-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Анатолий Николаевич Андреев
|
|  Мы все горим синим пламенем
 -------

   Анатолий Андреев
   Мы все горим синим пламенем!
   Роман


   1

   На этот раз Леонида Сергеевича Горяева ожидал сюрприз.
   Обычно при телесных недомоганиях, сопровождавшихся высокой температурой, вибрации каких-то душевных скважин рождали трепетные мелодии, исполнять которые доверялось только скрипкам. На этот раз, к немалому изумлению больного, мелодию повели не скрипки, и вообще все началось не с мелодии, а с тихого упругого хрумканья контрабасов. Ум-па, ум-па, ум-па, ум-па… Ум-па, ум-па, ум-па, ум-па… Потом негромко вступили тромбоны – лихо подхватывая джазовый зачин и развивая его потрясающим свингом. К ним пронзительно присоединились привыкшие солировать трубы, потом, очевидно, еще какие-то духовые, и простенькая, но заковыристая мелодия, накатывала плотным звуком, разрастаясь, как пожар. Ум-па, ум-па, ум-па, ум-па…
   Мелодия была будто бы и резвая, игривая, но с тем оттенком бесшабашности, которая рождается только от безнадеги. «Веселенькое дело, – отметил про себя Горяев. – Словно черти на поминках отплясывают». Кстати, пассионарная рожа не умеющего унывать афроамериканца лукаво лоснилась из-за грифа лакированного контрабаса. Блики световых пятен скользили светлыми зайчиками, прыгали и пританцовывали, придавая странной интродукции разнузданный, и вместе с тем отчаянный характер.
   «Все, пора приходить в себя, – пытался нащупать бразды правления Леонид Сергеевич. – Вот дослушаю концовку: как они, черти, сообразят?»
   Надо было отдать должное: сообразили оркестранты замечательно. Совершенно неожиданно плотная звуковая стена словно бы исчезла, уступив пространство рыдающей, одинокой ноте гобоя, с которой началось феноменальное кривляющееся соло.
   Черт знает что! Бесподобно до безобразия…
   «Что это было?» – воскликнул Горяев, открывая глаза и обнаруживая, что он лежит в палате. Резануло ощущение блеска и чистоты, затем повеяло стерильностью и безмолвием северного полюса. Впрочем, в следующую секунду Горяев принял к сведению, что его внимательно рассматривают серые глаза незнакомца, который тактично выдержал паузу и доброжелательно ответил:
   – Это был обыкновенный пожар. Только высшей категории сложности. Славно пылал наш девятнадцатиэтажный дом, номер 99 дробь два, что по улице Звонарева. Выгорел дотла. За исключением квартиры какого-то алкаша, по непроверенным данным. Этих божьих людей, эту нечисть, я хочу сказать, геенной огненной не возьмешь.
   – А кто такой этот Звонарев? – спросил Горяев, настраиваясь на увлекательную беседу.
   – Говорят, подпольщик. По другим сведениям – дореволюционный губернатор или меценат. Кто-то утверждает, что он был знаменитым дрессировщиком. Спец по тиграм, а может, по слонам. Какая, собственно, разница? Дом сгорел, улица осталась. Я был временно безработным в течение счастливого года, а теперь вот перешел в категорию бомжей. Все течет, горит и меняется. Что мне Звонарев?
   – Может, это подпольщик, то бишь дрессировщик, накликал несчастья?
   – Может быть. Если вы верите в привидения. Может, тень Звонарева с целой стаей теней его саблезубых питомцев и бродит ночами по улице его имени. Но поджигал точно не он. Теням не сладить с жарким пламенем.
   – А кто же? – спросил Леонид Сергеевич таким тоном, словно он с самого начала помнил все, и потому его могли мучить разве что несущественные подробности. На самом деле он только начинал припоминать, смутно восстанавливая в сознании картины, проступавшие сквозь пламя и дым.
   – Кто-то из нас, несчастных жильцов дома 99 дробь два.
   – Откуда такая уверенность?
   – Леонид Сергеевич, давайте пораскинем остатками здравого смысла, которые, по теории вероятности, должны бы сохраниться у нас после перенесенного шока.
   – Давайте попробуем пораскинуть. Сейчас я сконцентрируюсь. Помогите мне принять вертикальное положение. Кстати, откуда вы знаете, как меня зовут?
   – Боюсь вас разочаровать, но вчера вечером вы внятно произносили и мое имя. «Алексей Юрьевич? Очень приятно» – так вы реагировали на наше знакомство. Помните? При этом вы неприлично гордились своей профессиональной памятью. Помните?
   – Нет.
   – Слава богу. Я думал, сейчас вы врать начнете.
   – Да я редко вру. И то преимущественно себе. Но мы действительно вчера знакомились?
   – Действительно. У вас, кажется, повреждено ребро?
   – Ребро?! Ага, вот теперь припоминаю… Это нелепая версия хирурга, которого бьет нервный тик. Я вчера так хохотал, когда узнал, что вытворял мой сосед во время пожара, что чуть не задохнулся. И ничего, ребра совсем не чувствовал. Честно говоря, у меня только царапина на левом бедре. Больше ничего. Мне кажется, я вполне здоров и даже, не побоюсь этого слова, нормален. Только зачем-то прикован к больничной койке. Между прочим, Звонарев был подпольщиком, если вам хоть капельку интересно. Я это точно знаю.
   С помощью соседа, который пропустил последнюю реплику мимо ушей, Горяев уселся на кровати, пытаясь при этом сохранить на лице и в положении корпуса чувство собственного достоинства и независимости.
   Читатель! Вы все поймете в свое время, если захотите и если дадите себе труд подумать – подлинно культурный труд, саму культуру делающий занятием, мало напоминающим развлечение. Сейчас же предлагаю просто послушать незатейливый диалог двух товарищей по несчастью. Итак, начинает Алексей Юрьевич.
   – Готовы? Тогда приступим. Рабочая версия отцов города гласит: это был ужасный террористический акт. Смешно! Милиция просто сошла с ума! Где вы видели в нашем мирном городе террористов? Где их осиное гнездо? Где вы наблюдали их акции, тусовки или сборища?
   – Для тяжелобольного вы как-то слишком бодро расхаживаете по палате. У вас же сломана лодыжка и что-то там расщеплено, если я не ошибаюсь.
   – А-а, ерунда. Этот нервный хирург тоже выполнял политзаказ. Весь мир помешан на террористах. Сегодня если не почетно, то крайне выгодно пасть жертвой злого умысла фанатиков. При этом, правда, надо умудриться уцелеть. Вот мы с вами уцелели, и потому должны изображать ужасные последствия теракта, неужели вам неясно? Отныне вы не просто писатель, Леонид Сергеевич, но и образ невинной жертвы. Ценная улика и почетный свидетель. С чем вас и поздравляю. В газеты попадете, тиражи ваших книг будут расходиться мгновенно…
   – У меня такое впечатление, что я не очень-то похож на жертву. Больше смахиваю на улику.
   – Со стороны виднее. А сломанное ребро забыли? Не удивлюсь, если вас сегодня же обложат гипсом и под глаз фонарь навесят.
   – Ах, да. Ребро как-то вылетело из головы. Итак, терроризм отпадает. Хотя вот тут, знаете ли, под сердцем, что-то дает о себе знать, дает… Жертва, говорите?.. Любопытная мысль…
   – Терроризм не пройдет. Но есть вещи похуже терроризма, – между тем дерзко заявил Алексей Юрьевич и принял вызывающую позу.
   – Интересная версия. Вы что, газет не читаете? Вы что, не в курсе, что нет ничего на свете хуже терроризма – нет и быть не может? Терроризм – бич нашего времени. Пора бы усвоить. Вопиющая политическая некорректность, какое-то политическое косоглазие. Вы просто выгораживаете терроризм. На что вы намекаете?
   – А я и не намекаю. Я называю вещи своими именами. Самая термоядерная смесь на свете – это глупость, смешанная с ревностью. А начало всему – любовь.
   – Очень интересно. Так кто поджег дом, всезнающий господин Оранж? Я правильно воспроизвел вашу незабываемую фамилию?
   – Правильно. Видите ли, Леонид Сергеевич, фактическая база – самое слабое место моей стопроцентной версии. Собственно, я располагаю только одним фактом. Но железным.
   – Мои уши на гвозде внимания, как говорят в таких случаях искушенные индейцы, еще оставшиеся в резервации. Кое-где.
   – Индейцы, кстати, последнее время заметно прибавили в численности. Краснокожие больше не вымирают. Но вернемся к моему факту. Это очень интимный факт.
   – За кого вы меня принимаете? Я – могила, железобетон на арматурной основе.
   – «Гвозди бы делать из этих людей…» Типун вам на язык, дорогой Леонид Сергеевич, сказочного здоровья и долгих лет жизни. Продолжайте радовать нас своими удивительно добрыми детективами…
   – Какая чекистская осведомленность. Просто неприличная и, я бы сказал, подозрительная для заурядного обывателя. Спасибо на добром слове. Я вижу, вы мне не доверяете. И напрасно. Я ведь никому ни словечком не обмолвился о том, что видел собственными глазами. Нечто интимное и непосредственно касающееся вас.
   Очевидно, Горяев решил перехватить инициативу и перейти в наступление.
   – И что же вы видели? – выстроил первый рубеж обороны Оранж.
   – Это было месяц назад. Стояла лунная ночь. И вы, мсье, на лестничной площадке нежно и продолжительно тискали соседку с седьмого этажа, из двухкомнатной.
   – Тоньку? – уточнил Алексей Юрьевич.
   – Возможно. У нее муж такой, знаете, боксер. Или штангист. Отменно управляет мерседесом.
   – Как вы думаете, ее муж сгорел?
   – Откуда мне знать… Думаю, нет. Уверен, что нет. С такими кулаками и в огне не горят, и воде не тонут…
   – Да… Сколько вообще жертв? Я имею в виду не таких, как мы, а тех, кто попросту погиб.
   Оранж вроде бы сменил тему, но в его голосе определенно прибавилось доверительности.
   – Говорят, не менее сотни. Многие находятся в тяжелом состоянии… – Горяев явно решил зацепиться за доверительность.
   – Да, повезло нам с вами.
   – Исключительно повезло… Подумаешь, ребро помято.
   Алексей Юрьевич посмотрел на Леонида Сергеевича и улыбнулся. Потом произнес как старый добрый знакомый:
   – Итак, я тискал Тоньку, вы наблюдали и завидовали, но при этом ни словечком не обмолвились ее мужу… Я правильно понимаю ваш шантаж? Взамен вы требуете, чтобы я выдал вам свой секрет.
   – Почти все правильно, только «тискал» слишком мягко сказано.
   – Гм-гм… Воспоминания! Как острый нож оне!
   – Секрет! Гоните свой секрет. Обожаю секреты.
   У соседей по палате явно складывались отношения. Оранж выдержал паузу и сенсационно заметил:
   – Проблема в том, что я тискал, как вы изволили выразиться, не только Тоньку.
   – Да вы ловелас, господин безработный! – подыграл ему Горяев.
   – У меня была масса свободного времени. Детективы я презираю. Надо же было чем-нибудь заняться. И потом, я ужасно обаятельный, в меру остроумный, не в меру сексуальный…
   – И не в меру самонадеянный.
   – Да, исключительно самоуверенный, что так нравится хищному слабому полу.
   – Кого вы тискали, и какая тут связь с пожаром? Не отвлекайтесь, подробности будете излагать следователю.
   Горяев явно с удовольствием вел диалог, Оранж был тоже в ударе. Он легко двигался по рингу, делал жалящие уколы и ловко уходил от контрвыпадов.
   – Огромный типун вам на язык. Просто гигантских размеров типун. Последней моей героиней была Катерина с четырнадцатого этажа. Буквально луч света! Я ей почти не изменял. Тонька не в счет, – провокационно завершил реплику Алексей Юрьевич.
   – Почему? – искренне изумился Горяев.
   – Два раза в неделю – вы считаете это серьезно?
   – Об этом вы спросите у ее мужа.
   – Может, он все-таки сгорел?
   – Не отвлекайтесь. Мы с вами ищем поджигателя. Обгорелые трупы нас не интересуют.
   Горяеву, судя по всему, досталась роль нелегкомысленного клоуна.
   – На Катьку запал один придурок с тринадцатого этажа. Влюбился без памяти. Отец двоих детей! Семьянин! Где только совесть у людей…
   – Не отвлекайтесь! – Леонид Сергеевич был сама строгость.
   – Однажды темной луной ночью, когда я едва успел нежно, да, очень нежно попрощаться со своей возлюбленной, ко мне в комнату ворвался этот женатый тип, отец двоих детей, семьянин…
   – Ну?
   – Ворвался ко мне в комнату, где царил интимный беспорядок, этот бесстыдный самец и клятвенно пообещал спалить мой диван.
   Оранж самоуверенно ждал реакции собеседника. Горяев кисло скривился:
   – И это все ваши факты?
   – Дорогой вы мой! Ваша наивность меня просто поражает. Восемьдесят процентов всех бытовых пожаров начинаются с возгорания диванов. Любой ребенок об этом осведомлен. И потом, этот псих поклялся здоровьем своей жены. По-моему это серьезно.
   – Идите вы с вашим фактом знаете куда?
   – Издеваетесь? Мне некуда больше идти, Леонид Сергеевич. Мой дом сгорел. Дивана больше нет.
   Соседи по палате все с большим любопытством присматривались друг к другу. И все больше и больше проникались доверием и симпатией.
   – Кстати о диванах… – Горяев весьма артистично выдержал паузу. – Если восемьдесят процентов всех пожаров начинаются с возгорания диванов, то пожар в нашем доме мог начаться не только с вашей подбитой дерматином развалюхи.
   – Одну секундочку! У меня был прочный, удобный двухместный диван отечественного производства. Это вам не Италия какая-нибудь на колесиках, где партнерше ноги толком задрать невозможно! – Оранж не на шутку обиделся за свой диван.
   – Да погодите вы со своей Италией. Сейчас вопрос не в том.
   – А-а! Ваш диванчик тоже торжественно обещали спалить? – Алексей Юрьевич почти торжествовал.
   – Если бы моя милая необъятная тахта полыхнула, мы бы сейчас с вами не беседовали здесь так игриво. В лучшем случае мы бы сейчас пребывали в раю.
   – Я предпочитаю больницу и сломанную лодыжку. Чур меня, – открестился от рая Оранж. Леонид Сергеевич был солидарен с ним:
   – А я, так и быть, готов примириться с моим подбитым ребром. Речь не о моей полутораспальной итальянской красавице. В вашей ахинее есть крупица здравого смысла. Я знавал по крайней мере еще пару диванов в нашем замечательном доме, на которые нашлось бы с полдюжины поджигателей.
   Несерьезный клоун Горяев знал свое дело туго.
   – Вы уверены, что в вас сейчас не включилось ваше больное детективное воображение? – торжественно насторожился Оранж.
   – Оставьте мои детективы в покое, перестаньте мне завидовать.
   – Да вы, я вижу, не без греха, писатель. Давайте начистоту.
   Алексей Юрьевич с удовольствием потирал руки.
   – Давайте. Только я боюсь, моя искренность может вас, гм-гм, дополнительно травмировать.
   Теперь Горяев был сама деликатность.
   – Так-так, становится все жарче и веселее. После моей лодыжки мне ничего не страшно. Гореть так гореть. Валяйте, добивайте бомжа. Поднимайте руку на униженного и оскорбленного, – юродствовал Алексей Юрьевич.
   – Мужайтесь, господин Оранж. Ваша Катерина…
   – Не может быть! Не верю! – весьма натурально возопил Алексей.
   – Дайте слово сказать! Катерина не только вас и отца двоих детей за нос водила, но и меня. Змея подколодная! – с шиком, на голубом глазу выдал реплику Горяев. Оранж парировал со сдержанным достоинством:
   – Вы хоть представляете, что вы сейчас натворили? Вы убили мою святую веру в людей. Этого вам точно там не простят, после этого в рай вам путь заказан абсолютно. Между прочим, я бы детективщиков к райским кущам на пушечный выстрел не подпускал. Просто палил бы по ним картечью. Прямой наводкой. Вам хоть капельку стыдно, сочинитель?
   – Самую малость. А вам?
   Теперь Горяев был мистер ехидность.
   – Мне стыдно за себя. Я думал, у нее всего три любовника. Оказалось целых четыре.
   – Кошмар! А я думал, всего два… – Леонид Сергеевич был в восторге от собеседника. Оранж отвечал ему полной взаимностью:
   – Рогоносец вы несчастный! Да вы просто в людях не разбираетесь. Ладно, каких еще пару диванов вы имели в виду?
   – Об одном я вам уже сообщил. Что касается второго… Не проболтаетесь?
   – Нет. Я что, похож на болтуна? – в голосе Алексея заплескалась глубокая обида.
   – Как вам сказать… Молчуном вас назвать – язык не поворачивается. Впрочем, сейчас это неважно. А с какой стати я должен выдавать вам свой самый большой секрет?
   – У меня такое впечатление, что вам очень хочется выдать свой секрет. Видимо, больше не с кем поделиться.
   Оранж отчего-то на минуту перестал быть клоуном. Горяев подхватил его нелукавую интонацию (нет, судя по всему, диалог вел все же Алексей Юрьевич):
   – Ну, что ж, вы, пожалуй, в чем-то правы… Я люблю дочь моего друга. Вот так, господин бомж. Вот почему я снимал квартиру в вашем паршивом обгорелом доме. Не исключено, что именно моя тахта и оказалась тем злополучным детонатором…
   – Эге, писатель, – Оранж приободрился. – В вас начинает проступать что-то глубоко человеческое. Сугубо человеческое, я бы сказал. Сколько вам лет?
   – Сорок пять.
   – А дочери друга, я полагаю, несколько меньше?
   – Двадцать один.
   – Губа не дура. Женаты, я полагаю? И детей, наверно, двое?
   – Двое. Девочка и мальчик.
   – И сколько вашей дочери?
   – Двадцать два.
   – Фью-ю-ю! Без комментариев.
   Комментарий Оранжа был, в общем-то, обидной, хотя и талантливой, импровизацией. Но Горяев сейчас дорожил нотой простоты:
   – Из-за этого я и ушел от жены. Пока мы не разведены. Что делать – ума не приложу. А врать надоело.
   – Я вас видел вместе с этой девочкой, с дочерью лучшего друга, я имею в виду.
   – Ее зовут Ирина, – со вздохом ответил Горяев.
   – Ей идет короткая юбка. Но, по-моему, вы затеяли смертельную игру. Это пострашнее пожара будет.
   – Пожар – это мелочи жизни. Укус комара.
   – А как же Катерина? – перешел на шепот Оранж.
   – Раз в неделю – разве это серьезно? Да и то от отчаяния, – в тон ему возразил Горяев.
   – Понимаю.
   – Не знаю, зачем я это вам рассказал.
   – А я вам скажу, зачем, – Оранж энергично расхаживал по палате. – Вы просто учуяли во мне родственную натуру. Да-да, не отпирайтесь. Ну, что ж, примите исповедь мою. У меня практически те же проблемы. Только я не женат, разведен, но не очень устроен в жизни. Перебиваюсь случайными заработками. А это чистое существо мне всю душу перевернуло. Просто… пожар какой-то, напалм. Горю синим пламенем, то ли адским, то ли райским. Ведь я жену оставил с двухлетним сыном, которого мы ждали десять лет… Записывайте мою историю, что вы рот разинули. Вставите в роман. Гонорар поделим пополам.
   Уже непонятно было, кто из них клоун серьезный, а кто не очень.
   – Да, вы тоже влипли не на шутку.
   И, понизив голос, Горяев добавил:
   – А как же Тонька?
   – От отчаяния, разумеется. Зачем задавать лишние вопросы?
   – Понимаю. А как ее зовут?
   – Кого?
   – Ну, эту… вашу… юную подругу.
   – У нее чудесное имя. Знаете, такое свежее, незатасканное. Как-то удивительно приспособленное для моих губ. Ее зовут… Нет, сначала я опишу ее фигуру. Нет, обрисую. Вот, вот и вот, представляете? Какая прелесть! Кстати, ей тоже двадцать два года. У вашей дочери хорошая фигура? – Оранж был не просто в ударе; глаза его блистали, движения были патетичными.
   – Еще бы! – Горяев невольно переходил на восклицания.
   – Ну, разумеется. Нашел у кого спросить… – ядовито осадил Леонида Сергеевича Алексей Юрьевич, оскорбленный в лучших чувствах. – Там такое чудо точёное! Слоновая кость! Африканская статуэтка!
   – У африканских статуэток отчего-то сиськи всегда огромные, – уколом на укол парировал Горяев. Впрочем, сделал это вполне уважительно.
   – Нет, здесь с пропорциями все в полном ажуре. Пикантнее, чем эти тощие задницы на подиумах. Софи Лорен отдыхает. Монро – просто драная кошка. Тут, тут и тут. М-м! Сила!
   И в пантомиме Оранж был выразителен.
   – А какого цвета у нее глаза? – невинно и как-то особенно проникновенно спросил Горяев.
   – Вы рассуждаете как патологоанатом. Вам бы все по частям и безо всякой последовательности, – вдохновенный Оранж с презрением отнесся к выпаду Леонида Сергеевича. – После такой фигуры глаза уже не имеют значения. Но и глаза у нее – и тут вы правы! – отдельная песня. Я вам просто скажу: они цвета моря. А зовут ее…


   2

   В этот момент в палату вошла девушка, при взгляде на которую хотелось думать о лете, море, бездонном синем небе и большой корзине с фруктами. Свежестью и чистотой веяло от всего облика прелестного юного создания. На ней был легкий сарафан, схваченный на стане тонким пояском. Круглые плечи, открытое лицо, с которого она никак не могла смахнуть улыбку. Только при взгляде на Оранжа в ее глазах промелькнуло что-то, похожее на тревогу.
   – Марина, радость моя! Солнышко мое светлое! – обнял ее счастливый папаша, Леонид Сергеевич Горяев.
   – Здравствуй, папа. А мы и не знали, где тебя искать. Какая неожиданная встреча. Просто ужас, – несколько непоследовательно отреагировала дочь.
   Марина не отрываясь смотрела на Алексея Юрьевича, а тот, как завороженный, уставился на дочь своего приятеля.
   Вам все понятно, читатель?
   Да, да, это была именно та девушка, которую описывал влюбленный Оранж. Жизнь полна неожиданностей, она просто изобилует ими. Вы не встречали ничего подобного?
   Так ведь можно жить долго и при этом ничего не замечать вокруг. Раскройте глаза, сонный читатель, приподнимитесь с дивана.
   – Как ты меня вообще нашла? Что там творится на воле? Говорят, сотни трупов? Садись, рассказывай. Да, позволь тебе представить, это приятель мой, можно сказать, товарищ по несчастью, Оранж. Фамилия такая.
   – Алексей Юрьевич, – церемонно, как на рыцарском турнире, представился Оранж.
   – Алексей…
   – Можно просто Алексей.
   – Алексей Юрьевич посолиднее будет, да и по возрасту более подходит, – отчего-то заволновался отец.
   – Какие наши годы, Леонид Сергеич! Только жить начинаем.
   – Марусенька, садись, рассказывай. Сколько там трупов? Мы тут ничего не знаем.
   – Папа, о каких трупах ты все время говоришь? Мне сказали, двоих доставили на носилках вот в эту палату, номер семь. Фамилию второго я и не посмотрела. Оранж, как выяснилось, и ты вот…
   Марина еще не умела врать и вовсе не собиралась обучаться этому гнусному искусству. Поэтому она слегка зарумянилась, что, впрочем, только придало прелести ее очаровательному лицу, обрамленному светлыми волосами, прядь которых то и дело непослушно выползала из-за ее небольшого, отдельно красивого уха. Можно было целую вечность сидеть и просто любоваться ее милыми жестами, нелживой мимикой, постоянными поворотами головы…
   – Как это тебя угораздило, папа. Многие наглотались дыма, отравились угарным газом. У многих просто нервный шок. Много ушибов. Но никаких трупов нет, за исключением вас.
   – Мы не в счет. Мы не трупы, – с ноткой мужества в голосе заявил Горяев. – Значит, версию о террористах решили отменить. Жалкие политиканы! Значит, им больше не нужен образ невинной жертвы! Пропали мои тиражи!
   – Папа, ты о чем? С тобой все в порядке? Алексей, папа в своем уме?
   – Я соображаю в сто раз лучше, чем Алексей Юрьевич. Выпей воды. Успокойся. Продолжай.
   – Говорят, поджог устроила какая-то Катерина в отместку своему любовнику, чужому мужу.
   Здесь великолепная Марина вновь отчего-то покраснела, слегка, самую малость.
   – Кошмар! – возмутился Леонид Сергеевич. – В это трудно поверить. Кому же она мстила, а? Как вы полагаете, Алексей Юрьевич?
   – Откуда мне знать? – в ответе Оранжа явно сквозила озабоченность, которая так не свойственна молодости и которая настигает нас после того, как мы, несколько раз обжегшись на молоке, усердно дули на воду. – Вы же лучше меня соображаете. До четырех считать умеете? Вы жили в девятнадцатиэтажном доме! Как же вы добирались до своего восьмого! Наверно, то и дело путали его с четырнадцатым.
   – Что за нервные люди населяли этот копченый небоскрёбишко! Маньяки! Какие злые языки! Страшнее арбалета! – Леонид Сергеевич положительно вышел из себя.
   – Муся, не томи! Моя квартира не сгорела?
   – Какая она тебе Муся! Не забывайтесь, Алексей Юрьевич!
   – Виноват, Марина э… Леонидовна. Вы случайно не в курсе, моя скромная квартира номер 71, что на седьмом этаже, на солнечную сторону, окна не заклеены, из-за моей лени и нехватки времени, да, да признаю, – так вот моя замечательная квартира цела? Она не сгорела? Эта Катерина меня ни с кем не перепутала? Может быть, вы случайно, одним глазком успели увидеть…
   – Да успокойтесь, Алексей э… Юрьевич, ваша квартира в целости и сохранности. Какое отношение вы имеете к этой сумасшедшей Катерине?
   – Никакого! Клянусь самым дорогим на свете!
   – А моя квартира, доченька? В мою квартиру ты заглянула?
   – Ну, конечно, папа. Зачем же я, по-твоему, ходила в этот дом?
   – Да, действительно… Ко мне, конечно… И что с моей квартирой?
   – Как что? Я надеюсь, что ты не тот чужой муж, которого следовало бы спалить.
   – Как ты можешь такое говорить своему отцу! Так цела квартира?
   – Да цела, цела. Что вы так оба спохватились!
   – А я и не сомневался, что цела! – воскликнул Горяев, хлопнув себя по коленке. – У меня в прихожей на стене рядом с зеркалом висит сура из Корана. Арабская вязь на медном листе. Специальная древняя техника: буквы продавлены, покрыты лаком. Там пожелание благополучия и процветания моей семье и моему дому. Охранная грамота. Причем в тексте есть специальный заговор от пожара! Надежнее, чем пожарная машина!
   – Откуда она у тебя, папа?
   – Купил.
   – Зачем?
   – Не знаю… На всякий случай.
   – Мы же в больнице, Марина, – проникновенно заговорил Оранж, – доставлены сюда в полубессознательном состоянии. У меня лодыжка, тут вот, у него ребро… исковеркано. Нам кажется, что весь мир рухнул, все вокруг пылает синим пламенем. И вот явились вы и возродили нашу веру в светлое будущее!
   – Правда? – распахнула свои синие глаза девушка.
   – Правда. Виват, Марина!
   – Дочь! – с необыкновенным энтузиазмом подхватил Горяев. – Я горжусь тобой! Ты лучшее, что есть у меня в жизни. Дай я расцелую твои синие глазки!
   Марина внезапно сникла. Она отошла в угол, подняла голову и в глазах ее клинком блеснула ярость.
   – А мама? – тихо сказала она. – Мама – это худшее, что есть в твоей в жизни? Ты бросил маму, папа. Как ты мог! Она же просто умирает без тебя. Ты хоть это понимаешь? Какой страшный эгоизм! Мне иногда кажется, что я не смогу простить тебя. Мне так обидно за маму… Ты предал ее.
   – А я так надеялся, что именно ты поймешь меня, – теперь уже сник Горяев.
   – Напрасно надеялся, – ласковая Марина превратилась в крапленый гранит. – Я не умею прощать предательство. Ты куда?
   – Я сейчас, сейчас. Вернусь через минуту.
   Дверь палаты захлопнулась беззвучно.
   Злые искры потухли в ее глазах, морщинка растаяла на лбу, во взгляде колыхнулась нежность. К Оранжу она обратилась уже совсем другим тоном.
   – Я так перепугалась! – ее руки легли на плечи Алексея Юрьевича.
   – Радость моя, – напрягся возлюбленный. – Сейчас войдет твой папа. Боюсь, он нас тоже не поймет.
   – Я не могу жить без тебя! Если бы с тобой что-нибудь случилось…
   – Марина, Марина, послушай. Все в порядке, все хорошо. Все замечательно. За исключением того, что я тоже ушел из дома и предал своего сына.
   – Нет, нет, не говори так. Ты любишь меня, я это знаю, я это чувствую. Ты никого не предавал. Ведь ты не любил свою жену, ведь не любил? Нет?
   – Как тебе сказать…
   – То, что происходит у нас с тобой, не может быть ложью. Я это знаю. Я это чувствую. Любовь всегда права. Я тоже рожу тебе ребенка. Даже двоих. Возможно, я уже беременна.
   На этот раз на лице ее румянец не появился.
   – Как это? Ты шутишь?
   – Это очень просто. Когда люди любят друг друга, у них обязательно рождаются дети. Представляешь, какое нас ждет великолепное будущее!
   – Представляю…
   – Я вчера где-то прочитала, в какой-то умной книжке, что высшее доверие, которое женщина может оказать мужчине, – это родить от него ребенка. И сына твоего Димку мы не бросим. Ведь ты его отец. Я так счастлива, так счастлива!
   Вернувшийся Горяев нашел свою дочь уже в совершенно ином расположении духа. В самом воздухе и микроклимате произошла неуловимая перемена. Выступивший вперед Оранж нелепо выбросил руки с растопыренными пальцами от груди перед собой и харизматически возгласил:
   – Леонид Сергеевич! Ваша дочь просто счастлива оттого, что обнаружила вас в добром здравии. Я уверен, что вы найдете общий язык, и в семье воцарится мир. Ох, уж эта молодость! Нашим поколениям надо чаще общаться. Они совсем другие, они не похожи на нас, Леонид Сергеевич. Может быть, они даже лучше нас. Но только это еще не основание для того, Марина, чтобы рвать отношения с собственным отцом. Любите его, Марина, любите! Неужели вы не видите, что вы для него – свет в окне? Ваш бедный папа… он столько перенес. И сколько перенесет еще! Миру мир, нет войне. Стоп пожару.
   – Спасибо, Алексей Юрьевич, за пламенную речь. Извините за семейную сцену. Ты домой, дитя мое?
   – Да, домой. К маме. Ты вернешься, папа?
   В воздухе повисло тяжелое молчание.
   – Не знаю. Иди.
   – Если вернешься, я расскажу тебе лучшую новость в твоей жизни. До свидания, – сказала Марина, ни на кого не глядя.
   – До свидания, – ответил Оранж, стараясь вложить в свою интонацию нечто особенное.
   – До свидания, – устало обронил Горяев.
   Марина ушла.


   3

   Марина ушла, и в палате воцарилось молчание, сотканное то ли из предгрозовых предчувствий, то ли из желаний зацепиться хоть за какую-нибудь иллюзию.
   – Вы давеча сказали, что вам надоело врать. А что значит врать, Леонид Сергеевич? – философски взвесил смыслы Оранж.
   – Врать – значит не замечать истины, – не задумываясь, как хорошо усвоенную гипотезу произнес Горяев, показывая тем самым, что он не прочь поговорить ни о чем.
   – Браво! Исчерпывающе и потрясающе. Просто гегельянство какое-то. Для детективщика – высший пилотаж. И что у нас есть истина?
   – Врать – значит поступать так, – стараясь не уклониться от истины, сделал заявку Горяев, – поступать так, как хочется, успокаивая себя тем, что всем другим от этого только лучше.
   – А на самом деле – только хуже?
   – А на самом деле только хуже. Хотя не всегда…
   – А я вот не знаю, что значит врать. Верите?
   – Вы забавный господин. Всё мельтешите, мелко берете… Мелким бесом. Как-то несолидно все у вас получается. Все вы прекрасно знаете. И с удовольствием врете.
   – Виноват, вынужден разочаровать вас: вру я без удовольствия. Даже себе.
   Впервые голосом Оранж дал понять, что у него есть характер, и не слабый. Но на что он его расходует в жизни – было непонятно. Человеческие загадки – хлеб писателя; может, на это и рассчитывал Алексей Юрьевич?
   – Я вам расскажу сейчас историю, а вы исполните роль детектора лжи. Станьте на мгновение совестью человечества, Леонид Сергеевич.
   – Ну, вот, опять мелко копаете. Просто звонок какой-то. Звените по делу и не по делу.
   – Итак, жил-был я вместе со своею женой. И было у нас… Так получилось, что у нас не было детей. Знаете ли вы, счастливый отец благополучного семейства, что значит цветущей молодой женщине в течение одиннадцати лет не иметь детей, если она ими бредит? Вам просто воображения не хватит. Это вам не пиф-паф, ой-ой-ой… А мне не хочется травить душу воспоминаниями. Только один штрих: у моей жены, Марины, подушка бывала мокрой от слез… И это длилось годами. Вообразили? Врачи вынесли нам приговор, обжалованию не подлежащий. Нам было на роду написано не иметь детей. И мне даже в голову не пришла мысль покинуть жену, уйти от нее, предать ее. Верите?
   – Продолжайте, – тоном знаменитого прокуратора Иудеи распорядился Горяев.
   – А дальше началась если не чертовщина, то мистика. Подруга ее бабушки, старушенция ясновидящая откуда-то из-под Вологды, накаркала нам светлое будущее. И-и, говорит, милые, не верьте врачам. Чего они понимают, коновалы. Возьмите, говорит, в дом собачку какую-нибудь бездомную, паршивую, блохастую – словом, предельно несчастную. Как будто собаки понимают, что они несчастны. Возьмите, говорит, собачку, и пусть она у вас живет. И ухаживайте за ней, любите ее. И увидите, что из этого получится. Будет, говорит, у вас ребенок. Марина, как утопающий за соломинку, вцепилась в какую-то задрипанную Мусю, отбила ее у живодеров и притащила домой. Холит, лелеет. Даже плакать перестала. И через полгода заявляет мне: «Я беременна. Это Мусенька помогла, зайчик мой хороший». Аисты – это я еще понимаю; но собаки, приносящие в дом детей… Верите?
   – Не хотелось бы думать, что вы способны шутить такими вещами.
   – Какими вещами?
   – Детьми. Дети – это святое.
   – Что же вы тогда ушли от детей? Впрочем, речь сейчас не о вас. Слушайте, писатель. Марина действительно забеременела, благополучно выносила и родила прелестного карапуза. Моего сына Димку. Перед тем, как забирать ее из роддома, я вылизал всю квартиру, навел идеальный порядок. А тут как раз эта Муся возьми и начни линять. Шерсть по всей комнате – не продохнуть. Целое испытание. Да еще вдобавок псина заболела чем-то, стала чихать. Мне младенца с матерью забирать, а тут на тебе. Я не долго думая схватил ее в охапку (а она стала огрызаться, забилась под нашу двуспальную кровать) и отнес к добрым друзьям на время. А Муся возьми и сдохни там через три дня самым подлым образом. Вот такое нам спасибо.
   – Жалко, конечно, но собака сделала свое дело. Мне кажется, все было естественно и гуманно.
   Горяев старался быть объективным.
   – Мне тоже так казалось. Как бы не так. Старушенция как только узнала об этом, взвыла и за голову схватилась: что, говорит, вы наделали! Не будет вам в жизни добра! Ай-ай-ай! Не надо было собачку отдавать. Вам это никогда не простится. Жизнь, говорит, пойдет наперекосяк. Будут большие несчастья. И вижу, говорит, пожар впереди, синее пламя. И Марине ты принесешь одно только горе. А больше, говорит, ничего не вижу.
   – И что было потом?
   – Потом меня бес попутал. Я влюбился. Да так влюбился, что голову потерял. Все понимаю: жена, долгожданный ребенок – и ничего не могу с собой поделать. Фигура, глаза цвета моря… Взял, дурак, и все честно рассказал Марине, то есть жене. Вы бы видели ее. Она окаменела. Никаких истерик, никаких сцен. Просто выбросила меня, как я Мусю, – и все. Как в кино.
   – И что же вы, собираетесь прогнозам этой старушенции поддаваться?
   – А что бы вы сделали на моем месте?
   – Во-первых, я пожелал бы вам не быть на моем месте; а во-вторых… Может, еще одну собачку взять в дом?
   – Ну, прозаик, с вами не соскучишься. По-вашему, дворы просто кишат волшебными собаками? Как чуть что – так пса блохастого в дом. Давай, песик, пошамань! Благодарю покорно. Да и потом, собаки, как я понял, помогают в определенных случаях: от бездетности, может, еще от чего-нибудь. А сейчас у меня, боюсь, другая проблема.
   – Какая?
   – Возлюбленная моя грозится родить совсем не нужного мне ребенка. И даже двоих.
   – Ну, приятель, вы и влипли. Может, сейчас, кошечка помогла бы? Я имею в виду, котика сопливого взять в дом…
   – А может, лапку сушеного таракана истолочь и смешать этот порошочек с пыльцой, растертой из крылышка летучей мыши? А? Или в гороскоп заглянуть? А?
   – Не надо нервничать. Я ищу конструктивный выход из тупика. И потом… Я детей теряю, вы приобретаете. Неизвестно, кому хуже. Если это вас утешит.
   – У вас скоро внуки пойдут…
   – Не говорите. Найдет, такого как вы. Вот будет радости-то. Как ее зовут?
   – Кого?
   – Вашу пассию.
   – А-а… Это неважно. Женщины в каком-то смысле все на одно лицо. Только возрастом отличаются. И фигурой. Зачем я это все рассказал вам?
   – Тоже, наверно, не с кем поделиться.
   Приятели долго молчали, не испытывая при этом неловкости.
   – А какой, у моря, интересно, цвет? – спросил вдруг Горяев.
   – Зеленый.
   Горяев глубоко задумался.
   – Я знаю Черное море, слышал о Красном. Даже Мертвое море могу себе представить. И все они – синие.
   – Есть еще Балтийское. Вот оно до боли зеленое. Не отвлекайтесь от сути моей притчи. Как бы мне так поступить в моей ситуации, чтобы не соврать?
   – Боюсь, правда в вашем положении несовместима с жизнью.
   – И вы олицетворяете гуманность современной литературы?
   – Правда жестока, Алексей Юрьевич. Но справедлива.
   – Боюсь, вы избалованы счастливыми концовками ваших детективов. А жизнь богата на сюрпризы. Интересно, а что считать правдой в вашем положении?
   – У меня хоть Иринка не беременна, – бодро и несколько ниже пояса парировал Леонид Сергеевич. Он держался молодцом.
   – С вас хватит одной Маринки.
   – Что вы имеете в виду?
   – Я имею в виду непримиримую позицию вашей дочери: или она – или Ирина. Одной двадцать два года, другой – двадцать один. Или это пустячок?
   – Нет, это еще та дилемма, конечно.
   – Дилемма! Что-то вы стали очень косноязычны. Выражайтесь яснее: это просто капут.
   Алексей Юрьевич явно намерен был взять реванш.
   – Перестаньте каркать. Все равно у вас положение гораздо хуже моего.
   – Да?
   – Да!
   – Эх, сказал бы я вам, папаша… Настроение не хочется портить. А следовало бы.
   – В моей жизни, – задумчиво произнес Горяев, забыв обидеться на слова Оранжа, – не было паршивых собак и вологодских старушек. И я, вроде бы, делаю все правильно. Я поступаю порядочно, мне не в чем себя упрекнуть, по большому счету. Но я чувствую себя жутко виноватым. Мне просто стыдно в глаза дочери смотреть. Жену мне жалко, сына я обожаю. А Ирину – люблю. Да. Я бы не удивился, если бы оказалось, что я ее люблю. Хотелось бы в это верить…
   – Все это тоже несовместимо с жизнью, спешу вас утешить. Так что пусть Ирина быстрее беременеет: это хоть какой-то выход.
   – А что! – искренне взвился с места Горяев. – В вашей ахинее намечается хоть какой-то просвет. Если угодно – выход.
   – Конечно, выход. Будете, как ишак, разрываться на трех работах, и вскоре загнетесь естественной смертью. Падете смертью глупых на жизненном фронте.
   – Я уже разрываюсь на трех.
   – Три работы, три женщины… В ваши годы надо себя щадить.
   – Вы злоупотребляете моей откровенностью, – повел бровью Пилат.
   – Извините. Это все оттого, что вы меня разочаровали.
   – Как это понимать?
   – Я надеялся, что вы, человековед, духовный пастырь, хоть теоретически укажете мне перспективу. Набросайте мне приемлемый сценарий жизни. Что делать?
   – Теоретически – вам только в петлю; но на практике бывает и иначе.
   – Все это – слова, слова, слова…
   В этот момент раздался троекратный стук в дверь.
   Сердце Горяева тревожно сжалось.


   4

   И было от чего!
   В дверях стояла, излучая гибельную власть для мужчины, молодая дама. Она была почти одних лет с Мариной, однако выражение ее лица было значительно старше: резковатые скулы и строго определенные черты спокойно и уверенно демонстрировали неласковую красоту. Особо поражала бледная свежесть кожи.
   – А это уже, судя по всему, к вам, уважаемый Леонид Сергеевич! – мстительно запел искушенный Оранж.
   – Ирина, ангел мой! Не верю собственным глазам!
   Сложно было сказать, оторопел писатель от приятного сюрприза или пытался изобразить неземную радость.
   – Ваши глаза вас не подводят. Это действительно Ирина. Позвольте представиться: ваш сосед по дому и друг Леонида Сергеевича – Алексей Юрьевич Оранж.
   – Ирина. Очень приятно. Здравствуйте, Леонид Сергеевич! – голос дамы гармонировал с ее обликом: низковатый и грудной.
   – Ангел мой, прелесть моя! Само совершенство!
   – Леонид Сергеевич хочет спросить, – заворковал Оранж, – как там дела в нашем общем доме, а также вокруг него?
   – Все хорошо. Это Катя из ревности или из вредности подпалила матрас.
   – По нашим сведениям, это был диван, – осторожно уточнил Алексей Юрьевич.
   – Или диван. Какая разница?
   – Вы не знаете разницы между диваном и матрасом? Какая наивность!
   – Алексей Юрьевич, угомонитесь. Ирина, это он так шутит. От отчаяния.
   – Леонид Сергеевич! – ровным тоном начала Ирина.
   – Можешь называть меня Леонид…
   – В ваши-то годы! – ернически встрял Оранж. – Я бы не смог переступить через порог почтения. Леонид – звучит несолидно. Как-то, знаете, с натугой, с натяжечкой. Это вас не молодит. Вы не находите, Ирина? А вот Леонид Сергеевич – вполне сносно, почти гордо.
   – Алексей Юрьевич, вы не могли бы оставить нас наедине? – спросила Ирина в пространство, взглядом отыскивая место для сумочки.
   – Я? Вас?
   – Вы. Нас. Наедине. У нас свидание.
   – Вот это хватка. Аж в зобу дыханье сперло.
   – Прошу вас. У нас очень серьезный разговор, – смягчила просьбу Ирина беглой улыбкой.
   – Хорошо. Пойду позвоню Марине.
   – Жене? – любезно изобразил внимание Горяев, очевидно, чтобы смягчить горечь изгнания.
   – Она мне, строго говоря, не жена, но мне тоже есть о чем с ней потолковать, поверьте мне.
   Шаги за дверью вскоре стихли и Ирина, преодолевая некоторое стеснение, заговорила ровным тоном.
   – Леонид! Леонид Сергеевич, Лёня… У нас будет ребенок.
   Горяеву было страшно даже вникать в смысл сказанных слов. И он тихо заговорил, обращаясь, скорее, к себе:
   – Не может быть! Иринка, дорогая! За что?!
   – Ты хочешь спросить, как это получилось? – было ясно, что Ирина рассчитывала на иную реакцию.
   – Нет, как получилось, я догадываюсь. Доигрались. А ты не могла ошибиться?
   – Не могла.
   Она подошла к нему в упор и прошептала на ухо:
   – Все симптомы налицо. По-взрослому. Ты плачешь? – добавила она тоном, каким отчитывают нашкодивших детей.
   – Это от радости. Не могу прийти в себя. Что же мы будем делать, дитя мое?
   – Во всяком случае, я собираюсь рожать. Розовощекого пузанчика.
   – Иногда дети даются родителям как наказание, Ирина.
   – Это если неправильно их воспитывать или самому жить неправильно.
   Горяева просто перекосило от ее слов.
   – Что с тобой?
   – У меня сломано ребро. Папе ты, надеюсь, еще не сообщала?
   – Пока нет. Но папа у меня душка, у него широкие взгляды на жизнь. Он любит меня. Он все поймет. Думаю, в конце концов, будет рад. Главное, чтобы я была счастлива, разве не так? Я понимаю щекотливость твоего положения. Мой папа – твой друг, и все такое. Но так получилось. Вот что бы ты сказал своей дочери, если бы узнал, что у нее будет ребенок, отец которого – твой друг? Я уверена, что…
   – Я бы убил его.
   – Кого? Ребенка?
   – Своего друга.
   – Отца своего внука?
   – Нет, подонка, соблазнившего мою невинную дочь.
   – А если дочь никто не соблазнял? А если она сама была на все согласна? Да еще, может, сама же и соблазнила… А? Ты бы убил дочь?
   – Сначала себя. А потом и дочь!
   – Значит, по-твоему, я поступила неправильно? Так? Значит, наши с тобой отношения – просто какая-то недозволенная игра? Ты – подонок, а я – шлюха. Поиграли – и разбежались. Как мило! И это все, чему научил тебя твой жизненный опыт? Наверное, я у тебя первая такая, беременная. Остальных ты успевал по-отечески отговорить, уговорить. Ты у нас большой мастер уговаривать.
   – Ирина! Опомнись! Что ты несешь!
   – А ты что сейчас сказал? Я думала, ты обрадуешься. Я думала, родить от мужчины ребенка – значит, оказать ему высшее доверие. Я доверилась тебе. Разве можно говорить женщине о любви и не хотеть от нее ребенка? Я думала, хоть для твоего поколения, хоть для тебя это святые вещи…
   – Ирина!
   – Не подходи ко мне!
   – Ирина!
   – Стоять!
   – Ирина… Ангел мой… Как отец и как… будущий отец… Ты войди в мое положение.
   – Ты думаешь, твое положение интереснее моего?
   В этот момент двери палаты открылись, и в нее с нескрываемым любопытством заглянул Оранж.
   – Ребята, что у вас тут происходит? Мы, например, уже обсудили свое будущее с Мариной…
   – Пошел вон! – вдруг звонким голосом заорала Ирина. Алексей Юрьевич мгновенно исчез, и дверь клацнула язычком замка.
   – Негодяй! Подонок! Предатель! – неизвестно кому кричала Ирина, и в дверь полетело все, что попало ей под руку: три яблока, а потом и не распакованная зубная щетка.
   – Гоблин! – взвизгнула она и заплакала.
   Горяев опустился перед ней на колени, а она медленно сползла к нему на пол.


   5

   Что же случилось в доме номер девяносто девять дробь два по улице Звонарева злополучным утром девятнадцатого сентября 2002 года?
   А случилось следующее происшествие, которое многие впоследствии склонны были квалифицировать как невероятное, как репетицию катастрофы. Ровно в девять тридцать пять возле дома, с позволения сказать, остановился «мерседес», тянущий на прицепе необъятных размеров никелированную цистерну с каким-то подозрительным отравляющим веществом. Почему «с позволения сказать»? Почему не просто – остановился?
   Да потому что синяя блестящая кабина грузовика уткнулась в столб недалеко от автобусной остановки, имитируя аварию. Именно имитируя, так как никакой аварии и в помине не было. Водитель спокойно покинул кабину и, в соответствии с каким-то диким поручением, исполняя нелепую миссию, последовательно поджег несколько дымовых шашек.
   Поджег – и ушел.
   Очевидно, смысл учения состоял в том, чтобы, с одной стороны, проверить бдительность граждан, научить своевременно реагировать население огромного дома на ситуацию экстремальную; с другой стороны – на полученный от населения сигнал должны были оперативно откликнуться спецслужбы типа «министерства по чрезвычайным ситуациям».
   Итак, чрезвычайная ситуация сложилась налицо. Однако народ отреагировал неправильно, не по той логике, которая была заложена в инструкцию ответственными составителями. Народ горохом стал высыпать из высотного девятнадцатиэтажного дома и плотным кольцом окружил цистерну, несущую, якобы, смертельную угрозу. Дело в том, что любопытный народ мгновенно и в массовом порядке усек, как хладнокровный водитель неуклюже припарковался к столбу и затем, изображая из себя идиота, поджег что-то там дымное. Народ не проведешь.
   Но кто-то все же сослепу не разобрался, и долгожданный сигнал, очевидно, поступил по телефону куда следует. Когда с воем сирен и включенными синими мигалками к дому подлетел взвод ярко-красных пожарных машин, немедленно выстроившихся в шахматном порядке, народ слегка растерялся, но тут же коллективным разумом двинул оригинальную и, главное, неотразимую версию: то, что всем поначалу представлялось безобидной игрой, на самом деле было террористическим актом. Кто-то бросился врассыпную, кто-то кинулся к мирному водителю, который решил поджечь еще несколько шашек, чтобы сгустить дымок. Тут всем стало ясно, что водитель-то был «кавказской национальности», хотя на нем была всего лишь обычная черная кепка. А не балуй, не поджигай! И усы, главное, нагло отпущены. Тоже черные.
   Пока «чрезвычайники» разматывали свои брандспойты, укладываясь в нормативы, несколько шустрых и подготовленных граждан в сутолоке и дыму успели так накостылять несчастному водителю темно-синего мерседеса, что дело приняло худой оборот. Водитель стал орать благим матом, призывая на помощь эмчээсовцев, однако те усердно накручивали свои нормативные километры и человеко-часы, не отвлекаясь на вопли частного лица. Их интересовала поставленная задача.
   Кто-то в пожарном порядке решил эвакуироваться самостоятельно, не дожидаясь распоряжений нерасторопной власти. «Сами ликвидировали террориста, сами спасем себя и свое наиболее ценное имущество; враг не пройдет!» – было написано на лицах озабоченно снующих граждан.
   Настроение жителей отдельно взятого дома становилось агрессивным и воинствующим. Очевидно, от отчаяния молоденький командир принял решение: шугануть струей брандспойта тех, кто охаживал террориста, чтобы охладить их неуместный пыл. Но сработал не тот брандспойт, и ледяной струей рубанули не по той толпе. Водой окатили ничего не подозревавших обывателей, тянувших свои чемоданы.
   Началась паника. Теперь уже орали все, на полную мощность заработали все водяные установки. На подкрепление попавшему в осаду взводу с ревом и адским синим свечением неслись еще машины. В дело решила вмешаться милиция, оцепившая цистерну плотным строем. На автобусной остановке скапливались кареты скорой помощи. Мирно задуманное учение переросло в полномасштабную кризисную ситуацию.
   В довершение всех неприятностей из окон квартиры, кажется, на седьмом, да, на седьмом этаже повалил густой дым. Тут-то всем стало ясно, что игрой и не пахнет. На глазах у всех нагло и цинично разыгрывалась многоходовая террористическая комбинация. Все ждали только взрыва и внимательно смотрели, не повалит ли дым откуда-нибудь еще. Но дым больше ниоткуда не появлялся, что слегка разочаровывало бдительных граждан. Все почему-то рассчитывали на большее.
   Читатель уже, конечно, догадался, что горел тот самый диван, который запалила ревнивица-Катька. Как потом выяснилось, у нее в любовниках состоял и муж Тоньки, вот ему-то и решила отомстить Катька. Может, они приревновала его к жене, а может, у нее были иные основания. Это в точности неизвестно. Но узкий круг посвященных в то, как развивались события на седьмом этаже с участием Катерины с четырнадцатого, был убежден, что умышленный поджог – дело рук любвеобильной Катьки.
   Что касается наших героев, Горяева и Оранжа, то они оказались в больнице по нелепой случайности. Первым движением их мятущихся душ, будем откровенны, был человеколюбивый христианский посыл. «Кто тут нуждается в помощи больше, нежели я сам?»: примерно так подумали герои, когда каждый из них независимо друг от друга покидал свое насиженное гнездышко, откликаясь на всеобщий переполох. Лестничные площадки, куда выходили их квартиры, были в дыму. Первая мысль Леонида Сергеевича, естественно, была об Ирине. Как она там? Что с ней?
   Но даже думать было нечего о том, чтобы пробиться к ней наверх: лифт, само собой, был заблокирован, по лестницам тараканьей лавиной густо перли жильцы с верхних этажей. Горяеву ничего не оставалось, как влиться, нет, с боем вклиниться в общий поток, сметающий все на своем пути. Горяев, испытывая какой-то необыкновенный подъем духа, схватил находящуюся рядом девочку и ответственно доставил ее вниз, на улицу. Его уже начинало распирать чувство, похожее на гордость, как именно в этот момент заработал не тот брандспойт. И первой жертвой мощной струи был как раз Горяев: вода под бешеным напором со стуком угодила ему прямо в лоб. Разумеется, спаситель девочки рухнул как подкошенный. Остальное довершила обезумевшая толпа.
   Вот откуда взялось ушибленное ребро, временное беспамятство и, вероятно, сама музыка, которая разбудила Леонида Сергеевича на следующее утро. Надо сказать, что Горяев еще легко отделался. Были ведь и реально сломанные ребра, побитые носы и вывернутые лодыжки.
   Ах, да что там. Наломали дров.
   Первая мысль Алексея Юрьевича была несколько иной: «Что за чертовщина творится! Уж не конец ли это света?»
   Помнится, он так и спросил у пролетавшей мимо тетки, но она внимательно смотрела себе под ноги, и Оранж устыдился неуместной иронии. Женщины считали своим долгом повизгивать, мужчины, напротив, сжав рты, тупо топали кто чем мог, но большинство топало туфлями, несмотря на жаркий день, которым собирался побаловать сентябрь. Оранжу спасать было некого – до тех пор, пока рыхлая мадам, без нужды повизгивавшая у него над ухом, не подвернула себе ногу. Наверно, все мужчины спасали своих жен, поэтому просто некому было подать руку тучной мадам. Оранж просто физически не мог заставить себя перепрыгнуть через голову живого человека и топать дальше. И он подал руку мадам, о чем тут же и пожалел: ему пришлось взвалить ее на себя. Естественно, к финишу сил уже не осталось. Он рухнул и без брандспойта прямо под туфли и каблуки охваченной паникой толпе.
   Толпа схлынула, на земле остались лежать два-три скрюченных тела.
   Их-то и подобрали люди в белых халатах.
   Дальнейшее читателю хорошо известно.


   6

   – Какое-то кино или ток-шоу, Горяев. Я не могу в себя прийти.
   Так говорила Горяеву его жена, Валентина Павловна. Они мирно беседовали на кухне, не получая никакой радости от общения.
   – Только в кино сценарии не кровью пишутся, – многозначительно возражал Леонид Сергеевич. – А тут… Постарел лет на пятнадцать.
   – Что-то не очень верится в эти басни. Седина в бороду, бес в ребро, девочку в постель, жену на свалку… Никакой крови я тут не вижу, а вот труп один есть. Только его никто не замечает. Всем не до того.
   – Это я, что ли, труп? – не чувствуя себя оскорбленным, дернул плечом Горяев.
   – Да нет, не обольщайся. Ты – это седина в бороду. Труп – это я. Все, что у нас произошло, – произошло через мой труп. Зря ты ко мне пришел, Горяев. Не могу я тебя пожалеть. Да и себя пожалеть не могу. Мне только Маринку жалко. Бедная девочка! Полюбила какого-то негодяя, ждет от него ребенка. Мой муж ушел к беременной девице. Сын замкнулся, переживает, ни с кем говорить не хочет. Обо мне все забыли. Кино, немое кино. Черно-белое. Под звуки разбитого рояля, над которым склонился нетрезвый тапер.
   – Мне больно это слышать.
   – А мне наплевать, что тебе больно.
   – Ладно, хорошо. Я – бес, целый гоблин.
   – Кто?
   – Гоблин. То есть порядочная скотина. Допустим. Но в чем моя вина? Разве я совершил сознательную подлость?
   – Горяев, если бы ты знал, как мне сейчас противны любые слова. Сознательную, бессознательную… Труп есть, а виноватых – нет. Сама виновата. Может, ты скажешь, в чем моя вина? В том, что я любила тебя? Давала возможность тебе писать свои паршивые романы? В том, что воспитывала детей? Уходи, Горяев. С трупами не о чем разговаривать. Мертвые не потеют.
   Шестым чувством Леонид Сергеевич усек, что пора менять тактику. Иначе разговора не получится. Разжалобить ее не удастся; значит, во имя жизни, надо сделать больно. Так сказать, спасительно пустить кровь. Может, тогда отойдет.
   Была не была. Больнее, чем правда, люди еще ничего не придумали.
   – Валентина, не гони меня. Ты так легко перечеркиваешь нашу жизнь, делаешь из меня опереточного злодея. Погоди, дай мне высказаться. Я не знаю, в чем виноват я, но я знаю, что мне тоже очень тяжело. Я тебе скажу все до конца. Многие живут всю жизнь, но так и не доходят до последней черты искренности. Мы с тобой, к сожалению, дошли. Нам нечего скрывать друг от друга. Да, я встретил девушку, да, я полюбил ее. Да, Валя. Так произошло.
   – Тебе угодно называть это «встретил девушку», а мне кажется, ты бросил и растоптал меня. Ты предал меня, разбил мне сердце, сделал бессмысленной мою жизнь. От нас отвернулись дети. Это тоже входит в понятие «встретил девушку».
   – Мы говорим с тобой на разных языках.
   – Нет, Горяев, просто ты никак не можешь привыкнуть к тому, что трупы не слышат. И не могут жалеть.
   – Ладно. Давай разговаривать как чужие люди. Не я первый, не я последний, мадам. Все это происходит на каждом шагу, сплошь и рядом. Даже наша дочь, судя по всему, связалась с женатиком. Почему бы тебе и ей не предъявить претензии? Она тоже прикладывает руку к тому, чтобы кто-то стал трупом.
   – Послушай, ты, как там тебя, гоблин, чужестранец, дочери предъявит претензии сама жизнь. Нашел, чему радоваться.
   – А я вот рад за свою дочь. Она познала любовь, у нее будет сын. Или дочь. Нет, все-таки лучше сын.
   – У дочери будет дочь.
   – Хорошо, пусть даже дочь. У всего есть своя логика, у жизни есть свои законы. Зачем же их ломать? Если бы ты захотела, у нас была бы внучка. Или трупам внучки не нужны?
   – Горяев, сейчас я тебе как чужому человеку скажу одну вещь. Ты мне изменял, я знаю. Так ведь, в жанре полной искренности, у последней черты? Ну, давай, говори, чего уж там скрывать, дело прошлое.
   Такая правда, до такой степени правда не входила в планы Леонида Сергеевича, поэтому он на долю секунды замялся. По укоренившейся привычке не говорить женщинам всей правды, чтобы не испортить дело (правда в отношениях с ними допустима только тогда, когда тебе необходимо окончательно поругаться, вдрызг, непоправимо), он осторожно заметил, намекая на нетривиальность измены:
   – Это совсем не то, что тебе могло бы показаться.
   – Не важно. Главное, что это все-таки было. Не знаю, догадывался ли ты о том, что мне известно о твоих похождениях.
   – Не догадывался. Я был уверен, что никто ни о чем не узнает.
   – Дурак.
   – В смысле?
   – Какой же ты был дурак. Еще тогда.
   – Не будем унижать себя, зачем переходить на личности?
   – Боже мой, какая чувствительность. Какое пылкое сердце, какая ранимая душа. Какое сокровище я потеряла.
   – Для трупа ты чересчур язвительна.
   – Откровенность за откровенность, гоблин на букву «б». Хотя на «г» – тоже ничего. Мне было тогда очень больно, не скрою. Вот как сейчас.
   – Мне очень жаль. Sorry.
   – Мне было так больно, что я решила отомстить тебе. Я решила тоже изменить тебе, Леня. Но сделать это так, чтобы ты ни о чем не узнал. Как видишь, я тоже дорожила спокойствием в семье. Так сказать, погодой в доме, моральным климатом.
   – Я тебе не верю. Ты врешь, чтобы ложью своей досадить мне.
   – Как ты думаешь, с кем я тебе изменила? Ни в жизнь не догадаешься.
   – Я не хочу обсуждать эту тему.
   – Тему твоих рогов? Да тут и обсуждать нечего. Я тебе изменила только раз в жизни. С твоим лучшим другом, дочь которого ты впоследствии имел счастье полюбить.
   – Вот теперь началось кино. И зря ты ждешь немой сцены.
   – Зря. Потому что еще не время. Немая сцена будет сейчас.
   – Не надо нагнетать, не надо этой дешевой драматургии. Что может быть хуже измены?
   – Хуже измены оказалось то, что в результате измены я забеременела.
   – И что же?
   – И у меня, как тебе хорошо известно, родился второй ребенок, твой сын.
   Очевидно, немая сцена все-таки случилась, потому что дальше Валентина Павловна с удовольствием произнесла:
   – Мне очень жаль. Sorry.
   – Такими вещами не шутят.
   – Конечно, не шутят. Это было бы бесчеловечно. Так ведь я и не шучу.
   – Это какие-то совсем уж… дьявольские штучки. Я пойду к Ивану и спрошу у него.
   – Неужели ты полагаешь, что Ивану известно, что наш ребенок – это его ребенок? Для него это тоже был всего лишь сладкий акт мести. Ведь от его жены я и узнала, что ты мне изменял с ней. А я, само собой, обо всем рассказала ему.
   – Кошмар! Как же вы, бабы, умудрились такой кошмар устроить. Выходит, что я воспитывал сына моего друга Ивана, а мой друг Иван получает внука, отцом которого являюсь я? А я-то думаю, почему женщины так обожают мыльные сериалы.
   – Главными героями мыльных сериалов, если ты заметил, являются не только брошенные женщины, но и обманутые мужчины.
   – Я тебя за всю жизнь ни разу не оскорбил, ни разу не припечатал грубым словом, не так ли?
   – Я тебе никогда не давала повода.
   – Так вот, Валентина, ты сучка. Полный труп.
   – От гоблина слышу. На букву «ж».
   – Я надеюсь, у тебя хватило ума не рассказать эту историю нашему сыну, Николаю?
   – Наш сын и так достаточно страдает от того, что вытворяет его папаша.
   – Какой папаша?
   – Горяев Леонид Сергеевич.
   – Зато с мамой ему исключительно повезло.
   – Я вижу, ты уже не так философски относишься к законам жизни. Ты сердишься, Горяев. Значит, ты не прав. Я желаю и тебе превратиться в труп.
   – Не дождешься!
   – Дождусь. Труп – это прямое следствие неправильного отношения к законам жизни. Ты же производишь детективы и хорошо знаешь: труп – это следствие роковой ошибки. А ты уже совершил непоправимую ошибку, Горяев.
   Злокозненный джин правды витал над руинами разрушенной семьи, которая держалась, оказывается, на крепких сваях святой лжи, покоилась на граните веры в самое лучшее, что только можно предположить в человеке, и дерзко устремлена была в светлое будущее, которое принято проектировать и строить, невзирая на темные и сомнительные стороны природы человека.
   Совместима ли правда со счастьем?
   Правда в том, что человек, дитя природы, вынужден регулировать свое поведение способами культурными – симпатичными, но малоэффективными. Момент счастья (который слабым людям хочется считать моментом истины) наступает в результате культурного целеполагания и культурного же самоосуществления. Счастье как категория из области культуры может покоиться только на мифах; природа душевно толкает к счастью, но всенепременно сама же и разрушит его с помощью своего парадоксального слуги и господина – товарища разума. Хочешь правды – разрушай счастье. Как жить с такой правдой?
   Те-те-те, кажется, меня понесло. Мне на секунду показалось, что я и есть Горяев. Чертовщина какая-то.
   Ну, уж дудки, господа, не хотел бы я побывать в его шкуре.
   Бр-р-р! Пусть выпутывается сам.


   7

   Примерно в это же время Алексей Оранж безуспешно пытался втолковать своей жене Виолетте следующее (и тоже в бывшей своей квартире, и тоже на кухне; только кухни у супругов Оранж и Горяевых, если уж до конца говорить правду, были разного цвета и разных моделей. У Горяевых кухня была светлой; у супругов Оранж преобладали бежевые тона… Но стоит ли вспоминать об этом перед лицом таких событий!).
   – Виолетта, ангел мой! – сыпал свои покаянные речи Алексей. – Я только раз крутанул хвостом, а ты делаешь из этого целое событие. Нельзя же быть такой… непорочной, как дева Мария! Ну, что ты качаешь головой, что ты молчишь, словно каменный демон! Ты совершаешь тяжкий грех. Просто оскверняешь душу. Да, да, представь себе. Ты лишаешь меня возможности покаяться. Ты делаешь из меня преступника. Ты ввергаешь душу мою в геенну огненную…
   – Дело не в твоей измене, – печально качала головой жена. – Дело в том, что ты выгнал из дому Мусю. Ты накликал несчастья. Нам это никогда не простится.
   Гладкие волосы Виолетты белесым шрамом разрезает строгий пробор, губы сложены в тонкую нить, под глазами – нежная синева; в глазах пустота и одновременно каменная принципиальность. Убить хочется.
   – Виолетта, зайчик мой, ну не будем же мы всерьез обсуждать собачьи проблемы.
   – Ты не понимаешь. Ты нарушил заповедное что-то. Мы дали слово Небу, нам помогли, у нас долг неоплатный. Ты… наплевал на святое. Все. Дальше будут только страдания. За все надо платить. Держись от нас подальше – больше я ничего не прошу.
   – По-твоему, я шайтан, принявший облик человека?
   – Я чувствую, я ощущаю, что ты не можешь принести женщине счастья. На тебе печать проклятия.
   – Знаешь, о чем я думаю? Нам не следовало брать собачку в дом. Ты бы и так родила. Даже двойню. И осталась бы при этом нормальной. Как я ненавижу старух и собак!
   – Боже мой! Господи, прости его! Пока ты не раскаешься и не получишь прощения – тебе не видать Димитрия. Царица небесная!
   Оранж сжал кулаки и обернулся в поисках предмета, которым можно было бы так запустить в стену, отделанную холодным сереньким кафелем, чтобы тренькнуло или брызнуло салютом. На полированной поверхности стола стояла пустая хлебница из плетеной соломки; линолеум смущал сверкающей чистотой. На кухне царил идеальный порядок. Пальцами правой руки Оранж вцепился себе в волосы, в пальцы левой руки впился зубами. Беспомощно плакать теплыми слезами на такой кухне было невозможно.
   Неэстетично.


   8

   Луна хищно светилась немигающим глазом ягуара, который бдительно следовал за Горяевым. В такой вечер тянуло на подвиги, хотелось совершать действия, которые казались если не преступными, то определенно авантюрными. Ничего бы не стоило украсть миллион, влюбиться в королеву; с безумной легкостью Горяев намерен был спросить у друга Ивана Приставкина, не является ли тот, некоторым образом, отцом его, Горяева, кровного сына, гм-гм… Является?
   Очень хорошо. Прелестно. Чудно, бесподобно. Вполне по-дружески.
   «Каким отцом? О чем речь?! Ты спятил!» То есть не является?
   Гм-гм…
   Это непредвиденное обстоятельство несколько усложняет дело. Но тоже можно пережить, можно, чего там.
   Вперед, вперед!
   С другой стороны, предстояло, неизбежно предстояло выяснить, кто является отцом внучки Ивана. Но тут Горяев твердо не собирался путать божий дар с яичницей. Внучка, в смысле дочка, – это плод любви и вполне серьезных намерений. Возраст отца дочки-внучки?
   Не станем отвлекаться на мелочи. Смешно. Можем обратиться к мировому опыту в этих деликатных делах. Начнем с сэра Чаплина. Чарльз, бог немого кино, как известно, был старше своей жены, дочери своего друга, на целых тридцать три года, собственно, на всю Христову жизнь. Продолжать? Ах, уже нет?
   Дверь открыла роскошная нестареющая Людмила, жена подлого Ивана. Что за свежая кожа! И этот блеск в глазах. Знакомая морщинка десятилетней давности на месте, вот тут, на шее, а других как будто не прибавилось. Щечки слегка поотвисли, губы поувяли, но еще вполне, так сказать, выполняют функцию. Какого замеса бывают женщины! Зной, истинный зной! Ее вид ему напомнил смутно черты той, которая…
   В общем, перед ним стояло прошлое, настоящее и будущее в одном симпатичном лице.
   – Сколько лет, сколько зим, – замурлыкала обольстительница.
   – Где Иван? – мрачно оборвал ее Горяев, протягивая одновременно коньяк и цветы и не делая между ними никакого различия. Главное было – сохранить решимость.
   – Что с тобой? – сразу нашла верный тон Людмила.
   – Где Иван?
   – Его пока нет. Скоро появится.
   – Не будем терять времени. Ты тогда сказала ему?
   – Леня, присядь, разожми кулаки. Объясни, в чем, собственно, дело.
   – Десять лет назад, когда ты залезла, нет, вползла ко мне в постель… – решительно и несколько гневно начал свое объяснение Леонид Сергеевич.
   Людочка быстро все поняла. Но она не стала суетиться, прятать глаза или при помощи каких-то иных способов, коих у нее в запасе было десятки, делать вид, что нервничает. Отнюдь нет. Она совершенно искренне выразила недоумение:
   – Ну и что?
   – Как что, как что? Ты ведь проговорилась моей жене, что мы с тобой по четвергам… так сказать, дружим постелями.
   – Боже мой, да мало ли что я могла сболтнуть подруге в порыве откровенности в те тяжкие постсоветские годы! Это было миллион лет назад. У меня такое ощущение, честно сказать, что я тебя впервые вижу. Четверги помню очень смутно, как будто не со мной было.
   – С тобой, с тобой было. Раньше ты жила от четверга до четверга.
   – Я не отрицаю. Просто это было давно.
   – Погоди, Люда. Я не понял главного. Твой муж спал с моей женой?
   – Вот этого я не знаю. Спроси у него.
   – Хорошо. Положим так. Как же быть насчет моего сына?
   Людмила была в том великолепном возрасте, когда положено уже обзавестись разнообразным жизненным опытом, когда люди, если они честны перед собой и перед небом, знают о жизни все. Всю правду. Людмила была не из тех, кто прожил жизнь с иллюзиями; а ведь только иллюзии позволяют женщине сохранить чистоту. Думаете, почему Горяев так тщательно скрывал от жены свои темненькие, гм-гм, делишки?
   Он ничего не скрывал, он дарил ей иллюзии! Дарить женщине цветы – дарить иллюзии; открывать шампанское – усугублять эйфорию; преклоняться перед ней – значит, дарить супериллюзию: мечту о счастье. Женщина без иллюзий – это ядерный смерч, укус ее смертелен. Мужчина без иллюзий – это…
   Пардон, опять отвлекся. Задевает за живое, ей-богу. Хоть ты бросай писать.
   – Это не тот случай, когда говорят «а был ли мальчик», – начала Люда тоном, не сулящим ничего хорошего. Когда женщина начинает говорить таким тоном, ее последние фразы непременно будут убийственны. – Ребенок – не плод фантазии. Мальчик есть. И твои разборки с женой ничего не меняют. Боже мой, до чего глупы мужчины! Как легко обвести их вокруг пальца! Просто стадо баранов. Да почти каждый день мужья слышат от своих жен то, что ты недавно услышал первый раз в жизни. Это же наш ядерный щит! Последний рубеж обороны. И кто же тебе скажет правду! Тем более, если сама ее не всегда знаешь…
   – Кошмар, кошмар…
   – Куда ты влез, Горяев? Эта проблема – почище клонирования будет. Ты влез в женскую природу, понял? А еще ни один мужик не унес ноги из этой трясины. Всех утянем!
   – Дура ты, Людка. Философ в юбке, горгона, блин, медузовая…
   – Ладно, Леня. Давай как на духу. Ты вот сейчас расскажешь моему мужу о своих, как бы это сказать, сомнениях.
   – Расскажу. Клянусь Олимпом.
   – Герой! Молодец. Прям Александр Македонский, что жил в Фермопилах. Целый Кутузов! Я горжусь тобой. А вдруг мой муж и в самом деле переспал с твоей женой? А? Представь, что с мужиком начнет твориться. Забудь, Леня. Уже ничего не изменишь. И потом…
   Лицо ее внезапно постарело, как-то опало – и видна стала накопившаяся от испытания правдой усталость.
   – У нас сейчас такие проблемы с Иркой – не твоим чета. Представь себе, дружила с мальчиком, забеременела, а тот, собака, одновременно другую дуру обрюхатил. А у той другой девицы – еще та семейка. Разнюхали – и тут же заставили жениться.
   – Как же так… Бред какой-то… Роман, роман…
   – А вот так! Ирке этот мальчик не очень нравился, и она связалась с каким-то пожиловатым, что-то вроде тебя. Сорок с хвостиком. Хотела за него замуж выйти. А теперь вдруг раздумала. Вот чей у нее ребенок родится, скажи, дуралей? Думаешь, она сама знает, кто является биологическим отцом ее ребенка? Сначала она шантажировала своей беременностью того мальчика, а теперь вот… Придется рожать.
   – Да, пироги с котятами… А ты вот мне скажи, Люда, как на духу. Мы с тобой в четверг никого не зачали?
   – А ты что, считать не умеешь? У меня же нет девятилетних детей. Мы просто дружили постелями.
   – А если бы зачали?
   – Ну, если бы, да кабы…
   – А Ирка твоя… от Ивана?
   – Конечно. Думаешь, почему мы поженились? Залетели. Хотя…
   – Стоп. Не продолжай. Пожалуй, хватит об этой трясине. Всасывает, тянет и влечет. Передай Ивану дружеский привет. Мне пора.
   Полная луна с нескрываемым любопытством взирала на трезвого мужчину, ноги которого расслабленно выписывали замысловатые кренделя. Причем, шел он в сторону, противоположную от дома номер девяносто девять, расположенного по улице Звонарева. Квартира, в которой они прожили с женой счастливых двадцать лет, также располагалась в иной стороне, и даже в иной плоскости, а именно: они жили на седьмом этаже, тогда как он снимал квартиру в доме номер девяносто девять на восьмом этаже.
   Таким образом, сложно сказать, куда влекло Горяева томным вечером, залитым светом нескромной луны.


   9

   Для тех, кто нюхнул из дьявольского флакона нафталиновый запах небытия, в жизни прибавляется, с одной стороны, море забот и хлопот, а с другой – скуки и безразличия. Суета становится формой выживания, суета сует. Слепит очи и не оставляет времени на размышления.
   Жизнь плавно и вопреки твоей воле входит в режим доживания. Разум сопротивляется, сил полно, события калейдоскопически сменяют друг друга – но сам дух жизни, дух высоких иллюзий уходит из повседневных хлопот. Имитация, муляж, жизнеподобие… Жизнь теряет запах.
   Можно сказать иначе: у вас глаза еще не потухли, но уже перестали гореть. Вы понимаете, о чем я?
   Энергетика, пассионарность, оплодотворенные пыльцой мечты, больше не пульсируют в ваших делах. Вы все делаете так, как делают все: подъем, зарядка, душ, плотный завтрак, деловая встреча. Но они, эти все, рвутся к счастью, а вы – просто оттягиваете погибель. Есть разница. А все почему?
   Да потому, что, лишаясь иллюзий, вы лишаете себя перспективы. Вместе с иллюзиями выплескиваете смысл бытия. Если с вами еще не произошло такое, рекомендую посмеяться; потом будет поздно.
   Итак, много воды утекло и много произошло событий, но о них, как вы теперь понимаете, рассказывать нет смысла, ибо события, из которых ушел дух жизни, превращаются в ступени, ведущие вниз, к смерти. Но дело в том, что события, заполнявшие жизнь Горяева, вели не напрямую к смерти, он это чувствовал; они вели в никуда – туда, откуда до смерти всего несколько шагов в неизвестном направлении. Они вели в зону небытия. Понимаете, на жизнь сил уже не было, а на сопротивление смерти еще оставалось. Не ясно?
   Надо было в срочном порядке раздобыть себе какую-нибудь иллюзию, но сделать это так, чтобы и сам не заподозрил подвоха, чтобы открылась новая перспектива, второе дыхание. «Не сдаться» – это всего лишь красивое слово, если тебе не за что цепляться. Надо, чтобы в жизни появилась цель. Но вот цель – и это всей своей нежной чешуей чувствовал Горяев! – не могла появиться без великой иллюзии. Предстояло сотворить нечто библейское: обмануть самого себя. Все равно неясно?
   Как бы это попроще…
   В принципе, нет ничего проще, только долго объяснять.
   Хорошо. Слушайте.
   Вот вам один день из жизни господина Горяева. В некотором смысле притча, то есть такой жанр, после знакомства с которым все понимающе кивают головами, дескать, что уж тут непонятного, все предельно ясно, и только автору неясно, что же он сказал.
   Из ценностей, которые уцелели в жизни Горяева после апокалиптического пожара, на первом месте значились дети, сын и дочь, нет, дочь и сын; второе место прочно занимал роман; было и третье место, точно было, но на этом месте пока что смутно звучала скрипичная мелодия. О каком романе идет речь, спрашиваете вы?
   Боже мой, как же можно говорить о Горяеве и не знать, что он написал великий роман! Из-за чего же он, по-вашему, ушел от жены и поселился черт знает где? Из-за Ирины? Это уже потом он посмотрел на Ирину, с которой они жили в одном подъезде, не как на дочь друга, а как на молодую привлекательную женщину, у которой форма груди и свежесть кожи были точно такими же, как у ее матери в молодости; но из-за чего он временно ушел от жены и снял квартиру, спрашиваю я вас? Ответ очевиден: он целый год писал роман, к которому готовился целую жизнь. Кажется, самим можно было догадаться. Проще простого. Тогда в его жизни наступила полоса определенности, и Горяев превратился в человека поступка. Роман был практически написан. На Горяева обрушилась страсть – и здесь он устоял, и собирался продолжать новую, небывало сладостную жизнь, но известные события послужили тому препятствием. Словом, что-то вторглось в его жизнь, и сейчас было самое время с этим разобраться.
   Как вы думаете, что более всего впечатляло Горяева? Жена? Ирина? Марина?
   Ни в жизнь не догадаетесь! Оранж?
   Смешно. И мне бы не стоило вам сейчас об этом говорить, не пришло время, но прямо-таки язык чешется. Нет, не таким людям, как я, писать романы. Ну, ничего не держится в секрете, что на уме – то и на языке. Ей-богу, ну кто меня тянет за язык? Никто, кажется. А ведь скажу, скажу и тут же пожалею. Эх, где наша не пропадала! Внимание.
   Внимание! Более всего Горяева впечатляло то обстоятельство, что вся его жизнь была предсказана в романе. Горяев был просто мистически заворожен этим. Жизнь его складывалась удачно, а роман, состоявший из дурных предчувствий и роковых прозрений, следовал как бы иной логике жизни. У Горяева было ощущение, что он обманул судьбу. Пустил несчастья по ложному следу. Роман, словно громоотвод, вобрал в себя не самый удачный, но вполне возможный сюжет. И вдруг он понял, что становится жертвой и заложником честного романа. Возможно, великого романа. Кто знает? Но не в этом дело. Все молнии, которые летели в роман, испепелили судьбу самого автора. Гениально накаркал. С одной стороны, лестно, черт побери, а с другой – автор ты сам, а не какой-нибудь дурак с мороза…
   Ну, вот, сказал. Зачем, спрашивается? Теперь жалею. Ведь сейчас же не о романе речь. Дальше, по логике вещей, требуется как-то реагировать на невысказанный вопрос читателей: в чем же конкретно предсказал Горяев собственную горькую судьбу? Ну, хоть бы один примерчик. А у меня заявлен один день из жизни моего героя. Черт знает что, рыхлость и неразбериха, как в жизни.
   Хорошо. Только один пример, в противном случае мы так и не доберемся до того места, где Горяев, автор романа, цитируемого ниже, проснулся утром, в обычное для себя время, но не спешил открывать глаза…
   Пример. Вот как герой горяевского опуса знакомится со своей возлюбленной.

   «Потемкин стоял и смотрел на луну.
   Большая, полная луна, казалось, пребывала в глупой экзальтации. Синее полотно небес строгой драпировкой всячески угождало и льстило ночной красавице, оттеняя ее загадочную прелесть. Ни единой складочки, ровно тонированная бархатная бездна, в центре которой – светло-желтое лучащееся тело. Это светящееся око вселенной притягивало взгляды к себе, заставляло нервно поеживаться, отводить глаза и постреливать ими по сторонам. Красиво – но неуютно.
   Есть люди солнечные – а есть лунные, есть жаворонки, а есть совы. Вот Пушкин был по преимуществу солнечным человеком, а Лермонтов – лунным, и Есенин был лунным. А вот Чехов…
   Неясно, каким был Чехов. Не солнечным, это точно.
   Потемкин же был солнечным человеком, но с каким-то лунным уклоном.
   Он не сразу разглядел сидящую девушку. Голые брусья скамейки, пронзительный тяжелый свет луны и девушка в центре лакированной ребристой скамейки, врытой в землю.
   – У вас зажигалка есть? – спросила девушка.
   Потемкин стоял долго, может быть, девушке показалось, что он пялился на нее.
   – Да, зажигалка найдется. Хотя я не курю. Не спится?
   – Нет, не спится. Который час?
   – Полночь. Почти полночь. Мне тоже не спится.
   – Отчего?
   – Да мало ли… Всегда найдется причина, по которой можно не сомкнуть глаз. К сорока годам таких причин несколько.
   – Вам сорок?
   – Да, около того.
   – Полночь жизни.
   – Обычно из вежливости говорят – полдень.
   – У вас такая светлая жизнь?
   – Случалось и солнце в зените. Как когда. А у вас, конечно, мрак на душе?
   – Что, заметно?
   – В сорок лет можно и догадаться.
   – Да, мрак. Вы умный?
   – Не уверен.
   – Значит, умный. Тогда скажите мне, что делать, если бедную девушку бросил человек, в котором она была уверена больше, чем в себе, а сейчас она почти уверена, что беременна от дорогого ей человека, полного ничтожества?
   – Могу сказать только одно: я не знаю, как поступить в такой ситуации, но я знаю, что человеческая зрелость наступает только после того, как человек побывает в подобных ситуациях не менее трех раз.
   Девушка вслушалась и вдумалась.
   – Странно. Вам удалось сказать что-то такое, что утешило меня. Значит, мои проблемы – это еще цветочки. Ягодки будут потом. Я догадывалась, что в принципе ситуация – банальна. Но мне трудно даже передать вам это чувство… Я имею в виду степень своей беззащитности. Вот сейчас я сижу одна, в лунную полночь, на скамейке… Одиночество, заброшенность. Любой прохожий, умный или дурак, может заговорить со мной… Как же так? Он же должен понимать, что он сделал со мной! Он же предал меня! Сломал как спичку. Я теперь на людей не могу смотреть! Я никому не верю.
   – Неправда. Верите. В частности, вы верите мне. И вам даже удалось несколько разжалобить меня. Значит, не такая уж вы беззащитная, как вам хотелось бы думать. Но только не вымещайте на мне, представителе презренного рода человеческого, злобу на людей. Злость на людей – от эгоизма. Злые люди бедной киске не дают украсть сосиски. Вы были уверены, что ваш избранник должен обеспечить вас лучшими сосисками в мире. Он же решил, что вы были для него лучшей сосиской в мире. Вы с ним стоите друг друга. Вы эгоистичны, лживы и лицемерны.
   – А где же гуманизм? Вы же добиваете несчастную. Среди ночи.
   – А это и есть гуманизм. Я мешаю вам жалеть себя. Гуманизм – жестокая вещь, никогда не взывайте к гуманизму.
   – Что же мне делать? К чему взывать?
   – Что делать? Пользоваться своим главным талантом: умением жалеть себя и разжалобить этим другого. Будьте славной киской. Кстати сказать, это главный талант закоренелых преступников. Взывайте к жалости. Без сосисок вы не останетесь.
   – Ужас какой-то… Я думала, что мой друг, ну, тот, кто бросил меня, – жестокий человек. Но по сравнению с вами – он просто моллюск без скорлупы.
   – Совершенно верно. Но я вам помогу, а вот он – нет.
   – Зачем же вам помогать мне?
   – Видите ли, это уже из области науки жизни, а я в этой науке – магистр. Первая аксиома науки гласит: когда знакомишься с человеком – умей разглядеть предлагаемый тип отношений. Уникальность и загадочность человека – это миф для первоклашек. Для таких, как вы, например. Вот я для вас – загадочен, не так ли? На самом деле человек – это схема отношений. В таких случаях я включаю нужный набор эмоций, а человек меня не интересует. Человек, если угодно, превращается в нюансы. Чем меня удивит именно эта модификация хорошо знакомого мне типа? Вот и весь мой интерес к человеку.
   – Так зачем же вам помогать мне?
   – Самое интересное, что я и не собираюсь помогать вам. Я собираюсь повернуться к вам своей лучшей, то есть все той же эгоистической стороной. Дело в том, что вы мне понравились. Я просто обожаю бессознательно лгущих женщин. Это же их честность, они такие как есть, это их фирменный узор, как, скажем, крапинки кобры. Существует же профессия змеелов. Почему бы не быть профессии «разгадыватель женских сердец»? Хотите, я вам открою тайну женского сердца?
   – Попробуйте.
   – Вся тайна в том, что женщина хочет рожать, а наши мужчины решили, что им нравятся женщины, которые не рожают. Женщина хочет рожать и хочет нравиться мужчине. Все силы уходят на то, чтобы нравиться. Поэтому она презирает мужчину и обожает его. Верно?
   – Не знаю…
   – Я не последний в своей профессии. И для начала мне просто необходимо произвести на вас неотразимое впечатление. Для этого есть только один способ (и это вторая аксиома): лжеца можно удивить и подкупить только правдой. Надеюсь, что вы это оцените.
   – Самое интересное в том, что я уже не знаю, врете вы или говорите правду.
   – Самое потрясающее в том, что и я этого не знаю. С вами я превращаюсь в женщину, то есть в мужчину, которому нравится тип отношений «битый небитого везет». Игра, в которой побеждает небитый, а наслаждение достается битому. Умение играть в эту игру – третья аксиома моей науки. А это и есть самое большое удовольствие. Величайшее из наслаждений жизни – быть женщиной, оставаясь при этом мужчиной.
   – А в чем же заключается мой интерес быть с вами?
   – После меня вы начнете ценить таких, как ваш друг, простых детопроизводителей. И выйдете за него замуж. Но настоящее удовольствие быть циником – быть с таким, как я. Ваш друг не оценит масштаба вашего цинизма, этого дара природы, отшлифованного культурой. Женщину влечет к мужчине, не так ли?
   – Влечет, пожалуй.
   – Так зачем же сопротивляться влечению, этому бесценному дару природы, не испорченному культурой? Не будем терять время даром.
   – Вы всегда так разговариваете с женщинами? И эта тактика приводит к успеху? Вы же сумасшедший.
   – Я встречал женщин, – раздумчиво произнес Потемкин, – которые не поддавались моему обаянию. Но зачем они это делали – зачем лишали себя удовольствия? Бог весть.
   – Вы не сумели их убедить.
   – Даже когда я ухаживаю за женщиной, я никогда не унижаюсь до того, чтобы убеждать ее в чем-либо мне выгодном. Убеждать – это классическая форма покушения на свободу другого. Убеждать – значит подчинять с целью использовать, употребить, сожрать, в конце концов. Искусство убеждения основано на презренной технологии хитрости. А вот убеждение без скрытого принуждения – это просто информация к размышлению. Не ухаживаешь, а делишься информацией. Оригинально, верно? Правда, это подходит только для тех женщин, которые тебе безразличны. Женщину, которая тебе нравится, ты всегда сумеешь убедить. Я был убедителен?
   – Еще как. Значит, ты унизился?
   – Разумеется.
   – Ты сумасшедший!
   На ней были нежно-желтые трусики. Это предвидеть было невозможно. Но самое удивительное заключалось в том, что девушка, которую звали Ирина, оказалась дочерью давней возлюбленной Потемкина. Он почему-то скрыл это от Ирины.
   И еще. Ирина была самым убедительным доказательством того, что любовь к женщине возможна только тогда, когда ты еще не знаешь женщин. Однако при воспоминании об Ирине у Потемкина щемило сердце, а свою первую любовь он забыл напрочь.
   Ирина была ненасытна. Она всегда хотела. Она не испытывала оргазма, но заставляла Потемкина трудиться в поте лица. Она получала удовольствие от самого акта во всех его деталях и подробностях. От того, что мужчина рядом и не спешит уходить от нее. От того, что она привязывает к себе мужчину его оргазмами.
   Этой женщине Потемкин не врал, ибо в этом не было никакой необходимости. Она вышла замуж за своего друга, но продолжала навещать Потемкина. Особенно любила делать это после того, как утром переспит с мужем. Вообще посвящать любовника в интимные отношения с мужем было одним из любимых ее развлечений.
   После рождения ребенка у нее резко снизился интерес к сексу, и она превратилась в волевую и властную домохозяйку. Безвольным мужикам такие барышни кажутся злыми. Ее мужу повезло.
   А Потемкин погиб. Он спасал из пламени девочку. Но это уже другая история, непосредственно с Ириной не связанная…»

   Горяева поразило то, что сцены эти, выдуманные от начала и до конца, должны были быть написаны после знакомства с Ириной, потому что в них в точности описано то, что потом произошло в жизни. Даже цвет трусиков – прелестный лимон! – был угадан. Автору оставалось либо уверовать в то, что все эти сцены ему сам Господь Бог нашептал, либо, за отсутствием Господа Бога, взять всю ответственность на себя. Это был первый момент, когда Горяев искренне пожалел, что его угораздило написать роман. Случилось это в тот день, который мы собирались описывать, ближе к вечеру. А утром…
   Прошел месяц после описанных в предыдущей главе событий. Горяев по-прежнему снимал квартиру в доме на улице Звонарева. Он проснулся утром, в обычное для себя время, но не спешил открывать глаза. Иногда, хоть он и не болел, пред его мысленным взором появлялся знакомый оркестр и всегда поражал потрясающей и непредсказуемой импровизацией.
   Он уже привык к музыкантам и даже стал различать лица. Странно: среди них почти не было европейцев. Особенно трогательные отношения сложились у него с контрабасистом-афроамериканцем, которого он про себя нежно называл Негр. Горяев кожей ощущал излучаемую им легкомысленную ауру. Всей своей мимикой, жестикуляцией и повадками он демонстрировал нечто противоположное то ли буржуазному, то ли революционному тезису «жизнь сложна и многотрудна». «Жизнь очень проста и, собственно, предназначена для веселья, приятель», – было написано на его лоснящейся роже. Солидный контрабас прыгал и вертелся в его руках, отрывистой скороговоркой выдавая виртуозные пассажи, которые всегда тонким узором вплетались в совершенную музыкальную ткань.
   Со светловолосой девушкой-скрипачкой у него еще только начинались переглядки. О, эти струнные! Даже веселые нотки у них выпеваются с грустью. После первого же замысловатого allegro у Горяева навернулись на глаза слезы, и это повторялось всякий раз, когда девушка беспечно творила колдовство, повернувшись к нему своим милым медальным профилем. Кого-то она смутно напоминала, но вот кого – на труд воспоминания не оставалось времени. Все внимание, все душевные силы уходили на восприятие удивительной музыки.
   На этот раз все началось с продолжительного неустойчивого аккорда, который уже почти истаял, но тут его незаметно подхватила светловолосая скрипачка и потянула за собой сладкий клубок мелодии, щемяще печальной и в то же время игриво-плясовой. «Что у них за специализация такая!» – дивился Горяев. «Это же надо уметь так свободно противоречить самим себе. Боги, маргиналы. Браво!»
   Скрипачка, очевидно, решила его сразить. Она закончила свое solo и, тряхнув волосами и вскинув руки, повернулась к нему анфас. Горяев почему-то сразу же посмотрел на ее живот («плоский…») и только потом стал аплодировать, незаметно смахивая слезу.
   Лицо девушки растаяло – и одновременно затихла, растворилась в тишине мучительно совершенная музыка. «Нет, это еще не поминки», – сказал себе Горяев, пытаясь вызвать в воображении лицо девушки. От него, как и от музыки, оставалось только смутное впечатление. Абсолютно никаких деталей, материально фиксирующих звуковое и визуальное блаженство, воспроизвести было невозможно. Запись в сознании была стерта.
   Об этих галлюцинациях думать было не то чтобы странновато, но как-то неприятно. Сам себе Горяев начинал казаться несколько ненормальным; приличия требовали скрывать это от себя, но выглядело все это глупо.
   Чтобы поставить точку и окончательно вернуть себя к земным делам, Горяев вдруг решил, что сегодня же поговорит с дочерью. Паузой в их отношениях он то ли наказывал дочь, то ли демонстрировал свое безразличие, то ли казнил себя. Сил разбираться в этом пока не было, а формально возобновлять отношения без попытки разобраться – значило обидеть дочь и еще больше отдалить ее от себя. Невозможно было делать вид, что ничего не произошло: это значило бы выбрать равнодушие. Худшее из зол.
   И вот теперь Горяев, обозначив ближайшую цель (он учился жить одним днем, одной минутой, одной целью), стал настраиваться и корректировать поведение, напоминая себе ракету, взявшую старт в огне и дыме и точно знающую, чего она хочет. Кроме цели не существовало ничего, и Горяев знал уже по опыту, что день может сложиться удачным. Никакой стратегии, голая тактика. Собственно, день строился по той модели, по которой выкраивается жизнь человека. Великая цель рождает великий энтузиазм, малая цель – малый энтузиазм. Нет цели – ты так и не узнаешь, на что ты способен. Помалу, помалу, мы в великие очень не лезем. Вот именно, вот именно…
   Что «вот именно»? Да то, что в моей жизни пропала великая цель. Радары души и ума перестали фиксировать это неоформленное марево из мыслей и чувств, что обычно называют мечтой. У меня есть мечта. У меня нет мечты. Где моя мечта? Пес ее знает. Но зато я знаю, что первый этап на пути к мечте, – это объяснение с Маринкой. Кажется, мне есть что сказать моей девочке.
   Але-оп! Встать, умыться, побриться. Идти.
   Как только Горяев увидел дочь, он удивился, что она без скрипки – настолько фигурой и лицом она напоминала ему девушку из грез; но еще больше удивился тому странному обстоятельству, как же это он сразу не узнал в скрипачке свою дочь. Черт знает что, ей-богу. Какие-то провалы в памяти и воображении.
   Он бережно обнял ее, повернул лицо в профиль – и тут же убедился, что линии лица Марины были иными, более угловатыми и решительными. Девушки из грез всегда бывают мягче и нежнее: это он знал по опыту.
   На ее ногах были мохнатые «зайцы» – огромные пушистые бахилы, род домашних тапок, в которых нога утопала, словно в лохматом валенке; нос этой нелепой обуви украшали улыбающиеся заячьи мордочки, на затылке, как положено, болтались длиннющие уши. «Зайцы» шаркали, Марина превращалась в девочку-подростка. Горяев подарил ей эти тапки в тот день, когда уходил из дому.
   – Чем ты занимаешься, дочь моя? – спросил растроганный Леонид Сергеевич.
   – Танцую, папа.
   – Ну, и как, получается?
   – Нет, не получается.
   – А что так?
   Марина забралась в угол дивана и подобрала под себя ноги. Горяев посмотрел на нее и как-то сразу зрелым инстинктом уловил, что она быстро повзрослела. Это сложно объяснить; есть вещи, которые проще понять, чем объяснить. Феномен взросления – одна из таких вещей. Есть, пожалуй, один безошибочный признак: взрослению предшествует погружение в мысли; задумчивость же – подруга беды. Получается: беда – мать зрелого отношения к жизни. Его дитя попало в беду – вот что прочитал на лице Марины Горяев.
   – Что случилось, дочка?
   Конечно, надо было действовать тоньше, как-то поделикатнее, с подходом. Подняла глаза, быстро взглянула и снова отвела. Дочь мгновенно ушла в себя, и вопросы в лоб в такой ситуации выглядели глупо и беспомощно. Она была просто не готова к откровенному разговору. Нет, не так. У нее отсутствовала потребность в таком разговоре. Горяев хотел душевного контакта, Маринка – нет. Связь получалась односторонняя.
   Леонид Сергеевич вдруг ни с того ни с сего вспомнил эпизод из жизни и, словно старый лисовин, осторожно начал издалека и как бы ни о чем.


   10

   Дело было давно – тогда еще, когда трава была зеленее, небо выше и синее, облака белее и кучерявее, зимы холоднее, а лето гораздо теплее: когда он ухаживал за Валентиной. Был изумительно теплый вечер, они собирались на танцы. Горяев вместе со своим приятелем Генкой Дорожкиным выпили бутылочку вермута, сладковатого пойла, отдававшего горьковатой полынью, и зашли за девушками, которые прихорашивались на квартире у Верки Примадонны, белокурой броской дивы с пухлыми губками, которая, как теперь казалось Горяеву, бессознательно копировала Мэрилин Монро.
   Генка был студентом музучилища, вокалистом, широко известным в тех узких музыкальных и не очень музыкальных кругах, что связаны были с танцами, свадьбами, ресторанами. Он лениво волочился за Веркой, не скрывая, впрочем, своих многочисленных похождений, которыми слегка бравировал. Ему нравилось шокировать Горяева, с которым они когда-то сидели за одной партой, какими-нибудь сногсшибательными интимными подробностями: это задавало их отношениям нужный Дорожкину тон человека бывалого. Генка, отслуживший три года в морфлоте, видный парень, мотоциклист и бабник, между прочим сообщал Леньке Горяеву, студенту четвертого курса филологического факультета университета, влюбленного в Валентину, как ненасытная Верка, которую он трахал уже седьмой раз за ночь, орала на весь подъезд:
   – Трахни меня, еще, еще, до смерти! Нет! До полусмерти…
   – Вот сука, сдохнуть готова, а жить-то хочется. В книгах, наверно, такого не прочитаешь? – кривенько корчил губы Генка, покоритель морей и океанов.
   – Смотря в каких книгах, – уклончиво отвечал Горяев, отводя глаза и чувствуя, как у него все пересыхает во рту.
   – А хочешь Верку попробовать? Слаще ее задницы, старик, я ничего не видал. Знаешь, какая баба? Ты ее берешь за холку – а она кончает. Тебе такое приходилось встречать? Я тебе Верку, а ты мне – Валечку.
   – Меня моя устраивает, – лепетал Горяев, изо всех сил стараясь не покраснеть. Он любил Валентину любовью чистой и вечной, и Генкина грязь их не касалась.
   – А Валька любит в рот брать? – не унимался солист-вокалист.
   – Генка, хватит об этом. Надо поторопить их. Чего они там возятся.
   – А Верка любит… Пойду, поднимусь, – согласился Дорожкин и на правах интимного друга Примадонны вошел в подъезд.
   Горяев ждал их полчаса, пока над ухом его не раздалось «привет». Перед ним стояла растрепанная Верка, которая торопилась домой.
   – Извини, Лешенька, дела задержали. А где Гена?
   – Пошел за вами… за Валентиной.
   – Давно?
   Ленька пожал плечами.
   – Мы сейчас спустимся. Одна нога здесь другая там.
   Вскоре они все высыпали на улицу, что-то беспечно щебеча; Горяеву показалось, что они были неестественно возбуждены, устраивая показательный дешевый галдеж. Сердце у Леньки ёкнуло.
   «Синий-синий иней лег на провода, в небе темно-синем синяя звезда», – надрывался ансамбль на танцплощадке, а Ленка Горяев, неплохой танцор, не попадал в такт. Ноги отказывались слушаться. Но Валька даже не смеялась над ним, с тревогой поглядывая на его бледные сухие губы.
   – Ну, ты и мудак, – ласково выговаривал ему Генка, поднося полный стакан вермута, в то время как Горяев не отрываясь смотрел на Вальку, похищенную на танец его, Леньки, давним соперником Мишкой Киселем.
   – В чем дело? – суховато спросил Горяев, не теряя из виду парочку. Мишка что-то шептал ей на ухо, расплываясь в улыбке; Валентина ловила взгляд Леньки.
   – Да ведь Валька оказалась целкой. Предупреждать надо друзей.
   Их разнимала вся танцплощадка. Ленька никогда еще так не дрался, легко переведя внутри себя стрелку на часах, отмеривающих жизнь, сразу на крайнее деление, «на смерть». Он готов был умереть. Ленька не знал еще, что в этот момент в глазах человека, приговорившего себя к смерти, появляются бешеные собаки. Ленька не знал еще, что бешеные собаки делают человека непобедимым. Дорожкин, который, по идее, должен был уложить Горяева одним хуком, мгновенно уловил зловещее мерцание зрачков и нерасчетливо попятился.
   – Сука, шлюха! – хрипел Ленька, не по правилам вцепившись в зоб вокалиста. Он ощутил, что бывший моряк испугался, и это придало Леньке таких ядреных сил, что Дорожкин просто не мог от него отклеиться.
   – Мариман, вали студента! – орал кто-то над ними возбужденным фальцетом.
   – Я сейчас тебя убью, шкипер, – деловито шипел Горяев, стараясь добраться до Генкиного рта, чтобы разорвать его. – Убью.
   Ему надо было во что бы то ни стало разорвать Генке поганый рот.
   – Убью…
   – Да ты чё, да ты чё! – истерично бился под ним Генка.
   Горяев нелепо лупил его ребрами ладоней сверху вниз, словно всаживая гвозди, а Генка, неслабый кулачный боец, отмахивался от него руками неуклюже, как баба.
   Горяева оторвали от Генки, смазали по уху, саданули чем-то по голове, но он даже не оборонялся, впившись глазами в согнутую фигуру Дорожкина.
   – Я на ней женюсь! – рычал осатаневший Генка. С губ его свисали капли ядовитой слюны. – Понял?
   Перед Горяевым появилась Валентина с распахнутыми от ужаса глазами.
   Горяеву захотелось ударить ее, но рука висла плетью, а разбитые и онемевшие губы смешно лепетали смешные угрозы, понятные только ему одному.
   Валька вела его под руку и молча вытирала слезы на своем постаревшем лице.
   – Как ты могла, как ты могла… – бубнил Ленька мертвым голосом. – Как ты могла…
   Потом он повалился в траву и рыдал, обнимая холодный камень.
   – Я же любил тебя, я боготворил тебя! Как же так… А-а!
   На следующий день Валентина стояла перед избитым Ленькой на коленях, а исколотое иглами сердце его устало кровоточило.
   – Пусть он женится на тебе, – произнес он пустые и лживые слова, от которых его сердце трепыхнулось и остановилось окончательно.
   В этот момент, раз и на всю жизнь, Леонид Горяев понял, что если гордый человек просит прощения, его нельзя не простить. Унизить гордого человека невозможно. Это просто какой-то закон природы. Камень идет ко дну, гордый человек может унизить себя только сам. Валентина поднялась, тщательно вытерла слезы и только потом сказала:
   – Он мне давно сделал предложение. Он давно не давал мне проходу. Если бы я хотела, то давно бы вышла за него замуж и без твоего совета. Но я выбрала тебя. Зачем же ты позволил ему подняться в квартиру? Хотел проверить мое чувство к тебе? Или хотел похвастаться своей ослиной гордостью? Я была раздета, я думала, что вошел ты. Смотри.
   Валька стащила блузку через голову. Грудь ее была в кровоподтеках, на боку бурели вспухшие густые ссадины.
   – Смотри.
   Юбка отлетела в сторону. Бедра были, словно граблями, исцарапаны редкими широкими полосами и усеяны расползающимися пятнами синяков.
   – Трусы снимать?
   Губы ее дрожали.
   – Он тебя изнасиловал? – спросил Ленька, окрыленный какой-то дурацкой надеждой.
   – Нет, не изнасиловал, – твердо смотря ему в глаза, сказала Валентина. – Я сама позволила ему пойти до конца.
   – Ты мне изменила, я это чувствовал, – в отчаянии прошептал Ленька, почти не ощущая толчков провалившегося сердца.
   – Я не хотела этого. Сама не знаю, как это вышло.
   – Он изнасиловал тебя! – заорал, срывая голос, Ленька.
   – Нет! – крикнула Валька еще громче. – Я сама!
   Всю злобу на этот непонятный и жестокий мир Ленька выместил на Генкиной колеснице – блистающем никелем и красной лакированной краской мотоцикле «Ява». Сначала он измолотил его граненым ломом, а потом начал зачем-то пинать покореженный корпус ногами. Никто не подошел к нему, никто не остановил. Хотя многие, наверно, из окон видели, что происходило во дворе многоэтажного дома рядом со столиком, за которым местные жители часами резались в домино.
   Первой женщиной Леньки Горяева стала Верка Примадонна. Она пришла к нему справиться о том, как идут у него дела и передать привет от Валентины. Это случилось через месяц после описанных событий; к этому времени Горяев сильно повзрослел.
   – Дела у меня идут хорошо, – сказал Ленька и посмотрел на Верку таким откровенным взглядом, от которого сердце его замерло и самому стало немного страшновато. За все в жизни надо отвечать, в том числе и за откровенные взгляды. Ленькино сердце уже неплохо усвоило эту истину.
   – Ты чего? – спросила Верка, поправляя распадающиеся кудряшки.
   – Нравишься ты мне, Примадонна. Ох, как нравишься.
   – Ой, так я тебе и поверила. Студенток, что ли, мало? Вон Валькой лучше займись. Она по тебе сохнет.
   – Посохнет, посохнет – да и отойдет. Не сдохнет. Как я, например, – ворковал Леонид, обнимая Верку за талию.
   Грудь у нее оказалась мягкой и большой. Ленька боялся, что вот сейчас вырвется наружу ее неслыханный темперамент, на который ему просто нечем будет ответить. Как справляться с распаленными бабами? Но Верка не взрывалась, напротив, очень и очень спокойно отнеслась к тому, что неторопливо проделывал с нею Горяев. Она не сопротивлялась, просто, что называется, позволила ему, хотя сама не принимала в любовной утехе почти никакого участия. Даже дыхание не сбилось. Леньке показалось, что она щадит его самолюбие; она даже выразилась в том смысле, что студент весьма искушен в делах любви. Он не стал ее разочаровывать, только попросил, как мачо, который не нуждается в жалости женщины:
   – Я хочу увидеть, как ты кончаешь. Ты ведь любишь это дело…
   Верка рассмеялась, немного грустно, немного смущенно, и ответила:
   – С чего ты взял?
   – Мне Генка рассказал, – сказал Горяев и покраснел.
   Тут Верка рассмеялась другим смехом, в котором грустно звенела ирония.
   – У Генки самого через раз получается. И то, если я очень постараюсь.
   Горяева вдруг опять стало одолевать желание, Веркино спокойное тепло влекло и возбуждало. Под ее удивленным взглядом он ласково опрокинул ее на ковер рядом с диваном, проявляя верх бесстыдства, осмотрел ее податливое тело, а потом страстно и нежно накинулся на нее.
   – Я еще ни разу не кончала, – сказала Верка выходя из ванной и кутаясь в его халат. – Мне вообще не очень нравится этим заниматься. Сначала вроде хочется – а потом полнейшее разочарование. Но вот сейчас с тобой понравилось.
   – Знаешь что? – сказал Горяев, в которого вселился какой-то небывалый восторг. – Давай попробуем оральный секс…
   – Еще чего, – отмахнулась Верка. – Терпеть этого не могу.
   – Ну, Верунчик…
   – Ни за что на свете! Я что тебе, шлюха?
   – Тогда еще раз разведи бедра.
   – Ты, наверно, сумасшедший. Может, хватит уже? Ты что, не слышишь? Ладно, последний раз. Боже мой, я не отдам тебя Вальке! Мне хорошо! Да! Да-а!
   С тех пор Горяев другими глазами стал смотреть не только на крутых мужиков, но и на Мэрилин Монро, которая им нравится. Секс-символ эпохи! Он был уверен, что в постели эта белокурая бестия в лучшем случае вела себя так же сердечно, как и Верка Примадонна. В лучшем случае.
   Но Генка не врал, когда рассказывал о том, что женщина может орать на весь подъезд «трахни меня до полусмерти». Может, еще как может. Такие женщины есть. Собственно, Валентина и оказалась такой женщиной. Правда, кричала она после пятого раза. Генке и не снилось.
   Как помирились Леонид и Валентина?
   О, это в своем роде тоже целая история. О ней как-нибудь в следующий раз, потому что она не имеет прямого отношения к тем воспоминаниям, которыми захотелось поделиться Горяеву с дочерью. Леонид Сергеевич вспомнил все быстро, это мы отвлеклись. Распереживались, задумались. Человек ведь состоит из воспоминаний, опыта и, в редких случаях, из умения обобщать опыт. Да…
   Да, много воды утекло с тех пор. А поменялось ли что-нибудь в жизни? Что течет, что меняется? Умеющих обобщать не прибавляется.
   – У меня был случай, – медленно и как бы ни о чем начал Горяев, – когда я разучился танцевать. Представляешь, выбрасываю ногу – и опаздываю на полтакта; руки в это время выделывают черт знает что. Стыд, позор, все вижу, понимаю – и ничего не могу с собой поделать. Дискоординация. У тебя что-то похожее?
   – У меня что-то похожее, – не очень дружелюбно ответила Марина.
   – Ну, да, ты же моя дочь. А знаешь, отчего со мной это происходило?
   – Отчего?
   – Я пережил сильнейшее эмоциональное потрясение.
   – Что же случилось?
   – Твоя мама, тогда еще моя девушка, изменила мне. И на меня рухнуло небо.
   Марина быстро взглянула на отца и ничего не сказала. Горяев тоже молчал.
   – Нет, мне никто не изменял, я надеюсь, – наконец сказала Марина. – Просто я перестала понимать поведение человека, которого люблю.
   – Когда перестаешь понимать близкого человека – значит, рушатся твои иллюзии. Падает небо.
   Марина сосредоточенно смотрела в угол.
   – Кого ты любишь, Маринка?
   Горяеву казалось, что он выбрал удачный момент для такого вопроса.
   – Я скажу тебе, папа. Скажу. Но только после того, как ты мне дашь клятву.
   – Я дам тебе любое клятвенное слово.
   – Мне надо такое слово, которое ты сдержишь.
   – Да, да, сдержу.
   – Дай мне слово, что ты не будешь вмешиваться в мою жизнь, в мою любовь, не станешь выбирать за меня мое будущее. Я хочу учиться на своих ошибках. Мне нравятся мои ошибки. Они – основа моих побед. Мои ошибки – это и есть моя жизнь. Другой жизни у меня нет.
   – Конечно, само собой. Я сдержу это слово. Клянусь внуком.
   Марина улыбнулась:
   – Хорошо. Раньше ты клялся кудрями Аполлона и головой Зевса, из которой родилась Афродита. Помнишь? А еще ты клялся синими ночами и синими очами.
   – Конечно, помню. Еще я клялся доспехами Марса и хвостом золотого осла. Кого же ты любишь?
   Горяев видел, что дочери его приходится нелегко. Внутренняя борьба, которую она училась скрывать, отражалась и на его лице. Ему стало больно. Она с тревогой посмотрела на Горяева и сказала, словно бросаясь в ледяную воду:
   – Я люблю Оранжа Алексея. Он любит меня и будет моим мужем.
   – Нет! Не может быть! – сорвался с места Горяев.
   На лице дочери была написана решимость. Слишком ясно было, кого она выберет, а кого бросит не задумываясь. И Горяев быстро опомнился, взял себя в руки, чтобы тут же вновь поддаться отчаянию.
   – Бедная моя девочка, – на глазах Горяева показались слезы.
   Больше он ничего не говорил, только качал головой: приходилось держать данное слово, чтобы не потерять дочь.
   – Больше тебе нечего сказать? – спросила Марина.
   Горяев понял, что его дочь решилась быть сильной за двоих, за троих. Ничто не в силах было изменить ее решение. Он узнавал в ней свою дочь и дочь своей матери. К сожалению? к счастью?
   – Я хочу сказать, – выдавил он из себя правду, – что люблю тебя. И всегда буду на твоей стороне. Даже если ты убьешь этого своего… Оранжа. Кстати, я бы его убил с большим наслаждением.
   Согласитесь, нет ничего приятнее, чем иметь дело с человеком пожившим и хлебнувшим, которого обломали нешуточные беды, но отнюдь не сломили до конца, и который меньше всего желает быть причиной огорчений других. Я бы даже сказал, что это хорошие люди. Хорошие, неплохие. Гораздо хуже те, кто устоял, но озлобился. Они сами становятся источником зла.
   Теперь уже дочь, защищенная отцовской любовью, могла позволить себе слабость: она заплакала слезами обиженного ребенка, которому горько и больно и который не понимает, чем он не угодил неласковой судьбе. За что? Зачем надо было посылать любовь к человеку, глаза которого при словах «счастливая жизнь» грустнеют до черноты?
   Что ждет их впереди? Что ждет их малыша?
   И главное: для счастья есть все, даже папа на их стороне, а сердце не хочет радоваться.
   Почему?
   За что?


   11

   В конце концов, Горяев сказал:
   – Я недавно поговорил со своей супругой. Судя по всему, ты тоже поговорил со своей супругой.
   Оранж ответил:
   – Да, поговорил. Слово за слово я выяснил, что я – какая-то зловредная разновидность шайтана и мне одна дорога: в монастырь.
   – Так ты легко отделался.
   – Шутить изволите? Да у моей жены крыша поехала!
   – Это не самое страшное, уверяю тебя.
   – Что же может быть хуже? Спрашиваю из чистого любопытства.
   Алексей Юрьевич в качестве тактического варианта защиты избрал обращение на «вы». Дистанцирует собеседника и дисциплинирует его. Морду бьют обычно те, кто запросто обращается на «ты».
   – Видите ли, Алексей Юрьевич, хочется начать издалека, со времен нашего студенческого соперничества с моим другом Иваном.
   – Да вы говорите сразу, в чем дело. Переходите к сути.
   – Если сразу – то вы не ощутите драматизма и безысходности.
   – Не волнуйтесь, еще и с вами поделюсь. У меня сейчас этого добра в избытке.
   – Что, так плохо? Ну, тогда порадуйтесь чужому несчастью. Вы когда-нибудь ощущали венценосную тяжесть рогов?
   – Леонид Сергеевич, выражайтесь яснее. От мистики и метафор меня тошнит.
   – Что же тут непонятного? Рога – это украшение обманутого мужа. А обманутый муж – это я.
   – Но жена-то у вас нормальная?
   Вопрос был задан после некоторой паузы.
   – Это как посмотреть.
   – Я придерживаюсь того мнения, что лучше неверная, но при этом нормальная.
   – Ну, если уж выбирать, то лучше всего нормальная, и при этом верная.
   – Кто спорит! Но так, судя по всему, не бывает.
   Друзья, которых объединило несчастье и еще что-то очень человеческое, похожее на принадлежность к проклятому роду людскому, сидели в квартире, которую снимал Горяев, и, как видим, мирно беседовали. Дело клонилось к вечеру: заканчивался тот самый день из жизни Горяева. Да, следует сказать, что разговор их начался с продолжительного молчания, во время которого Горяев расслабленно располагался в кресле, а Оранж нервно поглядывал на человека, с которым его так внезапно сблизила судьба, и в голове его в ритме секундной стрелки мелькали обрывки тревожных смыслов: «Знает, не знает, догадывается, понимает?»
   И заключительным аккордом, словно бой часов в полночь: «Как быть?» «?» «?»
   – Леонид Сергеевич, я тут со скуки прочитал романчик некоего бразильского или аргентинского, уж не помню, кудесника слова, мага и алхимика, – коварно меняя тему начал Оранж.
   – Бразилия, мечта авантюристов! О, Рио! Лучше бы вы вернулись к жене: человечеству было бы больше пользы. Надеюсь, вам не понравился романчик; а если понравился – тем хуже для вас. Если вам нравится подобное чтиво – это диагноз.
   – Какой диагноз?
   – Человечество взахлеб читает мага. Это диагноз.
   – Вы изволите выражаться загадочно. Будьте добры прояснить вашу нелепую мысль.
   «Ага, – подумал Горяев, – он боится разговора о Маринке. Уводит разговор в сторону. Значит, он растерян, он еще не принял решения. Плохо дело, бедная моя девочка. Но тебе не избежать объяснения, злодей. Где твоя цель? Где твоя мечта, где твое небо? Без неба невозможно жить на земле. Без неба вы с Маринкой пропадете. Нет, я отправлю тебя к твоей сумасшедшей супруге. К псам. К барьеру!»
   Вслух же Леонид Сергеевич произнес нечто совершено иное.
   – Понимаете, люди практически разучились мыслить. Трезво, внятно, ответственно мыслить. Сегодня невозможно сказать: младенец, пусть даже божественного происхождения, глуп, как все нормальные дети. Надо непременно сотворить проповедь в притчах, из которой непременно будет следовать, что ум и глупость коварно меняются местами, а по-настоящему умной, разумеется, окажется душа. Виноват, Душа Мира, она же почему-то Вселенский Разум. Хотя подлинное имя ее – Дура Набитая.
   – Где же тут диагноз? – спросил Оранж и тут же почему-то печально решил: «Он знает все. Прикидывается, собака. Ну, что ж, папенька, давайте разговоры разговаривать. Начистоту. Надеюсь, будете в восторге. К барьеру!»
   – Диагноз формулируется следующим образом. Маг и чародей делает вид, что он мыслит; читатели делают вид, что на лету схватывают его глубинные мессианские посылы. То не шелест глупой книги, не дешевая адаптация Библии, то трепещет Душа Мира. Берегитесь, непосвященные, ховайтесь в глину. На самом деле происходит размазывание интеллектуальных соплей по бумажке, изданной миллионными тиражами. Казалось бы, пустячок. Пусть себе забавляются. Чем бы ни тешились, как говорится. Но! Но, говорю я! Предлагаемый магом «образ мыслей» становится питательной почвой и, если угодно, рассадником терроризма. Подобные книги – детский сад и одновременно университет для террористов. Маг становится если не правой рукой, то правым полушарием аятоллы Бин Ладена, современного черта из табакерки, замахнувшегося на левое полушарие земного шара.
   – Вы, маэстро, выражаетесь, словно тот чародей, которого вы, я так понимаю, критикуете: здорово, но непонятно.
   – Извини, Алексей, принял тебя за одного из тех, для кого пишет этот волшебник.
   – Спасибо на добром слове. Да меня едва не вывернуло от романчика!
   – К сожалению, я ошибся. Еще раз прошу меня извинить.
   – Извинения с поклоном приняты. И все же я не понимаю, при чем здесь терроризм. И при чем здесь «к сожалению»?
   – Великий Маг, которого так и хочется назвать Биг Маком, духовным яством для толпы, только один представитель той когорты, что продолжает кормить человечество сказками. Вот, дескать, бывает так, что тот, кого ты принимаешь за друга, оказывается врагом; а бывает и наоборот. «Не может быть, Биг Мак!» «Может, говорю я, познавший Душу Мира. Слушайте и внимайте!» Вот премудрость откопал! Банальность в лохмотьях элементарной диалектики. Мне иногда хочется, чтобы несуществующий Всемирный Разум существовал. Он быстро бы убедился: где стол был яств – там гроб стоит. Я бы тогда схватил его за бороду и ткнул, словно нашкодившего кота, в расплывчатый результат: слабоумцы типа Биг Мака от имени всевозможных разумов и во имя их творят вселенские глупости, компрометируя саму идею разума. А паства, вкусив яства, рукоплещет. Тьфу на них!
   – Эка вас, батенька, разобрало!
   – Да, ткнул бы клочком брады, клянусь печенкой Боливара, которому двоих не снести. Неужели Всемирный Разум не мог выдумать ничего более интересного? Люди разумные презирают такой разум, а те, кто его «любит» и боготворит, считают, что Всемирный Разум нужен для того, чтобы указать Путь к Душе Мира, то есть путь к существованию без мысли. Живи себе и не думай, кривая вывезет. Всемирный Разум, попросту говоря, легализует идиотизм.
   – Так, ясно, разобрались. В этом месте я вам рукоплещу. А при чем здесь терроризм?
   – А вот при чем. Кто вырос на притчах и сказках, тот не способен думать. Если такому человеку сказать «курить вредно», он вас не поймет до тех пор, пока не увидит нарисованную лошадь, которая страдальчески сдохла от нарисованной же капли никотина размером с лошадь. Он умеет только переживать мысли. Результат переживаний – убеждение, вера. Он рожден, чтобы слепо и тупо верить, разумеется, в священные идеалы, в Бога, Душу, Мать. Так именем мифического добра творится подлинное зло. Ведь тот, кто верует в Душу Мира, считает своими смертельными врагами тех, кто ни во что не верит, – тех, кто думает. Шайтан принимает облик человека разумного, культурного. Отсюда до идеи Всемирного Джихада рукой подать. Террорист может говорить только на языке веры, неважно, ислам это или протестантизм. Язык разума, язык культуры становится языком врага. Понятно? Террористы воюют с разумной цивилизацией, которая ушла далеко вперед и стала им непонятна. В терроризме виноват не конкретный человек или конкретная организация; терроризм порождается и подпитывается низким качеством мышления, притчами, пракультурой. Детство человечества никак не хочет смириться с тем, что рядом существует уже более-менее зрелое человечество. Хвост жалит голову. Подросток дубасит папеньку. Понятно? Вот почему будущее кажется мне темным. Понятно тебе, Оранж, Большой Змей? Биг Мак хуже, чем Бин Ладен.
   – Да… Теперь понятно, почему тебя так обидело то, что тебя лишили статуса жертвы терроризма. Лично я думаю, что терроризм исчезнет тогда, когда террористы добьются своего. А пока – пока мы живем в век демократии, господин писатель. Демократия – один из плодов разумной цивилизации, не так ли? Нельзя же запретить Биг Мака и ему подобных!
   – Нельзя, Большой Змей. А взращивать терроризм можно? Они правы только на том основании, что «думают» правым полушарием. Это же черт знает что, клянусь всеми тропическими лесами, этими исчезающими легкими планеты!
   – Виноват, не могу удержаться, чтобы не перебить вас. Правым полушарием «думают» не только террористы. Не хочу лишать вас остатков оптимизма, но таким образом «думают», то есть на самом деле не думают, миллиарды и миллиарды людей. Они не думают, но активно размножаются; они не террористы, но они с удовольствием поглотят тех, кто думает. А те, кто думает, почему-то перестают размножаться. Это закон, который я открыл: чем больше понимания – тем меньше воли к жизни. Не кажется ли вам, что конфликт натуры и культуры, так сказать, конфликт двух полушарий, на наших глазах приобретает всемирно-исторический характер? И демократия, инструмент думающих, сегодня позволяет демократическими и гуманными способами добивать культуру, брать верх недумающим… Можно ли демократически относиться к тем, кто не желает думать?
   – Нельзя! Демократия «сдала» культуру, наплодив чародеев, спустившихся с крепких лиан Амазонии прямо на берег Рио…
   – Так что же, запретить демократию?
   Гм-гм. Что-то мои персонажи разошлись. Только дай волю…
   Демократия – тонкая штука.
   – А мог бы ты, Леонид, выразить все это на языке притчей? Так сказать, побить их при помощи их же оружия.
   – Нет, не мог бы. На языке притчей Душу Мира, то бишь Душу Опарышей, невозможно отличить от нормального человеческого разума, разум от глупости, а террориста от святого. Если ты заговорил на языке притчи – ты сдался. Боже мой, да я об этом целый роман написал!
   – Можно, я буду первым читателем?
   – Ты мог бы быть только вторым. Первым был писатель, то есть я. После меня прочитало еще девяносто девять человек. Ты будешь сто первым. Как ты собираешься обеспечивать будущее моей дочери, Оранж, которую ты любишь и, надеюсь, собираешься носить на руках?
   – Битый небитого везет… Несет. Интересное кино может получиться.


   12


   На самом интересном месте принято почему-то прерываться. Никак не могу понять, почему. Лично я хочу порадовать вас, читатель, чем-то еще более интересным, нежели отчасти метафизическая беседа потенциального зятя с потенциальным же тестем. А именно: идея пообщаться на языке притчей с поклонниками Биг Мага, сходу отвергнутая Горяевым, тем не менее запала ему в душу, и он решил ее реализовать ночью того же дня. Это случилось ближе к полуночи, на исходе суток. Так завершился один день из жизни Горяева.
   Прежде чем мы вернемся к любопытной беседе двух друзей, вашему вниманию предлагаются три притчи, сотворенные писателем Горяевым, которые он мысленно посвятил Большому Поклоннику Биг Мага.
   Итак…


   Притча первая

 //-- Синяя лента --// 
   Жил-был один добрый человек, звали которого…
   Впрочем, какая разница, как его звали? Его вполне могли звать, скажем, Анатолий. И вот взяла Анатолия горючая тоска. Ни с того ни с сего. На ровном месте. Стало ему отчего-то так тошно жить, что захотелось пожаловаться кому-нибудь на свою жизнь.
   И видит он однажды красивую девушку, одиноко сидящую у ручья в осеннем парке. Ему так захотелось исповедаться перед девушкой. «К тому же, – подумал он, – я, возможно, трону ее сердце. А если рядом со мной окажется такая девушка, мне уже не будет так одиноко и муторно. И ей тоже».
   – Здравствуйте, – сказал он девушке.
   – Вода, – тихо ответила она.
   – Что вода?
   – Смотрите, какая холодная и равнодушная вода, – сказала она. – Это глаза природы. Прелесть.
   Анатолий заглянул в ручей и увидел там свое скорбящее отражение, изогнутое в виде вопроса.
   – Мне тяжело, – сказал он, – я хочу рассказать вам о своей жизни.
   – Рассказывайте, – согласилась девушка.
   И Анатолий рассказал, что он учился в университете, прочитал много мудрых книг, и вот теперь его обуяла тоска. Просто хандра какая-то.
   – С чего бы это? – задумчиво произнес юноша.
   – А с того, – сказала девушка, – что ты теперь стал умным и будешь в каждом видеть вот это.
   Она провела ладонью сверху вниз возле своего прекрасного лица, и оно стало каменным и гладким, словно яйцо. С лица исчезли все человеческие черты, остались только пустые глаза демона.
   – Горе мне! – вскричал Анатолий и побежал прочь из парка.
   Вслед ему раздался смех, напоминающий ехидное бульканье воды.
   Долго ли, коротко ли бежал Анатолий, но, наконец, выбился из сил. Тогда он присел у песочницы в тихом уютном дворике. В песочнице возился малыш. Глаза у малыша были добрыми и любопытными.
   – Хочешь, я расскажу тебе сказку? – сказал Анатолий.
   – Хочу, – ответил неробкий малыш, устраиваясь поудобнее на желто-сером песке.
   – Жил-был мальчик, и звали его… Как тебя зовут?
   – Меня? А вот как, – сказал мальчик и провел ладошкой по лицу.
   Оно стало каменно-гладким.
   – Демон! – отшатнулся Анатолий и в ужасе бросился бежать из дворика. Вслед ему раздался скрипучий смех, словно сыпался песок в гигантских песочных часах.
   – Что же мне теперь делать? – в отчаянии схватил себя за голову несчастный Анатолий. – Может быть, и я тоже превратился в демона?
   И он побежал к реке, чтобы посмотреть на свое отражение. Возле реки на большом камне сидела печальная девушка. В ее косу была вплетена синяя лента.
   – Здравствуй, – сказала она. – Хочешь, я расскажу тебе о своей жизни?
   – А ты не будешь делать вот так? – спросил Анатолий, показывая жест демонов, и тут же бросился к реке, чтобы увидеть свое отражение. С самого дна гладкой реки на него смотрели его же глаза, полные ужаса.
   – Зачем? – улыбнулась девушка.
   – Я не верю тебе! – закричал Анатолий, и ноги сами понесли его прочь от девушки.
   «С кем же мне можно поговорить?» – сокрушался Анатолий, сторонясь людей и не понимая, что происходит в мире.
   Однажды он увидел старушку, отдыхающую на скамье под большим раскидистым деревом. «Старушка безобидна», – подумал он, но не решился заговорить с ней. Его смущал дурацкий чепец, скрывавший половину ее сморщенного лица.
   – Слушаю тебя, сын мой, – произнесла вдруг старуха повелительным тоном, опираясь на корявую клюку.
   – Бабушка, помоги мне, – сказал Анатолий. – Я не знаю, как мне быть.
   – Поведай мне печаль свою, – властно прокаркала старуха.
   И Анатолий рассказал, что он стал бояться людей, и даже самого себя. В каждом ему мерещится демон. Но так жить нельзя.
   – Как мне снять проклятье, наложенное неизвестно кем? – спросил он.
   – А как же ты узнаешь, что перед тобой демоны? – полюбопытствовала старуха. – Неужели они делают вот так?
   Она закрыла ладонью глаза, и когда отняла ладонь, на Анатолия смотрели пустые глаза демона.
   – Проклятая старуха! – зарычал Анатолий. Он схватил клюку и ударил демона по каменному лбу. Клюка с треском переломилась, как спичка, и шум листвы перерос в раскатистый хохот.
   От ужаса глаза Анатолия округлились, лицо вытянулось, и он почувствовал, что тоже становится похожим на демона.
   Анатолий бросился бежать из города и бежал три дня и три ночи.
   Когда сил уже совсем не осталось даже на то, чтобы испытывать страх, он направился прямо к костру, что горел недалеко от дороги. Вертлявое пламя бесстрашно сражалось с густым мраком ночи. Возле костра сидел старик, перебирая палкой тлеющие угли. Ни слова не говоря, он протянул Анатолию синюю ленту.
   – Ведь она же не была демоном? – с замиранием сердца спросил юноша.
   – Конечно, нет, – с печальной улыбкой ответил старик. – Поэтому и бросилась в реку, когда ты убежал от нее.
   – Не может быть! – закричал Анатолий, понимая, что так оно и было.
   Он развернул к себе лицо старика; на Анатолия с грустью смотрели живые глаза, в которых отражался блеск далеких звезд.
   Анатолий рухнул, как подкошенный, в траву возле костра.
   Старик сидел спиной к нему, молча ворошил угли, кутаясь в прохудившийся зипун. К утру холодало.
   С первыми лучами солнца старик нацепил тощую котомку, в которую уложил синюю ленту и пару остывающих картофелин. Еще в котомке лежала книга, которую когда-то написал сам старик. Потом он развернул лежащего Анатолия лицом вверх.
   На старика тупо пялился застывающий лик каменного демона.
   Старик улыбнулся, раскидал концом закопченной палки серую золу и добрался до изнывающих синим пламенем угольков. Посидев еще немного, он двинулся в направлении, противоположном от города, – туда, где горели и переливались огни других городов.
   Да, чуть не забыл. Перед тем, как двинуться в путь, старик достал из котомки книгу и швырнул ее прямо на угли. Да, да, прямо на угли. Наклонился к огню, что-то шепнул – и тут же ушел.
   Вспыхнувшее пламя озарило лицо спящего юноши, с которого странным образом сползла не прижившаяся маска демона. Но юноша еще не знал, что ему удалось побывать демоном и вновь превратиться в человека.
   Вокруг никого не было.
   В костре догорала книга. Осталась только обложка, на которой синими буквами было вытиснено заглавие: «Ручная сова Минервы».
   «Странно», – подумал проснувшийся Анатолий.
   И еще он подумал: «Где же старик?»
   А потом подумал так: «Что же теперь делать?»
   При этом сердце его болело.
   И вдруг в ушах его зазвучал голос старика, заглушаемый толчками сердца: «Я расскажу тебе, как можно остаться человеком. Для этого надо научиться прикидываться демоном. И не любовь тебя этому научит. К сожалению, не любовь. Любовь придет, пройдет и убьет надежду; мертвая надежда родит разочарование…»
   Так говорил старик.


   Притча вторая

   (для тех, кто не понял первую притчу)

 //-- Голубая мечта --// 
   Жила-была девушка, звали которую…
   Ее вполне могли звать Елена.
   Она нигде не училась, не читала книг, а просто сидела на берегу реки и ждала своего счастья. Она знала, что рано или поздно ее разыщет умный и благородный юноша, и они отправятся в путь вместе, держась за руки.
   Единственное, чего не знала и не ведала Елена, так это того, сколько будет у них детей; точнее, сколько будет мальчиков и сколько девочек. Ей хотелось двух девочек и одного мальчика. Но ведь могло быть и наоборот: два мальчика и одна девочка. Этот вопрос мучил Елену.
   Вокруг нее сновали демоны, но она не обращала на них внимания. Они предлагали ей руку и сердце, а чуткая девушка звонко смеялась в ответ, расколдовывая некоторых демонов, которые становились чужими среди своих и своими среди чужих. И они не знали, благодарить им Елену или обижаться на нее.
   Чтобы юноша сразу заметил ее и не тратил времени и сил на поиски, она вплела в косу синюю ленту. Разве непонятно: если синяя лента в косе, значит, она ждет его. Кажется, все предельно ясно. Проще простого.
   Однако юноша где-то задерживался. Наверно, он учился в университете и читал всякие умные книжки. Молодых людей иногда одолевает такая блажь. Елена уже начинала сердиться на него, как в один прекрасный день он появился, наконец, на берегу реки. Он был прекрасен. Наверно, он спешил к ней, потому что на щеках его играл румянец, какой появляется от быстрого бега и от любовного волнения.
   – Здравствуй, – сказала Елена. – Хочешь, я расскажу тебе о своей жизни?
   «А жизнь моя, – хотела добавить она, – состояла в том, что я ждала тебя. Я уже начинала немного сердиться, но теперь я прощаю тебя. Я вижу: ты спешил. Я даже думаю, что ты немного испугался демонов, дурачок. Они просто кишат в здешних местах. Садись, я научу тебя не бояться воды».
   Но тут прекрасный юноша, явно предназначенный ей судьбой и ее, Елены, избранник, закричал: «Я не верю тебе!»
   И убежал.
   В жизни ничего невозможно представить себе ужаснее. А как же две девочки и мальчик? А как же рассветы, которыми они должны были любоваться вдвоем? А как же бледно-золотая луна, которая должна была стыдиться их наготы? Девочки ведь не могут родиться просто так, надо много лун, много прекрасных ночей, много рассветов…
   Что же теперь делать? Ждать другого юношу?
   Но все они противные демоны.
   Девушка хотела уже броситься в реку, как вдруг ее схватил за руку какой-то старик и сказал:
   – Я вижу, ты встретила, наконец, человека?
   – Ах, оставь меня! – воскликнула девушка.
   – Смотри, – сказал старик.
   На лицо его стала наплывать каменная маска, но вдруг, не застыв, вновь распустилась живыми морщинками.
   – Ну, как, впечатляет? Демоны так не умеют. Они могут только прикидываться людьми.
   – Ну и что? Пусти меня, гадкий старик! – крикнула девушка.
   – Ты так ничего и не поняла… Ладно, бросайся в реку. Надеюсь, ты не умеешь плавать. Я посмотрю, как это у тебя получится. Только ленту оставь мне, пожалуйста. Синий цвет к лицу человеку.
   – Я умею плавать. Я плаваю, как рыба.
   – Зачем же тогда бросаться в реку?
   – Назло ему. Пусть он потеряет сокровище.
   – Ты превратишься в демона, – сказал старик. – Неужели так трудно быть мудрым?
   Девушка ничего не ответила. Она бросилась в реку и поплыла против течения.
   – Ты дура, – крикнул ей вслед старик.
   – Сам дурак! – дерзко ответила девушка, змееподобно извиваясь своим молодым телом.


   Притча третья

   (для тех, кто понял притчу первую, но не разобрался со второй)

 //-- Синие ночи --// 
   Жил-был мальчик, который в конце концов дожил до старости. Поэтому назовем его просто Андр, что означает «человек».
   Когда Андр был мальчиком, ему хотелось стать ихтиандром; потом, когда он превратился в юношу, он решил самым алхимическим образом превратиться в демонандра или в андродема. Как получится. Быть просто Андром было, во-первых, скучно, а во-вторых – не получалось. Жить среди демонов и быть просто Андром – это великий и бессмысленный подвиг.
   Молодой Андр просто резвился, как рыба, которой он не стал. Резвясь, он научился быть своим среди демонов, оставаясь при этом человеком.
   И вдруг выяснилось, что до него это не удавалось еще никому на свете.
   Все решили, что Андр – посланник Небес, и стали убеждать его в этом. Даже демоны стали его побаиваться и, отчасти, гордиться тем, что Андр их, демонической, природы. Но особенно гордились им люди: Андр доказал всем, никому ничего не доказывая, что всегда можно оставаться человеком. Мир после Андра стал иным.
   Тогда Андр решил написать книгу о том, как легко оставаться человеком. Для этого не нужно никаких заповедей, никаких титанических усилий; надо только думать головой, а не сердцем. А сердце должно при этом болеть и радоваться. А если начнешь думать сердцем – обязательно превратишься в демона. Вот и весь секрет.
   Люди прочитали книгу и опечалились. Они верили сердцем, что путь Андра – исключительный и богоподобный. Нельзя же всем подряд становиться богами. Поэтому на книгу Андра было наложено проклятие, а сам он был объявлен и прослыл Сыном Небес (или НеБес: тут были разночтения).
   Андру единственному из людей удалось дожить до старости и не утратить при этом человеческого облика. Он понял, почему люди не хотят оставаться людьми и считают, что это невозможно: потому что демоном быть проще и выгоднее.
   Андр перестал жалеть людей, ему было жаль свою книгу.
   И он решил передать свои простые знания какому-нибудь юноше, еще не успевшему превратиться в демона. Однако юноши каменели и черствели очень быстро, годам к восемнадцати. В демонов их превращали три великие силы: вера, надежда и любовь, которым не хватало силы четвертой – разума.
   Очень скоро мудрый старик понял, что глупо искать ученика. Ученик сам найдет учителя, если тот ему понадобится. Но для этого ученик должен родиться с царем в голове.
   Тогда Андр ушел из города и поселился в степи у дороги. Он любил смотреть на звезды. Иногда спускался к реке. Ему легко было быть знаменитым, ибо во всем, что он ни делал или ни говорил, люди и демоны усматривали какой-то особый смысл. Андр только пожимал плечами. Все принимали это за пророческий жест.
   И вот однажды к костру подошел утомленный юноша. Андр разу же понял, что именно этот юноша стал причиной того, что девушка с синей лентой бросилась в реку.
   – Ведь она же не была демоном? – догадался умный юноша.
   – Конечно, нет, – ободряюще ответил старик Андр.
   Потом юноша лег спать, а старик Андр стал учить его мудрости, зная, что если она нужна юноше, сердце запомнит все и потом передаст спавшему разуму. «… мертвая надежда родит разочарование, мать демона в тебе. Понимаешь? Вот почему демоны облюбовали сердце, оплели его лианами надежды, ослепили лучами веры. А ты включи прожектор разума! И тут же из демона превратишься в человека. Понял?»
   Юноша спал. Старик развернул его лицом вверх. Лицо юноши выражало разочарование в любви. «Я только не скажу ему, что демоны так искусно притворяются людьми, что начинают верить в это. На самом деле демон вселяется в них лет в тринадцать. Сам поймет. Потом. Сейчас надежды его так сильны, что родят очень сильное разочарование. А это опасно. Грань хрупка. Демоны не дремлют».
   Именно в этот момент старик Андр без сожаления швырнул книгу в костер. Книга была больше не нужна. Он все сказал. Пусть Анатолий напишет такую же книгу. Перед тем как уйти, Андр склонился к огню и что-то зашептал. Память юноши сохранила только два слова: «Царь-огонь, царь-огонь…»
   Остальное было не разобрать.
   «А девушка все же дура, – размышлял умудренный старик. – Надо бы посмотреть, как она там, в реке. Может, ей удалось превратиться в рыбу? От девушки до рыбы – один шаг».
   И старик свернул в сторону реки.
   Неизвестно, что стало со стариком. Известно лишь, что люди, впрочем, демоны по сути, видели, как по берегу металась девушка, размахивая котомкой, и что-то жалобно кричала.
   Ответа она не получила. Слышалось только журчанье воды, которое, при желании, можно было принять за хихиканье.
   Кто над кем смеялся – понять было невозможно.
   P.S.Кому. Для тех, кто что-либо понял во всех трех притчах.
   Куда. Неизвестно.
   Если все же послание дойдет до адресата, просьба связаться с автором и разъяснить ему, автору, смысл сих художественных сновидений.
   Хи-хи-хи…



   13

   Притчи эти были написаны писателем Горяевым, как уже известно читателю, глубоким вечером, после разговора с Оранжем. Пока же их разговор, прерванный на самом интересном месте, далеко не был завершен. Самое интересное только начиналось.
   – Ты ждешь от меня полной искренности, не так ли Леонид Сергеевич?
   – Разумеется, полной искренности. Дело нешуточное. Ты что-то не производишь впечатления гаранта светлого будущего, которого достойна моя дочь. На худой конец, какого-нибудь оранжевого будущего.
   Как видим, Леонид Сергеевич не стеснялся переходить на личности.
   Оранж был нечеловечески спокоен:
   – По большому счету мне нечего тебе сказать. Понимаешь? Сейчас я смотрю на себя как на человека, который совершил в жизни серию загадочных поступков. Я ни в чем не уверен. Я как-то… распластан.
   – Ладно. Хорошо. У тебя много проблем. У приличных мужиков сегодня немало проблем. Готов даже посочувствовать. Только одна просьба. Не в службу, а в дружбу: оставь Марину. Забудь о ней. И продолжай оставаться загадкой: это ведь так интересно. Загадочно исчезнуть – это был бы неплохой свадебный подарок Марине.
   – Да не злись ты! Я ведь ее действительно люблю. По-твоему, это пустяк?
   – По-моему, не в этом дело.
   – А в чем дело?
   – Дело в том, что живут и выживают не загадочные, а примитивные. Я сыт по горло загадками и отгадками. Я хотел бы видеть зятя лопоухим балбесом, который любит деньги, пиво и чипсы. И Биг Мак, разумеется. И семью как праведный и здоровый образ жизни! Моего зятя должно тошнить от моего романа, а меня – от лопоухого зятя.
   – А не кажется ли тебе, добрейший Леонид Сергеевич, что ты сам определил загадочное будущее для своей дочери?
   – Что ты имеешь в виду?
   – Марина выбрала не меня, а тебя во мне. Это же ясно как божий день любому психологу средненькой руки. Ты ее кумир и, этот… тмутараканский идол. Ты ненавидишь меня за то, что я похож на тебя. Разве не загадочно?
   Горяев замолчал надолго, а потом безвольно произнес:
   – Обо всем этом я написал в своей книге. Неужели я даже гибель свою предсказал от злой жены? Иногда мне становится не по себе.
   – Сочувствую. Сожалею, как сказали бы праведные американцы. Но едва ли могу помочь. Ты законченный эгоист, как все крупные творческие личности, и погибнешь, скорее всего, не от жены, а сам от себя.
   – Боюсь, ты меня не понял, – в голосе Горяева прорезались нотки родительского фанатизма. – Марину я тебе не отдам. Таким, как мы, нельзя отдавать дочерей, хотя без нас они будут несчастливы.
   – Неужели ты думаешь, что я стану спрашивать тебя, что мне делать с любимой женщиной, которая ждет от меня ребенка?
   – Придется спросить.
   – Полегче, папаша. Я уже сформировавшаяся загадочная личность. Ладно. Извини. Буду предельно краток. Я думаю, что мы настолько хорошо понимаем друг друга, что нам практически не о чем говорить. Я даже разделяю твое мнение о терроризме. Нам даже одинаковые женщины нравятся.
   – Тебе бы благородства, такта и, главное, денег – цены бы не было. Будь краток.
   – Я не знаю, что мне делать. Но уверен, что поступлю так, как надо. Понимаешь, мне даже не за себя страшно, а за Маринку. Лет через десять она уже начнет кое-что понимать в людях…
   – Ну, к тому времени ты уже найдешь работу. Кстати, как ты ее потерял?
   Тут Оранж поднялся и подошел к окну, развернувшись спиной к Горяеву.
   – Понимаешь, Леонид Сергеевич, у меня в жизни была мечта.
   – Мечта? Становится интересно. Мечтатели и энтузиасты всегда вызывали у меня подозрение.
   – Я мечтал о том, как уйду с работы. Способу ухода я придавал первостепенное значение. Мне хотелось уйти так, чтобы коллеги без слов догадались, как я их презирал все те годы, что вынужден был работать с ними.
   – Ну и как, получилось?
   – Вполне. Я подал заявление через третье лицо, бесконтактным способом, и ни разу не видел никого из коллег. Просто исчез.
   – Свинский поступок. От зятя я такого не ожидал. А чем тебе не угодили коллеги?
   – Завистники и бездари. Провинциальная, лягушачья психология: из науки сотворили кормушку. В сущности, нормальные люди. Но они не обучены служить истине. Не призваны.
   – А ты призван?
   – А я призван.
   – И где же ты служил?
   – Я преподавал в Университете Гуманитарных Знаний.
   – Ого! – оживился Леонид Сергеевич. – Ну, ты зятек даешь! И что же ты преподавал?
   – Психологию. Я доктор психологических наук.
   – Ничего не понимаю… Почему же ты сейчас не преподаешь?
   – Потому что нет такой науки «психология». Об этом не принято говорить вслух. А я сказал. У меня есть фундаментальный труд на эту тему.
   – Так надо издавать! Все сейчас интересуются психологией и астрологией…
   – Надо. Во всяком случае, для призванных это было бы любопытно. Чем же я, по-твоему, занимался все последнее время? Пытался издать.
   – Ну и?
   – Увы. Никого заинтересовать не удалось. Ни здесь, ни на Западе. Можно издать только за свой счет пару экземпляров. Чтобы было что бросить на крышку гроба. Памятник нерукотворный… Бумажный… Покойнику сгодится.
   – А сейчас что, творческий кризис?
   – Нет, я в полном порядке, в норме, свободен от всяких комплексов и не подвержен кризисам. В кризисе сейчас гуманитарная наука.
   – Ничего не пишешь?
   – Нет.
   – Почему?
   – Я все сказал, что хотел. Мне нечего больше добавить.
   – Так не бывает.
   – Почему не бывает? Я все сказал. Исчерпал тему. Разъяснил природу кризиса, наметил пути выхода из него. Сделал все, что мог. И вот – прекратил жить прежде, чем умер. А тут – Марина…
   Горяев вскочил и возбужденно заметался по комнате.
   – Так, так, господин трижды психолог, ниспровергатель Юнга с Фрейдом, Павлова и кого там еще… Ньютона! Все это пыль космическая. Мы, оказывается, держим бога за бороду! До нас никто ничего не понимал. И вот входим мы, Оранж Первый, тут-то все и началось.
   – Ты рассуждаешь, как типичный бездарь. Словно подслушал моих коллег. Ставлю диагноз. У тебя редкий комплекс: мания величия в сочетании с робостью. И хочется проторить колею – и страшно: а вдруг силенок не хватит? а вдруг и не колея это вовсе, а канава на обочине? А мне не страшно брать на себя бремя лидерства, хотя декларировать это и неприлично. И я готов заплатить цену. Потому ты на меня и вызверился. Ну, и черт с вами. Я подал заявление об уходе и не обязан никому ничего объяснять. Я вышел из игры.
   Горяев почтительно замолчал. Потом подошел к Алексею Юрьевичу и положил руку на плечо.
   – Извини, ты прав. Тысячу раз прав. Я, понимаешь…
   – Так дашь почитать роман? – не оборачиваясь и без паузы произнес Оранж.
   – Только в обмен на твой шедевр. Кстати, как он называется?
   – «Психика и сознание: два языка культуры». Вот ваши романы – это один язык культуры, преимущественно психологический; наука должна говорить на языке сознания, а наша наука – это длинный и плохой роман. «Психика и сознание»…
   – Мудреное название. И фамилия у тебя, прямо скажем, вызывающая, шибко приметная. Как мишень. Или пламя свечи. Оранж… Угораздило же.
   – Да, угораздило. Фамилия моей матери, которую она не меняла, была Беляева. До двадцати лет я тоже был Беляевым. А потом решил перекраситься. Может, решил судьбу поменять.
   – От судьбы не уйдешь, хоть лунным загаром загримируйся. Теленка с лысиной – волк задерет.
   – Если зубы не обломает. Надеюсь, ты не собираешься быть тем несчастным волком?
   – Ну что ты! Я больше на Красную Шапочку похож. Буду носить вам с Маринкой пирожки. Кстати, ты любишь пирожки? Марина умеет лепить славные чебуреки. Пальчики оближешь. У-у!
   Зависла неизвестно из чего вылепленная пауза. Они долго молчали, потом Оранж задумчиво произнес:
   – А что? Я люблю чебуреки. Они полезны для здоровья.
   На что Горяев несколько странно заметил:
   – Да-а, судьба…
   И потом ни с того ни с сего спросил:
   – И что же ты делал, например, сегодня?
   – Сегодня я, Леонид Сергеевич, писал стихи.
   – Забавно. Языку науки предпочел язык поэзии. Прочти-ка, милый друг.
   Оранж вдруг с неожиданным и несомненным артистизмом продекламировал:

     О, звезды, звезды! Кто вас не касался—
     Не знает тот – увы! – чем мироточат
     Сии врата Эдема благовонны.
     Коснись – и тотчас завлекут тебя
     Нектаром влаги медоносным недра.
     О! Устья славных орошенных звезд!
     Но стоит ночи днем смениться светлым —
     Рыбешкой засмердят отравленные щели,
     Дохнут лучком, подвалом бардачка
     И запахом седым холма могилы —
     Отдушкой мрачной столь румяных звезд.

   – Браво, браво, коллега! Может быть, с точки зрения психологии здесь все на месте, в чем я лично несколько сомневаюсь; но вот сторона эстетическая – со сдвигом… Я бы назвал это пародией на поэзию.
   – Браво! В десятку! – в свою очередь патетически отреагировал Оранж. – Именно, именно на поэзию, которая должна, обязана быть глуповата! Понимаешь, язык психики…
   Горяев слушал Алексея Юрьевича и думал про себя о том, что тот непременно сотворит еще что-нибудь в жизни. Не напишет – так споет, не споет – так спляшет. Не пропадет, сукин сын. Жизнь коротка, и нельзя успеть сказать все. Просто сейчас он очень обижен на людей, хотя и говорит, что обижаться могут только поэты и психологи-недоучки. Сейчас у него сложный период. Ему надо смириться с тем, что его не только не оценят по заслугам, но даже не приметят. С удовольствием не увидят слона в упор. Он вступил в диалог с культурой – а коллеги делают вид, что никакого Оранжа в природе не существует. Неужели такова судьба всех серьезных творцов?
   А может, и пропадет, сукин сын…
   Горяев шел по улице в неизвестном направлении, и под мерный чеканный шаг запрыгали мысли. Раз, два, левой, правой.
   Поэтом нельзя быть всерьез, ибо сам акт поэтизации чего бы то ни было несовместим с серьезным строем мысли.
   Ergo: поэзия по определению несерьезна, а серьезная поэзия – лукава, поскольку содержит в себе отрицание себя же.
   Горяев остановился. Славно, славно. Это мужской подход к поэзии.
   Отмерял несколько шагов.
   Стоп. Мужской подход к женщине отвратил меня от Ирины. А к Марине я отношусь по-женски, то есть по-отцовски, то есть по чувству, а не от ума. Психика и сознание: тут есть смысл, есть. Светится оранжевым пятном. Я вижу научный смысл ненаучно, глазами романиста. А Оранж относится к Марине по-мужски.
   Славно, славно. По-мужски. Левой, правой.
   Стоп… Мужское отношение не только к роману, поэзии, женщине, зятю…
   Страшно вымолвить. Мужское отношение к жизни. К натуре и культуре. Меня и Оранжа добивает мужское отношение к жизни.
   Вот что произошло, вот диагноз.
   Вот о чем я писал свой роман.
   Холодным блеском стали сверкали клинки мысли, в лоскуты кромсая кровоточащую податливую душу, точнее, то, что от нее осталось. Ссадины, рубцы, кровоподтеки. Мясорубка. Под мирным небом спящей вечным сном Вселенной происходила невидимая, но самая судьбоносная битва из всех, что когда-либо вел человек. Это была битва с самим собой. На территории собственной души. Средствами саморазрушительного ума.
   Ужас, ужас. В этой битве никто не поможет и никто не союзник. Берегись, душа! Ты можешь выжить, только подчинясь разуму. Бедный разум! Тебе не жить без подруженьки-душеньки.
   В тартарары, в тартарары!
   Гоп-гоп, тра-ля-ля! Левой, левой!
   С ума, с ума, я схожу с ума. Сума и тюрьма – эх, ма!
   Мама…
   Стоп.
   Горяев взял пылающую голову в холодные руки, помотал ею в стороны, словно уставшая лошадь, сбившаяся с ритма и с пути, и вновь пошел четким шагом, приводя мысли в порядок. Носочек вытянут, подошвы падали плашмя, гулко разнося эхо в пустом квартале. И у него вдруг получилось:

     Эх, судьба-метелица! Не видать ни зги.
     Верится, не верится… Набекрень мозги.

   Левой, правой!

     Вытру слезы теплые, сдвину вбок картуз.
     Дамы ликом темные? Даешь бубновый туз!

   Он поднял голову вверх, к небу, и, по-дурацки играя голосом, завыл волком. Прохожий впереди ускорил шаг, а потом, не оборачиваясь, побежал, проворно переходя на рысь.
   Молодой месяц вальяжно развалился в овале пушистого сияния, небрежно задрав остренький рог; вокруг овала золотой светоносной паутинкой была заштрихована полоса, напоминающая нимб. Буквально: лился свет.
   «Самоуверенная природа!» – привычно, в автономном режиме откликнулся кусочек того сознания, которое отвечало за бессознательное творчество. «Психика!» – пронаблюдало за этим глупым сознанием сознание умное, наверное, научное.
   Придя домой, Горяев написал притчи.


   14

   Жить – значит относиться к жизни по-женски. Шерше ля фам. Фан-фан, тюльпан. Займись романом, иди к женщине. Прислушайся к душе, придумай что-нибудь.
   И Горяев пошел.
   На этот раз он шел уже не строевым шагом, пародируя самого себя и весь свет, а обычной своей неторопливой походкой вразвалочку, походкой уверенного в себе человека, что бы там ни случилось в жизни. Горяев бы наверняка удивился, если бы взглянул на себя со стороны: это была мужская походка. Он шел вершить жизненно важные дела мужской походкой. Хотя и не отдавал себе в этом отчет.
   Утро располагало к задумчивости, и не потому, что утро вечера мудренее. Кстати сказать, «утро вечера мудренее» – означает именно то, что к задумчивости располагает вечер. Утро становится результатом того, что надумано было вечером. Сова Минервы просыпается к вечеру – и к утру уже дело сделано. Сову одолевает дневной сон.
   Так вот нет. Умные люди думать начинают утром, ибо технология извечна и проста: сначала думать – а потом делать. Можно и наоборот, но это будет уже по-женски.
   Так или иначе утреннее решение было твердым и, если честно, непонятно, откуда взявшимся. Не исключено, что оно было принято еще вечером. Оно гласило: Горяев, ты идешь ва-банк. И все. Чтобы выжить на данном этапе – надо идти ва-банк. Психика там это была или сознание, но решение приветствовалось всем трепетным горяевским существом, он каждой клеточкой чувствовал его правильность и своевременность. Сейчас он чувствовал себя сорвавшимся со старта кумулятивным снарядом, направленным твердой рукой судьбы на пролом какой-то чудовищной и несправедливой стены. Снаряд был начинен волей, терпением и изворотливостью. Термоядерная смесь, доложу я вам, женская по своей природе. И он, снаряд Горяев, намерен был не сопротивляться судьбе, а быть ее союзником. Приятно, когда судьба у тебя в союзниках, пусть и в тактических, временных.
   Женская тема одолевала и кружила голову. Дело в том, что роман Горяева был отдан в издательство, которым владела и заправляла женщина, не лишенная привлекательности женщина, которая, тем не менее, сильно переоценивала себя. Это обстоятельство несколько настораживало Леонида Сергеевича, но снаряд он и есть снаряд: его ничто не остановит. Или, если угодно: его остановит только то, что будет разрушено. Крепость издательства была в явной опасности.
   Горяев вошел в светло-серые покои издательства в точно назначенное время. А дальше произошло непредсказуемое. Нет-нет, и не пытайтесь догадаться. Просто поверьте: непредсказуемое. Это не просчитывается, как гром среди ясного неба, удача или катастрофа.
   Меня, кстати сказать, изумляет непредсказуемость жизни, точнее, непредсказуемость форм, в которых она преподносит вполне предсказуемые и ожидаемые, даже желанные вещи. Это моя теория относительной непредсказуемости. Доказательства? Нет проблем. Извольте.
   Доказательством, как известно, считается то, что произошло лично с тобой или с человеком, которого ты хорошо знал. Так вот представьте себе, что самую святую и непорочную даму в своей жизни, не пожелавшую отчего-то стать моей женой, я встретил в самой что ни на есть заурядной распивочной. В клоаке, почти на дне.
   Декабрь был уж в исходе, нарядный минский проспект калейдоскопически озарялся веселыми рождественскими гирляндами, всегда трогательными в своей детской аляповатости. Цвета переливались и ликующе искрились. Красный, желтый, голубой – выбирай себе любой. Уж не плюралистическую ли модель рая являет нам собой Рождество?
   Точно не знаю. Но Рождество более всего впечатляет меня как праздник придуманный, выдуманный на пустом месте, праздник без причины. А это и есть, по-моему разумению, самый настоящий праздник. Праздник по нелепому поводу – это праздник жизни. Вот почему я, атеист, предпочитаю Рождество всем другим праздникам, особенно натужным государственным парадам, где нелепо маршируют солдатики.
   И потом: свет, море света в самое темное время года – это тоже чего-то стоит.
   Короче говоря, у меня были личные поводы для праздника. И я пошел посмотреть на самую большую в республике елку, которая красовалась на самой большой в республике площади перед Дворцом Республики.
   Чтобы поднять себе настроение, которое регулярно портилось у меня накануне крупных праздников (повод поводом, но в такие дни как-то особенно остро ощущаешь одиночество), я направился в ближайший, хорошо известный мне подвальчик с не самой лучшей репутацией. Знаете, выпивка тоже требует тонкого подхода. Паршивое настроение лучше разгонять в грязноватых кабаках, чем в сверкающих ресторанах, особенно если, гм-гм, несколько стеснен в средствах.
   Девушка за стойкой бара не спрашивая (ибо вежливость с подвыпившими мужиками чем-то отдает хамством) пододвинула ко мне граненый стакан со ста граммами водки и вопросительно подняла глаза: чем, мол, молодой человек будем закусывать (все мужики до пятидесяти, согласно неписаным правилам всех злачных мест, – молодые люди)?
   Тут бы я попросил вас оценить такой момент: подобная манера обслуживания льстит мужикам, они воспринимают эти профессиональные жесты как комплимент. Попробуйте, предложите им: «Ликер, шампанское, коньяк, мальчики?» – так ведь мальчики обидятся. Все нормальные мужики пьют водку, сотка – как раз то, что нужно, чтобы промочить горло, размяться. Пароль: «Сто грамм». Отзыв: «Повторить?» Молчаливая барменша, чувствовавшая мужскую натуру, пользовалась, очевидно, уважением как свой парень. Любой из мужиков, будь он на месте барменши, вел бы себя точно так же.
   Я решил переиграть отлаженный сценарий. Я спросил ее, как она догадалась, что я собираюсь пить именно водку и как раз сто граммов?
   Она пожала плечами и ответила, что еще не встречала мужчин у этой стойки, которые не начинали бы вечера или утра именно с этой классической дозы этого традиционного напитка. «Да и вы здесь не в первый раз, не так ли?» – бегло бросила она, даже не взглянув на меня.
   «Допустим», – невнятно промычал я. И вообще, вся разница между мужчинами в том только и состоит, продолжала она, сколько раз они повторяют и каким из двух видов бутербродов закусывают. Иные – до пяти раз, самые редкие и несколько даже оригинальные – уходят после первой дозы.
   Это была правда, но она мне отчего-то не понравилась.
   Под водку я взял знаменитый в этом заведении бутерброд. Сверху – кружок сочного лимона, под ним – лоснящаяся радужным перламутром серенькая спинка бочковой сельди, следом в качестве особой изюминки – пьедестал из плотных колец репчатого лука; и все это изобилие нагромождено на свежий ломоть черного хлеба, слегка смазанного маслом. Тут бы и покойник пустил слюни, не устоял. Народный бутерброд удивительно сочетался с холодной водкой в чистом граненом стакане. Я бы даже сказал так: водка просто грезит о таком бутерброде. Они нашли друг друга. И вот в тот момент, когда я, зажмурясь, сдабривал пряный вкус сельди слабой горечью лука – я увидел с любопытством глядящие на меня глаза девушки в голубой вязаной шапочке, плотно облегавшей головку.
   Повторю, чтобы непосвященные оценили в должной мере: был канун Нового года, в погребке было не протолкнуться! И вдруг – это синеглазое чудо в шапочке в двух шагах от меня.
   – Вкусно, – сказал я, словно оправдываясь.
   – Не сомневаюсь, – ответила она. – Многие берут горячий бутерброд, но это уже нарушение стиля, не так ли?
   Кто такая хорошая женщина? Та, кто прекрасно понимает мужчину, а для этого надо быть наполовину мужчиной; с другой стороны, чаще всего мужчины бывают наполовину женщинами, так что понять мужчину для женщины не составляет особого труда. Короче говоря, мне было лестно, ибо она прочитала мои мысли.
   – Вы здесь – тоже нарушение стиля, – сказал я, поддаваясь теплой волне, накатывавшей откуда-то из области подбрюшья.
   – Я здесь – абсолютно случайно. Мне очень захотелось ананасового сока. Но здесь оказался только грейпфрут, видите?
   – Ангел мой! – только и нашелся сказать я.
   – Не бросайтесь такими словами, – строго возразила девушка.
   Ну, можно ли было представить себе, что я встречу свою мечту, жуя сельдь с луком в полузлачном месте?
   С точки зрения стиля – это абсурд, а мечта – вещь очень стильная.
   Через неделю я предложил ей выйти за меня замуж. Но она сказала «нет». Может, ее остановило то ничтожное обстоятельство, что она уже была замужем в тот момент?
   Кто поймет женщин. На мой взгляд, она была создана для меня. Стройная талия в сочетании с пышной грудью волновали меня еще с добрых полгода после того. У ее губ был особый вкус – казалось, что ананасовый.
   Утром, тридцать первого декабря, она была уже в моей постели, а в полночь я звонил поздравлять ее с Новым каким-то там годом и умолял стать моей женой. В ответ она смеялась, заглушая идиотский смех мужа, и желала мне счастья и долгих лет жизни. На мой взгляд, это были взаимоисключающие понятия.
   С тех пор вкус репчатого лука прочно ассоциируется у меня с цветом синих глаз, предчувствием счастья и, я бы сказал, горьким вкусом несбывшейся мечты. Совершенно непредсказуемо, не так ли?
   Ее звали Марина, если это кому-то интересно. Да-а…
   Мы отвлеклись или, как говаривали раньше, сподобились на лирическое отступление. Ох, уж эти лирика и сантименты! Всегда в самый неподходящий момент, в самой гуще терпкой прозы жизни!
   Ничего не поделаешь: таков закон жизни и творчества, открытый, кажется, Гоголем. Или Гомером.
   Точно не помню.


   15

   Итак, Горяев в строго назначенное время был принят секретаршей, которая потратила на него времени и внимания еще меньше, чем та барменша из подвальчика на меня.
   Директор издательства, Лилия Мусагетовна, дама того неопределенного возраста, которым обычно с успехом интересуются мужчины возраста Горяева, без энтузиазма поднялась ему навстречу и нацепила одну из тех условно вежливых улыбок, что не обещают ничего хорошего. Когда она с почтением принимала роман, когда расхваленная мэтрами рукопись сулила издательству нечто в высшей степени заманчивое, даже и с московскими перспективами, улыбка была иного калибра и градус обаяния был иным. Секретарша, кстати, тоже вела себя иначе, помягче и поласковей. А главная перемена – и это тотчас же уловил Горяев – произошла в готовности к открытому общению, то есть в том, что было неотразимым козырем Горяева в прошлый раз. Мадам закрылась и ушла в себя, то бишь в глухую оборону. «Зачем же вы столько держали роман, уже самой продолжительностью срока подчеркивая непраздный интерес к опусу и, между прочим, возбуждая надежду у автора?», – тоскливо цедил про себя пустые вопросы Горяев.
   – Присаживайтесь, Леонид Сергеевич, – ровным тоном повела хозяйка положения и хозяйка площадки последний раунд. – Не знаю, как вам сказать…
   – А вы говорите так, как есть. Называйте вещи своими именами. По-мужски.
   – Благодарю. Мне это будет легче всего.
   – Мне тоже. Вас это удивляет? Неужели форма отказа автору тоже входит в понятие бизнес? Вы можете мне вообще ничего не объяснять. Да – значит, да. Нет – нет. Зачем тратить драгоценное время на зарезанного автора?
   Горяев чувствовал, как его слегка закружило и понесло. Из снаряда для других он начал превращаться в снаряд для самого себя. Энергия созидания могла превратиться в разрушительную силу и взорвать, разнести в щепы самого Леонида Сергеевича, уважаемого автора романа. От готовности к компромиссам не оставалось и следа. Так действовала на него эта милая дама.
   – Все, что вы сказали, – это правда. Так сказать, азбука бизнеса. Но мне все же хотелось бы вам объяснить причины отказа, – не отступала от своего Лилия Мусагетовна.
   – Хотелось бы? Я не ослышался?
   – Да, именно так.
   – Иными словами, вам доставит удовольствие объяснить мне, чем, по-вашему, плох мой роман? Но я не уверен, что это доставит удовольствие мне.
   – Вы начинаете нервничать. Позвольте мне все же сказать несколько слов.
   Она закурила и начала свою речь, прислушиваясь к себе и не обращая внимания на ядовитую вежливость, яркими красками разлитую на физиономии Горяева.
   – Видите ли, у вашего романа прекрасные рекомендации. Просто, знаете, исключительный рейтинг в узких кругах. Это и ввело нас, меня, в заблуждение. Не знаю, чем вы подкупили великолепных писателей с именами и честных критиков, но… Профессионалы тоже ошибаются. Не сразу понимаешь, что роман ваш насквозь пропитан ядом, просто анчар какой-то корявый. Но это еще куда ни шло. Это могло бы быть и достоинством. Главное – в нем нет глубины, хотя именно на глубину вы и претендуете. Глубокомыслие… («Все, зацепило за живое, – констатировал Горяев. – Сейчас по-бабски начнет черное выдавать за белое и вдобавок изумляться, что никто, кроме нее, этого не замечает. Вот оно, понеслось… Эх, кони, что за кони, кто вас выдумал…») Роман глуп, понимаете, бездарно глуп. Просто диву даешься примитивной элементарщине. В каждой строчке сквозит банальность… Какие-то лоскуты, раздражающая мозаика, словно рубище из ярких лохмотьев-образов, скрывающих отсутствие мысли. Вместо концепции – глубокомысленные реплики. Это вообще не роман, а какое-то творческое бессилие. И чтобы его скрыть – вы прибегнули к жалкому, недостойному трюку: скандально плохо стали отзываться о женщинах. Фи… («А у самой даже щеки пылают. Скорее всего, баба не замужем, при средствах, но суть ее в романе обозначена как стервозный порошок однородной консистенции, с резким отталкивающим запахом. Мужчинам категорически не рекомендуется. Обходить стороной. За версту. Боже мой, как ее, дуру, зацепило! Цунами! Огненный тайфун! Инфаркт!») … пошлость. Понимаете, вы унизились до такого отношения к женщине, которое просто недопустимо. Культурный уровень… Читающая публика… Престиж издательства…
   – Простите, я принял все ваши намеки к сведению…
   – И потом…
   – Извините, я уже четверть часа стараюсь доставить вам удовольствие, притворяясь кротким. Это мой предел. Лимит исчерпан. И потом… Пощадите себя. Нельзя же изрыгать столько драконовской ненависти, испепеляя один роман, к тому же, если вас послушать, недостойный вашего внимания. Я вам скажу так: роман читают, его рвут из рук, он пользуется бешеным успехом…
   – Если бы его наполовину сократить – возможно, кто-то и прочитал бы.
   – Хороший роман, Лилия Мусагетовна, – это такой роман, который невозможно сократить, не испортив его.
   – Но у нас хорошие редакторы!
   – Если великолепный роман сокращают или правят хорошие редакторы – получается плохой роман.
   – Я готова заплатить собственные деньги, сколько угодно денег за то, чтобы этот ваш роман никогда не увидел свет! – перекричала его Лилия Мусагетовна.
   Вот тут Горяев остолбенел. Его восхитила женская последовательность, обряженная порой в лохмотья парадокса: всегда и во всем видеть только свой ближайший интерес. Да эта расторопная миледи готова при случае подтереться земным шаром с его обширными полями и лугами, и будет при этом уверять вас, что делает это исключительно для вашего же блага.
   – Мадам, – на вдохе сказал Горяев, вспомнив, что на этих бизнес-леди, не умеющих отличить тактичность от воспитанности, особое впечатление производит хорошо разрекламированный джентльменский набор, – странное это дело, женский бизнес, мадам: на том простом основании, что в проект вложены ваши кровные деньги, вы мужественно готовы отказаться от гарантированной прибыли. Какой-то героический перебор!
   Он бы не удивился, если бы его тонкую дерзость приняли за комплимент, ибо для этих новоиспеченных леди джентльмен начинается с того строго фиксированного момента, когда мужчина изначально, в силу врожденных особенностей признает ведь совершенно очевидное женское превосходство, всячески радуется этому обстоятельству и говорит с прекрасным полом с той особой изысканностью и тем особым почтением, которые напрочь исключают саму возможность хамства. Хамящий джентльмен – это, по мнению леди, все равно, что говорящая лошадь или кенгуру, исполняющий на виолончели седьмую симфонию Гайдна. Это не в природе вещей. Даже если джентльмену нахамить (а с леди, полом все же слабоватым, это иногда непроизвольно, следовательно, простительно, случается), в ответ вы получите такой умиротворяющий комплимент, что вам захочется покраснеть от собственной, гм-гм, несдержанности и станет досадно за то, что вы разучились это делать. Короче говоря, джентльмен – это тот, кто гладит только по шерсти, кто видит только ваши пусть микроскопические достоинства и в упор не замечает ваших сногсшибательных недостатков; это особое, великодушное устройство зрения, плюс подбитый шелком смокинг цвета рыхлой сажи, о который можно вытирать подошвы ваших модных туфлей на шпильках в любое время суток. И это все – ему за счастье. Да, плюс ослепительно белая манишка, которую он сам, конечно, гладит и стирает, плюс нравящийся вам запах парфюма и спрэя, плюс все взгляды на него, а он только на вас, плюс…
   Теперь вам понятно, почему джентльменов теперь уже почти не осталось?
   Да потому что их никогда и не было, отродясь не существовало, прах вас побери, добрейшая Мусагетовна!
   Разумеется, ничего подобного Горяев не сказал, он даже не думал ничего такого в тот момент, потому что давно уже обдумал все это и сделал выводы, изложенные, кстати сказать, в своем романе. Все свое сакральное знание он вложил в звенящую, вибрирующую коброй интонацию. Лилия Мусагетовна пошла пунцовыми пятнами – и в этот критический момент за спиной Горяева раздался искренний смех – просто долгожданный колокольчик под дугой.
   – Лилька, я не могу! – заливисто заходилась дама тоже, очевидно, бизнес-класса и, соответственно, неопределенного возраста, когда нам хорошо за тридцать, но неизвестно насколько под сорок. – Какой потрясающий поединок! Кипение страстей – Шекспир отдыхает. Просто тайский бокс. Майк Тайсон и этот… Мохаммед Али. Вы сцепились, будто черти в ночь перед Рождеством.
   С этого момента и начинается непредсказуемое развитие сюжета.
   Но прежде чем мы займемся непредсказуемостью, я хотел бы выразить, так сказать, лирическое недоумение (в форме классического отступления; традиции – это святое). Смысл недоумения сводится к следующему. А какого, собственно, черта Лилия Мусагетовна так несдержанно отреагировала на роман Горяева?
   Да, кстати, знаменитый уже роман, умный роман о глупой любви, называется «Сова Минервы ненавидит сумерки». (Правда, роман сочли возможным издать с большими купюрами; собственно, не с купюрами даже, просто издали то, что сохранилось. Два экземпляра рукописи как в воду канули…) И Лилия Мусагетовна особо подчеркнула, что ее коробит от претенциозного названия. Надо будет не забыть упомянуть об этом.
   Так вот: какого черта?
   Смотрите: я раскрываю наугад страницу из середины бордовой книги в твердой обложке с золотым тиснением и читаю (это оказалась страница 99, с вашего позволения).

   «Лес, снег, одиночество.
   Мягкий, словно припорошенный сиреневой пыльцой снег прорезала глубокая лыжня, светившаяся изнутри неоновой трубкой. Живому, убранному свежими снегами лесу, где царили сосны вперемежку с елью, больше всего подходило сравнение «как на фотографии». Больше сравнивать было не с чем. Идеально красивой картинке недоставало только глянца.
   Все замерло в строгом, далеком от легкомыслия созерцании. Светлое пространство окутывало лес. В лесу жила тишина.
   Об этом прекрасно был осведомлен дятел, огромной черной бабочкой вспорхнувший и прилепившийся к оголенному стволу сосны. Веский сухой стук красавца в черной паре разрывал тишину, а она только улыбалась в ответ. Безмолвие дружило с вечностью, дятел жил одним мгновением. Его интересовали личинки. Забавная получалась симфония.
   И вдруг за какие-то полчаса с небольшим мягко и неотвратимо пали сумерки. Скелеты сосен быстро заштриховали пространство, отороченные снегом темно-зеленые шубы елей утратили дневное сверкающее великолепие, и независимые пышные барышни стали жаться к могучим соседним стволам, бесстрашно упиравшимся в небеса, где набирал чарующую силу желтеющий обломок луны. Свет исчезал, густела тьма.
   На небе стали прорезаться алмазные искорки звездочек. Россыпи этих сверкающих безделушек окружали сытую морду луны. Казалось, она ехидно улыбается. С чего бы?
   Лыжня перестала светиться. Внезапно она кончилась, уперлась в нетронутые снега, в никуда. Оборвалась. Видимо, лыжник благоразумно повернул назад. Оборванный лыжный след показался теперь не линией сопротивления, несгибаемой и бесконечной, а почерком слабости, дрогнувшей воли.
   Потемкин постоял, подумал и двинулся вперед, продляя лыжню глубокими следами, вонзая коротковатые сапоги в густой и плотный снежный покров. Стук дятла прекратился. Тишину теперь распарывал сочный, свежий хруст снега, который еще не рассыпался в прах от мороза, но из которого уже не слепишь путного снежка.
   Потемкину отчего-то нравился этот неверный час, пора «меж волком и собакой», когда день неотвратимо сменяется ночью. Он почти каждый день выходил на огромное заснеженное пространство лесного озера и вскидывал голову вверх. Над ним беззвучно сражались свет и тьма. На западе, радостно расцвеченный, светился изумрудный горизонт, игриво переходящий в опаловые разводы и, далее, в сиреневый купол, в центре которого, конечно же, еще слабо желтела, маячила полнеющая луна.
   С востока же подбиралась ночь, и темный фон бархатным футляром подчеркивал великолепие холодно блиставшей одинокой драгоценной звезды.
   Запад меркнул и блекло догорал голубым сиянием, перечеркнутым крест-накрест тающими змейками пухлых полос – следов от двигателей реактивных истребителей.
   Луна сговорчиво принимала сторону ночи.
   Наконец, небесный купол плотно и окончательно задрапировался чистым черным цветом, и светила сдержанно заблистали праздничным роскошным сиянием.
   С этими впечатлениями Потемкин ложился спать, чтобы проснуться поздним утром и обомлеть от залитого светом леса, поблескивающего голубыми искрами на солнце снега и высокого голубого неба. Но знание того, что голубое покроется черным, не давало покоя. «В молодости я умел отделять день от ночи, – думал Потемкин. – А теперь вот разучился…»
   А в это время маститый писатель в далекой Москве внимательно с карандашом в руке читал неизданную книгу Потемкина.
   – Этот парень проторил дорогу в вечность, – задумчиво сказал он, неизвестно к кому обращаясь.
   И больше ничего не сказал. Он молчал, уперевшись рассеянным взглядом в темный угол.
   Было около шести часов пополудни.
   За окном сгущались сумерки».

   Дальше начинается страница 100. Ограничимся одной страничкой.
   Чем, спрашивается, была недовольна бизнесменша?
   Чистый пейзаж, чистые помыслы, никаких тебе баб.
   Жалко Горяева, если разобраться.


   16

   Вернемся к непредсказуемому развитию сюжета.
   Лилия Мусагетовна нервно воскликнула, резкой отмашкой вскидывая ладонь на уровне глаз (ее излюбленный жест):
   – Виктория, подожди. Мы с клиентом решаем деловой вопрос.
   – Да ладно тебе, Люсенька. Клиент давно уже на все готов. Или – почти на все. Не так ли, молодой человек?
   – Вы знаете, Виктория, – зло сказал Горяев, – я был готов к этому еще тогда, когда в моем воображении свернула первая фраза моего в скором будущем знаменитого романа. Меня, кстати, зовут Леонид Сергеевич.
   Горяев сказал правду, которую поклялся себе не говорить никому и никогда.
   – А можно просто Леонид? – не отрывая глаз от его лица, спросила прелестная Виктория.
   – Я бы умолял вас об этом, миледи.
   – Вы не женаты? – спросила она, будучи, очевидно, по-своему логичной.
   – Нисколько.
   – И ты отказала этому джентльмену, Лиля? С ума сойти!
   – Вика, дорогая, это бизнес.
   – Хорошо, – мгновенно поджала губы Виктория. – А сколько стоит издать этот роман?
   Лилия Мусагетовна сузила глаза, сделала оценивающую паузу и спокойно разложила цифры.
   – Пробный тираж – не менее пяти тысяч экземпляров. Каждый экземпляр – около доллара. Прибыли, скорее всего, не будет никакой. Вот и считай… Да его жизнь стоит дешевле.
   – Виноват, прибыль вам гарантирована, – вмешался Горяев тоном бывалого продюсера. Ему не понравилось, что его жизнь оценили так дешево.
   – А прибыль меня и не интересует, – задумчиво сказала великолепная Виктория, доставая сигарету из голубой пачки. И продолжила:
   – Я вам предлагаю сделку, Леонид. Я плачу за пробный тираж. Ваш роман выйдет в свет. В твердой обложке.
   – Что потребуется от меня? – не выдержал паузы Горяев, чувствуя себя мускулистым негром, выставленным на аукцион.
   – От вас? Мне даже неловко называть это «потребуется». Ничего особенного. Вы просто станете моим мужем.
   – Гражданским?
   – Нет, настоящим. Со штампом.
   – Прикажете сделать предложение сию минуту?
   – Вы не поняли.
   Серые глаза незнакомой Виктории смотрели честно и серьезно.
   – Я не шучу.
   – И я не шучу, – в тон ей ответил Горяев, в то время как сердце его обволакивала ледяная капсула. – Мне только неловко просить вашей руки при свидетелях. Дело все-таки интимное. Касающееся нас двоих, моя дорогая. Возьмем в свидетели небо.
   – Неловко… Да вам просто слабо, – не вполне уверенно протянула Лилия Мусагетовна. И рука ее дернулась не так резко.
   Горяев встал, поправил расстегнутый пиджак, застегнул его на верхнюю пуговицу, наклонился к Виктории и продолжительно, с непростыми ухищрениями, по-взрослому поцеловал ее в ярко накрашенные губы. Они слились в поцелуе. Их губы маслянисто скользили, и Виктория чутко откликалась на малейший поворот головы или корпуса, признавая его право на лидерство.
   Медленно оторвавшись от ее губ, Горяев заглянул ей в глаза, достал из кармана брюк носовой платок и бережно отер с ее щек по клоунски размазавшуюся помаду, потом вытер свои губы и небрежно бросил платок в корзину.
   – Прикажете шампанского? – вроде бы без иронии, но с какой-то чрезмерной ковбойской серьезностью спросил Горяев.
   – Подожди, – сказала Виктория и разрыдалась.
   – О, да у вас тут любовь! – замахала руками Лилия Мусагетовна. – Кстати, ты развод-то получила у своего второго? Да и с Лешкой придется объясняться…
   – Дело житейское, – почти оборвал ее Горяев. – Я ненавижу соваться в чужие дела почти так же, как ненавижу, когда суются в мои. Мне тоже, боюсь, не избежать кое-каких объяснений. А вас, Лилия Мусагетовна, я бы, с согласия Виктории, первой пригласил на нашу… гм, на скромный ужин в честь нашего бракосочетания.
   – В ресторан «Синяя птица», – сморкаясь в платок уже в деловом стиле заключила Виктория.
   – Комеди Франсез. Чарли Чаплин и Юрий Никулин. История любви! Посмотрим, что вы завтра скажете, Капулетти…
   – Обложка моего романа должна быть бордовой, виньеточное тиснение – золотым, – не слушая Лилию Мусагетовну диктовал Горяев. – И тираж мы сделаем – шесть тысяч.
   – В твердой обложке – и шесть тысяч? Да вы знаете, на сколько это потянет?
   – Не мелочись, подруга, – подключилась Виктория. – Это мой свадебный подарок Леониду. А может, золото на голубом, Леня?
   – Нет, только бордо. Обложка должна быть пылающей, но в то же время сдержанной. Минималистичной, без пафоса. Угли, тлеющие угли.
   – Ну, как скажешь, – ворковала Виктория, наслаждаясь пышными фразами настоящего писателя.
   Демократия «сдала» культуру, и TV, инструмент демократии, культуру убивает. Да-да, голубой экран испепеляет пучками своих невидимых лучей культурную ориентацию, заменяя ее буржуазной жвачкой.
   Все это означает одно: если культура и демократия несовместимы, жертвовать надо не первым, а вторым. Культурой должны заниматься культурные люди; демократия же дала людям самое главное право: право презирать культуру. И они этим правом сладострастно пользуются. Такие, как Мусагетовна, регулируют спрос и предложение. Такие, как Горяев, не пользуются спросом. Наши действия?
   Мирно любоваться на то, как надругаются над цветом, звуком, пластикой, словом и сидеть при этом, как мышь под грязной метлой? Принять их демократический девиз «пожрать, поспать, повеселиться» и развлекать изо всех сил культурно чавкающую публику? Ледей и джентльменов?
   Как издать роман, читатель, достойный роман, если он никому не нужен?
   Почитайте своего Моисея: кто решится первым бросить камень в Горяева? Бросите камень в него – попадете в почтенную публику, угодите булыжником прямо в постную благостную физиономию транснациональных бюргеров. Бросите в Горяева – рискуете попасть в себя. Так устроен мир: камни летают в нем по непредсказуемым траекториям.
   Сложно защищать своего героя тогда, когда он этого не заслуживает. Дело даже не в собственной репутации. Дело в том, что он того не заслуживает. Попытаемся хотя бы понять его. Вы думаете, у него на душе не скребли кошки, целый кошачий выводок?
   Еще как скребли! Горяев возвращался к себе домой и думал. «Демократия «сдала» культуру, и мне не остается ничего другого, как защищать культуру демократическими средствами. Подлость и низость – вот чем я спасу свой роман. Женюсь на деньгах, сдам себя в аренду. Съем крокодила. Кстати, не я первый, не я последний. Все так поступали. Булгаков, Гете… Все. А-а! Раз – не пидарас».
   На этой задушевной и оптимистической ноте размышления Горяева были прерваны образом самым экзотическим. Он услышал пение. Этот эпизод заслуживает того, чтобы задержаться на нем и описать подробнее. Ведь что наша жизнь? Цепь эпизодов, пронзительных эпизодов, истребляющих одни иллюзии и взамен порождающих другие, посвежее. И вот уже Акт Первый жизни на исходе, за ним мелькает Второй, а там и Третий с непременной кульминацией; не успеешь опомниться, как уж близится Четвертый, за которым мрачно маячит пыльный Занавес. Жизнь – пьеса скоротечная.
   Надо сказать, что день, когда происходили описываемые непредсказуемые события, был ясным, холодным и закончился быстро, как все хорошее. Ранние бесснежные холода пугали долгой зимой.
   Светоносный обломок луны завис в густой синеве вечереющего неба. На ночь крепко брался мороз.
   Горяев спустился в прохваченный лютой стужей подземный переход – и замер, словно наткнулся в пространстве на невидимое нечто. Великолепный, теплый, берущий за душу голос заполнял пространство перехода и отражался от стен, выложенных ледяными кафельными плитками, нагретым воздушным потоком.
   Горяев свернул направо, чтобы посмотреть на чародея, но голос невидимого певца звонко плыл из другого лабиринта, в который тянулись продрогшие любопытные прохожие, преимущественно молодежь.
   Первое, что увидел Горяев, – это черный лакированный гриф гитары, охваченный тонкими пальцами с грязью под ногтями. Плоское лицо уличного певца, честно изнемогавшего лирическим тенором, представляло собой нагромождение уродств. Вдавленный нос по-своему гармонировал с массивной черепаховой оправой, громоздившейся до самой челки; лба, собственно, не было, за толстыми стеклами грустили вишенки близко посаженных глазок.
   Горяев инстинктивно отвернулся, словно бы желая разорвать связь между невесомо парящей над миром красотой и грубым уродом в холодном подземелье. Потом завороженно уставился на грязные пальцы дауна, извлекавшие простые, но чистые и звучные аккорды. Потом вместе со всеми аплодировал; потом бросил в нелепую ушанку новенькую синеватую купюру.
   Два чувства боролись в душе Горяева: потрясение от облучения красотой и одновременно омерзение от того, что красота столь не брезглива.
   Вы мне не верите? Мне даже неловко настаивать на том, что все, здесь сказанное, является чистейшей правдой. Вам кажется невероятным, рассказанное мной?
   Хорошо. Так и быть. Сейчас я расскажу вам историю, правдивую от начала до конца, которая мне самому представляется совершенно невероятной, абсолютно невероятной, хотя я знаю, что это не выдумка.
   Один мужик, капитан первого ранга (полковник морской авиации) по фамилии Борозда (впрочем, какая разница?), ушел от жены, которую застукал с каким-то голубоглазым доцентом. Причем, оставил ей квартиру и продолжал помогать ей и детям. У них было двое детей. Жена, кстати, была так себе, не первой свежести, никаких выдающихся достоинств. Утомительная, назойливая. Но это неважно.
   Разумеется, у него вскоре появилась любящая его подруга: такие мужчины на дороге не валяются. Но он так и не смог перебраться к любившей его подруге, поскольку считал, что мужику унизительно жить в квартире женщины. Борозда мог позвать жену только в собственную квартиру, но заработать на нее честным трудом оказалось невозможно.
   Знаете, что он сделал?
   Просто взял и умер. Без видимой причины. Никаких инфарктов и самоубийств. Невероятное чувство ответственности и вины за все, происходящее вокруг него, доконали полковника. Развалились держава, семья, миропорядок… Наступил конец света. Он умер от чрезмерной, ветхозаветной порядочности.
   Конечно, полковник, то бишь капитан, был глуп. Но степень бескорыстия и непоказной заботы о других трогает меня настолько, что я без слез не могу вспоминать его простое открытое лицо, кортик, этот непременный атрибут рыцарства, который он смущенно задвигал за бедро. Друзья подарили ему громадные песочные часы, которые держала в руках судьба, имевшая облик обнаженной златовласой женщины, на губах которой змеилась улыбочка; наверно, простодушно намекали на долгую счастливую жизнь. Очевидно, друзья недооценили улыбки полногрудой фортуны. Да…
   Вот в это, мне кажется, трудно поверить. Я даже сейчас краснею, рассказывая эту историю, потому что боюсь, что мне не поверят. Невероятная по нынешним временам история.
   А сцена с поющим дауном… Каждый второй, поющий в переходах, делает это, как минимум, не хуже любой раскрученной звезды, каждый пятый делает это гениально. Звезды не прокормились бы в переходах, им бы никто не подавал. Это закон демократии.
   Стоил ли роман Горяева того, чтобы автор был готов заплатить за него невероятную цену, предложенную судьбой?
   У каждого времени есть свои способы продаваться, которые в это многострадальное время не считаются таковыми. Они считаются единственно возможными. А этот роман…
   Я скажу вам так: в мировой литературе нет мужских романов, а Горяев написал мужской роман.
   И что я вижу в ответ?
   Витиеватую улыбочку, многомудрое почесыванье в затылочке.
   Хо!
   Не надо хмыкать, читатель.
   Ха!
   Знаете, что я вам скажу на это?
   В мировой литературе нет мужских романов. Да, уважаемые дамы и господа, вынужден вас радикальным образом разочаровать. В пух и прах. Мужских романов – нет. Есть романы, написанные мужчинами, мужиками, воинами и охотниками; есть романы, в которых героями являются мачо, наподобие порядочного капитана первого ранга или полковника, которому никто не пишет. Всего этого добра хватает.
   Но романов, где бы полно выплеснулся и оформился мужской взгляд на мир – таких романов нет. Нет, и не надо со мной спорить, и сотрите гадкую ухмылочку с лица. Она вас не красит, а выдает с ушами. Лучше давайте выясним, что значит мужской взгляд на мир.
   Не спешите разочаровываться – но это прежде всего разумный взгляд на вещи. Это умение называть вещи своими именами. Вы думаете, каждый мужик способен на это? Каждый полковник и охотник? Вы полагаете, достаточно написать: «Как всякий мужчина, я не мог долго разговаривать о любви стоя» – и вы уже сотворили нечто мужское?
   Мужчина, следующий своей природе, ничем не отличается от женщины, которая следует своей природе. Природа на всех одна. Они оба следуют природе. Мужчина начинается там, где кончается следование природе и начинается культура, – вторая, высшая натура. А самое главное открытие культуры – это осознание того, что мы все никак не можем оторваться от природы, да еще гордимся этим. «Не могу разговаривать о любви стоя…» В смысле «могу только лежа»: так нас природа сотворила. На зависимость от природы надо посмотреть иначе, по-мужски. И тогда станет и радостно, и обидно, и горько, и унизительно…
   И вы начнете понимать. Но если вы гордитесь тем, что вы родом из природы, если вы гордитесь тем, что вы можете только лежа, – вы женщина. Нужен новый взгляд на вещи. Мужской. С позиций культуры.
   Мы живем в мире, где все смотрят на всех женским взглядом. Мы приспосабливаемся к миру, чувствуем, желаем и ненавидим, и разница в этом случае между мужчиной и женщиной только в том, кому что нравится. Мужчинам нравится горькое, соленое и лежа; женщинам – красное и зеленое, возможно, им нравится разговаривать о любви стоя. Нравится, не нравится…
   Всем им, и мужчинам, и женщинам, нравится читать женские романы Мага и Чародея. Это не мужское отношение. Дело вкуса и несколько специфических функций, да плюс еще первичные половые признаки – вот и вся разница между мужчиной и женщиной. Разница количественная, но не качественная. В таком случае, мужчина и женщина поддерживают тот порядок в мире, который скроен по женским меркам. Мы смотрим на мир глазами женщин. Обратите внимание: не глазами белых, черных, желтых или красных – а глазами женщин. Все люди – женщины. Наполеон, Цезарь, Клеопатра – все бабы.
   Мужской роман – это особый взгляд на мир. К честности души (моменту женскому, субъективному) добавляется честность и глубина ума (момент объективный). В таком мире становится неуютно всем, и мужчинам, и женщинам. Добро пожаловать в мир, где желаемое строго отделено от действительного. Это мир без грез, без мечты и без пощады. Точнее, мечты есть, но что пользы напрасно и вечно мечтать, когда мечта осознается как фантом? Здесь желание быть добрым, мягким и пушистым – ничего не стоит. Здесь все пути, вымощенные благими намерениями, ведут туда, куда и положено: в ад. И никого здесь это не удивляет. Здесь никто не пищит про свет в конце тоннеля, если его, света, там нет. Здесь храмы полны лжецов и лицемеров, здесь сильные – скрывают слабость, праведники – прячут от самих себя желание трахнуть соседку, святые – отказываются от собственной личности, ибо не быть собой проще, чем быть собой; невесты – ненавидят богатых женихов, но никогда не выйдут за любимых, а если выйдут – то любовь чудесным образом превращается в ненависть; здесь холодно летом и жарко зимой, здесь холодно от синего пламени, здесь…
   Да что там, здесь, в культуре, душу леденит жизнь без прикрас. Но без искусственных румян жизнь невозможна для людей-женщин. Вот почему мужской взгляд давно объявлен лживым, унижающим человека, то бишь женщину, и те, кто умеет писать романы, то есть воображать лучше, нежели мыслить, – те просто не в состоянии увидеть мир мужским взглядом. Да-да, по мужским меркам Лев Толстой – это мадам с бородой, а Федор Достоевский – лысая кликушествующая старушенция, похожая на ту, которую зарубил дамским топором женоподобный Раскольников.
   Но главное в мужском романе то, что женщины, наконец, начинают отличаться от мужчин, или, если угодно, в романе появляются мужчины как новая точка отсчета – та самая культурная точка опоры, которая позволяет перевернуть мир, покоящийся на спинах китов или слонов. Не полковники в лампасах, которые так нравятся женщинам, а мужчины, которые не нравятся женщинам, похожим на мужчин. И самые активные, мужественные женщины, конечно, не могут этого простить.
   Роман – по природе своей дело женское. Святое. Вот почему в литературе так долго не было мужских романов. Но это не значит, что их не может быть вообще. Мужской роман… как бы это сказать для женщин… – это волк в овечьей шкуре. Вроде бы роман, следовательно, женский жанр, но вместе с тем неженский по сути.
   Теперь вам понятны чувства Горяева?
   Вопрос стоял так: дело жизни – вот оно, сделано, однако оно еще не видит свет и свет не замечает его. Он готов был продать душу дьяволу за возможность дать жизнь антидьявольскому роману. Он готов был стать таким, как все, чтобы только доказать, что он совсем другой.
   Такова была логика пути, как ему казалось, такова была цена, таковы были ставки в этих мужских играх.
   Роман Горяева состоял из лоскутов и напоминал импрессионистическую мазню, то есть нечто невнятное и в высшей степени женское. Масса отдельных мазков-эпизодов… Однако из них непостижимым образом складывается стройная картина. Стройная и по смыслу, и по выразительности. Если вчитаться, понимаешь, что именно такой смысл мог быть вылеплен именно такими средствами. Из пестрых лоскутов сшивалась гармония. Это ведь высший пилотаж.
   Внешне хаос, а по сути – космос, за небрежностью сквозит продуманность, интуиция служит мысли. Мужчина любит женщину. За отдельным, случайным проявлением жизни – угадывается логика закона. Какого закона?
   Вот об этом и была книга. Я ее читал. Я завидовал автору (это так по-женски: глупее ничего не придумаешь!). Я завидовал свободе, с которой он, как бы не заботясь о форме, изящно щебечет о самом главном. Спокойно, естественно, без натуги. Гениально.
   Я пытался копировать его. Потом пытался уйти от подражания. Я полностью разделяю его взгляд на женщин. Но роман (прислушайтесь!) – это не лоскуты, а масштаб личности.
   Стоп! Читателю не следует знать все писательские секреты. Порой забавляет, когда с умным видом лоскуты принимают за чистую монету, порой это раздражает; порой – убить готов ценителей прекрасного, вкусы которых воспитывались на латиноамериканских притчах.
   Но высшее наслаждение, писательский катарсис наступает тогда, когда читатель самостоятельно находит ключ к мозаике. Видит за мазками-штрихами картину, трагический замысел шутовского полотна. Мне не о чем говорить с таким читателем. Мне приятно помолчать с ним несколько вечеров подряд. Это читатель-мужчина.
   Помолчим. Минута молчания по великим читателям, вымершим так скоро и безвозвратно в демократической пустыне. Невосполнимая утрата. Два листика кактуса к вашей условной могиле.
   Минута молчания по исчезнувшей великой литературе. Венок из кактусов.
   Помолчим.
   Вечная слава и вечный покой.


   17

   И свадьба состоялась.
   Очевидно – судьба.
   Наступил торжественный вечер. Лимонный ломтик луны деликатно излучал свет на самом краешке божественно подсиненного пространства. Горяев легко представил себе, как Земля светится из космоса голубым свечением, словно горящий комочек проспиртованной ваты. Наверное, красиво. Гм, не планета, а тампон.
   Встречать гостей в фойе ресторана должны были молодые. За суетой Виктория то и дело отлучалась к столу, на лету бросая дельные распоряжения, касавшиеся, по наблюдениям Горяева, в основном, магии сервировки. Декоративная сторона мероприятия явно доминировала. Салфетки, первоначально скатанные в трубочку, были ловко распущены и уложены-таки, по настоянию невесты, бедуинским шатром. В этом почему-то был особый шик. Метрдотель понимающе закивал головой. Официантки повиновались Виктории беспрекословно. Ножи «под мельхиор» были в мгновение ока заменены собственно мельхиоровыми, которые смотрелись уже «под серебро». Их увесистые черненого «серебра» ручки, напоминающие массивного литья обломки чугунной кладбищенской ограды, должны были гармонировать с пышным и толстым хрусталем. И, судя по всему, гармонировали: лица и улыбки обслуживающего персонала испускали нездешний, заморский свет.
   Горяев не мог отделаться от ощущения, что и сам он напоминал элемент декорации. Серого отлива костюм не сидел на нем, а облегал его туловище, назойливо лапал, стесняя движения и заставляя почему-то глупо улыбаться. Бордовый, густых тюльпанных тонов галстук и тюльпанный же шелковистого блеска платок из бокового кармана должны были придавать жениху небывалый шарм. Иметь мужа в таком костюме было не стыдно. Горяев гармонировал с черенками ножей и явно не портил обедни.
   Жених покорно стоял у дверей, принимая гостей и изредка интересуясь у супруги, с кем имеет честь.
   Вошел румяный с мороза Звонарев, которого все почему-то называли Проспер.
   – Рюмку водки. Немедленно, – провозгласил он таким тоном, что всем тут же захотелось ему услужить.
   – Закусить?
   – Маслинку какую, огурчик… Ну, я не знаю, икорки… Без претензий.
   Кто-то метнулся за блюдом, и честь была немедленно оказана.
   – Просперушка, зайчик мой, – запела подоспевшая Виктория, изображая дружеские объятия. – А это мой муж, Леонид Сергеевич.
   Горяев почувствовал себя так, словно быть представленным Просперу – особая, большая честь.
   – Очень, очень, очень, – сощурился Проспер. И – как отрезал, словно завершая аукцион сочным ударом молотка:
   – Весьма!
   – В свою очередь польщен, – слюбезничал Горяев, стараясь возродить в душе то волшебное чувство, которое знатоки называют чувство собственного достоинства. Это чувство как-то не совмещалось с серым костюмом и необходимостью с улыбкой смотреть на жирные губы Проспера.
   – Доброе утро. Как дела? Все путем? – бросил Горяеву на ходу вертлявый господин, разматывая длинный-длинный красный шарф, пушистым удавом облегавший его тощее горло в несколько колец. Виктория опять куда-то отлетела.
   – Да все нормально. За исключением того пустячка, что сейчас вечер и мы незнакомы.
   – Вот как, – озадаченно произнес вертлявый. – А ты кто?
   – Жених.
   – А разве не Леха женится?
   – Боюсь, что нет.
   – А на ком ты женишься? На этой, Эсмеральде? – сказал он, делая жест, по которому Горяев догадался, что вертлявый говорит о пылкой Лилии Мусагетовне.
   – Нет. На Виктории.
   – Ни х… не понимаю, – пожал плечами подвижный молодой человек и бодро двинулся к столу.
   – И кто это был? – светски поинтересовался у подлетевшей жены Горяев.
   – Антон Садницкий. Врач. В нашем бизнесе отвечает за поставку сигарет.
   – А Проспер за что отвечает?
   – Проспер ни за что не отвечает. Но он любовник жены замминистра, а жена Проспера – любовница вон того индюка, Гоголадзе. Тут тонкая комбинация, хрупкое равновесие. Сразу не вникнешь. Любое, неосторожно брошенное слово, может поранить, больно отозваться…
   – Он не похож на индюка, – не согласился Горяев. – Скорее, он смахивает на индоутку. Да, именно. Знаешь, такое противоестественное скрещение. Кстати, мясо не очень вкусное. Следует запекать только с яблоками.
   – С тобой все в порядке? – встревожилась супруга.
   – Отменно себя чувствую. Только рюмку водки махану. И немедленно.
   – Поди, попроси. Тебе нальют, – согласилась жена.
   В процессе дружеской вечеринки, которую Виктория категорически отказывалась называть «свадьбой», Горяеву довелось познакомиться со всеми гостями. Танцевал он и с любовницей Гоголадзе Светланой, и с женой замминистра Маргаритой Артемовной. У первой были пышные груди и отсутствующий взгляд, у второй – расшитый немыслимыми цветами парчовый костюм и короткая рыжая челка.
   – А вы хорошо танцуете, – заметила Маргарита, отправляя в пухлый ротик дольку мандарина.
   – Сейчас я не попадал в такт. Я нервничаю, – любезно отвел комплимент Горяев. – Зато я изумительно трахаюсь. Словно овцебык.
   – Какой парадокс, – даже не повернула головы в его сторону Маргарита. – Это мы проверим. За слова нужно отвечать. Так, кажется, сказано в Библии.
   – В Библии сказано – «сначала было слово».
   – А разве это не одно и то же?
   Тут настала очередь Горяева продемонстрировать хладнокровие.
   Самым светлым воспоминанием вечера была какая-то Оля. Она пригласила Горяева на танец, все время молчала, но не отводила от него взгляд. Ей Горяев не хамил, а только бережно вращал, как дорогую куклу, уверенно придерживая за гибкую талию. Он был благодарен ей за гуттаперчевое молчание.
   В середине вечера она куда-то исчезла, а больше ухаживать ни за кем не хотелось.
   Правда, он не мог не исполнить долг джентльмена; он просто обязан был пригласить на танец Лилию Мусагетовну. И Горяев с удовольствием, которое явно не делало ему чести, добрался до нее.
   – Я готова извиниться. У меня сложилось о вас нелестное мнение…
   Они плавно извивались в медленном танце, возбуждаемые хриплым саксофоном.
   – Ну, что вы… Не стоит. У женщины не бывает своего мнения. У нее бывает только впечатление. И в этом смысле отрицательное впечатление обо мне лучше всякого лестного мнения, которое вы забыли бы через двенадцать секунд. Отрицательное же впечатление путем нехитрых манипуляций можно перековать в положительное. Скажем, через месяц я бы вполне мог жениться и на вас. А мнение – это пустота…
   – Вы циник, я это сразу почувствовала!
   – А вот это уже не мнение, и даже не впечатление. Это, красавица вы моя, комплимент. Порядочную женщину можно очаровать только цинизмом. Почему? Только не машите бровями, как крыльями птица. Охотно объясню. Потому что цинизм – это ее единственная светлая перспектива, ее шанс сбросить вериги порядочности, от которых она вся уже скукожилась и высохла, словно анчар…
   У Горяева сложилось впечатление, которое он тут же оформил как мнение, что Лилия Мусагетовна не клюнула на его комплимент и отвергла предложенную им перспективу. Что ж, каждому свое. Но на душе у жениха стало еще гаже.
   В разгар веселья он нос к носу столкнулся с Проспером. Тот раскачивался с носков на пятки и улыбался, держа рюмку в руке и, очевидно, ожидая комплиментов. Горяев сразу сообразил, что общаться с Проспером – значило творить ему комплименты.
   – У вас красивая жена, – сказал Горяев. – Такая, знаете… Производит впечатление.
   Проспер наклонил голову в знак того, что комплимент принят к сведению.
   – Скажите, а вы не потомок того Звонарева будете, имя которого увековечено в названии улицы, на которой живу я?
   – Хм! – вылетело из Проспера, находившегося в тот момент на пятках, и этот звук вполне можно было принять за согласие; мол, само собой, я и есть потомок того самого Звонарева.
   – Скажите, пожалуйста! – Горяеву даже не надо было притворяться изумленным. – Говорят, ваш пращур был дрессировщиком?
   – Да, был. Он дрессировал… – Проспер ловил равновесие.
   – Слонов?
   – Нет, население, прорубал окно в Европу. Он был вице-губернатором. Он был слоном в политике. Тяжеловесом. И дрессировал этих комнатных муравьев, людишек.
   – Но говорят, что Звонарев был и подпольщиком?
   – Это был двоюродный брат моего пращура. Олигофрен и садомазохист. Быдло, сорняк с нашего генетического древа, – не вдаваясь в подробности, отмахнулся Проспер, пытаясь удержаться на носках. И это ему с трудом удалось. Подробности заключались в том, что своим безбедным существованием при Советах Проспер был обязан исключительно подпольной деятельности садомазохиста, ставшего после войны крупной культурной величиной.
   Под конец вечера Горяев хладнокровно пронаблюдал за тем, как мужик, укутывавший в легкие песцы Маргариту, откровенно пялился на Викторию. Кстати, последняя была хороша. Жемчужное платье оживлялось искрящимися в сережках гроздями бриллиантов, туфли идеально гармонировали с костюмом. Бриллианты неплохо сочетались с блеском в глазах; только сережки отливали тяжелым звездным блеском, а темные глаза мерцали тепло и тревожно. Неброской, но несомненной роскошью отсвечивала леди.
   – Так, говорите, овцебык? – спросила Маргарита, протягивая руку лопаткой для прощального поцелуя.
   – Именно. У вас завидная память. Знаете, такое редкое экзотическое животное. Живет в горах, поближе к звездам. Питается, чем попало…
   – А кто такой Леха? – спросил Горяев уже в такси у своей новой жены.
   – Замминистра. Алексей Дмитриевич Пивоваров. Выдающийся человек. У меня с ним был роман. Я буду тебе верной женой.
   Всего-то выдающегося в лице Алексея Дмитриевича был нос, выдающийся вперед нос. Что она нашла в нем, в этом замминистре, напустившем на себя важно-кислый вид? Когда кто-то назвал его «молодым человеком», он пробубнил: «Я нахожусь в том переходном возрасте, когда даже несчастья врагов меня не радуют». «Переходном?» «Да. Перехожу от жизни к смерти». И при этом не спускал глаз с Виктории. Запомнилась еще одна его фраза: «Не бывает слишком много вина; бывает слишком тяжелое похмелье». При этом все, кто слышал этот перл, зааплодировали. Магистральные черты его ухоженного лица представляли собой закругленные кривые вниз. Глубокие складки у рта смыкались линией поджатых губ, образуя трагическую подкову; скучные морщины оттягивали углы глаз, превращая овальные разрезы в стекающие капли. Грустную кривую повторял выдающийся нос. Три штриха – вот и весь портрет. Лицо, просто созданное для карикатуры. «Быть может, я не прав? Подумать только, каким обманчивым бывает первое впечатление», – рассуждал Горяев. Но ничего не сказал. Он знал, что первое впечатление никогда не бывает обманчивым. Этому научил его психолог Оранж, а также свой собственный жизненный опыт.
   И еще подумал: это лицо с закругленными кривыми я вставлю в роман, награжу этим кислым портретом московского писателя. «Он стал читать роман Потемкина, и его физиономия распустилась параллельными линиями. Маэстро удивился». Но рукопись мне не возвратил, зараза…
   Больше вечер ничем не запомнился.


   18

   Горяев проснулся утром, мучимый простым человеческим любопытством: «На ком же меня, собственно, угораздило жениться?»
   Рядом с ним в сиреневой ночной сорочке лежала, размеренно дыша, чужая женщина. Поза, поворот головы – все чужое. Лица ее не было видно за разбросанными по подушке волосами. Подушка была цветная, синяя с желтыми звездами, Горяев же привык к белому постельному белью.
   В дверь спальни раздались два отрывистых стука, и на пороге появилась ее дочь Даша. Тоже в сорочке, расшитой веселыми цветами. Волосы неубраны и спутаны. Толстые губы и маленькие глазки.
   – Маму разбудите, – вякнула она и лениво, с растяжкой зевнула немаленьким ртом.
   – Мама спит, как видишь, и ей снятся сны, – отвечал Горяев, заявляя некоторые права на спящую женщину. В частности, право оберегать.
   – А мне плевать, – меланхолично возразила Даша тоном безнадежно испорченного ребенка. – Куда она засунула мой рюкзачок?
   – Она была на свадьбе, выходила замуж и не видела твоего рюкзачка. – Это за вас она вышла замуж?
   – За меня.
   – Могла бы найти кого-нибудь и получше. Пусть найдет мой рюкзак. Где он?
   «Да, дорого мне обойдется мой роман. Возможно, цена будет непомерной. До сих пор таких Даш с мамашами я обходил за версту. В жопу – вот куда она засунула твой рюкзачок».
   И вдруг неожиданно для себя с белой каленой злостью неизвестно на кого Горяев тихо сообщил Даше:
   – В жопе.
   Подросток Даша изо всех сил хлопнула дверью.
   – Тебе придется найти с ней общий язык, – спокойно, без истерики сказала Виктория, не отрывая головы от подушки. – Даша – непростая девочка.
   – Я знаю, – ответил Горяев. – Извини.
   Приласкать жену не было никакого желания. Грудь у нее была дряблой с большими плоскими сосками. Живот после перенесенной операции (очевидно, кесарево сечение) распадался на пухлые половинки, напоминая вздутые отсеки детского спасательного жилетика. Плотные бедра были хороши, пушистый каньон был бесподобен. Но все вместе – это была не его женщина. Нет, не его.
   Он вспомнил свежие прелести Ирины. Ее большая белая грудь, не подчиняясь закону всемирного тяготения, не теряла своей формы, а только упруго подрагивала. С ней Леонид невольно чувствовал себя не любовником, но мужем, потенциальным отцом.
   – Пойду, пройдусь. Мне необходимо проветриться.
   – Иди. Я полежу. У меня голова болит.
   Он торопливо, как в гостях, собрался: принял душ, побрился, облачился в свое. Быстро и тихо. Завтракать не стал, хотя очень хотелось.
   Открыл дверь в спальню. Виктория сидела на кровати, обложившись одеялом.
   – У меня есть один предрассудок, Леонид. Он мой, личный, в нем, наверно, мало смысла. Но… ты со вниманием отнесись к моей слабости. У меня два брака из-за этого распалось. Прошу тебя…
   – Да в чем дело, Виктория? Говори прямо.
   – Я боюсь, я страшно боюсь одной вещи: я не могу переносить, когда мой… муж, мой мужчина возвращается ко мне, домой, после полуночи… У меня, как у Золушки, карета превращается в тыкву, лошади – в крыс, теряются башмачки, бальное платье обращается в пепел. Не смейся. Я чувствую себя обманутой и преданной. Не смейся.
   – Я не смеюсь. Я подумал о том, что нам с тобой понадобится много времени, чтобы узнать друг друга. В моем представлении ты не очень-то вяжешься с Золушкой.
   – А вот и напрасно. Я и есть сама настоящая Золушка. Может, я и тебя выдумала, я не знаю… Но ты мне так нужен. Без тебя…
   Виктория заплакала.
   Именно в этот момент, именно сейчас Леонид почувствовал, насколько чужая женщина сидит перед ним, со своим чужим миром, чужими мечтами и надеждами. Он сразу понял самое главное: она предлагала все всерьез, а он не может сделать ее счастливой. Происходил один из тех редких в жизни моментов, которыми шутить было нельзя. Побить женщину, обмануть ребенка, украсть у слепого, написать продажный роман… Тут уже дело не в цинизме. Дело в том, что ты перестаешь быть человеком. Это хуже смерти, ибо ты предаешь себя, свой роман, дочь…
   Гораздо хуже смерти.
   – Я вернусь к вечеру. Зайду к Марине.
   Его встретил морозный день и острый, игольчатый мороз. Даль была затянута легчайшей выстуженной дымкой, которая курилась кисейной пеленой. Снег под быстрыми каблуками пищал резко и визгливо.
   Горяев добрый час кружил по городу. Наконец, ноги сами вынесли его на проспект, а глаза уперлись в светлый оконный проем. Теплым светом была залита картинная галерея. «Современная живопись. Незнакомые имена»: так было начертано на неброской афише.
   Захотелось в тепло и мир иллюзий. Стены были увешаны картинами двух типов. На одних в различных ракурсах был изображен бережно и трогательно распятый Иисус; другие невразумительно повествовали о чем-то дохристовом. В синее пространство ввинчивались коричневые смерчи, осатанелыми диссонансами кричали оранжевые и желтые пятна. Языческий хаос корчился и стонал в ожидании пришествия Христова.
   В углу стояла девушка и смотрела явно не на Христа и не на пятна. У Горяева защемило сердце, и где-то под ложечкой зазвучала та самая музыка. Девушка обернулась – и Горяев обомлел: это была скрипачка из снов. Пока он пробирался к ней сквозь толпу вежливых посетителей, она куда-то исчезла. Растворилась. Не теряя времени, он выскочил в ледяной сумрак – на улице не было ни души. Землю тихо засыпали задумчивые снежинки.
   Слегка успокоившись, он вошел в галерею и, не теряя позиции у входа, стал высматривать скрипачку. Музыка давно уже перестала звучать в нем, и он сообразил, что ее и след простыл.
   Горяев пробрался в угол, где не было никого, и убедился, что это была именно девушка из снов, существо близкое и родное. Ее заинтересовал случайный на этой выставке сюжет, судя по всему, сюжет не современный: нахохлившийся кот светло-серой масти пытался согреться на ослепительно белом снегу, обернув свой бок пушистым хвостом.
   Ну, надо же. Это была явно она.
   Горяев перевел взгляд на модельно обнаженного Иисуса, по локотку которого сбегала, извиваясь змейкой, прелестная алая струйка крови. Глаза страдальца были томно прикрыты. Смоляные пружинистые кудри были рассыпаны по смугловатому челу. Картиной любовалась дама в очках с необычайно толстыми, глупо выпученными стеклами. Черепаха Тортилла.
   Горяев поймал себя на странном желании: ему до зуда в руках захотелось неторопливо снять холст и, коротко размахнувшись, врезать маслянистой плоскостью по башке с короткими буклями. То-то бы Тортилла изумилась. Началось бы второе пришествие.
   Не вводя себя во искушение, он грязно выругался и вышел вон, в пустынный холод.
   Марины дома не оказалось. Горяев решил заехать к себе на Звонарева, собраться с мыслями и потом уже тронуться к Виктории.
   Возле железной двери подъезда, выкрашенной в васильковый цвет, Леонида Сергеевича ожидал еще один сюрприз, а именно: тощий и мохнатый песик, который вертел прямым облезлым хвостом, внимательно при этом разглядывая Горяева. Пес выглядел так, словно его раза два окунули в воду, и шерсть повисла на нем, облипая тельце и обнажая худобу. На самом деле шерсть была сухой.
   – Чего тебе надобно, морда? – приветливо вопросил Леонид Сергеевич.
   Пес в два раза быстрее завертел хвостом, ничего, однако, не отвечая.
   – Тебя мне только не хватало, – сказал Горяев, открывая дверь.
   Пес, не обращая внимания на ворчание человека, шустро юркнул в подъезд.
   – Может быть, ты жрать хочешь? – поддерживал беседу Горяев, поджидая лифт. – А я вчера женился. Да-да, самым нелепым и подлым образом, брат. Влип так влип: по самые уши.
   Пес уже присел, чутко поводя мохнатыми ушами.
   – Хочешь жрать – поехали на лифте, не хочешь – прощай, – сказал Горяев. Он подождал некоторое время. Пес не двинулся с места.
   – Ну, мне пора на мой восьмой. Будешь пробегать – заходи в гости. Угощу сосиской – пальчики оближешь. Чао, собака!
   Не успел Горяев открыть входную дверь, как у ног его зашелестел тот самый пес.
   – Что за чертовщина! – изумился Леонид Сергеевич. – Может, мне тебя, как Оранжу, судьба подкинула? А? Заходи. Пьем чай, и прощай навеки, любовь. Понял хоть что-нибудь?
   Пес не стесняясь вошел в квартиру и принялся ее обнюхивать. Его явно не смущал тип жилища. Кухню он выделил и облюбовал сразу.
   – Ты, я гляжу, не робкого десятка, шалопай. Может, ты не бродячий, а потерянный, а? Что же мне теперь, объявления расклеивать прикажешь? Нашлась, дескать, чья-то паршивая собака, ужасно породистая, прошу обратиться ко мне. За вознаграждение, само собой. То есть, я готов заплатить, чтобы тебя только забрали. А?
   Горяев достал из морозильника сосиски, отварил их и положил розовые дымящиеся трубочки на блюдечко. Пес терпеливо ждал, пока его пайка стынет.
   – Понятно, – сказал Горяев. – Бывший домашний пес. Как тебя зовут, не помнишь? Ну да, конечно, где тебе. А я тебя назову просто и со вкусом: Птица Счастья. Для краткости – Птица. Усек? Правда, Птица – женского рода, а ты, кажется, кобелина. Ну, ничего, пару дней потерпишь. Мне будет приятно думать, что ты принесешь мне счастье. Надо отрабатывать сосиски, старичок. Не знаю, как у вас, а людей так принято. Извини за сервировку.
   Аккуратно дожевав сосиски, Птица сидел и облизывал маленьким язычком мохнатые сосульки вокруг морды.
   – Птица, чай, кофе? Просто воды?
   На часах было около девяти часов вечера.
   – Нам пора, – сказал Горяев. – Извини, других вариантов нет.
   Он пошел в комнату за рукописью своего романа. Взял рукопись и раскрыл наугад, страницу 85. «Виктория» – восемь букв. «Птица» – пять букв. 85.
   Читаем.

   «Исаак Ньютон плотно затворил за собой дверь и долго устраивался в кресле. Он снял парик, и на высоком лбу запрыгали отсветы пяти зажженных свечей.
   Перед ним лежал Танах, священная Библия, в которой, по мнению физика и математика, были зашифрованы все знания о человечестве. Прошлое, настоящее и будущее – вот они, перед ним. Но ключ к знаниям пока еще был не найден. А ключ был, он чувствовал это. Следовательно…
   Хорошо, что он, Исаак, стал известен своими работами по физике и математике. Хорошо. Это привлекло к нему внимание. Наверно, и в этом сокрыт какой-то тайный промысел. Хорошо.
   Но эти ослы не понимают, что все свои расчеты он, Исаак, взял из Библии. Да-да, он и не скрывает это. В будущем он станет известен всему миру как великий богослов, исследователь и толкователь Библии. Возможно – как пророк. Пророк Исаак. Почему нет?
   А будущего осталось мало. Очень мало. Менее трехсот лет.
   Сегодня он окончательно выяснит, когда настанет конец света. Назовет точную дату, хотя не делал этого никогда. Нет, несколько точных дат. Пророк тоже должен быть осторожен. Этому также научила меня Библия. Никогда не говори прямо, ходи вокруг да около. Чем меньше ясности – тем больше веры. Почему это так действует на людей?
   И потом: сон… «И сказал им царь: «сон снился мне, и тревожится дух мой; желаю знать этот сон».
   Он встал и прошелся по просторному кабинету. Физика, математика… Жалкая цифирь! Всего только способ прикоснуться к сакральному знанию, которое переворачивает душу, заставляет быстрее биться сердце. Ставит на место зарвавшийся ум.
   Все величие здесь, в этих древних страницах. Великий Даниэль! Никто до меня не понимал истинного значения этой исключительной книги, книги пророка Даниэля. ОНИ через МЕНЯ получат знания ОТТУДА.
   То-то же удивятся, когда станет явью Армагеддон. Любое место из книги могу цитировать наизусть. «Царство же и власть и величие царственное во всей поднебесной дано будет народу святых Всевышнего, которого царство – царство вечное, и все властители будут служить и повиноваться Ему.
   Здесь конец слова. Меня, Даниэля, сильно смущали размышления мои, и лицо мое изменилось на мне; но слово я сохранил в сердце своем».
   Какая притча! Какой зверь, четвертый зверь, «который был отличен от всех и очень страшен, с зубами железными и когтями медными, пожирал и сокрушал, а остатки попирал ногами».
   Ясно же сказано: будет «царство вечное». Вот тогда и начнется моя слава. Ради такой славы только и стоит жить. Но думать так грешно. Прости, Господи, Бог богов, великий грех!
   Хотя, наверно, мне простят… Кто-то же направляет мои мысли и открывает мне путь к ЗНАНИЮ. «Меня, Исаака, сильно смущали размышления мои, и лицо мое изменилось на мне; но слово я сохранил в сердце своем».
   Да… «И сказал царь Даниэлю: «истинно Бог ваш есть Бог богов и Владыка царей, открывающий тайны, когда ты мог открыть эту тайну!» Разве мог я хоть на секунду подумать, что мне откроется тайна без помощи Владыки царей! Если я вижу то, что вижу…
   Избрали меня. За что?
   Не знаю. Уж не за физику и математику, конечно.
   Сон, мне был сон…
   Кто знает, сколько мне отпущено времени. Надо еще раз проверить расчеты. Эти повторяющиеся буквы не дают мне покоя. Что тут зашифровано? Тут есть порядок. Я его чувствую. Слово я сохранил в сердце своем.
   Душа чувствует, а математика бессильна. Вы вздрогнете, людишки. Сгорите в адском пламени. А я останусь жив. Слишком много грехов в сегодняшнем мире, слишком много грязи. Это исправить нельзя. Только очищающее пламя. И после этого – царство вечное. Я буду смотреть на вас оттуда, с высоты, любуясь на небесные светила. Кеплер… Он, конечно, велик. Но и он открыл свои законы движения планет, опираясь на подсказку Библии. Красивые законы. Правильные. Моя небесная механика их подтвердила. А почему? Да потому что пространство и время абсолютны, ибо вечны. Через триста лет и мы впишемся в пространство и время. Красиво.
   Жалкий научный разум! Вы возомнили, будто можно обойтись без Бога, опираясь только на жалкие элементарные законы? А зверя, похожего на гиену, который «пожирал и сокрушал, а остатки попирал ногами», вы не боитесь?
   Я бы спалил вас всех через три года! Нет, через три дня! Сию минуту! В золу!
   Сердце ученого бухало торжественными толчками. Бессмертие являло свой неулыбчивый лик в строгих овалах неподвижного свечного пламени. Одна свеча внезапно погасла. Пламя четырех других свечей преобразилось в четыре огненные цифры: 2060. Это был год Апокалипсиса. Да, именно эти цифры он видел во сне, «и сон удалился от него». Только теперь ему открылось значение сна. Откровение! Это вам не наука…
   Исаак Ньютон задул остальные свечи и отдернул тяжелые шторы. Колючие звезды, кротко подчиняющиеся закону всемирного тяготения, стали близкими и родными. Земля перестала его интересовать. «Как велики знамения Его и как могущественны чудеса Его! Царство Его – царство вечное, и владычество Его – в роды и роды».
   И старый человек заплакал благодарными слезами. Раскрытая Библия белела в темноте. Казалось, что она излучает, а не отражает свет, волны которого расходились по комнате».

   – Птица, на выход. Летим собачьим клином, ты будешь направляющим, а то карета превратится в тыкву, – заторопился Горяев, бережно укладывая рукопись. – Птица, где ты там?
   Леонид Сергеевич заглянул на кухню и оторопел. Птица вытянулся на линолеуме в струнку, ноги судорожно дергались в конвульсиях. Изо рта шла пена, стекленеющие глаза полузакрыты. Птицу вырвало, и остатки пищи розовели влажной горкой.
   – Эй, Птица, что с тобой? – перепугался Горяев. Пес отреагировал активными конвульсиями.
   Леонид Сергеевич вспомнил, что на одной с ним площадке живет Вася, заядлый собачник и автомобилист (совершенно обязательное сочетание, по наблюдениям Горяева). У Василия был огромный ротвейлер Балу, старое слюнявое чудовище с огромной головой и грустными глазами, которое обожал весь подъезд.
   Вася вышел в домашних тапочках, за ним хмуро трусил Балу. Вася был удивительно похож на зайца: короткая и усатая верхняя губа сразу же открывала в улыбке завидно здоровый ряд верхних зубов, так что можно было сказать, что он улыбался зубами; что-то несомненно заячье было и в оттопыренных ушах, и даже в больших очках.
   – Здорово! Как дела? – не удивился вечернему визиту Вася, всегда готовый обсудить что-нибудь из жизни собак или автомобилей.
   – Вася, у меня проблемы с Птицей!
   – Какой птицей? – заячье лицо сразу осунулось: с него сбежала улыбка. Очевидно, тон Горяева не располагал к шуткам.
   – Эту собаку зовут Птица? – Вася собрал морщины к глазам и обнажил зубы. Наверно, так тунгусы смотрят на людей, не умеющих управлять оленьей упряжкой, или китайцы на тех, кто не умеет есть палочками. Иронии было многовато.
   – Да, Птица. Что с ней?
   – У нее эпилептический припадок.
   – Эпилепсия? Как у Достоевского?
   – Собаки подвержены, – авторитетно заявил Вася. – У моего приятеля был такой случай…
   – И что теперь делать? – перебил его Горяев.
   – К доктору везти собачьему, к ветеринару. Может, это и не эпилепсия, кто знает, – философски или по-заячьи, не разберешь, сощурился Василий.
   – Слушай, помоги, будь другом. На улице прицепился пес, бросить жалко. Может, ты знаешь, чей он? Ну, явно же домашний!
   – Не нашего района, – веско объявил Василий. – Я тебе скажу, с такими болезнями доходяг часто специально выбрасывают на улицу. Люди ведь хуже собак…
   – Свози к ветеринару!
   – Поехали. Нет проблем.
   Балу сидел у двери и, волнуясь, ждал хозяина. Волнение сказывалось в необычной посадке головы: он, как плюшевый, резко своротил голову набок (она повисла у него, будто оторванная) и очень внимательно смотрел на зайцеподобного Васю снизу-сбоку вверх.
   Ветеринар, не отметая версии «эпилепсия», долго качал головой.
   – После эпилептических припадков они ведут себя иначе. У него, как бишь его? Птица? Господи, ну, и имена пошли! Сейчас самое модное собачье имя – Бин Ладен… У Птицы вашей, не исключено, заболевание мозга. Нужно сдать анализы. А сейчас я вколю ему пару уколов. После этого – покой и сон.
   – Доктор, от вас позвонить можно?
   – Пожалуйста, звоните.
   Горяев быстро набрал номер домашнего телефона Виктории. Шли короткие гудки. Было занято. В течение получаса было занято. Мобильный телефон был отключен.
   Вася отвез Горяева вместе с Птицей к Виктории.
   – Это я, твой муж, – сказал Леонид Сергеевич в домофон.
   – Посмотри, который час, – спокойно посоветовала Виктория.
   – Виктория, я не могу, у меня заняты руки. У меня Птица на руках, пес приблудный. Открой, я тебе все объясню!
   – Какой пес? При чем здесь пес? Ты специально опоздал!
   – Нет, не специально!
   – Специально! Я же тебя просила! Ты меня смертельно обидел!
   И домофон намертво замолчал.


   19

   Конечно, большая иллюзия считать, будто человек благороден. Но самая большая иллюзия полагать, что жизнь дерьмо.
   Эту горькую истину Горяев повторял себе сто раз на день. Это и была его «Книга Даниэля».
   С этим он и пришел к Оранжу. Алексей был возбужден, темные глаза поблескивали. На столе лежала «Сова Минервы», раскрытая на 85 странице.
   – Книга твоя великолепна, отдельные места – просто исключительны. Рад, что я в тебе не ошибся. Ты просто предвосхитил мое учение…
   – Странно, – сказал. Горяев. – Вчера я тоже читал эту страницу, ньютоновскую. Что за совпадения!
   – Ничего странного. Страница стоит того. Интересно, ты сам-то хоть понимаешь, что зацепил? Штука изумительная. Царская! Видишь ли, ты ухватил мою мысль: науки, естественные и математические науки, юношей питают. И больше ни на что они не годны. Человека спасет наука гуманитарная, с помощью которой можно объяснить, почему Ньютон создавал гимн душе, а при этом возвеличил разум. С помощью ума, интеллекта «точные науки» обслуживают бессознательное, психологическое в человеке. Психика правит бал! Окручивает и подчиняет себе одурманенное сознание. Но всем кажется, что мы думаем, живем умом, ошибаемся разумом. Всем кажется, что ошибается только разум. Мы живем в мире идиотов! Присутствуем на фестивале слабоумных опарышей в качестве почетных, но никому не нужных гостей. Так называемый разум выступает всего лишь формой безумия. Я не могу избавиться от ощущения, что все вокруг неполноценные. Я тихо схожу с ума.
   Горяев с великой грустью отреагировал на нервный монолог Оранжа.
   – Ты знаешь, я ведь всерьез допускаю, что Пушкин всерьез мог считать своего Онегина персонажем сатирическим, то есть по делу достойным осмеяния. После этого жить не хочется… Первый в мировой литературе мужской роман – и тот написан женщиной. Кошмар в Париже. Конфуз, граф.
   Граф, которому было не привыкать и к «змею», солидарно молчал.
   – Алексей, я не знаю, радоваться ли мне тому роковому обстоятельству, что я встретил тебя в своей жизни, или огорчаться. Кажется, ты единственный, кто хоть как-то понимает меня. Единственный из людей, из миллиардов. Это не пустяк. Ты даже объясняешь мне мои достоинства. И я аплодирую тебе. Но ты принесешь несчастье моей дочери. Там, где появляется моя дочь, – я плевать хотел на истину. Я превращаюсь в жлоба. В раба. Я не могу иначе и чувствую, что я прав. Я тебя уважаю, Оранж, но я готов убить тебя.
   Алексей Юрьевич ни капли не обиделся. Ему даже понравилось то, что сказал ему Горяев. Они долго молчали, явно вживаясь в роковые смыслы. Наконец, Оранж произнес:
   – А ты догадываешься, почему нас потянуло на девочек, способных любить? Да потому что они еще не способны врать в культурном смысле. Ничего, правда, не понимают, но не врут с умыслом. Они врут чисто, искренне – бессознательно. Они серьезно относятся к вере, надежде и любви. Они серьезно воспринимают нас как элемент будущего. Они готовы рожать от нас. Они спасают нас от самих себя. Мы греемся возле их иллюзий. А это приятно, черт побери.
   – Ах, почему я не Фамусов, – искренне вздохнул Горяев. – Я бы тебя на пушечный выстрел отогнал от Маринки. Да еще с удовольствием дурака бы из тебя вылепил. Сумасшедшего, психа. Все бы мне с радостью поверили. Двое нормальных в одной семье – многовато, тебе не кажется?
   – Это просто неслыханное что-то. Густо, конечно.
   – Кто-то из нас лишний.
   – Хочу тебя успокоить, Леонид. Мы оба лишние.
   – В сущности, человек подло устроен, подло, и не надо питать иллюзий. Если бы ты любил другую женщину, я бы сейчас восхищался тобой.
   – Спасибо. Я за всю свою жизнь не услышал столько хорошего о себе.
   – По большому счету, меня тревожит только один вопрос: у тебя есть еще жизненный ресурс или нет его? Иногда мне кажется, что ты устал барахтаться.
   – А ты сам ответь на этот вопрос. В конце концов, у меня есть полное право поставить такой же вопрос перед тобой. Твое положение не многим лучше моего.
   – Я пытаюсь ответить. И что-то меня тревожит. Я бы не боялся пропасть, если бы мог положиться на тебя.
   Когда Оранж услышал от Горяева историю о Птице, он захлебнулся от приступов хохота, словно его пытали щекоткой. Тело его пластилиново сложилось, он съехал со стула и продолжал уже беззвучно хватать ртом воздух на полу. Через минуту лицо его стягивала уже страдальческая гримаса.
   – Ты меня добил, сочинитель, почти угробил, – говорил он, вытирая слезы. – Это же целая притча. Неси в дом собак или выноси их оттуда – не в собаке счастье. Счастье в том, чтобы серьезно воспринимать женскую психологию. Понимаешь? Счастье, строго говоря, – категория собачья. Как только раскусил законы психики, понял женщин, разглядел женщину в себе, в культуре – сворачивай лавочку. Иронически жить нельзя. Иронически можно только умирать.
   – Так ты живешь или умираешь, Алексей?
   – Возле Марины я пока живу…
   Домой Горяев возвратился поздно ночью. Собственно говоря, возвратился домой – громко сказано. Он просто перебрался с седьмого этажа на восьмой.
   Дома, то есть в углу, который он снимал у чужих людей, у какой-то неопрятной молодой вдовы, которая кормила и воспитывала двоих малолетних детей, ему не стало легче. Просто сегодня был такой день, когда многое проясняется в жизни. Бывают такие локомотивные дни, в которые разберешься в себе больше, чем за иные годы. За день становишься другим человеком. Это понятно тем, кто пытался познать себя. Мы ведь думаем не очень часто. В основном жизнь проходит в полубессознательном состоянии. Информация копится, копится, откладывается – а потом вдруг превращает тебя в другого человека. Как говорил Оранж, «психоанализ – это выявление скрытой связи между поступком и его причиной, выявление скрытой работы сознания. И вот эта скрытая работа сознания – тайное оружие психики, собственно, ум души». Оранж умен…
   Сегодня такой день, когда ты понимаешь, насколько ты умен. Уже поздно, сова Минервы бодрствует почти целый день. Она изнемогает, едва шевелит крыльями. Еще чуть-чуть, сова, и мы с тобой долетим до какого-нибудь дупла.
   Стоп. Если стремление к славе неприлично, не красит человека, то из чего хлопочу я, Горяев? Если не слава меня интересует – то что же?
   Конечно, слава. Я хочу славы. Мной движет… примитивный эгоизм, главный движущий механизм славы. Тщеславие. А зачем мне слава? Зачем?
   Потребность в славе рождается из эгоизма. Стоп. Тут есть мысль. Вот это фокус. Самые простые, но главные вещи я умудряюсь скрывать от себя годами. Что-то примитивное лежит в основе всего, эгоистическое. Крысиное. А почему вдруг сегодня извергается, прет лава мысли?
   Да потому что ты понял, что почти все потерял в жизни. Или: настал момент, когда ты можешь приобрести что-то новое. Или: хочешь жить – приобретай что-то новое.
   Горяеву вдруг захотелось написать какую-то небывалую притчу. «Боже мой, – корчился он внутри себя, – неужели мой фундамент дает трещину? А был ли фундамент?.. Какой фундамент был у меня? На чем я держался? Уж не на китах ли? Не на мифах?»
   И Горяев вдруг иными глазами посмотрел на выдуманного им Ньютона. Математика сложна, а тяга к вечному – обманчиво проста. Все просто. Человек прост. Если не сведешь его к простоте эгоизма – то никогда не поймешь его; а если сведешь – то непременно исказишь. Ньютон был доподлинно велик. Он совершил великую ошибку. Он почувствовал, что есть вещи посложнее математики, и они обманчиво просты.
   Это урок и завет. Это притча.
   Так ведь все притча. Везде одни сплошные киты. Развитие культуры – это притчи по поводу притч.
   Культура – это небывалая, роскошная ложь, которая только и может быть средой обитания правды. Честность – это понимание того, что культура не сможет победить натуру; но без культуры нечего и говорить о величии человека. Величие рождается из слабости. Культура – это честность, умение посмотреть правде в глаза. Степень честности определяет степень твоей свободы. Ага. Хорошо. Красиво.
   Вот в этом пункте, красивом и тонком, и происходят все сбои у человека и человечества: человеку порой кажется, что он честен. И вследствие ложной посылки он реально чувствует себя свободным. Ньютон чувствовал себя свободным. Он был субъективно свободен, а объективно – запутался. Есть героизм со страху, а есть прозрение вследствие заблуждения.
   Твоя реальная свобода, основанная на реальной честности, невидима для окружающих. Ты свободен. Бога нет, а Ньютон мальчишка. Но как жить с такой свободой? Ты никому ничего не докажешь. Многие чувствовали вкус свободы. Но потом оказывалось, что они были честны перед собой, но не перед разумом. Жизнь – это женский праздник, это именины сердца, на которые ум никогда не позовут. Быть честным и жить – значит врать, врать, врать.
   В моей жажде славы есть момент честолюбия. Мне не внимание людей важно само по себе (это забота тщеславия); мне важно признание того, что я ближе всех подошел к истине. Я честолюбив. Поэтому прикидываюсь тщеславным.
   Я уважаю себя за то, что я вру.
   И я не уважаю Ньютона за его честность.
   Сова, сова! В дупло…
   И все же я свободен. Никому об этом ни слова.
   Эх, я забыл сказать Алексею: самая большая иллюзия полагать, что жизнь – дерьмо.
   Завтра скажу.


   20

   Наутро Горяеву уже казалось, что все его открытия сводились к одному: в этом мире все давно уже было открыто. Ничего нового увидеть не удалось.
   Начинало мучить сознание собственной ничтожности. Становилось стыдно за свой роман – за то, что перепутал тщеславие с честолюбием.
   Но одно он выяснил для себя твердо и окончательно: роман, даже если бы он и был гениальным, а тем более, если был, – нельзя было издавать любой ценой. Издать любой ценой – значило предать роман и отказаться от себя. От истины. За реальную свободу надо было платить реальной ценой. Крапленая карта не прошла, бубновый туз был бит.
   Это было справедливо, это вселяло уверенность. Боже мой! Первое условие нового счастья: ни перед кем не прятать и не опускать глаза, врать с чистой совестью.
   Очень скоро Горяев понял, что в таком состоянии можно даже писать новый роман. Новый роман – это новая иллюзия. Он с удовольствием искал новую иллюзию. Это радовало его, даже распирало от внутреннего ликования.
   Оранжу уже давно было сказано, что полагать, будто жизнь дерьмо, – это самый унизительный род слабости. И Оранж, будто бы, согласился.
   Все было хорошо. Только вот к Валентине идти было страшновато. А он очень заскучал по сыну. Просто невыносимо.
   И вот в одно прекрасное утро…
   Всегда в один прекрасный день настает прекрасное утро, когда предстоит сделать нечто неприятное, но неизбежное. Мы с вами, читатель, уже неоднократно выходили зимой на улицу. Так сказать, совершали совместные прогулки. Но знаете ли вы, что является самым удивительным в наши хмурые зимы?
   Самое удивительное – это солнечное февральское утро, то редкое морозное утро конца февраля, когда перспектива затянута седой дымкой, а деревья стоят, укутанные толстыми слоями пушистого инея. Природа просто куражится, поражая за зиму привыкшее к однообразию воображение нерукотворными чудесами. Солнце между тем заливает мир, и через полчаса плотная дымка легко испаряется, рассеивается – и появляется перспектива, морозный воздух становится ясен и прозрачен до чрезвычайности. Хлопья инея непредсказуемо слетают с сучьев тут и там и разбрызгиваются мельчайшим искрящимся прахом. Пространство вокруг густо насыщено переливающимися блестками. Воздух радужно вспыхивает фиолетовыми, зелеными и золотистыми светлячками.
   И вдруг до тебя доходит: несмотря на мороз и снег, тебе вовсю улыбается весна. Зимний строго-белый пейзаж проникнут весенним легкомысленным настроением. Солнце ликует не по-зимнему, и пышные небесные наряды быстро истаивают. Вот они уже сброшены с деревьев, которые зябко тянут к солнцу черные влажные ветки. Замечательно запахнуться в роскошный иней, но еще лучше отогреться в лучах бушующего светила.
   Надо ли говорить, что именно в такое утро вышел из дому Горяев и направился к Валентине.
   Вы знаете, как они расстались, но вы же не знаете, как они помирились тогда, в юности.
   Мир для любящих сердец – всегда проблема. Вся надежда на того, кто любит больше. Тогда больше любил Леонид, но Валентина сделала вид, что жить без него не может именно она. Впрочем, она его тоже любила. Он страшно удивился, когда светлым февральским утром, напоминавшим то, которое было описано чуть выше, он столкнулся с ней нос к носу около своего филфака. Он не был готов к встрече, поэтому выдал себя с потрохами. Во-первых, он покраснел, а во-вторых, не знал, что сказать. В-третьих же, глупо не собирался уходить. Валентина, напротив, вела себя так же естественно, как иней или дымка. Она внимательно посмотрела на Леонида и сказала:
   – Красиво, правда? Сучья уже оттаяли. Кора подсохла, скоро почки начнут набухать. А деревья притворяются, что еще зима.
   Леонид покраснел еще больше.
   – А мне Генка опять предложение сделал.
   – Скатертью дорога, – буркнул Горяев, отворачиваясь к черному корявому дереву.
   – И тебе неинтересно, что я ему ответила?
   Горяев малодушно молчал.
   – Я ответила, что выйду замуж за человека, которого люблю. Если он ко мне вернется.
   Они принялись целоваться еще на улице, а потом, держась за руки, ворвались в квартиру к Валентине, родители которой, по закону гармонично устроенного космоса, были на работе.
   Валька без тени смущения жарко распахнула ему свой светло-розовый кратер. Ничего более сладкого в своей жизни Леонид и не помнил. Наверно, когда будет умирать, он вспомнит тот безумный февральский день. Горячо пульсирующая звезда сводила его с ума. А он оказался таким бешеным, что Валька менялась в лице от каждого толчка. Верка по сравнению с его возлюбленной казалась просто сырой рыбой. Может быть, тогда они и зачали Марину.
   Леонид смотрел ей в глаза и не мог насмотреться. Валькины глаза излучали такой дикий блеск, горели такой любовью, что он просто тихо умирал и возрождался. Они почему-то не уставали, ни на секунду не отлипая друг от друга, и совершенно потеряли ощущение времени. Когда в замке зазвенел вставленный Валькиной матерью ключ, Горяев даже не испугался. Он обрадовался. Путь назад был отрезан. Леонид сам с удовольствием сжег все мосты.
   – Я люблю вашу дочь и не могу жить без нее, – говорил он Екатерине Федоровне.
   Он говорил очень долго, витиевато и красноречиво, пока, наконец, мать Валентины мягко не прервала его:
   – Вы что же, собираетесь пожениться?
   – Ну, конечно. Я же вам об этом и говорю.
   – Ты ничего не сказал об этом. Битый час: люблю, люблю…
   – Это же и означает, что мы хотим пожениться.
   – Ничего это не означает. Выходит, ты делаешь предложение?
   – Выходит.
   – А моим мнением ты хоть интересуешься?
   – Интересуюсь. Но я не могу жить без нее!
   Екатерина Федоровна долго потом вспоминала сцену сватовства.
   – Сидит, как сумасшедший, и долдонит: люблю, люблю. А у самого рубашка в штаны не заправлена…
   Медовый месяц у них как начался в тот день, так и не прекращался до самой свадьбы. К тому времени Валентина была уже беременна.
   Персиковый нектар – таким осталось влажное ощущение от медового месяца.
   Они никогда не забывали о той истории с Генкой, но никогда не говорили об этом. Первое время, казалось Горяеву, Валька чувствовала себя виноватой и оттого была преувеличенно нежна. Потом это прошло. Но Горяев, как только прикасался к телу жены, сразу вспоминал, что когда-то она грубо переспала с Генкой. Давнее чувство горькой обиды всегда вздрагивало в душе. Глупо – до предела.
   Уж не к злой ли жене он шел?
   Странно, однако сейчас в его душе жили только два ощущения: вязкая влага райского персикового нектара и рапирно-острая адская боль от ревности.
   Валентина встретила его так, словно давно ждала его, словно не сомневалась, что он должен прийти.
   Она жила хорошо, лучше, чем ему могло бы показаться. Она уже начала принимать ухаживания одного солидного человека, не тебе чета, не писателя. В серьезности его намерений нет ни малейших сомнений. Ее личная жизнь будет устроена. С трупом покончено. Зачем ты пришел, Горяев? Как ты поживаешь?
   – Я чуть было не женился, да вовремя одумался, – сказал Леонид Сергеевич.
   – Получше меня нашел?
   – Нет, гораздо хуже.
   – Ты это заслужил.
   – Я знал, что ты это скажешь.
   – А я знала, что ты начнешь кичиться тем, что вы, мужчины, понимаете женщин лучше, чем сами женщины. Ты по-прежнему так считаешь?
   – Как ты думаешь, – задушевно сказал Горяев, – кто лучше понимает курицу: она сама или человек?
   – Что ты хочешь этим сказать?
   – Так кто же? Не станем уклоняться от существа дела.
   – Человек, разумеется.
   – А почему?
   – Потому что он умнее.
   – Так… Верно. Понятно теперь, почему я понимаю тебя лучше, чем ты сама? Потому что я умнее. Это закон природы. Разве можно кичиться законом?
   Странно было вот что: Валентина не обижалась и не хамила. И это не было формой равнодушия. Она даже улыбалась.
   – Ты ведь ревнуешь, Горяев?
   – Я знал, что ты это скажешь… Да, я ревную. Надо было бы давно тебе это сказать… Оказывается, я до сих пор ревную тебя к Генке.
   – Кстати, моего нынешнего ухажера тоже зовут Геннадий. Забавное совпадение, правда? И фамилия у него вполне приличная: Менделеев. Нет, кажется, Гагарин.
   – Ты ведь тоже ревнуешь, Горяева?
   – Нет. Со мной все куда проще. Я люблю тебя, дурака.
   Горяев не сразу пришел в себя.
   – Кто дурак? Я дурак?
   – Ты, конечно. Не Гагарин же.
   – Подожди. Ты меня любишь? Меня?
   Горяев не ожидал свалившегося на него сюрприза. Это даже не было предсказано в его романе. Как же так. Ерунда какая-то. А как же злая жена? От кого же смерть принимать?
   – К сожалению, я не могу без тебя жить, если тебя это хоть капельку интересует.
   – А как же наш сын? Ты от меня его родила?
   – Горяев, ты же умнее меня, по закону природы, выдуманному тобой. Мог бы и сам догадаться. От кого же еще? Кроме тебя никого не было… Но твой ум и есть твоя глупость и слабость. Я же глупее тебя, следовательно, хитрее. Нет ничего проще, чем обмануть умного мужика. Разве непонятно?
   – Понятно. Но такими вещами не шутят!
   – Какими «такими»? Ах, Горяев. Мне хотелось тебя убить. Тут уж не до шуток.
   – Значит, ты и о Людке ничего не знала?
   – Откуда мне было знать? Я же дура. Вот я и взяла тебя на пушку. Подходящий момент, легкий шантаж… В общем, дело техники. У мужиков умных есть еще одна слабость: они не умеют врать. Поэтому я тебе простила все, Горяев.
   – Ну вот… А я уже с таким удовольствием стал ненавидеть женщин. На вашем мерзком фоне мне так легко и приятно было чистить свои белые перышки.
   И этого тоже не было в его романе. У него не было еще подобного опыта в жизни. Он как-то не предвидел подобный поворот событий. Хотя…
   Сказано же было: большая иллюзия полагать, что жизнь дерьмо. Оказывается (сейчас дошло!), его по-настоящему изумляет только одно: жизнь действительно не дерьмо. Оказывается, он не очень-то верил второй части своего девиза. Вторая часть была для красоты, для диалектического баланса. Этого требовали культурные приличия и… и что-то еще. «Жизнь хороша» – это была только теория. Он постоянно убеждал себя и Оранжа, что жизнь должна быть в чем-то прекрасной, просто обязана быть не дерьмом. Но на самом деле он сжился с самой большой иллюзией, дорожил ею и заботливо подпитывал ее. Врач, исцелись сам. Сапожник, надень сапоги. Иллюзионист, избавься от иллюзий. Злой критик, сорви с себя маску лицемера.
   Сейчас Горяев чувствовал себя так, будто у него отобрали самую главную иллюзию, которая заменяла ему мечту. Он упорно за нее цеплялся, он не хотел, чтобы жизнь заиграла живительными красками, как зима в конце февраля. В чем дело?
   А дело, оказывается, в том, то «жизнь – дерьмо» и «человек, конечно, большая скотина» – очень удобные принципы и просто шикарные девизы. С ними комфортно и легко жить. Да-да! В тихой грусти по поводу всяческой безнадеги он стал находить удовольствие и наслаждение. Он нашел источник наслаждения и, черт побери, вдохновения: чтобы стать светлее, он делал фон грязным и черным. Хочешь быть белым и пушистым? Намалюй рядом с собой страшного черта.
   До него долетали слова, смысл которых он осознал только потом:
   – Но это не значит, что я хочу, чтобы ты сейчас вернулся. Еще не пришло время. Ты не готов к возвращению. Даже если ты вернешься, ты будешь втайне жалеть об этом, а я буду каждую минуту бояться потерять тебя навсегда. Иди, милый. Я буду ждать тебя. Одну секунду… Если бы ты знал, как Николай переживает, как же ты ему нужен! Растет мужчина. Сейчас в моих словах нет никакой хитрости и шантажа. Мне кажется, что нет. Я тебя прогоню, ладно? Не обижайся. Иди.
   Светоносный февральский день догорал сереньким зимним деньком. У весны сил пока хватало только на улыбку.
   Было холодно.
   Душа горела.


   21

   Ночью Горяеву приснился сон. Он опять оказался в галерее перед грустным распятым Христом, по лицу которого катились живые бусинки слез. Напротив него стояла та сама девушка со скрипкой в руке. Горяев решил приблизиться к ней – но в пространстве галереи этого сделать почему-то было невозможно. Она оставалась от него все на том же расстоянии. Неуловимой стремительностью и умением замирать она мучительно напоминала кого-то, причем того, кого Горяев знал очень хорошо. Эта посадка головы, это характерное движение головой. Стоп!
   – Эй! – заорал Горяев. – Подожди! Я тебя знаю!
   Девушка вполоборота показала ему улыбающийся профиль – и опять ему стало казаться, что он обознался.
   – Ты дразнишь меня! – кричал он, но вязкое пространство совершенно глушило его голос, который просто падал у его ног. – Эй!
   Девушка просто не замечала его.
   – Я обручен, – тихо произнес он, давясь отчаянием. – Я обручен со злой женой.
   Христос перестал плакать, все в галерее замерли, и девушка полностью обернула лицо к нему.
   – Ты примешь от нее смерть, – сказала она и улыбнулась. – Я знаю.
   – От кого, ты знаешь от кого? – тихо говорил Горяев, потому что только так его голос пробивался через плотное ватное пространство.
   – Судьба, – странно произнесла девушка.
   – От судьбы? Ты хочешь сказать, что я обручен с судьбой!?
   Горяев опять неосторожно повысил голос, и скрипачка перестала реагировать, оглохла. Она отвернулась, но Горяев готов был поклясться всеми тюльпанами планеты, а также всеми веснушками Афродиты, что она многозначительно улыбалась.
   – Леонид Сергеевич, Леня! – мягким грудным голосом растянула обольстительница, поправляя челку Христу. – А ведь твоя мечта исполнилась. Правда, ты даже не заметил этого.
   Пространство зазвенело едким смехом, на заднем плане промелькнула фигура темнокожего контрабасиста.
   – Это блеф! Ты мне мстишь за что-то, – как можно тише сказал Горяев.
   Христос выдрал бутафорский гвоздь из левой ладони, и они с девушкой удалились, оживлено о чем-то беседуя. В проеме двери она остановилась, внимательно и серьезно посмотрела на Горяева, не сводившего с нее глаз, и мгновенно растаяла. Быстрее, чем Снегурочка.
   Он почувствовал себя закованным в рамочные пределы, персонажем какой-то коряво написанной картины.
   Горяев проснулся – и сразу же понял, что он проснулся еще в тот момент, когда девушка поправляла челку Христу. Все остальное он видел уже во сне, но не спал при этом.
   Внезапно до него дошло, что длинноволосая скрипачка из его сна делала все возможное, чтобы он не постиг очевидного: она ведь была копией Валентины в молодости. Ну, конечно. Эти угадываемые линии бедер под волнующимся длинным платьем, которые он постоянно держал краем глаза, короткое движение головой, чтобы поправить волосы.
   Сон был дурацкий, но упорно не выходил из головы. Казалось, сон был исполнен значения и тайного смысла, словно притча. Горяев порешил на том, что обязательно пообщается со скрипачкой более основательно в следующий раз.
   А сейчас – сейчас его терзало другое впечатление, которое мучительно стремилось воплотиться в мысль. У него была только одна жена. Другой, судя по всему, и не предвиделось. Почему же смерть от злой жены все более и более связывалась с обликом вовсе не злой Валентины?
   Ему захотелось заглянуть в роман и перечитать одно место. «Роман мистически опередил мою жизнь – наверно, потому, что я там не врал. И ничего не боялся». Посмотрим, посмотрим.
   Нужное место оказалось на странице девятой.

   «Смерть, как и жизнь, бывает разная. О живом почему-то не принято говорить по принципу «или хорошо, или ничего». О живом судачат, на него клевещут, возводят напраслину. Живой – выживет. О нем – либо плохо, либо, в лучшем случае, ничего. «Ничего», этот оборот из области небытия, лучшее, что можно сказать о живом. А о принявшем смерть с почтением говорят именно наоборот. Странно. Выходит, хороший человек – мертвый человек.
   Смерть – всего лишь продолжение жизни. Надо заслужить приличную смерть. Но об этом нельзя мечтать. Мечтающий о смерти, которая может обеспечить бессмертие, не достоин такой смерти. Смерть – тонкая штука…
   Димон Урубков, по кличке Демон, в сотый раз твердил Владу Подгузину, по кличке Булат:
   – Есть такой колдун. Как ты не понимаешь? У них там неземные дела. Они с духами, барабашками всякими общаются. Клонируют, бля, направо и налево. Этот шаман придумал какой-то энергетический пояс. Концентрация энергии. Взглядом кирпичи херачит.
   – Видал я этих шаолиньских мудаков, – повел накачанными плечами хмурый Булат. – Соплей перешибить можно!
   – Если хочешь знать, – понизил голос Демон, – шаман был секретным агентом у ментов. Заговаривал их всех от пуль. Уже лет десять в этом батальоне никто не гибнет. Преступность цветет – а они не гибнут. Понял?
   – Ладно, – скупо бросил Булат. – Поехали к колдуну. Но только мы испытаем этот пояс на тебе. Идет?
   – О чем звук! – сказал окрыленный Демон.
   Эти двое собирались идти на верное дело, хотя и мокроватое. Какая разница! Риск был, заметный риск – но зато и «бабки» светили серьезные. Решили подойти к делу не по-детски. Рисковать – но с головой.
   – Нужны бронежилеты, – сказал, как отрезал, Булат.
   Хилому и тщедушному Демону идея не пришлась по душе. Он сам весил едва ли не столько же, сколько бронежилет. К тому же за два бронежилета надо было отдать сотку баксов. Деньги, само собой, должен был достать Демон, потому что у него была куча долгов, и в деле был заинтересован именно он.
   – Да мы завалим этого пидора, как сайгака! Легко! В джипе и оставим! – убеждал он Булата.
   – Охрана! – веско рявкал Булат. – Без бронежилета не пойду.
   Тогда-то Демон и решил воспользоваться своим тайным оружием. О шамане он слышал давно, даже знал его. Все боевики, которые ежедневно, как сказку на ночь, смотрел Демон с раскрытым ртом, убеждали его: смелого пуля боится. Но дело даже не в смелости. Нет-нет, да и проговорятся на экране: есть, мол, такие средства…
   А Демон уже давно слышал о таких средствах.
   Другое дело, что ему не хотелось ни с кем делиться своим открытием. Были у него идеи, как использовать искусство колдуна. Даже много идей…
   Но сейчас не до того, приперло: надо отдавать долги.
   Домик колдуна оказался в самом конце деревни. Он жил один.
   – Слышь, дед, – сказал Демон, забыв поздороваться от возбуждения, – я внук Чубарихи, ну, той, что сгорела позапрошлой зимой. Помнишь? Она решила заговорить огонь, ну, чтоб огонь горел без дров. Помнишь? Ну, огонь чего-то рассердился и спалил хату. Она, наверно, слова перепутала.
   – Знал я Чубариху, – сказал дед. – С огнем шутки плохи.
   – Бабка рассказывала мне про твои делишки, дед, – по-дружески улыбнулся Демон.
   – Травы сушим, боль снимаем, – кряхтел дед, растапливая смолистой щепой печку.
   – Гони мне про травы! – щерился черненькими зубами Демон. – Ты и смерть, я слышал, снимал…
   – От смерти не уйдешь, – говорил дед, вытирая скучные глаза, пустившие слезу от дыма. – Травы от болезней помогают…
   – Здорово, колдун, – сказал Булат, складываясь пополам, чтобы всунуться в дверь. – Ну, что, заговоришь этого балбеса от пули?
   – Разучился я уже смерть отводить, – буднично сказал дед. – Ты дверь-то поплотнее приткни, а то дыму натянет, угорим, как Чубариха. Так чего надо? Говорите толком.
   – В меня будут стрелять, дед, – как можно доходчивее пытался объяснить Демон, – ну, пусть стреляют, верно? А я живой останусь. Ты меня от пули заговори – и пусть они себе стреляют.
   – А зачем им в тебя стрелять? – дед неторопливо закурил едко благоухающий самосад. Дым заколыхался плотными пластами.
   – Как зачем? Так ведь я же в него первый пальну! – изумился Демон. – Они ж не лохи. Это ж, бля, бультерьеры. И пушки у них – во! Откроют ответный огонь. Ты же на войне был?
   – На войне-то я был. И в лагере отдыхал после войны. Да-а… С огнем шутки плохи, – говорил дед. – Глаза гиены огненной не приходилось видеть? Борони Бог!
   – Ты нам народную мудрость на уши не вешай. Пятьдесят зеленых тебя устроит?
   – Это сколько же? – задумчиво произнес дед.
   – Сто тысяч на наши, деревянные, – сплюнул на пол Демон. – Это бабки. За них ты себе еще такой же дом купишь. Дворец, бля!
   – Зачем мне дом? Мне о другом доме думать пора. Мало. Сегодня умереть стоит двести тысяч. На сто тысяч умереть – срам один. Люди и не выпьют толком.
   – Так я ж тебе не на смерть даю, а на жизнь.
   – Тебе надо на жизнь, мне – на смерть…
   – Сколько надо?
   – Двести надо.
   – Ладно. По рукам.
   Демон даже слегка зарумянился.
   – Ну, теперь давай, вешай на меня броню. А мы ее сейчас испытаем.
   – Это как же? – насторожился дед.
   – Ствол с собой, – пояснил Булат, – ты пошаманишь – а после я всажу в него пол-обоймы. Если что-нибудь не так – я и тебя порешу. Нам идти на дело, дед. А там будет серьезный шухер. Устроим контрольную проверочку.
   – Слушай сюда, сынки, – голос деда окреп и стал почти властным. – Проверку устроите через три дня. А сейчас я сооружу ему этот, домик крепкий, какой на черепахе.
   – Панцирь! – догадался Демон.
   – Да, панцирь, – согласился дед, – но панцирь не простой, а…
   – Золотой! – опередил Демон.
   – Нет, не золотой. Биологический.
   – А пошептать?
   – Шепчут пусть дремучие старухи, – сказал дед и вышел в чуланчик.
   Через некоторое время он вернулся и протянул Демону обычную мазь от ревматизма, в которую он добавлял жгучий кайенский перец. Мазь он переложил в половинку сушеной тыквочки и прикрыл ее рукавицей.
   – Деньги давай, а то мазь не будет действовать. Натрешься сегодня, скажешь слово верное – и через три дня будешь готов…
   – Какое слово?
   – Сначала давай деньги…
   Когда вопрос с деньгами был улажен (дед отказался принимать «зеленые», пришлось обменивать их на «деревянные»: возни на полдня), «колдун» завел одного Демона в горницу, плотно закрыл за собой дверь и сказал:
   – Запомни слова. И никому их не говори, а то они силу свою потеряют. Понял?
   – Понял, – глубоко кивнул Демон.
   – Натрешься мазью сегодня, в полночь, и повторишь три раза: «Царь-огонь, царь-огонь, спали всю нечисть, а чистого не тронь!» Запомнил?
   – Нет, – сказал Демон, – я запишу.
   Он взял влажными негнущимися пальцами огрызок карандаша и листочек, которые подал ему дед. «Царь-огонь, царь-огонь…»
   Старик внимательно посмотрел на Демона.
   – Три раза-то зачем писать одно и то же? Надо повторить мольбу три раза.
   И продолжил тоном, к которому прислушивались и бывалые люди:
   – А сам ты каков будешь? Чистый ли?
   – Само собой. Я еще никого не замочил. Чист.
   – Гляди, парень. Царь-огонь фраера не жалует. С ним не забалуешь… Так, говоришь, гиены не боишься? А то подумай. Может, передумаешь…
   Прошло три дня. Мазь щипала и жгла кожу первые сутки. На третий день Демон чувствовал себя, словно инопланетянин в какой-нибудь сверхпрочной оболочке. Он чувствовал себя немножко богом, немножко Джеймсом Бондом и немного большим боссом.
   – Поехали в наш березнячок, – бросил он на ходу Булату.
   – Поехали к шаману, – сказал практичный Булат. – Если что…
   – Поехали в березняк, – поставил точку Демон.
   В березовой роще хозяйничал теплый майский денек. Легкомысленный птичий гомон не предвещал ничего скверного.
   – Доставай пушку, – сказал Демон, который был непривычно серьезен.
   – Слышь, Демон, – начал Булат, – может, мы купим жилеты…
   – Давай пушку, – оборвал его Демон.
   – Или без жилетов пойдем. Я тоже натрусь – и…
   Демон задрал майку и обнажил тощий в жидких волосиках живот.
   – Давай, – сказал он и повернул голову направо, ловя солнечный зайчик от битого бутылочного стекла.
   Булат снял с предохранителя «Макарова» и поднял руку с пистолетом в полуметре от живота.
   – Подожди, Влад. А кто такие гиены?
   – Хрен их знает. Какие-то собаки бешеные.
   – Которых ты в третьем классе рисовал в своем дневнике, чтобы Машку пугать? – улыбнулся Демон.
   – Не-ет, – расплылся в ответ Булат. – Я рисовал драконов. И черепашек-ниндзя. Помнишь? Леонардо, Рафаэль, Донателло и эта, как ее… Всегда забывал…
   – Микеланджело.
   – Да, Микеланджело! Четыре черепашки.
   – Ладно. Отойди подальше, пускай пуля разгонится, – приказал Демон. – А то отлетит рикошетом – и тебе в лоб.
   Булат отошел на три шага.
   – На счет три – грохнешь, – сказал Демон.
   – Ага, – сосредоточился Булат.
   – Ну, поехали… Царь-огонь, царь-огонь… – зашептали губы Демона.
   Булат не мог заставить себя навести холодный ствол на беззащитный живот Демона.
   – Давай! – заверещал Демон – и в роще раскатисто прогремел выстрел.
   Демон как-то мирно и совсем не героически сложился и завалился набок. Булат осмотрел его живот: пуля вошла в самый центр и прошла навылет. Демон уже не дышал: холодная сталь «Макарова» у его губ нисколько не туманилась, не потела.
   – Вот бля-адь… – сказал Булат.
   «Колдун» купил гроб, сходил в баню, надел чистое белье и целую неделю ждал по вечерам гостей. В деревне уже знали, что внука Чубарихи застрелили лихие бандиты.
   Через неделю старик вышел на двор, глянул из-под ладони на полыхавшее солнце и направился в лес, в дальний конец, «на ведьмачий бугор» собирать только ему известные травы. Хочешь быть с травами зимой – собирай их весной и летом. Так-то…
   У него побаливала спина, аптечная же мазь от ревматизма, подозрительно напоминающая вазелин, не помогала. Сегодня он добудет то, что ему нужно. И боль стихнет».

   Какое отношение к злой жене имел этот отрывок?
   Вроде бы, никакого.


   22

   «Природа моего авантюризма: если мне ничего не светит – я гасну. А если светит – испепеляет меня полностью».
   Так думал Горяев, изумляясь коварной природе собственного авантюризма. Потом он плавно и незаметно перешел к размышлениям о судьбе. Судьба и авантюризм – темы смежные. Горяев вспомнил о Зинке Гладкой, своей однокурснице. Ей просто до смерти не нравилась собственная фамилия, которой судьбе было угодно наделить ее, и она мечтала о том, как выйдет замуж и сменит фамилию, сотрет родовое пятно: покажет судьбе фигу. Легко и просто.
   – Хочешь быть Горяевой? – не очень серьезно предлагал Леонид, без энтузиазма сравнивая холмистые стати Зинки с волнующей фигурой Валентины. Кругло-гладкая, румяная Зинка беспечно встречала его равнодушный взгляд.
   – Лучше быть гладким местом, чем гореть в аду или хлебать горе. А с тобой хлебанешь… У тебя на роду что-то нехорошее написано. Я хочу быть Ростовой, понял? И мне нужен Пьер, большой и солидный. У нас будет много детей. Двое.
   – Так ведь Ростова превратилась в Безухову. Сменила свою не очень-то звучную фамилию на совсем уж не породистую, скорее, дворняжью: Безухов, Безногов… – играл смыслами Горяев.
   – Даже Безхвостовой можно быть счастливой, а вот Горяевой – никогда.
   Потом она влюбилась по уши и вышла замуж, кстати, за Петра. У мужа оказалась на редкость колоритная фамилия: Яичко. Зинка решила избрать оригинальную форму сопротивления судьбе: взяла себе двойную фамилию. Стала Гладкая-Яичко. Да…
   Впрочем, судьба шутила беззлобно. И Зинкину шутку оценила по достоинству: супруги были вполне довольны жизнью и своими двумя детьми. Зинка утверждала, что все ее мечты исполнились. В этом-то и состоит коварство и опасность мечты: она вполне может стать явью. К этому надо быть готовым. И тогда уже не на кого пенять. Судьба может помочь реализовать мечту – и заставить пожалеть об этом…
   Что может быть хуже, если мечта оказалась не той?
   А можно ли перехитрить фортуну?
   Неизвестно. Зато известно, что судьба может обойтись ох как неласково. Она чужих шуток не понимает. Может незаслуженно вознести, а может и еще более незаслуженно обидеть. Скажем, то, что произошло у него с Викторией, – это зигзаг, выведенный судьбой, или результат неловких движений с его стороны? А? У кого дрогнула рука?
   А то, что роман не издан, – чьих усилий результат?
   Но роман все-таки написан: кому спасибо?
   Посопротивляться – или камнем на дно?
   Дать судьбе шанс предоставить мне шанс или не дать?
   Мысли о судьбе всегда почему-то замыкались на Алексее Оранже. Собственно, они с него и начинались. Это уже само по себе настораживало. От таких, как Оранж, судьба требовала невероятного: чтобы выжить, они должны были превратиться в обыкновенных парней. Отказаться от себя. На это требовалось сил не меньше, чем на то, чтобы стать самим собой…
   Горяев решил нагрянуть в гости без предупреждения.
   Чтобы визит не выглядел совсем уж буднично и семейно, Горяев решил выйти на улицу и пройтись. Взять и просто спуститься с восьмого на седьмой этаж было чересчур фамильярно: Оранж пока не стал мужем его дочери. К чему навязчивое амикашонство?
   Зябкий мокрый март, как ни странно, бодрил. Тяжелые влажные снежинки неуклюже кружились и важно оседали в темные лужи, безропотно превращаясь в рябую гладь зеркала. В лужах-зеркалах скучно трепетали отражения голых стволов и сучьев, светлыми просветами колыхалось серое небо. Настроение поразительно не соответствовало погоде. Почему?
   Перспектива. Все дело в перспективе. Светло-серые дни предвещали солнце и тепло. Да, к тому же тонко, едва уловимо тянуло кое-где оттаявшей землей. Эх, Оранж, Оранж…
   – Да ты хоть сам понимаешь, осознаешь ли, что ты мне сейчас говоришь?! – запальчиво выплеснул из себя укор Горяев, наэлектризованный мартовским оптимизмом.
   – Понимаю, – как-то тупо твердил пустым голосом Алексей. – Но пойми и ты, если еще дорожишь пониманием… Я не предвидел и не оценил гибельности понимания. Оценил, что я сейчас сказал? Не всякого следует подпускать к истине: она подобна солнцу. Издалека греет, на близком расстоянии – испепеляет. И – манит, манит, влечет, словно омут… Да, смертельное манит. Только сильные натуры, к тому же специально подготовленные, могут вынести это… даже не знаю, как сказать: бремя? груз?.. А что значит вынести? Превратить слабость в силу, горе от ума – в радость от ума; надо волков разума и овец психики научить хлебать из одного корыта. Меня хватило только на то, чтобы подойти и заглянуть в колодец. Я увидел, понял. Но жить с этим – особое искусство. На мудреца неожиданно нашлась своя гибельная простота.
   Горяев молчал как завороженный. В голосе Оранжа звучала смертельная грусть.
   – Да, я понимаю, что стал жертвой того самого бессознательного, которое понимаю. Я как-то вдруг прозрел: чтобы просто барахтаться, держаться на плаву, элементарно не пойти ко дну, надо приложить столько усилий! Собственно, все силы уходят только на это. А ведь надо не просто барахтаться, надо плыть к берегу… Все понимаю: сейчас расцвет, пик, взлет – но я не могу жить с этим грузом понимания. У меня нет сил. Я не могу. Не дотяну. Я складываю руки.
   Оранж молчал, Горяев тоже молчал.
   – Вот моя загадка, которую я решил для себя. Моя сила в том, что я вижу свою слабость; а слабость моя настолько сильна, что нет сил справиться с ней. К сожалению, я не могу себе врать. Тебе еще смог бы, а себе – нет.
   – А может, ты просто испугался того, что можешь сдаться? Может, ты испугался страха? Это минутная слабость, она проходит. Я по себе знаю.
   Надо же было что-нибудь сказать; вот Горяев и сказал.
   – Тебе известно, сколько длится моя минута? Больше года. Я ведь уже больше года не у дел. Это целая вечность. Сам факт того, что минута может растянуться в год, о многом говорит. Я ведь не с работы сбежал, Леонид. Я вырвал себя из социума, из почвы. Корни должны быть в почве, в навозе, в грязи – тогда крона будет шелковистой и благоухающей. Надо любить говно, из которого растешь… А я не могу. Не стану скрывать: я думал, что Марина меня взбодрит. Так сказать, я ее люблю: к чему лукавить? Были мечты вскопать, взрыхлить свой оазис, оградить частную территорию. Но я настолько глубоко, всем существом, каждой клеточкой испугался того, что я понял… У меня ощущение, что у меня взамен забрали душу. Понимаешь? В этом старом европейском сюжетце о докторе Фаустусе есть своя подколодная правда, есть. Моя песня спета. Баста. Кранты. Но и самому сюжету капут…
   – А Марина? Как относится ко всему этому Марина?
   – Не знаю, что поняла она, но Марина стала злой. У нее сузились глаза, она сжала рот. Я хочу сказать, в ней заклокотала воля к жизни. Она тянет меня за уши, не дает идти ко дну. А у меня… Признаюсь одному тебе. Я раньше думал, что перед лицом смерти любая тайна не имеет значения, обесценивается. Мне казалось, перед смертью нет и не может быть тайн. Оказывается, очень сладко уносить с собой тайну. Тебе этого пока не понять.
   Горяев почувствовал, что душа Оранжа была намного старше его души. На Леонида Сергеевича пахнуло сероводородом – психологией умирающего. Алексей давно готовился.
   – У меня появилась мечта, – полоумно улыбался Оранж, и глаза его заблестели. – Догадываешься ли ты, как сладко сложить руки и перестать сопротивляться? Какое это наслаждение – идти ко дну! Необыкновенная легкость! Свобода! Я очень дорожу своим волшебным состоянием. Только оно меня и держит на плаву, я им живу. Вот, что, оказывается, затаилось во мне: пустота. Пустота, как полый пузырь в рыбе, не дает утонуть. Только этим и живу. Как только начинаю сопротивляться – сразу задыхаюсь и захлебываюсь. Моя мечта – пожить не сопротивляясь. Так я, может, еще тебя переживу.
   Он подошел к Горяеву и на ухо ему шепнул:
   – Ко мне сегодня Катька придет. Я деградирую. Хи-хи!
   – Тебе только от нее детей не хватало!
   – А у нее не будет детей. Слишком много было абортов.
   – Конечно, я готов уважать ее, если она твоя избранница; но еще больше я готов уважать тебя, если ты от нее откажешься.
   – Не откажусь. Хи-хи!
   – Черт знает что! Ты просто свихнулся. Тут уж мелькает лезвиё!
   Оранж стер полоумную улыбочку и отошел от Горяева, повернувшись к нему спиной.
   – Я тебе еще не все сказал. Сейчас скажу. Странно: мое самое интимное переживание касается всего человечества. Веришь?
   Он повернулся к Горяеву: глаза Алексея смотрели твердо и ясно.
   Леонид не знал, чего ожидать. То ли глупого розыгрыша, то ли откровения, то ли банальности. С Оранжем что-то творилось.
   – В чем дело? – спросил Горяев суховато.
   – Дело в том, – ответил Алексей, – что белая женщина перестала рожать. Понимаешь?
   – Нет.
   – Белая женщина уже не рожает, а делает одолжение, делает уступку жизни. Она настолько озабочена собой, что рожать стало для нее десятым делом в жизни. Она говорит: «Родить – значит оказать высшее доверие мужчине, которого любишь». Понимаешь? Для нее любовь важнее жизни. Она ждет героя, культурного героя, заметь – умного мужика.
   – Что же в этом плохого?
   – Плохо то, что наши женщины стремятся быть личностями, стремятся быть похожими на своих героев, стремятся быть достойными их. Даже женщины в нашей цивилизации стремятся быть личностями. Наша цивилизация сотворила культ личности. Наши женщины – культурны в том смысле, что они с большим удовольствием занимаются культурой, чем рожают. Мы дошли до того, что развели психику и сознание: натуру и культуру. Это же космические высоты! Умный роман стоит экспедиции на Марс! В нашей жизни появился смысл. Мы пишем умные романы и хотим, чтобы их кто-то читал. А ведь миллиарды, много миллиардов ориентированы не на личность. Ты видел когда-нибудь, как едят китайцы? Свист, клекот и урчание. Культ желудка, торжество плоти! Они рождены, чтобы есть, они рождены, чтобы жить. Им наплевать на разницу между натурой и культурой. Им наплевать на Апокалипсис. И их женщины не разучились рожать.
   – Я не совсем улавливаю твою мысль.
   – Вот-вот, лови мысль, коллега. Мы начинаем жить в культуре. А культура ориентирована на личность. Но мы забыли Закон Жизни: жизнь любой ценой, даже ценой гибели культуры, ценой отказа от мысли, от личности. И вот неразумная природа делает гениальный ход, который оставляет в дураках разумную цивилизацию: белая женщина перестала рожать в ожидании любви, а другие женщины, небелые, рожают и рожают. Натура сожрет культуру. Культура стала ценить единиц, натура по-прежнему оперирует этносами, популяциями, стаями и толпами.
   – Я не могу понять, как это связано с твоими проблемами. Это ведь все так далеко…
   – Напрямую связано. Мне неловко жить так, словно ничего не случилось. Я был рад, понимаешь, втайне рад, что у меня не было детей. Зачем только этого пса в дом притащил… Что будет с моими детьми в будущем? У них нет белого, светлого будущего. Регуляция жизни от ума в скором будущем станет невозможна. Я не вижу перспектив для культуры. Теперь у меня есть сын, скоро будет еще один. Возможно – будет. Две женщины – два сына. Ты же сам говоришь: хочу, чтобы мой зять не умел читать. Правильно, браво! Ты ведь тоже не веришь в культуру, хотя и создал мыслящий роман. Где в твоем романе народ? где герои? где притчи? Ты решил не развлекать тех, кто бездумно рожает, а поговорить с теми, кто презирает тех, кто рожает. Ты ведь перестал писать детективы: это тоже диагноз. Мы с тобой сделали ставку на высокую культуру – и мы проиграли, коллега. А других ставок для мыслящего существа просто нет…
   – Что ты хочешь сказать?
   – Разве я выражаюсь притчами, языком тех, кто рожает? К сожалению, я мыслю очень ясно. Это не я сдаюсь и деградирую, понял? Дело не во мне. Это смерть культуры. Оранжевый закат солнца. На твоих глазах сила культуры оборачивается слабостью. Чем больше культуры – тем меньше жизни. Лакомый сюжет, не правда ли? Вот почему свою смерть и угасание я воспринимаю как единственно возможное продолжение жизни. А с Мариной я должен делать вид, что мы бессмертны, что мы все делаем правильно, что есть нетленные ценности. Вперед, вперед… Нет, нам уже светит не солнце, а луна. Даже если я буду с ней счастлив, я обману ее. Ложь и счастье в обмен на правду и горе. Я же говорю тебе: интимное переживание. Только тебе могу его доверить. Все остальные скажут, что я сошел с ума.
   – Я тоже так скажу. К чертям вашу цивилизацию. Вашу мать! Вы разучились просто жить! Шагу не ступишь без своей психики!.. Пусть вас сожрет гиена огненная!
   – Дело не во мне. Апокалиптические настроения – комплекс и бич белого человека. Это комплекс культуры. Как только мы стали умнеть – тут же начали просчитывать варианты возможного конца света. Ты думаешь, это случайно? Анализ есть форма смерти, ибо он убивает веру. Правда, тогда мы еще и не предполагали, что наша погибель таится в самом дорогом: в нашей способности становиться культурными. Думать и любить. А сегодня уже ясно: белая женщина перестала рожать. Нас убивает любовь: к женщине, к истине, к человеку. Мы примем смерть…
   – От злой жены?
   – От природы, жены культуры. Природа может быть злой только с точки зрения культуры, мужчины. И не надо делать вид, что ты впервые слышишь об этом. Не надо делать вид, что ты глупее, чем ты есть на самом деле. Да-да, не надо таких совиных глаз. Ты ведь писал об этом в своем мужском романе… Между прочим, ты вполне разумно предсказал будущее своего культурного детища.
   – Я?
   – Ты.
   – Где?
   – Читай! Страница девятнадцать тире двадцать три. И потом… Если уж хлопать дверью, то так, чтобы обвалился потолок. Если бы у меня был талант передавать свои мысли, обросшие ощущениями и впечатлениями, как кораллами риф, я бы написал именно такой роман. Это мой роман, ты понял? Ты выразил меня. Вывернул нашу цивилизацию наизнанку. Я умираю за тебя, ты за меня остаешься жить. Мой сын станет твоим внуком. Здесь есть какая-то высшая справедливость. Только не делай больших глаз, умоляю тебя. В твоем возрасте это уже неприлично. Читай, что написал.

   «Капитан Зубрачев вернулся в свой барак и расслабленно прислонился к стенке. Потом сел – сполз со стены и собрался в бесхребетный комочек, свесив кисти рук с острых коленок.
   Уже несколько месяцев тому назад в его позах появилась вот эта тихая безучастность. Полгода назад он садился по-другому. Он, упругий и легкий, выбирал место, ощущал точку опоры, не сидел – а отдыхал, готовился к работе – к схватке за жизнь. Пружина разжималась… А потом в нужный момент мягко собиралась с виду ржавыми, но еще стальными внутри кольцами спирали. Сжималась. Он не знал, есть ли у него цель, он не думал об этом. Он вообще не привык думать. Он сопротивлялся изо всех сил. Он ощущал себя героем, он привык жить ощущениями. Он верил в то, что он до сих пор жил правильно. Ему не в чем было упрекнуть себя. Он верил, что в будущем всем воздастся по заслугам. У него было светлое будущее. Аминь.
   Ночью ему снились сладкие сны. С 22 июня по 26 июля 1941 года горстка бойцов под командованием капитана советской армии Зубрачева обороняла Брестскую Крепость. Стояли насмерть, никому об этом не докладывая. Просто некому было докладывать. Иногда снилось 22 июня. Это был не самый лучший сон. Он терял друзей и веру, копил ненависть. Иногда он видел во сне 26 июля. Это был его День Победы. Капитан Зубрачев, последний из оставшихся в живых, вышел из темного подвала в тыл противнику, откуда его не ждали. Вышел только потому, что патронов больше не было. А надо было как-то доказать этим серым сукам, что нас победить невозможно. Победа будет за нами. Ему было наплевать на фашистов. Он, конечно, рук не поднимал и не собирался это делать. Он не сдавался и не выпрашивал жизнь, ему и в голову это не приходило. Руки были в карманах. Перед ним была просто недобитая уличная шпана. Он бы даже сплюнул сквозь зубы им под ноги, но во рту пересохло еще неделю назад. С водой было гораздо хуже, чем с патронами.
   Жаль, что патронов больше не было. Крупные немцы стояли к нему спинами. Еще троих-четверых можно было бы положить. От души. Он даже представил, как треснули бы рваными дырками на них плотно сидящие мундиры от всаженных пуль. Жаль. Доннер ветер, твою мать…
   Пусть глаза привыкнут к свету. Сейчас эти гады увидят, как улыбающийся советский капитан примет смерть. Они запомнят это на всю жизнь. Они увидят в его глазах бешеных собак и поймут, что им не унести ноги из первой в мире страны Советов.
   Кто-то вскрикнул, заклацали затворы, потом наступила непонятная тишина. Зубрачев, не оправив гимнастерку, вразвалку шел сквозь строй, перед ним расступались. Он помнил, как шелестела листва, ему хотелось взглянуть в светлое голубое небо. Его вечность была светлой, а не темной. Ведь сейчас его должны были разорвать в клочья их поганые пули. Но не было сил отвести глаза от испуганных небритых лиц. На многих была рыжеватая щетина, как у его солдат: это его почему-то удивило.
   Никто не стал стрелять. Откуда-то появилась холодная алюминиевая кружка с водой. Он хотел выплеснуть воду кому-нибудь в рыжую морду – и в этот момент потерял сознание. Вспышка ненависти отобрала последние силы. Ему казалось – что он умер.
   Здесь сон всегда прерывался. Зубрачев жалел только об одном – о том, что не умер. Это была бы смерть еще более почетная, чем в бою. Жаль.
   Судьба распорядилась иначе. Его подлечили, и он оказался в концлагере.
   И вот полгода назад, в июне 1943 года, в середине того зловещего пятилетия, которое Ньютон ошибочно вычислил как один из трех возможных сроков неизбежного конца света, Зубрачев встретил своего командира, майора Гаврюшина. Их разделял двойной забор из колючей проволоки.
   – Капитан! – захрипел майор, навалившись на проволоку. Почему-то сразу бросалось в глаза, что его темных волос совсем не коснулась седина. – Нас с тобой надо бы расстрелять. Мы не выполнили приказа. Мы сдали Крепость. Мы оба оказались в плену. Это позор-р, капитан.
   – Товарищ майор! Товарищ майор! – осипшим голосом докладывал Зубрачев, отрицательно мотая головой. По лицу его катились слезы. – Товарищ майор!
   Он хотел сказать ему про День Победы, про бешеных собак и вдруг понял, что Гаврюшин все это время считал тот день днем позора. Наверно, и другие так считали.
   Вечером Зубрачев впервые привалился к стенке. На него посматривали искоса.
   Вскоре после этого тени бешеных собак перестали появляться в его глазах. Готовность к смерти питала волю к жизни. Безразличие к жизни отбирало силы и приближало смерть. Зубрачев засомневался в своей правоте. Может, надо было оставить последний патрон для себя, а не для того жизнерадостного офицера в щегольском мундире, которого он положил точным выстрелом, как мишень в тире? Белобрысый фашист мирно прикуривал, сложив ладони лодочкой. Он был уверен, что Крепость перестала сопротивляться. После этого выстрела осатаневшие немцы еще неделю прочесывали черные подвалы. Сопротивление продолжалось.
   До Зубрачева вдруг дошло: если никто не видел твоего подвига – то его просто не было. Все силы ушли на сопротивление врагу. А теперь предстояло доказывать своим, что ты был герой. Неужели последний патрон надо было оставить для себя? Жизнь перестала быть сопротивлением врагу; это была жизнь в радость. Теперь наступила жизнь-каторга. Надо было убедить своих, что в Крепости мы совершили подвиг. Но герой может только совершать подвиги, он не умеет доказывать, что совершенное им было геройством. Это хорошо удается тем, кто не способен к подвигам. С ним в бараке было полно таких, кто добровольно сдался в плен. Они не простят капитану его подвига. Они с удовольствием сделают его вруном и трусом. Капитан для них хуже фашистов.
   Пожалуй, в тот момент в последний раз в глазах безвольно сидящего Зубрачева промелькнули злые тени, силуэтом отдаленно напоминающие распластанных в прыжке собак.
   Что с ним стало дальше – никто не знает.
   Подвиг подпольщика Звонарева хорошо известен: он подорвал гранатой себя и фашистского офицера тогда, когда по собственной глупости провалил явку (правда, последнее обстоятельство деликатно не афишируют). Однако Звонарев выжил. Он ходил с палочкой и скромно не носил свои ордена. При этом все знали, что он не любит носить свои многочисленные награды. Скромность его была легендарной. Он стал известным скульптором, белорусским Донателло. В городе много памятников героям, которых изваял Звонарев. Ему удивительно удавалось рельефное изображение орденов, медалей и Звезд Героев. Главный его персонаж – это безымянный воин, который, опершись на колено, в красивой античной позе бросает огромную гранату вперед, в невидимую цель. Наверно, в фашистов. Какая-то скульптурная помесь мальчика, вынимающего занозу, Давида и дискобола.
   О судьбе Зубрачева ничего не известно. Где справедливость?
   А нет справедливости, ни на Земле, ни выше. Нигде. Сколько подвигов забыто, сколько фальшивых звезд горит на лацканах! И сколько еще будет забыто, и сколько еще загорится…
   Дело даже не в Зубрачеве; дело в законе справедливости, которого нет. А нет его потому, что есть другой закон, который гласит: справедливость будет торжествовать только когда, когда людям будет это выгодно.
   Справедливости как закона культуры не существует.
   Значит, существует справедливость как закон натуры: кто сумел выжить – тот и прав. Справедливость – это категория не ума и души, но живота.
   Кто выжил – того и помнят.
   Может, это и есть самый главный человеческий подвиг: выжить любой ценой?»


   23

   Ночью Горяев долго не мог заснуть. В голову лезли всякие мысли, каждая из которых при соприкосновении с другой искрила фейерверком, вызывая эффект короткого замыкания, следом за которым обрушивалась темнота; а все вместе мысли образовывали какую-то вязкую овсяную кашу, глупее которой нельзя было ничего придумать. И вот в этой каше барахтался Горяев всю ночь; у этой пытки было нелепое название: бессонница.
   Под утро он забылся – и ему приснился сон.
   Мелодия возникла ниоткуда. Потом из того же ниоткуда появилась скрипачка с маской Иисуса Христа в руке. Она присела на скамейку к Горяеву – оказывается, он сидел на скамейке! – и просто сказала:
   – Ты ждешь Гришу, контрабасиста? Не жди, его не будет.
   – А в чем дело? – отчего-то заволновался Горяев.
   – Он повесился. От любви ко мне, – торопливо добавила она, предупреждая вопрос.
   – Понимаю, – загрустил Горяев. – А…
   – Ты хочешь спросить, кто та злая жена, от которой ты примешь смерть?
   – Да, да! – теперь он вспомнил, зачем пришел к скрипачке, хотя никак не мог припомнить, как оказался на скамейке.
   – Не надо понимать меня слишком буквально.
   Она сидела рядом, но лица ее разглядеть было невозможно: оно менялось, оно текло. Всякую секунду оно становилось в чем-то другим. Линии неуловимо меняли очертания. Только по голосу можно было судить, улыбается она или печалится. Сейчас она тонко улыбалась.
   – Это сон, ты же отдаешь себе отчет. А во сне принято изъясняться притчами.
   – Так кто она?
   – Ты и сам прекрасно знаешь, – пожала плечами девушка. – Это не секрет.
   – Не знаю! Ты же в курсе, что я не знаю! Зачем ты мучишь меня?
   – А ты не боишься смерти?
   – Боюсь, – просто сказал Горяев. – Но разве это можно изменить?
   – Нельзя, конечно. Глупый вопрос. Но ты зря боишься. Смерть от злой жены, от черной жены с узкими глазами будет заключаться в том, чтобы просто жить, бороться с пониманием. Ты будешь стремиться уйти от понимания. Понял? Повтори.
   – Не хочу.
   – Как хочешь. Позволь мне дать тебе совет: лучший способ бороться с пониманием – начать новый роман. Да-да. Твори иллюзию, создавай притчу, делай вид, что у тебя есть мечта. Еще лучше – начать детектив. А еще лучше – торговать финиками. Иди к жене. Принимай смерть: живи. Пиши.
   – Нет!
   – Вспомни Оранжа! – сказала она, и на лице ее застыли черты Валентины. – Но если ты не примешь смерть как необходимость жить, если ты не убьешь в себе тягу к пониманию – ты умрешь буквально, примешь смерть как конец жизни. Можно подумать, у тебя есть выбор…
   Леонид Сергеевич поднялся. Он чувствовал себя обманутым, обиженным и оскорбленным.
   – А ты ждал чего-то новенького? Всем вам подавай чего-нибудь новенькое! – весело, без раздражения вскричала скрипачка. – А нет ничего нового. Все новости давно кончились. Посмотрите на него: у него есть жена и роман – а он еще чего-то ждет. Ну, не смешно ли!
   – Какая же ты дура, – сказал Горяев. – А думаешь, наверно, что нет тебя умнее.
   – Угу, – буркнула девица и деловито добавила:
   – Да, вот еще, чтобы ты не волновался… На место Гриши мы возьмем Оранжа. Я уже договорилась. Не надо, не благодари, мне это ничего не стоило.
   – Но он же не умеет играть на контрабасе! Он все испортит!
   – Пустяки. Мы обучим его за три дня. У нас здесь свои правила. Кстати, а ты не хотел бы поиграть в нашем оркестре? Правда, у нас почти все темнокожие. Недавно появились два китайца. Одна я гринго.
   Девушка надела маску Иисуса, склонила голову набок, и из глаз ее потекли слезы.
   Когда она отняла маску от лица, Горяев увидел, что она превратилась в симпатичную узкоглазую негритянку со светлыми волосами. Она засмеялась и убежала.
   – Вот дура, – сказал Горяев, стряхивая остатки сна.
   Утром он набрал телефон Валентины. Она даже не удивилась, как будто ждала его звонка.
   – Мне приснился какой-то дурацкий сон, – сказал Леонид. – Стало как-то не по себе. Я даже испугался.
   – Опять скрипки, опять приснилась девушка с длинными волосами?
   – Откуда тебе известно?
   Леонид даже похолодел и на всякий случай стал крутить головой: туда – сюда, туда – сюда. Нет, не похоже было, что это ему снится.
   – Нашел чему удивляться! Ты просто заболел. Обычно ты бредишь скрипичными мелодиями. А тут влюбился. Значит, должна присниться девушка. А вкусы твои я знаю: наличие длинных волос обязательно. Приходи домой. Я торт испекла. Кстати, я пообещала Николаю, что сегодня ты у нас будешь. Придешь?
   – Угу, – зачем-то передразнил девушку Горяев. – Непременно.
   В трубке послышался смех то ли Валентины, то ли скрипачки.
   – Валентина, Валя!
   – Да-да, я тебя слушаю.
   – Я хочу написать детектив.
   – Хорошо бы. Детективы приносили неплохие деньги. Кушать-то хочется. А сейчас у нас с денежками туговато.
   – А Марина будет?
   – Нет.
   – Почему?
   – У нее случился выкидыш.
   Теперь в трубке плакали.


   24

   «По улице шел обычный человек, звали которого Иван Гаврилович; впрочем, фамилия у него была не совсем обычная, чтобы не сказать «странная»: Наискось. Вот так, вопреки здравому смыслу, словно и не фамилия вовсе, а черт знает что. Какое-то непонятное направление, неизвестно кем заданное.
   Вышагивал Иван Гаврилович бодро, не без удовольствия щурясь от полыхающего весеннего солнца. При этом создавалось впечатление, что он знает, куда держит путь, а не просто бесцельно бредет по минскому скверику в центре города.
   Ни с того ни с сего он внезапно остановился и сел на скамейку, краешек которой освободился в двух шагах от него: то счастливая парочка снялась и поплыла вверх по аллее, навстречу счастью.
   – Ну-ну, – сказал Иван Гаврилович, впрочем, без ехидства, даже не глядя им вслед.
   – Простите? – обернула к нему свежее лицо, привлекавшее блеском любопытных глаз, вежливая девушка, ставшая его соседкой.
   – Я говорю, никак понять не могу: любовь – зло или благо? Я не о метафизической природе любви; я имею в виду простую и конкретную вещь: любовь приносит счастье или несчастье? Вот жизнь прожил, а понять не могу.
   – Это вечная проблема, – улыбнулась девушка.
   – Вы хотите сказать, проблема, у которой нет и не может быть универсального, подходящего для всех решения? Но у этой проблемы всегда есть конкретное, подходящее для данной ситуации решение. Верно? Я же говорю именно о том, что бывают ситуации, когда абсолютно неясно, как быть, неясно даже, счастье это или нет. Если угодно, я расскажу вам историю…
   – Извините, мне, кажется, пора, – рассеянно сказала девушка, внутренне сосредотачиваясь, легко поднялась и направилась навстречу солидному человеку средних лет, о котором можно было сказать безо всякого риска ошибиться: он обожал летящую к нему легкомысленную юность.
   – Вот-вот, – добродушно напутствовал ее Иван Гаврилович. – И вы туда же…
   Однако девушка уже не слышала, и новая пара удалялась вверх по той же аллее, навстречу все той же счастливой судьбе. Интересно, догадывалась ли сама судьба о том, что ей назначено столько встреч?
   – Позвольте обратиться, – сказал я, до крайности заинтересованный. – Прошу извинить мое любопытство, я понимаю, что история ваша предназначалась не мне, но я невольно стал свидетелем и участником завораживающей беседы. Сами видите: май, в скверах стало тесно, скамеек на всех не хватает.
   Иван Гаврилович искоса взглянул на меня, и взгляд его стал дружелюбнее, не переставая быть ироничным.
   – Извольте. Лично у меня времени сколько угодно. Я имею в виду сегодняшний день, разумеется, а не жизнь. Что касается жизни – то мне скоро умирать. Но мне хочется, – не скрою, хочется, – поделиться одним ощущением с городом и миром, извините за пышность. Ну, хоть с кем-нибудь. Я, видите ли, скульптор, и могу сказать об этом ощущении такую вещь: скульптурными средствами оно невыразимо. Я пробовал…
   – Какое интригующее начало: говорю вам это как писатель.
   – Ага, коллега. Тем лучше. Мы с вами трудимся в разных цехах, но служим, надеюсь, одной Музе, не так ли? Позвольте представиться: Иван Гаврилович, а фамилия (он сделал паузу) – Наискось. Впрочем, я больше известен под псевдонимом Нагорный.
   – Быть того не может! – воскликнул я. – Так это ваши скульптуры придают нашему бодрому городу облик романтический и вместе с тем печальный! Вот кому обязан город своими лучшими уголками! Вы просто мастер щемящей ноты. Я часами готов стоять возле вашей изумительной композиции «Амур и Психея». Поразительно: видишь, прямо-таки ощущаешь чувство любви и почему-то догадываешься, что ни к чему хорошему оно не приведет.
   – Вы, мне кажется, не обделены чувством прекрасного. Если угодно, я мог бы показать вам и иную версию той же скульптуры: там мне очень удалось начало трагическое. Это, конечно, не для фонтанов. А требовали от меня святой радости, такого незамысловатого жизнеутверждения. Но в то время, когда я исполнял заказ, я уже органически не был способен на подобное мироощущение. Пойдемте в мою мастерскую, там и продолжим.
   – Позвольте же и мне представиться.
   Я поднялся и назвал свою фамилию, имя и отчество, и это произвело впечатление на скульптора.
   – Я был бы просто в отчаянии, если бы мне не удалось рассказать вам мою историю, – тонко польстил он мне. – Сами увидите: ваша книга – на моем рабочем столе.
   Мастерская оказалась в двух шагах от сквера. Просторная, светлая, она выглядела чересчур аккуратно для активного скульптора. Тлен увядания и дух запустения – вот что витало в воздухе мастерской.
   – Скульптуру, если вы не возражаете, я покажу вам несколько позже, а сейчас давайте поговорим. Я сделаю чай.
   Разговор, собственно, состоял из рассказа Ивана Гавриловича, прерываемого отдельными репликами гостя, то есть моими репликами, кстати сказать, весьма эмоциональными, что не слишком характерно для меня.
   – Так ведь это же слабость! – воскликнул я в середине рассказа, не в силах удержаться.
   – Конечно, – одобрительно согласился Иван Гаврилович, раскуривая трубку. – Я продолжу, с вашего позволения…
   Через полчаса я вновь не сдержался, заметив негромко:
   – Так ведь это сила!
   – Безусловно, – душевно отреагировал Иван Гаврилович Нагорный, пользуясь паузой, чтобы вновь набить трубку ароматным табаком.
   Спустя еще полчаса я просто не владел собой:
   – Так ведь это черт знает что!
   – Абсолютно с вами согласен, – с почтением изрек скульптор, откладывая в сторону холодную трубку.
   После того, как рассказ был окончен, Иван Гаврилович подошел к средних размеров скульптуре и включил специально для нее оборудованное освещение.
   – Это она? – спросил я, указывая на Психею и имея в виду героиню рассказа.
   – Да, она, – ответил Наискось. – Амур, соответственно, ваш покорный слуга. Он, как видите, гораздо старше Психеи… Амур в возрасте: это был скандал.
   Его рассказ настолько поразил меня, что я не мог его не записать.
   Еще более поразила меня сама скульптура. Молодая самоуверенная Психея игриво вырывалась из мускулистых рук зрелого Амура, который своим жестом то ли удерживал ее, то ли простирал к ней руки в мольбе. На лице Амура было написано отчаяние от того, что он не в силах удержать жизнь, и одновременно скорбная мифологическая покорность року: он признавал право молодой нагой красавицы презирать немолодость. Она ведь рвалась к более молодому сопернику, может быть, сама того не осознавая. Амур любовался своей Психеей, молился на нее и одновременно угрожал. Тревожное ощущение постепенно рождало в душе зрителя мысль, облеченную в слова: он ей именно угрожал. Становилось ясно, что легкомысленная Психея обречена. Обреченность великолепного мускулистого Амура сомнений не вызывала сразу. Гимн красоте и любви воспевал трагичность отношений. Красота рождала смерть. Любовь рождала смерть. Издали скульптура напоминала взметнувшиеся к небу сполохи яростного пламени. Ничего подобного мне видеть не приходилось.
   – И ваша скульптура нигде не выставлена?
   – Нигде. Ее не существует. Музей отказался принимать ее. Мне посоветовали спалить это зло ко всем чертям… Вялые деспоты от культуры назвали композицию «обнаженкой». Вот и все.
   – Но это даже не скульптура. Это дар божий! Как можно…
   – Не дай вам бог создать что-нибудь гениальное, но невыгодное людям. А ведь все гениальное невыгодно. То бесценное, к чему люди не готовы, не имеет для них ровным счетом никакой цены».

   Горяев отложил в сторону свой роман и задумался. Тогда почему-то на этом месте он поставил точку. Он догадывался, о чем должен был повествовать Наискось, как догадывался и о том, что случится со скульптурой. Но тогда за предполагаемым сюжетом не стояло столько боли, безнадеги и обреченности. А сегодня…
   «Совы Минервы» нет. Роман просто не существует. Внука нет. Не было никакого Зубрачева, никакого Наискось, никакого Ньютона. А был ли Оранж?
   Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
   Только мифы и притчи.
   Горяев взял в руки рукопись, взвесил ее в воздухе – и вдруг, перевернув ладонь, изо всех сил шлепнул плашмя белыми страницами об пол. Рукопись сочно приложилась всей массой к паркету. Прозвучал легкий взрыв. Автор стал неистово терзать ее, рвать, кромсать плотно спрессованные страницы на куски. Он молча пыхтел, повизгивая от напряжения. Страницы не разлипались, отчаянно сопротивляясь. Горяев бросил неподдающиеся куски на пол и принялся топтать. Поскользнулся на мелованной бумаге, упал. Схватил стул и стал в припадке ярости колотить им по титульному листку. Потом ему под руку попались стеклянные песочные часы, которые он смачно ляпнул об стену. Стеклянная капсула лопнула, раздался хлопок выстрела. Часы разлетелись вдребезги, и песок с шуршанием осел на пол. Со стороны эта пляска шамана могла бы удовлетворить самого изысканного эстета. В ней была своя логика и даже драматургия. Причудливое чередование рваного ритма, завораживающие паузы, едва ли не модернистская хореография. Композиция вполне могла бы называться «Отчаяние» или «Разочарование».
   Но Горяеву было наплевать. У него накопились претензии к холодным звездам. Его просто распирало от горячей ярости, он чувствовал себя каким-то термоядерным фугасом. Ему необходима была цель. И не было цели более желанной, чем он сам. В его глазах запрыгали бешеные собаки.
   Видимо, жгучее, тепловое ощущение и подтолкнуло его к тому нелепому, необъяснимому поступку, который имел чрезвычайные последствия. Горяев схватил зажигалку (которая у некурящего человека почему-то всегда лежала на видном месте!) и стал запаливать страницы. Белые рваные куски нехотя воспламенялись и курчавились тоненькой черной пленкой. Нехотя начинал тлеть пушистый ковер брестского производства. Горяеву почему-то непременно захотелось подпалить диван. К его удивлению, сделать это было весьма непросто. Он напрочь отказывался гореть. Тогда Горяев нашпиговал смятыми страницами пространство под диваном, внутри дивана и щелкнул зажигалочкой. Дело пошло живее. Повалил дымок. Горяев заулыбался, размазывая по щекам сажу.
   – Зубрачев, держись! – орал он, отплясывая безумную джигу на полыхающем диване. – Мы заглянем в глаза гиене!
   В открытую форточку повалил черный дым.
   Оранж распахнул дверь – и сквозняком вздуло притаившееся пламя, и комната вспыхнула, словно копна соломы сухим осенним вечером, когда разомлевшие хлеборобы покинули поля в ожидании сытного ужина, когда ничто не предвещало беды, но причиной беды невольно стали они сами. Быстро и беспощадно огонь взахлеб пожирал все то, чем пичкал его Горяев, словно боялся, что отберут. Оранж, сгруппировавшись, как орангутанг, молча прыгнул в бушующий ад.
   Тяжело ревущие красные машины с синими мигалками неслись по улице Звонарева к злополучному девятнадцатиэтажному дому номер 99 дробь два. Обезумевшие люди с грохотом сыпались с верхних этажей по узким проемам лестниц, по которым даже один гроб нести бывает так несподручно. Предыдущий опыт совершенно забылся и ничему их не научил. Они давили друг друга, падали и, чертыхаясь, катились плотной лавиной вниз. Отличие этой паники от предыдущей состояло в том, что на этот раз почти никто не брал с собой вещей.
   На улице перед домом скапливалась огромная толпа. Никто ничего не понимал. Какой-то бородатый мужчина весьма квалифицированно с аргументами и фактами твердил про Апокалипсис. Дело в том, что именно в эти минуты начиналась очередная война Америки против Ирака. Бородатый держал возле уха радиоприемник и, задрав голову, смотрел на густой черный дым, валивший из окон уже трех этажей. На фоне синего неба кашемировая полоса траурного черного шлейфа смотрелась зловеще. Пламя по лифту мгновенно взметнулось на девятнадцатый этаж, и его языки хищно выбрасывались из-под самой крыши.
   Повторим: никто ничего не понимал. Толпа была охвачена страхом. Люди были готовы поверить любой нелепице. Предпочтение отдавалось мифам поужаснее. С замиранием сердца все склонялись к мысли о глобальном несчастье. Самая популярная версия была – конец Света.
   В этот момент никто еще не знал, что завтра Америка содрогнется от невероятного, неправдоподобного по своим масштабам, неприемлемого для цивилизованного сознания химического теракта, варварского злодеяния, совершенного сторонниками оголтелого Бин Ладена. Китай же под шумок неизвестно почему молча перенацелил свои ядерные боеголовки на Индию.
   До последнего предсказанного Ньютоном срока оставалось немногим более полстолетия.


   Эпилог

   Как было установлено компетентными органами, на сей раз пожар, вероятнее всего, был следствием теракта, злого умысла. На месте преступления (на официальном языке – в очаге возгорания) было обнаружено два обгорелых трупа. Один держал за руку другого. Детский сад, прости Господи. Вначале это навело следствие на мысль о ритуальном коллективном самоубийстве сектантов, своего рода безумии, не имеющем никакого отношения к большой политике; но затем по некоторым косвенным уликам удалось установить отчетливый исламский след. Практически заговор. Так, в частности, была найдена медная пластина с выбитым на ней арабским текстом. Кроме того, нашлись свидетели, подтверждавшие, что незадолго до поджога в дом вошли два подозрительного вида гражданина – потому подозрительного, что внешность у них была неславянская, а какая-то ближневосточная, явно террористическая. Один из вошедших чем-то напоминал Саддама Хусейна, а другой – и это всего подозрительнее! – водителя того самого мерседеса, из-за которого было устроено побоище осенью прошлого года. Коллективная память (на научном языке – коллективное бессознательное), да еще травмированная, постоянно находящаяся в состоянии тревоги, весьма болезненно отреагировала на эти достоверные показания свидетелей. Оказывается, это было именно то, во что верили жители дома номер 99 по улице Звонарева, сами того не осознавая. Компетентные органы, верные слуги народа, не могли проигнорировать глас народа, своего господина.
   Были, чего греха таить, в этом деле неясности и недоразумения, как и во всяком большом политическом (следовательно, темноватом) происшествии. Так некая заплаканная гражданка Горяева Валентина Павловна утверждала, что сгорел не кто иной, как ее собственный муж, Горяев Леонид Сергеевич. При этом лучшая, то есть оставшаяся в живых, половина горяевской семейки никак не могла пояснить, почему, собственно, муж проживал отдельно от жены, снимал квартиру у черта на куличках, в то время как у него был очаг и любящая жена. Почему?
   Объяснения были путаны и неубедительны. Горяев, видите ли, писал роман. Да Бога ради! Непонятно только, почему бы добропорядочному гражданину не писать свой роман у себя в квартире, в привычной обстановке? Дома и стены помогают. Сиди и пиши. Занимайся общественно полезным делом. Почему надо было непременно снять чужую квартиру, написать в ней роман, а потом спалить нанимаемое жилье? Тут, знаете, дело нечисто. Бес, говорите, попутал? Демон? Ну, бес – понятие не юридическое, а скорее антиморальное. Бес – это еще не мотив. Бес там или не бес – но только не надо путать частное, семейное дело с глобальной политикой. Вы идите про мужа писателя и про беса жильцам расскажите, которые без квартир остались. Если имел место террористический акт – они получат новые квартиры или компенсацию за них; а если их спалил какой-то полоумный романист, то… Кто будет возмещать утраченное имущество? На каком основании? Демоны возместят, извините за выражение? Пострадавшие жители вам объяснят, кто такие бесы. И давайте иметь в виду еще и солидный моральный ущерб, огромный моральный ущерб. А вы тут с бесами…
   К тому же откуда в квартире, якобы, Горяева появились письмена на арабском – гражданка жена пояснить затрудняется. И что там написано, на медной дощечке, – еще большой вопрос. Предстоит выяснить. Наконец, соседи, якобы, сгоревшего Горяева, молчали, потупив головы. Он казался им подозрительным. Василий N. из квартиры напротив, добропорядочный жилец, непьющий, положительно характеризующийся со всех сторон соседями, утверждает, что этот мифический Горяев не мог отличить собаку от птицы. Это что, нормально? Ну, нет же таких птиц, которые на собак похожи! Этот Горяев вполне мог якшаться с террористами – вот это уже похоже на правду. Короче говоря, бытовая версия произошедшей катастрофы не выдерживает критики здравого разума.
   Следовательно, остается версия, которая выдерживает критику разума, которая выше всякой критики. Городские власти разберутся. Все встанет на свои места. Дело, знаете, на особом контроле у Главы Государства. На нас смотрит весь цивилизованный мир.
   Официальные представители самых разных структур выражали твердое убеждение в том, что терроризму, этой чуме неожиданно наступившего XXI века, пора объявить настоящую войну.
   У террористов под ногами будет гореть земля синим пламенем.
   И вода будет полыхать под ними синим пламенем.
   И небеса над ними будут гореть синим пламенем.
   Враг будет уничтожен.
   Победа будет за нами.
   Аминь.

   2003