-------
| bookZ.ru collection
|-------
| Зоя Ивановна Резанова
|
| История языкознания. XIX – первая половина ХХ века: хрестоматия. Часть 1
-------
История языкознания. XIX – первая половина ХХ века: хрестоматия. Часть 1
Предисловие
Учебное пособие «История языкознания: XIX – 1-я пол. XX в.» является продолжением издания учебных материалов к курсу «История языкознания», начатого изданием «История языкознания (донаучный период)» (Томск, 2002), представляя развитие лингвистической мысли на протяжении полутора столетий.
Осознавая, насколько сложно представить многообразие направлений развития лингвистической мысли на протяжении столь продуктивных периодов развития языкознания, мы вынуждены идти по пути отбора тех произведений, которые представляют своеобразный «Zeitgeist» – дух времени в развитии языковедения.
В соответствии с традицией материалы располагаются прежде всего хронологически, хрестоматия членится на две большие части («Языкознание XIX в.» и «Языкознание XX в.») и небольшую, но важную часть, представляющую лингвистику рубежа XIX и XX вв. В пределах данных исторических периодов произведения группируются в соответствии с единством научных направлений, последнее особенно актуально для лингвистики XX в., характеризующейся чрезвычайным разнообразием аспектов исследования языка.
В хрестоматию включены фрагменты работ, в которых решаются лингвофилософские проблемы, предпринимаются попытки определить сущностные характеристики языка как такового, его важнейшие онтологические и функциональные признаки (В. Гумбольдт, А.А. Потебня, В.Н. Волошинов, Л. Витгенштейн), работы, в которых формулируются теоретико-методологические постулаты важнейших лингвистических школ и направлений (Г. Шлейхер, Ф. де Соссюр, И.А. Бодуэн де Куртенэ, Тезисы Пражского лингвистического кружка, работы К. Фосслера, Л. Ельмслева, Б. Уорфа и др.), а также варианты разработки проблем того или иного научного направления.
При составлении хрестоматии мы осознавали невозможность представления всей палитры школ и направлений лингвистики на протяжении последних полутора столетий, особенно при описании языкознания середины XX в., характеризующегося множественностью подходов к определению предмета и целей исследования.
Выборка произведений в состав хрестоматии определяется стремлением представить развитие языкознания, с одной стороны, как некоего соотношения двух противопоставленных интерпретаций языка: а) аналитической, описательной, интерпретирующей язык как совокупность единиц, моделей, структур, и 2) деятельностной, синтетической, функциональной, характеризующей язык в модели коммуникативной интеракции. При этом мы стремились показать множественность вариантов определения границ предмета исследования, конкретных целей, направленных на выявление разных аспектов существования языка.
При подготовке хрестоматии мы в первую очередь ориентировались на удачный опыт репрезентативного отбора лингвистических произведений, представленный в работах В.А. Звегинцева «Хрестоматия по истории языкознания XIX–XX веков» (М., 1956) и «История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях» (М., 1960. Ч. 1–2); в ряде случаев материалы данных хрестоматий послужили источником извлечения материала, что каждый раз отмечается в соответствующей отсылке.
Для того чтобы облегчить анализ сложных текстов, они в ряде случаев подвергались сокращению, дополнительной разбивке с введением аналитических вопросов и комментариев составителя, а также применялась система дополнительных (к уже имеющимся авторским) графических выделений.
Сокращения составителя обозначаются косыми линиями /…/, комментарии составителя, разбивка текста вводятся полужирным курсивом в основной текст, выделения составителя – полужирный шрифт текста – не отмечаются дополнительными пометами.
Каждый текст сопровождается информацией об издании, являющемся источником для данной хрестоматии.
Разделы пособия предваряются краткими очерками составителя, в которых характеризуются соответствующий этап в развитии языкознания и место приводимых на страницах хрестоматии трудов в системе языковедческих воззрений эпохи. В разделы включаются также аналитические вопросы для работы с текстами. При ответе на них пользователь хрестоматии может опереться на систему комментариев и выделений в тексте источника или идти своим путем при анализе текста.
Части хрестоматии заключаются списками аналитической литературы, касающейся как приводимых на страницах хрестоматии отдельных работ, так и рассматриваемых периодов в целом.
Выражаю признательность рецензенту предыдущей работы «История языкознания (донаучный период)» (Томск, 2002) и данного издания – Н.Б. Лебедевой, советы и комментарии которой были чрезвычайно важны, а также благодарность Н.Л. Новокшоновой за помощь в подготовке материалов хрестоматии.
Раздел 1
Языкознание XIX в.
Сравнительно-историческая парадигма лингвистики XIX в. Проблематика. Становление метода
XIX век в истории языкознания – время, когда языкознание становится самостоятельной наукой, а язык – самостоятельным объектом исследования. Исторически первым в объекте вычленяется и исследуется аспект происхождения и исторического развития языка. XIX век – это век формирования и развития сравнительно-исторической парадигмы лингвистики.
Формирование лингвистических идей этого периода обусловливается действием ряда факторов внутреннего и внешнего характера.
Во-первых, следует указать изменение эмпирической базы лингвистических исследований. На рубеже XVIII и XIX вв. накоплен значительный корпус данных о языках земного шара, создаются многочисленные варианты их описаний, а также первые классификации, в том числе выделяются группы языков на основании их «родства», т. е. общности лингвистического мировоззрения этого периода имело вовлечение в материал языковедческого осмысления санскрита. Филологи отмечали факт удивительного сходства этого языка с древними и современными языками Европы. В одной из наиболее авторитетных работ этого периода – докладе английского востоковеда Вильямса Джоунса 1786 г. – отмечается значительная близость санскрита с греческим и латинским языками в корнях и грамматических формах, высказывается предположение о том, что этот факт свидетельствует о восхождении языков к одному источнику. Санскрит открывает историческую перспективу сравнения языков, становится одним из основных источников исторического комментария к современным европейским языкам.
Идея исторического развития языков появляется в трудах философов с конца XVII в. и развивается на протяжении XVIII в. В этот период активно обсуждаются проблемы происхождения языка (Ж.Ж. Руссо, 1712–1778, Э. Кондильяк, 1715–1780), идеи исторического развития языков в тесной связи с развитием народов и отражения в языке духовного своеобразия народов (Э. Кондильяк, Дж. Вико, 1668–1744, И. Г. Гердер, 1744–1803).
Становление исторического подхода в языковедении было мощно стимулировано и внешними влияниями. Рубеж XVIII и XIX вв. характеризуется значительными изменениями в общенаучной парадигме, выдвижением в первый ряд наук естествознания, в пределах которого был совершен ряд великих открытий (закон сохранения и превращения энергии, закон эволюции органического мира, закон последовательного образования осадочных слоев земной коры и др.), способствующих формированию идей эволюционизма, идей изменчивости и исторического развития живой природы и общества по естественным законам. В естествознании формируются отрасли компаративистики – сравнительной геологии, палеонтологии, анатомии. В естественных науках формулируются методологически значимые идеи о системности сравниваемых природных объектов, о значимости формы объекта в сопоставительном анализе.
Эти открытия были отрефлексированы в философских системах Ф.В. Шеллинга, Г.В. Гегеля, И.Г. Гердера. Немецкая классическая философия открывает диалектику – закон развития мира как процесс постоянного отрицания каждого наличного, достигнутого состояния духа следующим вызревающим в его недрах состоянием. Объединяющим началом их философских концепций было признание динамизма, всеобщей связи явлений. В натурфилософии Ф.В. Шеллинга (1775–1854) реальность динамического бытия природы как живого организма интерпретируется на основе принципов диалектики, через выявление в природе противоположных начал, борьба которых является вечным источником изменений. И.Г. Гердер в сочинении «Идеи к философии истории человечества» (1784–1791) сформулировал идею органического формирования мира и исторического развития человечества. В его концепции исторического развития важное место занимает проблема естественного происхождения языка, его развития в процессах обогащающего взаимодействия с духом народа.
В «Феноменологии духа» (1807) Г.В. Гегель (1770–1831) изложил систематическую теорию диалектики. Ее центральное понятие – развитие – характеризует деятельность мирового духа. Духовная культура человечества представлена в ее закономерном развитии как постепенное выявление творческой силы мирового духа: воплощаясь в сменяющих друг друга образах культуры, мировой дух познает себя как творца. Дух просыпается в человеке устремленным к самопознанию в виде слова, речи, языка. Центральное место в концепции занимает категория единства и борьбы противоположностей. Историю Гегель рассматривает как прогресс абсолютного духа, проявляющийся через дух отдельных народов, сменяющих друг друга в истории. Идеи немецкой классической философии были применены по отношению к языку, в котором также были восприняты и проинтерпретированы прежде всего моменты изменчивости, развития.
Языковеды этого периода испытывают значительное влияние романтизма. Основоположники сравнительно-исторического языкознания обратились к истории языка из стремления осознать закономерности духовного развития наций, проникнуть в истоки национального духа, составляющего ядро своеобразия народа. Путь постижения духовного своеобразия наций приводил их к анализу фольклора, в том числе текстов устного народного творчества, а затем – к исследованию языка нации. В начале века язык рассматривается не как орудие постижения культурного своеобразия народа, но как самоценный объект исследования.
В первую треть XIX в. в результате интенсивной аналитической работы складывается целостное научное направление, характеризующееся единством предметной сферы исследования (родство, происхождение языков, а также форм и единиц в составе языков), единством теоретической аксиоматики, единством метода сравнения языков на исторической основе.
Основы сравнительно-исторического метода формировались в исследовательской практике ученых, работавших в разных европейских странах. Важнейшие установочные принципы сравнения языков на исторической основе были сформулированы и применены в практике лингвистического описания в трудах датчанина Расмуса Раска (1787–1832), немецких филологов Франца Боппа (1791–1867), Якоба Гримма (1785–1863), российского фольклориста и лингвиста Александра Христофоровича Востокова (1781–1864).
В первой части раздела публикуются извлечения из работ исследователей, закладывающих основы строгой лингвистической методологии, основы сравнительно-исторического метода. Выдвигая тезис о том, что общность строения языков свидетельствует об общности происхождения, исследователи доказывают значимость сравнительного анализа. При этом формулируется ряд методологических принципов анализа: необходимость выявления звуковых соответствий – буквенные переходы (Ф. Бопп, Я. Гримм), сравнения звукового оформления прежде всего грамматических, а также и корневых морфем, корреспондирующих с семантическими соответствиями, установление соответствий фонетических и грамматических систем сравниваемых языков, установление регулярности выявленных соответствий сравниваемых элементов (Р. Раск), противопоставленность и разная значимость классов лексики как базы сравнительного анализа языков. Таким образом, в первой половине XIX в. в трудах ряда лингвистов был сформулирован метод описания языков, который был представлен как цельная система исследовательских приемов.
В работах этого периода формулируются важнейшие идеи, вводится базовая терминология компаративистики и типологического языкознания (понятие родства, семьи родственных языков, языкового закона, звуковых соответствий (регулярные буквенные переходы), аналитизма, синтетизма и др.), закладываются основы языковых типологий (генеалогическая и морфологическая классификации языков), формируются основы научного этимологического анализа.
Начало XIX в. ознаменовалось не только интенсивными поисками метода исследования языков, накоплением огромного эмпирического материала и его последовательным описанием с избранных теоретико-методологических позиций, но и выдающимися попытками общетеоретического осмысления языка, выявления его природы и принципов исторического развития, определения места языкознания в общенаучной парадигме. Лингвофилософские концепции В. фон Гумбольдта, А. Шлейхера, Г. Шухардта и других теоретиков закладывали основы целостных направлений в пределах сравнительно-исторической парадигмы языкознания XIX в.
Уже на первом этапе при разработке метода исследования ученые (прежде всего Р. Раск) обращаются к естественным наукам в поисках образца методологии исследования. Это направление усиливается в трудах Августа Шлейхера (1821–1868), который создает целостную общетеоретическую концепцию языка как органического образования и уточняет методологию лингвистического анализа с этих позиций.
А. Шлейхер находился под значительным влиянием работ Ч. Дарвина, в которых вскрываются основные факторы эволюции органического мира – изменчивость, наследственность, естественный отбор, и Э. Геккеля, предложившего схему родословного древа для объяснения генетической близости организмов и создавшего теорию происхождения многоклеточных животных.
По мнению А. Шлейхера, языкознание принадлежит к естественным наукам, будучи противопоставленным филологии, которая, являясь исторической наукой, изучает язык как социальное, историческое образование. Языкознание является естественной наукой, объект которой – язык – естественное, органическое образование. Языковед исследует фонетическое, морфологическое, синтаксическое строение языков, законы развития. Языковедческие методы исследования – наблюдение, сравнение, систематика, праязыковое моделирование. Заслугой А. Шлейхера является создание концепции родословного древа для объяснения родства языков и связанной с ней теории праязыка, а также методов моделирования схем родословного древа индоевропейских языков, методов реконструкции праязыка.
В хрестоматии приводятся работы А. Шлейхера, ранее опубликованные в хрестоматии В.А. Звегинцева, в которых представлены в наиболее яркой форме теоретические идеи натуралистической интерпретации языка, фрагменты работ, посвященные методам реконструкции праязыка, выстраивания схемы родословного древа индоевропейских языков, а также знаменитая басня, написанная А. Шлейхером на реконструированном им праязыке.
Имя В. фон Гумбольдта (1767–1835) занимает в науке о языке совершенно особое место: В. Гумбольдт дал первую общетеоретическую концепцию языка, поднял ряд фундаментальных вопросов, представил их оригинальную трактовку. Его идеи вплетены в современные теоретические концепции разных сторон сущности языка.
Ученый опирается на идеи И. Гердера, романтиков, прежде всего братьев Шлегелей. Гумбольдт воспринимает идеи И. Гердера о природе и происхождении языка, о взаимосвязи языка, мышления, духа, развивает его интерпретацию деятельностной, динамической природы языка, идеи морфологической классификации языков Шлегелей.
Лингвистические взгляды В. Гумбольдта – часть его общефилософской концепции, которая являлась органической частью немецкой классической философии. Его философская система опирается на идеи Г.В. Гегеля и его предшественника И. Канта. Как и Кант, Гегель, В. Гумбольдт – диалектик, в гегелевском духе разрешает вопрос о соотношении духа, мышления, материи. Идея духа народа, абсолютного духа явилась основополагающей для построения общелингвистической концепции В. Гумбольдта, для определения сущности языка как вида человеческой деятельности, воплощенного в многообразии человеческих языков.
Категории абсолютного и национального духа являются важнейшими объяснительными категориями при определении соотношений языка и мышления, языка и действительности, языка и этноса. Язык интерпретируется В. Гумбольдтом как вечный посредник между духом и природой. Из этого тезиса вытекает теория внутренней формы языка. В основе теории лежит общефилософский тезис – не может быть материи без формы. Форма языка – это тот способ, который избирает язык для выражения мысли. Выстраивается парадигма понятий-терминов: внутренняя форма – внешняя форма, форма языка – материя языка. Внутренняя форма языка (ВФЯ) фиксирует особенности национального миропонимания, индивидуальный способ, посредством которого народ выражает свои мысли и чувства.
Идея ВФЯ – одна из наиболее продуктивных идей В. Гумбольдта – развивалась в трудах В. Порцига, Г. Шпета, А.А. Потебни, в теории эстетического идеализма К. Фосслера, исследованиях неогумбольдтианского направления (Й.Л. Вайсгербер). К этим идеям В. Гумбольдта восходит противопоставление формы и материи языка в работах структуралистов (прежде всего в работах глоссематиков), идея языковой компетенции Н. Хомского.
В. Гумбольдт, применив диалектический метод познания к языку, вскрывает деятельностную, динамическую природу языка, источники его непрерывной изменчивости – противоречия, заключенные в самом языке.
Центральное противопоставление в концепции В. Гумбольдта, раскрывающее природу языка, – противопоставление ergon – energeia (продукт – деятельность). К этой антиномии примыкают антиномии речи и понимания, субъективного и объективного, коллективного и индивидуального, беспредельности – замкнутости, потенциального и наличного, творческого и нетворческого.
Лингвофилософская концепция В. Гумбольдта была воспринята представителями разных лингвистических школ и направлений лингвистики. В последнюю треть XIX в. гумбольдтианские идеи получают своеобразную интерпретацию под влиянием активно развивающейся психологии. Психологическое направление в языкознании объединяет школы, течения, концепции, интерпретирующие язык в аспекте обусловленности его бытия психологическими процессами, характеризующими человека и народ.
В разделе представлены фрагменты работ Геймана (Кеймана) Штейнталя (1823–1899), в которых идеи психологической обусловленности структур языка интерпретируются, вслед за В. Гумбольдтом, на основе понятия единства «духа народа», «внутренней формы языка». В результате Г. Шухардт создает оригинальную теорию социального психологизма, в пределах которой этнический язык интерпретируется в аспекте отражения в его структурах психологии народов.
Значительное влияние идей В. Гумбольдта испытывает и русский филолог Александр Афанасьевич Потебня (1835–1891). Как гумбольдтианец, А.А. Потебня стремился создать обобщающую концепцию языка, восприняв и своеобразно, на психологической основе, проинтерпретировав язык в его динамическом, деятельностном аспекте, в отношении обусловленности духом народа. Динамический характер языка проявляется в процессах речепорождения, в языковых наименованиях фрагментов действительности, основывающихся на явлениях апперцепции и ассоциации, находящихся в фокусе исследовательских интересов А.А. Потебни. Наблюдения над живой речью позволяют понять сущность и происхождение языка, так как в ней проявляется «постоянное повторение первого акта создания языка». В процессах речепорождения ярко проявляются взаимообусловленность языка и мышления, принципы их скоординированной исторической эволюции, что явилось предметом исследования в многотомном издании «Из записок по русской грамматике».
Внимание А.А. Потебни обращено к исследованию семантики слова, принципам ее организации и эволюции. Суть обсуждаемых проблем – характер формирования значения, своеобразие его структуры. Принципиальное значение для становления семасиологии имеют предложенная российским лингвистом интерпретация структуры значения слова, введение терминов «ближайшее» и «дальнейшее значение», «внутренняя форма слова» (истолковываемая как способ организации содержания знака).
В последнюю треть XIX в. на методологической базе историзма, индивидуального психологизма, позитивизма формируется целостное направление младограмматизма. В значительной степени лицо этого этапа в развитии сравнительно-исторического языкознания XIX в. определялось общим философским контекстом этого периода, прежде всего влиянием философии позитивизма. Позитивизм провозгласил значимость позитивного знания, выводимого из непосредственно наблюдаемого факта, отвергнув общефилософские концепции, не выстраивающиеся путем последовательного обобщения «сырого эмпирического материала».
В трудах младограмматиков – Август Лескин (1840–1916), Карл Бругман (1849–1919), Герман Пауль (1846–1921), Герман Остгоф (1847–1909), Бертольд Дельбрюк (1842–1922) – проблематика компаративистики получает дальнейшее развитие, совершенствуется сравнительно-исторический метод. Отмечая безусловные успехи своих предшественников (установлен факт родства языков, выработана система доказательств родства, доказано наличие праязыка, сформирована методика его реконструкции), младограмматики отмечали необходимость коррекции сравнительно-исторического метода, подчеркивали значимость изучения психофизиологических основ языковых изменений на материале живых языков.
В основе языковых изменений, по мнению младограмматиков, лежат незначительные отклонения от языковой нормы в речи индивида, повторение которых приводит к постепенным сдвигам в узусе. Вследствие этого, чтобы понять принципы исторической изменчивости языков, лингвист должен опираться на знание психических механизмов (прежде всего ассоциирования) языка, рождающегося в недрах бессознательного.
Младограмматиками прежде всего исследуются исторические изменения звуковой стороны языка. Центр внимания исследователей переносится на выявление действия фонетических законов, а также новообразований по аналогии, в основе которых лежит принцип ассоциации. По мнению представителей данного научного направления, регулярные звуковые изменения осуществляются строго последовательно, не зная исключений. Эмпирически встреченное в тексте противоречие выявленному закону может свидетельствовать о проявлении более частного закона или о столкновении с другой языковой закономерностью, в том числе с действием закона аналогического «подравнивания» языковых единиц.
Младограмматизм является лингвистическим направлением, наиболее последовательно отстаивавшим принципы позитивизма в науке, стремившимся к позитивному описанию конкретных единичных, эмпирически воспринимаемых, наблюдаемых фактов языка.
1.1. Первый этап сравнительно-исторического языкознания
Ф.Бопп
Сравнительная грамматика санскрита, зенда, армянского, греческого, латинского, литовского, старославянского, готского и немецкого [1 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 30–35; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Bopp F. Vergleichende Grammatik des Sanskrit, Send, Armenischen, Griechischen, Lateinischen, Altslavischen, Gothischen und Deutschen. 2 Ausg. Berlin, 1857.]
В этой книге я намереваюсь дать сравнительное и охватывающее все родственные случаи описание организма указанных в заглавии языков, провести исследование их физических и механических законов и происхождения форм, выражающих грамматические отношения. Незатронутой остается только тайна корней или принципов наименования первичных понятий; мы не исследуем, почему, например, корень i означает «ходить», а не «стоять», или почему комплекс звуков stha или sta означает «стоять», а не «ходить». Кроме того, мы стремимся проследить как становление, так и процесс развития языков, но таким образом, что те, кто необъяснимое с их точки зрения желает оставить без объяснений, найдут в этой книге, очевидно, меньше побудительных причин, чем можно было бы ожидать в связи с высказанными выше намерениями. В большинстве случаев первичное значение и тем самым происхождение грамматических форм устанавливается само по себе, посредством расширения нашего лингвистического кругозора и путем сопоставления родственных по происхождению явлений, в течение тысячелетий разделенных друг с другом, но тем не менее несущих на себе отпечаток несомненных семейных черт.
//-- Роль санскрита для формирования сравнительно-исторического метода --//
В исследовании наших европейских языков действительно наступила новая эпоха с открытием нового языкового мира, – и именно санскрита, относительно которого удалось установить, что он по своему грамматическому строению находится в самой тесной связи с греческим, латинским, германским и т. д. языками, в результате чего было создано твердое основание для понимания грамматической связи обоих названных классических языков и их отношений к германскому, литовскому, славянскому. Кто бы мог каких-нибудь 50 лет тому назад мечтать о том, что из далекого Востока к нам придет язык, который по совершенству своих форм не уступает, а иногда и превосходит греческий и оказывается способным внести ясность в борьбу диалектов греческого, указывая, в каких из них сохраняются древнейшие явления.
Отношения древнеиндийского языка к своим европейским родственникам настолько ясны, что они очевидны даже для того, кто бросает взгляд на эти языки издалека; но, с другой стороны, они бывают настолько скрытыми, настолько глубоко переплетенными с самыми тайными процессами языкового организма, что каждый привлекаемый для сравнения с ним язык кажется самостоятельным и мы вынуждены применять всю силу грамматической науки и грамматического метода, чтобы познать и представить различные грамматики как первоначальное единство.
/…/ С другой стороны, родственная связь, охватывающая индоевропейские языки, не менее всеобща, но во многих отношениях бесконечно более тонкого характера. Члены этого семейства вынесли из своего более раннего состояния чрезвычайно богатое оснащение, а в безграничной способности к составлению и агглютинации располагают необходимыми средствами. Они смогли, потому что имели многое, многое утерять и тем не менее продолжать языковую жизнь. И в результате многократных потерь, многократных изменений, звуковых отпадений, преобразований и передвижений древние члены одного семейства стали почти неузнаваемыми друг для друга.
Несомненным фактом остается по крайней мере то, что с наибольшей ясностью проявляющиеся отношения латинского к греческому хотя никогда и не отрицались, однако вплоть до настоящего времени толковались совершенно неточным образом, а также то, что язык римлян, который в грамматическом отношении можно сопоставить только с самим собой или же с языками того же семейства, и теперь все еще рассматривается как смешанный язык, так как он действительно обладает многим, что является свойственным греческому, хотя элементы, из которых возникли подобные формы, не чужды греческому и другим родственным языкам, как это я пытался доказать уже в своей «Системе спряжения».
Если не считать многочисленных некритических сопоставлений слов без всякого принципа и порядка, то родство классических и германских языков, до того как обнаружились связующие азиатские звенья, оставалось почти совсем неустановленным, хотя знакомство с готским насчитывает уже более 150 лет. А готский столь совершенен по своей грамматике и столь ясен в своих отношениях, что, если бы раньше существовало строго систематическое сравнение языков и описание анатомии языка, то давно было бы уже вскрыто, прослежено, понято и признано всеми филологами отношение его, а вместе с тем и всей совокупности германских языков к языкам греков и римлян. И действительно, что важнее и чего более можно требовать от исследования классических языков, как не сравнения их с нашим родным языком в его древнейшей и совершеннейшей форме? С того времени, когда на нашем лингвистическом горизонте появился санскрит, его элементы не представляется возможным исключать при глубоком грамматическом изучении родственных ему языковых областей, чего ранее не имели в виду даже самые испытанные и всеобъемлющие исследователи в данной области науки [2 - Мы ссылаемся на в высшей степени важное суждение В. ф. Гумбольдта о безусловной необходимости санскрита для истории и философии языка. Было бы уместно вспомнить и слова Я. Гримма из предисловия ко второму изданию его замечательной грамматики: «В силу того, что благородное состояние латинского и греческого не во всех случаях способно оказать помощь германской грамматике, в которой слова обладают более простыми и глубокими звуками, более совершенная индийская грамматика, по меткому замечанию А. Шлегеля, может служить хорошим коррективом. Этот язык, относительно которого история свидетельствует как о наиболее древнем и наименее испорченном, может предоставить важнейшие правила для общего описания рода и видоизменить до настоящего времени открытые законы более поздних языков, не отменяя всех этих законов». (Примеч. авт.)]. Не следует бояться того, что практическое и основательное изучение utraque lingua, что для филологов представляется наиболее важным, пострадает от распространения на слишком многие языки. Многообразие исчезнет, как только будет установлена действительная тождественность и поблекнут краски, придававшие ей пестроту. Одно дело – изучать язык и другое дело – обучать ему, т. е. описывать его организм и механизм. Изучающий может придерживаться тесных границ и не выходить за пределы изучаемого языка, а взгляд обучающего, напротив того, не должен быть ограничен одним или двумя языками одного семейства, он должен собрать вокруг себя представителей всего рода с тем, чтобы внести жизнь, порядок и органическую связь в расстилающийся перед ним материал исследуемого языка. Стремление к этому кажется мне справедливым требованием нашего времени, а последние десятилетия дали нам необходимые для того средства.
//-- Обоснование языка как самостоятельного предмета исследования Идея двух типов корней --//
Так как в этой книге языки, о которых идет речь, трактуются ради них самих, т. е. как предмет, а не как средство познания, и так как она стремится дать физику и физиологию этих языков, а не введение в их практическое изучение, то некоторые подробности, которые не содержат ничего существенного для характеристики целого, опускаются, что освобождает место для более важного и более тесно связанного с жизнью языка. Посредством этого и на основе строгого метода, рассматривающего с единой точки зрения все взаимосвязанные и взаимообъясняющие явления, мне удалось, как я надеюсь, объединить в одно целое основные явления многих развитых языков и богатых диалектов исчезнувшего языка-основы.
В санскрите и родственных ему языках существует два класса корней; из первого и более многочисленного возникают глаголы и имена (существительные и прилагательные), которые находятся в родственной связи с глаголами, а не развиваются из них, не производятся ими, но вырастают совместно, как побеги единого ствола. Однако ради различения и в соответствии с господствующей традицией мы называем их «глагольными корнями»; глагол также находится в близкой формальной связи с ними, так как из многих корней посредством простого примыкания необходимых личных окончаний образуются все лица настоящего времени. Из второго класса возникают местоимения, все первичные предлоги, союзы и частицы. Мы называем этот класс «местоименными корнями», так как все они выражают местоименное значение, которое заключается в более или менее скрытом виде в предлогах, союзах и частицах. Все простые местоимения ни по их значению, ни по их форме нельзя свести к чему-либо более общему – их тема склонения [3 - Под темой склонения Ф. Бопп понимал неизменяемую основу. (Примеч. В.А. Звегинцева)] есть одновременно и их корень. Между тем индийские грамматики выводят все слова, включая и местоимения, из глагольных корней, хотя большинство местоименных основ уже и по своей форме противоречит этому, так как они в большинстве случаев оканчиваются на – а, а некоторые и состоят только из одного а. Среди же глагольных корней нет ни одного с конечным а, хотя долгое а и все другие гласные, за исключением аи, встречаются в конечных буквах глагольных корней. Имеют место также случайные внешние совпадения, например, в качестве глагольного корня означает «ходить», а в качестве местоименной основы – «этот».
Глагольные корни, как и местоименные, состоят из одного слога, и признаваемые за корни многосложные формы содержат или редупликационный слог, как jâgar, jâgr – бодрствовать, или сросшийся с корнем предлог, как ava-dhir – презирать, или же развились из имен, как kumâr – играть, которое я вывожу из kumâra – мальчик. Кроме закона односложности, санскритские глагольные корни не подлежат никаким дальнейшим ограничениям, и односложность может выступать во всевозможных формах, как в самых кратких, так и в самых распространенных, так же как и в формах средней степени. Это свободное пространство было необходимо, когда язык в пределах односложности должен был охватить все царство основных понятий. Простые гласные и согласные оказались недостаточными, необходимо было создать также и корни, где несколько согласных сливаются в нераздельное единство, выступая одновременно как простые звуки; например: stha – «стоять» есть корень, в котором давность слияния s и th подтверждается однозначными свидетельствами почти всех членов нашего семейства языков /…/ Предположение, что уже в древнейший период языка было достаточно одного гласного, чтобы выразить глагольное понятие, доказывается тем замечательным совпадением, с каким почти все члены индоевропейского семейства языков выражают понятие «ходить» посредством корня i.
//-- Морфологическая классификация языков --//
Если, следовательно, подразделение языков, проводимое Фридрихом Шлегелем, неприемлемо по своим основам, то в самой идее естественно-исторической классификации языков заключается известный смысл. Мы, однако, предпочитаем с Августом Шлегелем устанавливать три класса, различая их следующим образом: во-первых, языки без настоящего корня и без способности к соединению и поэтому без организма, без грамматики. Сюда относятся китайский, который весь, как кажется, состоит из голых корней; грамматические категории, так же как и вторичные отношения главных понятий, узнаются в нем по положению слов в предложении.
Во-вторых, языки с односложными корнями, способными к соединению и почти только этим единственным путем получающие свой организм, свою грамматику. Основной принцип словообразования в этом классе, как мне представляется, заключается в соединении глагольных и местоименных корней, которые совместно представляют и тело, и душу. К этому классу принадлежит индоевропейское семейство и, кроме того, все прочие языки, если только они не подпадают под первый или третий класс и сохраняются в состоянии, которое делает возможным сведение форм слова к простейшим элементам.
В-третьих, языки с двусложными глагольными корнями и тремя обязательными согласными в качестве единственного носителя основного значения. Этот класс охватывает только семитские языки и образует их грамматические формы не посредством соединения, как второй класс, а только внутренней модификацией корня.
//-- Основы теории агглютинации --//
Из односложных корней возникают имена – существительные и прилагательные – посредством присоединения слогов, которые мы без соответствующего исследования не должны рассматривать как лишенные самостоятельного значения или как нечто подобное сверхъестественным существам; нам не следует отдаваться во власть пассивной веры в непознаваемость их природы. Несомненно, они имеют или имели значение, так как языковой организм соединяет значимое со значимым. Почему же языкам добавочные значения не обозначать также добавочными словами, присоединяемыми к корням? Все получает смысл и олицетворение посредством осмысленного и органического языка. Имена обозначают лица или предметы, к ним примыкает то, что выражают абстрактные корни, поэтому в высшей степени естественно среди словообразовательных элементов выделять местоимения как носители качеств, действий и состояния, которые корень выражает in abstracto. И действительно, как это мы покажем в главе о словообразовании, обычно обнаруживается полная тождественность между важнейшими словообразовательными элементами и некоторыми местоименными основами, которые в изолированном состоянии еще склоняются. Не следует удивляться, если некоторые словообразовательные элементы не представляется возможным с полной вероятностью объяснить на основе сохранивших свою самостоятельность слов; эти прибавления происходят из самых темных эпох доистории языка и поэтому в позднейшие периоды сами не способны определить, откуда они взялись, почему присоединенные суффиксы не всегда точно повторяют изменения, которые с течением времени осуществляются в соответствующих изолированных словах, или же изменяются, в то время как те остаются неизменяемыми. И все же в отдельных случаях обнаруживается поразительная верность, с какой присоединенные грамматические слоги сохраняются в течение тысячелетий в неизменном виде, что видно из того полного совпадения, которое имеет место в различных членах индоевропейского семейства языков, хотя они уже с незапамятных времен потеряли друг друга из вида и каждый член языковой семьи с тех пор был предоставлен собственной судьбе и опыту.
При историческом изучении языков, при определении более близкой или более далекой степени родства различных языков речь идет не о том, чтобы установить внешние различия в известных частях грамматики, а о том, чтобы выяснить, не обусловлены ли эти различия общими законами и нельзя ли вскрыть те скрытые процессы, посредством которых язык от своего предполагаемого прежнего состояния пришел к своему нынешнему. Различия перестают быть различиями, как только устанавливаются законы, в силу которых то, что ранее имело определенную форму, либо должно было тем или иным образом перемениться, либо с известной свободой сохраняло прежний вид, либо на место старой формы ставило новую. Подобного рода законы, которые частично обязательны, а частично можно игнорировать, я надеюсь открыть в славянском и тем самым разрешить загадку отличия его типа склонения от типа склонения родственных ему языков.
Р. Раск
Исследования в области древнесеверного языка, или Происхождение исландского языка [4 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 36–47; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Rask R. Undersogelse om det gamle Nordiske eiler islandske Sprongs Oprindelse. Kjobenhavn, 1818.] (о происхождении древнескандинавского, или исландского, языка)
Введение
//-- Значимость исследования языка для познания истории народов --//
/…/ Религиозные верования, обычаи и традиции народов, их гражданские институты в древнее время – все то, что мы знаем о них, – в лучшем случае могут дать нам лишь намек на родственные отношения и происхождение этих народов. Вид, в каком они впервые являются перед нами, может послужить для некоторых выводов об их предшествующем состоянии или о тех путях, какими они достигли настоящего. Но ни одно средство познания происхождения народов и их родственных связей в седой древности, когда история покидает нас, не является столь важным, как язык. На протяжении одного человеческого поколения народ может изменить свои верования, традиции, установившиеся обычаи, законы и институты, может подняться до известной степени образованности или вернуться к грубости и невежеству, но язык при всех этих переменах продолжает сохраняться если не в своем первоначальном виде, то во всяком случае в таком состоянии, которое позволяет узнавать его на протяжении целых тысячелетий. Так, например, греческий народ претерпел все превратности судьбы, но в речи греческого крестьянина еще можно узнать язык Гомера. В других странах, где обстоятельства были более благоприятными, язык изменился еще менее; так, арабы понимают то, что было написано по-арабски за много столетий до Магомета, а исландцы читают еще то, что писал Аре Мудрый и говорил Эйвин Скальд. Необходимо полное раздробление или уничтожение народа, чтобы язык был совершенно искоренен; даже насильственное подавление и сильнейшее смешение с чужими народами лишь спустя много столетий приводят к изменению языка, и обычно все ограничивается лишь переходом в другой, тождественный, но более простой по своему грамматическому строю и более смешанный по своему характеру вид языка. Так, еще в VI в. нашей эры во Франции говорили на галльском языке, несмотря на огромные усилия римлян искоренить его, и еще до сегодняшнего дня говорят по-кимрски в Уэллсе, а в современном английском языке можно еще ясно распознать англосаксонский.
Происхождение языка издавна рассматривалось как важнейший фактор при определении происхождения народа и его древнейшего местонахождения; все цивилизованные нации, которые считают интересным для себя узнать о себе и своей древнейшей истории, должны были бы, как и мы, проделать исследования в этом направлении или хотя бы высказать по этому вопросу догадки; но этому предмету до сих пор во многих странах уделялось так мало внимания, что едва ли можно думать о более или менее полном научном исследовании происхождения древнего языка народа и всего того, что сюда относится.
Об этимологии вообще
//-- О значимости исследования грамматических соответствий при сравнительном и историческом исследовании языков --//
/…/ Как только берешься за исследование языка, так сейчас же замечаешь, что имеются две различные стороны, с которых он может быть рассмотрен, что соответствует двум частям языка. Первая из них – это грубая и свободная материя, без которой язык вообще не существует; другая состоит из более или менее разнообразных форм и связей, без которых материя может быть зафиксирована в письме, но без помощи которой народ не может говорить, да и сам язык не может быть создан; первая – это отдельные слова (лексика), вторая – это изменение их форм и способы связи, или строй языка (грамматика).
/…/ Язык, имеющий наиболее богатую формами грамматику, является наименее смешанным, наиболее первичным по происхождению, наиболее древним и близким к первоисточнику; это обусловлено тем обстоятельством, что грамматические формы склонения и спряжения изнашиваются по мере дальнейшего развития языка, но требуется очень долгое время и малая связь с другими народами, чтобы язык развился и организовался по-новому. Так, датский язык в грамматическом отношении проще исландского, английский проще англосаксонского; такие же отношения существуют между новогреческим и древнегреческим, итальянским и латинским, немецким и мизиготским, и так же обстоит дело во всех известных нам случаях.
//-- О правилах установления лексических соответствий при сравнительном изучении языков --//
Язык, каким бы смешанным он ни был, принадлежит вместе с другими к одной группе языков, если наиболее существенные, материальные, необходимые и первичные слова, составляющие основу языка, являются у них общими. Напротив того, нельзя судить о первоначальном родстве языка по словам, которые возникают не естественным путем, т. е. по словам вежливости и торговли, или по той части языка, необходимость добавления которой к древнейшему запасу слов была вызвана взаимным общением народов, образованием и наукой; формирование этой части языка зависит от множества обстоятельств, которые могут быть познаны только исторически. Только с их помощью можно установить, заимствовал ли народ подобные элементы непосредственно из другого языка или сам создал их. Так, английский язык по праву причисляется к готской [5 - Под готскими Р. Раск разумел германские языки. (Примеч. В.А. Звегинцева)] группе языков и, в частности, к саксонской ветви, основной германской ее части, так как целый ряд слов английского словарного запаса является саксонским в своей основе… Следует отметить, что местоимения и числительные исчезают самыми последними при смешении с другим неоднородным языком; в английском языке, например, все местоимения готского, а именно саксонского, происхождения.
//-- О значимости исследования «буквенных переходов» – закономерных звуковых соответствий при сравнительном изучении языков --//
Когда в двух языках имеются соответствия именно в словах такого рода и в таком количестве, что могут быть выведены правила относительно буквенных переходов из одного языка в другой, тогда между этими языками имеются тесные родственные связи; особенно если наблюдаются соответствия в формах и строении языка, например:
греч. Φήμη – лат. fāma
μήτηρ māter
φήγòς fāgus
πηλòς pállus
греч. όλκòς – лат. sulcus
βολβòς bulbus
άμόργη ămurca
όλκος vulgus
Здесь мы видим, что греческое η часто в латинском переходит в а, а о в и; известно, что, сравнивая множество слов, можно вывести большое число правил перехода, а так как в данном случае имеются большие соответствия также в грамматике обоих языков, то мы можем с полным правом заключить, что между латинским и греческим языками имеют место тесные родственные связи, которые достаточно хорошо известны и которых мы можем здесь больше не касаться.
/…/ Язык следует знать, как и всякий другой предмет, если хочешь судить о нем, и вряд ли существует какой-либо окольный путь для достижения этой цели. Если сравнивать, таким образом, отрывок из греческого с хорошим латинским переводом его или наоборот, то едва ли можно подумать, что между этими языками имеются хотя бы самые отдаленные исторические или этимологические связи, доказывающие, что латинский язык почти целиком имеет своим источником греческий. Различные точки зрения, исходя из которых разные грамматисты рассматривают один и тот же предмет в двух языках, и различные способы, которыми они пользуются для выведения соответствия в них, могут очень легко ослепить того, кто сам не обладает основательными познаниями строения языка и его внутренней сущности.
Один язык может утерять одни слова из общего первоначального фонда, другой – другие, один может позже развить или приобрести одни новые слова, другой – другие, образуя их иным способом или заимствуя из иного источника. То же самое может иметь место и в отношении окончаний. В результате подобных процессов беглому взгляду может показаться неодинаковым на вид то, что по существу является очень близким.
Но даже слова, являющиеся фактически тождественными в обоих языках, очень редко в них употребляются в той же самой связи, так как значение и употребление слов очень редко совпадают в двух даже очень близкородственных языках… В подтверждение сказанного можно было бы привести многочисленные примеры, но легче всего можно в этом удостовериться, если взять шведскую или немецкую книгу и перевести отрывок из нее на датский язык таким образом, чтобы по возможности повсюду употреблять те же самые слова; в результате мы получим, конечно, нестерпимый, а скорее всего и просто непонятный датский язык.
/…/ Одно и то же слово может иметь не только разные значения в двух языках, когда, например, в одном случае оно расширено, а в другом сужено, т. е. когда общее понятие в одном языке сведено в своем употреблении до частных случаев, а в третьем его употребление допустимо только в некоторых случаях, имеющихся в первом языке, или когда из буквального оно становится фигуральным или обособленным и т. п., – но иногда одно и то же слово в двух языках или даже в том же языке имеет прямо противоположное значение. Это имеет место тогда, когда основное значение нейтрально, но может употребляться иногда в положительном, иногда в отрицательном смысле; так, например, лат. hostis обозначало первоначально любого чужого человека, затем стало употребляться дифференцированно:
1) гость, отсюда в слав, языках: русск. гость, польск. gość и т. д.; в готск. gast, исл. gestr; это употребление, возможно, из одного из этих языков перешло в латинский. Отсюда, кроме того, и латинское hospes, которое является лишь произносительным вариантом первого, как и франц. hôte, и т. д.;
2) враг – значение, которое и удерживается в латыни.
/…/ То, что здесь сказано о различии в значении родственных слов, применимо и к окончаниям, где различие также может быть очень велико, несмотря на установленное родство; о различии собственно форм или букв будет идти речь позже, когда будут рассматриваться окончания или формы склонения и спряжения, которые, конечно, также могут не совпадать. Один язык осуществляет небольшое изменение в одном направлении, другой – в другом, но каждый – по-своему; иногда один язык теряет одно, другой – другое, и оба притом могут развить или воспринять что-то новое; иногда один язык употребляет те же самые окончания для того, чтобы обозначить иную связь между понятиями. Так, например, латинские аблативы стали именительными падежами в итальянском, испанском и португальском, точно так же исландские аккузативы стали именительными в датском и шведском языках. Это может иметь место также и в таких двух языках, которые имеют одинаковое число падежей или форм связи, а отсюда легко может быть объяснено то, что один язык требует другого окончания в ряде часто встречающихся случаев, чем другой, или что значение окончания с самого начала не было ясно определенным, но распространялось на много случаев. Так, в греческом форма вокатива ποητα стала в латинском формой именительного poeta, в древнегреческом языке имелись обе формы. Точно так же формы латинских именительных падежей на – о стали формами аккузатива в исландском, где слова получили новую форму именительного падежа на – а.
Лат. passio – исл. passia
ordo orda
аккузат. passio или passiu
ordo ordu
(см.: Раск Р. Грамматика исландского языка, с. 24).
Если одно и то же слово имеется во многих языках, то следует считать, что оно принадлежит тому языку, в котором оно выступает в своем наиболее необходимом, материальном и общем значении; например: шведск. pojke, датск. paag (мальчик) происходит, без сомнения, от финского pojca (сын, мальчик), так как оно имеет там значительно более распространенное, древнее и необходимое значение /…/
Если в пределах одной группы слово встречается в одном или нескольких языках и совершенно неизвестно в остальных, но в другой, граничащей с ней группе языков встречается повсеместно, тогда совершенно очевидно, что оно перешло из второй группы языков в первую; например: kjeijte – левая рука и kjejthaandet – левша, из финно-лаппск. gjetta, лапл. gjat, фин. käsi, род. п. käden – руки и köttö – однорукий; исл. kot – дом, маленький хутор, финно-лаппск. guatte, лапл. kåte, фин. kota и т. п.
Если слово выступает изолированно в одном языке, без каких-либо очевидных связей и без производных слов или с очень небольшим их числом, и, напротив, в другом языке имеет ясные связи (если оно является производным или сложным) или имеет целый ряд производных (если оно является корневым словом) и кажется, таким образом, совершенно вплетенным в язык, тогда можно заключить, что это слово перешло из второго языка в первый; например: исл. kinrok, датск. kjönrög – сажа из нем. Kien-rusz – сажа (смолистая); исл. skial – документ из финно-лаппск. zhial, а это последнее из mon zhiaellam – я пишу и др.; исл. Bal – пламя, огонь, датск. et baal из финно-лаппск. buolam – жгу (нейтр.), boaaldam – сжигаю; датск. fortyrre из нем. stöhren, verstören и др.
Если слово обладает формами изменения, свойственными языку данной группы, и такое слово встречается в другом языке, в строе которого не имеется форм склонения и спряжения, в которых слово нуждается, то в высшей степени вероятно, что оно перешло из последнего языка в первый. Так, исл. gamall, gömul, gamalt, датск. gammel – старый – не имеет степеней сравнения, так как формы wldre – старее и wldst – самый старый – образованы от положительной степени другого слова (нем. alt, älter, ältest), оно поэтому, возможно, произведено из древнееврейского корня.
При исследовании языка не следует думать, что можно выяснить подлинное происхождение всех слов; многие слова являются корневыми, и для них можно указать только побочные слова в другом языке и родственные или производные слова в самом языке. Они максимально используются, если с их помощью вскрываются следы древнейшей формы и первичного значения, или, короче, основная форма и основное значение целой группы связанных между собой слов. Впрочем, не следует приводить это самое слово из других языков при условии, если будет доказано, что оно в одном из них древнее и отсюда, очевидно, перешло в тот язык, о котором идет речь. /…/
Корневые слова характеризуются краткостью, простотой и материальностью значения. Имея дело со сложным или производным словом, можно получить основное слово, причем, возможно, древнейшее из сохранившихся. При этом следует все же от слогов производящих отличать короткие окончания или формообразующие слоги, с помощью которых слова сначала включаются в язык, а затем принимают в соответствии со своей природой формы склонения или спряжения; например, греч. φίλυς, исл. vinur не следует называть производными словами, несмотря на ος и ur, так как они являются лишь признаками именительного падежа; напротив, слово amicus является производным, так как us – это только окончание, но icus является производной формой, общей для многочисленных слов в латинском языке; мы стремимся все же отыскать более краткий корень, который, по-видимому, обнаруживается в слове amo. В исл. vingast – вступать в дружбу, – st есть окончание, ga– производный элемент и vin- – корень.
Когда сравниваются слова, следует отделять корень от всех остальных частей; если корни совпадают, то родство слов неопровержимо, какими бы несхожими ни были производные слоги или окончания. Но особенно тщательно нужно следить за тем, чтобы не затронуть или не разрушить сам корень, который выступит тогда в ложном виде и запутает наблюдателя. /…/
Когда таким образом слова оказываются освобожденными от всех добавлений, то их оказывается возможным сравнить между собой; здесь следует быть чрезвычайно осторожным, чтобы не смешать неродственные слова или не спутать корень слова в его древнейшей форме с новым и широко распространенным словом в другом языке; здесь нет иного средства помощи, кроме значения. Как мы видели из предшествующего, оно не обязательно должно быть то же самое, но значения сопоставляемых слов все же должны находиться в известном родстве и связи друг с другом, так как если значение в одном слове совершенно чуждо значению другого, то они неродственны друг с другом. Показательным в этом отношении является приведенный выше корень hug, который ни в малейшей степени не родствен с датским словом et Hug – удар, толчок, весьма распространенным в современном датском языке; оно является производным от hugge – ударить, бить, исл. högg – удар из höggva – рубить; эти оба значения не имеют ничего общего между собой.
В словах, которые мы считаем идентичными в разных языках, не только значения и окончания должны не совпадать, но и вся форма их корней может иметь все буквы совершенно иные; если бы все эти три части, а именно значение и обе формы – окончание и корень – были совершенно общими, то это было бы одно и то же слово того же самого языка. Различие в одной из этих частей делает их одним и тем же словом одного языка. Бесконечное разнообразие человеческих группировок и формирований, различие в строе чувств и образе мыслей делают легко понятным, что вся совокупность понятий и представлений, обозначаемая и хранимая языком того или иного народа, может быть совершенно тождественной у разных, иногда далеких друг от друга народов. Разнообразие человеческой речи, различное устройство органов речи, которое позволяет признать иностранца, поговорив с ним один только раз, даже и не видя его, делают естественным, что множество слов у различных народов получает почти бесконечные видоизменения в произношении и форме.
Я. Гримм
Из предисловия к «Немецкой грамматике». О происхождении языка [6 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 53–64; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева.· Grimm J. Uber den Ursprung der Sprache. Erster Band. Berlin, 1864.]
//-- О значимости изучения языка при исследовании истории народов --//
/…/ Моей задачей было доказать, что язык так же не мог быть результатом непосредственного откровения, как он не мог быть врожденным человеку; врожденный язык сделал бы людей животными, язык-откровение предполагал бы божественность людей. Остается только думать, что язык по своему происхождению и развитию – это человеческое приобретение, сделанное совершенно естественным образом. Ничем иным он не может быть; он – наша история, наше наследие.
Но язык и мышление не существуют изолированно для каждого отдельного человека. Напротив, все языки представляют собой уходящее в историю единство, они соединяют мир. Их многообразие служит умножению и оживлению движения идей. Вечно обновляющийся и меняющийся род человеческий передает это драгоценное, доступное всем приобретение в наследство потомкам, которые обязаны сохранять его, пользоваться им и умножать полученное достояние, так как здесь усвоение и обучение непосредственно и незаметно проникают друг в друга. Младенец у материнской груди слышит первые слова, произнесенные мягким и нежным голосом матери, и они прочно запечатлеваются в его не отягощенной ничем памяти еще прежде, чем он овладевает собственными органами речи. Поэтому язык и называется родным языком (Muttersprache), и с годами знание ребенка растет все быстрее. Только родной язык связывает нас наиболее крепкими узами с родными местами, а что применимо к отдельным народам и племенам, обладающим равным языковым своеобразием, то должно иметь силу для всего человечества. Без языка, поэзии и своевременного изобретения письменности и затем книгопечатания могли бы истощиться лучшие силы человечества. Xотели приписать божественному указанию также и появление у людей письменности, но ее явно человеческое происхождение, ее постоянное усовершенствование должны, если это понадобится, подтвердить и пополнить доказательства человеческого происхождения языка.
//-- О распаде, деградации языков в исторический период --//
Из соотношения языков, которое дает нам более надежные данные о родстве отдельных народов, чем все исторические документы, можно сделать заключения о первобытном состоянии людей в эпоху сотворения и о происшедшем в их среде образовании языка. Человеческий дух испытывает возвышенную радость, когда он, выходя за пределы осязаемых доказательств, предчувствует то, что он может ощутить и открыть только разумом и для чего еще отсутствуют внешние подтверждения. В языках, памятники которых дошли до нас от глубокой древности, мы замечаем два различных направления развития, на основании чего необходимо должен быть сделан вывод о том, что им предшествовало третье направление, сведениями о котором мы не располагаем.
Старый языковый тип представляют санскрит и зендский язык, в большой степени также латинский и греческий языки; он характеризуется богатой, приятной, удивительной завершенностью формы, в которой все вещественные и грамматические составные части живейшим образом проникают друг в друга. В дальнейшем развитии и позднейших проявлениях тех же языков – в современных диалектах Индии, в персидском, новогреческом и романских языках – внутренняя сила и гибкость флексии по большей части утрачена и нарушена, частично с помощью различных вспомогательных средств восстановлена. Нельзя отрицать и того, что в наших германских языках, источники которых, то едва пробивающиеся, то мощно бьющие, прослеживаются на протяжении долгого времени и должны быть собраны, происходит тот же процесс утраты прежнего, более полного совершенства форм, а замена утраченного идет по тому же пути. Если сравнить готский язык IV в. с современным немецким языком, то там мы заметим благозвучность и энергичность, а здесь, за счет их утраты, – во много раз возросшую разработанность речи. Повсюду древняя мощь языка оказывается уменьшенной в той мере, в какой древние способности и средства замещены чем-то новым, преимущества чего также нельзя недооценивать.
Оба направления противостоят друг другу отнюдь не резко, и все языки оказываются на различных, тождественных, но не на одних и тех же ступенях развития. Например, утрата форм началась уже в готском и латинском языках, и как для того, так и для другого языка можно предположить существование предшествовавшего им более древнего и более богатого формами этапа развития, который так относится к классическому периоду их истории, как этот последний к нововерхненемецкому или французскому языку. Иными словами, мы можем сказать, обобщая, что достигнутые древним языком вершины совершенства форм не поддаются историческому установлению. Точно так же, как ныне немало приблизилось к своему завершению духовное совершенствование языка, противоположное совершенству его форм, оно не достигнет его еще в течение необозримо долгого времени. Допустимо утверждать существование более древнего состояния языка, предшествовавшего даже санскриту; в этом периоде полнота его природы и строя выражалась, вероятно, еще яснее. Но мы не можем установить его исторически и только догадываемся о нем по соотношению форм ведийского языка с более поздними.
Но пагубной ошибкой, которая, как мне кажется, и затрудняла исследование праязыка, было бы перенесение этого совершенства форм в еще более ранние эпохи и в предполагаемую эпоху райского состояния. Из сопоставления двух последних периодов развития языка вытекает скорее, что как флексию сменяет ее собственное распадение, так и сама флексия должна была возникнуть в свое время из соединения сходных частей слов. Следовательно, необходимо предположить не две, а три ступени развития человеческого языка: первая – создание, так сказать, рост и становление корней и слов; вторая – расцвет законченной в своем совершенстве флексии; третья – стремление к ясности мысли, причем от флексии вследствие ее неудовлетворительности снова отказываются; и если в первый период связь слов и мысли происходила примитивно, если во второй период были достигнуты великолепные образцы этой связи, то в дальнейшем она, с прояснением разума, устанавливается еще более сознательно. Это подобно периодам развития листвы, цветения и созревания плодов, которые по законам природы сопутствуют друг другу и сменяют друг друга в неизменной последовательности. Сам факт обязательного существования первого, неизвестного нам периода, предшествовавшего двум другим, известным нам, как мне кажется, полностью устраняет ложные представления о божественном происхождении языка, потому что божьей мудрости противоречило бы насильственное навязывание того, что должно свободно развиваться в человеческой среде, как было бы противно его справедливости позволить дарованному первым людям божественному языку терять свое первоначальное совершенство у потомков. Язык сохраняет все, что в нем есть божественного, потому что божественное присутствует в нашей природе и в нашей душе вообще.
Наблюдая язык только в той форме, в которой он является в последнем периоде, никогда нельзя приблизиться к тайне его происхождения, и тех исследователей, которые хотят вывести этимон какого-нибудь слова с помощью данных современного языка, обыкновенно постигает неудача, так как они не только не в состоянии отделить формант от корня, но и определить его вещественное значение.
Как кажется, вначале слова развивались без помех, в идиллической обстановке, не подчиняясь ничему, кроме своей естественной, указанной чувством последовательности; они производили впечатление ясности и непринужденности, но в то же время были слишком перегружены, так что свет и тень не могли в них как следует распределиться [7 - Можно сказать, пожалуй, что лишенный флексий китайский язык в известной мере застыл в первом периоде образования. (Примеч. авт.)]. Но постепенно бессознательно действующий дух языка перестает придавать столь большое значение побочным понятиям, и они присоединяются к основному представлению в качестве соопределяющих частей в укороченном и как бы облегченном виде. Флексия возникает из сращивания направляющих и подвижных определительных слов, они, подобно наполовину или почти полностью скрытым колесам, увлекаются основным словом [8 - Мнение о том, что лишенный флексий китайский язык застыл на начальном периоде развития, отражает широко распространенный в первой половине XIX в. взгляд, в соответствии с которым отдельные морфологические типы языков представляют собой стадии развития единого языкового процесса. Эта точка зрения не учитывает своеобразия путей развития языков. (Примеч. В.А. Звегинцева)], которое они приводят в движение; они также сменили свое первоначально вещественное значение на абстрактное, сквозь которое лишь иногда просвечивает прежнее значение. Но в конце концов и флексия изнашивается и превращается в совершенно неощутимый знак; тогда снова прибегают к помощи того же механизма, но применяют его извне и с большей определенностью; язык теряет часть своей эластичности, но повсюду приобретает правильную меру для бесконечно возросшего богатства мыслей.
Только после удачного выделения флексии и расчленения производных слов – что явилось великой заслугой проницательного ума Боппа – были выделены корни и стало ясно, что флексии в огромной части возникли из присоединения к корням тех самых слов и представлений, которые в третьем периоде обычно позиционно предшествуют им в качестве самостоятельных слов. В третьем периоде появляются предлоги и четко выраженные сложные слова; второму периоду свойственны флексии, суффиксы и более смелое словосложение; первый период характеризуется простым следованием отдельных слов, обозначающих вещественные представления, для выражения всех случаев грамматических отношений. Древнейший язык был мелодичным, но растянутым и несдержанным; язык среднего периода полон сконцентрированной поэтической силы; язык нового времени стремится заменить потерю в красоте гармонией целого и, располагая меньшими средствами, достигает большего.
Наш язык – это также наша история. Как народы и государства складываются из объединения отдельных племен, которые принимают общие нравы и законы, действуют совместно и расширяют свои владения, точно так же и обычай требует, чтобы в основе его был какой-то начальный акт, из которого выводятся все последующие и к которому все снова и снова обращаются. Продолжительность существования сообщества обусловливает затем множество изменений.
Состояние языка в первый период нельзя назвать райским в обычно связываемом с этим словом смысле земного совершенства, так как язык живет почти растительной жизнью, когда драгоценные дары духа еще дремлют или пробуждены только наполовину. Я позволю себе обрисовать это положение следующим образом.
Проявления языка просты, безыскусственны, полны жизни, подобны быстрому обращению крови в молодом теле. Все слова кратки, односложны, образованы почти исключительно с помощью кратких гласных и простых согласных; слова теснятся густой толпой, как стебли травы. Все понятия возникают из чувственно ясного созерцания, которое уже само было мыслью и от которого во все стороны распространялись элементарные новые мысли. Соотношения слов и представлений наивны и свежи, но выражаются без прикрас последующими, еще не присоединенными словами. С каждым своим шагом общительный язык развертывает свое богатство и способности, но в целом он производит впечатление лишенного меры и стройности. Мысли, выражаемые им, не обладают постоянностью и неизменностью, поэтому язык на самой ранней стадии не оставляет памятников духа и исчезает, как исчезла и счастливая жизнь древнейших людей, не оставив следов в истории. Но в почву упало бесчисленное множество семян, подготовляющих новый период.
В этом периоде умножаются все звуковые законы. Из великолепных дифтонгов и их преобразования в долгие гласные возникает наряду с господствующим пока обилием кратких гласных благозвучное чередование; таким образом, и согласные, не разделяемые более повсюду гласными, сталкиваются друг с другом и увеличивают силу и мощь выражения. С более тесным соединением отдельных звуков частицы и вспомогательные глаголы начинают сближаться, и, в то время как их собственное значение постепенно ослабевает, они начинают объединяться с тем словом, которое они должны определять. Вместо трудно обозримых при уменьшившейся силе чувства отдельных понятий и бесконечных рядов слов возникают благотворно действующие периоды нарастания и моменты покоя, которые выделяют существенное из случайного, определяющее из соподчиненного. Слова становятся более длинными и многосложными, из свободного расположения слов образуется множество сложных слов. Как отдельные гласные становились компонентами дифтонгов, так и отдельные слова превращаются во флексии, и, подобно дифтонгу в редукции, составные части флексии становятся неузнаваемыми, но тем более удобными для употребления. К неощущающимся суффиксам присоединяются новые, более четкие. Язык в целом еще эмоционально насыщен, но в нем все сильнее проявляется мысль и все, что с нею связано; гибкость флексии обеспечивает бурный рост числа живых и упорядоченных выражений. Мы видим, что в это время язык наилучшим образом приспособлен для стихосложения и поэзии, которым необходимы красота, благозвучность и изменчивость формы; и индийская, и греческая поэзия указывают нам в бессмертных творениях на вершины, достигнутые ими в свое время и недостижимые впоследствии.
Но так как человеческая природа, а следовательно, и язык находятся в состоянии вечного неудержимого подъема, то законы этого второго периода развития языка не могли удовлетворять все времена, но должны были уступить стремлению к еще большей свободе мысли, которую, как казалось, сковывали даже прелесть и сила совершенной формы. Как бы мощно ни сплетались слова и мысли в хорах трагиков или одах Пиндара, все же при этом возникало нарушающее ясность чувство напряжения, которое еще сильнее ощущается в индийских сложных периодах, где образы нагромождаются друг на друга; дух языка стремился освободиться от гнета действительно подавляющей формы, поддаваясь влиянию простонародных оборотов, которые при всех переменах в судьбе народов снова оказывались на поверхности и опять проявляли свои плодотворные качества. В противовес приходящей в упадок со времени введения христианства латыни развивались на иной основе романские языки и рядом с ними со временем встали немецкий и английский языки, которые к своим древнейшим средствам присоединили новые, обусловленные в своем возникновении ходом истории. Чистота гласных была давно нарушена умляутом, преломлением и прочими неизвестными древности явлениями, системе наших согласных пришлось испытать перебои, искажения и отвердение. Можно сожалеть о том, что чуть не произошло распадение всей системы звуков вследствие ее ослабления; однако никто не будет отрицать, что с возникновением промежуточных звуков были неожиданно созданы новые вспомогательные средства, которые можно было широко использовать. Благодаря этим звуковым изменениям множество корней утратило прежний облик; с тех пор они существуют не в своем первоначальном вещественном значении, но только для обозначения отвлеченных представлений; большая часть прежних флексий навсегда погибла и заменилась частицами, более богатыми по своим возможностям и более подвижными, которые даже превосходят флексию, потому что мысль выигрывает, кроме верности, и в том, что она может быть выражена более многообразно. Четыре или пять падежей греческого или латинского языков, кажется, располагают меньшими возможностями, чем четырнадцать падежей финского языка, но все же последний достигает гораздо меньшего при всей своей скорее видимой, чем действительной гибкости; так и наши новые языки утратили в целом меньше, чем можно было бы подумать, наблюдая, как исключительно богатые формы греческого глагола или остаются в них невыраженными, или, там где это нужно, заменяются описательными оборотами.
Языки очутились не под властью вечного и неизменного закона природы, подобного законам света и тяжести, но попали в умелые руки людей; они то быстро развивались с расцветом народов, то задерживались в своем развитии в результате варварства тех же народов, то переживая пору радостного расцвета, то прозябая в скудных условиях. Только в той мере, в какой наш род (при противоборстве свободы и необходимости) подлежит вообще неизбежным влияниям находящейся вне его силы, можно говорить о наличии в человеческом языке явлений колебаний, испарения или тяготения.
Но какие бы картины ни открывались перед нашим взором при изучении истории языка, повсюду видны живое движение, твердость и удивительная гибкость, постоянное стремление ввысь и падения, вечная изменчивость, которая никогда еще не позволяла достичь окончательного завершения; все свидетельствует нам о том, что язык является произведением людей и несет на себе отпечаток добродетелей и недостатков нашей натуры. Однообразие языка немыслимо, так как для всего вновь вырастающего и возникающего нужен простор, которого не требуется только при спокойном существовании. Функционируя в течение необозримо долгого времени, слова окрепли и отшлифовались, но в то же время истерлись и частично исчезли в силу случайных обстоятельств. Как листья с дерева, падают они со своих ветвей на землю и вытесняются вырастающими рядом с ними новыми; те, которые отстояли свое существование, так часто меняли свой облик и значение, что их едва можно узнать. Но в большинстве случаев потерь и утрат обычно почти одновременно и сами собой появляются образования, заменяющие и компенсирующие утраченное. Ничто не ускользает от спокойного взора бодрствующего духа языка, который в короткое время залечивает все раны и противодействует беспорядку; только одним языкам он выражает все свое благоволение, а к другим он благоволит в меньшей степени. Если угодно, это также проявление основной природной силы, которая возникает из неисчерпаемого источника врожденных нам первоначальных звуков, соединяется со строем человеческого языка, заключая каждый язык в свои объятия. Отношение способности издавать звуки к способности говорить такое же, как отношение тела к душе, которую в средние века метко называли госпожой, а тело – камеристкой.
В. Гумбольдт
О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода [9 - Humboldt W. Uber die Verschiedenheit des menschlichen Sprachbaues und ihren auf die geistige Entwicklung des Menschengeschlechts// Humboldt W. von 's Gesammelte Werke. 6, Band. Berlin, 1848.]
//-- Предмет настоящего исследования --//
Связи, характер взаимообусловленности языка и народного духа
Разделение человеческого рода на народы и племена и различие [10 - Следует иметь в виду, что немецкие слова Geist и geistig имеют двоякое значение: в переводе на русский язык они могут означать «дух», «духовный», но также «ум», «мысль» и соответственно «умственный». В настоящем переводе повсюду даются только первые значения, так как в изложении Гумбольдта трудно во всех случаях провести их разграничения. (Примеч. В.А. Звегинцева)] их языков и диалектов взаимосвязаны, но находятся также в зависимости от третьего явления более высокого порядка – воссоздания человеческой духовной силы во все более новых и часто более высших формах. В этом явлении они находят свое оправдание, а также в той мере, в какой исследование проникает в их связь, свое объяснение. Это неодинаковое по форме и степени проявление человеческой духовной силы, совершающееся на протяжении тысячелетий по всему земному шару, есть высшая цель всякого духовного процесса и конечная идея, к которой должна стремиться всемирная история. Подобное возвышение и расширение внутреннего бытия индивида является вместе с тем единственным, чем он, однажды достигнув, прочно обладает, а применительно к нации той средой, в которой развиваются великие личности. Сравнительное изучение языков, тщательное исследование многообразия, в котором находят свое отражение способы решения общей для бесчисленных народов задачи образования языка, не достигнет своей высшей цели, если оно не подвергнет рассмотрению связь языка с формированием народного духа. Но проникновение в действительную сущность народа и во внутренние связи языка, точно так же как и отношения последнего к условиям образования языков вообще, полностью зависит от изучения общих духовных особенностей. Именно они в том виде, который им придают природа и положение, обусловливают характер народа – эту основу всех явлений жизни народа, его деяний, учреждений и мышления, иными словами, всего, что составляет силу и достоинство народа и переходит в наследство от одного поколения к другому. Язык, с другой стороны, есть орган внутреннего бытия, само это бытие, находящееся в процессе внутреннего самопознания и проявления, язык всеми тончайшими фибрами своих корней связан с народным духом, и чем соразмернее этот последний действует на язык, тем закономернее и богаче его развитие. Поскольку же язык в своих взаимозависимых связях есть создание народного языкового сознания, постольку вопросы, касающиеся образования языка в самой внутренней их жизни, и одновременно вопросы возникновения его существеннейших различий нельзя исчерпывающе разрешить, если не возвыситься до этой точки зрения. Здесь, разумеется, не следует искать материала для сравнительного изучения языков, которое по самой своей природе может быть только историческим; но только таким путем можно постигнуть первичную связь явлений и познать язык как внутренне взаимосвязанный организм, что способствует правильной оценке и каждого явления в отдельности.
В настоящем исследовании я и буду рассматривать различие языков и разделение народов в связи с проявлением человеческой духовной силы во всех ее меняющихся видах и формах; поскольку оба эти явления способны содействовать пониманию друг друга.
//-- Общие замечания о путях развития человечества --//
Связи и типы взаимовлияний языка и мышления
/…/ Создание языка обусловлено внутренней потребностью человечества. Он не только внешнее средство общения людей в обществе, но заложен в природе самих людей и необходим для развития их духовных сил и образования мировоззрения, которое человек только тогда может достичь, когда свое мышление ясно и четко ставит в связь с общественным мышлением. Если каждый язык рассматривать как отдельную попытку, а ряд языков как совокупность таких попыток, направленных на удовлетворение указанной потребности, можно констатировать, что языкотворческая сила человечества будет действовать до тех пор, пока в целом или по частям она не создаст того, что наиболее совершенным образом сможет удовлетворить предъявляемым требованиям. В соответствии с этим положением даже и те языки и языковые семейства, которые не обнаруживают между собой никаких исторических связей, можно рассматривать как разные ступени единого процесса их образования. А если это так, то эту связь внешне не объединенных между собой явлений следует искать в общей внутренней причине, которой может быть только развитие творческой силы, язык является одним из тех явлений, которые стимулируют общечеловеческую духовную силу к постоянной деятельности. Выражаясь другими словами, в данном случае можно говорить о стремлении раскрыть полноту языка в действительности. Проследить и описать это стремление составляет задачу языковеда в ее конечном, но и первостепеннейшем итоге.
//-- Воздействие особой духовной силы. цивилизация, культура и образование --//
/…/ Потребность в понятии и обусловленное этим стремлением его уяснение должны предшествовать слову, которое есть выражение полной ясности понятия. Но если исходить только из этого взгляда и все различие в преимуществах отдельных языков искать лишь на этом пути, то это значит впадать в роковую ошибку, которая не позволит постичь истинную сущность языка. Неправильной уже самой по себе является попытка определить круг понятий данного народа в данный период его истории, исходя из его словаря. Не говоря уже о неполноте и случайности тех словарей неевропейских народов, которыми мы располагаем, в глаза бросается то обстоятельство, что большое количество понятий, в особенности нематериального характера, которые особенно охотно принимаются в расчет при подобных сопоставлениях, может выражаться посредством необычных и потому неизвестных метафор или же описательно. Более решающим в этом отношении обстоятельством является то, что в кругу понятий в языке каждого, даже и нецивилизованного, народа наличествует некая совокупность идей, соответствующая безграничным возможностям человеческого прогресса, откуда можно без посторонней помощи черпать все, в чем испытывает потребность человечество. Не следует называть чуждым для языка то, что в зародыше обнаруживается в этих недрах. Фактическим доказательством в данном случае являются языки первобытных народов, которые (как, например, филиппинские и американские языки) уже давно обрабатываются миссионерами. В них без использования чужих выражений находят обозначения даже чрезвычайно абстрактные понятия. Было бы, впрочем, интересно выяснить, как понимают туземцы эти слова. Так как они образованы из элементов их же языка, то обязательно должны быть связаны между собой какими-то смысловыми связями.
Но основная ошибка указанной точки зрения заключается в том, что она представляет себе язык в виде некоей области, пространства которой постепенно расширяются посредством своеобразного и чисто внешнего завоевания. Эта точка зрения проходит мимо действительной природы языка и его существеннейших особенностей.
Дело не в том, какое количество понятий обозначает язык своими словами. Это происходит само по себе, если только язык следует тем путем, который определила для него природа. И не с этой стороны следует судить о языке. Действительное основное воздействие языка на человека обусловливается его мыслящей и в мышлении творящей силой; эта деятельность имманентна и конструктивна для языка.
Мы достигли, таким образом, понимания того, что в первичном образовании человеческого рода язык составляет первую и необходимую ступень, откуда можно проследить развитие народа в направлении его прогресса. Возникновение языков обусловливается теми же причинами, что и возникновение духовной силы, и в то же время язык остается постоянным стимулирующим принципом последней. Язык и духовные силы функционируют не раздельно друг от друга и не последовательно один вслед за другим, но составляют нераздельную деятельность разума. Народ, свободно создавая свой язык как орудие человеческой деятельности, достигает вместе с тем чего-то более высшего; вступая на путь художественного творчества и раздумий, народ оказывает обратное воздействие на язык. Если первые и даже грубые и неоформившиеся опыты интеллектуальных устремлений можно называть литературой, то язык идет рядом с ней тем же путем и в неразрывной связи с ней.
Единство языка и духовной силы народа
Духовное своеобразие и строение языка народа настолько глубоко проникают друг в друга, что как скоро существует одно, другое можно вывести из него. Умственная деятельность и язык способствуют созданию только таких форм, которые могут удовлетворить их обоих. Язык есть также внешнее проявление духа народа; язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык – трудно себе представить что-либо более тождественное. Каким образом они сливаются в единый и недоступный нашему пониманию источник, остается для нас необъяснимым. Не пытаясь определить приоритет того или другого, мы должны видеть в духовной силе народа реальный определяющий принцип и действительное основание различия языков, так как только духовная сила народа является жизненным и самостоятельным явлением, а язык зависит от нее. Если только язык тоже обнаруживает творческую самостоятельность, он теряется за пределами области явлений в идеальном бытии. Хотя в действительности мы имеем дело только с говорящими людьми, мы не должны терять из вида реальных отношений. Если мы и разграничиваем интеллектуальную деятельность и язык, то в действительности такого разделения нет. Мы по справедливости представляем себе язык чем-то более высшим, нежели человеческий продукт, подобный другим продуктам духовной деятельности; но дело обстояло бы иначе, если бы человеческая духовная сила была доступна нам не в отдельных проявлениях, но ее сущность была бы открыта нам во всей своей непостижимой глубине и мы могли бы познать связь человеческих индивидов, так как язык поднимается над раздельностью индивидов. В практических целях важно не останавливаться на более низшем принципе объяснения языка, но подниматься до указанного высшего и конечного и в качестве твердой основы для всего духовного образования принять положение, в соответствии с которым строение языков у человеческого рода различно, потому что различными являются и духовные особенности народов.
Переходя к объяснению различия строения языков, не следует проводить исследование духовного своеобразия обособленно, а затем переносить его на особенности языка. В ранние эпохи, к которым относит нас настоящее рассуждение, мы знаем народы вообще только по их языкам и при этом не в состоянии определить точно, какому именно из народов, известных нам по происхождению и историческим отношениям, следует приписать данный язык. Так, зенд является для нас языком народа, относительно которого мы можем строить только догадки. Среди всех прочих явлений, по которым познается дух и характер, язык является единственно пригодным к тому, чтобы проникнуть к самым тайным путям. Если, следовательно, рассматривать языки в качестве основы для объяснения последовательного духовного развития, то их возникновение следует приписывать интеллектуальному своеобразию и отыскивать характер своеобразия каждого языка в отдельности в его строении. С тем чтобы намеченный путь рассуждения мог быть завершен, необходимо глубже вникнуть в природу языков и в их различия и таким путем поднять сравнительное изучение языков на высшую и конечную ступень.
//-- Форма языков --//
Чтобы можно было успешно идти по указанному пути, необходимо установить определённое направление в исследовании языка. Язык следует рассматривать не как мертвый продукт, но как созидающий процесс, надо абстрагироваться от того, что он функционирует в качестве обозначения предметов и как средство общения, и, напротив того, с большим вниманием отнестись к его тесной связи с внутренней, духовной деятельностью и к взаимному влиянию этих двух явлений. Успехи, которыми увенчалось изучение языков в последние десятилетия, облегчают обзор предмета во всей совокупности его черт. Ныне можно ближе подойти к выяснению тех особых путей, идя которыми различным образом подразделяемые, изолированные или же связанные между собой народные образования человеческого рода создавали свои языки. Именно здесь находится причина различия строения человеческих языков и его влияния на процесс развития духа, что и составляет предмет нашего исследования.
Но как только мы вступаем на этот путь исследования, мы тотчас сталкиваемся с существенной трудностью. Язык предстает перед нами во множестве своих элементов: слов, правил, аналогий и всякого рода исключений. Испытываешь смущение от того, что все это многообразие явлений, которое, как его ни классифицируй, представляется хаосом, следует приравнять к единству человеческого духа. Если мы даже и располагаем всеми необходимыми лексическими и грамматическими данными двух важных языковых семей – санскритской и семитской, мы все же еще не в состоянии обрисовать характер каждой из них в таких простых чертах, посредством которых эти языки можно было бы успешно сравнивать друг с другом и по их отношению к духовным силам народа определять принадлежащее им место среди всех других типов языков. Для этого необходимо отыскать общий источник отдельных своеобразий, соединить разрозненные части в органическое целое. Только таким образом можно удержать вместе все частности. И поэтому, чтобы сравнение характерных особенностей строения различных языков было успешным, необходимо тщательно исследовать форму каждого из них и таким путем определить способ, каким языки решают вообще задачу формирования языка. Но, так как понятие формы языка истолковывается различно, я считаю необходимым сначала объяснить, в каком смысле я употребляю его в настоящем исследовании. Это тем более необходимо, что мы здесь будем говорить не о языке вообще, а об отдельных языках различных народностей. В этой связи важно четко отграничить отдельный язык, с одной стороны, от семьи, языков, а с другой – от диалекта и вместе с тем определить, что следует понимать под одним и тем же языком, имея в виду, что он с течением времени подвергается значительным изменениям.
Антиномия «продукт – деятельность» в определении сущности языка
По своей действительной сущности язык есть нечто постоянное и вместе с тем в каждый данный момент преходящее. Даже его фиксация посредством письма представляет далеко не совершенное мумиеобразное состояние, которое предполагает воссоздание его в живой речи. Язык есть не продукт деятельности (ergon), а деятельность (energeia). Его истинное определение поэтому может быть только генетическим. Язык представляет собой беспрерывную деятельность духа, стремящуюся превратить звук в выражении мысли.
В строгом и ближайшем смысле это определение пригодно для всякого акта речевой деятельности, но в подлинном и действительном смысле в качестве языка можно рассматривать только всю совокупность актов речевой деятельности. В беспорядочном хаосе слов и правил, который мы обычно именуем языком, наличествуют только отдельные элементы, воспроизводимые – и притом неполноречевой деятельностью; необходима все повторяющаяся деятельность, чтобы можно было познать сущность живой речи и создать верную картину живого языка. По разрозненным элементам нельзя познать того, что есть высшего и тончайшего в языке, это можно постичь и ощутить только в связной речи, что является лишним доказательством в пользу того, что сущность языка заключается в его воспроизведении. Именно поэтому во всех исследованиях, стремящихся вникнуть в живую сущность языка, следует в первую очередь сосредоточить внимание на связной речи. Расчленение языка на слова и правила – это только мертвый продукт научного анализа.
Определение языка как деятельности духа правильно и адекватно уже и потому, что бытие духа вообще может мыслиться только в деятельности. Расчленение строения языков, необходимое для их изучения, может привести к выводу, что они представляют собой некий способ достижения определенными средствами определенной цели; в соответствии с этим выводом язык превращается в создателя народа. Возможность недоразумений подобного порядка оговорена уже выше, и поэтому нет надобности их снова разъяснять.
Как я уже указывал, при изучении языков мы находимся, если так можно выразиться, на полпути их истории, и ни один из известных нам народов или языков нельзя назвать первобытным. Так как каждый язык наследует свой материал из недоступных нам периодов доистории, то духовная деятельность, направленная на выражение мысли, имеет дело уже с готовым материалом: она не создает, а преобразует.
Эта деятельность осуществляется постоянным и однородным образом. Это происходит потому, что она обусловливается духовной силой, различия которой не могут преступать определенные и притом не очень широкие границы, так как указанная деятельность имеет своей задачей взаимное общение. Никто не должен говорить с другим иначе, чем этот другой говорил бы при равных условиях. Кроме того, унаследованный материал не только одинаков, но, так как он имеет единый источник, он оказывается близким и общему умонастроению. Постоянное и единообразное в этой деятельности духа, возвышающей артикулированный звук до выражения мысли, взятое во всей совокупности своих связей и систематичности, и составляет форму языка.
При этом определении форма языка представляется научной абстракцией. Но было бы абсолютно неправильным рассматривать ее в качестве таковой – как умозаключение, не имеющее реального бытия. В действительности она представляет собой сугубо индивидуальный способ, посредством которого народ выражает его в языке. Но так как нам не дано познать форму языка во всей совокупности и цельности своего характера и так как мы узнаем о ее сущности только по отдельным ее проявлениям, то нам не остается ничего другого, как формулировать ее регулярность в виде мертвого общего понятия. Сама же по себе внутренняя форма едина и жива.
Трудность исследования самых тонких и самых важных элементов языка нередко заключается в том, что в общей картине языка наше чувство с большой ясностью воспринимает отдельные его переходящие элементы, но нам не удается с достаточной полнотой формулировать воспринятое в четких понятиях. С подобной трудностью предстоит и нам бороться. Характерная форма языка зависит от его мельчайших элементов, и, с другой стороны, каждый из этих элементов тем или иным и не всегда ясным образом определяется языком. Вместе с тем едва ли в языке можно обнаружить моменты, относительно которых можно сказать, что они сами по себе и в отдельности являются решающими для определения характера языка. В каждом языке можно найти многое, что, не искажая его формы, можно представить по-иному. Обращение к общему впечатлению помогает и раздельному рассмотрению. Но в этом случае можно достичь и противоположного результата. Резко индивидуальные черты сразу бросаются в глаза и бездоказательно влияют на чувство. В этом отношении языки можно сравнить с человеческими физиономиями: сравнивая их между собой, живо чувствуешь их различия и сходства, но никакие измерения и описания каждой черты в отдельности и в их связи не дают возможности формулировать их своеобразие в едином понятии. Своеобразие физиономии состоит в совокупности всех черт, но зависит и от индивидуального восприятия; именно поэтому одна и та же физиономия представляется каждому человеку по-разному. Так как язык, какую бы форму он ни принимал, всегда есть духовное воплощение индивидуально-народной жизни, необходимо учитывать это обстоятельство; как бы мы ни разъединяли и ни выделяли все то, что воплощено в языке, в нем всегда многое остается необъясненным, и именно здесь скрывается загадка единства и жизненности языка. Ввиду этой особенности языков описание их формы не может быть абсолютно полным, но достаточным, чтобы получить о них общее представление. Поэтому понятие формы языка открывает исследователю путь к постижению тайн языка и выяснению его природы. Если он пренебрежет этим путем, многие моменты останутся неизученными, другие – необъясненными, хотя объяснение их вполне возможно, и, наконец, отдельные факты будут представляться разъединенными там, где в действительности их соединяет живая связь.
Из всего сказанного с полной очевидностью явствует, что под формой языка разумеется отнюдь не только так называемая грамматическая форма. Различие, которое мы обычно проводим между грамматикой и лексикой, имеет лишь практическое значение для изучения языков, но для подлинного языкового исследования не устанавливает ни границ, ни правил. Понятие формы языка выходит далеко за пределы правил словосочетаний и даже словообразований, если разуметь под последними применение известных общих логических категорий действия, субстанции, свойства и т. д. к корням и основам. Образование основ само должно быть объяснено формой языка, так как без применения этого понятия останется неопределенной и сущность языка.
Материя и форма языка: внутренняя и внешняя форма, внутренняя и внешняя материя
Форме противостоит, конечно, материя, но, чтобы найти материю формы языка, необходимо выйти за пределы языка. В пределах языка материю можно определять только по отношению к чему-либо, например основы соотносительно со склонением. Но то, что в одном отношении считается материей, в другом может быть формой. Заимствуя чужие слова, язык может трактовать их как материю, но материей они будут только по отношению к данному языку, а не сами по себе. В абсолютном смысле в языке не может быть материи без формы, так как все в нем направлено на выполнение определенной задачи, а именно на выражение мысли. Эта деятельность начинается уже с первичного его элемента – артикулированного звука, который становится артикулированным только вследствие процесса формирования. Действительная материя языка – это, с одной стороны, звук вообще, а с другой – совокупность чувственных впечатлений и непроизвольных движений духа, предшествующих образованию понятия, которое совершается с помощью языка.
Ясно поэтому, что для того, чтобы составить представление о форме языка, необходимо обратить особое внимание на реальные свойства его звуков. С алфавита начинается исследование формы языка, он должен служить основой для исследования всех частей языка [11 - Гумбольдт, как и все современные ему языковеды, отождествлял букву и звук. (Примеч. В.А.Звегинцева)]. Вообще понятием формы отнюдь не исключается из языка все фактическое и индивидуальное; напротив того, в него включается только действительно исторически обоснованное, точно так же, как и все самое индивидуальное. Можно сказать, что, следуя только этим путем, мы обеспечиваем исследование всех частностей, которые при другом методе легко проглядеть. Это ведет, конечно, к утомительным и часто уходящим в мелочи изысканиям, но именно эти мелочи и составляют общее впечатление языка, и нет ничего более несообразного с исследованием языка, чем поиски в нем только великого, идеального, господствующего. Необходимо тщательное проникновение во все грамматические тонкости слов и их элементов, чтобы избежать ошибок в своих суждениях. Само собой разумеется, что эти частности входят в понятие формы языка не в виде изолированных фактов, но только в той мере, в какой в них вскрывается способ образования языка. Посредством описания формы следует устанавливать тот специфический путь, которым идет к выражению мысли язык и народ, говорящий на нем. Надо стремиться к тому, чтобы быть в состоянии установить, чем отличается данный язык от других как в отношении своих целей, так и по своему влиянию на духовную деятельность народа. По самой своей природе, форма языка, в противоположность материи, есть восприятие отдельных элементов языка в их духовном единстве. Такое единство мы усматриваем в каждом языке, и посредством этого единства народ усваивает язык, который передается ему по наследству. Подобное единство должно найти отражение и в описании, и только тогда, когда от разрозненных элементов поднимаются до этого единства, получают действительное представление о самом языке. В противном случае мы подвергаемся опасности не понять указанные элементы в их действительном своеобразии и тем более в их реальных связях.
С самого начала следует отметить, что тождество и родство языков должны основываться на тождестве и родстве форм, так как действие может быть равным только причине. Одна только форма решает, с какими другими языками родствен данный язык. Это, в частности, относится и к языку Кави, который сколько бы он санскритских слов ни включил в себя, не перестает быть малайским языком. Формы многих языков могут сходиться в более общей форме, и, действительно, мы наблюдаем это в отношении всех языков, поскольку речь идет о самых общих чертах: о связях и отношениях представлений, необходимых для обозначения понятий и словосочетаний; о сходстве органов речи, которые по своей природе могут артикулировать определенное количество звуков; наконец, об отношениях между отдельными гласными и согласными и известными чувственными восприятиями, вследствие чего в разных языках возникает тождество обозначений, не имеющее никакого отношения к генетическим связям. В языке таким чудесным образом сочетается индивидуальное со всеобщим, что одинаково правильно сказать, что весь род человеческий говорит на одном языке и что каждый человек обладает своим языком. Но среди прочих сходных явлений, связывающих языки, особенно выделяется их общность, основывающаяся на генетическом родстве народов. Здесь не место говорить о том, как велика и какого характера должна быть эта общность, чтобы можно было с уверенностью говорить о генетическом родстве языков, не подтвержденном историческими свидетельствами. Мы ограничимся только указанием на применение развитого нами понятия формы языка к генетически родственным языкам. Из всего изложенного с полной очевидностью явствует, что форма отдельных генетически родственных языков должна находиться в соответствии с формой всего семейства. В них не может быть ничего, что было бы несогласно с общей формой; более того, каждая их особенность, как правило, тем или иным образом обусловливается этой общей формой. В каждом семействе существуют языки, которые чище и полнее других сохранили первоначальную форму. В данном случае речь идет о языках, развивающихся друг из друга, когда, следовательно, реально существующая материя (в описанном выше смысле) передается от народа к народу (этот процесс редко удается проследить с точностью) и подвергается преобразованию. Но само это преобразование может осуществляться только родственным образом, учитывая общность характера представлений и идейной направленности вызывающей его духовной силы, сходство речевых органов и унаследованных артикуляционных привычек и, наконец, тождество внешних исторических влияний.
//-- Природа и свойства языка вообще --//
Так как различие языков основывается на их форме, а эта последняя находится в тесной связи с мировоззрением народа и с той силой, которая создает и преобразует ее, то представляется необходимым подробней остановиться на этих понятиях.
Характер связи языка и мышления
При рассмотрении языка вообще или же при анализе конкретных и отличающихся друг от друга языков мы сталкиваемся с двумя явлениями – звуковой формой и ее употреблением для обозначения предметов и для связи мысли. Процесс употребления обусловливается требованиями, которые предъявляет мышление к языку, вследствие чего возникают общие законы языка. Эти законы в своем первоначальном направлении (если не считать своеобразия духовных склонностей людей и их последующего развития) едины для всех. Напротив того, звуковая форма составляет конституирующий и ведущий принцип различия языков как сама по себе, так и в качестве стимулирующей или препятствующей силы, противопоставляющей себя внутренней тенденции языка. Как часть человеческого организма, тесно связанная с внутренними духовными силами, она находится в зависимости от общих склонностей народа, но сущность и причины этой зависимости представляют непроницаемую тайну.
На основе обоих этих явлений и их глубокого взаимопроникновения образуется индивидуальная форма каждого языка; изучение и описание связей этих явлений составляет задачу языкового анализа. В основу подобного исследования должен быть положен верный и строгий взгляд на язык, на глубину его начал и на обширность его объема. На этом мы и остановимся.
Я намереваюсь исследовать функционирование языка в самом широком плане – не только в его связях с речью и составом его лексических элементов как непосредственных продуктов речи, но и в отношении к деятельности мышления и восприятия. Рассмотрению будет подвергнут весь путь, на котором язык, исходя от духа, оказывает на него обратное воздействие.
Язык есть орган, образующий мысль. Умственная деятельность – совершенно духовная, глубоко внутренняя и проходящая бесследно посредством звука речи материализуется и становится доступной для чувственного восприятия. Деятельность мышления и язык представляют поэтому неразрывное таинство. В силу необходимости мышление всегда связано со звуком языка, иначе оно не достигает ясности и представление не может превратиться в понятие. Неразрывная связь мышления, органов речи и слуха с языком обусловливается первичным и необъяснимым в своей сущности устройством человеческой природы.
Общность звука с мыслью сразу же бросается в глаза. Точно так же как мысль, подобно молнии, сосредоточивает всю силу представления в одном мгновении своей вспышки, так и звук возникает как четко ограниченное единство. Как мысль охватывает всю душу, так и звук обладает силой потрясать всего человека. Эта особенность звука, отличающая его от других чувственных восприятий, покоится, очевидно, на том, что слух (в отличие от других органов чувств) через посредство движения звучащего голоса получает впечатление настоящего действия, возникающего в глубине живого существа, причем в членораздельном звуке проявляет себя мыслящая сущность, а в нечленораздельном – чувствующая. Как мышление в своих человеческих отношениях есть стремление из тьмы к свету, от ограниченности к бесконечности, так и звук устремляется из груди наружу и находит замечательно подходящий для него проводник в воздухе – этом тончайшем и легчайшем из всех подвижных элементов, мнимая нематериальность которого лучше всего символизирует дух. Четкая определенность речевого звука необходима разуму для восприятия предметов. Как предметы внешнего мира, так и возбуждаемая внутренними причинами деятельность одновременно воздействует на человека множеством своих признаков. Но разум стремится к выявлению в предметах общего, он расчленяет и соединяет и свою высшую цель видит в образовании все более и более объемлющих единств. Он воспринимает предметы в виде определенных единств и поэтому нуждается в единстве звука, чтобы представлять их. Но звук не устраняет других воздействий, которые способны оказать предметы на внешнее или внутреннее восприятие; он становится их носителем и своим индивидуальным качеством указывает на качества обозначаемого предмета, так как его индивидуальное качество всегда соответствует свойствам предмета и тем впечатлениям, которые предмет оказывает на восприятие говорящего. Вместе с тем звук допускает безграничное множество модификаций, четко выделяющихся и не мешающихся друг с другом при связях звука, что не свойственно в такой степени никакому другому чувственному восприятию. Интеллектуальная деятельность не ограничивается одним рассудком, но воздействует на всего человека, и звук голоса принимает в этом большое участие. Он возникает в груди как трепетный тон, как дыхание самого бытия; помимо языка, он способен выражать боль и радость, отвращение и желание; порожденный жизнью, он вдыхает ее в чувство; подобно самому языку, он отражает вместе с обозначаемым объектом и вызываемые им чувства и во все повторяющихся актах объединяет в себе мир и человека, или, иными словами, свою деятельность со своей восприимчивостью. Речевому звуку соответствует и вертикальное положение человека (в чем отказано животному); оно даже вызвано звуком. Речь не может простираться по земле, она свободно льется от уст к устам, сопровождаясь выражением взгляда и лица или жестом руки и выступая в окружении всего того, что делает человека человеком.
После этих предварительных замечаний относительно соответствия звука духовным процессам мы можем детальней рассмотреть связь мышления с языком. Посредством субъективной деятельности в мышлении образуется объект. Ни один из видов представлений не образуется только как голое восприятие посредством созерцания существующего предмета. Деятельность чувств должна объединиться с внутренним духовным процессом, и лишь эта связь обусловливает возникновение представления, которое, противопоставляясь субъективному моменту, превращается в объект, но посредством нового акта восприятия опять становится субъективным. Но все это может происходить только при посредстве языка. С его помощью духовное стремление прокладывает себе путь через уста во внешний мир, и затем результат этого стремления в виде слова через слух возвращается назад. Таким образом представление объективируется, не отрываясь в то же время от субъекта. И все это возможно лишь с помощью языка; без описанного процесса объективизации и возвращения к субъекту, совершающегося посредством языка и тогда, когда мышление происходит молча, невозможно образование понятий, а тем самым и действительного мышления. Даже и не касаясь потребностей общения людей друг с другом, можно утверждать, что язык есть обязательная предпосылка мышления и в условиях полной изоляции человека. Но в действительности язык всегда развивается только в обществе, и человек понимает себя постольку, поскольку опытом установлено, что его слова понятны также и другим. Когда мы слышим образованное нами слово в устах других, объективность его увеличивается, а субъективность при этом не испытывает никакого ущерба, так как все люди ощущают себя как единство. Более того, субъективность тоже усиливается, так как преобразованное в слово представление перестает быть исключительной принадлежностью лишь одного субъекта. Переходя к другим, оно становится общим достоянием всего человеческого рода; в этом общем достоянии каждый человек обладает своей модификацией, которая, однако, всегда нивелируется и совершенствуется индивидуальными модификациями других людей. Чем шире и оживленней общественное воздействие на язык, тем более он выигрывает при прочих равных обстоятельствах.
То, что язык делает необходимым в простом процессе образования мысли, беспрестанно повторяется во всей духовной жизни человека – общение посредством языка обеспечивает уверенность и стимулирует мысль, требует одинакового с нею и вместе с тем отличного от нее. Одинаковое побуждает ее к действию, а посредством отличного она испытывает существо своих внутренних порождений. Хотя основа познания истины и ее достоверности заложена в самом человеке, его устремление к ней всегда подвержено опасностям заблуждения. Отчетливо сознавая свою ограниченность, человек оказывается вынужденным рассматривать истину, как лежащую вне его самого, и одним из самых мощных средств приближения к ней и измерения расстояния до нее является постоянное общение с другими. Речевая деятельность даже в самих своих простейших формах есть соединение индивидуальных восприятий с общей природой человека.
Так же обстоит дело и с пониманием. Оно может осуществляться не иначе, как посредством душевной деятельности, в соответствии с чем речь и понимание есть различные формы деятельности языка. Процесс речи нельзя сравнивать с простой передачей материала. Слушающий, так же как и говорящий, должен его воссоздать своею внутренней силой, и все, что он воспринимает, сводится лишь к стимулу, вызывающему тождественные явления. Поэтому для человека естественно понятое воспроизвести тотчас в своей речи. Таким образом, в каждом человеке заложен язык в его полном объеме, что означает лишь то, что в каждом человеке заложено регулируемое, стимулируемое и ограничиваемое определенной силой, осуществлять деятельность языка в соответствии со своими внешними или внутренними потребностями, притом таким образом, чтобы быть понятым другими.
При рассмотрении элементов языка не подтверждается мнение, что он лишь обозначает предметы, доступные нашему восприятию, мнение не исчерпывает глубокого содержания языка. Как без языка не может быть понятия, так для души не может быть и никакого предмета, потому что только посредством понятия душе раскрывается сущность даже и внешних явлений. Но в образовании и употреблении языка находит свое отражение характер субъективного восприятия предметов. Возникающее на основе этого восприятия слово не есть простой отпечаток предмета самого по себе, но его образ, который он создает в душе. Так как ко всякому объективному восприятию неизбежно примешивается субъективное, то каждую человеческую индивидуальность, независимо от языка, можно считать носителем особого мировоззрения. Само его образование осуществляется через посредство языка, так как слово, в противоположность душе, превращается в объект всегда с примесью собственного значения и таким образом привносит новое своеобразие. Но в этом своеобразии, так же как и в речевых звуках, в пределах одного языка наблюдается всепроникающая тождественность, а так как к тому же на язык одного народа воздействует однородное субъективное начало, то в каждом языке оказывается заложенным свое мировоззрение. Если звук стоит между предметом и человеком, то весь язык в целом находится между человеком и воздействующей на него внутренним и внешним образом природой. Человек окружает себя миром звуков, чтобы воспринять и усвоить мир предметов. Это положение ни в коем случае не выходит за пределы очевидной истины. Так как восприятие и деятельность человека зависят от его представлений, то его отношение к предметам целиком обусловлено языком. Тем же самым актом, посредством которого он из себя создает язык, человек отдает себя в его власть, каждый язык описывает вокруг народа, которому он принадлежит, круг, из пределов которого можно выйти только в том случае, если вступаешь в другой круг. Изучение иностранного языка можно было бы поэтому уподобить приобретению новой точки зрения в прежнем миропонимании; до известной степени фактически так дело и обстоит, потому что каждый язык образует ткань, сотканную из понятий и представления некоторой части человечества; и только потому, что в чужой язык мы в большей или меньшей степени переносим свое собственное миропонимание и свое собственное языковое воззрение, мы не ощущаем с полной ясностью результатов этого процесса.
Язык как совокупность его продуктов отличается от отдельных актов речевой деятельности; на этом положении следует несколько задержаться. Язык в полном своем объеме содержит все, что облекается в звук. Но как невозможно исчерпать содержание мышления во всей бесконечности его связей, так невозможно это сделать и в отношении того, что получает обозначение и соединение в языке. Наряду с уже оформившимися элементами язык состоит из способов, с помощью которых продолжается деятельность духа, указывающего языку его пути и формы. Уже прочно оформившиеся элементы образуют в известном смысле мертвую массу, но в ней заключается живой зародыш нескончаемых формаций. Поэтому в каждый момент и в каждый период своего развития язык, подобно самой природе, представляется человеку – в отличие от всего уже познанного и продуманного им – в виде неисчерпаемой сокровищницы, в которой он вновь и вновь открывает неизведанные ценности и неиспытанные чувства. Это качество языка проявляется во все новом виде в каждом случае обращения к нему, и человек нуждается в нем для воодушевления к продолжению умственного стремления и дальнейшего развертывания его духовной жизни, чтобы наряду с завоеванными областями его взору всегда были открыты бесконечные и постепенно проясняющиеся пространства.
//-- Звуковая система языков --//
/…/ Под словами следует понимать знаки отдельных понятий. Слоги образуют звуковое единство, но становятся словами только тогда, когда получают значение, для чего часто необходимо соединение нескольких слогов. Таким образом, в слове всегда наличествует двоякое единство – звука и понятия. Посредством этого слова превращаются в подлинные элементы речи, так как слоги, лишенные значения, нельзя назвать таковыми. Если язык представлять в виде особого и объективировавшегося самого по себе мира, который человек создает из впечатлений, получаемых от внешней действительности, то слова образуют в этом мире отдельные предметы, отличающиеся индивидуальным характером также и в отношении формы. Речь течет непрерывным потоком, и говорящий, прежде чем задуматься над языком, имеет дело только с совокупностью подлежащих выражению мыслей. Нельзя себе представить, чтобы создание языка начиналось с обозначения словами предметов, а затем уже происходило соединение слов. В действительности речь строится не из предшествующих ей слов, а, наоборот, слова возникают из речи. Но слова оказывается возможным выделить даже и в самой грубой и неупорядоченной речи, так как словообразование составляет существенную потребность речи. Слово образует границу, вплоть до которой язык в своем созидательном процессе действует самостоятельно. Простое слово подобно совершенному и возникшему из языка цветку. Словом язык завершает свое созидание. Для предложения и речи язык устанавливает только регулирующие схемы, предоставляя индивидуальное оформление их произволу говорящего.
Звуковая форма есть выражение, которое язык создает для мышления. Но ее можно представлять себе и в виде здания, в которое встраивается язык. Понятие творчества в полном и действительном смысле применимо только к первоначальному изобретению языка, т. е. к состоянию, которого мы не знаем, а предполагаем в качестве обязательной гипотезы. В средних периодах развития языка возможно лишь приспособление существующей звуковой формы к внутренним потребностям языка.
//-- Внутренняя форма языка --//
Все преимущества благозвучных и богатых звуковых форм, даже и в сочетании с упорядоченностью их произношения, еще не способны создать достойные духа языки, если только лучистая ясность направленных на язык идей не наполнит их своим светом и теплотой. Именно эта совершенно внутренняя и чисто интеллектуальная сторона звуковых форм, собственно, и составляет язык; она есть не что иное, как употребление, которое делает из звуковой формы языковое творчество; именно посредством нее язык оказывается способным придать выражение всему, к чему в процессе образования идей стремятся лучшие умы каждого поколения. Это ее свойство зависит от согласия и совместного действия, которые наблюдаются как в законах функционирования этой стороны, так и между законами созерцания, мышления и чувства. Духовная способность, однако, имеет свое бытие лишь в своей деятельности, которая представляет собой следующие друг за другом вспышки силы, взятые в своей совокупности и направленные по определенному пути.
Эти законы, следовательно, не что иное, как пути, по которым идет духовная деятельность в языковом творчестве, или, употребляя другое сравнение, формы, в которых эта последняя выражает звуки. Не существует ни одной силы духа, которая не принимала бы в этом участия; нет ничего внутри человека настолько глубокого, настолько тонкого и всеобъемлющего, что не переходило бы в язык и не было бы через его посредство познаваемым. Интеллектуальные преимущества языков поэтому покоятся исключительно на упорядоченной, твердой и ясной духовной организации народов в эпохи их образования или преобразования, они представляют их картину или даже непосредственный отпечаток.
Может показаться, что все языки в интеллектуальном отношении одинаковы. Бесконечное многообразие звуковых форм представляется понятным, так как в чувственном и телесном отношениях индивидуальность обусловливается таким количеством разнородных причин, что невозможно даже перечислить все богатство их разнообразия. Но что касается интеллектуальной стороны языка, то она в силу того, что покоится только на независимой духовной деятельности, а кроме того, имеет своим основанием равенство целей и средств у всех людей, должна была бы быть одинаковой. И действительно, эта сторона языка обладает большой однородностью. Но и в ней обнаруживаются значительные различия, обусловленные множеством причин. С одной стороны, эти различия обусловливаются наличием разных степеней влияния языкотворческой силы как в общем плане, так и применительно к ее взаимодействиям с проявляющимися в ней тенденциями. С другой стороны, здесь действуют силы, деятельность которых не представляется возможным измерить посредством разума и определить с помощью понятий. Фантазия и чувство вызывают индивидуальные образы, в которых отражается индивидуальный характер народа, и в этом случае, как это имеет место во всех индивидуальных явлениях, многообразие форм, в которое облекается одно и то же содержание, может быть бесконечным.
Но и в собственно идеальной стороне языка, зависящей лишь от связи понятий, обнаруживаются различия, которые происходят в результате неправильных или несовершенных комбинаций. Чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к собственно грамматическим законам. Так, например, формы, образующиеся в системе глагола в соответствии с потребностями речи, должны были бы быть одинаковыми во всех языках как в количественном отношении, так и в отношении их признаков, по которым они классифицируются по определенным разрядам, так как эти формы можно определить как простые производные понятий. А вместе с тем, сравнивая в этом отношении санскрит с греческим, мы с удивлением видим, что в санскрите понятие наклонения осталось не только неразвитым, но было неправильно истолковано при самом образовании языка, так как не было отграничено от понятия времени. Именно поэтому оно неудачно связывается с понятием времени и неполно проводится по всем временам.
/…/ Как в звуковой форме важнейшими моментами являются обозначение понятий и законы словосочетаний, так и во внутренней, интеллектуальной стороне языка дело обстоит подобным же образом. При обозначении здесь, как и там, следует различать два момента: ищутся выражения для совершенно индивидуальных предметов или же изображаются отношения, которые, прилагаясь к целому ряду предметов, сводятся по форме к одному общему понятию. Таким образом, фактически приходится иметь дело с тремя случаями. Обозначение понятий, к которым относятся первые два случая, у звуковой формы приводит к созданию слов, которым во внутренней стороне языка соответствует образование понятий. Чтобы артикуляционное чувство могло найти необходимые для обозначения звуки, нужно, чтобы во внутренней сфере каждое понятие было отмечено каким-либо свойственным ему признаком или было поставлено в связь с другими понятиями. Так обстоит дело даже и в отношении внешних, телесных, чувственно воспринимаемых предметов. И в этом случае слово не является эквивалентом чувственно воспринимаемого предмета, но пониманием его, закрепляемым в языке посредством найденного для него слова. Здесь находится главный источник многообразия обозначения одного и того же предмета. Если, например, в санскрите слон называется либо дважды пьющим, либо двузубым, либо снабженным рукой, то в данном случае обозначаются различные понятия, хотя имеется в виду один и тот же предмет. Это происходит потому, что язык обозначает не сами предметы, а понятия, которые дух независимо от них образует в процессе языкотворчества. И именно об этом образовании понятий, которое следует рассматривать как глубоко внутренний процесс, опережающий чувство артикуляции, и идет в данном случае речь. Впрочем, это разграничение проводится в целях анализа языка, а в природе оно не существует.
С другой точки зрения два последних случая из трех вышеописанных находятся в более близких отношениях. Общие отношения подлежащих обозначению отдельных предметов и грамматические формы основываются большей частью на общих формах воззрения и логических отношениях понятий. Тут наличествует, следовательно, определенная система, с которой можно сопоставлять систему языка. При этом определяются опять-таки два момента: полнота и правильное разграничение обозначаемых явлений, с одной стороны, и отобранное для каждого такого понятия обозначение – с другой. Здесь повторяется изложенное выше. Но так как в данном случае речь идет об обозначении нечувственных понятий, часто всего только отношений, то понятие, чтобы войти в язык, должно принять, хотя и не всегда, образную форму. И как раз в соединении простейших понятий, пронизывающих весь язык до основания, и проявляется вся глубина гения языка. Понятие лица, а следовательно, местоимения, и пространственные отношения играют здесь главную роль; часто оказывается возможным показать, как оба эти элемента соотносятся друг с другом и соединяются в еще более простое представление. Отсюда следует, что язык как таковой самым своеобразным и вместе с тем инстинктивным образом обусловливается духом. Для индивидуальных различий здесь почти не остается места, и все различие языков в этом отношении сводится к тому, что одни языки оказываются более изобретательными в этом плане, а в других почерпнутые из этой глубины обозначения определены яснее и нагляднее для сознания.
Обозначение отдельных внутренних и внешних предметов оказывает более глубокое воздействие на чувственное восприятие, фантазию, чувство и посредством взаимодействия этих явлений – на характер вообще, так как в данном случае действительно соединяются природа и человек, подлинно материальное вещество с формирующим духом. В этой области особенно четко проступает национальное своеобразие. Это объясняется тем, что человек, познавая природу, приближается к ней и самопроизвольно вырабатывает свои внутренние восприятия в соответствии с тем, в какие отношения друг с другом вступают его духовные силы. И это также находит свое отражение в языке, поскольку он для слов образует понятия. Разграничивающим моментом здесь является то, что один народ вносит в язык больше объективной реальности, а другой – больше субъективных элементов. Хотя это различие становится ясным постепенно, в поступательном развитии языков, однако зародыш его заложен уже в самых их начатках. Звуковая форма также носит на себе следы этого различия. Чем больше света и ясности вносит чувство языка в изображение чувственных предметов, чем чище и нематериальней используемые им определения духовных понятий, тем отчетливее формируются звуки и тем полнозвучней складываются в слова слоги, ибо то, что мы разделяем в отвлеченном мышлении, в глубине души составляет единство.
//-- Соединение звука с внутренней формой языка --//
Соединение звуковой формы с внутренними законами языка образует завершение языка, и высшая степень этого завершения основывается на том, что такое соединение, происходящее всегда в одновременных актах языкотворческого духа, приводит к полному взаимопроникновению обоих этих элементов. Уже в самых своих первичных основах образование языка есть синтетический процесс в самом точном значении этого слова, когда синтез создает нечто такое, чего не было ни в одной из соединившихся частей. Поэтому полностью цель достигается только тогда, когда все строение звуковой формы прочно и единовременно сливается с внутренней структурой языка. Положительным следствием такого слияния является полное соответствие одних элементов другим. Если эта цель достигнута, тогда нет ни одностороннего внутреннего развития языка, при котором оно оказывается оторванным от образования фонетических форм, ни преобладания излишней роскоши звука над потребностями мысли.
1.2. Второй этап сравнительно-исторического языкознания
А. Шлейхер
Компендий сравнительной грамматики индоевропейских языков [12 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 89–92; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Schleicher A. Compendium der vergleichenden Grammatik der indogermanischen Sprachen.Weimar, 1876.] (предисловие)
//-- Определение предмета и задач языкознания --//
Грамматика составляет часть языкознания, или глоттики [13 - Это отличное слово, которое решительно надо предпочесть неудачно образованной «лингвистике», создано не мною. Я обязан им местной университетской библиотеке, где оно уже давно употребляется. (Примеч. авт.)].
Эта последняя есть часть естественной истории человека. Ее метод в основном – метод естественных наук вообще, и состоит из точного наблюдения над объектом и выводов, которые устанавливаются на основе наблюдения. Одной из главных задач глоттики являются установление и описание языковых родов или языковых семейств, т. е. языков, происходящих от одного и того же праязыка, и классификация этих родов по естественной системе. Относительно немногие языковые семейства точно исследованы на сегодня, так что разрешение этой главной задачи глоттики – дело будущего.
Грамматикой мы называем научное рассмотрение и описание звуков, форм, функций слова и его частей, а также строения предложения. Грамматика, следовательно, состоит из учения о звуках, или фонологии, учения о формах, или морфологии, учения о функциях, или учения о значениях и отношениях, и синтаксиса. Предметом изучения грамматики может быть язык вообще, или определенный язык, или группа языков: общая грамматика и частная грамматика. В большинстве случаев она изучает язык в процессе его становления и, следовательно, должна исследовать и описать жизнь языка в ее законах. Если она занимается исключительно только этим и, следовательно, имеет своим предметом описание жизни языка, то ее называют исторической грамматикой или историей языка; правильнее было бы именовать ее учением о жизни языка [14 - Языки живут, как все естественные организмы; они, правда, не поступают, как люди, и не имеют истории, в соответствии с чем слово «жизнь» мы употребляем в более узком и буквальном смысле. (Примеч. авт.)] (о жизни звуков, форм/функций, предложении), которое в свою очередь может быть как общим, так и более или менее частным.
Грамматика индоевропейских языков есть, следовательно, частная грамматика. Так как она, далее, рассматривает эти языки в процессе становления и исходит из их более или менее древних состояний, то ее правильнее было бы назвать частной исторической грамматикой индоевропейских языков.
П р и м е ч а н и е 1. Вошло в обычай именовать сравнительной грамматикой не только описательную грамматику, но также и грамматику, по возможности объясняющую языковые формы и поэтому, как правило, не ограничивающуюся отдельным языком.
П р и м е ч а н и е 2. Настоящий труд охватывает только две стороны, доступные научному рассмотрению при изучении языка, – звуки и формы. Функции и строение предложения индоевропейских языков мы еще не в состоянии обработать в такой же степени научно, как это оказалось возможным в отношении более внешних и легче доступных сторон языка – его звуков и форм.
Невозможно установить общий праязык для всех языков, скорее всего, существовало множество праязыков. Это с очевидностью явствует из сравнительного рассмотрения ныне еще живущих языков. Так как языки все более и более исчезают и новые при этом не возникают, то следует предположить, что первоначально было больше языков, чем ныне. В соответствии с этим и количество праязыков было, по-видимому, несравненно большим, чем это можно полагать на основе еще живущих языков.
//-- Принципы и последовательность формирования индоевропейской языковой семьи --//
Жизнь языка (обычно именуемая историей языка) распадается на два периода.
1. Развитие языка, доисторический период. Вместе с человеком развивается язык, т. е. звуковое выражение мысли. Даже простейшие языки есть результат постепенного процесса становления. Все высшие формы языка возникли из более простых: агглютинирующие из изолирующих, флективные из агглютинирующих.
2. Распад языка в отношении звуков и форм, причем одновременно происходят значительные изменения в функциях и строении предложения – исторический период. Переход от первого периода ко второму осуществляется постепенно. Установление законов, по которым языки изменяются в течение их жизни, представляет одну из основных задач глоттики, так как без познания их невозможно понимание форм языков, в особенности ныне живущих.
Посредством различного развития в разных областях своего распространения один и тот же язык распадается на несколько языков (диалектов, говоров [15 - Различие говора, диалекта и языка с определенностью невозможно установить. (Примеч. авт.)]) в течение второго периода, начало которого, однако, также выходит за пределы исторических свидетельств. Этот процесс дифференциации может повторяться многократно.
Все это происходит в жизни языка постепенно в течение длительного времени, так как все совершающиеся в жизни языка изменения развиваются постепенно.
Языки, возникшие первыми из праязыка, мы называем языками-основами; почти каждый из них дифференцируется в языки, а языки могут далее распадаться на диалекты и диалекты – на поддиалекты.
Все языки, происходящие из одного праязыка, образуют языковой род, или языковое дерево, которое затем делится на языковые семьи, или языковые ветви.
Индоевропейскими языками называют определенную группу языков Азии и Европы, которые обнаруживают настолько тождественные и отличающиеся от всех прочих языков свойства, что происхождение их от одного общего праязыка не вызывает сомнений.
В результате неравномерного развития в различных областях своего распространения индоевропейский язык первоначально разделился на две части. Сначала выделился славо-германский (который позднее расчленился на германский и славо-литовский), оставшаяся часть праязыка – арио-греко-итало-кельтский – разделилась на греко-итало-кельтский и арийский, из которых первый расчленился на (албано-)греческий и итало-кельтский, а второй, т. е. арийский, еще долго оставался неразделенным. Позднее славолитовский, арийский (индо-иранский) и итало-кельтский разделились еще раз. Не исключено, что при некоторых или даже при всех делениях возникало больше языков, чем теперь представляется возможным установить, так как с течением времени некоторые индоевропейские языки могли исчезнуть.
Чем восточнее живет индоевропейский народ, тем более древним остался его язык, и чем западнее, тем менее древних черт и более новообразований содержит он. Отсюда, так же как и из других данных, следует, что славо-германцы первыми начали свои переселения на запад, за ними последовали греко-итало-кельты. Из оставшихся арийцев индийцы направились на юго-восток, а иранцы распространились в юго-западном направлении. В соответствии с этим родину индоевропейцев следует искать в Центрально-Азиатском плоскогорье.
Относительно индийцев, покинувших свою исконную родину последними, мы знаем с абсолютной достоверностью, что они на своей новой родине вытеснили неиндоевропейский народ, из языка которого переняли некоторые черты. Применительно к другим индоевропейским народам это также в высшей степени возможно. Древнейшие деления индоевропейского вплоть до возникновения языков-основ и языковых семейств, образующих родословное дерево, можно проиллюстрировать следующей схемой. Длина линий обозначает на ней длительность периода, а отдаленность их друг от друга – степень родственной близости.
Схема родословного древа индоевропейских языков (по А. Шлейхеру)

Немецкий язык [16 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 92–97; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Schleicher A. Die Deutsche Sprache, 2. Verbesserte und vermehrte Auflage. Stuttgart, 1869.]
//-- Обоснование принципов установления родства языков --//
/…/ Что такое язык? Популярное определение – язык есть мышление, выраженное звуками, – абсолютно правильно. Остановимся на этом на некоторое время.
Язык есть звуковое выражение мысли, проявляющийся в звуках процесс мышления. Чувства, восприятия, волеизъявление язык прямо не выражает: язык – не непосредственное выражение чувства и воли, но только мыслей. Если необходимо через посредство языка выразить чувства и волю, то это возможно сделать только опосредствованным путем, и именно в форме мысли. Непосредственное выражение чувств и восприятия, так же как воли и желания, осуществляется не через язык, но через естественные звуки – крики, смех, а также через звуковые жесты и подлинные междометия, как, например, о! эй! пст! ш-ш! и др. Эти звуки, выражающие чувство и волю непосредственно, – не слова, не элементы языка, но приближающиеся к животным крикам звуковые жесты, которые мы употребляем наряду с языком. Они в большей степени свойственны инстинктивному человеку (ребенку, необразованному или охваченному болезненными чувствами и аффектами человеку), нежели человеку образованному и находящемуся в спокойных условиях культурных форм жизни. Эти звуки не имеют ни функций, ни форм слова, они находятся ниже языка.
Язык имеет своей задачей создать звуковой образ представлений, понятий и существующих между ними отношений, он воплощает в звуках процесс мышления. Звуковое отображение мысли может быть более или менее полным; оно может ограничиться неясными намеками, но вместе с тем язык посредством имеющихся в его распоряжении точных и подвижных звуков может с фотографической точностью отобразить тончайшие нюансы мыслительного процесса. Язык, однако, никогда не может обойтись без одного элемента – именно звукового выражения понятия и представления; звуковое выражение обоих явлений образует обязательную сторону языка. Меняться или даже совершенно отсутствовать может только звуковое выражение отношения; это меняющаяся и способная на бесконечные градации сторона языка.
Представления и понятия, поскольку они получают звуковое выражение, называют значением. Функции звука состоят, следовательно, в значении и отношении.
Звуки и звуковые комплексы, функцией которых является выражение значения, мы называем корнями.
Значение и отношение, совместно получившие звуковое выражение, образуют слово. Слова в свою очередь составляют язык. В соответствии с этим сущность слова, а тем самым и языка заключается в звуковом выражении значения и отношения. Сущность каждого языка в отдельности обусловливается способом, каким значение и отношение получают звуковое выражение.
Кроме звучания, кроме звуковой материи, применяемой для выражения значения и отношения (функций), и кроме функций, мы должны выделить еще третий элемент в природе языка. То многообразие [способов соединения слов], которое мы отметили, частично основывается не на звуке и не на функциях, а на отсутствии или наличии выражения отношений и на том положении, которое занимают относительно друг друга выражение значения и выражение отношения. Эту сторону языка мы называем его формой. Мы должны, следовательно, в языке, а затем и в слове выделять три элемента. Точнее говоря, сущность слова, а тем самым, и всего языка определяется тремя моментами: звуком, формой и функцией.
Для определения родства языков, объединяемых в языковые роды /…/ решающим является не их форма, а языковая материя, из которой строятся языки. Если два или несколько языков употребляют для выражения значения и отношения настолько близкие звуки, что мысль о случайном совпадении оказывается совершенно неправомерной, и если, далее, совпадения проходят через весь язык и обладают таким характером, что их нельзя объяснить заимствованием слов, то подобного рода тождественные языки, несомненно, происходят из общего языка-основы, они являются родственными. Верным критерием родства является прежде всего происходящее в каждом языке особым образом изменение общей с другими языками звуковой материи, посредством которой он отделяется как особый язык от других языков. Эту свойственную каждому языку и диалекту форму проявления общей для родственных языков звуковой материи мы называем характерными звуковыми законами данного языка. Ниже будет показано, что языки находятся в беспрерывном изменении и что эти изменения не равномерны для всей области языка. Посредством подобного неравномерного изменения в различных областях языка из языка-основы с течением времени возникает несколько языков, которые позднее развиваются еще в некоторое количество языков или диалектов и т. д. Все возникшие таким образом языки, которые хотя и через множество поколений, но в конечном счете можно свести к единому языку-основе, образуют языковой род или, как обычно говорят, единое языковое дерево; относящиеся к нему языки являются родственными. В пределах подобных языковых родов мы часто можем выделить языковые семейства, а в этих последних – отдельные языки, распадающиеся затем на диалекты, говоры и т. д.
В действительности, конечно, развитие происходит не так регулярно; отдельные языки развиваются по-разному, одни имеют более многочисленные и частые деления, чем другие, и т. д. Несомненно, далее, что не каждое языковое дерево состоит из обильно членящегося рода; члены этого последнего могут в процессе исторического развития исчезать, что в большинстве случаев происходит в результате того, что народы принимают другие языки. Так, например, в настоящее время от баскского языкового дерева сохранилась только одна ветвь, распадающаяся, правда, на несколько диалектов, и мы не знаем ни одного другого языка, который обнаруживал бы родственные связи с ним. Языковой род, таким образом, может быть представлен одним индивидуумом в силу того, что другие вымерли, или же потому, что они еще не были обнаружены нами.
Нет ни одного случая, чтобы все ранние ступени развития языкового организма, образующего языковой род, оставили после себя письменные памятники; часто оказывается, следовательно, необходимым восстанавливать на основе доступных нам более поздних форм существовавшие в прошлом формы языка-основы семейства или же праязыка всего рода. Метод восстановления подсказывается нам жизнью языка и, в частности, жизнью звуков. Мы познаем законы, по которым происходит изменение языка, на основе наблюдений над языками, развитие которых мы можем проследить в исторический период на протяжении столетий и даже тысячелетий. Применяя установленные таким путем законы изменения языков, мы продлеваем историю языков в доисторические времена.
Если два или несколько членов языкового дерева обнаруживают значительные сходства, мы делаем логический вывод, что они уже как самостоятельные члены недавно отделились друг от друга. Это дает нам даже критерий, с помощью которого можно установить последовательность происходивших в доисторические времена языковых делений.
//-- Интерпретация законов языковой эволюции. --//
Два этапа в истории языков
Языковые роды находятся в процессе постоянного становления, своим происхождением они обязаны закону развития, проявляющемуся в жизни языков. Это приводит нас к новому аспекту, который языки предоставляют наблюдению, именно к рассмотрению их жизни, их становления, расцвета и исчезновения, – короче говоря, к рассмотрению истории их развития.
Все языки, которые мы прослеживаем на протяжении длительного времени, дают основания для заключения, что они находятся в постоянном и беспрерывном изменении. Языки, эти образованные из звуковой материи природные организмы, притом самые высшие из всех, проявляют свои свойства природного организма не только в том, что все они классифицируются на роды, виды, подвиды и т. д., но и в том, что их рост происходит по определенным законам.
Но какого же рода этот рост языкового организма и как протекает жизнь языка?
Возникновение и становление языка мы никогда не можем наблюдать непосредственно; историю развития языка можно установить только посредством разложения образовавшегося языкового организма.
Этот вывод мы могли бы, несомненно, сделать и в связи с тем обстоятельством, что историческое существование народа без языка невозможно, что историческая жизнь предполагает существование языка, что человек, когда его разум связывается со звуком; целью своей бессознательной духовной деятельности имеет язык, а будучи духовно свободным и желая самоутвердиться, может использовать язык только как средство выражения своей духовной деятельности. Образование языка и история – чередующиеся деятельности человека, два способа проявления его сущности, которые никогда не осуществляются одновременно и из которых первое всегда предшествует второй.
Можно даже объективно доказать, что история и развитие языка находятся в обратных отношениях друг к другу. Чем богаче и сложнее история, тем скорее происходит распад языка, и чем беднее, медленнее и устойчивее первая, тем более верным остается себе язык.
Как только народ вступает в историю, образование языка прекращается. Язык застывает на той ступени, на какой его застает этот процесс, но с течением времени язык все более теряет свою звуковую целостность. Некоторые народы развивают свои языки в доисторический период до высоких форм, другие ограничиваются более простыми языковыми образованиями. В образовании языка и в истории (охватывающих всю совокупность духовного развития) проявляется сущность человека и каждой народности в частности. Этот особый в каждом отдельном случае способ проявления называют национальностью. Тот же разум, который в своей связанности со звуком образует язык, в своей свободной деятельности обусловливает историческое развитие. Поэтому между языком и историей народа наблюдается непременная связь…
Жизнь языка распадается, прежде всего, следовательно, на два совершенно отдельных периода: история развития языка (доисторический период) и история распада языковых форм (исторический период).
Тем самым жизнь языка не отличается существенно от жизни всех других живых организмов – растений и животных. Как и эти последние, он имеет период роста от простейших структур к более сложным формам и период старения, в который языки все более и более отдаляются от достигнутой наивысшей ступени развития и их формы терпят ущерб. Естествоиспытатели называют это обратной метаморфозой.
Где развиваются люди, там возникает язык; первоначально, очевидно, это были рефлексы полученных от внешнего мира впечатлений, т. е. отражение внешнего мира в мышлении, так как мышление и язык столь же тождественны, как содержание и форма. Существа, которые не мыслят, не люди; становление человека начинается, следовательно, с возникновения языка, и обратно – с человеком возникает язык. Звуки языка, т. е. звуковые образы представлений, полученных мыслительным органом посредством чувств и понятий, образованных в этом органе, у различных людей были различны, но, по-видимому, в основном однородны, а у людей, живущих в одинаковых условиях, тождественны. И в позднейшей жизни языка обнаруживается аналогичное явление: в основном одинаковые и живущие в одних и тех же условиях люди изменяют свой язык тождественным образом, следуя внутреннему неосознанному стимулу. В высшей степени поэтому возможно, что как позднее у целых народов изменения языка происходили в основном однородным образом, так и в доисторическое время образование простейших звуков, наделенных значением, осуществлялось среди общавшихся друг с другом индивидуумов идентичными путями.
Почему у разных людей проявляются различия, почему не все люди развивают в своей среде один и тот же язык – на эти вопросы должна нам дать ответ антропология. Относительно различия языков мы знаем только то, что уже в звуках первых языков обнаруживаются большие различия. Эти различия проявляются, однако, не только в звуках, но основываются прежде всего на том, что с самого начала в языках существуют различные потенции развития; одни языки обладают большей способностью к более высокому развитию, чем другие, хотя первоначально форма всех языков должна быть одинаковой. Подобным образом происходит развитие органической жизни вообще. Первичные клеточки, например, различных животных в семени совершенно одинаковы по форме и материи; точно так же и лучший ботаник не сможет отличить семена простейшей астры от семян роскошной гигантской астры, и, тем не менее в этих, казалось бы, абсолютно одинаковых объектах содержится все будущее и особое развитие. Это же имеет место и в царстве языков.
Так же, как развитие языков, их распад происходит по определенным законам, которые мы устанавливаем на основе наблюдения над языками, прослеживаемыми на протяжении столетий и тысячелетий. Таких языков, конечно, немного, так как приниматься во внимание могут только языки народов, вошедших в качестве культурных в историю в очень раннее время. Впрочем, полученный из немногих примеров историко-языковедческий материал настолько богат, что его вполне достает, чтобы получить отчетливое представление о процессе языковых изменений во второй период жизни языка. На основе этих данных мы в состоянии делать историко-языковедческие предположения и относительно тех языков, жизненное развитие которых мы не имели возможности наблюдать в течение длительного времени. Часто в их формах мы усматриваем более поздние стадии развития и посредством известных нам законов с уверенностью восстанавливаем формы, предшествующие фиксированным. Мы реконструируем более или менее ранние жизненные эпохи языков, возводя фактически известную нам позднюю форму к более древней. Говоря образно, достаточно знать нижнее течение потока, чтобы установить, что он не только имеет верхнее течение или источник, но и выявить характер этого источника.
Ясно, что в результате отпадения конечных звуков, т. е. той части слова, где большинство языков сосредоточивает словообразующие органы или, что то же, элементы, выражающие грамматические отношения, форма языков значительно изменяется.
Впрочем, уже в более древние языковые периоды, в то время, когда звуки еще устойчивы, ощущается действие силы, которая враждебно воздействует на многообразие форм и ограничивает ее все более и более самым необходимым. Это – выравнивание хотя и обоснованных в своем своеобразии, но менее употребительных в языке форм применительно к более употребительным и потому находящим в языковом чувстве более сильную опору, иными словами, аналогия. Стремление к удобной унификации, к трактовке возможно большего количества слов единообразным способами, все более затухающее чувство значения и первичности своеобразных явлений – все это привело к тому, что позднейшие языки обладают меньшим количеством форм, чем более ранние, и строение языков с течением времени все больше упрощается. Старое богатство форм отбрасывается, как ненужный балласт. Следовательно, в то время как в поздние периоды жизни языков многообразие звуков увеличивается, языки теряют древнее обилие грамматических форм.
Но почему ранее богатство форм не было балластом?.. В более ранние периоды жизни от распада языки удерживало чувство функций отдельных элементов слова; как только это чувство ослабевает, выветриваются и сглаживаются четко отграниченные формы слова и утверждается стремление освободиться от того, что уже не воспринимается как нечто значимое…
Чувство функций слова и его частей мы назовем языковым чувством. Языковое чувство, таким образом, – добрый дух языковых форм; в такой же степени, в какой он затухает с тем, чтобы затем исчезнуть, происходит звуковая порча слова. Языковое чувство и целостность звуковой формы стоят, следовательно, в прямых отношениях друг к другу, а языковое чувство и звуковые законы, аналогия, упрощение языковых форм – в обратных отношениях.
По отсутствию фонетических законов, действующих без исключения, вполне ясно заметно, что наш письменный язык не есть наречие, живущее в устах народа, или спокойное, беспрепятственное дальнейшее развитие более древней формы языка. Наши народные говоры обычно представляются научному наблюдению как выше стоящие по развитию языка, более закономерные организмы, чем письменный язык.
Теория Дарвина в применении к науке о языке (публичное послание доктору Эрнсту Геккелю, э. о. профессору зоологии и директору зоологического музея при Йенском университете) [17 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 98–103; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: СПб., 1864. Переводчик не указан. Оригинал опубликован в 1863 г.]
//-- Изложение основных положений натуралистической концепции языка --//
/…/ Законы, установленные Дарвином для видов животных и растений, применимы и к организмам языков. Изложение этого применения составляет прямую задачу этих строк, и мы приступим к нему теперь, показав вообще, что все наблюдательные науки настоящего времени, к которым принадлежит наука о языке, имеют одну общую черту, обусловленную известным философским воззрением.
Обратимся к книге Дарвина и посмотрим, что в языкознании аналогично со взглядами, изложенными Дарвином. Прежде всего вспомним, что разделения и подразделения в области языков в сущности того же рода, как и вообще в царстве естественных организмов, но что выражения, употребляемые лингвистами для обозначения этой классификации, различны от тех, которые встречаются у натуралистов. Прошу иметь это постоянно в виду, так как это принимается во всем следующем. То, что естествоиспытатели назвали бы родом, у глоттиков именуется племенем; роды, более сродственные между собою, называются иногда семействами одного племени языков. Сознаюсь, впрочем, что при определении родов исследователи языка столь же не согласны между собою, как зоологи и ботаники; к этому характеристическому обстоятельству, повторяющемуся во всех степенях специфицирования, я еще возвращусь впоследствии. Виды одного рода у нас называются языками какого-либо племени; подвиды – у нас диалекты или наречия известного языка; разновидностям соответствуют местные говоры или второстепенные наречия; наконец, отдельным особям – образ выражения отдельных людей, говорящих на известных языках. Известно, что отдельные особи одного вида не бывают совершенно сходны между собою, и это относится в равной степени и к особям языка; даже образ выражения отдельных людей, говорящих одним и тем же языком, всегда имеет более или менее резкий индивидуальный оттенок.
Что же касается установленной Дарвином изменчивости видов, которая, если только она не однородна и равномерна у всех особей, содействует возникновению из одной формы многих новых (процесс, разумеется, беспрерывно повторяющийся), то в отношении к организмам языка эта способность уже давно признана. Те языки, которые, по выражению ботаников и зоологов, следовало бы обозначить видами одного рода, мы считаем за детей одного общего основного языка, из которого они произошли путем постепенного изменения. Из племен языков, нам хорошо известных, мы точно так же составляем родословные, как это старался сделать Дарвин для видов растений и животных. Уже никто более не сомневается в том, что все племя индоевропейских языков: индийский, иранский (персидский, армянский и др.), греческий, италийский (латинский, оскский, умбрийский, со всеми детьми первого), кельтский, славянский, литовский, германский, или немецкий, языки, т. е. племя, состоящее из множества видов, подвидов и разновидностей, получило свое начало из одной отдельной основной формы – индогерманского первобытного языка; то же самое прилагается к языкам семитического племени, к которому, как известно, принадлежат еврейский, сирийский и халдейский, арабский и др., – как вообще ко всем племенам языков.
Относительно происхождения новых форм из прежних в области языка можно делать наблюдения легче и в большем размере, чем в области организмов растений и животных. Дело в том, что мы, лингвисты, на этот раз имеем преимущество перед прочими естествоиспытателями. О многих языках мы действительно в состоянии доказать, что они разветвились на различные языки, наречия и т. д. Некоторые языки и семейства языков можно проследить более чем в течение двух тысячелетий, так как до нас дошла через письмена в сущности верная картина их прежних форм. Это можно сказать, например, о латинском. Нам известны как древнелатинский, так и романские языки, происшедшие из него посредством разрознения и постороннего влияния, – вы сказали бы – путем скрещивания; нам известен древнейший индийский, известны происшедшие прямо из него языки и, далее, происходящие от этих языки новоиндийские. Таким образом, мы имеем твердую и верную основу для наблюдения. То, что нам положительно известно о языках, сделавшихся доступными нашим наблюдениям в течение столь долгих периодов времени потому, что народы, ими говорившие, к счастью, оставили письменные памятники из сравнительно раннего времени, – мы имеем право распространять и на другие племена языков, у которых недостает подобных памятников их прежних форм. Таким образом, мы знаем из прямых наблюдений, что языки изменяются, пока они живут, и данными для этих наблюдений мы обязаны только письменности.
Если бы письменность не была изобретена доныне, то языкоис-пытателям, вероятно, никогда бы не пришло в голову, что языки, как, например, русский, немецкий и французский, происходят от одного и того же языка; они, может быть, не догадались бы предположить общее происхождение для каких-либо языков, хотя и находящихся в самом близком сродстве, и вообще допустить, что язык изменяется. Без письменности наше положение было бы еще более затруднительным, чем положение ботаников и зоологов, которые имеют по крайней мере образчики прежних образований и научные объекты которых вообще легче наблюдаемы, нежели языки. Но теперь у нас более материала для наблюдения, чем у других естествоиспытателей, и оттого мы раньше пришли к той мысли, что виды не первозданны. Кроме того, изменения в языках, может быть, совершились быстрее, чем в царствах животном и растительном, так что зоологи и ботаники находились бы с нами в равно благоприятных условиях разве только в том случае, если бы дошли до нас целые ряды так называемых допотопных форм, хотя бы лишь некоторых родов, в совершенно уцелевших экземплярах, т. е. с кожею и волосами или с листьями, цветком и плодом. Впрочем, различие относительно материала для наблюдений между царством языка и царством животных и растений, как уже сказано, только количественное, а не качественное, ибо, как известно, некоторая степень изменчивости животных и растений есть также доказанный факт.
Все более организованные языки, как, например, праотец индогерманского племени, нам совершенно известный, очевидно показывают своим строением, что они произошли посредством постепенного развития из более простых форм. Строение всех языков указывает на то, что их древнейшая форма в сущности была та же, которая сохранилась в некоторых языках простейшего строения (например, в китайском). Одним словом, то, из чего все языки ведут свое начало, были осмысленные звуки, простые звуковые обозначения впечатлений, представлений, понятий, которые могли быть употребляемы различным образом, т. е. играть роль той или другой грамматической формы, без существования особых звуковых форм, так сказать, органов для этих различных отправлений. В этом наидревнейшем периоде жизни языка в звуковом отношении нет ни глаголов, ни имен, ни спряжений, ни склонений и т. д.
/…/ Употребляя форму уподобления, я могу назвать корни простыми клеточками языка, у которых для грамматических функций, каковы имя, глагол и т. д., нет еще особых органов и у которых самые эти функции (грамматические отношения) столь же мало различны, как, например, у одноклеточных организмов или в зародыш-ном пузырьке высших живых существ дыхание и пищеварение.
Мы принимаем, таким образом, для всех языков по форме одинаковое происхождение. Когда человек от звуковой мимики и звукоподражаний нашел дорогу к звукам, имеющим уже значение, то эти последние были еще простые звуковые формы, без всякого грамматического значения. Но по звуковому материалу, из которого они состояли, и по смыслу, который они выражали, эти простейшие начала языка были различны у различных людей, что доказывается различием языков, развившихся из этих начал. Оттого мы предполагаем бесчисленное множество первобытных языков, но для всех принимаем одну и ту же форму.
В некоторой степени соответствующим образом представляем мы себе происхождение растительных и животных организмов; их общая первоначальная форма есть, вероятно, простая клеточка, точно так же, как относительно языков это есть простой корень. Простейшие формы позднейшей жизни животных и растений, клеточки, следует, кажется, также предположить простейшими во множестве; в известный период жизни нашей планеты, как в области языков, мы допустили одновременное появление многих простых звуков со значением. Эти первоначальные формы органической жизни, не имевшие еще притязания на названия ни животного, ни растения, впоследствии развивались в разных направлениях; таким же образом – и корни языков.
Так как в эпоху историческую мы видим, что у людей, живущих в одинаковых условиях, языки изменяются равномерно в устах всех особей, ими говорящих, то мы и принимаем, что язык образовывался однородно у людей совершенно однородных. Ибо вышеизложенный метод – от известного заключать о неизвестном – не дозволяет нам предположить для древних времен, не подлежащих нашему непосредственному наблюдению, иные законы жизни, нежели те, которые мы замечаем в периоде, доступном нашему наблюдению. При других условиях иначе образовывались и языки, и, по всей вероятности, различие языков находилось в прямом отношении к различию жизненных условий людей вообще. Таким образом, первоначальное распределение языков на земле происходило, вероятно, со строгой законностью; языки соседних народов были более сходными, чем языки людей, живших в разных частях света. По мере удаления языков от исходного языка они должны были все более и более уклоняться от него, так как вместе с удалением изменяются и климат, и жизненные условия вообще. Даже в настоящее время сохранились, по-видимому, следы этого правильного распределения языков.
/…/ Это разительное согласование в строении географически соседних племен языков мы считаем явлением самой ранней жизни языка. Колыбели происхождения таких языков, коих образовательное начало в сущности аналогично, по нашему мнению, следует считать соседственными. Подобно языкам, и флоры и фауны отдельных частей света обнаруживают свойственный им тип.
В историческое время виды и роды языков постоянно исчезают и другие распространяются на их счет; для примера я упомяну только о распространении индогерманского племени и о вымирании американских языков. В древние времена, когда на языках говорило сравнительно малочисленное народонаселение, вымирание форм языков, может быть, происходило в несравненно высшей степени. Но так как более организованные языки, как, например, индогерманский, должны существовать уже давно, как это видно из их высокого развития, из их настоящей, очевидно, древней формы и из вообще медленного изменения языков, то следует, что доисторический период жизни языка был гораздо продолжительнее, чем период, принадлежащий историческому времени. Известен же нам язык только со времени употребления письменности. Итак, для периода исчезновения организмов языка и изменения первоначальных его условий нам следует вообще предположить весьма большое пространство времени, может быть, из нескольких десятков тысячелетий. В этот большой промежуток времени исчезло, вероятно, более родов языков, нежели сколько их существует в настоящее время. Так объясняется и возможность большого распространения некоторых племен, например индогерманского, финского, малайского южноафриканского и т. д., которые сильно разошлись на просторной почве. Такой же процесс Дарвин принимает для царств растительного и животного, называя его «борьбой за существование»; множество органических форм должно было погибнуть в этой борьбе и дать место сравнительно немногим избранным. Приведем собственные слова Дарвина. Он говорит: «Преобладающие виды обширнейших преобладающих групп стремятся оставлять многих видоизмененных потомков, и таким образом возникают новые подгруппы. По мере их возникновения виды групп менее сильных, унаследовавшие от общего родича какое-либо несовершенство, склонны к одновременному вымиранию без видоизмененного потомства. Но окончательное вымирание целой группы видов часто может быть процессом весьма медленным вследствие сохранения немногих потомков, выживающих в защищенных объединенных местностях (с языками это встречается в горах; я упомяну, например, баскский язык в Пиренеях, остаток прежде далеко распространенного языка; то же самое видим на Кавказе и в других местностях). Когда группа исчезла вполне, она не появляется вновь, ибо потомственная связь порвана. Мы можем понять, каким образом распространение преобладающих жизненных форм, всего чаще изменяющихся, стремится со временем населить весь мир близко сродными, хотя и видоизмененными, потомками; они по большей части успеют заменить те группы видов, которые слабее их в борьбе за существование».
Эти слова Дарвина могут быть применены к языкам без всякого изменения. Дарвин превосходно изображает в приведенных строках то, что совершается при борьбе языков за свое существование. В настоящем периоде жизни человечества победителями в борьбе за существование оказываются преимущественно языки индогерманского племени; распространение их беспрерывно продолжается, а многие другие языки ими вытеснены. О множестве их видов и подвидов свидетельствует вышеприведенная их родословная.
Вследствие огромного вымирания языков погасли некоторые посредствующие формы; вследствие переселений народов изменились первоначальные условия языков, так что ныне нередко языки весьма различной формы являются соседями по местности, не имея посредствующих между собой звеньев. Так, например, мы видим, что баскский язык, совершенно различный от индогерманского, стоит совершенно уединенно среди этого племени.
В сущности то же говорит Дарвин о соотношениях царств животного и растительного.
Вот что, любезный друг и товарищ, приходило мне на ум, когда я изучал уважаемого тобою Дарвина, которого учение ты так ревностно стараешься защищать и распространять, чем, как я только что узнал, ты даже навлек на себя гнев клерикальных журналов. Понятно, что только основные черты воззрений Дарвина имеют применение к языкам. Область языков слишком различна от царства растительного и животного, чтобы совокупность рассуждений Дарвина до малейших подробностей могла иметь для нее значение.
Но в области языков тем более неопровержимо происхождение видов путем постепенного разрознения и сохранения более развитых организмов в борьбе за существование. Оба главные начала Дарвинова учения разделяет со многими другими великими открытиями то свойство, что они оказываются справедливыми даже в таких сферах, которые первоначально не были принимаемы в соображение.
Басня, cocтaвлeннaя A. Шлейхером на индоевропейском праязыке [18 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 104; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Eine Fabel in indogermanischer Ursprache // Beitrage zur vergleichende Sprachfor-schung. 1868. Bd. 5. S. 206.]
//-- Avis akvasas ka --//
Avis, Jasmin varna na ā аst, dadarka akvams, am, vāham garum vagbantam, tarn, bhäam magham, tam, manum aku bharantam. Avis akvähjams a vavakat: kard aghnutai mai vidanti manum akvams agantam.
Akväas āvavakant: krudhi evai, kard aghnutai vididvantsvas: manus patis varnā avisās karnanti svabhjam gharmam vastram avibhjams ka varnāna asti.
Tat kukruvants avis agram äbhudat.
Перевод А. Шлейхера
//-- [Das] Schaf und [die] Rosse --//
[Ein] schaf, [auf] welchem wolle nicht war (ein geschorenes schaf), sah rosse, das [einen] schweren wagen fahrend, das [eine] groβe last, das [einen] menschen schnell tragend. [Das] schaf sprach [zu den] rossen: [Das] herz wird beengt [in] mir (es thut mir herzlich leid) sehend [den] merlschen [die] rosse treibend.
[Die] rosse sprachen: Höre schaf, [das] herz wird beengt [in den] gesehen – habenden (es thut uns herzlich leid, da wir wissen): [der] mensch, [der] herr, macht [die] wolle [der] schafe [zu einem] warmen kleide [für] sich und [den] schafen ist nicht wolle (die schafe aber haben keine wolle mehr, sie werden geschoren; es geht ihnen noch schlechter als den rossen).
Das gehört habend bog (entwich) [das] schaf [auf das] feld (es machte sich aus dem staube).
Перевод на русский язык:
//-- Овца и кони --//
Овца, [на] которой не было шерсти (стриженая овца), увидела коней, везущих тяжелую повозку [с] большим грузом, быстро несущих человека. Овца сказала коням: сердце теснится [во] мне (сердце мое печалится), видя коней, везущих человека.
Кони сказали: послушай, овца, сердце теснится [от] увиденного (наше сердце печалится, потому что мы знаем): человек – господин, делает шерсть овцы теплой одеждой [для] себя и [у] овец нет шерсти (у овец больше нет шерсти, они острижены, им хуже, чем коням).
Услышав это, овца повернула [в] поле (она удрала, ретировалась).
1.3. Третий этап сравнительно-исторического языкознания. Психологическое направление в языкознании. Младограмматизм
Г. Штейнталь
Грамматика, логика и психология (их принципы и их взаимоотношения) [19 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 108–116; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Steintal H. Grammatik, Logik und Psychologie. Ihre Prinzipien und ihr Verhelt-niss zu einander. Berlin, 1855.]
//-- О языкознании вообще --//
Как и всякая другая наука, языкознание предполагает наличие своего предмета и сознание этого. Необходимо сразу же указать на
его предмет, определить, представить его, чтобы с самого начала не было никакой неясности относительно того, о чем будет идти речь на протяжении всего исследования. Следовательно, нам надо начать с объяснения термина (Nominaldefinition); определение существа (Realdefinition) дается в изложении науки в целом.
Определение
Определение предмета языкознания
Предметом языкознания является я з ы к, или я з ы к в о о б щ е, т. е. выражение осознанных внутренних, психических и духовных движений, состояний и отношений посредством артикулированных звуков. При том мы различаем:
Речь, говорение, т. е. происходящее в настоящее время или мыслимое как происходящее в настоящее время проявление языка.
Способность говорить, т. е., с одной стороны, физиологическую способность издавать артикулированные звуки и, с другой стороны, совокупное содержание внутреннего мира, которое мыслится предшествующим языку и должно быть выражено посредством языка.
Языковой материал, т. е. созданные речевой' способностью в процессе говорения элементы, которые постоянно употребляются каждый раз, как только снова должен быть выражен тот самый внутренний предмет, для выражения которого впервые они были созданы, или правильнее: действие, производимое при каждом первом выражении какого-либо отдельного внутреннего элемента и повторяемое каждый раз, когда снова должен быть выражен тот же внутренний элемент.
Какой-либо конкретный язык, или отдельный язык есть совокупность языкового материала какого-либо народа.
Метод языкознания и его отношение к другим наукам
Нельзя удовлетвориться простым указанием на предмет, как было сделано выше; нужно еще указать, в какой связи о нем будет идти речь. Ведь о каждом предмете можно говорить в разнообразных связях и рассматривать его с различных сторон и по-разному /…/
Проявления теоретической деятельности человека распадаются на два обширных класса и основываются на двух типах умственной деятельности – суждении и оценке. Суждение содержит в себе познание, в оценке выражается похвала или порицание. Человек познает, чем является нечто и как оно устроено; человек оценивает, является ли это нечто прекрасным или безобразным, хорошим или плохим, истинным или ложным и с менее важных точек зрения – верным или неверным, целесообразным или нецелесообразным. Следовательно, существуют науки, которые пытаются познать, исследовать факты и их соотношения, их существование и законы; и существуют также другие, которые стремятся найти критерии оценки, основания похвалы и порицания.
Итак, является ли языкознание познающей или оценивающей наукой? Наш ответ: оно является познающей наукой. Произнесенное не является ни истинным, ни ложным. Истинно или ложно только то, что было вложено в речь, т. е. то, что мыслилось. Далее, если речь плоха или хороша с точки зрения нравственности, то она является поступком и относится поэтому, как всякий другой поступок, к компетенции судьи нравов; но предметом языкознания является речь как действие, а не как поступок. Далее, оценка произнесенного с эстетической точки зрения (красиво или безобразно) входит в компетенцию риторики и поэтики, а не языкознания. И, наконец, на вопрос о том, как было сказано – верно или неверно, отвечает языкознание, но отвечает косвенно. А именно: показывая, как говорят, оно запрещает говорить иначе или порицает это.
Следовательно, по существу или по происхождению языкознание является познающей наукой, а не оценивавшей или не относящейся к эстетике (как еще называют оценивающие науки). Однако оно приближается к последним или даже полностью сходно с ними по своей сути в некоторых из своих отраслей. Это ясно видно на примере метрики, представляющей собой одну из наук об искусстве…
Обоснование психологизма как методологической основы
Однако языкознание принимает эстетический, оценивающий характер в дисциплине, которая является его очень существенной и неотъемлемой частью, а именно в систематизации или классификации языков. При этом оно не удовлетворяется объединением языков по найденным у них общим признакам в классы и семьи, но образует из этих классов шкалу, систему рангов. Следовательно, оно оценивает здесь значимость языков, достоинство их как продукт ума и в то же время как орудие умственного развития.
Наконец, еще одно различие. Речь – это духовная деятельность, и, следовательно, языкознание относится к числу психологических наук, подобно тому как к психологии относится учение о мышлении и воле, т. е. о возникновении мыслей и волевых импульсов, а не о том, какими они должны быть. То, что рассмотрение языка и речевой способности целиком и полностью психологично, признавали всегда; этому посвящали особый раздел в учебниках психологии. Языкознание упирается в область психологии. Однако языковой материал, т. е. отдельные языки, – это особые продукты человеческого ума, принадлежащие уже не психологии, а истории, т. е. языкознанию, точно так же, как отдельные определённые волевые импульсы и мысли уже не являются предметом психологии. Но речь, говорение, т. е., как было сказано выше, происходящее в настоящее время или мыслимое как происходящее в настоящее время проявление языка, может быть предметом как языкознания, так и собственно психологии и, конечно, в различных взаимосвязях. Поскольку в каждом речевом процессе дан язык вообще и создается или применяется языковой материал, эти процессы являются предметом языкознания. Но языковой материал состоит из представлений, и даже простые звуки, артикуляции обусловливаются духовным началом; как таковые они могут быть подвергнуты чисто психологическому наблюдению, которое отвлекается от содержания продуктов духовной деятельности /…/
Организм, принцип и индивидуальность языка
Критика натуралистической концепции языка. Следование теоретическим установкам В. Гумбольдта
Нас спросят: уж не хотели ли мы назвать язык организмом? Но что нам, спрошу я, до слова, которое никогда не имело ясного смысла на своей родной почве и которому в течение долгого времени угрожает постепенная потеря всякого значения? Но если мы отвлечемся от всего этого, то какой смысл может иметь все-таки для нас слово органический? Оно не может существовать без своей противоположности – неорганического; а где такая противоположность для языка?
Слово о р г а н и ч е с к и й может иметь для нас только переносное значение, так как язык принадлежит по своей сути разуму и является духовным продуктом. Очевидно, это слово не может иметь своего чисто естествоведческого значения. Или оно должно указывать нам на то, что происхождение языка заложено в подчиняющемся необходимости ходе умственного развития? и еще более конкретно: в связи души и тела? Пусть мне будет позволено надеяться или, если угодно, вообразить себе, что я гораздо определеннее понял эти пункты и гораздо основательнее разобрал их, чем может выразить слово органический, и в то же время очистил их от всех неправильностей и преувеличений, к которым это слово послужило поводом. Это слово отжило свой век.
В другом отношении слово организм могло бы быть для нас важнее, чем для Беккера [20 - Becker.Organismus der Sprache.], который не мог постичь индивидуальности языков, потому что не понимал даже их различий. Итак, говоря здесь о различии языков, мы тут же должны заметить, что каждый язык должен рассматриваться как образованное инстинктивным самосознанием представление о внешнем и внутреннем мире человека. Но в основе этого инстинктивного представления о мире и о себе лежит индивидуальный принцип; оно является связной системой, все части которой однотипны; общий тип частей системы – это результат действия принципа, развитие которого они воплощают. Своим общим характером части системы указывают на то, что они произошли из одного источника и их деятельность направлена к одной цели; и эти источники и цель как раз и являются их принципом. Это единство исходит из того, что целое определяет части и каждая часть характеризуется как определенный особый член целого, мы и могли бы обозначить словом организм. Но к чему? Уже употребленные нами слова имеют значение, более подходящее для описания умственной деятельности; поэтому мы предпочитаем называть язык системой, проистекающей из единого принципа, индивидуальным духовным продуктом. Но основа этого единства и индивидуальности языков заложена в своеобразии народного духа. Уже в первой части этой книги мы показали, что здесь мы целиком стоим на позиции Гумбольдта.
Индивидуальное единство, особый принцип каждого языка следует характеризовать с трех сторон: со стороны звука как такового, внутренней формы и их соотношения друг с другом. Так, например, индивидуальный характер семитских языков проявляется уже в их алфавитах и в сочетаниях звуков. Вероятно, только в этих языках можно встретить сочетания звуков tk, tp, kp в начале слов. Далее, внутренняя форма этих языков чрезвычайно индивидуальна и, в-третьих, так же индивидуален способ, с помощью которого внутренняя форма обозначается звуковой формой, причём особенно бросается в глаза различие в употреблении гласных и согласных, исключительно важна для принципа языков та последовательность, с которой он проводится; и я боюсь, что в этом отношении семитские языки можно упрекнуть в непоследовательности. Изменение слов происходит в них частично с помощью внутреннего изменения коренного гласного, частично с помощью аффиксов.
Но описание единства языков распадается в другом отношении на две части: единство словарного состава, материального элемента языка и единство формообразования. Каждая из этих частей рассматривается с трех вышеназванных точек зрения. Единство грамматики всегда оказывается более тесным, чем единство словарного состава, и также лучше понято, чем последнее, относительно которого царит полная неясность. Мы уже знаем неудачную попытку Беккера изложить единство лексики. Но сейчас мы яснее видим его ошибку. Он обращается к понятиям, а не к языковой форме и создает логическую конструкцию вместо лексической.
Если будет создана система слов какого-нибудь языка, то в качестве руководящего принципа следует взять внутреннюю форму языка в ее связи со звуком /…/
Языкознание как психология народов
Уже в предварительных замечаниях мы сказали, что язык является предметом психологического наблюдения не только как любая другая деятельность души, но что и доказательство его возникновения, его сущности вообще, его положения в развитии и деятельности духа образует своеобразный и существенный раздел психологии. При изложении вопросов, связанных с языком и грамматикой вообще и с действительностью различных языков, мы постоянно находились в границах психологии. Мы не выходим за ее пределы и при переходе к вопросам различия языков мы покидаем лишь одну ее область, которой психология ограничивается еще в настоящее время, и переходим в другую, которая в такой же степени относится к психологии, хотя и исследовалась только от случая к случаю. Дело в том, что современная психология есть и н д и в и д у а л ь н а я психология, ее предметом является психологический индивидуум, как он вообще проявляется в каждом одушевленном существе, в человеке и до известной степени и в животном. Но существенным определением человеческой души является то, что она не является обособленным индивидуумом, но принадлежит определенному н а р о д у. Таким образом, индивидуальная психология требует существенного дополнения в виде психологии народов. По своему рождению человек принадлежит к какому-либо народу; тем самым его духовное развитие обусловлено определенным образом. Следовательно, нельзя полностью составить понятие об индивидууме, не принимая во внимание той духовной среды, в которой он возник и живет.
//-- Индивидуум и народ --//
Мы совсем не можем мыслить себе человека иначе, кроме как говорящим и вследствие этого членом определенного национального коллектива, и, следовательно, не можем представить человечество иначе, кроме как разделенным на народы и племена. Всякое другое воззрение, которое рассматривает человека таким, каким он был до образования народов и языков, неизбежно представляет собой научную фикцию, как понятие математической точки и линии или как понятие падения в безвоздушном пространстве; но оно никоим образом не охватывает человека в его действительном бытии. Следовательно, психология народов переносит нас прямо в действительность человеческой жизни с разделением людей на народы и далее на более мелкие коллективы внутри них.
Каждый народ образует замкнутое единство, частное проявление человеческой сущности; и все индивиды одного народа носят отпечаток этой особой природы народа на своем теле и на душе. Со стороны физической организации это сходство объясняется кровным родством, т. е. единством происхождения, сходными влияниями извне – влияниями природы и образа жизни; сходство же духовной организации определяется совместной жизнью, т. е. совместным мышлением. Первоначально мыслили только сообща; каждый связывал свою мысль с мыслью своего соплеменника, и возникавшая отсюда новая мысль принадлежала как тому, так и другому, подобно тому как дитя принадлежит отцу и матери. Сходная физическая организация и сходные впечатления, получаемые извне, производят сходные чувства, склонности, желания, а эти в свою очередь – сходные мысли и сходный язык. Мыслить человека только живущим в составе народа – это значит одновременно мыслить его подобным многим индивидам, это значит мыслить понятие «человек» только как различные национальные единства, каждое из которых охватывает многих одинаково мыслящих индивидов.
//-- Продукты духа народа --//
Воздействие телесных влияний на душу вызывает известные склонности, тенденции, предрасположения, свойства духа, одинаковые у всех индивидов, вследствие чего все они обладают одним и тем же н а р о д н ы м д у х о м. Этот дух народа проявляется прежде всего в языке, затем в нравах и обычаях, установлениях и поступках, в традициях и песнопениях; все это – продукты духа народа.
//-- Структура психологии народов --//
Психология народов членится на следующие части; во-первых, а н а л и т и ч е с к а я, которая излагает всеобщие законы, определяющие развитие и взаимодействие действующих в жизни народа сил, затем с и н т е т и ч е с к а я, которая показывает отдельные продукты этого взаимодействия сил и рассматривает их как составленный из многих органов и функций организм, прежде всего как организм, твердо основывающийся на самом себе и не меняющий своей конституции, и потом только как организм, исторически развивающийся; наконец, п с и х и ч е с к а я э т н о л о г и я, которая представляет все народы мира как царство духов народа по индивидуальным особенностям их облика. Таким образом, психология народов образует всестороннюю основу для философии истории.
//-- Язык и дух народа --//
Во всех этих соображениях исследование языка играет самую значительную роль, а языкознание служит наилучшим введением к психологии народов; как развитие общей сущности языка является разделом индивидуальной психологии, так исследование отдельных языков как своеобразных форм осуществления языка вообще и как особых единых систем инстинктивного мировоззрения, каждая из которых обладает своим особым принципом, есть раздел психоэтнологии. Ведь если и следует прослеживать возникновение и развитие языка вообще из индивидуального духа – причем и здесь уже наталкиваются на человека как на общественное существо, – все же при рассмотрении действительного, созданного и, следовательно, в то же время особого языка возникает вопрос: кому он принадлежит? кто его создал? Не индивидуум сам по себе; ведь индивидуум говорит в обществе. Его понимали, когда он в процессе речи создавал язык; следовательно, то, что говорил один и как он говорил, уже присутствовало до момента речи и в уме слушающего. Итак, говорящий создал язык одновременно из своей души и из души слушающего и потому произнесенное слово принадлежит не только ему, но и другому /…/
А.А. Потебня
Мысль и язык [21 - Печатается по: Потебня А.А. Полное собрание трудов: Мысль и язык. М.: Лабиринт, 1999.]
IV. Языкознание и психология
//-- Психологизм как методологическая основа лингвистического исследования --//
Сближение языкознания с психологией, при котором стала возможна мысль искать решения вопросов о языке в психологии и, наоборот, ожидать от исследований языка новых открытий в области психологии, возбуждая новые надежды, в то же время свидетельствует, что каждая из этих наук порознь уже достигла значительного развития. Прежде чем языкознание стало нуждаться в помощи психологии, оно должно было выработать мысль, что и язык имеет свою историю и что изучение его должно быть сравнением его настоящего с прошедшим, что такое сравнение, начатое внутри одного языка, вовлекает в свой круг все остальные языки, т. е. что историческое языкознание нераздельно со сравнительным. Мысль о сравнении всех языков есть для языкознания такое же великое открытие, как идея человечества для истории. И то и другое основано на несомненной, хотя многими несознаваемой истине, что начала, развиваемые жизнью отдельных языков и народов, различны и незаменимы одно другим, но указывают на другие и требуют со стороны их дополнения. В противном случае, т. е. если бы языки были повторением одного и того же в другой форме, сравнение их не имело бы смысла, точно так, как история была бы одной огромной, утомительной тавтологией, если бы народности твердили зады, не внося новых начал в жизнь человечества. Говорят обыкновенно об исторической и сравнительной методе языкознания; это столько же методы, пути исследования, сколько и основные истины науки. Сравнительное и историческое исследование само по себе было протестом против общей логической грамматики. Когда оно подрыло ее основы и собрало значительный запас частных законов языка, тогда только стало невозможно примирить новые фактические данные со старой теорией: вино новое потребовало мехов новых. На рубеже двух направлений науки стоит Гумбольдт – гениальный предвозвестник новой теории языка, не вполне освободившийся от оков старой. Штейнталь первый, как кажется, показал в Гумбольдте эту борьбу теории и практики или, вернее сказать, двух противоположных теорий, а вместе и то, на которую сторону должна склониться победа по суду нашего времени.
С другой стороны, психология не могла бы внушить никаких ожиданий филологу, если бы до сих пор оставалась описательной наукой. Всякая наука коренится в наблюдениях и мыслях, свойственных обыденной жизни; дальнейшее ее развитие есть только ряд преобразований, вызываемых первоначальными данными, по мере того как замечаются в них несообразности. Так и первые психологические теории примыкают к житейскому взгляду на душу. Самонаблюдение дает нам массу психологических факторов, которые обобщаются уже людьми, по умственному развитию не превышающими уровня языка /…/
VII. Язык чувства и язык мысли
//-- Проблемы семасиологии: ближайшее и дальнейшее значение, внутренняя форма слова --//
Оставивши в стороне нечленораздельные звуки, подобные крикам боли, ярости, ужаса, вынуждаемые у человека сильными потрясениями, подавляющими деятельность мысли, мы можем в членораздельных звуках, рассматриваемых по отношению не к общему характеру человеческой чувственности, а к отдельным душевным явлениям, с которыми каждый из этих звуков находится в ближайшей связи, различить две группы: к первой из этих групп относятся междометия, непосредственные обнаружения относительно спокойных чувств в членораздельных звуках; ко второй – слова в собственном смысле. Чтобы показать, в чем состоит различие слов и междометий, которых мы не называем словами и тем самым не причисляем к языку, мы считаем нужным обратить внимание на следующее.
Известно, что в нашей речи тон играет очень важную роль, и нередко изменяет ее смысл. Слово действительно существует только тогда, когда произносится, а произноситься оно должно непременно известным тоном, который уловить и назвать иногда нет возможности; однако хотя с этой точки без тона нет значения, но не только от него зависит понятность слова, а вместе и от членораздельности. Слово вы я могу произнести тоном вопроса, радостного удивления, гневного укора и проч., но во всяком случае оно останется местоимением второго лица множественного числа; мысль, связанная со звуками вы, сопровождается чувством, которое выражается в тоне, но не исчерпывается им и есть нечто от него отличное. Можно сказать даже, что в слове членораздельность перевешивает тон: глухонемыми она воспринимается посредством зрения и, следовательно, может совсем отделиться от звука [22 - Humboldt W. von. Gesammelte Werke. Berlin, 1985. Bd. 6. S. 67.].
Совсем наоборот – в междометии: оно членораздельно, но это свойство постоянно представляется нам чем-то второстепенным. Отнимем у междометий о! а! и проч. тон, указывающий на их отношение к чувству удивления, радости и др., и они лишатся всякого смысла, станут пустыми отвлечениями, известными точками в гамме гласных. Только тон дает нам возможность догадываться о чувстве, вызывающем восклицание у человека, чуждого нам по языку. По тону язык междометий, подобно мимике, без которой междометие, в отличие от слова, во многих случаях вовсе не может обойтись, есть единственный язык, понятный всем.
С этим связано другое, более внутреннее отличие междометия от слова. Мысль, с которой когда-то было связано слово, снова вызывается в сознании звуками этого слова, так что, например, всякий раз, как я слышу имя известного мне лица, мне представляется снова более или менее ясно и полно образ того самого лица, которое я прежде видал, или же известное видоизменение, сокращение этого образа. Эта мысль воспроизводится если не совсем в прежнем виде, то так, однако, что второе, третье воспроизведение могут быть для нас даже важнее первого. Обыкновенно человек вовсе не видит разницы между значением, какое он соединял с известным словом вчера и какое соединяет сегодня, и только воспоминание состояний, далеких от него по времени, может ему доказать, что смысл слова для него меняется. Хотя имя моего знакомого подействует на меня иначе теперь, когда уже давно его не вижу, чем действовало прежде, когда еще свежо было воспоминание о нем, но тем не менее в значении этого имени для меня всегда остается нечто одинаковое. Так и в разговоре: каждый понимает слово по-своему, но внешняя форма слова проникнута объективной мыслью, независимой от понимания отдельных лиц. Только это дает слову возможность передаваться из рода в род; оно получает новые значения только потому, что имело прежние. Наследственность слова есть только другая сторона его способности иметь объективное значение для одного и того же лица. Междометие не имеет этого свойства. Чувство, составляющее все его содержание, не воспроизводится так, как мысль. Мы убеждены, что события, о которых теперь напомнит нам слово школа, тождественны с теми, которые были и прежде предметом нашей мысли; но мы легко заметим, что воспоминание о наших детских печалях может нам быть приятно и, наоборот, мысль о беззаботном нашем детстве может возбуждать скорбное чувство; что вообще воспоминание о предметах, внушавших нам прежде такое-то чувство, вызывает не это самое чувство, а только бледную тень прежнего или, лучше сказать, совсем другое /…/
Говоря «Я сказал ах» или отвечая односложным повторением звука ах на вопрос «Что вы сказали?», мы делаем это ах частью предложения или целым неразвитым предложением, но во всяком случае словом. Междометие уничтожается обращенной на него мыслью, подобно тому как чувство разрушается самонаблюдением, которое необходимо прибавляет нечто новое к тому, чем занято было сознание во время самого чувства /…/
Итак, образование слова есть весьма сложный процесс. Прежде всего – простое отражение чувства в звуке, такое, например, как в ребенке, который под влиянием боли невольно издает звук вава. Затем – сознание звука; здесь кажется не необходимым, чтоб ребенок заметил, какое именно действие произведет его звук; достаточно ему услышать свой звук вава от другого, чтобы вспомнить сначала свой прежний звук, а потом уже – боль и причинивший ее предмет. Наконец – сознание содержания мысли в звуке, которое не может обойтись без понимания звука другими. Чтобы образовать слово из междометия вава, ребенок должен заметить, что мать, положим, услышавши этот звук, спешит удалить предмет, причиняющий боль [23 - Ср.: Steintahal H. Zur Sprachphielosophie // Zeitschrieft für phielosophie und phielosophische Kritik. Halle, 1858. S. 207; Idem. Assimilation und Attraction // ZVS.1960. Bd. 1. S. 420–422.]/…/
До сих пор говоря о том, как звук получает значение, мы оставляли в тени важную особенность слова сравнительно с междометием, особенность, которая рождается вместе с пониманием, именно так называемую внутреннюю форму. Нетрудно вывести из разбора слов какого бы ни было языка, что слово собственно выражает не всю мысль, принимаемую за его содержание, а только один ее признак [24 - Carriere M. Die Poesie: Ihr Wesen und ihre Formen mit Grundzugen der verglei-chenden Literaturgeschichte Kritik. Halle, 1859. Bd. 34. S. 1-41.]. Образ стола может иметь много признаков, но слово стол значит только простланное (корень стл тот же, что в глаголе стлать) и поэтому оно может одинаково обозначать всякие столы, независимо от их формы, величины, материала. Под словом окно мы разумеем обыкновение раму со стеклами, тогда как, судя по сходству его со словом око, оно значит: то, куда смотрят или куда проходит свет, и не заключает в себе никакого намека не только на раму и проч., но даже на понятие отверстия. В слове есть, следовательно, два содержания: одно, которое мы выше назвали объективным, а теперь можем назвать ближайшим этимологическим значением слова, всегда заключающим в себе только один признак, другое – субъективное содержание, в котором признаков множество. Первое есть знак, символ, заменяющий для нас второе. Можно убедиться на опыте, что, произнося в разговоре слово с ясным этимологическим значением, мы обыкновенно не имеем в мысли ничего, кроме этого значения: облако, положим, для нас только «покрывающее». Первое содержание слова есть та форма, в которой нашему сознанию представляется содержание мысли. Поэтому, если исключить второе, субъективное и, как увидим сейчас, единственное содержание, то в слове останется только звук, т. е. внешняя форма, и этимологическое значение, которое тоже есть форма, но только внутренняя. Внутренняя форма есть отношение содержания мысли к сознанию. Она показывает, как представляется человеку его собственная мысль.
Этим только можно объяснить, почему в одном и том же языке может быть много слов для обозначения одного и того же предмета и, наоборот, одно слово, совершенно согласно с требованиями языка, может обозначать предметы разнородные. Так, мысль о туче представлялась народу под формой одного из своих признаков, именно того, что она вбирает в себя воду или изливает ее из себя, откуда слово туча (корень ту – пить и лить). Поэтому польский язык имел возможность тем же словом tęcza (где тот же корень, только с усилением) назвать радугу, которая, по народному представлению, вбирает в себя воду из криницы. Приблизительно так обозначена радуга и в слове радуга (корень дуг – доить, т. е. пить и напоять, тот же, что в слове дождь); но в украинском слове веселка она названа светящейся (корень вас – светить, откуда весна и веселый), а еще несколько иначе в украинском же красна пат.
В ряду слов того же корня, последовательно вытекающих одно из другого, всякое предшествующее может быть названо внутренней формой последующего. /…/
IX. Представление, суждение, понятие
//-- Слово и понятие --//
/…/ Указанные до сих пор отношения понятия к слову сводятся к следующему: слово есть средство образования понятия, и притом не внешнее, не такое, каковы изобретенные человеком средства писать, рубить дрова и проч., а внушенное самой природой человека и незаменимое; характеризующая понятие «ясность» (раздельность признаков), отношение субстанции к атрибуту, необходимость в их соединении, стремление понятия занять место в системе – все это первоначально достигается в слове и преобразуется им так, как рука преобразует всевозможные машины. С этой стороны слово сходно с понятием, но здесь же видно и различие того и другого.
Понятие, рассматриваемое психологически, т. е. не с одной только стороны своего содержания, как в логике, но и со стороны формы своего появления в действительности – одним словом, как деятельность, есть известное количество суждений, следовательно, не один акт мысли, а целый ряд их. Логическое понятие, т. е. одновременная совокупность признаков, имеет внутреннее единство. В некотором смысле оно заимствует это единство от чувственного образа, потому что, конечно, если бы, например, образ дерева не отделился от всего постороннего, которое воспринималось вместе с ним, то и разложение его на суждения с общим субъектом было бы невозможно; но как о единстве образа мы знаем только через представление и слово, так и ряд суждений о предмете связывается для нас тем же словом. Слово может, следовательно, одинаково выражать и чувственный образ, и понятие. Впрочем, человек, некоторое время пользовавшийся словом, разве только в очень редких случаях будет разуметь под ним чувственный образ, обыкновенно же думает при нем ряд отношений; легко представить себе, что слово солнце может возбуждать одно только воспоминание о светлом солнечном круге; но не только астронома, а и ребенка или дикаря оно заставляет мыслить ряд сравнений солнца с другими приметами, т. е. понятие, более или менее совершенное, смотря по развитию мыслящего; например, Солнце меньше или же многим больше Земли; оно колесо (или имеет сферическую форму); оно благодетельное или опасное для человека божество (или безжизненная материя, вполне подчиненная механическим законам) и т. д. Мысль наша по содержанию есть или образ, или понятие; третьего, среднего между тем и другим, нет; но на пояснении слова понятием или образом мы останавливаемся только тогда, когда особенно им заинтересованы, обыкновенно же ограничиваемся одним только словом. Отсюда ясно отношение слова к понятию. Слово, будучи средством развития мысли, изменения образа в понятии, само не составляет ее содержания. Если помнится центральный признак образа, выражаемый словом, то он, как мы уже сказали, имеет значение не сам по себе, а как знак, символ известного содержания; если вместе с образованием понятия теряется внутренняя форма, как в большей части наших слов, принимаемых за коренные, то слово становится чистым указанием на мысль, между его звуком и содержанием не остается для сознания говорящего ничего среднего.
Представлять – значит, следовательно, думать сложными рядами мыслей, не вводя почти ничего из этих рядов в сознание. С этой стороны значение слова для душевной жизни может быть сравнено с важностью буквенного обозначения численных величин в математике или со значением различных средств, заменяющих непосредственно ценные предметы (например, денег, векселей для торговли). /…/ Поэтому несправедливо было бы упрекать язык в том, что он замедляет течение нашей мысли. Нет сомнения, что те действия нашей мысли, которые в мгновение своего совершения не нуждаются в непосредственном пособии языка, происходят очень быстро. В обстоятельствах, требующих немедленного соображения и действия, например при неожиданном вопросе, когда многое зависит от того, каков будет наш ответ, человек до ответа в одно почти неделимое мгновение может без слов передумать весьма многое. Но язык не отнимает у человека этой способности, а напротив, если не дает, то по крайней мере усиливает ее. То, что называют житейским, научным, литературным тактом, очевидно, предполагает мысль о жизни, науке, литературе, – мысль, которая не могла бы существовать без слова. Если бы человеку доступна была только бессловесная быстрота решения и если бы слово, как условие совершенствования, было нераздельно с медленностью мысли, то все же эту медленность следовало бы предпочесть быстроте. Но слово, раздробляя одновременные акты души на последовательные ряды актов, в то же время служит опорою врожденного человеку устремления обнять многое одним нераздельным; порывом мысли. Дробность, дискурсивность мышления, приписываемая языку, создала тот стройный мир, за пределы коего мы, раз вступивши в них, уже не выходим; только забывая это, можно жаловаться, что именно язык мешает нам продолжать творение. Крайняя бедность и ограниченность сознания до слова не подлежат сомнению, и говорить о несовершенствах и вреде языка вообще было бы уместно только в таком случае, если бы мы могли принять за достояние человека недосягаемую цель его стремлений, божественное совершенство мысли, примиряющее полную наглядность и непосредственность чувственных восприятий с совершенной одновременностью и отличностью мысли.
Слово может быть орудием, с одной стороны, разложения, с другой – сгущения мысли единственно потому, что оно есть представления, то есть не образ, а образ образа. Если образ есть акт сознания, то представление есть познание этого сознания. Так как простое сознание есть деятельность не посторонняя для нас, а в нас происходящая, обусловленная нашим существом, то сознание сознания или есть то, что мы называем самосознанием, или полагает ему начало и ближайшим образом сходно с ним. /…/
Показать на деле участие слова в образовании последовательного ряда систем, обнимающих отношения личности к природе, есть основная задача истории языка; в общих чертах мы верно поймем значение этого участия, если приняли основное положение, что язык есть средство не выражать уже готовую мысль, а создавать ее, что он не отражение сложившегося миросозерцания, а слагающая его деятельности.
Чтобы уловить свои душевные движения, чтобы осмыслить свои внешние восприятия, человек должен каждое из них объективировать в слове и слово это привести в связь с другими словами. Для понимания своей и внешней природы вовсе не безразлично, как представляется нам эта природа, посредством каких именно сравнений стали ощутительны для ума отдельные ее стихии, насколько истинны для нас сами эти сравнения – одним словом, не безразличны для мысли первоначальное свойство и степень забвения внутренней формы слова. Наука в своем теперешнем виде не могла бы существовать, если бы, например, оставившие ясный след в языке сравнения душевных движений с огнем, водой, воздухом, всего человека с растением и т. д. не получили для нас смысла только риторических украшений или не забылись совсем; но тем не менее она развилась из мифов, образованных посредством слова. Самый миф сходен с наукой в том, что и он произведен стремлением к объективному познанию мира. Чувственный образ – исходная форма мысли – вместе и субъективен, потому что есть результат нам исключительно принадлежащей деятельности и в каждой душе слагается иначе, и объективен, потому что появляется при таких, а не других внешних возбуждениях и проецируется душою. Отделять эту последнюю сторону от той, которая не дается человеку внешними влияниями и, следовательно, принадлежит ему самому, можно только посредством слова. Речь нераздельна с пониманием, и говорящий, чувствуя, что слово принадлежит ему, в то же время предполагает, что слово и представление не составляют исключительной, личной его принадлежности, потому что понятное говорящему принадлежит, следовательно, и этому последнему. /…/
Из записок по русской грамматике [25 - Печатается по: Потебня А.А. Из записок по русской грамматике. Т. 1–2. М., 1958.]
Введение
//-- I. Что такое слово --//
Определение слова, значение слова
Что такое слово? Определение отдельного слова как единства членораздельного звука и значения, по-видимому, противоречит обычному утверждению, что «одно и то же слово не только в различные времена или по различным наречиям одного и того же языка», но и в одном и том же наречии в определенный период «имеет различные значения» (Буслаев. Гр., § 112).
Говоря так, представляем слово независимым от его значений, т. е. под словом разумеем лишь звук, причем единство звука и значения будет не более единства дупла и птиц, которые в нем гнездятся. Между тем членораздельный звук без значения не называем словом. Такой звук есть искусственный фонетический препарат, а не слово.
Для разъяснения этого и подобных недоумений полезно иметь перед глазами хоть небольшой отрывок истории слова. /…/
Итак, слово верста, по-видимому, многознаменательно; но таково оно лишь в том виде, в каком является в словаре. Между тем действительная жизнь его и всякого другого слова совершается в речи. Говоря пять верст, я разумею под верст не ряд, не возраст и проч., а только меру расстояния. Слово в речи каждый раз соответствует одному акту мысли, а не нескольким, т. е. каждый раз, как произносится или понимается, имеет не более одного значения. Сравнивая отдельный акт речи пять верст, от млады вьрсты и т. п. и отвлекая общее, необходимое в этих актах, мы должны считать это общее лишь сокращением, а не неизменной субстанцией, окруженной изменчивыми признаками. В действительности не только верста = 500 саженей есть слово отдельное и отличное от верста = возраст, верста = пара, но и верста в одном из этих значений есть иное слово, чем версты, версте и т. д. в том же лексическом значении, т. е. малейшее изменение в значении слова делает его другим словом. Таким образом, пользуясь выражением «многозначность слова» как множеством других неточных выражений, сделаем это выражение безвредным для точности мысли, если будем знать, что на деле есть только однозвучность различных слов, т. е. то свойство, что различные слова могут иметь одни и те же звуки. Однозвучность эта частью оправдывается единством происхождения слов, частью же происходит от уравнивающего действия звуковых стремлений языка, действия, в общем имеющего психологическое основание, но независимого от особенности значения слова. Например, род, лоб местами произносятся как рот, лоп не в силу своего значения, а потому что всякий звучный согласный звук на конце превращается в отзвучный; нем. Bratpfanne превратилось в рус. противень не потому, что сковорода чем-либо напоминает вещь противную другой, т. е. соответствующую или равную ей, а потому, что немецкое слово своими звуками напомнило русское. /…/
Откуда бы ни происходила родственная связь однозвучных слов, слова эти относятся друг к другу, как предыдущие и последующие. Без первых не были бы возможны последние. Обыкновенно это называют развитием значений слова из одного основного значения, но, согласно со сказанным выше, собственно это можно назвать только появлением целого слова, т. е. соединения членораздельного звука и одного значения, из слова предыдущего.
//-- II. Представление и значение --//
Внутренняя форма слова
Когда говорим, что А значит или означает Б, например, когда, видя издали дым, заключаем: значит там горит огонь, – то мы познаем Б посредством А, А есть знак Б, Б есть означаемое этим знаком, или его значение. Знак важен для нас не сам по себе, а потому, что, будучи доступнее означаемого, служит средством приблизить к себе это последнее, которое и есть настоящая цель нашей мысли. Означаемое есть всегда нечто отдаленное, скрытое, трудно познаваемое сравнительно со знаком.
Понятно, что функции знака и значения не раз навсегда связаны с известными сочетаниями восприятий и что бывшее прежде значением в свою очередь становится знаком другого значения.
В слове тоже совершается акт познания. Оно значит нечто, т. е., кроме значения, должно иметь и знак. Хотя для слова звук так необходим, что без него смысл слова был бы для нас недоступен, но он указывает на значение не сам по себе, а потому, что прежде имел другое значение. Звук верста означает меру долготы, потому что прежде означал борозду; он значит борозда, потому что прежде значил поворот плуга и т. д. до тех пор, пока не остановимся на малодоступных исследованию зачатках слова. Поэтому звук в слове не есть знак, а лишь оболочка, или форма знака; это, так сказать, знак знака, так что в слове не два элемента, как можно заключить из вышеприведенного определения слова, как единства звука и значения, а три.
Для знака в данном слове необходимо значение предыдущего слова, но знак не тождествен с этим значением; иначе данное слово сверх своего значения заключало бы и все предыдущие значения.
Я указываю начинающему говорить ребенку на круглый матовый колпак лампы и спрашиваю, что это такое. Ребенок много раз видал эту вещь, но не обращал на нее внимания. Он ее не знает, так как сами по себе следы впечатлений не составляют знания. Я хочу не столько того, чтобы он дополнил впечатления новыми, сколько того, чтобы он объединил прежние и привел их в связь со своим запасом сознанных и приведенных в порядок впечатлений. На мой вопрос он отвечает: «арбузик». Тут произошло познание посредством наименования, сравнение познаваемого с прежде познанным. Смысл ответа таков: то, что я вижу, сходно с арбузом.
Назвавши белый стеклянный шар арбузом, ребенок не думал приписывать этому шару зеленого цвета коры, красной середки с таким-то узором жилок, сладкого вкуса; между тем под арбузом в смысле плода он разумел и эти признаки. Из значения прежнего слова в новое вошел только один признак, именно шаровидность. Этот признак и есть знак значения этого слова. Здесь мы можем назвать знаки иначе: он есть общее между двумя сравниваемыми сложными мысленными единицами, или основание сравнения, tertium comparationis в слове.
Так и в прежде приведенных примерах: кто говорит верста в значении ли определенной меры длины, или в значении ряда, или пары, тот не думает в это время о борозде, проведенной по полю плугом или сохой, парой волов или лошадью, а берет из этого значения каждый раз лишь по одному признаку: длину, прямизну, параллельность. Одно значение слова вследствие своей сложности может послужить источником нескольким знакам, т. е. нескольким другим словам.
Итак, знак по отношению к значению предыдущего слова есть лишь указание, отношение к этому значению, а не воспроизведение его. Согласно с этим, не следует смешивать знака в слове с тем, что обыкновенно называют собственным значением слова, противопоставляемым значению переносному [26 - «Между многими значениями одного и того же слова отличаем такое, которое, по нашим понятиям, кажется нам собственным, а остальные переносными; напр., в белый значение цвета называем собственным (напр., белая бумага), а значение света переносным (напр., белый день, белый свет)». – Буслаев. Гр., § 143.]. Собственное значение слова есть все значение предыдущего слова по отношению к последующему, а где не требуется особенной точности – даже совокупность нескольких предыдущих значений по отношению к нескольким последующим. Например, можно сказать, что белый, albus, lucidus есть собственное по отношению к белый, добрый, прекрасный, милый (как отчасти в русском, а особенно в лит. baltas). В том, что мы относительно называем собственным и что в свою очередь есть переносное по отношению к своему предшествующему, может быть несколько признаков, между тем как в знаке только один. Белый, albus есть в равной мере собственное по отношению к белый, вольный и к белый, добрый, но знаки во втором и третьем слове (иначе: основания сравнений с первым) различны. Так как в данном слове, рассматриваемом как действительное явление, а не отвлечение, находим всегда только одно значение, то, не применяясь к принятой терминологии, а видоизменяя ее по-своему, мы не можем говорить ни о собственном, ни о переносном значении данного слова; предыдущее значение есть для нас значение не того слова, которое рассматриваем, а другого. Каждое значение слова есть собственное, и в то же время каждое, в пределах нашего наблюдения, – производное, хотя бы то, от которого произведено, и было нам неизвестно.
И с другой стороны, по отношению к значению последующего слова знак есть только указание. Он только намекает на это значение, дает возможность в случае надобности остановиться на нем и постепенно привести его в сознание, но позволяет и не останавливаться.
Знак в слове есть необходимая (для быстроты мысли и для расширения сознания) замена соответствующего образа или понятия; он есть представитель того или другого в текущих делах мысли, а потому называется представлением. Этого значения слова представление, значения, имеющего особенную важность для языкознания и обязанного своим происхождением наблюдению над языком, не следует смешивать с другим, более известным и менее определенным, по которому представление есть то же, что восприятие или чувственный образ, во всяком случае совокупность признаков. В таком значении употребляет слово представление и Буслаев: «Отдельным словом означаются представления и понятия» (Гр., § 106). В том смысле, в каком мы принимаем это слово, согласно со Штейнталем (Vorstellung) и другими, представление не может быть означаемым: оно только означающее.
Представление, тождественное с основанием сравнения в слове, или знаком, составляет непременную стихию возникающего слова; но для дальнейшей жизни слова оно не необходимо. Как известно, есть много слов, связь коих с предыдущими не только не чувствуется говорящим, но неизвестна и науке. Почему, например, рыба названа рыбой или, иначе говоря: как представляется рыба в этом слове? Значение здесь непосредственно примыкает к звуку, так что кажется, будто связь между ними произвольна. Говорят, что представление здесь есть, но оно совершенно пусто (бессодержательно) и действует, как нуль в обозначении величин арабскими цифрами: разница между 3, 30, 03 зависит от пустого места при 3, обозначаемого нулем (Steintal. Gram. Log. U. Psychol., 334). Кажется, однако, что таким образом лишь напрасно затемняется значение термина представление. В слове рыба содержание не представляется никак, а потому представления в нем вовсе нет, оно потеряно. Значение имеет здесь только внешний знак, т. е. звук. Этим, однако, не изгладилась разница между этим словом и соответственным словом другого языка, напримерpiscis или литов. zuwis. Разница между ними с самого начала состояла, кроме звука, не в одном знаке, или представлении, – но и в количестве и качестве предикатов, вещественным средоточием коих служило представление. Эта последняя разница осталась и после того, как представление исчезло, если угодно, превратилось в математическую точку.
//-- Ближайшее и дальнейшее значение слова --//
Что такое «значение слова»? Очевидно, языкознание, не уклоняясь от достижения своих целей, рассматривает значение слов только до известного предела. Так как говорится о всевозможных вещах, то без упомянутого ограничения языкознание заключало бы в себе, кроме своего неоспоримого содержания, о котором не судит никакая другая наука, еще содержание всех прочих наук. Например, говоря о значении слова дерево, мы должны бы перейти в область ботаники, а по поводу слова причина или причинного союза – трактовать о причинности в мире. Но дело в том, что под значением слова вообще разумеются две различные вещи, из коих одну, подлежащую ведению языкознания, назовем ближайшим, другую, составляющую предмет других наук, дальнейшим значением слова. Только одно ближайшее значение составляет действительное содержание мысли во время произнесения слова. Когда я говорю сижу за столом, я не имею в мысли совокупности раздельных признаков сиденья, стола, пространственного отношения за и проч. Такая совокупность, или понятие, может быть передумана лишь в течение ряда мгновений, посредством ряда умственных усилий и для выражения своего потребует многих слов. Я не имею при этом в мысли и живого образа себя в сидячем положении и стола, образа, подобного тому, какой мы получаем, например, когда, закрывши глаза, стараемся мысленно изобразить себе черты знакомого лица. Несмотря на такое отсутствие во мне полноты содержания, свойственной понятию и образу, речь моя понятна, потому что в ней есть определение места в мысли, где искать этой полноты, определение, достаточно точное для того, чтобы не смешать искомого с другим. Такое определение достигается первоначально посредством представления, а затем и без него, одним звуком. Пустота ближайшего значения сравнительно с содержанием соответствующего образа и понятия служит основанием тому, что слово называется формой мысли.
Ближайшее значение слова, одно только составляющее предмет языкознания, формально вовсе не в том смысле, в каком известные языки, в отличие от других, называются формальными, различающими вещественное и грамматическое содержание. Формальность, о которой здесь речь, свойственна всем языкам, все равно, имеют ли они грамматические формы или нет. Ближайшее или формальное значение слов вместе с представлением делает возможным то, что говорящей и слушающий понимают друг друга. В говорящем и слушающем чувственные восприятия различны в силу различия органов чувств, ограничиваемого лишь родовым сходством между людьми. Еще более различны в них комбинации этих восприятий, так что когда один говорит, например, это неклен (дерево), то для другого вещественное значение этих слов совсем иное. Оба они думают при этом о различных вещах, но так, что мысли их имеют общую точку соприкосновения: представление (если оно есть) и формальное значение слова. Для обоих в приведенном примере отрицательная частица имеет одинаковый смысл, именно такой, какой в отрицательных сравнениях это – клен, но в то же время и не клен, т. е. не обыкновенный клен и не черноклен. Для обоих словом неклен назначено для татарского клёна одно и то же место в мысли подле обыкновенного клена и черноклена, но в каждом это место заполнено различно. Общее между говорящим и слушающим условлено их принадлежностью к одному и тому же народу. Другими словами, ближайшее значение слова народно, между тем дальнейшее, у каждого различно по качеству и количеству элементов, лично. Из личного понимания возникает высшая объективность мысли, научная, но не иначе, как при посредстве народного понимания, т. е. языка и средств, создание коих условлено существованием языка. Таким образом, область языкознания народно-субъективна. Она соприкасается, с одной стороны, с областью чисто личной, индивидуально-субъективной мысли, с другой – с мыслью научной, представляющей наибольшую в данное время степень объективности. /…/
//-- IV. Грамматические формы --//
Грамматическое значение слова
Определение слова как звукового единства с внешней стороны и единства представления и значения с внутренней без дополнений применимо только к языкам простейшего строения. Приводя в пример слово верста, мы оставили в стороне то обстоятельство, что оно не только значит, например, длину в 500 саженей, но одновременно с этим есть существительное женского рода в именительном падеже единственного числа. Подобное слово заключает в себе указание на известное содержание, свойственное только ему одному, и вместе с тем указание на один или несколько общих разрядов, называемых грамматическими категориями, под которые содержание этого слова подводится наравне с содержанием многих других. Указание на такой разряд определяет постоянную роль слова в речи; его постоянное отношение к другим словам. Верста, в каком бы ни было значении, и всякое другое слово с теми же суффиксами, будучи существительным, само по себе не может быть сказуемым, будучи именительным, может быть только подлежащим, приложением или частью сложного сказуемого и т. д. Из ближайших значений двоякого рода, одновременно существующих в таком слове, первое мы назовем частным и лексическим значением, второго рода – общим и грамматическим. Ближайшее значение первого рода мы прежде назвали формальным по отношению к значению дальнейшему; но по отношению к грамматическим категориям само это формальное значение является вещественным. По такому значению слово, как верста, назовем вещественным и лексическим. Кроме таких слов, в арийских языках есть другие, которые не имеют своего частного содержания и не бывают самостоятельными частями речи. Вся суть их в том, что они служат указателями функций других слов и предложений. Нередко слова эти лишены даже звуковой самостоятельности (по воду, знаешь ли), так что могут называться словом лишь в том смысле, в каком суффиксы и предлоги, считаемые слитными, суть слова. Такие слова называются чисто формальными и грамматическими. Их можно также назвать служебными, противополагая вещественным (знаменательным), как главным, в содержании которых сосредоточен весь интерес мысли, но при этом не следует смешивать принятого нами деления слов на лексические и формальные с делением на знаменательные и служебные в том виде, в каком оно у Буслаева (Гр., § 138, 159). К служебным словам, означающим «отвлеченные понятия и отношения», Буслаев относит, кроме предлога и союза, еще числительные, местоимения, местоименные наречия и вспомогательные глаголы. Оснований деления здесь два: отвлеченность и значение отношения (формальность), но не всякая отвлеченность есть формальность, так что в сущности здесь смешаны два деления. Число есть одно из высших отвлечений, но числительное не есть слово формальное: в языках простейшего строения оно не имеет никаких грамматических определений: как детское цаца, вава; в языках арийских оно заключает в себе, а не предполагает только в прошедшем как лексические, так и формальные стихии, т. е. имеет и свое специальное содержание и отношение к грамматической категории существительного, прилагательного, наречия, рода, падежа, числа и проч. То же следует сказать о местоимении. Не требует доказательства то, что в тот, этот мы различаем указание, как частное содержание этих слов, и грамматическую форму: род, число и проч. Местоимения, кроме некоторых случаев, обозначают не отношения и связи, а явления и восприятия, но обозначают их не посредством признака, взятого из круга самых восприятий, а посредством отношения к говорящему, т. е. не качественно, а указательно. Что до личных местоимений, то они, смотря по присутствию или отсутствию грамматических форм в языке, могут быть или только вещественными словами, или то вещественно-формальными, как и указательные тот, этот, то чисто формальными. Об этом, а равно и о вспомогательных глаголах, будет сказано ниже. Здесь ограничусь ссылкою на Штейнталя (Steintal. Gram. Log. U. Psychol., § 128). Если наречия отместоименные служебны потому, что образованы от слов, принятых за служебные, то почему не отнесены к служебным наречия числительные? Если это не недомолвка, то что такое значит служебность? Во всяком случае не формальность в нашем смысле. В местоименных наречиях формально не то, что они указательно означают «качество» (как, так), «количество» (сколько, столько), «место» (где, там), «время», (когда, тогда), а то, что они суть наречия, т. е. что они в качестве особого члена предложения равносильны деепричастиям и наречиям от других качественных (неместоименных) слов. Эти слова столь же вещественны, как верста и т. п. Потеря склоняемости не связана в них с уничтожением специального значения, как в предлогах и союзах, а есть только средство обозначения категории наречия. Формальная часть слова по строению сходна со словами чисто вещественными. Грамматическая форма тоже имеет или предполагает три элемента: звук, представление и значение. Так, например, суффиксы великорус. -енок, укр. -енко, образующие отечественные и фамильные имена, предполагают действительно существующие, однозвучные с ними или близкие к ним суффиксы со значением уменьшительности. Отечественность (па-тронимичность) в них сравнена с уменьшительностью, фамильность – с отечественностью, и каждое из этих сравнений основано на признаке, общем его членам, признаке, который по отношению к значению есть представление. Как бы ни было трудно здесь и вообще отделить представление от предшествующего значения, мы, основываясь на случаях, где эти величины явственно различаются, можем быть уверены, что они и здесь различны. В каждом из приведенных суффиксов можно различить по три составные части, в свою очередь подлежащие такому же разбору.
Несмотря на такую сложность внутреннего строения вещественно-формальных слов в арийских языках, в словах этих есть единство значения, по крайней мере в некотором смысле. Моменты вещественный и формальный различны для нас не тогда, когда говорим, а лишь тогда, когда делаем слово предметом наблюдения. На мышление грамматической формы, как бы она ни была многосложна, затрачиваем так мало новой силы, кроме той, какая нужна для мышления лексического содержания, что содержание это и грамматическая форма составляют как бы один акт мысли, а не два или более и живут в сознании говорящего как неделимая единица. Говорить на формальном языке, каковы арийские, значит систематизировать свою мысль, распределяя ее по известным отделам. Эта первоначальная классификация образов и понятий, служащая основанием позднейшей умышленной и критической, не обходится нам при пользовании формальным языком почти ни во что. По этому свойству сберегать силу арийские языки суть весьма совершенное орудие умственного развития: остаток силы, сбереженной словом, неизбежно находит себе другое применение, усиливая наше стремление возвыситься над ближайшим содержанием слова. Наш ребенок, дошедший до правильного употребления грамматических форм, при всей скудости вещественного содержания своей мысли в некотором отношении имеет преимущество перед философом, который пользуется одним из языков, менее удобных для мысли.
Есть языки, в коих подведение лексического содержания под общие схемы, каковы предмет и его пространственные отношения, действие, время, лицо и проч., требует каждый раз нового усилия мысли. То, что мы представляем формой, в них является лишь содержанием, так что грамматической формы они вовсе не имеют. В них, например, категория множественного числа выражается словами много, все; категория времени – словами, как когда-то, давно; отношения, обозначаемые у нас предлогами, – словами, как зад, спина, например а – спина б=а за б. То же в словообразовании. Есть, положим, тема для вещественного значения спасти. Чтобы образовать nom. agentis спаситель, нужно к этой теме присоединить человек: спасти-человек (retten-mensch). Так прибавка материального слова вещь образует имя действия (спасти-вещь, retten-sache = спасение), прибавка слов место, орудие – имена места, орудия (Humb. Ueb. Verschied. Etc., 260; Steinth. Charakterist.,317–318). Хотя в тех же языках могут быть и более совершенные способы обозначения категорий, но тем не менее для них характеристично то, что в них слово, долженствующее обозначать отношение, слишком тяжеловесно по содержанию; что оно слишком часто заключает в себе указание на образ или понятие, чуждые главному содержанию, усложняющие это содержание прибавками, ненужными с нашей точки зрения, уклоняющие мысль от прямого пути и замедляющие ее течение /…/.
//-- V. По чем узнается присутствие грамматической формы в данном слове? --//
Грамматическая форма есть элемент значения слова и однородна с его вещественным значением. Поэтому на вопрос, «должна ли известная грамматическая форма выражаться особым звуком», можно ответить другим вопросом: всегда ли создание нового вещественного значения слова при помощи прежнего влечет за собою изменение звуковой формы этого последнего? И наоборот: может ли одно изменение звука свидетельствовать о присутствии новой грамматической формы, нового вещественного значения? Конечно, нет. Выше мы нашли многозначность слов понятием ложным: где два значения, там два слова. Последовательно могут образоваться одно из другого десятки вещественных значений при совершенной неизменности звуковой формы.
То же следует сказать о грамматических формах: звуки, служившие для обозначения первой формы, могут не изменяться и при образовании последующих. При этом может случиться, что эти последние собственно для себя в данном слове не будут иметь никакого звукового обозначения [27 - Высказываемый здесь взгляд отличен от обычного. Ср., например, слова проф. Ягича: «Я могу во всяком синтаксисе найти примеры, что одна и та же форма в разных отношениях получает различные значения, но еще никому не приходило в голову сказать, что это не одна форма, а две, три и т. д.» (Primjetbe k sintaksi, 186, Knjizev-nik. Пб., 1865).]. Так, например, в глаголе различаем совершенность и несовершенность. Господство этих категорий в современном русском языке столь всеобще, что нет ни одного глагола, который бы не относился к одной из них. Но появление этих категорий не обозначилось никаким изменением прежних звуков: даты и даяти имели ту же звуковую форму и до того времени, когда первое стало совершенным, а второе несовершенным. Есть значительное число случаев, когда глаголы совершенный и несовершенный по внешности ничем не различаются: женить, настоящее женю (не сов.), и женить, будущее женю (соверш.), суть два глагола, различные по грамматической форме, которая в них самих, отдельно взятых, не выражена ничем, так как характер и сохраняет в них свою прежнюю функцию, не имеющую отношения к совершенности и несовершенности.
Вещественное и формальное значение данного слова составляют, как выше сказано, один акт мысли. Именно потому, что слово формальных языков представляется сознанию одним целым, язык столь мало дорожит его стихиями, первоначально самостоятельными, что позволяет им разрушаться и даже исчезать бесследно. Разрушение это обыкновенно в арийских языках начинается с конца слова, где преимущественно сосредоточены формальные элементы. Но лит. garsas осталось при том же значении сущ. им. ед. м. р. и после того, как, отбросивши окончание им. ед., стало русским голос. Вот еще пример в том же роде. Во время единства славянского и латышско-литовского языка в именах мужеских явственно отличался именительный падеж от винительного: в единствен. числе имен с темою на – а первый имел форму а-с, второй а-м. По отделении славянского языка, но еще до заметного разделения его на наречия, на месте обоих этих окончаний стало ъ, и тем самым в отдельном слове потерялось внешнее различие между именительным и винительным. Но это нисколько не значит, что в сознании исчезла разница между падежом субъекта и падежом прямого объекта. Многое убеждает в том, что мужеский род более благоприятен строгому разграничению этих категорий, чем женский, единственное число – более, чем множественное. Между тем в то время, когда в звуковом отношении смешались между собою падежи имен, и винит. ед. муж., они явственно различались во множ. того же рода, а в женском ед. различаются и поныне. В некоторой части самих имен муж. рода, мешавших звуковую форму именительного и винительного ед. ч., язык впоследствии опять и внешним образом различил эти падежи, придавши винительному окончание родительного. Таким образом, вместо представления всякого объекта, стоящего в винительном, безусловно страдательным (как и в лат. Deus creavit mundum pater amat filium), возникло две степени страдательности, смотря по неодушевленности или одушевленности объекта: бог создал свет, отец любит сына. Однозвучность именит. и винит. (свет создан и бог создал свет), винит. и род. (отец любит сына, отец не любит сына) не повлекла за собою смешения этих форм в смысле значений [28 - Во избежание неясности следует разделить вопросы о первообразности или производности значения суффикса и о качестве наличной формы. Говорят: «Род. мн. в слав., как и в других арийских, резко отделен от прочих падежей, между тем как в двойств. ч. род. и местный совпадают по форме, и нельзя наверное решить, имеем ли дело с настоящим родительным, или с местным» (Мik1. V. Gt., IV, 447). Этого нельзя решить, рассматривая падеж как отвлечение, но в конкретном случае ясно, что руку в «въздѣянею руку моею» есть родит., а в «на руку моею» есть местный. (Примеч. авт.)]. В этом сказалось создание новой категории одушевленности и неодушевленности, но вместе с тем и то, что до самого этого времени разница между именит. и винит. ед. муж. р. не исчезала из народного сознания.
В литовском за немногими исключениями, а в латышском за исключением it (идет, идут) суффикс 3-го лица в настоящем и прошедшем потерян. То же и в некоторых слав. наречиях; но в латышско-литовском 3-е лицо ед., кроме того, никаким звуком не отличается от 3-го лица множ. Оставляя в стороне вопрос, точно ли в этих языках потеряно сознание различия между числами в 3-м лице, можем утвердительно сказать, что сама категория 3-го лица в них не потеряна, ибо это лицо, при всем внешнем искажении, отличается от 1-го и 2-го как един., так и множ. чисел.
В формальных языках есть случаи, когда звуки, указывающие на вещественное значение слова, являются совершенно обнаженными с конца. Так, например, в болгарском «насилом можеше ми зе (букв.=възѧ), но не можеше ми да». Странно было бы думать, что зе, да суть корни, в смысле слов, не имеющих ни внешних, ни внутренних грамматических определений. Это не остатки незапамятной старины, а произведения относительно недавнего времени. Немыслимо, чтобы язык, оставаясь постоянно орудием усложнения мысли, мог при каких бы то ни было прочих условиях в какой-либо из своих частей возвратиться к первобытной простоте. Зе и да могут быть корнями по отношению к возможным производным словам, но независимо от этого это настоящие инфинитивы, несмотря на отсутствие суффикса – ти. Во всяком случае это слова с совершенно определенною грамматическою функциею в предложении.
К этому прибавим, что и звуки, носящие вещественное значение слов, могут исчезнуть без ущерба для самого этого значения. Так., в вр. подь, поди потерялось и, от которого именно и зависит первоначальное значение ити. В польск. weź (возьми) от им (основная форма – jam) осталась только нёбность конечной согласной предлога; нёбность эта могла, впрочем, произойти и от окончания повелительного.
Если в данном слове каждому из элементов значения и соответствует известный звук или сочетание звуков, то между звуком и значением в действительности не бывает другой связи, кроме традиционной. Так, например, когда в долготе окончания именит. ед. ж. р. а находят нечто женственное, то это есть лишь произвольное признание целесообразности в факте, который сам по себе непонятен. Если бы женский род в действительности обозначался кратким а, а мужеский и средний – долгим, то толкователь с таким же основанием мог бы в кратком – а видеть женственность. В известных случаях это самое женское – а может стать отличием сущ. м. р.: мр. сей собака и сущ. сложные, как пали – вода, болг. нехрани – майка (дурной сын, не кормящий матери). Эти последние суть сущ. м. р., хотя первая их половина не есть существительное, а вторая – существительное женское. Без сомнения, предание основано на первоначальном соответствии звука и душевного движения в звуке, предшествующем слову; но основание это остается неизвестным, а если бы и было известно, то само по себе не могло бы объяснить позднейшего значения звука. Таким образом, для нас в слове все зависит от употребления (Буслаев. Грам., § 7). Употребление включает в себя создание слова, так как создание есть лишь первый случай употребления.
После этого спрашивается, как возможно, что значение, все равно вещественное или формальное, возникает и сохраняется в течение веков при столь слабой поддержке со стороны звука? В одном слове это и невозможно, но одного изолированного слова в действительности и не бывает. В ней есть только речь. Значение слова возможно только в речи. Вырванное из связи слово мертво, не функционирует, не обнаруживает ни своих лексических, ни тем более формальных свойств, потому что их не имеет (Humb. Uber Versching, 207; Steinth. Charakteristik, 318-19; Буслаев. Грам. § 1). Слово конь вне связи не есть ни именительный, ни винительный ед., ни родительный множ.; строго говоря, это даже вовсе не слово, а пустой звук; но в «къде есть конь мой?» это есть именительный; в «помяну конь свой», «повеле оседлати конь» – это винительный; в «отбегоша конь своих» – родительный множественного. Речь в вышеупомянутом смысле вовсе не тождественна, с простым или сложным предложением. С другой стороны, она не есть непременно «ряд соединенных предложений» (Буслаев. Гр., § 1), потому что может быть и одним предложением. Она есть такое сочетание слов, из которого видно, и то, как увидим, лишь до некоторой степени, значение входящих в него элементов. Таким образом, «хочю ити» в стар. русском не есть еще речь, так как не показывает, есть ли «хочю» вещественное слово (volo) или чисто формальное обозначение будущего времени. Итак, что такое речь – это может быть определено только для каждого случая отдельно.
Исследователь обязан соображаться с упомянутым свойством языка. Для полного объяснения он должен брать не искусственный препарат, а настоящее живое слово. /…/
Если не захотим придать слову речь слишком широкого значения языка, то должны будем сказать, что и речи, в значении известной совокупности предложений, недостаточно для понимания входящего в нее слова. Речь в свою очередь существует лишь как часть большого целого, именно языка. Для понимания речи нужно присутствие в душе многочисленных отношений данных в этой речи явлений к другим, которые в самый момент речи остаются, как говорят, «за порогом сознания», не освещаясь полным его светом. Употребляя именную или глагольную форму, я не перебираю всех форм, составляющих склонение или спряжение; но тем не менее данная форма имеет для меня смысл по месту, которое она занимает в склонении или спряжении (Humb. Üb. Versch., 261). Это есть требование практического знания языка, которое, как известно, совместимо с полным почти отсутствием знания научного. Говорящий может не давать себе отчета в том, что есть в его языке склонение, и, однако, склонение в нем действительно существует в виде более тесной ассоциации известных форм между собою, чем с другими формами. Без своего ведома говорящий при употреблении данного слова принимает в соображение то большее, то меньшее число рядов явлений в языке. Напр., в русском литературном языке творит. п. ед. находится в равномерной связи с другими падежами того же склонения и, в частности, не стремится вызвать в сознание ни одного из них, так как явственно отличается от всех их и в звуковом отношении. Но в латышском этот падеж не имеет особого окончания и совпадает в единствен. числе с винительным (greku, грех, грехов), а в множ. с дательн. (grekim, грехам, грехами). Было бы ошибочно думать, что этот язык вовсе не имеет категории творительного или, точнее говоря, группы категорий, обозначаемых именем творительного. Вследствие звукового смешения творительного с винительным в единственном, говорящий был бы наклонен смешивать в одну группу категории творительного и винительного; но бессознательно справляясь со множественным числом, под звуковою формою винительного множественного он не находит значений, которые мы обозначаем именем творительного, и отыскивает эти значения под звуковою формою дательного множ. ч. Таким образом, в говорящем по-латышски особенность категории творительного поддерживается посредством более тесной ассоциации между единственным и множественным числом, чем в русском. Когда говорю: «я кончил», то совершенность этого глагола сказывается мне не непосредственно звуковым его составом, а тем, что в моем языке есть другая подобная форма «кончал», имеющая значение несовершенное. То же и наоборот. Случаи, в которых совершенность и несовершенность приурочены к двум различным звуковым формам, поддерживают в говорящем наклонность различать эти значения и там, где они не разлучены звуками. Следовательно, говоря «женю» в значении ли совершенном, или не совершенном, я нахожусь под влиянием рядов – явлений, образцами коих могут служить кончаю и кончу. Чем совершенней становятся средства наблюдения, тем более убеждаемся, что связь между отдельными явлениями языка гораздо теснее, чем кажется. В каждый момент речи наша самодеятельность направляется всею массою прежде созданного языка, причем, конечно, существует разница в степени влияния одних явлений на другие. Так, говоря «кончил» и «кончал», я заметным образом не подчиняюсь действию того отношения между коньчити и коньчати в стар. – русском, которое сказывается в том, что не только аорист коньчах, коньчаша, но и коньчати, коньчав и пр. мы принуждены переводить нашими совершенными формами: окончил, окончить, окончивши.
Г. Остгоф, К. Бругман
Предисловие к книге «Морфологические исследования в области индоевропейских языков» [29 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 153–164; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Osthoff H. undBrugman K. Morphologische Untersuchungen. Erster Theil. Leipzig, 1878.]
Со времени появления книги Шерера «К истории немецкого языка» (Берлин, 1868) [30 - В. Шерер (1841–1886) – немецкий филолог, наиболее известный упоминающейся здесь книгой. (Примеч. В.А. Звегинцева)] и во многом под влиянием этой книги облик сравнительного языкознания значительно изменился. С тех пор пробил себе дорогу и приобретает все большее число последователей метод исследования, существенно отличающийся от того метода, который использовался сравнительной грамматикой в первые полстолетия ее существования.
//-- Методологическая установка индивидуального психологизма --//
Никто не может отрицать, что прежнее языкознание подходило к объекту своего исследования – индоевропейским языкам, не составив себе предварительно ясного представления а том, как живет и развивается человеческий язык вообще, какие факторы действуют при речевой деятельности и как совместное действие этих факторов влияет на дальнейшее развитие и преобразование языкового материала. С исключительным рвением исследовали я з ы к, но слишком мало – г о в о р я щ е г о ч е л о в е к а.
Механизм человеческой речи имеет две стороны – психическую и физическую. Главная цель ученого, занимающегося сравнительным изучением языков, – выяснить характер деятельности данного механизма. Ибо только на основе более точных знаний об устройстве и образе действия этого психофизического механизма ученый может составить себе представление о том, что вообще возможно в языке (но только не в языке на бумаге, так как на бумаге можно сделать почти все), о том, каким образом исходящие из индивидов языковые новшества укореняются в языковом коллективе, вообще извлечь те методологические принципы, которыми он должен будет руководствоваться во всех своих разысканиях в области истории языка. Чисто физической стороной речевого механизма занимается физиология звуков. Эта наука существует уже десятилетия, и ее достижениями пользовалось уже прежнее языкознание примерно с пятидесятых годов; в этом следует видеть большую его заслугу.
Но данных одной физиологии звуков отнюдь не достаточно, когда хотят составить себе ясное представление о речевой деятельности человека и о новшествах в форме, производимых человеком при говорении. Даже самые обычные изменения звуков, как, например, переход nb в mb, bn в mn или перестановка ar – ra, непонятны, если рассматривать их только с точки зрения физиологии звуков. Необходимо привлечь еще одну науку, которая располагает обширным материалом наблюдений над характером функционирования психических факторов, действующих при бесчисленных звуковых изменениях и при всех так называемых образованиях по аналогии, науку, основные черты которой впервые наметил Штейнталь в своей работе «Ассимиляция и аттракция с точки зрения психологии» и на которую языкознание и физиология звуков до сих пор обращали мало внимания. /…/
Прежнее сравнительное языкознание при всем том, что оно охотно использовало данные физиологии звуков, совершенно не обращало внимания на эту психическую сторону речевого процесса и вследствие этого впадало в бесчисленные заблуждения. Только в самое последнее время все больше и больше начинают осознавать это упущение. Некоторые основные ошибки, общие всему прежнему языкознанию и вытекавшие из непризнания того факта, что даже преобразования и новообразования, возникающие лишь во внешней языковой форме и касающиеся только звукового выражения мысли, в громадном большинстве случаев основываются на происходящем перед произнесением звука психическом процессе, уже удачно преодолены «младограмматиками» – направлением, исходящим из высказанных в трудах Шерера положений. В этом отношении будущие ученые должны исследовать многое точнее и детальнее, и если историческое языкознание и психология будут связаны более тесно, чем это было до сих пор, то можно предположить, что благодаря этой связи будет открыто немало важных для метода исторического языкознания положений.
//-- Методологические установки на исследование живых языков, имеющих длительную письменную традицию, диалектное разнообразие --//
Если недостаточное исследование речевого механизма, особенно почти полное невнимание к его психической стороне, в прежнем сравнительном языкознании следует отнести к недостаткам, затруднявшим и замедлявшим достижение правильных исходных положений для исследования изменения и образования новых форм в наших индоевропейских языках, то ныне к ним присоединился один, влияние которого было куда более худшим и который породил такое заблуждение, что, покуда его разделяли, сделало открытие этих методических положений прямо-таки невозможным. Реконструкция индоевропейского языка-основы была до сих пор главной целью и средоточием усилий всего сравнительного языкознания. Следствием этого явился тот факт, что во всех исследованиях внимание было постоянно направлено в сторону праязыка. Внутри отдельных языков, развитие которых известно по письменным памятникам, – индийского, иранского, греческого и т. д. – интересовались почти исключительно древнейшими, наиболее близкими к праязыку периодами, следовательно, древнеиндийским, а в нем особенно ведическим, древнеиранским, древнегреческим, а в нем главным образом гомеровским диалектом, и т. д. Более поздние периоды развития языков рассматривались с известным пренебрежением, как эпохи упадка, разрушения, старения, а их данные по возможности не принимались во внимание.
Из форм древнейших исторически известных периодов развития языков конструировали индоевровпейские праформы. И эти последние в такой степени стали общепризнанным масштабом для рассмотрения исторических формаций языка, что сравнительное языкознание получало общие представления о жизни языков, их развитии и преобразовании главным образом с помощью индоевропейских праформ. Но то, что на этом пути нельзя было прийти к правильным руководящим принципам исследования изменения и возникновения новых форм в наших индоевропейских языках, настолько ясно, что приходится удивляться тому, как много людей все еще не понимают этого. Разве достоверность, научная вероятность тех индоевропейских праформ, являющихся, конечно, чисто гипотетическими образованиями, зависит прежде всего не от того, согласуются ли они вообще с правильным представлением о дальнейшем развитии форм языка и были ли соблюдены при их реконструкции верные методические принципы? Следовательно, до сих пор ученые двигались, да и в настоящее время двигаются, не зная этого или не желая себе в этом признаться, по самому настоящему кругу.
Мы должны намечать общую картину характера развития языковых форм не на материале гипотетических праязыковых образований и не на материале древнейших дошедших до нас индийских, иранских, греческих и т. д. форм, предыстория которых всегда выясняется только с помощью гипотез и реконструкций. Согласно принципу, по которому следует исходить из известного и от него уже переходить к неизвестному, эту задачу надо разрешать на материале таких фактов развития языков, история которых может быть прослежена с помощью памятников на большом отрезке времени и исходный пункт которых нам непосредственно известен. Чем больше языкового материала предоставляет нашему наблюдению беспрерывная, насчитывающая столетия письменная традиция, тем в более благоприятном положении мы находимся, и чем дальше какой-либо период развития языка удален по направлению к современности от времени, которым датируется начало письменной традиции, тем неизбежно поучительнее для нас он становится. Следовательно, занимающийся сравнительным изучением языков должен обратить свой взор не к праязыку, а к современности, если он хочет иметь правильное представление о характере развития языка; он должен, наконец, полностью отбросить мысль о том, что компаративисту, изучающему индоевропейские языки, следует обращать внимание на позднейшие фазы развития этих языков только тогда, когда они дают языковой материал, который может быть использован при реконструкции индоевропейского языка-основы.
Языки, подобные германским, славянским, являются, без сомнения, такими, где сравнительное языкознание вернее всего может выработать свои методологические принципы. Во-первых, здесь соблюдено основное условие: мы можем проследить развитие и процесс преобразования языковых форм с помощью памятников на протяжении многих столетий. Затем, здесь в гораздо большей степени, чем в древнеиндийском, древнегреческом, латинском языках, мы имеем дело с неподдельной народной речью, с обычным разговорным языком. То, что нам известно о древних индоевропейских языках по дошедшим до нас памятникам, является языком, в такой степени подвергшимся литературному влиянию (слово «литературный» понимается здесь в самом широком смысле), что мы вряд ли можем говорить о знании устного, самобытного, непритязательного каждодневного языка древних индийцев, греков и римлян. Но как раз именно этот последний способ сообщения мыслей является таким, наблюдая над которым, можно выработать правильную точку зрения для оценки происходящих в устах народа преобразований языка, особенно для оценки доисторического периода в развитии языков. Далее, упомянутые новые языки обладают по сравнению с древними языками еще и тем несомненным преимуществом, столь важным для достижения нашей цели, что результатом их развития в народе, прослеживаемого по памятникам на протяжении веков, являются живые языки, включающие множество диалектов. Эти живые языки, однако, еще не настолько отличаются от более древних, удаленных на столетия и доступных только в письменной форме, чтобы их нельзя было использовать в качестве прекрасного корректива для тех ошибок, которые неоднократно и неизбежно допускались из-за того, что ученые полагались только на данные этой письменной передачи речи прежних времен. Каждый знает, что мы можем проверить историю верхненемецких звуков в отдельных наречиях с древневерхненемецкого периода до наших дней с гораздо большей достоверностью, чем, например, историю греческих звуков в древнегреческий период, потому что живые звуки современности дают возможность правильно понять значение тех письмен, с помощью которых немцы пытались в далеком прошлом фиксировать звуки. Ведь буквы всегда представляют собой лишь грубые и неумелые, а зачастую и вводящие в заблуждение отображения звуков живой речи; таким образом, вообще невозможно получить верное представление о ходе процесса преобразования какого-либо звука в том или ином древнегреческом или латинском наречии. /…/
Если лингвист может собственными ушами услышать, как протекает жизнь языка, почему он предпочитает составлять себе представление о последовательности и непоследовательности в звуковой системе единственно на основании неточной и ненадежной письменной традиции древних языков? Если кто-нибудь захочет исследовать анатомическое строение какого-либо органического тела и будет располагать прекраснейшими препаратами, разве он откажется от препаратов ради заведомо неточных рисунков?
Итак, только тот компаративист-языковед, который покинет душную, полную туманных гипотез атмосферу мастерской, где куются индоевропейские праформы, и выйдет на свежий воздух осязаемой действительности и современности, чтобы познать то, что непостигаемо с помощью сухой теории, только тот, кто раз и навсегда откажется от столь распространенного ранее и встречающегося и сейчас метода исследования, согласно которому язык изучают только на бумаге, растворяют все в терминологии, в формулах и в грамматическом схематизме, полагая, что сущность явлений уже познана, как только для вещи найдено имя, – только такой ученый сможет достичь правильного понимания характера жизни и преобразования языковых форм и выработать те методические принципы, без которых в исследованиях по истории языка вообще нельзя достичь достоверных результатов и без которых проникновение в периоды до-письменной истории языков подобно плаванию по морю без компаса. /…/
//-- Значимость учета действия фактора аналогии в развитии языковой формы, методологическая установка на исследования действия фонетических законов и законов аналогии --//
Как уже было указано выше, заслугой Шерера является то, что он настойчиво поднимал вопрос о том, как происходят в языках процессы преобразования и новообразования. К ужасу многих коллег и ко благу самой науки, Шерер в вышеназванной книге очень часто при объяснениях использовал принцип «переноса форм». Многие формы даже древнейших доступных нам периодов истории языков, которые до тех пор постоянно рассматривали как результат чисто фонетического развития индоевропейских праформ, вдруг оказались не чем иным, как «продуктами ложной аналогии» [31 - Так, например, Шерер утверждал (а Остгоф неправильно оспаривал это в своих «Исследованиях», II, 137), что др. – инд. bhárâmi – «я несу» не является результатом звукового развития индоевропейской праформы bharami и что в праиндоевропейском употреблялась форма bhara, а др. – инд. bhárâmi является новообразованием по аналогии с атематическими глаголами типа dadami. (Примеч. авт.)]. Это шло вразрез с традиционными взглядами, отсюда – недоверие и оппозиция с самого начала. Конечно, во многих пунктах Шерер, со-мненно, был неправ, но он был столь же, несомненно, прав в меньшем количестве случаев, и никто не может оспорить главной заслуги, затмевающей все заблуждения и вряд ли оцененной достаточно высоко: он впервые поставил вопрос о правильности привычных методов, применявшихся до сих пор для рассмотрения изменения форм в древних периодах истории языка, например в древнеиндийском, древнегреческом языке и т. д., и о возможности и необходимости изучать эти языки на основе тех же принципов, что и новые языки, в которых наличие большого числа «образований по ложной аналогии» не вызывает сомнений.
Часть языковедов, а именно те немногие, кого это касалось больше всего, прошли мимо этого вопроса и, выразив в немногих словах свое отрицательное отношение, остались при своем старом мнении. Это не удивительно. Попытки критиковать метод, ставший привычным и по-домашнему уютным, всегда побуждают людей скорее избавиться от помехи, а не предпринять основательную ревизию и, может быть, изменение привычного метода.
У других, более молодых исследователей семя, брошенное Шерером, упало на плодородную почву. Раньше всех усвоил эту мысль Лескин [32 - А. Лескин (1840–1916) – немецкий яаыковед, работавший особенно много в области балтийского и славянского языкознания, один из основоположников младо-грамматизма. (Примеч. В.А. Звегинцева)], и, проанализировав понятие «звукового закона» и «исключения из закона» основательнее, чем это до сих пор делалось, он пришел к ряду методологических принципов, которые он сначала применил в своих академических лекциях в Лейпциге. Затем другие молодые исследователи, вдохновленные его примером, – и среди них авторы этих «Разысканий», – пытались и пытаются ныне приложить эти принципы к изучению все новых и новых фактов и добиться их признания все более широкими кругами. В основе этих принципов лежат две предельно ясные мысли: во-первых, язык не есть вещь, стоящая вне людей, над ними, существующая для себя, он по-настоящему существует только в индивидууме, тем самым все изменения жизни языка могут исходить только от говорящих индивидов; во-вторых, психическая и физическая деятельность человека при усвоении унаследованного от предков языка и при воспроизведении и преобразовании воспринятых сознанием звуковых образов остаётся в своем существе неизменной во всё времена.
Важнейшими методическими принципами «младограмматического» направления [33 - Общую характеристику этих принципов до сих пор давали: Л е с к и н в некоторых местах работы «Склонение в славянско-литовском и германском языках». (Лейпциг, 1876); М е р ц д о р ф в «Исследованиях», издаваемых Курциусом (Х, с. 231 и дальше, с. 341); О с т г о ф в работе «Глагол в сложных именах» (Вена, 1878); несколько подробнее писал о них Б р у г м а н в своих «Исследованиях» (IX, с. 317 и дальше, Kuhn's Zeitschrift, XXIV, с. 3 и дальше, с. 51 и дальше); и особенно П а у л ь в «Beitrage zur Geschichte der Deutschen Sprache und Literatur» (с. 320 и дальше); сюда относятся также последние работы Б р ю к н е р а «К учению о новообразованиях в литовском языке», «Archiv fur slavische Philologie» (III, с. 233 и дальше) и рецензия Остгофа на книгу Асколи «Studj critici», помещенная в № 33 «Jennaer Literatur-Zeitung» за 1878 г. (Примеч. авт.)] являются два нижеследующих положения.
Во-первых, каждое звуковое изменение происходит механически, т. е. направление, в котором происходит изменение звука, всегда одно и то же у всех членов языкового сообщества, кроме случая диалектного дробления, и все без исключения слова, в которых подверженный фонетическому изменению звук находится в одинаковых условиях, участвуют в этом процессе.
Во-вторых, так как ясно, что ассоциация форм, т. е. новообразование языковых форм по аналогии, играет очень важную роль в жизни новых языков, следует без колебаний признать значение этого способа обогащения языка для древних и древнейших периодов, и не только признать, но и применить этот принцип объяснения так, как он применяется для объяснения языковых явлений позднейших периодов. И совсем не следует удивляться, если окажется, что образования по аналогии в древних и древнейших периодах истории языка будут обнаружены нами в том же или в еще большем объеме, что и в более поздних и позднейших периодах.
Здесь не место вдаваться в дальнейшие подробности. Однако позволим себе вкратце остановиться по меньшей мере на двух основных пунктах, чтобы показать несостоятельность некоторых упреков, сделанных недавно в адрес нашего метода.
Первое. Только тот, кто строго учитывает действие звуковых законов, на понятии которых зиждется вся наша наука, находится на твердой почве в своих исследованиях. Напротив, тот, кто без всякой нужды, только для удовлетворения известных прихотей, допускает исключения из господствующих в каком-либо диалекте звуковых законов [34 - Естественно, мы говорим здесь всегда только о механическом изменении звуков, а не о некоторых явлениях диссимиляции и перестановки звуков (метатезы), которые объясняются особенностями слов, где они происходят, постоянно являются физическим отражением чисто психического явления и никоим образом не уничтожают понятия звукового закона. (Примеч. авт.)]; кто или отрицает воздействие какого-либо фонетического изменения на отдельные слова или категории слов, тогда как оно заведомо захватило все другие однородные формы, или допускает спорадически, только в изолированных формах, такое звуковое изменение, которое нельзя найти во всех других однородных формах, или, наконец, кто заставляет тот же самый звук в тех же самых условиях изменяться в одних словах в одном, а в других – в другом направлении; кто, далее, видит во всех этих его излюбленных немотивированных исключениях норму, вытекающую из природы механического звукового изменения как такового и даже – как это очень часто случается – делает эти исключения основой для дальнейших выводов, уничтожая тем самым обычно наблюдаемую последовательность звукового закона, – тот с необходимостью впадает в субъективизм и руководствуется произвольными соображениями. В подобных случаях ученый может выдвинуть чрезвычайно остроумные соображения, которые, однако, не будут заслуживать доверия, почему он не имеет права жаловаться на встречаемое им холодное отрицание. То обстоятельство, что «младограмматическое» направление сегодня еще не в состоянии объяснить все «исключения» из звуковых законов, естественно, не может служить основанием для возражения против его принципов.
И второе – несколько слов об использовании принципа аналогии в исследовании более древних периодов истории языка.
По мнению некоторых, образования по аналогии встречаются предпочтительно в тех периодах истории языка, в которых «языковое чутье» уже «ослабло» или в которых, как еще говорят, «языковое сознание затемнено», следовательно, в более древних периодах истории языка их нельзя найти в таком же количестве, как в позднейших периодах [35 - Часто в трудах по языкознанию встречаются замечания типа: та или иная форма сохранилась со слишком давних времен, чтобы ее можно было считать образованием по ложной аналогии. (Примеч. авт.)]. Странное представление – представление, выросшее на той же почве, что и взгляды, согласно которым язык и формы языка ведут самостоятельную жизнь вне говорящих индивидов; разделяя эти взгляды, люди оказываются настолько порабощенными терминологией, что постоянно принимают образные выражения за саму действительность и навязывают языку понятия, являющиеся всего лишь выражением лингвистического мировоззрения. Если бы только кто-нибудь сумел навсегда покончить с такими вредными выражениями, как «юношеский возраст» и «старческий возраст языков», которые, как и многие другие, сами по себе совершенно невинные, – лингвистические термины до сих пор только проклинали и очень редко благословляли! Разве, например, для ребенка в Греции гомеровских времен, который, слушая формы языка в своем языковом коллективе, сохранял их в сознании и затем снова воспроизводил, для того чтобы быть понятым своими ближними, эти формы языка были древними, такими, которые он ощущал и употреблял иначе, чем греки александрийской или еще более поздней эпохи ощущали и употребляли формы языка своего времени? /…/
Скорее на первый взгляд известный смысл имеет другой упрек, высказанный недавно с целью дискредитации наших усилий: говорят, что оперирующий понятием аналогии лишь иногда – может быть, в силу «счастливой случайности» – делает правильные выводы, в принципе же он обычно может апеллировать только к вере. Последнее утверждение само по себе совершенно правильно, и все, кто применяет принцип аналогии, ясно сознают это. Но нужно принять во внимание следующее.
Во-первых, если, например, окончание именительного падежа множественного числа греч. ίπποι, лат. equi не может быть фонетически связано с таким же окончанием в оскск. Nuvlanus, гот. wulfes, др. – инд. agvas и мы считаем, что одна из этих форм является образованием по аналогии, то можно ли считать слишком смелым предположение, что и equi образованы по аналогии с местоименным склонением (например, праяз. tai от ta, др. – инд. te, гр. τοι и т. д.)? Так же или почти так же бесхитростны остальные бесчисленные случаи, в которых мы применяем наш принцип объяснения, в то время как другие произвольно обращаются со звуковыми законами для того, чтобы только не сочли людей, говорящих на том или ином языке, плохими грамматистами, которые нетвердо знают свои формы и парадигмы.
Во-вторых, мы строжайшим образом соблюдаем принцип, согласно которому к аналогии следует прибегать только тогда, когда нас принуждают к этому звуковые законы. Ассоциация форм является и для нас последним прибежищем (ultimum refugium); различие состоит только в том, что, по нашему мнению, она встречается гораздо раньше и гораздо чаше именно потому, что мы строго придерживаемся звуковых законов, и потому, что уверены в том, что самое смелое предположение о влиянии аналогии, если оно не переходит границ возможного, все же дает гораздо больше оснований к тому, чтобы в него «верили», чем произвол в обращении с механическими звуковыми законами.
/…/ В-третьих, прошло совсем немного времени с тех пор, как начали применять принцип аналогии. Поэтому, с одной стороны, очень вероятно, даже несомненно, что отдельные предположения об ассоциации тех или иных форм являются неправильными, а с другой стороны, не подлежит сомнению, что постепенно, с еще более детальным исследованием аналогических образований в современных языках, будут найдены более общие точки зрения на самые различные направления процессов ассоциации; таким образом, впоследствии можно будет постепенно установить и критерий вероятности предположений об ассоциации форм. Для этого же необходимо предварительное наличие доброй воли к тому, чтобы усвоить факты изучения развития современных языков и затем добросовестно применять усвоенные принципы при изучении более древних периодов истории языка. Таким образом, мы полагаем, что несправедливым оказывается и утверждение, согласно которому от работы с принципом аналогии следует отказаться, потому что она сводится к простому гаданию. /…/
Г. Пауль
Принципы истории языка [36 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 165–183; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Раи! Н. Prinzipien der Sprachgeschichte. Halle, 1886.] (Извлечения)
Введение
//-- Место языкознания в научной парадигме. Предмет языкознания --//
/…/ Несколько иной представляется задача учения о принципах со следующей точки зрения. Культуроведение всегда является наукой об обществе. Только общество делает возможной культуру, только общество делает человека историческим существом. Даже полностью изолированная человеческая душа имеет свою историю развития, взаимодействуя с собственным телом и его окружением, но даже самая одаренная душа при этих условиях смогла бы дойти лишь до самой примитивной ступени развития, которое остановилось бы со смертью человека. Только лишь потому, что один человек передает приобретенное другим, только благодаря взаимодействию нескольких индивидов в достижении одной общей цели возможно развитие, выходящее за эти узкие рамки. /…/
Попытаемся отметить важнейшие особенности, которыми языкознание отличается от других культуроведческих наук. Наметив факторы, которые оно должно учитывать, мы сможем обосновать даже утверждение, что языкознание может дать самые точные и надежные результаты по сравнению со всеми прочими историческими науками.
Каждая эмпирическая наука поднимается до тем более высокой степени точности, чем лучше ей удается в явлениях, с которыми она имеет дело, осуществить изолированное рассмотрение функционирования отдельных факторов. В этом, собственно, и заложено различие между научным и популярным методом рассмотрения. Изолирование удается, конечно, тем менее, чем сложнее переплетения, в которых даны сами по себе явления. В этом отношении мы находимся в особенно благоприятных условиях, когда дело идет о языке. Правда, если принять во внимание все материальное содержание, которое в нем запечатлено, все будет выглядеть иначе. В этом случае, конечно, обнаружится, что все явления, так или иначе затрагивающие душу человека, строение организма, окружающая природа, вся культура, весь опыт и переживания – все это оказывает влияние на язык и что он поэтому, если рассматривать его под таким углом зрения, зависит от любых факторов, какие только можно себе представить. Но рассматривать это материальное содержание отнюдь не составляет истинную задачу языкознания. Оно только может содействовать этому в союзе со всеми прочими науками, изучающими различные области культуры. Его же непосредственной задачей является изучение тех отношений, в которые совокупность представлений вступает с определенными комплексами звуков. В качестве основы подобного изучения требуются лишь две науки – психология и физиология, причем из последней только определенные ее разделы. То, что обычно разумеют под физиологией звука, или фонетикой, охватывает, конечно, не все физиологические процессы, относящиеся к речевой деятельности, в частности не охватывает процессы возбуждения которых центров, приводящих в действие речевые органы. Далее нас могла бы интересовать также и акустика – и как часть физики, и как часть физиологии. Однако акустические процессы подвергаются воздействию психических не прямо, а косвенно – через посредство процессов физиологии звука. Они определяются последними таким образом, что после полученного однажды импульса протекают в основном без отклонений или по крайней мере без таких отклонений, которые важны для языка. При этих условиях для понимания процессов развития языка более глубокое проникновение в существо этих явлений требуется во всяком случае далеко не в той мере, как понимание движения речевых органов. Однако из этого не следует, что из акустики нельзя извлечь полезных данных.
Относительная простота языковых процессов выступает с полной ясностью, если мы сравним их хотя бы с экономическими процессами. В последних имеет место взаимодействие всей совокупности физических и психических факторов, с которыми человек вступает в те или иные отношения. Никакие усилия не помогут выяснить полностью, какую роль играет каждый из этих факторов в отдельности.
Далее важен следующий момент. Всякий акт языкового творчества всегда является делом индивида. Правда, одно и то же может быть создано несколькими индивидами. Но это не меняет существа акта творчества или его продукта. Никогда не бывает, чтобы несколько индивидов создавали в области языка что-то совместно, соединенными усилиями, распределив между собой обязанности. Совершенно иначе обстоит дело в экономической или политической области. Но в пределах экономического и политического развития все труднее становится уяснить себе отношения по мере того, как осуществляются все более крупные объединения сил, а распределение обязанностей проводится более дифференцированно, так что даже простейшие отношения в этих областях менее прозрачны, чем языковые. Правда, поскольку результат языкового творчества передается другому индивиду и перерабатывается им и поскольку этот процесс повторяется все вновь и вновь, то и здесь мы имеем известное разделение и объединение труда, без чего, видимо, невозможно представить себе никакой культуры. Но когда в памятниках отсутствует несколько промежуточных звеньев, тогда и языковед оказывается вынужденным разлагать на части сложные образования, не рассматривая их, однако, как результат необъединенных и преемственных усилий различных индивидов.
//-- Бессознательность языковых изменений --//
В этой связи весьма важно отметить, что языковые образования создаются обычно не в результате сознательного намерения. Хотя цель коммуникации, за исключением самых ранних стадий, всегда присутствует, стремление создать нечто стабильное отсутствует, и индивидуум не осознает свою творческую деятельность. В этом отношении язык отличается от художественного творчества. Бессознательность, которую мы выдвигаем здесь как характерный признак, впрочем, принимается далеко не всеми и нуждается еще в детальном доказательстве. При этом необходимо видеть различие между естественным и искусственным развитием языка, так как последнее происходит, конечно, путем сознательно регулирующего вмешательства. Подобные сознательные устремления направляются почти исключительно на создание общего языка для диалектально раздробленной области или на создание технического языка для людей определенных профессий. В дальнейшем изложении мы должны будем сначала их полностью игнорировать, чтобы со всей полнотой познакомиться с естественным развитием языка, и только после этого мы рассмотрим их в специальном разделе. Такой метод не только оправдан, но и строго обязателен. В противном случае мы стали бы действовать, как зоолог или ботаник, который, желая объяснить происхождение царства растений и животных в его современном виде, постоянно оперировал бы предпосылкой искусственного выведения и улучшения пород. Это сравнение и в самом деле весьма уместно. Подобно тому как животновод или садовник никогда не может произвольно создать что-то из ничего, но вынужден ограничиваться преобразованием естественно возникшего, так и искусственный язык может возникнуть только на основе естественного. Так же как при улучшении породы нельзя устранить действие факторов, определяющих естественное развитие, так и в области языка невозможно это сделать посредством намеренного нормирования. Несмотря на какое угодно вмешательство, эти факторы продолжают неизменно действовать, и все созданное искусственным путем, но включенное в язык, оказывается во власти естественных сил.
Теперь следует показать, каким образом непреднамеренность языковых процессов облегчает проникновение в их сущность. Прежде всего отсюда опять-таки следует, что они должны быть относительно простыми. При любом изменении может быть сделан лишь короткий шаг вперед. Да и как это может быть иначе, если изменение происходит без какого-либо намерения и в большинстве случаев говорящий даже на замечает, что он произносит что-то такое, чего раньше совсем не было? Далее, конечно, важно проследить по возможности все памятники, в которых шаг за шагом отражены эти процессы. Что же касается до простоты языковых процессов, то она не допускает, чтобы индивидуальное своеобразие проявлялось при этом слишком сильно. Ведь простейшие физические процессы у всех индивидов одни и те же, и их особенности основаны всего лишь на различных комбинациях этих простых процессов. Большое единообразие языковых процессов, протекающих в различных индивидах, является основой их точного научного изучения.
Освоение языка падает на тот ранний период развития ребенка, в котором во всех психических процессах еще очень мало преднамеренности и осознанности, еще очень мало индивидуальности. Точно так же обстоит дело и с тем периодом развития человечества, в котором впервые был создан язык.
Если бы язык не был построен на основе того общего, что заложено в человеческой природе, он не мог бы служить удобным орудием общения всех людей. Напротив того, тот факт, что он таковым является, имеет своим необходимым следствием, что он отталкивает от себя все индивидуальные явления, стремящиеся проникнуть в него, и что он сохраняет и воспринимает только те элементы, которые получили санкцию индивидов, общающихся друг с другом. Наше положение, что отсутствие преднамеренности процессов благоприятствует их точному научному изучению, легко подтвердить примерами из истории других отраслей культуры. Социальные отношения, право, религия, поэзия и другие виды искусства обнаруживают тем больше единообразия и составляют тем более сильное впечатление естественной необходимости, чем более первобытна ступень их развития. В то время как в этих областях в дальнейшем все более отчетливо проявляется сознательная целенаправленность и индивидуальность, язык в этом отношении находится на гораздо более ранней ступени развития. По этой причине он выступает в качестве основы всякого более высокого духовного развития как отдельного человека, так и всего общества.
//-- Обоснование историзма как методологической установки --//
Мне надлежит еще кратко обосновать выбор заглавия этой книги – «Принципы истории языка». Выдвигалось возражение, что, помимо исторического, существует еще и другой научный подход к языку. Я вынужден возразить против этого. То, что хотят представить как неисторическое, но тем не менее научное изучение языка, есть по существу лишь несовершенное историческое его изучение, частично по вине изучающего, частично же по вине изучаемого материала. Как только мы выходим за пределы простого констатирования отдельных фактов, как только мы пробуем установить связи и постигнуть явления, мы тотчас вступаем на историческую почву, возможно, даже не сознавая этого. Впрочем, научный подход к языку возможен не только там, где мы имеем дело с различными стадиями развития одного и того же языка, но и при сопоставлении наличного материала. В этом втором случае важно располагать данными нескольких родственных языков или диалектов. Тогда задачей науки будет являться не только установление взаимных соответствий в различных языках и диалектах, но и реконструкция на основе имеющегося материала несохранившихся первичных форм и значений. Но этим самым рассмотрение языка с полной очевидностью опять-таки превращается из сравнительного в историческое. Даже в том случае, когда налицо имеется только одна ступень развития какого-либо отдельного диалекта, научный подход все же до известной степени возможен. Но как? Если, например, сравнивают между собой различные значения одного и того же слова, то при этом стремятся установить, которое из них основное или на какое утраченное исходное значение они указывают. Но, определяя исходное значение, из которого развились остальные, мы тем самым констатируем исторический факт. Или поступают иначе: сравнивают между собой родственные формы и возводят их к одной общей исходной форме. Этим опять-таки констатируют исторический факт. Невозможно утверждать, что родственные формы имеют единую основу, не становясь на историческую почву. Наконец, можно констатировать чередование звуков в родственных формах или словах. Если мы пожелаем объяснить его себе, то с неизбежностью придем к тому, что оно является следствием фонетических изменений, т. е. следствием определенного исторического процесса. Если попытаться охарактеризовать так называемую внутреннюю форму в понимании Гумбольдта и Штейнталя, то это можно сделать лишь в том случае, если удастся проследить данные формы выражения до их исходной точки. Одним словом, трудно себе представить, как можно судить о языке, совершенно не касаясь его исторического развития. Все, что осталось бы тогда от неисторического рассмотрения языка, свелось бы к общим рассуждениям об индивидуальном использовании языка, об отношении индивида к языковой норме (сюда следовало бы отнести и вопрос об изучении языка). Но из дальнейшего изложения станет ясным, что именно эти рассуждения следует теснейшим образом увязывать с изучением исторического развития языка.
Общие замечания о процессах развития языка
//-- Обоснование историзма исследования как методологической установки. Сравнение предметной сферы описательной, сравнительной, исторической грамматики --//
Определение границ и природы предмета, развитие которого подлежит исследованию, имеет существенное значение для историка. Это положение кажется само собой разумеющимся и очевидным. А между тем языкознание лишь совсем недавно стало восполнять упущения, сделанные именно в этом пункте в ходе целых десятилетий.
Историческая грамматика возникла из прежней описательной грамматики и сохранила многие черты последней. В частности, это касается порядка изложения. Она ограничилась лишь параллельным расположением ряда описательных грамматик. Вначале самым характерным для новой науки сочли не показ развития, а сравнение. Сравнительную грамматику, изучающую взаимоотношения родственных языков, общие истоки которых для нас утрачены, даже противопоставляли исторической, прослеживающей развитие, начиная с той точки, которая засвидетельствована памятниками. И многие языковеды и филологи все еще далеки от мысли, что и то и другое составляет одну науку, с одной и той же задачей и одним и тем же методом. Различие состоит лишь в том, что отношение между явлениями, засвидетельствованными памятниками и полученными на основании реконструкций, складывается различно. Однако и в области исторической грамматики в узком смысле этого слова применяли тот же вид сравнения, и здесь описательную грамматику различных периодов располагали параллельно друг другу. Частично подобный метод изложения вызывался и будет вызываться в дальнейшем практической потребностью. Но нельзя отрицать, что этот способ изложения обусловливал и отчасти продолжает обусловливать концепцию развития языка.
Описательная грамматика констатирует, какие грамматические формы и отношения являются употребительными в пределах данной языковой общности в данное время. Она устанавливает нормы, придерживаясь которых, члены общества понимают друг друга, не производя своей речью впечатления чего-то странного и чуждого. Содержанием ее являются не факты, а лишь абстракции, выведенные из наблюденных фактов. Если попытаться установить подобные абстракции в пределах одной и той же языковой общности, но в разное время ее существования, то они не будут тождественными. Путем сравнения их между собой можно убедиться, что произошли коренные изменения, и, возможно, даже обнаружится известная регулярность в этих соотношениях, но истинное существо происшедшего переворота этим способом выяснено не будет. Причинная связь останется неуловимой до тех пор, пока будут иметь дело только с этими абстракциями, которые могут создать впечатление, что они и в самом деле возникли одна из другой. Но между абстракциями вообще не существует никакой причинной связи, она существует только между реальными объектами и фактами. До тех пор, пока исследователь довольствуется в пределах описательной грамматики этими абстракциями, он остается очень далек от научного понимания жизни языка.
В противоположность этому истинным объектом для языковеда являются все проявления языковой деятельности и всех индивидов в их взаимодействии друг с другом. Все звуковые комплексы, которые кто-либо когда-либо произносил, слышал или представлял себе, со всеми ассоциированными с ними представлениями, для которых они служат символами, все разнообразные связи, в которые вступали элементы языка в душе индивида, – все это относится к области истории языка, все это должно быть изучено, чтобы достичь полного понимания его развития. /…/
Историческими языковыми процессами являются не только речевая деятельность и слушание, не только возбуждаемые при этом представления, но и языковые образования, возникающие в сознании при беззвучном мышлении. Быть может, самым значительным успехом новейшей психологии является установление того факта, что множество психических процессов протекает бессознательно и что все, что когда-либо возникало в сознании, остается деятельным фактором бессознательного. Это обстоятельство имеет величайшее значение и для языкознания и было широко использовано Штейнталем. Все явления языковой деятельности исходят из темной сферы подсознательного в душе человека. Здесь находятся языковые средства, которыми располагает человек, мы бы даже сказали – он черпает отсюда много больше, чем он мог бы располагать при других условиях. Эти языковые средства представляют собой крайне сложные психические образования, состоящие из разнообразно переплетающихся между собой групп представлений. В наши задачи не входит рассмотрение общих законов, по которым образуются подобные группы. По этому поводу я могу отослать к «Введению в психологию и языкознание» Штейнталя. Пока же нам важно ясно представить себе лишь содержание и механизм действия многих групп представлений.
//-- Психологическая трактовка системности языка --//
Они являются продуктом всего того, что когда-то раньше вступило в сферу сознания при слушании других лиц, а также при умственной речевой деятельности и мышлении в языковых формах. Наличие этих групп делает возможным при благоприятных условиях возвращение в сферу сознания того, что присутствовало в нем ранее, а следовательно, и возможность понимания и высказывания эго, что ранее было уже высказано или понято. Необходимо помнить о том, что ни одно представление, введенное в сознание посредством языковой деятельности, не исчезает из него абсолютно бесследно, хотя этот след часто бывает настолько слабым, что необходимы совершенно особые условия, – а они могут никогда и не наступить, – чтобы сделать его способным вновь стать осознанным.
Представления последовательно произнесенных звуков ассоциируются с представлениями последовательно произведенных движений, речевых органов, звуковые и моторные ряды ассоциируются друг с другом. И с теми и с другими ассоциируются представления, для которых они служат символами, – не только представления значений слов, но и представления синтаксических отношений, и не только отдельные слова, но и более сложные звуковые ряды, целые предложения ассоциируются непосредственно с заложенным в них мыслительным содержанием. Эти группы, обусловленные внешним миром по меньшей мере в своих истоках, организуются затем в душе каждого индивида в еще более богатые и сложные образования, которые лишь в своей незначительной доле возникают сознательно и далее действуют уже бессознательно, но в своей подавляющей части никогда и не достигают сознательности, но тем не менее сохраняют свою действенную силу. Так ассоциируются между собой различные формы какого-либо слова или выражения, в которых они были усвоены. Так ассоциируются между собой, в силу сходного звучания и родственных значений, различные падежи одного и того же имени, различные времена, наклонения, лица одного и того же глагола, различные производные от одного корня слова; далее – все слова с единой функцией, например все существительные, все прилагательные, все глаголы; далее – производные от разных корней, но образованные при помощи одного и того же суффикса; далее – однородные по функциям формы различных слов, т. е. формы множественного числа, формы родительного падежа, формы страдательного залога, формы перфекта, формы конъюнктива, формы первого лица; далее – слова, имеющие однотипную флексию, например в немецком все слабые глаголы в противоположность сильным, все существительные мужского рода, образующие множественное число при помощи умляута, в противоположность существительным, не имеющим его; даже слова с частично однотипными флексиями могут связываться между собой в группы в противоположность тем, которые сильнее отклоняются от данного типа; далее – ассоциируются между собой виды предложений, сходные по форме или функции. Существует множество видов ассоциаций, частично многократно опосредствованных и имеющих более или менее существенное значение для жизни языка. Все эти ассоциации могут проявляться и оказывать известное действие, не будучи полностью осознанными. Их отнюдь не следует смешивать с категориями, возникшими путем грамматического абстрагирования, хотя обычно они совпадают с последними.
//-- Взаимообусловленность методологических установок индивидуального психологизма и историзма --//
Столь же очевидно, сколь и важно, то обстоятельство, что этот организм групп представлений у каждого индивида находится в процессе постоянного изменения. Во-первых, всякий момент, не подкрепляемый в сознании возобновлением впечатления или повторным введением в сознание, постепенно теряет свою силу. Во-вторых, благодаря речевой деятельности, слушанию и мышлению всегда прибавляется что-то новое. Даже при точном повторении уже известного укрепляются только отдельные моменты существующего организма. И даже если в прошлом имели место многократные повторения, всегда предоставляются возможности новых образований, не говоря уже о том, что в языке может появиться ранее неизвестное ему явление, хотя бы в форме варианта уже известного. В-третьих, ассоциативные отношения внутри организма постоянно ощущаются в результате ослабления или укрепления наличных элементов, а также в результате появления новых. Поэтому если этот организм у взрослых обладает некоторой стабильностью по сравнению с самым ранним детством, то он тем не менее подвержен разнообразным колебаниям.
Другим столь же ясным и столь же важным пунктом, на который необходимо указать, является следующий:
Явления, относящиеся к языку, у каждого индивида развиваются своеобразно и поэтому приобретают у каждого из них своеобразную форму даже если бы у различных индивидов он и состоял из совершенно знаковых элементов, то они, вероятно, все же вводились бы в его душу с различной последовательностью, в различных группировках, с различной интенсивностью и у одних чаще, а у других реже. Поэтому взаимоотношение сил между этими элементами, а тем самым и способы их группировки будут складываться всегда различно, даже если мы совершенно не будем учитывать общие и специальные способности каждого индивида.
Бесконечная изменчивость языка в целом и постоянное возникновение диалектальных различий обусловливаются фактом бесконечной изменчивости и своеобразия каждого отдельного организма.
Описанные психические организмы являются действующими носителями исторического развития. Произнесенное же не имеет истории. Если говорят, что такое-то слово возникло из другого, употреблявшегося в более раннюю эпоху, то этот способ выражения только вводит в заблуждение. В качестве физиологического и физического продукта слово бесследно исчезает после того, как приведенные при этом в движение тела опять вернулись в состояние покоя. Точно так же исчезает и физическое впечатление, произведенное на слушающего. Если я повторяю те же самые движения речевых органов, которые я уже производил однажды, во второй, в третий и четвертый раз, то между этими четырьмя одинаковыми движениями не существует никакой причинной связи, а все они связаны между собой только психическим организмом. Только в этом последнем остается след происшедшего, благодаря чему возможна дальнейшая языковая деятельность, только в нем заложены условия дальнейшего исторического развития. Физический элемент языка имеет лишь одну функцию – служить посредником взаимодействия отдельных психических организмов друг с другом. В этой функции он совершенно необходим, так как прямого взаимодействия одной души с другой не может быть. Этот элемент, хотя он по своему характеру лишь преходящее явление, успевает, однако, благодаря взаимодействию с психическими организмами обеспечить им возможность взаимодействия даже после их исчезновения. Так как деятельность прекращается со смертью индивида, то развитие языка ограничивалось бы сроком жизни одного поколения, если бы к нему не присоединялись постепенно все новые и новые индивиды, в которых под воздействием старых возникают новые языковые организмы. Тот факт, что носители исторического развития языка по истечении некоторого, относительно короткого, промежутка времени полностью погибают и заменяются новыми, представляет собой также весьма простую, но тем не менее примечательную истину, которая, однако, очень редко принимается во внимание.
Посмотрим теперь, в чем будет заключаться задача и с т о р и к а, имеющего дело с объектом такого характера. Ему не удастся избежать описания отдельных состояний, поскольку он имеет дело с крупными комплексами одновременно сосуществующих элементов. Если же он хочет, чтобы это описание послужило действительной основой для исторического изучения, то он должен обратиться к реальным объектам, т. е. к вышеописанным психическим организмам. Их описание должно быть возможно более верным и не быть простым перечислением элементов, из которых они состоят, но должно показать отношение их друг к другу, их относительную силу, многообразные сочетания, в которые они вступают между собой, степень устойчивости этих сочетаний; иными словами, оно должно показать нам, как функционирует языковое чувство. Для полного описания состояния языка по существу надо было бы провести наблюдение над всей совокупностью представлений, связанных с языком у каждого отдельного индивида, принадлежащего к данной языковой общности, и сравнить затем между собой результаты отдельных наблюдений. Однако в действительности нам приходится довольствоваться гораздо менее совершенным описанием, которое значительно удаляется от идеала.
Наше наблюдение обычно ограничивается немногими или даже одним индивидом, но и их языковой организм мы можем изучить лишь частично. Из сравнения языковых организмов получается нечто среднее, чем и определяется норма в языке, языковой узус. Это среднее устанавливается, естественно, тем точнее, чем больше индивидов охвачено наблюдением и чем полнее проведено наблюдение каждого из них. Но чем менее совершенно наблюдение, тем больше возникает сомнений по поводу того, что является индивидуальной особенностью, а что свойственно большинству. Узус, на описание которого почти исключительно бывают направлены усилия грамматистов, определяет язык индивида лишь до известной степени; многое не только не определяется узусом, но и прямо ему противоположно.
Даже в самом благоприятном случае при наблюдении языкового организма возникают величайшие трудности. Непосредственное его наблюдение вообще невозможно. Ведь он представляет явление, которое таится в душе, в сфере подсознательного. Его можно обнаружить лишь по его проявлениям, по отдельным актам речевой деятельности и только посредством длинной цепи умозаключений можно получить представление о совокупности представлений, скрытых в сфере подсознательного.
Из физических проявлений языковой деятельности наиболее недоступна для наблюдения ее акустическая сторона. Но, конечно, результаты наших слуховых восприятий по большей части с трудом поддаются точному измерению и определению, и еще труднее дать о них представление кому-то другому, помимо непосредственного воздействия на его слух. Движения речевых органов менее доступны для непосредственного наблюдения, но делают возможным более точное определение и описание. Нет надобности доказывать, что не существует никакого другого способа характеристики звуков языка, кроме описания артикуляции речевых органов. Подобное описание только в том случае будет до некоторой степени приближаться к идеалу, если наблюдение производится над живыми людьми. Где это невозможно, мы должны стремиться по возможности приблизиться к действительности, воссоздавая жизнь звуковых явлений из их суррогатов, т. е. буквенных записей. Эти стремления увенчаются успехом лишь у того, кто имеет определенную выучку в науке физиологии звуков, кто уже имел возможность наблюдать живые языки, а следовательно, сможет перенести эти наблюдения на мертвые языки и кто, помимо этого, имеет правильное представление о соотношении языка и письменности. Таким образом, уже здесь открывается широкое поле для всякого рода комбинирования, уже в этом случае необходимо знакомство с условиями существования объекта.
Психическую сторону речевой деятельности, как и все психические явления вообще, можно изучать лишь путём самонаблюдения, в первую очередь только физические факты. Свести их к психическим можно только при помощи умозаключений по аналогии, основанных на том, что мы наблюдали в своей собственной душе. Поэтому постоянное точное самонаблюдение, тщательный анализ собственного языкового чувства необходимы для подготовки языковеда. Заключения по аналогии, разумеется, наименее затруднительны, когда приходится иметь дело с объектами, близкими нам. Поэтому сущность речевой деятельности может быть лучше всего понята посредством наблюдения над родным языком. Наиболее успешные результаты при этом получают тогда, когда возможно наблюдение над живыми людьми, когда оно не ограничивается случайными памятниками минувшего. Только при этих условиях мы можем быть гарантированы от возможных фальсификаций, только в этом случае можно по желанию пополнять свои наблюдения методическими экспериментами.
В. Дельбрюк
Введение в изучение индоевропейских языков [37 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 183–192; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Delbruk B. Einleitung in das Studium der indogermanischen Schprachen. Leipzig, 1919. (Пер. Вяч. Вс. Иванова)]
Праязык
//-- Длительность существования праязыка и возможность его диалектного членения --//
Я исхожу из тех данных сравнительного языкознания, правильность которых не подвергается сомнению и не может быть подвергнута сомнению. Бопп и другие ученые доказали, что так называемые индоевропейские языки родственны между собой. /…/ Это было доказано сопоставлением слов и форм с одинаковым значением. Если учесть, что в названных языках флективные формы глагола, имени и местоимения в основном совпадают, а также совпадают корневые части очень большого числа изменяемых и неизменяемых слов, то предположение о случайном совпадении должно показаться абсурдным. Мнение о том, что существовал праязык, который, возможно, уже не существует, высказал уже Джонс [38 - Уильям Джонс (1746–1794) – первый из европейцев основательно изучил санскрит в Индии и высказал предположение о близости этого языка с рядом индоевропейских языков (греческим, латинским, кельтским, готским, персидским), о происхождении их всех из единого источника. (Примеч. В.А. Звегинцева)]. С тех пор ученые постоянно придерживались этого мнения, хотя оно иногда и не формулировалось достаточно отчетливо. С особой определенностью и ясностью высказался по этому поводу А. Шлегель, который первый пытался реконструировать праязык. /…/
Ясно, что праформы с их меняющимся обликом представляют (как я говорил еще в 1880 г.) не что иное, как «выражение в формулах меняющихся воззрений ученых на объем и характер языкового материала, который отдельные языки унаследовали от общего языка». Таким образом, как это само собой разумеется, праформы не дают нам никакого нового материала, они свидетельствуют только о результатах производимого нами анализа того, что имеется в отдельных языках.
Повторяя сейчас это мнение, высказанное уже много лет назад, я в то же время хочу заметить, что я никогда не считал праязык порождением фантазии. То, что когда-то существовал пранарод, а следовательно, также и праязык, является несомненным; спрашивается только, что мы можем знать о последнем. Об этом в настоящее время можно сказать следующее.
Во времена Шлейхера праязык, насколько это было возможно, представляли «первоначальным», поэтому его считали единым, не расчлененным на диалекты. Постепенно, однако, утвердилось мнение, согласно которому это представление не соответствует тому, что известно о реально существующих языках. Правда, существуют большие области распространения языка без заметных диалектальных различий, например якутского, но дело обстоит иначе с известными нам индоевропейскими народными языками, с которыми мы должны сравнивать праязык. Поэтому было решено предположить диалектальные различия и для праязыка, тем более, что на них прямо указывают некоторые фонетические явления. Так, например, слова со значением «я» (др. – инд. aham, гр. έγώ) не могут быть возведены к одной единой праформе; напротив, следует предположить, что в одной части области распространения языка произносился придыхательный или развившийся из него звук, а в другой части произносился звонкий согласный. В последнее время мы придаем значение этой точке зрения особенно в области морфологии и синтаксиса, например, когда мы решаем вопрос о том, существовало ли сигматическое будущее время на всей территории распространения языка. Далее, в большей степени, чем Шлейхер, мы сознаем то, что законченный индоевропейский флективный язык имел за собой долгий путь развития, и поэтому мы не можем знать, не является ли одно из многих восстанавливаемых нами слов более древним или более поздним по своему происхождению, чем другое. Еще в 1872 г. И. Шмидт [39 - Иоган Шмидт (1843–1901) – немецкий языковед, известный так называемой «теорией волн», в которой объясняются взаимоотношения отдельных групп индо-европейских языков. Его теория направлена против теории «родословного древа» А. Шлейхера. (Примеч. В.А. Звегинцева)] отчетливо выразил эту мысль, сказав, что составляемое нами индоевропейское предложение подвергается опасности выглядеть подобно стиху из библии, в котором спокойно стояли бы рядом слова языка Вульфилы, языка Татиана и языка Лютера. Но совершенно очевидно, что анахронизмы могут иметь место и внутри отдельного слова, потому что, поскольку различные звуки, встречающиеся в слове, могут развиваться с различной скоростью, не исключена возможность, что мы в наших реконструкциях ставим рядом такие этапы развития звуков, которые не все были одновременны друг с другом. Нельзя также забывать и того, что один звук мы можем восстановить с большей точностью, другой – с меньшей. /…/
Вопросы для обсуждения
1. Сформулируйте основания морфологической классификации языков в изложении Ф. Боппа.
2. Найдите в тексте положения, входящие в теорию аггютинации Ф. Боппа.
3. Почему значимо исследование языков при изучении истории народов, по мнению Р. Раска?
4. Найдите в тексте положения методологии сравнительно-исторических исследований, сформулированных Р. Раском.
5. Как А. Шлейхер определяет предмет и задачи языкознания?
6. По каким принципам языки объединяются в языковые семьи, согласно А. Шлейхеру?
7. На основании каких признаков выделяет А. Шлейхер два этапа в развитии языков?
8. Выделите основные положения натуралистической интерпретации морфологической классификации языков.
9. Охарактеризуйте, каким образом А. Шлейхер проецирует в сферу языка законы развития органического мира:
а) теорию родословного древа;
б) закон борьбы видов за существование;
в) закон изменчивости видов.
10. Найдите в тексте фрагменты, в которых А. Шлейхер формулирует методы реконструкции праязыкового состояния.
11. Охарактеризуйте аспекты взаимовлияния языка и духа народа в концепции В. Гумбольдта.
12. Найдите в тексте проявление диалектического метода интерпретации сущности языка В. Гумбольдтом.
13. Что есть форма языка, согласно В. Гумбольдту?
14. Охарактеризуйте соотношение понятий «форма» и «материя» языка, «внутренняя форма», «звуковая форма» языка.
15. Как соотносятся категории языка и мышления в концепции Гумбольдта?
16. Как проявляется в языке индивидуальное и социальное, объективное и субъективное, согласно концепции В. Гумбольдта?
17. Как в работах младограмматиков обосновывается необходимость исследований языка на методологической основе индивидуального психологизма?
18. Установите наличие общности и различий во взглядах Г. Штейнталя и Г. Остгофа, К. Бругмана, Г. Пауля относительно опоры на психологию в исторических лингвистических исследованиях.
19. Как интерпретировал Г. Штейнталь термин «внутренняя форма языка»?
20. В чем своеобразие в интерпретации праязыка и его исследований в трудах младограмматиков по сравнению с позицией А. Шлейхера?
21. Охарактеризуйте методологическую значимость выявления фонетических законов и явлений аналогии в работах младограмматиков.
22. Как соотносятся термины «ближайшее значение слова» и «дальнейшее значение слова» в семасиологической концепции А.А. Потебни?
23. Как соотносятся термины «представление», «понятие», «знак значения», «внутренняя форма слова» в работах А.А. Потебни?
24. Как соотносятся термины «слово» и «понятие» в трудах А.А. Потебни?
25. Какие языки А.А. Потебня относит к формальным?
26. Что такое грамматическая форма в интерпретации А.А. Потебни?
Раздел 2
Языкознание рубежа XIX и XX вв
Лингвистика рубежа веков. Смена предметной сферы. В поисках метода
Младограмматики достигли несомненных успехов в сравнительном и историческом исследовании языков, в совершенствовании метода, однако к началу XX в. обнаруживаются слабые стороны направления, к числу которых историки науки относят: ограниченность субъективно-психологического подхода, недооценку социальных детерминаций существования языка, атомизм как устремленность к исследованию изолированных языковых фактов, эмпиризм и позитивизм как отказ от построения обобщающих теорий, стремление описывать только эмпирически наблюдаемые изолированные факты. В фокусе критики современников находится прежде всего последовательный позитивизм младограмматиков.
Антипозитивизм – ведущая теоретическая установка гуманитарных наук в начале XX в. При этом выход из тупика последовательно позитивистского подхода виделся на разных исследовательских путях.
В рамках одного формирующегося лингвистического направления критике подвергается нацеленность младограмматиков на описание единиц языка как некоего мертвого продукта, исследовательская «препарирующая» деятельность лингвиста-теоретика, оперирующего терминами «звук», «морфема», «слово», терминами, отражающими результаты аналитического подхода, расчленяющего живую материю действующего языка. Такой путь представлялся тупиковым, так как он не способен привести к объяснению того, как функционирует язык, какова реальность существования языка в деятельности. Эта позиция в наиболее яркой форме была представлена в работах немецкого исследователя К. Фосслера, развитая впоследствии в работах российских филологов «круга Бахтина». К. Фосслера называют первым из филологов XX столетия, воспринявшим дух концепции В. Гумбольдта и предпринявшим попытку создать теорию языка, основывающуюся на принципах динамизма, высвечивающую творческий характер языка как непрерывно возобновляющейся деятельности свободного индивида. Один из важнейших философских принципов его концепции – антипозитивизм. Он обозначает существо своего подхода к языку как «эстетический идеализм», противопоставив его позитивизму как философской программе исследования не только младограмматиков, но и Ф. де Соссюра.
Основное различие идеалистической концепции и методологического позитивизма, по К. Фосслеру, состоит в том, что позитивист не поднимается над описанием материала, представляя лишь наблюдаемые факты, не пытаясь понять причины описанного положения дел, в то время как идеалистический взгляд в центр концепции ставит поиск причинности в том или ином состоянии языка.
Описание языка при позитивистском подходе сводится к расчленению живого механизма языка на составляющие его элементы – звуки, морфемы, слова. Но реально действующий живой механизм языка, в котором проявляется его творческое существо, есть текст, в котором оказываются синтезированными единицы, столь старательно описанные в рамках позитивистского подхода. К. Фосслер подчеркивает: только в составе текста эти единицы имеют свое реальное существование. Важно также и то, что только через текст возможно понять глубинную каузальную связь языка и личности, языка и народа. Вследствие этого ведущей лингвистической дисциплиной в концепции эстетического идеализма становится стилистика, которая одновременно является культуроведческой дисциплиной.
Второе направление критики младограмматизма, предлагающее особый путь развития языкознания, связано с именами Ф. де Соссюра, И.А. Бодуэна де Куртенэ, теоретические идеи которых были положены в основу структурализма. Именно этому пути суждено было стать магистральным в развитии лингвистики первой половины XX в.
И в данном случае теоретики подчеркивали, что «язык представляет собой нечто большее, чем упорядоченный инвентарь форм». Но в этом варианте лингвистической концепции выход из тупика позитивизма представлялся в том, чтобы увидеть за наблюдаемыми, эмпирически достаточно полно описанными фактами стоящие за ними идеальные структуры. Эти идеальные структуры интуитивно даны говорящим и предопределяют развертывание реального речевого продукта, непосредственно наблюдаемого, данного как текстовое воплощение. Задача лингвистики в этом случае виделась в том, чтобы сформировать путь от фактов, данных в непосредственном наблюдении, к идеальному системному устройству.
И.А. Бодуэн де Куртенэ и Ф. де Соссюр, посвятившие научную жизнь исследованию языка в сравнительно-исторической методологии, представлены на страницах хрестоматии прежде всего как теоретики языкознания. Им принадлежат важные открытия в сфере исторического развития языков, и вместе с тем крупнейшие представители принципиально иной парадигмы языкознания – структуралистской – видели в них своих непосредственных учителей, чьи идеи были положены в основу новой модели интерпретации языка.
При этом новые теоретико-методологические установки были в систематическом виде изложены в «Курсе общей лингвистики», прочитанном Ф. де Соссюром и после его смерти изданном его учениками Ш. Балли и А. Сеше. В трудах же И.А. Бодуэна де Куртенэ сходные идеи «разбросаны» в его различных работах в виде отдельных замечаний. Как и в начале XIX в., идеи нового подхода к языку «витали в воздухе», исследователи одновременно приходили к схожим идеям. Вместе с тем в позициях И.А. Бодуэна де Куртенэ и Ф. де Соссюра нет абсолютного тождества, и этот факт осознавали их последователи. Признание системности языка как теоретического основания новой методологии объединяет позиции лингвистов. И.А. Бодуэн де Куртенэ не только постулирует системность языка как теоретическое положение, но и прилагает это положение к практике исследования языка, сделав его методологическим основанием. Сущность системного подхода к языку заключается в признании того, что сущность единицы системы определяется ее местом в системе, значимостью, «ценностью». Это положение лежит в основе теории фонемы: «фонемы становятся языковыми ценностями и могут быть рассматриваемы лингвистически только тогда, когда входят в состав всесторонних живых языковых элементов, каковыми являются морфемы». Теория фонемы И.А. Бодуэна де Куртенэ составляет основание методологических новаций структурализма так же, как и аксиоматика «Курса.» Ф. де Соссюра. Как отмечает Т.С. Шарадзенидзе (1980), сходство теоретических взглядов Ф. де Соссюра и И.А. Бодуэна де Куртенэ состоит в признании языка психологическим и социальным явлением, в постановке вопросов о знаковой природе языка и о системности языка, в стремлении аспектировать объект лингвистики – язык, выделив в нем стороны внешнюю и внутреннюю, язык и речь, синхронию и диахронию. Различие же состоит в степени проработанности соответствующих общетеоретических положений, в том месте, которое каждое из положений занимает в общей теории языка.
Многие идеи, высказанные в систематизированном виде Ф. де Соссюром в «Курсе…», были предвосхищены И.А. Бодуэном де Куртенэ в его ранних работах. К таким важнейшим новациям во взглядах на предмет и методы исследования относится осознание важности синхронного (описательного) анализа языка в противоположность доминирующему в этот период историческому подходу, осознание противопоставленности методов исторического и описательного подходов и значимости последнего для понимания существенных принципов устройства языка. Последующей лингвистикой были восприняты идеи И.А. Бодуэна де Куртенэ не только о противопоставленности законов изменчивости и законов, обусловливающих некоторое данное состояние языка, но и мысли о наличии их органической связи в жизни языка.
А. Холодович в Предисловии к «Избранным трудам» Ф. де Соссюра пишет: «.никто, почти никто не посмел отменить, упразднить выдвинутых им проблем, представить их как псевдопроблемы. Многие, очень многие спорят с Ф. де Соссюром в изложении Ш. Балли – А. Сеше, но не извне, а изнутри Соссюра, оставаясь в пределах поставленных им проблем. А это означает, что понятия, выработанные Соссюром, независимо от их интерпретации, касаются самих основ языка, и вопрос сводится не к тому, что таких понятий нет. Можно исправлять и дополнять, но – Соссюра. Пройти мимо него – это означало бы пройти мимо самого языкознания».
Критически осмысливая достижения языкознания, главный недостаток предшествующих этапов в развитии лингвистики Ф. де Соссюр видит в том, что не было осознано, «что является подлинным и единственным ее объектом», при этом он выдвигает идею методологического разграничения материала и объекта лингвистики. Чрезвычайно важным теоретически и методологически значимым было утверждение Соссюра о необходимости строго аспектировать гетерогенный объект. Соответствующие аспекты (язык – речь, синхрония – диахрония, внутренние закономерности – внешние детерминации) требуют разных исследовательских путей. Ф. де Соссюр, во-первых, доказывает, что языковеды должны осознать самостоятельность отраслей языкознания, имеющих объектом данные стороны существования языка, специфичность методов описания столь разных объектов, во-вторых, утверждает большую значимость одного из аспектов в вычлененных дихотомиях для современного ему языкознания.
Языкознание XIX в., выделив свой объект из недр гуманитарного знания, на протяжении столетия неоднократно возвращалось к вопросу о своеобразии предметного поля лингвистических исследований и – как следствие – к вопросу о месте лингвистики в парадигме наук. Определение места лингвистики в научной парадигме зависело прежде всего от интерпретации каких-либо свойств языка в качестве важнейших, сущностных, определяющих самое бытие объекта. Поиск смежных отраслей науки имел и методологические следствия: лингвистика обогащалась, воспринимая, применяя к своему предметному полю методологию смежных наук – естествознания, психологии, культурологии. Вступив в диалог с предшественниками, Ф. де Соссюр предлагает принципиально иное решение этого вопроса, характеризует язык как определенным образом организованную совокупность знаков. Вследствие этого языкознание интерпретируется как раздел общей науки о знаках – семиологии. Сущностные свойства языка определяются свойствами его единиц – знаков. Важнейшая знаковая характеристика, по Соссюру, – его двусторонний характер. В качестве важнейших принципов существования языкового знака Ф. де Соссюр отмечает принципы произвольности и линейности означающего. В то же время природа языкового знака, его сущность тесно связаны с проблемой его тождественности. Важнейший постулат, выдвинутый Ф. де Соссюром и положенный в основу теории структурализма, – постулат о природе тождества языкового знака. Проблемы тождества и сущности языкового знака оказываются соотнесенными. Сущность языкового знака заключается не в его материальных признаках, но в единстве его функций. Это положение раскрывается через признак тождества, которое также не материально, но функционально, определяется местом знака в целостной системе. Таким образом, понятие функционального тождества связывается с понятием значимости языковой единицы. Разведение понятий «значение» и «значимость» языковой единицы – одна из величайших заслуг Ф. де Соссюра перед лингвистикой. Сущность знака заключается в совокупности его отличительных признаков: знак может не иметь материального выражения, сохраняя свойства знака (например, нулевое окончание в совокупности его дифференцирующих функций, выявляемых в парадигматическом противопоставлении). Вследствие этого формулируется вывод о том, что языку принадлежит не звук, не материя, но отношение: «в языке нет ничего, кроме различий». Таким образом, в концепции Ф. де Соссюра резко ограничивается объект лингвистики – «язык в себе и для себя», рассматриваемый вне совокупности внешних детерминаций его существования – когнитивных и коммуникативных. В этом объекте в качестве преимущественных аспектов рассмотрения выдвигались структурная обусловленность существования единиц в синхронном аспекте. Утверждалось, что эти аспекты существования языка являются базовыми, детерминирующими его природу и познаваемыми вне обращения к методологии и предметному полю других гуманитарных наук.
Именно эти идеи были положены в основу сформированного в первой половине XX в. мощного лингвистического направления – структурализма.
И.А. Бодуэн де Куртенэ Некоторые общие замечания о языковедении и языке [40 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 226–246; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Журнал Министерства народного просвещения. СПб., 1871.]
//-- Методологические проблемы современной науки --//
/…/ Главные условия осуществления науки в своем уме следующие: достаточное количество м а т е р и а л а и надлежащий научный метод.
Достаточным количеством материала можно запастись, только изучая явления, образуя из них научные факты и таким образом определяя предмет исследования, стало быть, в применении к языку, изучая практически языки, о категориях которых мы желаем составить себе научное понятие и исследовать и рассуждать теоретически [41 - «Я, как “эмпирический глоттик”, – говорит Шлейхер, – твердо убежден в том, что одно только дельное знание языков может быть основанием занятий языковедением и что прежде всего надобно стремиться к тому, чтобы, сколько возможно, ознакомиться с языками, которые избраны предметом исследования. Только на основании солидного, положительного знания можно сделать нечто дельное в нашей науке. Didicisse juvt. Итак, кто хочет посвятить себя индотерманскому языковедению, тот должен прежде всего основательно изучать все старшие индотерманские языки, читать тексты и т. д. Кто некоторые из них оставляет в стороне, думая, что они менее важны, тот, несомненно, будет после сожалеть об этом». (Die Wurzel AK im Indogermanischen / Von Dr. Johannes Schmidt. Vit einem Vorworte von August Schleicher. Weimar, 1965. S. IV. (Здесь и далее в разделе примеч. авт.)]. Только обладая практическим знанием языков, о которых рассуждаешь, можно наверное избегнуть таких ошибок, какие сделал Бенфей (Th. Benfey) в своем «Griechisces Wurzeliexicon», принимая старославянское праздьноуѭ (ferior) в смысле «меня бьют» (вместо «я праздную») или же переводя оукрадѫ (furor) словом toben (неистовствовать, делать шум) вместо stehlen (красть) и т. п. [42 - В особенности желательно развить в себе чутье для изучаемых языков, даже в такой степени, в какой общее образование прежних времен (XVI и XVII века в Западной Европе) давало тонкое чутье для так называемых классических языков, латинского и греческого, преимущественно же для латинского языка.] Но для наших целей достаточно знание языков, их понимание; свободное же владение ими в разговорной речи и в письме, хотя весьма желательно но не необходимо [43 - Знание и понимание языков отличается от владения ими более или менее настолько, насколько знание физиологических процессов отличается от их совершения (разумеется, что большое различие родов предметов обусловливает неточность этого сравнения).].
Рядом с собиранием материала идут научные приемы, научный метод: 1) в исследовании, в выводах из фактов, 2) в представлении результатов науки и в сообщении их другим, в преподавании. Сюда следует отнести упражнения всякого рода, пособия, вспомогательные средства, как, например, перевод с одного языка на другой или же перевод форм одного в формы другого (перевод морфологический и фонетический) и т. п. /…/
Но и теоретическое исследование языка может быть разнородно, смотря по тому, как понимаются задачи науки и какой метод применяется для их решения. Не говоря о чисто п р а к т и ч е с к о м направлении, имеющем целью свободное владение чужими языками с возможно большей беглостью при возможно меньшей рефлексии (что составляет прямую противоположность науке, требуя страдательного отношения к чужим языкам и способности подражать, между тем как цель науки – сознавать и обладать фактами на основании самостоятельной рефлексии), и о чем мы говорили при разборе лингвистических искусств [44 - И для человека, занимающегося теоретической стороной языковедения, весьма полезно усвоить себе возможно обширное знание разных языков, как я уже заметил выше.], в исторически развившемся, сознательном, научном исследовании языков и речи человеческой вообще можно отличить три направления.
1. Описательное, крайне эмпирическое направление, ставящее себе задачей собирать и обобщать факты чисто внешним образом, не вдаваясь в объяснение их причин и не связывая их между собой на основании их сродства и генетической зависимости. Приверженцы этого направления видят всю мудрость науки в составлении описательных грамматик и словарей и в издании памятников, в приготовлении материала без всяких выводов, кажущихся им почему-то слишком смелыми или же преждевременными. Это проистекает частью вследствие чересчур строго критического и скептического склада ума, отвергающего без всяких дальнейших околичностей настоящую науку, из опасения сделать ошибку в выводе или же высказать гипотезу, которая со временем может показаться несостоятельною, частью же это следует приписать умственной лени и желанию избавиться от необходимости давать себе добросовестный отчет в пользе и цели накопления материала, желанию, низводящему таким образом науку на степень эмпирических занятий и какой-то бесцельной игрушки. Эти ученые отсылают объяснение фактов ad acta, ad meliora tempora и тем временем упускают из виду то важное обстоятельство, что, ставя себе конечной целью представление подробностей и их примитивное, рабское, чисто внешнее объяснение, можно быть очень полезным, но не для самого себя (т. е. не для собственного знания) и не для науки непосредственно, а только для других исследователей, насколько добросовестно собирается и приготовляется для них достоверный материал. Разумеется, что, желая избежать положения науки, о котором можно бы справедливо заметить, что из-за деревьев леса не видно, нельзя никак ограничиваться задачами и вопросами, рекомендуемыми этим направлением [45 - Естественным следствием этого направления является узкий партикуляризм, отрицающий уместность сравнения сходных явлений разных языков и ограничивающийся пределами одного языка.]. Тем не менее как первый шаг в науке, как подготовка, описательные операции необходимы; причем первым условием является точное и добросовестное наблюдение, которое на степени совершенства встречается только у немногих, так как все смотрят, но не каждый видит. Хорошие описательные грамматики, издания памятников и словари останутся навсегда насущной потребностью нашей науки, и без них даже самым гениальным теоретическим выводам будет недоставать фактического основания.
2. Совершенную противоположность этому скромному и сдержанному направлению составляет направление резонирующее, умствующее, априористическое, ребяческое. Люди этого направления чувствуют потребность в объяснении явлений, но берутся за это дело не так, как следует. Они придумывают известные начала, известные априористические принципы, как в общем, так и в частностях, и под эти принципы подгоняют факты, поступая с ними крайне бесцеремонно. Здесь источник разнороднейших предвзятых грамматических теорий как по отношению к развитию самого же языка, так и в применении лингвистических выводов к другим областям знания, к истории, к древности, к мифологии, к этнографии и т. п. Здесь источник всевозможных бесчисленных произвольных объяснений и выводов, не основанных на индукции и свидетельствующих иногда об отсутствии здравого смысла у их виновников. Кому не известны курьезные этимологии, за которые так и хотелось бы поместить самих господ этимологов в дом умалишенных? Как алхимики старались отыскать первобытное тело, из которого развились все остальные, или же таинственную универсальную всемогущую силу, так же точно и некоторые из представителей априористического направления в языковедении пытались из одного или же нескольких созвучий вывести все богатство человеческой речи. Но настоящей алхимией теперь никто не занимается, лингвистические же алхимики до сих пор не исчезли, и вообще мало надежды на скорое изгнание из области языковедения господства воображения и произвола.
В новейшее время априористическое направление в языковедении создало так называемую философскую школу, которая, основываясь на умозрении и ограниченные знания фактов, стала строить грамматические системы, вкладывая явления языка в логические рамки, в логические схемы. Конечно, такого рода системы могут представлять более или менее удачные измышления ученых умов, произведения логического искусства, отличающиеся гармонией и стройностью; но, насилуя и искажая факты на основании узкой теории, они не более и не менее, как воздушные замки, которые не в состоянии удовлетворять требованиям людей, думающих положительно.
//-- Обоснование историзма как научного методологического принципа --//
Если описательное, крайне эмпирическое направление только старается задерживать развитие науки, то вышеупомянутое априористическое, произвольное, ребяческое направление сталкивает его на ложные пути и поэтому оно положительно вредно.
3. Истинно научное, и с т о р и ч е с к о е, генетическое направление считает язык суммой действительных явлений, суммой действительных фактов и, следовательно, науку, занимающуюся разбором этих фактов, оно должно причислить к наукам индуктивным. Задача же индуктивных наук состоит: 1) в объяснении явлений соответственным их сопоставлением и 2) в отыскивании сил и законов, т. е. основных категорий или понятий, которые связывают явления и представляют их как беспрерывную цепь причин и следствий. Первое имеет целью сообщить человеческому уму систематическое знание известной суммы однородных фактов или явлений, второе же вводит в индуктивные науки все более и более дедуктивный элемент. Так точно и языковедение, как наука индуктивная, обобщает явления языка и отыскивает силы, действующие в языке, и законы, по которым совершается его развитие, его жизнь. Разумеется, что при этом все факты равноправны и их можно признавать только более или менее важными, но уж никак нельзя умышленно не обращать внимания на некоторые из них, а ругаться над фактами просто смешно. /…/
Многими признается «сравнение» как особенный, отличительный признак новейшей науки языка, и поэтому они весьма охотно и почти исключительно употребляют названия «сравнительная грамматика», «сравнительное исследование языков» (vergleichende Sprachforschung), «сравнительное языковедение» (vergleichende Sprachwissenshaft), «сравнительная филология» (philology compare) и т. п. Мне кажется, что в основании этого взгляда лежит известная узкость и исключительность и что, принимая во внимание мотивы «сравнительных» грамматиков и «сравнительных» исследователей языка, нужно было бы последовательно названия всех наук украсить эпитетом «сравнительный» и говорить о сравнительной математике, сравнительной астрономии, сравнительной географии, сравнительной истории, сравнительной политической экономии и т. д. Ведь сравнение есть одна из необходимых операций всех наук, на нем основывается процесс мышления вообще; ведь математик сравнивает величины и только этим добывает данные для своих синтетических и дедуктивных соображений; ведь историк вообще, только сравнивая различные фазисы развития известного рода проявлений человечества, может делать кое-какие выводы; и т. д. Роль же, которую играет сравнение в языковедении, оно играет и во всех индуктивных науках; только при помощи сравнения можно обобщать факты и пролагать дорогу применению дедуктивного метода. С другой, однако же, стороны, название «сравнительная грамматика» имеет историческое значение: оно обязано своим происхождением новой школе, новому направлению, сделавшему громадные открытия. Сравнение означало здесь сравнение родственных языков (и вообще сравнение языков по их сходствам и различиям) [46 - В последнее время начинает обнаруживаться в науке стремление сравнивать научным образом язык людей с языком животных, и от этого сравнения можно ожидать совершенно новых результатов.], но никак не сравнение фактов языка вообще, так как это последнее составляет необходимое условие всякого научного разбора языка. Подобное историческое значение имеют названия «сравнительная анатомия», «сравнительная мифология» и т. п. Но все-таки это только один момент в истории науки, момент, в который сравнение в неизвестном до сих пор с научной точки зрения направлении привело к громадным и совершенно новым результатам. Если же называть науку не по преходящим ее направлениям, а также и не по известным совершаемым в ней ученым операциям, а по предмету исследования, в таком случае, наподобие «естествоведения», самое уместное название для науки, предметом которой служит язык, «будет не сравнительная грамматика, не сравнительное языковедение, не объяснительная грамматика (erklarende Grammatik) [47 - Как известно, объяснение явлений составляет сущность стремлений всех наук, и поэтому оно не может считаться исключительным свойством одной или некоторых из них.], не объяснительное языковедение (erklarende Sprachwissenshaft не (сравнительная) филология, а просто или исследование языков и речи человеческой вообще, или я з ы к о в е д е н и е (языкознание), или же, наконец, л и н г в и с т и к а (глоттика). Это название ничего не предрешает, а только указывает на предмет, из области которого берутся научные вопросы. /…/
//-- Психологизм как методологическая установка --//
Из вышеизложенного видно, что в языке сочетаются в неразрывной связи два элемента: физический и психологический (разумеется, этих выражений нельзя принимать в смысле метафизического различия, а должно разуметь их просто как видовые понятия). Силы и законы и вообще жизнь языка основываются на процессах, отвлечённым разбором которых занимаются физиология (анатомией – с одной, и акустикой – с другой стороны) и психология. Но эти физиологические и психологические категории проявляются здесь в строго определенном объекте, исследованием которого занимается исторически развившееся языковедение; большей части вопросов, которыми задается исследователь языка, никогда не касается ни физиолог, ни психолог, стало быть, и языковедение следует признать наукой самостоятельной, не смешивая его ни с физиологией, ни с психологией. Так же точно физиология исследует в применении к цельным организмам те же процессы, законы силы, отвлеченным разбором которых занимаются физика и химия, однако ж все-таки никто не уничтожает ее в пользу этих последних наук [48 - Ср., между прочим: Theodor Benfey. Geschichte der Sprachwissenschaft и т. д., с. 8–9. Впрочем, все науки составляют в общем только одну науку, предметом которой служит действительность. Отдельные науки являются следствием стремления к разделению труда, основывающемуся, однако ж, на объективных данных, т. е. на большем или меньшем сходстве и родстве явлений, фактов и научных вопросов.].
Определив, хотя только самым приблизительным и неточным образом, род занятий нашей науки и научное направление, наиболее соответствующее современному ее пониманию, я постараюсь начертать план ее внутренней организации, т. е. представить ее общее разделение, как оно развилось исторически [49 - Кроме настоящего языковедения, как исследования языка, в круг занятий лингвистов входят два рода оставленных здесь в стороне упражнений человеческого ума: 1) история языковедения (исследование развития лингвистических понятий и их осуществления в литературе и преподавательской деятельности), составляющая часть общей истории всех наук, но принадлежащая специально и всецело исследователям языка, так как а) только они могут питать для нее особенный интерес и так как б) только у них может найтись достаточная подготовка для того, чтобы представить историю их же науки надлежащим образом; 2) лингвистическая пропедевтика, методика, теория научного искусства, теория технической стороны языковедения, задача которой состоит в представлении лучшего способа заниматься наукою и совершенствовать ее во всех отношениях, в представлении правил изучения, исследования и изложения.].
Прежде всего нужно отличить и с т о р и ч е с к о е я з ы к о в е д е н и е и языковедение само по себе, предметом которого служит сам язык как сумма в известной степени однородных фактов, подходящих в своей общности под категорию так называемых проявлений жизни человечества, и языковедение прикладное, предмет которого составляет применение данных чистого языковедения к вопросам области других наук.
//-- Предмет и материал лингвистических исследований --//
Ч и с т о е я з ы к о в е д е н и е распадается на два обширных отдела:
А. Всесторонний разбор положительных данных, уже сложившихся языков.
Б. Исследование о начале слова человеческого, образования звуков и рассмотрение общих психическо-физиологических условий их беспрерывного существования [50 - Здесь кстати упомянуть об одном вопросе из области методики языковедения, так как это может способствовать более точному определению свойств задач и вопросов, рассматриваемых и исследуемых в отдельных частях чистой науки языковедения. Это вопрос о собирании материала и подготовительных ученых операциях, совершаемых в том и в другом отделе этой науки.Материал для первого, положительного отдела чистого языковедения представляет три категории:1. Непосредственно данный материал – живые языки народов во всем их разнообразии. Такой материал представляют языки, живущие и в настоящее время и доступные исследователю. Сюда следует отнести народный язык во всей его полноте, разговорный язык (речь) всех слоев общества данного народа, не только тех, которые ходят в сермягах и зипунах, но и тех, что носят сюртуки, не только язык так называемого простонародья, но и разговорный язык так называемого образованного класса. (В новейшее время заметно стремление считать живым и достойным внимания науки языком только язык крестьян и т. п., а на язык презираемой «гнилой интеллигенции» не обращать никакого внимания. Это находится в связи с модным в настоящее время заочным платоническим поклонением господина во фраке мужику. Причиною же тому вечная конкретность и неспособность ученой толпы различать надлежащим образом теорию и практику. Явления жизни народной объясняются в науке очень удачно бессознательными силами, следовательно, на практике необходимо идолопоклонство перед бессознательными силами: народ «в массе» никогда не ошибается (vox populi – vox dei), индивидуальность вредна, и ее необходимо уничтожать в объективном разуме толпы. Впрочем, не только так называемое простонародье, но и другие классы народа живут гораздо более как толпа, как стадо, нежели индивидуально. Особенно теперешнее время не очень-то богато истинными своеобразно и вполне сознательно и самостоятельно действующими, оригинальными, выдающимися личностями, Напротив того, XVIII век объяснял все преимущественно сознанием и свободною волею; следовательно, тогда ученая толпа поклонялась индивидуальному уму и разуму). В состав этого рода материала входит язык всех без исключения сословий: мазуриков, уличных мальчишек, торговцев (например, офеней), охотников, мастеровых, рыбаков и т. д., язык разных возрастов (детей, взрослых, стариков и т. п.) и известных состояний человека (сообразно обстоятельствам жизни, например язык беременных женщин, и т. п.); язык личностей, язык индивидуальный, язык семей и т. д. Кроме того, сюда принадлежат названия местностей, личные имена и т. п.;следы влияния данного языка на иностранные и наоборот (нечто вроде языковых окаменелостей) и т. д.2. Памятники языка (в хронологическом порядке), письменность, литература, не в смысле эстетическом или культурном, а просто все следы языка в каких бы то ни было начертаниях. И теперешняя литература языков настоящего времени представляет только памятники, а не самый язык. При памятниках давно минувших времен палеография является необходимой помощницей языковедения. По памятникам нельзя никогда заключать вполне о языке соответствующего времени, и данные, почерпнутые из их исследования, нужно дополнять рассмотрением строя и состава данного языка в нынешнем его состоянии, если он существует, а если нет, то посредством дедуктивных соображений и сравнения с другими языками. Обыкновенно вернее передают состояние языка памятники народа не столь цивилизованного, нежели памятники народа литературно-объединенного и создавшего себе искусственный литературный язык и искусственное правописание. С этой точки зрения и в настоящее время важным материалом для языковедения служат, например, письма лиц, не знающих правил правописания и вообще неграмотных и необразованных, непосредственных. Памятники состоят не только из цельных произведений на известном языке, но также из отдельных слов и выражений, попавших в иностранную среду (ср. «О древнепольском языке до XIV столетия». Сочинение И. Бодуэна де Куртенэ. Лейпциг, 1870, 1–3). Если исследование живого языка можно справедливо сравнить с зоологией и ботаникой, то зато сравнение разбора памятников с палеонтологией будет совершенно неточно; так как язык не организм и слова не части организма, следовательно, они не могут оставлять видимых отпечатков, реальных знаков, следов своего существования (окаменелостей), как организмы или части организмов животных и растений. Памятники представляют только условные, номинальные видимые знаки (начертания) слышимых звуков языка, и потому по ним о языке можно заключать только аналогически. Лингвист не имеет перед глазами строя даже живых языков (хотя слышит их звуки) и должен только через сопоставление и разные научные соображения составить себе о нем понятие, между тем как натуралист даже строй мертвых отдельных организмов может иногда воссоздать по их рельефным следам (окаменелостям).Совершаемые на материале, данном живыми языками и памятниками, приготовительные ученые операции состоят в наглядном представлении всего положительно данного богатства языков с помощью издания их образцов и памятников, с помощью составления описательных грамматик и словарей.3. Посредственный материал для аналогических умозаключений и выводов в энном языке представляют: а) язык детей, говорящих этим языком (рассмотрение языка детей бросает свет на образование звуков, их чередование и т. п.; чутье корня и т. п., стремление к дифференцировке и т. п.); б) наблюдение индивидуальных природных недостатков в произношении; в) наблюдение над произношением глухонемых; г) изучение, как произносят иностранцы слова известного языка и вообще как они относятся к этому языку (это проливает свет на природу одного языка в отличие от другого, как и на природу разбираемого языка, так и на природу языков иностранных).Что касается второго отдела чистого языковедения: исследования о начале слова человеческого, о первобытном образовании языков и т. п., – то здесь мы не встречаем непосредственното материала и должны довольствоваться материалом посредственным, который позволяет нам делать аналогические умозаключения и выводы:1) Индивидуальное развитие проливает свет на начало и первобытное образование языка, так как из естественных наук известно, что индивидуум повторяет в сокращении все видоизменения породы, вида и рода. Это будет преимущественно наблюдение над младенцем, переходящим в возраст ребенка, начинающим лепетать (с самых ранних пор, с самых первых попыток, как задатков будущего языка). Сделанные при этом замечания можно mutatis mutandis перенести в эпоху первобытного образования слова человеческого. Однако же аналогические заключения в этом направлении должны быть делаемы с большою осторожностью, так как наш ребенок отличается от первобытного человека, начинавшего и начавшего говорить 1) зоологически: а) в собирательном отношении – другая степень в развитии generic homo, другое устройство мозта и нервной системы вообще; б) индивидуально – другая степень в развитии индивидуальном, другой возраст; 2) ребенок находит вокруг себя людей говорящих и готовый язык, между тем как совершавшийся в течение многих поколений процесс нарождения языка основывался именно на все большем и большем развитии каждым поколением скудных задатков языка, унаследованных от предков; наш ребенок сразу встречает уже готовые известные культурные отношения, между тем как первобытный человек жил в строгой неразрывной связи с природой и подчинялся ее влиянию вполне страдательно.2) Сравнение различных степеней культуры и умственного развития разных пород людей и народов в настоящее время приводит нас к убеждению, что теперешнее состояние человечества представляет налицо в одно и то же время различные фазисы его постепенного развития (ср. одновременное существование в одном и том же обществе детей, юношей, взрослых, стариков и т. д.). Здесь мы можем от полунемых дикарей подыматься вверх по лестнице постоянного совершенствования к той степени, на которой стоит кавказское племя (раса). Для того чтобы составить себе хоть приблизительное представление о первобытном состоянии языка вообще, очень поучительно исследовать языковое состояние дикарей. Если исследователю невозможно совершить это посредством собственного наблюдения, он должен черпать свои сведения из лингвистических трудов других ученых и из достоверных описаний путешественников.3) Изучая ход развития данных языков и подмечая общие направления в этом развитии, мы вправе продолжить назад линию постепенных изменений и таким образом делать более или менее определенные заключения о времени первобытного образования языков, даже находящихся на самой позднейшей степени развития. И вообще необходимо допустить, что многое, составлявшее сущность первобытного состояния языков, повторяется и в исторических данных языках, хотя бы только в рудиментарном виде.Все эти посредственные наблюдения, имеющие целью воссоздать в науке первобытное образование языков, должны быть подкрепляемы анатомическо-физиологическим разбором нервной системы человека и даже основываться на результатах этого разбора (рефлексивные движения и т. п.).].
//-- Описательное и теоретическое языкознание --//
А. П о л о ж и т е л ь н о е языковедение разделяется на две части: в первой язык рассматривается как составленный из частей, т. е. как сумма разнородных категорий, находящихся между собой в тесной органической (внутренней) связи, во второй же языки как целые исследуются по своему родству и формальному сходству.
Первая часть – г р а м м а т и к а как рассмотрение строя и состава языка (анализ языков), вторая – с и с т е м а т и к а, классификация.
Первую можно сравнить с анатомией и физиологией, вторую – с морфологией растений и животных в ботанико-зоологическом смысле [51 - Этого сравнения нельзя, конечно, принимать в строго буквальном смысле уже потому, что, как мы ниже увидим, язык не организм, а анатомия и физиология, равно как и морфология организмов, занимаются действительными организмами. Верность сравнения обусловлена здесь тождественностью и сходством умственных операций, совершаемых в той и другой области.]. Разумеется, что как везде в природе и в науке, так и здесь нет резких пределов и исследования в одной части обусловливаются и основываются на данных из области другой части. Для разбора строя и состава известного языка, с одной стороны, очень полезно, даже необходимо знать, к какой категории языков в формальном отношении принадлежит этот язык; с другой же стороны, для объяснения его явлений соответственными явлениями языков родственных нужно определить, часть которой семьи и отрасли составляет этот данный язык. Подобным образом только рассмотрение строя и состава языков дает прочное основание для их классификации.
//-- Членение описательного языкознания --//
Сообразно постепенному анализу языка можно разделить г р а м м а т и к у на три большие части: 1) фонологию (фонетику), или звукоучение, 2) словообразование в самом обширном смысле этого слова и 3) синтаксис.
1. Первым условием успешного исследования з в у к о в следует считать строгое и сознательное различение звуков от соответствующих начертаний, а так как ни за одной орфографией нельзя признать полной последовательности и точности в обозначении звуков и их сочетаний и так как, с другой стороны, ложный способ воспитания и постоянная практика развивают или, справедливее говоря, не устраняют сбивчивости в понятиях, основывающейся на первоначальной конкретности человеческого миросозерцания, то для вышеприведенного условия необходимо при разборе звуков думать постоянно параллелями: один член такой параллели – звук или созвучие, другой – соответствующее ему в данном случае начертание, буква или же сочетание букв. Предмет фонетики составляет:
а) рассмотрение звуков с чисто ф и з и о л о г и ч е с к о й точки зрения, естественные условия их образования, их развития и их классификация, их разделение (уже здесь нельзя рассматривать язык в отвлечении от человека, а, напротив того, следует считать звуки акустическими продуктами человеческого организма) [52 - Научное исследование звуков языка с физической точки зрения необходимо основывать на результатах физиологии и акустики. Некоторые исследователи не хотят ничего знать об акустике и физиологии, доверяясь при рассмотрении звуков собственным грамматическим силам. Я думаю, что, занимаясь научным изучением одного предмета, следует знакомиться со всевозможными исследованиями того же предмета и не отказываться от результатов других, для нас вспомогательных наук. Иначе придется постоянно совершать труд Сизифа или, говоря проще, воду толочь.];
б) роль звуков в механизме языка, их значение для чутья народа, не всегда совпадающее с соответственными категориями звуков их физическому свойству и обусловленное, с одной стороны, физиологической природой, а с другой – происхождением, историей звуков; это разбор звуков с м о р ф о л о г и ч е с к о й, словообразовательной точки зрения.
Наконец, предмет фонетики составляет:
I) генетическое развитие звуков, их история, их этимологическое и строго морфологическое сродство и соответствие – это разбор звуков с точки зрения и с т о р и ч е с к о й. Первая (физиологическая) и вторая (морфологическая) части фонетики исследуют и разбирают законы и условия жизни звуков в состоянии языка в один данный момент (статика звуков), третья часть (историческая) – законы и условия развития звуков во времени (динамика звуков).
2. Разделение с л о в о о б р а з о в а н и я, или морфологии, соответствует постепенному развитию языка; оно воспроизводит периоды этого развития (односложность, агглютинацию или свободное сопоставление и флексию). Части морфологии суть следующие:
а) наука о корнях – э т и м о л о г и я;
б) наука о т е м о о б р а з о в а н и и, о словообразовательных суффиксах – с одной, и о темах или основах – с другой стороны.
в) наука о ф л е к с и и, или об окончаниях и о полных словах, как они представляются в языках на высшей степени развития, языках флексивных.
Как везде в природе и в науке, так и здесь трудно установить строгие пределы и подчас трудно решить, в какой части следует рассматривать известный вопрос. Но ведь и постепенный переход от низших степеней развития к высшим (т. е. от предшествующих к последующим) совершался не скачками, а медленно, постепенно, незаметно.
3. Синтаксис, или словосочинение (словосочетание), рассматривает слова как части предложений и определяет их именно по отношению к связной речи или предложениям (основание для разделения частей речи); он занимается значением слов и форм в их взаимной связи. С другой стороны, он подвергает своему разбору и целые предложения как части больших целых и исследует условия их сочетания и взаимной связи и зависимости.
Как не все части анатомии применимы ко всем организмам, как, например, остеология возможна только при исследовании позвоночных, так же точно и при рассмотрении многих языков нужно совершенно исключить некоторые из вышеисчисленных частей грамматики. Так, например, исследование односложных языков, главный представитель которых язык китайский, сводится только к фонетике и своеобразному синтаксису; из словообразования остается только своеобразная этимология, т. е. разбор своеобразных корней.
При грамматическом рассмотрении языка необходимо соблюдать хронологический принцип, т. е. принцип объективности по отношению к совершающемуся во времени генетическому развитию языка. Этот принцип генетической объективности можно выразить тремя следующими положениями.
Положение 1. Данный язык не появился внезапно, а происходил постепенно в течение многих веков; он представляет результат своеобразного развития в разные периоды. Периоды развития языка не сменялись поочередно, как один караульный другим, но каждый период создал что-нибудь новое, что при незаметном переходе [53 - Незаметный переход одного состояния в другое, незаметное развитие, незаметное влияние медленно, но основательно действующих сил как в языке, так и во всех остальных проявлениях жизни, можно выразить алгебраической формулойО х ∞ = m, т. е. что бесконечно малое изменение, произведенное в один момент, повторившись бесконечное число раз, дает, наконец, известную заметную определенную перемену. Так объясняется течение времени, увеличение пространства, действие на камень капель воды, беспрерывно падающих на одно и то же место, влияние ядов, переход от сна к бодрствованию и наоборот, переход эмбриона живого человека, медленный переход от жизни известного организма к его смерти, падение государств и других определенных политических и общественных проявлений и т. д. Везде есть какой-то неуловимый критический момент, решающий так или иначе; все прошедшее или пропадает как будто бесследно, или же оставляет заметные следы своего влияния.] в следующий составляет подкладку для дальнейшего развития. Такие результаты работы различных периодов, заметные в данном состоянии известного объекта, в естественных науках называются слоями; применяя это название к языку, можно говорить о слоях языка, выделение которых составляет одну из главных задач языковедения [54 - Первую попытку сформулировать по-своему и собрать в одно целое разбросанные исследования по этой части в применении к языкам индоевропейским и вылить в общих чертах отдельные слои образования этих языков представляет суждение: Zur Hronologie der indogermanischen Sprachforschung / Von Georg Curtius, etc. Des V bandes der Abhandlungender philologisch-historischen Classe der Königl. Sächsischen geselschaft der Wissenschaften; № 111. Leipzig, 1867.Курциус различает семь главных периодов образования (Organisation) индоевропейских языков: 1) период корней (Wurzelperiode), 2) период коренных определителей (determinativperiode), 3) период первичных глаголов (primare Verbalperiode), 4) период образования тем (основ) (Periode der Themebildung), 5) период ложных глагольных форм (Periode der zusammengesetzen Verbalformen), 6) период образования падежей (Periode der Kasusbildung), 7) период наречий (Adverdialperiode). Одним из главных результатов его исследования является положение, что язык применял те же средства в разные времена совершенно другим образом (das die Sprache diesellben Mittel zu verschiedenenZeiten in ganz versidener Weise verwendete (с. 193) и разные перемены одних и тех же звуков при одних тех же условиях можно объяснить только разными эпохами этих перемен.].
Положение 2. Механизм языка и вообще его строй и состав в данное время представляют результат всей предшествовавшей ему истории, всего предшествовавшего ему развития и наоборот, этим механизмом в известное время обусловливается дальнейшее развитие языка.
Положение 3. Крайне неуместно измерять строй языка в известное время категориями какого-нибудь предшествующего или последующего времени. Задача исследователя состоит в том, чтобы подробным рассмотрением языка в отдельные периоды определить состояние, сообразное с этими периодами, и только впоследствии показать, каким образом из такого-то и такого-то строя и состава предшествующего времени мог развиться такой-то и такой-то строй и состав времени последующего. То же требование генетической объективности вполне применимо и к исследованию разных языков вообще: видеть в известном языке без всяких дальнейших околичностей категории другого языка ненаучно; наука должна навязывать объекту чуждые ему категории и должна отыскивать в нем только то, что в нем живет, обусловливая его строй, состав [55 - В связи с этим находится то заблуждение многих ученых, что они при тенетической классификации беспечно сравнивают между собой языки, стоящие не на соответствующих друг другу степенях развития, например санскрит и славянский или даже санскрит и английский – один самый древний, другой самый новый из всех индоевропейских.].
Представление грамматических вопросов может быть двояким: или преимущественно в порядке категорий науки, в порядке однородных научных вопросов, или же преимущественно в порядке генетического развития самого объекта [56 - Сообразно с двумя главными сторонами задачи индуктивных наук (ср. выше), при втором способе преимущественно обобщаются явления и объясняются во взаимной связи и генетической зависимости, при первом же способе преимущественно отыскиваются законы и силы, общие категорий вообще.]. Первое подбирает сходные течения в разных областях речи человеческой, или вообще во всех доступных исследователю языках, или же в строго определенной группе языков (или даже в одном языке) и имеет конечной целью сформулировать и определить общие категории, законы и силы, тем же самым объясняя многие явления жизни. Другой способ представления придерживается естественного течения в области языка и, отвлекая и систематизируя лишь настолько, насколько необходимо вообще для науки, в остальном рисует научную картину развития объекта (или с незапамятных времен по последнее, или же только в известный определенный период). Это в н у т р е н н я я с т о р о н а языка или языков, которую необходимо отличать от внешней их истории [57 - Внешняя история языка тесно связана с судьбами его носителей, т. е. с судьбами говорящих им индивидуумов, с судьбами народа. В круг ее исследований входит распространение языка, как географическое, так и этнографическое, общее влияние иностранных языков на данный язык и, наоборот, решение вопросов, употребляется ли данный язык и как литературный, или же он живет только в народе, каким сословиям принадлежат люди, говорящие известным языком, в большом ли ходу язык (если он, разумеется, литературный) за своими собственными пределами, как по отношению к пространству (французский, немецкий, английский и вообще так называемые универсальные языки), так и по отношению ко времени (латинский, греческий, церковнославянский), и если он в употреблении у других народов, то для каких именно целей, и т. д. – вот вопросы, принадлежащие внешней истории языка. Внутренняя же история языка занимается развитием языка самого по себе, жизнью языка, разумеется, не отвлекая его неестественным образом от его носителей, от людей, а, напротив того, понимая его всегда в связи с физическою и психическою организацией говорящего им народа. Но она не заботится о судьбах языка, а только обращает внимание на перемены, происходящие внутри его же самого. Внутренняя история языка исследует, как народ говорит в известное время или же в течение многих веков и почему так говорит, внешняя – сколько людей говорит и когда (границы языка). Первое соответствует более или менее категории качества, второе – количества. Точно так же необходимо различать качество и количество, высшую или низшую степень познаний известного народа (или другого человеческого общества) в общем его составе – с одной, и распространение этих познаний между людьми, между отдельными членами народа или другого человеческого общества – с другой стороны. Внешняя и внутренняя история языка (объект науки, а не наука) влияют взаимно друг на друга. Влияние внешней на внутреннюю кажется сильнее, чем наоборот. От влияния иностранных языков, от литературной обработки языка, от рода занятий людей, говорящих данным языком, от географических условий страны, ими обитаемой, и т. п. зависит ускорение или замедление и своеобразность внутреннего развития языка. Влияние внутренней истории языка на внешнюю сводится более или менее к ускорению или замедлению развития литературы вследствие большей или меньшей податливости языка (влияние, впрочем, небольшое) и к вопросу о переменяемости языка; к вопросу, когда именно язык изменился уже настолько, что его следует, по отношению к известной, более древней эпохе, считать уже не тем же языком, но его потомком (говоря олицетворительно), и к вопросу, можно ли считать известные наречия частями одного языка или же самостоятельными целыми. Материал для внешней истории языка совпадает в значительной степени с материалом для истории и истории литературы. Говоря о распространенности народа, о его образованности, о расцвете его литературы, историк тем самым затрагивает во многих пунктах внешнюю историю языка этого народа. О материале для внутренней истории языка говорено было выше.], рассматривающей язык в отношении этнологическом, стало быть, исследующей только судьбы его носителей и, таким образом, составляющей одну часть прикладного языковедения, а именно приложение систематики к этнографии и этнологии (следовательно, состоящей в применении данных языковедения к вопросам из области другой науки). Обыкновенные грамматики разных языков берут только известный момент истории языка и стараются представить его состояние в этот момент. Но истинно научными они могут быть, только рассматривая этот известный момент в связи с полным развитием языка.
Современное языковедение стоит уже на той степени научного совершенства, что, исследовав с надлежащей точностью по положительным данным все прошедшее развитие известного языка, тщательно подмечая вновь появляющиеся в нем стремления и опираясь на аналогию других языков, оно может предсказать в общем утреннюю будущность этого данного языка или же воссоздать прошлое, от которого не осталось никаких памятников [58 - Особенно важно и необходимо для науки воссоздать так называемые первобытные (Ursprachen) и основные языки (Grundsprachen), т. е. языки, различные видоизменения которых представляет известная группа положительно данных языков. При этом нужно помнить, что все-таки эти первобытные и основные языки в том виде, как они воссоздаются наукой, представляют не комплексы действительных явлений, а только комплексы научных фактов, добытых дедуктивным путем.]. За неимением времени, я не стану приводить примеров, тем более, что в самом же курсе не раз представится случай обратить на это ваше внимание, разумеется, относительно будущности эти научные (но не пророческие) предсказания языковедения далеко не так точны, как, например, предсказания астрономии; они только в общем указывают на будущее явление, на будущий факт, не будучи в состоянии определить с точностью отдельные моменты его появления. Но и то, что теперь уже возможно, очень утешительно, доказывая состоятельность потребляемого ныне метода исследования и приближая языковедение к цели всех индуктивных наук, именно к возможно более обширному применению дедуктивного метода /…/
//-- Определение языка --//
В предшествующем изложении я старался определить языковедение, указать на его основные вопросы и представить его внутреннюю организацию, как она развилась исторически. Но до сих пор я не ставил вопроса, что такое язык, а между тем ясное, хотя бы только отрицательное определение его кажется весьма полезным [59 - При этом необходимо помнить очень справедливое изречение, что omnis definitio periculosa, и поэтому стремиться не к реальной дефиниции (определению), которая в сжатом выражении заключала бы implicita все свойства языка, так как эти свойства можно узнать, только исследуя подробности, а нужно стараться дать дефиницию номинальную и указывающую только на предмет, но не предрешающую apriori всех его свойств и особенностей.].
Прежде чем ответить на этот вопрос, я считаю необходимым отвергнуть самым положительным образом тот предрассудок некоторых ученых, что язык есть организм. Это мнение создано вследствие страсти к сравнениям, которой страдают многие, не обращая внимания на то очень простое и убедительное предостережение, что сравнение не есть еще доказательство. В этом проявляется желание с помощью сравнений избежать настоящего, серьезного анализа. Отсюда ученое пустословие, ученое фразерство, которое вводит в заблуждение людей не только поверхностных, но даже и очень основательно думающих. Не вдаваясь в более подробный разбор и критику того положения, что язык есть организм, и не стараясь определить сущность организма, я замечу только, что организм, подобно и неорганическим веществам, есть нечто осязаемое, наполняющее собой известное пространство, а с другой стороны – питающееся, размножающееся и т. д. [60 - Организм мы можем наблюдать глазами, язык же – слухом; перед глазами он только в книгах, но ведь это не язык, а только его изображение с помощью начертаний (букв или т. п.). Организм всегда весь налицо; он существует беспрерывно со времени своего рождения по начало его разложения, называемое смертью. Язык как целое существует только in potentia. Слова не тела и не члены тела: они появляются как комплексы знаменательных звуков, как знаменательные созвучия только тогда, когда человек говорит, а как представления знаменательных созвучий они существуют в мозге, в уме человека только тогда, когда он ими думает.] Между тем, когда человек говорит (а ведь от этого и зависит существование языка), мы замечаем прежде всего движение его органов; это движение органов вызывает движение воздуха, а различия этого движения обусловливают различия впечатлений, производимых на чувства слушателя и говорящего, и связаны с известными представлениями в уме как говорящего, так и слушателя [61 - «Слово представляет наблюдению прежде всего две стороны, звуковую форму и функцию, которые, как тело и дух в природе, не являются никогда отдельно, и даже в действительности невозможно разделить их без их обоюдного уничтожения» (Die Wurzel AK im indogermanischen / Von Dr. Johannes Schmidt etc. Weimar, 1865. S. 2). «Форма и содержание, звук и мысль так неразрывно связаны друг с другом, что ни одна из этих двух частей не может подвергнуться перемене, не вызвав соответственной перемены и в другой» (там же, с. 1). В этом взгляде на природу языка, очевидно, недостает чего-то связывающего созвучие и значение, а именно недостает представления созвучия как внутреннего отражения внешней стороны слова. Этот недостаток есть следствие рассматривания языка в отвлечении от человеческого организма. Интересно узнать, где именно является таким необходимым образом звуковая форма при мышлении, писании, которые все-таки не могут обойтись без так называемой функции слов: эти процессы совершаются посредством соединения представления предмета (значения) с представлением созвучия (при писании еще с представлением видимых начертаний, сопровождаемых соответственными движениями руки), но без слышимого созвучия. Мало того: ведь когда говорит глухонемой, т. е. когда он производит слышимые определенные движения волн воздуха, он производит вместе с тем впечатление звуковой формы только в ухе слушателя; для него же самого так называемая функция тесно связана не с созвучиями и представлениями этих созвучий, но с известными движениями органов и с представлениями этих движений; какое же действие производят эти движения органов на воздух и затем на ухо, для глухонемого совсем непонятно. Кроме того, можно встретить людей, которые без помощи учителя изучают, например, английский язык (звуки которого передаются очень сложной и трудно изучаемой орфографией) просто глазом; у них так называемая функция английских слов соединяется не с звуковой формой этих слов, а с обозначающими ее начертаниями (ср. замену видимых музыкальных нот на осязаемые при обучении слепых искусственной музыке). А разве, с другой стороны, для человека, который одарен хорошим слухом, но не понимает известного иностранного языка, значение (функция) связано неотъемлемо со звуком? Может быть, впрочем, что во всех этих случаях звуковая форма и функция соединяются мистически, без участия заинтересованных (или говорящих, но не слышащих, или читающих глазами, или, нет, слушающих, но не понимающих) индивидуумов. Изречения, приведенные в начале этого примечания, имеют своим источником узкий, фальшиво понятый монизм, последовательное применение которого уничтожило бы понятия и о рождении, и о жизни, и о смерти организмов, и даже о самих организмах, при мертвых организмах внешняя форма (внешний вид и состав тела) остается и неизмененной, а исчезает только их основная функция, уступая место другим функциям, как производительным факторам новых организмов.]. Кто считает язык организмом, тот олицетворяет его, рассматривая его в совершенном отвлечении от его носителя, от человека и должен признать вероятным рассказ одного француза, что в 1812 г. слова не долетали до уха слушателя и мерзли на половине дороги. Ведь если язык есть организм, то, должно быть, это организм очень нежный, и словам, как частям этого организма, не выдержать сильного русского мороза.
//-- Язык и речь --//
Я не стану разбирать всех ошибок и заблуждений, прямо или косвенно вытекающих из этого предубеждения, что язык есть организм [62 - Может быть, мне в скором времени представится возможность разобрать подробнее и критически как самый предрассудок, что язык есть организм, так и другие, находящиеся с ним в связи, – предубеждения ученых, например, что языковедение есть наука естественная (в смысле ботаники и зоологии), что оно совершенно различно от филологии, что язык и история находятся друг к другу в отношении противоречия и противоположности и т. д. Тогда я постараюсь тоже указать и на некоторые другие заблуждения, на некоторые другие ложные понятия о языке и языковедении, частью бессознательно родившиеся в массах, частью сознательно выработанные.], и прежде чем выскажу окончательное определение языка, обращу предварительное внимание, с одной стороны, на различие речи человеческой вообще как собрания всех языков, которые только где-нибудь и когда-нибудь существовали, от отдельных языков, наречий и говоров и, наконец, от индивидуального языка отдельного человека [63 - Индивидуальный язык отдельного человека можно рассматривать по отношению к качеству (способ произношения, известные слова, формы и обороты, свойственные данному индивидууму, и т. п.) и по отношению к количеству (запас выражений и слов, употребляемых этим данным индивидуумом). Относительно последнего ср. Vorlesungen uber die Wissenschaft der Sprache / Von Max Muller, etc. Fur das deutsche Publicum bearbeitet von Dr. Carl Botter etc. Zweite Auflage. Leipzig, 1866. S. 227–228. Нужно тоже обратить внимание на различие языка божественного и обыденного, семейного и общественного – вообще на различие языка в разных обстоятельствах жизни, на различие языка общего и языка специалистов, на изменение языка сообразно с разным настроением человека: язык чувства, язык воображения, язык ума и т. д.], с другой же стороны – на различие языка как определенного комплекса известных составных частей и категорий; существующего только in potentia и в собрании всех индивидуальных оттенков [64 - С этой точки зрения язык (наречие, говор, даже язык индивидуальности существует не как единичное целое, а просто как видовое понятие, как категория, под которую можно подогнать известную сумму действительных явлений. Ср. различие науки как идеала, как суммы всех научных данных, исследований и выводов, от науки как беспрерывно повторяющегося научного процесса.], от языка как беспрерывно повторяющегося процесса, основывающегося на общительном характере человека его потребности воплощать свои мысли в ощущаемые продукты собственного организма и сообщать их существам, ему подобным, т. е. другим людям (язык – речь – слово человеческое).
Взвесив все сказанное мною, равно как и все недосказанное, я делаю следующее определение языка:
Язык есть слышимый результат правильного действия мускулов и нервов [65 - Язык есть одна из функций человеческого организма в самом обширном смысле этого слова.].
Или же:
Язык есть комплекс членораздельных и знаменательных звуков и созвучий, соединенных в одно целое чутьем известного народа (как комплекса (собрания) чувствующих и бессознательно обобщающих единиц) и подходящих под ту же категорию, под то же видовое понятие на основании общего им всем языка.
К. Фосслер Позитивизм и идеализм в языкознании [66 - Печатается по: Звегинцев В.А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1960. С. 286–297; источник материала хрестоматии В.А. Звегинцева: Vossler К. Positivismus und Idealismus in der Sprachwissenschaft. Heideiberg, 1904.]
//-- Методологический и метафизический позитивизм --//
Соотнесение целей и методов научного познания в двух направлениях лингвистики
Под позитивизмом и идеализмом я понимаю не две различные философские системы или группы систем, а первоначально только два основных направления в наших методах познания. Я говорю: направления, склонности, тенденции, но отнюдь не функции метода познания. Наше деление на позитивизм и идеализм не имеет ничего общего с различением в методах познания чувственного и интеллектуального, созерцания и абстракции, эмпирического и метафизического. Оно относится не к свойствам природы, а к целям и путям нашего познания.
Так как я, так же как и Кроче, причисляю языкознание к группе исторических дисциплин, основывающихся на созерцании (интуитивное познание), то в настоящем труде в конечном счете речь может идти ни о чем другом, как о проблеме правильного применения нашего интуитивного познания к целям объективного исторического исследования.
Но различие в методах означает также различие целей. Почему оказалось возможным, что в отношении цели исторических наук господствует различие мнений? Может ли задача истории быть иной, нежели установление причинной связи в ряду событий? Конечно, нет.
Однако прежде чем устанавливать причинную связь в историческом процессе, необходимо тщательно изучить факты, т. е. совокупность факторов, которые могут играть ту или иную роль. Поэтому осмотрительные люди определяют в качестве предварительной и ближайшей цели исследования точное описание наличных фактов, знание материала. Этими предусмотрительными людьми и являются позитивисты. Других, которые озабочены преимущественно установлением причинной связи, мы называем «идеалистами». Хороший историк стремится примирить требования позитивистов и идеалистов. Он оказывает должное уважение фактам и материалу, но он не останавливается только на собирании и описании их, а дает также и их каузальное объяснение, стремится к познанию причинности. Знание фактов есть средство их познания. Предварительная цель не есть самостоятельная цель и поэтому не может составлять основания для особого научного метода. В последнем счете любой исторический метод должен быть идеалистическим.
Допустили бы мы, следовательно, логическую неточность, если бы стали рассматривать позитивизм как величину равнозначную (хотя и противопоставленную) идеализму, как это обозначено в названии настоящей книги? Находится ли в действительности понятие позитивизма в отношении субординации к идеализму, а не координации? И да, и нет.
Наряду с методологическим, предварительным и подчиненным позитивизмом существует также метафизический, абсолютный и враждебный идеализму позитивизм. Наиболее острым образом различие обоих направлений проявляется опять-таки в вопросе о причинной связи.
Идеалист ищет каузальный принцип в человеческом разуме, а позитивист в вещах и явлениях. В обоих направлениях существует ряд модификаций: идеализм может быть иллюзионистским или реалистическим в зависимости от того, отделяет ли он каузальное мышление от каузального бытия, или же отождествляет первое с последним. Точно так же позитивизм может быть пантеистическим, атеистическим или же дуалистическим в зависимости от того, отождествляет ли он каузальный принцип с вещами, или же отделяет от них. В сущности говоря, речь идет в этом случае о личных убеждениях, излагать которые в подробностях я не намереваюсь.
Я хочу прежде всего показать, как соотносится метафизический позитивизм с методологическим и, противопоставляясь идеализму, достигает самостоятельного значения, которым он сам по себе не может обладать.
Собирание фактов, точное знание всего наличного материала, что методологический позитивист скромным образом рассматривает только как предварительную цель, превращается у метафизического или, лучше сказать, радикального позитивиста, в к о н е ч н у ю цель. Знание и познание, описание и объяснение, условие и причина, явление и причинность в сущности оказываются одними и теми же вещами. Не спрашивают «почему?» или «для чего?», но только «что есть?» и «что происходит?» Это якобы и есть строго объективная наука.
Однако в действительности это вовсе не наука. Это смерть человеческого мышления, конец философии. Остается только хаос сырого материала – без формы, без порядка, без связи. Если лишить наш разум понятия причинности (каузальности), он будет мертв. Поэтому и случается, что рядом с позитивизмом в науке пышным цветом расцветает самая глупая вера в чудеса в жизни /…/
Все те, кому дорога наука, должны поставить своей задачей борьбу во всех областях с лженаукой радикального позитивизма. Для этого необходимо, чтобы позитивизм был обнаружен в самых скрытых, самых, казалось бы, невинных и незначительных формах; его необходимо побивать и в тех областях, где борьба за мировоззрение имеет менее ожесточенный, менее резкий характер.
Такой областью и является языкознание. Именно здесь беспечно орудуют ошибочными формулами и понятиями, порожденными радикальным позитивизмом, и так поступают люди, которые в своих метафизических убеждениях отнюдь не исповедуют последовательного позитивизма. Для таких людей их наука отделена от их мировоззрения. Их специальность в такой же мере случайна для них, как и их вера. /…/
//-- Позитивистское подразделение науки о языке --//
В современном языкознании – служит ли оно практическим или теоретическим – господствуют почти безраздельно позитивистские методы. В качестве примера я изберу самый обширный и самый значительный труд в области моей специальности – «Грамматику романских языков» Вильгельма Мейер-Любке [67 - Вильгельм Мейер-Любке (1861–1936) – немецкий языковед, специалист в области романских языков, придерживавшийся в своих исследованиях младограмматических принципов. Ему принадлежат четырехтомная «Грамматика романских языков», «Введение в романское языкознание», «Историческая грамматика французского языка» (в двух томах) и др. (Примеч. В.А. Звегинцева)]. Причины, в соответствии с которыми автор членит свой монументальный труд, кратко и недвусмысленно излагаются во «Введении» следующим образом:
I. Научное рассмотрение языка имеет двоякий характер: оно, во-первых, должно касаться чистой формы отдельного слова и, во-вторых, его содержания; иными словами, оно должно истолковываться не как физиологический результат шума, вызываемого выдыхаемым изо рта воздухом, а как посредник психологических процессов между людьми. Полное разделение обоих способов рассмотрения, однако, невозможно; в разных разделах языкознания преобладает то один из них, то другой. Элементами, составляющими слово, являются прежде всего звуки; именно поэтому фонетика обычно ставится во главу грамматических исследований. При развитии и изменении звуков того или иного языка значение слова почти совершенно безразлично; речь в данном случае идет скорее о физиологическом процессе. И все же было бы неправильно при исследовании формы полностью игнорировать смысл слова, так как его содержание, значение часто препятствует регулярному внешнему развитию /…/
К фонетике примыкает морфология /…/, она занимается «в основном помехами, которые испытывает фонетическое развитие во флексиях, под влиянием функционального значения последних».
Далее следует словообразование. Здесь «центр тяжести падает на функции, значение суффиксов».
«Таким образом, словообразование входит в синтаксис, т. е. учение об отношении слов друг к другу».
В качестве последней части грамматики Мейер-Любке называет семасиологию. Стилистику, которую он определяет как «учение о языке как искусстве», если я только правильно его понимаю, он относит скорее к литературоведению, чем к грамматике.
Легко уловить мысль, которая лежит в основе этой системы, изучение, исходя из чисто акустических феноменов, должно ступенчатообразно подниматься к психическим элементам – к учению о значениях. И вместе с тем всячески подчеркивается, что оба способа рассмотрения конкурируют друг с другом на всех ступенях. И что разделение психических и акустических феноменов в языке фактически неправомерно. Таким образом, все это подразделение на фонетику, морфологию и т. д. есть только практическая необходимость и далеко от того, чтобы иметь основание в сущности самого языка. Все это Мейер-Любке прекрасно сознает, но это и не мешает ему открыто и беспечно перепрыгивать с одной ступени на другую, если только ему это представляется необходимым или полезным для лучшего понимания причинной связи в языковом развитии. Он остается господином материала и господином созданных им самим понятий. Никто не поставит ему в упрек вредность его подразделения, так как автор умеет с ним обращаться. Не все способны так свободно двигаться в своем «вооружении».
Как произошло подразделение на фонетику, морфологию и синтаксис, ни для кого не является секретом. Посредством дробления и механического членения. Язык изучают не в процессе его становления, а в его состоянии. Его рассматривают как нечто данное и завершенное, т. е. позитивистски. Над ним производят анатомическую операцию. Живая речь разлагается на предложения, эталоны предложения, члены предложения, слова, слоги и звуки.
Этот метод вполне оправдан и может привести к ценным наблюдениям, но и одновременно может стать источником ошибок. Ошибки начинаются тогда, когда убеждают себя, что указанное членение находит основание в самом организме человеческой речи, что оно представляет нечто большее, чем абсолютно произвольное, механическое и насильственное рассечение. Чрезвычайно распространенным и почти неискоренимым предрассудком является убеждение, что предложение представляет естественную единицу речи, член предложения – естественную часть предложения, а слово или «слог – дальнейшее естественное подразделение».
В действительности дело обстоит приблизительно так же, как в анатомии: если я отделю от туловища нижние конечности и при этом проведу разрез по естественным членениям или же перепилю берцовую кость посередине, – это всегда остается механическим разрушением организма, а не естественным расчленением. Единство организма заключается не в членах и суставах, а в его душе, в его назначении, его энтелехии или как это там ни назови. Организм можно разрушить, но не разложить на его естественные части [68 - Сравнение языка с организмом уже многократно и справедливо осуждалось. Поскольку мы осознаем чисто метафорический характер нашего примера, мы считаем допустимым это сравнение. (Примеч. авт.)].
Анатом проводит свои разрезы, конечно, не произвольно, но избирает такие места, которые представляются ему наиболее удобными. Точно так же и подразделение грамматиков на звуки, слова, основы, суффиксы и т. д. мы должны призвать не наиболее естественным, а наиболее удобным и поучительным. Слоги и основы/суффиксы, слова и члены предложения являются, так сказать, суставами, по которым живая речь сгибается и движется.
Но если утверждают, что звуки конструируют слоги, а эти последние – слова, а слова – предложения и предложения – речь, то тем самым неизбежно переходят от методологического позитивизма к метафизическому и допускают нонсенс, который равносилен утверждению, что члены тела конструируют человека. Иными словами, устанавливают ложную причинную связь, перемещая каузальный принцип из соподчиненного идеального единства в частные явления. В действительности имеет место причинность обратного порядка: дух, живущий в речи, конструирует предложение, члены предложения, слова и звуки – все вместе. Но он не только их конструирует, он производит их. Часто такие двусмысленные слова, как «конструировать», «образовывать», «составлять» и т. п., дают первый повод к ошибкам, чреватым тяжелыми последствиями.
Если, следовательно, хотят сохранить методолого-позитивистское подразделение языкознания и при этом развитие языка, исходя из идеалистического казуального принципа, рассматривать как развитие духа, то отдельные разделы науки следует располагать в обратном порядке. Вместо того, чтобы от мелких единств подниматься к более крупным, необходимо совершенно обратным образом, исходя из стилистики, через синтаксис, нисходить к морфологии и фонетике. Я отлично сознаю, что и эта перевернутая система грамматики отнюдь не является строго научной. Позитивистские положения не становятся идеалистическими от того, что их ставят на голову.
Но если идеалистический, казуальный принцип получает действительное отражение в развитии языка, тогда все явления, относящиеся к дисциплинам низшего разряда – фонетике, морфологии, словообразованию и синтаксису, – будучи зафиксированы и описаны, должны находить свое конечное, единственное и истинное истолкование в высшей дисциплине – стилистике, Так называемая грамматика должна полностью раствориться в эстетическом рассмотрении языка.
Если идеалистическое определение – язык есть духовное выражение – правильно, то тогда история языкового развития есть не что иное, как история духовных форм выражения, следовательно, история искусства в самом широком смысле этого слова. Грамматика – это часть истории стилей или литературы, которая в свою очередь включается во всеобщую духовную историю, или историю культуры.
//-- Ликвидация позитивистской системы --//
/…/ Что такое стиль?
Стиль – это индивидуальное языковое употребление в отличие от общего. Общее же в сущности не может быть ничем иным, как приблизительной суммой по возможности всех, или по меньшей мере важнейших, индивидуальных языковых употреблений. Языковое употребление, ставшее правилом, описывает синтаксис. Языковое употребление, поскольку оно является индивидуальным творчеством, рассматривает стилистика. Но индуктивный путь ведет от индивидуального к общему, от частных случаев к общепринятому. Но не обратно. Следовательно, сначала стилистика, а потом синтаксис. Каждое средство выражения, прежде чем стать общепринятым и синтаксическим, первоначально и многократно было индивидуальным и стилистическим, а в устах оригинального художника даже после того, как оно стало общим, не перестает быть индивидуальным. Самые тривиальные обороты в соответствующих контекстах могут звучать в высшей степени впечатляюще и своеобразно.
Следовательно, другими словами, все элементы языка суть мистические средства выражения. Все они – рассматриваемые разные периоды – одновременно и архаизмы и неологизмы; все они – рассматриваемые с точки зрения того или иного произвольно установленного правила – поэтические или риторические выражения, так как любая речь есть индивидуальная духовная Деятельность. Термины: архаизм, риторическое выражение, поэтический оборот – лишены всякого строго научного значения и представляют лишь ряд неточных, более или менее произвольных тавтологий для положения: стиль есть индивидуальное духовное выражение.
Многократно и многими индивидуумами повторенное средство выражения выступает в позитивистском синтаксисе в качестве так называемого правила. Но идеалист не может довольствоваться статистическим доказательством частоты или регулярности языкового выражения. Он стремится выяснить, почему одно выраженение стало более частым и почему другое употребляется реже. Может быть, только потому, что первое лучше, чем второе, соответствует духовным потребностям и тенденциям большинства говорящих индивидуумов. Синтаксическое правило основывается на доминирующем духовном своеобразии того или иного народа. Оно может быть понято исходя из духа языка. Позитивистски настроенные филологи нападают на понятие духа языка несправедливо, так как это яблоко с той же самой яблони – относительное, обобщенное и статистическим путем полученное понятие, хотя и поставленное на службу идеалистического исследования. /…/
Единственно возможный путь ведет /…/ от стилистики к синтаксису. По своей сущности любое языковое выражение является индивидуальным духовным творчеством. Для выражения внутренней интуиции всегда существует только одна-единственная форма. Сколько индивидуумов, столько стилей. Переводы, подражания, перифразы – новое индивидуальное творчество, которое может быть более или менее близким оригиналу, но никогда не идентично с ним. Синтаксические языковые установления и правила – неотработанные, неточные, на основе внешнего позитивистского рассмотрения возникающие понятия, которые не могут устоять перед строго идеалистическим и критическим языкознанием. Если люди в состоянии посредством языка общаться друг с другом, то происходит это не в результате общности языковых установлений, или языкового материала, или строя языка, а благодаря общности языковой одаренности. Языковой общности диалектов и т. п. в действительности вообще не существует. Эти понятия тоже возникли в результате более или менее произвольной классификации и являются дальнейшими ошибками позитивизма. Поставьте в условия контакта двух или нескольких индивидуумов, которые ранее принадлежали к самым различным «языковым общностям» и между которыми нет никаких общих языковых установлений, и они вскоре, в силу свойственной им языковой одаренности, станут понимать друг друга. Таким путем возник английский и многие другие языки, таким путем протекает любое языковое развитие, вся жизнь языка. Каждый вносит свой маленький вклад, каждый творчески принимает участие в этом процессе, так как речь есть духовное творчество. Язык не может быть в буквальном смысле слова изучен, он может быть, как говорил Вильгельм фон Гумбольдт, только «разбужен». Воспроизводить чью-то речь – дело попугаев. Именно поэтому у них нет стиля, нет языкового центра. Они представляют собой, так сказать, персонифицированное языковое установление, чистую пассивность; они воспроизводят речь, но не способны пользоваться ею творчески. Нечто от попугая, правда, скрывается в каждом человеке: это дефицит, или пассив, в нашей языковой одаренности, а следовательно, отнюдь не нечто положительное, существенное, не самостоятельный принцип, на основе которого можно было бы строить науку. Где начинается дефицит, там кончается языковая одаренность и одновременно там граница языкознания. Рассматривать язык с точки зрения установлений и правил – значит рассматривать его ненаучно. Следовательно, синтаксис вовсе не наука – в такой же степени, как и морфология и фонетика. Вся эта совокупность грамматических дисциплин – безграничное кладбище, устроенное неутомимыми позитивистами, где совместно или поодиночке в гробницах роскошно покоятся всякого рода мертвые куски языка; а гробницы снабжены надписями и перенумерованы. Кто не задыхался в могильной атмосфере этой позитивистской филологии! Проложить мост от синтаксиса к стилистике – значит вновь воскресить мертвых. Но, с другой стороны, можно и убить и уложить в гроб живых /…/
Для нас автономным является не язык с его звуками, а дух, который создает его, формирует, двигает и обусловливает в мельчайших частностях. Поэтому языкознание не может иметь никакой иной задачи, кроме постулирования духа, как единственно действующей причины всех языковых форм. Ни малейшего акустического нюанса, ни самую незначительную языковую метатезу, ни безобиднейший мгновенный гласный, ни ничтожнейший паразитический звук не следует отдавать в полную и исключительную власть фонетики или акустики!
Фонетика, акустика, физиология органов речи, антропология, этнология, экспериментальная психология и как они еще там называются – только описательные вспомогательные дисциплины; они могут нам показать условия, в которых развивается язык, но никак не причины этого развития.
Причиной же является человеческий дух с его неистощимой индивидуальной интуицией, с его αίδθησις, а единовластной королевой филологии может быть только эстетика. Если бы дело обстояло по-другому, то филологию уже давно бы сдали в архив. /…/
Единство духовной причины в фонетике должно быть сохранено любой ценой. С точки зрения педагогики или методологии иногда, может быть, и удобно нарушать это единство; с научной точки зрения это недопустимо. Между фонетическим законом и явлением аналогии идеалист не может признать качественного различия.
Когда frīgidum c долгим i отражается в древнефранцузском как freit, а в итальянском как freddo, в то время как ударное долгое i в этих языках остается i, то это исключение обычно объясняют аналогией с близким по значению rigidum с кратким i. Но полученный таким способом «вульгарно-латинский субстрат» frigidum полностью соответствует требованиям «фонетического закона» и стоит в одном ряду с переходом fidem > др. – франц. feit и итал. fede. В то время как при frigidum > freit предполагается влияние семантических моментов, в случае fidem > feit этого не обнаруживается.
Но это только кажется так. Переход fidem > feit также можно объяснить. Что является его причиной? Акцент. А что же, спросим мы, представляет собой акцент? Пожалуй, лучший ответ дал Гастон Парис [69 - Гастон Парис (1839–1903) – выдающийся французский филолог, известный своими трудами по истории и лексикологии французского языка. (Примеч. В.А. Звегинцева)], когда он сказал: акцент есть душа слова. Чтобы понять, что такое акцент, отнимите его от языка. Что останется? От устной речи ничего не останется. От графически фиксированной – останется от двадцати до двадцати пяти сваленных в кучу пустых оболочек, которые называют буквами – А, В, С и т. д. Читать книгу – значит наполнять эти оболочки акцентом. При этом совсем нет необходимости произносить хотя бы единый звук; можно использовать акцент, не прибегая к помощи речевых органов, – настолько духовен и внутренне присущ языку акцент!
Акцент и значение – разные слова для одного и того же явления: оба обозначают психическое содержание, внутреннюю интуицию, душу языка. Оба находятся в одинаковых внутренних отношениях к звуковому феномену. Поверхностным представлением является вера в то, что значение и звуковой облик могут быть разъединены и только акцент якобы связан со звуком. /…/
Звуковые волны звукового облика, физическое последствие произнесенного слова – сотрясение воздуха – от них можно от-мыслиться; они не являются существенной составной частью языка. В результате остается как бы призрачный язык, который лучше всего можно сравнить с человеческими тенями ада или чистилища Данте. Они не имеют плоти, но только образ, настолько пластичный, настолько индивидуальный и выразительный, каким он не мог бы быть, если бы он был отягощен костями и плотью. Наделенное акцентом слово, как звуковой образ, есть чистейшее отражение духа; если к нему прибавить звуковые волны, то он только потускнеет, а не прояснится. Задача артикуляции заключается в том, чтобы свести к минимуму это материально-акустическое потускнение. X о р о ш е е произношение в конечном счете всегда ясное произношение; его не следует смешивать с хорошим акцентом, который в конечном счете всегда означает соответствующую интерпретацию духовного содержания.
Итак, «акцент» есть дух и только дух, точно так же, как и «значение». /…/
Об одном знаменитом итальянском артисте рассказывают, что он умел до слез растрогать публику, произнося по порядку числа от одного до ста, но с таким акцентом, что слышалась речь убийцы, каявшегося в своем злодеянии. Никто больше не думал о числах, но только с трепетом сочувствовал несчастному преступнику. Акцент придал итальянским числам необыкновенное значение. А что может сделать глубокое по смыслу стихотворение, если его соответственно продекламировать!
Уловить акцент языка – значит понять его дух. Акцент – это связующее звено между стилистикой или эстетикой и фонетикой; исходя из него, следует объяснять все фонетические изменения /…/
После того как мы между акцентом и фонетическими изменениями установили обязательное причинное отношение, с неизбежностью следует, что всякое фонетическое изменение первоначально возникает как явление индивидуальное не только в отношении говорящего, но также и в отношении сказанного. Нет надобности в том, чтобы фонетическому изменению подчинялись люди или звуки. Ни с какой стороны изменение не является ни обязательным, ни закономерным; оно должно им еще стать. /…/
//-- Идеалистическая система языкознания --//
/…/ Языковое выражение возникает в результате индивидуальной деятельности, но оно утверждается, если приходится по вкусу другим, если они его принимают и повторяют либо бессознательно, т. е. пассивно, либо точно так же творчески, т. е. модифицируя, исправляя, ослабляя или усиливая, короче говоря, принимая коллективное участие. В момент возникновения или абсолютного прогресса язык есть нечто индивидуальное и активное, в момент покоя, или утверждения – нечто пассивное (как в единичном, так и в общем) и в момент относительного прогресса, т. е. рассматриваемый не как творчество, а как развитие, язык есть коллективная духовная деятельность.
Но общая звуковая деятельность возможна постольку, поскольку духовная предрасположенность является также общей, и точно так же индивидуальная деятельность возможна постольку, поскольку предрасположенность является особой и самобытной. Именно на этом взаимодействии покоится язык: он объединяет нас, и он разъединяет нас. Поскольку мы чувствуем себя одинаковыми и близкими своему народу, мы пользуемся его языком и стараемся, сколько можем, говорить ясно, правильно, общепонятно и просто; поскольку же мы ощущаем себя как личность, мы стремимся к собственному языку, к своему индивидуальному стилю, и чем глубже это ощущение, тем смелее, самобытнее, новее и сложнее наши выражения. Благожелательные натуры пишут легким и простым стилем, а мрачные и высокомерные отдают предпочтение темному стилю.
Подобные наблюдения относятся не только к стилю, но также и к звуковой форме и морфологическому строю языка. Тесная причинная связь между стилистическими и звуковыми изменениями есть важнейшая цель наших доказательств. Нам ясно, как образуются так называемые тенденции, которые часто в течение столетий формируют звуковой облик языка в одном и том же направлении, покуда в конце концов не выработается единый и характерный образ языка – не только в отношении его основы, т. е. строя предложения, но также и в отношении его акустической оболочки, т. е. звуковой системы. Эти тенденции являются результатом или, точнее, коррелятом того духовного подобия, родства и близости, которые связывают отдельных индивидуумов в народы и нации.
В большинстве случаев духовное родство обусловливается физическим, так что единство расы в общем и целом перекрывается единством языка. Но вместе с тем не следует забывать, что антропологически далеко отстоящее может включать духовное своеобразие чуждого ему народа, испытывать к нему склонность, принимать в нем участие и говорить на его языке, как будто он принадлежит ему.
Но духовное и расовое тождество постоянно ограничивается, т. е. частично снимается индивидуальными различиями отдельных лиц. Поэтому ни в коем случае не следует себе представлять фонетическое изменение как процесс «спонтанный» и происходящий посредством инстинктивного Consensus aller непосредственно и свободно. Как все на свете, так и фонетическое изменение должно выдержать борьбу, прежде чем оно утвердится, распространится и сможет господствовать. Сколько существует неудавшихся фонетических изменений! Сколько индивидуальных вариантов умерло в день их рождения! Сколько осталось в тесном кругу и сколько подверглось модификациям, прежде чем выжить! Сколько языковых неологизмов ежедневно возникает в детских! И что остается от них? Как жалко, незначительно количество фонетических изменений, отмеченных грамматиками, по сравнению с количеством фактически существующих или существовавших!..
Таким образом, мы нашли два различных момента, в соответствии с которыми следует наблюдать язык и, следовательно, определять его.
1. Момент, абсолютного прогресса или свободного индивидуального творчества.
2. Момент относительного прогресса или так называемого закономерного развития и взаимообусловленного коллективного творчества.
Именно эти два момента имеет в виду Вильгельм фон Гумбольдт, когда он говорит: «Это не пустая игра слов, когда определяют язык как самопроизвольную деятельность, возникающую из самой себя и божественно свободную, а языки – как связанные и зависимые от народов, которым они принадлежат» [70 - § 1 сочинения «Uber die Verschiedenhait des menschlichen Sprachbaues».]. Рассмотрение первого момента исходит из исторически данного состояния языка и является чисто эстетическим. Рассмотрение второго сравнивает более раннее состояние с более поздним и в силу этого является историческим, но как только оно обращается к объяснению процессов изменения, развития или природы живых элементов в языке, оно снова должно возвратиться к эстетическому или, как теперь говорят, психологическому взгляду.
Так мы приходим к новой и в своей сущности последовательно идеалистической системе языкознания:
1) чисто эстетическое,
2) эстетико-историческое рассмотрение языка.
Первое может быть только монографическим; оно исследует отдельные формы выражения сами по себе и независимо друг от друга с точки зрения их особой индивидуальности и своеобразного содержания. Второе должно суммировать и группировать. В его задачу входит исследование языковых форм различных народов и времен, во-первых, хронологически – по периодам и эпохам, во-вторых, географически – по народам и расам и, наконец, по «индивидуальностям народов» и духовному родству. Здесь, при сопоставительном изложении материала, место, где позитивистские методы могут быть применены со всей силой, определенностью и скрупулезностью. Подразделяется ли при этом языковой материал на фонетику, морфологию и синтаксис или нет – это вопрос договоренности; он может быть решен, исходя только из практических соображений, а не теоретических.
Наше деление на эстетическое и историческое рассмотрение языка не внесет нового дуализма в филологию. Эстетическое и историческое в нашем понимании не противопоставляются друг другу; они соотносятся друг с другом приблизительно так же, как в позитивистской системе о п и с а т е л ь н а я и п о в е с т в о в а т е л ь н а я грамматика, с которыми, однако, не следует смешивать (или тем более отождествлять) наши категории. Терминами «эстетический» и «исторический» мы обозначаем разные аспекты одного и того же метода, который в своей основе всегда может быть только сравнительным. Если сравнению подвергаются языковые формы выражения и соответствующая психическая интуиция, то тогда мы имеем эстетическое рассмотрение, т. е. интерпретацию «смысла» формы выражения. Всякий, кто слышит или читает сказанное или написанное, осуществляет эту деятельность, разумеется, сначала бессознательно и ненаучно. Но как только он начинает делать это намеренно и квалифицированно, раздумывая над своими интерпретациями, он уже вступает в область эстетического языкознания. Если же сравнивают друг с другом различные или тождественные формы выражения, исследуют их этимологические связи, то тогда мы имеем исторический способ рассмотрения, который, однако, продолжает оставаться эстетическим; эстетически интерпретированный факт в этом случае истолковывается исторически и включается в процесс развития языка.
Грамматика и история языка
К вопросу об отношении между «правильным» и «истинным» в языковедении [71 - Печатается по: Фосслер К. Грамматика и история языка // Лотос: Международный ежегодник по философии культуры. 1910. Кн. 1. Репр. изд. М.: Территория будущего, 2005.С. 157–170.]
//-- Лингвистика в ее отношениях с логикой и психологией. Критика логического, психологического и формального исторического подходов грамматического описания --//
Милый друт, всякая теория cеpa, но зелено златое древо жизни.
Grau, teurer Freund ist alle Theorie, Doch grun des Lebens goldner Baum.
Faust
С точки зрения чисто грамматической это предложение безупречно; словесно [72 - Не решаясь вводить термин «языковой», мы принуждены переводить немецкое «sprachlich» различными словами: «словесный», «лингвистический», а также с помощью род. пад. «языка», «речи» и т. п. (Примеч. редакции русского издания)] оно правильно.
Рассматривая более сокровенный или философский его смысл, мы можем признать его истинным или ложным; но этот вопрос здесь не подлежит нашему решению.
Что же касается его буквального или эмпирического смысла, необходимо его признать ложью, ибо, во-первых, теория не обладает цветом, а во-вторых, жизнь не есть дерево.
Сверх того, это предложение грешит и против формальной логики. Оно содержит в себе противоречие или логическую неправильность, поскольку дерево может полагаться либо зеленым, либо золотым, а не зараз и золотым, и зеленым.
Исключение можно было бы допустить лишь в том случае, если бы золотые части были заранее указаны в отличие от зеленых.
Следовательно, философская ложь, эмпирическая бессмыслица и даже логическая неправильность могут быть явлены в форме с точки зрения языка вполне корректной. Грамматическая правильность не имеет ничего общего с прочими эмпирическими и историческими и логическими правильностями. Столь же мало общего она имеет и с истиной. В царстве лжи и заблуждений нет ничего такого, что не могло бы быть выражено в стилистически безукоризненной словесной оболочке.
Но если, таким образом, грамматическая правильность не основана ни на логической правильности, ни на какой иной предметной истинности или правильности, то – на что она опирается?
Прежде всего – на словоупотребление, на правило или обычай определенной лингвистической группы. Грамматическая правильность есть нарушение usus'a языка. Грамматика кодифицирует usus и пытается укрепить его, поскольку он подвержен колебаниям. Поэтому грамматика преимущественно интересует того, кто желает ознакомиться с языком, т. е. с его usus'ом. Сущность грамматики заключается прежде всего в ее педагогической задаче. В силу этого педагогического характера задачи она стремится к возможно большей наглядности и понятности и делится, в зависимости от специальных целей преподавания языка, на ряд школьных грамматик начинающих, для старшего возраста, для немцев или англичан, для купцов, для писателей, экзаменующихся и т. д. Поскольку, однако, грамматика ставит ceбе целью не только стать наглядной, понятной и упорядоченной, но и быть деятельно плодотворной и общезначимой, постольку из ее педагогического характера развивается другой характер, а именно: догматический. Как только usus становится колеблющимся и неясным, грамматика должна сказать решающее слово и попытаться утвердить его, так как ничто неясное и колеблющееся не может служить предметом преподавания. Таким образом школьная грамматика порождает авторитетную или догматическую; назовем ее академической грамматикой. Она не желает, подобно своей матери, облегчать усвоение языка, она не желает быть посредницей при передаче языка, но хочет решать, утверждать, определять, диктовать и повелевать во всех вопросах, касающихся этого последнего. Она стремится к возможно большей авторитетности.
Но всякий авторитет должен быть обоснованным, а всякий догмат, даже и лингвистически, – оправданным. Поскольку академическая грамматика хочет устранить некоторые злоупотребления языка и придать значение некоторым новым правилам, она в о л е й-н е в о л е й сталкивается с вопросом об основаниях этих правил и причинах различных лингвистических обычаев. Тут дело касается теоретического знания. Практическая потребность в преподавании и установлении правил незаметно породила научную проблему. На этом месте вырастает третья группа грамматик: научные грамматики.
Но, к сожалению, это отграничение и освобождение научных задач от практических совершалось лишь постепенно и медленно, притом с недостаточной полнотой и аккуратностью при делении. Благодаря этому возникли помеси теоретически-практических и практически-теоретических грамматик. Такого рода ублюдочным существом прежде всего является так называемая логическая грамматика.
Логическая грамматика пытается обосновать usus языка, т. е. грамматически правильное, при помощи логически правильного. Задача ее состоит в том, чтобы доказать и вывести технику языка из техники мышления. Она полагает, что основным логическим понятиям соответствуют основные грамматические формы. На первый взгляд кажется, будто все обстоит превосходно. В основе имени существительного лежит понятие «субстанция», в основе прилагательного – «качество», в основе наречия – «модальность», в основе системы склонения и спряжения – понятие относительности и т. д. Логическая грамматика утверждает, что может объяснить, почему прилагательное имеет степени сравнения, а существительное не имеет. Первое соответствует категории потенциальности, и только потенциальное способно обладать степенью; последнее же соответствует категории действительности, и лишь в качестве чего-то действительного оно может иметь число, род и член [73 - Такую попытку вполнe серьезно произвел еще в 1907 г. Jac. von Ginneken, Principes de linguistique psychologique. (Примеч. автора)].
Жаль только, что грамматическая логика нигде и никогда не покрывается истинной логикой. Жаль, что язык нельзя приучить к тому, чтобы не злоупотреблять именем существительным, т. е. представителем понятия субстанции, для выражения модальных, относительных и даже нереальных значений, к тому, чтобы не возводить прилагательного в субстанцию, не полагать субстанцию в сравнительной степени, не изменять множественности в качество, не передвигать действительности в будущность, не превращать возможного в абсолютное, – словом, не смешивать категории самым беспорядочным образом. Притом, именно величайшие и наиболее достойные удивления гении языка доводят до крайности эту нелогичную игру.
Несоответствия между грамматическими функциями и логическими категориями до такой степени очевидны, что даже самые неисправимые интеллектуалисты уже не осмеливаются более их отрицать. Но они стараются выпутаться из затруднительного положения, говоря, что логическая правильность нигде и никогда не достигнута, что она представляет собой идеал, даже единственный идеал, к которому должна стремиться и на самом деле стремится грамматическая техника языка. Они утверждают, что развитие языка движется в направлении к логике, что каждый современный язык идет навстречу прогрессирующей интеллектуализации.
Однако всякая техника – что именно забывают интеллектуалисты – имеет свой идеал, т. е. мерило своей правильности в себе самой, а не вне себя и не над собой. Печален тот художник, который руководился бы техникой мыслителя, и печален музыкант, который пользовался бы техникой поэта или математика. Всюду, где существует особая техника, ео ipso существует особая мысль, особая идея. Техника художника служит художественной мысли, техника музыканта – музыкальной идее. Эту простую истину, гласящую, что идея языка есть нечто себе довлеющее, независимое от всего другого и в частности существенно отличное от логической идеи, – все снова и снова забывают. Поэтому логическая грамматика, представляющая собой помесь разных течений, не в силах исполнить своего назначения и постольку теряет свое право на существование [74 - Интересную и поучительную главу из истории крушения логической грамматики дал Gire Trabalza, Storia tella graramatica italiaua. Милан, 1908. (Примеч. автора)].
Итак, если академическая грамматика на самом деле желает видеть свой лингвистический догмат оправданным и обоснованным, то ей необходима вторая, более жизнеспособная, более научная грамматика – дочь. Ею хочет быть психологическая грамматика. Она пытается свести нормы usus'a языка к душевным, точнее психофизическим законам. В основе usus'a языка лежит, с одной стороны, физическая привычка речи, способность членораздельного произношения (Artikulationsbasis), с другой же стороны – психическая привычка мышления, так называемая ассоциация представлений. К какому же роду принадлежат эти привычки членораздельного произношения (артикуляции) и ассоциации? Представляют ли они собой прирожденную или приобретенную способность, природную или культурную, физическую или духовную, закономерную или свободную, предопределенную или непредопределенную? Ясно, что психологическая грамматика находится на философском распутье. Исходя из потребностей академической грамматики, требующей все настойчивее твердых норм и законов и нуждающейся в оправдании, она первоначально избирает первый путь и высказывается в пользу естественной, прирожденной, физически обоснованной предопределенности наших артикуляторных и ассоциативных процессов речи [75 - Мы отнюдь не отрицаем, что психологическая грамматика вступала и на второй путь. Здесь речь идет – в целях упрощения – исключительно о натуралистически и детерминистически окрашенной психологии, точнее – психологической грамматике.]. Она всюду провозглашает законы звуков, законы или аналогии мышления, во всех областях, в фонетике, в морфологии, в синтаксисе доказывает естественную обусловленность процессов речи. Притом такая грамматика не терпит исключений, не допускает их. Каждая форма языка подчинена законам природы, всякое произвольное вмешательство есть глупость или болезнь. Но, значит, глупостью и произвольностью отличается прежде всего сама академическая грамматика. Истинная грамматика представляет собой закон природы, ей не нужны никакие академические наставления. Таким образом, детерминизм, в котором нуждается именно академическая грамматика, приводит дочь ее – психологическую грамматику – к греху матереубийства. Эта последняя отрицает и проклинает ту потребность, которая ее же самое породила: потребность в грамматической дисциплине, воспитании и правильности. Поскольку она технику языка сводит к механической или детерминистической технике природы, она оказывается таким же ублюдком, как и ее сестра – логическая грамматика.
Но если лингвистический usus нельзя вывести ни из законов логики, ни из законов природы, то приходится объяснять его из него же самого. Иными словами, usus языка А должен быть рассматриваем как порождение предыдущих usus'ов языка – В, С, D и т. д. Тут задача заключается в том, чтобы найти генеалогию лингвистических usus'ов и групп. На сцене появляется третья дочь – историческая грамматика. Она исследует все формы с точки зрения их древности, происхождения и исторической правомерности. При этом выясняется, что всякая форма, всякий лингвистический usus имеет своих предков, имеет свою правомерность. Часто именно те звуковые образы или конструкции, которые академическая грамматика считает ошибочными, отличаются длинной и блестящей родословной; и часто самые упадочные формы языка обладают наиболее славными предками. Чем бесцеремоннее действует историческая грамматика, тем она успешнее растворяет значимость языка в его бытии, обнаруживает относительность всего временного, подвергает опасности и даже совершенно разрушает понятие лингвистической правильности, т. е. основу и фундамент академической грамматики. Словом, историческая грамматика со своим релятивизмом оказывается столь же ублюдочной, как психологическая грамматика со своим детерминизмом и логическая со своим интеллектуализмом; подобно этой последней, она тоже приводит к греху матереубийства. Не надо быть глубокомысленным астрологом, чтобы суметь предсказать с абсолютной достоверностью скорое научное крушение этих трех типов так называемой научной грамматики.
Наше современное языковедение, если я не ошибаюсь, находится в периоде полной беспомощности и отчаянных попыток вдохнуть новую жизнь в эти рассмотренные нами смертельно больные теоретические грамматики. Прививая испорченную кровь одной грамматики другой и пытаясь толковать историческую грамматику логически или психологически, а логическую исправлять или углублять исторически или психологически, можно, правда, замедлить, но не предотвратить их общее крушение.
Тот факт, что в основных принципах языкознания совершается переворот и происходит тяжелый кризис, скрывается и маскируется до некоторой степени благодаря внешней суетливости и усердным, более или менее близоруким отдельным исследователем в пределах прежних течений; но отрицать его нельзя. /…/
//-- Различие признаков истинности и правильности высказывания --//
Правильность (Richtigkeit) отличается от истинности (Wahrheit). Почему человек, сравнительно легко перенося упрек в неправильности своего мышления или действия, столь трудно, а вообще говоря, даже совсем не переносит упрека во лжи? Неправильное можно сделать правильным или исправить. Неправильную работу приходится исполнить заново. Наше недовольство по поводу неправильного относится к потерянному нами времени и работе, но не к нам самим.
Укор в неправильности влечет за собой по существу экономическое, а не этическое угрызение совести.
/…/ Суждение или признак «неправильно» изолирует всякий труд, т. е. отделяет его от его же творца. Суждения же «истинно» или «ложно» касаются не труда, как такового, не изолированного произведения. Они направлены и не на автора, взятого в отдельности, а строго говоря, на внутреннюю связь между автором и произведением, т. е. на самый творческий акт, на жизненный нерв духа. /…/
Следовательно, суждение «истинно-ложно» является более глубоким или первичным; суждение же «неправильно-правильно» – вторичным. Правильное, значит, составляет экономическую, или техническую внешнюю сторону истинного. /…/ Предикаты истинного и правильного, стало быть, относятся друг к другу так, что при максимуме правильности достаточен минимум истины, а минимум правильности способен охватить максимум истины. Следовательно, эти понятия отнюдь не покрываются; однако они также и не исключают друг друга. Они взаимно друг друга обусловливают. Поэтому они не могут находиться во вражде, в соперничестве или, говоря языком логики, быть противоположными друг другу. Ввиду того, что они не конкурируют между собой, нельзя логическим путем даже мысленно представить себе возможность равновесия между истинным и правильным. Всегда должен оказаться перевес либо в ту, либо в другую сторону, поскольку или правильное служить целям истинного, или истинное – целям правильного. /…/ В грамматике господствует лингвистическая правильность. Ни одна разумная грамматика не поднимает вопроса о лингвистической истине. Для грамматики все дело заключается в технике или экономии лингвистической мысли, причем эта последняя не доказывается, а имплицитно предпосылается. Когда историческая грамматика исследует историю этой техники, а психологическая грамматика – психофизическую обусловленность последней, то объектом всегда остается именно техника или экономия языка; однако с самим языком, с мыслью языка или с его истиной эти так называемые научные грамматики непосредственно имеют столь же мало общего, как и школьная грамматика. Пока историческая и психологическая грамматики сознают, что они способны познать лишь практическое применение языка, а не сущность его, до тех пор они имеют полезное практически-научное значение. Но как только они покушаются на обоснование или защиту, опровержение или разрушение практических грамматик, они становятся непригодными.
Только при помощи науки о лингвистической истине возможно обосновать, доказать и познать предмет всех грамматик, т. е. лингвистическую правильность. Конечно, было бы несравненно удобнее начисто отрицать существование лингвистической истины или лжи, т. е. существование мысли языка, подобно тому, как это делала логическая грамматика. Но, как явствует из нашей предшествующей аргументации, это невозможно.
Что такое мысль или истина языка?
С точки зрения логической мысли такое утверждение, как «златое древо жизни зелено», неправильно; с точки зрения лингвистической оно правильно. А говорит: стол кругл. В говорит: он четырехуголен. С говорит: он треугольный. I) говорит: этот четырехугольный стол имеет круглую форму треугольника, В отношении к одному только языку каждый из них высказал нечто правильное. Предположим, что D своим нелепым утверждением захотел позабавиться или пошутить и проявить задор своего темперамента, тогда предложение его носит характер лингвистической истины. Но если предположить, что вышеприведенные слова произнесены им в одурманенном состоянии, без всякого смысла и значения, то надобно признать, что в таком случае выраженное им вообще не относится болee к языку, а составляет просто некоторый шум или сотрясение воздуха, которое вследствие благоприятной случайности в ушах слушателя получает комическое значение. Итак, все зависит от значения, от гармонии между звуком и смыслом. Языку присуща истинность, поскольку он обладает смыслом, – ложность, поскольку он лишен смысла. /…/
//-- Критерии истинности и ценности текста --//
Так как в жизни языка, например в разговоре между вышеуказанными А, В, С и D, все формы языка одинаково равноправны, то возникает вопрос, которая из этих бесчисленных лингвистических и смысловых форм является наиболее ценной, истинной? Без сомнения, та форма, которая резче всего выделяется. Но выделяться она не может путем отрицания других форм, она не может также их исключать или включать потому, что она не есть логическая форма; всякое проявление в сфере языка имеет собственный, индивидуальный, самостоятельный смысл. Но поскольку язык есть форма, постольку в самом деле одна форма исключает другую; поскольку, однако, он есть смысл, постольку более обширное содержание включает в себя меньшее. Следовательно, истинным и наиболее ценным оказалось бы то произведение языка, которое с формальной стороны представляло бы самое своеобразное, исключительное и индивидуальное, а со стороны содержания – самое многостороннее, всеобъемлющее и универсальное сочинение. Исключительнейшая индивидуальность в связи со всеобъемлющей универсальностью – вот идеал лингвистической мысли. Как видно без дальнейших рассуждений, это есть идеал писателя, живописца, музыканта, вообще каждого художника. Идея языка по существу есть поэтическая идея, истина языка есть художественная истина, есть осмысленная красота. Поскольку мы порождаем словесные образы, мы все тоже являемся поэтами и художниками, правда, в обыденной жизни – весьма незначительными, посредственными, отрывочными и неоригинальными художниками. Наша обыденная речь не стоит того, чтобы ее подвергали анализу, в качестве поэзии или искусства. Но крошечная словесная капля какого-нибудь болтуна в конечном счете проистекает из того же источника, как и бесконечный океан какого-нибудь Гете или Шекспира.
//-- Понятие языкового вкуса. История лингвистического вкуса как объект исследований --//
Мы знаем, чему подчинено учение о правильности языка, т. е. практическая грамматика. Она служит языку, как искусству, и научает нас технике словесной красоты. Кроме того, ясно, на каком фундаменте академическая грамматика в спорных вопросах, касающихся правильного usus'a языка, должна основывать свой авторитет и фактически всегда основывала, следуя правильному инстинкту: на художественной способности, на чувств вкуса и на развитии вкуса речи, на примере художников языка.
Под вкусом обыкновенно понимают не свободно действующую, творческую художественную способность, а скорее подражающую, выбирающую и воспроизводящую способность. Вкус поддается воспитанию и нуждается в нем, тогда как продуктивный гений – по крайней мере, поскольку он оригинально творит – и не поддается ему, и не нуждается в нем. В конкретных случаях, т. е. у живого человека, продуктивная и воспроизводящая художественная способность, вкус и гениальность постоянно находятся в неразрывной связи. Подражание и оригинальность, кропанье и образцовая работа всюду переплетаются друг с другом. Задача художественной критики заключается в том, чтобы их обособить.
Величайшие и образцовые произведения слова, которыми занимается история литературы, представляют собой, если и не исключительно, то по преимуществу и по существу продукты творческого гения. Оригинальность или эстетическая ценность их должна быть объясняема из природы гения, а не из вкуса времени. Изучение лингвистического вкуса времени подготовляет почву для такого объяснения, однако само не в состоянии его дать. Сверх того, исследователь вкуса не может ограничиться рассмотрением одних лишь образцовых произведений; ему приходится спуститься в область подражания и самой неоригинальной безвкусицы речи. Для истории вкуса или чувства речи все то, что история литературы оставляет в стороне, оказывается крайне интересным, – и наоборот.
Но что же представляет собой такая история лингвистического вкуса? Существует ли она? Возможна ли она? До сих пор она, насколько мне известно, не выходила за пределы отрывочных начинаний. Она является величайшим и важнейшим дезидератом современного языковедения, и, быть может, когда-нибудь ей и удастся включить в себя, углубить и очистить психологическую и историческую грамматику, которая при своей ублюдочности не есть ни грамматика, ни история языка, не имеет ни практического, ни теоретического характера.
В самом деле, и в этом суть интересующей нас проблемы, всякое изменение и развитие языка в конечном итоге составляет продукт вкуса или эстетического чувства говорящего лица. Большинство языковедов уже отказалось от мысли, будто развитие языка есть результат абстрактных законов и аналогии звука. Однако пока лишь немногие признали (как, напр., Hugo Schuchardt) вкус действующим фактором в истории языка. Обыкновенно же стараются показать, какие практические природные и культурные факторы изменяют и определяют язык. При этом указывают на политические, административные, географические, геологические, антропологические данные, правовые, церковные, экономические, общественные и т. п. потребности и средства. Говорят, что железная необходимость выковывает формы языка, что судьбу языка решает власть оружия и денег, т. е. в конце концов – слепая сила природы. Вкус и чувство языка в сравнении с этими земными, элементарными силами имеют не больше значения, нежели бессильная академическая грамматика.
На самом же деле это неверно, от них многое и даже все зависит. Когда немец перенимает от англичанина крылатое слово made in Germany и включает его в свой родной язык, то для этого имеется два рода оснований: причины практического и эстетического порядка. Практическими основаниями служат те, которые сблизили и ознакомили немца с английской поговоркой. В данном случае таковыми являются факторы величайшей экономической конкуренции и борьбы, которую когда-либо приходилось видеть человечеству. Однако заставить немецкого купца высказать эту поговорку не в состоянии ни всемогущество Англии, ни заманчивые расчеты на барыш в душе самого купца. Тут в качестве решающего момента должен выступить другой, эстетический фактор. Юмор, шутливость, ирония немецкого купца, с которыми он рассматривает враждебный предложенный ему оборот речи, меняют первоначальное неприятное значение поговорки, придают ей новый смысл, наполняют английские звуки немецким духом, даже немецким образом мыслей. Лишь после такого истолкования чужой поговорки в своем смысле немец может начать питать чувство эстетической симпатии по отношению к чуждой ему форме.
Допустим, что другой немецкий купец только по привычке, не отдавая себе отчета в значении и истолковании, наклеивает этот английский рекламный ярлычок на свой немецкий товар. Допустим далее, что при употреблении этого крылатого слова он сознает одни только практические мотивы, – все же и в этом случае у такого небогатого мыслями купца имеется налицо эстетический мотив. Правда, он не совершил в сфере языка никакого эстетического действия, но только удовлетворился таковым. Но даже если бы он удовлетворился не под влиянием хорошего вкуса, а под влиянием отсутствия вкуса и безвкусицы. то все-таки – и безвкусица есть форма вкуса и служит если не плюсом, то по крайней мере минусом в эстетическом причинном ряду. Ни малейшее изменение звуков не совершается в языке помимо известной эстетической симпатии и некоторого удовлетворения, являющихся действием лингвистического чувства или вкуса.
В каких временных и пространственных рамках происходит подобное изменение языка, – это зависит от практических условий внешнего и внутреннего, природного и культурного порядка. Однако в каждом отдельном случае, у всякого индивида, во все времена и при всех обстоятельствах сама возможность и самый факт осуществления такого изменения обусловлен глубоко скрытым, почти незаметным эстетическим механизмом.
Форму нашей речи можно сравнить с формой нашей одежды. Практическая жизнь принуждает нас и предлагает нам всевозможные образцы. Наш вкус, однако, решает при выборе фасона и цвета. История языка, какую дает нам историческая грамматика, есть, грубо говоря, то же самое, что история одежды, не исходящая из понятия моды или вкуса времени, хронологически и географически упорядоченный список пуговиц, булавок, чулок, шляп и лент. В исторической грамматике пуговицы и ленты называются, например, ослабленным или полным, глухим е, звонким d и т. д.
Конечно, без такого перечня пуговиц и булавок невозможна ни одна история языка.
Однако притязать на научный характер может только та история языка, которая рассматривает весь практически причинный ряд лишь с целью найти в нем особый эстетический ряд, так чтобы лингвистическая мысль, лингвистическая истина, лингвистический вкус, лингвистическое чувство или, как говорит Гумбольдт, внутренняя форма языка в своих физически, психически, политически, экономически и вообще культурно обусловленных изменениях стала ясной и понятной.
Отношение истории языка к истории литературы [76 - Печатается по: Фосслер К. Отношение истории языка к истории литературы // Логос: Международный ежегодник по философии культуры. 1912–1913. Кн. 1–2. Репр. изд. М., 2005. С. 247–258.]
//-- Отношение истории языка к истории культуры и другим историческим наукам --//
После того, как я в своей статье «Грамматика и история языка» (Логос, 1, 12, с. 157–170) сделал попытку отграничить особые, своеобразные предпосылки и задачи истории языка от задач грамматики – как практически, так и теоретически, – у меня возникло одно сомнение, рассеять его будет целью последующих замечаний.
Если правда, как я утверждал тогда, что история языка должна не только объяснить изменения его форм, как продукт совокупного воздействия всех естественных и культурных факторов, которые могут влиять на жизнь народа, но должна, кроме того, истолковать их как создание лингвистического чувства или вкуса, то истории языка угрожает опасность сделаться двусмысленной наукой с двумя различными задачами и методами истолкования. Нетрудно понять, что в этом случае она должна распасться. Первая часть ее задачи – изучение языка как культуры, или же культивированной природы, естественно достается истории культуры, между тем как второй объект ее – язык как художественное произведение, – так же легко войдет в историю искусств, в частности в историю поэзии и литературы. И в самом деле всякий мыслящий исследователь языка в наше время сознает, что его работа является вкладом или в историю культуры, или в историю стиля, то есть искусства, или же в ту и другую вместе. Но в то же время он чувствует и верит, что она сверх того – и несмотря на то, имеет свою самостоятельную научную ценность.
Чтобы вскрыть эту ценность, лучше всего обратиться к пограничным наукам-соперницам, которые справа и слева грозят поглотить историю языка, и спросить об их собственной ценности. И тогда обнаружится, что история культуры вообще такой ценностью не обладает.
/…/ Отказавшись от мысли открыть особенный и самостоятельный предмет истории культуры, специфическую область ее господства, можно попытаться признать за ней особый и самостоятельный метод, специфическую форму властвования, или ее юрисдикцию; например, аналитический метод в противоположность синтетическому, описательный способ изложения в противоположность повествовательному, метод объяснения в противоположность методу истолкования. Но и по этому пути мы недалеко уйдем. Ибо в основе своей исторический метод остается единым и неделимым. В пределах истории всегда и неизбежно каждый анализ требует соответствующего синтеза, каждое описание – своего повествования и каждое объяснение – своего истолкования. Мало того, одно не только требует другого, оно заключает его в себе, как свою предпосылку. Оно покоится на нем и к нему стремится. /…/
История политики, например, могла бы иметь культурную историю ее, история искусств – художественно-культурную историю и т. д. Эти возможные культурные истории лишены всякой самостоятельности, по сравнению с настоящей историей, они – только введение и заключение к ней, – оболочка, которая должна защищать сердцевину тела, питать и служить средством сообщения; это дышащая поверхность – своего рода кожа. Короче говоря, – это внешняя история в противоположность к внутренней и в связи с ней.
//-- Внешняя и внутренняя история. Различие предмета и методологии --//
В самом деле, каждая история имеет свою внешнюю и внутреннюю сторону. Внутренней историей философии мы назовем такую историю, которая понимает развитие философии из самой философии; как самораскрытие философских проблем. /…/ Напротив, внешней или культурной историей философии будет такая история, которая хотела бы объяснить движение философской мысли не в ее самоопределении и не из врожденных ей мотивов или импульсов, но из ее обусловленности внешними факторами (источниками, влияниями, средой, национальностью, темпераментом, характером и т. д.). /…/ Более того, не об одних мыслителях и писателях, но даже о предметах истории можно сказать, что одни из них, по-видимому, требуют преимущественно аналитического, описательного и объяснительного изображения, другие – синтетического, повествовательного, истолковательного и эволюционного.
Ибо существуют деятельности человеческого духа, которые точно замкнуты и автономны и в столь сильной мере определяются своим собственным влечением, что их развитие можно и должно объяснять почти без остатка из их внутренних законов: такова политика, логика, математика. И есть другие деятельности, которая при своей сравнительно несамостоятельной, пассивной природе, подверженной влиянию чувств и впечатлений, должны постоянно черпать свои жизненные силы, импульсы, содержание и направление, чтобы осуществлять возможность развития: таковы религия, искусство, язык. Не простой случайности поэтому следует приписать тот факт, что история религии, искусства, языка преимущественно разрабатывается с культурно-исторической точки зрения, а прошлое государств и наук – с точки зрения чисто исторической. /…/
Тем самым мы снова возвращаемся к истории языка. Но попутно мы уяснили себе, что культурная история – в том смысле как мы ее определили, – не может быть соперницей для истории языка. Эта последняя сама оказывается в известном смысле культурной историей, поскольку она является историей вкуса или чувства в области слова, то есть историей всех импульсов, мотивов, влияний, воздействий среды, которые притекают извне в развитие языка. В то же время нам стало ясно, что история языка не вполне и не всецело растворяется в истории культуры, но, так сказать, частично поглощается ею. Ибо, во-первых, речь – не только пассивная, но отчасти и творческая деятельность, а во-вторых, у истории культуры, оставаясь при нашей метафоре, нет собственного желудка, чтобы поглотить и переварить другую, отличную от себя историю.
Покончив с первой соперницей, угрожавшей истории языка, перейдем ко второй: к истории искусства и литературы. И ее также в значительной мере можно отожествить с культурной историей; и нет недостатка в исследователях, придерживающихся того взгляда, что анализ источников, среды, направлений вкуса, да еще, пожалуй, тех условий художественного произведения, так же как и духовной жизни его автора, исчерпывает задачи истории литературы, а все остальное можно предоставить личному вкусу, наслаждению и импрессионистическому истолкованию эстетов-дилетантов. Однако более вдумчивые историки искусств всегда видели и понимали, что искусство есть не только всесторонне обусловленный продукт исторических культур и психологических организаций, но и в себе самой вселенная деятельность, и что, как таковая, оно имеет свои собственные проблемы и свою автономную специальную историю. Чистые историки искусств показывают нам, как оригинальные, изобразительные художники – из тех, что «пролагают пути», – видят и ставят известные проблемы форм, и как все поиски их остаются тщетными, пока не явится творческий гений и не даст им окончательного разрешения. /…/
Свою историю развития в настоящем и тесном смысле слова способны иметь именно лишь производительные деятельности, лишь творчества. Все рецептивное достается на долю не подлинной истории – истории культуры. Она и призвана к тому, чтобы рассматривать творчество, как мнимое творчество, то есть все созданное объяснять, как рефлекс (не как продукт) посторонних фактов, а в последнем счете, как рефлекс рефлекса природы вещей. При мнимом творчестве это сведение удается; при творчестве реальном получается остаток.
Но так как подобный остаток получается и в истории искусства, и в истории языка, то по-прежнему мы спрашиваем себя: как oбе они относятся друг к другу? Они тожественны; ибо, как проективная деятельность, как самобытное творчество, слово – искусство. /…/
Но в качества культурной истории история языка не связана служебной ролью с одной только историей литературы или искусства, она может, помимо того, примкнуть к любой из специальных историй и тем самым приобретает известную свободу движения, которая свойственна всякой культурной истории и которая может сообщить видимость – но именно только видимость – автономии.
Если я пишу, например, историю французской государственности, я могу изобразить постепенное сосредоточение государственной власти в руках королей, как процесс, который отражается на языке страны: показать, как отдельные диалекты все более и более уподобляются диалекту центральной Франции. Или влияние итальянского народного быта на Францию в XV и XVI столетиях я могу иллюстрировать при помощи специального исследования заимствованных итальянских слов, перешедших в чужой язык за эти века. /…/
Одним словом, история языка служит – или всегда может служить – для того, чтобы освещать любой процесс специальных отраслей истории в его отражениях, получая от этих специальных дисциплин свои готовые задания. Тут она пользуется свободой, – но это есть лишь свобода прирожденного слуги. В качестве культурной истории она лишена самостоятельных проблем.
//-- Определение предметной сферы истории языка --//
Но разве исторические проблемы синтаксиса, этимологии, эволюции звуков – не специфические вопросы языкознания, не автономные вопросы и с т о р и и языка? И да и нет! Поскольку они относятся к языкознанию, – э т о вопросы н е и с т о р и ч е с к о й, а грамматической природы, поскольку же они историчны, они уже подлежат не чистому я з ы к о в е д е н и ю, а общей науке о культуре.
Этот двойной тезис и подлежит нашему ближайшему уяснению. Чисто лингвистический интерес и специфическая проблема языковедения возникают во мне, когда я хочу, напр., знать, как и почему неофранцузская словесная форма coudre (шить) возникла из латинской consuere. Для этого я должен показать, что наряду с классической формой consuere необходимо допустить существование формы *consúere, образованной от изъявительного наклонения cónsuo. Эта форма объясняется по принципу аналогии. Подобно тому как для νέηάο имели vέndere, могли сделать попытку образовать для consuo и *consúere. Только это слово должно было выговариваться, как трехсложное, а не четырехсложное, так как слова с ударением на четвертом слоге были бы в латинском языке неслыханным новшеством. Допущение трехсложного *consuere не встречает никаких затруднений, потому что все неударяемые зияющие гласные теряют в народной латыни свое слоговое значение, например, vidua>vidua, rationem > ratjone и т. д. В cónsuo зияющее и должно было даже совершенно поглотиться окончанием о – процесс, который легко можно уяснить себe экспериментально-фонетическим путем. Так получается *conso, – п перед s должно было исчезнуть (явление обычное: классическое mensa обратилось в вульгарное mesa, mensem >mese, sponsus > esposu и т. д.). Получается coso; от него по аналогии было образовано неопределенное наклонение cósere. В последующую эпоху, в дописьменный период старофранцузскаго языка, неударяемое и следующее за ударением е должно было выпасть, и таким образом cosere превратится в *cosre; ср.: asinu> asne, vivere> vivre и т. д. Но между s и r образовался переходный звук d, – опять процесс, который легко можно понять экспериментально-фонетически и пояснить себе при помощи таких аналогий, как pask're>paistre, mol're> moldre и т. д. Так возникла старофранцузская форма cosdre. Наряду с ней существовала и форма cousdre, дифтонг которой – ou – перешел из форм с ударяемой основой, как cou(d)s (я шью), ^e он был вполне законен. Из cousdre получилось coudre, на основании правила, по которому s исчезает перед звучной согласной (ср. blasmer>blamer и т. д.).
Таким путем была бы приблизительно реконструирована длинная цепь, ведущая от consúere к coudre, то есть форма coudre получила бы свое лингвистическое объяснение. Доказав правильность или закономерность всех необходимых для понимания этого фаз, то есть оправдав их ссылкой на аналогичные случаи, мы удовлетворили специфический и чистый интерес языкознания. При этом безразлично, действительно ли существовали отдельные промежуточные фазы или же они созданы научной конструкцией. Более того, правильно сконструированная форма, как *cónsuem, никогда, быть может, не существовавшая, или, как *cosk, может оказаться более существенна в целях объяснения, чем форма историческая, как cousdre, без которой я легко мог бы обойтись, так как я имел бы бесспорное право конструировать ее из cosdre, с одной стороны, и cous – с другой. Вопрос о том, исторична ли та или иная форма, имеет, конечно, очень важное значение, правда, относящееся уже вовсе не к чистому языкознанию, а к общей истории; вот почему этот вопрос может быть устранен из чисто лингвистического объяснения. Это таеледнее хочет всего-навсего лишь построить удобный, правдоподобный мост от consúere к coudre. Построен ли этот мост из искусственного или исторического, или же частью из искусственного, а частью из исторического материала, это ничуть не вредит целесообразности и правильности. Хронология отдельных фаз непосредственно тоже не занимает, т. е. для моего исключительно лингвистического интереса безразлично, протекают ли все относящиеся сюда факты тысячу лет или в полчаса. Длительность их безразлична; но последовательность, их относительная хронология для меня весьма существенна. Если я допущу обратную последовательность, мое объяснение опрокинуто. Если я помещу исчезновение s перед d – в период, предшествующий исчезновению d, пример которого имеем в pedre > père (отец), coudre должно было бы подчиниться звуковому закону pedre > père и превратиться в *соиrе; и тогда я мост, не доведя его до намеченной цели: coudre, оставил бы висеть воздухе. Словом, исторические факты и формы всегда остаются лишь данным, – тем, что я должен принять и с чем должен считаться. Но искомое, которого я добиваюсь, это – правила, законы, отношения, которые согласуются с фактами и объясняют их. Короче говоря, мной движет не исторический, а грамматический интерес.
Мне возразят: нет, твой интерес в указанном случае был направлен не на простые правила, а на их смену, их историческое, хронологическое и пространственное распространение, не на чистую грамматику, а на историческую грамматику.
На это можно возразить прежде всего, что грамматические правила, т. е. usus языка, вовсе не могут иметь настоящей истории. Правила и обычаи ничего не производят и не создают; если же они изменяются, как обыкновенно говорит историк-лингвист, если они «развиваются», то не они это делают: с ними это п р о и с х о д и т. Они и изменяются лишь в силу того, что им перестают следовать, перестают соблюдать их. Их история есть история страдания. Подлинная же «история страстей» возможна лишь там, где жертва не безвольно отдается своим страданиям, но активно приемлет их и возвышается до внутреннего самоутверждения. За обычаями и правилами языка это можно признать лишь в метафорическом смысле, да и то не всерьез.
Если же мной, в данном примере: coudre, все-таки владеет исторический интерес, если я хочу знать, какие побочные и древние слова coudre существовали и существуют, то я принципиально покинул специфическую сферу интересов языкознания и, может, сам того не замечая, но неизбежно окунулся в целый ряд культурно-исторически поставленных проблем: я спрашиваю себя, существовало ли, и когда и где именно существовало слово coudre, издавна принадлежит оно к составу галло-романского лексикона или вошло путем позднейшего, ученого заимствования? Далee, не употребляется ли в той или иной местности Франции другого, хотя бы германского или кельтского слова, для обозначения понятия «шить»? Означает ли оно всякого рода работу с помощью иглы или только определяет ее и какой именно и т. д. и т. д. И мои вопросы разрастаются в культурную историю портновского и белошвейного ремесла. Но несмотря на это, всякий языковед с непреодолимой уверенностью чувствует, что между рядами чисто грамматических и культурно-исторических постановок проблем есть еще третий, промежуточный, комбинированный ряд историко-грамматических или грамматико-исторических вопросов. Как ни убедительно логическая критика снова и снова вскрывает бессмысленность, невозможность ублюдочного направления научного интереса, лавирующего между историей и критикой, – все же это бессмыслие, эта невозможность, эта историческая грамматика, как методологическое образование, продолжает невозбранно существовать. Едва ли проходит хоть один год на книжном рынке, который не принес бы нам изрядного числа таких попурри.
Отвлекаясь от vis inertia e, которой мы все подвластны, для объяснения этого факта можно привести три серьезных основания.
1) Есть настолько дезорганизованные и анархические языки, как, например, среднефранцузский, что разработка их разрозненных правил словоупотребления, предпринятая с чисто грамматическими целями, едва ли пойдет дальше простого перечня и приблизительного отбора частных случаев и застрянет в грамматизирующей истории.
2) История языка часто оказывается в затруднительном положении, подобно исследованию доисторических эпох. Недостаток достаточно точных и совершенных документов исторических словесных форм – слишком часто ее приходится заполнять конструкциями. Поэтому и при строгом историческом интересе она может дать не образ, а только схему, не историю, а только скелет некоторых лингвистико-исторических процессов. Так возникает, как продукт нужды, столь тощая, «голодная» культурная история языка, что, по всей справедливости, ее можно назвать не историей, а, самое большее, исторической грамматикой. /…/
3) Так как история языка в существенных чертах есть культурная история, то, как и всякая культурная, т. е. внешняя, аналитическая, описательная, объяснительная история, она должна опереться на подлинную, внутреннюю и синтетическую специальную историю. Но как бы легко ни было истории языка примкнуть к специальным историям: политики, науки и т. д., у нее все же есть особенная, естественная склонность и назначение опереться на историю искусства, особенно историю литературы. Она подобна коню, который – к услугам каждого, как только чувствует себя свободным и дает себе волю, то бежит в конюшню своего прирожденного господина, к историку искусства. Так как речь есть прежде всего художественное оформление, т. е. эстетический процесс, то и история слова или пассивного подражания формам, т. е. культурная история языка, преимущественно склонна примыкать к художественной истории языка, к истории литературы. /…/
Если историк языка придет к осознанию этой необходимости, если будет искать соприкосновений с историей литературы и стиля не только инстинктивно формалистически, но нарочито и сознательно, я думаю, что его постановка вопросов станет богаче, шире и углубленнее, его изложение будет все менее и менее формальным, менее разорванным, менее и менее фрагментарным, тощим и ремесленным; и притом, вопреки ходячим опасениям, это нисколько не повредит для конструктивной точности и строгости метода.
/…/ Чисто логически отношение истории языка к истории литературы остается таким же, как отношение всякой культурной истории ко всякой чистой, специальной истории духовных деятельностей; к этому присоединяется, конечно, то особое обстоятельство, что, несмотря на различия в методe, данный предмет у истории языка и литературы один и тот же; именно произведения слова. Художественный или литературный историк рассматривает их, как памятники, т. е. документы, свидетельствующие о них самих, а историк языка – лишь в самом общем их значении, как документы культуры, т. е. как отражение духовной жизни.
Нетрудно понять, как много может выиграть история литературы от более тесного сближения с историей языка. Стоит только вспомнить, что художественные силы каждого поэта и писателя находят свою первую элементарную пищу и воспитание в родной речи, что она является духовным воздухом, которым необходимо дышать, в котором и развивается индивидуальный гений. Литературно-исторические изображения некоторых эпох могли бы почерпнуть из анализа лексической среды по меньшей мере столько же, сколько они до поры заимствовали из своих анализов политических, социальных, религиозных и иных течений или даже географической и клинической среды.
//-- Соотношение истории языка и истории литературы --//
Еще большим представляется мне выигрыш, который может совмещать в себе история языка от более тесного соприкосновения с художественной и литературной историей. В искусстве технические средства изображения и особые направления поэтического чувства и вкуса, объединяющие определенную группу поэтов, выступают с такой яркостью и выпуклостью, что даже простой вопрос о том, наблюдаются ли и в какой мере наблюдаются эти направления чувства и вкуса и а н a л о г и ч н ы е технические средства изображения в языке целой нации данной эпохи, – способен вскрыть массу новых руководящих точек зрения и конкретных частных проблем. У небольшого числа великих поэтов данного времени, так сказать, потенцируются, шаржируются, собираются под увеличительным стеклом множество мелких скрытых тенденций их родного языка. Подобным образом искусный садовник увеличивает и обостряет невидные признаки многих диких, скромных цветов и пород, заставляя их в искусственных и сложных процессах питания и скрещивания развиваться в исключительный, великолепный экземпляр или в цветок-чудовище. Современная биология растений не пренебрегает изучением опытов искусственного развития и приемов садовника. Почему же такие исследования не могли бы с подобным же успехом быть предприняты и биологом языка? Почему в произведении поэзии лингвист должен вечно расчленять только один сырой лексический материал, а не его художественную технику – в поисках их грамматических условий и аналогий? Ведь техника и психология поэмы в существенных чертах совпадают – с техникой и психологией языка. Что глаз прдабретает много большую остроту и навык к технике и психологии в истории искусства, чем в истории языка, это вытекает из природы их предмета, – там приходится ему работать над немногими и крупными, здесь, напротив, – над многочисленными и очень мелкими словесными образованиями.
Таким образом, с практической стороны литературная история может иметь значение оптической, в частности синоптической подготовительной школы для истории языка, а эта последняя – служить обогащению аналитических и объяснительных источников истории литературы.
При таком взаимном обмене нет места соперничеству и спорам о компетенции. Пусть, с логической точки зрения, литературная история, как история искусства, пользуется научной автономией, которой лишена история языка, в качестве культурной истории; но и тогда все же, выражаясь этически, в каждой из них всегда довлеет та мера научности и автономных интересов, какая вложена в нее ее представителями.
Ф. де Соссюр
Курс общей лингвистики [77 - Печатается по: Соссюр де Ф. Курс общей лингвистики // Соссюр де Ф. Труды по языкознанию / Пер. А.М. Сухотина. М.: Прогресс, 1977. С. 31–273.] Введение
Глава I
Общий взгляд на историю лингвистики
//-- Характеристика трех этапов в развитии языкознания --//
Наука о языке прошла три последовательные фазы развития, прежде чем было осознано, что является подлинным и единственным ее объектом.
Начало было положено так называемой «грамматикой». Эта дисциплина, появившаяся впервые у греков и в дальнейшем процветавшая главным образом во Франции, основывалась на логике и была лишена научного и объективного воззрения на язык как таковой: ее единственной целью было составление правил для отличия правильных форм от форм неправильных. Это была дисциплина нормативная, весьма далекая от чистого наблюдения: в силу этого ее точка зрения была, естественно, весьма узкой.
Затем возникла филология. «Филологическая» школа существовала уже в Александрии, но этот термин применяется преимущественно к тому научному направлению, начало которому было положено в 1777 г. Фридрихом Августом Вольфом и которое продолжает существовать до наших дней. Язык не является единственным объектом филологии: она прежде всего ставит себе задачу устанавливать, толковать и комментировать тексты. Эта основная задача приводит ее также к занятиям историей литературы, быта, социальных институтов и т. п. Всюду она применяет свой собственный метод, метод критики источников. Если она касается лингвистических вопросов, то главным образом для того, чтобы сравнивать тексты различных эпох, определять язык, свойственный данному автору, дешифровывать и разъяснять надписи на архаических или плохо известных языках. Без сомнения, именно исследования такого рода расчистили путь для исторической лингвистики: работы Ричля о Плавте уже могут быть названы лингвистическими. Но в этой части филологическая критика имеет один существенный недостаток: она питает слишком рабскую приверженность к письменному языку и забывает о живом языке: к тому же ее интересы лежат почти исключительно в области греческих и римских древностей.
Начало третьего периода связано с открытием возможности сравнивать языки между собою. Так возникла сравнительная филология, или, иначе, сравнительная грамматика. В 1816 г. Франц Бопп в своей работе «О системе спряжения санскритского языка…» исследует отношения, связывающие санскрит с греческим, латинским и другими языками. Но Бопп не был первым, кто установил эти связи и высказал предположение, что все эти языки принадлежат к одному семейству. Это, в частности, установил и высказал до него английский востоковед Вильям Джоунз (1746–1794). Однако отдельных разрозненных высказываний еще недостаточно для утверждения, будто в 1816 г. значение и важность этого положения уже были осознаны всеми. Итак, заслуга Боппа заключается не в том, что он открыл родство санскрита с некоторыми языками Европы и Азии, а в том, что он понял возможность построения самостоятельной науки, предметом которой являются отношения родственных языков между собою. Анализ одного языка на основе другого, объяснение форм одного языка формами другого – вот что было нового в работе Боппа.
Бопп вряд ли мог бы создать (да еще в такой короткий срок) свою науку, если бы предварительно не был открыт санскрит. База изысканий Боппа расширилась и укрепилась именно благодаря тому, что наряду с греческим и латинским языками ему был доступен третий источник информации – санскрит; это преимущество усугублялось еще тем обстоятельством, что, как оказалось, санскрит обнаруживал исключительно благоприятные свойства, проливающие свет на сопоставляемые с ним языки.
/…/ С самого начала рядом с Боппом выдвигаются другие выдающиеся лингвисты: Якоб Гримм, основоположник германистики (его «Грамматика немецкого языка» была опубликована в 18191837 гг.); Август Фридрих Потт, чьи этимологические разыскания снабдили лингвистов большим материалом; Адальберт Кун, работы которого касались как сравнительного языкознания, так и сравнительной мифологии; индологи Теодор Бенфей и Теодор Ауфрехт и др.
Наконец, среди последних представителей этой школы надо выделить Макса Мюллера, Георга Курциуса и Августа Шлейхера.
Каждый из них сделал немалый вклад в сравнительное языкознание. /…/
Но этой школе, неотъемлемая заслуга которой заключается в том, что она подняла плодородную целину, все же не удалось создать подлинно научную лингвистику. Она так и не попыталась выявить природу изучаемого ею предмета. А между тем без такого предварительного анализа никакая наука не в состоянии выработать свой метод.
Основной ошибкой сравнительной грамматики – ошибкой, которая в зародыше содержала в себе все прочие ошибки, – было то, что в своих исследованиях, ограниченных к тому же одними лишь индоевропейскими языками, представители этого направления никогда не задавались вопросом, чему же соответствовали производимые ими сопоставления, что же означали открываемые ими отношения. Их наука оставалась исключительно сравнительной, вместо того чтобы быть исторической. Конечно, сравнение составляет необходимое условие для всякого воссоздания исторической действительности. Но одно лишь сравнение не может привести к правильным выводам. А такие выводы ускользали от компаративистов еще и потому, что они рассматривали развитие двух языков совершенно так же, как естествоиспытатель рассматривал бы рост двух растений.
Шлейхер, например, всегда призывающий исходить из индоевропейского праязыка, следовательно, выступающий, казалось бы, в некотором смысле как подлинный историк, не колеблясь, утверждает, что в греческом языке е и о суть две «ступени» (Stufen) одного вокализма. Дело в том, что в санскрите имеется система чередования гласных, которая может породить представление об этих ступенях. Предположив, таким образом, что развитие должно идти по этим ступеням обособленно и параллельно в каждом языке, подобно тому как растения одного вида проходят независимо друг от друга одни и те же фазы развития, Шлейхер видит в греческом о усиленную ступень е, подобно тому как в санскритском а он видит усиление а. В действительности же все сводится к индоевропейскому чередованию звуков, которое различным образом отражается в греческом языке и в санскрите, тогда как вызываемые им в обоих языках грамматические следствия вовсе не обязательно тождественны (см. стр. 191 и сл.).
Этот исключительно сравнительный метод влечет за собой целую систему ошибочных взглядов, которым в действительности ничего не соответствует и которые противоречат реальным условиям существования человеческой речи вообще. Язык рассматривался как особая сфера, как четвертое царство природы; этим обусловлены были такие способы рассуждения, которые во всякой иной науке вызвали бы изумление. /…/
Лингвистика в точном смысле слова, которая отвела сравнительному методу его надлежащее место, родилась на почве изучения романских и германских языков. В частности, именно романистика (основатель которой Фридрих Диц в 1836–1838 гг. выпустил свою «Грамматику романских языков») очень помогла лингвистике приблизиться к ее настоящему объекту. Дело в том, что романисты находились в условиях гораздо более благоприятных, чем индоевропеисты, поскольку им был известен латинский язык, прототип романских языков, и поскольку обилие памятников позволяло им детально прослеживать эволюцию отдельных романских языков. Оба эти обстоятельства ограничивали область гипотетических построений и сообщали всем изысканиям романистики в высшей степени конкретный характер /…/
Первый импульс был дан американцем Вильямом Уитни, автором книги «Жизнь и развитие языка» (1875). Вскоре образовалась новая школа, школа младограмматиков (Junggrammatiker), во главе которой стояли немецкие ученые Карл Бругман, Герман Остгоф, германисты Вильгельм Брауне, Эдуард Сивере, Герман Пауль, славист Август Лескин и др. Заслуга их заключалась в том, что результаты сравнения они включали в историческую перспективу и тем самым располагали факты в их естественном порядке. Благодаря им язык стал рассматриваться не как саморазвивающийся организм, а как продукт коллективного духа языковых групп. Тем самым была осознана ошибочность и недостаточность идей сравнительной грамматики и филологии [78 - Новая школа, стремясь более точно отражать действительность, объявила войну терминологии компаративистов, в частности, ее нелогичным метафорам. Теперь уже нельзя сказать: «язык делает то-то и то-то» или говорить о «жизни языка» и т. п., ибо язык не есть некая сущность, имеющая самостоятельное бытие, он существует лишь в говорящих. Однако в этом отношении не следует заходить слишком далеко; самое важное состоит в том, чтобы понимать, о чем идет речь. Есть такие метафоры, избежать которых нельзя. Требование пользоваться лишь терминами, отвечающими реальным явлениям языка, равносильно претензии, будто в этих явлениях для нас уже ничего неизвестного нет. А между тем до этого еще далеко; поэтому мы не будем стесняться иной раз прибегать к таким выражениям, которые порицались младограмматиками. (Примеч. авт.)]. Однако сколь бы ни были велики заслуги этой школы, не следует думать, будто она пролила полный свет на всю проблему в целом: основные вопросы общей лингвистики и ныне все еще ждут своего разрешения.
Глава II
Материал и задача лингвистики; ее отношение к смежным дисциплинам
Материалом лингвистики являются прежде всего все факты речевой деятельности человека как у первобытных народов, так и у культурных наций, как в эпоху расцвета того или другого языка, так и во времена архаические, а также в период его упадка, с охватом в каждую эпоху как форм обработанного, или «литературного», языка, [так и форм просторечных] [79 - В квадратные скобки нами взяты те части «Курса», которые отсутствуют в редакции Ш. Балли и А. Сеше, но обнаружены нами в конспектах слушателей «Курса». (Примеч. редакторов источника)] – вообще всех форм выражения. Это, однако, не все: поскольку речевая деятельность в большинстве случаев недоступна непосредственному наблюдению, лингвисту приходится учитывать письменные тексты как единственный источник сведений о языках далекого прошлого или далеких стран.
В задачу лингвистики входит:
а) описание и историческое обследование всех доступных ей языков, что ведет к составлению истории всех языковых семейств и по мере возможности к реконструкции их праязыков;
б) обнаружение факторов, постоянно и универсально действующих во всех языках, и установление тех общих законов, к которым можно свести отдельные явления в истории этих языков;
в) определение своих границ и объекта.
Лингвистика весьма тесно связана с рядом других наук, которые то заимствуют у нее ее данные, то предоставляют ей свои. Границы, отделяющие ее от этих наук, не всегда выступают вполне отчетливо. Так, например, лингвистику следует строго отграничивать от этнографии и от истории древних эпох, где язык учитывается лишь в качестве документа. Ее необходимо также отличать и от антропологии, изучающей человека как зоологический вид, тогда как язык есть факт социальный. Но не следует ли включить ее в таком случае в социологию? Каковы взаимоотношения лингвистики и социальной психологии? В сущности, в языке все психично, включая его и материальные и механические проявления, как, например, изменения звуков; и, поскольку лингвистика снабжает социальную психологию столь ценными данными, не составляет ли она с нею единое целое? Всех этих вопросов мы касаемся здесь лишь бегло, с тем чтобы вернуться к их рассмотрению в дальнейшем.
Отношение лингвистики к физиологии выясняется с меньшим трудом: отношение это является односторонним в том смысле, что при изучении языков требуются данные по физиологии звуков, тогда как лингвистика со своей стороны в распоряжение физиологии подобных данных предоставить не может. Во всяком случае, смешение этих двух дисциплин недопустимо: сущность языка, как мы увидим, не связана со звуковым характером языкового знака.
Что же касается филологии, то, как мы уже знаем, она резко отличается от лингвистики, несмотря на наличие между обеими науками точек соприкосновения и те взаимные услуги, которые они друг другу оказывают. /…/
Глава III
Объект лингвистики
§ 1. Определение языка
//-- Гетерогенная природа речевой деятельности --//
Что является целостным и конкретным объектом лингвистики? Вопрос этот исключительно труден, ниже мы увидим, почему. Ограничимся здесь показом этих трудностей.
Другие науки оперируют заранее данными объектами, которые можно рассматривать под различными углами зрения; ничего подобного нет в лингвистике. Некто произнес французское слово nu «обнаженный»: поверхностному наблюдателю покажется, что это конкретный лингвистический объект; однако более пристальный взгляд обнаружит в nu три или четыре совершенно различные вещи в зависимости от того, как он будет рассматривать это слово: только как звучание, как выражение определенного понятия, как соответствие латинскому nudum «нагой» и т. д. В лингвистике объект вовсе не предопределяет точки зрения; напротив, можно сказать, что здесь точка зрения создает самый объект; вместе с тем ничто не говорит нам о том, какой из этих способов рассмотрения данного факта является первичным или более совершенным по сравнению с другими.
Кроме того, какой бы способ мы ни приняли для рассмотрения того или иного явления речевой деятельности, в ней всегда обнаруживаются две стороны, каждая из которых коррелирует с другой и значима лишь благодаря ей.
Приведем несколько примеров:
1. Артикулируемые слоги – это акустические явления, воспринимаемые слухом, но сами звуки не существовали бы, если бы не было органов речи: так, звук n существует лишь в результате корреляции этих двух сторон: акустической и артикуляционной. Таким образом, нельзя ни сводить язык к звучанию, ни отрывать звучание от артикуляторной работы органов речи; с другой стороны, нельзя определить движение органов речи, отвлекаясь от акустического фактора (см. стр. 75 и сл.)
2. Но допустим, что звук есть нечто простое: исчерпывается ли им то, что мы называем речевой деятельностью? Нисколько, ибо он есть лишь орудие для мысли и самостоятельного существования не имеет. Таким образом возникает новая, осложняющая всю картину корреляция: звук, сложное акустико-артикуляционное единство, образует в свою очередь новое сложное физиолого-мыслительное единство с понятием. Но и это еще не все.
3. У речевой деятельности есть две стороны: индивидуальная и социальная, причем одну нельзя понять без другой.
4. В каждый данный момент речевая деятельность предполагает и установившуюся систему и эволюцию; в любой момент речевая деятельность есть одновременно и действующее становление (institution actuellе), и продукт прошлого. На первый взгляд различение между системой и историей, между тем, что есть, и тем, что было, представляется весьма простым, но в действительности то и другое так тесно связаны между собой, что разъединить их весьма затруднительно. Не упрощается ли проблема, если рассматривать речевую деятельность в самом ее возникновении, если, например, начать с изучения речевой деятельности ребенка? Нисколько, ибо величайшим заблуждением является мысль, будто в отношении речевой деятельности проблема возникновения отлична от проблемы постоянной обусловленности. Таким образом, мы продолжаем оставаться в том же порочном кругу.
Итак, с какой бы стороны ни подходить к вопросу, нигде объект не дан нам во всей целостности; всюду мы натыкаемся на ту же дилемму: либо мы сосредоточиваемся на одной лишь стороне каждой проблемы, тем самым рискуя не уловить присущей ей двусторонности, либо, если мы изучаем явления речевой деятельности одновременно с нескольких точек зрения, объект лингвистики выступает перед нами как груда разнородных, ничем между собою не связанных явлений. Поступая так, мы распахиваем дверь перед целым рядом наук: психологией, антропологией, нормативной грамматикой, филологией и т. д., которые мы строго отграничиваем от лингвистики, но которые в результате методологической ошибки могут притязать на речевую деятельность как на один из своих объектов.
По нашему мнению, есть только один выход из всех этих затруднений: надо с самого начала встать на почву языка и считать его основанием (norme) для всех прочих проявлений речевой деятельности. Действительно, среди множества двусторонних явлений только язык, по-видимому, допускает независимое (autonome) определение и дает надежную опору для мысли.
Но что же такое язык? По нашему мнению, понятие языка не совпадает с понятием речевой деятельности вообще; язык – только определенная часть – правда, важнейшая часть – речевой деятельности. Он является социальным продуктом, совокупностью необходимых условностей, принятых коллективом, чтобы обеспечить реализацию, функционирование способности к речевой деятельности, существующей у каждого носителя языка. Взятая в целом, речевая деятельность многообразна и разнородна; протекая одновременно в ряде областей, будучи одновременно физической, физиологической и психической, она, помимо того, относится и к сфере индивидуального, и к сфере социального; ее нельзя отнести определенно ни к одной категории явлений человеческой жизни, так как неизвестно, каким образом всему этому можно сообщить единство.
В противоположность этому язык представляет собою целостность саму по себе, являясь, таким образом, отправным началом (principe) классификации. Отводя ему первое место среди явлений речевой деятельности, мы тем самым вносим естественный порядок в эту совокупность, которая иначе вообще не поддается классификации.
На это выдвинутое нами положение об отправном начале классификации, казалось, можно было бы возразить, утверждая, что осуществление речевой деятельности покоится на способности, присущей нам от природы, тогда как язык есть нечто усвоенное и условное, и что, следовательно, язык должен занимать подчиненное положение по отношению к природному инстинкту, а не стоять над ним.
Вот что можно ответить на это.
Прежде всего, вовсе не доказано, что речевая деятельность в той форме, в какой она проявляется, когда мы говорим, есть нечто вполне естественное, иначе говоря, что наши органы речи предназначены для говорения точно так же, как наши ноги для ходьбы. Мнения лингвистов по этому поводу существенно расходятся. Так, например, Уитни, приравнивающий язык к общественным установлениям со всеми их особенностями, полагает, что мы используем органы речи в качестве орудия речи чисто случайно, просто из соображений удобства; люди, по его мнению, могли бы с тем же успехом пользоваться жестами, употребляя зрительные образы вместо слуховых. Несомненно, такой тезис чересчур абсолютен: язык не есть общественное установление, во всех отношениях подобное прочим (см. стр. 106, а также 108–109); кроме того, Уитни заходит слишком далеко, утверждая, будто наш выбор лишь случайно остановился на органах речи: ведь этот выбор до некоторой степени был нам навязан природой. Но по основному пункту американский лингвист, кажется, безусловно прав: язык – условность, а какова природа условно избранного знака, совершенно безразлично. Следовательно, вопрос об органах речи – вопрос второстепенный в проблеме речевой деятельности.
Положение это может быть подкреплено путем определения того, что разуметь под членораздельной речью (langage articule). По-латыни articulus означает «составная часть», «член(ение)»; в отношении речевой деятельности членораздельность может означать либо членение звуковой цепочки на слоги, либо членение цепочки значений на значимые единицы; в этом именно смысле по-немецки и говорят gegliederte Sprache. Придерживаясь этого второго определения, можно было бы сказать, что естественной для человека является не речевая деятельность как говорение (langage parle), а способность создавать язык, то есть систему дифференцированных знаков, соответствующих дифференцированным понятиям.
Брока открыл, что способность говорить локализована в третьей лобной извилине левого полушария большого мозга; и на это открытие пытались опереться, чтобы приписать речевой деятельности естественно-научный характер. Но, как известно, эта локализация была установлена в отношении всего, имеющего отношение к речевой деятельности, включая письмо; исходя из этого, а также из наблюдений, сделанных относительно различных видов афазии в результате повреждения этих центров локализации, можно, по-видимому, допустить: 1) что различные расстройства устной речи разнообразными путями неразрывно связаны с расстройствами письменной речи и
2) что во всех случаях афазии или аграфии нарушается не столько способность произносить те или иные звуки или писать те или иные знаки, сколько способность любыми средствами вызывать в сознании знаки упорядоченной речевой деятельности. Все это приводит нас к предположению, что над деятельностью различных органов существует способность более общего порядка, которая управляет этими знаками и которая и есть языковая способность по преимуществу. Таким путем мы приходим к тому же заключению, к какому пришли раньше.
Наконец, в доказательство необходимости начинать изучение речевой деятельности именно с языка можно привести и тот аргумент, что способность (безразлично, естественная она или нет) артикулировать слова осуществляется лишь с помощью орудия, созданного и предоставляемого коллективом. Поэтому нет ничего невероятного в утверждении, что единство в речевую деятельность вносит язык.
§ 2. Место языка в явлениях речевой деятельности
//-- Характеристика языка через его соотношение с речевой деятельностью --//
Для того чтобы во всей совокупности явлений речевой деятельности найти сферу, соответствующую языку, надо рассмотреть индивидуальный акт речевого общения. Такой акт предполагает по крайней мере двух лиц – это минимум, необходимый для полноты ситуации общения. Итак, пусть нам даны два разговаривающих друг с другом лица: А и В [см. рис. на стр. 50].

Отправная точка акта речевого общения находится в мозгу одного из разговаривающих, скажем А, где явления сознания, называемые нами «понятиями», ассоциируются с представлениями языковых знаков, или с акустическими образами, служащими для выражения понятий. Предположим, что данное понятие вызывает в мозгу соответствующий акустический образ – это явление чисто психического порядка, за которым следует физиологический процесс: мозг передает органам речи соответствующий образу импульс, затем звуковые волны распространяются из уст А к ушам В – это уже чисто физический процесс. Далее процесс общения продолжается в В, но в обратном порядке: от уха к мозгу – физиологическая передача акустического образа; в мозгу – психическая ассоциация этого образа с соответственным понятием. Когда В заговорит в свою очередь, во время этого нового акта речи будет проделан в точности тот же самый путь, что и во время первого, – от мозга В к мозгу А речь пройдет через те же самые фазы. Все это можно изобразить следующим образом:

Этот анализ не претендует на полноту. Можно было бы выделить еще чисто акустическое ощущение, отождествление этого ощущения с латентным акустическим образом, двигательный образ в отличие от фонации, говорения и т. д. Но мы приняли во внимание лишь те элементы, которые считаем существенными; наша схема позволяет сразу же отграничить элементы физические (звуковые волны) от элементов физиологических (говорение, фонация и слушание) и психических (словесные образы и понятия). При этом в высшей степени важно отметить, что словесный образ не совпадает с самим звучанием и что он столь же психичен, как и ассоциируемое с ним понятие.
Речевой акт, изображенный нами выше, может быть расчленен на следующие части:
а) внешняя часть (звуковые колебания, идущие из уст к ушам) и внутренняя часть, включающая все прочее;
б) психическая часть и часть непсихическая, из коих вторая включает как происходящие в органах речи физиологические явления, так и физические явления вне человека;
в) активная часть и пассивная часть: активно все то, что идет от ассоциирующего центра одного из говорящих к ушам другого, а пассивно все то, что идет от ушей этого последнего к его ассоциирующему центру.
Наконец, внутри локализуемой в мозгу психической части можно называть экзекутивным все то, что активно (П → О), и рецептивным все то, что пассивно (О → П).
К этому надо добавить способность к ассоциации и координации, которая обнаруживается, как только мы переходим к рассмотрению знаков в условиях взаимосвязи; именно эта способность играет важнейшую роль в организации языка как системы (см. стр. 155 и сл.).
Но чтобы верно понять эту роль, надо отойти от речевого акта как явления единичного, которое представляет собою всего лишь зародыш речевой деятельности, и перейти к языку как к явлению социальному.
У всех лиц, общающихся вышеуказанным образом с помощью речевой деятельности, неизбежно происходит известного рода выравнивание: все они воспроизводят, хотя, конечно, и не вполне одинаково, примерно одни и те же знаки, связывая их с одними и теми же понятиями. /…/
Психическая часть речевого акта также мало участвует в «кристаллизации»; ее экзекутивная сторона остается вообще непричастной к этому, ибо исполнение никогда не производится коллективом; оно всегда индивидуально, и здесь всецело распоряжается индивид; мы будем называть это речью.
Формирование у говорящих примерно одинаковых для всех психических образов обусловлено функционированием рецептивной и координативной способностей. Как же надо представлять себе этот социальный продукт, чтобы язык вполне выделился, обособившись от всего прочего? Если бы мы были в состоянии охватить сумму всех словесных образов, накопленных у всех индивидов, мы бы коснулись той социальной связи, которая и образует язык. Язык – это клад, практикой речи отлагаемый во всех, кто принадлежит к одному общественному коллективу, это грамматическая система, виртуально существующая у каждого в мозгу, точнее сказать, у целой совокупности индивидов, ибо язык не существует полностью ни в одном из них, он существует в полной мере лишь в коллективе.
Разделяя язык и речь, мы тем самым отделяем: 1) социальное от индивидуального; 2) существенное от побочного и более или менее случайного.
Язык не деятельность (fonction) говорящего. Язык – это готовый продукт, пассивно регистрируемый говорящим; он никогда не предполагает преднамеренности и сознательно в нем проводится лишь классифицирующая деятельность, о которой речь будет идти ниже (см. стр. 155 и сл.).
Наоборот, речь есть индивидуальный акт воли и разума; в этом акте надлежит различать: 1) комбинации, в которых говорящий использует код (code) языка с целью выражения своей мысли; 2) психофизический механизм, позволяющий ему объективировать эти комбинации.
//-- Соотношение понятий langue «язык», parole «речь» и language «речевая деятельность», признаки языка --//
Следует заметить, что мы занимаемся определением предметов, а не слов; поэтому установленные нами различия ничуть не страдают от некоторых двусмысленных терминов, не вполне соответствующих друг другу в различных языках. Так, немецкое Sprache соответствует французскому langue «язык» и language «речевая деятельность»; нем. Rede приблизительно соответствует французскому parole «речь»; однако в нем. Rede содержится дополнительное значение: «ораторская речь» (= франц. discours); латинское sermo означает скорее и language «речевая деятельность», и parole «речь», тогда как lingua означает langue «язык» и т. д. Ни для одного из определенных выше понятий невозможно указать точно соответствующее ему слово, поэтому-то определять слова абсолютно бесполезно; плохо, когда при определении вещей исходят из слов.
Резюмируем теперь основные свойства языка:
1. Язык есть нечто вполне определенное в разнородном множестве фактов речевой деятельности. Его можно локализовать в определенном отрезке рассмотренного нами речевого акта, а именно там, где слуховой образ ассоциируется с понятием. Он представляет собою социальный аспект речевой деятельности, внешний по отношению к индивиду, который сам по себе не может ни создавать его, ни изменять. Язык существует только в силу своего рода договора, заключенного членами коллектива. Вместе с тем, чтобы знать его функционирование, индивид должен учиться; ребенок овладевает им лишь мало-помалу. Язык до такой степени есть нечто вполне особое, что человек, лишившийся дара речи, сохраняет язык, поскольку он понимает слышимые им языковые знаки.
2. Язык, отличный от речи, составляет предмет, доступный самостоятельному изучению. Мы не говорим на мертвых языках, но мы отлично можем овладеть их механизмом. Что же касается прочих элементов речевой деятельности, то наука о языке вполне может обойтись без них; более того, она вообще возможна лишь при условии, что эти прочие элементы не примешаны к ее объекту.
3. В то время как речевая деятельность в целом имеет характер разнородный, язык, как он нами определен, есть явление по своей природе однородное – это система знаков, в которой единственно существенным является соединение смысла и акустического образа, причем оба эти компонента знака в равной мере психичны.
4. Язык не в меньшей мере, чем речь, конкретен по своей природе, и это весьма способствует его исследованию. Языковые знаки хотя и психичны по своей сущности, но вместе с тем они – не абстракции; ассоциации, скрепленные коллективным согласием и в своей совокупности составляющие язык, суть реальности, локализующиеся в мозгу. Более того, знаки языка, так сказать, осязаемы: на письме они могут фиксироваться посредством условных написаний, тогда как представляется невозможным во всех подробностях фотографировать акты речи; произнесение самого короткого слова представляет собою бесчисленное множество мускульных движений, которые чрезвычайно трудно познать и изобразить. В языке же, напротив, не существует ничего, кроме акустического образа, который может быть передан посредством определенного зрительного образа. В самом деле, если отвлечься от множества отдельных движений, необходимых для реализации акустического образа в речи, всякий акустический образ оказывается, как мы далее увидим, лишь суммой ограниченного числа элементов, или фонем, которые в свою очередь можно изобразить на письме при помощи соответственного числа знаков. Именно возможность фиксировать явления языка позволяет сделать словарь и грамматику верным изображением его: ведь язык – это сокровищница акустических образов, а письмо обеспечивает им осязаемую форму.
§ 3. Место языка в ряду явлений человеческой жизни. Семиология
//-- Знаковая природа языка --//
Сформулированная в § 2 характеристика языка ведет нас к установлению еще более важного положения. Язык, выделенный таким образом из совокупности явлений речевой деятельности, в отличие от этой деятельности в целом, занимает особое место среди проявлений человеческой жизни. Как мы только что видели, язык есть общественное установление, которое во многом отличается от прочих общественных установлений: политических, юридических и др. Чтобы понять его специфическую природу, надо привлечь ряд новых фактов.
Язык есть система знаков, выражающих понятия, а следовательно, его можно сравнивать с письменностью, с азбукой для глухонемых, с символическими обрядами, с формами учтивости, с военными сигналами и т. д. и т. п. Он только наиважнейшая из этих систем.
Следовательно, можно представить себе науку, изучающую жизнь знаков в рамках жизни общества, такая наука явилась бы частью социальной психологии, а следовательно, и общей психологии; мы назвали бы ее семиологией (от греч. semeion «знак») [80 - Надо остерегаться смешения семиологии с семантикой, изучающей [изменения] значения. (Примеч. авт.)]. Она должна открыть нам, что такое знаки и какими законами они управляются. Поскольку она еще не существует, нельзя сказать, чем она будет; но она имеет право на существование, а ее место определено заранее. Лингвистика – только часть этой общей науки: законы, которые откроет семиология, будут применимы и к лингвистике, и эта последняя, таким образом, окажется отнесенной к вполне определенной области в совокупности явлений человеческой жизни.
Точно определить место семиологии – задача психолога [81 - Ср.: Adrien Naville. Nouvelb. Classificaftion des sciences, 2 ed. Entierement refondue, Alcan. Paris, 1901, где эта идея принимается в соображение. (Примеч. авт.)]; задача лингвиста сводится к выяснению того, что выделяет язык как особую систему в совокупности семиологических явлений. Вопрос этот будет рассмотрен нами ниже; пока запомним лишь одно: если нам впервые удается найти лингвистике место среди наук, то это только потому, что мы связали ее с семиологией.
Почему же семиология еще не признана самостоятельной наукой, имеющей, как и всякая другая наука, свой особый объект изучения? Дело в том, что до сих пор не удается выйти из порочного круга: с одной стороны, нет ничего более подходящего для понимания характера семиологических проблем, чем язык, с другой стороны, для того чтобы как следует поставить эти проблемы, надо изучать язык как таковой; а между тем доныне язык почти всегда пытаются изучать в зависимости от чего-то другого, с чуждых ему точек зрения.
Прежде всего, существует поверхностная точка зрения широкой публики, усматривающей в языке лишь номенклатуру (см. стр. 98); эта точка зрения уничтожает самое возможность исследования истинной природы языка.
Затем существует точка зрения психологов, изучающих механизм знака у индивида; этот метод самый легкий, но он не ведет далее индивидуального акта речи и не затрагивает знака, по природе своей социального./…/
Для нас же проблемы лингвистики – это прежде всего проблемы семиологические, и весь ход наших рассуждений получает свой смысл лишь в свете этого основного положения. Кто хочет обнаружить истинную природу языка, должен прежде всего обратить внимание на то, что в нем общего с иными системами того же порядка; а многие лингвистические факторы, кажущиеся на первый взгляд весьма существенными (например, функционирование органов речи), следует рассматривать лишь во вторую очередь, поскольку они служат только для выделения языка из совокупности семиологических систем. Благодаря этому не только прольется свет на проблемы лингвистики, но, как мы полагаем, при рассмотрении обрядов, обычаев и т. п. как знаков все эти явления также выступят в новом свете, так что явится потребность объединить их все в рамках семиологии и разъяснить их законами этой науки.
«Перекрестки» лингвистики – противопоставленность предмета и методов исследования.
Глава IV
Лингвистика языка и лингвистика речи
/…/
Итак, изучение речевой деятельности распадается на две части; одна из них, основная, имеет своим предметом язык, то есть нечто социальное по существу и независимое от индивида; это наука чисто психическая; другая, второстепенная, имеет предметом индивидуальную сторону речевой деятельности, то есть речь, включая фонацию; она психофизична.
Несомненно, оба эти предмета тесно связаны между собой и предполагают друг друга: язык необходим, чтобы речь была понятна и тем самым была эффективна; речь в свою очередь необходима для того, чтобы сложился язык; исторически факт речи всегда предшествует языку. Каким образом была бы возможна ассоциация понятия со словесным образом, если бы подобная ассоциация предварительно не имела места в акте речи? С другой стороны, только слушая других, научаемся мы своему родному языку; лишь в результате бесчисленных опытов язык отлагается в нашем мозгу. Наконец, именно явлениями речи обусловлена эволюция языка: наши языковые навыки изменяются от впечатлений, получаемых при слушании других. Таким образом, устанавливается взаимозависимость между языком и речью: язык одновременно и орудие, и продукт речи. Но все это не мешает языку и речи быть двумя совершенно различными вещами.
Язык существует в коллективе как совокупность отпечатков, имеющихся у каждого в голове, наподобие словаря, экземпляры которого, вполне тождественные, находились бы в пользовании многих лиц (см. стр. 52). Это, таким образом, нечто имеющееся у каждого, вместе с тем общее всем и находящееся вне воли тех, кто им обладает. Этот модус существования языка может быть представлен следующей формулой:
1 + 1 + 1 + 1… = 1 (коллективный образец).
Но каким образом в этом же самом коллективе проявляется речь? Речь – сумма всего того, что говорят люди; она включает:
а) индивидуальные комбинации, зависящие от воли говорящих;
б) акты фонации, равным образом зависящие от воли говорящих и необходимые для реализации этих комбинаций.
Следовательно, в речи нет ничего коллективного: проявления ее индивидуальны и мгновенны; здесь нет ничего, кроме суммы частных случаев по формуле
(1 + Г+ Г+ Г+. .).
Учитывая все эти соображения, было бы нелепо объединять под одним углом зрения язык и речь. Речевая деятельность, взятая в целом, непознаваема, так как она неоднородна; предлагаемые же нами различения и иерархия (subordination) разъясняют все.
Такова первая дихотомия, с которой сталкиваешься, как только приступаешь к построению теории речевой деятельности. Надо избрать либо один, либо другой из двух путей и следовать по избранному пути независимо от другого; следовать двумя путями одновременно нельзя.
Можно в крайнем случае сохранить название лингвистики за обеими этими дисциплинами и говорить о лингвистике речи. Но ее нельзя смешивать с лингвистикой в собственном смысле, с той лингвистикой, единственным объектом которой является язык.
Мы займемся исключительно этой последней, и, хотя по ходу изложения нам и придется иной раз черпать разъяснения из области изучения речи, мы всегда будем стараться ни в коем случае не стирать грань, разделяющую эти две области.
Глава V
Внутренние и внешние элементы языка
//-- Предметная сфера внешней лингвистики --//
Наше определение языка предполагает устранение из понятия «язык» всего того, что чуждо его организму, его системе, – одним словом, всего того, что известно под названием «внешней лингвистики», хотя эта лингвистика и занимается очень важными предметами и хотя именно ее главным образом имеют в виду, когда приступают к изучению речевой деятельности.
Сюда, прежде всего, относится все то, в чем лингвистика соприкасается с этнологией, все связи, которые могут существовать между историей языка и историей расы или цивилизации. Обе эти истории сложно переплетены и взаимосвязаны, это несколько напоминает те соответствия, которые были констатированы нами внутри собственно языка (см. стр. 46 и сл.). Обычаи нации отражаются на ее языке, а с другой стороны, в значительной мере именно язык формирует нацию.
Далее, следует упомянуть об отношениях, существующих между языком и политической историей. Великие исторические события – вроде римских завоеваний – имели неисчислимые последствия для многих сторон языка. Колонизация, представляющая собой одну из форм завоевания, переносит язык в иную среду, что влечет за собой изменения в нем. В подтверждение этого можно было бы привести множество фактов: так, Норвегия, политически объединившись с Данией (1380–1814 гг.), приняла датский язык; правда, в настоящее время норвежцы пытаются освободиться от этого языкового влияния. Внутренняя политика государства играет не менее важную роль в жизни языков: некоторые государства, например Швейцария, допускают сосуществование нескольких языков; другие, как, например, Франция, стремятся к языковому единству. Высокий уровень культуры благоприятствует развитию некоторых специальных языков (юридический язык, научная терминология и т. д.). Это приводит нас к третьему пункту: к отношению между языком и такими установлениями, как церковь, школа и т. п., которые в свою очередь тесно связаны с литературным развитием языка, – явление тем более общее, что оно само неотделимо от политической истории. Литературный язык во всех направлениях переступает границы, казалось бы поставленные ему литературой: достаточно вспомнить о влиянии на язык салонов, двора, академий. С другой стороны, вполне обычна острая коллизия между литературным языком и местными диалектами (стр. 231 и сл.). Лингвист должен также рассматривать взаимоотношение книжного языка и обиходного языка, ибо развитие всякого литературного языка, продукта культуры, приводит к размежеванию его сферы со сферой естественной, то есть со сферой разговорного языка.
Наконец, к внешней лингвистике относится и все то, что имеет касательство к географическому распространению языков и к их дроблению на диалекты. Именно в этом пункте особенно парадоксальным кажется различие между внешней лингвистикой и лингвистикой внутренней, поскольку географический фактор тесно связан с существованием языка; и все же в действительности географический фактор не затрагивает внутреннего организма самого языка.
Нередко утверждается, что нет абсолютно никакой возможности отделить все эти вопросы от изучения языка в собственном смысле. Такая точка зрения возобладала в особенности после того, как от лингвистов с такой настойчивостью стали требовать знания реалий. В самом деле, разве грамматический «организм» языка не зависит сплошь и рядом от внешних факторов языкового изменения, подобно тому, как, например, изменения в организме растения происходят под воздействием внешних факторов – почвы, климата и т. д? Кажется совершенно очевидным, что едва ли возможно разъяснить технические термины и заимствования, которыми изобилует язык, не ставя вопроса об их происхождении. Разве можно отличить естественное, органическое развитие некоторого языка от его искусственных форм, таких, как литературный язык, то есть форм, обусловленных факторами внешними и, следовательно, неорганическими? И разве мы не видим постоянно, как наряду с местными диалектами развивается койнэ?
Мы считаем весьма плодотворным изучение «внешнелингвистических», то есть внеязыковых явлений; однако было бы ошибкой утверждать, будто без них нельзя познать внутренний организм языка. Возьмем для примера заимствование иностранных слов. Прежде всего следует сказать, что оно не является постоянным элементом в жизни языка. В некоторых изолированных долинах есть говоры, которые никогда не приняли извне ни одного искусственного термина. Но разве можно утверждать, что эти говоры находятся за пределами нормальных условий речевой деятельности, что они не могут дать никакого представления о ней, что они требуют к себе «тератологического» подхода как не испытавшие никакого смешения? Главное, однако, здесь состоит в том, что заимствованное слово уже нельзя рассматривать как таковое, как только оно становится объектом изучения внутри системы данного языка, где оно существует лишь в меру своего соотношения и противопоставления с другими ассоциируемыми с ним словами, подобно всем другим, исконным словам этого языка. Вообще говоря, нет никакой необходимости знать условия, в которых развивался тот или иной язык. В отношении некоторых языков, например языка текстов Авесты или старославянского, даже неизвестно в точности, какие народы на них говорили; но незнание этого нисколько не мешает нам изучать их сами по себе и исследовать их превращения. Во всяком случае, разделение обеих точек зрения неизбежно, и чем строже оно соблюдается, тем лучше.
Наилучшее этому доказательство в том, что каждая из них создает свой особый метод. Внешняя лингвистика может нагромождать одну подробность на другую, не чувствуя себя стесненной тисками системы. Например, каждый автор будет группировать по своему усмотрению факты, относящиеся к распространению языка за пределами его территории; при выяснении факторов, создавших наряду с диалектами литературный язык, всегда можно применить простое перечисление; если же факты располагаются автором в более или менее систематическом порядке, то делается это исключительно в интересах изложения.
//-- Предметная сфера внутренней лингвистики --//
В отношении внутренней лингвистики дело обстоит совершенно иначе: здесь исключено всякое произвольное расположение. Язык есть система, которая подчиняется лишь своему собственному порядку. Уяснению этого может помочь сравнение с игрой в шахматы, где довольно легко отличить, что является внешним, а что внутренним. То, что эта игра пришла в Европу из Персии, есть факт внешнего порядка; напротив, внутренним является все то, что касается системы и правил игры. Если я фигуры из дерева заменю фигурами из слоновой кости, то такая замена будет безразлична для системы; но если я уменьшу или увеличу количество фигур, такая перемена глубоко затронет «грамматику» игры. Такого рода различение требует, правда, известной степени внимательности, поэтому в каждом случае нужно ставить вопрос о природе явления и при решении его руководствоваться следующим положением: внутренним является все то, что в какой-либо степени видоизменяет систему /…/
Часть первая
Общие принципы
Глава I
Природа языкового знака
§ 1. Знак, означаемое, означающее
Многие полагают, что язык есть по существу номенклатура, то есть перечень названий, соответствующих каждое одной определенной вещи. Например:

Такое представление может быть подвергнуто критике во многих отношениях. Оно предполагает наличие уже готовых понятий, предшествующих словам (см. стр. 144 и сл.); оно ничего не говорит о том, какова природа названия – звуковая или психическая, ибо слово arbor может рассматриваться и под тем и под другим углом зрения; наконец, оно позволяет думать, что связь, соединяющая название с вещью, есть нечто совершенно простое, а это весьма далеко от истины. Тем не менее такая упрощенная точка зрения может приблизить нас к истине, ибо она свидетельствует о том, что единица языка есть нечто двойственное, образованное из соединения двух компонентов.
Рассматривая акт речи, мы уже выяснили (см. стр. 49 и сл.), что обе стороны языкового знака психичны и связываются в нашем мозгу ассоциативной связью. Мы особенно подчеркиваем этот момент.
Языковой знак связывает не вещь и ее название, а понятие и акустический образ. Этот последний является не материальным звучанием, вещью чисто физической, а психическим отпечатком звучания, представлением, получаемым нами о нем посредством наших органов чувств; акустический образ имеет чувственную природу, и если нам случается называть его «материальным», то только по этой причине, а также для того, чтобы противопоставить его второму члену ассоциативной пары – понятию, в общем более абстрактному.
Психический характер наших акустических образов хорошо обнаруживается при наблюдении над нашей собственной речевой практикой. Не двигая ни губами, ни языком, мы можем говорить сами с собой или мысленно повторять стихотворный отрывок. Именно потому, что слова языка являются для нас акустическими образами, не следует говорить о «фонемах», их составляющих. Этот термин, подразумевающий акт фонации, может относиться лишь к произносимому слову, к реализации внутреннего образа в речи. Говоря о звуках и слогах, мы избежим этого недоразумения, если только будем помнить, что дело идет об акустическом образе.
Языковой знак есть, таким образом, двусторонняя психическая сущность, которую можно изобразить следующим образом:

Оба эти элемента теснейшим образом связаны между собой и предполагают друг друга. Ищем ли мы смысл латинского arbor или, наоборот, слово, которым римлянин обозначал понятие «дерево», ясно, что только сопоставления типа

кажутся нам соответствующими действительности, и мы отбрасываем всякое иное сближение, которое может представиться воображению.
Это определение ставит важный терминологический вопрос. Мы называем знаком соединение понятия и акустического образа, но в общепринятом употреблении этот термин обычно обозначает только акустический образ, например слово arbor и т. д. Забывают, что если arbor называется знаком, то лишь постольку, поскольку в него включено понятие «дерево», так что чувственная сторона знака предполагает знак как целое.
Двусмысленность исчезнет, если называть все три наличных понятия именами, предполагающими друг друга, но вместе с тем взаимно противопоставленными. Мы предлагаем сохранить слово знак для обозначения целого и заменить термины понятие и акустический образ соответственно терминами означаемое и означающее; последние два термина имеют то преимущество, что отмечают противопоставление, существующее как между ними самими, так и между целым и частями этого целого. Что же касается термина «знак», то мы довольствуемся им, не зная, чем его заменить, так как обиходный язык не предлагает никакого иного подходящего термина.
Языковой знак, как мы его определили, обладает двумя свойствами первостепенной важности. Указывая на них, мы тем самым формулируем основные принципы изучаемой нами области знания.
§ 2. Первый принцип: произвольность знака
Связь, соединяющая означающее с означаемым, произвольна; поскольку под знаком мы понимаем целое, возникающее в результате ассоциации некоторого означающего с некоторым означаемым, то эту же мысль мы можем выразить проще: языковой знак произволен.
Так, понятие «сестра» не связано никаким внутренним отношением с последовательностью звуков s-o:-r, служащей во французском языке ее означающим; оно могло бы быть выражено любым другим сочетанием звуков; это может быть доказано различиями между языками и самим фактом существования различных языков: означаемое «бык» выражается означающим bof (франц. b№uf) по одну сторону языковой границы и означающим o-k-s (нем. Ochs) по другую сторону ее.
Принцип произвольности знака никем не оспаривается; но часто гораздо легче открыть истину, нежели указать подобающее ей место. Этот принцип подчиняет себе всю лингвистику языка; следствия из него неисчислимы. Правда, не все они обнаруживаются с первого же взгляда с одинаковой очевидностью; их можно открыть только после многих усилий, но именно благодаря открытию этих последствий выясняется первостепенная важность названного принципа.
Заметим мимоходом: когда семиология сложится как наука, она должна будет поставить вопрос, относятся ли к ее компетенции способы выражения, покоящиеся на знаках, в полной мере «естественных», как, например, пантомима. Но даже если семиология включит их в число своих объектов, все же главным предметом ее рассмотрения останется совокупность систем, основанных на произвольности знака. В самом деле, всякий принятый в данном обществе способ выражения в основном покоится на коллективной привычке или, что то же, на соглашении. Знаки учтивости, например, часто характеризуемые некоторой «естественной» выразительностью (вспомним о китайцах, приветствовавших своего императора девятикратным падением ниц), тем не менее, фиксируются правилом, именно это правило, а не внутренняя значимость обязывает нас применять эти знаки. Следовательно, можно сказать, что знаки, целиком произвольные, лучше других реализуют идеал семиологического подхода; вот почему язык – самая сложная и самая распространенная из систем выражения – является вместе с тем и наиболее характерной из них; в этом смысле лингвистика может служить моделью (patron general) для всей семиологии в целом, хотя язык – только одна из многих семиологических систем.
Для обозначения языкового знака, или, точнее, того, что мы называем означающим, иногда пользуются словом символ. Но пользоваться им не вполне удобно именно в силу нашего первого принципа. Символ характеризуется тем, что он всегда не до конца произволен; он не вполне пуст, в нем есть рудимент естественной связи между означающим и означаемым. Символ справедливости, весы, нельзя заменить чем попало, например колесницей.
Слово произвольный также требует пояснения. Оно не должно пониматься в том смысле, что означающее может свободно выбираться говорящим (как мы увидим ниже, человек не властен внести даже малейшее изменение в знак, уже принятый определенным языковым коллективом); мы хотим лишь сказать, что означающее немотивировано, то есть произвольно по отношению к данному означаемому, с которым у него нет в действительности никакой естественной связи. Отметим в заключение два возражения, которые могут быть выдвинуты против этого первого принципа.
1. В доказательство того, что выбор означающего не всегда произволен, можно сослаться на звукоподражания. Но ведь звукоподражания не являются органическими элементами в системе языка. Число их к тому же гораздо ограниченней, чем обычно полагают. Такие французские слова, как fouet «хлыст», glas «колокольный звон», могут поразить ухо суггестивностью своего звучания, но достаточно обратиться к их латинским этимонам (fouet от fagus «бук», glas от classicum «звук трубы»), чтобы убедиться в том, что они первоначально не имели такого характера: качество их теперешнего звучания, или, вернее, приписываемое им теперь качество, есть случайный результат фонетической эволюции.
Что касается подлинных звукоподражаний типа буль-буль, тик-так, то они не только малочисленны, но и до некоторой степени произвольны, поскольку они лишь приблизительные и наполовину условные имитации определенных звуков (ср. франц. ouaoua, но нем. wauwau «гав! гав!»). Кроме того, войдя в язык, они в большей или меньшей степени подпадают под действие фонетической, морфологической и всякой иной эволюции, которой подвергаются и все остальные слова (ср. франц. pigeon «голубь», происходящее от народнолатинского pipio, восходящего в свою очередь к звукоподражанию), – очевидное доказательство того, что звукоподражания утратили нечто из своего первоначального характера и приобрели свойство языкового знака вообще, который, как уже указывалось, немотивирован.
2. Что касается междометий, весьма близких к звукоподражаниям, то о них можно сказать то же самое, что говорилось выше о звукоподражаниях. Они также ничуть не опровергают нашего тезиса о произвольности языкового знака. Весьма соблазнительно рассматривать междометия как непосредственное выражение реальности, так сказать продиктованное самой природой. Однако в отношении большинства этих слов можно доказать отсутствие необходимой связи между означаемым и означающим. Достаточно сравнить соответствующие примеры из разных языков, чтобы убедиться, насколько в них различны эти выражения (например, франц. aïe! соответствует нем. au! «ой!»). Известно к тому же, что многие междометия восходят к знаменательным словам (ср.: франц. diab1е! «черт возьми!» при diable «черт», mordieu! «черт возьми!» из mort Dieu букв. «смерть бога» и т. д.).
Итак, и звукоподражания и междометия занимают в языке второстепенное место, а их символическое происхождение отчасти спорно.
§ 3. Второй принцип: линейный характер означающего
Означающее, являясь по своей природе воспринимаемым на слух, развертывается только во времени и характеризуется заимствованными у времени признаками: а) оно обладает протяженностью и б) эта протяженность имеет одно измерение – это линия.
Об этом совершенно очевидном принципе сплошь и рядом не упоминают вовсе, по-видимому, именно потому, что считают его чересчур простым, между тем это весьма существенный принцип и последствия его неисчислимы. Он столь же важен, как и первый принцип. От него зависит весь механизм языка (см. стр. 155). В противоположность означающим, воспринимаемым зрительно (морские сигналы и т. п.), которые могут комбинироваться одновременно в нескольких измерениях, означающие, воспринимаемые на слух, располагают лишь линией времени; их элементы следуют один за другим, образуя цепь. Это их свойство обнаруживается воочию, как только мы переходим к изображению их на письме, заменяя последовательность их во времени пространственным рядом графических знаков.
В некоторых случаях это не столь очевидно. Если, например, я делаю ударение на некотором слоге, то может показаться, что я кумулирую в одной точке различные значимые элементы. Но это иллюзия; слог и его ударение составляют лишь один акт фонации: внутри этого акта нет двойственности, но есть только различные противопоставления его со смежными элементами (см. по этому поводу стр. 163).
Глава II
Неизменчивость и изменчивость знака
§ 1. Неизменчивость знака
Если по отношению к выражаемому им понятию означающее представляется свободно выбранным, то, наоборот, по отношению к языковому коллективу, который им пользуется, оно не свободно, а навязано. У этого коллектива мнения не спрашивают, и выбранное языком означающее не может быть заменено другим. Этот факт, кажущийся противоречивым, можно было бы, грубо говоря, назвать «вынужденным ходом». Языку как бы говорят: «Выбирай!», но тут же добавляют: «…вот этот знак, а не другой!». Не только отдельный человек не мог бы, если бы захотел, ни в чем изменить сделанный уже языком выбор, но и сам языковой коллектив не имеет власти ни над одним словом; общество принимает язык таким, какой он есть.
Таким образом, язык не может быть уподоблен просто договору; именно с этой стороны языковой знак представляет особый интерес для изучения, ибо если мы хотим показать, что действующий в коллективе закон есть нечто, чему подчиняются, а не свободно принимают, то наиболее блестящим подтверждением этому является язык.
Рассмотрим, каким же образом языковой знак не подчиняется нашей воле, и укажем затем на вытекающие из этого важные следствия.
Во всякую эпоху, как бы далеко в прошлое мы ни углублялись, язык всегда выступает как наследие предшествующей эпохи. Нетрудно себе представить возможность в прошлом акта, в силу которого в определенный момент названия были присвоены вещам, то есть в силу которого было заключено соглашение о распределении определенных понятий по определенным акустическим образам, хотя реально такой акт никогда и нигде не был засвидетельствован. Мысль, что так могло произойти, подсказывается нам лишь нашим очень острым чувством произвольности знака.
Фактически всякое общество знает и всегда знало язык только как продукт, который унаследован от предшествующих поколений и который должен быть принят таким, как он есть. Вот почему вопрос о происхождении языка не так важен, как это обычно думают. Такой вопрос не к чему даже ставить; единственный реальный объект лингвистики – это нормальная и регулярная жизнь уже сложившегося языка. Любое данное состояние языка всегда есть продукт исторических факторов, которые и объясняют, почему знак неизменчив, то есть почему он не поддается никакой произвольной замене.
Но утверждение, что язык есть наследие прошлого, решительно ничего не объясняет, если ограничиться только этим. Разве нельзя изменить в любую минуту существующие законы, унаследованные от прошлого?
Высказав такое сомнение, мы вынуждены, подчеркнув социальную природу языка, поставить вопрос так, как если бы мы его ставили в отношении прочих общественных установлений. Каким образом передаются эти последние? Таков более общий вопрос, покрывающий и вопрос о неизменчивости. Прежде всего надо выяснить, какой степенью свободы пользуются прочие общественные установления; мы увидим, что в отношении каждого из них баланс между навязанной обществу традицией и свободной от традиции деятельностью общества складывается по-разному. Затем надо выяснить, почему для данного общественного установления факторы первого рода более или, наоборот, менее действенны, чем факторы второго рода. И наконец, обратившись вновь к языку, мы должны спросить себя, почему исторический фактор преемственности господствует в нем полностью и исключает возможность какого-либо общего и внезапного изменения.
В ответ на этот вопрос можно было бы выдвинуть множество аргументов и указать, например, на то, что изменения языка не связаны со сменой поколений, которые вовсе не накладываются одно на другое наподобие ящиков комода, но перемешаны между собой и проникают одно в другое, причем каждое из них включает лиц различных возрастов. Можно было бы указать и на то, как много усилий требуется при обучении родному языку, чтобы прийти к выводу о невозможности общего изменения его. Можно было бы добавить, что рефлексия не участвует в пользовании тем или другим языком: сами говорящие в значительной мере не осознают законов языка, а раз они их не осознают, то каким же образом они могут их изменить? Допустим, однако, что говорящие относились бы сознательно к языковым фактам; тогда следовало бы напомнить, что эти факты не вызывают критики со стороны говорящих в том смысле, что каждый народ в общем доволен доставшимся ему языком.
Все эти соображения не лишены основания, но суть не в них: мы предпочитаем нижеследующие, более существенные, более прямые соображения, от которых зависят все прочие /…/
§ 2. Изменчивость знака
Язык коренным образом не способен сопротивляться факторам, постоянно меняющим отношения между означаемым и означающим. Это одно из следствий, вытекающих из принципа произвольности знака.
Прочие общественные установления – обычаи, законы и т. п. – основаны, в различной степени, на естественных отношениях вещей; в них есть необходимое соответствие между использованными средствами и поставленными целями. Даже мода, определяющая наш костюм, не вполне произвольна: нельзя отклониться далее определенной меры от условий, диктуемых свойствами человеческого тела. Язык же, напротив, ничем не ограничен в выборе своих средств, ибо нельзя себе представить, что могло бы воспрепятствовать ассоциации какого угодно понятия с какой угодно последовательностью звуков.
Желая ясно показать, что язык есть общественное установление в чистом виде, Уитни справедливо подчеркивал произвольный характер знаков: тем самым он направил лингвистику по правильному пути. Однако он не развил до конца это положение и не разглядел, что своим произвольным характером язык резко отличается от всех прочих общественных установлений. Это ясно обнаруживается в том, как он развивается; нет ничего сложнее его развития: так как язык существует одновременно и в обществе, и во времени, то никто ничего не может в нем изменить; между тем произвольность его знаков теоретически обеспечивает свободу устанавливать любые отношения между звуковым материалом и понятиями. Из этого следует, что оба элемента, объединенные в знаке, живут в небывалой степени обособленно и что язык изменяется, или, вернее, эволюционирует, под воздействием всех сил, которые могут повлиять либо на звуки, либо на смысл. Эта эволюция является неизбежной: нет языка, который был бы от нее свободен. По истечении некоторого промежутка времени в каждом языке можно всегда констатировать ощутимые сдвиги.
/…/ Непрерывность знака во времени, связанная с его изменением во времени, есть принцип общей семиологии: этому можно было бы найти подтверждения в системе письма, в языке глухонемых и т. д.
Но на чем же основывается необходимость изменения? Нас могут упрекнуть в том, что мы разъяснили этот пункт в меньшей степени, нежели принцип неизменчивости. Это объясняется тем, что мы не выделили различных факторов изменения; надо было бы рассмотреть их во всем разнообразии, чтобы установить, в какой степени они необходимы.
Причины непрерывности a priori доступны наблюдению; иначе обстоит дело с причинами изменения во времени. Лучше пока отказаться от их точного выяснения и ограничиться общими рассуждениями о сдвиге отношений. Время изменяет все, и нет оснований считать, что язык представляет исключение из этого общего правила.
Резюмируем этапы нашего рассуждения, увязывая их с установленными во введении принципами.
1. Избегая бесплодных дефиниций слов, мы прежде всего выделили внутри общего явления, каким является речевая деятельность, две ее составляющих (facteur): язык и речь. Язык для нас – это речевая деятельность минус речь. Он есть совокупность языковых навыков, позволяющих отдельному человеку понимать других и быть ими понятым.
2. Но такое определение все еще оставляет язык вне социальной реальности, оно представляет его чем-то нереальным, так как включает лишь один аспект реальности, аспект индивидуальный: чтобы был язык, нужен говорящий коллектив. Вопреки видимости, язык никогда не существует вне общества, ибо язык – это семиологическое явление. Его социальная природа – одно из его внутренних свойств; полное его определение ставит нас перед лицом двух неразрывно связанных явлений, как это показано на нижеследующей схеме:

Но в этих условиях язык только жизнеспособен, но еще не живет; мы приняли во внимание лишь социальную реальность, но не исторический факт.
3. Может показаться, что язык в силу произвольности языкового знака представляет собой свободную систему, организуемую по воле говорящих, зависящую исключительно от принципа рациональности. Такой точке зрения, собственно, не противоречит и социальный характер языка, взятый сам по себе. Конечно, коллективная психология не оперирует чисто логическим материалом; нелишне вспомнить и о том, как разум сдает свои позиции в практических отношениях между людьми. И все же рассматривать язык как простую условность, доступную изменению по воле заинтересованных лиц, препятствует нам не это, но действие времени, сочетающееся с действием социальных сил; вне категории времени языковая реальность неполна, и никакие заключения относительно нее невозможны.
Если бы мы взяли язык во времени, но отвлеклись от говорящего коллектива (представим себе человека, живущего изолированно в течение многих веков), то мы не обнаружили бы в нем, возможно, никакого изменения: время было бы не властно над ним. И наоборот, если мы будем рассматривать говорящий коллектив вне времени, то не увидим действия на язык социальных сил. Чтобы приблизиться к реальности, нужно, следовательно, добавить к приведенной выше схеме знак, указывающий на движение времени:

Теперь уже язык теряет свою свободу, так как время позволяет воздействующим на него социальным силам оказывать свое действие; мы приходим, таким образом, к принципу непрерывности, аннулирующей свободу. Однако непрерывность по необходимости подразумевает изменение, то есть более или менее значительные сдвиги в отношениях между означаемым и означающим.
Глава III
Статическая лингвистика и эволюционная лингвистика
§ 1. Внутренняя двойственность всех наук, оперирующих понятием значимости
Едва ли многие лингвисты догадываются, что появление фактора времени способно создать лингвистике особые затруднения и ставит ее перед двумя расходящимися в разные стороны путями.
Большинство наук не знает этой коренной двойственности: фактор времени не сказывается на них сколь-нибудь существенным образом. Астрономия установила, что небесные светила претерпевают заметные изменения, но ей не пришлось из-за этого расчлениться на две дисциплины. Геология почти всегда имеет дело с последовательными изменениями во времени, но когда она переходит к уже сложившимся состояниям земли, эти состояния не рассматриваются как предмет совсем другой науки. Есть описательная наука о праве, и есть история права, но никто не противопоставляет их друг другу. Политическая история государств развертывается целиком во времени, однако когда историк рисует картину какой-либо эпохи, у нас не создается впечатления, что мы выходим за пределы истории. И наоборот, наука о политических институтах является по существу своему наукой описательной, но она отлично может, когда встретится надобность, рассматривать исторические вопросы, не теряя при этом своего единства.
Наоборот, та двойственность, о которой мы говорим, властно тяготеет, например, над экономическими науками. В противоположность указанным выше отраслям знания политическая экономия и экономическая история составляют две резко разграниченные дисциплины в недрах одной науки. Это различие двух дисциплин особо подчеркивается в экономических работах последних лет. Разграничивая указанные дисциплины, специалисты по политической экономии подчиняются внутренней необходимости, хотя и не отдают себе в этом полного отчета. Вполне аналогичная необходимость заставляет и нас членить лингвистику на две части, каждая из которых имеет свои собственные основания. Дело в том, что в лингвистике, как и в политической экономии, мы сталкиваемся с понятием значимости. В политической экономии ее именуют ценностью. В обеих науках речь идет о системе эквивалентностей между вещами различной природы: в политической экономии – между трудом и заработной платой, в лингвистике – между означаемым и означающим. Совершенно очевидно, что в интересах всех вообще наук следовало бы более тщательно разграничивать те оси, по которым располагаются входящие в их компетенцию объекты. Всюду следовало бы различать, как указано на нижеследующем рисунке: 1) ось одновременности (АВ), касающуюся отношений между сосуществующими явлениями, где исключено всякое вмешательство времени, и 2) ось последовательности (CD), на которой никогда нельзя рассматривать больше одной вещи сразу и по которой располагаются все явления первой оси со всеми их изменениями.

Для наук, оперирующих понятием значимости, такое различение становится практической необходимостью, а в некоторых случаях – абсолютной необходимостью. Смело можно сказать, что в этих областях невозможно строго научно организовать исследование, не принимая в расчет наличия двух осей, не различая системы значимостей, взятых сами по себе, и этих же значимостей, рассматриваемых как функция времени.
С наибольшей категоричностью различение это обязательно для лингвиста, ибо язык есть система чистых значимостей, определяемая исключительно наличным состоянием входящих в нее элементов. Поскольку одной из своих сторон значимость связана с реальными вещами и с их естественными отношениями (как это имеет место в экономической науке: например, ценность земельного участка пропорциональна его доходности), постольку можно до некоторой степени проследить эту значимость во времени, не упуская, однако, при этом из виду, что в каждый данный момент она зависит от системы сосуществующих с ней других значимостей. Тем не менее ее связь с вещами дает ей естественную базу, а потому вытекающие из этого оценки никогда не являются вполне произвольными, они могут варьировать, но в ограниченных пределах. Однако, как мы видели, естественные вещи и их отношения вообще не имеют отношения к лингвистике [когда дело идет о значимостях].
Следует, далее, заметить, что чем сложней и строже организована система значимостей, тем необходимее, именно вследствие сложности этой системы, изучать ее последовательно, по обеим осям. Никакая система не может сравниться в этом отношении с языком: нигде мы не имеем в наличии такой точности обращающихся значимостей, такого большого количества и такого разнообразия элементов, и притом связанных такими строгими взаимозависимостями. Множественность знаков, о которой мы уже говорили при рассмотрении непрерывности языка, полностью препятствует одновременному изучению отношений знаков во времени и их отношений в системе.
Вот почему мы различаем две лингвистики. Как их назвать? Не все предлагаемые термины в полной мере способны обозначить проводимое нами различение. Термины «история» и «историческая лингвистика» непригодны, так как они связаны со слишком расплывчатыми понятиями; поскольку политическая история включает и описание отдельных эпох и повествование о событиях, постольку можно было бы вообразить, что, описывая последовательные состояния языка, мы тем самым изучаем язык, следуя по вертикальной, временной оси; для этого пришлось бы тогда рассмотреть отдельно те явления, которые заставляют язык переходить из одного состояния в другое. Термины эволюция и эволюционная лингвистика более точны, и мы часто будем ими пользоваться; по контрасту другую науку можно было бы называть наукой о состояниях языка или статической лингвистикой.
Однако чтобы резче оттенить это противопоставление и это скрещение двоякого рода явлений, относящихся к одному объекту, мы предпочитаем говорить о синхронической лингвистике и о диахронической лингвистике. Синхронично все, что относится к статическому аспекту нашей науки, диахронично все, что касается эволюции. Существительные же синхрония и диахрония будут соответственно обозначать состояние языка и фазу эволюции.
§ 2. Внутренняя двойственность и история лингвистики
//-- Утверждение значимости синхронного анализа для постижения сущности языка --//
Первое, что поражает, когда приступаешь к изучению языка, – это то, что для говорящего не существует последовательности этих фактов во времени: ему непосредственно дано только их состояние. Поэтому и лингвист, желающий понять это состояние, должен закрыть глаза на то, как оно получилось, и пренебречь диахронией.
Только отбросив прошлое, он может проникнуть в сознание говорящих. Вторжение истории может только сбить его с толку. Было бы нелепостью, рисуя панораму Альп, фиксировать ее одновременно с нескольких вершин Юрских гор, панорама должна быть зафиксирована из одной точки. Так и в отношении языка: нельзя ни описывать его, ни устанавливать нормы его применения, не отправляясь от одного определенного его состояния. Следуя за эволюцией языка, лингвист уподобляется наблюдателю, который передвигается с одного конца Юрских гор до другого, отмечая при этом изменения перспективы.
Можно сказать, что современная лингвистика, едва возникнув, с головой ушла в диахронию. Сравнительная грамматика индоевропейских языков использует добытые ею данные для гипотетической реконструкции предшествующего языкового типа; для нее сравнение не более как средство воссоздания прошлого. Тот же метод применяется и при изучении языковых подгрупп (романских языков, германских языков и т. д.), состояния языка привлекаются лишь отрывочно и весьма несовершенным образом. Таково направление, начало которому положил Бопп; поэтому его научное понимание языка неоднородно и шатко.
С другой стороны, как поступали те, кто изучал язык до возникновения лингвистической науки, то есть «грамматисты», вдохновлявшиеся традиционными методами? Любопытно отметить, что их точка зрения по занимающему нас вопросу абсолютно безупречна. Их работы ясно показывают нам, что они стремились описывать состояния; их программа была строго синхронической. Например, так называемая грамматика Пор-Рояля пытается описать состояние французского языка в эпоху Людовика XIV и определить составляющие его значимости. Для этого у нее не возникает необходимости обращаться к средневековому французскому языку; она строго следует горизонтальной оси (см. стр. 113) и никогда от нее не отклоняется. Такой метод верен; это не значит, впрочем, что он применялся безукоризненно. Традиционная грамматика игнорирует целые отделы лингвистики, как, например, отдел о словообразовании; она нормативна и считает нужным предписывать правила, а не констатировать факты; она упускает из виду целое; часто она не умеет даже отличить написанное слово от произносимого и т. п.
Классическую грамматику упрекали в том, что она не научна, между тем ее научная база менее подвержена критике, а ее предмет лучше определен, чем у той лингвистики, которую основал Бопп. Эта последняя, покоясь на неопределенном основании, не знает даже в точности, к какой цели она стремится. Не умея строго разграничить наличное состояние и последовательность состояний во времени, она совмещает два подхода одновременно (elle est a cheval sur deux domaines).
Лингвистика уделяла слишком большое место истории; теперь ей предстоит вернуться к статической точке зрения традиционной грамматики. /…/
§ 4. Различие синхронии и диахронии, показанное на сравнениях
//-- Опора на метафору «язык – шахматная игра» для разъяснения противопоставления синхронии и диахронии --//
/…/ Из всех сравнений, которые можно было придумать, наиболее показательным является сравнение, которое можно провести между функционированием языка и игрой в шахматы. И здесь и там налицо система значимостей и наблюдаемое изменение их. Партия в шахматы есть как бы искусственная реализация того, что в естественной форме представлено в языке.
Рассмотрим это сравнение детальнее.
Прежде всего, понятие позиции в шахматной игре во многом соответствует понятию состояния в языке. Соответствующая значимость фигур зависит от их положения в каждый данный момент на доске, подобно тому как в языке значимость каждого элемента зависит лишь от его противоположения всем прочим элементам.
Далее, система всегда моментальна; она видоизменяется от позиции к позиции. Правда, значимость фигур зависит также, и даже главным образом, от неизменного соглашения: от правил игры, существующих еще до начала партии и сохраняющих свою силу после каждого хода. Но такие правила, принятые раз навсегда, существуют и в области языка: это неизменные принципы семиологии.
Наконец, для перехода от одного состояния равновесия к другому или – согласно принятой нами терминологии – от одной синхронии к другой достаточно сделать ход одной фигурой; не требуется передвижки всех фигур сразу. Здесь мы имеем полное соответствие диахроническому факту со всеми его особенностями. В самом деле:
а) Каждый шахматный ход приводит в движение только одну фигуру; так и в языке изменениям подвергаются только отдельные элементы.
б) Несмотря на это, каждый ход сказывается на всей системе; игрок не может в точности предвидеть последствия каждого хода. Изменения значимостей всех фигур, которые могут произойти вследствие данного хода, в зависимости от обстоятельств будут либо ничтожны, либо весьма значительны, либо, в общем, скромны. Один ход может коренным образом изменить течение всей партии и повлечь за собой последствия даже для тех фигур, которые в тот момент, когда его делали, были им не затронуты. Мы уже видели, что точно то же верно и в отношении языка.
в) Ход отдельной фигурой есть факт, абсолютно отличный от предшествовавшего ему и следующего за ним состояния равновесия. Произведенное изменение не относится ни к одному из этих двух состояний; для нас же важны одни лишь состояния.
В шахматной партии любая данная позиция характеризуется, между прочим, тем, что она совершенно независима от всего того, что ей предшествовало; совершенно безразлично, каким путем она сложилась; зритель, следивший за всей партией с самого начала, не имеет ни малейшего преимущества перед тем, кто пришел взглянуть на положение партии в критический момент; для описания данной шахматной позиции совершенно незачем вспоминать о том, что происходило на доске десять секунд тому назад. Все это рассуждение применимо и к языку и еще раз подчеркивает коренное различие, проводимое нами между диахронией и синхронией. Речь функционирует лишь в рамках данного состояния языка, и в ней нет места изменениям, происходящим между одним состоянием и другим.
Лишь в одном пункте наше сравнение неудачно: у шахматиста имеется намерение сделать определенный ход и воздействовать на систему отношений на доске, язык же ничего не замышляет – его «фигуры» передвигаются, или, вернее, изменяются, стихийно и случайно. /…/
§ 5. Противопоставление синхронической и диахронической лингвистик в отношении их методов и принципов
Противопоставление между диахроническим и синхроническим проявляется всюду. Прежде всего (мы начинаем с явления наиболее очевидного) они неодинаковы по своему значению для языка. Ясно, что синхронический аспект превалирует над диахроническим, так как для говорящих только он – подлинная и единственная реальность (см. стр. 114). Это же верно и для лингвиста: если он примет диахроническую перспективу, то увидит отнюдь не язык, а только ряд видоизменяющих его событий. Часто утверждают, что нет ничего более важного, чем познать генезис данного состояния; это в некотором смысле верно: условия, создавшие данное состояние, проясняют нам его истинную природу и оберегают нас от некоторых иллюзий (см. стр. 117), но этим как раз и доказывается, что диахрония не является самоцелью. О ней можно сказать то же, что было как-то сказано о прессе: она открывает дорогу решительно ко всему, – надо только [вовремя] уйти из нее.
Методы синхронии и диахронии тоже различны, и притом в двух отношениях:
а) Синхрония знает только одну перспективу, перспективу говорящих, и весь ее метод сводится к собиранию от них языковых фактов; чтобы убедиться, в какой мере то или другое языковое явление реально, необходимо и достаточно выяснить, в какой мере оно существует в сознании говорящих. Напротив, диахроническая лингвистика должна различать две перспективы: одну проспективную, следующую за течением времени, и другую ретроспективную, направленную вспять; отсюда – раздвоение метода.
б) Второе различие вытекает из разницы в объеме той области, на которую распространяется та и другая дисциплина. Объектом синхронического изучения является не все совпадающее по времени, а только совокупность фактов, относящихся к тому или другому языку; по мере надобности подразделение доходит до диалектов и поддиалектов. В сущности, термин синхрония не вполне точен: его следовало бы заменить термином идиосинхрония, хотя он и несколько длинный.
Наоборот, диахроническая лингвистика не только не требует подобной специализации, но и отвергает ее; рассматриваемые ею элементы не принадлежат обязательно к одному языку (ср. и.-е. *esti, греч. esti, нем. ist, франц. est). Различие же между отдельными языками создается последовательным рядом событий, развертывающихся в языке на временной оси и умножаемых действием пространственного фактора. Для сопоставления двух форм достаточно, если между ними есть историческая связь, какой бы косвенной она ни была.
Эти противопоставления не самые яркие и не самые глубокие: из коренной антиномии между фактом эволюционным и фактом статическим следует, что решительно все понятия, относящиеся к тому или другому, в одинаковой мере не сводимы друг к другу. Любое из этих понятий может служить доказательством этой несводимости. Таким образом, синхроническое явление не имеет ничего общего с диахроническим (см. стр. 118): первое есть отношение между одновременно существующими элементами, второе – замена во времени одного элемента другим, то есть событие. Мы увидим ниже (стр. 140), что тождества диахронические и синхронические суть вещи совершенно различные: исторически французское отрицание раз «не» тождественно существительному раз «шаг», тогда как в современном языке это два совершенно разных элемента. Уже этих констатаций, казалось бы, было достаточно для уяснения того, что смешивать обе точки зрения нельзя; но нигде необходимость такого разграничения не обнаруживается с такой очевидностью, как в том различии, к которому мы сейчас переходим. /…/
§ 9. Выводы
Так лингвистика подходит ко второй своей дихотомии. Сперва нам пришлось выбирать между языком и речью (см. стр. 56), теперь мы находимся у второго перекрестка, откуда ведут два пути: один – в диахронию, другой – в синхронию.
Используя этот двойной принцип классификации, мы можем теперь сказать, что все диахроническое в языке является таковым лишь через речь. Именно в речи источник всех изменений; каждое из них, прежде чем войти в общее употребление, начинает применяться некоторым числом говорящих. Теперь по-немецки говорят: ich war «я был», wir waren «мы были», тогда как в старом немецком языке до XVI в. спрягали: ich was, wir waren (по-английски до сих пор говорят: I was, We were). Каким же образом произошла эта перемена: war вместо was? Отдельные лица под влиянием waren создали по аналогии war – это был факт речи; такая форма, часто повторявшаяся, была принята коллективом и стала фактом языка. Но не все инновации речи увенчиваются таким успехом, и, поскольку они остаются индивидуальными, нам незачем принимать их во внимание, так как мы изучаем язык; они попадают в поле нашего зрения лишь с момента принятия их коллективом.
Факту эволюции всегда предшествует факт или, вернее, множество сходных фактов в сфере речи: это ничуть не противоречит установленному выше различию, которое этим только подтверждается, так как в истории любой инновации мы отмечаем всегда два момента: 1) момент появления ее у отдельных лиц и 2) момент превращения ее в факт языка, когда она, внешне оставаясь той же, принимается всем языковым коллективом.
Нижеследующая таблица показывает ту рациональную форму, которую должна принять лингвистическая наука:

Следует признать, что отвечающая теоретическим потребностям рациональная форма науки не всегда совпадает с той, которую навязывают ей требования практики. В лингвистике требования практики еще повелительней, чем в других науках; они до некоторой степени оправдывают ту путаницу, которая в настоящее время царит в лингвистических исследованиях. Даже если бы устанавливаемые нами различения и были приняты раз и навсегда, нельзя было бы, быть может, во имя этого идеала связывать научные изыскания чересчур строгими требованиями.
Так, например, производя синхроническое исследование старофранцузского языка, лингвист оперирует такими фактами и принципами, которые не имеют ничего общего с теми, которые ему бы открыла история этого же языка с XIII до XX в.; зато они сравнимы с теми фактами и принципами, которые обнаружились бы при описании одного из нынешних языков банту, греческого (аттического) языка V в. до нашей эры или, наконец, современного французского. Дело в том, что все такие описания покоятся на сходных отношениях; хотя каждый отдельный язык образует замкнутую систему, все они предполагают наличие некоторых постоянных принципов, на которые мы неизменно наталкиваемся, переходя от одного языка к другому, так как всюду продолжаем оставаться в сфере явлений одного и того же порядка. Совершенно так же обстоит дело и с историческим исследованием: обозреваем ли мы определенный период в истории французского языка (например, от XIII до XX в.), или яванского языка, или любого другого, всюду мы имеем дело со сходными фактами, которые достаточно сопоставить, чтобы установить общие истины диахронического порядка. Идеалом было бы, чтобы каждый ученый посвящал себя либо одному, либо другому аспекту лингвистических исследований и охватывал возможно большее количество фактов соответствующего порядка; но представляется весьма затруднительным научно овладеть столь разнообразными языками. С другой стороны, каждый язык представляет собой практически одну единицу изучения, так что силою вещей приходится рассматривать его попеременно и статически, и исторически. Все же никогда не следует забывать, что чисто теоретически это единство отдельного языка как объекта изучения есть нечто поверхностное, как различия языков таят в себе глубокое единство. Пусть при изучении отдельного языка наблюдатель обращается как к синхронии, так и к диахронии; всегда надо точно знать, к какому из двух аспектов относится рассматриваемый факт, и никогда не следует смешивать методы синхронических и диахронических исследований.
Разграниченные указанным образом части лингвистики будут в дальнейшем рассмотрены одна за другой.
Синхроническая лингвистика должна заниматься логическими и психологическими отношениями, связывающими сосуществующие элементы и образующими систему, изучая их так, как они воспринимаются одним и тем же коллективным сознанием.
Диахроническая лингвистика, напротив, должна изучать отношения, связывающие элементы, следующие друг за другом во времени и не воспринимаемые одним и тем же коллективным сознанием, то есть элементы, последовательно сменяющие друг друга и не образующие в своей совокупности системы.
Часть вторая
Синхроническая лингвистика
Глава I
Общие положения
//-- Общие принципы синхронической лингвистики --//
Задачей общей синхронической лингвистики является установление принципов, лежащих в основе любой системы, взятой в данный момент времени, и выявление конститутивных факторов любого состояния языка. Многое из того, о чем говорилось выше, относится, по существу, к синхронии. Так, все сказанное об общих свойствах знака можно рассматривать в качестве одного из разделов синхронической лингвистики, хотя эти общие свойства знака и были использованы нами для доказательства необходимости различать обе лингвистики.
К синхронии относится все, что называют «общей грамматикой», ибо те различные отношения, которые входят в компетенцию грамматики, устанавливаются только в рамках отдельных состояний языка. В дальнейшем мы ограничимся лишь основными принципами, без которых не представляется возможным ни приступить к более специальным проблемам статики, ни объяснить детали данного состояния языка. /…/
Из двух сосуществующих в одном периоде языков один может сильно эволюционировать, а другой почти вовсе не измениться: во втором случае изучение будет неизбежно синхроническим, в первом случае потребуется диахронический подход. Абсолютное состояние определяется отсутствием изменений, но поскольку язык всегда, хотя бы и минимально, все же преобразуется, постольку изучать состояние языка означает практически пренебрегать маловажными изменениями, подобно тому как математики при некоторых операциях, например при вычислении логарифмов, пренебрегают бесконечно малыми величинами.
В политической истории различаются: эпоха – точка во времени, и период – отрезок, охватывающий некоторый промежуток времени. Однако историки сплошь и рядом говорят об эпохе Антонинов, об эпохе крестовых походов, разумея в данном случае совокупность признаков, сохранявшихся в течение соответствующего времени. Можно было бы говорить, что и статическая лингвистика занимается эпохами, но термин «состояние» все же предпочтительней. Начало и конец любой эпохи обычно отмечаются какими-либо переворотами, более или менее резкими, направленными к изменению установившегося порядка вещей. Употребляя термин «состояние», мы тем самым отводим предположение, будто в языке происходит нечто подобное. Сверх того, термин «эпоха» именно потому, что он заимствован у исторической науки, заставляет думать не столько о самом языке, сколько об окружающих и обусловливающих его обстоятельствах, – одним словом, он вызывает, скорее всего, представление о том, что мы назвали выше внешней лингвистикой (см. стр. 59).
Впрочем, разграничение во времени – это не единственное затруднение, встречаемое нами при определении понятия «состояние языка»; такой же вопрос встает и относительно разграничения в пространстве. Короче говоря, понятие «состояние языка» не может не быть приблизительным. В статической лингвистике, как и в большинстве наук, никакое доказательное рассуждение невозможно без условного упрощения исходных данных. Вообще говоря, статической лингвистикой заниматься гораздо труднее, чем историей языка. Факты эволюции более конкретны, они больше говорят воображению; наблюдаемые и без труда улавливаемые в них отношения завязываются между последовательно сменяющимися элементами, понять которые легко, а за рядом преобразований следить иногда даже занятно. Та же лингвистика, которая оперирует сосуществующими значимостями и отношениями, представляет для нас более значительные трудности.
Состояние языка не есть математическая точка. Это более или менее продолжительный промежуток времени, в течение которого сумма происходящих изменений остается ничтожно малой. Он может равняться десяти годам, жизни одного поколения, одному столетию, даже больше. /…/
Глава II
Конкретные языковые сущности
§ 1. [Конкретные языковые] сущности и [речевые] единицы. Определение этих понятий
Составляющие язык знаки представляют собой не абстракции, а реальные объекты (см. стр. 53); эти реальные объекты и их отношения и изучает лингвистика; их можно назвать конкретными [языковыми] сущностями этой науки.
Напомним прежде всего два основных принципа этой проблемы.
1. [Конкретная] языковая сущность реально возможна лишь в силу ассоциации означающего с означаемым (см. стр. 99): если упустить из виду один из этих компонентов сущности, она исчезнет, и вместо конкретного объекта мы окажемся перед чистой абстракцией. Ежеминутно мы рискуем овладеть лишь одной стороной [конкретной языковой] сущности, воображая при этом, что мы схватываем ее целиком. Это, например, неизбежно случится, если мы станем делить звуковую цепочку на слоги; у слога есть значимость лишь в фонологии. Звуковая цепочка только в том случае является языковым фактом, если она служит опорой понятия; взятая сама по себе, она представляет собою лишь материал для физиологического исследования.
То же верно и относительно означаемого, как только мы изолируем его от означающего. Такие понятия, как «дом», «белый», «видеть» и т. д., рассматриваемые сами по себе, относятся к психологии; они становятся [конкретными] языковыми сущностями лишь благодаря ассоциации с акустическими образами. В языке понятие есть свойство звуковой субстанции, так же как определенное звучание есть свойство понятия.
Эту двустороннюю единицу часто сравнивали с человеческой Личностью как целым, состоящим из тела и души. Сближение малоудовлетворительное. Правильнее было бы сравнивать ее с химическим соединением, например с водой, состоящей из водорода и кислорода; взятый в отдельности каждый из этих элементов не имеет ни одного из свойств воды.
2. [Конкретная] языковая сущность определяется полностью лишь тогда, когда она отграничена, отделена от всего того, что ее окружает в речевой цепочке. Именно эти отграниченные [конкретные языковые] сущности, то есть [речевые] единицы, и противополагаются друг другу в механизме языка.
На первый взгляд кажется соблазнительным уподобить языковые знаки зрительным, которые могут сосуществовать в пространстве, не смешиваясь между собою; при этом создается ложное представление, будто разделение языковых знаков может производиться таким же способом, не требуя никаких особых размышлений. Термин «форма», часто используемый для их обозначения (ср. выражения «глагольная форма», «именная форма» и т. п.), способствует сохранению этого заблуждения. Но, как мы знаем, основным свойством речевой цепочки является ее линейность (см. стр. 103). Поток речи, взятый сам по себе, есть линия, непрерывная лента, где ухо не различает никаких ясных и точных делений: чтобы найти эти деления, надо обратиться к значениям. Когда мы слышим речь на неизвестном языке, мы не в состоянии сегментировать воспринимаемый поток звуков. Такая сегментация вообще невозможна, если принимать во внимание лишь звуковой аспект языкового факта. Лишь тогда, когда мы знаем, какой смысл и какую функцию нужно приписать каждой части звуковой цепочки, эти части выделяются нами, и бесформенная лента разрезается на куски. В этом анализе, по существу, нет ничего материального.
Итак, язык – это не просто совокупность заранее разграниченных знаков, значение и способы комбинирования (agencement) которых только и требовалось бы изучать; в действительности язык представляет собой расплывчатую массу, в которой только внимательность и привычка могут помочь нам различить составляющие ее элементы. [Речевая] единица не обладает никакими специальными звуковыми особенностями, и ее можно определить только так: [речевая] единица – это отрезок звучания, который, будучи взятым отдельно, то есть безо всего того, что ему предшествует, и всего того, что за ним следует в потоке речи, является означающим некоторого понятия.
§ 2. Метод разграничения сущностей и единиц
Всякий владеющий языком разграничивает его единицы весьма простым способом, по крайней мере в теории. Способ этот состоит в том, чтобы, взяв в качестве отправного момента речь как манифестацию (document) языка, изобразить ее в виде двух параллельных цепочек: цепочки понятий А и цепочки акустических образов В.
Для правильности разграничения требуется, чтобы деления, установленные в акустической цепочке (а, β, γ…), соответствовали делениям в цепочке понятий (а -------
| bookZ.ru collection
|-------
|
-------
, β', γ'…):

Возьмем французское siğəlaprā; можно ли рассечь эту цепочку после l и выделить siğəl как особую единицу? Нет, нельзя: достаточно обратиться к цепочке понятий, чтобы убедиться в ошибочности такого деления. Разделение на слоги si-ğə-la-prā также не является a priori языковым. Единственно возможными делениями оказываются si-ğə-la-prā (пишется si je la prends) «если я ее возьму» и si-ğə-l-aprā (пишется si je l ’apprends) «если я это узнаю», так как они оправдываются тем смыслом, который связывается с этими отрезками.
Чтобы проверить результат подобной операции и убедиться в правильности выделения какой-либо единицы, нужно, сравнив целый ряд предложений, где встречается одна и та же единица, убедиться в каждом отдельном случае в возможности ее выделения из контекста и удостовериться, что такое выделение оправдано по смыслу. Возьмем два отрезка: lafərsdyvā (пишется 1а forse duvent) «сила ветра» и abudəfors (пишется à bout de forse) «в упадке сил». Как в том, так и в другом отрезке одно и то же понятие – «сила» – соотносится с одной и той же звуковой цепочкой fors, из чего мы заключаем, что это [речевая] единица. Но в предложении ilməforsaparlę (пишется il me forse à parler) «он принуждает меня говорить» fors «принуждает» имеет совсем другой смысл, из чего мы заключаем, что это другая [речевая] единица.
/…/
§ 4. Выводы
В большинстве областей, являющихся предметом той или иной науки, вопрос о единицах даже не ставится: они даны непосредственно. Так, в зоологии мы с самого начала имеем дело с отдельными животными. Астрономия оперирует единицами, разделенными в пространстве, – небесными телами. В химии можно изучать природу и состав двухромовокислого калия, ни минуты не усомнившись в том, что это некий вполне определенный объект.
Если в какой-либо науке отсутствуют непосредственно наблюдаемые конкретные единицы, это значит, что в ней они не имеют существенного значения. В самом деле, что является конкретной единицей, например в истории: личность, эпоха, народ? Неизвестно! Но не все ли равно? Можно заниматься историческими изысканиями и без выяснения этого вопроса.
Но подобно тому, как шахматная игра целиком и полностью сводится к комбинации различных фигур на доске, так и язык является системой, целиком основанной на противопоставлении его конкретных единиц. Мы не можем отказаться от попытки уяснить себе, что это такое, точно так же мы не можем и шага ступить, не прибегая к этим единицам. Вместе с тем их выделение сопряжено с такими трудностями, что возникает вопрос, существуют ли они реально. Итак, удивительное и поразительное свойство языка состоит в том, что мы не видим в нем непосредственно данных и различимых с самого начала [конкретных] сущностей, между тем как в их существовании усомниться невозможно, точно так же как нельзя усомниться и в том, что язык образован их функционированием. Это и есть, несомненно, та черта, которая отличает язык от всех прочих семиологических систем.
Глава III
Тождества, реальности, значимости
/…/ А. Что такое синхроническое тождество? Здесь речь идет не о тождестве, объединяющем французское отрицание раз с латинским существительным passum «шаг»; такое тождество является диахроническим, и речь о нем будет ниже (см. стр. 217). Нет, мы имеем в виду то не менее любопытное тождество, на основании которого мы утверждаем, что предложения je ne sais pas «я не знаю» и ne dites pas cela «не говорите этого» содержат один и тот же элемент. Нам скажут, что это вопрос праздный, что тождество имеется уже потому, что в обоих предложениях одинаковый отрезок звучания – раз – наделен одинаковым значением. Но такое объяснение недостаточно: ведь если соответствие звуковых отрезков и понятий и доказывает тождество (см. выше: la force du vent: a bout de force), то обратное неверно: тождество возможно и без такого соответствия. Когда мы слышим на публичной лекции неоднократно повторяемое обращение Messieurs!, «господа!», мы ощущаем, что каждый раз это то же самое выражение. Между тем вариации в произнесении и интонации его в разных оборотах речи представляют весьма существенные различия, столь же существенные, как и те, которые в других случаях служат для различения отдельных слов (ср.: pomme «яблоко» и paume «ладонь», goutte «капля» и je goûte «пробую», fuir «убежать» и fouir «рыть» и т. д.); кроме того, сознание тождества сохраняется, несмотря на то, что и с семантической точки зрения нет полного совпадения одного употребления слова Messieurs с другим. Вспомним, наконец, что слово может обозначать довольно далекие понятия, а его тождество самому себе тем не менее не оказывается серьезно нарушенным (ср.: adopter une mode «перенимать моду» и adopter ип enfant «усыновлять ребенка», la fleur du pommier «цвет яблони» и la fleur de la noblesse «цвет аристократии» и т. д.).
Весь механизм языка зиждется исключительно на тождествах и различиях, причем эти последние являются лишь оборотной стороной первых. Поэтому проблема тождеств возникает повсюду; но, с другой стороны, она частично совпадает с проблемой [конкретных] сущностей и единиц, являясь усложнением этой последней, впрочем, весьма плодотворным. Это ясно видно при сопоставлении проблемы языковых тождеств и различий с фактами, лежащими за пределами языка. Мы говорим, например, о тождестве по поводу двух скорых поездов «Женева – Париж с отправлением в 8 ч. 45 м. веч.», отходящих один за другим с интервалом в 24 часа. На наш взгляд, это тот же самый скорый поезд, а между тем и паровоз, и вагоны, и поездная бригада – все в них, по-видимому, разное. Или другой пример: уничтожили улицу, снесли на ней все дома, а затем застроили ее вновь; мы говорим, что это все та же улица, хотя материально от старой, быть может, ничего не осталось. Почему можно перестроить улицу до самого последнего камешка и все же считать, что она не перестала быть той же самой? Потому что то, что ее образует, не является чисто материальным: ее существо определяется некоторыми условиями, которым безразличен ее случайный материал, например ее положение относительно других улиц. Равным образом представление об одном и том же скором поезде складывается под влиянием времени его отправления, его маршрута и вообще всех тех обстоятельств, которые отличают его от всех прочих поездов. Всякий раз, как осуществляются одни и те же условия, получаются одни и те же сущности. И вместе с тем эти сущности не абстрактны, потому что улицу или скорый поезд нельзя себе представить вне материальной реализации.
Противопоставим этим двум примерам совсем иной случай, а именно кражу у меня костюма, который я затем нахожу у торговца случайными вещами. Здесь дело идет о материальном характере сущности, заключающейся исключительно в инертной субстанции: сукне, подкладке, прикладе и т. д. Другой костюм, как бы он ни был схож с первым, не будет моим. И вот оказывается, что тождество в языке подобно тождеству скорого поезда и улицы, а не костюма, употребляя неоднократно слово Messieurs! я каждый раз пользуюсь звуковым материалом: это новый звуковой акт и новый психологический акт. Связь между двумя употреблениями одного и того же слова основана не на материальном тождестве, не на точном подобии смысла, а на каких-то иных элементах, которые надо найти и которые помогут нам вплотную подойти к истинной природе языковых единиц. /…/
Глава IV
Языковая значимость
§ 1. Язык как мысль, организованная в звучащей материи
Для того чтобы убедиться в том, что язык есть не что иное, как система чистых значимостей, достаточно рассмотреть оба взаимодействующих в нем элемента: понятия и звуки.
В психологическом отношении наше мышление, если отвлечься от выражения его словами, представляет собою аморфную, нерасчлененную массу. Философы и лингвисты всегда сходились в том, что без помощи знаков мы не могли бы с достаточной ясностью и постоянством отличать одно понятие от другого. Взятое само по себе мышление похоже на туманность, где ничто четко не разграничено. Предустановленных понятий нет, равным образом как нет никаких различений до появления языка.
Но, быть может, в отличие от этой расплывчатой области мысли расчлененными с самого начала сущностями являются звуки как таковые? Ничуть не бывало! Звуковая субстанция не является ни более определенной, ни более устоявшейся, нежели мышление. Это – не готовая форма, в которую послушно отливается мысль, но пластичная масса, которая сама делится на отдельные части, способные служить необходимыми для мысли означающими. Поэтому мы можем изобразить язык во всей его совокупности в виде ряда следующих друг за другом сегментаций, произведенных одновременно как в неопределенном плане смутных понятий (А), так и в столь же неопределенном плане звучаний (В). Все это можно весьма приблизительно представить себе в виде схемы [см. рис. на стр. 145].

Специфическая роль языка в отношении мысли заключается не в создании материальных звуковых средств для выражения понятий, а в том, чтобы служить посредствующим звеном между мыслью и звуком, и притом таким образом, что их объединение неизбежно приводит к обоюдному разграничению единиц. Мысль, хаотичная по природе, по необходимости уточняется, расчленяясь на части.
Нет, таким образом, ни материализации мыслей, ни «спиритуализации» звуков, а все сводится к тому в некотором роде таинственному явлению, что соотношение «мысль – звук» требует определенных членений и что язык вырабатывает свои единицы, формируясь во взаимодействии этих двух аморфных масс. Представим себе воздух, соприкасающийся с поверхностью воды; при перемене атмосферного давления поверхность воды подвергается ряду членений, то есть, попросту говоря, появляются волны; вот эти-то волны и могут дать представление о связи или, так сказать, о «спаривании» мысли со звуковой материей.
Язык можно называть областью членораздельности, понимая членораздельность так, как она определена выше (см. стр. 48). Каждый языковый элемент представляет собою articulus – вычлененный сегмент, в котором понятие закрепляется определенными звуками, а звуки становятся знаком понятия.
Язык можно также сравнить с листом бумаги. Мысль – его лицевая сторона, а звук – оборотная; нельзя разрезать лицевую сторону, не разрезав и оборотную. Так и в языке нельзя отделить ни мысль от звука, ни звук от мысли; этого можно достигнуть лишь путем абстракции, что неизбежно приведет либо к чистой психологии, либо к чистой фонологии.
Лингвист, следовательно, работает в пограничной области, где сочетаются элементы обоего рода; это сочетание создает форму, а не субстанцию.
Эти соображения помогут лучше уяснить то, что было сказано выше (см. стр. 100) о произвольности знака. Не только обе области, связанные в языковом факте, смутны и аморфны, но и выбор определенного отрезка звучания для определенного понятия совершенно произволен. Если бы это было иначе, понятие значимости утратило бы одну из своих характерных черт, так как в ней появился бы привнесенный извне элемент. Но в действительности значимости целиком относительны, вследствие чего связь между понятием и звуком произвольна по самому своему существу.
Произвольность знака в свою очередь позволяет нам лучше понять, почему языковую систему может создать только социальная жизнь. Для установления значимостей необходим коллектив; существование их оправдывает только обычай и общее согласие; отдельный человек сам по себе не способен создать вообще ни одной значимости.
Определенное таким образом понятие языковой значимости показывает нам, кроме того, что взгляд на член языковой системы как на простое соединение некоего звучания с неким понятием является серьезным заблуждением. Определять подобным образом член системы – значит изолировать его от системы, в состав которой он входит; это ведет к ложной мысли, будто возможно начинать с членов системы и, складывая их, строить систему, тогда как на самом деле надо, отправляясь от совокупного целого, путем анализа доходить до составляющих его элементов. /…/
§ 2. Языковая значимость с концептуальной стороны
/…/ Раз язык есть система, все элементы которой образуют целое, а значимость одного элемента проистекает только от одновременного наличия прочих, согласно нижеследующей схеме, то спрашивается, как определенная таким образом значимость может быть спутана со значением, то есть с тем, что находится в соответствии с акустическим образом?

Представляется невозможным приравнивать отношения, изображенные здесь горизонтальными стрелками, к тем, которые выше, на предыдущей схеме, изображены стрелками вертикальными. Иначе говоря, повторяя сравнение с разрезаемым листом бумаги (см. стр. 145), мы не видим, почему отношение, устанавливаемое между отдельными листами А, В, С, В и т. д., не отличается от отношения, существующего между лицевой и оборотной сторонами одного и того же листа, а именно А: А', В: В' и т. д.
Для ответа на этот вопрос прежде всего констатируем, что и за пределами языка всякая значимость [именуемая в этом случае ценностью] всегда регулируется таким же парадоксальным принципом.
В самом деле, для того чтобы было возможно говорить о ценности, необходимо:
1) наличие какой-либо непохожей вещи, которую можно обменивать на то, ценность чего подлежит определению;
2) наличие каких-то сходных вещей, которые можно сравнивать с тем, о ценности чего идет речь.
Оба эти фактора необходимы для существования ценности. Так, для того чтобы определить, какова ценность монеты в 5 франков, нужно знать: 1) что ее можно обменять на определенное количество чего-то другого, например хлеба, и 2) что ее можно сравнить с подобной ей монетой той же системы, например с монетой в один франк, или же с монетой другой системы, например с фунтом стерлингов, и т. д. Подобным образом и слову может быть поставлено в соответствие нечто не похожее на него, например понятие, а с другой стороны, оно может быть сопоставлено с чем-то ему однородным, а именно с другими словами. Таким образом, для определения значимости слова недостаточно констатировать, что оно может быть сопоставлено с тем или иным понятием, то есть что оно имеет то или иное значение; его надо, кроме того, сравнить с подобными ему значимостями, то есть с другими словами, которые можно ему противопоставить. Его содержание определяется, как следует, лишь при поддержке того, что существует вне его. Входя в состав системы, слово облечено не только значением, но еще главным образом значимостью, а это нечто совсем другое.
Для подтверждения этого достаточно немногих примеров. Французское слово mouton «баран», «баранина» может совпадать по значению с английским словом sheep «баран», не имея с ним одинаковой значимости, и это по многим основаниям, в частности потому, что говоря о приготовленном и поданном на стол куске мяса, англичанин скажет mutton, а не sheep. Различие в значимости между англ. sheep и франц. mouton связано с тем, что в английском наряду с sheep есть другое слово, чего нет во французском.
Внутри одного языка слова, выражающие близкие понятия, ограничивают друг друга: синонимы, например redouter «опасаться», craindre «бояться», avoir peur «испытывать страх», обладают значимостью лишь в меру взаимного противопоставления; если бы не существовало redouter, то все его содержание перешло бы к его конкурентам. /…/ Итак, значимость любого слова определяется всем тем, что с ним связано; даже у слова со значением «солнце» вряд ли возможно установить непосредственно его значимость, если не принять в соображение все то, что связано с этим словом; есть языки, в которых немыслимо, например, выражение «сидеть на солнце».
Сказанное выше о словах имеет отношение к любым явлениям языка, например к грамматическим категориям. Так, например, значимость французского множественного числа не покрывает значимости множественного числа в санскрите, хотя их значение чаще всего совпадает: дело в том, что санскрит обладает не двумя, а тремя числами («мои глаза», «мои уши», «мои руки», «мои ноги» имели бы в санскрите форму двойственного числа); было бы неточно приписывать одинаковую значимость множественному числу в санскритском и французском языках, так как в санскритском языке множественное число употребляется не во всех тех случаях, где оно употребляется во французском; следовательно, значимость множественного числа зависит от того, что находится вне и вокруг него [в системе]. /…/
Словоизменение представляет в этом отношении особо поразительные примеры. Столь привычное нам различение времен чуждо некоторым языкам: в древнееврейском языке нет даже самого основного различения прошедшего, настоящего и будущего. В прагерманском языке не было особой формы для будущего времени; когда говорят, что в нем будущее передается через настоящее время, то выражаются неправильно, так как значимость настоящего времени в прагерманском языке не равна значимости его в тех языках, где наряду с настоящим временем имеется будущее время. Славянские языки последовательно различают в глаголе два вида: совершенный вид представляет действие в его завершенности, как некую точку, вне всякого становления; несовершенный вид – действие в процессе совершения и на линии времени. Эти категории затрудняют француза, потому что в его языке их нет; если бы они были предустановлены [вне зависимости от языка], таких затруднений бы не было. Во всех этих случаях мы, следовательно, находим вместо заранее данных понятий значимости, вытекающие из самой системы языка. Говоря, что они соответствуют понятиям, следует подразумевать, что они в этом случае чисто дифференциальны, то есть определяются не положительно – своим содержанием, но отрицательно – своими отношениями к прочим членам системы. Их наиболее точная характеристика сводится к следующему: быть тем, чем не являются другие.
Отсюда становится ясным реальное истолкование схемы знака.
Схема

означает, что понятие «судить» связано с акустическим образом судить, – одним словом, схема иллюстрирует значение. Само собой разумеется, что в понятии «судить» нет ничего изначального, что оно является лишь значимостью, определяемой своими отношениями к другим значимостям того же порядка, и что без них значение не существовало бы. Когда я ради простоты говорю, что данное слово что-то означает, когда я исхожу из ассоциации акустического образа с понятием, то я этим утверждаю то, что может быть верным лишь до некоторой степени и что может дать лишь частичное представление о действительности; но я тем самым ни в коем случае не выражаю языкового факта во всей его сути и во всей его полноте.
§ 3. Языковая значимость с материальной стороны
Подобно концептуальной стороне, и материальная сторона значимости образуется исключительно из отношений и различий с прочими элементами языка. В слове важен не звук сам по себе, а те звуковые различия, которые позволяют отличать это слово от всех прочих, так как они-то и являются носителем значения.
Подобное утверждение способно породить недоумение, а между тем иначе в действительности и быть не может. Поскольку нет звукового образа, отвечающего лучше других тому, что он должен выразить, постольку очевидно уже a priori, что любой сегмент языка может в конечном счете основываться лишь на своем несовпадении со всем остальным. Произвольность и дифференциальность суть два коррелятивных свойства.
Изменяемость языковых знаков является хорошим свидетельством этой коррелятивности. Каждый из членов отношения a: b сохраняет свободу изменяться согласно законам, независимым от его знаковой функции именно потому, что а и b по самой своей сути не способны проникнуть как таковые в сферу сознания, которое всегда замечает лишь различие а: Ь. Русский родительный падеж множественного числа рук не отмечен никаким положительным признаком (см. стр. 119), а между тем пара форм рука: рук функционирует столь же исправно, как и предшествовавшая ей исторически пара рука: рукъ, и это потому, что в языке важно лишь отличие одного знака от другого: форма рука имеет значимость только потому, что она отличается от другой формы. /…/
К тому же звук, элемент материальный, не может сам по себе принадлежать языку. Для языка он нечто вторичное, лишь используемый языком материал. Вообще, все условные значимости характеризуются именно этим свойством не смешиваться с чувственно воспринимаемым элементом, который служит им лишь опорой. Так, ценность монеты определяет отнюдь не металл: серебряное экю номинальной ценой в пять франков содержит в себе серебра лишь наполовину обозначенной суммы; она будет стоить несколько больше или несколько меньше в зависимости от вычеканенного на ней изображения, в зависимости от тех политических границ, внутри которых она имеет хождение. В еще большей степени это можно сказать об означающем в языке, которое по своей сущности отнюдь не является чем-то звучащим; означающее в языке бестелесно, и его создает не материальная субстанция, а исключительно те различия, которые отграничивают его акустический образ от всех прочих акустических образов.
Этот принцип имеет столь существенное значение, что он действует в отношении всех материальных элементов языка, включая фонемы. Каждый язык образует слова на базе своей системы звуковых элементов, каждый из которых является четко отграниченной единицей и число которых точно определено. И каждый из них характеризуется не свойственным ему положительным качеством, как можно было бы думать, а исключительно тем, что он не смешивается с другими. Фонемы – это прежде всего оппозитивные, относительные и отрицательные сущности.
Доказывается это той свободой, которой пользуется говорящий при произнесении того или иного звука при условии соблюдения границ, которыми данный звук отделяется от других. /…/
Поскольку такое же положение вещей наблюдается в иной системе знаков, каковой является письменность, мы можем привлечь ее для сравнения в целях лучшего уяснения этой проблемы. В самом деле:
1) знаки письма произвольны; нет никакой связи между написанием, например, буквы t и звуком, ею изображаемым;
2) значимость букв чисто отрицательная и дифференциальная: одно и то же лицо может писать t по-разному, например:

соблюдая единственное условие: написание знака t не должно смешиваться с написанием 1, d и прочих букв;
3) значимости в письме имеют силу лишь в меру взаимного противопоставления в рамках определенной системы, состоящей из ограниченного количества букв. Это свойство, не совпадая с тем, которое сформулировано в п. 2, тесно с ним связано, так как оба они зависят от первого. Поскольку графический знак произволен, его форма малосущественна или, лучше сказать, существенна лишь в пределах, обусловленных системой;
4) средство, используемое для написания знака, совершенно для него безразлично, так как оно не затрагивает системы (это вытекает уже из первого свойства): я могу писать буквы любыми чернилами, пером или резцом и т. д. – всё это никак не сказывается на значении графических знаков.
§ 4. Рассмотрение знака в целом
Все сказанное выше приводит нас к выводу, что в языке нет ничего, кроме различий. Вообще говоря, различие предполагает наличие положительных членов отношения, между которыми оно устанавливается. Однако в языке имеются только различия без положительных членов системы. Какую бы сторону знака мы ни взяли, означающее или означаемое, всюду наблюдается одна и та же картина: в языке нет ни понятий, ни звуков, которые существовали бы независимо от языковой системы, а есть только смысловые различия и звуковые различия, проистекающие из этой системы. И понятие, и звуковой материал, заключенные в знаке, имеют меньше значения, нежели то, что есть вокруг него в других знаках. Доказывается это тем, что значимость члена системы может изменяться без изменения как его смысла, так и его звуков исключительно вследствие того обстоятельства, что какой-либо другой, смежный член системы претерпел изменение (см. стр. 148).
Однако утверждать, что в языке все отрицательно, верно лишь в отношении означаемого и означающего, взятых в отдельности; как только мы начинаем рассматривать знак в целом, мы оказываемся перед чем-то в своем роде положительным. Языковая система есть ряд различий в звуках, связанных с рядом различий в понятиях, но такое сопоставление некоего количества акустических знаков с равным числом отрезков, выделяемых в массе мыслимого, порождает систему значимостей; и эта-то система значимостей создает действительную связь между звуковыми и психическими элементами внутри каждого знака. Хотя означаемое и означающее, взятые в отдельности, – величины чисто дифференциальные и отрицательные, их сочетание есть факт положительный. Это даже единственный вид фактов, которые имеются в языке, потому что основным свойством языкового устройства является как раз сохранение параллелизма между этими двумя рядами различий. /…/
В применении к единице принцип дифференциации может быть сформулирован так: отличительные свойства единицы сливаются с самой единицей. В языке, как и во всякой семиологической системе, то, что отличает один знак от других, и есть все то, что его составляет. Различие создает отличительное свойство, оно же создает значимость и единицу.
Из того же принципа вытекает еще одно несколько парадоксальное следствие: то, что обычно называют «грамматическим фактом», в конечном счете соответствует определению единицы, так как он всегда выражает противопоставление членов системы; просто в данном случае противопоставление оказывается особо значимым. Возьмем, например, образование множественного числа типа Nacht и Nächte в немецком языке. Каждый из членов этого грамматического противопоставления (ед. ч. без умлаута и без конечного е, противопоставленное мн. ч. с умлаутом нее) сам образован целым рядом взаимодействующих противопоставлений внутри системы; взятые в отдельности, ни Nacht, ни Nächte ничего не значат; следовательно, все дело в противопоставлении. Иначе говоря, отношение Nacht: Nächte можно выразить алгебраической формулой а: b, где а и b являются результатом совокупного ряда отношений, а не простыми членами данного отношения. Язык – это, так сказать, такая алгебра, где имеются лишь сложные члены системы. Среди имеющихся в нем противопоставлений одни более значимы, чем другие; но «единица» и «грамматический факт» – лишь различные названия для обозначения разных аспектов одного и того же явления: действия языковых противопоставлений. Это до такой степени верно, что к проблеме единицы можно было бы подходить со стороны фактов грамматики. При этом нужно было бы, установив противопоставление Nacht: Nãchte спросить себя, какие единицы участвуют в этом противопоставлении: только ли данные два слова, или же весь ряд подобных слов, или же а и ä, или же все формы обоих чисел и т. д.?
Единица и грамматический факт не покрывали бы друг друга, если бы языковые знаки состояли из чего-либо другого, кроме различий. Но поскольку язык именно таков, то с какой бы стороны к нему ни подходить, в нем не найти ничего простого: всюду и всегда он предстает перед нами как сложное равновесие обусловливающих друг друга членов системы. Иначе говоря, язык есть форма, а не субстанция (см. стр. 145). Необходимо как можно глубже проникнуться этой истиной, ибо все ошибки терминологии, все наши неточные характеристики явлений языка коренятся в том невольном предположении, что в языке есть какая-то субстанциальность.
Глава V
Синтагматические отношения и ассоциативные отношения
§ 1. Определения
Итак, в каждом данном состоянии языка все покоится на отношениях. Что же представляют собою эти отношения?
Отношения и различия между членами языковой системы развертываются в двух разных сферах, каждая из которых образует свой ряд значимостей; противопоставление этих двух рядов позволит лучше уяснить природу каждого из них. Они соответствуют двум формам нашей умственной деятельности, равно необходимым для жизни языка.
С одной стороны, слова в речи, соединяясь друг с другом, вступают между собою в отношения, основанные на линейном характере языка, который исключает возможность произнесения двух элементов одновременно (см. стр. 103). Эти элементы выстраиваются один за другим в потоке речи. Такие сочетания, имеющие протяженность, можно назвать синтагмами. Таким образом, синтагма всегда состоит минимум из двух следующих друг за другом единиц (например, re-lire «пере-читать», contre tous «против всех», la vie humaine «человеческая жизнь», s'il fait beautemps, nous sortirons «если будет хорошая погода, мы пойдем гулять» и т. п.). Член синтагмы получает значимость лишь в меру своего противопоставления либо тому, что ему предшествует, либо тому, что за ним следует, или же тому и другому вместе.
С другой стороны, вне процесса речи слова, имеющие между собой что-либо общее, ассоциируются в памяти так, что из них образуются группы, внутри которых обнаруживаются весьма разнообразные отношения. Так, слово enseignement «обучение» невольно вызывает в сознании множество других слов (например, enseigner «обучать», reseigner «снова учить» и др., или armement «вооружение», changement «перемена» и др., или éducation «образование», apprentissage «учение» и др.), которые той или иной чертой сходны между собою. Нетрудно видеть, что эти отношения имеют совершенно иной характер, нежели те отношения, о которых только что шла речь. Они не опираются на протяженность, локализуются в мозгу и принадлежат тому хранящемуся в памяти у каждого индивида сокровищу, которое и есть язык. Эти отношения мы будем называть ассоциативными отношениями.
Синтагматическое отношение всегда in presentia: оно основывается на двух или большем числе членов отношения, в равной степени наличных в актуальной последовательности. Наоборот, ассоциативное отношение соединяет члены этого отношения в виртуальный, мнемонический ряд; члены его всегда in absentia.
Языковую единицу, рассмотренную с этих двух точек зрения, можно сравнить с определенной частью здания, например с колонной: с одной стороны, колонна находится в определенном отношении с поддерживаемым ею архитравом – это взаиморасположение двух единиц, одинаково присутствующих в пространстве, напоминает синтагматическое отношение; с другой стороны, если эта колонна дорического ордера, она вызывает в мысли сравнение с другими ордерами (ионическим, коринфским и т. д.), то есть с такими элементами, которые не присутствуют в данном пространстве, – это ассоциативное отношение.
Каждый из этих рядов отношений требует некоторых специальных замечаний.
§ 2. Синтагматические отношения
Наши примеры на стр. 155 уже позволяли заключить, что понятие синтагмы относится не только к словам, но и к сочетаниям слов, к сложным единицам всякого рода и любой длины (сложные слова, производные слова, члены предложения, целые предложения).
Недостаточно рассмотреть отношения, объединяющие отдельные части синтагмы между собою (например, contre «против» и tous «всех» в синтагме contre tous «против всех» или contre и maÎtre в синтагме contremaître «старший рабочий», «мастер»); нужно также принимать во внимание то отношение, которое связывает целое с его частями (например, contre tous по отношению к contre, с одной стороны, и к tous, с другой стороны, или contremaître – по отношению к contre, с одной стороны, и maitre, с другой стороны).
Здесь можно было бы возразить: поскольку типичным проявлением синтагмы является предложение, а оно принадлежит речи, а не языку, то не следует ли из этого, что и синтагма относится к области речи? Мы полагаем, что это не так. Характерным свойством речи является свобода комбинирования элементов; надо, следовательно, поставить вопрос: все ли синтагмы в одинаковой мере свободны?
Прежде всего, мы встречаемся с огромным количеством выражений, относящихся, безусловно, к языку: это те вполне готовые речения, в которых обычай воспрещает что-либо менять даже в том случае, если по зрелом размышлении в них можно различить значимые части, например а quoi bon? «к чему?», allons donc! «да полноте же!» и т. д. /…/ Узуальный характер этих выражений вытекает из особенностей их значения или их синтаксиса. Такие обороты не могут быть импровизированы; они передаются готовыми, по традиции. Можно сослаться еще и на те слова, которые, будучи вполне доступными анализу, характеризуются тем не менее какой-либо морфологической аномалией, сохраняемой лишь в силу обычая. /…/
Но это не все. К языку, а не к речи надо отнести и все типы синтагм, которые построены по определенным правилам. В самом деле, поскольку в языке нет ничего абстрактного, эти типы могут существовать лишь в том случае, если в языке зарегистрировано достаточное количество их образцов. Когда в речи возникает такая импровизация, как indécorable (см. стр. 201), она предполагает определенный тип, каковой в свою очередь возможен лишь в силу наличия в памяти достаточного количества подобных слов, принадлежащих языку (impardonnable «непростительный», intolérable «нетерпимый», infatigable «неутомимый» и т. д.). /…/
Но надо признать, что в области синтагм нет резкой границы между фактом языка, запечатленным коллективным обычаем, и фактом речи, зависящим от индивидуальной свободы. Во многих случаях представляется затруднительным отнести туда или сюда данную комбинацию единиц, потому что в создании ее участвовали оба фактора, и в таких пропорциях, определить которые невозможно.
§ 3. Ассоциативные отношения
Образуемые в нашем сознании ассоциативные группы не ограничиваются сближением членов отношения, имеющих нечто общее, – ум схватывает и характер связывающих их в каждом случае отношений и тем самым создает столько ассоциативных рядов, сколько есть различных отношений. Так, в enseignement «обучение», ensei-gner «обучать», enseignous «обучаем» и т. д. есть общий всем членам отношения элемент – корень; но то же слово enseignement может попасть и в другой ряд, характеризуемый общностью другого элемента – суффикса: enseignement «обучение», armement «вооружение», changement «изменение» и т. д.; ассоциация может также покоиться единственно на сходстве означаемых enseignement: «обучение», istruction «инструктирование», apprentissage «учение», education «образование» и т. д.), или, наоборот, исключительно на общности акустических образов (например: enseignement «обучение» и justement «справедливо»). Налицо, таким образом, либо общность как по смыслу, так и по форме, либо только по форме, либо только по смыслу. Любое слово всегда может вызвать в памяти все, что способно тем или иным способом с ним ассоциироваться.
В то время как синтагма сразу же вызывает представление о последовательности и определенном числе сменяющих друг друга элементов, члены, составляющие ассоциативную группу, не даны в сознании ни в определенном количестве, ни в определенном порядке. /…/ Любой член группы можно рассматривать как своего рода центр созвездия, как точку, где сходятся другие, координируемые с ним члены группы, число которых безгранично. /…/
Вопросы для обсуждения
1. На основании каких признаков противопоставляет Б. де Куртенэ направления языкознания?
2. Какие типы эмпирической базы языкознания выделяет Б. де Куртенэ?
3. Назовите утверждаемые Б. де Куртенэ методологические принципы научного языкознания.
4. Назовите выделяемые Б. де Куртенэ разделы описательного языкознания.
5. Принадлежность к какому научному направлению обнаруживается в определении языка Б. де Куртенэ?
6. В чем заключается различие целей и методов их достижения в работах идеалистического и позитивистского направления, согласно К. Фосслеру?
7. В чем усматривает К. Фосслер опасность последовательно аналитического описания языка?
8. В чем К. Фосслер усматривает различие методологического и метафизического позитивизма?
9. Как автор обосновывает базовый статус стилистики в системе языковедческих наук?
10. Что является основанием критики К. Фосслером психологического и логического направлений в грамматических теориях?
11. Назовите понятие лингвистической концепции К. Фосслера, соотносимое с понятием «внутренняя форма языка» В. Гумбольдта.
12. Соотнесите понятия внешней и внутренней лингвистики Ф. де Соссюра и внешней и внутренней истории К. Фосслера.
13. Как К. Фосслер характеризует пересечение предмета истории языка и истории литературы?
14. Какие три периода в истории языкознания выделяет Ф. де Соссюр? В чем он видит ошибку исследователей первых этапов развития компаративистики?
15. Как определяет Ф. де Соссюр материал и задачи лингвистики?
16. Лингвистика и смежные науки. Как Ф. де Соссюр решает вопрос об их соотношении?
17. В чем заключается сложность определения объекта лингвистики, по Соссюру?
18. Как соотносятся речевая деятельность и язык?
19. Охарактеризуйте язык по совокупности конститутивных признаков.
20. Как аспектируется объект лингвистики? Охарактеризуйте важнейшие дихотомические противопоставления языка – речи, внешней – внутренней лингвистики, синхронии – диахронии.
21. Охарактеризуйте важнейшие признаки языкового знака, выделяемые Ф. де Соссюром.
22. В чем проблема выделения языковых единиц (языковых сущностей) согласно Ф. де Соссюру?
23. В чем своеобразие тождества языковых знаков, согласно Ф. де Соссюру?
24. Охарактеризуйте понятие значимости (ценности) знака. Какова роль выделения данного типа свойств знака в целостной концепции Ф. де Соссюра?
25. Как характеризуются ассоциативные и синтагматические отношения?
Рекомендуемая литература
Учебные пособия
1. Алпатов В.М. История лингвистических учений. М., 1999.
2. Амирова Т.А, Ольховиков Б.А., Рождественский Ю.В. История языкознания. М., 2007.
3. КолесовВ.В. История русского языкознания. СПб.,2003.
4. Сусов И.П. История языкознания. Тверь, 1999.
Дополнительная литература
1. Постовалова В.И. Язык как деятельность. (Опыт интерпретации концепции В. Гумбольдта). М., 1982.
2. Алпатов В.М. Волошинов, Бахтин и лингвистика. М., 2005.
3. Апресян Ю.Д. Идеи и методы современной структурной лингвистики. М., 1966.
4. Засорина Л.Н. Введение в структурную лингвистику. М., 1974.
5. Зубкова Л.Г. Язык как форма. Теория и история языкознания. М., 1999.
6. Ольховиков Б.А. Теория языка и вид грамматического описания в истории языкознания: Становление и эволюция канона грамматического описания в Европе. М., 1985.
7. Понимание историзма и развития в языкознании первой половины XIX века. Л., 1984.
8. Шарадзенидзе Т.С. Лингвистическая теория Бодуэна де Куртенэ и ее место в языкознании XIX–XX веков. М., 1980.