные средства перечисляются в фонд мира (у нас, в Чехословакии, он называется фонд солидарности) или на строительство медицинских учреждений. Из маленького деревянного дома выходит женщина с коляской. Эта стройка благословенна детьми, семьи растут не по дням, а по часам, в магазины едва успевают завозить коляски.
   В конце платформы я замечаю большую деревянную доску, которая едва видна за разным строительным материалом. На доске написано: «Кичера». Станцию строят эстонцы. Прекрасная резьба, украшающая доску, свидетельствует о высоком искусстве резчиков этой прибалтийской республики. Над каждой станцией на БАМе шефствует одна из пятнадцати республик или крупное промышленное предприятие. Над Кичерой шефствует Таллинский строительный трест, я думаю, станция станет одной из самых красивых на БАМе.
   В Кичере сейчас две тысячи жителей. Строители. На главной улице поликлиника, десятилетка, детский сад, ресторан, Дом культуры, торговый центр. Все, что нужно для жизни. Дома из дерева. Пока еще нет асфальта, и в глине протоптаны тропинки, посыпанные песком. Еще четыре года назад здесь хозяйничали медведи. На другой стороне дороги растет Кичера будущего. Здесь станция, локомотивное депо, складское хозяйство с механизированной разгрузкой вагонов. Будут здесь жить люди постоянно, долгие годы. Но и строители живут не по-походному, основательно. Возле деревянных общежитий женщины с граблями прибирают весенний беспорядок, наводят чистоту. В больших кострах горит мусор, обрывки бумаги, старая трава. Рядом растет деревянный дом. Я вхожу внутрь и наблюдаю за работой бригады плотников. Все четверо работают сноровисто и быстро, весело звенят топоры, и гвозди входят в сосновую древесину как в масло. Соседний дом плотники уже закончили, теперь в нем хозяйничает бригада из восьми девушек: штукатуров и маляров. Маленькая симпатичная девчушка размеренными спокойными движениями профессионала штукатурит стенку печки. В кухне уже готова роскошная плита. Роскошная потому, что на ней можно приготовить обед для большой бригады, а стенки, которые выходят во все комнаты, обогреют дом. Я начинаю фотографировать, девушки смеются и принимают театральные позы. Симпатичная девчушка, поразившая меня своим профессионализмом, была в Минске кладовщицей. Ей двадцать лет, зовут Галя. Галя маляр с дипломом, окончила девятимесячные курсы. «Без отрыва от производства», – не скрывая гордости, сообщает она. Галя приехала с комсомольским отрядом и после окончания строительства думает вернуться домой. «Снова на склад?» – «Нет, буду штукатуром. Работа мне нравится, веселая у нас работа, да и заработок побольше». В пятидесяти метрах от деревянного общежития закладывается бетон в фундамент панельного дома. Дома в Кичере предполагают строить двухэтажные, но все равно фундамент уходит глубоко в землю. Здесь часты землетрясения, поэтому все постройки имеют специальную противосейсмическую конструкцию. Вокруг играют дети на горах песка, они играют не в войну, они играют в строителей: плотников, маляров, штукатуров.
   Едем автобусом на 384-й километр. Я начинаю понимать, что такое БАМ. Двадцать километров по дороге вдоль трассы – это все равно что плавание в штормовом море. Выбоины, спуски, подъемы, огромные лужи. Бригада лесорубов прочистила место для дороги в тайге, а потом бульдозер разровнял землю вдоль трассы. Автобус то взлетает, то ныряет вниз, как по волнам, и у меня начинается настоящая морская болезнь. Двадцать километров преодолеваем за 45 минут, быстрее невозможно. Эта дорога так же необходима, как сама трасса, без нее не проложить полотно.
   Пересекаем трассу, вправо от которой – обрывистая долина реки Кичеры. Река подо льдом, вдали маячат фигуры рыболовов, у пробитых лунок они ждут своего счастья. Ловят на мормышку – металлическую или пластмассовую насадку. Рядом стоят «Жигули» или мотоцикл. Как они сумели добраться сюда по бездорожью, не могу понять. На берегах замерзшей реки пасутся коровы, маленькие, лохматые, с небольшим выменем. Конь под совхозным пастухом, по-видимому их родственник, такой же маленький и лохматый. Это сибирская порода. Когда я подошел ближе, понял – коровы не пасутся, по замерзшей земле было разбросано сено. Просто обед на свежем воздухе. Строителям нужно молоко.
   Над стадом по насыпи проходит железная дорога, длинная, бесконечная, где-то вдали она сливается с горизонтом. На полпути к горизонту две бригады рабочих. В одной люди постарше, это профессионалы, в другой молодежь, комсомольцы, они сюда приехали на субботник. Два красных флага ограничивают участок метров в шестьсот, который сегодня надо подготовить к сдаче. Я пристраиваюсь к бригаде молодежи, помогаю укладывать шпалы. Очень скоро отстаю от остальных метра на два. Молодая женщина не выдерживает и возвращается, чтобы помочь мне, а заодно успевает дать интервью. История житейская: разошлась с мужем и решила начать новую жизнь, приехала на БАМ с сыном. Здесь она зарабатывает в два – два с половиной раза больше, чем дома. «Все нормально, – говорит она. – Здесь мне нравится. Сын ходит в детский сад. Сейчас в тайге лучшее время. Летом ужасно много гнуса».
   Зимой морозы ниже сорока градусов, а летом ртуть в термометре поднимается до тридцати пяти. Но и зимой и летом строительство дороги не прекращается ни на день. Люди здесь преодолевают не только природу, но и самих себя. <...>
   Наконец я попал в клуб «Романтик». В этот вечер здесь проходила дискотека «Интер». «Интер» потому, что в Кичере живут и работают представители десятков национальностей со всего Советского Союза: эстонцы, латыши, литовцы, белорусы, украинцы, русские, буряты и многие другие. Зал убран с северной сдержанностью и большим вкусом. Все помещение обито деревом лиственницы, а за окнами шумит бесконечная тайга, которая и дала декоративный материал. Со мной за столом Баир, он родился на этой земле. На земле, где до революции не было ни одного человека с высшим образованием, а сейчас – отделение Академии наук СССР. До революции это была земля кочевников, пастухов и охотников. Сейчас по ней проходит 524 километра БАМа. 524 самых трудных километра: здесь самые большие горы и самые длинные тоннели. «Нашим тоннелям позавидует Швейцария», – говорит Баир.
   В дискотеке прекрасная режиссура. Сначала музыка просто для настроения. Потом танцует дискотечная группа из трех человек, ее выводит девушка с голубыми глазами – Нина, моя старая знакомая. После показательных танцев муж Альмул показывает короткий любительский фильм о своем родном городе, Риге. После фильма все танцуют. Перерыв – диапозитивы со строительства БАМа. И снова танцы. Музыка набирает темп, хиты со всего мира. В перерывах между танцами Баир спрашивает меня, что я видел в Кичере. Я ему не рассказываю о великолепной технике, которая приходит сюда со всего Советского Союза, из Японии, ФРГ, других стран, мы говорим о людях, о старом, но вечно живом лозунге: «Мы строим дорогу, дорога строит нас». О порыве, который приводит сюда молодежь со всего Советского Союза, об очередях, в которых желающие поехать на БАМ ждут своего часа. О тех, кто не выдержал тяжелых условий, и о тех, кто нашел здесь свое единственное место и остался (таких гораздо больше). О тех доплатах и надбавках, которые получают строители БАМа (а это значит, они зарабатывают раза в два больше, чем средний заработок по стране). Конечно, эти доплаты тоже важны, но не в них дело. Мы говорим о снабжении Кичеры, которому может позавидовать и Москва. Но и это, по-видимому, не главное. Я вспоминаю слова молодой девушки, разъяснявшей мне, иностранцу, почему она поехала на БАМ: ради приключений, ради мечты о путешествиях, чтобы найти свое место в жизни, проверить свои силы, оставить после себя на земле нечто, что стояло бы вечно. Я вспоминаю беседы и с теми, кто, отработав срок по контракту, заработав на машину или кооперативную квартиру, уже уехал домой. И с теми, кто здесь уже четыре года, а где-нибудь в райском уголке Советского Союза ждет заколоченный дом со всеми современными удобствами, но они не могут понять, как можно отсюда уехать. Вспоминаю я и рабочего, с которым познакомился в поезде. Он отработал срок по контракту и вернулся домой в маленький городок под Ставрополем. «Вышел я во двор, – рассказывал он мне, – так тесно кругом, так не по-сибирски. Ну что тут я буду делать в такой тесноте, подумал я. Две недели выдержал и решил вернуться. Жена ругается. Хорошо бы в свою бригаду взяли». Вспомнил я и нечаянно подслушанную дискуссию с детьми, которые с серьезными лицами убеждали свою учительницу, что ни за что не поедут на летние каникулы на «большую землю», хотят хоть одно лето провести в тайге. Мы говорим с Баиром о том, что считать самым главным в жизни. Я спрашиваю, что бамовцы считают наивысшей наградой. Он задумывается, а потом говорит: «Право поехать на первом поезде по только что открытому новому участку дороги». Это правда. О такой своей мечте мне уже говорила Нина несколько дней назад. Сейчас она в самом центре круговорота танцующих.

   О том, что БАМ – во всяком случае поначалу – был для людей не просто стройкой и тем более не «погоней за рублем», свидетельствуют письма бамовцев.

   Я родилась на БАМе.
   Когда говоришь об этом, у людей делаются круглые глаза, в которых отчетливо читается «бедненькая...»
   А мне нравится! Нравится, что в паспорте в графе о рождения стоит Февральск Селемджинского района. Звучит как название сказочного места. Зима на БАМе и правда сказочная – морозная, снежная, красивая. Нигде больше я не встречала таких красивых снежных сопок, таких огромным елей с лапами, гнущимися под тяжестью искрящегося снега... А как пахнет зима на БАМе! Морозом, еловыми иглами, багульником, запах которого не выветрился с осени.
   Я родилась 1 ноября. Самое начало зимы. Бедная моя мама, которая летела рожать меня на вертолете, а потом ввиду отсутствия вертолетной площадки и погодных условий шла несколько километров пешком до роддома в Ургале. <...>
   А еще в Февральске была замечательная пекарня! Там был самый потрясающий хлеб! Теплый, ароматный! Как вкусно было его есть, сидя в кустах и наблюдая, как бульдозеры роют площадку под новый дом. Нас даже однажды прокатили на самом настоящем бульдозере!..
   Когда мне было 6 лет, мы переехали на ЦЭС (Чегдомын-2). Там я должна была пойти в школу. И еще там я впервые увидела «свою» ванную. Вода текла потрясающего шоколадного оттенка. <...>
   А еще квартира была на третьем этаже и с балконом!.. Со снабжением на БАМе тоже всегда было «весело». Летом была большая проблема со свежими фруктами – мы их везли из отпуска в Крыму, зато зимой: арбузы в огромных плетеных корзинах, бархатно-зеленые до черноты, ананасы, яблоки, груши и МОРОЖЕНОЕ!!! Его можно было покупать коробками... На БАМе не было стаканчиков – на БАМе были картонные коробки с мороженым, которое продавали наразвес. И можно было купить коробку или две, закинуть их на балкон и периодически ходить и отковыривать себе в тарелочку и есть с жимолостью, голубикой или костяникой. <...>
   А папины приезды с трассы! Сколько радости было в семье! А какое счастье было, когда папа привозил круги молока (бамовцы меня поймут – коров на БАМе было очень мало и зимой молоко замораживали в тазиках, кастрюлях, а потом продавали такими замороженными «кругами» в холщовых мешках). <...>
   БАМ для нас был домом, он был нашим детством, нашей жизнью. Оттуда мы вынесли ощущение причастности к бамовскому братству. Встречи с бывшими сослуживцами родителей – всегда неподдельно радостные моменты. Случайные встречи бамовских детей – это сродни погружению в твое детство, порой лишенное того, чем обладали другие дети в других частях страны, но оттого щемяще-нежное, от которого внутри тебя ворочается теплый клубок и рождается ощущение счастья.

   Помимо всесоюзных строек и относительной автомобилизации еще одной характерной приметой семидесятых было почти повальное «увлечение» (во многом – вынужденное) горожан сельским хозяйством – повсюду возникали садовые товарищества с участками площадью по 6 соток (больше запрещал закон), на которых самозабвенно принялись выращивать зелень, помидоры, огурцы, картошку, сажать плодовые деревья и строить из подручных материалов дачные дома, исключительно одноэтажные, поскольку второй этаж опять-таки не допускался законом. (Со временем увлечение переросло в настоящую манию, особенно среди тех, кто не имел возможности получить заветные 6 соток; помню, мои родители, прежде чем купить дом в деревне, вместе с соседями по лестничной клетке разбили огороды на ничейном участке земли у самой МКАД – Московской кольцевой автодороги, – совершенно не думая о том, какое количество грязи и вредных выбросов оседает на этих грядках.) И при всех ограничениях, которые налагало государство на «садоводов», несмотря на мизерные размеры участков и зачастую совершенно неплодородные земли, на которых эти участки нарезались, очень быстро выяснилось, что во многих случаях «личное приусадебное хозяйство» эффективнее хозяйства колхозного и совхозного...


   «Арлекино»: советская эстрада, 1975 год
   Александр Поликовский

   Несмотря на «железный занавес» – и отчасти благодаря «вражеским голосам», как называли вещавшие на СССР зарубежные радиостанции, прежде всего «Голос Америки», «Свободу» и «Свободную Европу», – в Советский Союз, пусть и с опозданием, проникали новые культурные веяния, в том числе музыкальные. Запад экспериментировал с роком и хеви-металом, а в СССР тем временем официально разрешили исполнять песни под аккомпанемент не только симфонического оркестра, но и пары электрогитар и ударной установки, «как битлы». Начался бум ВИА – вокально-инструментальных ансамблей (в эту категорию включали, «для удобства», как «полноценные ВИА», наподобие «Самоцветов» или «Иверии», так и рок-коллективы – в титрах позднего музыкального фильма «Душа» группа «Машина времени» значилась именно как ВИА). Самыми популярными ВИА семидесятых были «Самоцветы» и два белорусских коллектива – «Песняры» и «Верасы»; их «подпирали» «Ариэль» (советский фолк-рок), «Веселые ребята», «Цветы» (позже – группа Стаса Намина), «Синяя птица», «Пламя», «Сябры» и разнообразные «гитары» – «Поющие», «Голубые» и прочие. Пожалуй, последним ВИА можно назвать группу «Земляне», чей пик популярности пришелся на середину 1980-х годов. Многие песни этих ансамблей – «Вологда», «У меня сестренки нет», «Мой адрес – Советский Союз», «Не надо печалиться», «Увезу тебя я в тундру», «Звездочка моя», «Мы вам честно сказать хотим», «Только море», «На дальней станции сойду», «Каскадеры», «На острове Буяне», «Карлсон», «Песенка велосипедистов» и другие – вошли в золотой фонд советской эстрады.
   Что касается большой эстрады, здесь безраздельно царили те, кто обрел популярность в 1960-х, – Эдита Пьеха, Муслим Магомаев, Иосиф Кобзон; их репертуар в значительной степени составляли «идеологические» песни, однако иногда «сверху» разрешалось исполнить и что-нибудь «безвредно любовное» – в частности, И. Д. Кобзон записал в новых аранжировках хиты тридцатых годов, а М. М. Магомаев пел оперные арии, как и его супруга Т. И. Синявская и баритон Киевской оперы (впоследствии Большого театра) Ю. А. Гуляев. Впрочем, появлялись и новые имена – Валентина Толкунова, Людмила Сенчина, София Ротару, ближе к концу семидесятых годов начали сольную карьеру Валерий Леонтьев и Юрий Антонов. А в 1975 году страна словно сошла с ума – едва ли не из каждого окна звучало: «Ах, Арлекино, Арлекино...» Именно тогда, после песенного конкурса в польском Сопоте, весь советский народ узнал Аллу Пугачеву.
   Журналист А. Поликовский рассказывал о будущей Примадонне:

   – Ну что ж я буду о себе рассказывать-то? – говорит она мне по телефону, из всех своих голосов выбирая голос усталого каприза. – Вы все равно не поверите. Ну, скажу я, что в Париже была гениальная, в Италии шикарная... Может, я вам вру?
   Каприза нет и в помине, когда мы встречаемся. В черной блузе, расшитой пальмами, в опушенных тапочках, рыжая, как кошка, большая, как рыжая тяжелая кошка, которой взбрело в голову поиграть в солнечный ясный день, – она с улыбкой, плавно, но очень быстро скользит по солнечному паркету к огромному белому роялю и, стоя ударяя по клавишам, пускает в день коротенькую мелодию, бравурную и несерьезную, и скользит дальше – в кресло, в глубокое кресло, куда и забирается с ногами, и взгляд из-под рыжей челки исполнен игры: «Ну, давайте сюда ваши вопросы!»
   Она «обыгрывает» интервью, не дает его, а разыгрывает, как всю жизнь свою, проходящую на людях, разыгрывает. В интервью журналу «Культура и жизнь» в 1979 году она сказала: «Порой даже начинаешь путать, где же ты настоящая: та, которая на сцене, или та, что за кулисами...» А может, ни та, ни другая. Она в постоянном наигрыше, пока на нее смотрят, – и все же чувствуешь, что за всей этой буффонадой есть – в глубине – простой и честный каркас. Она настоящая наедине с собой. И так и видишь, как, оставшись одна, она сядет у зеркала, подперев лицо руками, а с лица все эти мнимые выражения спадут одно за другим, и в опростившееся свое лицо взглянет она устало, а не разыгрывая усталость: «Боже ты мой...»
   Одна Пугачева разыгрывает (но в каждой игре правда психологического момента), другая осмысляет: «Когда вы видите мегеру, ходящую за кулисами, это еще не значит, что я мегера, правильно? Если я кричу на репетиции на музыкантов, то это не значит, что я злая, правильно? Понимаете, есть только одно определение: я сама себе не даю спуску и другим тоже не дам. Я слишком много заплатила за то, чтобы иметь то, что я имею в работе».
   Зал «Олимпия»? Она читала о нем задолго до того, как выступила там. Мечтала ли выступить? Мечтала. Она честолюбива, как провинциал, приехавший в столицу, и в некотором роде она и есть провинциал – девочка с окраин, девочка с Крестьянской заставы, мечтающая о том, как в один прекрасный день удивит мир и мир ахнет: «Как же мы это раньше ее не замечали?»
   С пяти лет она занималась музыкой... Она до сих пор помнит фуги и инвенции Баха, которые ей не давались. Мама клала перед ней на крышку пианино десять спичек, и она играла десять раз одно и то же, перекидывая по спичечке справа налево. Мама не проверяла, она вполне могла бы переложить пару спичек, не играя, но никогда этого не делала. И она была в музыкальной школе одной из лучших учениц, и слава была уже тогда – пусть не европейская и всемирная, которой сейчас хочется, но все равно настоящая, крепкая, трудом добытая слава лучшей пианистки школы, уважение сорвиголов из дворовых футбольных команд. <...>
   Она очень хочет быть именно звездой, ей мало быть просто певицей, нет – звездой! И она говорит с некоторой досадой: «У нас это слово всегда ставят в кавычки...» У нее сейчас – период самоутверждения, она всем своим поведением и разговором, тоном, жестом как бы говорит: «Видали? А вы не верили!» А раз не верили, раз мучилась она десять лет в заштатных группах, в провинциальных ансамблях, раз не приняли, не уверовали, обошли, заставили долго ждать – то теперь терпите! теперь она отыграется! Журналисты, публика, режиссеры, фирмы грамзаписи – бойтесь меня, как ведьма на помеле, будет носиться она теперь по миру, завывать в трубы, срывать шляпы, хохотать из-за плеча в полночный час. Потому что теперь – ее время. Упоена своей властью. Своей силой. Своим талантом. Славой своей. <...>
   Привезли ее однажды в какую-то провинцию, в какой-то небольшой городок, в какую-то глушь несусветную, в какую-то итальянскую Тмутаракань, где телевизоров не смотрят, о Пугачевой не слыхали и на концерты ходят, только если выступают земляки. Нашли земляка, молоденького певца, и для того чтобы собрать публику, выпустили его перед ней минут на десять. «Он, бедный, чего-то там пел, пел...» Потом она вышла – рассказ ее эпичен, как «Песнь о Нибелунгах» – представляешь себе, как выходит она, на голову выше итальянца, отодвигает его в сторону, с улыбкой силы берет микрофон, смотрит в зал: «Ну, голубчики, сейчас я вам покажу, попались вы у меня...» «Он стеснялся потом выходить в конце концерта. Я уж его вызывала: «Дружба народов!» А он такой весь бедный выходит, с бабочкой своей, такой весь у-тю-тю (голосом изображает, какой тоненький мальчик, тонюсенький просто), такая конфетка, такая раковая шейка, такая...» И она смеется грудным смехом. <...>
   «В 1976 году я впервые приехала во Францию и спела три песни в Каннах, на фестивале МЕДЕМ, и имела там просто сенсационный успех. Все заговорили, заговорили: «Ой, какая девочка, Арлекино-Арлекино...»
   Перед концертом она ходит за кулисами вдоль сцены по темному, огромному пространству, пронизанному сверху вниз натянутыми тросами, занавесами разной длины. На каком-то уступе на высоте двухэтажного дома стоят и лежат сотни две стульев. Она ходит как заведенная в своем широком белом балахоне, покачиваясь на ходу, может быть, даже постанывая, по идеально прямой линии взад и вперед. До конца, резкий оборот и обратно. В радиусе десяти метров никого нет – никто близко не подходит к ней, хотя она, кажется, и не видит никого в своем лунатическом предконцертном состоянии. Пугачева ходит, как измученный зубной болью человек перед дверью зубного кабинета: вот-вот позовут, и не отвертишься. Так лучше уж скорее. Но не зовут. Она нервически крутит кистями рук, шевелит пальцами, потом сжимает себе кисти – и все идет, все идет – живой маятник. Пытка ожиданием.


   «А вас, Штирлиц», или «Ирония судьбы»: советское кино, 1976 год
   Лев Дуров, Микаэл Таривердиев, «Советский экран»

   Семидесятые годы – пора настоящего расцвета советского кино. При всей «оттепельности» шестидесятых кинематограф тех лет был во многом обращен в недавнее прошлое (прежде всего к Великой Отечественной), а вот в 1970-х кино уже стало действительно современным. И вряд ли в шестидесятых были возможны (не технически, конечно, а сюжетно, идеологически) такие фильмы, как «Солярис» (1973) и «Зеркало» (1975) А. А. Тарковского, «Калина красная» (1974) В. М. Шукшина или даже «Ирония судьбы, или С легким паром» (1976) Э. А. Рязанова, не говоря уже о более поздних «Служебном романе» (1977) и «Гараже» (1979) того же Рязанова или фильмах М. А. Захарова. Конечно, продолжали выходить на экраны «партийно-государственные» картины, снимались комедии, популярные до сих пор («Соломенная шляпка», «Здравствуйте, я ваша тетя», «Мимино», если упомянуть лишь некоторые), но во многом советский кинематограф тех лет сделался более серьезным, более «проблемным» и более современным.
   Что касается телевидения, в 1970-х на экраны пришли такие символические для советского ТВ передачи, как «Что? Где? Когда?» и «Утренняя почта», были показаны первые серии мультсериалов «Ну, погоди!» и «Простоквашино», дебютировали псевдодокументальные расследования («Следствие ведут ЗнаТоКи») и многосерийные эпопеи («Вечный зов»). Но главный телефильм семидесятых – конечно же, военный сериал «Семнадцать мгновений весны» по одноименному роману Ю. С. Семенова. Блестящий актерский состав, великолепный сценарий, мастерская режиссура Т. М. Лиозновой, музыка М. Л. Таривердиева,наконец сюжет политического детектива «наши против немцев у них в логове» – все это обеспечило сериалу грандиозную популярность: реплики персонажей вошли цитатами в повседневную речь, исполнитель главной роли В. В. Тихонов сделался, наряду с В. С. Лановым, главным секс-символом советского кино, а образ штандартенфюрера Штирлица обрел новую жизнь в анекдотах...
   Актер Л. К. Дуров в интервью вспоминал о кино тех лет и о «Семнадцати мгновениях весны» в частности:
   Корреспондент.: «Бумбараш» – великолепная работа, «Семнадцать мгновений весны» с Пляттом – совершенно роскошный дуэт... «Калина красная». <...>
   Дуров: Там эпизод, но мои реплики стали нарицательными... Были хорошие работы, но много было и дежурных, это вы правы, я с вами согласен. И могу даже покраснеть за некоторые.
   К.: Я прочел в вашей книге «Грешные записки», что вам ни разу не посчастливилось работать в кино с теми режиссерами, с которыми бы хотелось: Иоселиани, Тарковский...
   Д.: Да, я только у Михаила Ивановича Ромма однажды сыграл маленький эпизод. И он мне сказал в коридоре на «Мосфильме»: «Дуров, все, ты мой актер. В следующей картине сыграешь одну из главных ролей». И он умер. У Василия Макаровича снялся в «Калине красной» в эпизоде, та же реплика: «Лева, ты теперь мой актер! Все, в «Степане Разине» сыграешь одну из главных ролей». Умирает... Какой-то рок... С Тарковским работал на радио, в кино он меня не приглашал. У режиссера создается определенная компания, тут ни обид, ни боли душевной даже не может быть. У каждого кинорежиссера складывается свой пасьянс. <...>
   К.: Долгие годы в театре на Малой Бронной работал актер Броневой. Никто его практически не знал... «Семнадцать мгновений весны». Этот фильм и вам помог, и вашей популярности способствовал. Но не в такой степени, как у Броневого, который просто проснулся знаменитым, что называется. Расскажите немножко об этом фильме. Веха в жизни?
   Д.: Если честно говорить, это все равно сказка.
   К.: Сериал, мыльная опера.
   Д.: Да. И сказка. Разведка – более жесткая вещь, я даже не понимаю, как люди идут в эту профессию. Она во многом безнравственна... У меня был спор со Славой Тихоновым. Я ему говорю: «Слава, мы играем в поддавки. Я понимаю, что ты – секретарь комсомольской организации, ты меня сейчас убьешь через 3 секунды. Но почему ты не играешь со мной?! «Ну-ка расскажи, как, как...» А ты со мной разговариваешь как диктор! Почему?! Для того чтобы обмануть провокатора, который отправляет «творчески» людей на тот свет, ты же должен его его же методами раскручивать! А ты со мной разговариваешь, как на собрании». Он сказал: «Лева, я играю советского разведчика». Я говорю: «Слава, все молчу. Играем, как играем». Иногда Лиознова на меня сердилась: «Почему вы все время едите?» Я говорю: «Потому что он зверь, он все время компенсирует свои чудовищные потери, свой комплекс неполноценности! И компенсирует тем, что должен постоянно жрать!» «А почему вы берете ножик и вот так замахиваетесь ему вслед?» Я говорю: «Да потому что я бы очень хотел!.. Понимаете?» Она говорит: «Да? Ну ладно, делайте, как хотите». <...>
   К.: Сериал отличный получился, настоящий, профессиональный, качественный по всем статьям.
   Д.: Впервые о фашистах стали говорить серьезно. А раньше – Антоша Рыбкин дал по башке половником, и выиграли войну... Это была серьезная машина, мощные и серьезные личности. Хотя и подонки.
   К.: И сериал снимался серьезно.
   Д.: Конечно. А какой актерский ансамбль! Там нет ни одного эпизода, сыгранного плохо.

   А автор музыки к сериалу композитор М. Л. Таривердиев вспоминал:

   Новая работа, как всегда, началась с телефонного звонка. Звонила Татьяна Лиознова. Просила прочесть сценарий фильма «Семнадцать мгновений весны». Я подумал, что речь идет об очередном шпионском фильме (а я тогда работал с Вениамином Дорманом над первой серией его «Резидента»). Мне это было не очень интересно, и я, честно говоря, был в нерешительности – делать его или нет. Но когда прочел сценарий, понял, что здесь есть большие возможности для музыки. И стал искать ключ к решению. <...>
   Я, как всегда, когда пишу музыку к фильму, стараюсь поставить себя на место героя. Писать музыку к обычному политическому детективу было неинтересно, да, наверное, и неправильно. И я стал думать о том, что испытывает человек во время этой страшной войны, когда был заброшен в Германию за много лет до нее. Ведь Штирлиц – герой собирательный, такой человек существовал, их было трое, тех, кто работал в высших эшелонах немецкой власти. Двое были раскрыты и погибли, один остался жив. Так что же должен чувствовать этот человек? Ну конечно, меру ответственности, чувство долга. Но что главное? Мне казалось, что он должен чувствовать тоску по дому. Может быть, я и не прав, но ведь я разведчиком не был. А что такое тоска по дому? Это тоска по людям, по жене. Это очень романтично, но что-то не то. А может быть, все-таки тоску по небу, своему небу?.. Ведь небо везде разное. Вот одно небо ялтинское – оно совершенно другое, совершенно другое, чем в Москве. Небо в Берлине – тоже. Состав воздуха, химический, наверное, один и тот же, я понимаю. Но оно другое, это небо. Небо совершенно другое в Америке, небо другое в Японии, небо другое в Мексике. Я видел это. И не потому, что там жарче или холоднее. Оно другого цвета, оно вызывает другие ощущения. И вот я сделал эту тоску. Не по березке, а по небу. По российскому небу. <...>
   На эти песни пробовались многие певцы. Мулерман, Магомаев. Муслим даже записал их. Но когда стали ставить в картину, не понравилось. И мы стали переписывать их заново, уже с Иосифом Кобзоном. Он приезжал ко мне каждый день в течение месяца к десяти утра, и я с ним занимался, делал песни. Спел он их блестяще... Голос Кобзона попал в изображение, прямо в «десятку».
   Консультанты картины (одним из них был знаменитый Цвигун, конечно, он проходил в титрах под псевдонимом) рассказывали нам, что во время войны, а может быть и раньше, разведчики, которые по многу лет работали за рубежом, годами не могли встречаться с домашними, женами, детьми. Из-за этого с ними происходили психологические срывы. Для того чтобы их поддержать, устраивались так называемые бесконтактные встречи. Ну, скажем, жену разведчика привозят в какую-то нейтральную страну. Разведчик приезжает туда же. И на вокзале, или в магазине, или в кафе в какой-то определенный час они видят друг друга, не общаясь, не разговаривая, чтобы не подвергнуть разведчика опасности. Эти женщины приезжали легально. Эпизода такой встречи с женой в сценарии не было. Сделать ее решила Лиознова уже по ходу съемок. В кафе входит жена разведчика с покупками, в сопровождении человека из посольства, даже не зная, что именно в этот день, прямо сейчас, она увидит своего мужа. А в этом кафе уже находится Штирлиц (все детали были воссозданы по рассказам). Сопровождающий просит посмотреть вправо, только незаметно, и она видит мужа. Малейшая реакция может стоить ему жизни. Когда мне рассказали о таких встречах, меня это просто потрясло. И я написал музыку. Восьмиминутную прелюдию. Этот эпизод в фильме получился беспрецедентным по длительности звучания музыки. Восемь минут, и ни одного слова. Сопровождающий говорит: «Сейчас я отойду, куплю спички», – и начинается сцена, где Штирлиц встречается с женой взглядами. На этом месте были убраны все шумы – все реальные звуки кафе, звон посуды, стук приборов, все скрипы, проходы – весь звук был вынут, звучала только музыка.
   Сцена встречи с женой по кинематографическим меркам бесконечно большая. Она идет почти двести пятьдесят метров, то есть около восьми минут, без единого слова, без всякого движения, только наезды камеры. По всем киношным стандартам это должно быть бесконечно скучно, это просто невозможно, и по идее должно было быть сокращено метров до двадцати. Лиознова оставила двести пятьдесят и выиграла партию. Этот эпизод получился одним из самых сильных. А вот когда Штирлиц остается наедине с собой и готовится отметить 23 февраля – день Красной Армии – и, испытывая чувство ностальгии, поет народную песню (это тоже идея Лиозновой), получилось фальшиво. Я ужасно противился этой сцене. И до сих пор считаю, что это единственный фальшивый момент в картине. Я считал так тогда, так считаю и сейчас.
   Вообще же Лиознова относится к редкому типу режиссеров, которые не боятся композитора, которые понимают, что удача композитора обязательно скажется на удаче фильма. Что концепция фильма рождается только тогда, когда все кинематографические линии, соединяясь вместе, рождают концепцию. <...>
   Картина была сдана. В Госкино ее приняли замечательно. Но ее плохо приняло Политуправление Вооруженных сил. Военные были оскорблены тем, что по картине якобы получалось, что войну выиграли разведчики, а не военные, да и самой войны в фильме нет. Но это и не предполагалось. Тогда Лиознова, для того чтобы картину выпустили, что-то подсняла, подставила хронику. Картина вышла. Но в Политуправлении были настолько недовольны, что, когда картину выдвинули на Госпремию СССР, они ее завалили. <...>
   Картина имела бешеный успех. В том числе и музыка – у меня начался новый поворот известности. Песни исполнялись по радио, телевидению бесконечно. На телевизионном фестивале «Песня-72» обе песни получили две первые премии. Меня просто разрывали на части.

   Со второй половины 1970-х на телеэкранах «поселился» фильм Э. А. Рязанова «Ирония судьбы, или с Легким паром» – главный новогодний фильм страны (вообще Новый год «наверху» признали значимым праздником именно в семидесятых). Этот фильм приобрел такую популярность, что его до сих пор показывают по ТВ под Новый год, и картина неизменно собирает у экрана немалую аудиторию. Журнал «Советский экран» накануне премьеры фильма писал:

   Эльдар Рязанов вошел в наше кино «Карнавальной ночью», вспомнил о предновогодних чудесах в «Зигзаге удачи», и вот снова Новый год – теперь уже в телевизионном фильме «Ирония судьбы, или С легким паром!»
   Почему в творчество Рязанова вдруг вторгся телефильм? Ну, во-первых, не вдруг: редкий режиссер кино не выходит сегодня на телеэкран... А во-вторых, в данном конкретном случае Рязановым задумана комедийно-музыкально-психологическая сказка-быль... И здесь возможности телевидения становятся просто-таки дорогим подарком. Телевремя длится столько, сколько тебе нужно. Хочешь – две серии, хочешь – пять, а хочешь (только это – если уж очень хочешь!) – и все двадцать пять... А телевизионная крупноплановость? Для психологической сказки это как раз то, без чего не обойтись. Ну хорошо, а название у фильма такое многосерийно длинное – это тоже из-за телевизионной специфики?
   Оказывается, нет. Двойное название есть результат еще дотелевизионной щепетильности Э. Брагинского и Э. Рязанова, которые написали сценарий по мотивам своей же пьесы «С легким паром!» и были очень обеспокоены, что человек, который видел спектакль, может раздосадоваться, увидев фильм под названием «Ирония судьбы» и опознав в нем пьесу «С легким паром!». Так его уж сразу и предупредили о театральном происхождении фильма. <...>
   Поскольку не все зрители наверняка знают пьесу, несколько слов о содержании будущего телефильма.
   В Москве, на 3-й улице Строителей, 25, в квартире 12, в типовой квартире типового дома проживает с мамой-пенсионеркой герой фильма Евгений Лукашин. Лет ему 36–37, он врач районной поликлиники, холост. Мы встречаемся с героем в канун Нового года, когда этот достаточно робкий человек решился наконец сделать официальное предложение прелестной девушке Гале, вполне современно-очаровательной «типовой» девушке.
   Некоторая путаница, с которой зритель подробнейшим образом ознакомится в готовом фильме, приводит к тому, что за два часа до Нового года Женя Лукашин просыпается в квартире 12 дома 25 по 3-й улице Строителей, но не в Москве, а в Ленинграде.
   Ленинградская типовая квартира принадлежит милой женщине Наде Шевелевой, которая проживает здесь с мамой-пенсионеркой. Наде 30 с небольшим лет, она преподает в школе русский язык и литературу и намерена встретить Новый год в обществе жениха, вполне типового, преуспевающего Ипполита.
   Нетрудно понять, что неожиданное появление на Надиной тахте никому не ведомого мужчины (и одновременно отсутствие этого мужчины на собственной тахте в Москве, где его ждет невеста) разрушает две свадьбы: Лукашина с Галей и Нади с Ипполитом. Вместо этих двух запланированных бракосочетаний случается нечто совершенно незапланированное – встреча Евгения Лукашина и Нади, «созданных друг для друга», как говорили в старых романах. <...>
   Вся эта новогодняя кутерьма знакомит нас с трогательной и драматической повестью об одиночестве милых и добрых людей, повестью о том, как просто в нашей типовой жизни складываются типовые мысли и типовые поступки и как необходимо для человеческого счастья и самоуважения сохранить в себе незаражаемость привычными житейскими стандартами.
   Так что же, опять новогодняя история, действительно продолжающая «Карнавальную ночь» и «Зигзаг удачи»?
   Нет, «Ирония судьбы» лишь формально связана с этими фильмами, просто дело происходит в канун Нового года. <...>
   С одной стороны, эта картина органична для Рязанова, автора «Берегись автомобиля» и «Стариков-разбойников». Органична прежде всего настроением трагикомического оптимизма. Но с другой стороны, это первая картина режиссера о любви, картина, где любовь не сопровождает какие-то главные события, а сама главнейшее событие фильма. К тому же «Ирония судьбы» кажется автору его самым личным фильмом. Речь пойдет о человеческом характере, близком и дорогом автору в жизни, а не только в искусстве, – о «лукашинском» характере. Рязанов любит таких мягких, доброжелательных людей, которых нередко в нашей трезвой типовой жизни мы зовем чудаками.
   И вообще работа над фильмом этим представляется Рязанову как длительное личное удовольствие... Здесь стихи Пастернака, Цветаевой, Ахмадулиной, Евтушенко, любимые стихи режиссера, которые он писал в сценарии по памяти. Стихи, с которыми автор сроднился, превращаются в песни композитором Микаэлом Таривердиевым. («Тут кто-то думал, что мюзикл получится – восемь песен в фильме, но ничего такого не случилось, песни разошлись, погрузились в действие, так что Таривердиев посмотрел первый раз материал и спросил: а где же песни?»)
   Кроме того, режиссер испытал и такого рода личное удовольствие, как впервые примененный им в фильме метод одновременной съемки с трех камер в полной декорации («Уверен, что трехкамерный метод съемки – будущее кинематографа»). Это, видимо, не сразу понятно: что за удовольствие – на две камеры больше, чем обычно? Но представьте, как себя чувствует на площадке режиссер, когда он имеет возможность снимать сколь угодно длинными кусками, не вырывая актера из его состояния для того, чтобы отдельно зафиксировать несколько крупных планов. Нет, актеры играют, ни о чем не беспокоясь, а три камеры, как три внимательных и умных зрителя, ловят все нюансы их игры, все мельчайшие детали актерского переживания... Как это важно для фильма, прослеживающего взаимоотношения Евгения и Нади от ненависти, отчужденности к заинтересованности, симпатии и любви!
   Итак, нас ожидает встреча с самым личным фильмом Эльдара Рязанова о новогодних, немного сказочных приключениях Лукашина и Нади, волею случая вырывающихся из запланированных, «как у всех людей», обстоятельств жизни... В роли Лукашина – актер московского «Современника» Андрей Мягков, в котором Рязанову видится открытие комедийного начала. В роли Нади – польская актриса Барбара Брыльска.
   «Почему польская? Это, знаете, тоже ирония судьбы. Нужна была актриса, которая бы сыграла женщину, в одну ночь перевернувшую судьбу человека: она должна была быть и лиричной, и комедийной, и интеллектуальной, и с юмором, и с бездной женского обаяния... Смотрел как-то «Анатомию любви» и увидел там Барбару Брыльску – вот именно тот тип, который нужен был для нашего фильма. Позвонили ей просто так, по какому-то «новогоднему» наитию, ни на что не рассчитывая! Ну все равно, как Софии Лорен позвонить, попросить сыграть ленинградку, учительницу русского языка... Но вдруг оказалось, что Барбара именно сейчас не занята и с интересом примет участие в советском фильме...»

   Помимо самих фильмов нужно сказать и об актерах, в конце шестидесятых – начале семидесятых годов в кинематограф пришла большая группа талантливейших театральных актеров, во многом и создавшая тот притягательный образ советского кино. Упомянем лишь некоторые имена: Н. В. Мордюкова, Н. Г. Гундарева, А. Б. Фрейндлих, Е. С. Васильева, О. П. Табаков, А. Д. Папанов, Р. А. Быков, А. А. Миронов, О. И. Янковский, Е. П. Леонов, А. Б. Джигарханян, братья Соломины. Кроме того, в семидесятых годах блистала Л. М. Гурченко, а во многих фильмах играли и актеры старой школы – Ф. Г. Раневская, Е. В. Зеленая (Рина Зеленая), Т. И. Пельтцер, Р. Я. Плятт, З. Е. Гердт.
   Пожалуй, итог золотой поре советского кинематографа подвели «Д’Артаньян и три мушкетера» Г. Э. Юнгвальд-Хилькевича, «Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона» (1979) И. А. Масленникова и «Москва слезам не верит» (1980) В. В. Меньшова, удостоенный премии «Оскар» за лучший иностранный фильм, о чем сам режиссер узнал из новостной программы «Время» (это был третий советский художественный фильм, удостоенный «Оскара» после «Войны и мира» С. Ф. Бондарчука, 1986 года, и «Дерсу Узала», снятого Акирой Куросавой в 1974 году на «Мосфильме»). До распада страны вышли еще несколько значимых фильмов («Кин-дза-дза» Г. Н. Данелия, «Иди и смотри» Э. Г. Климова, «Жестокий романс» Рязанова), но это уже были отдельные редкие вершины на ровном поле.


   «Калинка»: советский спорт, 1976 год
   Татьяна Тарасова

   Спортом номер 1 в стране в 1970-х годах считался хоккей, в котором наши игроки регулярно добивались громких международных успехов. Кроме того, популярностью пользовались гимнастика (Ольга Корбут, Ирина Дерюгина, Николай Андрианов), лыжи, легкая и тяжелая атлетика и шахматы (последние – во многом из-за политического подтекста; особенно показателен матч на первенство мира в 1978 году между А. Я. Карповым и В. Л. Корчным, незадолго до того бежавшим из СССР). На телеэкранах место сразу после хоккея занимало фигурное катание. Как вспоминал телекомментатор Г. Г. Саркисьянц, «о популярности фигурного катания в нашей стране ходят легенды». В дни международных турниров по фигурному катанию едва ли не вся страна приникала к экранам и следила за выступлениями фигуристов.
   Среди спортивных пар более всего известны сильнейшая пара шестидесятых Людмила Белоусова – Олег Протопопов, Ирина Роднина – Алексей Уланов (позднее Уланова в паре сменил Александр Зайцев), Марина Черкасова – Сергей Шахрай. Среди танцоров – Людмила Пахомова и Александр Горшков, Ирина Моисеева и Андрей Миненков, Наталья Линичук и Геннадий Карпоносов. В одиночном катании необходимо упомянуть прежде всего Елену Водорезову и Владимира Котина. Чуть позднее к этой замечательной компании присоединились Наталья Бестемьянова и Андрей Букин, Игорь Бобрин, Екатерина Гордеева и Сергей Гриньков...
   В 1976 году Роднина и Зайцев выиграли Олимпиаду в Инсбруке. Но эта медаль, по словам самой фигуристки, была не столь значима, как следующая олимпийская – в Лейк-Плэсиде. Весь миртогда обошли кадры с Родниной, плачущей на пьедестале. Тренер чемпионской пары Т. А. Тарасова вспоминала:

   О том, что уже знаменитая Ирина Роднина и Александр Зайцев ушли от своего тренера Станислава Алексеевича Жука, я долго не знала. Я сидела дома, когда раздался телефонный звонок. Звонил Жора Проскурин, который в те годы работал тренером по парному катанию в Спорткомитете. «Таня, никуда не уходи, – попросил он, – через 15 минут к тебе Роднина с Зайцевым приедут... Договариваться с тобой о совместной работе»... Первым моим чувством был испуг. Я не знала, что делать: тыкалась по углам квартиры и 20 минут была сама не своя. <...>
   Ира с Сашей ушли, а я, обалдевшая, осталась в прихожей. Пришла в себя, позвонила отцу (выдающемуся отечественному тренеру А. В. Тарасову. – Ред.). «Ну смотри, Таня, – сказал он, – берешь на себя огромную ответственность. Теперь не о себе думай, ты ее не можешь подвести (он ласково называл Роднину «великая чемпионесса»). Ты теперь ночью спать не должна, пока им что-нибудь интересное не придумаешь... Если она у тебя просто так годик-два покатается, прощения тебе не будет». <...>
   Тяжело мы работали... Когда они пришли ко мне, я воспринимала их как временное явление в своей жизни, ограниченное Олимпиадой в Инсбруке. По-моему, они и сами думали так же, а в итоге задержались у меня на шесть лет.
   В турне по Америке зал вставал, когда катались Роднина и Зайцев. Любили их. За мощь, за скорость, за Ирин жест, когда она, вытянув руку и наклонясь вперед, летела надо льдом. <...>
   Наши отношения трудно назвать идеальными. Мы часто ссорились в процессе работы, в спорах доходили до крика... Они кричали друг на друга, я кричала на них, потом мирились... К их победам привыкли, спокойно говорили: «Ну, Роднина всегда выиграет». Десять лет они доказывали себе и всем, что являются лучшими из лучших. И никто не знает, чего им это стоило. <...>
   До Лейк-Плэсида мы две недели тренировались в маленьком городке под Бостоном... Этот маленький городок, по-моему, весь перебывал на наших тренировках... А пресса взахлеб писала о паре Тай Бабилония – Рэнди Гарднер, о том, как Бабилония развенчает «непобедимую» Роднину. <...>
   За три дня до начала соревнований арбитры нашли три ошибки в произвольной программе Родниной и начали их показывать по телевидению... Я попросила выключить в блоке, где мы все жили, телевизор, запретила приносить к нам газеты и вообще разговаривать на эту тему... Ребята обо всей этой кутерьме и о моих муках не знали. <...>
   До старта я никуда не ходила, в последний день ни с кем не общалась. Это мое обычное состояние накануне соревнований. Вечером мы пришли во дворец... Бабилония – Гарднер вышли на лед третьими в группе сильнейших... Она – первая, он за ней... и у борта падает. Поднимается, хихикает, а коньки из-под него снова уезжают... Он белый как мел... Бабилония берет его за руку и выводит к красной линии. Тут же он поворачивается и убегает со льда, тренер держит, не пускает его дальше... Бабилония поворачивается... партнера уже нет на льду. Она едет к борту и рыдает... Гарднера уговаривали, но он вырвался и убежал. Больше я его не видела. Зал, весь увешанный плакатами «Бабилония лучше Родниной», молчал. <...>
   Когда Ира и Саша вышли на лед, у меня руки свело так, что в течение получаса после их программы кисти буквально окостенели, и мне пришлось делать уколы, чтобы я могла пошевелить пальцами. У ребят же запас эмоций выплеснулся за день до заключительного вечера. На табло зажглись оценки. Саша подошел ко мне: «Тетя Таня, держи». Я ему плечо подставила, он в бессознательном состоянии, а у него интервью собираются брать, камеры наставлены. Зато Ира как будто сил у бортика хлебнула: «Тетя Таня, я третий раз олимпийская чемпионка!!!» Я говорю: «Ты что, даже не устала?» – «А что уставать, когда третью Олимпиаду выигрываешь!» – «Саше плохо». – «Отойдет», – отвечает Ира. Мы положили Сашу, дали ему нашатыря... И они поехали к пьедесталу. Там Ирина заплакала. Плакала и я, понимая, что прощаюсь с ними.

   Еще одна неотъемлемая черта семидесятых – «борьба за мир во всем мире», которая велась на дипломатическом и пропагандистском фронтах «холодной войны». Руководители страны в своих выступлениях неизменно подчеркивали, что СССР «стремится к разрядке международной напряженности», советскиеСМИ отдавали целые полосы репортажам о маршах мира у военных баз США в государствах Западной Европы, на собраниях трудовых коллективов единогласно принимались резолюции, осуждавшие гонку вооружений, а из заработной платы советских людей добровольно-принудительно удерживались средства в Советский фонд мира (так называемые «вахты мира» означали, что вся зарплата за «вахту» перечисляется в фонд; средства последнего пополнялись и за счет церкви, которую государство принуждало делиться частью доходов). Крупнейшим дипломатическим достижением этой борьбы стало подписание в 1975 году Хельсинкских соглашений – заключительного акта Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, созванного по инициативе соцстран. При этом Советский Союз в известной степени сам провоцировал гонку вооружений: атомная бомба, водородная бомба, нейтронная бомба, «ракетный зонтик» – СССР и США соревновались, кто быстрее обзаведется более мощным оружием массового уничтожения, и щедро финансировали его разработку, стимулируя развитие военно-промышленного комплекса (на территории Союза было множество «закрытых» городов, где находились военные заводы и лаборатории). Принято считать, что именно участие в гонке вооружений – вкупе с падением цен на нефть – привело к затяжному экономическому кризису в СССР, завершившемуся распадом страны.
   О борьбе за мир и о международном положении в целом советских граждан информировало телевидение – была весьма популярна такая передача, как «Международная панорама», в числе ведущих которой чередовались видные отечественные журналисты Ю. А. Жуков, Г. А. Боровик, И. А. Фесуненко, А. Е. Бовин, Е. М. Примаков. Другим телевизионным «окном в мир» служила передача «Клуб кинопутешествий», ведущему которой Ю. А. Сенкевичу поэт-пародист А. А. Иванов как-то посвятил эпиграмму:
   Свидания с ним интересны всегда:
   Весь мир перед нами прошествует.
   К тому же у нас разделенье труда:
   Мы смотрим, а он – путешествует.


   По всему Союзу: многонациональное государство, 1976–1983 годы
   Кирилл Королев

   Еще в 1961 году Н. С. Хрущев сообщил с трибуны, что в стране сложилась «новая историческая общность – советский народ», а десять лет спустя партия в постановлении очередного съезда определила, что советский народ представляет собой единство всех классов, слоев и национальностей, главным языком которого является русский, что отражает ведущую роль русского народа «в братской семье народов СССР». (Философ-диссидент А. А. Зиновьев ввел в употребление термин «хомо советикус», из которого впоследствии вырос презрительный «совок».) Увы, сколько бы ни убеждала пропаганда, это была чистейшей воды идеологическая фикция, что наглядно проявилось накануне распада СССР – и в значительной степени проявлялось и в советские времена.

   Так получилось, что мои родители, оба учителя, много ездили по Союзу с группами школьников – и почти всегда брали с собой меня. Поэтому к окончанию школы я успел объездить едва ли не весь СССР, исключая среднеазиатские республики, Азербайджан и Молдавию, и своими глазами видел, чем живут и как относятся к русским «братские народы».
   Первой была Украина – в Киеве жила сестра матушки, и мы приезжали к ним погостить. Конечно, сам Киев в те годы был совершенно русским, разве что в метро объявляли остановки на двух языках и было очень непривычно слышать «Днипро» вместо «Днепр», да болели в городе почему-то за местное «Динамо», а не за «Спартак» или ЦСКА. А вот в городке под Черниговым, где мы отдыхали как-то летом – название, к сожалению, забылось, – была уже настоящая Украина, та самая, гэкающая, хлебная, щедрая, обильная, как в книжках и фильмах. Вокруг в основном говорили по-украински, но русский понимали все. (С украинским национализмом довелось вскользь столкнуться позже, в 1984 году, на Западной Украине, и то – национализм этот был, скорее, местечковостью и на бытовом уровне почти не проявлялся, «клятым москалем» никто меня ни в лицо, ни в спину не обзывал и в драку не лез.) А Севастополь, куда мы приехали на каникулах с классом, оказался чисто русским, что, впрочем, не удивительно: пусть при Хрущеве Крым передали Украине, в семидесятых полуостров еще нисколько не «обукраинился».
   В Белоруссии мы были дважды или трижды – Брест и Брестская крепость, Минск, Хатынь... Больше всего запомнилось хлебосольство: наваристый борщ в ресторане при павильоне минской ВДНХ, очень вкусные драники в общепитовской столовой, всюду наливали квас. Наверное, сказывалось то, что отец работал тогда в кулинарном профтехучилище и принимали нас их белорусские «смежники», стремившиеся показать москвичам, что повара есть не только в столице. Причем радушие хозяев ни в коей мере не было напускным, насколько я могу судить через много лет, и к русским относились приветливо – во всяком случае в разговорах между собой по возвращении родители ни разу не упоминали, чтобы их что-то задело. Главной местной экзотикой для меня самого оказался увиденный на выставке карьерный самосвал «БелАЗ» с колесом в два с половиной человеческих роста.
   На Кавказе все было одновременно сложнее и проще. В Тбилиси мы приехали по приглашению грузина, с которым отец познакомился в санатории, где лечил свою язву. Этот человек – кажется, его звали Серго – поселил нас в своем доме, при котором был роскошнейший сад с мандаринами и апельсинами, водил по городу и устроил несколько дальних поездок по республике. Тбилисское море, Мцхета, Гори – там я впервые увидел портреты Сталина на лобовых стеклах автобусов и грузовиков; запомнилось, что в общественном транспорте, будь то метро или автобусы, все преспокойно курили, и никого это не смущало и не возмущало. Еще в памяти отложились автоматы с газированной водой на улицах Тбилиси: если в Москве за 3 копейки такие автоматы наливали исключительно лимонад, то в Тбилиси был выбор – за те же 3 копейки ты получал стакан лимонада или «Тархуна», а за 5 – что-то красное и очень пряное. Родственник Серго отвез нас в глубинку – в кахетинское село, где по-русски понимал только председатель сельсовета, что нисколько не мешало общаться с местными жителями: «Москва», «Грузия», «Кахети»... В Грузии мы на собственном опыте познали всю широту кавказского гостеприимства; возможно, будь мы обыкновенными отдыхающими из какого-нибудь пансионата или санатория, к нам отнеслись бы иначе, а так – родители в тех домах, куда приводил Серго, были почетными гостями, ведь они – «свои». Обычно в Грузии детей не сажают за один стол со взрослыми, но для меня сделали исключение, чтобы уважить гостей. Пожалуй, именно в Грузии я впервые ощутил, каково оказаться в чужой языковой среде, когда абсолютно не понимаешь, о чем говорят вокруг (между собой местные, естественно, говорили по-грузински); однако в остальном все было просто замечательно, и очень жаль, что отношения с Серго и его семьей не сохранились.
   В Армению мы приехали с классом. Нас приняли вежливо, но как «пришлых», а не как «своих». И там как раз выяснилось, что с дружбой народов в СССР далеко не все в порядке. Вечером мы возвращались в школу, где жили во время поездки, прошли мимо стайки местных подростков, и вдруг что-то зазвенело по асфальту. Монета, 5 копеек. В Москве монеты было принято подбирать, и один из моих одноклассников нагнулся, чтобы поднять медяшку, а местные парни вдруг захохотали и принялись кричать – явно что-то обидное. Одноклассник монету все же подобрал, несмотря на советы этого не делать («Да ладно, я видел, как они ее подбросили»), а сопровождавшая нас армянка потом нехотя перевела, что кричали местные: «Русские бедные, за копейки хватаются». Возможно, это была не более чем подростковая фанаберия, но осадок остался неприятный.
   Еще Ереван запомнился тем, как там соблюдали правила дорожного движения – точнее, не соблюдали: мне надо, я и еду. Какой светофор, дорогой? О чем ты, слушай? Просто удивительно, что за неделю в городе мы не видели ни одной серьезной аварии. В продуктовом магазине – возраст заставлял думать о спиртном – нас поразило крепкое пиво (по-моему, 7%), которым мы тут же закупились, тайком от учительницы. А на обратном пути в поезде – от Еревана до Москвы что-то около двух суток – на боковых местах (мы путешествовали в плацкарте) оказались два армянина с огромными мешками. В мешках были мандарины. Фрукты явно везли на продажу, но едва поезд тронулся, как один из «мешочников» спросил: «Пацаны, мандарины будете?» и развязал горловину мешка. В общем, до Москвы мы этот мешок как минимум уполовинили, с полного одобрения хозяина.
   (Впрочем, «своих» в жителях Москвы не видели не только в Армении, но и в самой России. Владимир, Псков, Новгород, Воронеж, Хабаровск, Владивосток, Южно-Сахалинск, даже Ленинград – всюду нас принимали «как договаривались», но нередко во взглядах читалось: «Московские!» Конечно, в советские годы еще не было такой разницы в уровне жизни между Москвой и «Замкадьем», как сегодня, но уже тогда Москва во многом воспринималась как нечто особенное, отдельное от всей остальной страны.)
   Наконец Прибалтика, эта советская заграница. Отдыхать в Прибалтике стало модно в середине семидесятых, и приблизительно тогда же в Эстонию, Латвию и Литву потянулись на каникулах школьные группы.
   Эстония, помнится, поразила «несоветскостью». Там все было другое – от удивительно чистых улиц до похожего на рождественскую открытку Таллина. Впоследствии я бывал в Эстонии еще несколько раз, и когда она готовилась объявить о независимости, и когда стала суверенной страной, – и неизменно удивлялся этой «инаковости», разительно отличавшей ее не только от европейских республик СССР, но и от соседей – Латвии и Литвы. Сегодня, когда многие из нас поездили по миру, набрались впечатлений и имеют, с чем сравнивать, – сегодня ясно, что в Эстонии всегда сочетались немецкие и финские черты, которые не смог преодолеть советский строй. Но это сегодня, а в семидесятых, повторюсь, Эстония казалась совершенно чужой.
   До разговоров об «оккупантах» было еще далеко, но гид, приставленный к нам, настоятельно советовал не ездить на хутора: «Жители там нелюдимые, могут и прогнать, не важно, что договаривались». Возможно, это и было проявление неприязни к русским, но не поручусь. Еще помню несколько косых взглядов на кладбище – то ли на Лесном, то ли на Александро-Невском, – но, быть может, эти взгляды объяснялись просто недовольством тем, что на кладбище привели компанию школьников. А еще помню рыболовецкий колхоз-миллионер «Пирита», куда нас тоже привезли на экскурсию и с гордостью рассказывали о гигантской колхозной флотилии; этот колхоз жил словно при коммунизме, для его членов все было бесплатным, – а из Псковской области ездили в Эстонию за колбасой...
   Литва показалась самой дружелюбной и очень похожей на Белоруссию. Почему-то лучше всего запомнились Каунас с музеями Чюрлениса и чертей (какие там черти!) и Паневежис; Вильнюс будто затянут дымкой, из которой проступает разве что Замковая гора с башней Гедиминаса. Спокойные, улыбчивые люди... Замок Тракай посреди озера...
   Самой же недоброй была Латвия. Даже в Риге, где снимались швейцарские декорации «Семнадцати мгновений весны», мы нередко натыкались на неприкрытую злобу в адрес «проклятых русских». Разумеется, громко этого не произносили, но вслед шипели, и не раз. В Риге же мы впервые столкнулись с тем, что с нами отказались говорить по-русски – это в семидесятых-то! – в каком-то кафе. Позднее, перед самым распадом СССР, я отдыхал в Юрмале (вплоть до открытия границ вариантов летнего отдыха на море у советского человека было наперечет – либо Прибалтика, либо Болгария, о которой сложили присказку: «Курица не птица, Болгария не заграница»). И квартирная хозяйка, пополнявшая свой бюджет за счет «оккупантов», не упускала случая напомнить о том, что мы здесь – чужие. Вообще Латвия – самая, пожалуй, советская страна из всех прибалтийских, в том смысле, что она усвоила и сохранила больше всего советских, если угодно, «совковых» черт, в том числе идеологическую оголтелость, и это проявляется и по сей день.

   В целом к середине семидесятых дружба народов – а ведь она была на самом деле, и отрицать это бессмысленно – превратилась в экономический союз или, если воспользоваться очередным пропагандистским штампом, в «уважение взаимных интересов»: национальные республики, за редким исключением, развивались за счет России, ее материальных и людских ресурсов, а взамен РСФСР получала прибалтийский трикотаж, среднеазиатские овощи и фрукты и грузинское вино. Ни о какой «новой исторической общности» говорить, естественно, не приходилось; идеология все чаще расходилась с действительностью.


   Инакомыслие, 1977 год
   Александр Галич, Роман Карцев, Михаил Жванецкий

   В советском искусстве 1970-х торжествовал социалистический реализм – «метод правдивого отображения действительности», столь же фиктивный, как и «новая историческая общность – советский народ», о складывании которой говорили СМИ и школьные учебники. Любое отступление от социалистического реализма немедленно каралось: достаточно вспомнить самодеятельную художественную выставку, устроенную «неофициальными» художниками в 1974 году в Москве, у Битцевского лесопарка, и буквально раздавленную бульдозерами.
   Вообще в 1970-х произошло существенное затягивание идеологических «гаек»: между собой и на кухнях говорили, по большей части, открыто (отсюда и термин «кухонная интеллигенция»), но всякий, кто отваживался хотя бы вскользь обмолвиться на улице о недовольстве жизнью в СССР, рисковал быть обвиненным в «антисоветчине», что грозило тюремным сроком. Нередко «антисоветчики» после освобождения покидали страну – по собственной воле или принудительно: в 1974 году были высланы А. И. Солженицын и А. А. Галич, в 1978 году диссидента В. К. Буковского обменяли на отбывавшего заключение на родине секретаря компартии Чили Луиса Корвалана (по стране ходила частушка: «Обменяли хулигана на Луиса Корвалана. Где б найти такую б..., чтоб на Брежнева сменять?»), если упоминать лишь самые известные случаи. Поскольку была официально разрешена эмиграция в Израиль, люди старательно выискивали в своей родословной еврейские корни, чтобы получить возможность уехать (как пел В. С. Высоцкий – «кого ни попадя пускают в Израиль»; шансонье Вилли Токарев предложил свою версию еврейской эмиграции:

     Почему евреи уезжают?
     Почему и я живу не там?
     Почему я здесь, хотя скучаю
     По родным оставленным местам?
     
     Почему евреи уезжают?
     Каждый, впрочем, знает, почему.
     Может быть, друг другу подражают,
     Или же меняют день на тьму...

   Издательства публиковали исключительно «одобренных сверху» авторов, хотя не следует забывать «Уроки французского» (1973), «Живи и помни» (1974), «Прощание с Матерой» (1976) В. Г. Распутина; «Царь-Рыбу» (1976) В. П. Астафьева; «Пути-перепутья» (1973) и «Дом» (1978) Ф. А. Абрамова; прозу В. И. Белова. Неудивительно также, что именно в эти годы пышным цветом расцвел самиздат – по рукам ходили отпечатанные на пишущей машинке копии произведений, запрещенных к изданию в СССР, – например, «Доктор Живаго» Б. Л. Пастернака, «Жизнь и необычайные приключения Ивана Чонкина» В. Н. Войновича, «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына. Своеобразной «одой самиздату» стала песня А. Галича «Мы не хуже Горация»:

     Осудив и совесть, и бесстрашие
     (Вроде не заложишь и не купишь их),
     Ах, как вы присутствуете, ражие,
     По карманам рассовавши кукиши!
     
     Что ж, зовите небылицы былями,
     Окликайте стражников по имени!
     Бродят между ражими Добрынями
     Тунеядцы Несторы и Пимены.
     
     Их имен с эстрад не рассиропили,
     В супер их не тискают облаточный,
     «Эрика» берет четыре копии,
     Вот и все ! А этого достаточно!..
     
     Время сеет ветры, мечет молнии,
     Создает советы и комиссии,
     Что ни день – фанфарное безмолвие
     Славит многодумное безмыслие.
     
     Бродит Кривда с полосы на полосу,
     Делится с соседской Кривдой опытом,
     Но гремит напетое вполголоса,
     Но гудит прочитанное шепотом.

   Помимо самиздата, по рукам ходил и «тамиздат» – книги, изданные за рубежом на русском языке и недоступные в СССР.
   Так или иначе, идеологический застой в обществе был очевиден. Критика «отдельных недостатков» была позволена лишь государственным журналам – как печатным («Крокодил»), так и киножурналам («Фитиль» и детский «Ералаш»). Некоторые послабления допускались и для юмористов – авторов и актеров, читавших со сцены юмористические и сатирические произведения. В известной степени это был своего рода «разговорный аналог» бардовского движения, поскольку власти относились к юмористам и бардам равно снисходительно – не одобряли, но и не запрещали безоговорочно.
   В 1974 году стал в одночасье широко известен пародист Г. В. Хазанов, выступивший с монологами «студента кулинарного техникума», в те же годы на телевидении регулярно появлялся комический дуэт Маврикиевны и Никитичны (В. С. Тонков и Б. П. Владимиров), а на магнитофонных бобинах, наряду с записями Высоцкого, Визбора и «ярого антисоветчика» Галича, стали ходить выступления М. М. Жванецкого.
   О первых выступлениях после ухода из труппы А. И. Райкина вспоминал артист Р. А. Карцев.

   Первые наши гастроли были в Ростове, в семидесятом году. В Одессе была холера. Прекрасное было время: улицы чистые, никого нет. Все сидят в обсервации. И только мы втроем ходим: я, Миша Жванецкий, Витя Ильченко. Веселые. Потому что делаем первую свою программу после ухода от Райкина. Режиссер у нас был – хороший парень, Миша Левитин...Так вот он перед сдачей программы из Одессы сбежал. Прямо на крыше поезда уехал. Он очень сильно боялся холеры... Слухи ведь были жуткие. Трупов никто не видел, но разговоров было мно-о-ого. Как всегда в Одессе, хе-хе. Короче говоря, дошло до того, что вызывают нас троих в обком партии люди, которые должны были нашу программу принимать, и говорят: «Вы езжайте...» Мы: «Как езжайте? А программу сдавать?» – «Ничего не надо сдавать, езжайте на гастроли, чтоб страна не думала, что Одесса гибнет!»
   Наш директор был знаком с директором Ростовской филармонии. Позвонил, говорит: «Вот ребята из театра Райкина. У них программа». <...>
   Ну, перед тем как попасть в Ростов, мы с администратором объездили всю область. Администратор говорит: «Вы слабые артисты. У нас идут хорошо лилипуты и цыгане. Так что давайте на концерт не спешить, а поедем закупим капусты, картошки...» И возил нас по деревням, загружал свою машину продуктами. Помню: городок Белая Калитва, и Жванецкому бабки кричат: «Ты что, не мог выучить текст»? <...>
   На концерте в Ростовской филармонии было тридцать человек зрителей. На второй день – больше. А на третий день мы уехали на четвертый конкурс артистов эстрады в Москву.
   Там мы заняли почти что первое место: первое занял человек, который читал письма Ленина. А мы получили 200 рублей, прогуляли-пропили их там. Но самое главное – показало нас с нашими шлягерами («А вас?», «Везучий-невезучий», «Дедушка») телевидение. И мы на следующее утро стали знаменитыми. Вернулись в Ростов и, наверное, концертов 15 отработали в филармонии. Плюнули все на холеру и пришли на нас смотреть.

   А сам М. М. Жванецкий в автобиографической миниатюре «Действительно» рассказывал:

   В 1966 году, после двух лет моего пребывания в Ленинграде без копейки и работы, А. И. Р. (Райкин. – Ред.) сказал, что в спектакле Музы Павловой они будут делать мое отделение... В 1967-м я получил свой первый гонорар в 500 рублей, номер в гостинице «Астория», стол в ресторане и премьеру «Светофора» в ноябре. Я стал знатен и богат, что немедленно сказалось на характере.
   А!.. Эти одинокие выступления... эти попытки репетировать что-то с друзьями. Эти попытки что-то доказать. И первая публика. И первый успех. И с поцелуями и любовными клятвами был уволен из театра в 1969 году навсегда! Как сказал А. И. Р.: «Отрезанный ломоть!» Все, эпизод снят!
   Рома с Витей уволились тоже. Вот тут прошу запомнить – их никто не увольнял, наоборот, их пытались удержать всеми методами. Витя напечатал заявление на машинке, чем привел шефа в ярость. <...>
   В 1970-м мы стартовали. Второй раз за жизнь. Вернулись в Одессу, где тоже не были нам рады, но нам здорово помогла холера 1970 года. <...>
   Аншлаг!
   Отныне мы влюбились в это слово, в это состояние. Пусть говорит, кто хочет, пусть неполноценно хнычут о массовом, не массовом, если ты вышел на сцену и произносишь монолог, постарайся, чтоб в зале кто-то был. Даже политиков это тревожит, а уж театр обязан иметь успех. <...>
   Кровью, потом и слезами полита дорога к аншлагу и стоит он, недолгий, на крови, поте. Да здравствует наша страна – покровительница всех муз. Да здравствует партия – покровительница страны, покровительница всех муз. <...>
   Вернулись на родную Украину в Киев. Я был персонально приглашен к директору Укрконцерта.
   – Товарищ Жиманецкий! Крайне рад за вас. Значит, чтоб вам было ясно, сразу скажу: такое бывает раз в жизни. Сейчас это у вас будет.
   – Конкурс, что ли?
   – Та нет. Мы ж не дети. Кому той конкурс здався... Щас я вам скажу. Петр Ефимович Шелест лично вычеркнули из правительственного концерта Тимошенко и Березина и лично вписали вас. Я вижу, вы плохо представляете, что это значит... Это значит: мы з вами берем карту города Киева. Вы, писатель Жиманецкий и ваши подопечные Карченко и Ильцев, ткнете мне пальцем в любое место карты и там будет у вас квартира. Такое бывает раз в жизни.
   А мы поехали в Одессу, где посторонние люди нам меняли концовки, где заменяли середину, где вычеркивали и вычеркивали и снова ехали в Киев, умоляли не трогать. А зампред Одессы по культуре Черкасский говорил:
   – А я министру говорю, что ж ты все режешь, чем ты хвалишься. В Херсон поехал, снял программу, в Одессе запретил, во Львове срезал, где ты хоть что-нибудь разрешил, скажи. Счас мы з вами зайдем. Вы увидите, какой это жлоб. <...>
   Мы помним точно: никогда при подаче заявления об увольнении нам не сказали – оставайтесь, и мы стартовали третий раз. В Москву, в Москву. <...>
   Москва известна тем, что там можно потеряться... Откуда там собралось столько правоверных? Что они для себя выбирают? Что такое антисоветчина, что такое советчина? Поставь палку – здесь будет советчина, здесь антисоветчина, передвинь палку – уже здесь советчина, здесь антисоветчина. И кто кричит «антисоветчина»? Для нормального зрителя – правда или неправда. Он ни разу не сказал «антисоветчина», это говорили только там, на коврах в кабинетах. Что же они защищают?
   В голове вертится: «Сила партии в каждом из нас». <...>
   «Да здравствует Советская власть – покровительница влюбленных, защитница обездоленных, кормящая с руки сирот и алкоголиков. Как в капле отражается солнце, так в каждом из нас...»
   «Прошу, товарищи, высказываться. Действительно ли это юмор, как утверждают авторы, или мы имеем дело с чем-то другим? Прошу, Степан Васильевич, начинай...»
   Москва. Разгул застоя...
   Да, разгул расцвета застоя и разгула застолья. Не работали мы, как обычно, но гуляли чрезвычайно. Как никогда не работали, как никогда гуляли. КГБычно – говорил один и ему вторил второй. <...>
   Правду не говорил никто! Ну, то есть кто-то говорил, но где? Интеллигенция жалко шла на смерть небольшой кучкой у кинотеатра: «Уведите войска из Чехословакии, из Венгрии». Уведите, да.

   Чуть позже появились еще два развлекательно-сатирических, с легкой претензией на инакомыслие, «портала» – 16-я, юмористическая полоса «Литературной газеты» (этой газете вообще позволялось многое, и она воспринималась как «окно в настоящий мир») и телевизионная передача «Вокруг смеха», которую вел поэт-пародист А. А. Иванов.
   Бытовой формой инакомыслия в позднем СССР стал анекдот – именно семидесятые и восьмидесятые породили это своеобразное культурное явление: анекдоты рассказывали и пересказывали – в узком кругу, разумеется – все, от «низов» до больших начальников.


   Общество дефицита: джинса, фарца, макулатура, 1977–1984 годы
   Кирилл Королев

   Как ни удивительно, на «годы сытости» пришлось и начало товарного дефицита, в конце концов обернувшегося фактически полным исчезновением из продажи мало-мальски пригодных вещей и съедобных продуктов. Начался дефицит с главного продукта советских людей – колбасы: в Москву потянулись печально знаменитые «колбасные электрички» из соседних областей. Затем в провинции стало исчезать мясо, потом настала очередь туалетной бумаги (очень часто можно было увидеть на московских вокзалах людей, обвешанных рулонами этого товара).
   На первых порах над дефицитом подшучивали – многим наверняка памятен монолог А. И. Райкина (текст М. М. Жванецкого): «Ты приходишь ко мне, я через завсклада, через директора магазина, через товароведа, через заднее крыльцо достал дефицит! Слушай, ни у кого нет – у меня есть! Ты попробовал – речи лишился! Вкус специфический! Ты меня уважаешь. Я тебя уважаю. Мы с тобой уважаемые люди. В театре просмотр, премьера идет. Кто в первом ряду сидит? Уважаемые люди сидят: завсклад сидит, директор магазина сидит, сзади товаровед сидит. Все городское начальство завсклада любит, завсклада ценит. За что? Завсклад на дефиците сидит! Дефицит – великий двигатель общественных специфических отношений». Но очень скоро стало не до шуток.
   Сколько-нибудь приличная одежда и обувь отсутствовала и в магазинах Москвы – ее приходилось приобретать втридорога у фарцовщиков, людей, которые обходными путями скупали вещи у приезжавших в страну иностранцев (или отоваривали чеки в валютных магазинах «Березка» – этим нередко «промышляли»дипломаты и моряки, ходившие в загранрейсы), а затем перепродавали соотечественникам. Разумеется, фарцовщиков отлавливала милиция, но «загреметь за фарцу» было далеко не так опасно, как за валюту – валютный обмен в СССР считался незаконным и карался смертной казнью. Тем не менее отчаянные головы все равно находились.
   Постепенно дефицит распространился на все без исключения категории товаров, и если в Москве и Ленинграде порой еще удавалось что-либо купить (точнее, не купить, а «достать», на советском новоязе; да и товар в магазинах не продавали, а «давали»), то в глубинке скудость ассортимента ощущалась очень остро...

   Наверное, по сравнению со многими сверстниками я находился в выигрышном положении, поскольку родился и рос в Москве, а столица на протяжении всей советской истории оставалась «оплотом сытости и богатства». Помню, меня отправили за хлебом – район, где родители получили квартиру после того, как съехались с бабушкой, был совсем новым, «свежепостроенным», настоящие магазины там появились далеко не сразу, и продуктами торговали в крошечных лавках на первом этаже соседней девятиэтажки. Так вот, в этой лавке всегда была очередь (просто из-за размеров помещения), но когда ты добирался до витрины и получал возможность выбрать, глаза разбегались от обилия яств: пять или шесть сортов масла, включая любимое шоколадное, десяток сортов сыра, колбаса вареная и сырокопченая, мясные субпродукты... Сегодня перечислять это довольно смешно, однако в середине семидесятых такой выбор и вправду считался изобилием. И это на окраине Москвы; а что творилось в центральных магазинах – хотя бы в том же «Елисеевском», куда нередко ходили как на экскурсию, чтобы полюбоваться красиво разложенными рыбинами, живыми раками и карпами в огромном чане с водой, горками красной и черной икры на льду... Вот с вещами было похуже: совершенно не запомнилось, где родители покупали одежду себе, а что касается меня, в памяти отложились поездки в «Детский мир» на Лубянке – с обязательным заходом в кафетерий в здании гостиницы «Москва» напротив Колонного зала, где всегда был в продаже очень вкусный печеночный паштет, – и блуждания по этажам; вроде бы ассортимента в достатке, а выбирать особенно не из чего. Выручали подруги матушки, одна из которых работала в торговле и имела доступ к тому самому «дефиситу», что высмеивал со сцены Райкин. Мое детство пришлось на разгар «джинсовой лихорадки», когда Москва сходила с ума по модным штанам; помнится, родители как-то взяли меня с собой в гости, и там хозяйка предложила им купить джинсы «для мальчика» – уж не знаю, откуда она их взяла – за 500 рублей, безумные деньги по тем временам. Естественно, эти джинсы мне не купили, и пришлось, пока «настоящие американки» не подешевели до разумных пределов, носить социалистический эрзац – псевдоджинсы производства то ли Венгрии, то ли Болгарии; их еще называли «техасы», чтобы отличать от подлинных, а на лейбле сзади было написано «Рила» (среди школьников ходила дразнилка: «У кого на ж... «Рила», тот похож на крокодила»).
   Что такое дефицит, я по-настоящему понял, когда мы из Москвы на два года улетели на Сахалин – отец устроился работать по контракту за «северную» зарплату, равнявшуюся московской министерской. После Москвы Южно-Сахалинск, главный город острова, произвел гнетущее впечатление даже на меня, подростка, а матушка до сих пор вспоминает, как вошла в ведомственную квартиру, посмотрела в окно, за которым раскинулся пустырь с помойкой, незаметно переходившей в свалку, села на стул и тихо сказала отцу: «Куда ты нас привез?» Это было летом 1978 года, и даже в Москве уже начал ощущаться товарный голод, но он не шел ни в какое сравнение с тем, что творилось на Сахалине. Как в анекдоте: единственный сорт колбасы в магазине – колбаса, единственный сорт сыра – сыр, сосисок никто и в глаза не видел, как и сырковой массы с изюмом, хлеб – не привычный мягкий белый, а какой-то серый и жесткий, из муки грубого помола... Единственное исключение составляла рыба: магазин «Океан» в центре Южного (так кратко называют Южно-Сахалинск) буквально ломился от рыбы, а икру никто не покупал – все островитяне предпочитали делать ее самостоятельно, когда начинался нерест горбуши и кеты. Впрочем, примерно через год опустел и «Океан», на полках которого остались одни консервы... Конечно, мы не голодали, но, оглядываясь назад, понимаешь, насколько не то чтобы скуден, но однообразен был рацион – этакий армейский паек для «гражданки»; выручал рынок, на котором торговали овощами и своими восточными деликатесами корейцы – их, осевших на Сахалине после войны, а то и при японцах, было много, и они готовили местные разносолы, прежде всего жгучую и страшно вонючую кимчи, маринованную капусту с перцем. С фруктами тоже было плоховато: то, что завозили с материка, редко оказывалось в магазинах – перехватывали по пути «приближенные к власти», а на самом острове плодовые деревья почти не росли, хотя Южный расположен на параллели Сочи; но в достатке было ягод – морошки, брусники, лимонника, голубики и сахалинской ягоды – «клоповки», разновидности красники.
   С вещами, особенно с одеждой, в магазинах обстояло совсем плохо, но тут выручала Япония. Во-первых, многие сахалинцы бывали на Хоккайдо, в гавани которого заходили продавать улов наши траулеры, и привозили вещи оттуда. А во-вторых, поздней весной и в начале лета все население острова бросалось собирать папоротник – осмунд и орляк; пучок одного стоил на приемном пункте, по-моему, 60 копеек, а пучок другого – 80. Этот папоротник потом продавали японцам, а в приемных пунктах можно было, сдав нужное его количество, купить жутко модные футболки с аппликациями, болоньевые куртки, те же джинсы, фломастеры и много чего еще. По острову ходили легенды о корейцах, которые якобы каждый год объединялись по три-четыре семьи – учитывая их многочисленность, получалось до двадцати человек – и собирали папоротник чуть ли не тоннами, чтобы один из них мог купить автомобиль; на следующий год все повторялось уже для другого члена семьи. (Также о корейцах рассказывали, что их дома снаружи выглядят развалюхами – видел сам, – зато внутри обставлены по-царски; в Центральной полосе то же говорили о цыганах, потому не знаю, насколько этому можно верить – мне в корейских домах побывать не довелось, а одноклассники-корейцы жили в типовых советских квартирах.) В Южно-Сахалинске наиболее популярными магазинами, не считая «Океана», были ювелирный – надо же куда-то девать деньги, а больше их тратить почти не на что – и комиссионный, куда все те же моряки, вернувшиеся из «загранки», сдавали бытовую технику – приемники, кассетники, первые видеомагнитофоны. В универмаг «Сахалин» на проспекте Ленина заглядывали, чтобы, разве, поискать что-нибудь повседневное для детей, и иногда поиски увенчивались успехом: «треники», белье, грубые советские башмаки и кеды...
   Телевизор ловил первую программу Центрального телевидения и местный канал. Мы, разумеется, его смотрели – а куда денешься, как говорится, – но куда больше верили «вражьим голосам», которые на острове ловились без всяких ухищрений с антеннами: сказывалась близость Японии, да и до Америки было ближе, чем в Москве. Нельзя сказать, чтобы взрослые ругали партию – так, поругивали, во всяком случае при детях, – однако настроения у многих островитян были отчасти оппозиционными, а отчасти «чемоданными»: те, кто приехал работать по контракту, нетерпеливо ждали возвращения домой, а местные мечтали найти возможность и перебраться на материк, хотя бы в Омск или Иркутск. Москве и Ленинграду откровенно завидовали и к тем, кто приехал оттуда, относились не слишком доброжелательно – в глазах местных москвичи и ленинградцы были «рвачами», прилетевшими за «длинным рублем»: вот отработают контракт и укатят обратно в свои шикарные московские и питерские квартиры, а нам и дальше тут куковать... Типичная зависть провинции к центру проявлялась и у детворы: «приезжих» старались побольнее задеть, а то и побить – просто так, за то, что приехали. Пару раз пришлось драться всерьез, после чего от меня наконец отстали.
   Чего на Сахалине было в достатке – это приличных книг. В Москве уже начался книжный голод, до отъезда нас обеспечивала книгами еще одна подруга матушки, которая работала в издательстве, кажется, «Наука», а вот на острове книжные магазины приятно радовали. Да, горячих новинок, вроде сверхпопулярного тогда Пикуля, было не найти, зато на полках имелись классики, от Аристотеля до Данте и даже Конан Дойла, а не только образцы творчества представителей национальных литератур, как в столице. (В самом деле, кому на Сахалине мог понадобиться Аристотель или Данте? Студентам? Большинство уезжало учиться на материк, во Владивосток или в Хабаровск.) Макулатуру, которую собирала вся столица, на острове не принимали, лишь иногда требовали принести в школе, хотя в Москве люди выстаивали многочасовые очереди, чтобы сдать двадцать килограммов старых газет и журналов и получить заветный квиточек на право приобретения очередной «макулатурной» книжки. Помнится, все началось с Дюма, потом были Стивенсон и прочие «ходовые» авторы. До сих пор памятно, как матушка под вечер, часов в 10, одевается и идет дежурить ночью у пункта приема вторсырья, чтобы не пропустить очередь, – и синий номерок на ее руке, нарисованный чернилами...
   В Москву мы вернулись летом 1980 года, примерно за месяц до начала Олимпиады. Ради экзотики решили не лететь, а добраться самолетом до Хабаровска и уже оттуда на поезде домой. Хабаровск, помню, поразил зеленью, такого количества деревьев никак не ждешь от дальневосточного города. (И, конечно, Амур, пусть в городской черте он не очень-то широк.) Семь дней пути на поезде были весьма утомительны, хотя и позволили увидеть всю страну: станция с экзотическим названием Ерофей Павлович (в честь первопроходца Хабарова), Тайшет, откуда отходила бамовская колея, Байкал – искупаться не успели, но к воде подбежали, Чита, Урал... В Москве мы буквально бросились в магазин, выдержав, заодно с никуда не уезжавшими москвичами, утреннюю осаду его дверей – и вот оно, счастье: и сосиски, и глазированные сырки, и апельсины... Правда, все расхватали за десять-пятнадцать минут, но мы успели затовариться. Жизнь явно налаживалась.
   Эти осады продовольственных магазинов по утрам постепенно сделались чем-то вроде рутины, при том что в районе к тому времени было уже два больших гастронома и минимум пять мелких. Соседка работала кассиром в одном из гастрономов и раз в неделю обеспечивала нас едой: мы подходили к ее кассе, и она доставала из-под стойки два пакета с продуктами, нисколько не стесняясь людей вокруг. Матушка оплачивала пакеты, даже не заглядывая внутрь; и так было понятно, что там лежит – все те же колбаса, сосиски, сырки, конфеты, то, чего в открытой продаже либо не было, либо мгновенно заканчивалось... А потом произошло чудо – перед Олимпиадой город закрыли, а магазины вдруг заполнились продуктами, да такими, какие мы прежде видели очень и очень редко: финский сервелат в нарезку, венгерские цыплята, фрукты, «пепси-кола» с «фантой»...
   Правда, Олимпиада быстро закончилась, а с ней и краткое изобилие, и все вернулось на круги своя. Дальше становилось только хуже...

   К началу перестройки стало вполне привычным, что поход в магазин растягивается минимум на два-три часа: в каждый отдел гастронома или универсама – тогда еще практически не было системы самообслуживания – выстраивались длиннющие очереди, и Москва постепенно догнала провинцию по «разнообразию» продуктов: сорт колбасы – колбаса, и так далее. Сколько-нибудь приличную одежду искать в промтоварных было бессмысленно: все покупали с рук или шили в ателье, а то и самостоятельно. Телевизоры и прочую бытовую технику – советского, разумеется, производства – приобретали по профкомовской «разнарядке» (этакой предшественнице перестроечных талонов), за мебелью, в частности за книжными полками, ездили по областным магазинам – там они изредка появлялись, в отличие от столичных; право на покупку автомобиля тоже распределялось через профкомы на работе, предпочтение отдавалось «передовикам» и «ударникам социалистического труда», которые потом нередко перепродавали машины – или даже право на покупку... В общем, к середине восьмидесятых советское общество стало обществом тотального дефицита.


   Афганистан, 1979 год
   Станислав Марзоев

   СССР оказывал дружественным режимам в Африке, Америке и Азии не только экономическую, но и силовую поддержку: советские военные специалисты воевали во Вьетнаме и Лаосе, Анголе и Мозамбике и других странах. Но до поры страна воздерживалась от прямого вооруженного вмешательства в дела иного государства. Однако в 1979 году – «по просьбе афганского правительства» – части Советской армии вошли в Афганистан.
   И случилось то, что, видимо, и должно было случиться: Афганистан стал советским Вьетнамом. «Выполнение интернационального долга», о котором громко рассуждали с высоких трибун и в СМИ, обернулось настоящей войной – о чем, по установившейся в СССР привычке, долго умалчивали.
   Майор С. В. Марзоев прибыл в Афганистан, испытывая иллюзии, но лишился их очень быстро.

   Перед самым Афганистаном – когда я уже знал наверняка после полугода просьб, что буду там служить, – я написал отцу, попросил, чтобы прилетел ко мне.
   Но прилетела мама. Потом я узнал, что удалось достать только один билет, было лето, и мама сказала отцу: «Рожала я». Я ее увидел и пожалел, что написал. Невозможно было на нее смотреть. Она держится, что-то говорит положенное, жена военного, выдержка у нее особенная. А глаза и лицо ужасные. Я кинулся добывать обратный билет. Но все равно целый день мы провели вместе, и мне приходилось смотреть ей в глаза. Как будто страшно был перед ней виноват.
   До этого я никогда дома не заговаривал об Афганистане, хотя решение добиваться перевода туда укрепилось давно. Не хотел раньше времени обсуждать вопрос. Может быть, лучше было бы вообще без всяких телеграмм взять и улететь. Но, наверное, мама никогда бы мне этого не простила.
   Прилетел в Афганистан. Увидел: серые города, серые горы. Воздух тоже кажется серым. Это потом, когда летал домой и возвращался, видел этот мир другим. Что ж, все стало привычным. <...>
   Я сразу почувствовал «обстановку, максимально приближенную к боевой». Мне это было знакомо по учениям, то есть немного знакомо. Мне сказали: тут воюют, и воюют серьезно. <...>
   Ночью началась стрельба. Мы на плато. Душманы внизу. Метров тридцать от нас. Стреляют. Такое ощущение, что вот-вот палатку заденут. Вскакиваю: все в палатке спят. Часовой у входа спокоен. Я встал, вышел, поволновался, походил, лег. Встал, вышел, шинель внакидку. Из палатки мне говорят: ложись ты, ради бога, они так дурака поваляют до пол-одиннадцатого, потом перекур и замолчат. Я лег.
   Никто мне не сказал и не дал понять: ах, ты свеженький прилетел, а мы тут привыкли к этим фокусам, к этой стрельбе по нервам. <...>
   Видели мы своими глазами разграбленное, разрушенное, сожженное. Душманы с какой-то настойчивостью, с каким-то ненормальным прилежанием жгли школы. <...>
   В год, когда я оказался в Афганистане, я не использовал своего отпуска. Просто не успел. Так получилось. В конце концов этот отпуск касался только меня самого. Живем в палатках. Пыль. Воду привозим за пятнадцать километров. Иногда наши колонны обстреливали. Тогда колонна останавливается, начинает отстреливаться. Двигается дальше. Солдат должен быть умытым, чистым. Хоть пыль, кажется, навсегда пропитала нас. <...>
   В годовщину пребывания нашего батальона в Афганистане после обеда сделали построение, подведение итогов. Привезли всех из охранения. Как могли почистились. Оркестр, подарки... Потом все кинулись к Новому году готовиться. Из сгущенки делают торт, столбы под березки раскрашивают. У летчиков достали, что ли, но появились ветки эвкалипта. Фанты накупили. Ощущение сверхпраздничное. Я проходил и видел: в этой роте КВН идет, все в пиратов понарядились, там за столами чинно сидят. <...>
   В этот час афганские товарищи попросили помочь: недалеко проходит совещание главарей банд. Знали душманы, что у нас праздник, и вот так почти открыто, под нашим носом... Ошалели, конечно, когда наши на них выскочили.
   Душманы уничтожают школы и убивают учителей. Они уничтожают семьи военных, гражданских... В этой стране жизнь, если так можно сказать, тотально зарегламентирована заповедями Корана... Каждая мелочь, каждый шаг, любой случай, любая ситуация предопределены Кораном, действия человека расписаны подробно. И пришелец может, не сознавая того, быть сочтен врагом, «преступив» мелочи. Входя в дом для беседы с хозяином, нельзя справляться о здоровье его жены. Наш человек может сделать это машинально, потому что для нас это признак вежливости. Нельзя заглядывать на женскую половину... Нельзя, нельзя. Нельзя неосторожно обидеть! Люди ведь очень радушные, сердечные. Но Коран говорит: когда «неверный» дает тебе мед, мед этот превращается в яд. Очень долго нужно работать с людьми. <...>
   Душман сидит в яме, прячется в домах, стреляет из-за угла. А солдат открыто идет. Он возвращается со службы и ложится спать. Но на второй день его как в котле сварили. И не спит перед нарядом. Бывает такое: возбужден, смеется. Это лучше, чем когда уходит в себя. Самое опасное состояние, считают психологи. <...>
   В одном бою ранило Женю Машкова. Продырявлен подсумок, портупея, пряжка ремня. Его выволокли, видим, ранен, но вроде все нормально, живой. Он держался, а как увидел свою портупею. <...>
   Однажды афганский военный советник пригласил группу командиров в гости. А тут пришло сообщение: банда из 156 человек, только что подготовленная, движется в нашем направлении. Они были прекрасно оснащены. Горные западногерманские очки, куртки-парки. Был страшный снег, метель бушует вовсю. Мы прошли один кишлак – ничего. Во втором началась стрельба. Я туда. «Эх, товарищ лейтенант, отпуск в опасности». Снег идет. В кишлаке за дувалами кипит подозрительная, странная жизнь. Выходим на последнюю улицу. Ощущение... мрачное. Я шел в группе замыкания. Вдруг кто-то крикнул из наших, обернулись: на крыше дувала силуэты – устанавливают станковый пулемет. Я запомнил: снег, тренога пулемета.

   Пребывание «ограниченного воинского контингента» Советской армии в Афганистане растянулось на десять лет. Эти годы не могли не сказаться на психике людей; появился даже медицинский термин «афганский синдром»... Как вспоминал другой ветеран Афганистана Д. Л. Подушков, «честные мальчишки ехали в чужую страну утверждать добро оружием... И так десять лет. Идея оказалась дороже жизни сыновей... Тысячи заплатили своими телами и душами за бездумность отцов. Десять лет, постигая войну, идеализируя ее атрибутику, сыновья поняли только то, что нужно готовиться к новой. Лишь меньшая часть поняла, что нужно готовиться не к войне, а к миру...»
   Но это было позже, а в 1979 году ряд западных стран, прежде всего США и Япония, воспользовались вводом войск в Афганистан как поводом «наказать» СССР и объявили бойкот московской Олимпиаде.


   Олимпиада, 1980 год
   Джордж Плимптон, Владимир Сальников, «Комсомольская правда»

   Хотя американская делегация на Олимпиаду не приехала, все же американцы в Москве присутствовали. И один из них, журналист «Тайм», опубликовал впоследствии свои впечатления.

   Перед отъездом в Москву многие говорили мне, что мое выступление в центральном американском журнале против бойкота Олимпиады привлечет ко мне внимание советской прессы (интервью, телекамеры и все прочее), и все, что я скажу, они повернут себе на пользу. Более того, за мной будут следить, тщательно досмотрят багаж и установят в комнате подслушивающие устройства. Последнее обстоятельство, как мне сказали, можно легко повернуть себе на пользу. Если я захочу поскорей получить белье из прачечной, надо лишь встать посреди комнаты и, обращаясь поочередно к каждой стене, выкрикнуть свое пожелание, добавив: «И пожалуйста, без крахмала!» Лучший способ прижать прачечную – это привлечь к делу службу безопасности!
   Все эти разговоры сильно влияют на тех, кто приезжает в Советский Союз, – вас не покидает чувство, что вы играете роль в шпионской драме. Средним туристом овладевает такая паранойя, что настоящий американец не только удивляется, но даже-таки огорчается, поскольку ничего такого не происходит. Мой приятель рассказал мне, что как-то его похлопали по плечу, когда он вылезал из автобуса. Он обернулся, увидел милиционера – и сердце ушло в пятки: «Вот оно, начинается». Милиционер слегка поклонился и протянул моему приятелю кусок бумажки, который выпал у него из кармана. Приятель, естественно, почувствовал облегчение, но потом признался мне, что все-таки испытал и легкое разочарование оттого, что милиционер не сказал на безупречном английском: «Мистер Лэйн, пройдемте, пожалуйста».
   Ответной реакцией на «невнимание» со стороны советских властей стали разные истории, почерпнутые порой из вторых, а то и из третьих уст. Их рассказывали в холлах гостиниц и за едой, чтобы утолить чувство обиды, которое можно сформулировать приблизительно так: «Чем же я не понравился? Почему в полночь ко мне в дверь не постучали?» <...>
   Поскольку американской команды на играх не было, мы часто оказывались в затруднении: за кого «болеть»? Обычно поддерживали атлетов из западных стран – Аллана Уэлса, Дэйли Томпсона, Себастьяна Коу, Стива Оветта из Англии (особенно трудно было с этими двумя, когда они бежали в одном забеге), итальянского спринтера Пьетро Меннеа, француза Жозе Маражо, любого финна (они были самыми веселыми на Олимпиаде). <...>
   В гостинице «Украина», где я остановился, много говорили о предвзятом судействе, о том, что советские судьи стараются подсудить своим даже в таких точных дисциплинах, как, например, метание молота, диска и копья. Мне эти предположения кажутся бредовыми. Как трое судей (а все трое бегут за снарядом, как мальчики за брошенной монеткой) могут жульничать на глазах у ста тысяч зрителей, многие из которых смотрят в сильные бинокли? Но слухи все бурлили. Самый любопытный состоял в том, что якобы во время бросков советских копьеметателей огромные двери стадиона открывали, чтобы создать сквозняк – попутный ветер, который понесет копье с собой. Когда же выступали зарубежные соперники, двери закрывали. Чепуха, конечно. Очень сильный ветер, в принципе, мог бы подхватить копье. Но в тот вечер ничего такого не было. Облака спокойно стояли в розоватом вечернем небе. Кроме того, метатели не любят попутный ветер, потому что он обычно опускает конец копья, он первым касается земли, и попытку не засчитывают.
   Говорили также, что судьи жульничали и в тройном прыжке. Австралийцу Иану Кэмпбеллу и бразильцу Жоао Карлосу де Оливейра не засчитали девять прыжков из двенадцати, что, дескать, и помогло русским занять первое и второе места.
   Я обратил внимание на Оливейру. После последней попытки он выскочил из ямы и стал трясти руки всем судьям подряд. Мне это показалось достойным спортивным жестом. Многие зрители на трибуне тоже захлопали в знак одобрения. Мой сосед сказал:
   – Вот как эти люди разбираются в легкой атлетике. Неужели они не понимают, что бразилец иронизирует? Он их вырубает, хочет всем показать, какое ужасное было судейство.
   Я аплодировал вместе со всеми. Но тут остановился.
   – А откуда вы знаете? Почему же он тогда не даст им по роже?
   – О нет! Это все вопрос символики. Нужно уметь понимать такие вещи.
   Как всем известно, московское метро – восьмое чудо света. Сколько ни слышишь о мраморе, люстрах, скульптурах, чистоте и быстроте, все равно удивляешься. Особенно меня поразили эскалаторы, которые с невероятной скоростью спускаются на невероятную глубину. Как сказал за обедом профессор из Чикаго, «только атеистическая культура могла осмелиться так глубоко проникнуть в инфернальные глубины».
   Вчера я видел, как человек прыгнул через планку выше, чем прыгали раньше за всю человеческую историю. Два метра тридцать шесть сантиметров – просто неприличная высота (я до такой планки даже дотянуться не смогу). Это был немец из ГДР по имени Герд Вессиг. Совершив это, он лежал на спине на квадратном толстом матраце, лежал руки в боки и смотрел в бледное вечернее небо более минуты, пока его омывали восторги толпы. Какой замечательный миг! Человек просто сделал простое движение лучше всех в мире. Планка стояла, она даже не пошевельнулась, казалось, она приросла, как ветка к дереву.
   От туристов, приезжавших с Запада, мы слышали, что там праздники, подобные празднику Вессига, мало освещались в прессе. Вместо этого писали о мелких стычках по поводу обслуживания, о предвзятом судействе, о том, как кто-то бросался едой в дискотеке олимпийской деревни... Как будто свободная пресса западного мира считала своим долгом принизить Московские игры. В Штатах на показ Олимпиады по телевидению отводилось только три минуты. Редакторы некоторых газет вообще отказались публиковать материалы об Олимпиаде, будто ее и не было.
   В результате, это можно сказать определенно, все мы чувствовали себя паршиво. Бойкот ничего не изменил... Бойкот создал смущение, бойкот в очередной раз разобщил американцев. Сегодня утром я завтракал с одной девушкой. Она беспокоилась, как воспримут в Штатах нашу поездку в Москву. «Как вы думаете, они не сочтут меня предательницей?» – все спрашивала она.

   Один из триумфаторов этих игр, трижды олимпийский чемпион и мировой рекордсмен пловец В. В. Сальников в интервью вспоминал:

   Любой спортсмен помнит, конечно, о своих рекордах, но меня до сих пор поражает та атмосфера, которая царила в Москве. Мы видели глобальные изменения в столице. На пустырях строились павильоны, облик города менялся на глазах. На время Олимпиады мы открыли для себя мир, потому что в магазинах появилось изобилие. Москва словно окунулась в спортивную мечту. Когда на параде закрытия улетел в небо мишка, наверное, не осталось ни одного равнодушного человека. Все откровенно рыдали. И, конечно, как пловец, я был потрясен бассейном в «Олимпийском». За четыре года до этого в Монреале я видел олимпийские объекты. Но этот бассейн создает колоссальное пространство за счет формы. Когда находишься на трибуне, из-за вогнутой крыши ты не видишь противоположной стороны, и это придает ощущение чего-то очень масштабного.

   Те советские люди, как москвичи, так и приезжие, которым повезло в те летние дни оказаться в Москве (а город изрядно«почистили», удалив за 101-й километр весь «подозрительный элемент»; детей тоже настоятельно рекомендовали увезти за город, и многие родители послушались – пионерские лагеря во вторую-третью смены были переполнены), прежде всего вспоминают невероятно похорошевшую, чистую и опустевшую столицу, немыслимое еще месяц назад изобилие продуктов в магазинах – и, конечно, эпизод из церемонии закрытия Олимпиады, когда в московское небо взмыл надувной талисман Олимпийских игр – Миша.

   Когда Мишка улетал на шарах под песню «До свиданья, наш ласковый Миша...», плакали всей семьей. Даже маленький братик рыдал: «Мишенька, не улетай!» Ни одно другое открытие-закрытие Олимпийских игр не производило такого сильного впечатления. Именно потому, что у нас проявилось наше народное качество – русская душевность, даже иностранцы были тронуты до глубины души. Помню, что в этот период Москва была закрытым городом. Чтобы попасть туда, люди брали липовые командировки! Все, что происходило там, на стадионе, было новым: декорации, постановочные представления.
   Было рекордное количество медалей у советских спортсменов, гордость за наших распирала до небес. СССР Олимпиадой показал, что все национальности у нас в почете, все народы нам дороги! Это была Олимпиада друзей. В каждом доме обязательно стоял фарфоровый или плюшевый олимпийский мишка, символика была на всем: майках, куртках, сумках, карандашах, брелоках и даже гольфах. Недавно на рынке увидела фигурку мишки! Хотела купить, вернуть сердцу что-то родное, дорогое. Но не успела. Его перед моим носом купил мальчишка. 28 лет назад за таким вот медведем очереди стояли, и не достать было! Платили любые деньги. Я его купила за 5 советских рублей!
   Мы гостили у родственников в столице. Москва была такой чистой, что боялись по асфальту ходить! Лавочки еще пахли краской. На улице ни одного алкаша и бродяги! «Неблагонадежных» на время игр выселили подальше от столицы и окрестностей. В магазинах без очереди можно было купить венгерскую мороженую курицу, шоколадные конфеты, финскую колбасную нарезку, импортные сигареты «Салем», «Мальборо». В метро остановки объявляли на разных языках. А сколько было построено новых спортивных объектов! Появился новый международный аэропорт Шереметьево-2. Билеты на соревнования можно было достать через профсоюз. Кто-то покупал за 25 рублей! В 8 утра шел дневник Олимпиады. Москва превратилась в рай.


   100 вопросов об СССР, 1981 год
   «СССР. 100 вопросов и ответов», Шеймус Филан

   Советская пропаганда прилагала немалые усилия, чтобы «обелить» СССР в глазах иностранцев, особенно после ввода войск в Афганистан и заявления президента США Р. Рейгана, который назвал Советский Союз «империей зла» (нападки усилились в 1983 году, после уничтожения советскими ПВО южнокорейского пассажирского «Боинга», нарушившего воздушную границу СССР). Издательство политической литературы выпускало на основных мировых языках сборники «СССР в вопросах и ответах»; затем эти сборники издавались также и на русском.
   Сегодня многие вопросы, ответы, формулировки и идеологический посыл не вызывают ничего, кроме усмешки, но – мы так жили.

   «Вы утверждаете, что у вас все могут участвовать в управлении. Если все управляют, кто же тогда работает?»
   – По-видимому, автор данного вопроса считает естественным и неизбежным деление общества на тех, кто работает, и на тех, кто управляет. Мы отвергаем такое «разделение труда» Один из главных лозунгов нашей революции «вся власть – трудящимся» как раз и означает, что управлять делами общества должны сами рабочие, крестьяне, интеллигенты, то есть те, кто работает.
   Миллионы людей участвуют в таком управлении без отрыва от своей основной работы. Это относится, в частности, ко всем депутатам Советов. У нас нет депутатов-профессионалов. Депутат не работает на своем производстве только в период сессий Совета или, если он член той или иной его постоянной комиссии, также во время ее заседаний.
   Вопрос – кто же тогда работает? – решается, таким образом, просто. Такая практика дает возможность депутату хорошо знать желания своих избирателей, не отрываться от них, регулярно встречаться с ними и обсуждать проблемы, которые встают перед Советами...

   «Считаете ли вы, что в вашей стране удалось разрешить национальный вопрос?»
   – Да, считаем. На восьмой день после Октябрьской революции, 2 (15) ноября 1917 года, Советское правительство опубликовало подписанную В. И. Лениным «Декларацию прав народов России». В ней провозглашались: равенство и суверенность народов России, их право на самоопределение вплоть до отделения и образования самостоятельного государства; отмена всех национальных и религиозных привилегий и ограничений; свободное развитие национальных меньшинств.
   Так, с первых дней победы социалистической революции народы бывшей Российской империи были совлечены с пути взаимной вражды, неприязни и антагонизмов и между ними стали укрепляться отношения взаимопомощи и сотрудничества. Советское государство проводило политику выравнивания уровней их экономического, социального и культурного развития.
   Правильное решение национального вопроса привело к объединению народов на добровольных началах в единое многонациональное государство – Союз Советских Социалистических Республик (СССР), который представляет федерацию из 15 союзных республик.
   Взаимная помощь позволила всем республикам создать современную промышленность, национальные кадры рабочего класса и интеллигенции, добиться расцвета национальной по форме и социалистической по содержанию культуры. Многие ранее отсталые народы пришли к социализму, минуя капиталистическую стадию развития...

   «Прошу пояснить, почему на выборах в Советы у вас выставляется только один кандидат?»
   – Это не требование закона (он не ограничивает числа баллотирующихся кандидатов), а сложившаяся традиция. <...>

   «Когда вы говорите о руководящей роли Коммунистической партии, то что имеете в виду?»
   – Прежде всего то, что она выступает как политический вождь народа, определяет направление развития общества.
   Коммунизм строится на базе революционной марксистско-ленинской теории. Научный подход лежит в основе управления всеми процессами его строительства. Сейчас, когда создается материально-техническая база будущего общества, еще большее значение приобретает теория научного коммунизма. Мы идем непроторенным путем, строим общество, какого еще не было. Поэтому так важно для нас творчески обогащать марксистско-ленинскую теорию, обобщать опыт социалистического и коммунистического строительства в СССР и в других странах, умело соединять теорию с практикой. <...>

   «Почему в СССР запрещены забастовки?»
   – Забастовки у нас не запрещены. Их нет не из-за запретов, а из-за того, что они лишены смысла. Есть иные, куда менее болезненные пути, ведущие к удовлетворению справедливых требований рабочих и служащих. <...>

   «Способно ли государственное планирование все предусмотреть?»
   – Нет, не способно. И наше планирование никогда не ставило перед собой такой задачи.
   Общественная собственность на землю, ее недра и средства производства создает реальную возможность для планирования в общенациональном масштабе. Социалистическое государство разрабатывает экономическую и социальную политику, исходя из коренных, долговременных интересов всего народа, выявляет и удовлетворяет действительные общественные потребности, разумно использует ресурсы и рационально размещает производительные силы. Планирование – основополагающая черта социалистического хозяйствования. <...>

   «У вас всем владеет государство. Откуда же у людей может взяться чувство хозяина, о котором вы часто говорите?»
   – Далеко не все в СССР принадлежит государству. У нас существуют три вида собственности: общенародная, кооперативная и личная (то, что служит исключительно для личного пользования – дом, автомашина, мебель и т. п.).
   Достоянием всего народа, всего общества стали в СССР земля, банки, заводы, транспорт, школы, больницы и т. п. Сразу же после социалистической революции бывшему крестьянину, попадавшему на заводы в годы индустриализации, естественно, было далеко не просто отвыкать от психологии, выражавшейся поговоркой «своя рубашка ближе к телу». Да и не только крестьянину. Такая психология не могла измениться в один день. Но она менялась. В социалистическом обществе понятие «хозяин производства» приобрело новый смысл. Хозяином стал тот, кто трудится. <...>

   «Почему советский потребитель предпочитает импортные товары?»
   – Советский потребитель, рыщущий по магазинам в поисках французской косметики, западногерманской обуви, английской ткани или финского костюма, – один из самых любимых персонажей западных корреспондентов, пишущих об СССР.
   – Все ясно, – подумает читатель, – начинается опровержение.
   Нет, не начинается. Повышенный спрос на импортные потребительские товары действительно есть. Будь мы расположены это опровергать, можно было бы напомнить, что «импортный синдром» отмечен и в других странах: американцы предпочитают французские вина, чуть ли не все западноевропейцы – голландское пиво и т. д...
   Наши внешнеторговые организации приобретают за рубежом только лучшие по всем показателям изделия. Не отвечающие этим требованиям товары часто бракуются экспертами и возвращаются поставщикам. Так что появление на внутреннем рынке не пользующихся спросом импортных костюмов, обуви и т. п. – явление достаточно редкое и объясняется чьим-то недосмотром.
   К сожалению, положение с аналогичными изделиями отечественного производства иное. Не все они соответствуют столь высоким стандартам. Отсюда и результат: хотя среди предлагаемых магазинами товаров количественно преобладают советские, покупатель нередко предпочел бы приобрести импортные. <...>

   «Вы объявили среднее образование обязательным для молодежи. Но всем ли оно понадобится в жизни?»
   – Сегодня, может быть, и не всем. Но завтра – безусловно.
   Главная наша забота – человек. Его удовлетворенность или неудовлетворенность собственной судьбой, возможность изменить ее, творческое участие в государственных и общественных делах. Все это непосредственно зависит от уровня образованности. Поэтому и задача советской школы – предоставить каждому эту возможность, воспитать всех гармонически развитыми: нравственно, физически и духовно.

   «Наблюдается ли у вас кризис кино, театра? В какой мере? По финансовым соображениям, из-за конкуренции телевидения?»
   – Кризиса нет и вроде бы не предвидится. Скорее, следует говорить о быстром развитии телевидения, кино и театра. Скажем, телевизоров на 100 семей сегодня в три с половиной раза больше, чем в 1965 году, а число посещений киносеансов продолжает держаться на уровне, превышающем четыре миллиарда в год (пропорционально численности населения это значительно больше, чем в любой западной стране)... Параллельное развитие кино, театра и телевидения в СССР обусловлено как постоянно растущей тягой людей к культуре и искусству, так и государственной политикой, делающей культурные ценности доступными каждому.

   В известной степени пропаганда приносила свои плоды, и в СССР приезжали не только «деятели международного коммунистического и рабочего движения» – клише тех лет, – но и обыкновенные туристы. Одним из таких туристов оказался ирландец Ш. Филан.

   «Откуда вы?» – интересовались все. «Из Ялты, – отвечал я. – Двухнедельный отдых». – «Но ведь это, кажется, в России? – спросила с недоумением одна женщина. – Где снег и все такое?»
   Вместе с пятьюдесятью другими ирландскими туристами я только что возвратился с отдыха, который был одним из лучших в моей жизни, и сгораю от желания рассказать вам об этом. Однако сначала необходимо преодолеть заблуждения в отношении Советского Союза, которые были у меня до поездки и которые вы, конечно, разделяете, если не были там сами.
   Первое заблуждение состоит в том, что западным туристам якобы трудно попасть в СССР. В действительности вы просто идете в туристическое агентство и заказываете путевку, как и при поездке в любое другое место. Оформление визы сходно с оформлением документов для поездки в США, только оно проходит значительно проще; и после того, как вы заплатили деньги, вы отъезжаете, почти разочарованные обыденностью происходящего.
   Во-вторых, вы, вероятно, думаете, что советские люди необщительны, осмотрительны и даже боятся разговаривать с западными визитерами или что вам будет позволено встречаться только с определенными людьми и посещать официально дозволенные места.
   В действительности большинство советских людей с удовольствием разговаривают с иностранными туристами. Достаточно пойти на улицу, на пляж или в кафе и поздороваться. Вы нигде не встретите более теплого и радушного приема. Несомненно, помогает то, что вы ирландец. Конечно, существует языковой барьер, но большинство советских людей знают по крайней мере несколько английских слов, а каждый третий знает достаточно для того, чтобы объясниться. Вы можете ходить куда вам только хочется в пределах разумного. Во всяком случае никто не запрещал нам идти туда, куда нам хотелось, разговаривать с тем, с кем нам хотелось, смотреть то, что нас интересовало.
   Третье заблуждение, которое бытует среди большинства ирландцев, состоит в том, что они считают СССР Россией. На самом деле в Советском Союзе есть еще 14 республик.
   Советский Союз не социалистическая утопия, как некоторые могут предполагать. Кроме солнца, песка и моря, мы обнаружили общество, о котором не знали почти ничего, а то, что, по нашему мнению, мы знали, было в основном неверным. <...>
   Я решился на это путешествие с 13-летним сыном почти моментально, как только увидел объявление в газете «Айриш таймс». Я всегда хотел посетить Советский Союз, чтобы увидеть своими глазами, что он представляет собой в действительности...
   Мне понравилась Москва, по поводу которой больше всего злословят. Я слышал, что ее называют серой и однообразной, и все еще не могу поверить, что кто-то мог дать такое определение городу со сверкающими куполами собора Василия Блаженного и Красной площадью.
   Всем, кому нравятся дублинцы, должны понравиться и москвичи. Они такие же по обличью, и им не чужды земные интересы. Они так же любят задушевные песни и шумные застолья. За два дня мы побывали на двух вечеринках и на свадьбе, которую мы покинули, когда она была еще в полном разгаре.
   Конечно, отведенный нам срок был слишком короток, чтобы посмотреть любой город, но мы ухитрились поездить по Москве, побывать в Кремле (который, кстати, открыт для всех желающих, что меня удивило), посетить Мавзолей Ленина, ВДНХ, московский цирк, посмотреть классический балет и балет на льду. И если вы захотите узнать, как мы уместили все это в два дня и три вечера, я не смогу вам ответить. <...>
   Лучшим временем всего отдыха дли меня были встречи и беседы с советскими людьми – на пляже, в автобусе или метро, в барах, ресторанах и кафе. Ирландцам, видимо, оказывалось особое гостеприимство. «А, ирландец, – говорили люди. – Добро пожаловать».
   Советское общество предстало в совершенно неожиданном свете. Я предполагал встретить замкнутых, бедно одетых людей, все еще пытающихся преодолеть последствия битвы за выживание и разрушений военных лет. Вместо этого я увидел страну с бурлящей жизнью, с вырастающими повсюду новыми зданиями и людей, уверенных в своей правоте, готовых обсуждать любую тему, которую вы им предложите.
   Необходимые для жизни вещи – пища, одежда, жилье, здравоохранение, образование – сильно субсидированы или бесплатны. Нет безработицы, инфляции, бездомных людей, и молодое поколение, по-видимому, воспринимает все это как само собой разумеющееся. <...>
   Хотя социалистическая система пользуется поддержкой абсолютного большинства, было бы ошибкой считать, что люди не жалуются. Они жалуются вовсю. Газеты полны критических писем о действительных и воображаемых несправедливостях, и, как видно, это эффектный способ оказания давления на неповоротливость и бюрократизм.
   «Можно спорить о чем хотите, – сказал мне советский служащий. – Но если действия человека угрожают социалистической системе, то это значит, он нарушает закон, за что и понесет наказание».
   Это было сказано на одной из еженедельных встреч с вопросами и ответами, входящих в программу отдыха. Любой может прийти туда и выступать с какими угодно вопросами и аргументами. Я побывал на нескольких таких встречах, где ирландские, английские и американские туристы получали от местных официальных лиц довольно обстоятельные разъяснения по интересующим их вопросам.
   Реакция наших 50 ирландских туристов на поездку в целом была удивительной. По пути домой в самолете я задал всем три вопроса:
   Понравился ли вам отдых?
   Каково ваше мнение о Советском Союзе?
   Считаете ли вы, что ирландские средства массовой информации правдиво описывают советскую жизнь, или вы были удивлены тем, что увидели?
   Результаты ошеломили меня. Из 50 туристов 46 сказали: «Да, мы получили удовольствие»; многие даже добавили: «Фантастично!» и: «Лучший отдых за всю жизнь». Двое ответили: «Не знаю», и одна пара сказала, что им потребуется по крайней мере неделя, чтобы у них сложилось мнение.
   Ответы о Советском Союзе были более сложными, так как не ограничивались простыми «да» или «нет». Сорок один человек сказал, что в целом у них сложилось положительное впечатление от увиденного. При этом докер и строительный рабочий отозвались восторженно, а бизнесмен и бухгалтер, что неудивительно, придерживались иной точки зрения. Но даже консерваторы сочли многое достойным похвалы, например, дружелюбие народа, чистоту и порядок в городах.
   Молодая женщина-адвокат, убежденная католичка, нашла, что в Советском Союзе общество отличается более высокой моралью, чем в США, где она недавно побывала. «Может быть, социалистическая мораль и истинное христианство гораздо ближе друг к другу, чем мы думаем?» – заметила она.
   Самым значительным в ответах, на мой взгляд, было то, что 47 членов нашей группы выразили мнение, что ирландские средства массовой информации дают неточную картину Советского Союза. Степень их удивления варьировалась в зависимости от газет, которые они читали. С гордостью могу отметить, что читатели «Айриш таймс» были озадачены меньше других. Тем не менее практически вся группа, увидев СССР собственными глазами, несомненно, считает теперь, что освещение в Ирландии жизни в Советском Союзе носит предвзятый характер.
   Это основная причина, побудившая меня написать данную статью. Повсюду, где советские люди узнавали, что я журналист, они спрашивали: «Почему вы говорите о нас столько лжи?» Один и тот же вопрос в различных вариантах задавался десятками искренне недоумевающих людей.
   Моим ответом будет эта статья. Таков Советский Союз, каким я его увидел, – полный тепла и радушия.
   Вы можете, конечно, не поверить моим словам. Поезжайте и посмотрите сами. И если реакция группы ирландцев, с которой я путешествовал, говорит о чем-нибудь, то вы останетесь довольны.

   Безусловно, к восторгам Ш. Филана нужно относиться критически – в конце концов он видел только то, что ему показывали, – но многие его замечания точны и справедливы.


   Рок-движение, 1982–1989 годы
   «Комсомольская правда», Крис Кельми, Сергей Кастальский

   Ближе к концу 1970-х отечественный рок – во всяком случае то направление, которое принято называть отечественным роком – стал понемногу выходить из подполья. До официальных концертов было еще, конечно, далеко, но поклонники этого направления переписывали друг у друга магнитоальбомы «Машины времени», «Воскресения», «Аквариума», «Зоопарка», «Альфы» и «Мифов», тем более что широко распространились кассетные магнитофоны. Самыми «горячими» новинками тех лет были первые магнитоальбомы «Круиза» – советский тяжелый рок, а у кафе «Пушкин», оно же «Лира», недалеко от Пушкинской площади в Москве, собирались те, кто жаждал увидеть «живого Макаревича» – «он же пел про это кафе, значит, опять придет». Официальные СМИ, разумеется, не жаловали ни рок в целом, ни отечественный рок в частности. В 1982 году в «Комсомольской правде» появилась знаменитая разгромная статья «Рагу из синей птицы».

   Больше недели корреспондентский пункт «Комсомольской правды» в Красноярске напоминал... филиал филармонии. Самые разные люди шли, звонили, писали... Сначала просили: «Что вам стоит достать билетик (два, десять...)?» Потом предлагали продлить гастроли: «Сколько разговоров по поводу – хочется увидеть своими глазами». Затем справлялись: «Правда, что за клавишными у них сидит парень в трико и пляжной кепочке?» – «Правда». – «А зачем?» Но постепенно стали недоумевать: «Зачем они так громко поют?» Или: «На концерте не понял ни слова – пришлось дома слушать кассету с записями, впервые вдумался в слова и ужаснулся». Считается, что «Машина времени» поет о молодых и для молодых. Но после концертов студенты политехнического, института цветных металлов, завода-втуза при заводе Красмаш подолгу говорили о том, что выступления рок-группы надо не оценивать по принципу «нравится – не нравится», а прямо сказать артистам об их надуманной игре в пессисмизм, о том, что рок-группа декларирует с эстрады равнодушие и безысходность и множит записи этих сомнительных деклараций. Наконец в корпункт поступило обстоятельное письмо, в котором анализируются причины шумного успеха, точнее – успешного шума рок-группы. Причем вместе с музыкантами, литераторами и мастерами эстрады свою подпись под письмом поставил и директор Красноярской филармонии, человек, который, казалось бы, может только радоваться выполнению плана. Очевидно, единодушная категоричность сибиряков должна всерьез обеспокоить не только «Машину времени», но и людей, организующих гастроли.

   Кажется, в последние годы наша эстрада сделала заметный шаг вперед. Современная электронная техника, помноженная на способности молодых исполнителей, дает порой поразительные эффекты. Так и случилось на конкурсе в Тбилиси, когда долго «пробивавшаяся в люди» рок-группа «Машина времени» заняла первое место и решительно шагнула в профессионалы. Руководитель группы А. Мелик-Пашаев убрал сценические границы между эстрадой и зрителем, насытил группу мощной аппаратурой, соединил звук и свет. А создатель текстов песен А. Макаревич придал ансамблю еще одну отличительную черту. Он отказался от услуг профессиональных поэтов с такой же решимостью, с какой отказался говорить о нейтральных вещах, надоевших в ансамблях-однодневках, наполнил песню смыслом не только лирическим, но и социальным. Просто о любви, просто о восходах-заходах здесь намеренно не поют. Как объясняет сам Макаревич, их «песенки» создают иллюзию, будто написаны для своих, адресованы только своим и поются среди своих. И началось ускорение «Машины». Народилась тьма самодельных записей, а после двух фильмов с участием рок-группы она стала вроде бы как непогрешимой и чуть ли не эталонной. И только теперь стало заметно главное, что прощалось начинающему, но едва ли может проститься устоявшемуся коллективу. Последние гастроли в Красноярске, словно лакмусовая бумажка, выявили серьезные недостатки в репертуаре рок-группы. Достаточно только вслушаться:
   «Многие из нас посвятили жизнь музыке, литературе, эстрадной режиссуре, и мы авторитетно заявляем, что пением выступление “Машины времени” назвать нельзя. Когда поет один солист, все понятно: ну не умеет человек петь в общепринятом смысле, так пусть душа его поет, микрофоны выручат... Но когда выясняется, что и вдвоем ребята не могут петь на два голоса, неверно интонируют, пользуются так называемым “белым голосом”, срываются то на фальцет, то на хрип – становится страшновато, что со временем такую аномалию смогут посчитать нормой выступления. Когда у нас появились вокально-инструментальные ансамбли, на какой-то миг показалось: вот-вот случится переворот в песенно-эстрадном направлении, новые возможности в молодых руках обернутся новыми достижениями. Но этого не случилось. Впрочем, в тех случаях, когда прозорливые руководители ВИА пытались опереться на традиции народной культуры, эти коллективы приближались к тому, что мы можем назвать “своим лицом”. Но таких случаев было крайне мало, и “МВ” исключением не стала. Пересаженное на нашу почву чужеземное дерево не плодоносит. Недаром специалисты с огорчением замечают здесь отголоски, а то и прямые заимствования из практики отгремевших зарубежных рок-групп. У каждого яркого современного ансамбля есть какая-то мелодичная основа. Это может быть следование, например, английскому мелосу либо тюркской пентатонике и индийской гармонике. Кстати, даже большие русские композиторы смело использовали чужеземные мелодии, но при этом оставались глубоко национальными композиторами России. И здесь нелишним будет вспомнить высказывание Д. Д. Шостаковича о том, что главные законы для легкой музыки и музыки серьезной – одинаковые, “будь то материк легкой музыки, будь то материк музыки классической”.
   Повторимся: ансамбли могут следовать и неотечественному мелосу – это их творческое право, но следовать достаточно близкому среднеевропейскому шаблону, видимо, не следует. Как есть среднеевропейское время, так есть и среднеевропейский шаблон. Нам же хотелось – и мы не считаем это желание личной прихотью, – чтобы советские ансамбли работали с поправкой на наше, советское, время... Но давайте не забывать, что музыка в “МВ” – это все-таки лишь дополнение к текстам, а не наоборот. Мы говорим об ансамбле, в котором вполне обеспеченные артисты скидывают с себя перед концертом дубленки и фирменные джинсы, натягивают затрапезные обноски (кеды, трико, пляжные кепочки, веревочки вместо галстуков) и начинают брюзжать и ныть по поводу ими же придуманной жизни». <...>
   К счастью, за рамками гастролей остались прежние записи ансамбля, выражающие еще более сомнительные сентенции, типа: «ты все ждешь, что ты когда-нибудь умрешь». Впрочем, смертный час не очень-то волнует героя, ибо его жизненная позиция далека от романтической одержимости:

     И я спокоен лишь за то,
     Что счас не сможет oбмануть тебя никто,
     И ты теперь готов к тому,
     Что лучше это сделать самому.

   Сегодня мы говорим не только о гастролях в Красноярске, не только о законах поэтического жанра, которыми пренебрегает «Машина времени». Мы говорим о позиции ансамбля, каждый вечер делающего тысячам зрителей опасные инъекции весьма сомнительных идей:

     Носите маски,
     Носите маски!
     Лишь только под маской
     Ты можешь остаться собой.
     И если у друга случится беда
     Маску участья
     Ты можешь надеть иногда.

   После такой, с позволения сказать, исповеди нетрудно ответить на вопрос:

     Скажи мне, чему ты рад?
     Постой, оглянись назад!
     Постой, оглянись назад,
     И ты увидишь, как вянет листопад
     И вороны кружат
     Там, где раньше был цветущий сад.

   Последняя строка идет на таких мажорных аккордах, что не боль, а наслаждение слышится в «песенке» про воронье. А если совсем откровенно, то в «воронье» записаны и синяя птица каждого из нас:

     Говорят, что за эти годы
     Синей птицы простыл и след.
     Что в анналах родной природы
     Этой твари в помине нет...

   Во все времена находились эстетствующие виршеписцы, живущие вне времени. Однако от безвкусной литературщины до цинизма один шаг.
   Даже западные ансамбли развлекательного толка не могут пройти мимо таких острых тем, да что там острых – главенствующих для любого нормального человека: это борьба за мир, это вопрос – что ты сделал для того, чтобы верх взял разум. Здесь же перед нами смутные, желчные мечтания, нарочитый уход в беспредметное брюзжание. <...>
   В заключение хочется сказать еще об одной детали, явственно проявившейся в «Машине времени». Прежде всего это инфантильное, «под детство» звучание голоса, в любой момент использующее микстовые, фальцетные оттенки. В сочетании с усами, а то и бородами артистов эта манера пения полностью перечеркивает мужское начало и в исполнении, и в художнической позиции. Услышать нормальный мужской голос в подобного рода ансамблях стало проблемой. Мужчины! Пойте по-мужски!

   Впрочем, слишком строгих «оргвыводов» после этой статьи не последовало, хотя, конечно, музыкантам «Машины» досталось. Так или иначе, к середине 1980-х рок, в общем-то, признали, во всяком случае терпели, и в молодежных журналах и газетах все чаще появлялись интервью с советскими рокерами (или с теми, кто себя к таковым относил). Из этих интервью, кстати, становилось ясно, что для отечественного рока музыка вторична, если не третична; главное – текст (позднее это успешно доказали такие группы, как «Кино», «ДДТ» и «Наутилус Помпилиус»).
   Крис Кельми, солист группы «Рок-ателье» при театре имени Ленинского комсомола (каждый рок-коллектив был приписан к какому-либо учреждению культуры – так, «Машина времени» входила в состав труппы гастрольного театра комедии при Росконцерте, а «Воскресение» числилось при Московской областной филармонии), вспоминал о детстве отечественной рок-музыки:

   Рок-музыкой занимаюсь с семидесятого года, играл в школьном ансамбле. Тогда, в начале семидесятых, в Москве была популярна группа «Рубины», мы были ее «дублирующим составом», назывались «Садко» и смотрели на «Рубинов» снизу вверх. Потом мы с моим другом Сашей Ситковецким – он сейчас руководитель «Автографа» – решили отделиться от «Рубинов», взяли барабанщика, Юру Титова, и организовали свою группу, назвали ее «Високосное лето»: дело было летом семьдесят второго. Мы тогда в музыке признавали только два ансамбля: «Битлз» и «Роллинг стоунз». Играли песни этих групп, пели на английском языке. Я играл на бас-гитаре, мне очень нравился Джаггер, мне было легче петь его вещи – петь я не умею, и Джаггер не пел, а скорее декламировал, поэтому у меня получалось «под Джаггера». Выступали на школьных вечерах, на танцах... Когда к нам присоединился Кутиков, бас-гитарист, он тогда ушел из «Машины времени», Ситковецкий мне сказал: «Зачем тебе бас-гитара? Переходи на клавишные» (я окончил музыкальную школу по классу фортепиано). Сложились, немыслимыми усилиями купили орган. Кутиков предложил: «Надо писать свои песни». Начали писать. На английском: тогда считалось, что рок можно петь только на английском. Мы уже учились в институтах, я в МИИТе, Ситковецкий на химфаке МГУ. Сидели на лекциях и придумывали слова. Хороши были студенты... Потом Титова забрали в армию, другого барабанщика, Анатолия Абрамова, мы «нашли» в Люберцах, на танцах... Вскоре у нас появились первые тексты на русском языке – первая полная программа только из своих песен и пьес. Я, к сожалению, не могу вспомнить, где у нас состоялся первый настоящий концерт, то есть когда под нашу музыку не танцевали, а сидели и слушали ее. Было это в семьдесят пятом. Мы подумали: а зачем так просто играть, еще должно быть и красиво! Сделали костюмы, декорации, ввели стробоскоп, напустили дыму... Разные там сатанинские пляски и прочее. Вершина «Високосного лета» – фестиваль самодеятельных групп в Таллине в 1976 году. Произвели там настоящий фурор: до нас никто не работал со светом.
   Потом были гастрольные поездки, а к 1979 году «Високосное лето» уже пришло к логическому концу. Из него вышли группы: «Рок-ателье», которое теперь работает при московском театре Ленинского комсомола, «Автограф»; и двое ушли в «Машину времени».
   Это, так сказать, о «карьере». О музыке. Как музыкант, я разделяю «золотой век» рока на три волны. Первая – «Битлз» и «Роллинг стоунз». Потом появились хард-роковые группы, такие, как «Дип Перпл» и «Лед Зеппелин». Помню, когда я впервые услышал композицию «Дип Перпл» «Король скорости», я был просто потрясен... И третья волна, возникшая одновременно с хард-роком, это «мыслящий рок», такие группы, как «Генезис», «Йес», «Кинг Кримсон». Мне нравится их музыка: можно не понимать слов, но все равно чувствовать, что хотят сказать музыканты, чувствовать «послание». Для меня в рок-музыке главное, когда я понимаю, что группа хочет сказать своей музыкой. Бывает, что само произведение и не очень симпатично для меня музыкально, но я чувствую заложенную в нем мысль. И это важно.

   Никто тогда не мог и предположить, что всего семь лет спустя на Москве-реке пройдет «советский Вудсток» – первый советский рок-фестиваль. Журналист С. Кастальский, один из первых отечественных рок-критиков, писал:

   Если взглянуть на московский рок-фестиваль с технической точки зрения, то можно сказать, что в первый день саунд группы Оззи Осборна, «Бон Джови» и «Парка Горького» был гораздо хуже, чем во второй. Можно также сказать, что в первый день «Мотли крю» разнесли на сцене свои инструменты, сделав это в лучших традициях «стадионного рока» конца 60-х, а во второй день вели себя много скромнее. Можно сказать, что «Скорпионз» и «Сиидерелла» «откатали» свои программы с безукоризненностью отлично смазанных механизмов, а молодые «Скид роу» захлестнули публику рвущейся через край энергией, в то время как «Парк Горького» выступили более спокойно, но не менее интересно. «Бригада С» во главе с Игорем Сукачевым выглядела весьма профессионально, а концептуальная музыка «Нюанса» уже во время фестиваля привлекла такого солидного продюсера, как Питер Габриэль (в этом качестве он нам пока неизвестен), и он предложил группе сотрудничество. Короче, можно было бы описать это событие именно так, как описывают обычные концерты зарубежные обозреватели, и поставить точку: фестиваль состоялся.
   А можно взглянуть на свершившееся так, как, собственно, и увидел московскую акцию весь мир: впервые в СССР на одной площадке выступали звезды мирового рока, причем не погасшие или несостоявшиеся, коих столь любит Госконцерт, а лидеры сегодняшнего дня, исполнители, которых, в отличие от Сюзи Куатро, Бонни Тайлер и грядущих «Дюран Дюран», поклонники не забудут в паузе между двумя очередными пластинками. <...>
   Можно сказать, что московский фестиваль стал звездным часом единственного в нашей стране независимого менеджера, продюсера и промоутера Стаса Намина, и это служит отличным доказательством того, что в СССР «действительно что-то происходит»: всего пару лет назад такое могло привидеться лишь безответственным оптимистам – подобные мероприятия всегда являлись прерогативой государственных институтов.
   В 1986 году Стас Намин получил возможность побывать в США. Группа Стаса Намина дала сольные концерты в 12 городах США и Канады, эти концерты получили доброжелательные рецензии в прессе и на телевидении. «Папа советского рок-н-ролла», как его окрестила пресса, провел пресс-конференцию в нью-йоркском «Хард-рок кафе», куда пришли ведущие американские рок-музыканты, после совместного «джема» (сокращенное от «джем-сейшн», то есть импровизированное выступление нескольких музыкантов) Стас предложил американским коллегам безумную на первый взгляд идею: организовать совместный рок-фестиваль в Советском Союзе и приурочить его проведение к двадцатилетнему юбилею знаменитого Вудстока. И... американцы приняли предложение.
   Кажущаяся легкость организации объясняется прежде всего независимостью Намина – той независимостью, которая позволила ему вначале создать свой музыкальный центр-лабораторию, а позже превратить его в опять же независимую музыкальную фирму, сочетающую в себе студию звукозаписи, менеджерскую и продюсерскую компанию, подразделение по поиску и «выводу в люди» молодых талантов, – то есть музыкально-промышленный конгломерат, обычный для западного шоу-бизнеса и совершенно непривычный для нас. Кроме того, надо сказать, что деловые способности Стаса хорошо известны на Западе: еще в 1981 году он организовал международный рок-фестиваль в Ереване, который широко освещался в американской прессе (мы же хранили гордое молчание). Гастроли «Группы Стаса Намина» (не следует путать солиста этой группы Александра Лосева с самим Стасом, «папа» пониже ростом, пошире в талии, отнюдь не блондин и менее мрачный) по всему миру прошли... во всяком случае успешно, а заключительный концерт в Токио с участием Питера Габриэля транслировался на многие страны, за исключением той, которая должна была бы быть наиболее в этом заинтересована.
   Таким образом, участие с советской стороны известного рок-музыканта, являющегося одновременно главой независимого музыкального центра, сыграло решающую роль в организации московского международного рок-фестиваля в августе этого года. <...>
   Стас Намин по завершении фестиваля сказал, что обе стороны хотели бы сделать его традиционным. Но в условиях неконвертируемости советского рубля, вероятно, это будет непросто?
   «Еще как непросто, – вздыхает «папа», – но, черт возьми, разве этот фестиваль был простым?! Было задействовано столько людей, затрачено столько сил и средств!»
   После окончания фестиваля в адрес Намина стали раздаваться недовольные реплики некоторых журналистов: а почему «металл», а почему всего два дня, а жаль, что на фестивале «Лед Зеппелин» не было...
   Может быть, давно распавшиеся «Лед Зеппелин» были бы на этом концерте не лишними, и, может быть, символический приз «зрительских симпатий» достался бы именно им. Но с таким же успехом можно было бы потребовать участия в фестивале и «Битлз» – кстати, если бы за клавишными «Бон Джови» оказался Моцарт, это тоже было бы весьма неплохо!
   Как быстро мы научились играть в нами же придуманных, всем пресыщенных американцев (которые в действительности совсем не такие) и делать вид, что под этой Луной нас уже ничем не удивить! Но самое удивительное, что этот «псевдоамериканский синдром» поразил и некоторых поклонников рока, которые, начитавшись дурных статей о том, как развязно (якобы) ведет себя западная рок-публика, были готовы на «великие подвиги». Хотя разве это истинные любители рока? Разве мог настоящий фэн метнуть нож в Оззи Осборна? А именно это произошло во время его выступления во второй день фестиваля!
   Винс Нейл из «Мотли крю» сказал: «Меня угнетало огромное количество военных на поле стадиона, казалось, что выступаешь в армейской части». А один из «секьюрити», боксер-профессионал, по этому поводу вежливо заметил: «У вас в стране все немного по-другому».
   Стас Намин согласен, что у нас «все немного по-другому»: «Слишком велика была ставка, чтобы допустить даже малейший элемент риска, – возможно, охраны, милиции и военных было и многовато, но если бы – не дай бог! – в толпе кого-то задавили!
   Что же касается упреков в “металлизации” фестиваля, то, на мой взгляд, здесь не было ни одного представителя этого стиля – даже Оззи – ну какой это “металл”, великолепный мелодичный хард-рок! И чтобы лишний раз подчеркнуть “межжанровый” характер фестиваля, на нем выступали две такие группы, как “Нюанс”, представляющая собой арт-рок, и “Бригада С”, аналогов которой в мировом роке я вообще не вижу, это исключительно наше внутреннее явление».
   Можно не любить хард-рок, который преобладал на фестивале, и, соответственно, не слушать его – вероятно, любители арт-, поп-, синтез– и прочего рока не почтили мероприятие своим присутствием, и осуждать их невозможно: дело вкуса, как иногда говорят. Но отрицать значение этого события по меньшей мере неумно: фестивалей подобного масштаба у нас еще не было. <...>
   Фестиваль подтвердил и еще одну известную истину: «В своем отечестве пророка нет», и чтобы получить международное признание (как правило, это относится и к внутренней популярности), надо ехать в Америку. «Парк Горького», выступавший до этого лишь на гастролях «Скорпионз» в Ленинграде, а потом полгода работавший в Штатах над записью своего дебютного альбома, второй раз выступал в Москве на фестивале, и выступал достойно – согласитесь, для второй в жизни серии концертов не так уж плохо. А их музыка сказала сама за себя: 20 августа альбом «Парка Горького» появился в магазинах США – за один день было продано 80 тысяч пластинок, а песня «Бэнг» попала в «Тор-15» лучших синглов Америки. Наверное, московский фестиваль не может быть аналогом Вудстока, даже точно – это не Вудсток. Но если взглянуть на него как на своего рода верстовой столб, у которого еще хоть немного рассеялись прежние страхи перед рок-музыкой, где – неслыханное дело! – люди с поля передавали в передние ряды милиционерам (кстати, сам видел, как молодые милиционеры приплясывали в такт мелодиям «Бон Джови») свои фотоаппараты и те с близкого расстояния снимали живых «звезд», то, может быть, это и был наш Вудсток – Вудсток на Москве-реке?

   Когда рок получил «официальную прописку» в СССР, очень быстро выяснилось, что ничего страшного в этом музыкальном направлении для господствующего строя нет. Правда, это признание случилось уже не в застойные годы, а накануне гибели страны...


   Геронтократия: четыре генсека, 1982–1985 годы
   Кирилл Королев

   «Тучные годы» застоя для большинства советских людей – не по экономическим показателям, а по личным ощущениям – завершились со смертью генсека ЦК КПСС Л. И. Брежнева в 1982 году. Генсек, пусть и дряхлеющий, казался едва ли не вечным; да, мы подсмеивались над его страстью к наградам (четыре звезды Героя!), над «крепкими мужскими поцелуями», которыми он на глазах у страны обменивался с товарищами по партии и зарубежными лидерами, над забавными оговорками и особенностями его произношения (чего стоят, хотя бы, знаменитые «сиськимасиськи», то есть «систематически»), но он всегда был с нами – с поколением, не знавшим Сталина и родившимся уже после снятия Хрущева. И его кончина оставила изрядную прореху в нашем мировосприятии: как же будет теперь? Как нам быть без «лично Леонида Ильича»?

   С «верным ленинцем и пламенным борцом за мир» – я не иронизирую, разве что чуть-чуть; это всего-навсего цитата из советских СМИ – у меня связаны несколько персональных воспоминаний.
   Первое. Леонид Ильич и мячик.
   В 1978 году были опубликованы все части «писательской трилогии» Л. И. Брежнева – «Малая земля», «Возрождение» и «Целина». Спустя год или два эти книги сделались обязательными к прочтению и изучению – во всяком случае для тех, кто учился (будь то школа, институт или курсы повышения квалификации). Разумеется, публикация книг сопровождалась массированной пропагандистской кампанией и – если использовать современные термины – активным маркетингом: в частности, у нас в школе по стенкам в рекреациях развесили плакаты под стеклом, иллюстрирующие боевой и трудовой путь Брежнева – вот Леонид Ильич советует командиру десанта на Малую землю Ц. Л. Куникову, как лучше атаковать фашистов, а вот он руководит восстановлением промышленности, а вот показывает комсомольцам, как правильно вспахивать целину... В общем, типичные образчики советской визуальной пропаганды. Так вот, на переменах мы нередко развлекались тем, что играли в футбол прямо в школе, разве что не футбольным, а теннисным мячиком. И на одной перемене я как следует приложился по этому мячику – и он угодил точнехонько в какой-то из плакатов с Леонидом Ильичом. Стекло вдребезги, осколки порезали и бумагу... Сейчас об этом вспоминать смешно, но тогда мне стало по-настоящему страшно. И страх был вполне оправданным: меня привели на педсовет и долго «песочили», причем не столько за плохое поведение, сколько именно за «надругательство» над портретом генсека – «Как же так можно?», «Ты вообще соображаешь, где в футбол гонять?» и тому подобное. А поскольку я был юнцом довольно дерзким и отважился промямлить что-то не слишком почтительное, мне пригрозили исключением из комсомола – в те годы для молодого человека, мечтавшего об успешной (по советским меркам, конечно) карьере, – это был безусловный «волчий билет», ставивший крест на всех мечтах. В итоге обошлось, однако это опосредованное знакомство с Леонидом Ильичом на короткий срок сделало меня школьной знаменитостью – одноклассники даже дразнили «диссидентом».
   Второе. Леонид Ильич и цены.
   Как заведено у молодежи, мы умеренно фрондерствовали, бравировали тем, кто из нас какой «вражеский голос» слушает – даже в Москве при большом желании можно было поймать на «Спидолу» с выносной антенной «Голос Америки» или «Свободу»; помню, мы пытались записывать на микрофон и потом передавали друг другу кассеты с очередными музыкальными обзорами Севы Новгородцева из Лондона. А еще мы пересказывали анекдоты о вождях, которые в те годы расплодились в неимоверных количествах, оставив далеко позади хрестоматийных чукчу и Штирлица. Очень популярен был такой: Брежнев читает по бумажке – «О», «О», и так пять раз. Недоуменно смотрит на листок, и тут подскакивает референт: «Леонид Ильич, это олимпийские кольца». Ну и, конечно, жадно внимали «сарафанному радио», разносившему всевозможные сплетни, о которых СМИ хранили гробовое молчание.
   В начале восьмидесятых в СССР произошло повышение цен на продукты, затронувшее и «главный народный товар» – водку. Мы были уже в том возрасте, когда цена на водку стала иметь значение, а потому охотно подхватили и частенько повторяли пущенную кем-то частушку:

     Водка будет семь и восемь —
     Все равно мы пить не бросим.
     Передайте Ильичу.
     Нам и десять по плечу.
     Ну а если будет больше,
     Мы устроим все, как в Польше.

   (В 1981 году в Польше власти ввели военное положение, чтобы «образумить бунтовщиков» – общественное антикоммунистическое движение «Солидарность» во главе с Л. Валенсой.)
   Наша фронда не имела «дисциплинарных» последствий: хватило ума не пересказывать анекдоты и частушки за пределами своего круга. А ведь времена были такие, когда могло, что называется, «прилететь» за что угодно. Например, после того как мы на 8 Марта устроили для девчонок самодеятельный концерт а-ля «Кисс» – раскрасили лица, взяли каждый по гитаре и под «I was made for lovin’ you» из магнитофона принялись скакать и высовывать языки, – нас потащили на комсомольское собрание и долго клеймили за «недостойную выходку»; или того хлеще – несколькими годами ранее я на уроке рисовал в тетрадке «войнушку» – советский танк, немецкий танк с крестом... Урок вела завуч; и надо же ей было подойти к моей парте и заметить рисунок! На перемене меня привели в учительскую и стали допрашивать, почему я рисую фашистские кресты. Помню, я искренне не понимал, в чем провинился; честно говоря, не понимаю и сейчас...
   Что касается цен, последние годы правления Леонида Ильича для меня памятны фразой матушки: «Раньше я ходила в магазин и на 10 рублей могла купить все, что нужно. А теперь и 25 не всегда хватает».
   Третье. Похороны Леонида Ильича.
   О том, что Брежнев умер, я узнал в школе от одноклассника, а уж где он услышал – не знаю. Новость передавали шепотом, будто опасаясь, что нас обвинят в клевете на советский строй. Потом кто-то все же набрался смелости и спросил у учительницы, правда ли это. Сколько прошло лет, а я до сих пор помню испуг в ее глазах. Радио молчало, по телевизору показывали обычные передачи. Только вечером, когда по первой программе вместо фильма показали балет «Лебединое озеро», стало ясно – правда. И информационная программа «Время» подтвердила догадку.
   В день похорон Леонида Ильича нас собрали на траурную линейку, а в полдень затрезвонил школьный звонок, вторя гудкам заводов, электровозов и пароходов по всей стране. Вечером мы с родителями смотрели в записи пышную церемонию прощания, а уже на следующий день по классу пополз слух, который мы с удовольствием – не из-за неприязни к Брежневу, а просто по молодости – повторяли: будто бы, когда гроб опускали в могилу, один из рабочих чуть не выронил таль, и из-за этого гроб не опустился плавно, а буквально рухнул на дно ямы. В записи этот фрагмент отсутствовал, но те, кто смотрел прямую трансляцию церемонии, уверяли, что так все и было.
   Вместо Брежнева генсеком избрали Андропова. Его недолгое пребывание на вершине власти запомнилось разве что появлением в магазинах лимонной водки, которую незамедлительно прозвали «андроповкой», и рассказами отца об облавах на тех, кто в рабочее время по любой причине оказывался в кинотеатре, магазине или просто на улице (таким способом пытались «укрепить трудовую дисциплину на производстве»). Школьников и студентов это вроде бы не касалось, однако мы, выходя на улицу, опасливо озирались по сторонам – нет ли где милиции, готовой нас немедленно сцапать.
   И снова – похороны, пышная церемония, гроб на орудийном лафете и «Лебединое озеро» по телевизору.
   Следующим генсеком стал Черненко. Даже мы, у кого еще молоко на губах не обсохло, понимали, насколько он стар и немощен. Ходил такой коцептуальный анекдот: «Террорист подбегает к Черненко и стреляет в упор. Упор падает». По телевизору показывали, как тяжело больному Черненко вручают в больнице удостоверение депутата Верховного Совета. Мы зубоскалили – опять же, беззлобно. За год с небольшим его правления СССР успел бойкотировать Олимпиаду в Лос-Анджелесе и возобновить проект разворота северных рек, а для нас самым главным стало то, что вновь начались преследования рокеров – и на время позакрывались вполне официально существовавшие в Москве студии звукозаписи, где за сравнительно небольшие деньги на твою чистую кассету записывали заказанные альбомы зарубежных рок-групп (о копирайте тогда никто и слыхом не слыхивал). Впрочем, вскоре они открылись вновь, а по телевизору вновь проплывали в танце маленькие лебеди.

   Эти годы в истории СССР известны как «эпоха (или пятилетка) пышных похорон». В марте 1985 года очередной внеочередной пленум ЦК КПСС избрал генеральным секретарем партии неприлично молодого – во всяком случае по меркам застойного Политбюро – М. С. Горбачева. Никто и не подозревал, к чему приведет его возвышение.


   Перестройка, 1985–1989 годы
   Вадим Медведев, «Красное знамя», Нина Андреева, «Наше мнение»

   Как вспоминал соратник Горбачева Э. А. Шеварднадзе, «мы долго разговаривали и сошлись на том, что дальше так продолжаться не может». И вскоре партия предложила стране новый курс – на возвращение к ленинским нормам, а с высоких трибун впервые прозвучали слова «перестройка» и «гласность», впоследствии кальками вошедшие в основные языки мира, как до них слово «спутник».
   Еще один соратник «последнего генсека» В. А. Медведев вспоминал:

   Зачем затеяли всю эту передрягу? Жили не очень-то хорошо, но и не очень плохо, не богато, но и небедственно; политически и в смысле отношений между нациями и народами небезоблачно, но и без серьезных конфликтов. Так вот на тебе – все разворошили, разворотили, посеяли анархию и смуту, привели экономику к полному расстройству, а страну – к фактическому развалу.
   Такие настроения после шести-семи лет мучительных поисков, бурного и противоречивого развития событий, встряхнувших страну и выведших ее из привычного состояния, резкого нарастания экономических неурядиц, обострения социальных и межнациональных конфликтов довольно широко распространились в массовом бытовом сознании. <...>
   Конечно, сознание глубины кризиса пришло не сразу. Лишь в ходе перестройки стало ясно, что политическая и социально-экономическая система, мобилизационная модель общества, которая была заложена еще в предвоенные годы и в основе своей сохранялась до последнего времени, позволяла, хотя и не без издержек, решать экстраординарные задачи индустриализации, обороны страны, оказалась совершенно непригодной для вхождения в постиндустриальную эпоху.

   Перестройка началась, по сложившейся советской традиции, с чистки партийных рядов: из состава Политбюро постепенно вывели «аксакалов», а их места заняли сторонники перемен. «Запрягали», как водится, довольно медленно, и о том, что общество потихоньку меняется, свидетельствовало разве что ослабление цензуры в СМИ. А затем случилась антиалкогольная кампания, надолго отвлекшая советских людей от мыслей о перестройке. Лозунг «Трезвость – норма жизни» был воспринят как директива «сверху», которую следует беспрекословно исполнять: вырубались виноградники, в магазинах требовали паспорт и продавали спиртное лишь с 14 до 19 часов, из-за чего выстраивались дикие очереди и расцвела спекуляция водкой, а многие начали в домашних условиях гнать брагу и самогон.
   Газета «Красное знамя» опубликовала воспоминания об этой кампании.

   В 1985 году встретил меня как-то Иван Павлович Морозов у памятника Ленину и вдруг цап за лацкан пиджака. Отворотил и говорит: «Владимир Данилович, а у тебя почему нет значка Общества трезвости? Вон, гляди, какой у меня!» – и, отворотив лацкан своего пиджака, показал значок. Я отшутился, сказав, что, мол, борюсь с пьянством и без значков. Но вообще Иван Павлович действительно рьяно и со всей душой включился в кампанию, потому что на самом деле очень не любил пьяных.
   Из этого не следует, что мы несли какую-то отсебятину. За нее в то время можно было не только партбилета, но и кресла лишиться. Мы безукоризненно исполняли все принятые законы и те директивы, что по нашей линии спускало министерство торговли... Да, нам было разрешено ввести собственные временные ограничения; руководствовались мы при этом желанием избавить людей от соблазна в рабочее время побежать в магазин.
   Некоторые магазины мы были вынуждены вообще закрыть. Но замечу, что это практически не отразилось на розничном обороте. Люди все равно шли, стояли в очередях, по головам, что называется, лезли, и вечером торговля получала то, чего недосчитывалась днем. <...>
   Но совершенно понятно сейчас и в какой-то мере было понятно уже тогда, что борьба эта – условна. Если оборот алкоголя остался без изменений, то продажа сахара резко возросла – и вы прекрасно понимаете, с чем это было связано. Тогда же открылись и развились нелегальные каналы поставок водки... Все знали, где и у каких бабок «можно взять». Дошло до того, что водка пошла в розлив: наливали в чекушки и осьмушки (стограммовые бутылочки, цена доходила до 10 рублей за 100 граммов). <...>

   Ребята, работавшие со мной в горкоме комсомола, встретили указ по-разному. Между прочим, довольно много было тех, кто искренне его приветствовал: очень уж надоели все эти пьяные рожи на улицах, в парках, во дворах... Хотя, конечно, уже тогда встречалось и ироническое отношение.
   С такой иронией принято вспоминать, например, безалкогольные свадьбы. Безусловно, на некоторых из них действительно пили водку и шампанское из чайников, но я твердо знаю, что настоящие безалкогольные свадьбы тоже бывали. <...>

   Когда вышел указ, нас, первых секретарей райкомов, собрали в обкоме партии. Провели совещание, объяснили, как вести работу по борьбе с пьянством. Потом мы в районе собрали партхозактив, наметили мероприятия... Сама кампания скоро стихла, а потребление алкоголя выросло еще на 2 литра. Народ воспринял борьбу с алкоголизмом достаточно буквально: стали водку «уничтожать» – пить больше.

   Медленно, но верно перестройка набирала обороты: в газетах появлялись статьи, за которые еще недавно могли обвинить в клевете на строй, издавались книги запрещенных в «прежнем»СССР авторов, на телевидении появились такие программы, как «Взгляд» и «До и после полуночи», люди и вправду начинали ощущать себя свободнее... А в верхах «реформаторы-консерваторы» боролись с «реформаторами-экстремистами»; вся страна обсуждала знаменитую фразу Е. К. Лигачева, адресованную Б. Н. Ельцину: «Борис, ты не прав!» и сочувствовала будущему первому президенту РФ. Еще одним поводом для обсуждения стало открытое письмо Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами» – как его называли, «антиперестроечный манифест».

   Написать это письмо я решила после долгих раздумий... В наши дни студенты после периода общественной апатии и интеллектуального иждивенчества постепенно начинают заряжаться энергией революционных перемен. Естественно, возникают дискуссии – о путях перестройки, ее экономических и идеологических аспектах. Гласность, открытость, исчезновение зон, запретных для критики, эмоциональный накал в массовом сознании, особенно в молодежной среде, нередко проявляются и в постановке таких проблем, которые в той или иной мере «подсказаны» западными радиоголосами или теми из наших соотечественников, кто не тверд в своих понятиях о сути социализма. О чем только не заходит разговор! О многопартийной системе, о свободе религиозной пропаганды, о выезде на жительство за рубеж, о праве на широкое обсуждение сексуальных проблем в печати, о необходимости децентрализованного руководства культурой, об отмене воинской обязанности... Особенно много споров среди студентов возникает о прошлом страны. <...>
   Беседуя со студентами, вместе с ними размышляя об острых проблемах, невольно прихожу к выводу, что у нас накопилось немало перекосов и односторонностей, которые явно нуждаются в выправлении. На некоторых из них хочу остановиться особо.
   Взять вопрос о месте И. В. Сталина в истории нашей страны. Именно с его именем связана вся одержимость критических атак, которая, по моему мнению, касается не столько самой исторической личности, сколько всей сложнейшей переходной эпохи. Эпохи, связанной с беспримерным подвигом целого поколения советских людей, которые сегодня постепенно отходят от активной трудовой, политической и общественной деятельности. В формулу «культа личности» насильственно втискиваются индустриализация, коллективизация, культурная революция, которые вывели нашу страну в разряд великих мировых держав. Все это ставится под сомнение. Дело дошло до того, что от «сталинистов» (а в их число можно при желании зачислять кого угодно) стали настойчиво требовать «покаяния»... Взахлеб расхваливаются романы и фильмы, где линчуется эпоха бури и натиска, подаваемая как «трагедия народов». <...>
   Думаю, сколь ни была бы противоречива и сложна та или иная фигура советской истории, ее подлинная роль в строительстве и защите социализма рано или поздно получит свою объективную и однозначную оценку. Разумеется, однозначную не в смысле одностороннюю, обеляющую или эклектически суммирующую противоречивые явления, что позволяет с оговорочками творить любой субъективизм, «прощать или не прощать», «выбрасывать или оставлять» в истории. Однозначную – значит прежде всего конкретно-историческую, внеконъюнктурную оценку.
   Как представляется, сегодня вопрос о роли и месте социалистической идеологии принял весьма острую форму. Авторы конъюнктурных поделок под эгидой нравственного и духовного «очищения» размывают грани и критерии научной идеологии, манипулируя гласностью, насаждают внесоциалистический плюрализм, что объективно тормозит перестройку в общественном сознании. Особенно болезненно это отражается на молодежи, что, повторюсь, отчетливо ощущаем мы, преподаватели вузов, учителя школ и все те, кто занимается молодежными проблемами. Как говорил М. С. Горбачев на февральском Пленуме ЦК КПСС, «мы должны и в духовной сфере, а может быть, именно здесь в первую очередь, действовать, руководствуясь нашими, марксистско-ленинскими принципами. Принципами, товарищи, мы не должны поступаться ни под какими предлогами».
   На этом стоим и будем стоять. Принципы не подарены нам, а выстраданы нами на крутых поворотах истории Отечества.

   В 1989 году состоялся первый съезд народных депутатов СССР, заседания которого транслировались в прямом эфире по телевидению и радио: перепалка Горбачева и академика Сахарова, нападки Лигачева на Ельцина, которому уступил свой депутатский мандат А. И. Казанник, эмоциональные выступления А. А. Собчака и реплики от микрофона депутата-таксиста Л. П. Сухова...
   Журнал «Наше мнение» спустя годы рассказывал:

   25 мая 1989 года, рассаживаясь в зале Кремлевского дворца съездов, депутаты первого Съезда народных депутатов СССР и представить себе не могли, что заседать им придется более двух недель. <...>
   В 1989 году никто, даже бузотеры из московской группы, в которую входили бывший первый секретарь Московского горкома партии опальный Борис Ельцин, Юрий Афанасьев, Юрий Карякин, Андрей Сахаров, Андрей Нуйкин и другие «трибуны перестройки» – ученые, публицисты, экономисты, готовившие альтернативные проекты постановлений съезда, – не ожидали, что в этом помпезно-чопорном зале разгорится яростная схватка между ретроградами и демократами. Что Горбачев подвергнется атакам не только слева, но и справа, а сам съезд закончится формированием легальной оппозиции режиму. <...>
   Да – первые выборы с выбором (до 12 кандидатов на одно место), да – впервые многие партийные боссы... проиграли борьбу за депутатский мандат. Но не надо забывать о квотах для «общественных организаций» – «черной сотне» от КПСС, ста «профсоюзниках», пяти депутатах-«изобретателях», 15 досаафниках, десяти депутатах от общества «Знание», филателистах, трезвенниках, друзьях кино и любителях книги и многих, многих других номенклатурных безальтернативных выдвиженцах общим числом 750 человек – одной трети всех депутатов, коих было на съезде 2250.
   Да... вытащили на свет божий пакт Молотова – Риббентропа, разбередили афганскую рану, покричали на Горбачева... Дали выговориться нескольким демократам, народ узнал, как выглядит недавно вернувшийся из ссылки академик Андрей Сахаров, но решения-то принимались тем самым «агрессивно-послушным», как его окрестил Афанасьев, большинством. <...>
   Сегодня политические дискуссии той поры кажутся наивными и даже мелкими. Ведь 85 процентов делегатов были членами КПСС, а значит, настоящего движения вперед тот съезд и Верховный Совет подготовить не могли. Ведь даже Ельцин в канун съезда открестился от приписываемого ему западными газетами заявления о необходимости введения многопартийной системы. Но то, что 18 лет назад впервые... история стала делаться не келейно, а на глазах всей страны, с утра до вечера внимавшей прямым включениям со съезда, а монополия КПСС на информацию рухнула раз и навсегда – все это стало решающим фактором, определившим пути обновления общества... Появились и «разгребатели грязи». После сенсационных «разоблачений» следователей-«важняков» Гдляна и Иванова пошла мода зарабатывать политический капитал с помощью чемоданов с компроматом. <...>
   Все понимали: произошел прорыв гигантской силы, теперь остановить свободу можно только жестокими репрессиями. Люди радовались и боялись радоваться. Не верили, что все это надолго, навсегда.
   Общение с друзьями сводилось к обсуждению съездовских перипетий. Вот литовская делегация в полном составе покинула зал. «Какие молодцы! Теперь Горбачев попрыгает. Это ему не Старовойтовой рот затыкать».
   Некоторые, тогда еще советские, люди даже в очередях в магазинах не стояли: времени не было. А если и отрывались от телевизора, то двигались перебежками: от окна к окну – ведь из каждого окна неслась трансляция, а основных выступающих люди довольно быстро научились различать по голосам. Вот дали слово члену президиума Рафику Нишанову, прозванному в народе Хоттабычем, значит, есть десять минут дойти до следующего окна. Человек добегал до работы и с воплем: «Что там в последние пятнадцать минут?» врывался туда. А ему со всех сторон: «Тише! Сулакшин говорит». Вбежавший в помещение молчит, отряхивается и ждет. Отговорит демократ-любимец, дадут слово депутату Шевченко – пышной даме, председателю президиума Верховного Совета Украины, – вот и будет можно порасспросить коллег, что без него случилось на съезде.
   Съезд был, сегодня это можно утверждать с уверенностью, и первым реалити-шоу, показанным у нас. Причем политическим реалити-шоу.


   Новая экономика: кооперативы, 1986 год
   Артем Тарасов

   В 1985 году пленум ЦК КПСС – едва ли не впервые за послевоенную советскую историю – признал наличие проблем в экономике. А в следующем году появился закон «Об индивидуальной трудовой деятельности», допустивший на территории СССР частное предпринимательство. Повсюду стали возникать кооперативы, а вскоре появились и первые отечественные «акулы капитализма». Самым известным среди них во второй половине 1980-х годов был, конечно, А. М. Тарасов, «первый советский миллионер», который вспоминал:

   В 1985 году, когда пришел к власти Горбачев и была назначена «сверху» новая эра в жизни советского общества «Перестройка и ускорение», никто в мире не думал, что это серьезно.
   Тогда шутили, что после каждого заседания Политбюро Горбачев приходил домой с большим синяком на щеке. Каждый из старых членов подходил к нему, поздравлял с назначением и щипал дружески за щеку со словами: «Ууу! Какой ты молоденький!»
   Мне вспоминается разговор, услышанный в одном коридоре, напротив приемной министра. Разговаривали два чиновника, один из которых нервно курил, был красный, как спелый помидор, и только что вышел из кабинета самого шефа.
   – Будто с цепи министр сорвался! – говорил он. – Так меня поливал матом, стучал кулаком по столу, орал как сумасшедший: «Ты, твою мать, понимаешь, в какое новое время живем? Ты почему до сих пор не перестроился?» А как на такой вопрос ответишь?
   – Да ладно, не расстраивайся! – утешал другой. – Времени у тебя хватит, ускорение только начинается. Еще успеешь!
   Это было в министерстве химической промышленности, что совершенно не важно! Таких министерств тогда в СССР было 120 или даже больше. Если, допустим, этот случай произошел бы в министерстве плодоовощной и ягодной промышленности, боюсь, что бедный чиновник так и не успел бы перестроиться – министерство ликвидировали уже через полгода. <...>
   Я «умер» и вновь родился в 1987 году, через полтора года после начала перестройки. «Смерть» моя была безболезненной и тихой и случилась в научно-исследовательском институте, куда я временно ушел работать, уволившись в 1986 году из Моссовета.
   Мы изучали множество абстрактных научных проблем, даже не задумываясь о последствиях осуществляемой горе-реформы. Жить все еще было относительно легко. <...>
   История не сохранила имя человека, который посоветовал Рыжкову (председателю правительства. – Ред.) разрешить создание производственных кооперативов. Вряд ли он дошел до этого самостоятельно. Однако в 1986–1987 годах вышли постановления правительства, разрешавшие заниматься четырьмя видами кооперативной деятельности: переработкой вторичного сырья, организацией общественного питания, производством товаров народного потребления и бытовым обслуживанием населения.
   Никто не мог и предположить, что кооперативы станут прообразом будущих частных предприятий и очень быстро выйдут из-под контроля системы. А потом начнут уничтожать систему и, борясь за собственное выживание, породят на свет организованную преступность, коррупцию, ускорят развал промышленности, создадут фундамент приватизации страны. <...>
   Поскольку бизнес в СССР ассоциировался с незаконными доходами и спекуляцией, он считался преступлением, а любая деятельность вне государственного предприятия называлась «теневой экономикой». Новые постановления о кооперации в первую очередь взволновали людей из этой самой теневой экономики.
   Это были настоящие предприниматели, которых советское общество сделало преступниками. Они умудрялись, рискуя свободой, создавать буквально на пустом месте подпольные предприятия, налаживать выпуск продукции и ее сбыт, получать прибыль и снова вкладывать наличные деньги в производство. <...>
   Их преследовали, арестовывали, конфисковывали все нажитое имущество и сажали в тюрьмы. А когда они выходили из тюрем, то снова принимались за свое дело. <...>
   После моей «смерти» в 1987 году закончилась моя праведная жизнь кандидата технических наук и законопослушного гражданина – строителя социализма. Судьба вытолкнула меня за грань советской действительности в пучину авантюризма и полной непредсказуемости.
   Мне помогли «умереть» люди, занимавшиеся мелким нелегальным бизнесом и постоянно находившиеся в конфликте с законом. Один из них, некий Малжабов, официально не работавший и живший за счет вольных заработков, от фарцовки до мелкого мошенничества, неожиданно приехал ко мне домой и с выражением зачитал только что вышедшее постановление о кооперативах.
   – Ну и что все это означает? – без особого интереса спросил я.
   – Сам до конца не понимаю, – ответил он. – Получается, теперь можно открыть собственное предприятие со счетом в банке, печатью, и никто за это не арестует. По крайней мере сначала...
   – А зачем тебе счет в банке и печать?
   Малжабов разволновался еще больше:
   – О чем ты говоришь! Ведь тогда можно делать деньги легальным путем...
   Я действительно этого не понимал. Как их делать? Моя зарплата заканчивалась так же, как и у многих, – заниманием десятки у друзей до следующей получки.
   – А давай попробуем вместе! – предложил Малжабов.
   – По-моему, это просто потеря времени, – сказал я. – Ну давай, разве что от скуки...
   И уже на следующий день мы начали готовить устав будущего кооператива «Прогресс».

   «От скуки» удалось развернуться так, что ахнула вся страна: в 1989 году Тарасов заплатил налоги со своей зарплаты в 3 000 000 рублей.

   Был конец января 1989 года. Мы все еще продолжали обслуживать Минюст СССР, и это приносило двойную выгоду: во-первых, мы регулярно получали хорошие деньги за работу, а во-вторых, заранее знали, что там творится, какие документы готовятся. Но однажды ко мне подходит Толик Писаренко, совершенно бледный, и говорит:
   – Артем, я читал проект нового постановления о кооперации, которое выйдет в феврале. Там такое... – И протягивает мне текст будущего постановления.
   Во-первых, планировали ввести строгий лимит по заработной плате, определяемый в процентном исчислении от прибыли кооператива. Во-вторых, кооперативам решили запретить работать с наличными деньгами, установив очень смешной лимит: до ста рублей в день на писчебумажные изделия и скрепки. Остальные средства должны были храниться исключительно на счете в государственном банке и ни под каким предлогом кооператорам на руки не выдаваться.
   А весь наш многомиллионный бизнес строился только на живых деньгах – по безналу никто с кооперацией иметь дела не хотел. Мы за все платили наличными: за железнодорожный транспорт, грузчикам в порту, охранникам грузов, упаковщикам и экспедиторам, коммивояжерам и агентам по поиску товаров, за билеты и проживание в гостиницах и т. д. и т. п. Имея на счетах кооператива «Техника» больше ста миллионов рублей, мы прекрасно понимали: только для того, чтобы удержаться на том же уровне, фирма должна тратить в год не менее десяти миллионов рублей наличными. А ведь мы планировали увеличить оборот за 1989 год в три раза! И вот такой облом, о котором мы узнаем только в январе. <...>
   Мы с Толиком и моим бухгалтером начали думать, что делать. Первая мысль была такой: взять пятьсот человек (а тогда в кооперативе было уже больше тысячи сотрудников), каждому выписать по двадцать тысяч зарплату. А потом собрать эти десять миллионов, положить в сейф и закрыть нашу потребность в наличности на весь год! Добровольная сдача денег членами кооператива на нужды производства могла быть даже оформлена решением общего собрания. Но наши юристы сразу сказали:
   – Вы сами не понимаете, что предлагаете, Артем Михайлович! Если из пятисот человек трое напишут заявления в ОБХСС, что им выдали по двадцать тысяч, а оставили по тысяче, и предположат, что оставшиеся средства поделили между собой хозяева, – это конец. Это тюрьма, и лет так на десять вам светит!
   Я говорю:
   – Ну хорошо, скажите тогда, как нам извлечь наличные деньги из собственной прибыли?
   Они сказали:
   – Выписывайте себе любую зарплату в соответствии с законом о кооперации. Ведь в законе нет никакого лимита по зарплате!
   Отойдя от первого шока, вызванного таким предложением, я выписал себе за январь зарплату – три миллиона рублей, три миллиона рублей Толику Писаренко, миллион моему второму заму и, чтобы бухгалтер не сопротивлялась и на нас потом ничего не сваливала, целых семьсот пятьдесят тысяч рублей главному бухгалтеру. При этом по выражению ее лица было понятно, что она в тот момент была готова повеситься от ужаса на первом подходящем крючке.
   Мы рассчитали, что выписанных денег хватит на поддержание и раскрутку наших договоров минимум на полгода. С учетом всех налогов и отчислений, которые составляли почти два с половиной миллиона, нам оставалось больше пяти. «Пройдет эксперимент, а там посмотрим!» – решили мы.
   Теперь надо было как-то документально подтвердить, что это действительно зарплата и она действительно выдается за январь 1989 года, до выхода новых постановлений. Ведь раз уж наличность решили так резко ограничить, в феврале могли быть изменения и по зарплатам.
   И мы додумались получить соответствующее подтверждение прямо от КПСС! Наш пламенный коммунист Толя Писаренко, единственный член партии в администрации кооператива, был послан сдавать партийные взносы прямо в его родной НИИ криминалистики Минюста СССР, где он все еще продолжал числиться научным сотрудником. Посчитав, что с трех миллионов взносы составят девяносто тысяч рублей, мы опустошили кассу в сейфе головного офиса и еще скинулись, добавив свои.
   Писаренко пришел к секретарю парторганизации с деньгами, завернутыми в газету «Правда», и говорит:
   – Зарплату нам еще не выдали, но уже выписали. И я спешу как честный коммунист сдать взносы!
   Когда Толик развернул газетку и выложил пачки денег на стол, секретаря чуть столбняк не хватил. Но тут же сработал партийный рефлекс: обеими руками он сгреб пачки под себя, придавив всем телом, а затем, не меняя позы, одним движением переместил их в ящик стола. Он оставался в этом не самом удобном положении, расписываясь в партбилете Писаренко о получении девяноста тысяч рублей...
   Так у нас появилось документальное подтверждение, что Толик сдал партвзносы от январской зарплаты: запись в партийном билете с указанием суммы взноса и даты ее получения. Это было неопровержимым доказательством того, что наличные деньги мы получили в январе – до введения ограничений, а не в феврале, когда планировалось внести изменения в Закон о кооперации.

   За кооперативами пришел полный хозрасчет, потом были приняты законы о демонополизации и разгосударствлении собственности, объявили о грядущей либерализации цен, но все свелось к денежной реформе кабинета В. С. Павлова, проведенной всего за три дня... Реальные преобразования в экономике начались позже, а пока значительная часть экономически активного населения страны стала познавать прелести и тяготы «челночного» бизнеса.


   Чернобыль и Руст, 1986–1987 годы
   Анатолий Дятлов, Борис Тушин, Вольтер Красковский

   Первые годы пребывания М. С. Горбачева у власти были отмечены не только антиалкогольной кампанией и «разгулом гласности», но и двумя катастрофами – «настоящей» и «показной».
   Настоящая случилась 26 апреля 1986 года, когда произошла авария на четвертом энергоблоке Чернобыльской атомной электростанции на Украине и случился выброс радиоактивных веществ в окружающую среду. Официальные СМИ сообщали об аварии крайне скупо.
   Заместитель главного инженера ЧАЭС А. С. Дятлов вспоминал:

   26 апреля 1986 г. в один час двадцать три минуты сорок секунд начальник смены блока № 4 ЧАЭС Александр Акимов приказал заглушить реактор по окончании работ, проводимых перед остановом энергоблока на запланированный ремонт. Команда отдана в спокойной рабочей обстановке, система централизованного контроля не фиксирует ни одного аварийного или предупредительного сигнала об отклонении параметров реактора или обслуживающих систем. Оператор реактора Леонид Топтунов снял с кнопки колпачок, предохраняющий от случайного ошибочного нажатия, и нажал кнопку. По этому сигналу 187 стержней реактора начали движение вниз, в активную зону. На мнемотабло загорелись лампочки подсветки и пришли в движение стрелки указателей положения стержней. Александр Акимов, стоя вполоборота к пульту управления реактором, наблюдал это, увидел также, что «зайчики» индикаторов разбаланса «метнулись влево» (его выражение), как это и должно быть, что означало снижение мощности реактора, повернулся к панели безопасности, за которой наблюдал по проводимому эксперименту.
   Но дальше произошло то, чего не могла предсказать и самая безудержная фантазия. После небольшого снижения мощность реактора вдруг стала увеличиваться со все возрастающей скоростью, появились аварийные сигналы. Топтунов крикнул об аварийном увеличении мощности. Но сделать что-либо было не в его силах. Все, что он мог, сделал – удерживал кнопку, стержни шли в активную зону. Никаких других средств в его распоряжении нет. Да и у всех других тоже. А. Акимов резко крикнул: «Глуши реактор!» Подскочил к пульту и обесточил электромагнитные муфты приводов стержней. <...>
   С коротким промежутком последовало два мощных взрыва. Стержни прекратили движение, не пройдя и половины пути. Идти им было больше некуда.
   В один час двадцать три минуты сорок семь секунд реактор разрушился разгоном мощности на мгновенных нейтронах. Это крах, предельная катастрофа, которая может быть на энергетическом реакторе. Ее не осмысливали, к ней не готовились, никаких технических мероприятий по локализации на блоке и станции не предусмотрено. Нет и организационных мер.
   Растерянность, недоумение и полное непонимание, что и как это случилось, недолго владели нами. Навалились совершенно неотложные дела, выполнение которых вытеснило из головы все другие мысли. <...>
   Официальная версия причин катастрофы, до сих пор остающаяся неизменной, однозначно возложила вину на оперативный персонал. Прояснение взгляда стало наступать позднее. <...>
   Вызвали скорую помощь.
   Начальнику смены станции Б. Рогожкину Акимов сообщил, и тот, согласно инструкции, оповестил Москву, Киев. Станционные работники оповещаются автоматически по записи на магнитофонной ленте согласно категории аварии – в данном случае была объявлена общая авария, наиболее тяжелая. <...>
   В последнее время пошли какие-то непонятные разговоры вокруг пожарных. И действия-де их были неправильными, и обстановкой не вызывались. Корреспондент газеты «Комсомольское знамя» спрашивал меня о нарушениях пожарными инструкций. Не знаю, может, они и нарушали какие-то инструкции, да изменить это ничего не могло. Надели бы они защитную дозиметрическую одежду – не помогла бы она им. Их штатная одежда – из грубого материала, от излучений их ничего защитить не могло – нет такой одежды. Спасти могло только автоматическое пожаротушение, не требующее присутствия людей на крыше реакторного и химического цехов. Такого не было. Была разводка трубопровода по периметру с ответвлениями для присоединения пожарных рукавов, которые находились рядом в ящиках. Без людей там ничего не сделать.
   И уже вовсе непонятное интервью директора В. П. Брюханова, что и пожара-то не было, и напрасно вовсе послали пожарных на погибель – сталкивать раскаленные куски графита. Что, мне приснился огонь? Ведь именно из-за него я отдал распоряжение остановить третий блок. Да, признаю, бушующего пожара, этого только и не хватало тогда, не было, только отдельные очаги. Так что же было делать лейтенанту Правику (командиру пожарного расчета. – Ред.): ждать, когда они соединятся в одно грандиозное пламя? Тогда уже неизбежен переброс на три других блока с совершенно непредсказуемыми последствиями. Может, надо было подождать, пока само погаснет? Обычно само гаснет, только когда все сгорит, что гореть может. <...>

   На ликвидацию последствий аварии бросили воинские части, как регулярные, так и составленные из резервистов, а также привлекли технических специалистов со всего Союза. Впоследствии всех этих людей, а также пожарных и персонал станции, стали называть «ликвидаторами». Один из ликвидаторов, Б. Тушин, рассказывал:

   Возвращался из Чернобыля поездом, с пересадками. В одном проводница окружила меня чрезмерной заботой, предугадывая все желания. Только подумаю о стаканчике чая, а она уже несет пару стаканов с горкой сахара и каждый раз приговаривает: «Уж ты, хлопчик, лишний раз не выходи из купе, не утруждай себя». Терялся в догадках, чем же я так угодил. Оказалось, она окружила заботой, чтобы «не разносил заразу по вагону». <...>
   На следующий день поехал в Топчиху, в воинскую часть, чтобы сдать армейскую форму и получить свою гражданскую одежду. За окном мелькали поля и тополя, полустанки, птицы на проводах, села и деревни. Созерцание заоконного пейзажа прервал вопрос полковника с погонами летчика:
   – Вы из Чернобыля, солдат? Ну, как там?
   Я... начал рассказывать, но он скорректировал: «Это я из газет знаю, ты правду расскажи...»
   Я вынул свои записки, которые делал в Чернобыле. Прочел, поглядел с интересом: «Теперь понятно!» <...>
   Дня через два раздался звонок из военкомата, голос офицера был суров: «Брось смуту сеять!»
   Оказалось, летчик-полковник, которому стало «теперь понятно», прочитав мои заметки, видимо, добавив что-то от себя, стал делиться информацией «из первых рук» с товарищами. А земля, как известно, слухами полнится. Вычислить меня не составило труда.
   Вот что прочитал полковник.
   «Ночь. Звонок. Повестка. Сбор. Накопитель (школа). Военкомат. Автобус. Топчиха. Обмундирование. Сборы. Подготовка. Погрузплощадка. Эшелон. Стук колес. Станции. Полустанки. Разъезды. Километры. Поля. Тополя. Леса. Перелески. Кусты. Столбы. Провода. Птички. Тучки...
   Украина. Чернобыль. Станция Вильча – прибытие, разгрузка. Движение колонны – тьма, безмолвие, безлюдность, тени, силуэты, журавли колодцев и... тишина! Поляна – палатки, городок, автопарк, обустройство, благоустройство.
   Построение: наряды, наряды, экипажи, техника. Работа. Красота! Теплынь! Базарчики? Фрукты-овощи?! Радиация!!!
   Стройматериалы: рубероид, толь, свинец, тес, пиломатериал, пленка, стекло, гвозди, арматура... Цемент! Цемент! Цемент! Горы! Дождь, ветер...
   Деревни, хутора, дороги, дворы, деревья, колодцы, строения – дезактивация!
   Имущество, товары, продукты, изделия, мусор, грунт – вывоз, захоронение!
   Могильники: свалка, танки, бульдозеры – разравнивание, трамбовка.
   АЭС, энергоблок, крыша. Респиратор, перчатки, сапоги, спецодежда. Лопаты, совочки, носилки, «промокашки», вилы. Погрузка, вывоз, захоронение...
   Зона: ограждение, колючка, связь, сигнализация, пикеты, кордоны, посты, санпропускники, ПУСО. Дезактивация! Дезактивация! Дезактивация!
   Объект «Укрытие», он же «Саркофаг»: арматура, бетон. Бетон, арматура. Миксеры, насосы. Техника. Бетон, бетон, бетон!..
   Шабаш! Душ. Мойка. Переодевание.
   Отдых: кино, книги, эстрада, артисты, концерты, музыка. Ба-ня!
   Пополнение, замена, возвращение».
   Что в этих заметках показалось бдительным людям «сеянием смуты»? Позже добавил:
   «Возвращение!
   Поликлиника, больница, аптека. Аптека, поликлиника, больница, госпиталь, санаторий. МСЭ (ВТЭК). Инвалидность...»
   В чернобыльской трагедии отразилась как в капле воды вся порочность тогдашней системы: невнимание к людям, повсеместная халатность, пренебрежение нормативами труда и его безопасности. Государство экономило и на безопасности атомной энергетики. Система дозиметрического контроля и защитные средства были далеки от совершенства. И полная неинформированность населения, граничащая с секретностью, о существующей и возможной опасности чрезвычайных ситуаций.
   При ликвидации последствий аварии на ЧАЭС использовалась радиоуправляемая техника. Например, бульдозеры без бульдозеристов сгребали к разрушенному 4-му энергоблоку все, что следовало захоронить вместе с ним, и расчищали подходы для другой техники. Управление велось из специального бронетранспортера с расстояния 100 метров. Были и другие уникальные машины, автоматы-манипуляторы и роботы. Однако они не могли полностью заменить человека. Самоотверженность, мужество и героизм ликвидаторов выручали там, где отказывала техника.
   Николай Бакланов: «Поселились в казармах войсковой части Прикарпатского военного округа, в строительном батальоне которого пробыл 83 дня, получив дозу облучения 8,5 бэр. Работали на станции вахтовым методом по четыре часа (по 10 минут в час). Одним автобусом доезжали до Чернобыля, далее другим – до ЧАЭС. Приезжали, переодевались, надевали маску-“лепесток”, перчатки, резиновые сапоги...
   Сколько спецовок повыбрасывали! Каждый час проходили мойку в санпропускнике. Работы было много: ровняли, засыпали грунт, щебень, песок, укладывали асфальт и бетон, копали ямы, устраивали городьбу, отмывали стены, грузили «промокашки» (так называли пропитки, которые бросали в радиационную жидкость) в самосвалы, доставая их вилами. Весь мусор свозили в могильники, где танк утрамбовывал его. На энергоблоке работал иноземный кран с хитроумной автоматикой, которая вскоре сломалась и вывела кран из строя. Усмехались: “Робот не выдержал, а мы – ничего!” Столовая находилась в 500 метрах от блока. Там была установка, где проверяли дозу облучения. В столовую не войдешь, пока не отмоют...»

   Многие ликвидаторы аварии – их общая численность составляла около полутора миллионов человек, включая сюда тех, кто работал в 30-километровой зоне отчуждения – подверглись радиационному облучению и впоследствии скончались от лучевой болезни.
   Что касается «показной» трагедии, то трагедией она стала для командования войск ПВО СССР, «прошляпивших» полет и посадку на Москворецком мосту самолета «Цессна», которым управлял 19-летний немец Матиас Руст. Остальная часть населения страны, пережив шок, воспринимала случившееся исключительно со смехом, а Красную площадь, до которой от моста доехал Руст, в народе переименовали в Шереметьево-3.
   В. М. Красковский, эксперт ВВС и участник расследования события, в интервью описал маршрут и маневры Руста.

   28 мая в 14.00 на воздушной трассе Хельсинки – Москва на высоте 600 м дежурное подразделение ПВО в районе эстонского городка Кохтла-Ярве обнаруживает малоразмерный самолет без сигнала опознавания «Я – свой», отсутствующий в заявке как разрешенный для входа в воздушное пространство Советского Союза. <...>
   Из аэропорта Хельсинки он вылетел в 13.30 по московскому времени. В плане полета значился Стокгольм, это всего два часа на «Цессне-172». Через 20 минут Матиас Руст вышел на связь с диспетчером, доложил, что на борту все нормально, и попрощался. После этого выключил все средства связи, кроме приемника бортового радиокомпаса, и направил самолет в Финский залив со снижением высоты до 200 м, после чего развернулся на 180 градусов и направился в точку, которая была заранее им определена и находилась точно на трассе, соединяющей Хельсинки и Москву. <...>
   Вскоре самолет Руста пропал на всех экранах радаров системы наблюдения в 40 км от береговой черты над водами Финского залива. Уже через 30 минут в район предполагаемого падения самолета были направлены поисковый вертолет и два патрульных катера, были обнаружены некоторые предметы и небольшое масляное пятно. Предположительно был сделан вывод, что самолет упал в воду и нужны были дополнительные силы и средства, чтобы достоверно в этом убедиться. <...>
   Pycт тем временем осуществлял свой план достижения города Москвы. Погода в этот момент была облачной, с прояснениями, с нижним краем облаков 400–600 м, ветер западный, временами срывался моросящий дождь.
   Около часа полета Руст строго выдерживал курс по радиомаяку, навигационная станция которого располагалась в районе Хельсинки. Далее весь полет осуществлялся по показаниям магнитного компаса и визуальным сличениям объектов, которые заранее были нанесены на карту. Главными ориентирами обозначены Чудское озеро, озеро Ильмень, озеро Селигер, железнодорожный путь Ржев – Москва. При таких протяженных ориентирах заблудиться просто трудно.
   Итак, информация об обнаружении неизвестного самолета поступила на автоматизированный командный пункт части в 14:10. Около 15 минут... шли переговоры с гражданскими диспетчерами... К этому времени самолет находился уже у береговой черты. Три дежурных зенитных ракетных дивизиона были приведены в боевую готовность, наблюдали цель, но команды на уничтожение не получали. <...>
   Когда выяснилось, что это не заявочный самолет, все подразделения армии были приведены в готовность № 1 и в воздух подняли пару дежурных истребителей с аэродрома Тапа для опознания объекта.
   В 14:29 летчик, старший лейтенант Пучнин, доложил, что в разрыве облаков наблюдал спортивный самолет белого цвета, типа Як-12, с темной полосой вдоль фюзеляжа. Это было уже в районе города Гдов. <...>
   В 14:31 объект обнаруживается, но уже с курсом 90 градусов вместо 130. Он двигался теперь по трассе Гдов – Малая Вишера. Было принято решение, что обнаружен тот же объект. С КП армии даны указания уточнить параметры объекта и выдана команда на подъем еще пары дежурных истребителей для опознания его. Истребители вернулись ни с чем. По докладам пилотов, на своих бортовых РЛС они ничего не обнаружили. <...>
   В 15:00 самолет Руста был уже в районе Пскова. Погода улучшилась, дождь прекратился, и Руст занял снова высоту 600 м как наиболее экономичную для этого типа самолета и продолжал полет.
   В этом же районе шли учебные полеты одного из авиационных полков. В воздухе в разных зонах находилось от 7 до 12 самолетов. Одни взлетали, другие садились, так что количество их постоянно менялось.
   В 15:00 в соответствии с графиком сменился кодовый номер системы госопознавания. Все наземные и воздушные средства и системы должны были выполнить эту операцию одновременно.
   С истребителями это случилось не сразу. Увлекшись техникой пилотирования, не все молодые пилоты переключили необходимый тумблер вовремя, и сразу для системы ПВО они стали «чужими». Командир радиотехнической части, зная обстановку с неопознанным летательным аппаратом, приказывает оперативному дежурному системы, в зоне которой находились истребители, принудительно присвоить признак «Я – свой». <...>
   К 16:00, уже легализованный, Pycт пролетает озеро Селигер и попадает в зону ответственности другого соединения.
   Средства слежения системы вновь подтвердили, что обнаружен самолет без сигнала «Я – свой». Снова анализ ситуации. Снова подъем дежурной пары истребителей. В условиях низкой облачности командиры не рискнули опускать истребители до высоты ниже 600 м, пробивая облака сверху вниз. Это было слишком опасно. Таким образом, визуально самолет Руста не был обнаружен. <...>
   В 18:30 Матиаc Руст уже подошел к окраине Москвы, пересек Ходынку и направился прямо к Кремлю. Погода в Москве была по-весеннему теплой, безветренной и малооблачной.
   В замыслы Pyстa входило посадить самолет прямо в Кремле. Но, убедившись с высоты 60 м, что там нет пригодной площадки, он принимает решение приземлиться на Красной площади, размеры которой позволяли это сделать.
   С левым разворотом и снижением Руст заходит на посадку между Спасской башней Кремля и собором Василия Блаженного. Однако это не удалось сделать из-за множества людей на площади. Он делает вторую попытку, резко набрав высоту и разворачиваясь над гостиницей «Россия». Также снизившись, включив навигационные огни и покачивая крыльями, Руст рассчитывал, что прохожие поймут его намерения и освободят диагональ площади для осуществления посадки. Однако этого не случилось.
   Сделав еще один разворот над гостиницей «Россия», Руст тем не менее успел по секундомеру засечь режим работы светофора на Большом Москворецком мосту. Начав снижение над улицей Большая Ордынка, Руст очень точно рассчитал траекторию снижения своего самолета. И как только загорелся красный свет светофора у начала моста, самолет, едва не задевая шасси крыши автомобилей, коснулся колесами покрытия моста. Этой дистанции было достаточно, чтобы, погасив скорость, подрулить к собору и заглушить двигатель. Часы на Спасской башне Кремля показывали 19 часов 10 минут.

   В «поздние» горбачевские годы в стране случилось еще несколько катастроф – в 1988 году произошло сильное землетрясение, разрушившее армянский город Спитак, а на следующий год затонула атомная подводная лодка «Комсомолец» и под Уфой взорвался газ из трубопровода, рядом с железнодорожным полотном, по которому двигались два пассажирских состава.


   Парад суверенитетов и гибель СССР, 1986–1991 годы
   Анатолий Черняев

   Ослабление идеологической «железной хватки» властей обнажило всю несостоятельность рассуждений о «новой исторической общности – советском народе», которыми пестрели учебники обществоведения и научного коммунизма. Внезапно оказалось, что национальные проблемы в СССР не только имеются, но и усугубляются и зачастую перерастают в национализм, считавшийся давно уничтоженным. В стране начались волнения на национальной почве.
   Сначала «полыхнуло» в Казахстане: в 1986 году в Алма-Ате митинговали против русских у власти. В следующем году резко обострились отношения Армении и Азербайджана из-за Нагорно-Карабахской области; это обострение вылилось в полномасштабный военный конфликт. В том же 1987 году начались выступления в Прибалтике: «советская заграница», как называли тогда Латвию, Литву и Эстонию, все настойчивее требовала независимости. На Кавказе тоже было неспокойно, тем более что руководство страны бросило армию на разгон демонстраций в Тбилиси и Баку. Упомянем также о межэтнических столкновениях в Таджикистане, молдавском Приднестровье и в Крыму.
   Эти события происходили на фоне падения просоветских режимов в Восточной Европе – в Польше, в Чехословакии, Румынии. Национальные республики увидели возможность жить самостоятельно...
   О том, как все происходило, записывал в дневнике А. С. Черняев, помощник М. С. Горбачева, избранного в 1990 году первым – единственным и последним – президентом СССР.

   Я все больше прихожу к тому же (с моим-то опытом, в котором вся жизнь и политика упирается в Горбачева): пока он не сбросит с себя «коммуниста, верного социалистическим ценностям», перестройку ему больше не двинуть, ибо общество далеко ушло от этой концепции, а «партия» цепляется за нее, чтобы тянуть все назад – к социализму без Сталина и репрессий, к «тому самому», что был «в основном построен» еще в 30-х годах. <...>
   На «Совещании рабочих, крестьян и ИТР» в Большом Кремлевском дворце М. С. выступил с уже надоевшими словесами, и его бесстыдно и пошло дергали «представители» рабочего класса... Вываливали безобразия: «знаете вы, что творится на местах» с производством?! И т. п. Зачем ему эти «совещания» перед TV?.. Только демонстрируют беспомощность центра и его лично справиться с экономическим кризисом. Ельцин предсказал, что запас кредита у М. С. остался не более чем на год. <...>
   Началась война в Азербайджане. Чрезвычайное положение, в солдат стреляют, они тоже начали стрелять, сотни убитых... НФА (Народный фронт Азербайджана. – Ред.) обратился к мировому сообществу – спасти народ от геноцида со стороны русских. И т. д. М. С. ведет бесконечные совещания, вчера трагично выступил по TV. Но Баку бушует под разными флагами, несмотря на комендантский час и танки... Теперь уже главный лозунг – выход из СССР.
   Политического решения у М. С. нет, кроме естественной обязанности – защитить людей от погромов, расправ, сожжения армян живьем на улицах и т. п.
   Кстати, Ельцин заявил, что он баллотируется в Верховный Совет РСФСР и хочет стать ее президентом! Думаю, что он встанет на этот путь. А Горбачеву этот пост в России уже не доверят! И Ельцин будет пожинать плоды великого исторического поворота, которым все – и мир, и Россия – обязаны Горбачеву. <...>
   Восточная Европа отваливает от нас совсем и неудержимо... И все очевиднее, что поначалу общеевропейский дом будет без нас, без СССР, который пока (!) пусть поживет по соседству!
   И везде рушится комдвижение.
   Новая, новая эра наступает...
   День, объявленный Ю. Афанасьевым и иже днем «февральской революции 90-го года». Главная манифестация будет на Зубовской площади. Вокруг грузовики с солдатами МВД, между домами, во дворах скопления милиции «в штатском».
   Панику нагнали за последние дни, впрочем, наверное, сами правоохранительные органы и «аппарат». Все еврейство ждет погромов и бежит за границу... десятки тысяч в месяц.
   По стране волна митингов – «разгон» райкомов и обкомов, повальные отставки лидеров местного значения. <...>
   Московская манифестация тоже под лозунгами: «За новых депутатов» и «Долой кремлевскую мафию». Хотели даже выставить живое кольцо вокруг Кремля. М. С. долго не реагировал, потом понял опасность и пошло: заявление Верховного Совета, заявление ЦК, заявление правительства, мобилизация служб... На последнем ПБ специально обсуждали: 17 000 внутренних войск, охрана райкомов и т. д. Подвижная служба охраны элитных зданий... Дело в том, что на Арбате висели листовки с фото здания в Плотниковом переулке, с указанием квартир, где живут члены Политбюро. <...>
   «Президентский процесс» (реформирования СССР. – Ред.) натолкнулся на сопротивление Верховного Совета в первый же день. <...>
   Если Верховный Совет не согласится, М. С. оказывается в положении почти краха. <...>
   Газеты, газеты. Вот в «Комсомолке» за 22 марта – о распаде комсомола. На TV видно, как общество-то рушится... А на пленуме ЦК хватаются за идолы прошлого. Лигачев требует включить в устав: цель – коммунизм! И устроил на ПБ истерику, что опять не учли его предложение (записали лишь «коммунистическую перспективу»).
   Поразительная вещь: журналы, даже газеты, даже TV полны умных рассуждений о сути и судьбах марксизма, социализма, ленинизма... А этой серости во главе КПСС с теоретической подготовкой ВПШ образца 50-х годов на все наплевать. «Коммунизм – цель». «Марксизм-ленинизм» – идейная основа партии! И ты хоть лопни. А ведь в Политбюро таких... да все, кроме двух, трех! Но оно определяет дух политики. Оно...
   1 мая на Красной площади. Исторический день... Впервые на площади митинг, а потом шествие, но с требованиями и предупреждениями, вместо «ура, да здравствует». После того как сошла первая, официальная волна демонстрантов, на площадь ввалилась вторая волна «московских клубов избирателей» с лозунгами «Долой Горбачева», «Долой КПСС – эксплуататора и грабителя народа», «Долой социализм», «Долой фашистскую красную империю», «Свободу Литве», «Партия Ленина, прочь с дороги» и т. п. Горбачев и другие стали спускаться с Мавзолея под улюлюканье и хохот, сопровождаемые криками: «Позор», «Пошляки». Красную площадь покрыл оглушительный свист. Вот такая ненависть. 30 тысяч... <...>
   Отовсюду телеграммы Горбачеву: преступность берет за горло в самых страшных формах – убийства, разбой, грабеж, изнасилование малолетних, склады оружия.
   С мест требуют вооружать граждан. Вопль по поводу беспомощности властей и президента. Преступность приплюсовывается к пустым полкам, к отсутствию табака (уже замечены табачные бунты), экономическому и национальному разброду. Среда для диктатуры готовая. Откуда придет? Горбачев сам не способен. Что – отдать власть какому-нибудь чрезвычайному комитету?
   И какой симптом краха коммунизма – в Софии сожгли дом ЦК и три часа не давали приблизиться пожарным. Рейхстаг 1933 года наоборот! Но с тем же потенциальным исходом. Все громче голоса – не благодушничать и с нашими фашистами, которые тоже могут сжигать здания, в том числе ЦК. А мне смешно и не верится, и не боюсь, хотя что-то явно надвигается.
   М. С. не видит, а может, не хочет реагировать. Думаю: без потрясения Россия не возобновится, тем более после такого распада и разложения. Но какова повсюду ненависть к коммунизму!..

   Что касается событий в Литве и Тбилиси, А. С. Черняев в интервью уточнял:

   – А в связи с событиями в Тбилиси и Вильнюсе принимал решения он (М. С. Горбачев. – Ред.)?
   – Есть общее суждение: раз он президент, то не мог не знать, что там творится. Для меня это абсурдный вопрос. Горбачев не мог дать приказ громить телебашню и давить танками людей. Генерал Варенников за много месяцев до этого ставил вопрос о введении чрезвычайного положения. Горбачев отказал ему. После событий в Тбилиси он на Политбюро сказал министру обороны Язову: отныне без официального решения Политбюро войска не должны вмешиваться в политические дела.
   С Тбилиси вообще нелепая ситуация. Горбачева не было в Москве, все произошло спонтанно. Его уже тогда хотели подставить. Но мир, в общем-то, поверил Горбачеву: приезжали министры из Европейского Союза, чтобы самим убедиться в том, что Горбачев верен принципу – не применять силу ради спасения СССР. Он им говорил, что несет моральную ответственность за Вильнюс, но приказов он не отдавал.
   – А кто тогда отдавал все приказы?
   – Те же Язов, Крючков. Это была провокационная самодеятельность. Президента подставили. Ситуация тогда созрела настолько, что это считалось позволительным.

   Так или иначе, после «опереточного» августовского путча 1991 года – по телевидению крупным планом трясущиеся руки Г. П. Янаева, одного из путчистов, а на борту проехавшего мимо автобуса здоровенным буквами выведено обращение к Б. Н. Ельцину: «БОРИС, ТЫ ПРАВ!» – распад страны было уже не остановить. Хотя ранее на референдуме большинство граждан высказались за сохранение СССР, национальные республики одна за другой объявляли о независимости. В декабре 1991 года главы РСФСР, Украины и Белоруссии в Беловежской пуще подписали соглашение о создании Содружества независимых государств, фактически «отменив» СССР, который признали «более не существующим».
   Грандиозный социальный эксперимент, продлившийся, если считать с революции 1917-го, 74 года, завершился...


   Эпилог. Ностальгия...
   Кирилл Королев, Александр Галич

   Эта страна – была.
   Сколько ни пытайся от нее откреститься или, наоборот, сколько ни старайся ее воскресить, она – была. Прошлое завершенное. В лучшем случае – прошлое продолженное. И никак не прошлое продолжающееся.
   Так почему мы все время вспоминаем о ней?
   «Союз нерушимый республик свободных»...
   Михалковские строки накрепко врезались в память, и сегодня, когда звучит гимн России, старые слова сами собой приходят на ум, просятся на язык.
   «Нас к торжеству коммунизма ведет...»
   Как давно это было – и как недавно.
   Back in the USSR, – приглашали битлы, которые сами до СССР так и не доехали.
   А если бы доехали – пригласили бы?
   Джон и Пол, Джордж и Ринго в Кремлевском дворце съездов... Или в Лужниках... Жаль, что этого не случилось. И здорово, что мы о них все-таки знали. О них и «роллингах», «Дип пепл» и «Пинк флойд», а не только о – при всем к ним уважении – Кареле Готте, Марыле Родович или кого там еще допускали в советский эфир.
   Значит, не все было так уж плохо?..
   Ностальгия...
   Юное личико в локонах смотрит с октябрятского значка. Горькая обида от того, что остальных принимали в пионеры на Красной площади, а тебя и нескольких других – всего лишь у траурного поезда Ильича на Павелецком вокзале. «Не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым...» «Партия – наш рулевой...»
   Ностальгия?
   Предопределенность жизни: школа – не будешь хорошо учиться, пойдешь в ПТУ – институт (возможно, через армию) – инженер или референт, и нищенская зарплата, в сравнении с зарплатой «гегемона» – пролетариата; летом сначала в пионерский лагерь, потом в стройотряд, потом на Черное море или в Прибалтику; утром по радио – гимнастика, днем «Рабочий полдень» или концерт по заявкам на «Маяке», вечером по телевизору неизбежная программа «Время»...
   Ностальгия?
   Советская власть, советский народ, советский образ жизни, советское – значит отличное, «Советская Россия» и «Советский филателист», «Советский спорт» и «Советский экран»; все вокруг колхозное, все вокруг мое, комсомольские и партсобрания, замполиты, парторги и «личности в штатском», вождь мирового пролетариата и лучший друг лингвистов и физкультурников, кузькина мать под кукурузу и «лично Леонид Ильич»; пятилетку в четыре года, социализм, развитой социализм, социализм с человеческим лицом, почти коммунизм, не совсем коммунизм, скоро будет коммунизм, каждому человеку по отдельной квартире, догоним и перегоним Америку, завтра будет лучше, чем вчера; Пастернака не читал, но хочу сказать, в СССР секса нет, а «Слава Ка-пе-эс-эс» – даже не человек...
   Ностальгия?
   И все же, же...
   И все же в нем что-то было, в этом Советском Союзе. Он как детство, которое вспоминаешь в зрелом возрасте. Частичка души для тех, кто родом из СССР. Без него мы были бы другими. Не важно – лучше, хуже, веселее, жестче, богаче, беднее... Другими.
   Мы выросли. Повзрослели.
   Мы помним.
   За многое мы благодарны. Кое о чем сожалеем. Кое над чем смеемся. О многом хотели бы забыть...

     Но – мы помним.
     И эта страна – была.
     Когда-нибудь дошлый историк
     Возьмет и напишет про нас,
     И будет насмешливо горек
     Его непоспешный рассказ.
     
     Напишет он с чувством и толком,
     Ошибки учтет наперед,
     И все он расставит по полкам,
     И всех по костям разберет.
     
     И вылезет сразу всередку
     Та главная, наглая кость,
     Как будто окурок в селедку
     Засунет упившийся гость.
     
     Чего уж, казалось бы, проще
     Отбросить ее и забыть?
     Но в горле застрявшие мощи
     Забвенья вином не запить.
     
     А далее кости поплоше
     Пойдут по сравнению с той, —
     Поплоше, но странно похожи
     Бесстыдной своей наготой.
     
     Обмылки, огрызки, обноски,
     Ошметки чужого огня...
     
     ...И даже неважно, что в сноске
     Историк не вспомнит меня!




   Источники

   Октябрьская революция, 1917 год – Троцкий Л. Историческое подготовление Октября. Часть II: От Октября до Бреста // Троцкий Л. Сочинения. Т. 3, ч. 2. М.; Л., 1925.
   Первые шаги новой власти и Брестский мир, 1917–1918 годы – Ленин В. И. Речь на Первом всероссийском съезде военного флота // Ленин В. И. Доклад на заседании ВЦИЕ 24 февраля 1918 г. // Ленин В. И. ПСС. М., 1967. Т. 35.
   Россия распятая, 1917–1918 годы – Волошин М. А. Россия распятая // Юность. М., 1990. № 10; Блок А. А. Двенадцать // Блок А. А. Полное собрание сочинений и писем в 20-ти. тт. Т. V. М.: Наука, 1999.
   «В коммуне остановка»: комсомол и пионерия, 1918–1922 годы – Ахманов А. Комсомол создан! // Смена. М., 1928. № 20; Коцюруба И. Комсомолиада // Смена. М., 1924. № 6; Зорин В. Красные галстуки // Смена. М., 1925. № 15.
   Гражданская война: начало, 1918–1919 годы – Деникин А. И. Очерки русской смуты. Париж, 1921; Буденный С. М. Пройденный путь. Книга вторая. М.: Воениздат, 1965.
   «Красные, зеленые, золотопогонные»: революционный террор, 1918–1922 годы – Бонч-Бруевич В. Д. Как организовалась ВЧК // Чекисты. М., 1972; Чумаков А. Красный террор // Материалы по деятельности Чрезвычайных комиссий. Издание ЦБ ПС-Р. Берлин, 1922; Кузьменко Г. А. Дневник за февраль-март 1920 года // Воспоминания о Махно. М., 1996; Жирнов Е. «Нет им воли ходить в церковь» // Власть. М., 2007. № 12, 2 апр.
   Гражданская война: от Колчака до Врангеля, 1919–1920 годы – Будберг А. П. Дневник // Архив русской революции. Т. 15. М., 1991; Устрялов Н. В. Белый Омск. Дневник колчаковца // Альманах «Русское прошлое». СПб.: Изд. советско-американского СП «Свелен», 1991. № 2; Врангель П. Н. Записки // Белое движение. М., 2006; Фрунзе М. В. Памяти Перекопа и Чонгара // Перекоп и Чонгар. Сборник статей и материалов. М., 1933.
   От военного коммунизма к НЭПу, 1921–1923 годы – Ленин В. И. Наше внешнее и внутреннее положение и задачи партии // Ленин В. И. ПСС. М., 1967. Т. 42; Правда. 1923. 29 нояб. № 271; [ЦА ФСБ РФ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 835. Л. 201–208] // http://www.alexanderyakovlev.org
   Образование СССР, 1922 год – Микоян А. И. Так было. М.: Вагриус, 1999; Образование СССР // Пропагандист и агитатор РККА. 1939. № 24, дек.
   «Весь мусульманский пролетариат»: национальная политика, 1922–1939 годы – Козловский Е. Красная Армия в Средней Азии. Военно-историчекий очерк. Ташкент, 1928; Чокай М. Туркестан под властью Советов. К характеристике диктатуры пролетариата. Париж, 1928.
   Ленин – человек и символ, 1924 год – Горький Максим. В. И. Ленин // Горький Максим. Избранное. М.: Правда, 1977; Куприн А. И. Ленин. Моментальная фотография // Голос оттуда. М.: Согласие; 1999.Чернов В. М. Политический дневник // Вопросы истории КПСС. М., 1991. № 6.
   «В условиях безграмотности населения…»: ликбез, 1925–1928 годы – Серов С. Всеобуч и охламоны // Смена. М., 1930. № 25; Макаренко А. Педагогическая поэма. М., 1927.
   «Здесь встанут стройки стенами»: индустриализация, 1925–1935 годы – Малов Ф. Производство // Смена. М., 1929. № 8; Архангельский А. Планшайба (Д. Алтаузен) // Стихи и пародии. М., 1988; Потеверяк Н. Первая тысяча // Смена. М., 1928. № 8; Лопатин П. Днепрострой // Смена. М., 1927. № 1; Ийеш Д. Путевой дневник. М., 1934.
   Поднятая целина: коллективизация и голод, 1929–1933 годы – [Хроника] // Правда. М., 1925. 14 марта; Глязер С. В гостях у «гигантов» // Смена. М., 1929. № 17; Павлович В. Посевная тревога // Смена. М., 1931. № 7; Касвинов И. Старые счеты // Смена. М., 1931. № 7; Шолохов М. А. Поднятая целина. М., 1932. Т. 1; 33-й: Голод. Народная книга-мемориал. Киев, 1991; [Сводки ОГПУ] // http://www.alexanderyakovlev.org
   Борьба за новый быт, 1929–1935 годы – Лин И. Война язвам быта // Смена. М., 1928. № 8; Комов Е. Коммунальный быт // Там же; Аркин Е. Как же воспитывать ребят // Смена. М., 1935. № 12; Строганов И. Разговор с моим соседом // Смена. М., 1930. № 31.
   Советская авиация, 1930-е годы – Коряки на Воздухофлоте // Полярная звезда: Издание Камчатского Губбюро Р.К.П. (большевиков). 1924, 28 сент.; Рыбушкин В. О героизме и о лихачестве // Смена. М., 1935. № 6; Бронтман Л. Через океан – в Америку // Смена. М., 1939. № 5; Раппопорт Л. Их смерть не остановит нас // Смена. М., 1934. № 2.
   Освоение Арктики, 1930–1938 годы – Водопьянов М. В. Полярный летчик. М., 1959; Бронтман Л. Бессмертный подвиг // Смена. М., 1938. № 3; Кренкель Э. RAEM – мои позывные. М., 1973.
   Советское искусство: рождение социалистического реализма, 1932–1937 годы – Сумбур вместо музыки // Правда. М., 1936, 28 янв.; Власть. М., 2009. № 32, 17 авг.; Магидов Р. Всемирная парижская // Смена. М., 1937. № 7.
   Веселые ребята: советское кино, 1934–1941 годы – [«Остров пионеров». Первая комсомольская фильма] // Смена. М., 1924. № 11; [«Чапаев» Рецензия] // Смена. М., 1935. № 2; Утесов Л. Спасибо, сердце. М., 1976; Чирков Б. Счастье творить // Смена. М., 1937. № 9–10.
   «Под собою не чуя страны»: Большой террор и лагеря, 1937–1938 годы – Горбатов А. В. Годы и войны. М.: Воениздат, 1989; Доклад комиссии А. М. Шанина о посещении СЛОН // Исторический архив. М., 2005. № 5; Черешнев И. Артек. 1938 год // http://artekovetc.ru/1938.html
   «И летели наземь самураи»: Хасан и Халхин-Гол, 1938–1939 годы – Баторшин Г. Первые выстрелы // Смена. М., 1939. № 7; Провалов К. «Ягодки» еще впереди // Смена. М., 1939. № 7; Симонов К. Глазами человека моего поколения. М., 1989; Славин Л. Три часа на НП Жукова // Читинское обозрение. 2009. № 28, июль.
   Советско-финская война, 1939–1940 годы – Румянцев С. Знамя над ДОТ // Смена. М., 1941. № 2; Маннергейм К. Мемуары. М., 1999; Зензинов В. Встречи с Россией. Нью-Йорк, 1944.
   Накануне, 1939–1941 годы – [Обозрение. Статьи] // Правда. М., 1937, 11 янв.; М., 1939, 22 июня; Московский большевик. 1940, 21 нояб.; Осеева В. Васек Трубачев и его товарищи. М., 1948.
   «Ровно в 4 часа»: 22 июня 1941 года – Афанасьев Н. И. Записки партизанского командира. Л., 1983; Грушевой К. С. Тогда, в сорок первом… М., 1976.
   Брестская крепость, июнь – август 1941 года – Мясников М. И. Пограничники // Героическая оборона. Минск, 1963; Кувалин С. М. Мы продолжали сражаться // Героическая оборона. Минск, 1983.
   «Иду на таран», 1941 год – Ортенберг Д. И. Июнь – декабрь сорок первого. М.,1984.
   Тыл, 1941–1944 годы – Гогиберидзе Д. Эшелоны идут на восток // Кузница победы: подвиг тыла в годы Великой Отечественной войны. М., 1980; Борушко В. С. Уральская «катюша» // Там же.
   Оккупация, 1941–1942 годы – Документы обвиняют. Сборник документов о зверствах германских властей на временно захваченных советских территориях. М., 1943. Вып. 1; Жирнов Е. На оккупированных территориях // Власть. М., 2001. № 29, 24 июля.
   Блокада, 1941–1944 годы – Рид М. В осажденном Ленинграде / Перевод Б. Гиленсона // Ровесник. М., 1989. № 1; Берггольц О. Говорит Ленинград. Л., 1946.
   Сталинградский котел, 1943 год – Павлов Я. Ф. В Сталинграде (фронтовые записки). Сталинград, 1951; Зайцев В. Г. За Волгой для нас земли не было. М., 1981; Шротер Х. «Мы стыдимся нашей жизни» // Ровесник. М., 1985. № 2.
   Курская дуга, 1943 год – Пэнэжко Г. Записки советского офицера. М., 1957; Кожедуб И. Н. Верность Отчизне. М., 1969; Покрышкин А. И. Небо войны. М., 1980.
   Партизаны, 1943–1944 годы – Вершигора П. Люди с чистой совестью. М., 1962.
   Освобождение, 1943–1945 годы – Якубовский И. И. Земля в огне. М., 1975.
   Взятие рейхстага, 1945 год – Зинченко Ф. М. Герои штурма рейхстага. М., 1983; Бондарь М. М. К рейхстагу! // Военно-исторический журнал. М., 1966. № 1; Клочков И. Ф. Мы штурмовали рейхстаг… Л., 1986.
   Парад победы, 1945 год – [Парад победы] // Красная звезда. М., 1945, 26 июня; Посельский М. Воспоминания фронтового оператора // Киноведческие записки. М., 2005. № 72; [Азаров П.] // http://otvoyna.ru/statya11.htm
   После войны, 1945–1949 годы – Абрамов Г. А. Из воспоминаний солиста радио // Музыка. Песня. Грампластинка. М., 2006; Синявский В. У микрофона // Смена. М., 1945. № 20–21; С. Д. Нариньяни. Письмо В. М. Молотову // Власть. М., 2008. № 31, 11 авг.; Исаковский М. Слово к товарищу Сталину // Смена. М., 1949. № 23; Разумный В. В Москве затемненной // http://razumny.ru/vertinsky.htm
   Конец эпохи: смерть И. В. Сталина, 1953 год – Симонов К. Глазами человека моего поколения. М., 1989; Эренбург И. Люди, годы, жизнь. М., 1965.
   «Все выше, и выше, и выше…», 1953–1959 годы – Рязанов Э. Неподведенные итоги. М., 1995; Черток Б. Ракеты и люди. М., 1999.
   Большой футбол, 1960–1964 годы – Яшин Л. Записки вратаря. М., 1976.
   Оттепель, 1958–1964 годы – Дорда Н. Меня перевоспитывала министр культуры // Труд. М., 2005, 5 мая; Герасимов М. Не приноси ты мне больше однорублевых долларов // Газета. М., 2002, 8 июля; Дуров Л. Грешные записки. М., 1999; Дуров Л. Странные мы люди. М., 2002.
   «Изгиб гитары желтой»: бардовская песня и новая поэзия, 1961–1965 годы – Шилов Л. Из записок звукоархивиста // Встречи в заде ожидания: Воспоминания о Булате. М., 2003; Вознесенский А. Не надо околичностей… // Тьмать. М., 2007; Полетаев А. И. «Военная кибернетика», или Фрагмент истории отечественной «лженауки» // Очерки истории информатики в России. Новосибирск, 1998.
   «Деловые люди» и «жуки»: советское кино и эстрада, 1961–1969 годы – Никулин Ю. Почти серьезно. М., 1995; Богословский Н. В. Из жизни «пчел» и навозных «жуков» // Литературная газета. М., 1964. 19 дек.
   Человек в космосе: полет Юрия Гагарина, 1961 год – Шильников Е. Знаете, каким он парнем был // Татьянин день М., 2007. 13 апр.; [Хрущев С. Н.] // http://news.bbc.co.uk/hi/russian/russia/newsid_7015000/7015537.stm
   Новочеркасск, 1962 год – Бочарова Т. Новочеркасск: кровавый полдень. Ростов-на-Дону, 2002.
   Землетрясение в Ташкенте, 1966 год – Наливкин Д. Об Ашхабадском землетрясении. Л., 1949; Вознесенский А. Помогите Ташкенту! Из ташкентского репортажа // Не отрекусь. Избранная лирика. Минск, 1996; Ташкентское землетрясение. Легенды и были 26 апреля 1966 года // www.fergana.ru
   Диссиденты, 1966 год – Воронель Н. Без прикрас. Воспоминания. М., 2003.
   Даманский, 1969 год – Жив Матросов! // Комсомольская правда. М., 1969. 21 марта; Сологуб Ю. Политый кровью остров Даманский // Независимая газета. Военное обозрение. М., 2006. 8 авг.
   Хоккей: Суперсерии, 1972–1974 годы – Харламов В. Три начала. М., 1979.
   Годы сытости: от «Жигулей» до БАМа, 1974 год – Бенда А. На БАМе / Перевод Д. Михайловой // Ровесник. М., 1982. № 11; [Горбачев М.] // http://www.auto-sport.ru/archive/2004/09/vaz_2101; [Из писем бамовцев] // http://bam.railways.ru/message/message.html
   «Арлекино»: советская эстрада, 1975 год – Поликовский А. «Олимпия» мимолетная // Ровесник. М., 1983. № 6.
   «А вас, Штирлиц», или «Ирония судьбы»: советское кино, 1976 год – Таривердиев М. Я просто живу. М., 1997; Левшина И. Новогодняя сказка Эльдара Рязанова // Советский экран. М., 1975. № 24, декабрь; [Дуров Л.] // http://www.levdurov.ru/show_arhive.php?year=2003&month=9&id=88
   «Калинка»: советский спорт, 1976 год – Тарасова Т. «У меня руки свело» // События и люди. М., 2008. № 10, май.
   По всему Союзу: многонациональное государство, 1976–1983 годы – Королев К. М. Материал написан для настоящего издания.
   Инакомыслие, 1977 год – Галич А. «Петербургский романс». М., 1989; Роман Карцев знает, где раки зимуют // Российская газета. М., 2005. 9 дек.; Жванецкий М. Мой портфель. Киев, 2005.
   Общество дефицита: джинса, фарца, макулатура, 1977–1984 годы – Королев К. М. Материал написан для настоящего издания.
   Афганистан, 1979 год – Марзоев С. Долг и честь // Ровесник. М., 1985. № 12.
   Олимпиада, 1980 год – Плимптон Дж. Игры Москвы / Перевод А. Хвостова // Ровесник. М., 1981. № 4; Вспоминая олимпиаду // Комсомольская правда. М., 2008. 25 авг.; [Сальников В. В.] // http://www.rian.ru/sf_mm/20100521/237045995.html
   100 вопросов об СССР, 1981 год – СССР. 100 вопросов и ответов. М., 1980; Филан Ш. Почему я написал эту статью? / Перевод А. Хвостова // Ровесник. М., 1981. № 4.
   Рок-движение, 1982–1989 годы – Рагу из синей птицы // Комсомольская правда. М., 1982. 11 апр.; Кельми К. «Хвалиться тут нечем» // Ровесник. М., 1986. № 8; Кастальский С. Вудсток на Москве-реке // Ровесник. М., 1989. № 12.
   Геронтократия: четыре генсека, 1982–1985 годы – Королев К. М. Материал написан для настоящего издания.
   Перестройка, 1985–1989 годы – Медведев В. В команде Горбачева: взгляд изнутри. М., 1994; 25 лет борьбе с алкоголем // Красное знамя. М., 2010. 25 мая; Андреева Н. Не могу поступаться принципами // Советская Россия. М., 1988. 13 марта; Телевич А. Вначале был съезд // Наше мнение. М., 2007. 7 июня.
   Новая экономика: кооперативы, 1986 год – Тарасов А. Миллионер. Исповедь первого капиталиста новой России. М., 2004.
   Чернобыль и Руст, 1986–1987 годы – Дятлов А. Чернобыль. Как это было. Одесса, 1995; Воспоминания о Чернобыле // Алтайская правда. Барнаул, 2010. 23 апр.; Красковский В. Нарушитель стал «своим» // Независимое военное обозрение. М., 2001. 6 апр.
   Парад суверенитетов и гибель СССР, 1986–1991 годы – Черняев А. 1990 год. Из дневников // НЛО. М., 2007. № 84; Черняев А. Хочу сказать правду // http://www.e-slovo.ru/241/6pol1.htm
   Эпилог. Ностальгия… – Королев К. М. Материал написан для настоящего издания.