-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Павел Николаевич Толстогузов
|
|  Литературоведческая дискуссия: метод и стиль. По материалам аспирантского семинара
 -------

   Павел Николаевич Толстогузов
   Литературоведческая дискуссия: метод и стиль. По материалам аспирантского семинара


   Предисловие и отрывочные сведения из теории дискуссии

   Начиная этот текст, жанр которого можно определить как «описание одной образовательной практики», я хотел бы объясниться перед своим возможным адресатом (магистрантом, аспирантом, начинающим преподавателем вуза). Во-первых, я хотел бы сказать, что, несмотря на аннотацию и назначение издания, я, в сущности, не имею в виду кого-то учить или конструировать некое методологическое послание: просто потому, что вижу мало смысла в традиционных учебных жанрах там, где человеком правит его собственный интерес и где человек сам в состоянии позаботиться о научных и карьерных перспективах этого интереса. Во всяком случае, так должно быть на этих ступенях профессионального образования. В чем же по-настоящему нуждается такой человек? Никакой интерес не в состоянии удержать свое естественное напряжение без атмосферы свободного диалога и оценки, когда сознание впервые направляется не столько на предмет изучения, сколько на собственную деятельность. Поэтому целью моих аспирантских семинаров (пусть и не вполне достигнутой, в чем я отдаю себе отчет) была, в первую очередь, рукотворная «химия» такой атмосферы.
   Во-вторых, я хотел бы выразить сомнение в том, что даже в случае свободного описания аудиторного опыта этот опыт можно рассматривать как готовую матрицу для чужой деятельности или как модель для переноса на какую-то иную площадку. Возникает вопрос: для чего тогда это описание пригодно? Как описание опыта оно пригодно в качестве примера для осознания проблем, с которыми сталкивается формат филологического семинара на уровне магистратуры и аспирантуры, т. е. на уровне, где уже не нужны ни простое информирование, ни постановка технических навыков/умений. Даже навыки интерпретации и научной критики текста здесь, скорее, факультативны. Главным оказывается проблематизация собственных и чужих методологических позиций.
   В основу этого пособия легли занятия с аспирантами, проведенные в учебных семестрах 2008–2009 гг [1 - Участниками занятий были Е.С. Аминева, М.П. Березань, С.В. Горин, Е.В. Дмитриева, Р.Ю. Минова (Бунакова), Е.В. Толстогузова.]. Одним из предметов для обсуждения на этих занятиях стали материалы филолого-методологического семинара «Третье литературоведение», собиравшегося в Уфе и привлекшего заинтересованные отклики филологов из России и других стран [2 - Материалы семинара были опубликованы в книге «Третье литературоведение: материалы филолого-методологического семинара» (Уфа, 2009) и в нескольких номерах журнала «Гуманитарные исследования в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке» (Владивосток, 2008, №№ 3, 4; 2009, № В). В целом благожелательные рецензии на выпуск отдельной книгой этих материалов опубликованы в «Книжном обозрении», «Филологических записках» (Воронеж) и в «Вельских просторах». Стенограмма одного из заседаний семинара «Курс истории литературы в идеальном мире», приведенная в настоящем пособии, подготовлена Б.В. Ореховым и П.Н. Толстогузовым. Первый является автором идеи семинара, его организатором, ведущим и редактором «Материалов» семинара. Второй – симпатизантом, нерегулярным участником и научным редактором текста некоторых заседаний (для журнала «Гуманитарные исследования в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке»).]. Это обсуждение я попытался построить как слежение за внешней и внутренней логикой семинарской беседы и как конструирование собственных (возможных) реплик участников обсуждения, предложение с их стороны реального и контекстного комментария по ходу разбора; как рефлексию над тем, что показалось удачным или неудачным. В итоге получилась смесь задач по прикладной риторике и герменевтических опытов, но главное – то, что я старался удержать как ведущую установку, – представление о «первенстве вопроса» (Ганс Гадамер). «Технологизация» поведения участников занятий во время разборов не являлась самоцелью. Также не было целью изучение логических законов аргументации, логических ошибок и т. п. (хотя приведенная в списке вспомогательная литература частично отсылает к этой теме). Если использовать современный педагогический словарь, то меня по преимуществу интересовала верхняя часть таксономической пирамиды Блума (анализ – синтез – оценка).
   Учебное пособие состоит из трёх частей: первая часть посвящена устной дискуссии, вторая – дискуссии в открытой печати, третья содержит материал для самостоятельного разбора.
   Первая часть пособия построена как выборка материалов уфимского семинара, где каждый выбранный фрагмент соответствует определенному разделу, сопровожден вопросами, заданиями и резюме, а также – иногда – описанием аудиторных реакций на происходящее. Кроме того, разбивка пособия на части, как видно из «Содержания», обусловлена композицией реального события и теми формализованными и неформальными ролями, которые вынуждены брать на себя участники дискуссии: «ведущий», «корреспондент», «докладчик», «участник» и т. п. Читателю придётся привыкнуть к мысли, что анализ семинарского материала постоянно осциллирует между предметом обсуждения и ходом обсуждения. (Инициалы участников уфимского обсуждения, в основном, раскрыты в заданиях и реакциях аспирантского семинара.)
   Вторая часть пособия содержит примеры литературоведческой дискуссии в открытой печати (доклад М.Л. Гаспарова и три отклика на этот доклад) и учебные разборы этих примеров. Третья часть пособия представляет собой хрестоматию-практикум по риторике литературоведческой дискуссии и содержит две стенограммы Института мировой литературы (ИМЛИ) 1941 г.: обсуждение докладов М.М. Бахтина «Проблема жанра» и А.Н. Соколова «Род, вид и жанр».
   Все вопросы и задания к тексту уфимского семинара в первой части и к докладам во второй части получают ответы и решения в промежуточных резюме, отчасти напоминающих старые схолии (что, наверное, не совсем правильно с точки зрения обучения, но совершенно правильно с точки зрения корректного описания, а это более важный фактор эвристики, чем формальные тайны и загадки учебника; это, так сказать, сеанс магии с одновременным ее разоблачением; я намеренно оставил в тексте – в квадратных скобках – даже рабочие замечания редактора из журнала [3 - Г.Ф. Низяева, «Гуманитарные исследования в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке».], поскольку они также участвуют в создании необходимого объёма обсуждения). В тексте эта часть пособия заключена в рамки. Методические рекомендации включены в текст резюме, т. е. не выделены как самостоятельная часть. Литература дана в конце пособия алфавитным списком.
   Заранее приношу извинения за то, что в голове читателя может возникнуть путаница из-за двойного значения слова «семинар» в этом тексте: как обозначения уфимского события и как названия аспирантских занятий в Биробиджане.
   Поскольку это пособие создавалось в горизонте целевой программы «Развитие научного потенциала высшей школы» и, в частности, осмысливалось в залоге более или менее нестандартных способов объединения научных и образовательных практик в системе подготовки научных кадров, то – считаю возможным сказать: подчеркнутая лояльность по отношению к традиции является для автора этих строк одной из действительных инноваций в наше время.
   ______________________________________________

   Поскольку жанр пособия предполагает ознакомление читателя с определённым объёмом теоретических сведений, не избегнем этого и мы. Условимся, что в нашем случае теория будет теорией риторической коммуникации (и полемики как частного случая такой коммуникации).
   Литературоведческая риторика является разновидностью профессиональной коммуникации. Как любая гуманитарная риторика, она соединяет дидактику, академизм и критицизм (порядок может быть любым). Отсюда сложность позиции адресата: он подвергается обучению, совершает научную экспертизу и вовлекается в спор почти в одно и то же время.
   Чтобы разобраться с такой сложностью и уметь грамотно формулировать (и грамотно реагировать на) коммуникативные стратегии и тактики, необходимо
   – владеть навыками анализа собственных и иных коммуникативных намерений (интенций),
   – разбираться в предпосылках и ухищрениях коммуникативного лидерства, а также в часто меняющихся ролях участников полемики,
   – ориентироваться в прикладных видах речевой этики,
   – знать основные регламенты речевого поведения и стандартных коммуникативных ситуаций, а также уметь их актуализировать в границах реальных событий (призывать к ним, к отказу от них, к их ограниченному использованию и т. п.).
   И т. д.
   Кроме того, необходимо разбираться в более частных вопросах:
   – знать языковую и речевую специфику устных и письменных высказываний и применять это знание на практике;
   – различать виды речи (информативная, аргументирующая, эпидейктическая и т. д.);
   – различать элементы логики и риторики в аргументации;
   – различать виды аргументов (рациональные, иррациональные);
   – уметь осуществлять техническое руководство дискуссией (предъявление или обсуждение регламента, формулировка темы, речевое поведение ведущего, корректировка и модерация хода дискуссии и т. п.);
   – уметь осуществлять как устное, так и письменное аннотирование и рецензирование чужих и своих текстов.
   И т. д.
   Все эти знания и навыки, в конечном счёте, должны быть фундированы основополагающей установкой нашей общей риторической и герменевтической культуры: вопрос о смыслах есть ключевой вопрос любого обсуждения. Только на этом фундаменте можно последовательно осуществлять принципы коммуникативного сотрудничества, стремиться к гармонизации отношений участников диалога как к поведенческой норме. «Никакого целеполагания без смыслополагания, без работы мысли и мышления, без восстановления этого поля и без присутствия в нём невозможно. Заниматься чисто целеполаганием можно только тогда, когда мы понимаем другого» (О.И. Генисаретский, стенограмма лекции «Проект и традиция в России. О соразмерности и событии») [4 - http://polit.ru/lectures/2004/04/08/gen.html [Электронный документ.] (Дата обращения: 15.12. 2009 г.)].
   От себя хочу добавить, что никакие, пусть и качественно осознанные, теоретические установки не избавляют участника нашей дискуссии от постоянной необходимости в рабочем порядке решать те проблемы, которые вызваны спецификой литературоведческих обсуждений. Одну из этих проблем можно назвать проблемой расщеплённого профессионализма, когда в противоборство вступают установка на академическую полноту обзора и естественный критицизм. Вовлечённость магистрантов и аспирантов в семинарские заботы – развитие не до конца развёрнутых тезисов, оспаривание, дополнительная аргументация и т. п. – помогает не только осознать эту методологическую проблематику, но и превратить её в полноправный предмет обсуждения.


   Часть 1. Устная дискуссия


   Раздел первый. Презентация и интерпретация темы [5 - См.: Третье литературоведение: материалы филолого-методологического семинара. Уфа: Вагант, 2009. С. 185217; Гуманитарные исследования в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке. 2009. № 3(7). С. 86–102.]

   «Борис Орехов (ведущий уфимского семинара): Сегодня у нас тема немного хулиганская, хотя это отличает уже несколько заседаний нашего семинара. К сегодняшнему заседанию участникам было предложено подумать о том, как мог бы строиться курс истории литературы в идеальном мире. Предположим, существует некоторый идеальный мир – мир, избавленный от тех трудностей, с которыми приходится сталкиваться преподавателю высшей школы в наши дни. В идеальном мире библиотеки не имеют проблем с комплектацией, студенты мотивированы, администрация лояльна, учебные планы формируются самими преподавателями при достаточном количестве аудиторных часов. То есть вопрос не в том, что мешает, а в том, как строить учебный курс истории литературы, какой материал отбирать, что контролировать и т. д.
   В качестве вводной в тему я хотел бы зачитать реплику, присланную доцентом Алексеем Вячеславовичем Маркиным».

   Вопросы
   До того, как будет прочитана реплика одного из внешних корреспондентов уфимского семинара (А.В. Маркина), рассмотрим предложение Ведущего. Что значит определение «хулиганская» применительно к обсуждаемой теме и на каком тематическом фоне она может быть так воспринята? Зачем, на ваш взгляд, потребовалось уточнение Ведущего «вопрос не в том, что мешает»?


   Тезаурус
   «Хулиганская тема», «курс истории литературы», «идеальный мир», «преподаватель высшей школы».

   «А.В. Маркин (корреспондент семинара из Екатеринбурга): Заранее прошу прощения за слог Феофилакта Иринарховича Беневоленского («Всякий градоправитель да будет добросердечен»), в который неизбежно отливается всякое прожектерство.
   Вы предложили мне ответить на вопрос о модели преподавания литературоведческих дисциплин, которая могла бы быть реализованной в идеальной ситуации – если администрация не будет чудить, студенты будут заинтересованными, на изучение предмета будет дано сколько угодно часов. Для полной маниловщины я бы еще добавил перемену климата, чтобы мы могли проводить занятия круглый год, прогуливаясь со студентами в садах Ликея.
   Мне, однако, представляется, что наша главная проблема состоит не в недостатке часов, ставок, лояльности администрации и любознательности студентов, а в несоответствии существующей модели образования реальным общественным потребностям. Филологическое образование сегодня ориентировано на подготовку научных кадров. Этим определяются содержание и структура учебного плана, требования к курсовым и дипломным сочинениям и к ответам на экзамене. Между тем на гуманитарные факультеты поступают вовсе не затем, чтобы в дальнейшем посвятить себя научной деятельности. Потребность, которую реально удовлетворяют современные филологические, философские, искусствоведческие и прочие факультеты, – это потребность в подготовке достаточно большого числа людей, владеющих базовыми навыками и ценностями культуры, способных к диалогу, умеющих выражать свои мысли не переходя на mother tongue при малейшем лексическом затруднении. Ситуация такова, что соответствующие навыки не могут быть сейчас получены ни в семье, ни в школе, а только в университете. И работодатель берет выпускника университета на должность менеджера просто потому, что предполагает (часто напрасно), что он обладает культурными навыками, что он не нахамит клиенту и т. д.
   Тот уровень университетской подготовки, который определяется реальной общественной потребностью, во внедряемой двухуровневой модели, на мой взгляд, приблизительно соответствует бакалавриату. Однако многие дисциплины, составляющие основу специальной подготовки филолога, по отношению к указанной потребности явно избыточны. Легко понять, что это как раз те дисциплины, изучение которых создает наибольшие трудности для студентов: теоретические разделы лингвистики, латынь, старославянский язык и т. п. Более того, мне представляется, что на уровне бакалавриата избыточным является даже деление на факультеты. Бакалавр должен знать основы философии, лингвистики, психологии, права. Из собственно литературоведческих дисциплин в программе подготовки бакалавров-гуманитариев я бы предложил, во-первых, практический курс, целью которого является научение пониманию языка художественного произведения (соответственно, отучение от школьного литературоведения, от заставочных образов у Есенина и прочей чепухи). Во-вторых, довольно большой (допустим, двухгодичный) курс, посвященный Главным Книгам Человечества (может быть, просто «курс литературы»), половина которого должна быть посвящена отечественной литературе. Курс тоже должен быть практическим, а не лекционным: каждому человеку хотя бы раз в жизни надо дать возможность порассуждать о «Дон Кихоте». Такой курс не должен иметь историко-литературного или теоретико-литературного характера, не обязательно (не нужно?) выстраивать материал в хронологической последовательности. Дидактической целью такого курса должно стать овладение тем, что я бы назвал риторикой разговора о литературе. Разговоры о литературе не имеют научной ценности, но обладают ценностью психологической и социальной. Именно такие разговоры должны вестись, кстати, и в школе на уроках литературы. «Курс литературы», который предполагает обзорное рассмотрение многих произведений, уместно было бы дополнить курсом, посвященным подробному анализу одного произведения или небольшой группы произведений. Наконец, рассмотренный литературный материал может быть систематизирован в рамках небольших (семестровых) курсов исторической поэтики и литературной истории. По всем курсам количество лекций должно быть минимальным, предпочтение нужно отдавать диалогическим формам.
   Что касается подготовки филологов – специалистов высокого уровня, то потребность в ней крайне мала, она, в сущности, определяется естественной убылью профессорско-преподавательского состава. Удовлетворить эту потребность могут Москва и Питер через систему магистратуры. При этом, на мой взгляд, право поступать в магистратуру должны иметь не все бакалавры, а только те, кто в дополнение к программе подготовки бакалавра прослушал еще какое-то количество собственно филологических курсов – типа латинского или греческого языка, теоретической грамматики, истории критики, истории лингвистических учений и т. п. Подготовку к поступлению в магистратуру могут осуществлять провинциальные вузы, обладающие достаточным для этого потенциалом.
   Не думаю, что изложенные соображения обладают какой-то новизной. Наверняка что-нибудь подобное излагалось в дискуссиях о том, как нам обустроить систему высшего образования. Впрочем, я за такими дискуссиями не слежу, поскольку, по правде говоря, не верю в возможность позитивных изменений в этой сфере. Но поразмышлять о том, как сделать систему образования более эффективной, более рациональной и менее затратной, интересно».

   Вопросы
   Как можно было бы сформулировать основной тезис А.В. Маркина? Каково отношение корреспондента к заявленной теме? Что он добавляет к изначальному тезаурусу? Что в этом тексте можно отнести к «самопрезентации» автора?

   «Б.О.: Здесь Алексей Вячеславович говорит о более глобальных, чем ожидалось, вещах. Он не сосредоточивается на построении курса истории литературы, он говорит о системе образования в целом, но, наверное, эти вещи неотделимы друг от друга, и когда мы говорим об общем, и когда мы говорим о частном, это разговор один. Но, может быть, есть какие-то ответные реплики?
   Р.В.: Ну, во-первых, мне кажется, что, действительно, доцент Маркин отвечает на другой вопрос, нежели тот, который мы задали. А что касается его предложений, то мне кажется, что такие бакалавры, которые не получили никакой определенной специализации, а являются просто, скажем так, культурными людьми, вряд ли смогут найти себе применение где-нибудь в хозяйстве, например. Быть культурным человеком недостаточно, чтобы получать за это деньги и жить на это. Но тут есть доля истины. Средневековый университет (а университет вырос из Средневековья) имел так называемый пропедевтический факультет, т. е. факультет свободных искусств, философский. И поступающие туда студенты после его окончания не получали какого-то особого диплома, а просто могли поступать еще и на другие факультеты: на медицинский, на юридический, на богословский. Наверное, имело бы смысл в наших университетах вводить такие подготовительные факультеты, где студенты могли бы проникнуться парадигмой университетского образования. К нам сейчас приходят студенты, которые не знают основ логики, не умеют правильно выражать свои мысли, не умеют правильно работать с библиотечными каталогами, не владеют компьютерной грамотой – вот все это годичное-двухгодичное вузовское начальное образование могло бы давать. Вот в этом смысле было бы рационально то, что он говорит.
   Р.К.: Вот многие наши чиновники говорят: я бы не сел в ту машину, которую построил бакалавр, я бы не прошел по мосту, который сделал человек, учившийся на бакалавриате. Я считаю, что это ошибочная точка зрения. Почему? Бакалавриат предполагает общую подготовку, а потом уже специализацию, по примеру медицинского вуза, где есть интернатура и специализация. Здесь то же самое. Бакалавр получает просто общее высшее образование, которое на уровне потребностей какого-то предприятия, учреждения позволяет ему выполнять свои функции. И это вполне подготовленный специалист. Вот, например, есть специальность «Информатика и вычислительная техника». Те, кто по ней заканчивают, проходят все специальные дисциплины. Но если кому-то нужно, например, быть программистом, ремонтировать компьютерную технику, он идет в магистратуру. А выпускник бакалавриата уже востребован нашей жизнью, мы просто недооцениваем таких выпускников…
   Р.В.: Насколько я понял предложение доцента Маркина, речь у него идет не о бакалавриате и магистратуре в той форме, в которой предлагает сейчас это наше министерство. Речь идет о совершенно иной реформе, он предлагает бакалавриат без специализации. То есть бакалавр не должен получать вообще никакой специальности, он не филолог, не физик, допустим, не авиатехник, не машиностроитель. Он просто получает общее образование, чуть выше, чем школьное, и никакой специальности не имеет. Вот он, допустим, приходит менеджером в книжный магазин, он не изучал филологию, историю литературы, а просто прослушал общий курс литературы. То есть не нужно путать то, что предлагает Маркин, и то, что предлагает министерство. Реформа нашего министерства – отдельный большой разговор, и я позволю себе сейчас не отвлекаться на него.
   Р.Б.: То, что касается разделения современного бакалавриата. Конечно, относительно информатики это возможно, но представим себе философа-бакалавра. Это кто такой?
   Р.В.: На мой взгляд, это пустой спор, потому что одно дело наши планы, другое – реальность. Она такова, что любые наши реформы перелопачивает на свой манер. Я сейчас уже вижу, что эта реформа приведет к тому, что традиционная наша система специалитета и аспирантуры сохранится, но специалитет сократится и будет называться бакалавриат, а аспирантура расширится за счет магистратуры. То есть у нас не получится системы, как на Западе. У нас все равно почва переработает и подгонит под нашу систему.
   Ю.К.: Тема-то заявлена «как в идеальном мире»…
   А.С.: Хочу в качестве примера назвать аргумент, который привела Матвиенко в беседе с ректором Санкт-Петербургского университета. Она сказала, что в советское время мы тоже учились четыре года, потому что в течение одного года мы ездили на картошку.
   Р.В.: Ну и потом, я же преподаю в магистратуре. Что такое магистратура? Я не видел ни одного магистра, который бы потом не поступал в аспирантуру. То есть сама по себе магистратура у нас не востребована, это просто низшая ступенька аспирантуры.
   Б.О.: Ну и бог с ней. Хочу предложить Вашему вниманию отклик на реплику А.В. Маркина, поступивший от Павла Николаевича Толстогузова.

   Вопросы и задания
   Что содержит резюме Ведущего в отношении реплики А.В. Маркина? Найдите в реплике Р. Вахитова антитезис и позитивное предложение. Найдите в реплике Р. Камимуллина экскурс. Можно ли считать уточнение Р. Вахитова («речь идет о совершенно иной реформе») принципиальным для основной темы? Чем вызван вопрос Бакаева («представим себе философа-бакалавра. Это кто такой?»). Можно ли считать его рабочей провокацией? Чем, на ваш взгляд, продиктована попытка Вахитова квалифицировать возникший спор как «пустой»? Является ли короткая реплика Ю.М. Камильяновой «проходной» или она чем-то важна в общей логике беседы? Можно ли на какой-то основе сблизить содержание и пафос двух последних в этом фрагменте реплик Р. Вахитова и А.П. Соловьева?


   Промежуточное резюме
   В ходе разбора и ответов на поставленные к тексту вопросы у аспирантов возникло предварительное описание события, очерк его возможного сюжета. Основная коллизия при этом выразила себя в противоречии между заявленной темой (точнее, какими-то ее презумпциями, проясненными, возможно, между участниками в Уфе в ходе прологовых обсуждений) и ее интерпретациями в репликах участников (причем не только внешних).
   Заявление Ведущим темы как «хулиганской» выделило ее на фоне привычных тем для обсуждения (например, «курс истории литературы в вузе»). Кроме того, Ведущий попытался заранее отклонить привычные реакции аудитории на темы такого рода: «вопрос не в том, что мешает» (мы привычно сосредотачиваемся на внешних помехах для деятельности, а не на самой деятельности). Т. е. с самого начала установка подспудно заключалась не столько в игровой «зачистке» ситуации от реальности, сколько в стоящей за ней вполне серьезной попытке указать аудитории на возможную стереотипность ее реакций.
   Реплика внешнего корреспондента А.В. Маркина, анонсированная Ведущим как «вводная», свою задачу стимула для дальнейшей беседы выполнила: она подвергла сомнению всю систему нынешней подготовки филологов и поэтому не могла не оказаться под сомнением сама. При этом корреспондент, иронически отозвавшись как о предложенной «идеальной» ситуации, так и о реальном положении вещей в вузах, призвал к «эффективности», «рациональности» и «меньшей затратности» филологического образования (оговорившись, что сам он не верит в осуществление этих принципов).
   Ведущий, указав на более общий, чем заявленная тема, смысловой план, взятый корреспондентом, тем не менее заключил, что «это разговор один» (применив т. н. «модерацию»).
   [После этого мной – в ситуации уже аспирантского семинара – было предложено не продолжать последовательное описание сюжета, а описать роли каждого из вступивших в дискуссию. Главная роль на этом отрезке была признана за Р. Р. Вахитовым, сформулировавшим основной антитезис по отношению к тезису А.В. Маркина («Быть культурным человеком недостаточно, чтобы получать за это деньги и жить на это») и выделившим, по его мнению, рабочий аспект («долю истины») внешней реплики: необходимость более или менее длительной общегуманитарной «пропедевтики», которая позволила бы компенсировать недостатки школьного образования и «проникнуться парадигмой университетского образования». Далее Р. Р. Вахитов дает уточненное определение понятия «бакалавриат» (в ответ на попытку апологии бакалавриата со стороны Р. К. Калимуллина и скептическое суждение со стороны Р. С. Бакаева), отделив официальную трактовку этого понятия от неофициальной. В конце концов (уже фактически как определившийся резонер) он осуществляет предельную генерализацию смысла на этом отрезке: выдвигает понятие «почвы», которая способна преодолеть любую рациональность. Фактически этим (и с поддержкой основной части выступавших, как можно судить по реплике А.П. Соловьева) он завершает разговор и даже мог бы прекратить семинар, если бы не короткая реплика Ю.М. Камильяновой («Тема-то заявлена «как в идеальном мире»…) и своевременное предложение Ведущего перейти к следующей внешней реплике.]


   Вопросы к описанию
   1. Какими репликами можно дополнить спор и тем самым усложнить коллизию?
   2. Какие реплики можно без ущерба для логики спора изъять из текста и тем самым сделать коллизию более ясной?



   Раздел второй. Критика темы и виды реакции на критику

   «П. Т. «Затравка» доцента Маркина кажется мне вполне затравочной и во многом справедливой, хотя, и тут доцент тоже прав, «что-нибудь подобное» уже не раз «излагалось».
   Пафос реплики А.В. Маркина хочется разделить хотя бы уже потому, что в Датском королевстве, т. е. в преподавании дисциплин литературоведческого цикла, и в самом деле много всякой гнили. Причем это ситуация не только сегодняшнего дня, но и вчерашнего, и даже позавчерашнего. Некоторые из участников семинара (я, например) могут помнить свое университетское обучение в 1970-е годы, когда от некоторых историко-литературных курсов определенно тошнило… Правда, это зависело не от учебного плана и прочего, а от личности преподавателя. Т. е. причиной были не «ноты», а исполнители. Курс формировала личность, а не разбивка тем и часов, способ контроля, аттестации и т. п. Личность была посланием, вложенным в конверт учебного курса, его подлинной конституцией. Так работали А.М. Панченко, С.С. Аверинцев, В.М. Маркович – мои наиболее сильные впечатления от лекторского дискурса. Так работали менее известные, но выдающиеся, на мой взгляд, преподаватели Дальневосточного университета О.Г. Дилакторская, Е.А. Первушина, А.Ф. Прияткина.
   (Кстати, для этого условия – личность! – конструкция «идеальный мир» просто не нужна и даже в каком-то отношении противопоказана. Ибо эта конструкция неизбежно предъявит нашему преподавателю какую-нибудь несоразмерную плату за входной билет на праздник жизни. Это первое. Второе: «детонатор» Борис Орехов описывает не столько идеальные, сколько нормальные условия преподавания. С некоторыми оговорками: формировать план, например, нельзя в режиме «всеобщего доступа». Этак мы много чего напланируем… Проходили уже в 90-х. Возьмем пример из другой области: кому можно доверить построить университетский курс физики? Ответ ясен: очень и очень немногим физикам. Например, уровня Л.Д. Ландау. Не вижу, почему гуманитарные дисциплины могут стать здесь исключением. Так вот, речь идет о нормальных условиях, которые задаются… качеством самого сообщества. Ведь административное принуждение, сколько бы на него ни пенять, не переходит порога аудитории. Сегодня, во всяком случае. Это я не к тому, что нужно приветствовать образцовый идиотизм, которым подчас – в силу как внешних, так и внутренних причин – отмечено сегодняшнее вузовское администрирование. И не о том, что всякий студент хорош, лишь бы был. Это я об идеальном и нормальном.
   После столь же конвенционального, как у г-на Маркина, щедринского «добросердечия» перехожу к предложениям уральского доцента. В отличие от его пафоса его же предложения вызывают осторожный скепсис. Говоря о тяжелых проблемах нынешней «модели образования», он апеллирует к «реальной общественной потребности». В том смысле, что модель не соответствует потребностям. И он хочет, чтобы модель соответствовала. Потому что на выходе нужны не ученые филологи, а вежливые, обладающие «базовыми навыками и ценностями культуры»… не знаю кто. Ну, скорее всего, вежливые клерки (в самом деле, большой дефицит). Или не клерки. Какая, к шуту, разница? Просто вежливые исполнители чего бы то ни было. Для изготовления этой породы будто бы необходимы четыре года бакалавриата. И, наверное, «вежливые», под стать клеркам, преподаватели. А по-моему, так достаточно добросовестного менеджера по персоналу. Он в них так базовые ценности заложит, любо-дорого! Но это всего лишь шутка, а на самом деле следование реальным общественным потребностям может далеко завести (см. хотя бы канал ТНТ). В связи с этим вопрос: высшее образование – оно по отношению к чему высшее? Если по отношению к так называемому среднему, то это трудноуловимая историческая конъюнктура. Если «высшее» по гамбургскому счету, то при чем здесь общественные потребности? Не поймите превратно: я сам являюсь вполне ожесточенным носителем таких потребностей! Но ведь даже я понимаю, что их удовлетворение не является достижением чего-либо «высшего». НЕ ЯВЛЯЕТСЯ, И ВСЕ ТУТ. И потом: есть потребности и потребности. Например, есть потребность подняться над «реальными потребностями». Может быть, это и есть одна из задач высшего образования, в том числе филологического?
   Два исторических примера. Для реальных потребностей классических греков были нужны софисты, а не сократическая майевтика и диалектика. То есть сократическое образование, в силу этого несоответствия между «моделью» и «потребностями», было ориентировано, с точки зрения аналитика, в пустоту. Еще пример: обучение в средневековых университетах. Богословы и философы не нужны были в том количестве, в каком их выпускали всякие там сорбонны и болоньи (статистику не ведаю, поэтому предполагаю). Нужны были практики литургических процедур. Опять роковое несоответствие! Откуда взяться Майстерам Экхартам и Дунсам Скоттам? Наш доцент скажет: потребность в экхартах и скоттах «крайне мала, она, в сущности, определяется естественной убылью» монастырских и университетских богословов. Удовлетворить эту потребность могут Сорбонна и Болонья, а Пражский университет, обладающий «достаточным потенциалом», но отчасти «провинциальный», пусть готовит своих будущих скоттов к поступлению в столицы разума. Только дело-то в том, что будущие скотты имеют привычку появляться в среде, которая программно ориентирована на завышенные, т. е. нереальные потребности. Откуда им взяться в вузе, ориентированном на подготовку вежливых клерков?
   Второй тезис А.В. Маркина: «не обязательно (не нужно?) выстраивать материал в хронологической последовательности». Тогда в какой логике нужно? Ведь в сегодняшних университетских курсах за хронологической последовательностью стоит ни много ни мало – историзм. А ведь историзм есть всего лишь антитеза антиисторизму. Не-историзм вещь хорошая, но давно не наша. Хоть ты наизнанку вывернись, а уже не наша. Нельзя торговать чужими вещами… Если речь идет о каких-то экскурсах, то они по определению возможны только при наличии курсов. Если о каких-то эссеистических культурологических наплывах, то и в них без призрака логики не обойтись, а логика только одна: историческая. Презумпцию историзма нельзя изгнать без саморазрушения. Другое дело, что ее нужно продумывать, в том числе и вслух, в аудитории. Причем авторская позиция преподавателя от этой обязательности не страдает: «мировая история произошла со мной» (Бердяев) или ее не было вовсе (ригорически добавлю я).
   Еще одно предложение Маркина: «предпочтение нужно отдавать диалогическим формам». Кто бы спорил: конечно, нужно. Но нужно также разобраться, о каких формах идет речь. Если о технологически заданных, то от них, как от молотка, может проистекать как польза, так и вред. Если об искренней диалогичности преподавателя, то любые формы, кроме индивидуального стиля, имеют по отношению к ней факультативный характер. Не всякий запрограммированный формой диалог является диалогом по существу, как и не всякий монолог монологом. Я даже полагаю, что операционное знание «как делать» на определенном уровне преподавания, скорее, помеха аудиторному дискурсу. Это все «ноты» и «инструменты» крыловских исполнителей.
   Еще из реплики Маркина: «как сделать систему образования более эффективной, более рациональной и менее затратной». Эффективность и рациональность всегда желанны, а вот попытки сделать образование «менее затратным» приводили, как правило, к очень большим отложенным затратам. Сегодняшняя российская школа и ее выпускники – более чем красноречивый пример.
   В заключение я хотел бы обратиться к самой задаче, поставленной Б.В. Ореховым. Эту задачу в письме ко мне он описал так: «Вопрос не в том, что мешает, а в том, как нужно строить учебный курс истории литературы, какой материал отбирать, что контролировать и т. д.». Ответ с Урала оказался не совсем в тему, и я, мне кажется, понимаю почему. Вопрос «Как нужно строить учебный курс?» есть вопрос пустой и вопрос вопросов – смотря с какой стороны подойти. Если речь идет о перетасовке материала, то, на мой взгляд, вопрос пуст [6 - Если уж проблема «строительства» так насущна, то лично я предпочитаю традиционную, пока что не заваливавшуюся постройку: учебный курс истории литературы нужно строить как исторический, а спецкурсы – как историко-теоретические экскурсы.]. Если об основаниях преподавательской деятельности, то он очень важен. Здесь я возвращаюсь к самому началу моей реплики: к разговору о персонализации аудиторного дискурса, т. е. о критерии личности. Этот критерий сколь очевиден, столь мало формализуем, отсюда соблазн идеального аудиторного менеджмента. Мол, сочиним хороший план, соорудим безупречную технологическую цепочку «вход – выход», и у нас запляшут лес и горы… Не запляшут, однако. Во всяком случае, пока еще не плясали (из собственных наблюдений по ходу некоторых нетривиальных проектов – таких, например, как «Переподготовка учителей-гуманитариев» во второй половине 90-х годов). Итогом попыток рано или поздно становится соловьиное резюме: «А вы, друзья, как ни садитесь…».
   Я бы все же поставил вопрос педагогически: как следует строить преподавательскую личность в границах историко-литературного дискурса? В чем должна выражать себя неотъемлемая компетенция такой личности? Мы же ставим в преподавании сверхзадачу формирования личности и, значит, должны подойти к твердому материалу с еще более твердым инструментом. Или не подходить вовсе. Ведь даже в «естественнонаучных» дисциплинах, где материал деперсонализирован, немалое значение имеет авторизация курса. Что уж говорить о гуманитарной сфере…
   Оставляю за собой право откликнуться на отклики (если они будут, конечно).
   Б.О.: Будут ли, коллеги?
   Р.В.: Ну, я ожидал, что вообще о другом будет разговор.
   Б.О.: Я тоже.
   Р. В.: О том, чего я ожидал, он отделался всего двумя словами, что, мол, не нужно рассуждать о строительстве учебного материала. Я как раз об этом и собирался говорить, о строительстве учебного материала.
   Б.О.: Я тоже несколько обескуражен тем, что ответа на поставленный вопрос наши коллеги не дали. При этом я не думаю, что они в этом виноваты. Просто здесь, очевидно, есть какое-то системное соображение, почему ответ остается ускользающим.
   Р.В.: Просто камень, Вами брошенный, попал в очень больное место. И человек начинает говорить не о том, о чем у него спросили, а о том, что у него болит».

   Вопросы и задания
   Реакция на эту внешнюю реплику оказалась еще более резкой, чем на предыдущую (и даже несколько разочарованной, «обескураженной», как выразился один из участников): тем больше причин присмотреться как к самой реплике, так и к реакциям. Вопрос: почему, на ваш взгляд, реплика П.Н. Толстогузова оказалась (в первый момент, скажем мы, забегая вперед) в зоне отрицательной оценки? О каком «больном месте» мог говорить Р. Р. Вахитов? Не кажется ли вам, что эта реплика является не столько прямой реакцией на заявленную тему, сколько развернутым возражением первому корреспонденту?
   Или все же она является откровенной попыткой переформулировать тему и таким образом переподчинить ход дискуссии? Если да/нет, то что свидетельствует в пользу этого? Чем реплика второго корреспондента – в целом – отличается от реплики первого, А.В. Маркина? Попробуйте дать качественные безоценочные/оценочные характеристики обеим репликам.
   Теперь вопросы к самой реплике. Можно ли доказать, что здесь существенно и намеренно смещены акценты относительно самой темы? В чем заключается несогласие П.Н. Толстогузова с А.В. Маркиным? Прибегает ли второй корреспондент к каким-то не использовавшимся ранее в дискуссии видам аргументации?
   Поскольку отложенное принципиальное обращение к содержанию этой реплики открыто возникнет лишь три раза и косвенно – один раз (см. ниже) [7 - В словах С.М. Шаулова «мы получили совершенно правильные отклики на заданный Б.О. вопрос», «мне гораздо ближе вторая затравка к теме – толстогузовская» и приведенная им же цитата «Кому можно доверить построить университетский курс физики?». Косвенно такая отсылка звучит в словах М.С. Рыбиной «Можно ли эту проблему как-то разрешить, особенно если мы будем исходить из того, что все равно все определяет личность преподавателя?»], обратимся к ее описанию сейчас.


   Промежуточное резюме
   Реплика П.Н. Толстогузова, в отличие от предыдущей, содержит отчетливо выраженное полемическое отношение к основной теме (у А.В. Маркина есть ирония относительно темы – «прожектерство», «маниловщина», «Ликей», – но она использована как стилистическая подкраска зачина, не содержит критики или анализа тематического предложения). Второй корреспондент ставит вопрос о цели семинара и приходит к выводу, что эта цель – оптимизация (или, если угодно, методологическое оздоровление) литературоведческого курса и дискурса – не зависит решающим образом от способов построения курса, а зависит, в первую очередь, от характера его персонализации и авторизации, поскольку именно через них осуществляет себя современная гуманитарность.
   Для оправдания этого тезиса он прибегает к таким видам аргументов, как ad personam / ad auctorem и ad historiam (использование имен известных лекторов и ссылка на античную и средневековую образовательную практики, а также на авторитет Бердяева), и попутно подвергает критике основное положение А.В. Маркина об использовании филологического образования на уровне бакалавриата для подготовки людей, обладающих «базовыми навыками и ценностями культуры». Попутно обсуждается понятие «высшего образования».
   Важным в контексте этой реплики представляется суждение о технологических решениях: «не всякий запрограммированный формой диалог является диалогом по существу» (развития в обсуждении этот тезис не получил).
   Завершая реплику, корреспондент определяет содержание основной темы как предмет двоякой интерпретации: «Вопрос «Как нужно строить учебный курс?» есть вопрос пустой и вопрос вопросов – смотря с какой стороны подойти. Если речь идет об очередной перетасовке материала, то, на мой взгляд, вопрос пуст. Если об основаниях преподавательской деятельности, то он очень важен». [Сейчас, когда полемический импульс введен в берега, автор этой реплики добавил бы, что вопрос «как строить» отнюдь не пуст, но он вполне маловажен в сравнении с вопросами «кто такой строитель и чего он хочет». Масштаб «идеального» и «реального» в первую очередь предполагает постановку именно такого вопроса. Проектирование идеального города или мира в первую очередь является проекцией мироустроителя, а план и последовательность построек вторичны. Мы говорим «идеальный город Леонардо» или «Утопия Томаса Мора» и при этом принципиально не можем оторвать идеал от его автора. Впрочем, я сейчас, кажется, узурпирую право судьи, которое мне не принадлежит.]
   Отсюда ясно, почему первоначальная реакция на эту реплику оказалась, мягко говоря, недоуменной: антиципация темы участниками как раз удерживала идею компоновки материала как основную.
   Характерна метафора, возникшая у Р. Р. Вахитова: «Просто камень, Вами брошенный, попал в очень больное место. И человек начинает говорить не о том, о чем у него спросили, а о том, что у него болит». Участники моего аспирантского занятия не удержались от иронии при разборе этого суждения: если «камень» – это заявленная Ведущим тема, а «больное место» – это реальная проблематика филологического образования, пропущенная через самоощущение одного из участников дискуссии, то что тогда значат прозвучавшие до этого слова говорящего «я ожидал, что вообще о другом будет разговор»? Т. е. что разговор будет о «камне», а не о «больном месте»? Как-то не гуманитарно получается…


   Вопросы к описанию
   Не является ли такое описание случаем самооправдания или самозащиты, т. к. автором реплики, наставником в контексте аспирантского занятия и автором настоящего пособия является одно и то же лицо – П.Н. Толстогузов? Если да/нет, то каковы возможные последствия такой «самозащиты» или «объективности» для читателя (несмотря на все сделанные оговорки)?



   Раздел третий. Общее и частное как характеристика предмета обсуждения и как оценочный момент

   Ю.К.: Абстрагироваться-то можно от болячек все-таки. Можно и в идеальном мире чуть-чуть пожить. Я, например, когда задумывалась над этим вопросом, что бы я хотела в идеальном мире увидеть, подумала о том, чего лично мне не хватало в университетской подготовке, а именно в курсе литературы. Не хватало языка, т. е. литературы на языках: английская на английском, французская на французском. Но это требует увеличения часов на иностранный язык, возможного перемещения за рубеж для более полнокровного изучения творчества Шекспира, или Оскара Уайльда, или еще кого моя душа бы соблаговолила. Потом совершенно откровенно не хватало (и думаю, со мной все согласятся) восточной литературы. Огромный пласт: Япония, Китай, я даже не знаю, что еще – этого просто нет, как будто этого не существует. Как все это вмещать в рамки учебного плана? Я подумала, что пошла бы по пути западных вузов, которые делают свободным набор дисциплин. Захотел – взял такой курс, захотел – взял курс шведской драмы, захотел – курс норвежской драмы. Но углубленно.
   Р.В.: Но там есть одно очень большое «но». Совсем недавно я в интернете довольно много читал об американской системе образования, и сами американские педагоги очень недовольны ею. Не говоря о том, что педагог находится в страшной зависимости от студентов, потому что они ему выставляют рейтинговые оценки, а от этих оценок зависит его карьера и его зарплата, фактически это приводит к тому, что профессура просто заигрывает со студентами. Там не дается систематического образования. Человек сначала изучает литературу XX века, а потом он начинает изучать античную литературу. И притом не всю, а только, например, Эсхила. Человек может углубленно знать какую-то узкую область, а общих знаний у него нет.
   Ю.К.: Ну, я все-таки не к американской системе призываю.
   С.Д.: Да, можно тут вспомнить французскую хотя бы: ecole normale.
   Ю.К.: Я вот еще о чем подумала. Был у нас этот огромный объем литературы русской и зарубежной. Мы все прекрасно знаем, что все студенты не могут прочитать все эти тексты. Это нереально совершенно. Мы знаем, что существует система прочитывания текста одним человеком, пересказывания другому, т. е. это то, что сейчас печатают в сборниках коротких сюжетов. Но суть-то преподавания литературы не в этом, а в том, чтобы ты взял и посмотрел текст. То есть, на мой взгляд, пусть и с меньшим количеством текстов, но это должен быть анализ поэтики.
   М.Р.: Вы начинаете противоречить сами себе. С одной стороны, вам не хватает арабской литературы и вы даже предполагаете расширить это Китаем и Японией, а с другой, вы констатируете, что не хватает времени на европейскую литературу, причем на основные тексты, которые физически невозможно прочесть не только в рамках аудиторных, но и реальных часов реальной жизни человека.
   Ю.К.: Вот я и говорю, что все-таки надо выбирать определенный курс.
   Р.К.: Я хотел бы сказать о том, как в педагогике решается этот вопрос. На Западе используется так называемая таксономия Блума. Она применяется и у нас. Книга, к сожалению, не переведена, но ссылки на эту таксономию встречаются. Таксономия – слово, означающее очередность, соподчиненность, иерархию и так далее. Может быть, это был бы ключ к той проблеме, которую вы подняли. Информация дается в двух блоках. Первый – общий блок: знания, понимание, применение. Это поверхностный уровень для неспециалистов, для тех, кто не собирается целенаправленно работать по данной специальности. Что это дает? Это освобождает количество часов для специализаций, для тех дисциплин, которые являются основными. Для тех, кто специализируется, в рамках того же курса предлагается более творческий уровень: анализ, синтез, оценка. Человек, который старается узнать глубже, посещает эти же предметы на этом уровне. Организуется несколько учебных групп. Такое деление мне кажется очень продуктивным и хорошо применимым.
   Л.К.-Б.: В связи с переходом на Болонскую систему проверка учебно-методических комплексов в Башкирском университете требовала именно этого.
   Р.В.: Всю кровь выпила эта проверка.
   Л.К.-Б.: Тем не менее проверяющие очень здорово размахивали таксономией Блума, и, в общем, наверное, они нас приведут к этому.
   Р.В.: Проблема в том, что проверяющие ничего не понимали в тех предметах, по которым составлены учебно-методические комплексы.
   Р.Б.: Я хочу несколько проблематизировать обсуждаемое.
   Б.О.: Пора уже.
   Р.Б.: Цель всякого обучения – получить некоего специалиста. Кого мы хотим получить? Кто должен получиться в результате прослушивания предлагаемых нами курсов? Набор дисциплин, текстов должен быть для чего-то нужен. Какой философ должен получиться, закончив пять курсов философского, я уже знаю… А какой филолог – не знаю. Кто нам нужен – от этого мы и должны плясать при построении обучающего курса.
   Б.О.: Я все-таки предприму последнюю попытку вернуть наш разговор в подразумевавшееся русло. Вы говорите: возьмем и изучим литературу – ту, эту… А как изучим? А что возьмем? Что будем изучать? Композицию? Тему, идею? Биографию автора? Я не понимаю, что мы, вообще говоря, должны «брать» в курсе истории литературы. Я пять лет преподаю историю литературы, но как это должно быть в идеале, я не понимаю. Вы понимаете? Расскажите мне, пожалуйста.
   А.С.: Вот эта реплика поясняет предыдущую. Замечательно, что студент, учащийся на философа, лучше, чем преподаватель, знает, кем он будет.
   Р.В.: Руслан, безусловно, пойдет в аспирантуру уже через год. И я боюсь, что, когда он начнет преподавать, он будет понимать меньше.
   Б.О.: Вот я не понимаю этого. Будет у нас шведская драма или восточная литература? Возьмем мы эту арабскую лирику? И как мы должны строить это изучение?
   С.Д.: Если говорить об истории литературы, необходим какой-то вводный курс – введение в историю словесности, которого мне очень не хватало в свое время. Что такое словесность и, соответственно, разные типы словесности. На практике показать всю картину: книжная и устная; разновидности словесности: художественная и нехудожественная; нужно исходить и из различной аксиологии: восточная и западная. Если мы будем ориентироваться в этом, то, соответственно, будем задаваться вопросом, зачем человеку нужна словесность как таковая. Можно будет определять макроцели.
   Р.В.: Мне тоже кажется, что проблема именно в этом. Преподавая историю философии, я замечаю (и об этом я сегодня еще скажу), что большинство студентов и преподавателей не понимает, что такое философия. У каждого свой ответ. И в итоге выходит, что вместо истории философии получается просто рассказ об отдельных философах, а именно: о тех, которые больше нравятся преподавателю. Тут, я думаю, та же самая проблема, что и у преподавателей литературы.
   М.Р.: Можно ли эту проблему как-то разрешить, особенно если мы будем исходить из того, что все равно все определяет личность преподавателя? Даже в большей степени, чем прагматические задачи курса, который он преподает. Мы все знаем, что было интересно слушать интересных преподавателей, неважно, какой курс они читали.
   Р.В.: Я все хочу подвести к теме моего доклада, хотя я, конечно, буду больше говорить о философии, которую преподаю. Действительно, в рамках общего стандарта, который, безусловно, существует, каждый преподаватель должен определиться с самыми общими установками. С.Д. правильно говорил: литературовед должен выработать какое-то теоретическое представление о литературе.
   С.Д.: Дело не в своей точке зрения, а просто важно понимать: то, что мы сейчас понимаем под словесностью, не было одинаковым всегда. Вот это представление о разных ее типах важно.
   С.Ш.: Мы получили совершенно правильные отклики на заданный Б.О. вопрос. Смысл вот в чем. Я сижу сейчас, слушаю и вспоминаю: в «Философских тетрадях» Ленина в каком-то конспекте он подчеркнул такую мысль: всякий, кто берется решать частный вопрос, не решив общего, в этом решении неизбежно наталкивается на общий вопрос. Этот общий вопрос я задаю все время студентам, особенно заочникам, т. е. учителям литературы и языка: «Дети спрашивают вас: зачем читать книжки. Что вы отвечаете?» Они начинают нести всякую чушь про эрудицию, еще про что-то. Я говорю: «Хорошо. А как вы с точки зрения психологии понимаете момент, когда человеку интересно читать? Вот ему надо спать – завтра рано на работу – ему надо идти поесть, а он не может оторваться от книги. Осталось двадцать страниц, он их дочитывает, дочитывает… Это что такое? Что с ним происходит?» Для чего читает человек? Почему живут книжки?
   Р.В.: Ну это уж слишком широко. Хотя бы разобраться, что такое литература…
   С.Ш.: Дело в том, что вся литература, вообще-то говоря, не метафорически названа человековедением. Человек никогда не знал, кто он такой. Он отличается от всех живых существ тем, что он не знает, кто он. Вся история культуры есть затянувшаяся попытка понять это.
   Р.В.: Тогда возникает проблема, чем отличается литература от философской антропологии? Ведь она ставит тот же самый вопрос.
   С.Ш.: Формой мысли.
   Р.В.: Когда мы со студентами приступаем к изучению истории философии, я позволяю себе пошутить: чтобы изучить историю философии, надо сначала понять, что такое философия и что такое история.
   С.Ш.: Правильно.
   Р.В.: Но ни того, ни другого мы до конца не поймем.
   С.Ш.: Человеку интересно потому, что он читает про себя в предложенных обстоятельствах. Вот и все.
   Р.В.: Но проблема в том, что это в рамках нашей цивилизации. Для античного человека это немного не так, а средневековая литература – это совсем отдельный разговор, она тесно связана с богословием.
   С.Ш.: А это фазы понимания человеком себя. Это живет потому, что это все это – правда про человека. В истории не было придурков.
   Р.В.: Они были, но не вошли в историю.
   С.Ш.: В истории не было придурков, которые жили до нас, а мы теперь пришли и вдруг поняли, что они чего-то недопонимали, недо-, недо-, а мы теперь поняли. Человек читает, потому что узнает себя. А это проблема экзистенциальная. Человек смертен и уходит, не зная, кто он такой. В этом весь смысл чтения.
   Р.В.: Мне близка мысль Гегеля о том, что искусство – это тоже форма мышления. Это форма самопознания.
   С.Ш.: Я, например, скатился к преподаванию литературы как художественной формы опредмечивания концепции человека. Вот, собственно, и все. Тогда вся логика, как у нас любили выражаться, борьбы и смены литературных направлений или художественных систем рушится: ничто не сменяется, ничто ни с чем не борется. Человек открывает себя вновь и вновь. Пока он не познан, это будет продолжаться. Потом потеряет смысл, но тогда потеряет смысл и сам человек.
   Р.В.: То есть базой для преподавания курса истории литературы должно быть философское введение.
   С.Ш.: Абсолютно. Философский контекст просто обязателен, и контекст исторический тоже. Поэтому мне гораздо ближе вторая затравка к теме – тол-стогузовская, так как речь идет о необязательных вещах. В практике удовлетворения общественных потребностей это совершенно ненужные вещи. Следуя логике Маркина, нас, конечно, надо распустить, так как ничего путного из этого не получается и не может получиться.
   Б.О.: Но поговорить-то о литературе можно!
   С.Ш.: Да. Но единственное, что оправдывает существование этого «факультета ненужных вещей», – это некий механизм, предотвращающий одичание. В этом весь смысл гуманитарного образования. Об этом произошел у меня спор с моим папой еще в 10 классе, когда он настаивал на моем поступлении в горный институт, который он сам закончил: нефть, стабильная зарплата, это всегда реальный кусок какой-то. Я ему сказал, что когда на улицах ваших городов будут кипеть котлы и там будет вариться человечина, вы поймете, что филология была главной наукой, а не геология.
   Б.О.: Это был бы страшный урок.
   Р.В.: Перекос в сторону естественных наук действительно деформировал западную цивилизацию очень сильно.
   Ю.К.: А если будет решена проблема смерти, литература останется?
   С.Ш.: Я думаю, человека не останется.
   Р.В.: Проблема смерти не сводится, строго говоря, к проблеме физической смерти и бессмертия. Существует ведь такое понятие, как духовная смерть. В христианстве смерть – это не разделение души и тела, а прежде всего смерть духа…
   Б.О.: «Затем что жизнь – одна, они из смертных уст / звучат отчетливей, чем из надмирной ваты» [8 - Из стихотворения Иосифа Бродского «На столетие Анны Ахматовой».]. По-видимому, не останется.
   А.С.: Небольшая реплика по поводу вашего вопроса. Когда однажды современного богослова спросили, нужна ли будет фотография в царстве Божием, он сказал: а зачем, ведь все будут рядом, и иконы будут не нужны.
   Р.В.: Кстати говоря, и книги не нужны будут, так как чтение – это опосредованный диалог. Мы не можем с Платоном поговорить, приходится читать.
   С.Д.: Но надо учитывать, имеем ли мы дело с искусством или не-искусством. У искусства своя форма, которая не совпадает с другими.
   Р.В.: Я об этом и говорю: в том и разница с философской антропологией.
   А.С.: Просто здесь ведь речь идет об идеале. А где возможно идеальное преподавание литературы?
   С.Д.: В смысле, вы предлагаете считать, что мы уже ТАМ? (смех) Наш министр образования (может быть, я не прав и что-то неправильно услышал) утверждает, что литературу в школе надо свести к уровню музыки, рисования, а сейчас слишком гипертрофирован гуманитарный блок в школьном образовании.
   Р.В.: Фурсенко сказал, что у нас была прекрасная система образования, но, к сожалению, она готовила творцов.
   Л.К.-Б.: «Творцы нам тут на х… не нужны, – сказал он. Криэйтором, Вава, криэйтором» [9 - Пелевин В. Generation 'П'. Рассказы. М.: Вагриус, 1999. С. 87.]. [Из песни слова не выкинешь, а жаль, хотя, может быть, Пелевин – не песня? – Ред.]
   С.Ш.: «Кому можно доверить построить университетский курс физики? Ответ ясен: очень и очень немногим физикам. Например, уровня Л.Д. Ландау». Но кому можно доверить выстроить вообще курс образования в стране? Какого уровня человеку?
   Р.В.: Чиновнику, который был троечником в университете и потом сделал карьеру по комсомольской линии.
   Б.О.: А каким бы вы представляли себе учебник по истории литературы?
   С.Ш.: В идеальном мире любой учебник ориентирован на студента. В идеальном мире это человек с историческим сознанием, человек, заинтересованный какими-либо человеческими проблемами в философском смысле. Для него можно написать курс истории литературы. Проблема не в том, что трудно написать этот учебник, а в том, что у него нет читателя. Наш студент – человек, лишенный исторического сознания начисто. Это человек с сознанием, я бы сказал, грибковым. Он просто не подозревает, что 50, 150, 1050 лет назад жили примерно такие же люди, как сейчас, но у них был другой образ жизни. Но он был естественным, и человек в этих естественных для него обстоятельствах имел перед собой другую естественную для него реальность. Я не могу отучить студентов от употребления этого бессмысленного выражения «реальная действительность». Нет реальной действительности, есть то, как человек себе представляет эту действительность, а он представляет ее по-разному в XVI и в XX веке, он живет в другой действительности. Поэтому бессмысленно слово «реализм» как таковое, так как оно ничего не объясняет.
   Р.В.: Иконописец скажет, что икона – это тоже «реалистическая» живопись.
   С.Ш.: Конечно. Она отсылает к реальности. У студента нет фоновых знаний, с которым должна перекликаться, быть диалогизирована эта история литературы, нет багажа культуры, т. е. нет среднего образования.
   Р.К.: В школе мы проводили исследование и пришли к выводу, что знания это хорошо, но у ученика нет общих учебных умений. Провели простой эксперимент: сначала преподавание велось только словесно, как обычно. И этот же материал студентка повторяла еще один раз, все это делая графически на доске. Многие учащиеся стали усваивать материал лучше, стали лучше это все представлять. Может быть, с этого нужно начинать, с методов, которые касаются общей культуры. Общая культура в литературе, умение учиться. И, может быть, это даст толчок.
   Р.В.: Я преподаю историю философии. Передо мной стоит проблема, как преподавать. Я хотел сегодня об этом рассказать, но пока так же далек от этого момента, как и когда только пришел сюда. Но вот о чем я хочу сказать. Если ставить перед собой цель, чтобы студенты прочитали все философские тексты и ориентировались в них, то это нереально. Я боюсь уронить себя в ваших глазах, но я сам не читал всех философских текстов. Мы к студентам предъявляем нереальные требования. А студенты вынуждены выкручиваться: пересказывать друг другу сюжеты, покупать разные книжки. Не нужно предъявлять к ним дурацкие требования. Как я сейчас смотрю на это: историк философии должен раскрыть теоретическое понимание философии, раскрыть внутреннюю диалектику ее развития и дать в руки студенту диалектический инструментарий, который он и дальше будет использовать. Хорошо, если он прочитал базовые тексты Платона, Фомы Аквинского и Гегеля. Но он знает, что такое историкофилософский анализ, и может его применять. Мы научили его диалектически мыслить. И поэтому он может раскрыть Франсиско Суареса и, применяя тот же инструментарий, уже его анализировать. То же самое и в истории литературы. Нельзя требовать, чтобы студент прочитал эту гору книг. Пусть на базовых текстах он научится историко-литературному анализу.
   М.Р.: Но тогда возникает вопрос, что же такое литературоведческий анализ? Мы уже пытались один раз поговорить об этом.
   Л.К.-Б.: Как раз у нас сейчас «юбилей», мы возвращаемся к тому, что делали год назад.
   Б.О.: Год прошел решительно впустую.
   С.Д.: Ну почему, может быть, это новый виток.
   Б.О.: Да, все по Гегелю. По спирали. Все по спирали.
   Ю.К.: Борис Валерьевич, на прошлом заседании мы подошли к решению этого вопроса. Нам ведь удалось прийти к выводу, что есть какие-то общие принципы.
   Б.О.: Да, это, пожалуй, наше достижение (смех). Вот в этом месте и пора дать слово Рустему Ринатовичу, чтобы он нам все объяснил.

   Вопросы и задания
   1. Кто из подключившихся к дискуссии или более активно заявивших о себе в этот раз показался вам наиболее значительным по своим суждениям в этом фрагменте? Почему?
   2. Считаете ли вы, что содержание реплики Ю.М. Камильяновой, открывающей эту часть дискуссии, соответствует её зачину: «Абстрагироваться-то можно от болячек все-таки. Можно и в идеальном мире чуть-чуть пожить»? Или оно ему противоречит?
   3. В чём М.С. Рыбина усмотрела «противоречия» в рассуждениях Ю.М. Камильяновой?
   4. Какую проблематизацию предмета обсуждения предлагает Р. С. Бакаев («Я хочу несколько проблематизировать обсуждаемое»)? Согласен ли с этой проблематизацией Ведущий?
   5. В чём заключается предложение С.Ю. Данилина и как к нему отнеслись участники дискуссии?
   6. С. М. Шаулов предлагает новую (после Р. Р. Вахитова) генерализацию, оценив полученные на тему отклики как «совершенно правильные». В чём заключается его подход? В его словах возникает «экзистенциальный» аспект темы: неожиданно или ожидаемо (с точки зрения предшествующего хода дискуссии)?
   7. Возможен ли филологический контраргумент на слова философа Р. Р. Вахитова «Мы не можем с Платоном поговорить, приходится читать» и если «да», то какой?
   8. Чем вызвана критика администраторов российских реформ в образовании?
   9. Чем вызвана критика «нашего студента» в словах С. М. Шаулова и его «защита» в словах других участников?
   10. В чём заключается заключительное для этого фрагмента предложение Р. Р. Вахитова?
   11. Как вы думаете, не определился ли к этому моменту личный стиль ведения дискуссии кого-либо из участников? Если определился, то как его можно охарактеризовать?


   Промежуточное резюме
   В этом фрагменте круг подключившихся к дискуссии существенно расширился, и в ней выделился ещё один (кроме Р. Р. Вахитова) неформальный лидер обсуждения: С.М. Шаулов. Участники, призвав ещё раз к соблюдению тематической конвенции (Ю.М. Камильянова), увлеклись, тем не менее, привычным обсуждением «помех» для деятельности (студенты не в состоянии овладеть теми объёмами чтения, которые предлагает учебная программа, а сами программы предстают в виде учебно-методических комплексов, проверка которых в условиях вуза ведется некомпетентными людьми и проч.). При этом хороший тонус дискуссии определялся, в том числе, рефлексией над возникавшими в ходе обсуждения противоречиями (например, суждение М. С. Рыбиной о репликах Ю.М. Камильяновой).
   Попытка проблематизации предмета, предпринятая Р.С. Бакаевым (о необходимости задать критерий результата), вызывает почти раздраженную реакцию Ведущего: «Я все-таки предприму последнюю попытку вернуть наш разговор в подразумевавшееся русло». С.Ю. Данилин предлагает компромиссный вариант разговора об основных понятиях литературоведческого курса, но всё же подлинная коллизия этого фрагмента обнаруживает себя тогда, когда С.М. Шаулов неожиданно соглашается со всеми «внешними репликами» (теми самыми, что недавно отклонялись как не соответствующие теме), выделив среди них реплику П.Н. Толстогузова как «близкую» себе по основному критерию, и заявляет о настоятельной необходимости обсуждения проблемы в предельно общем, антропологическом и экзистенциальном, ракурсе («Для чего читает человек? Почему живут книжки?» и т. п.). При этом первый «генерализатор» Р. Р. Вахитов привычно пытается осуществить свой способ обобщения («ни того, ни другого мы до конца не поймем»), но при этом лишь контрастно обнаруживает отличие в стилистике и логистике спора на фоне участников-«экзистенциалистов».
   Фрагмент и участок коллизии завершается новым обращением к «помехам» (в виде студентов без «фоновых знаний») и к требованию рационализировать историко-литературный курс с помощью преподавания универсального аналитического инструментария к многообразным текстам (по аналогии с философией).



   Раздел четвёртый. Исторический и систематический подходы как предмет методологической оценки

   «Р.В.: Позволю себе поделиться своими мыслями о преподавании в вузе истории философии, которым я занимаюсь уже около 15 лет… Возможно, эти рассуждения подтолкнут моих коллег-литературоведов на мысли относительно преподавания истории литературы. Мне кажется, что здесь вполне уместны некоторые параллели с историей литературы и некоторые из них я даже попытаюсь наметить в последней части своего доклада, разумеется, не претендуя на истину в последних инстанциях.
   На мой взгляд, история философии – одна из самых увлекательных дисциплин. Ведь она показывает, как философы пришли к тому или иному выводу, позволяет увидеть живое развитие философской мысли. И только так можно научиться самому мыслить, философствовать, причем не в обывательском смысле, подразумевающем «разговоры обо всем сразу и ни о чем конкретно», а в строго научном смысле, имеющем в виду попытки решать философские проблемы. А.Ф. Лосев писал об этом: «История философии относится к числу тех областей знания, из которых должна складываться теория познания. Ведь только с помощью истории философии люди смогли понять, как вырабатывались формы и категории теоретического мышления, методы освоения мыслью действительности, методологическая культура» [10 - Лосев А.Ф. История философии как школа мысли // Коммунист. 1981. № 11. С. 55–66.]. Мне неоднократно приходилось самому убеждаться, что историко-философский материал вызывает гораздо более живую реакцию у студентов, чем материал блока «Систематическая философия», где философия представлена не как сложный и полный интеллектуальных драм и парадоксов путь, а как набор готовых истин. К тому же история философии предполагает отступления в область истории культуры, искусства, политической и экономической истории, а это затрагивает область специализации студентов, что зачастую им близко и понятно.
   Но как преподавать историю философии? Это вопрос неизбежно встает перед каждым преподавателем, если только он попытается вникнуть в суть философских проблем и их решений и передать эту суть студентам, не ограничиваясь банальностями дурных учебников. Речь идет даже не о методике преподавания, а о самой концепции истории философии. Прежде чем ответить на этот вопрос, я, опираясь на свой горький опыт, отвечу на другой: как не надо преподавать историю философии. Как это часто бывает, легче сказать «как не надо», чем «как надо». Должен признаться, что я и сам иногда делаю «как не надо» и сейчас размышляю над тем, как бы перейти на другие рельсы. Преподавать историю философии не надо, представляя ее как простой набор философских мнений, каждое из которых слабо связано с другими и проистекает из особенностей жизни того или иного великого философа, его культурного окружения, менталитета эпохи и т. д. То есть не нужно подменять историю философии историей философов. Как это бывает и в истории литературы, когда ее заменяют рассказом об отдельных произведениях. Хотя это бывает и занимательно, и интересно, особенно если философ любимый… К сожалению, такая установка навязывается преподавателю истории философии даже лучшими современными учебниками по этой дисциплине. Об этом говорит сам метод их написания, который состоит в том, что они пишутся коллективом специалистов-философоведов, каждый из которых является знатоком того или иного мыслителя или той или иной эпохи истории философии. Они разбивают материал на главы, и каждый пишет отдельную главу. При этом такие специалисты придерживаются зачастую противоположных философских воззрений, но это не смущает ни их самих, ни редактора учебника. Я сталкивался с буквально шоковой реакцией студентов-естественников, которые привыкли к систематическому изложению, к культуре мышления. Я не хочу обидеть гуманитариев, но у гуманитариев часто очень смутно все это в голове, а физик привык все четко укладывать по полочкам. И вот на одной странице учебника, в главе о Марксе, написанной марксистом, студент читает, что материя первична и Бог – иллюзия, а на другой странице того же самого учебника, в параграфе о Соловьеве, написанной христианином, читает об убожестве материализма, о Боге как всеединстве и т. д. Возникает впечатление, что учебник написан философом-шизофреником, который менял свои взгляды от главы к главе. Очевидно, при этом исходят из того, что наилучший курс истории философии должен быть построен так, чтоб о каждом более или менее выдающемся философе было бы сказано максимально подробно. С этой точки преподаватель, обладающий неограниченным количеством учебного времени и увлеченными, благодарными студентами, излагал бы учения разных философов до самых мелочей и тонкостей. А в идеальных условиях рассказ о каждом философе должен был бы вести отдельный ученый, а еще лучше – сам философ.
   Б.О.: Но это не касается истории литературы. Вряд ли возможно доверить самим писателям рассказ о своем художественном творчестве.
   Л.К.-Б.: Вспоминается известная фраза Р. Якобсона о Набокове, когда последнего рекомендовали как преподавателя русской литературы, аргументируя это тем, что он крупный писатель: «Слон тоже крупное животное, но мы же не доверим ему чтение курса зоологии».
   Р.В.: Как я понимаю, курс истории литературы – это компиляция литературоведческих концепций. У каждой концепции есть свой автор. Поэтому в идеале вы бы доверили рассказ о ней самому автору концепции, мнение которого вы, собственно, пересказываете в своих лекциях. Установка такого преподавания истории философии – в понимании истории философии как галереи мнений. была известна еще Гегелю, который писал: «.мы тотчас же наталкиваемся на весьма обычное воззрение на историю философии, согласно которому она должна именно рассказать нам о существовавших философских мнениях в той временной последовательности, в которой они появлялись и излагались. Когда выражаются вежливо, тогда называют этот материал истории философии мнениями; а те, которые считают себя способными высказать этот же самый взгляд с большей основательностью, даже называют историю философии галереей нелепиц или, по крайней мере, заблуждений, высказанных людьми, углубившимися в мышление и в голые понятия. Такой взгляд приходится выслушивать не только от людей, признающих свое невежество в философии (они признаются в нем, ибо по ходячему представлению это невежество не мешает высказывать суждения о том, что, собственно, представляет собою философия, – каждый, напротив, уверен, что он может вполне судить о ее значении и сущности, ничего не понимая в ней), но и от людей, которые сами пишут или даже написали историю философии» [11 - Г.-В.-Ф. Гегель Лекции по истории философии. Кн.1. СПб.: Наука, 1993. С. 77–78.]. Если экстраполировать на историю литературы, то мы пришли к тому, что усредненный курс истории литературы состоит из определенных концепций, и зачастую эти концепции плохо согласуются между собой. Хотя преподаватель и студенты часто не замечают противоречий. В этом смысле я не видел более-менее хорошего учебника, за исключением, пожалуй, «Лекций по истории философии» Гегеля. Можно взять любой учебник на русском языке и показать: вот осколок марксистской парадигмы, вот осколок постмодернистской парадигмы. Несогласованность наблюдается зачастую, даже если книга написана одним автором.
   Однако легко заметить, что в этом случае отрицается само наличие истории у философии как формы мировоззрения, а также отрицается сам статус науки у дисциплины «история философии». В самом деле, развитие философского мировоззрения состоит не в том, что с течением времени оно наполняется все новыми и новыми мнениями, которые слабо связаны с предыдущими и друг с другом. Тогда философия как таковая – просто фикция, пустое понятие, которое обозначает конгломерат разных философских мнений. В таком случае нет, как говорят философы, субъекта развития, и развиваться нечему. В то же время если нет предмета истории философии – философии как таковой, развивающейся в истории по своим законам, то нет и науки, изучающей это развитие, истории философии как дисциплины. Наука изучает закономерности развития тех или иных процессов, а не разрозненные мнения, существующие путь даже у гениальных людей и возникшие у них, может быть, по вполне субъективным причинам. Как от этого уйти?
   Разрешить это затруднение нам поможет несколько неожиданное замечание Гегеля. Многообразие школ и направлений в истории философии, которое многими воспринимается как аргумент против существования философии как единого предмета, свидетельствует, по мысли Гегеля, об обратном. Ведь при всех различиях между ними по содержанию, при всех спорах между ними их объединяет хотя бы то, что они поднимают философские проблемы, разрешают их при помощи философских методов, говорят на общем языке, иначе и споры между ними были бы невозможны: «.как бы различны ни были философские учения, они все же имеют то общее между собою, что все они являются философскими учениями», – пишет Гегель [12 - Там же. С. 83.].
   Л.К.-Б.: Позвольте короткую реплику. Тут у нас сложнее. У нас есть Уельбек и Бегбедер, и надо еще выяснить, литература это или нет.
   Р.В.: У нас те же самые проблемы. Что такое, например, постмодернизм? Философия это или литература? Сами постмодернисты вообще избегают термина «философия». Они считают, что все вообще является литературой. Итак, возникает вопрос: что же из себя представляет философия как таковая, если она, развиваясь в истории, порождает множество философских учений и направлений, зачастую противоречащих друг другу? Ответ на этот вопрос мы находим у того же Гегеля, но, поскольку этот ответ изложен на непростом, полном трудных терминов гегелевском языке, он вызывает много недоразумений. Мы попытаемся показать, что в этом ответе нет ничего мистического и идеалистического, как полагает большинство.
   Философствовать – значит, мыслить, недаром ведь синонимом к слову «философ» является слово «мыслитель». Что делает писатель? Он пишет художественный текст. Сапожник делает сапоги. А философ мыслит. Но писатель тоже мыслит. И даже сапожник мыслит. (смех)
   С.Ш.: Особенно если это Якоб Бёме.
   Р.В.: Но философами они от этого не становятся. Философия – это чистое мышление, мышление чистыми понятиями, теоретическое мышление. Но физик-теоретик тоже мыслит теоретически, однако его тоже нельзя назвать философом. Это оттого, что философия – это не мышление об особенном, об ограниченных областях универсума, философия – это мышление об универсуме в целом, о всеобщем или об абсолюте. Философ – тот, кто в понятиях стремится осмыслить всеобщее, абсолют, предельную форму бытия, вопросы, связанные с ней и ее отношением к человеку. Это мышление развивается, как и всякое мышление, это развитие и есть история философии. Но здесь важно понять раз и навсегда, что развитие философии как формы мышления подчинено собственным законам. Это означает одну очень важную вещь. Хотя развитие философии происходит при посредстве живых людей, философов, живущих в определенной историко-культурной обстановке, оно не может быть сведено ни к индивидуальному мировоззрению и психологии этих людей, ни к социокультурным факторам современной им эпохи. Здесь перед нами своеобразная разновидность тезиса о смерти автора. Хороший философ отличается от плохого именно тем, что мыслит не как желает сам и не как диктует политическая конъюнктура, а как велит внутренняя логика развития самого мышления, историко-философского процесса. В этом плане через отдельного человека мыслит сама философия: как развивающееся в истории теоретическое мышление, осмысляющее абсолют. Скажем, Кант был великим и гениальным философом, но только потому, что он не стал создавать изощренную систему ради самовыражения, а поставил свой интеллект и талант на службу главнейшей тенденции философии его эпохи – тенденции объединения двух односторонних, но несущих свою долю истины направлений – рационализма и эмпиризма, спор между которыми давно уже зашел в тупик. Здесь напрашивается параллель с литературоведением. Существует точка зрения, восходящая к Баденской школе, что есть науки, изучающие общие закономерности, и есть идеографические науки, такие, как литература, которые описывают особенное. В физике все повторяется: камень мы бросаем, а он падает все время с одной и той же закономерностью. Поэтому физика должна открывать общие закономерности, а литература просто должна описывать особенное, необщее. Но это, на мой взгляд, ошибочно. Наука на то и наука, чтобы найти какие-то закономерности. Если ученый отказывается от поиска закономерностей, он престает быть ученым, он становится просто рассказчиком. Хороший литератор не тот, кто пишет все, что ему придет в голову. Это графоман, его мнение никому не интересно, так как он выражает свою индивидуальность. Хороший литератор включен в контекст развития литературы. Философия живет по своим законам, подчиняя своим законам философа. То есть не философ делает историю философии, а она его. Так и история литературы делает литератора. В «Сонетах» Шекспира идет противопоставление тому идеалу красоты, который был в предшествующей поэзии. Это не свободный творческий полет Шекспира, это то, что было востребовано в его время. То же и в истории философии. Если поймем это, то сможем преподавать историю философии систематически. Мы поймем, почему вслед за Локком пришел Кант, а не наоборот. Это не мистификация процесса истории философии. Это не некий оторванный от земли и от людей самодостаточный гегелевский дух. Это мышление, которое осуществляется посредством мыслительных усилий земных людей, но диалектика этого процесса в том, что они столь же субъекты истории философии, сколько и ее объекты. История философии может быть рассмотрена сама в себе, как развивающееся по своим законам теоретическое мышление. История литературы, соответственно, может быть рассмотрена как особый тип мышления (о чем мы сегодня говорили), но не понятийного, а образного, символического, которое развивается тоже по своим законам. Отдельные концепции и системы истории философии предстают при этом как необходимые этапы развития философии, и уже отсюда видно, что в философии нет случайных и абсолютно ошибочных мнений, каждое мнение занимает свое, только ему отведенное место в общем процессе исторического становления философии, каждое философское учение, пусть оно кому-то и не нравится, необходимо, без него не появились бы другие учения.
   Абсолютизировать какое-либо из учений, приписывать ему статус высшей истины, как это делают догматики, которые видят в истории философии лишь путь к одной единственно верной философии, будь то марксизм или позитивизм, неверно. Например, Рассел в «Истории западной философии» всю историю западной мысли представил как восхождение от наивной мысли к позитивизму, истинно научной философии. Это догматизм. Ни одно из философских учений в истории не лишено односторонности. Но и нельзя отбрасывать какое-либо учение как полностью лишенное истинности.
   Правда, Гегель считал, что развитие философского логоса и есть абсолютная сверхъестественная истина. В истории философии, по Гегелю, раскрывает себя Абсолютный дух, который и есть Бог. То есть историю философии Гегель понимал как истинное Откровение Божье, а саму философию как Бога, погруженного в историю. Я далек от этой точки зрения и считаю, вслед за А.Ф. Лосевым, что сверхъестественная истина открывается человеку в религии, а философия есть область деятельности и самопознания естественного разума, которому, однако, открываются и некоторые высшие трансцендентные истины в той мере, в какой они понятны для человека. Философия осмысляет при помощи понятий абсолют не непосредственно, а как он дан человеку через его мировоззрение в ту или иную эпоху. Философия осмысляет миф, но не в обыденном понимании, а в том смысле, который вкладывает в это слово Лосев. По нему миф – это единство субъекта и объекта, единство мировоззрения человека и его жизненного опыта, связанного со спецификой того общества, в котором он живет. Лосев разделяет историю на три формации… Он считал, что в основе формации лежит миф, который воплощается и в экономике, и в духовной, и в политической жизни, и в литературе, и в искусстве. Так, общество рабовладельческое, где человек понимается как живая безличная вещь, порождает понимание универсума как живой безличной, внешне прекрасной материальной вещи – космоса, т. е. космоцентрический миф. Общество феодальное, где человек открывает в себе свободу и творческий дар, но они внутренние, проявляющиеся в духовной жизни, а не во внешней деятельности, порождает восприятие универсума как личностного живого Божества, т. е. теоцентрический миф. Общество капиталистическое, где человек и внешне социально свободен, порождает восприятие универсума как человеческого субъективного духа, порождающего все и вся, т. е. антропоцентрический миф. При этом речь не идет о том, что экономика первична, а мировоззрение вторично, миф есть сердцевина того или иного общества, модель, в соответствии с которой выстраивается и экономическая, и духовная жизнь.
   Итак, философия есть диалектика мифа: сначала – космоцентрического, затем – теоцентрического, затем – антропоцентрического. Осмысление же это происходит по законам самого мышления, которые тоже были описаны Гегелем. Гегель отметил, что мысль, возникнув из цельного восприятия, которое Гегель называет наивным восприятием, а мы бы назвали мифом, как бы раздваивается. Здесь мышление еще чуждо диалектике, и поэтому оно кружится в колесе конечных определений, остается рассудочным и постоянно стакивается с антиномиями (в лучшем случае на этом этапе возможна стихийная, неосознанная диалектика). Итак, на раннем этапе всякой эпохи истории философии возникает множество соперничающих между собой направлений, борьба между которыми бесплодна, потому что рассудок не может разрешить это противоречие (в древнегреческой философии это натурфилософы: от Фалеса Милетского до Анаксагора, в средневековой – борьба реализма и номинализма в ранней схоластике, в новоевропейской философии – борьба рационализма и эмпиризма). Затем мысль обращается к самой себе и открывает свою диалектичность, недостаточность конечных определений, потому что, обращаясь к себе, мысль ограничивает себя собой же, т. е. становится бесконечной. Это этап отрицательно-разумного мышления или отрицательно-диалектической философии, которая каждому тезису противопоставляет свой антитезис (в древней Греции – это философия софистов с их поворотом к человеку, в средневековье – философия латинских аверроистов с их теорией двойственной истины, в Новое время – философия Канта с ее обращением к сознанию и разуму). Затем наступает этап положительно-разумного или положительно-диалектического мышления, когда философия обращается снова к своему предмету, т. е. к абсолюту, но уже вооруженная систематической диалектикой и диалектика эта позволяет не только противопоставлять одному утверждению другое, но и видеть их внутреннее единство (в классической Греции это философия Платона и Аристотеля, в средневековье – философия Альберта Великого и Фомы Аквинского, в Новое время – философия Шеллинга и Гегеля). Но на этом не заканчивается диалектическое осмысление мифа, а заканчивается лишь его первый классический этап, когда абсолют осмысляется как объект. Наступает черед осмысления абсолюта как субъекта, который разбивается на три такие же этапа (эллинистический и римский период в античности, период поздней «второй» схоластики в средние века и в эпоху Возрождения, период неклассической европейской философии XIX–XX вв.). В конце истории каждой эпохи ее философский путь суммируется в одной досконально разработанной диалектической системе (античность завершает неоплатонизм, средневековая схоластика находит свое завершение в философии Франсиско Суареса, новоевропейская философия еще не получила своего завершения).
   В реальной истории не бывает, чтоб одна эпоха сразу сменила другую, они прорастают друг в друга. Внутри античной философии зарождается христианская [здесь и далее как-то неясно, можно подумать, что автор не разводит понятия христианская религия и христианская философия, то бишь богословие
   – Ред.], появляется элемент гностицизма. Внутри теоцентрической философии появляется новоевропейская, переплетается с ней. В этом тайна Возрождения. Возрождение – это смешение христианства с новоевропейской антропоцентрической философией и с неогностицизмом. Возрожденцы живут средневековым духом. Возвышая человека, они возвышают его как образ Божий, они сохраняют представления христианства об особом месте человека.
   Ни исламская, ни японская, ни китайская философия не породили гуманизма. Только на руинах (средневекового. – Ред.) христианства возник гуманизм. Потому что гуманизм несет в себе осколок христианского мировоззрения – понимание человека как особого существа. господствующего над другими существами. [Я бы убрала, потому что в христианстве нет господства. Или надо разводить христианское мировоззрение и философию – Ред.]
   Я немного отвлекся. Можно систематически излагать историю философии. Мы показываем, как из мифа рождается философия, при этом миф полностью не погибает, а становится ядром философии… Показываем, как в рамках мифа происходит осмысление этого мифа, показываем периоды: [наверно, лучше этапы развития мышления, потому, что это лучше соотносится с вышесказанным, и потому, что у периода временное значение – Ред.] додиалектический, отрицательно диалектический, положительно диалектический. Показываем переход от одной эпохи к другой.
   Кстати, я не вижу корней перехода от космоцентризма к теоцентризму. [Как здорово! Это, мне кажется, еще одно доказательство того, что христианство – не философия. – Ред.] Корней этого перехода нет. Интуиция христианской личности рождается из ничего, она просто дана. [Вот именно. А не рождена мыслью. – Ред.] А переход от теоцентризма к антропоцентризму объясняется легко. Это просто вырождение мифа: на место Бога ставится человек.
   И еще: мы не должны модернизировать историю философии. Мы должны показать, что мир, человек, философия понимались различно в каждый период истории. Зачастую этого нет. Открывая стандартный учебник, мы читаем, что история философии началась с Фалеса Милетского и Анаксагора и что первые ученые были первыми материалистами. Почему? Авторам учебника они напомнили современных ученых-естествоиспытателей. А потом пришли Платон и Аристотель и стали интересоваться Богом. Но у Фалеса, у Анаксагора все разговоры – о Боге. Античная философия космоцентрична, и вся природа понимается как Бог. Если средневековый естествоиспытатель бежит в природу от Бога и, занимаясь природой, перестает заниматься Богом, то античный философ, занимаясь природой, обращается к Божеству. Если уж искать параллели между Фалесом и европейскими мыслителями, то это не Галилей и Фарадей, а скорее Псевдо-Дионисий Ареопагит и Иоанн Дамаскин. То же и со средневековой философией: Августин Блаженный – средневековый философ, так как занимался проблемой человека. Но для средневекового философа абсолют – это Бог, философия – это богословие, философы – отцы церкви, которые занимались осмыслением вопросов Божества.
   То же и в истории литературы. Мы переносим стандарты современной эпохи на другие эпохи. Что такое средневековая литература? Для нас темой литературы является человек, поэтому важнейшая тема – любовь. Значит, говоря о средневековой литературе, надо найти что-то о любви. Находим поэзию трубадуров. Но средневековая литература это в первую очередь церковная литература, это церковная поэзия, богослужебные тексты. И только в последнюю очередь это поэзия трубадуров, которая, кстати говоря, тоже имела религиозное происхождение. Многие современные люди «Тристана и Изольду» понимают неверно, так как в наше время любовь понимается как чувство, которое возвышает человека, пережить любовь означает подняться на другой уровень развития. Средневековье не знало романтизации любви. Любовь понималась как страсть, как что-то осуждаемое. Об этом говорит и язык. Красивая женщина – чаровница, прелестница. Но любой человек, который с церковной культурой немного знаком, сразу поймет, в чем тут подвох. Прелесть идет от дьявола, он первый прелестник. Чары – это от колдовства, значит, красивая женщина, пробуждающая в мужчине страсть, это ведьма. Я не говорю, что женщин надо жечь.
   Б.О.: И в котел ее не надо!
   Л.К.-Б.: Этим объясняют, почему русские женщины красивее европейских. Потому что у нас не жгли красивых женщин.
   А.С.: Один священник возвращался с дьяконом из Швейцарии. «Как тебе там?» – спрашивает священник. «Там спасаться проще». – «Почему?» – «Ты видел там женщин?» – «Нет, не помню». – «Вот то-то и оно! А вспомните, батюшка, как у нас в Москве-то…»
   Р.В.: Это правда. У них и костюмы мешковатые…
   Б.О.: Ну, это тема для отдельного семинара.
   Р.В.: Да-да. Вот мы ведь воспринимаем это в современном ключе: как здорово, что Тристан и Изольда друг друга полюбили. А почему они друг друга полюбили? Они выпили колдовской напиток. Ничем, кроме колдовства, любовь не может быть вызвана. Поэтому Тристан нарушил обет феодальной верности. Это назидательное произведение. Я только что понял, что здесь есть параллель с «Песней о Стеньке Разине»: не должна женщина мешать мужчине служить своему господину. Не надо искать любовную лирику в средневековой литературе, ее там нет!
   М.Р.:.И все-таки она там есть. Вот это-то и парадокс.
   С.Ш.:

     Под старой липой у сторожки
     Ну и прием устроил мне,
     Мать пресвятая, мой дружочек,
     Я до сих пор горю в огне.
     Поцеловал да раз пятьсот,
     Ведь красен до сих пор мой рот…

   Это Вальтер фон дер Фогельвейде. Это конец XII – начало XIII века. Причем это не просто лирика, а лирика ролевая, от имени женщины.
   Р.В.: А вот крупный французский медиевист Ле Гофф в «Рождении Европы» пишет очень интересную вещь, что первоначально поцелуй в Европе, среди германцев, в раннее Средневековье, был распространен только среди мужчин и не имел никакого эротического смысла. Во время обряда оммажа, когда вассал давал клятву сеньору, сеньор должен был взять его руку и поцеловать в губы.
   С.Ш.: То, что практиковалось в Политбюро.
   Р.В.: Ле Гофф делает такое примечание, что поцелуй в губы, означающий мирные намерения, был распространен среди коммунистических руководителей Восточной Европы в XX веке. Когда в эпоху рыцарства начинают формироваться рыцарские представления о любви, отношения сеньора и вассала переносятся на отношения женщины и мужчины. Прекрасная Дама выступает по отношению к своему кавалеру как сеньор к вассалу. Это не современные отношения любви, предполагающие равноправие. Это обет верности, перенесенный на межполовую сферу. Ле Гофф пишет, что жена рыцаря не могла быть его Прекрасной Дамой. Почему?
   М.Р.: Вы сами и сказали, почему. Во-первых, это проекция культа Девы Марии, а во-вторых, проекция отношений сеньориальных, поскольку она по статусу всегда должна быть выше.
   Р.В.: Да, жена по статусу ниже мужа, а Прекрасная Дама символизирует сеньора, поэтому она должна быть выше.
   М.Р.: Женщина вообще не субъект права.
   Р.В.: Я об этом и говорю. Поэтому когда мы говорим о средневековой любовной лирике, мы совершаем некую модернизацию, если не учитываем средневековых представлений о феодальной верности.
   М.Р.: Но если мы скажем, что ее вообще там нет, мы тоже погрешим против истины. Была любовная лирика.
   С.Ш.: Все вроде так, но действительность богаче закона. (смех) Вы говорили о трубадурах, а я о миннезингерах. С нашего расстояния это как будто одно и то же. А вообще это конец X – начало XIII века, 200 с лишним лет от начала до конца. Немецкая рыцарская культура была немного позже, и поэтому в ней есть вещи, немыслимые для французской рыцарской культуры.
   Р.В.: Ле Гофф в основном про Францию говорил, я думаю.
   С.Ш.: Наверное. У Вальтера фон дер Фогельвейде есть просто предренессансные вещи, именно любовная лирика.
   А.С.: Разложение Средневековья.
   С.Ш.: Ну почему? Это высокое Средневековье. Если мы говорим, что и эпоха Возрождения – это разлагающееся средневековье, то оно разлагается полтысячи лет.
   Р.В.: Когда я говорил, что нет любовной лирики в Средние века (и, кстати, остаюсь на этой точке зрения), как нет ее и в античности, то, строго говоря, имел в виду, что в том понимании, которое мы вкладываем в термин «любовь», в средневековой литературе не было любовной лирики, и тем более не было ее в античности, так как не существовало представления о личности в современном смысле слова, человек понимался как природная стихия.
   М.Р.: Мы говорим, что это те же люди, но жившие в других условиях, поэтому видевшие все иначе? Тогда мы их вообще не поймем.
   Р.В.: Нет, совершенно правильно в самом начале было сказано про историю литературы, а я бы сказал это про историю. История нам дана для самопознания. По-моему, человек существо не историческое, человек бессмертное существо, так как душа бессмертна, но мы находимся в истории, в истории сами себя раскрываем. В античности человек был личностью, потому что человек от природы является личностью, но в античности он не воспринимал себя как личность, как нечто уникальное, незаменимое. В средневековье он начинает раскрывать себя как образ Божий, а новая эпоха приносит понимание человека как человека.
   И еще я хотел бы добавить пару слов о литературе, а литературоведы дадут этому профессиональную оценку. Я думал, что такое литература. Я понимаю, что это глупо звучит, но все же. Философия – это теоретическое, понятийное мышление, осмысляющее абсолют. Мышление рождается из мифа. В мифе мышления нет, в первобытную эпоху человек не мыслил понятиями, потому что мыслить понятиями означает чувствовать себя немного чуждым окружающему. Например, я мыслю Бориса, значит, я понимаю, что я и Борис – это разные люди. Я субъект, а он объект мышления. Можно и наоборот, если он меня мыслит. А первобытный человек не чувствует себя чем-то отличным от общины, от природы, даже от животных. Отсюда представление о превращении человека в животное, об оборотничестве. Мышление возникает в процессе самоотчуждения, противостояния субъекта и объекта. В диалектике оно снимается, диалектика нас возвращает к мифу, но уже на более высоком уровне, к философскому мифу, как в неоплатонизме. Для литератора инструмент – язык. Чем отличается литературное произведение как феномен языка от простой информации? Тем, что здесь присутствует эстетический момент, а эстетика – это тоже отчуждение. Чтобы эстетически оценивать, нужно находиться вовне. Если считать, что мышление, как Гегель говорил, это дух, который отрицает сам себя, противопоставляет себя самому себе, то общий ответ будет таким: литература – это язык, который самоотчуждается и начинает себя созерцать как эстетический феномен. Литератор не просто сообщает нечто, а сообщает так, что это звучит красиво. [Это ужасно. Я понимаю, что он хотел сказать другое, но. Мы и так слишком часто получаем от учеников (продвинутых, олимпиадников) и учителей ответы типа: – Зачем здесь аллитерация, ассонанс и пр.? – Чтобы звучало красивее. – Ред.] Можно посмотреть на историю литературы как на процесс развития само-отчужденного языка. Может быть, что-то из этого получится.
   С.Ш.: Конечно. Можно даже на этот язык посмотреть с обратной стороны, с территории лингвистики как на уровень языка. Фонетика, морфология, синтаксис. и поэтика один из этих уровней и развивается по тем же самым примерно законам семантического переноса».

   Вопросы и задания
   1. Попробуйте найти формальное логическое противоречие в рассуждении докладчика Р. Р. Вахитова о «систематическом» и «историческом» изложении материала в гуманитарных курсах.
   2. Если противоречие найдено, ответьте на вопрос: является ли оно противоречием по существу?
   3. К какому виду аргументов следует отнести сравнение Л. А. Каракуц-Бородиной, в котором участвуют слоны и писатели?
   4. Являются ли слова докладчика о необходимости признать за учебным предметом (предметом исследования) самостоятельную сущность и обеспечить для этой сущности единство ви́дения – контраргументом или аргументом в пользу ранее высказанного мнения о важности авторизации учебного курса?
   5. Кратко опишите внутренний сюжет в пространном рассуждении докладчика. начинающемся словами «Но философами они от этого не становятся».
   6. Как вы думаете, какие задачи в литературоведческой дискуссии хотел решить докладчик, давая столь обширный обзор истории философии?
   7. Скажите, какой характер имеет вмешательство редактора в текст доклада Р. Р. Вахитова? Можно ли считать это вмешательство функциональным? Если да/нет, то почему?
   8. Что означает тезис Р. Р. Вахитова «мы не должны модернизировать историю философии»?
   9. Как Вы думаете, чем (психологически?) вызвана смеховая ситуация, возникшая к концу доклада?
   10. Чьи аргументы в «случайно» возникшем споре о любовной теме в средневековой литературе вы бы признали наиболее весомыми и почему?
   11. В чем смысл несогласия вокруг понятий «разложение» эпохи и «высокое» состояние эпохи (реплики А.П. Соловьева и С.М. Шаулова)?
   12. Чем, на ваш взгляд, отличается стиль высказываний философа Р. Р. Вахитова от стиля высказываний участников-филологов?
   13. Считаете ли вы, что изложение докладчика соответствовало заявленной теме дискуссии? Если да/нет, то почему?
   14. Попробуйте снабдить аргументами / контраргументами мысль докладчика о литературе как о явлении «самоотчуждения» языка.
   15. Почему, на ваш взгляд, редактор так болезненно отнеслась к слову «красиво» в словах докладчика? Вообще – в каких случаях «оживляется» редактор со своими пометками и заметками?
   16. Что, по вашему мнению, означает тезис С. М. Шаулова о взгляде на литературу «с территории лингвистики как на уровень языка»? Почему он называет это взглядом «с обратной стороны»?
   17. Какой вам представляется основная параллель, заявленная Р. Р. Вахитовым в докладе: «философия и история философии» это примерно то же самое, что и «литература и история литературы», – обоснованной (в том числе ходом рассуждений самого докладчика) или не вполне обоснованной?


   Промежуточное резюме
   Доклад Р. Р. Вахитова, судя по некоторым признакам, ожидался как ultima ratio основной темы для этого состава участников обсуждения (особый вид активности докладчика в предыдущих фазах дискуссии намекал на это). Для ощущения коллоквиума доклад эту роль, скорее, сыграл, а для заполнения предложенной тематической рамки, скорее, нет. Т. е. в логике предшествующих горестных констатаций по поводу реплик внешних корреспондентов и здесь можно было бы сказать: нет, опять не о том…
   О чём же? Докладчик оговорил параллель истории литературы и истории философии и повёл речь о «систематическом» и «историческом» изложении материала в гуманитарных курсах, при этом непоследовательно отдав вначале предпочтение историзму, а затем пропев небольшую осанну систематике, которая, в пику сумятице исторических фактов и мнений, свидетельствует о «культуре мышления» (эта непоследовательность, в свою очередь, наверное, свидетельствует о том, что приведение в оппозицию двух видов изложения вряд ли полезно). При этом он оговорил свое представление об историзме: «не нужно подменять историю философии историей философов». Т. е. ввёл разграничение подлинного (не противоречащего систематике?) и мнимого историзма, тем самым вроде бы сняв проблему собственной непоследовательности. (Правда, осталось неясным, как «философия» – не «философы»! – может переживать «интеллектуальные драмы»? Разве что в виде какой-то сценической персонификации.)
   Постепенно – и вне зависимости от усилий докладчика доказать противное – прояснялся тот момент, что параллель истории литературы и истории философии не вполне корректна. Если на философию при определенных допущениях еще можно взглянуть как на процесс исторической самоорганизации мысли, то литература как «письменность» и «словесность» сопротивляется сплошной объективации во внеличностные процессы. Отсюда некоторые суждения докладчика приобретают слишком уязвимый характер, например: «Хороший литератор не тот, кто пишет все, что ему придет в голову. Это графоман, его мнение никому не интересно, так как он выражает свою индивидуальность» (на это можно возразить, что авторская литература именно этим-то, т. е. выражением индивидуального, и интересна; графоманство же интересно не тем, чего в нём, видимо, нет, а, напротив, усиленной актуализацией общих мест: мания всегда привязана к постоянно воспроизводимым ролям и жанрам).
   В целом же докладчик (закономерно?) совершает поворот к общим основаниям (что такое «литература» и т. п.), тем самым вновь – в который раз за время дискуссии – уходя от решения задачи, поставленной Ведущим, и заставляя вспомнить очень уместную цитату из пока ещё памятных многим трудов В.И. Ленина (об «общих вопросах»), приведенную до этого С.М. Шауловым.



   Раздел пятый. «Закрытый» и «открытый» финалы обсуждения

   «Р.В.: Мне очень дорога мысль, что не литература творится поэтами и писателями, а наоборот, поэты и писатели являются агентами языка. У Бродского я встречал это.
   Л.К.-Б.: В Нобелевской лекции. «Поэт, повторяю, есть орудие языка. Он тот, кем язык жив».
   Р.В.: Я с ним совершенно согласен. Литература есть развитие языка, но особого языка. Мы можем в лингвистике проследить историческое развитие языка, а это язык самоотчужденный, сам себе противопоставленный. Как философ подчиняется законам развития истории философии, так же и литератор подчиняется законам, скажем так, выразительности языка. Если найти эти законы, можно излагать систематически историю литературы.
   С.Д.: Разве мы можем свести литературу к языку? Тот же Бахтин заявляет, что художник мыслит моментами мира, преодолевая язык в своем творении.
   С.Ш.: Он преодолевает именно тот язык, который ему достается.
   С.Д.: Да, но можно ли свести это все только к языку?
   Р.В.: А мне кажется, можно.
   С.Д.: Нет. Получается, что красиво сказал – и все. [Видите? Как можно оторвать КАК от ЧТО, во-первых, и свести КАК к красивости, во-вторых? – Ред.]
   Л.К.-Б.: А можно резюме? Извините, что я берусь за это. Получается, что преподавание литературы на любом уровне (от школы до университета) можно свести к комментированию как к методу и к интерпретации как к цели. К историческому комментированию (о котором вы говорили), к литературоведческому комментированию (это я не очень понимаю, но, по крайней мере, сюда может относиться комментирование на уровне темы, идеи, образа автора) и к лингвистическому (что я более или менее понимаю). Для тех учительниц, о которых говорил Сергей Михайлович, и с которыми мне тоже доводилось работать в течение трех лет в Башкирском институте развития образования, что бы они ни говорили, читая стихотворение Самойлова «Беатриче», все сводилось к вопросу: «Так у них было что-нибудь или нет?».
   Б.О.: «Не нужен был третий // Этой женщине и Алигьери» [13 - Из стихотворения Давида Самойлова «Беатриче».].
   Л.К.-Б.: Да. «Так они встречались или не встречались?» Требуется какая-то очень тонкая работа, но как это делать, не очень понятно.
   Р.В.: Может быть, я не это имел в виду все-таки?
   Л.К.-Б.: Вы толковали, как мне кажется, очень долго об этом, когда говорили об историзме.
   Р.В.: Я говорил о том, что это не должен быть пересказ произведений. Это должно быть понимание литературы (я предлагаю понимать литературу как самоотчужденный язык), по каким законам она развивается. Раньше, когда преподавалась марксистская философия, история философии подменялась историей экономики и политики. Нам говорили: сначала в Греции были натурфилософы, потом вдруг появляются софисты, потому что разрастался полис, торговля расширялась, появлялись люди-индивидуалисты. Эти индивидуалисты больше интересуются самим человеком и начинают сомневаться в правоте отеческой религии. Это все правда, но вот так просто переносить экономические отношения в область философии невозможно и неправильно. Философия развивается по своим внутренним законам, хотя ее развитие отражает развитие экономики, политики и т. д. Концепция, скажем так, Гегеля – Лосева дала мне ответ, почему, например, появляются софисты. Потому что натурфилософы то одну сторону космоса выдвигают, то другую, диалектики у них нет, и они не могут разрешить эту антиномию. Софисты делают великое дело. Они заявляют, что прежде чем постигать первоначала космоса, нужно изучить само человеческое мышление. Это трансцендентальный переворот. Таким образом можно диалектически показать переход от натурфилософов к софистам.
   Для меня удовлетворительной будет такая история литературы, где будет показан диалектический переход от античной лирики к театру, от классицизма к сентиментализму, не потому что произошли какие-то экономические изменения и появился сентиментализм, а как диалектически из классицизма вырастает его противоположность.
   Л.К.-Б.: Вы блестяще на множестве примеров раскрываете принцип историзма, исторического мышления.
   Р.В.: Ну, скажем так, логического историзма, а не фактического историзма.
   М.Р.: Я в докладе Рустема Ринатовича увидела две парадигмы, хотя и дополняющие друг друга. Идея, что в основе каждой философской системы лежит свой миф, и некий принцип, который смог бы показать внутреннюю логику смены этих мифов.
   Р.В.: И более того: внутри каждой эпохи идет осмысление этого мифа, оно тоже происходит по определенным законам.
   М.Р.: В каждой системе прорастает зародыш следующей, важно, по каким законам происходит развитие. Здесь возникает вопрос применительно к истории литературы. Можно построить историю литературы таким образом, но это будет определенное ограничение, потому что если мы возьмем только язык [хотела бы я представить, как это можно сделать – взять только язык. Это что? Лексика? А почему такая, а не иная? А это уже диалог, интертекстуальный, интерперсональный и т. д. Почему такой синтаксис, а не иной? А это уже и смысл, и замысел, и жанр, и литературное направление, и т. д. и т. д. – Ред.], то мы утрачиваем большой пласт, о котором мы неизбежно должны говорить. К примеру, тот миф, который существует в культуре. Можно построить историю литературы как историю жанров, но это опять будет определенным ограничением. Перед нами будет стоять выбор, и выбор этот будет субъективным и, возможно, модернизирующим.
   Р.В.: Я не говорю, что то понимание, которое я излагаю, и которое, кстати сказать, у меня еще не до конца сформировалось, надо ввести во всех университетах Российской Федерации как обязательное. Я думаю, как мне построить изложение материала, чтобы не предстало все как какая-то мешанина мнений. Может быть, можно обозначить параллели с историей литературы. Мне все-таки близка мысль, что язык – это форма мышления и литература – форма мышления, поэтому должны действовать общие законы мышления.
   С.Ш.: До чистого схематизма это доходило в первые десятилетия XX века у немецких литературоведов. В тот момент, когда усваивался литературоведением сам термин «барокко» в применении к литературным явлениям (Вельфлин). У Ворингера есть мысль, что вся история искусства (а литература одно из искусств) есть борьба и смена в доминирующей позиции искусства впечатления и искусства выражения. Тогда выстраивается синусоида, в верхней части которой будут готика, барокко, романтизм, экспрессионизм, неоромантизм XX века, а нижние пики – ренессанс, классицизм, реализм. Но это просто схема. Эти пики оказываются смещенными во времени. Барокко противоречит классицизму совсем не так антагонистически. Это одно и то же явление, увиденное с разных сторон. Вы смотрите на этот профиль слева, а кто-то справа, и вы видите разные профили. От этих схем потом отошли. Как только приходишь к какой-либо схеме, оказывается, что это не более чем абстракция, это как линейка с миллиметрами, которую можно прикладывать к реалиям литературы, и тогда становится понятно, что есть что на самом деле в истории во взаимной корреляции и как на самом деле складывались отношения между пиками этой синусоиды. Но такая история была построена сто лет назад.
   С.Д.: А понятие эпохи готового слова у Аверинцева и Михайлова? Это ведь тоже объяснительный принцип.
   С.Ш.: В принципе, да. Барокко как конец риторической эпохи и, соответственно, романтизм как литературная революция. Тут оказывается важным уровень, с которого мы рассматриваем этот процесс. Эпоха романтизма это, с одной стороны, первая треть Х!Х века, а с другой – она пока не кончилась. Для Михайлова барокко завершает двухтысячелетнюю риторическую эпоху, а я вижу, что барокко – это начало немецкой национальной литературы, и оказывается, что это не конец, а начало.
   С.Д.: То есть в другой системе измерений все по-другому выглядит. С точки зрения «большого времени».
   С.Ш.: В истории не бывает концов и начал.
   Р.В.: Одни только переходы в истории.
   С.Ш.: Как сказал мой замечательный друг доктор Мегентесов, наука – это структурирование неструктурного. Проблема в этом.
   Р.В.: Я согласен, что схема упрощает реальность, в реальности всегда присутствует момент иррациональный, неструктурируемый. Я как платоник могу сказать: идея погружается в материю и благодаря этому возникает несовершенство. Но мы говорим о педагогике, о преподавании. Без схемы преподавать невозможно.
   Б.О.: Нам нужно упрощение в методических целях.
   С.Ш.: Да, мы должны что-то принять. Без этого мы не поделим материал на пропедевтические курсы.
   Л.К.-Б.: Дидактические единицы! (общий смех)
   Р.В.: Это смешно, но это действительно так. Чтобы построить здание, нужны леса. И вот такие леса нужны педагогике.
   С.Ш.: Если взять вашу (или лосевскую) концепцию этих периодов, опять важно, с какой стороны смотреть. Сам Лосев последний неоплатоник. После ассимиляции неоплатонизма с христианством он становится христианским неоплатоником. В этом смысле платонизм вообще поглощает историю и ни на что не делится.
   Р.В.: В каком-то смысле по Лосеву неоплатонизм и есть философия.
   С.Д.: То есть возникает вопрос, какой миф лежит в основе философии самого Лосева.
   С.Ш.: В связи с этим возникает вопрос: материализм – это тоже философия? Когда я думаю о материализме в том смысле, в котором нам его преподали, дальше слова «материализм» я вообще не могу пойти мыслью. Там и нет философии.
   Р.В.: То, что нам преподавали под названием «марксизм», даже не было марксизмом. Кстати говоря, это действительно была просто схема.
   Л.К.-Б.: Три этапа освободительного движения в России, как в них все здорово укладывалось!
   А.С.: В том-то и дело, что не все. Тут обрезание было, что называется, по полной. (смех) Я хотел бы добавить: мы говорили о науке и о преподавании.
   Хороший специалист не тот, кто все знает, а тот, кто умеет это найти. Поэтому вопрос не в схеме, которая систематизировала бы знания по полочкам, философия начинается с удивления. В мифе все уже объяснено, там не надо ничего понимать и объяснять. Важнее увидеть проблему, чем дать знания. В этом плане схема изложения материала Рустема Ринатовича работает. Но я в эту цепочку Гегель-Лосев добавлю несколько звеньев: Хомяков, Данилевский, Леонтьев, так как акцент я делаю не на диалектике истории философской мысли в ее целостности, а на типологии философских эпох. Так, есть средневековый тип философии, он зарождается в античности и находит свое целостное завершение в Новое время. То же и с античностью. Античность заканчивается, когда начинается христианство – в V в. н. э.
   Б.О.: Можно вопрос? То, что вы говорите, очень разумно и спорить с этим трудно. Это противоречит мнению Толстогузова, когда он возражает против нарушения хронологии в преподавании?
   А.С.: Нет, тут нет нарушения хронологии. Просто логика есть не только историческая, но и внутренняя. Я хотел привести классический пример из истории русской философии – Василий Васильевич Зеньковский, который начинает и заканчивает проблемами методологии философского исследования (не преподавания). Он говорит, что при подаче материала и при исследовании главная задача историка философии – выявить исходную интуицию мыслителя; зная это, мы можем сопоставить исходные интуиции разных философов, «пунктик» того или иного философа.
   Л.К.-Б.: Это аналогично стилистике декодирования в филологии.
   А.С.: Это дает возможность для творческой работы. Я даю такое задание: на белом листочке с цифрами 1, 2, 3 я даю отрывки из Платона, Августина, Фомы Аквинского и говорю: я рассказал про Платона, Августина и Фому. Чей это текст и на каких основаниях вы сделали вывод? Так студенты получают возможность самостоятельно работать. [И в литературе мы даем тексты, например, трех элегий и просим сделать выводы о развитии элегического жанра, можно и усложнить задание, и упростить. – Ред.]
   Р.В.: Мне ценно, что сказал Артем. За разговорами о схемах я забыл то, о чем говорил вначале. Я приводил слова Лосева о том, что история философии тем и хороша, что учит мыслить, в отличие от систематической философии, которая дает готовые конструкции.
   С.Д.: История философии учит мыслить. История литературы чему учит?
   Р.В.: Важно не то, что мы даем схему, а то, что эта схема внутренне подвижная, она развивается, в ней есть диалектика. Человек, изучивший историю философии, должен прежде всего научиться этой диалектике, чтобы ее применять в разных областях. Я не специалист, но я попробую сформулировать: задача преподавания истории литературы не в том, чтобы как можно больше произведений прочитал студент, а в том, чтобы он научился литературоведческому анализу (именно с принципом историзма).
   Л.К.-Б.: Идеальная форма преподавания литературы показана в фильме «Человек эпохи Возрождения» с милейшим Дэнни в главной роли. Там выгнанный с работы журналист попадает на единственно возможное место, которое предлагает ему биржа труда, – в военную школу, в самую тупую безнадежную группу. Интеллектуальные способности их просто на нуле. Он начинает с ними читать «Гамлета», они занимаются историко-культурным комментарием текста. В результате эта группа не только понимает «Гамлета», в перспективе они читают и другие книги мировой литературы, а в результате становятся отличными офицерами.
   Р.В.: Человек, который читает «Гамлета», не может быть хорошим офицером. Простите меня, пожалуйста, но это мое глубокое убеждение.
   Р.К.: Я бы хотел опуститься с высот философии ближе к школе. Прежде чем преподавать историю литературы, хотелось бы определить, чему мы должны научить, преподавая литературу. Мы выдвинули перед учителями три аспекта, на которые нужно было бы обратить внимание при преподавании многих дисциплин (не только литературы): 1) научить учащихся думать, рассуждать; 2) развить умение индивидуально относиться к информации, событиям; 3) научить действовать в реальной ситуации. Если ученик будет вооружен этими тремя параметрами, мы сможем поднять его общий уровень культуры. Правильно ли это?
   Л.К.-Б.: Из этой системы начисто исключено развитие вкуса, возможность оценивать эстетическое произведение. Относиться – да, они могут сказать: так в жизни бывает, Анна Каренина неправильно поступила, как говорит моя соседка тетя Шура. Но оценивать с точки зрения того, как это сделано, вряд ли. Самое страшное, что так преподают учителя в школе. С этим приходят студенты, и это превращается в порочный круг.
   С.Д.: Литература превращается просто в пример жизни. В жизни так бывает – и вот вам пример, пожалуйста: Лев Толстой писал для того, чтобы показать, что под поезд бросаться плохо.
   Р.В.: (смеясь) Конечно! «Мне отмщение и аз воздам». Плохо мужу изменять, каким бы дурным он ни был!
   Р.К.: Но тогда вы должны высказать и свою точку зрения. Я высказал свою. Под отношением я понимаю и то, что вы говорите. Отношенческий фактор очень широкий.
   С.Д.: Тогда это широкий ценностный аспект получается.
   Р.К.: Это и общечеловеческие ценности, и эстетические. Может быть, что-то еще надо добавить? Можно ли так ставить вопрос перед учителями, пусть даже литературы?
   А.С.: Как философу, мне нравится первый пункт – учить думать. И в частном порядке я хотел спросить, верно ли я понимаю: та система, которая сейчас вводится в начальных классах – Эльконина-Давыдова – как раз учит детей думать. Не знание чисел и операций с ними, а понимание, что за ними стоит, оперирование с абстрактными величинами. Так детей учат с первого класса. Это уже первый шаг.
   Р.К.: Это «Программа 2100». Она направлена на развитие личностных качеств через умение думать, рассуждать, относиться, действовать. Мы имеем сейчас лишь инфантильных потребителей. Они могут хорошо написать про экологию, но сами экологически не поступать. То есть знания не соотносятся с собственным поведением.
   А.С.: С философами в этом смысле все понятно. Понимаю, как можно помочь человеку научиться думать, размышлять, сравнивать. Но как подать литературу в таком плане?
   С.Ш.: Мне кажется, нужно ему позволять думать.
   Р.В.: Мы живем в литературоцентричной стране, где литература часто выполняла несвойственные ей функции. Она была политической и публицистической, поскольку было невозможно выразить все это иначе. Литература должна давать и какие-то нравственные ориентиры, я с этим согласен. Но нельзя доводить до морализаторства. Литература – это искусство. И цель учителя литературы (если уж говорить про школу, а до сих пор мы говорили про историю литературы, т. е. про вуз) – показать красоту литературы. [Если бы только в этом месте, то можно оставить. – Ред.]

   Post actum
   С.Д.: Трудность в переносе того, что говорил Р.В. об истории философии, на историю литературы в том, что в первом случае историк философии и философ говорят одним языком. А историк литературы говорит на одном семиотическом языке, в то время как предмет изучения функционирует в другом семиотическом поле. Необходим перевод с одного языка на другой. Уже здесь возникает разница между историей философии и историей литературы».

   Вопросы и задания
   1. Редактор продолжает активно участвовать и на этом отрезке дискуссии… Дает ли этот факт какую-то дополнительную характеристику ходу обсуждения?
   2. Р. Р. Вахитов цитирует Иосифа Бродского «поэты и писатели являются агентами языка» и снабжает эти слова своим толкованием: «литератор подчиняется законам, скажем так, выразительности языка». Насколько цитата и ее истолкование близки друг другу? С чем связано в этом случае принципиальное возражение С.Ю. Данилина?
   3. С чем связана попытка «резюме» у Л.А. Каракуц-Бородиной? Почему она возникает в контексте разговора о языке, не раньше и не позже? Что на деле содержит это странное, на первый взгляд, «резюме»?
   4. С чем связано настойчивое определение литературы как «самоотчужденного языка» Р. Р. Вахитовым? Какова при этом, так сказать, «интенция» участника?
   5. Разговор в итоге возвращается к обсуждению природы литературы («пример жизни», «как сделано» и т. п.). Это неизбежно в логике всей дискуссии или просто зависит от непредсказуемых поворотов беседы?


   Промежуточное резюме
   В этой (финальной) части обсуждения актуализируется вопрос о «языке», поставленный до этого в докладе Р. Р. Вахитова. Мысль (упрощённая, конечно, в интересах резюме) примерно такова: язык является самостоятельной сущностью, претерпевающей историческое развитие в русле определённых закономерностей. Если мы отнесёмся к литературе как к «особому языку» (Р. Р. Вахитов), то наука о ней предстанет как «литературоведческая лингвистика» со всеми вытекающими из этого следствиями – как для содержания учебных курсов, так и для их структуры. Осталось открыть законы и «можно излагать систематически историю литературы» (Р. Р. Вахитов).
   Этот тезис вызывает возражения, связанные с толкованием слова «язык»: расширенным и суженным. Т. е. если речь идёт о естественном языке, то писатель «преодолевает» его (С. Данилин со ссылкой на Бахтина). Докладчик же, конечно, имеет в виду не естественный язык, а язык как некую мистифицированную сущность (отсюда не случайна отсылка к Бродскому), который не только овладевает «говорящими», но и является своеобразным аналогом гегелевского исторического духа, прокладывающего себе путь по какому-то собственному разумению. Тем не менее это различие толкований понятия «язык» не было вовремя вскрыто, и разговор после реплики Л. Каракуц-Бородиной (о сложностях передачи навыков интерпретации и воспитания вкуса) поменял русло.
   Здесь самое время сделать отступление на тему «как по-разному может быть воспринята речь». Формальное и неформальное коммуникативное лидерство Р. Р. Вахитова должно было отступить перед ситуацией неоднозначной рецепции его собственных слов. Так, Л. Каракуц-Бородина услышала в его докладе призыв к «тонкому» комментированию текстов или, иначе, к воспитанию исторической и эстетической чувствительности в слушателях.
   В русле этого отхода от довлеющей систематики оказывается и рассуждение С. М. Шаулова: об исторической бедности культурологического и литературоведческого схематизма (пример Ворингера) и о правомерности (принципиальной совместимости?) двух или нескольких контрастных точек зрения на явление культуры («Для Михайлова барокко завершает двухтысячелетнюю риторическую эпоху, а я вижу, что барокко – это начало немецкой национальной литературы, и оказывается, что это не конец, а начало»). С. Данилин подытоживает это рассуждение фразой о нескольких «системах измерений». Мы, в свою очередь, напомним друг другу о принципе дополнительности, который предполагает учёт позиции наблюдателя.
   Тем не менее, применение этого принципа не отменяет основного условия преподавания: давать можно только то, что можно взять [14 - При первом приближении «преподавать» кажется тем способом преподнесения материала, который максимально учитывает – даже с определённой церемонностью – интерес принимающего (то, что дают). Мы же, и это уже не «кажется», привыкли понимать позицию преподавания как позицию верховного распорядителя (бери, что дают, и успевай при этом: уронишь – твои проблемы). Вряд ли в нашей современности продуктивны обе эти позиции: историческая и актуальная. В качестве настоятельной альтернативы видится какой-то арбитраж, в котором оказались бы совмещены преподнесение и распоряжение, суверенность и власть, вопрос и осторожный ответ.]. Об этом вспоминает Р.Р. Вахитов: «Без схемы преподавать невозможно». С другой стороны, «важнее увидеть проблему, чем дать знания» (А.С. Соловьев). Но ведь проблема сколь осознаётся, столь и переживается. Если она не была до этого твоим переживанием, то она может стать им только в результате сопереживания: «Мне нравится, Сократ, то, что ты говоришь» («Лахет»). Так мы вновь возвращаемся к проблеме личности преподавателя (даже если и не говорим об этом открыто).
   (В скобках важно отметить развитие концепций и уточнение позиций некоторых участников, происходившее по ходу беседы. Ср. реплику Р.Р. Вахитова: «Мне ценно, что сказал Артём (А.П. Соловьев, говоривший о необходимости выявления «исходных интуиций» авторов – П.Т.). За разговорами о схемах я забыл то, о чем говорил вначале». Это наблюдение важно потому, что внутренняя готовность к корректировкам собственной точки зрения и её риторические экспликации являются неотъемлемой составляющей коммуникативной компетенции в научных дискуссиях).
   Возвращение к «общему» вновь вовлекло в обсуждение проблему литературы: реплика Р.Х. Калимуллина (о том, «чему мы должны научить, преподавая литературу») с неизбежностью приводит к вопросу о природе предмета литературоведения. В обмене мнениями об этом были разграничены эстетический и прагматический критерии в отношении к литературе (Л.А. Каракуц-Бородина, С.Ю. Данилин, Р.Р. Вахитов). В заключение были высказаны 1) старая ясная мысль о России как о «литературоцентричной» стране (Р. Р. Вахитов) и 2) не вполне ясная мысль С.Ю. Данилина о разных «семиотических полях» историка литературы и самой литературы. Поскольку слова С.Ю. Данилина пришлись на абсолютный конец стенограммы (post actum по рубрикации ведущего), то я предложил участникам аспирантского семинара «распутать» это высказывание до состояния более или менее отчётливого тезиса и выяснить его отношение к дискуссии в целом.
   После примерно получасового обсуждения мы пришли к выводам, которые заслуживают внимания независимо от того, имел в виду С.Ю. Данилин только это или что-то ещё. Во-первых, было обращено пристальное внимание на постоянно возникавшую в уфимской дискуссии аналогию между проблемами преподавания философии и литературы. Автор последней реплики указывает на то, что прямой «перенос» здесь вряд ли возможен, поскольку «историк философии и философ говорят одним языком», а «историк литературы говорит на одном семиотическом языке, в то время как предмет изучения функционирует в другом семиотическом поле». Позволительно предположить, что речь идёт об общей для историка философии и философа привычке мыслить и оперировать специфицированными отвлечёнными понятиями и общем пафосе аналитического подхода к их предметам, тогда как историк литературы и литератор представляют собой людей совершенно разных занятий.
   В связи и рядом с этим возникает другое, не менее интересное суждение: философия изначально – от софистических школ, рощи Академа и Ликея – заявляется и структурируется как преподавание, тогда как авторская (и в значительной степени доавторская) литература изначально воспринимается, с той или иной степенью взыскательности, как предмет досуга. Преподавание литературы мыслится как область практической поэтики и риторики, позже
   – теории и истории, но не литературы как таковой (преподавание литературы как «мастерства» в Новое время иногда совершалось в рамках литературных групп, в советский период приобрело вид образовательной оффиции – «института литературы», но почти всегда предмет преподавания осознавался как что-то не вполне подвластное преподаванию, что-то не вполне преподносимое, т. е. то, что нельзя толком взять).
   Что влечёт за собой признание этой отчётливой разницы? Именно то, что преподавание литературы, если оно желает сохранить теоретическое достоинство, должно построить себя как систематический курс и вместе с тем отдавать себе отчёт в том, что значительная часть предмета должна быть выведена в область угадывания и вкусовых оценок. Отсюда задача «как построить курс истории литературы» неотделима от задачи «как себя вести».
   Таким образом мы стали свидетелями особой ситуации: дискуссия организуется не только предварительными установками (пусть и разделёнными большинством участников), но и некоей самостоятельной логикой предмета обсуждения, заставляющей вновь и вновь возвращаться к тому, что вроде бы было признано уводящим в сторону экскурсом. Причём попытка привести беседу к соответствию с предварительной установкой даёт, как правило, «закрытый» финал: принудительное подытоживание темы. К этому ведут дело формальные коммуникативные лидеры, чьё первенство оспаривается с позиции «постороннего». Гадамеровское первенство вопроса обусловлено именно сосредоточенностью на предмете обсуждения, а не на коммуникативных тактиках; т. е. импликации сущности делают перспективы разговора открытыми в рабочем смысле этого определения.




   Часть 2. Дискуссия в открытой печати


   Отклики на доклад М.Л. Гаспарова «История литературы как творчество и исследование: случай Бахтина»


   Материал второй части пособия посвящён особенностям печатной дискуссии, в которой реакции, в отличие от устной дискуссии, являются «отстоявшимися» и формулируются как законченная («закрытая») позиция. В качестве примера предлагаются три реакции на доклад М.Л. Гаспарова «История литературы как творчество и исследование: случай Бахтина» (Н.Л. Васильева, П.Н. Толстогузова и Ю.Б. Орлицкого), которые были опубликованы в качестве «внешних» реплик для уфимского семинара на тему «Исследование и творчество: к методологии гуманитарных наук» [15 - См.: Третье литературоведение: материалы филолого-методологичеоеого семинара. Уфа: Вагант, 2009. С. 1–20, 53–56,76-78; Гуманитарные исследования в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке. 2008. № 3(3). С. 72–83.]. В конце раздела предлагается структурный и содержательный разбор как самого повода, так и реакций.


   М.Л. Гаспаров История литературы как творчество и исследование: случай Бахтина

   (Доклад на международной научной конференции «Русская литература XX–XXI веков: проблемы теории и методологии изучения» (10–11 ноября 2004, Москва, МГУ) М.М. Бахтин был философом. Однако он считается также и филологом – потому что две его книги написаны на материале Достоевского и Рабле. Это причина многих недоразумений. В культуре есть области творческие и области исследовательские. Творчество усложняет картину мира, внося в нее новые ценности. Исследование упрощает картину мира, систематизируя и упорядочивая старые ценности. Философия – область творческая, как и литература. А филология – область исследовательская. Бахтина нужно высоко превознести как творца – но не нужно приписывать ему достижений исследователя. Философ в роли филолога остается творческой натурой, но проявляет он ее очень необычным образом. Он сочиняет новую литературу, как философ – новую систему.
   В предисловии к недавнему сборнику «Bakhtin and the classics» (Evanston, 2002, p, XIV) было сказано: «его цель была переписать историю европейской литературы». Но вернее сказать: переписать саму европейскую литературу. Еще вернее сказать: не переписать, а пересочинить.
   Новая, небывалая литература, программу которой сочинил Бахтин, называлась мениппеей. Это название вводит в заблуждение своей конкретностью: оно отсылает к греческим сатирам Мениппа и римским Варрона, от которых сохранились только невразумительные фрагменты, легко поддающиеся фантастическим разнотолкованиям. Бахтин в 4 главе «Проблем творчества Достоевского» подводит под это название еще десяток произведений античной литературы, как не сохранившихся (Антисфен, Гераклид, Бион), так и сохранившихся (Петроний, Апулей, Лукиан) вплоть до «Гиппократовых писем» и Боэция. Потом он расширяет это обозначение на всю мировую литературу, причисляя к традиции мениппеи Эразма, Рабле, Сервантеса, Гриммельсгаузена, Вольтера, Гофмана, Бальзака и, наконец, (хотя бы частично) Достоевского; а вокруг этих великих имен клубится множество второстепенных – едва ли не любое произведение, упоминаемое Бахтиным, оказывается чем-нибудь причастно мениппее. Этим гиперболически возвеличивается важность именно этого литературного ряда в ущерб всем остальным.
   Прецеденты таких широкомасштабных историко-литературных фантазий существуют. В 1903 г. вышла двухтомная монография: H. Reich. «Der Mimus», выстраивавшая панораму истории могучего реалистического жанра с бесчисленными ответвлениями, от которого сохранились лишь загадочные названия, скудные фрагменты и противоречивые свидетельства. Рецензенты писали, что Райх «сочинил целую вторую античную драматургию со своим Шекспиром по имени Филистион». Как Бахтин традицию мениппеи, так Райх дотягивает традицию мима через века до английского Шекспира и русского Петрушки; как Бахтин выводил из мениппеи (ante litteram) сократический диалог, так Райх выводил из мима всю перипатетическую характерологию. В том, что Райх занимается реконструкцией больших литературных событий по ничтожным фрагментам, его никто не упрекал: в классической филологии это горькая неизбежность. Его упрекали в том, что он слишком полагается на надежность этих реконструкций, и еще более, что он делает из них слишком патетически-величавые культурно-исторические картины.
   Бахтин знал книгу Райха, он упоминает ее в монографии о Рабле. Когда Бахтин в 1914–1918 гг. учился на классическом отделении, «Мим» Райха был еще не простывшим филологическим скандалом, а его методику отсылок к величию несохранившегося Бахтин имел случаи вспоминать на занятиях Ф. Зелинского. Именно в эти годы маститый Зелинский занимался, главным образом, ювелирной реконструкцией содержания несохранившихся греческих трагедий («Tragodoumena») – такими же испытанными филологическими приемами. Конечно, при этом он делал все оговорки – умел остановиться на самом интересном месте и сказать: «но не будем всматриваться в пустоту: при желании в ней всегда можно что-нибудь увидеть» (речь шла о дифирамбах Ариона). Однако такая работа над несуществующими текстами могла быть большим соблазном. Здесь на смену исследовательскому подходу приходил творческий подход: у филолога Райха его не было, у философа Бахтина он был. Фантазии Райха о миме давно забыты, фантазии Бахтина получили всеевропейскую известность.
   Бахтин отличается от Райха тем, что занимается не историческими реконструкциями, а типологическими обобщениями, а потом представляет их как конкретную реальность – теоретический конструкт как исторический факт. В центре его обобщений, по-видимому, стоит «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле, а на периферии – все, что может иметь любые черты сходства с ним: идейные, тематические или стилистические. В «Проблемах поэтики Достоевского» перечисляются 14 признаков мениппеи; и ни один из них не встречается во всех без исключения образцах мениппеи, упоминаемых Бахтиным. (Мениппея – это «смех», но у Боэция нет ничего смешного; мениппея – это «злободневность», но у Апулея нет ничего злободневного; «трущобного натурализма» нет в «Апоколокинтосисе», «фантастической точки зрения» нет в сатирах Горация и т. д.). В конечном счете мениппея становится просто условным оценочным названием всего, что нравится лично Бахтину, что он считает хорошим и важным. Даже разговор Раскольникова с Соней, как мы помним, был назван «христианской мениппеей». Из всей мировой литературы Бахтину в его исканиях ближе всего были только трагический хаос вверху, у Достоевского, и комический хаос внизу, у Рабле, а всю промежуточную упорядоченность он романтически отвергал. Эти два приемлемых для него хаоса он и пытался соединить понятием «серьезно-смешной» (spoudogeloion) мениппеи.
   Что в сознании носителей европейской культуры такой всеобъемлющей традиции никогда не существовало, это хорошо известно историкам литературы, особенно – античной литературы. Но об этом обычно забывают, потому что исследованием идей Бахтина занимаются не историки, а теоретики литературы; а на них производят сильное впечатление авторитарные утверждения Бахтина, особенно уверенные там, где он говорит о памятниках, от которых почти ничего не сохранилось, – о Мениппе, Варроне или средневековой пародии. Как подробно разбирает Бахтин психологическую коллизию в сатире Варрона «Bimarcus», может оценить только тот, кто читал несколько невнятных фраз, оставшихся от этой сатиры, и несколько невнятных страниц, писанных о ней комментаторами разных поколений. А.Э. Хаусмен писал когда-то в рецензии на Ф. Маркса, издателя Луцилия: «в толкованиях сохранившихся строчек господин издатель не всегда удачлив, зато в толковании несохранившихся он царь и бог». Я решился бы сказать, что Бахтин старался расширить ту самую историколитературную пустоту, заглянув в которую, всегда можно что-нибудь увидеть. В результате мениппея – эта «платоническая идея жанра, universalia ante rem» (Р. Веллек) – уже попадает в современные литературные энциклопедии как историко-литературный факт.
   Как мог Бахтин позволить себе так осознанно – ведь классическую филологию он знал не понаслышке! – вводить в заблуждение своих неподготовленных читателей? Ответ один: он смотрел на свой материал не как филолог, а как философ. Область Бахтина-философа – этика, наука о должном, а не филология, наука о сущем. Свои представления о должном Бахтин переносил на литературу. Для философии аксиомой является противопоставление истинного мира здешнему миру, и чем резче это противопоставление, тем лучше. Так и мениппея была для Бахтина воплощением должного, а не сущего, и была ему тем дороже, чем меньше она была похожа на общеизвестную и общепризнанную литературу.
   Он равнодушен к аттической комедии – а уж не ее ли агоны полны бахтинского диалогизма! – равнодушен к такому карнавальному писателю, как Аристофан (и даже нарочно отмежевывает его от Рабле в «Формах времени и хронотопа в романе») – потому что Аристофан слишком политизирован, слишком целенаправленно-сатиричен, слишком нехаотичен, а в конечном счете просто потому, что он существует – как текст, а не как домысел. Вместо этого он предпочитает ссылаться на «Эпидемии» Иона Хиосского и «Гомилии» Крития, о которых мы ничего не знаем, кроме заглавий.
   Он – философ, которому важнее не философия, а философствование, не система, а процесс. Главное в философии для него – этика, то есть, в его понимании, область нерешенного, область выбора, область становления поступка. Это свое отношение он переносит и на литературу: ему важнее не произведения, а становление этих произведений. Он приходит к отвержению всего сохранившегося, потому что все зафиксированное – это трупы, годные только для некрофильствующей филологии. Сквозь мертвый текст он хочет видеть живого человека с его интенциями и интонациями – так герои Щедрина писали в гимназии сочинение «Гомер как поэт, человек и гражданин», Вообразить такого Гомера Бахтин все-таки не мог и поэтому отрицал эпос вообще. Он отвергал поэзию во имя прозы и эпос во имя романа – почему? Потому что стихи способен написать не всякий – стало быть, они авторитарны, а это нехорошо. А роман может написать всякий – по крайней мере, в том смысле, в каком в XIX веке говорилось: «каждый человек способен написать хотя бы одну книгу – книгу своей жизни» – то есть историю своих поступков, своих нравственных выборов в трагическом и комическом хаосе всех нерешенностей. Представим себе эту историю идеально выраженной в слове – это, видимо, и будет «роман» по Бахтину. Но таких романов в мировой литературе не было. (Почему Бахтин не замечает «Былого и дум» Герцена? Вероятно, потому же, что это книга уже существующая).
   Это и уводит его внимание из реальной словесности в доначальную, воображаемую, где еще ничто не решено – в конечном счете, в романтический фантазм идеального пранародного творчества. Которое, впрочем, несмотря на эту доначальность, будто бы непосредственно влияет на Рабле больше, чем Аристофан. Не диалоги Платона (хоть на что уж открытее!), потому что они сохранились, а «сократические диалоги вообще». Не драма, потому что в ней диалог закончен и отчетлив, а «диалогизм вообще», предпочтительно внутри человеческой души. Ему нужно незафиксированное, – потому что только здесь возможен выбор, т. е. поступок, т. е. путь к Богу.
   Идеологией мениппеи был для него перевернутый мир карнавала. Бахтину больше всего хотелось говорить о трансцендентном, т. е. о Боге (о том Боге, который присутствует третьим над всеми людскими диалогами), а о Боге адекватно говорить человеческим языком вообще нельзя, даже и независимо от советских цензурных условий. О Боге можно говорить только парадоксально. Карнавал и был для Бахтина формой юродства, которое с виду попирает, а по сути парадоксально утверждает христианские ценности. Карнавальны у Бахтина оказываются и сократические диалоги, и венчание терновым венком. Для стороннего прямолинейного взгляда здесь было противоречие; поэтому, например, М. Юдина категорически утверждала, что книга о Рабле – антихристианская. Но и для взгляда изнутри здесь было противоречие – между литературой, выдуманной Бахтиным, и литературой реальной, до изучения которой он соглашался снисходить. Из реальной литературы он признавал лишь роман (точнее – только Pruefungs-, Bildungs-, Entwicklungsroman: остальные для Бахтина не существовали). Но этот роман для Бахтина утверждал становление человеческой личности, а карнавал утверждал неизменность человеческой природы; они оказывались взаимоисключающими явлениями. Так Бахтин, сочинитель небывалой литературы, вступал в конфликт с Бахтиным, пытающимся исследовать реальную литературу; этот конфликт в его творчестве так и остался не разрешенным, а лишь затушеванным.
   Если бы у Бахтина было художественное дарование, он мог бы и вправду переписывать по-иному мировую литературу. Получилось бы что-то вроде «Краледворской рукописи» (ее не было, но она должна была быть), или сонетов Шекспира в переводе Маршака (они были не такие, но должны были быть такими), или, в крайнем случае, вроде Клеанфова гимна к Зевсу (вот как надо молиться богам). Это была бы деонтологическая поэзия – истинно философский подход к словесности. Но на художественные способности он не притязал, и эту альтернативную литературу он только описывал и обсуждал. Этому тоже были прецеденты в истории: так в дичающей Галлии VII века эстетствующие грамматики («тулузские футуристы») обсуждали стихи «четырех Луканов», из которых трое никогда не существовали.
   До чего нужно было довести человека, чтобы он, как солипсист, создал из себя иной мир в замену сущего, иную литературу в замену общеизвестной! Как и формалисты, Бахтин был порожден своим временем (его пародическое отталкивание от прошлого близко напоминает литературную эволюцию по Шкловскому и Тынянову). Но он не тянулся, как они, к своему времени, а отталкивался от него. Куда? В солипсическую щель, из которой можно непосредственно общаться с
   Богом, творить небывалый мениппейный мир, а с людьми общаться через Медведева и Волошинова. (Вслед за придумыванием литературы – придумывание науки: целого научного направления, будто бы представленного Медведевым и Волошиновым. В этих книгах под маской – пафос самоутверждения, переходящего в самоотрицание. Это напоминает псевдонимные игры Кьеркегора).
   Смягченная форма солипсизма называется эгоцентризм: для эгоцентрика всякий автор важен не тем, каков он для себя, а тем, каков он для меня. Бахтин называет это диалогизмом и считает уважением к Другому. Отсюда его эгоцентрическая уверенность, что мы знаем Шекспира лучше, чем современники: «это я делаю Шекспира великим постольку, поскольку я его читаю». (Так у Цветаевой во всех мемуарных портретах звучит общая нота: «как прекрасны были Белый и Волошин, когда на них падал луч моего сияния»). Это тоже парадокс; филология с ее некрофилией уважала Другого больше. Филолог сказал бы: «это я существую постольку, поскольку читаю Шекспира». Диалог с прошлым оказывается прикрытием экспроприации прошлого; диалог этот мнимый, потому что односторонний: прошлое молчит.
   Иллюзия диалога с текстом возникала из иллюзии первочтения (это романтизм стал культивировать первочтение вместо перечтения). Мы перечитываем текст по многу раз, но каждый раз в новом, неповторимом душевном состоянии, и поэтому каждый раз ищем в тексте чего-то другого и, конечно, находим. Это мы меняемся над текстом, а нам кажется, что меняется лежащий перед нами текст-собеседник. Между тем он лишь зеркало, отражающее наше меняющееся лицо. Бахтин смотрит в зеркало на свое Я, но воображает, что это Ты. Когда Кристева называла диалогизм логикой сна, то, может быть, она имела в виду именно эту фиктивность?
   Диалог – это внутреннее состояние индивида, заведомо не выразимое в тексте: явление внутриличностное, а не межличностное. Для собеседника оно – в лучшем случае, предмет реконструкции. Бахтин в диалоге сосредоточивается на себе, а не на другом, это форма эгоцентрического самоутверждения: суть не в том, чтобы при своих словах воображать собеседника, а чтобы при словах собеседника воображать себя (ср. Мандельштам, «О собеседнике») – например, как адресата всей мировой литературы. Эгоцентризм агрессивен: собеседники в диалоге борются за власть своих значений над словом-знаком. Это получается, наверное, оттого, что этими повседневными диалогизмами Бахтин лишь отвлекает наше внимание от своего главного диалога с Богом, а в душе смотрит на них с презрением. А у Волошинова эта борьба за язык и прямо становится обнаженно-классовой. Карнавал ведь тоже агрессивен прежде всего. Чем противопоставляется карнавал быту? Быт бьет меня по заведенным правилам, а карнавал бьет меня без всяких правил. Вряд ли Бахтин хотел прославить именно это: таким образом, это тоже парадокс.
   Сам карнавал у него фантастичен. Для Бахтина (по К. Эмерсон) суть карнавала в том, чтобы человек со смехом посмотрел со стороны на самого себя («над кем смеетесь? над собой смеетесь!») и этим очистился и усовершенствовался. Непонятно, почему это недостижимо наедине с собой, зачем при этом нужно карнавальное многолюдство: разве что от романтической привычки думать, будто все народное и соборное – благо. Карнавал оказывается изысканной формой аскетизма. С реальными формами карнавальной культуры, цель которых – дать выплеснуться опасным для общества агрессивным страстям, это не имеет ничего общего.
   Бахтинское ощущение своего права на творчество – это продолжение общечеловеческого ощущения права на сотворчество. Это право на сотворчество для Бахтина так очевидно, что он подразумевает его на каждом шагу своего чтения. Текст для него состоит не из слов, которые для всех общие и поэтому чужие, – он состоит из высказываний, каждое из которых – «неповторимое событие текста». (Какую уверенность в оригинальности и неповторимости своих чувств нужно иметь для такого утверждения!). Эту неповторимость высказывания Бахтин выводит из его уникальной интонации, выражающей интенцию, – о том, что эту интонацию можно понять и по-другому, он ни разу не задумывается. Он отождествляет себя с собеседником диалога, будь то трамвайный сосед или Достоевский, и к высказываниям его он относится с точки зрения творца, изнутри, заранее знающего их смысл, – а не с точки зрения читателя-исследователя, колеблющегося между разными возможными интонациями и, соответственно, интерпретациями. И этому своему властному пониманию Бахтин приписывает сотворческие права. Только после Бахтина было понято, что высказывания, как слова, будучи высказаны, становятся чужими и образуют всеумножающийся поток дискурса, из которого можно механически черпать высказывания и бриколажем строить из них те очень малоиндивидуальные тексты, среди которых мы живем.
   Закончим этот разговор о праве творца на несуществующее, неустановившееся, нерешенное одним высказыванием Бахтина на куда более важную тему,
   – сохранившимся только в записи его собеседника (Собрание сочинений, т. 6, с. 522). Речь идет уже совсем не о литературе. Бахтин говорит: «…Но главное: именно то важно, что нельзя доказать по-настоящему Его существование. Как только появляются подробные реалии, так все исчезает, исчезает вера и истина. Она превращается в классификацию».


   Внешние реплики

 //-- [1] Оглашено на заседании семинара 19 апреля 2008 г. --// 
   Прежде всего хочу поблагодарить Вас за возможность ознакомиться с материалами уфимского теоретического семинара, поскольку всегда полезно знать, что именно волнует умы коллег-филологов…
   В данном случае вы начали с заочной методологической дуэли М. Л. Гаспарова (1979; 2004) с М. М. Бахтиным. Оба ученых представляют высшие достижения отечественной филологии, но в разных амплуа. Один – философ, сублимировавшийся в условиях советской идеологии под маской литературоведа и реже лингвиста, прошедшего школу западной «философии языка». Другой – наследник традиций «точного литературоведения», прежде всего стиховед, а стиховедческая методология накладывает особый конкретно-позитивистский отпечаток на мышление и метаязык любого исследователя, хотя и в ней есть место для колебаний, диалектики и философской интерпретации материала, как и в «царице наук» математике. Первое антибахтинское выступление М. Л. Гаспарова пришлось на время, когда культ Бахтина в филологии еще только формировался; второе – когда интерес к бахтинскому наследию в какой-то мере стал затухать вследствие определенной исчерпанности этой темы и усвоения того, что пришло с ней [16 - См. об этом: Васильев, Н. Л. Феномен бахтиноведения в СССР (России), или В поисках утраченного времени [Текст] / Н. Л. Васильев// Невельский сборник: Статьи, воспоминания. – Вып. 9. – СПб., 2004. – С. 62–67.].
   Думаю, что М. Л. Гаспаров во многом прав, говоря о филологической неточности, своеобразной девиантности метаязыка М. М. Бахтина и порой неакадемической манере его научного изложения. Но парадоксальным образом в этом заключается особая привлекательность трудов ученого старшего поколения! Кто из нас не восхищался бахтинскими формулами и вариациями, не цитировал целыми фрагментами соответствующие работы! Может быть, бахтинская проза – это не только «роман», как остроумно заметил М. Л. Гаспаров (1979), но и драматургия, учитывая многоголосие Бахтина как автора, его привязанность к категории диалога и к литературной маске.
   Бахтинские идеи и методология специфичны, в чем-то одноразовы, их неразумно экстраполировать на иные литературные объекты; они при всей своей привлекательности неотрывны от конкретного художественного материала и отчасти от своего «хронотопа». По этому поводу В. М. Жирмунский когда-то заметил в письме к В. Б. Шкловскому (6.IX.1970): «Критиковать Бахтина трудно, если учитывать страшные условия его биографии, но ты это делаешь с достоинством и в "академ[ическом]" тоне. За универсализацию, имеющую совершенно безобразный характер, его не хочется бранить: это увлечение "первооткрывателя", тебе тоже хорошо известное, но, конечно, было бы страшно <…>, если бы вслед за Бахтиным его поклонники стали во всех периодах мировой литературы открывать "народное смеховое творчество"» [17 - См.: Переписка Б. М. Эйхенбаума и В. М. Жирмунского [Текст] // Тыняновский сборник: Третьи тыняновские чтения. – Рига, 1938. – С. 321.]. Приведу еще две реплики такого же рода, фиксирующие постепенную бахтинизацию гуманитарных наук [18 - См.: Васильев, Н. Л. Бахтинизм как историко-культурный феномен [Текст] / Н. Л. Васильев // Бахтин и время: Тезисы докл. IV Бахтинских чтений. – Саранск, 1998. – С. 10–12.]: «В научном отношении Тынянов, в определенном смысле, подобен Бахтину: конкретные идеи часто ложные, а концепции предвзятые <…>» (Ю. М. Лотман – Б. Ф. Егорову. 31.VII.1984) [19 - Ю. М. Лотман: Письма 1940–1993 [Текст] / Сост., под-ка текста, вступ. ст. и коммент. Б. Ф. Егорова. – М., 1997. – С. 331.]; «Бахтин был, прежде всего, КЛАССИФИКАТОРОМ. В этом – самая слабая сторона всех его работ. <,>. Только две статьи Бахтина („Эпос и роман“ и „Слово в романе“) я готов признать классическими. Все остальное – крайне спорно и субъективно. <,> В настоящее время наука должна свободно и творчески двигаться дальше, учитывая наследие Бахтина так же, как наследие его оппонентов – Шкловского, Эйхенбаума, Томашевского, Жирмунского (которым также принадлежала „часть правды“) – и многих других ученых. Утверждая полифонизм Достоевского, Бахтин в своих работах, как это ни парадоксально, крайне монологичен и дидактичен. Свидетельство тому – не только его книги о Достоевском и Рабле <,>» [20 - Фридлендер, Г. М. [Ответ на вопросы редакции по поводу 30-летия со времени выхода второго издания книги М.М.Бахтинэ о Ф.М.Достоевском] [Текст] / Г. М. Фридлендер // Диалог. Карнавал. Хронотоп. – 1994. – № 1. – С. 15.]. Так что антибахтинские выступления М. Л. Гаспарова вовсе не прецедент, а скорее норма для ученых академического уровня, будь то «формалисты», «структуралисты», «позитивисты» или представители традиционного литературоведения. И в этом контексте М. Л. Гаспаров оказывается, может быть, одним из самых деликатных и диалектичных критиков М. М. Бахтина!
   С М. М. Бахтиным можно и нужно спорить, не эпигонствуя, а вступая с ним в диалог [21 - См., например: Васильев, Н.Л. «Многоголосие» или «образ автора»? О двух моделях интерпретации авторского начала в художественном тексте [Текст] / Н. Л. Васильев // Проблема автора в художественной литературе: Тез. докл. региональной меж вуз. науч. конф., посвященной памяти проф. Б. О. Кормана (Ижевск, 14–16 ноября 1990 г.). – Ижевск, 1990. – С. 12–13; Он же. Теория металингвистики в филологической концепции М.М.Бахтинэ [Текст] / Н. Л. Васильев // М. М. Бахтин: Проблемы научного наследия. – Саранск, 1992. – С. 45–52.]. Исследования же М. Л. Гаспарова в области стиха образуют относительно (!) абсолютное (!) знание о русской или европейской поэзии, не зависимое от времени и социологии бытия. Его методика преемственно связана с предшественниками в сфере «точного литературоведения» и объективно воспроизводима.
   Вместе с тем я готов согласиться с мнением, что в основе полемики М. Л. Гаспарова с М. М. Бахтиным могли лежать и вненаучные обстоятельства, например, ревность одного ученого к популярности другого, раздражение против феномена повальной моды на Бахтина: «Через четверть века – вторые гаспаровские антибахтинские тезисы. Есть в этом что-то психологическое и личное, а не только научное: словно наш сильный филолог лично и глубоко задет явлением Бахтина» [22 - Бочаров, С. Г. Бахтин-филолог: Книга о Достоевском [Электронный документ] // Proceedings of the XII International Bakhtin Conference (Juvaskula, Finland, 18–22 July, 2005) / Edited by Mika Lahteenmaki, Hanne e Dufva, Sirpa teppanen and Piia Vans [Departament of Languages University of Juvaskyla, Finland 2006. – ISBN-10 951-39– 2725-3; ISBN-13 978-951-39-2725-7]. – C.7.].
   Но стоит ли придавать этому спору такое уж большое значение? Гораздо позитивнее для ученых сосредоточиться на собственно научных исследованиях, а не вносить в филологию «вторичные моделирующие системы» (подразумеваем под этим контрпродуктивные интеллектуальные упражнения герменевтического и полемического толка).
   В заключение хочу отметить высокий уровень дискуссии уфимских ученых по поводу избранного предмета <,>.

   Н. Л. Васильев (Саранск)
 //-- [2] Оглашено на заседании семинара 21 марта 2008 г. --// 
   Я бы хотел коротко отреагировать на первоначальный тезис М. Л. Гаспарова, из которого произрастает все последующее в его рассуждениях, а именно:
   «В культуре есть области творческие и области исследовательские. Творчество усложняет картину мира, внося в нее новые ценности. Исследование упрощает картину мира, систематизируя и упорядочивая старые ценности. Философия – область творческая, как и литература. А филология – область исследовательская. Бахтина нужно высоко превознести как творца – но не нужно приписывать ему достижений исследователя».
   Гаспаров, безусловно, прав, если рассматривать этот тезис с позиции презумпции научности, сформулированной в конце XVIII–XIX вв. Эта позиция предполагает, условно говоря, «сальерианский» и «моцартианский» подходы к деятельности, т. е. владычество парадигмы «креативизма» (Тюпа). Но подобное разграничение не существовало в предыдущий период (например, филология греков и неоплатоников синкретично соединяет творчество-исследование) и постепенно утрачивает актуальность в модернистических парадигмах второй половины XIX–XX вв.
   В связи с этим известные мысли Бахтина о необходимости осмысливать «границы» и работать на «границах», а также его исповедания в поздних статьях о собственной манере мышления и филологического нарратива («возвраты», «персоналистичность смысла» и т. п.) формируют совершенно другую презумпцию, далекую как от пресловутой научности факта, так и от сомнамбулической безответственности креативистских подходов. Это презумпция соавторства, неизбежного, как представлялось Михаилу Михайловичу, в области гуманитарного знания. Отсюда концепция всепроникающего диалога и проч.
   Здесь не может идти речь о преувеличениях или «добросовестных» фальсификациях. Здесь может идти речь о степени соавторства и о комплиментарности подхода. И об этом ясно говорит сам Гаспаров, упоминая о бахтинском «праве на сотворчество». Но зачем тогда он говорит обо всем остальном? Или все же дело в тонкой материи различия между соавторством и сотворчеством? Или все же дело в том, что само творчество уже давно (со времен Ницше и Дильтея) не синоним романтической безответственности?
   Т.е. М.Л. Гаспаров пренебрег (не знаю, в какой степени сознательно) модернистической мыслью Бахтина о гуманитарности как «инонаучности» и о естественном преодолении в гуманитарных контекстах принципа логического тождества. Правда, в конце своего доклада он ссылается на интересное высказывание М.М.: «Бахтин говорит: "…Но главное: именно то важно, что нельзя доказать по-настоящему Его существование. Как только появляются подробные реалии, так все исчезает, исчезает вера и истина. Она превращается в классификацию"».
   Для чего приведено это высказывание? Видимо, для того, чтобы указать даже не на «философскую», а на религиозную подоплеку бахтинских интенций. «Вера и истина» у Гаспарова под подозрением, как у всякого правоверного позитивиста (в хорошем или не очень хорошем смысле – не хочется уточнять). Попытка разместить веру, истину, знание по разным пробиркам отдает, извините, какой-то позапрошловековой затхлостью.
   Впрочем, я понимаю настроение «шестидесятников» в отношении бахтинского культа. Они выстрадали свой честный позитивизм, противопоставленный догматизму советской эпохи и, в режиме переноса, всяческому догматизму. Но эта честность, понятная как исторический мотив, обусловила специфическую узость их взгляда на вещи. Причем это касается отнюдь не только Бахтина и околобахтинской «черни» (такая «чернь» проявляет себя рядом с ярким явлением почти автоматически, как активность дождевых червей после дождя). Речь должна идти о неприятии теоретического подхода как созерцания, включающего ценностную установку или, выражаясь по-бахтински, установку на «не-алиби в бытии». Нас в конце 70 – начале 80-х бахтинская свобода мышления окрылила, и я не отдам эту свободу и эту окрыленность ни за какой филологический пуританизм.
   Кто-то из участников семинара (кажется, ведущий) уже ссылался на переписку М.Л. с Н.В. Брагинской. Позволю и я себе такую ссылку. Ссылку на слова, которые красноречиво раскрывают именно гаспаровскую установку. Повторю: эту установку можно и нужно уважать, но также следует понимать ее подоплеку и ее демонстративную ограниченность. Итак, М.Л. пишет: «в Аристотеле мне всего ближе не метафизическая сторона, а интерес и зоркость к таким вещам, как моллюски и сюжетные повороты» (письмо от 08.07. 86 г.). Мне, например, тоже интересны моллюски у Аристотеля, но я не вижу в них другую сторону его философской личности. Значит, дело не в том, философ человек или филолог, а в том, что он видит и зачем живет. (Поворачивают разными сторонами мертвое тело, а личность сама поворачивается.)
   В конечном счете (или за это выражение тоже можно нарваться на упрек в злоупотреблении творчеством?) нужно спросить себя ровно так же, как мы спрашиваем о других вещах: что есть филология – данность или возможность? От ответа на этот вопрос зависит все.

   П. Н. Толстогузов (Биробиджан)
 //-- [3] Оглашено на заседании семинара 21 марта 2008 г. --// 
   Доклад Гаспарова появился не на пустом месте: первые его тезисы, как Вы пишете, «против Бахтина», были опубликованы еще в начале 1970-х гг. в Тарту у
   Лотмана, думаю, «лотманята» той поры прекрасно их помнят.
   Потом в нашем любезном отечестве началась тотальная замена Маркса-Энгельса-Ленина как великих методологов литературоведения на Бахтина; эта истерия в конце концов и заставила толерантного Гаспарова выступить с развернутым докладом о своем отношении к его наследию на конференции в МГУ, а затем и на Лотмановских чтениях в РГГУ. Кстати, после моей публикации этот материал был опубликован еще как минимум один раз.
   Заверяю: оба раза Гаспаров говорил совершенно серьезно и без малейшей иронии – разве только в отношении к тем ученым, которые жить не могут без главного авторитета («хозяина»), который способен ответить, как Ленин, на все вопросы. Теперь для этих догматиков таким непререкаемым авторитетом стал Бахтин, с его помощью они, как им кажется, способны уничтожить любого инакомыслящего.
   К счастью, это не так, и, полагаю, узнай сам Михаил Михайлович о такой посмертной судьбе своего диалогического наследия, он умер бы от горя еще раз.
   Суть выступления Гаспарова, как я его понимаю, заключалась в том, что Бахтин был не филологом, а философом, строившим свои теории на материале литературы. Это – ни в коей мере не обвинение, а попытка объективно разобраться, что к чему в нашей науке, своего рода защита филологии.
   Сам факт, что Михаил Леонович согласился прочитать свой доклад дважды, говорит о том, что для него это было очень серьезно и принципиально. В заблуждение тех, кто не знал великого ученого достаточно хорошо, могла ввести его манера изложения материала, предельно толерантная и предполагающая вероятность отличных от его собственной точек зрения. К сожалению, у нас к этому никак не могут привыкнуть: все строится по советской логике «кто не с нами, тот против нас!» Для Гаспарова же такой тон был принципиально недопустим, поэтому я и закавычил выражение «против Бахтина» – правильнее будет сказать, это было выступление ЗА филологию как самостоятельную науку, против подмены ее основных принципов принципами, в очередной раз заимствованными у «смежников», как это было уже не раз.
   Античник-классик по главной профессии, Михаил Леонович вообще с настороженностью относился к любой подобной подмене, что проявилось в его скепсисе по отношению к другим новациям этого же рода: например, к экспансии в филологию психоанализа, различных вариантов постструктурализма и т. д. Кстати, в свое время Гаспаров достаточно принципиально высказался и «против», как подумали бы некоторые, «самого» Лотмана: среди гениев такое допустимо, это пигмеев такое отсутствие пиетета, плавно переходящего в безоглядное поклонение, приводит в «священный ужас», им без идола нельзя.
   Очень жаль, что некоторые догматики, не способные представить, что кто-то не может не молиться на их очередную всеобщую икону, не поняли тонкой, но принципиальной позиции настоящего филолога.

   Ю. Б. Орлицкий (Москва)

   Разбор
   Три реакции на доклад М.Л. Гаспарова представляют собой три позиции по отношению к докладу: «за» (Ю. Б. Орлицкий), «компромисс» (Н.Л. Васильев), «против» (П.Н. Толстогузов). Эти позиции могут быть предварительно типологизированы как «прагматическая» (Н.Л. Васильев), «историко-культурологическая» (П.Н. Толстогузов), «селективно-критическая» (Ю.Б. Орлицкий).
   Рассмотрим сам доклад. Это рассмотрение с неизбежностью будет критическим, и не потому, что автор этого пособия в то же время является автором одной из печатных реплик, а потому, что критицизм является тем видом разбора, который помогает прояснить сильные и слабые места исходной «посылки»: источника, послужившего причиной полемики.
   Как можно судить из реплик, М.Л. Гаспаров не в первый раз обращается к теме «Бахтин и филология», из чего следует, что его позиция – отстоявшаяся во времени. Достоинством такой позиции следует считать её полную внятность: Бахтин не является филологом, т. е. исследователем, он является философом, т. е. творцом. При этом сказано, что исследование упрощает картину мира, а творчество её усложняет. Эти тезисы никак не аргументируются, и поэтому их следует принять как аксиоматичные, заведомо истинные, как нечто общеизвестное, с чем никому не придёт в голову спорить. Автор тезисов идёт ещё дальше, он пишет: «Философ в роли филолога остается творческой натурой, но проявляет он ее очень необычным образом. Он сочиняет новую литературу, как философ – новую систему». Т. е. филолог имеет дело с фактами, тогда как философ – с чистыми и необязательными (всмотримся в глагол «сочиняет» и припомним его неизбежные и явно учтённые Гаспаровым коннотации) мыслительными конструкциями.
   Так ли это? С.Г. Бочаров в статье «Бахтин-филолог: книга о Достоевском», говоря о намеренной резкости автора доклада, вежливо спрашивает: не чересчур ли? [23 - Вопросы литературы. 2006. № 2: [сайт «Журнальный зал»]. URL: http://magazines.russ.ru/voplit/2006 /2/bo3.html (дата обращения 17.03.2009).] В отличие от уважаемого историка литературы мы не будем всматриваться в мотивы М.Л. Гаспарова: у нас другая задача. Всмотримся в риторику Гаспарова. Начальный тезис о философии и филологии подан, как уже было сказано, как не нуждающийся в доказательствах. Разумеется, это не так. Дело даже не в том, что философия и филология имеют общий источник (во всяком случае, начиная с софистов и Сократа), а в том, что с помощью убедительных исторических примеров можно изобрести не менее «самоочевидный» противоположный тезис: о том, что, напротив, философия на протяжении тысячелетий сохраняет принцип системности и теоретичности, тогда как филология склоняется то к риторическим практикам, то к служебной герменевтике, то к чему-то ещё, с трудом подпадающему под понятие научности или вовсе под него не подпадающему.
   Теперь разберём несколько конкретных отрицаний Гаспарова: «Мениппея – это «смех», но у Боэция нет ничего смешного; мениппея – это «злободневность», но у Апулея нет ничего злободневного» и т. д. Полемист при этом опирается на «14 признаков мениппеи», сформулированных Бахтиным в его книге «Проблемы поэтики Достоевского». Смотрим первый признак у Бахтина: «По сравнению с «сократическим диалогом» в мениппее в общем увеличивается удельный вес смехового элемента, хотя он значительно колеблется по разным разновидностям этого гибкого жанра: смеховой элемент очень велик, например, у Варрона и исчезает, точнее, редуцируется у Боэция» (здесь же в сноске автор объясняет, что он понимает под выражением «редуцированный смех»: он «не звучит») [24 - Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. Изд. 4-е. М.: Сов. Россия, 1979. С. 131.]. Мы видим, что Гаспаров повторяет принципиальную оговорку Бахтина о редукции смеха у Боэция, но не упоминает о ней, а говорит об отсутствии явленного смеха у Боэция так, как если бы Бахтин утверждал обратное. Что это если не умышленная утрировка (самый дипломатичный из возможных здесь терминов)?
   Теперь об утверждении «у Апулея нет ничего злободневного». У Бахтина в этом пункте (14-м по счёту) о «злободневной публицистичности» в сатирах Лукиана, в романах Петрония и Апулея среди прочего сказано: «полны аллюзий на большие и маленькие события эпохи, нащупывают новые тенденции в развитии бытовой жизни, показывают нарождающиеся социальные типы во всех слоях общества и т. п.», им присуща «фельетонность» [25 - Указ. соч. С. 136.]. Сам М.Л. Гаспаров, давая развёрнутую характеристику Апулею в «Истории всемирной литературы», пишет о «бытовой натуралистичности образов», «профессионализмах» в языке романа, о характеристиках социальных типов, данных «насмешливо, кратко и броско» [26 - История всемирной литературы. В 9 тт. Т. 1. М.: Наука, 1983. С. 498.]. Нетрудно увидеть, что с позиции не жанра, а языка здесь говорится о том же самом.
   Что же тогда отрицается? Отрицается, как это ясно видно, не реальный Бахтин, а типологический подход, точнее, безудержное типологизирование на пустом месте [27 - Своего рода сочинение периодической системы элементов без свойств.], которым, в самом деле, часто грешит околонаучное сообщество и которое приписывается Гаспаровым Бахтину как какому-то вдохновителю этого сообщества (если не считать упомянутой Гаспаровым будто бы имевшей место предварительной инспирации со стороны Германа Райха). Чтобы утвердить читателя в мысли о Бахтине-«сочинителе», Гаспаров совершает несколько собственных предельных обобщений, не затрудняя себя доказательствами, и, следовательно, должен попасть под прицел своих же аргументов.
   Так, он пишет: «Из всей мировой литературы Бахтину в его исканиях ближе всего были только трагический хаос вверху, у Достоевского, и комический хаос внизу, у Рабле, а всю промежуточную упорядоченность он романтически отвергал». Да, определённый крен в сторону этих двух авторов у Бахтина есть (избирательность неизбежна в любом человеческом деле), но где же он «романтически отвергает» всё остальное? Если Гаспаров прав, то о чём тогда написаны «Роман воспитания» и «Формы времени и хронотопа в романе»?
   Гаспаров не приводит ни одного конкретного бахтинского аргумента, связанного с «мениппеей». Отсюда мерещится вывод, что он использует отрицательную мифологему «бахтинофильства» (возникшую вместе с повальным увлечением Бахтиным в 1960 – 70-е гг. [28 - Е.А. Костюхин говорил мне однажды уже во второй половине 80-х: «Бахтин, Бахтин. Он прекрасен, но эти, которые носятся с ним, как с писаной торбой. Ненавижу болтунов».]) в своих целях и заодно эксплуатирует понятное сочувствие читателя к «конкретному» работнику в противовес «отвлечённому» мыслителю.
   «С реальными формами карнавальной культуры, цель которых – дать выплеснуться опасным для общества агрессивным страстям, это (бахтинский карнавал – П.Т.) не имеет ничего общего». Так ведь Бахтин и не занимался проблемами социологии и психофизиологии карнавала, последний был для него культурологическим понятием: опять подмена. Почему карнавал и становление личности безнадёжно конфликтуют, по Гаспарову? Непонятно. Разве человек не выступает в каждый момент своего существования как природное и внеприродное существо одновременно?
   Докладчик говорит: «исследованием идей Бахтина занимаются не историки, а теоретики литературы». Вопрос: кем в этом случае был С. С. Аверинцев, отзывавшийся о Бахтине как о своём учителе? А ведь Аверинцев был для Гаспарова, по его собственному признанию, филологом «с большой буквы» [29 - Гаспаров М.Л. Памяти Аверинцева // Новый мир. 2004. № 6: [сайт «Журнальный зал»]. URL: http://magazines.russ.rU/novyi_mi/2004/6/gasp12.html (дата обращения 18.03.2009). Это признание не мешает с другой, ещё более прагматической точки зрения, отказать в праве быть филологом самому Гаспарову, который является «скорее литературоведом и поэтом-переводчиком, чем филологом-текстологом в строгом немецком смысле этой научной дисциплины». См.: Аверинцев и будущее филологии // banshur69 [блог]. URL: http://banshur69.livejournal.com/16064.html (дата обращения 18.03.2009).] и, видимо, не только теоретиком… Ещё случай подмены – рассуждение о Гомере, эпосе и романе. «Сквозь мертвый текст он хочет видеть живого человека с его интенциями и интонациями – так герои Щедрина писали в гимназии сочинение “Гомер как поэт, человек и гражданин”». С первой частью характеристики в норме согласятся все, а вторая нужна, чтобы «все» брезгливо отшатнулись от собственной позиции. В первой части есть Бахтин, во второй его нет, но между «есть» и «нет» стоит тире и слово «так», т. е. ставится знак равенства между герменевтическим усилием исследователя и заведомо пустыми и смехотворными делами и привычками «героев Щедрина». Основание? Из-за отсутствия разъяснений со стороны Гаспарова приходится понимать это уравнение единственным не самым обидным для него способом: к слову пришлось.
   Далее: «Вообразить такого Гомера Бахтин всё-таки не мог и поэтому отрицал эпос вообще. Он отвергал поэзию во имя прозы и эпос во имя романа – почему?» Невозможно в наследии Бахтина найти ни общее, ни частное «отрицание» эпоса. Да и что это вообще – такое «отрицание», как оно может выглядеть? Любой читавший Бахтина, а не просто как-то ориентирующийся в расхожих «бахтинизмах» скажет, что это противоречит фактам. Бахтин не замечает «существующей» литературы! а как же он заметил Достоевского? И т. п. Автор доклада увлечённо делает выводы о Бахтине, исходя из собственных вполне умозрительных конструкций «Бахтин – сочинитель», «хаос – упорядоченность», «доначальная воображаемая словесность – реальная словесность» и т. д.
   Интересно, сказал бы автор доклада о книге О. М. Фрейденберг «Поэтика сюжета и жанра», что это тоже «романтический фантазм»? А ведь там о всяком долитературном и его влиянии на литературу сказано хоть и с другой стороны, но даже более резко, чем у Бахтина! Но Фрейденберг опасно трогать, ведь она «фольклорист», хоть и прежний, а Бахтин «философ», а «философы» играют с «пустотой», значит с ними можно обойтись, как с безответственными мечтателями, если не мистификаторами (упоминание Гаспаровым «Краледворской рукописи»).
   Почему же Бахтин, по Гаспарову, ищет «должное» вне «общепризнанного» в какой-то информационной «пустоте»? потому что так, по его мнению, должны поступать философы; с чего бы? да просто так. В начале доклада у Гаспарова Бахтин уподоблён философу-систематику, потом он уже оказывается философом, «которому важнее не философия, а философствование, не система, а процесс». Собственные противоречия напрочь игнорируются, бахтинские же «пустота» и «этика» всячески педалируются. Такое ощущение, что докладчик адресуется к собственным потерявшим чёткость воспоминаниям о чтении Бахтина и о бахтиномании 1970-х годов… Вряд ли после перечитывания Бахтина (а это, филологически поступая, следовало сделать) можно было выйти на люди с такими утверждениями.
   Несмотря на то, что мы до этого отказались от намерения вникать в мотивы Гаспарова, поставим вопрос так (отчасти по-бочаровски): почему покойный учёный (f 2005), известный своей терпимостью и интеллигентностью, судит о Бахтине даже не на грани приличий, а на грани оскорбления? Поскольку беспочвенность в ходу, позволим себе наше собственное беспочвенное предположение: оттого, что это мешало жить. Когда кто-то давно и настоятельно мешает жить, нужно этого кого-то «закрыть» любым способом. Сделать его несуществующим. Поэтому если он говорит «диалог», нужно сказать «эгоцентризм» или «мнимый диалог», если «карнавал» – «романтический фантазм», если «смысл» – «пустота». Затем театрально воскликнуть «До чего нужно было довести человека, чтобы он, как солипсист, создал из себя иной мир в замену сущего, иную литературу в замену общеизвестной!» – и дело сделано.
   (Никогда не существовавший Бахтин, создавший не существовавшую литературу. Кажется, это типологически родственно «фантастическому литературоведению» Абрама Терца, создавшему существовавшего в раздражённом от советских штампов, мелочных гонений и крупных неприятностей восприятии инноватора 1960-х годов и никогда не существовавшего в русской культуре Пушкина. Т. е. «Пушкиншулер» и «Пушкинзон», как и оговорился А. Синявский в своих «Прогулках с Пушкиным», но не Пушкин.)

 //-- Реплика Н.Л. Васильева --// 
   Эта реплика характеризуется, скорее всего, желанием «встать над схваткой», причём её заслугой следует считать помещение доклада М.Л. Гаспарова в контекст других критических высказываний о Бахтине: В.М. Жирмунского, Ю.М. Лотмана, Г.М. Фридлендера (и идущих понятным для посвящённого читателя фоном оценок В.Б. Шкловского [30 - Из книги «Тетива. О несходстве сходного» (М.: Советский писатель, 1970).]). При этом автор реплики пишет: «в этом контексте М. Л. Гаспаров оказывается, может быть, одним из самых деликатных и диалектичных критиков М. М. Бахтина!». Явствует ли это из приведённых автором примеров? Вряд ли: эти высказывания именно «академичны», в них почти нет личного тона и обобщений в логике встречного выпада. Тем более в них нет оценок вроде «солипсизма» и «эгоцентризма». И здесь же Н.Л. Васильев говорит, что он готов учитывать возможную «ревность одного ученого к популярности другого». В общем, какая-то двойственность.
   В завершение своей реплики полемист окончательно запутывает читателя: с одной стороны, он не готов признать за развернувшейся полемикой «такого уж большого значения» и готов отнести такую полемику к разряду «контрпродуктивных интеллектуальных упражнений», а с другой – хотел бы «отметить высокий уровень дискуссии» по этому поводу.
 //-- Реплика П.Н. Толстогузова --// 
   Это реплика с отчётливо выраженной позицией защиты объекта критики: Бахтина. Толстогузов анализирует исходный тезис Гаспарова (о творчестве и исследовании как о противоположных областях) как подлежащий исторической критике. С этой точки зрения контраст чистого исследовательского подхода и столь же чистого творчества является мифологемой определённой эпохи, а не чем-то сверхактуальным. Гаспаров в этой трактовке оказывается заложником двух вещей: 1) позитивистской теории факта и 2) собственной принадлежности к «антидогматикам» позднего советского периода, болезненно реагирующим на всё, в чём им видится отпечаток догмы.
   Реагируя на «личность» в тексте Гаспарова, Толстогузов также позволяет себе личный тон: «я не отдам эту свободу и эту окрыленность ни за какой филологический пуританизм». Последний аргумент этой реплики – предложение рассмотреть филологию как «данность или возможность» – парадоксально возвращает нас к первому тезису Гаспарова и является его ненамеренным обоснованием.
 //-- Реплика Ю.Б. Орлицкого --// 
   Текст Орлицкого своим пафосом отчасти подтверждает мнение Толстогузова о связи между историческим настроением части шестидесятников и критикой Бахтина: «в нашем любезном отечестве (в 1970-х – П.Т.) началась тотальная замена Маркса-Энгельса-Ленина как великих методологов литературоведения на Бахтина». И далее: «эта истерия в конце концов и заставила толерантного Гаспарова выступить с развернутым докладом о своем отношении к его наследию». Вопрос «зачем на истерию реагировать развёрнутым докладом?» здесь не имеет смысла, поскольку не предусмотрен, но всё же проясняет главное: это в самом деле реакция не столько на Бахтина, сколько на увлечение Бахтиным.
   При этом Орлицкий отчётливо защищает позицию Гаспарова, расходясь с ним. в главном: в оценке бахтинского наследия. Так, он пишет: «полагаю, узнай сам Михаил Михайлович о такой посмертной судьбе своего диалогического наследия (т. е. об «истерии» – П.Т.), он умер бы от горя еще раз». Иными словами, истерия сама по себе, а Бахтин сам по себе. Кто бы спорил! Для Орлицкого диалогизм Бахтина истинный, тогда как для Гаспарова – мнимый. Орлицкий на деле серьёзен в понимании бахтинских категорий, тогда как его «подзащитный», Гаспаров, ставит под сомнение именно интенции Бахтина. Думаем, что в этом случае берётся под защиту личность Гаспарова, а не его взгляд на Бахтина. (Примерно так же в своё время Ю.Б. Орлицкий «защищал» Синявского-Терца от «догматиков»-пушкинистов. Мы бы, возможно, поступили так же, но судьба не дала нам этой возможности.)
   «В заблуждение тех, кто не знал великого ученого достаточно хорошо, могла ввести его манера изложения материала, предельно толерантная и предполагающая вероятность отличных от его собственной точек зрения. К сожалению, у нас к этому никак не могут привыкнуть: все строится по советской логике "кто не с нами, тот против нас!"». Эти слова Орлицкого замечательны своей случайной двойственностью: с одной стороны, «предельно толерантная» манера Гаспарова, как мы видели, окрашена в очень личные тона; с другой стороны, словарь самого Орлицкого находится полностью в зоне пристрастных оценок: идол, икона, инакомыслящий, истерия, пигмеи, гении, «некоторые догматики», «настоящие филологи» и т. п. Вряд ли в этом есть диалогичность. (Это, кстати, особенность не только реплики Орлицкого. Тезисы и стиль реплики Толстогузова также клонятся к обличительному пафосу и «маскам»: позитивизм и т. п.)
   Утверждая, что Бахтин «творец», а не исследователь, оппоненты тут же ставят ему в вину «монологичность» его работ, которая, мол, не соответствует тому пафосу диалога, который он обнаруживает в культуре. Так ведь монологичность и есть нормальное свойство учёного… иначе получается, что от Лихачёва, например, нужно требовать соблюдения древнерусского этикета в его трудах, а от Веселовского – принципа параллелизма и т. п.




   Часть 3. Хрестоматия-практикум


   Материал этой части содержит стенограммы обсуждения исторических докладов М.М. Бахтина «Проблема жанра» и А.Н. Соколова «Род, вид и жанр» [31 - Обе стенограммы опубликованы в журнале «Диалог. Карнавал. Хронотоп», 2009, № 1 (41). С. 176–215.]. К стенограммам поставлены учебные вопросы и сформулированы задания.


   Стенограмма обсуждения доклада М. М. Бахтина «Роман как литературный жанр»

   Институт мировой литературы им. А.М.Горького
   Секция теории литературы
   «Проблема жанра» (<докладчик> т. Бахтин М.М.)
   Председатель – Л.И.Тимофеев 24 марта 1941 г.
   (Доклад не стенографируется)

   Председатель: Есть ли вопросы к докладчику? У меня будет вопрос такого характера: мне бы хотелось, чтобы прежде, чем нам приступить к прениям, вы бы дали какую-либо формулировку того, что вы называете жанром, потому что в изложении обычно бывает так, что все называют одним и тем же именем разные понятия.
   Тов. Бахтин: Конечно, я отказываюсь дать определение жанра. Когда я в данном контексте говорю, что роман есть становящимся жанром -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, то я имею в виду под жанром не ту или иную литературную норму построения целого. Жанр – это норма, но определяющая форму, структуру целого литературного произведения.
   В более широком смысле можно, конечно, говорить о жанре в других областях, может быть<,> бытового жанра, жанра высказывания, – одним словом, жанр определяет форму целого, но определяет её нормативно.
   Раз уже зашёл разговор о жанре, я отказываюсь от определения, но считаю, что проблема жанра, в высшей степени существенная, должна быть прорабатываема в связи с более серьёзной проблемой так называемой композиционной стилистики.
   Дело в том, что лингвистика останавливается, в сущности говоря, на сложном предложении. Эти периоды и абзацы её не касаются, а уже строфа и проч. – здесь начинается новая область – оформление больших словесных масс – уже абзацев. Затем мы подходим к жанру, которому можно дать определение нейтрально лингвистическое, как формы целого высказывания, а затем уже специфическое литературное. Язык знает определённые устойчивые формы для различных членов, частей, предложений, также и литература знает формы, причём эти формы устойчивые, почти являются жанром. Но я это понятие жанра не раскрываю. Я говорю, что в то время как такая устойчивая форма есть, сложившаяся в виде устного содержания, роман, сложившийся в форме книжного существования, печатного книжного существования<,> – такой формы примитивной не имеет, но имеет структуру, которая является основной линией его развития. Я пытался наметить три момента, три линии этой структуры.
   Тов. Дукор И.С.: Я начну с того, что скажу, что доклад оставил лично на меня двоякое впечатление. С одной стороны, большое количество фактов, очень интересно подобранных, порой для меня новых, но расширение той исходной точки установления, если идти по вашей терминологии<,> далевой позиции по отношению к роману, если идти по статье, которая напечатана в «Литературной энциклопедии», – вы совершенно правы, что идёте дальше, и для меня исток романа представляется гораздо глубже, чем по этой статье.
   Второе расширение исходной точки – большое количество интереснейших фактов, скажем <,> положение о роли Спуда Гелион в организации романной структуры, в судьбе романа, в развитии его, характеристике человека в эпосе – очень интересные данные – всё это то, за что я очень благодарен докладчику.
   И вместе с тем у меня глубокое чувство неудовлетворённости, которым мне очень хотелось бы с вами поделиться, хотя я не являюсь специалистом по истории романа и поэтому многое в моём выступлении может быть дилетантским, но я читатель и <,> может быть<,> вам интересно мнение читателя.
   Прежде всего<,> может ли сама исходная ваша позиция, позиция методологическая, борьба против эпоса во имя становления романа, т. е. эта попытка отграничения формы романа от эпической формы в её широком смысле слова, – может ли эта попытка быть методологической?
   Может быть<,> эта попытка методологически и имеет какие-нибудь права и она оправдывает себя в ходе вашего рассуждения, но мне кажется, что в этой самой своей методологической попытке вы несколько переборщили.
   Вспомним общеизвестный вопрос Маркса – почему в эпоху машин, всё-таки, на нас влияет -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


… и другую фразу Горького, который называл Сулеймана Стальского Гомером нашего времени -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– эти фразы в какой-то мере перекликаются.
   В чём дело? Если действительно эпос представляет собой такую категорию, в которой абсолютно всё известно, замкнутую категорию, в которой нет абсолютно никакого становления, нет событий, нет характера жанра, в котором всё дано изначала, то тогда и фраза Маркса аннулируется, потому что не может всё, даже абсолютное и изначальное, и всё-таки находящееся в таком статическом состоянии, в какой-то мере воздействовать на нас, – это невероятно, потому что эстетика всегда связана с динамикой. Тем паче, что вы говорите, что эпопея не может стать содержанием, в неё нельзя войти, – создаётся мумифицированный круг, который какой-то страшно резкой межой отделён от следующей исторической эпохи, которую мы условно называем эпохой становления романа.
   Тогда непонятен этот переход одного исторически сложившегося жанра в другой и этот внеисторизм, эта метафизичность разделения двух эпох – одной от другой, этот решительный отрыв романного жанра, начиная с гибридных образований и кончая сложным, от эпического дыхания, от эпической интонации – это всё представляется мне неверным.
   Мне кажется, что в конкретной исторической действительности этого не могло быть<,> и это известно, наконец, из элементарной истории. Это эпоха перехода родового общества к первичным классам – она была первичной эпохой.
   Дальше, если мы обратимся не к далевым образам, а к сегодняшним, живым и динамичным, то мы сейчас все ясно ощущаем и говорим, например, об эпических интонациях в современной лирике.
   Мы чувствуем, действительно, резкую грань между тем образом лирика, который представлялся Блоку<,> и тем, который представляется нам сейчас (Стальский в Горьком).
   Если бы это, действительно, было бы так, как вы представляете себе в вашем метафизическом разделении, то является вопрос – каковы исторические причины этого разделения и попытки синтезирования, в разные эпохи по-разному звучащие для нас.
   Затем мне кажется, вообще, что тут Моисей Павлович -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


в кулуарах бросил остроумную реплику – чтобы мыслить себе эпоху в какой-то завершённости, законченности, неинтересной с точки зрения содержания, – нужно кончить ВУЗ, – а можно кончить ВУЗ и не читать, скажем, «Витязь в тигровой шкуре».
   Тогда мы становимся в положение первобытного слушателя, которому страшно интересно начало и конец, характеры наполняются моментально содержанием, т. е. всем тем, что относится к роману, но в несколько иной модификации. Поэтому понятие, если модификацию знать, что это – закончено, оформлено и содержательно, а вот это – не окончено и не содержательно, – это даже интересно с точки зрения читательского понятия, а не с точки зрения исторических перспектив.
   Тов. Гурштейн А.Ш.: Мы второй раз слушаем Михаила Михайловича и оба раза слушаем с огромным интересом.
   Интерес доклада т. Бахтина заключается в том, что он привлекает к анализу очень большой материал разных эпох, как говорит т. Дукор, раздвигает рамки исследования.
   Затем мне кажется, что в пределах определённых предпосылок, иногда догматических, М.М. обнаружил очень большую тонкость анализа – это он обнаружил и в прошлый<,> и в этот раз, и я лично с огромным интересом его слушал.
   Мне кажется, что если подойти с «корыстной» точки зрения, то каждый может из этого доклада, так же как и из прошлого доклада, извлечь целый ряд положений, которые могут хорошо пригодиться и оказаться плодотворными. Но<,> как и в прошлый, так и в этот раз мне кажется, что там, где М.М. подходит к построениям, к историческим обобщениям, здесь как раз обнаруживается какая-то основная порочность, та основная порочность, которая разрушает воздвигнутое здание и оставляет очень интересные детали, как<,> например<,> разрушенная Помпея, и надо производить раскопки, чтобы обнаружить живопись, жизнь Помпеи, но само здание как-то не разрушается. В этом, может быть, и интерес того, что вы сообщаете.
   А самое интересное – это то, что не надо упрекать автора, потому что роман в собственном смысле слова начинается где-то ближе к нам, тот роман, который участвовал в формировании дальнейшей его судьбы. Но вот эта начальная полоса там, где мы имеем дело с эмбрионным романом, очень интересна, и<,> конечно<,> не в греческих романах, а в сократических диалогах надо искать начальную форму романа. Это у вас изложено прекрасно.
   Но когда вы проводили параллель между этими романами, то незамедлительно произошёл сдвиг. Говоря о романе, вы брали начальную стадию, а говоря об эпосе, вы брали его в завершённой форме. И тут происходит этот самый исторический сдвиг – сдвиг в сознании. Вы берёте завершённые формы и, как назойливую муху, отводите от себя мысль о том, что самое создание эпоса прошло целый ряд стадий и как там решался вопрос о взаимоотношении настоящего с прошлым.
   Не всегда это было прошлым, таким образом, тут есть какие-то промежуточные моменты, когда настоящее выступало, как фактор, – эти моменты где есть -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


<,> и от них отмахиваться нельзя. Это одно.
   Вы дали одну хорошую характеристику героя эпоса – завершение эпоса с точки зрения общезавершённых форм. Прекрасно место, где говорится, что когда впервые происходит столкновение с будущим, оно вначале бесперспективно, но потом приобретает перспективу, – это почти как роман, как беллетристика -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


.
   Но вот самое главное начинается тогда, когда роман начинает существовать. То, что вы рассказываете о романе, это только преддверие, только заря романа<,> а он начинает существовать и существует огромное количество столетий, существует тысячелетия<,> и тут мы сталкиваемся с целым рядом любопытных обстоятельств.
   Не забудьте, что<,> кроме латинской древности, мы брали, главным образом, латинскую античность, немного привлекая и греческую. Но есть и другого порядка античность. Элементы романа вы найдёте и в Библии, причём там он строится в другом плане, не смеховом плане, о котором вы говорите. Этот план – предшественник будущего критико-сатирического романа.
   Но если вы возьмёте библейскую «Книгу Руфи» – прекрасный роман; если вы возьмёте историю Иосифа по Библии – прекрасный роман, лишённый элементов смехового романа.
   Смеховой элемент, действительно, является огромным фактором в создании нового романа, но я называю вам целый ряд романов, где он не наличествует.
   Наконец, – я сознательно делаю такое большое расстояние, – «Анна Каренина» как будто выпадает из той схемы развития романа, которую вы нарисовали, так что, говоря о романе, надо говорить, что эпос начинает жить новой жизнью. Эпос есть противопоставление эпопее на какой-то стадии его развития, – именно на той стадии, о которой вы говорили и которой уделили больше всего внимания и тем самым дали прекрасный, действительно, анализ, – там роман противопоставляется эпопее, но это есть новая форма жизни эпоса<,> и тут у вас получается тот метафизический и механический разрыв, который говорит о том, что, несмотря на то, что вы, как будто, живёте историей, но она у вас препарирована.
   Вы берёте отдельные куски истории, прекрасно у вас поданные, но когда ставите вопрос об исторической перспективе, там выпадают огромные звенья<,> и дыхание истории покидает вас.
   Вот почему из вашей схемы фактически выпадает роман XIX века, тот большой роман XIX века, который знает таких великих представителей, как Бальзак, Лев Толстой и другие.
   Так вот<,> новая жизнь эпоса, рассказа, повествования – эта основная категория выпадает. Вот почему, несмотря на вашу ювелирно-тонкую работу, так вы поразили нас в античности, вы же сами разрушаете это здание, не говоря о том, что у вас происходит сдвиг разных категорий, не говоря о том, что роман далеко перешёл границы жанра и стал самостоятельно жить. Для вас нет школы, нет направления, а раз нет этого, то вы роман лишили всего, чего вы хотели лишить.
   А за всё – спасибо, потому что всё это очень интересно и свидетельствует о наличии хорошего вымысла в хорошем смысле слова.
   Тов. Соколов И.В.: Доклад Михаила Михайловича – доклад философский. Он приятен прежде всего своей исторической широтой, глубиной и тонкостью наблюдения. Но, как правильно говорил т. Гурштейн, он всё-таки, будучи философским докладом, недостаточно историчен. Конечно, подлинно философский доклад не может противоречить истории. К сожалению, эти интересные философские обобщения как-то расходятся непосредственно с историей романа.
   Прежде всего бросается в глаза то, что вы взяли в качестве противоположностей только эпос и роман, и у вас выпали совершенно из исторического развития литературы драма и трагедия. Поэтому у вас как-то выросли внеисторические категории величин<,> и эпос и роман превратились в метафизические противоположности. Вы устанавливаете противоположность двух родов искусств. Если бы вы в историческом плане привлекали бы хотя бы драму, то эта стройность мгновенно распалась бы. Разве занимательность, увлекательность и даже бездумность свойственны только одному роману? Конечно, увлекательность свойственна и драме, и понятие развязки возникло до романа и с большой широтой было развито в драме шекспировской и других.
   (С места: Там же есть конфликты и все эти проблемы).
   Драма полностью это разрушила.
   Схематически можно сказать так, что античность была в средние века господством эпоса, а в новые века – господством драмы.
   Но эти роды продолжали существовать и существуют до сего дня, однако историческое господство преобладания<,> несомненно<,> можно установить. И здесь интересны взаимоотношения, взаимодействия этих различных родов искусства.
   Вы устанавливаете только одно – романизацию эпоса и лирики и совершенно не обратили внимания на более интересный противоположный процесс, – на процесс драматизации эпоса, на процесс эпизации романа.
   Откуда возник самый роман? – Это более сложный исторический процесс драматизации эпоса. Чем больше появлялось в эпосе драматических моментов, тем отчётливее возникали формы романа, который полностью раскрылся в конце 19-го и в 20-м веке. И наибольшей полноты драматизации романа достигли Бальзак и, в особенности, – Достоевский.
   И был другой<,> несомненно<,> процесс в драматизации романа – процесс эпизации – роман Толстого. Это был процесс включения в форму романа эпического начала.
   Я, конечно, говорю всё это очень схематично, но эту схему приходится вам противопоставлять<,> потому что ваша историческая концепция как-то быстро распадается при встрече с историей.
   Однако, тем не менее, ценность вашего доклада и вашей концепции была безусловно ощутима при слушании вашего доклада. Чем? – Прежде всего, конечно, такой подчёркнутостью такого научного гиперболизма, когда встают отчётливые проблемы. – На каком-то этапе это приятно и полезно, но в науке приятна не только гипербола, но и чувство меры, правильность исторических масштабов и исторической перспективы.
   И здесь, конечно, если подходить с точки зрения объективной, реальной истории романа, ваша философия романа, всё-таки, распадается.
   Мне бы казалось, что самая ваша работа не закончена, не завершена<,> и мне бы думалось, что вы должны проявлять больший интерес не столько к доистории романа, каким является античный роман, а к более высоким ступеням развития романа, начиная с общественно нового времени и, в особенности, 1819-20 веков<,> и тогда бы ваши наблюдения приобрели бы полную убедительность и научную полноту.
   Тов. Рыбникова: Доклад слушался с громадным интересом. В нём чрезвычайно много простора, воздуха, он заставляет думать, даёт много новых установок. И<,> может быть<,> в результате тех толчков мысли, которые нам интенсивно дал докладчик, хочется сделать несколько замечаний.
   М.М. на первое место ставит жанр и говорит, что направление, школа стоят на 3-м и 4-м месте, а на первом – жанр.
   [Тов. Гурштейн: Вы ставите на первое место композицию, Леонид Иванович – характер].
   Тов. Рыбникова: Нет, речь идёт не о композиции.
   Мне кажется, что здесь преимущественно шёл разговор о развитии реалистического мировоззрения и направления. И вот это новое реалистическое направление определяет, с одной стороны, направление романа, а с другой стороны<,> лирику и драму<,> и мне кажется, что было бы правильнее говорить, что мы имеем дело с новыми установками жанра, но сказать, что это романизируется^ – это спорно.
   Если мы говорим о развитии, приводя, что чрезвычайно скоропалительна проблема воспитания, говоря о чрезмерно развитом вскрытии черт человека, то мы всё это наблюдаем не только в романе, но и во всех видах жанра, литературе новейшей – это есть специфика, которая определяется не только жанром романа, а общим восприятием мира, что отражается в целом ряде жанров и в особенности в драме, в лирике.
   Затем тут шёл разговор о том, что это понимание такой текучей жизни до конца – «нас всех подстерегает случай» – и даёт особую специфику роману<,> и поэтому роман особенно стремится оформить эту жизнь, найти начало этого сюжета. Так вот<,> эта оформленность более сильна, пожалуй, в эпосе.
   Хотелось бы услышать ответ на такой вопрос: не сводятся ли все эти интересные суждения к одной из форм разрешения вопроса о соотношении фольклора и индивидуального творчества. Вы<,> может быть<,> берёте эпос, как синоним былин, эпические песни и т. д. Мне кажется, что надо было бы, уточняя вашу чрезвычайно ценную и интересную концепцию, которую вы дали, как-то затронуть вопрос коллективного творчества и творчества индивидуального, потому что когда мы сопоставим эти две категории, то чрезвычайно интересно представится психология творчества<,> с одной стороны, а с другой – анализ результата.
   Мне кажется, что у вас было много от первого, т. е. психологии творчества, а анализ жанра, как фактора произведения искусства, как подхода к форме созданного, завершённого – это новая глава, которую, мне кажется, вы не совсем дали.
   Тов. Тимофеев Л.И.: Я тоже должен сказать, что я разделяю мнение присутствующих по части прежде всего исторической обоснованности ваших соображений. Мне кажется, что здесь мы имеем дело с общим построением, которое, воспрянув в действительности, не утеряло какой-то реальной связи.
   Мне, вообще, внушает несколько опасения тот путь, которым вы шли. Он олицетворяет собой путь интегрирования литературоведческих понятий. Может быть<,> с этой точки зрения роман уже перестал сегодня присутствовать в этой аудитории.
   Строго говоря, если даже принять весь круг ваших рассуждений, то их можно повторить, говоря не о романе, а вообще о проблеме истории, исторических воззрений в разные эпохи.
   Я считаю, что вы, в сущности, давали характеристику не различия жанров античности и современности, а скорее трактовку различия этих культур.
   Ваш доклад есть доклад о человеке и его отношении к роману, причём если в этом разрезе к этому подходить, то, строго говоря, это близко к тому, что говорил Гегель о человеке античности<,> – утратив целостность всех этих вещей в эпоху буржуазии, мы, наконец, приходим к этой концепции в эпоху современности.
   Вес -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


………………..– он, на мой взгляд<,> оказался заменён целым рядом
   таких общих категорий, в результате чего мой взгляд на роман оказался неизменённым. Он оказался таким отсутствующим героем, о котором все действующие лица упоминают, но не знают.
   Мне вспоминается сказка о старике, обменивавшем слиток золота на разные вещи одна за другой, и<,> в конце концов, он, как оказалось, обменял слиток золота на иголку. – Вы обменяли роман на литературу, литературу – на культуру и<,> может быть, действительно, принесли вместо слитка золота – иголку. Но меня интересовала иголка<,> – я её не вижу<,> – и гоголевский -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


вопрос – был ли мальчик -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– здесь отсутствует.
   Поставим совершенно житейские вопросы: мы говорим о романе и жанре. А в чём разница между рассказом и романом? Этот вопрос покажется диким с точки зрения сферы, в которую мы вошли, и на него ответить невозможно, а если нужно ответить, то нужно идти какой-то другой дорогой. В силу этого мы центр вопроса оставили в значительной мере в стороне.
   Между тем, если подойти к этому с другой стороны, я ощущаю некоторые возникающие три момента, которые, при позиции, на которой вы стоите, не позволят прийти к ответу на вопрос.
   Меня смущает концепция готовых и неготовых жанров. Ваша концепция, что должна существовать некоторая дописьменная эпоха возникающих жанров, определившихся, как норма, – это совершенно статическое представление о жанре вряд ли рационально. Причём вы в ряде случаев аргументируете так, что мы не ощущаем того, что мы называем жанром.
   У вас было два типа: один – жанр, сложившийся до письменности, как норма, и не приспособившийся к книге, – и как вы говорите – только роман многотомен, лирика не может быть многотомна. Но о чём это говорит<,> – то ли она сложилась до письменности и в наше время представляет собой нечто вроде аппендикса, который нужно отрезать и возвратиться к этой многотомности? – Мне думается, что при………самое учение, с одной стороны, о каких-то жанрах, сложившихся когда-то и звучащих сейчас в силу какой-то инерции, без всякого ощущения, что жанр рождается наново.
   Дело не в том, что лирика была когда-то и сейчас сложилась наново, но в том, что она нужна сейчас, как некая новая форма литературы.
   Мне думается, что это ощущение реальной связи жанра с реальной исторической обстановкой в каждый данный момент у вас отсутствовало и понятие о жанре получило чрезвычайно путаный характер.
   И<,> с другой стороны, представление о романе как о чём-то становящемся устраняет реальное представление о действительности<,> и это вызывает некоторое опасение в плане того, что мы называем жанром. И вот вопрос, что же, в сущности, есть жанр<,> – звучит несколько патетически. В самом деле, говоря о том, что такое жанр, мы не можем указывать определённые рамки, потому что попытка определить какую-то частную форму может привести к предпосылочной категории.
   В вашем докладе чрезвычайно много тонких и интересных наблюдений, которые не столько относятся к литературе, сколько к проблемам общекультурного порядка. Эти проблемы, очень хорошо вами ощущаемые и развиваемые, на каждом данном этапе исторического развития определяются совершенно иным построением мировоззрения, завершённостью и незавершённостью, но всё это дано в плане общего и отвлечённого характера, а я закончу обратным сравнением. Если здесь говорят, что доклад нужно сравнить с Помпеей, то я скажу, что его нужно сравнить с строительной площадкой, и я думаю – нет ли на этой строительной площадке плывунов, которые могут помешать воздвигнуть статическое здание. Или не антиисторическое, но а-историческое представление о самой природе жанра, мне думается, должно нас привести к выводам, которые потребуют очень существенной коррективы для того, чтобы стать понятием, помогающим реальному представлению о литературе.
   Таким образом, мне кажется необходимым, с одной стороны, переключение вашего внимания и, с другой стороны – определение жанра, его исторической характеристики. При получении двух предпосылок этот интересный материал, который у вас собран, производит на меня впечатление интересной рекогносцировки этой проблемы, но главная армия ещё не прикоснулась к этой крепости.
   Тов. Бахтин: Я согласен с тем, что, как я в самом начале своего доклада подчеркнул, что я, собственно говоря, рассматриваю ряд проблем, относящихся не к теории жанров, а к философии жанров.
   Далее – относительно взаимоотношения романа и эпоса. Тут у меня доклад (я это также подчёркивал) охватывал, может быть, большие вопросы<,> и<,> возможно<,> не удалось получить достаточную чёткость. Я имею в виду эпопею как совершенно реальный исторический жанр. Я имею в виду, прежде всего, Гомера в отношении античности, но не вовсе эпос вообще.
   Роман также есть эпос. В эпический ряд входят и эпопея, и роман, и целый ряд других жанров, которые в одно время льнут к эпопее, в другое время
   – к роману. И вот я говорю только об этом завершении эпопеи как совершенно определённого явления, исторически до нас дошедшего. Я эту завершённость подчёркивал, ибо она, действительно, является основной чертой именно эпопеи.
   Роман впервые приносит связь с незавершённой действительностью. Это основное положение. Эту завершённость эпопеи я не понимаю в отрицательном смысле, как мумифицирование и т. д. Ил<ья> Сем<ёнович> понял, мне кажется, так, что часто противопоставление романа эпопее носило именно такой характер, что эпопею, мол, я осуждаю, а роман хорош.
   Я брал эпопею только исторически. Что же касается завершённости этой эпопеи, я скажу, что более совершенного произведения, чем эпопея Гомера, я не знаю. Я её страстный поклонник, знаю её наизусть<,> и ни один роман и сотой доли не доставит мне такого наслаждения, как эта эпопея.
   Ничего подобного роман ещё не создал. Может быть<,> ему понадобится очень много времени, чтобы создать нечто подобное Гомеру.
   Вы утверждаете, что, конечно, гомеровская эпопея это результат тысячелетий. Но это не предмет обсуждения. Эпопея – нечто очень значительное, очень богатое, а следовательно, противопоставляя роман эпопее, я не мумифицирую эпопею, утверждая, что она закончена.
   Гомеровский эпос в тех чертах, которые я охарактеризовал, неповторим. Он даже не эпопея. Что касается до эпических моментов, скажем, до тех эпических явлений, которые мы находим в поэзии, скажем, Сулеймана Стальского,
   – это совершенно другое. Они родились и сложились в ином мире. Они связаны с злободневностью, они сочетают некоторые черты эпичности и злободневности. Это совершенно другое.
   Говорят, что мы должны создать новую эпопею. – Это недоразумение. Эпопея – это нечто совершенно определённое. То, о чём мы говорим<,> – это эпопея будущего, это будет нечто совершенно иное. Когда мы говорим, что это есть возврат к эпопее, мы здесь в корне искажаем положение вещей.
   Это не возврат к эпопее, это новая стадия создания литературы, а, вернее всего, это новая стадия романа. Это решение вопроса, который я поставил, – что мы должны перейти к новой целостности.
   …но целостности сложной, целостности иной, которая сохраняет то, что было после эпопеи Гомера. Таким образом, я не мумифицирую эпос, но говорю о новой форме эпопеи. Эпическая интонация всегда есть интонация прошлого, это интонация о далёких началах, о предках, о прошлом.
   Теперь относительно сюжетного момента. Я считаю, что эпопею читать – это страшно трудное дело, не с точки зрения языка, а трудно схватить установку, понять. Наше восприятие воспитано на иной исторической зоне<,> и мы с этой исторической зоны понимаем зону прошлых имён. Мой доклад по замыслу стремился быть историчным, мне важно было вскрыть то своеобразие зоны, которое сейчас даже трудно представить.
   Теперь – возражения Арона Шехтовича Гурштейна о завершённости литературы, что я беру эпопею в её завершенном виде, а роман – в становлении. Но беда в том, что эпопея дана только в завершённом виде, а роман является становлением в наших глазах.
   Я возьму интересный пример из нашей лингвистики. Представьте себе, что на наших глазах складывается язык, мы не находим становящегося языка. Если бы это было так, то я не знаю, на каком же языке мы с вами говорили бы, наш сегодняшний язык был бы совершенно другой. У нас, к счастью, этого нет. Мы не можем себе представить становление языка при полном развитии исторического дня. Язык – богом данный, а тут романный жанр, это своего рода форма. И вот в то время как все другие жанры мы видим готовыми, роман как раз становится, и в этом исключительная ценность его, как объекта изучения. Но, конечно, мне в своём докладе сегодня не удалось всего сделать. Я не отмахивался от того, чтобы взять становление эпопей, но эпизация современности, т. е. восприятие современности в духе прошлого – это не яйцо и курица. Вопрос о происхождении эпопеи напоминает спор о том, что было раньше – курица или яйцо. Мы имеем дело с готовой курицей и яйцом.
   Я ограничил горизонт исключительно европейской литературой, т. е. восточной литературы не касался. Библия ставит вопрос романа очень интересно. У нас есть замечательно интересные образцы в египетской литературе, в ассиро-вавилонской литературе. Библия оказывала существенное влияние на европейские образцы, как и на многое из восточной литературы. Я не специалист, это требует более глубокого изучения…
   Отсюда-де так, что в Библии роман не связан вовсе с смеховым началом, например, в «Книге Руфи» – это верно. Но те элементы романа, которые есть в Библии, это совершенно иное. Это культура стареющая, это не начало романа.
   Когда я говорю о смеховом моменте, я<,> опять-таки, имел в виду именно исторический момент, как этап. Это не значит, что роман навсегда останется связанным со смехом, роман может быть абсолютно серьёзным. Эпический тон, как у Гомера, в романе невозможен.
   Вы указываете на «Анну Каренину», но она отлично укладывается в мою схему.
   Смеховое начало сыграло свою роль и перестало быть нужным, но элементы, которые оно дало роману, вы найдёте всюду и в той же «Анне Карениной».
   Вы проводили очень большой анализ в отношении и западноевропейского романа, в отношении «народных масок», и, в частности, у Толстого, в ряде его романов, и, особенно, в «Анне Карениной», я нашёл очень многое. В установке Левина ясно прощупывается основа – «дурак, непонимающий» – народная маска. Левин на заседании Городской Думы, когда все говорят не о том, – это замечательная фольклорная сцена. Левин во время выборов предводителя дворянства, история с шарами – это замечательный фольклор.
   Возьмите толстовские статьи о Шекспире, о театре, – что это такое, как не установка фольклорного непонимающего, дурачка.
   Я в любом романе найду более глубокие следы исторической роли, которую в тысячелетиях сыграл и проводил смех.
   Я сегодня взял пример из античности вовсе не потому, что она мне близка. Я специалист не столько по античному роману, сколько по эпохе Возрождения, – здесь все эти элементы ещё более ярки, – но этот материал для меня является более разработанным и более свежим. Там мы найдём ту же смеховую стадию. Я это покажу на основании любого романа.
   Возьмём роман-эпопею «Война и мир» – Пьер Безухов – разве не прощупывается здесь та же структура человека, глядящего на мир непонимающими глазами – в сцене Бородинского боя и т. д.
   Таким образом, эта новая установка, которую я попытался показать в её рождении, – может быть<,> неудовлетворительно, – она очень многое мне объясняет в самых конкретных явлениях европейского романа – теперь роман есть продолжение эпоса.
   Если мы возьмём эпос как определение литературного рода – эпос, рассказ, повествование, – то эпопея и роман лежат, конечно, в пределах эпоса, рассказа, повествования. Но здесь роман является не продолжением в том смысле, что окончилась эпопея, начался роман, а на смену эпопее пришёл роман. Эпопея началась…….. конечно<,> всё это в пределах эпоса. Это<,> безусловно^ новое, что должно быть включено.
   Теперь относительно того, что выпадают многие звенья из моей исторической концепции. Безусловно. Я даже исторической концепции не давал, я давал чисто философскую концепцию. Она глубоко исторична.
   Я не беру жанр как то, что может разрождаться -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


и умереть. Больше того. Я говорю, что присутствуют очень многие жанры. Но они умрут, а жанр, как явление, более длительный в истории. Поэтому я стремился сделать проблему жанра чисто исторической, показать, как она рождается. Я считаю, что роман – это клад для теоретика жанров, так же как для лингвистика -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


кладом явилось бы рождение языка. Историческая концепция развития романа у меня есть, но я не стремился вам её сегодня дать.
   По поводу «Анны Карениной» я указывал. На каждом историческом этапе у меня есть увязка, но эта сторона романа у меня<,> безусловно<,> осталась непоказанной.
   Далее – что я не вышел за границы романа. Я считаю, что роман тем и интересен, что это жанр, по которому можно гадать о судьбах литературы. Если взять прошлое, то тут могут быть интересные факты и наблюдения. И вот то, что я вначале сказал, правда, сказал в одной фразе, с точки зрения историка литературы, мне представляется в двух совершенно разных линиях: с одной стороны, жизнь жанров, которые я определяю как приспособление, а с другой стороны – жизнь жанров как творчества. Показ драмы представляется показом жизни жанра, который я определяю как приспособление. Таким замечательным примером жанра, как приспособления, была неоклассическая драма, изумительная, но в то же время я не могу [не] признать, что Расин есть какой-то этап приспособления старого жанра. В отношении романа мы это [не] найдём. По-моему<,> история литературы это скрывает. В мой доклад я не мог этого вложить, но пафос моего доклада был именно в этом различении.
   Теперь возражения т. Соколова. Его возражение, что доклад неисторичен<,> – совершенно верно. Я этого дать не мог<,> и я, собственно говоря, к этому и не стремился. Я противопоставлял роман эпопее, потому что они определяются общеродовым признаком…
   Это внутри эпоса – только. Конечно, очень было бы интересно сопоставление романа и драмы и т. д. Это <,> безусловно<,> пролило бы свет на многое<,> и кое-что в этом направлении у меня сделано.
   Вы сказали, что роман есть драматизация эпоса или эпопеи. Последнее абсолютно неверно. Я бы сказал иначе: если мы строго кинетически подойдём к проблеме того же романа, как его определяла, между прочим, античность, – рассказанная драма, – элемент диалога – драматический и недраматический и в античном мире, и в новые времена имел громадное значение.
   Возьмите все промежуточные явления, которые, сейчас особенно, исследователи пытаются вводить в роман, – риторика, скажем, – чем она занималась? – Пересказыванием драмы…… – классическая фигура не то ритора, не
   то романиста. Он брал трагедию и рассказывал её. Таким образом, роман, скорее, есть рассказанная драма. Если говорить так, это и верно, но на самом деле это более тонко и сложно. Если заняться этим вплотную, это пролило бы свет на то, что я говорил, но я это оставил вне своего доклада.
   Что сюжетность в драме рождается раньше, чем в романе, этого я исторически не подтвердил, но в трагедии<,> например<,> этой сюжетности нет.
   Эдип убил своего отца и женился на своей матери – ни для кого из зрителей это не являлось неожиданностью. В этом глубочайшая сила трагедии. Если в конце окажется, как в томе Жанси -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, – кто настоящий отец – это будет роман, – на этом можно противопоставить: «Эдипа» – этим романам, где неизвестно^ где отец, где сын, и где весь эффект в неожиданной развязке. Поэтому в драме этот элемент появился более поздно.
   Более того, я считаю, что там, где в драме этот элемент неожиданной развязки чисто романного типа выдвигается на первый план, это не драма, а драматическая халтура низкого качества, потому что даже в драматизированном романе Ибсена и т. д. дело не в фабулической развязке. Это не настоящая драма, настолько драма романизована быть не может, потому что она связана особенностями жанра.
   В этом отношении возражение не представляется мне обоснованным. Вы только возражаете, но примеров вы не привели.
   О процессе эпизации романа – я говорил только о романизации отдельных жанров. Разумеется, вообще историко-литературная жизнь жанра очень сложна. Я не утверждал, но подчеркнул в своём докладе, что дело не в влиянии на другие жанры, не об этом речь, но о действии общей силы. Более того,
   – потому-то и получается романизация, что роман приходит позднее драмы. И драма может прийти к романизации совершенно независимо от романа.
   Нас в общем становлении литературы глубоко интересует изучение романа. Я упростил развитие, оно очень сложно – жанры, их взаимодействие, влияние и прочее.
   Конечно, моя работа не закончена, не завершена, с этим я совершенно согласен.
   Больше всего я занимался романом Возрождения, это моя основная специальность.
   Роман XVIII–XIX вв. в эту схему вполне укладывается, но я этого не мог сделать [32 - Несколько странное заявление, ведь во второй половине 30-х годов Бахтин работал над книгой об истории европейского романа («Роман воспитания»), в которой значительное место уделял новоевропейской романной традиции. – П. Т.].
   Теперь остановлюсь на возражениях М.А.Рыбниковой о связи с фольклором. Я говорил о смеховых корнях романа в фольклоре. Источником эпопеи, как и вообще всей литературы, является фольклор. Но между эпопеей и безыскусственным народным певцом разница такая, какая существует между скоморохом, который передразнивал птичьи голоса, и между «Анной Карениной» и, скажем, Достоевским. Я сомневаюсь, что между ними меньше дистанция, чем, скажем, между Гомером и первобытным певцом.
   Теперь о личном творчестве и коллективном творчестве. Эпопея – это не есть коллективное творчество.
   (Вопрос: Почему певец только первобытный, почему фольклор – это подражание птичьим голосам?)
   Я взял от фольклора смехового, передразнивающего, а не от того, от чего идёт эпопея. Нельзя не приписывать непосредственной связи с фольклором. Она есть, но этот жанр высоко специализированный, это творчество специалиста школы очень сильной, очень древней, с громадными традициями и т. д.
   (С места: Но вообще это фольклор)
   Я этого не отрицаю. Может быть, я не так понял вас, во всяком случае фольклорный корень романа я взял. В частности, это смеховой корень.
   Теперь возражения Леонтию Ивановичу -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


.
   (Тов. Тимофеев: Мне, собственно, вы ответили).
   Основной тезис моего доклада был – переориентировать. Что такое роман и рассказ – описать ровно ничего не стоит. Но что стоят эти описания? Если мы подойдём к этому не от описательности, не с точки зрения нормативной школьной дисциплины для воспитания учителя и автора, а с точки зрения философской и исторической, что оно даст для подлинного исторического проникновения, в процессе связи литературы с языком…
   Мы сразу увидим какой-то чрезвычайно мелкий масштаб. Вот как раз его я и хотел преодолеть, т. е. преодолеть – это, конечно, громко сказано, преодолеть я не в силах это, но я хотел именно переориентировать на роман проблему жанра. Нет ничего легче, как описать готовые жанры и их различия, но вот различие между романом и рассказом в 19-м веке и рассказом и романом в поздней античности – это большая вещь.
   В позднем средневековье рассказы – это эмбрион романа<,> и элементарный рассказ нашего времени – это и то и другое. Рассказ античности – это опять-таки нечто новое, но это может быть продуктом эпоса и может быть, опять-таки, эмбрионом романного жанра.
   Всегда можно назвать романы, построенные совершенно одинаково, как две капли воды, как рассказ. Жанр категории как раз очень часто изменяет нам там, где для историка раскрываются самые интересные элементы.
   Леонид Иванович правильно отметил, что я хотел взять философскую основу жанра и внёс настолько мало исторически конкретного материала, что может показаться, что мой доклад больше касается истории культуры, чем литературы. Но тут вина падает не столько на мою концепцию, сколько на мои слабые силы, на неумение построить доклад. Однако я хотел раскрыть<,> и установка у меня самая положительная в этом смысле, очень специфическая установка.
   Проблема зон в литературоведении очень продуктивна<,> и именно с точки зрения спецификаторства и с точки зрения мелких проблем теории жанров это может внести много полезного и существенного.
   В своём докладе сегодня я не сумел показать это в должной мере.
   Относительно того, что у меня это пока только рекогносцировка, а что армии мои пока ещё не вышли в поле – я с этим определением согласен, – это рекогносцировка<,> и отдалённая.
   По возражениям я вижу, что мой доклад оставил впечатление незавершённого. Я вижу, что мне не удалось сделать то, что я хотел, т. е. показать романное противоречие между замыслом и субъективным проявлением. Хотел одного, вышло другое.
   Я чрезвычайно благодарен всем участникам сегодняшнего обсуждения. Боюсь, что своими ответами, скорее, подтверждающими мою концепцию, я не удовлетворил аудиторию. Прошу извинения, может быть<,> я недостаточно вник в материал и времени было недостаточно, но я лично из этого обсуждения очень много получил; хотя я и не согласился с многими положениями, но мне стало ясно, чего не хватает в моём докладе. Он предстал передо мной в новом свете – роман для себя, с точки зрения другого. Я до того видел свой доклад только для себя<,> и сегодня впервые увидел его – для другого. Он теперь для меня совершенно иной, я его теперь сделаю совершенно иначе и продумаю во многом. В этом отношении я очень благодарен своим оппонентам.
   Тов. Тимофеев: Поблагодарим докладчика за доклад и выразим надежду, что в дальнейшем он даст нам более полную и ясную картину в том плане, о котором здесь сегодня говорили [33 - Не знаю, как у вас, а у меня создалось впечатление, что перед нами в высшей мере поучительный пример встречи двух разных типов мышления: открытого (Бахтин) и закрытого (Тимофеев и остальные). Заметьте, Бахтин использует ситуацию, чтобы продумать дальше как собственные положения, так и возражения и мнения своих оппонентов, тогда как они оперируют готовыми точками зрения. В этом смысле «неготовый» и «готовый» жанры встретились и здесь. – П.Т.].
   _______________________________________________________________
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Так в тексте
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


В тексте доклада об этом говорилось: «Я не строю определения действующего в литературе (в её истории) канона романа как системы устойчивых жанровых признаков. Но я пытаюсь нащупать основные структурные особенности этого пластичнейшего из жанров, особенности, определяющие направление его собственной изменчивости и направление его влияния и воздействия на остальную литературу.
   Я нахожу три таких основных особенности, принципиально отличающих роман от всех остальных жанров: 1) стилистическую трёхмерность романа, связанную с многоязычным сознанием, реализующимся в нём; 2) коренное изменение временных координат литературного образа в романе; 3) новую зону построения литературного образа в романе, именно зону максимального контакта с настоящим (современностью) в его незавершённости» (Бахтин М.М. Эпос и роман (О методологии исследования романа) // Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М.: «Художественная литература», 1975, с 454.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Стенографистка записала кириллицей произнесённое Дукором древнегреческое словосочетание «spoudo-geloion». Бахтин в докладе переводил это словосочетание как «серьёзно-смеховое» («область „серьёзно-смехового“»); во втором томе «Древнегреческо-русского словаря» И.Х.Дворецкого (М.: Государственное издательство иностранных и национальных словарей, 1958, с.1497) оно переводится как «перемешивающее серьёзность с шуткой». Кстати, Бахтин тоже прибегал к кириллице, упоминая данное словосочетание в черновике доклада, хранящемся в личном фонде М.В.Юдиной: «Разрушение эпической дистанции, роль смеха, область спудогелейон» (НИОР РГБ, ф.527, картон 24, ед. хр.26, л.17).
   «Термин "spoudo-geloion" – поздний, появляется он в греческой литературе начиная с I в. н. э., но само понятие значительно более раннее. Ибо употребляющие его Страбон (География, 16, 2, 29) и Диоген Лаэртский (О жизни, учениях и изречениях древних философов, 9. 17) обозначают им тех представителей популярной кинико-стоической философии, которые в эпоху эллинизма предприняли переоценку традиционных полисных ценностей с точки зрения индивидуалистического идеала самодовлеющего мудреца. Новые идеи потребовали новых форм выражения. Они и создаются отчасти как пародия старых литературных жанров» (Мальчукова Т.Г Серьёзно-смешное в античной литературе (К истории жанра сатиры и становления эстетической категории комического) // Мальчукова Т.Г. Комическое в античной литературе и европейская традиция. Учебное пособие по спецкурсу. Петрозаводск: Петрозаводский университет, 1989, с.56. Далее автор соотносит «серьёзно-смешное» с традицией Сократа, сократовской иронии).
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Вероятно, имеются в виду заключительные слова введения к работе К.Маркса «К критике политической экономии»: «…трудность заключается не в том, чтобы понять, что греческое искусство и эпос связаны с известными формами общественного развития. Трудность состоит в том, что они ещё продолжают доставлять нам художественное наслаждение и в известном отношении служить нормой и недосягаемым образцом.
   Мужчина не может снова превратиться в ребёнка, не впадая в ребячество. Но разве его не радует наивность ребёнка и разве сам он не должен стремиться к тому, чтобы на более высокой ступени воспроизводить свою истинную сущность? Разве в детской натуре в каждую эпоху не оживает её собственный характер в его безыскусственной правде? И почему детство человеческого общества там, где оно развилось всего прекраснее, не должно обладать для нас вечной прелестью, как никогда не повторяющаяся ступень?»
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Максим Горький упомянул лезгинского советского поэта-ашуга Сулеймана Стальского (1869–1937) в заключительной речи на Первом съезде советских писателей 1 сентября 1934 года: «На меня <,> произвёл потрясающее впечатление ашуг Сулейман Стальский. Я видел, как этот старец, безграмотный, но мудрый, сидя в президиуме, шептал, создавая свои стихи, затем он, Гомер XX века, изумительно прочёл их» (Горький М. Собрание сочинений в 30-ти тт. Т.27. М.: ГИХЛ, 1953, с.342). Ср. пафос передовицы «Известий» (6 августа 1936 года), названной «Родина таланта»: «В широких степях Казахстана, в горах Сванетии, в ущельях Дагестана и в сибирской тайге Гомеры нашего века поют новые песни о счастливой жизни, созданной для них великим вождём народов».
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Имеется в виду М.П.Венгров.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Так в тексте
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Вероятно, Гурштейн имеет в виду следующее рассуждение Бахтина: «.на античной почве роман, действительно, не мог развить всех тех возможностей, которые раскрылись в новом мире. Мы отмечали, что в некоторых явлениях античности незавершённое настоящее начинает чувствовать себя ближе к будущему, чем к прошлому. Но на почве бесперспективности античного общества этот процесс переориентации на реальное будущее не мог завершиться: ведь этого реального будущего не было. Впервые эта переориентация совершилась в эпоху Ренессанса. В эту эпоху настоящее, современность, впервые почувствовало себя не только незавершённым продолжением прошлого, но и неким новым и героическим началом. Воспринимать на уровне современности значило уже не только снижать, но и подымать в новую героическую сферу. Настоящее в эпоху Ренессанса впервые почувствовало себя со всею отчётливостью и осознанностью несравненно ближе и роднее будущему, чем прошлому» (Бахтин М.М. Эпос и роман (О методологии исследования романа)., с. 482–483
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Так в тексте.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Так в тексте.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Вероятно, Тимофеев имеет в виду знаменитый вопрос из толпы, прозвучавший в одном из начальных эпизодов «Жизни Клима Самгина» М.Горького (часть I, глава 1), после того как на глазах главного героя утонули Борис Варавка и Варя Сомова: «Да был ли мальчик-то, может, мальчика-то и не было?»
   Так в тексте.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Так в тексте.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Судя по всему, Бахтин говорит о романах Эжена Сю (E.Sue, 1804–1857), чьи имя и фамилия были неточно восприняты стенографисткой. Для романов Сю весьма характерны авантюрные мотивы, атмосфера загадочности, неожиданные повороты сюжета (в частности, по ходу событий нередко выясняется, «кто настоящий отец» кого-либо из основных персонажей: такова, например, центральная коллизия знаменитого романа «Парижские тайны», где Лилия-Мария, несчастная девушка из уличного притона, оказывается дочерью принца Герольштейнского Родольфа).
   15
   Так в тексте.

   Вопросы и задания
   1. Почему М. М. Бахтин отвечает отказом на призыв председателя секционного заседания дать определение ключевому понятию доклада – «жанр»? В чём, на ваш взгляд, принципиальность такого отказа?
   2. Реплика И.С. Дукора содержит суждение о будто бы имеющей место в докладе Бахтина коллизии «борьбы против эпоса во имя становления романа» [34 - Обращаю внимание читателя на разительное совпадение оценки 1940 года и мнения М.Л. Гаспарова об «отрицании эпоса» Бахтиным. Это при том, что автор реплики, прозвучавшей 70 лет назад, хотел защитить официальную концепцию «Гомеров наших дней», а филолог-классик отстаивал, как ему представлялось, неприкосновенность своего материала для тех, в ком он видел посторонних fгее-lапсеr'ов. – П.Т.]. Можете ли вы, основываясь на своём знании работ Бахтина (например, статьи «Эпос и роман»), опровергнуть или поддержать эту точку зрения?
   3. А.Ш. Гурштейн говорит о «романных» сюжетах Библии, об отсутствии в них «смехового плана». Может ли этот аргумент считаться соответствующим 1) своему историчекому материалу и 2) концепции смеха в культурологи XX века и у самого Бахтина (ср., например, указание на эпизод со смеющейся Сарой в книге Бытия)?
   4. И.В. Соколов подчёркивает «отчётливую проблемность» доклада Бахтина и в то же время ставит в вину докладчику отсутствие «правильной исторической перспективы». Нет ли в этой специфической двойственности оценки – какой-то неизбежной для современника при встрече с Бахтиным коллизии? Если так, то что это за коллизия (как её можно определить) и не приходилось ли вам наблюдать её у авторов других реакций (в этом заседании, или выше, или иных)?
   5. Уточняет ли что-то в концепции Бахтина реплика «тов. Рыбниковой» о коллективном и индивидуальном творчестве?
   6. Не является ли мнение недавнего формалиста Л.И. Тимофеева (автора вузовского учебника «Теория литературы» 1934 года, ставшего на долгие годы номером первым в списках литературы для этой области знания) о необходимости специфицировать литературоведческий подход и об антропологической основе рассуждений Бахтина своеобразным неосознанным комплиментом последнему? Комплиментом, который после 1940 года прозвучит неоднократно, столь же неоднократно обращаясь в свою противоположность? Можете ли вы привести примеры этого, какие?
   7. (Вопрос мелочный, ну да ладно…) Не кажется ли вам, что метафора о золотом слитке и иголке, применённая к логике Бахтина, даёт совершенно не предусмотренные автором, применившим метафору, (Л.И. Тимофеевым) смысловые эффекты? Если кажется, попробуйте отдать себе в этом отчёт.
   8. Как вы думаете, зачем Л.И. Тимофеев задаёт вопрос о разнице между рассказом и романом, который сам же определяет как «дикий»?
   9. Не кажется ли вам, что реакция Тимофеева является наиболее суммарной для обсуждения? Если так, попробуйте объяснить почему. Совершите отбор ключевых фраз оппонента, на которые позднейшие события в русском литературоведении бросят обратный свет (например, такой: «вы в ряде случаев аргументируете так, что мы не ощущаем того, что мы называем жанром»).
   10. Выражение «рекогносцировка проблемы» (Л.И. Тимофеев) кажется очень удачным вообще и применительно к Бахтину в частности, но оправдает ли будущее (которое для нас уже прошлое) завершающую часть сравнения? Т. е. войдёт ли армия в крепость?
   11. Бахтин называет популярный в 1930-е годы проект создания новой эпопеи «недоразумением». Не могли бы вы развернуть это его суждение?
   12. Бахтин время от времени естественно проявляет ту степень речевой свободы, которая в нашем восприятии плохо «монтируется» с историческим временем обсуждения. Не могли бы вы указать на примеры этой свободы?
   13. Как вы понимаете утверждение Бахтина «эпизация современности, т. е. восприятие современности в духе прошлого – это не яйцо и курица»?
   14. Вернёмся к одному из уже обсуждавшихся вопросов Л.И. Тимофеева: «Поставим совершенно житейские вопросы: мы говорим о романе и жанре. А в чём разница между рассказом и романом?». Ответом на него являются слова «тов. Бахтина»: «Если мы возьмём эпос как определение литературного рода – эпос, рассказ, повествование, – то эпопея и роман лежат, конечно, в пределах эпоса, рассказа, повествования». Ясно, что вопрошающий и отвечающий, судя по всему, говорят о разных вещах, называя их одними именами. При этом Бахтин естественно отталкивается от первичного значения греческого слова «эпос», а Тимофеев, скорее, имеет в виду «рассказ» как малый повествовательный жанр. Кто из них, с вашей точки зрения, более удовлетворяет критерию жанрового мышления и почему?
   15. «Я считаю, что роман – это клад для теоретика жанров, так же как для лингвистика кладом явилось бы рождение языка (т. е. предмет исторической лингвистики, сравнительно-исторического языкознания – П.Т.)». Не означают ли эти слова Бахтина, что изучение романа впервые, по его мнению, даёт настоящий ключ к проблеме жанра? Подтвердите или опровергните это предположение, основываясь как на материале этого обсуждения, так и на собственных источниках.
   16. Среди ответов Бахтина возник момент взаимного непонимания, связанный с фольклором. Бахтин явно различает некий первичный элементарный фольклор и фольклор «высоко специализированных» жанров. Скажите, что принципиального вносит этот момент в различение личного и коллективного творчества? (Что значило сказать «эпопея – это не есть коллективное творчество» в ту пору, когда тот же гомеровский вопрос даже самые осторожные судьи решали в пользу коллективного творчества.)
   17. «Основной тезис моего доклада был – переориентировать». Поясните, исходя из логики обсуждения и собственных знаний, о какой смене ориентиров говорит М. М. Бахтин.
   18. Теоретический трудности, как правило, начинаются там, где в подоплёке кроется содержательная, продуктивная историческая коллизия: «Жанр категории как раз очень часто изменяет нам там, где для историка раскрываются самые интересные элементы». Попробуйте представить себе случаи таких перспективных теоретических «измен» и рассказать об этом.
   19. Бахтин говорит, переводя разговор в логику своей эстетики: «Я до того видел свой доклад только для себя<,> и сегодня впервые увидел его – для другого». Можно ли считать это преодолением формальной силы экспертов и непреднамеренным «захватом» коммуникативного лидерства?
   20. О чём, на Ваш взгляд, говорит последняя фраза Тимофеева («Поблагодарим докладчика за доклад и выразим надежду, что в дальнейшем он даст нам более полную и ясную картину в том плане, о котором здесь сегодня говорили») – о понимании или непонимании ответов и объяснений Бахтина?



   Из стенограммы обсуждения доклада А.Н.Соколова «Род, вид и жанр» (ИМЛИ, 28 апреля 1941 года)

   <…>
   Тов. Кацнельсон: Мне думается, что самым важным в вопросах жанра является проблема общеисторического. Всегда и литературоведа, и теоретика литературы смущал вопрос повторяемости жанров в различных литературных направлениях на различных исторических этапах и вместе с тем историческая эволюция жанра, наполняющая новым содержанием и решение этой проблемы общего и исторического. <…>
   И мне думается, что задачей такого доклада было именно показать, в чём равноправность этих двух основных видов литературы – эпоса и лирики, как двух форм познания, ни в коем случае не отдавая предпочтения ни одному из этих родов литературы -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


. <…>
   Мы знаем, что сейчас актуальны только вопросы лирики и эпоса, – М.И.Калинин в последнем своём докладе поставил вопрос о необходимости создать сейчас советский эпос, отметив при этом, что все условия для создания такого эпоса налицо. Так что осмыслить теоретическое понятие эпоса, дать демаркационную линию между эпосом и лирикой было основной задачей сегодняшнего доклада.
   Тов. Петров: <…> Пора признать откровенно, что в отношении проблемы родов поэзии, эпоса, лирики и драмы, мы недалеко ушли в теоретических представлениях от того, что говорят эстеты -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


.
   И ничего особенно нового мы в данном случае не разработали в отношении этой проблемы, кроме того, что делаем просто ссылку на объекты и субъекты, варьируя это, как кому нравится. То же самое в отношении жанров и видов.
   О видах и жанрах. Задача доклада была не в том, чтобы доказать, что нужно употреблять термин «вид» и термин «жанр». Об этом мы можем найти у Белинского, – скажем, поэма и различные модификации. Весь вопрос в том, каковы должны быть принципы модификации<,> и здесь доклад в высшей степени не удовлетворил меня.
   Докладчик перечисляет все возможности для определения того или иного жанра – и развитие идей, и социальная борьба, и национальный момент, – но всё это можно отнести к любой проблеме литературы<,> и если мы возьмём тематику – мы будем иметь то же самое; если возьмём характер – опять-таки то же. Это ни в коей мере не вскрывает специфику вопроса -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


.
   Когда речь идёт о видах<,> дело более чётко, поскольку исторически определились эти виды – роман, трагедия, новелла и т. д. Как только дело касается жанра<,> докладчик сам начинает путаться: то он берёт стилевой принцип и говорит о романтической трагедии; то он берёт видовую окрашенность – комическая новелла или сатирическо-лирическое произведение; то он берёт принцип объёма, то принцип повествования. В конце концов<,> можно взять любой момент в произведении и на нём построить классификацию жанровых модификаций видов.
   <…>
   Принцип модификации жанра докладчиком дан несколько общо, суммарно, <как> относящийся к любому компоненту литературного произведения, что снова воцаряется тот же хаос в этом отношении, что существует до сих пор.
   Тов. Венгров: <…> Что же касается основного вопроса доклада – предложения ввести ещё один термин, нужно сказать следующее: в работах Леонида Ивановича и Геннадия Николаевича (больше у Леонида Ивановича) имеется полная сноска по этому поводу. Будем употреблять термин «жанр», термин, очевидно, идентичный «виду», а не являющийся разновидностью или противопоставлением ему -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


.
   <…>
   Вряд ли необходимо вводить такой термин. Совершенно справедливо говорилось здесь об этом, – что нет необходимости ввести ещё один не разъясняющий термин, тем более, что любая категория – и тот же вид, и род – имеются уже общие и литературные<,> и исторические.
   <…>
   Я не пришёл к выводу о необходимости включения нового термина жанра, ибо представляю себе, что и в виде можно иметь соответствующие повороты, где увидим, как вид является некоторой <категорией> общей и изменяющейся в исторической обстановке на разных этапах.
   Тов. Бахтин: Я совершенно согласен с т. Петровым, что в области теории и рода, и жанра мы недалеко ушли от Аристотеля. В сущности говоря, мы никуда не ушли. Историческая точка зрения действительно существенной методологической разработки не нашла. Наш историзм в вопросах жанра внёс только массу сырого эклектически подобранного материала в ту основу, которую дал Аристотель -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


.
   В ряде вопросов о жанре, если взять аналогию с естествознанием, мы находимся на линнеевской, на плиниевской стадии. Аристотель в области жанров – это Плиний в области биологии<,> даже не Линней -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


. На этой плиниевско-линнеевской стадии мы находимся.
   То, что по сравнению с Линнеем расширился самый материал, это дела не меняет. Это бремя, которое отягощает нас, но мало нам помогает. Мы не изменили основные предпосылки, в частности, отношение общего к особому, или отдельному и т. д. Эта-то основа не представляется как раз тем, от чего нужно прежде всего исходить. Это не значит, что категории общего и особого не будут играть роли в нашем рассмотрении теории жанра. Мы без них обойтись не можем<,> как и всюду, но сводить специфику проблемы к специфике общего и особого является именно антиисторическим аристотелевским логистическим принципом<,> как линнейский -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


принцип, совершенно для нас недопустимый.
   Мы должны исходить из исторического принципа, а здесь, грубо говоря, вместо общего оказывается нечто совершенно другое. Оказывается<,> традиция жанра, уж если так непременно брать то слово, которое мы должны поставить вместо слова "общее". Жанр – это есть традиционное, это то, что я получаю как творящий художник. То, что мне дано, как дана форма языка<,> – это аналогия, это не отождествление.
   Но отношение примерно такое: язык не есть нечто общее по отношению к моему конкретному высказыванию.
   Если бы мы стали с вами говорить, что языковая его форма, тот язык, которым я творю, есть общий, а то, что я говорю<,> – это особый, то вряд ли мы могли бы что-либо существенное сказать и о моём высказывании<,> и о моём языке.
   Язык – это то, что мне дано, что гораздо больше, гораздо богаче всякого отдельного высказывания. Это отдельная совокупность не отвлечённых норм, а совокупность возможностей, которые могут быть реализованы каждый раз мною, определённым автором, определённым направлением лишь в ничтожной степени. Это есть возможности и, как всякая возможность, всё<,> что нам дано, она имеет границы.
   Жанр, прежде всего, даёт нам нечто, без чего я мыслить не могу, а в то же время, давая, он нас ограничивает. Мы в нём, как в чём-то, безмерно большем, чем данное конкретное произведение, и в то же время он даёт определённые границы для нашего творчества.
   С этой точки зрения жанр ни в коем случае нельзя определять как вид. Это не вид, это совершенно реальное историческое образование, как и формы языка, так сказать, никогда не формируют и не дают нам целого, форма высказывания.
   Жанр, конечно, есть и в науке, и в практических высказываниях, практических беседах, имеющих свой устойчивый и мало изученный жанр.
   Литература имеет свои жанры<,> и они, конечно, суть формирование целого. Лингвистический подход – для целого высказывания, лингвистического определения нет. Здесь мы вступаем в новую сферу<,> и эта сфера есть жанристика. Здесь начинается оформление целого. Жанр есть форма целого, которая традиционна, как форма языка. Она вовсе не обща, она так же, как форма языка, конкретна, но эта форма касается не элементов нашей речи и не элементов нашего литературно-творческого процесса, а формы целого.
   Я не намерен здесь развивать форму жанра, это неуместно, я даю свою точку зрения, может быть<,> не обоснованную, но мне кажется, что она могла бы несколько сдвинуть нас в этой проблеме и отвести от чисто логических рассуждений. Здесь дальше Аристотеля мы не пойдём, а когда мы подойдём к жанру как языковому целому в классификации литературной, мы, возможно, сможем сказать нечто новое и в области жанров. Этого в докладе я не нашёл.
   Конечно, проблема жанров настолько сложная проблема, что здесь предстоит большая работа, и работа рискованная.
   Здесь нужно не бояться смелых концепций, не бояться формулировок, нарушающих общее представление о жанрах, нужно рисковать.
   Без больших каких-то решений, путём которых создавалось дарвиновское понимание видов в области биологии, нельзя здесь ничего делать. Пока мы будем держаться за школьные категории жанров, мы никогда этой проблемы не разрешим.
   В докладе была интересная попытка ввести двойную терминологию «жанр» и «вид». Логически <эта> точка зрения ведёт к осложнению терминологическому, но по существу мне не представляется целесообразным различение жанра и вида-направления как силы<,> создающей жанр. Здесь чрезвычайно типическая ошибка биологического подхода к жанру. Разве направление может создать жанр?
   Сущность направления, что жанр сохраняет живо то, что направление получает. Направление ощущает жанр.
   Это я сегодня говорю, это я своим языком воспользуюсь<,> и я исключаю из своего языка<,> и поэтому язык как то, что я получаю здесь, приобретает особую напряжённость именно для направления жанра. Это есть та реальность, с которой направление начинает работать, на языке которого может себя выразить. Между тем, здесь получается, что направление создаёт язык, тогда как направление создаёт направленческую вершину, которая на следующий день становится объектом пародии, а то, что осознается<,> войдёт в единый национальный язык – это большая проблема. Сделать направление жанра творческой силой – это грубая ошибка, но очень органически связанная с общим логическим подходом к жанру.
   Тов. Тимофеев: <,> Я подменил понятие «традиция» понятием «функций», не отрицая того, что традиция исторически существует в огромной степени.
   Если я сравниваю роман Гюго и роман Горького, то я их наложить не могу идейно друг на друга. Там разные темы, идеи, не сходные характеры, сюжеты, нет общего в языке, но я ощущаю, что передо мною роман и тут и там.
   Какую же традицию вы тут ощущаете? Традиция тут существует в подходе к действительности, в некоторых функциях, которые себя проявляют в зависимости от того, что этого требует природа автора в данной ситуации -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


.
   <…>
   Мы, конечно, никогда не будем в состоянии исчерпать все эти проявления. Я согласен с замечаниями, что мы никак не можем объяснять направлением все исторические модификации, – всё<,> в чём они не совпадают, это продукт направления, а функционально – это другое.
   Когда я говорю «полководец» – под это понятие подойдёт и Цезарь, и Алкивиад, и Суворов, – никто меня не обвинит в отсутствии историзма – это понятие функциональное. Когда я говорю «поэт», ясно, что я включаю любого деятеля поэзии от Гомера до Жарова. Мне думается, что когда мы имеем дело с понятием жанра и говорим – «роман» – то в понятии романа у нас будут различные точки зрения.
   Гомер не похож на Жарова. В этом направлении<,> мне думается<,> нужно сначала попытаться действительно определить наиболее структурные, всё-таки, функциональные свойства жанра, не боясь на этом этапе обвинений в<о> всякого рода формально-исторических явлениях. Здесь историзм не всегда выступает на сцену, как хронология. Это избавило бы вас от излишне дробного рассмотрения этой проблемы.
   Мне казалось бы, что, идя совершенно правильным путём разграничения понятий, вы должны были бы сделать ещё более отчётливый шаг, чтобы освободить себя от давления этого косного историко-литературного материала, и потом вы вернётесь к ней -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


с более точной аппаратурой, которая позволит вам поставить его исторически на его надлежащее место.
   Вот замечания, которые я хотел бы сделать.
   Ещё замечания имеются? Нет замечаний. Тогда разрешите предоставить слово докладчику.
   Тов. Соколов: <…> Я исходил из того, что между категориями вид и жанр
   – самые тесные взаимоотношения и различие чрезвычайно условно. Мне думается, что это условное различие и есть различение этих двух условных категорий, <которое> в какой-то мере облегчает нашу конкретно-историческую работу -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


. Каким образом? Конечно, понятие «литературный вид» или «жанр» – понятие историческое. Конечно, на каждом историческом этапе тот или иной вид выступает в определённой форме, объясняемой соответствующими условиями, наполняется определённым конкретным содержанием.
   Но, всё-таки, ведь есть что-то общее, что даёт нам право относить данную конкретную модификацию этого вида к определённому виду. Когда говорят, что советский роман есть нечто принципиально новое по сравнению со старым буржуазным романом, то, всё-таки, говорят о романе, а не о другой категории.
   – Правильно или неправильно?
   (Голоса: Правильно)
   …Мне думается, что нам целесообразно и для этого общего, что сохраняется на известном историческом этапе, сохранить понятие литературного вида.
   Но эти литературные виды имеют чрезвычайно большое количество модификаций в процессе их исторического пути. Эти модификации целесообразно называть литературными жанрами. Это не есть нечто противоположное, но одно и то же. Изучая роман, мы обращаем внимание на то, что здесь общего, что изучает теория литературы, а сели мы изучаем конкретное бытование в данной литературной обстановке, мы изучаем его как жанр.
   <…>
   Что же касается принципа дифференциации жанров, то если говорить о жанре как некой исторической модификации литературных видов, то мы этот принцип найдём в литературных направлениях.
   Леонид Иванович и Бахтин говорили, что нельзя литературное направление считать определителем жанра. Если говорить по отношению к видам, то я подчёркиваю, что вид стоит НАД жанром. Неправильно т. Петров предлагал, если мы не хотим стать на позицию полного произвола, что в зависимости от наполнения исследователю можно группировать как угодно. Это «как угодно» – едва ли продуктивно.
   Нужно установить принцип, чту является основной категорией литературного процесса, определяющей литературное направление, которое определяют социальные и прочие причины, но в пределах этого направления виды, которые им разрабатываются, изменяют и жанры. В этом смысле, как я говорил, целесообразно разграничивать по принципу литературные направления. Это очень сложно<,> и здесь можно спорить.
   Я согласен, что это задача истории литературы, но теория литературы должна осмыслить этот принцип и указать его. А дальше предоставляется дело историку литературы, который изучает в конкретном многообразии и сложности всю историческую модификацию видов в пределах тех или иных литературных направлений.
   На основные замечания я, собственно, ответил, хотелось бы только сказать, что очень интересны замечания т. Бахтина. Они отчасти охвачены моими ответами, но мне хотелось бы выразить сомнение вот в чём.
   Когда он говорит о жанрах как некоторых формах, то я принимаю это с некоторой поправкой, – что эти формы есть форма особого рода, наполненная каким-то содержанием, а не просто форма, в которую можно вложить любое содержание.
   Если в такой плоскости говорить о жанрах, как о внутренней форме, – это приемлемо. Иначе получается какое-то выхолащивание содержания этой формы.
   Заканчивая, я ещё раз скажу, что моя задача была почти только терминологическая и поэтому всякая попытка дать здесь всю систему родов и жанров я не ставлю -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


. Это задача дальнейшей коллективной работы.
   Председатель: На этом мы заканчиваем наше заседание.
   Я думаю, что вопрос настолько спорен, что председательская резолюция не может помочь докладчику, однако мы к этому вопросу будем возвращаться.
   __________________________________________________________________
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


О «двух основных литературных жанрах (или родах): эпосе и лирике» писал в своём учебнике Тимофеев, отводя драме несколько второстепенное место (Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. М.: Учпедгиз РСФСР, 1940, с.159). Соколов, судя по всему, предпочитал говорить о всех трёх родах поэзии на равных правах.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


 Так в тексте.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


В.Г.Белинский в своей статье «Разделение поэзии на роды и виды» указывает две «модификации» поэмы: эпопею и новейшую «романтическую», или «лирическую» (см.: Белинский В.Г. Собрание сочинений в 9-ти тт. Т.3. М.: «Художественная литература», 1979, с.318, 327).
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


В разделе «Виды и жанры поэтических произведений» совместного с Абрамовичем учебного пособия Соколов ссылался на чрезвычайную сложность рассмотрения этой проблемы: «Дать здесь логическую классификацию, кладущую в основу одно „основание деления“, невозможно. Неисчислимая и всё растущая литературная продукция распределяется по родам, видам и жанрам на основании различных признаков, относящихся к различным элементам поэтической структуры: и к идейно-тематическому содержанию, и к способу обрисовки образов, и к композиции, ик поэтическому языку» (Абрамович Г.Л., Соколов А.Н. Теория литературы., с. 86–87). Вероятно, нечто очень похожее было сказано и в не дошедшем до нас докладе.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Поспелов после перечисления сказки, былины, романа, повести, басни, баллады пишет: «Всё это разные поэтические виды, или, иначе, поэтические жанры», поясняя в сноске: «Это словоупотребление не совсем точно: слово „жанр“ („genre“) по-французски значит „род“. Но у нас в литературоведении принято называть жанрами виды)» (Поспелов Г.Н. Теория литературы. М.: Учпедгиз, 1940, с.100). Тимофеев даёт по этому поводу более развёрнутую сноску: «Следует оговорить терминологическую нечёткость, существующую в литературе: иногда лирику, эпос и драму рассматривают как литературные роды, а их формы – как литературные виды; иногда формы их именуют жанрами, иногда жанрами именуют и то и другое. Здесь мы употребляем понятие „жанра“ в смысле рода, а понятие „формы жанра“ – в смысле вида» (ТимофеевЛ.И. Основы теории литературы. М.: Учпедгиз, 1940, с.159).
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Между прочим, эта мысль звучит и во втором докладе Бахтина: «В сущности, теория <,> готовых жанров и до наших дней почти ничего не смогла прибавить существенно нового к тому, что было сделано ещё Аристотелем. Его поэтика остаётся незыблемым фундаментом теории жанров (хотя иногда он так глубоко залегает, что его и не увидишь)» (Бахтин М.М. Эпос и роман (О методологии исследования романа)., с.452).
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Плиний Старший, Гай Плиний Секунд, (23 или 24–79) – автор «Естественной истории» в 37 книгах, свода естественнонаучных знаний античности, перемешанных с фантастическими рассказами, небылицами и анекдотами. Карл Линней (1707–1778) – знаменитый шведский естествоиспытатель, автор «Системы природы», в которой все растения и животные были расклассифицированы по классам, отрядам, родам, видам и вариациям. Отрицал историческое развитие органического мира, считая число видов постоянным от «сотворения».
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Так в тексте.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Об этом же идёт речь и в учебнике Тимофеева: «В структурном различии в смысле охвата действительности в различных формах её сложности и развёрнутости и заключается прежде всего функциональное отличие одной жанровой формы от другой. В этом же заключается и их сходство (функциональное и конкретно-историческое) в различные периоды: роман дворянской и роман пролетарской литературы выполняют однородную функцию – дают наиболее всесторонне-синтетическое отражение действительности, но качество их, само содержание, конкретные причины обращения к большой эпической форме, – всё это определено конкретно-историческими причинами» (Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. М.: Учпедгиз РСФСР, 1940, с.166).
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Так в тексте.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Так в тексте.
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


Так в тексте.

   Задание к стенограмме:
   сформулируйте вопросы к тексту по аналогии с вопросами к предыдущей стенограмме.




   Словарь основных терминов

   Аннотация
   Аргумент рациональный / иррациональный
   Аргументация логическая / риторическая
   Аргументирующая речь
   Вербальные / невербальные средства воздействия
   Дебаты
   Диалог
   Дискуссия
   Информирующая речь
   Коммуникативная интенция
   Коммуникативная компетентность
   Коммуникативное лидерство
   Коммуникативное сотрудничество
   Коммуникативно-речевые умения
   Отзыв
   Первенство вопроса (как герменевтический принцип)
   Полемика
   Профессиональное общение
   Регламент (дискуссии)
   Рецензия
   Речевое поведение
   Риторика
   Тезис (поддержка, опровержение тезиса)
   Тема (дискуссии)
   Эпидейктическая речь


   Рекомендуемая литература

   Введенская Л. А… Деловая риторика. Ростов н/Д: МарТ, 2001.
   Введенская М.А., Павлова Л.Г. Культура и искусство речи. Ростов н/Д.: МарТ, 1996.
   Гадамер Х.-Г. Истина и метод. М.: Прогресс, 1988.
   Ивин А.А. Искусство правильно мыслить. М.: Просвещение, 1986.
   Кохтев Н.Н. Основы ораторской речи. М.: МГУ, 1992.
   Минеева С.А. Полемика – диспут – дискуссия. М.: Знание, 1990.
   Павлова К.Г. Искусство спора: логико-психологические аспекты. М.: Знание, 1988.
   Павлова К.Г. Психология спора: Логико-психологические аспекты. Владивосток: Изд-во Дальневосточного ун-та, 1988.
   Павлова Л.Г. Обучение полемическому мастерству. М.: Знание, 1988.
   Павлова Л.Г. Спор, дискуссия, полемика. М.: Просвещение, 1991.
   Поварнин С. Спор. О теории и практике спора // Вопросы философии. 1990. № 3. С. 55–77.
   Прошунин Н.Ф. Что такое полемика? М.: Политиздат, 1985.
   Родос В. Б. Теория и практика полемики. Томск: Изд-во Томского ун-та им. В.В. Куйбышева, 1989.