-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Вячеслав Петрович Морочко
|
|  Житие Блаженного Бориса
 -------

   Вячеслав Морочко
   Житие блаженного Бориса


   Пролог

   В 1944 году, во время большой войны, в отделении костного туберкулеза города Шадринск лежали в одной палате три мальчика: Костя – уже почти юноша. (ему лет шестнадцать), мой ровесник Вовик (нам по десять лет) и я – Борис.
   У меня нога – в гипсе. Больное колено давно не болит. Только кожа под гипсом чешется, а еще мне ужасно скучно. Иногда приходит учительница. Я учусь в третьем классе. В отделении – почти все дети эвакуированных. Местные или почти не болеют или не имеют обыкновение обращаться к врачам. Фантазера Вовика навещает интеллигентная немного скуластая бабушка, которую он зовет Баба Маша. Вовик живет войной, мысленно, летает на истребителях, сбивает немецких асов, пробирается в фашистский тыл, чтобы схватить самого Фюрера, совершает массу невероятных подвигов, за которые, разумеется, получает награды. Костя подсмеивается. Чаще всего, ломающимся голосом скрипит «Бред». Но ему самому – не очень смешно: Он из нас самый «тяжелый». Его мучают боли. Он – из сдержанно стонущей разновидности мучеников. Я видел у него на бедре страшную язву, которую умащивали и обрабатывали медсестры. Вовик на вид был самый здоровый из нас. У него не было ни язвы, ни гипса, у него, как он сам выражался, ломило кости. Как будто все сразу и тогда он сердился и кричал то ли от боли, то ли от беспомощности. Костика навещала высокая строгая мама. Он чувствовал себя рядом с нами взрослым и держал дистанцию. Я же ставил свой стул у постели Вовика и слушал его фантазии. А когда Костик в очередной раз бросал презрительное «Бред», я вскакивал на своей гипсовой ноге, гневно поворачивался к насмешнику. И он замолкал, должно быть, понимая, что сморозил глупость, начинал извиняться: «Все, все! Больше не буду!» Но потом забывался и начинал громко смеяться, возможно, чтобы не закричать от боли.
   Слушая Вовика, я не то чтобы верил и не то, чтобы притворялся, что верю, скорее я поражался фантазии выдумщика, стараясь не прерывать, а точнее запрещая себе это делать. Я не ведал, что и как у него болит, но уже знал, что такое – упорная, изводящая душу боль. А то обстоятельство, что сам я ее теперь не испытывал, внушало мне чувство вины и одновременно – протеста, дескать, я тоже не первый день живу на свете и кое-что испытал. Потом мне становилось попеременно то стыдно, то жалко себя. Я уходил на свою кровать и, отвернувшись к стене, мочил слезами подушку. Я тосковал по родному Саратову, который отняла у меня война.
   Мысленно я бродил там по нашей большой и шумной улице Чернышевского, мимо школы, в которую должен был пойти, но не пошел: почти с первых дней войны она превратилась в госпиталь, и целыми днями к ней подвозили раненых. Их везли с вокзала и на носилках вносили в здание. Бледные лица почти полностью скрывали бинты и гипсовые повязки, сквозь которые местами кровило. Раненые не стонали: либо молчали, либо грязно ругались, особенно те, что потеряли конечности.
   Теперь, когда проехав множество станций, мы с мамой застряли в захудалом Шадринске, Саратов казался мне самым большим и прекрасным городом на свете: там бегали трамваи, красовался оперный театр, куда мама водила меня на «Лебединое озеро» и «Князя Игоря», там был огромный универмаг, под стеклянной крышей, в который при первом же налете попала немецкая бомба, там был даже цирк лилипутов. И там жила королева двора – прекрасная дева с гитарой, работавшая водителем у какого-то «шишки».
   Во время ежевечерних налетов, когда сирена выгоняла жителей из домов, предполагалось, что они сразу полезут спасаться в вырытые перед подъездами и накрытые бревнами узкие щели. Но на улицах было светло от прожекторов, над нашими головами то там, то здесь с характерным небесным «Па-а!» вспыхивали звезды зенитных разрывов, а по городским крышам стучал веселый ливень осколков. Ходили слухи, что один из них пробил крышу дома, потолок и угодил в ногу спавшего человека. Но скорее всего это были слухи, которыми нас хотели загнать в сырые убежища.
   В то время, как мама каждую тревогу должна была бежать в свой архив, чтобы дежурить на крыше, у нас во дворе начинался концерт. Лёля, так звали белокурую королеву двора, садилась на своем крылечке с гитарой. Рядом присаживался с мандолиной ее младший братишка. Вокруг собирался весь двор. Поближе – взрослые, в основном, молодые женщины. А поодаль малышня, вроде меня. Лёля пела про Волгу, про Стеньку Разина, про бродягу, который подходит к Байкалу, про молодого коногона с разбитой головой. Остальные, если могли, подпевали. Декорации (тревожное небо с прожекторами и вспышками, двор, с черными провалами щелей) были такими, что никакому оперному театру не сравниться. Это пение с этими декорациями меня завораживали. За свою недолгую жизнь, хотя мне она не казалась такой уж короткой, ничего подобного я не испытывал.
   Среди малышни были парни постарше (в основном шпана). Всегда находился какой-нибудь Васька, который не давал мне прохода. «Ну что интеллигенция? – допрашивал он. – Почему все поют, а ты рта не откроешь? Гнушаешься?» Я, действительно, не раскрывал рта: боясь своим писком нарушить гармонию звуков. Но разве это объяснишь человеку, которому хочется лишь одного: показать всем, что он и сильней, и наглей, и может над тобой изгаляться. Я пытался ускользнуть. «Ты куда? – кричал приставала, хватая меня за рукав, – А ну, стоять!» На нас со всех сторон шикали. «Признавайся! – не унимался башибузук, – что обосрался со страху! Боишься, что на тебя сейчас бомба свалится!». «Василий, угомонись.» – спокойно увещевала Лёля. Я смотрел на нее влюбленными глазами. Когда Василий замечал этот взгляд, он аж взвивался: «Ах, ты, паскуда!» – и погнавшись за мной, бил по спине. Однажды, убегая, я упал лицом на бруствер щели и почувствовал под рукой что-то твердое. Мое терпение кончилось. В следующее мгновение я вскочил на ноги, подпрыгнул и преисполненный ярости ударил Василия в лоб крупной попавшей под руку галькой. Лицо насмешника в мгновение стало мокрым. Не столько от крови, сколько от слез. Он взревел как паровоз. Мне стало жаль его: преследуя меня, он получал единственную возможность себя утвердить.
   А однажды я проснулся среди ночи объятый мощным желанием прямо сейчас иметь младшего братика, чтобы ухаживать за ним, защищать его, быть ему нужным. Я был смущен, не понимая, как такое желание могло появиться.
   По воскресеньям нас с мамой на лодке перевозили за Волгу в город Энгельс, за дешевыми продуктами. Я помню, с набережной Энгельса открывался красивый вид на закат: солнце садилось в мягкую подушку из облаков. Дело в том, что Саратов обращен лицом на восток – к Волге, и с улицы Чернышевского закатов не видно. Город с возвышенностей спускался к берегу и зимой мальчишки любили скатываться к берегу, лежа на самодельных деревянных «самокатах»: сзади – два закрепленных конька, а впереди один поворотный конек с ручкой управления – здорово!
   Продуктов в Энгельсе, действительно, было много, зато почти не осталось жителей – немцев поволжья. Ночами в течение месяца их переправляли через Волгу, сажали в грузовики и мимо нашего дома везли на вокзал, где ими набивали вагоны, чтобы отправлять в казахстанские степи. В эти ночи над городом стоял шум моторов, детский плач и стенания женщин.
   Потом мамин архив перевели в Шадринск, до которого мы больше месяца добирались в теплушках, а еще больше месяца, работники архива перегружали коробки с документами из вагонов на сани, запряженные лошадками, а с саней – под складской навес за высоким забором.
   Как-то зимой отец сумел вырваться с фронта на трое суток, чтобы навестить семью. Я удивился, каким значительным и солидным он стал, будучи всего лишь подполковником. Я попросил его разрешить подержать пистолет. Он, нехотя, разрешил, вынув предварительно магазин и внушая мне странные вещи о том, что человек не должен сосать свои десны, чтобы не лишиться зубов.
   – Зачем ты мне это говоришь!? Я же не сосу!
   – Я могу не вернуться, а этот порок приходит с годами.
   Еще отец говорил о какой-то «кнопке», которую надо остерегаться трогать , ибо она запускает опаснейший «механизм», и вообще, мне к ней лучше не прикасаться, пока я не стану взрослым.
   Еще я слышал, как мама спросила отца: «У тебя еще не появился новый Борис?» Он ответил так тихо, что я не расслышал.
   В тот приезд он показался мне трусоватым занудой. А другого приезда уже не случилось. В машину, где ехал отец, попал шальной снаряд. Как рассказывал его сослуживец: «Скорее всего, он ничего не успел почувствовать». Мне долго не давали покоя эти «скорее всего»: в воображении я старался растянуть этот роковой миг, но не получалось.

   Теперь я чувствовал себя несчастным, потому что ничего не болело, а я не мог помочь страдающим мальчикам? Конечно, когда не было нянечки, я давал им утку – и Володе, и Костику, делился гостинцами (из того что приносила мама), помогал Вовику приводить в порядок постель, после очередных припадков, когда его крутило и корчило, а он кричал благим матом, истекая мочой и слезами. После милосердного укола боль уходила, но он не умолкал, а начинал рассказывать возбужденно и убежденно, словно боялся, что его остановят и начнут разоблачать. Рассказывая, он будто просил: «Ну, поверь, умоляю! А ни то я умру!» Я предпочитал молчать, не решаясь реагировать более честно, боясь выдать сомнения. Я сопереживал его неведомым болям. Но это было не простое сочувствие. Это тоже был род сумасшествия. Получалось, что там, где, из его рассказов, он должен был погибнуть, но, вопреки всему выкарабкивался, погибал я. Из речи моего сверстника чувствовалось, что он много читал, по крайней мере, в сравнении со мной. Некоторые слова и обороты были явно из книг. Это резало ухо. А Костя в такие мгновения многозначительно хмыкал.
   Ну вот, наши войска уже освобождают Европу. Маленький деревянный Шадринск со мной расстается. Архив возвращают в родной Саратов. Мама уже свезла на вокзал вещи, и скоро приедет за мной.
   Когда-то она привезла меня в больницу на санках. Сегодня мы пойдем до вокзала пешком (я уже освоил ковыляние в гипсе). Я ждал ее, собирая туалетные принадлежности, не решаясь поднять глаза, чувствуя не то грусть, не то жалость: «Вот я возвращаюсь в Саратов, а Шадринск остается здесь мерзнуть и прозябать».
   Наблюдая мои сборы, Володя, с широко раскрытыми глазами молча, сидел в кроватке. Он знал, что когда-нибудь я должен буду уехать, но не подозревал, что это случится так скоро. Он не просто ко мне привык. Я, вдруг, почувствовал, что для него мой отъезд – настоящая катастрофа. Время от времени он тихо ныл; «Боря, не уезжай!» В голосе его был такой надрыв, что Костя не выдержал и, отвернувшись к стене, с головой завернулся в одеяло. А когда пришла моя мама, Вовик в кроватке (спускаться с нее он не мог) стал на колени и закричал: «Нет! Боря, миленький, останься! Не уходи! Без тебя я умру!»
   Хромая, я подбежал к нему, и, гладя по голове стал успокаивать: «Не надо, Вовик! Хороший мой, ты же знаешь, тут ничего не поделаешь. Это от меня не зависит!»
   «Ты хочешь, чтобы я умер? Да?» – вскричал Вовик и, обливаясь слезами, крепко обнял меня. Начинались судороги. Хватка его становилась все крепче. Мама побежала за доктором, а несчастный корчился, монотонно повторяя: «Миленький, не бросай меня! Без тебя я умру!» Он уже отпустил меня. Он был беспомощен, но не отрывал от меня глаз, словно пытался вобрать в себя навсегда мой образ. Сестра сделала укол, и он медленно опустился на подушку, веки его смыкались, хотя губы продолжали беззвучно шептать.
   Мы опаздывали. Уже через минуту мать за руку тащила по улице Шадринска всхлипывающего отрока. Временами я не выдерживал, издавал приглушенные «взрыды». Только что я испытал, потрясение на всю жизнь. До этого я не представлял себе, что кому-нибудь, кроме мамы еще могу быть нужен. Впечатление было такое, что я только что совершил предательство. Под ногами скрипел Шадринский снег. Забранная в какие-то ошметки нога издавала особенно противный хромающий скрип. Уже в Саратове, после снятия гипса в коленке ничего не обнаружили. А позже выяснилось, что болезнь таилась в позвоночнике.
   Я был ненавистен себе. Перед глазами у меня до сих пор – лицо Вовика. Не конкретное лицо ребенка, а его не стираемый образ. И, главное, – никакой надежды на прощение.


   Часть первая.
   Под знаком Мокрицы


   1.

   Впервые эти два персонажа обозначились в Н-ском краснознаменном артиллерийском радиотехническом училище в средине пятидесятых годов. Один из них – майор Матвей Игнатьевич Магнитштейн – являлся преподавателем материальной части приборов управления артиллерийским огнем. Усатый, высокий, чуть рыжеватый, он внешне напоминал барона Мюнхаузена. При этом в общении с курсантами был он мягок и чрезвычайно учтив. Без погон и в гражданском платье, он вполне мог сойти за скромного доктора – педиатра или лор-врача.
   Лекции и семинары Матвея (так за глаза называли майора) были отдушинами в череде «серых будней». Он был из той породы наставников, которые не втолковывают материал, а, будто, минуя уши, укладывают его прямиком на нужную «полочку» памяти.
   Когда Магнитштейн появлялся в аудитории, помощник командира взвода командовал, как положено: «Товарищи курсанты!» (глагол «встать» упускается) и рапортовал об отсутствующих. Майор, широко улыбаясь, поворачивался к курсантам и, вглядываясь в физиономии, тихо произносил: «Здравствуйте, товарищи курсанты!» Набирая воздух, мы делали паузу, и дружно тявкали: «Здравия желаем, товарищ майор!» «Прошу сесть», – вежливо просил Магнитштейн, а сержант переводил эту просьбу на язык устава: «Товарищи курсанты!» Пока дежурный расставлял пособия, развешивал плакаты и схемы, преподаватель расхаживал между столами и, расслабляя наши мозги, бросал мало значащие замечания.
   – Петров, сегодня у вас счастливый вид. Получили от нее весточку?
   – Так точно, товарищ майор!
   – Поздравляю! А у вас, Иванов, что с лицом? Ваша девушка царапается?!
   – Это не девушка, товарищ майор, а ее котяра.
   – Это не меняет дела – берегите глаза.
   – Постараюсь, товарищ майор.
   – Ради бога, проснитесь, Паланов!
   Уже при упоминании этой фамилии остальные начинали хихикать.
   – Я не сплю. – вздрагивал Паланов, выходя из прострации. Он-то и есть основной персонаж нашего опуса.
   – Ну и хорошо, – успокаивал Магнитштейн.
   – Простите, товарищ майор, – курсант таращил глаза. – Что-нибудь не так? Вы на меня за что-нибудь сердитесь? – Аудитория грохотала со смеху.
   – За что мне, Паланов, на вас сердиться. Вы ведь и мухи не обидите. Хотя другие преподаватели на вас, действительно, сердятся: им не нравится ваша учеба.
   – Я постараюсь.
   Уж постарайтесь, Паланов, будьте добры!
   Фамилия Паланов происходила от слова «Паланка», означавшего городок, пригород или слободка, а соответствующее ему прозвище могло звучать, как «слабодской», или «слабодский», одним словом: «провинциал».
   « А вы, чем не довольны, Кнопенко»? – спрашивал Магнитштейн.
   – Зря вы его защищаете, товарищ майор! – ворчал багровый от возмущения низкорослый Кнопенко. Во взводе он один носил усики и стремился выглядеть «мачо». Послушайте его! Он и говорить-то по-человечески не умеет! Он же – вроде мокрицы, что по стенке ползет! Какой из придурка – офицер?!
   – Во-первых, вы еще сами офицером не стали, чтобы об этом судить.
   – А во-вторых?
   – А во-вторых, командиры нужны разные. Помните, у Льва Толстого, знаменитого артиллериста – капитана Тушина?
   – Это из «Войны и мира» что ли?! Проходили кусочками. Там был придурок-Пьер, какие-то балы, масоны, бабы-лунатики, а потом еще князь, которого грохнули. Не-а, Тушина не помню. Он что, тоже был придурком?
   Я гляжу, у вас – все придурки, Кнопенко. Писатель хотел подчеркнуть, что именно незаметные Тушины добывают победы, а не те, что на балах бренчат шпорами.
   – А при чем здесь эта мокрица-Паланов?!
   Имейте в виду, Кнопенко, разбрасываться кличками – последнее дело.
   Почему?
   Опасное занятие.
   – Мне что, бояться этой мокрицы?!


   2.

   Майор объявлял тему занятия и произносил три магических слова: «Вот, смотрите сюда!». это звучало, как приглашение, после которого у курсантов открывались глаза. Они видели все, о чем говорил Магнитштейн. И это было вполне осязаемо. Они, будто сами превращались в детали электронных цепей, ощущая себя то упрямым резистором, то жадной ёмкостью, то примитивным, как улица с односторонним движением, диодом, то рефлексирующим транзистором, то целой ячейкой, из группы деталей, обладающей уникальным характером и собственной ролью в приборе.
   Начиная рассказ, я говорил о двух персонажах. И если первым из них, как вы поняли, был майор Магнитштейн, то вторым являлся упомянутый «курсантик» Борис Паланов. Именно «курсантик», потому что назвать его просто «курсантом» язык не поворачивался. Вообще удивляло, каким образом подобная личность могла поступить учиться на офицера. До второго курса он двигался, как дрессированный мишка – на полусогнутых. Гимнастерка висела, подобно юбке, и каждый из нас видел себя рядом с ним бравым «жеребчиком». Из белесых, почти что лишенных ресниц Бориных глаз, струилась простота юродивого. По всем дисциплинам, кроме предмета, который вел Магнитштейн, Боря едва успевал. Что касается приборов управления артиллерийским огнем, – не то, что Паланов, наверно, любая, залетевшая в аудиторию муха, под воздействием педагогических чар майора, становилась по этому предмету докой.


   3.

   В отношении Бори Паланова все курсанты были едины. Но не все – горазды болтать. Для этого служил Ваня Кнопенко – низкорослый, немного психованный, и настырный курсант. Он и озвучивал общие мнения.
   Однажды, в казарме, развлекаясь, парни выводили Паланова «на чистую воду»: «Слушай, Борь, расскажи-ка нам, для чего ты сюда поступил?» – допрашивал Ваня.
   – Зачем вы снова об этом спрашиваете? Что я вам сделал плохого?
   – А чего, нельзя и спросить? Сам же ты спрашиваешь?
   – Я же вам говорил, что направлен сюда из «Суворовского» без экзаменов!
   – Ладно, а в суворовское училище ты как поступил?
   – Сиротой был.
   – Сирот отдают в детский дом?
   – Отец на фронте погиб.
   – Ну и что?
   – Сказали, я должен поддержать «династию».
   – Кто сказал?
   – Разве я помню теперь? Когда узнал про отца, не мог успокоиться! Будто горло сдавило. Плакал, впадал в отупение…
   – Да так и не выпал?
   – Возможно.
   – Сам сознаешь? А ты не так глуп.
   – Почему меня все считают ребенком? Я умный. Но – мешковат. Мне тяжело говорить. Я все понимаю, но когда говорю, слова разбегаются, – с виноватой улыбкой оправдывался Паланов.
   – Ты не хотел быть военным?
   – Разве я знал, чего хочу?
   – А теперь знаешь?
   – Теперь привык делать, что скажут, – он продолжал улыбаться. – Я никому не мешаю. Мне главное, чтобы на меня не сердились.
   Его улыбка, лишенная какой бы то ни было неприязни, по нашим временам, казалась неестественной.
   – По-моему, ты – шибко хитрый!
   – Ну вот, опять сердитесь.
   – Борис, не морочь нам головы! Мы не верим тебе! Ты прикидываешься дурачком, а сам – себе на уме.
   – Не понимаю, почему вам так кажется.
   – Ну вот, а говоришь, что все понимаешь!
   – Конечно, я – мешковат…
   – Хватит придуриваться! Лучше признайся!
   – В чем признаваться!?
   – Что ты американский шпион!
   – Вам так хочется?
   – Хочется! Признаешься?
   – Кому признаваться?
   Матвею! Пойди и скажи ему, что ты – тайный агент ЦРУ. Пусть майор знает, кого защищает. А, может быть, он тоже агент? Фамилия у него какая-то не наша.


   4.

   Про «агента», Иван, конечно, загнул. В «Краснознаменном» училище не было ничего по-настоящему секретного. Оно было не высшим, а самым что ни на есть средним, во всех отношениях, как говорят, «для дебилов». Самой большой тайной являлось, наверно, знание того, какое старье до сих пор состояло у нас на вооружении. Сами преподаватели постоянно не то жаловались, не то намекали на это, якобы для того, чтобы мы представляли «реальное состояние дел». Например, если наши приборы должны были сообщать орудийным стволам нужное для попадания в цель направление, то вероятный противник уже стремился к тому, чтобы снаряд самостоятельно отыскивал цель. Ну и что!? Зачем это было знать курсантам? Зачем внушать им неверие в превосходство отечественного вооружения? Только Магнитштейн никаких намеков не делал. Он был слишком хитер и только улыбался в рыжие усищи.
   О парнях нельзя было сказать, хорошие они или плохие, добрые или злые. Они были такими, какими должны были быть. Большинство рвалось в офицеры из глубинки: за карьерой, за веселой жизнью и за достатком, конечно. На преподавательские намеки у курсантов имелось, как говаривал Ванечка, свое «обостренное классовое чутье». Не даром вожди пролетариата напоминали: «Интеллигенция только ищет повода предать свой народ».
   Курсанты чувствовали себя втиснутыми между двумя крайностями или, как говорят, «полюсами». Вроде двух пластин конденсатора: с одной стороны – хитрющие Магнитштейны, с другой – дебильные Палановы. А поцаны – промеж них, наподобие непроводящей среды – диэлектрика. Парням надоело ходить в караулы, изучать устаревшую технику, топать строем в столовую с песнями круг за кругом, – пока не споются жрать не дадут. Они сами стремились быть начальниками, но не хотели, чтобы их дрессировали, как жучек. потому что они – не палановы! Потому что у них – своя гордость!
   Высокое напряжение может пробить любой конденсатор. Ребята жаждали этого. Хотелось, чтобы рвануло, да так, чтобы сопли – вразлет!


   5.

   Вернувшаяся с постов смена караула бодрствовала, ожидая следующей смены, когда разрешат улечься на топчаны и, прикрывшись шинельками, пару часов посопеть. Курсанты не считали себя идиотами, чтобы, по распорядку, все это время читать уставы. Продолжив начатое, они решили слегка поразвлечься.
   – Борис, ты доложил майору? – сурово спросил Кнопенко.
   – О чем? – Паланов, как исполнительный курсант, сидел за столом, не отрывая глаз от «Устава караульной службы».
   – О том, что ты агент ЦРУ? Имей в виду, явка с повинной облегчит твою участь. В противном случае, даже расстреливать не станут: бросят заживо в печь крематория, как Лазо. Именно так теперь поступают с предателями! Пепел – в сортир и – вся «династия»!
   – Зачем вы опять мня обижаете?
   – Тебя еще никто пальцем не тронул!
   – Ну, что я вам сделал плохого?
   – Считаешь предательство – это пустяк!? Молчишь? Нечем крыть?
   Паланов по-прежнему смотрел на раскрытый устав. Но лицо его налилось кровью. Отяжелевшая голова давила на верхний позвонок, который назвался «Атлантом», – пришлось, поставить локти на стол и подпереть голову.
   – Может быть, я мешковат, – произнес он чуть слышно, – и бегаю плохо. И медленно думаю. Но не торопите меня. Я найду, что ответить.
   – Найди, Боренька, найди, дорогой! А то совсем худо будет! – Кнопенко прыгал за его спиной, забегая то слева, то справа. Он умел цепляться и нагнетать панику.
   – Скажите, зачем вы терзаете мою душу?
   – Бог ты мой!? У тебя есть душа?! Поздравляю!
   – Что я вам сделал дурного?
   – А ну, смотри на меня!
   – Зачем?
   – Хочу, чтобы ты смотрел мне прямо в глазу!
   – Но я не хочу.
   – Почему же!?
   – Когда людям смотрят в глаза, они начинают звереть
   – А ты что, испугался?! Или хочешь меня испугать?
   Что ты, падла, надумал? Стой! Я, кажется, понял! Поцаны, я его раскусил! Знаете, что он придумал? Сейчас на своих полусогнутых он подбежит к пирамиде, возьмет автомат, вставит рожок, передернет затвор и… загонит всех нас под стол! Ай да Паланов! Ай да сукин сын! Браво!
   Но для начала, мы загоним туда его самого!
   – Ату его! – предвкушая веселье, зашумела бодрствующая смена. – Загоняй!
   Кнопенко шагнул в «оружейную комнату», а Паланов, отказываясь смотреть на происходящее, обхватил голову ладонями.
   Из коридора донеслось клацанье: задира на ходу вставил магазин и передернул затвор. «Встать! – скомандовал он, приближаясь к Паланову. – Слышишь ты, мокрица, тебе говорят!»
   – «Как вы сказали: «Мокрица»?!» Вам нравится это слово? – тихо спросил Паланов, не повернув головы.
   – А тебе, не нравится?
   – Главное, чтобы вам нравилось.
   – Не понял! Повтори, что сказал!
   Паланов не успел повторить: вмешался сержант-разводящий: «Слушай, Кнопка, ты бы оружие на место поставил. С этим не шутят.
   – А я не шучу!
   – Курсант Кнопенко, сдать оружие! – надвигаясь, рявкнул сержант.
   – Ты что, мне указывать!? – «Мальчиш-Кибальчишь» шел в разнос. – Всем! Встать!
   Все, за исключением Паланова, повскакали с табуреток.
   – А ты, что расселся? – ткнул его стволом недоросток. Даю предупредительный выстрел!
   В помещении для бодрствующей смены оглушительно грохнуло и запахло порохом. Срикошетившая пуля вдребезги разнесла графин с водой. Звякнув, покатилась по полу гильза. С потолка посыпалась штукатурка. Из своей комнаты выскочил капитан – начальник караула.
   – Кто стрелял?!
   – Стоять, где стоишь! – Кнопка повернулся к нему и перевел рычажок с одиночной стрельбы на – автоматическую.
   Офицер замер на месте. А бодрствующих, торчавших возле стола, мигом сдуло под стол, откуда видны были им лишь сапожки Кнопенко и коленки Паланова.
   И снова все вздрогнули. На этот раз автомат не выстрелил, а, просто, грохнулся о дощатый пол.
   – Кнопенко! Где Кнопенко? – заорал офицер, в два прыжка достигнув средины комнаты. – Паланов, куда все девались?
   – Сейчас придут.
   И в самом деле, бравые воины один за другим выползали из-под столешницы.
   – Вы что тут в прятки играете?!
   – Никак нет! – одергивая гимнастерку, вытянулся разводящий.
   – Где стрелявший?
   Кто-то робко пискнул: «Это – Паланов».
   – Отставить шуточки! – замотал головой разводящий. Это – Кнопенко!
   – Его автомат? – спросил офицер.
   – Паланова! – пискнуло сразу несколько голосов.
   – У вас что Паланов, – стрелочник?
   – Громоотвод.
   – Во-во!
   Разводящий совсем обалдел с перепугу, уставившись на цевье автомата.
   – Я тоже видел Кнопенко, – сказал офицер. – Где он? Там? Под столом? Пускай вылезает! Сейчас разберемся!
   – Здесь он, – сипло вымолвил сержант.
   – Где здесь?
   – Вот…
   Капитан взглянул на сержанта, проследил его взгляд и, присев на корточки, удивленно спросил: «Бог ты мой! Что это?!»
   По дереву цевья, по вороненой стали оружия металась овальная длиною около двух сантиметров тварь. По бокам головы у нее располагались глазки и две пары усиков (большие и малые). Выпуклую спину покрывали восемь чешуек хитиновой брони с иероглифическим рисунком. Бегая, существо опиралось на семь пар ножек. Сзади торчали две короткие красные палочки, словно не успевшие отвалиться какашки.
   – Ну и гадость! – поморщился офицер.
   И тогда Паланов, не повернув головы, отчеканил: «Членистоногое. Подтип: – Ракообразных. Подотряд: Мокриц».
   – Точно! Это мокрица! – подтвердил офицер.
   – А ты откуда знаешь? – спросил Паланова разводящий.
   – Люблю насекомых. У меня про них была книжка.
   – Ишь ты!? Даже книжки читаешь!


   6.

   Капитан приподнял оружие, и мокрица скатилась на пол, обернувшись лоснящимся шариком c меридианами, как у ягод крыжовника.
   Передав автомат сержанту, и, приказав: «Разрядить и поставить на место!», начальник караула невольно следовал за шариком, что катился по наклонному полу и вскоре исчез под тумбочкой в углу комнаты. Переставив тумбочку на соседнее место, шарика офицер не нашел и, только присев на корточки и низко-низко склонившись, уловил некое шевеление в стыке между стеной и полом. Вглядываясь, он, наконец, увидел мокрицу. Распластавшись и суча члениками, она упорно протискивалась в узкую щель, пока ни исчезла за плинтусом.
   События развивались стремительно: прибыл дежурный по части, потом сам командир с заместителями, позвонили в комендатуру, объявили розыск дезертира Ивана Кнопенко. Проштрафившийся караул немедленно сменили. Он уже покидал караульный плац, когда в строю произошло замешательство: один из караульных ударил впереди идущего кулаком и крикнул: «Это ты что ли, Кнопенко?» «Разговорчики в строю!» – прикрикнул капитан (сменившийся начальник караула). «Мокрица? Это ты что ли?» – продолжал выражать удивление сзади идущий курсант. «Вот тебе за мокрицу! И заткнись!» – обернувшись, ткнул его в грудь кулаком Кнопенко (а это был он). Строй сбил шаг, и капитану пришлось дать команду «Приставить ногу!
   Подойдя вплотную, он спросил: «В чем дело?». И только тогда разглядел в строю Кнопенко. Скомандовал: «Кнопенко ко мне! Сержант ведите строй!» Но допрос на улице ничего не дал. Курсанта привели в кабинет особиста. Пришли какие-то незнакомые офицеры из какой-то особой части – люди, судя по всему, опытные стреляные и битые. Они слепили глаза ярким светом, меняли друг друга, подкатывали то с ласкою, то с угрозою. Разве что не били. Допрос ничего не давал: следователям не хватало вдохновения. В соседнем кабинете они собирались вместе и признавались: беда заключалась в сути вопроса, который они никак не могли решиться задать, а все ходили вокруг да около. Они не могли спросить: «Почему Кнопенко не дезертировал»? Наконец курсант «раскололся» и выдал кое-какие детали.
   Сначала он вспомнил испуганное лицо капитана, на которого навел автомат. Потом вся картинка смазалась, пошла пятнами, потекла сверху вниз, словно на нее пролили раствор. Затем что-то оглушительно грохнуло и его придавило так, что едва не лопнул защитный панцирь. Вибрируя конечностями, он выскользнул из-под давившего на него груза, и ощутив небывалую легкость, поперся вверх и, вдруг, увидев перед собой, жуткий в полнеба глаз, отпрянул в сторону, заскользил по отвратительно вонявшей поверхности вниз, шлепнулся, сжавшись в комок, подскочил, словно мячик, А потом оказавшись в приятной пыльной тени на миг застыл. Нутром, продолжая ощущать опасность, развернулся и, дав свободу конечностям, бросился искать настоящее укрытие. Он искал не зрительно, не осязательно, о оценивая, каждое шевеление воздуха, каждое изменение его струй и запаха, малейший признак сквознячка. А почувствовав то, что нужно, бросился туда и бешено заработал члениками ножек, протискиваясь в узкое, подобное щели, пространство. Ему почти удалось, но тут тень исчезла. Его ослепили свет и надвигающееся сверкание страшного глаза. Опять кругом грохотало, но он, стараясь не слышать, не обращать внимание протискивался и протискивался, пока не провалился в царство полного мрака и тишины и там замер, прислушиваясь и принюхиваясь к жизни этого нового царства. Откуда-то из темноты струилось нечто чарующее – то ли слова, то ли звуки, то ли запахи. Кто-то, словно обращаясь к нему молил: «Миленький мой, ну пожалуйста, иди ко мне. Я жду тебя. Ты мне так нужен! Со мной тебе будет хорошо! Иди! Умоляю!» Он затрепетал члениками и, начав поддаваться манку, двинулся с места, когда наткнулся на липкий канат. А когда сообразил, что это значит, испытал такую невероятную ярость, что выдернул автора этих чарующих песен и запахов из его паутины и голым стенающим бросил на черное дно подвала, на котором стоит караулка. Он больше не испытывал страха. Неудержимый бешеный гнев гонял его по углам подземелья. Он метался, пугая умиротворенных темнотой насекомых. Поверг в ужас даже стайку глупых мышат, отважные родители которых только что были съедены караульным котом. Малышня обречена была теперь на безжалостное самопоедание. Он метался в пыли, умирая от тошнотворного смрада, пока бешенство не выбросило его сквозь тончайшую щель из тухлого мрака. Выбравшись на воздух, не заметил, как попал на ковровую дорожку, аккурат, под солдатский сапог. Но уцелел, прицепившись в уголке между каблуком и подметкой. Здесь был милый сердцу мокрицы запах портянок. Так он вернулся в караульное помещение в комнату для отдыхающей смены, вскарабкался на знакомый топчан, забрался в знакомую скатку шинели и тут, осознав свое положение, разрыдался и так расстроился, что лишился в конце концов чувств. Очнулся от топота. Кто-то дернул за ногу и крикнул: «А ты что разлегся? Не слыхал? Построение!»


   7.

   Эти фантазии с подвалом и мышками особистам показались подозрительными, и курсанта направили для обследования в госпиталь. Но ничего из ряда вон выходящего оно не выявило – обычная, для этого возраста, повышенная возбудимость, обычная для данного социального и культурного типа повышенная агрессивность. В нем присутствовали не заторможенный, а нормальный, лишь несколько выпирающий наружу задорный боевой дух, необходимая воину резкость и решимость в принятии решений. В психическом плане это был вполне созревший офицер – хоть сегодня в горячую точку. А так как в результате инцидента, в общем-то, ничего сугубо преступного не случилось и начальству ни о чем докладывать не пришлось, то, в конце концов, Кнопенко отпустили в казарму, где, естественно, его стали называть «мокрицей». Он, конечно, лез в драки. Дразнившие увертывались и, видя, что кличка бесит, начинали дразнить с новой силой. Раньше Кнопенко сам был мастером давать прозвища. Чувствуя себя хозяином положения, он разговаривал фамильярно, громко, чтобы другие слышали, стараясь задеть самые болезненные струны и, чувствуя рану, которую наносит другому, испытывал великое удовольствие, не допуская и мысли, что сам может оказаться в подобном положении. Кличка – это всегда наказание невинного и возможность себя проявить и выделиться за счет недоумка, не успевающего сообразить, как парировать издевательство. Парировать его невозможно, – считал Кнопенко, – это доступно только людям с особым складом ума, таким, как у него. Став сам мишенью, Кнопенко озверел и был комиссован по психическим соображениям не потому что болен, не потому что – мания величия, а потому что не мог больше видеть спокойно все эти рожи, готов был их изничтожать. Начальство не допустило до кровопускания и поспешило избавиться от горе-вояки.
   Вся дальнейшая жизнь его заключалась в том, чтобы огрызаться и не подпускать близко тех, кто знал про Паланова, про «Мокрицу» и про это безумие, случившееся в караульном помещение. Бесило присутствие рядом с собой всех других: они же хотели того же, чего хотел он. Какое право они имели! Человека можно простить и примириться с ним лишь в одном случае, когда от него уже нельзя ждать подлости или агрессии, то есть, когда он мертв. По натуре он был истинным воином, готовым сражаться и умереть. В нем жила злость победителя, не азарт, а слепое необузданное бешенство рвущегося во банк игрока. Тогда как вокруг ползали ничтожные слабодушные твари, норовившие его побольней зацепить.
   Ему хотелось забыть не только кличку, но даже ни в чем не повинную родную фамилию, которая, как мостик, могла привести знавших его к «мокрице». Чем больше проходило времени тем больше мешало это занозливое слово. Даже произнесенное мысленно, оно ввергало его в бешенство. При этом он чувствовал такое смертельное оскорбление, как если бы кто-то на улице сдернул с него сразу и штаны, и подштанники… или же обозвал евреем.
   Чтобы «сжечь мосты», он срочно женился, взяв Ее фамилию, стал Джанибековым. Это было имя ногайских князей: у малых народов, порой, каждый третий – князь или из рода князей. Он знал, что среди Джанибековых был даже свой космонавт, – такой же князь, как и сам Кнопенко: настоящую фамилию – «Крыса» он счел унизительной для отважного сокола. Оба были из той славной плеяды, которая слыхом не слыхивала о всемирноизвестном скрипаче по фамилиии «Крыса».
   А затем пройдет много лет и обстоятельства повернутся таким удивительным образом, что Паланов встретит Кнопенко и, накрыв его голову теплой ладонью, снимет память о ненавистной «мокрице»… Но это – потом.


   8.

   Ночью нас подняли по тревоге, Приказали разобрать оружие и выходить на плац строиться. Подъехали колесные тягачи с прицепами, с брезентовым верхом и просто бортовые машины, крытые брезентом. Подлетел командирский УАЗик с полковником – заместителем по учебной части. То, что будут учения, мы знали заранее, но не ожидали, что поднимут в такой мороз и в такую пургу.
   Нам зачитали по бумажке, кто в какой расчет входит, каким номером и в какой машине едет. Это в войсках каждый знает свое место. В училище надо попробовать все. Для это существует слово ротация. Кроме нас, наших командиров взводов и батарей на учение взяли несколько бывалых солдат из взвода обслуживания. Офицеров-преподавателей не брали, как «нестроевых». Так как в перспективе все курсанты собирались стать командирами, полковник ставил задачу не в кругу офицеров, а перед общим строем. Нам предстояло совершить марш в район артиллерийского полигона, занять позиции, привести технику в боевую готовность и ждать дальнейших указаний.
   Минут через пять мы уже тряслись по не очень ровному из-за наледи шоссе, почти в полной темноте, нарушаемой искрами света, – сквозь щели по краям задней полости, рваных звездочек дыр в брезентовых «сводах» и милых сердцу, согревающих курсантские души сигаретных огоньков.
   Мы сидели на скамьях вдоль бортов. Между нами, посредине кузова стояли большие и малые зеленые ящики с оборудованием, ЗИПом и мудреными допотопными приборами. К одному из них, согласно расчету, я был приставлен. Его устройство было элементарно. Представьте себе цилиндр, по которому красным нанесена кривая линия высоты. Цилиндр связан кабелем со станцией орудийной наводки и поворачивается когда изменяется наклон антенны локатора. Оператор станции по телефону сообщает дальность до цели. Я устанавливаю эту дальность ползунком, скользящим вдоль цилиндра, и на пересечении с красной линией громко считываю высоту цели, зависящую от дальности и углом между горизонтальной плоскостью и направлением на цель.
   Всем, кровь из носа, нужна высота, чтобы понять, что за цель: то ли разведчик, то ли штурмовик, то ли пикировщик, то ли сбросит десант, то ли будет бомбить.
   Конечно, настоящие приборы управления артиллерийским огнем задают направление орудийным стволам. Одни из этих приборов сейчас едут прицепами за тягачами, другие смонтированы прямо внутри станции орудийной наводки. Я же мотаюсь со своим ящиком – как с костяшками бухгалтерских счет, на случай, если набитое электроникой оборудование, вдруг, выйдет из строя.
   Мороз – градусов двадцать. Снаружи, за брезентом – ветер и снег. Внутри, на тесной скамейке, под тонкой, как будто бумажной, шинелью не только холодно – просто больше невозможно терпеть. Мерзнут руки в перчатках, ноги в сапогах, спина и все тело, а главное душа, потому что – никакой надежды согреться. Уже скоро мы будем на месте. Нас выгонят на ветер и мы будем долбить мерзлый грунт, как бы для того, чтобы укрыть технику. И вот уже колонна замедляет ход. Там, за брезентом, раздаются команды, слышатся крики и мат – машины разводят по своим местам, а мы сидим примерзшие к деревянным скамейкам в мрачном коконе подступающей смерти. Кажется, до утра теперь не дожить. Мука такая, что окоченевшими губами молю: скорей бы уйти! Скорее – на ветер, в бесчувствие! И скоро распахивается задняя полость. Огни фар ослепляют, и взводный хрипит, он всегда хрипит: «Взвод стройсь! Быстрее! Быстрее! Ну что ты, как…!» Кто-то не устоял на закоченевших ногах и свалился из кузова в снег. Взводный выругался, потом скомандовал: «Становись! Равняйсь! Смирно! Вольно!»
   – Я знаю, что вам сейчас надо, – сказал он обожженными ветром губами. Кто-то крикнул: «перекурить».
   Как бы не так! Распусти вас сейчас, половина приляжет на снег и не встанет.
   Тут я заметил, он поставил нас к ветру затылком, а сам встал к ветру лицом, – сразу стало теплей на душе. Подумалось: «Как мало надо, чтобы согреться!?»
   По игре мы были приборным взводом. Нам показали места укрытий для техники. Мы знали, как делать разметку: только что сдали зачеты по инженерному делу. Выволокли из кузовов ломики, кирки, лопаты и принялись греться по-настоящему. Поодаль уже трудились (звенели кирками и скребли лопатами) другие – огневые взвода батареи.
   К концу ночи, когда уже начало светать (а светало в эту пору поздно) укрытия для приборного взвода фактически были только намечены: Мерзлый грунт был, как камень, а мышцы не были натасканы на такую работу. Огневики уже загоняли орудия в «аппарели». Небольшая глубина их укрытий должна была позволять ведение огня прямой наводкой. У нас мелкий «капонир» допускался для прибора с большим оптическим дальномером, чтобы не мешал бруствер. Что касается станции орудийной наводки, у нее над поверхностью должна была подниматься лишь расположенная на крыше параболическая антенна. Употребление выражений «аппарель» и «капонир», вместо слова «укрытие», являлось лихим сленгом. «Аппарель» – синоним наклонного въезда и выезда. А «капонир» вообще относится к крепостной, а не полевой фортификации. Но в поле слово «укрытие» почему-то казалось до неприличия книжным. Впрочем, разве об этом надо сейчас вспоминать!? Не хочется думать, как мы метались на заднем крылечке у жизни. Не хочется, но не вспомнить нельзя.
   Когда уже стало светать, поставив охранение, мы мокрые обессиленные, но согревшиеся работой, по приказу, загнали свои коробки на колесах в едва «обозначенные» укрытия и отправились ставить палатки для себя. Пришли последние. Кругом уже стояли палатки других взводов. А наши – в виде брезентовых тюков лежали на снегу. Когда начали разбираться, оказалось, брезент во многих местах порван. И если центральные колья были целы, то боковые – и колья распорок либо были сломаны либо напрочь отсутствовали. Мы решили на весь взвод (24 человека) ставить одну палатку: в тесноте, но не в обиде. А брезент от второй палатки положили на снег, как настил. В это время привезли завтрак. Мы выстроились в очередь с котелками и кружками у полевой кухни. У каждого была своя ложка. Мы получили вдоволь каши, хлеба, кусочек масла и несколько кусочков сахара. На учениях пищи не жалели – можно было взять добавок. Один из сержантов, чтобы подбодрить курсантов заговорил о птицах: «Если у птиц есть еда, в самую лютую зиму птица не замерзает». «Мы не птицы» – подумал каждый но ничего не сказал.
   После еды и бессонной ночи сильно клонило ко сну. Но нас построили и объявили, что если с первыми этапами учения (марш и развертывание) мы, с грехом пополам, справились, то к третьему этапу – «согласованию приборов с орудиями» – мы даже не приступали, хотя по нормативам, уже давно должны были покончить и с этим. Для отдыха времени нет, – через час мы должны быть готовы встретить «противника». Поэтому, на позиции бегом марш! Когда номера расчетов заняли свои места, началось «согласование».
   Задача была непростая: добиться, чтобы стволы орудий смотрели ровно в ту точку пространства, куда направлена и ось антенны локатора, и линия визирования дальномера с учетом поправок на дальность, скорость и направление цели, а также на скорость и направление ветра. Для сверки данных, явно не для практики, а для какой-то идеальной выверки, существовали таблицы, говорящие о том, что вся это мышиная возня предназначена не для реального боя, а для многоступенчатого перехода к новой более совершенной технике будущего, до появления которой воздушная война, бог даст, подождет. Я «со своими костяшками счет», сидя на брезенте, в узкой промерзшей щели уже остыл и начал подремывать: сначала мое участие в этой игре, можно сказать, было ничтожным, а потом обо мне просто забыли.
   Очнулся я от того, что кто-то выкрикивал мою фамилию. «Паланов! Курсант Паланов, – кричал надо мной наш толстенький и кругленький командир взвода, – ты что, заснул!? А ну, швыдчей вылезай!» Я открыл глаза, но не мог пошевелиться. Не мог заставить себя встать: мне было так хорошо, как еще никогда не было. Кто-то спустился, и меня вытолкали на поверхность, на ветер, в ужасный враждебный мир, который теперь представлялся страшнее смерти. Меня толкали в спину и я еле переставлял одеревеневшие ноги. «Слабаки! Итить твою мать! – ворчал старлей по фамилии Кругляк, – и где вас таких выискали на мою голову!?» Меня больше не веселила фамилия столь соответствующая его внешнему виду. Все теперь представало в трагическом свете. И если что еще способно было вызвать кривую усмешку, так это само выражение: «Представало в трагическом свете».
   Операторы станции орудийной наводки (все это время они сидели в тепле) вытаскивали из щелей и окопчиков других одуревших от холода и тащили, толкали в спину к палаткам. Огневые позиции, возле орудий, давно опустели. Я еще слышал ругань старлея и завывание ветра, но как через стенку. Вот отвернули полог, и я вполз в палатку – не влез, не ввалился, а именно вполз: ноги уже не держали; продолжая ползти по брезенту, натыкался на чьи-то ноги. Все это было как не со мной.
   Внутри было теплее: отсутствовал ветер, успели уже надышать. Сначала даже казалось жарко. Я впал в забытье. Сна, будто не было: то ли я гнал его от себя, то ли он был так мучителен, что лучше было не спать. Я просто забылся, а очнулся от дрожи. Меня так трясло, так било, так колотило, что я, в буквальном смысле, прикусил язык. Только теперь понял, что означало словцо «колотун». Стало сводить мышцы ног. Опираясь на лежащих рядом, вскочил. Слабый свет проникал сквозь брезент. Значит, еще был день, но понятие времени утратило смысл. Другие тоже вскочили. Их тоже «бил колотун». Иные лежали: кто храпел, кто стонал, кто молча таращил глаза. Вскочившие махали руками, словно с размаху били, обнимая себя. Я делал тоже. Продиктованное инстинктом движение помогало унять дрожь. Кто-то шлепал себя приговаривая: «Братцы, теперь нам хана!»
   В палатку ворвался наш «шарик» – Кругляк. От него сильно пахло спиртным. «Подъем! Встать! Всем встать! Выходи строиться! Что вы трясетесь, как цуциня? Сержант, стройте взвод! – Он яростно расталкивал лежавших, а некоторым натирал уши и давал пощечины. – Встал? Так! Выходь! Я вас всех заморожу! Сержант, строить взвод?» Мы стояли опущенные, как пленные немцы под Сталинградом. Всех построили? Бегом марш вокруг палатки!» Подошли, видимо, вызванные им солдаты из «обслуги». Пока мы делали вид, что бегаем, Кругляк то выскакивал из палатки, покрикивая на нас, то нырял в палатку и покрикивал на тех, кто остался внутри. Бегая, я принимал это, как издевательство и распалял себя разными злыми мыслями, к примеру такими: в армии понятие командовать значит сокрушать чье-то сопротивление, подавляя чужую волю оглушительным окриком зычным голосом, матом, сверканием глаз и угрозами. Когда-то были дозволены и зуботычины. Склонность ко всему этому трактуется, как командирские способности. При этом речь идет не о противнике, а о непосредственных подчиненных. Хотя ни в какой психологии об этом не говорится. Это подразумевается само собой. Противник далеко. О нем пусть думает генерал. А подчиненные – вот они, здесь и каждый себе на уме. И не известно, захотят ли они добровольно тебе подчиняться. Поэтому сперва надо победить не противника, а того, кто между тобой и противником. В этом случае, по существу, подчиненный и есть главный враг, которого надо сломить. Вся сложность в том, что оружие здесь допускается применять только в исключительных случаях. Приходится искать другие способы, среди которых наиболее успешные: голод, обезвоживание, инфекционные болезни или, как в данном случае, «Генерал Мороз», особенно, если не обеспечить подчиненных зимним полевым обмундированием.
   Наконец, командир взвода «выкатился» из палатки и скомандовал: «Приставить ногу». Многие, в том числе я, на ногах не удержались: до того ослабли. «Цуциня несчастная!» – плевался командир взвода. Хотя мы не столько бегали, сколько изображали бег, все равно уже еле дышали. «Заходи в палатку! Будет политинформация», – объявил Кругляк. Вытянувшись в цепочку, мы тупо, почти с закрытыми глазами, вяло ступая, залезали под полог, и, войдя, были ошарашены: внутри оказалось не просто тепло, а стояла жара. Неподалеку от центрального кола на асбестовом полотне, трещала печурка. Труба от нее выходила в отверстие, прикрытое ранее специальным клапаном. Рядом валялось несколько поленьев, которые солдат «из обслуги» расщеплял топориком под размер печурки. «А теперь спать!» – командовал офицер. «А политинформация?» – спросил какой-то остряк. «Спать, я сказал! Я вам не бабка сказки рассказывать!» Мы уже спали, хотя сквозь сон еще слышали разговор офицера с солдатиком.
   – Ты вот что, мил друг, оставь мне топорик. Я сам тут доделаю. Сходи-ка лучше, принеси еще дров.
   – Да нету никаких дров!
   – А эти где взял?
   – В деревне.
   – В той, что тут – рядом?
   – Ну да.
   – Так вот там и возьми.
   – Неможно. Нас уже засекли.
   – А ты – в другом месте.
   – Где в другом месте?
   – Ты, дружок, сам погляди, где можно. Ну, ступай, ступай! Да напарника бери. Возьмите побольше. Сам знаешь, то, что принесли, – не на долго: все быстро выветрится.
   Потом был провал. Не простой, а блаженный провал. Я словно парил в пуховых подушках облаков то, плавно опускаясь, то поднимаясь. Я слышал музыку мелодичную и такую же плавную, как те волны, которые опускали и возносили меня. И все-таки то был провал, потому что никаких мыслей и отчетливых образов не возникало. Все было обволакивающее, безликое успокаивающее, пока меня не втянуло в иную среду несовместимую с жизнью. Я долго мучился, желая вернуться в блаженное «небытие» и все же затрепетал и очнулся вновь охваченный дрожью. Все повторялось. Меня колотило. Я едва смог подняться. Я не знал, какой сейчас час, но, судя по всему, этот страшный день продолжался, и я опять замерзал и, судя по всему, окончательно, потому что надежды не было. Печурка лишь поманила и обманула, как будто нарочно, чтобы мы лучше ощутили свою обреченность. Некоторые снова поднялись и, размахивая руками, били себя по бокам, другие продолжали лежать со стоном и всхлипыванием. Это было отвратительно, как отвратительно выглядит любая агония.
   Я приблизился к печке, казалось теперь, раскаленной от холода, и увидел старлея. Прикрыв глаза, он лежал навзничь и не шевелился. Кто-то сказал: «Кругляк сдох». Кто-то безразлично добавил: «Нам всем подыхать». Я нагнулся. От лежащего сильно пахло спиртным. Щеки его побледнели. Я притронулся. Он был, можно сказать, совершенно холодный. Пощупал сонную артерию, как нас учили. Что-то там еще едва уловимо билось.
   Я поискал глазами сержанта. Лежа на животе, он всхлипывал, изредка выкрикивая: «Гады! Вот гады! Кто мы для них? Разве люди?» Я выскочил из палатки. И почувствовал, здесь, на ветру и морозе, мне – лучше. Поискав глазами, выбрал цель. Мне, действительно, теперь было лучше. Не потому что стало теплее, а потому, что мысленно я не погружался в себя целиком: появилось нечто такое, что не давало этого делать. И я плелся теперь к «своей цели», слава богу, плестись предстояло не так уж и далеко.
   Скоро я подошел к тому месту, к которому шел. Это была большая палатка. В отличие от наших – маленьких светло-серых, почти белых палаток, она была темно-серой, толстой, видимо, утепленной. Из печной трубы, где-то сбоку вился дымок. Здесь было даже что-то наподобие тамбура. Я предчувствовал, что внутри там – тепло, но почему-то заходить не спешил. Хотя опять начинало колотить, то, что меня мучило, было пострашнее холода.


   9.

   Входной полог раздвинули, из палатки вышел сухощавый капитан Строев – командир нашей батареи. «Паланов!? Вот вы-то мне и нужны!»
   – И вы мне – тоже.
   «Вот как!? Входите! Входите, не стесняйтесь, – капитан ухмыльнулся, – разберемся, кто кому больше нужен».
   Я входил первым, Строев – за мной, вероятно, на случай, если вздумаю дать деру.
   В палатке было тепло. Не жарко, а просто нормально, как в городской квартире или в аудитории. Горел электрический свет (от движка). По бокам прохода стояли застеленные кровати-раскладушки. Впереди, перед тамбуром стояли раскладной столик и несколько крепких металлических стульев, на одном из которых сидел усатый полковник (заместитель начальника училища по учебной части). Полковника Гайдая в училище все боялись. Он был ветераном Гражданской, служил у Буденного в Конной, имел товарищей в штабе округа и даже в Москве. Отечественную переждал на Урале (Военным комиссаром). Однажды, с эшелонами новеньких танков, командировали на фронт, попал под бомбежку и был контужен. Славы от этой контузии хватило на всю остальную жизнь.
   На другом стуле – сидел какой-то гражданский, а возле него стоял солдат из «обслуги» – тот самый, которого наш старлей уговаривал, достать побольше дровишек.
   «Это кто?» – спросил полковник, кивнув в мою сторону.
   – Паланов, – доложил комбат, сняв шинель и бросив ее на свободный стул – он как раз с того взвода, о котором шла речь.
   – Паланов!? Помню, помню! Тот случай с мокрицей?
   – Так точно, товарищ полковник!
   – Значит опять Паланов! Скажите, товарищ курсант, почему вы такой грязный? И где ваш командир взвода?
   – Товарищ полковник! Мы замерзаем!
   – Вы что, хлюпики? Холода испугались!? Не курсанты, а, в самом деле, мокрицы! – он хохотнул. – И Кругляк ваш не лучше! Надо же – солдата склонять – к воровству! Полюбуйся! – усатый указал на солдата, стоявшего рядом с гражданским. – Этого колхозный бригадир поймал с поличным и к нам приволок. Что скажешь курсант? Ты еще не ответил мне, где – ваш Кругляк?
   – Товарищ полковник, мы замерзаем!
   – Молчать! Отвечай на вопрос!
   – Товарищ полковник! Мы замерзаем!
   – Молчать! Разве вас не учили, что Генерал Мороз во все времена воюет на русской стороне. Вы что не русские?
   – «Мы разные. – бухнул я. – Поглядите же, что там творится!»
   Мне показалось, высокий капитан Строев опустил глаза.
   «Какой-то не наш курсант!? – удивился полковник, – А ну, как там тебя?
   «Паланов», – подсказал Строев.
   «Балванов»! Смотреть мне в глаза»!
   «А что, идемте-ка глянем, как поживает будущее офицерство», – ухватился за предложение бригадир, сидевший против усатого.
   «Господи! Какое из них офицерство!? – скривил губы полковник. – Смотреть тошно: сброд, обделавшиеся маменькины сынки,! Что б они все перемерзли!»
   Перед глазами у меня все поплыло. Я опустился на коврик и взглянул на полковника. В глазах, точно отключили свет. Все, что происходило потом, узнал от других. А происходило вот что.
   Ко мне подскочили почти все, кто находился в палатке. Но фельдшер (старшина), уже делавший массаж сердца, сказал: «Все в порядке. Помогите перенести ближе к печке» Они положили меня на лист асбеста, когда заведовавший теплом солдат вскрикнул: «Ах ты, гадина! Брысь! Сейчас я тебя…»
   «Мыши?» – спросил комбат, помогавший нести.
   – Шушира всякая бегает.
   Строев поднял с пола шинель, которую свалили со стула, когда меня перетаскивали и, надев в рукава, сказал: «Я все-таки пойду посмотрю, что там творится. Кто со мной?» Пошло большинство офицеров, бывших в палатке, колхозный бригадир и солдатик, которого он с собой притащил. Не подал свой голос только полковник Гайдай. Странно, о нем, просто забыли, будто его тут и не было.
   Через пол часа у лагерных палаток уже мелькали фонарики (опустился вечер), шумела санитарная машина, слышались голоса – шла эвакуация курсантов. Оставаться в холодных палатках при таком морозе было немыслимо. В голой степной местности (на краю полигона) не было дров для печурок, если не считать ворованных. Для деревни их завозили из соседнего района. Курсанты перед учением не успели получить зимнего обмундирования. Ребят бил озноб. Они выглядели апатичными заторможенными, некоторые теряли сознание, бредили.
   Тех, что посильнее уводили в деревню, – бригадир распределял их по хатам. Тех же, кто уже не стоял на ногах, санитарная машина перевозила в жарко натопленную палатку лазарета. Когда очередь дошла до Кругляка, машины не оказалось: она только что увезла очередную партию. Разгоряченный капитан Строев сняв шинель и накрыв ею старлея, направился в соседнюю палатку. И тут прибежал солдат из «обслуги». «Товарищ капитан, там – еще один офицер нашелся!»
   – Где нашелся!?
   – Там же где – Кругляк!
   – Почему его сразу не видели?
   – Наверно оттого, что на животе лежит.
   «Ну и что с того, что – на животе?» – ворчал комбат, возвращаясь в первую палатку.
   Второй офицер действительно лежал на животе. При свете фонарика сразу было трудно его разглядеть. Видно было только, что за время, пока Строева не было, человек стянул с Кругляка шинель комбата и сам в нее завернулся. Когда его тронули, он стал рычать и ругаться.
   «Ух ты?! Ух ты!? – высоким голосом завопил солдатик, узнав, лежавшего.
   «Боец, выйдите, взгляните, идет ли машина?» – приказал комбат.
   Когда солдатик вышел, Строев посветил на лицо рычавшего.
   «Отставить свет!» – топорща усы, заорал полковник Гайдай. Он сделал попытку встать, но, привстав, запутался в шинели комбата и сел прямо на живот Кругляка. Тот громко ойкнул и тоже очнулся. Узнав командира взвода и почувствовав запах спиртного, полковник выразил строгим голосом удивление: «А этот пьянчуга, что здесь делает?!» «А вы, что здесь делаете, товарищ полковник !? – спросил не менее удивленный комбат. Полковник огляделся и, видимо, ничего не поняв, еще раз попытался встать. Строев подставил руку, и на этот раз получилось. «Где я?» – спросил полковник, вырывая из рук комбата шинель. «Извините, это – моя сказал Строев.
   – А моя где?
   Строев все больше смелел
   – Там, откуда вы приползли.
   Приполз!? Что со мной?
   И вдруг, вспомнив, ойкнул: «Мокрица!»
   В этот момент вбежал солдатик: «Товарищ капитан, пришла санитарка!
   – Фельдшера ко мне!
   – «Ах ты поскудник! – закричал на солдата Гайдай. – Это ты угрожал мне поленом?»
   «Это не он», – сказал Строев, делая солдатику знак, чтобы исчез.
   – А ты откуда знаешь!?
   – Видел.
   – Никому не расскажешь?
   – Нет.
   – Уж пожалуйста!
   «Полковнику – одеяло, для старшего лейтенанта – носилки! – приказал комбат появившемуся фельдшеру. – Побыстрее! – и тихо добавил: – А то мы все тут превратимся черте во что».
   Старшина убежал исполнять.
   «Что ты сказал!?» – насторожился Гайдай.
   – Вам пора на пенсию, товарищ полковник.
   – Наверно, ты прав.
   – Вот я и говорю.
   – Вернемся. Пойду с заявлением к генералу. Думаешь, пора?
   – Давно пора.
   Строев был немногословен. Но его сдержанная чуть заметная улыбка говорила о многом и меньше всего о наглом вызове. Поэтому ее нельзя было назвать «улыбочкой». Такое встречается на лицах пожилых людей, что живут, не расставаясь с болью, и научились спокойно глядеть в лицо мучительной неизбежности. Они научились видеть то, чего не видят другие. Видеть и сопоставлять факты, понимать, но не спешить, по всякому поводу оглашать свое мнение. Но эту улыбку нельзя отнести и к разновидности юмора. Скорее это нормальное даже холодное выражение лица, за которым угадывается бездна с водоворотами подледных течений.
   К утру разобрались. Привезли теплое обмундирование. Переодели. Приехала полевая кухня. Кормили теперь три раза в день, как на зимних квартирах. Во вторую ночь уже всех курсантов разместили в хатах: в одной половине пятистенки – хозяева, в другой – несколько курсантов. Было непривычно, но мы блаженствовали, сознавая, что вокруг – степь, вьюга, мороз, а у нас – тепло и уютно.
   На утро один из наших парней хвастался, показывая окровавленный кончик «Фалеса»: какая-то колхозница положила его на печь, а потом легла рядом и сделала его мужчиной, разорвав слишком узкую крайнюю плоть. «Ну вот, – сказал кто-то, – теперь и обрезания делать не надо». «Ах ты, гад! Ты за кого меня принимаешь!?» – закричал хвастунишка и полез драться. Кончилось тем, что у парня пошла кровь и носом. Учение длилось три дня и три ночи. Обморозилось всего три человека, и один подхватил гонорею. Но самое главное, это отмечалось особо и с гордостью, не было ни одного простудного заболевания.
   Солдат, который топил в офицерской палатке, сочинил про полковника байку, дескать, усатый Гайдай, вдруг превратился в мокрицу, которая прибежала к теплу, а истопник на нее замахнулся поленом. Тогда насекомое юркнуло в карман лежавшей на полу шинели комбата. А тот, подобрав шинель, ушел спасать курсантиков. Последним из спасенных был старлей Кругляк. Пока ждали машину, Строев прикрыл командира взвода своей шинелью и вышел в другую палатку. А тут Гайдай возьми и вылези из кармана, превратись обратно в полковника, да стащи с Кругляка шинель. Но тут вернулся Строев, а Кругляка увезли в лазарет. С тех пор полковника за глаза тоже стали называть «мокрицей». Но не долго. Скоро он вышел на пенсию и покинул город
   Это был маленький, почти не имевший последствий эпизод из курсантской жизни. Что касается меня, то с тех пор, по крайней мере, в течение нескольких лет, чувство даже слабого озноба воспринималось, как ощущение тошнотворной отравы.


   10.

   Мне снился сон, мы с мамой гуляем по окраине небольшого зеленого города, где уже не ходят трамваи, но где с одной стороны еще слышен их звон, а с другой – сквозь деревья уже ощущается разливанное море света, какое бывает над полем. Мама шла, заложив руки за спину и с интересом, как свойственно детям, поглядывала по сторонам. В этом городе я никогда раньше не был. Мама просила меня здесь с ней погулять. «Скоро будет старое здание, и, может быть, встретим знакомых. Ты хотел бы увидеть дом, где родился? Или дом, где когда-то умер?
   – Мама, не болтай ерунды!
   – Но разве я не имею право?!
   – Имеешь, имеешь. Только, ради бога, будь осторожнее, не попади под машину, – умолял я, когда она переходила дорогу.
   По виду она мне годилась не в матери – в дочки, Это была сложная арифметика, которой лучше не забивать мозги, а смотреть на вещи, как они есть. Сегодня должно было произойти ужасное, но естественное событие. C моим появлением, в семье, стало твориться необъяснимое. Все спуталось, и у мамы развилась дикая болезнь: «Злокачественное времятечение». Это звучало, как «внутреннее кровотечение», а понимать его надо было, как «обратный отсчет времени». Хотя, честно говоря, ни я и никто из близких в этом ничего не смыслили. Врачи сказали, «время пришло» и я, как самый близкий человек, провожал ее в этот город,. Мне даже предоставили отпуск по заверенной врачами справке: «Ваша мама – при смерти».
   Город был небольшой. Мама знала его еще в давнюю пору, когда здесь не было ни трамваев, ни крематория, которыми Аксай (так назывался город) теперь очень гордился. Особых заслуг его в этом не было: просто на окраине выстроили локомотивный завод, и он, поставлял тепловозы и электровозы для железных дорог, а также – трамваи для больших городов. Аксай добился права, в качестве исключения, иметь у себя рельсовый транспорт. Следующим, сравнительно доступным, шагом к цивилизации явился небольшой крематорий, реализованный одновременно и, как теперь говорят, в одном пакете с трамвайной линией. Первым маминым знакомством с этим зеленым почти заштатным городом состоялось еще во время гражданской войны. Города и станицы переходили из рук в руки и беженцы метались по югу России. Пытаясь уйти от фронта, мамина семья оказалась тут случайно, найдя пристанище у дальних родственников. Приходили то белые, то красные. Сначала стреляли и, размахивая шашками, носились по улицам, затем тянулись пахнущие потом колонны – пешие, конные на скрипучих повозках. Потом наступало время тревожного ожидания. Население, за редким исключением, старалось не показываться на улицах. А затем опять начиналась стрельба: победители шли по дворам, как бы выискивая сокрытых врагов, откручивая головы курам, стреляя кабанчиков, уводили рогатую живность. И были охотники особого сорта – охочие до молодух. Последние, визжа, «прыскали» во все стороны, подобно испуганным курам. Мама рассказывала, как, однажды, скрываясь от казаков, они с двумя соседскими девками нашли место, где даже если найдут, не полезут. Казаки их нашли, обнажили «хозяйства» и, стараясь попасть в «амбразуру», с гоготом поливали чем было сверху . Но не тронули: кому же охота нырять в выгребную яму.
   Она перешла улицу, приблизилась к проходной, ведущей на территорию учреждения, укрытого за большими деревьями и кирпичным забором. Я еле догнал ее, пропустив машину. Мама стала легкой и быстрой, как бабочка. Я схватил ее за руку. «Мама, постой! Ну, не беги! Еще есть время.» Она обернулась и внимательно посмотрела мне в глаза: «А вы, кто? Простите, я вас не знаю.»
   – Ну как же!? Я – Борис, мама – твой сын!
   – Сын?! Борис!? Я такого не знаю.
   – Ты не узнаешь меня!?
   – Нет! Правда, а кто вы? Милиционер? На вас – странная форма.
   Я невольно оглядел себя: начищенные яловые сапоги, галифе. Провел рукой по пуговицам парадного курсантского кителя под ремнем с начищенной пряжкой. «Это форма курсанта, – сказал я и голос мой дрогнул.»
   – Она вам идет.
   – Правда!? – удивился я не понятно чему.
   – Приятно было познакомиться, Боря.
   Она помахала мне ручкой и вошла в помещение. Мои ноги, словно вросли в землю, а разбухший язык заполнил всю полость рта. Я мог лишь мычать. Мычание кончилось громким рыданием. Я, взрослый мужик, выл: «Мамочка! Мама! Не уходи!» – но не было силы двинуться с места. На меня уже оборачивались прохожие. Но я не мог ничего поделать.
   То был момент помутнения мыслей. Во сне часто бывает туман, и тогда трудно удержать руль сюжета. Впрочем, и в жизни мы часто не знаем, куда нас несет. Мы строим планы. А куда они выведут, можем только гадать.
   Но место, где я во сне не мог шевельнуться, было не просто реальным местом, но одним из заветных земных алтарей — так я звал про себя места, через которые, собственно, Земля и проявляет себя, свой норов свой нерв. Они пронизывают Землю точно свищи, фистулы или невидимые вулканы, соединяющие поверхность планеты с ее нутром и одновременно с глубинами космоса. Они невидимы, но ощутимы и для недавно прибывших на Землю служат магическими ориентирами.
   Здесь как будто кремировали мою маму, и была захоронена урна с прахом ее. Захоронена ли?
   Она перешла улицу и приблизилась к парадной двери трехэтажного здания, прятавшегося за большими деревьями. Я еле догнал ее, пропустив машину. Мама стала легкой и быстрой, как мотылек. Она напоминала девочку лет десяти, в брючках с «горбиком» откинутого назад капюшончика (тогда это было модно). Ее пышные седые волосы, делали ее похожей на одуванчик. «Мама, постой! – кричал я. – Ну, не беги! Еще есть время!»
   Она обернулась и внимательно посмотрела мне в глаза, словно хотела спросить: «А вы, кто такой? Простите, я вас не знаю». У меня внутри, словно все оборвалось. В дверь мы вошли почти одновременно и оказались в длинном зале, напоминающем кассы – то ли сберегательные, то ли железнодорожные. Слева, вдоль высоких окон стояли полумягкие диванчики. Подав маме руку, я усадил ее на один из них. В помещении она будто оробела, во всяком случае, стала покладистее. «Подожди здесь», – сказал я.
   Напротив, вдоль всей стены располагалась длинная застекленная стойка с окошечками. Народу почти не было. Во всяком случае, у кассы я оказался первым, а точнее единственным. Документы приняла девушка в черном, с черной повязкой на голове. Опущенные кончики губ должны были выражать приличествующую положению мину. Но оценивающий взгляд томных глаз говорил совсем о другом. Рассматривая документы, она то и дело поднимала глаза, как это делают, сверяя фотографии. Но, по сути, сверять было нечего. Там была всего одна фотография и то не моя, а мамина, притом очень давняя. Закончив сверку, она томно прикрыла глаза и, вытянув шею, спросила: «Вы как желаете, урну, склеп, гроб или все сызнова?»
   «А там не написано?» – с надеждой в голосе спросил я.
   – Написано: «По желанию клиента».
   – Разве так можно?!
   – У нас все можно.
   – А можно мне поменяться с мамой местами?
   – Не говорите глупостей! Здесь не балаган, а серьезное учреждение.
   – А как же «сызнова?»
   – Хотите снова видеть мать?
   – Еще как! Разве не все этого хотят!?
   – Большинство не хочет. Говорят, что хотят, а на самом деле – нет. А я, на вас только взглянула – поняла, вы из тех, кто, действительно, хочет, чтобы так было.
   – Как вы могли понять!?
   – Скорее почувствовала. Ну, так что? Значит «сызнова»?
   – Так точно!.
   – Тогда распишитесь. Вот здесь.
   Было ощущение, что творится умопомрачительный розыгрыш. Такой «помрачительный», что даже видя обман, не можешь поверить.
   – Сейчас выйдет сотрудница и заберет вашу маму. Завтра, к двум часам подойдете ко мне с квитанцией.
   – Спасибо!
   – Не за что.
   Взяв квитанцию, обернулся, мамы на диванчике уже не было. Только хлопнула дверь в конце зала. Спрятав бумажку, я помчался к хлопнувшей двери.
   Дверь навстречу мне приоткрылась, и выглянула «тетя Мотя» в белом – толстушка предпенсионного возраста.
   «Ну мы пошли!» – крикнула она мне в лицо, хотя скорее всего, обращалась ко всему залу и прежде всего к моей давешней визави с черной повязкой на голове. «А попрощаться?» – спросил я растерянно.
   – Еще чего? Раньше надо было!
   Я глядел поверх ее плеча на удалявшуюся фигурку. Казалось, мама плывет на фоне большого окна в конце длинного коридора. Свет из окна заполнял собой весь проем и был столь ярок, что невозможно было различить оконные переплеты. Лучи из окна «обливали» маму с головы до ног и как бы просвечивал насквозь, но при этом фигурка оставалась хорошо различимой. Смущало лишь одно обстоятельство: удаляясь, она не становилась меньше, а, наоборот, нарушая закон перспективы, делалась выше. Я дернулся к маме: мне показалось, этот свет уже поглощает ее. «Вам туда нельзя!» – рявкнула «тетя Мотя» и окончательно захлопнула дверь, на которой чернела табличка: «Трансформаторная».
   Я даже не обратил на нее внимания: слишком часто у нас попадаются надписи этого рода. Само слово трансформатор означает «преобразователь». Каждый школьник знает, этот предмет используется в электроснабжении для повышения или понижения напряжения переменного тока. А таблички с такой надписью крепятся на дверях комнат, зданий, пристроек и будок, за которыми, действительно, установлены трансформаторы. Мне, вдруг, пришло в голову, что здесь – другой случай?! Я был в замешательстве: что если у них тут трансформируется нечто иное! В конце концов, я не ослышался, было сказано, что, возможно, – «все сызнова». А, значит… Ей богу! Так и свихнуться не долго!
   Я оставил печальное здание и вернулся на железнодорожный вокзал, чтобы переждать ночь в комендантском зале.
   На другой день я бродил по городу Аксай, дожидаясь назначенного мне срока. Город был не очень большой, но, как мне показалось, грязный. И хотя по улицам бегали трамваи, было много вони и мата.
   Над городом вздымались купола знаменитого собора. Времени у меня оставалось много, и я двинулся в сторону храма. Уже, покидая низкий более чем скромный, но вполне подходивший городу вокзал, я почувствовал за собой что-то вроде хвоста. Маленькую тощую фигурку с капюшоном на голове, я увидел сразу, как только вышел на привокзальную площадь, но не обратил внимания: человек не только не выделялся, а был, можно сказать «невидим» среди других толпившихся на площади людей. Но по мере приближения к Собору, не проявляясь и не приближаясь, «хвост» как будто прилип у меня на краю поля зрения слабо различимой узкой, похожей на щель, черточкой.
   Наконец, я поднялся на соборную площадь, с которой потрескавшийся, давно отвердевший старый престарый асфальт постепенно стекал вниз к вокзалу, как стекают под собственной тяжестью горные ледники или сползают породы, пытаясь сбросить непрошеный гнет. Человеку даны великие просторы, а он норовит строить именно там, где нельзя, – где земля оползает.
   Собор в этом низеньком городе предстал неожиданным колоссом. Его черные, ободранные охотниками за скальпами (читай – сусальным золотом) купола притягивали взгляд. На чем же еще мог остановиться тут глаз: на почерневших от копоти трубах, на ржавых высоковольтных мачтах? Огромный храм был похож на присевшего отдохнуть старого беспородного пса. Он был хмур, казался голодным и глядел с такой же вызывающей неприязнью обиженного, с какой глядело большинство прохожих на улицах города.
   Мне повезло. Я присоединился к случайной экскурсии, которая обходила храм по периметру, слушая рассказ внушительного гида (с бородкой и в очках). Главным в этом рассказе была обиженная интонация сиплого голоса. Рассказ оказался поучительным, хотя экскурсовод такой цели перед собой, возможно, не ставил. Слова были сухими, бесстрастными. Но чем дольше я их слышал, тем больше росла во мне жалость к этому великому храму, под сенью которого продолжали существовать город и его жители.
   Естественно, город возник чуть раньше Собора, как казачий форпост, но казался теперь скудным предместьем, жавшимся, к храму, как к своему юному и роскошному сюзерену. Возводили Собор целиком все девятнадцатое столетие, как главный храм столицы Казачьего Войска. У него было два названия. Какое основное так до конца не решили: «Храм Вознесения Господня» и «Храм Александра Невского». Проектировали два брата-итальянца. Когда возвели стены, обнаружилось, что главная несущая стена получилась несколько хлипкой. Назначили комиссии сначала свою – войсковую, затем из столицы. Первая заключила, что можно продолжать строить. Вторая – что лучше разобрать стену до фундамента и возвести заново. Но это показалось дорогим удовольствием: ведь стена-то стояла и не думала падать. Вызвали еще одну комиссию (с немецкими именами) из инженерного департамента. Она предложила компромисс. Частично стену разобрали, сделали усиление и продолжили строить. В стройке постоянно принимали участия тысяча рабочих и специальный полк казаков-строителей. Собор успели возвести на две трети, когда однажды (тридцать пять лет спустя после закладки собора) он, вдруг, рассыпался в прах, так, что даже фундамент и камень уже невозможно было использовать. Несколько лет ушло на стенания, архитектурные дрязги и казачьи распри на тему, кто больше наворовал соборных денег и материалов. Когда, наконец, пришло время подумать о новом храме, кто-то предложил изменить место не только для фундамента, но и для всего города в целом: выяснилось, что он поставлен на «нехорошем» месте, и был, со всеми потрохами, дешевле Собора. Решили все же то и другое оставить на старом «пятне», но спроектировать все заново. И начали. Если первый вариант напоминал несколько уменьшенную копию римского собора Петра, то новый был выполнен в ново византийском стиле, как приземистое строение с центральным куполом (высотой семьдесят метров), и четырьмя боковыми «луковицами» башен и высокими узкими окнами. Собор был снова заложен. Приезжал Великий князь – наследник и будущий император. Отслужили молебен и с Богом начали строить.
   Уже возвели стены и барабаны куполов, когда обнаружились подозрительные трещины. И опять – комиссии, и новый пересмотр смет. А в одну из июньских ночей главный купол обрушился внутрь, увлекая за собой один из малых куполов и пять боковых сводов. Снова вопли и заседания комиссий. Споры и взаимные обвинения, длились несколько лет. Наконец, постановили Собор разобрать и начать копать котлован для фундамента на новом месте, а старые материалы использовать для нужд казачьей столицы. Так и поступили.
   Когда начали рыть котлован, обнаружили забытый склеп протоирея, руководившего закладкой первого варианта собора. Храм строили так долго, что о тех временах (до нашествия Наполеона) вообще успели запамятовать. Но вот возвели новый фундамент и на соборной площади обнаружили шестьсот тысяч штук кирпичей, которых нужно было заложить в основание фундамента, но почему-то не заложили. Началась новая серия комиссий, взаимных обвинений и поисков виноватых. Опять пошли разбирательства, обвинения в воровстве и головотяпстве . Думали и рядили, что делать. В конце концов, проект снова перекроили – фундамент укрепили, а надземную часть облегчили на двадцать тысяч тонн. А в 1905 году строительство, наконец, завершили. Из-за Русско-Японской войны торжественное освещение собора прошло незаметно. Во время гражданской войны снаряд повредил купол. Произошло похищение ценностей и икон. По требованию новой власти с крыши и куполов сняли золоченую медь и не сразу смогли заменить ее кровельным железом. Собор стал открыт для стихий – началось разрушение. Подвалы храма начали использовать для хранения керосина и зерна для пивоварения. Закрыли фонтан, где святили воду, а заодно и сам храм. Расстреляли архиепископа, а других священнослужителей выслали на «Соловки». В первые дни фашистской оккупации, по просьбе казаков, собор открыли для богослужения. Молящиеся приходили в форме, в папахах, звенели шпорами и ножнами шашек.
   После войны служба в храме продолжалась в тлеющем режиме. Участвовали одни старики; молодых брали на учет, как неблагонадежных. Собор медленно сам собой разрушался.
   От томительного рассказа, звук которого, казалось, то приближался, то отдалялся, разболелась голова. Перечисление собранных вместе досадных ошибок, глупых недоразумений, сотканные из невежества и подлости преступления казались надуманными, раздражали и возмущали нарочитой предвзятостью. Скоро мне показалось, что на соборной площади я остался один. Не было даже обычных в таких местах голубей и голубок. Только мой «хвостик» продолжал торчать на краешке ока. Дело шло к двум часам дня. Мне пора было – в крематорий.
   Не знаю, то ли рассказ об Аксайском Соборе, то ли что-то еще навеяло дурные предчувствия. Теперь удивляло, как накануне я мог быть совершенно спокоен. Видимо, просто, убаюкал себя, понадеялся на авось, хотя никаких серьезных предпосылок для этого, не было. Теперь я совершенно не представлял себе, что меня ждет и только сильнее нервничал. Да еще этот «хвост» раздражал.
   Было ровно два часа дня, когда я переступил порог конторы. В зале, казалось, все было, как вчера, но что-то подсказывало, это – не так: что-то все-таки переменилось. Клиентов, как и вчера почти не было. Что бы побороть робость и нехорошие предчувствия, я с деланной бодростью спросил: «Где же ваши клиенты?! Что, люди перестали умирать?»
   – Да нет, людей хоронят, как раньше на кладбище. А нас, наверно, скоро закроют. Жители не хотят, чтобы их жгли, как дрова.
   Голос был незнакомый. Я заглянул в окошко. Сегодня за стойкой сидела блондинка с белой повязкой на голове.
   – Извините, вчера я здесь видел другую девушку. Она мне назначила встречу.
   Я протянул квитанцию. Взяв квитанцию, блондинка пробежала глазами журнал у себя на столе, и пожала плечами. «У меня такого заказа нету».
   – Не у вас. Регистрировала девушка с темными волосами.
   – Где вы видели в нашем городе темноволосых?
   – Не знаю, может быть, она крашеная?
   – Ну, вы даете!? Кто ж будет краситься под нерусскую!?
   Я почувствовал слева от себя движение и, повернув голову, узнал вчерашнюю «тетю-Мотю». Она тоже подержала в пальцах квитанцию и важно сказала: «Не-е, таких не было!»
   Возможно, блондинка хотела прийти мне на помощь: «Вы не помните, какой вид захоронения?»
   – Да вот же, читайте, в квитанции написано: «Все сызнова»!
   – Как, как?! «Все сызнова»!? Вы что меня за дурочку держите?
   – «Тетя Мотя» смотрела сочувственно. «Вы потеряли маму? Какая она из себя?»
   – Маленькая и тоненькая, как тростиночка.
   – Как тростиночка!?
   – Как девчушка.
   – Нет. Вчера таких не было.
   В это время к конторе приблизился маленький соглядатай и, расплющив нос о стекло, глядел внутрь, как в темный аквариум.
   «Примерно такая, как этот пацан», – указал я на него.
   «Не-е, таких не было», – повторила толстушка.
   «Что же мне делать?» – спрашивал я, ни к кому конкретно не обращаясь. – Разве это возможно? Проклятое место! – Ругался я и, вспомнив экскурсию, вдруг, решил для себя: «Ну, нет, здесь и не такое возможно»! Меня вынесло из конторы, но не в парадную дверь, а в ту боковую белую дверку, в бесконечный коридор, в торец которого в это время дня вовсю снова палило солнце, и куда накануне ушла моя мамочка. Я, действительно, не понимал, что мне делать и куда меня понесло. Мной двигала волна отчаяния. Я оказался, как говорят синоптики, «на стыке атмосферных фронтов». Если собор – эпицентр бедствий, крематорий – новая ветвь в цепи наваждений: столетняя история храма была не менее чудовищной, чем история исчезновения мамы.
   Я вдруг понял, что Аксайский Собор и этот крематорий, являясь антиподами, благодаря связанным с ними подлостям неуклонно вели дело к взаимному изничтожению, на подобии аннигиляции. Но мне-то, что – до этого! Мысли путались, сбивая друг дружку, сталкиваясь и разлетаясь. Я кричал, а вернее мычал что-то нечленораздельное. «Куда? Куда! – орала «тетя Мотя» – туда нельзя! Милицию вызову!» за ней, стуча каблучками, что-то визжала блондинка. В бешенстве я несся навстречу большому свету, распахивая двери слева и справа по коридору.
   Возможно, некоторые из них были заперты на ключ, но я был в состоянии, когда не замечают таких мелочей. Откуда взялись силы. Я врывался в помещения, где хранилась материя для пеленания трупов перед кремацией. Я приблизительно знал, что тут бывает: отправляясь в отпуск, забежал в областную библиотеку. Эта излишняя любознательность в будущем непременно должна привести к ухудшению зрения. Но, видимо, так было нужно.
   Пеленание – дань легендам, согласно которым, мертвые, во время кремации, встают из огня. Теперь на это не обращают внимания; в окошко никто не заглядывает, за материал формально отчитываются, но используют в личных целях. Затем я попал в гардеробную, где висели на вешалках скрепленные булавками половинки пиджаков, блузок и жакетов: обряжали покойников сверху, не вынимая из гроба.
   Потом я попал в помещение, где на полках рядами стояли порожние урны для праха самых разных фасонов. Какие только похоронных причиндалов здесь не было. Казалось, здесь было все, кроме самих клиентов. Я свернул в часовню (лучше звучит: «зал для прощаний»). Кремация – безбожный обряд (сравнительно безбожный). Когда-то ни мусульмане, ни иудеи, ни христиане не признавали его. Но теперь западные христиане признают, а православные вроде не признают, но отпетых в церкви покойников разрешают кремировать. А раз можно в церкви, то можно и в крематорской часовенке. Ведь отпевают же покойников и на дому.
   Ритуальный зал был круглым, (метров десять в диаметре), пустой (если надо, священник принесет в портфельчике все, что потребуется). Стены были прикрыты траурной драпировкой из свисавшей складками красной и черной материи. Посредине на специальной плите – тумба для гроба. Плита – это пол лифта, опускавшего покойника в подвал. Скорее всего, это единственный лифт в жилой части города. Зал «часовни» имел три двери: первая – в коридор, из которого я прибежал. Вторая (двойная) была распахнута наружу. Я увидел через проем садик (с цветами, скамеечками и густым кустарником), окружавшим асфальтированную площадку для катафалка. Еще одна дверь была в стене налево. Дернув за ручку, я увидел темную лестницу, ведущую вниз. Слабый свет шел откуда-то из подвала. Через мгновение я очутился в зале с гладкими выложенными темной плиткой стенами. При свете единственной лампочки помещение выглядело зловеще. Главным предметом в зале была черная печь для кремаций. Ее размеры и зев давали возможность вкатить по роликам гроб самого большого размера. Зев закрывался дверцей со специальным затвором и круглым оконцем. Расположенное под решеткою колосника поддувало можно было извлечь, чтобы полностью выбрать золу. Рядом находилось помещение, соединенное трубами с печью. На двери в помещение была надпись: «Регенерационная»: крематорий имел, так называемую, регенеративную печь, где испепеляющий носитель (газ или горячий воздух) для нагревания до температуры 800-900 градусов по Цельсию многократно пропускается через раскаленный дымоход. С другой стороны «регенеративная» может означать «восстановительная» – приводящая к возрождению, возобновлению. А это уже где-то близко к бредовой оговорке: «все сызнова» – издевательский, гнусный манок! В подвале все было такое холодное, что, казалось, никогда не работало, только числилось, как декорация. А в углу на листах картона храпел бородатый мужик. Как его можно назвать: «истопник», «кочегар»? В гулком зале пахло спиртным. Пустая бутылка каталась по полу, гонимая мощным храпом.
   Я остановился, механически перебирая лежавшие на верстачке инструменты: совки и совочки для сбора золы, крюки, загнутые метелочки, щипцы и щипчики для извлечения оставшихся от гроба гвоздей и прочих инородных предметов. Особенно меня поразили похожие на орудия пыток длинные клещи для размалывания уцелевших косточек, чтобы урны при переноске не гремели, как погремушки. Я буквально сходил с ума: мне почудилось, что этими дьявольскими инструментами мама была здесь разорвана на куски. Схватив омерзительное приспособление, размахивая им и ревя благим матом, я бросился верх по лестнице. В часовне споткнулся о тумбу, но, сумев не упасть, устремился к открытой двери на волю, по дороге кого-то задев. Этот кто-то тоже чуть не упал, но я не позволил – придержал на руках и поставил на землю уже за порогом, в саду. Задыхаясь, обессиленный рухнул на ложе скамейки. Не в силах смотреть на этот невыносимый свет, я веками и ладонями прикрыл утомленные очи – утомленные от слез, дум и разрывающих сердце фантазий. Не хотелось ни жить, ни умирать. Хотелось просто, чтобы оставили в покое. Я ненавидел навязанную мне жизнь, где все рушится, теряется, рассыпается. И когда казалось, вот сейчас, еще секунда и сердце захлопнется, раздался голос: «Боря, сынок. Я очень устала. Хочу домой».
   «Я тоже», – сказал я и открыл глаза.
   Мой «соглядатай», мой «хвост» откинул капюшон, и я узнал маму. Это ее я только что едва не уронил в часовне. Мы с ней взялись за руки и бегом припустили на станцию.
   Видимо это и называлось «Все сызнова».


   11.

   Никто не знал, где он так научился владеть своим голосом. Кто-то рассказывал, что раньше Курин служил вертухаем в тюрьме, наслушался воплей, научился со смаком им подражать, а когда захотел стать офицером, приказали внедриться в наше училище. В самом деле, у него был талант и жизненный опыт. В нашем взводе он был старше многих: и тех, кто пришел со школьной скамьи, и тех, кто успел послужить в войсках.
   Первое время он вел себя тихо, был незаметен: учился посредственно, служил исправно, присматривался и прислушивался аккуратно. Нравилось оставаться тайным свидетелем. Переверзнев, знавший всю его подноготную, то и дело приглашал в кабинет. Майор собирал данные (готовя грядущий погром), нацеливал бывшего вертухая то на одного, то на другого, то на тех, то на этих. А Курину постепенно прискучило быть «засланным казачком». Как всякому нормальному мужику ему не хватало власти. Ради этого, собственно, он и учился, чтобы стать офицером и командовать. Но он был гораздо опытнее курсантов этой почти бабской специальности (в войну такими вещами занимался женский пол) и считал, что уже сейчас мог бы не хуже сержанта или старлея командовать этой шпаной.
   Он мечтал о своем, особом порядке во взводе. Мечтал, как превратит его в маленький отдел по разоблачению предательств, где имело бы место все, что положено: следствия, очные ставки, дознания, разоблачения и, разумеется, самое острое и возбуждающее, что таит в себе эта по настоящему мужская профессия – разнообразные пытки и казни. Это счастье было почти что не достижимо. Поэтому он не действовал прямо. Он щупал, вернее, прощупывал «мальчиков», ища слабину или ответное чувство, но не тождественное, а обратное, похожее на перевернутый бокал. Воздействуя, он не просто сверлил глазами, он ими давил. Он создавал атмосферу, не выдавая себя словами. Он подчинял себе, вызывая неосознанный ужас. Всем было известно, что когда-то он работал в тюрьме. Он не стеснялся этого. Этот опыт, был как раз его козырем. Но он представлял дело так, как будто не хочет говорить о застенках, при этом, внушая загадочным взглядом, что в действительности зарешеченная жизнь являет собой самую важную и интересную часть жизни вообще, ибо она сохраняет равновесие мира, его «статус-кво». Почему-то ему нравилось это слово и он применял, где только считал возможным. Ему казалось, оно звучало, как заклинание. В нем было скрыто неведомое колдовство. Оно придавало произносившему важность и вес. Ни в чем, собственно, не признаваясь, Курин смог внушить о себе представление, как о тайном гении застенков и каталажек. Если начальников побаивались, но уважали, то Курина сторонились, как будто от него несло выгребной ямой.
   Если он слышал, как кто-то говорил недозволенное, Курин восклицал: «Ага!» и бежал к Переверзневу. Майор вызывал провинившегося к себе и тот возвращался с надранными ушами и красными от пощечин щеками. Но это – те мелочишки, о которых не стоило и говорить. Хуже – если майор не вызывал. Курин представлял дело так, будто на провинившегося собирается досье, которое, подобно мине замедленного действия рано или поздно сработает. Во взводе стало тяжело дышать. Курсанты стали бояться сказать лишнее слово. Они уже боялись друг друга. Тягостная атмосфера постепенно сгущалась. Это чувствовали и офицеры: старлей – командир взвода и командир батареи капитан Строев. По правде говоря, они и сами побаивались Курина, и, особенно, – его покровителя. С каждым словом приходилось быть на стороже. Чувствовал это и майор Магнитштейн.
   Однажды, за несколько дней до выезда в летний лагерь, он рассказал для разрядки анекдот. Произошло это так: уходя на перерыв, майор предупредил, на последнем занятии расскажу притчу. Она относится к вам.
   После перерыва Курина не оказалось на месте. Мы переглянулись, не сомневаясь, что он побежал к Переверзневу. А Магнитштей, словно не заметив этого присел на его место и начал: «Ну вот, притча, которую я обещал рассказать».
   « Из чьей жизни?» – спросил кто-то.
   – Из жизни курятника.
   По рядам пробежал смешок.
   – Ну так что – рассказывать или не стоит?
   – Конечно, рассказывать!
   «Так слушайте:
   Одной курице очень хотелось вступить в мафию. Пошла она к капитану мафиози и рассказала о своем желании. «Синьора, – сказал капитан, – мафии не существует»! Тогда курочка пошла к полковнику от мафии и попросила о том же его. «Синьора, – ответил полковник, – мафии не существует»! Курочка поплелась к генералу – результат был тот же. Когда печальная она возвратилась в курятник, другие куры обступили ее, и стали расспрашивать о мафии. «Мафии не существует!» – ответила курочка. И все решили, что в мафию ее таки взяли, и можно начинать бояться.
   В этот момент за дверью раздался шлепок и створка открылась. Появился бывший тюремный вертухай, ведомый за ухо Переверзневым. «Отряд не заметил потери бойца». – произнес особист и, бросив на Мотвея зловещий взгляд. втолкнул Курина в аудиторию – Возвращаю!»
   «Займите свое место! – сказал Магнитштейн Курину.
   И тот сел, бросив на Магнитштейна не менее зловещий взгляд. А Переверзнев ушел.
   «Товарищ майор, – спросил кто-то из взвода, – можно вопрос?»
   – Задавайте.
   – А где у притчи – мораль?
   – А сами не видите?
   – Не успел разглядеть: помешали.
   – Все вам мешает! Мораль – такова: человеку с куриными мозгами в этой жизни придется не сладко.
   Грохот смеха разорвал тишину. Не смеялся только один человек, фамилия которого столь удачно вписалась в притчу.


   12.

   Два дня назад я был дежурным по классу и после окончания очередной пары, когда курсанты уже покидали аудиторию, Магнитштейн произнес знаменитую фразу из фильма: «А вас Паланов я попрошу остаться». Никто на это не обратил внимания: как дежурный, я обязан был задержаться и помочь расставить пособия.
   «У меня к вам просьба, – негромко сказал майор, когда я переносил трубу допотопного оптического дальномера с треноги на стеллаж в расположенной рядом коморке, – приходите к нам в воскресенье. Мы с Парашей ждем вас. Она обещала напечь пирожки с грибами и капустой, какие вы любите».
   – Пирожки это – дело. Лишь бы здесь отпустили.
   Не волнуйтесь. Об этом я позабочусь.

   Открыла мне Прасковья Ивановна, – худая жеманная хохотушка, со сверкающими, как у мужа глазами. «Наконец-то, Боренька! Что случилось? Мы уж думали не придете».
   Наш старлей (комвзвода,), мы его по неделям не видим, а тут в воскресенье явился, подвыпивший, построил нас, да забыл, – зачем. Битый час на плацу простояли, наставления слушали. А, когда вспомнил, строй распустил. «Паланов идемте со мной». Подвел меня к старшине батареи. «Вот, передать просили, его не задерживать, пусть сразу идет!». «Товарищ, старший лейтенант, это ваш взвод задержался, а другие, кому надо, давно ушли в город. Вот его увольнительная». «Паланов! – скомандовал мой старлей, – в город бегом марш»!
   Из ванной комнаты донесся смех Магнитштейна. Сначала показался тазик с водой, а потом уж он сам. «Ну конечно, это я просил его, не задерживать. Чудак-человек!». Майор поставил тазик в прихожей туда, где стояла табуретка. Он был в белой рубахе. Через плечо у него висело чистое полотенцу. «Садитесь, Борис». «Да, да, Боря, садитесь, – ласково вторила Прасковья Ивановна, – не будем терять времени». Она успела сбегать на кухню и принести кувшин теплой воды. Я сел на табуретку, задрал брючины, надетые поверх яловых голенищ, снял сапоги, поставил рядышком и накинул на них свои самые свежие, можно сказать, «парадные» портянки. Я знал, куда иду в гости. «Начнем!» – объявил Матвей Игнатьевич, и я опустил ноги в теплую воду, а Магнитштейн с супругой склонились над тазиком, и взялись за мои ноги. Этот старинный, почти библейский обычай, (по церковному «чин») именуется «омовением». Он идет от Великого Четверга, когда, перед Тайной Вечерей, Спаситель, показывая пример братской любви и смирения, омыл ноги двенадцати своим ученикам. С тех пор в христианстве практикуют ежегодную символическую церемонию омовения. Но обряд, в котором я участвовал, не имел отношения к церкви и к религии вообще. В известной степени омовение говорило о гостеприимстве и мире, но сказать об этом, как о ритуале гостеприимства, значит, ничего не сказать. Этот «чин» идет с более древних времен, чем Великий Четверг. Назвать его ритуалом мира тоже нельзя, здесь вообще нет ритуала, тут – действо, каким, например, является деторождение. Как повитуха помогает живому плоду через узкий «затвор» выйти на свет, так омывающий снова и снова помогает явиться плоду всеобщей любви, осознанию хрупкости, уникальности, незащищенности мира, требует от участников нежной заботы и трепетного внимания к каждому.
   Это действо пришло оттуда, откуда уже ничто и никто не придет. Мы были последние.

   Когда омовение и обтирание ног было закончено, Прасковья Ивановна подала мне свежие носки и тапки без задников. Я встал с табурета. «Матвей, – сказала женщина, – ты тут приберись, а мы пирожками займемся, на кухне». Здесь она была главной, до такой степени, что даже во время занятий перед курсантами в его смешке или говоре, в выражении глаз я замечал ее черточки, улавливал ее интонации. Стол был накрыт на кухне-столовой. Но никаких пирожков с капустой, тем более – с грибами там не было и в помине. Стояли пузатые бокалы с четырехслойной жидкостью и с торчащими вверх питьевыми «соломинами». На нашей прежней погибшей от жажды планете это уже считалось бы царским пиршеством. Будто в насмешку, планета называлась «Каплей», но в последние времена вплоть до момента «Исхода», ее население не испило ни одной настоящей капли воды в чистом виде – только в качестве отвратительных соединений, растворов и смесей. Теперь верхний зеленый слой в бокале содержал растительные, пряные и солоноватые компоненты, вызывающие выделение желудочного сока и выполняющие роль закуски. Другие слои (синего и бурого цвета) содержали растительные, главным образом овощные компоненты, богатые белком, крахмалом, жирами и углеводами соответствующие первым и вторым блюдам. Самый нижний слой (оранжевого цвета) был насыщен всеми необходимыми для жизни витаминами. При употреблении содержимое бокала легко усваивалось организмом и давало пищеварительному тракту бывших «капелянов», то бишь жителей Капли, желанную разгрузку после тяжелой земной пищи.
   Отсутствие пирожков не смутило меня. Упоминание о них было всего лишь условностью – шутливой формой конспирации. Речь шла не столько о материальной, сколько об информативной пище, о беседе или просто разговоре. Когда мы оказались на кухне, Прасковья Ивановна начала разговор не сразу. Она подождала, когда освободится супруг, используя это время на расспросы, которые, на ее месте, задала бы любая женщина, с какой бы планеты она ни была. Она расспрашивала о здоровье, о питании, о товарищах, о командирах – то есть о подробностях, которые не должны волновать самостоятельных мужчин, но волнуют женщин, считающих себя ответственными за выживание рода. Я отвечал со всей почтительностью, с какой у нас принято разговаривать со старшими и с женщинами. И только в одном случае я нарушил принятые обычаи: не просто нарушил, – я соврал там, где речь шла о товарищах по училищу. Не желая расстраивать Прасковью Ивановну, я сказал, что и на этом фронте у меня – все обстоит, как нельзя лучше. Но она, я уверен, раскусила меня и сделала свои мудрые выводы о всей нашей жизни – не только после сегодняшнего разговора, но и после всех разговоров до этого, включая не только меня, но и милейшего Матвея Игнатьевича.

   Подозреваю, есть где-то особый орган (то ли совет, то ли комитет), вроде масонской ложи, который следит за судьбами наших, организовывает их адаптацию, чтобы, по возможности, они не сбивались, подобно евреям в гетто, не мозолили глаза и уши аборигенов непривычными вызывающими проявлениями и вообще, как здесь говорят, не высовывались. Так вот не исключено, что в этих «ложах» главная роль отводится женщинам.
   Список имен, что нам присваивались был широчайший: от самых распространенных и почвенных Иванов до заковыристых и аристократических магнитштейнов.
   Между прочим, в древнем Египте каждому давали два имени: малое имя, которое было общеизвестно, и настоящее или великое имя, которое держалось в тайне.
   Когда вошел Магнитштейн, Парасковья дала мужу знак перейти к основному вопросу, ради которого я был приглашен на этот импровизированный слет землячества. Посасывая соломинку, спокойным голосом, каким рассказывал о приборах управления артиллерийским огнем, майор доложил, что в соседней области, в казачьем городке Аксай назревают волнения, с погромами и стрельбой. Ни в каких официальных источниках информации об этом еще не было и быть не могло. Прошло почти сорок лет, с тех пор, как были подавлены «кулацкие» и казацкие мятежи. Отгремела мировая война, и, казалось, жизнь потихоньку налаживается. И вот, на тебе – «все сызнова». На этот раз поднялись голодные, озверевшие от нищеты работяги. Кто-то из администрации, уверовав в неиссякаемое терпение и безответность «широких масс», ляпнул: «Нет хлеба? Пусть едят пирожки!» И началось… Людям, как будто вступило в головы. Они рванулись на улицы, громя магазины и административные здания. Они требовали повышения заработной платы и снижения цен, ловили и колотили тех, кого считали виновными в мучениях своих голодающих деток. А так как в лицо обидчиков мало кто знал, то лозунг предельно упростится: «Бей по очкам – спасай Державу!» Впереди восставших с веселым гиканьем бежали мальчишки. Они выискивают, и выволакивают из домов всех, кто пользовался очками. Как только в город пригонят танки, шальные мальчики первыми попадут под гусеницы. Мятежников это сначала взорвет, а затем отрезвит. Когда их спросят, почему призывали бить по очкам. Объяснение будет простым: у нас либо пьют, либо командуют. Чтобы командовать надо учиться и много читать – портить зрение. Вот и получается, все беды от тех, кто в очках: они – «шибко хитрые», то есть паразиты на теле народа. И думать тут нечего: «Бей по очкам – спасай державу!»
   Потягивая соломинки, муж и жена уставились на меня. Должно быть, по лицу, заметили мое состояние. «Что с вами, Борис?» – спросила женщина. «Все в порядке», – опять соврал я, хотя, в действительности, никакого порядка не было. Внутри, словно что-то оборвалось: моя старая «капелянская» основа была потрясена: оба, сидевших передо мной были в очках. Через несколько лет у меня должно тоже испортиться зрение. Солнечный свет для капелянина не очень подходит. Мы не выбирали планету. Куда вынесло, туда и попали. И среди Аксайских очкариков, наверняка, были наши земляки. Не случайно, «Азиатские тигры» (Япония, Гонконг, Южная Корея, Сингапур и прочие), чтобы начать техническую революцию, так много учились, что испортили зрение и поголовно надели очки.
   Я вспомнил, пол года назад Магнитштейн не явился в училище. Говорили, что его сбила машина и он – в госпитале. Меня в увольнение тогда не пускали. Я не находил себе места, уже собирался сбежать в самоволку. Но скоро все разъяснилось: оказалось, он просто был на больничном – так, какой-то пустяк. Но когда он вышел на службу, на нем были новые очки. Во всяком случае, оправа точно была новая, почти невидимая, как у пенсне. Мы (курсанты) искали у него на лице шрамы, но ничего не нашли: то ли их не было, то ли их хорошо загримировали. А потом все это ушло в прошлое и забылось. Зато теперь я об этом вспомнил и меня затрясло. Магнитштейны переглянулись. Я поймал себя на том, что думаю вслух: Конечно, многие земляне тоже страдают плохим зрением и носят очки. «Матвей, почему вы тогда не сказали, что вас били?»
   – Кому надо, тот знал. А в чем дело? Это касалось только меня.
   – Они были пьяны?
   – Кажется, да.
   – Вы не могли с ними справиться?
   – Не успел. Меня ослепили: сорвали очки.
   – Просто сорвали?
   – И каблуком наступили.
   – Значит дело – в очках?
   – В большом городе многие пользуются очками, так как больше учатся и читают.
   – Но для нас это может плохо кончиться.
   «Хотите сказать, что капелян начнут избивать, потому что они носят очки?» – спросила она.
   – Мы, действительно, много читаем, чтобы побольше узнать о Землянах.
   – Ерунда! – она лукаво подмигнула Матвею – Ваш папаша был чересчур стар и мнителен. Я всегда говорила, зачем таких брать на Землю? Между прочим, вы весь в отца.
   Тут она была в чем-то права. Капелянин, нашедший себе земную подругу заражал ее злокачественным «времятечением» а родившийся плод – своим ощущением возраста. Но моей вины в этом не было. Здесь ничьей вины не было, потому что любовь оправдывает любые издержки.
   – Чтобы бегать курсантские кроссы – я для вас молод. А о жизни судить – слишком стар.
   – Не обольщайтесь. Вы и бегаете не лучше, чем судите. Посмотрите на свои ноги, на свою выправку. На кого вы похожи? Вы позорите Каплю и всех капелян! Мне стыдно за вас!
   Бегуном я, действительно, был неважным, но такого поворота не ожидал.
   – А мокрица? Тоже твоих рук дело? Мне только вчера Матвей доложил.
   – У меня не было выбора.
   – Не поверю! Испортил бедному мальчику жизнь! Вообразил, что все смеешь? Здесь это называют, вломиться со своим уставом в чужой монастырь. Ну и вредный же вы народец – полукапы! не зря вас называют «мокрицами»! Выражение «полукапы» было грубоватым, но все же почти официальным, а вот кличка «мокрица», не известно кем выдуманная, была откровенно уничижительной.
   Майор хотел было урезонить супругу, но только махнул рукой: она всерьез разошлась.
   – Не понимаю, чего вы хотите? – спросил я, – ищете виноватого в аксайских событиях? Или жалеете «бедного мальчика?»
   – Ты что?! Смеешь со мной дискуссировать!? Да, кто ты такой? Меня воротит от «мокриц», подобных тебе. Она провоцировала меня. Ей очень хотелось меня уязвить. Была еще одна причина, по которой она это делала. Но я не поддавался. И, осознав это, она успокоилась.


   13.

   Я понимал, многое идет от возрастной неразберихи при переселении. Но не до такой же степени. Почему я здесь?
   Что меня сюда привело?
   Мой отец буравил твердь, ворошил пространство, рвал связи времен, протискивался из последних сил сквозь звенящий озон обращавшийся в смрад, который и есть признак жизни – чуть тепленькое желе из вырождавшейся ткани. Непостижимо, как в смердящем дерьме, между костями и кожей, вмещается мысль, способная расцвести высочайшей духовностью? Разве нечистая плоть способна на что-то еще, кроме низких инстинктов и гнусных рефлексов?
   Мы – беженцы. Мы сыпались, как растянутый на столетия звездный дождь, и кто куда угодил, тот там и прижился. Нас выбросили в последний момент перед катастрофой. И тот, кто прижился раньше, помогал приживаться следующим. Но основная масса бесследно исчезла, не дождавшись помощи.
   Отцу вернули память. Не его. Его память тут – никому не нужна и осталась при нем, как трепетные и бесценные грезы. У человека на Земле не могло не быть земной памяти. У каждого были свое детство, своя юность. Прошлое включало: зрительную, звуковую, обонятельную, осязательную, чувственную и прочие памяти. Отцу наскоро скачали их от «первого подвернувшегося» донора подобно тому, как здесь давно научились скачивать кровь. Впрочем, это скорее напоминало электронное скачивание, нежели переливание. Процесс нисколько не опустошал отдающего. По существу, это было «сканирование» части памяти, но в экстренных случаях об этом не думали, как не задумывались при вживлении донорских органов. «Лишь бы прижились».
   Среди «прочих» памятей была и генетическая. Это я понял, когда почувствовал, что обладаю кое-какими задатками несвойственными нашей популяции, в том числе некоторыми, близкими к извращениям склонностями. «Первый подвернувшийся» донор оказался не без дефектов. Хотя возможно, здесь в разной степени это свойственно каждому. Возможно, большинство с успехом это в себе подавляет, хотя и продолжает транслировать пороки потомкам. Возможно, со стороны природы, или, если хотите, Создателя – это совсем не грешки, а способ усиления чувственности во имя того же продолжения рода.
   Отец погиб во время войны, и я – наследник его. Мне моей чувственности совершенно достаточно… Между прочим, Прасковья Васильевна, по простому Параша, сама проверяла.
   Год назад, когда я был приглашен первый раз, и в первый раз они омывали мне ноги, показалось, она с особым вниманием рассматривала и щупала их. А затем, как ни в чем не бывало, притащилась в казарму, прямо в мой сон. У капелян (стопроцентных) есть такая веселая опция. На втором этаже курсантской двухъярусной койки, царапая острой коленкой, она подо мной так громко и визгливо кричала, что разбудила бы взвод, если бы загодя не позаботилась, что бы он крепко спал. В этом и заключалась моя «нездоровая склонность»: я ее не голубил, а отчаянно «драл».
   – Неужели было так больно? – спросил я потом.
   – Немножко.
   – Немножко? Значит, можно было терпеть.
   – Вы что!? Кричать полагается!
   Она ластилась, и, гремя мослами, спрашивала: «Как вам нравится мое тело?»
   – Скажите честно, где вы его держите?
   – Да вот же оно!
   – Простите, я вижу только подвязки для бюста.
   – Ты грубиян! Разве с женщиной так разговаривают?! – ворча, она, спускаясь со второго яруса на пол. А я подталкивал ее босою ногой, чтобы она не вздумала возвращаться. Внизу, зацепившись за чей-то сапог, она едва не упала и, ругаясь, натягивая на ходу одежонку, пронеслась мимо спящего под дежурною лампой дневального.
   Со мной это случилось впервые. Это было совсем не то, о чем я мечтал. Ни о какой любви тут не могло быть и речи. То, что происходило, вызывало дрожь отвращения и больше напоминало мастурбацию, нежели естественное совокупление. Она суетилась подо мной так живо, что всюду я натыкался на ее лоснящиеся коленки, словно она была многоножка. Возможно, на родине, в естественном виде, капеляне и были такими, а ощущение лишних конечностей напоминали фантомные ощущения ампутированных. То, что она тут вытворяла, по силе и духу напоминало Джигу – ирландский танец, который исполняют ногами при неподвижном корпусе. Однажды в училище заехал прославленный ансамбль. На сцене клуба они выдали такую джигу, что курсанты ополоумели. В двенадцатом веке ирландские католики установили цензуру на многие танцы, усматривая в них непотребные движения тела. И тогда родилась джига. В ней не было и намека на похотливые взмахи хвоста, но быстрота, четкость и мощь движений ног делали этот заявленный, как протестный, танец сверх сексуальным. Каждый думал, если этакая сила – на сцене, так, на что же они (танцовщицы) горазды – в алькове!
   Батарея в тот раз проспала «подъем», и внутреннему наряду досталось. Зато ребятишки видели блаженные сны. Наверное, все, кроме меня.
   Я не напомнил ей этот случай: жалко было Матвея. Я вел себя так, как будто между нами ничего и не было. По видимому, ее это устраивало. И, хотя Параша хотела бы спустить на меня всех собак, мое молчание останавливало ее.
   – Ну, я пошел, – сказал я, стаскивая носки и сбрасывая шлепки.
   – Валяй, валяй, полукап! – «благословляла» она, пока я наматывал портянки.
   Магнитштейн, с бледным лицом, вытянувшись во весь рост и распушив усы, застрял в дверях кухни. Он что-то чувствовал. Наверно, его что-то тревожило, но он не мог понять, что именно.
   Он был в том возрасте, когда, выйдя из хаоса неустроенности и неопределенности, наслаждаются относительной стабильностью и налаженностью быта. Найти такое спокойное место в армии – весьма редкий случай. Он был на хорошем счету, но не был служакой и за карьерой не гнался.
   Майор пошел меня провожать. По дороге он мямлил: «Не обращайте внимания на женские штучки, Борис. Женщине всегда тяжелее. Когда есть дети тяжело – с детьми, когда нет, – еще хуже без них». – он меня успокаивал. Нашел – кого: детей у них не было. Она – капелянка. А он – такой же, как я, полукап.
   Мне было жаль Магнитштейна. Я не знал, что мне делать, хотелось скорее с этим покончить, но я не находил слов в его утешение. Да он и не ждал их, считая, что это я в них нуждаюсь. Мне очень хотелось завершить вечер традиционным бутербродом. Но для этого нам надо было расстаться. Бутерброд имел более прозрачное конспиративное значение, нежели пирожки. Съесть бутерброд, означало спуститься на освещенную центральную улицу города, войти в ближайшую бутербродную, а их было немало, и заказать сто пятьдесят грамм хорошей водки с закуской, соответствующей названию забегаловки. После этого в горле оставалась приятная горечь, а в голове спокойная и веселая мудрость. С таким настроением уже можно было возвращаться в казарму. Но делать это в присутствии старшего офицера, хотя и одетого в штатское платье, курсанту не полагалось. Мы не были ни собутыльниками, ни друзьями. Просто, мы были двумя полукапами.
   Тем временем, Матвей привел меня к проходной училища, хотя времени до конца увольнительной, еще оставалось достаточно. Майор остановился поговорить с дежурным офицером. Я понял, ему просто не хотелось оставаться одному. «Я пошел», – сказал я. Он кивнул. Я вошел в проходную, пересек коридор и побежал по дорожке к забору, который отделял училище от стадиона «Металлург». У нас был не только общий забор со стадионом, но и соединявшие нас общие дыры в заборе. Самая удобная дыра была возле плаца, на хорошо освещенном месте – не дыра, а приманка для самовольщиков. За ней постоянно следили. Камер тогда еще и в помине не было, тем более в провинции. Установили простенький датчик на фотодиоде: при пересечении невидимого глазом луча, включался сигнал. Я пересек этот луч и очутился на стадионе. Уже смеркалось, и со стороны училища я выглядел тающим пятном цвета хаки, а мне в след истошно давилась звуком сирена. Стадион сегодня был пуст. Едва я выбрался за его пределы, как напоролся на патрулей. «Товарищ курсант, – вашу увольнительную!» – потребовал старший лейтенант – начальник патруля. Я предъявил. Он долго изучал ее под фонарем, сверял мою личность с фотографией на удостоверении. Потом вернул. «Все в порядке. Нам позвонили, на стадионе – самовольщики. Кто-нибудь пробегал?» «Никак нет», – помотал я головой. «Свободны!» – разрешил офицер. Улицы города, расположенного на высоком правом берегу реки, бежали с горы вниз и пересекались с другими улицами, в том числе с главной улицей, которую курсанты называли между собой «Карлой-марлой». Это был широкий бульвар, вдоль оси которого бегал трамвай, по сторонам шуршали автобусы, троллейбусы и легковые авто. Здесь было много света, бестолковой неоновой рекламы, импозантных зданий и прилично одетых людей. Помимо прочего, здесь на каждом шагу попадались «бутербродные». Это, были, конечно, – не рестораны, не кафе и даже не буфеты. Но здесь тоже было светло, стоял приятный обволакивающий гул и пахло спиртным, иными словами, – немного похоже на красивую жизнь. Здесь «гудели» стоя за высокими столиками. Я подождал у стойки, когда мне нальют стаканчик, на ломтик серого хлеба кинут два ломтика колбасы и, расплатившись, с занятыми руками стал пробираться в угол, где было свободное место. Это место я присмотрел тот час, как только проник в бутербродную, думал о нем, пока мне готовили пиршество и скоро, вихляя бедрами между пирующими, достиг цели. «Вы не возражаете?» – огорошил я вопросом рыжеусого, кайфующего в одиночестве за высоким столом. Рыжие брови подпрыгнули, но губы под усами расплылись в улыбке. Это было удивление, сочетавшееся с облегчением и удовлетворением. Я понял, Магнитштейн не только ждал, но и был рад меня снова увидеть. Я тоже был рад. А, выпив, мы уже чувствовали себя, как два родных полукапа.
   Обратно я его провожал. «Слушай, Борь, – начал Магнитштейн. – Хочу тебе что-то сказать».
   «Валяй», – фамильярно разрешил я.
   – У тебя, как у всякого полукапа есть, конечно, свои маленькие хитрости. Ну, признайся, есть?
   – Допустим. А что, – не имею права?
   – Имеешь, имеешь. Но тут нужна осторожность.
   – Ты для этого завел разговор?
   – А вот, не для этого!
   – Так для чего же?
   – Чтобы сообщить чрезвычайно важную вещь!
   – Важную вещь!?
   Я удивленно посмотрел на него. Он не показался мне слишком пьяным. Тут было что-то другое. Похоже, он был охвачен волнением. «С чего бы это?» – подумал я, но промолчал: это был способ заставить выговориться. Но и он продолжал молчать.
   «В чем дело? Вы, кажется, что-то хотели сказать?» – перешел я на вы.
   – Да, но я не уверен, можно ли? Пришло ли время?
   – В смысле, можно ли мне доверять? Я правильно понял?
   – В известном смысле.
   – Вы говорили о хитростях полукапа.
   – Да, про ваши маленькие хитрости. Там у вас что-то с ракообразными?
   – А в чем дело?
   – В том, что это можно назвать игрушками, мелким баловством, даже глупостями. Нет, я не против, если для вас это важно. Однако есть и другое.
   – Никто мне об этом не говорил.
   – Я понял, вам не рассказывали.
   – Додумался сам.
   – Оно и видно.
   – Что вам видно?
   – Это не важно.
   Он прикусил язык и больше в этот раз ничего не добавил.



   Часть вторая
   Аксай


   1.

   На другой день вновь все училище подняли по тревоге. Но и эта тревога была запланирована: всем было известно, что ожидается переезд в лагеря, но, видимо, считалось полезным придать ему тревожную суетливость учения. Собрались быстро, как и положено по тревоге, но долго не отправлялись, ждали какой-то приказ потом генерал снова поднялся к себе в кабинет: звонили из округа. На этот раз взяли преподавателей. Для переезда в лагеря они взяли с собой солидные, явно не «тревожные» чемоданчики. Им подали отдельный автобус. Наконец, появился генерал. Его лицо было красным, словно распаренным. Те, кто был рядом с ним, шли понурившись. Кое-кому из преподавателей и старших офицеров штаба училища показалось, что случилось что-то из ряда вон выходящее. Но курсанты позевывал. Их, казалось, ничего не касается. Главное, что наша молодость продолжается.
   Скомандовали «По местам!». Открыли ворота, и колонна покинула училище. Но далеко не уехала, остановилась, растянувшись вдоль прилегавшей улицы Короленко до самой площади. Такая остановка, при выезде в летние лагеря, была в порядке вещей: начальство должно было увидеть колонну в целом, посчитать количество транспортных единиц, оценить внешнее состояние, принять доклады готовности от командиров подразделений, дать указания о маршруте движения, и только затем, как говорится, с богом, трогаться. Но сегодня и эта пауза затянулась. Похоже, начальство осталось в училище возле штабного автобуса, и, предоставленный сам себе личный состав, немедленно ощутил в себе признаки до конца не искорененной милой сердцу разболтанности. Из-под брезентов потянуло дымком дешевых папирос. Курсанты перешучивались с вдруг неизвестно откуда взявшимися девицами. Некоторые парни, не ограничиваясь разговором на расстоянии, спрыгнули на мостовую и оказались в окружении девчат. Училище считалось здесь чем-то вроде фермы, где разводят более или менее чистых женишков. Уже через полчаса все обыватели города знали, что училище выезжает на летние лагеря. Наконец, вновь прозвучала команда «По машинам!» Те, кто успел спрыгнуть, запрыгнули обратно в кузова. Вдоль колонны, как бы, принимая парад, проехал генеральский газик, а за ним – штабной автобус, и колонна тронулась, пересекая город, его главную магистраль «Карлу Марлу», гремя по мосту, по колдобинам заречья, она растянулась на несколько километров. Потом дорога пошла ровнее. Она совпадала с привычной дорогой на артиллерийский полигон, расположенный на окраине лесного массива возле речки Самарки, где, наряду с училищем, уже многие годы размещались летние лагеря разных воинских частей. Постепенно курсанты стали подремывать. Я чувствовал радость, какую обычно испытываешь в преддверие приятных событий. Я предвкушал речную прохладу и чувство свободы, которую обычно давал лес, пусть даже обнесенный колючей проволокой.
   Однако где-то на самом краю сознания тлел уголек тревоги. Он был связан с задержкой колонны, после того как она покинула территорию училища. Эта задержка была столь нарочита, что невольно вызывала тревогу. В каком случае стоило так явно объявлять всему городу, что училище выезжает в лагерь? Только в одном, если училище направляют не в лагерь, а куда-то в иное место, и это весьма серьезно и скверно, что цель поездки держат до времени втайне и от самих курсантов. Так я, фантазируя, рассуждал сам с собой.
   Наконец, колонна остановилась. «Приехали?» – проснувшись спросил сержант, сидевший в передней части кузова, возле оружейных ящиков. «Никак нет! – доложил курсант, сидевший у заднего борта и, видимо, внимательно следивший за маршрутом, – еще не проехали, Вольное!»
   Село Вольное – когда-то одна из богатых столиц Батьки Махно, теперь было скопищем нищих и грязных лачуг, запиравших подходы к полигонам и лагерям. По мнению особистов, населенный пункт имел сегодня вполне пролетарскую, «социально близкую» внешность, заслуживая чести находиться под постоянной охраной войск.
   «А чего встали?» – спросил сержант.
   – Перестраиваемся – сообщил наблюдатель.
   – Это, с какого ж рожна?
   – А кто же их знает?
   – Ты не правильно говоришь.
   – А как нужно?
   – «Значит, так надо».
   – Ну да, «значит, так надо».
   – Молодец!
   – Все, поехали дальше.
   Вся колонна въехала в село Вольное и на полной скорости его проскочила. Замелькали и пропали кривые хатки. Машины снизили скорость и нырнули в лесок. Проехали перекресток. Наблюдатель наполовину высунулся за борт и чертыхнулся.
   – «Что там такое?» – спросил сержант.
   – Понять не могу! И здесь наша колонна и – там.
   – Где там?
   – За перекрестком.
   – «Ага, – подумав, сказал сержант. Его внутренний оперативный компьютер все очень быстро решил. – Значит, так надо».
   Мы выехали на степной участок местности, и через открытый проем увидели всю отделившуюся колонну. Там была техника на колесах: радиолокационные станции, связные радиостанции, машины с классным оборудованием и пособиями, машины с личным составом батареи обслуживания, автобусы с преподавателями. Выходило, что в нашей колонне остались личный состав курсантов, несколько бортовых машин с кухнями на прицепе и «газик» с генералом. Час мы двигались в северном направлении в сторону лагерей, а теперь незаметно повернули к востоку. Колонна устремлялась не прямо вдоль линии географической широты, а рыскала «галсами», как парусник против ветра, как вела дорога от одного населенного пункта к другому.
   – «Вот те на! – воскликнул наблюдатель. – Нас оставили без жратвы! Хотя бы сухим дали!
   – «Ты о чем!?» – удивился сержант.
   – Кухни остались!
   Вся колонна резко замедлила ход, но не встала. Сержант в который раз многозначительно произнес «Значит так надо», и я подумал, то ли он, действительно, что-то знает, то ли о чем-то догадывается, то ли, просто, выпендривается.
   Затем мы опять гудели по мосту. Скорее всего ту же реку, которую переехали возле города: поблизости не было других столь широких рек. Получалось, что мы возвращались назад, но иным путем.
   Только через час с лишним колонна свернула с дороги в лесок и встала, а на повороте оставили регулировщика. Курсантам дали размять ноги, «сходить в лесок», потом построили и генерал объявил, что все мы не просто болтаемся по дорогам не весть куда и зачем, а участвуем в важной, можно сказать, государственной экспедиции (нет, он не употребил, принятое у стратегов словцо «операция), а так и сказал «экспедиция», цель и суть которой узнаем позже, когда прибудем на место, которое так же пока остается в секрете. Мы только начали чувствовать голод, когда показалась тыловая колонна с кухнями, встреченная на повороте регулировщиком. Нас распустили, и мы как-то сами собой, без команды, выстроились в очереди около кухонь. Появились походные котелки, застучали ложки.
   Насыщаясь, мы почти забыли сказанное генералом словцо «экспедиция». Оно было слишком абстрактным, чтобы о нем помнить.
   Потом скомандовали «По машинам» и «экспедиция» тронулась дальше. Подремывая на бортовых скамейках, завалив головы в те сторон, куда их больше тянуло, мы утрачивали чувство места и времени. Кровь, пульсируя, медленно переливалась в черепах, взбалтывая и смешивая старые сны с новыми образами. Их смешение создавало тревожный знаковый мир. Жить в этом мире не хотелось. Он был, как бы отравлен знаковостью. Порой, казалось, что через него удалось проскочить, Но он надвигался опять и опять, требуя жуткого напряжения, чтобы вновь проскочить. Откинутый сзади полог брезента теперь представлялся широким экраном, на котором передо мной проносилась улица, по которой мы с мамой недавно гуляли – улица, где уже не ходят трамваи, но где с одной стороны еще слышен их звон, а с другой – сквозь деревья уже ощущается разливанное море света, какое бывает над полем. Мама шла, заложив руки за спину, с интересом, как свойственно детям, поглядывая по сторонам. И, вдруг, спросила меня: «Вы – кто?»
   – Мама, что с тобой!? Я Борис – твой сын.
   – У вас – потешная форма.
   «Это форма курсанта», – сказал я, и голос мой дрогнул.
   – Она вам идет.
   – Правда!? – удивился я не понятно чему.
   «Приятно было познакомиться, Боря», – сказала она и пошла, как будто забыв про меня.
   Мои ноги, словно вросли в землю, а разбухший язык заполнил всю полость рта. Я мог лишь мычать. Мычание кончилось громким взрыдом. Я, взрослый мужик, взвыл: «Мамочка! Мама! Не уходи!» Не было силы двинуться с места. Меня разбудили: «Паланов! Проснись! Что ты, хнычешь? Здесь нет твоей мамочки!»
   «Это что, Аксай?» – спросил я, а, открыв глаза, увидел, что за брезентом спустились сумерки. Колонна, замедляла ход, въезжая в лесок,. Весь путь проходил через степь. Это был южный край, где земля нужна была, чтобы сеять пшеницу. Люди уже забыли, когда строили деревянные дома. Уже сотни лет здесь строились замешанным на глине коровьим дерьмом. Рощицы стояли крошечными лесопосадочными островками, посаженными для задержания снега. Но посадок было так мало, и были они столь прорежены, что слабо верилось в их снегозадерживающие возможности. В роще нас высадили из машин, раздали палатки (по одной на отделение), указали место, где ставить. Подъехали тыловые машины и нас покормили ужином. Потом, выделив наряд для охраны парка машин и палаток с личным составом, объявили отбой: «перед завтрашним днем людям надо было дать хорошо отдохнуть». Раскатав скатки, мы завернулись в шинели и улеглись.
   Едва все затихло, как снаружи послышались шаги и голоса. Я не сразу сообразил, почему они мне мешают уснуть. Показалось, что произносят мою фамилию. Я окончательно пробудился, увидев свет. Кто-то зашел в палатку и, шаря лучом фонаря, резко скомандовал: «Курсант Паланов – на выход!» Я вскочил. Передо мной стоял майор-особист Переверзнев. Скомандовали: «Одеться!» Я одел шинель в рукава, натянул пилотку. Хотел надеть ремень, но его немедленно отобрали, сказав: «А это – сюда». Я не понял. Одним неуловимым движением меня лишили и брючного ремня.
   – На выход!
   Придерживая брюки, я вышел вслед за майором. От моей палатки до палатки майора нас кто-то на расстоянии сопровождал. Пропуская меня внутрь, Переверзнев обернулся и крикнул: «Курин, идите спать. Нечего вам тут делать!
   «А тити-мити?» – спросил из темноты Курин.
   «Потом, потом!». – отозвался майор, ныряя в палатку.
   «Этот суслик и есть Паланов!? – басовито спросил широкоплечий и широкомордый старшина – делопроизводитель. Он встал у входного полога. Кроме него в палатке особиста были: складной стол и четыре складных стульчика, на одном из которых уже сидел Переверзнев.
   – И так, Паланов, Борис, кажется?
   «Так точно – Борис Трофимович!» – с готовностью подтвердил я, не понимая, чего от меня хотят.
   – Сам все расскажешь, или…?
   – Или что?
   – Или будем говорить мы?
   «А ты садись, садись, Борис Трофимович!» – зловеще добавил «старшина-телопроизводитель», как его иногда называли в училище.
   Я присел на стул, стоявший с другой стороны стола, и огляделся. В палатке горел мигающий свет от тарахтевшего где-то неподалеку движка.
   За брезентом были слышны чьи-то шаги: кто-то бродил вокруг палатки, как пасущаяся кобылка. «Харитон, он мне надоел». – сказал майор.
   – Что ему надо?
   – Кинь ему это! Пусть идет спать.
   Особист передал помощнику несколько купюр и старшина вышел. Снаружи донеслись голоса:
   Эй ты, Иуда, чего здесь шляешься? Тебе сказано: «Иди спать»!
   – Вы не имеете права со мной так разговаривать! Я вам не еврей-предатель! Я выполняю государственный долг! Деньги принесли?
   – Ах ты, гаденыш! Я тебе сейчас такие деньги устрою!
   – А еще хочу послушать, как Паланов петь будет.
   – Сейчас ты сам у меня запоешь, Иуда Курин!
   – Скоро из города вам много певцов привезут.
   – Все-то ты знаешь! А ну, брысь отсюда!
   Послышался вскрик, а потом быстрые удалявшиеся шаги.
   «Сначала объясните, в чем дело», – дружелюбно предложил я, когда старшина вернулся.
   «Это мы будем решать, что – сначала, а что – потом», – разъяснил Харитон.
   – Разве я против?
   – Именно ты и против!
   Он все время орал: «Гляди мне в глаза»!
   – Зачем!?
   – Молчать! Гляди мне в глаза!
   – Но это опасно!
   – Молчать!
   – Я говорю, это опасно! Когда хищнику смотрят в глаза, он может взбеситься.
   – Это кто тут – хищник?!
   – Кому надо, чтобы смотрели в глаза.
   – Молчать!
   – Ну что вы, все молчать, да молчать! У меня что? Никакого права голоса?

   – Сейчас вы похожи на гопников, которым надо отметелить слабого, но требуется повод: просто так – рука не поднимается.
   – Не волнуйся, у нас поднимется… Думаешь, что бы такое сказать, чтобы выиграть время? Это тебе ничего не даст
   – Извините, мне кажется, вы хотели что-то спросить?
   – Ты не прав Борис. Это ты хотел нам что-то рассказать.
   – Про что?
   – Не про что, а про кого!
   – И про кого же?
   – Ну, хотя бы про Магнитштейна с его сучкой!
   «Про Магнитштейна!?» – удивился я и привстал со стула.
   «Про него самого!» – подтвердил Переверзнев. и тоже, привстав, ни с того ни с сего, ударил меня в челюсть. Вместе со стульчиком я покатился к брезентовой стенке. «Встать! А ну, смотреть мне в глаза» – заорал старшина и не сильно, но профессионально, так что я вскрикнул от боли, ткнул носком сапога в ребро.
   Переведя дыхание, я встал, забрал со стола ремешок, вставил его в петли брюк, застегнул, потом, взяв со стола ремень с бляхой и, в свою очередь, застегнув его, в наступившей тишине покинул палатку.
   Подходя к расположению курсантского лагеря, наткнулся на мрачную фигуру беспокойно мерившую шагами дорожку перед рядами палаток. «Это ты, Паланов, что ты тут делаешь?»
   – А ты, что тут делаешь, Курин?
   – Я – другое дело! А ты должен был быть там!
   – Это, кто сказал?
   – Я сказал! Они тебя что, отпустили?!
   – Пожалуй, я их отпустил.
   – Постой, постой! Там что-то случилось?
   – Сходи, посмотри.
   – И схожу. Ты пока не ложись. Подожди меня здесь.
   – Чего ради мне тебя ждать?!
   Но курсант уже мчался к палатке майора.
   А я возвратился к себе и завернулся в шинель там, где раньше лежал. Мое место еще не успело остыть. Я лег и тотчас же заснул и почти тот час же проснулся. Надо мной стоял Курин. Мне с ним еще сталкиваться не приходилось, хотя в батарее все его знали, как наглого интригана и стукача. «Проснись, Паланов! – орал он – Ты у меня все равно не поспишь! Сейчас я тебя буду колоть!
   – Слушай, отстань от меня, а!
   – Отвечай, куда делись майор и старшина?
   – А ты что, их не видел? Чего меня спрашиваешь? Их и спроси!
   – А ты не знаешь, да?
   – Да отстань! Дай поспать!
   В палатке стали просыпаться и шикать.
   – Пойдем отсюда, поговорим, предложил Курин.
   – Никуда я не пойду! Отстань!
   – Все равно ж тебе не отбояриться. Я за всеми наблюдаю и все знаю! Знаю, куда ты дел Переверзнева и Харитона!
   – И куда же?
   – А туда же, куда прятал Кнопенко и полковника Гайдая!
   – Хочешь, я и тебя туда спрячу?
   – Заткнись вражина!
   – А зачем тебе Переверзнев и Харитон?
   – Они мне не заплатили!
   – За что?
   – За тебя.
   – Тридцать сребряников?
   – Это тебя не касается! Учти, я давно за тобой наблюдаю! Признавайся, откуда ты знал, что мы едим в Аксай? Кто тебе сообщил?
   – С чего ты взял?
   – Я своими ушами слышал, как ты в машине говорил, про Аксай.
   – Мне приснилось: я ведь недавно там был.
   «И я был, – поднял голову сержант, – и я знал, куда едим!»
   Ну вы – другое дело, – примирительно сказал Курин, – вам можно, а Паланова надо прижучить! Он заслужил!
   «И я знал!», «И я знал!», «И я знал!» – один за другим поднимали головы курсанты, оказывается, они давно не спали.
   – Ах так! Хотите сказать, вы все – против меня? Ничего, до всех доберемся!
   Его стали медленно окружать, отрезая от выхода. Курин заюлил, заметался.
   «Только не бейте! Будете бить, – буду орать! Я знаю, в этом толк». Он открыл рот и выкатив глаза, словно представляя себе, как ему отрезают ногу, взвыл звериным воем. Этот вой приводил в замешательство. От него спина покрывались потом, и хотелось зажмуриться. Кто-то крикнул: «Заткни ему глотку полотенцем!» Воспользовавшись темнотой, увернувшись от расставленных рук, Курин выскользнул в ночь.
   Он мчался под полной луной, мимо палаток, по роще, мимо строя машин и когда его касались курсантские руки, поднимал такой вой, что слышно было в самом Аксае. А там происходила своя история. И той до этой не было дела. Их объединяли лишь время, пространство и казус забвения.


   2.

   Как раз неподалеку от этого места разыгрались исторические события, о которых стыдливо умалчивали целых двадцать лет (ходили только неясные слухи), а, когда смогли рассказать, вновь ужаснулись и устыдились, и решили больше не вспоминать. В те времена трудящиеся государства, со всех сторон обложенного врагами, были вынуждены содержать колоссальную армию: надо было готовиться защищать границы такой протяженности, какой ни одна страна даже близко не обладала. А тут еще ни с того ни с сего, приспичило осваивать космос, хотя в закромах Родины лишнего хлебного зернышка не завалялось. К тому же часть крестьян служила в армии, другая часть пребывала в запое. А без присмотра земля отказывалась плодоносить. В строю оставались те же старушки, которые во время Великой войны кормили все государство. Но то было двадцать лет назад. А теперь приходилось покупать хлеб за кордоном. Трудящиеся в городах по мировым меркам работали почти что бесплатно и жили, можно сказать, как лошади, на подножном корму. Но самые сознательные обращались к правителям с просьбой разрешить им работать совсем бесплатно, таким образом превратив страну в единый военный лагерь, ощетинившийся против всего остального мира. Иначе пропадем! Ими двигала не столько отчаянная любовь к отечеству, сколько оскорбленная гордость победителей. «Как же так, враг, когда-то обращенный в прах, за двадцать лет успел почувствовать себя господином, разъесться, разбогатеть, тогда как они – победители – за это же время превратились в жалких голодранцев, которых пинает всякий, кому не лень».
   Но, оказывается, были и другие трудящиеся, которые боялись сказать вслух, но в тайне мечтали набить и карманы и брюхо, а на Родину им было плевать. Когда-то таких называли «врагами народа» и безжалостно уничтожали. Но времена изменились: власти стали терпимее, чертыхаясь, стали прислушиваться к закордонью, нервничать, совершать глупости.
   Я примерно догадывался, что назревало, но то что случилось, в действительности, узнал от Магнитштейна, когда училище возвратилось в летние лагеря.
   Забастовка началась в сталелитейном цехе Аксайского электровозостроительного завода. В цех явился директор и, услышав, что денег, которые он платит за каторжную работу в горячем цеху, уже не хватает, чтобы приобрести подорожавшие продукты, решил, все свести к шутке. Он сказал: ««Не хватает денег на мясо и колбасу, ешьте пирожки с ливером». Однажды подобное барское хамство допустила королева Франции Мария Антуанетта, и это ей стоило головы.
   «Да они еще издеваются над нами!» – возмутились трудящиеся, и над заводом взревел призывный гудок. В смене было четырнадцать тысяч трудящихся. Гудок собрал вторую и третью смены. И вся эта масса зашумела у заводоуправления, а потом направилась к железной дороге, связывающей юг и север России и остановили пассажирский поезд. Они несли плакаты: «Дайте мяса, масла! Нам нужны квартиры!». Они хотели, чтобы об этом узнали все. С толпой смешались переодетые агенты спец служб с микрофотоаппаратами, вмонтированными в зажигалки. На заводскую площадь вывели солдат местного гарнизона без оружия. Трудящиеся стали обниматься и целоваться с ребятами. Когда-то на языке революции это называлось «братанием». Солдат поспешили убрать. За железнодорожным полотном появились грузовики с милицией. Милиция спешилась и выстроилась перед железнодорожной насыпью. Их было 200 молодцов. Но опять без оружия. Толпа едва приблизилась с другой стороны к железной дороге, как грузовики развернулись и стали удаляться. Милиция едва успевала запрыгивать в кузова. Тем, кто не успел запрыгнуть, изрядно помяли бока. На заводскую площадь ворвались бронетранспортеры. Вместо солдат в них сидели старшие офицеры. Они хотели поувещевать толпу. Но им не дали высунуться, закидывали камнями, а потом приподняли машины и стали раскачивать. Пришлось уезжать ни с чем. Стояла июньская жара. Людей мучила жажда. Тогда на площадь вывели машину с ящиками ситро. Расчет был прост: люди бросятся растаскивать воду – а это можно расценить, как налет, грабеж и погром. Но трудящиеся не подались на провокацию. На третий день демонстрация с красными знаменами, революционными песнями и портретами вождя мирового пролетариата по главной «Ленинградской улице» направилась к центру Аксая. Дорогу перекрыла танками дивизия кавказцев. С криками: «Дорогу рабочему классу» трудящиеся кинулись на броню и стали перелезать через танки. Танкисты вылезли из люков и, смеясь, помогали рабочим. Преодолев преграду и продолжив путь к главной площади, колонна увидела, что по ее периметру тоже поставлены танки. Рабочие подскочили, привычно забрались на броню и, закрыв смотровые щели, ослепили. Пятнадцать лет назад многие из них исколесили на броне пол Европы.
   В этот момент на балконе здания городского комитета появился полковник. Он почтительно снял фуражку и произнес в мегафон: «Уважаемые граждане, я вас очень прошу, выпустите с площади мои танки. Они вам не сделали ничего плохого и не сделают. Пожалуйста, дайте им проехать!» Уважаемые граждане заулыбались и даже зааплодировали. «Пущай уезжают!» Это была победа. Полковник, которого начальство заставило ввести в город бронетехнику, вздохнул с облегчением. Он знал, что танки малопригодны для уличных боев. Они страшны шумом и видом, зато хорошо горят. Тем паче, что для русских эти машины – не пугала, а возбуждали приятные воспоминания.
   Когда танки ушли, на балконе появилось приехавшее московское начальство. Некоторые из прибывших были даже узнаваемы по портретам, что иной раз мелькали на демонстрациях – не из самых важных, конечно, но все же не из самых последних по рангу. Но в этих речах, звучащих теперь в мегафон, были растерянность и беспомощность в общении с массами, не наученными то и дело прерывать их дружными аплодисментами. Они были косноязычны вялы и бесстрастны более, чем любой из заводских ораторов. Просторечные выражения, в московских залах свидетельствовавшие о близости к «почве» звучали тут откровенно фальшиво. К тому же они не обещали ничего нового, конкретного. Чувствовалось, тянут время. Вместо аплодисментов, снизу слышались реплики – сначала веселые, затем все более язвительные. Когда реплики кончились, на балкон полетели камни. Из горкома вышла официантка с рюшечками. На подносе она несла бутерброды с колбасой, ветчиной и сыром: «Смотрите, чего они жрут!»
   Провокация удалась. Трудящиеся сами не заметили, как смели все с подноса. А, почувствовав вкус вражьей пищи, сказали: «Покажем им нашу силу!» Начались погромы. Разгромили горком, управление милиции, громили витрины, опустошали прилавки, выносили спиртное и прямо на улице распивали. Появились пьяные. Били стекла вагонов, окна домов и – друг друга. То тут, то там возникали драки. Особенно доставалось «чужим»: тем, которые – в очках, с пролысинами, от которых пахло нерусским духом.
   Никто не знал, что к Аксаю подошла особая часть, которую с нетерпением ждало городское начальство. То были суровые «Ильи Муромцы» специально натасканные на внутреннего врага. Когда увлеченные погромами и вандализмом трудящиеся опомнились, они увидели на улицах солдат с автоматами. Народ скучился, посуровел, насупился, даже слегка отрезвел и подступил к солдатскому строю. Из толпы закричали: «На своих же – с оружием!? Так не гоже, ребята! Мы вас не тронем! Сдать автоматы!» Силы соприкоснулись, и рабочие стали рвать из солдатских рук оружие. «Предупредительный выстрел! Огонь!» – скомандовал, размахивая пистолетом майор. На площади так треснуло и отраженное стенами эхо так ударило в уши, что рабочие замерли и отступили на шаг. Потом кто-то крикнул: «Ребята! У них – холостые! Вперед!» Лавина двинулась на солдатиков. «Второй предупредительный! Огонь!» На этот раз пули просвистели над самыми головами, задев кроны деревьев, с которых посыпались задетые и перепуганные детишки. Раздался женский крик. Кричала мать убившегося ребенка. Леденящий душу вопль имеет свойство носиться в воздухе в роковые моменты. Одних он призван останавливать, других – повергать в безумие. Раненые воплем массы трудящихся заколебались. «Малых бьют! – крикнул кто-то. И тогда раздался решительный голос майора: «На поражение! Тремя короткими очередями! Огонь!»
   Тел не было видно: раненых и убитых оттащили. Зато шальные пули на большом расстоянии достали трех человек: беременную женщину, парикмахершу прямо на рабочем месте и старика в скверике, пуля, кувыркавшаяся на излете, попала ему в голову, забрызгав мозгами цветочную вазу. В том месте, где только что стояли рабочие, площадь была залита кровью. Они продолжали медленно отходить. Опять раздался голос майора: «Приготовиться! По мятежникам…» Кто-то со стороны отступивших крикнул: «Эй, майор, посмотри, где стоишь!» Офицер взглянул вниз (на лужу крови), поднес к виску пистолет и, скомандовав «Огонь!», нажал спусковой крючок. Глухой одинокий выстрел прозвучал, как последняя нота симфонии. После этого трудящиеся в ужасе, кто бегом, кто ползком разошлись по своим нищим норам.
   Инженерных работников завода посадили за стол и высыпали перед ними агентурные «фотки». Отобрали сто двенадцать человек. Начались аресты. Первым делом арестованных заставили грузить убитых в самосвалы. Всех уместили в двух кузовах, правда, штабелями. Некоторые еще были живы, но на это уже никто не смотрел. Штабеля отвезли за город и сбросили в общую яму.
   Потом был суд. Еще семерых расстреляли по приговору суда. Остальным дали от десяти до пятнадцати лет.
   Кровь на площади отмыть не смогли – остались бурые пятна. Их покрыли новым асфальтом. Ощущение было такое, что людей закатали в асфальт.
   Двадцать лет ходили только слухи без всяких подробностей. Мудрые головы говорили, что нужна была всего-навсего итальянская забастовка: никаких митингов, никаких разговоров, просто не выходить на работу и баста. Мудрые головы всегда задним числом что-нибудь говорят.
   Поражает, как могли скрыть мятеж не от всех, конечно, – от большинства. Кому нужно было, тот знал. Те, кому было не нужно, не поверили, даже если бы им рассказали. В те дни, на всякий случай к городу была стянута масса войск, в том числе наше училище. Если не считать застрелившегося в Аксае майора, то училище было единственной воинской частью, которая имела потери. Не участвуя в боях, мы ухитрились потерять трех человек: одного курсанта (Курина) и двух особистов (старшину и – майора). Все трое пропали без вести. В обычных условиях это явилось бы невероятным скандалом: разбираться приехала бы комиссия и не одна. Но сейчас произошло немыслимое: случилось оглушение. Наверно у всех нас и у войск, собравшихся возле Аксая и у самих Аксайцев, нервное напряжение поднялось до такой степени, какое бывает в реальной боевой обстановке, когда потери замечают, переживают, но не воспринимают, как нечто из ряда вон выходящее, потому что из юридического пространства они сразу же попадают в зону статистики и, погасившись, перестают значиться. Словно над всем районом раскрыли зонтик забвения, а оскандалившемуся училищу, строго наказав молчать, дали команду немедленно убираться в летние лагеря «чтобы духу вонючего не оставалось!»


   3.

   В военных лагерях даже в сравнении с зимними (городскими) «квартирами» свободы было, на много больше. По крайней мере, здесь было, где побродить, не попадая в поле зрения начальства.
   Разумеется, назначение лагерей не сводилось исключительно к выполнению оздоровительных функций.
   Хотя официально занятия кончились, кое-какая учеба продолжалась и здесь: в августе намечались выпускные экзамены. К ним предстояло готовиться. В лагере мы практиковались на материальной части, бегали кроссы, оттачивали упражнения на гимнастических снарядах, занимались вождением, а время от времени нас группами увозили в училище поработать на капризных тренажерах, которые нежелательно было демонтировать, чтобы переналаживать в полевых условиях. Так как преподаватели непрофильных дисциплин в лагерь не ездили, (Магнитштейн относился к «профильным») во время наших заездов в город, мы получали дополнительные консультации по непрофильным дисциплинам.
   Летние лагеря располагались вдоль низкого песчаного берега небольшой (тридцать-сорок метров в ширину) речки. На высоком ее берегу во всю ширь простирались поля с полевыми дорогами, редким перелесками и удаленными едва различимыми деревнями. Дороги использовалась в основном для тренировок вождения. Ночью берег охранялся патрулированием.
   У каждой воинской части здесь имелась своя купальня с лодочной пристанью, вышками и прочими сооружениями для прыжков в воду и дорожками для плавания на время.
   Вдоль низкого берега шла зеленая полоса из кустарников и редколесья. Затем располагались штабные постройки, спорт-городки, буфеты и открытые клубы для демонстрации фильмов.
   Вдоль всего лагеря проходила общая передняя линейка для построений частей гарнизона. Потом шли кухни, столовые, жилые палатки – отдельно для офицеров, отдельно для курсантского состава, отдельно для солдат обслуживающих подразделений, отдельно для занятий и самоподготовки. Далее находилась задняя линейка для построения подразделений. И снова шла зеленая зона. Здесь в редколесье располагались автопарки, парки для учебной и боевой техники. Затем опять шла зеленая зона, за ней – сквозная дорога через все лагеря и стена из колючей проволоки, отделявшая гарнизон от внешнего мира. Каждая воинская часть занимала по ширине до километра и чуть больше того – в глубину.
   Охрану периметра лагеря вела комендантская рота. А охрану внутренних парков каждая часть осуществляла отдельно.
   Мы только приехали, и сегодня же в шесть часов вечера нашему взводу было приказано заступить в караул. А пока я решил прогуляться по знакомым местам. Потом заскочил в буфет, купил шоколадку в караул: любил что-нибудь пососать на посту, говорят, шоколадный батончик обостряет внимание. Неподалеку выстроились ряды клубных скамеек. Там всегда кто-нибудь сидел.
   Я не сразу заметил Магнитштейна: не привык видеть его в полевой форме. Он сделал знак, чтобы я подошел. Похоже было, он меня ждал.
   «Ну как съездили?» – почти равнодушно спросил майор.
   «Нормально», – таким же тоном ответил я, почувствовав, что мы уже понимаем друг друга без слов. На самом деле он говорил: «Экспедиция ваша стояла так близко к Аксаю, что, снимись часом позже, вы бы услышали звуки расстрела», – оставаясь в лагере, он знал куда больше, чем все, кто участвовал в «вылазке». Я рассказал ему свою часть событий.
   – Мне известно курсанты предпочитают халву и ситро, а вы берете батончики?
   – Это мне помогает.
   – Понятно.
   В действительности, мы говорили с ним о другом. И наш тон был совсем не таким спокойным. Я вдруг почувствовал, его тревожит мой караул.
   «В чем дело?» – спросил я без слов.
   «Что-то должно случиться! – он не проронил ни слова, только улыбался своей обычной добродушной улыбкой. – Я чувствую».
   В это время кто-то со стороны буфета крикнул: «Паланов – на инструктаж! Тебя уже ждут!»
   «Иду!» – крикнул я.
   «Ну что ж, желаю вам пройти инструктаж, заступить в караул и спокойно отстоять свою смену».
   Но то, что он хотел сказать, было короче: «Умоляю! Будьте осторожнее!»
   Уже отойдя, почувствовал, он смотрит мне вслед. Оглянулся. Он поднял ладонь. Я прочел: «Ради Бога! Контролируйте каждый свой шаг! Берегите себя!»
   Разумеется, я был обеспокоен. Непонятна была причина волнений. Я не знал, что и думать: нам не дали договорить.

   Пока шел инструктаж, я успокоился и почти забыл о предостережении Магнитштейна. Столь же обыденно прошла смена караула. Я заступил на пост в автопарке. Как обычно, мы торчали два часа на посту, два часа бодрствовали в караульном помещении и два часа отдыхали на топчанах, укрывшись шинельками.
   Лагерное караульное помещение представляло собой деревянное сооружение из четырех комнат: комната бодрствующей смены, комната отдыхающей смены, ружейная комната, комната начальника караула – согласно уставу караульные помещения должны быть единообразны, независимо от того, где они расположены.
   Мне достался пост в автопарке. Машины, которые только сегодня пришли, казались еще теплыми. Ходовую часть только слегка обмыли и вывесили на колодках. Завтра на покрышки начнут наносить защиту от солнца.

   Под утро, когда рассвело, только заступив на пост, я заметил на борту одной из машин две движущихся черточки. Я не придал им значения и прошел дальше, инстинктивно ища на других машинах нечто подобное. Но сделав несколько шагов, и осознав, что это все-таки были мокрицы, я возвратился. Не обнаружив козявок на прежнем месте, стал искать и, проложив отвесную линию вниз, увидел на земле, возле подвешенного на колышке колеса, два зеленоватых похожих на крыжовник шарика. Я порылся в карманах, ища чего-нибудь вроде коробочки, и вспомнил про шоколадный батончик, купленный перед инструктажем. Не спуская глаз со свернувшихся членистоногих, словно выполняя чей-то приказ, я развернул батончик, сунул в рот содержимое, завернув оба шарика в фольгу от шоколадки, я положил их в карман (туда, где лежал платок) и… забыл. Ощущение было такое, словно все, что могло случиться, уже случилось и больше волноваться не о чем.
   Беда случилась днем, когда бодрствующая смена во главе с сержантом (помощником начальника караула) занималась в ружейной комнате чисткой оружия.
   Когда нас позвали, я пришел вместе с другими, но вся смена не могла заниматься чисткой одновременно. Во-первых, там был для этого всего один стол. А во-вторых, кто-то должен был оставаться в комнате бодрствующей смены у пульта сигнализации с постов. Сержант отослал меня обратно, пообещав, скоро сменить. И, действительно, скоро меня сменили.
   Проходя по коридору к комнате, где чистили автоматы, я вздрогнул, заметив непорядок: лишних людей, которым не положено было здесь находиться.
   Мне захотелось вытереть губы, слипавшиеся от шоколадки даже после того, как, сменившись, я помыл лицо. Опустив руку в карман, я остановился, не обнаружив комочка фольги, который лежал рядом с платком, а вспомнив, что последний раз вытирал губы, когда прошлый раз заходил в ружейную комнату, ускорил шаги: ведь я обещал Магнтштейну, «контролировать каждый свой шаг». Разорванная в клочья фольга вместе с паклей и масляной ветошью лежала в металлической урне: должно быть я ее выронил, доставая платок. Но мне уже было не до фольги. То, что сейчас происходило в комнате, могло показаться безумным сном.
   В комнате находились особист – майор Переверзнев и его рыжий помощник – громила в старшинских погонах. Они оба были какие-то потрепанные всклокоченные с безумными глазами. Переверзнев, поймав сержанта за ухо, мерзко похохатывая приговаривал: «Ага! Попался! Потерпи, сынок, это полезно!» Не прошло и мгновения, кадр резко переменился: помначкар не любил, таких шуток и, вывернувшись, нанес майору сильный удар в челюсть, от которого последний закатился под стол для чистки оружия и там ползал и дергался, словно разучился ходить, как нормальные люди. Услышав грохот, из своей комнаты выскочил капитан – начальник караула.
   На глазах у него старшина особист схватил штык-нож, разобранного на столе автомата и, подскочив к сержанту, ударил ножом в живот, а затем, оглянувшись и заметив свидетелей, согнулся и словно провалился под землю. Это только казалось, что – под землю. На самом же деле, личный состав особого отдела, в количестве двух единиц, быстро-быстро засеменил ножками, торопясь укрыться в ближайшей щели плинтуса . Я вошел в комнату следом за капитаном, и обе мокрицы, поравнялись со мной. В начавшейся суете никто не заметил, как они оба, один за другим, щелкнули под моим сапогом. При этом у меня даже не возникло впечатления, что я совершил нечто более ужасное, чем раздавил двух насекомых.
   Происшествие, связанное с ранением помощника начальника караула посчитали весьма серьезным. Нам даже не позволили достоять караул: пока не найден преступник, нападение могло повториться. Допрошены были все. Даже раненого сначала допросили, а затем уже отправили в госпиталь. Мы, не сговариваясь, отвечали одно и то же: появившийся из-под стола майор выкручивал ухо сержанту, за что и был послан в нокдаун, а возникший следом за ним старшина завладел лежавшим на столе штык-ножом.
   Исследовали каждый сантиметр караульного помещения. Отпечатки пальцев подтверждали показания свидетелей: были обнаружены следы присутствия майора Переверзнева, а рука, нанесшая удар ножом, явно принадлежала Харитону. Однако физическое отсутствие указанных фигурантов ставило следствие в тупик. Нам удалось оперативно и тщательно вымыть в караулке полы. Комиссия потребовала вскрыть деревянный пол, разобрали деревянную обшивку всего помещения, но и это ничего не дало.
   В тот же день нас поместили в отдельную палатку, приставив часового, а на завтра увезли в город и рассовали по одиночкам в гражданскую тюрьму: на гарнизонной гауптвахте такого количества одиночных камер не оказалось. Это сделали, чтобы не дать возможности сговориться (как всегда задним числом). У нас было достаточно время, чтобы сговориться. Но мы не сговаривались, а говорили то, что, действительно, видели.
   Нас допрашивали разные следователи. Создавалось абсурдное впечатление, что с нами никто не желал иметь дела, но и прекращать дело не находили возможности. Хорошо еще, что раненый сержант выжил, хотя и был в последствие комиссован: не начинать же офицерскую службу со штопанным желудком.
   Так продолжалось до тех пор, пока не нашелся следователь, решивший объединить рассмотрение двух дел – этого и незавершенного дела двухлетней давности, так же случившегося в караульном помещении. Он выделил трех общих «фигурантов»: меня, сержанта, и… членистоногое, которое фигурировало в обоих протоколах, хотя в последнем случае – в количестве двух особей.
   Следователь столь рьяно начал «копать» в направлении козявок, что его пришлось отстранить от ведения дела, пока не опозорил честь военной прокуратуры. Само же дело прикрыли, а нас вернули в лагерь готовиться к экзаменам. В конце концов, мы не вредители какие-нибудь, а если и пошутили промеж собой ножичком, так ничего же ужасного не случилось – все живы и, даже можно сказать, здоровы. Но капитана (начальника караула), как подозрительного свидетеля, перевели, на всякий случай, в другой гарнизон.


   4.

   На клубной лавочке меня поджидала чета Магнитштейнов. Преподавателям в отличие от офицеров подразделений (командиров взводов, батарей и дивизионов) разрешалось брать жен в лагеря. Если строевые офицеры ютились в палатках, то у преподавателей был маленький барачный городок, где каждый имел отдельную комнату. Но удобства все равно стояли на улице, не то, чтобы общие, – а раздельно М от Ж.
   Прасковья Ивановна прикатила, как только муж телеграфировал по «семейному телеграфу» о событиях в лагере. Выяснив обстоятельства, она возвратилась в город и прежде чем вернуться обратно, справила некоторые тяжкие дела, бремя которых взвалила на себя добровольно, можно сказать, по зову души.
   Среди знакомых, можно их называть почитателями, а еще лучше – жертвами, она отыскала нужного человека, который через третьих лиц нашел ей другое нужное лицо из военных юристов, который мог довести в правильном русле дело «О лагерном карауле». Сложнее всего было найти эту личность и внушить охоту взяться за дело, которое никто не хотел на себя взваливать. Остальное уже было делом техники. Познакомившись с «жертвой», она бралась за нее с присущей страстностью. Ей не надо было ждать случая, когда жены не окажется дома. Она ныряла в чужой альков, когда в доме все крепко спали, будила жертву и приступала к любимой работе: приперев обнаженной плотью, внушала то, что считала нужным, подчиняя себе прокурорскую волю. «Мышцы несчастного до того расслаблялись, что он непрерывно трещал, выпуская газы, жена от этого шума иногда просыпалась и, не открывая глаз, сквозь сон, жаловалось: «Дорогой, ты что нынче так распукался, – спать не даешь?» – изящно хвастаясь на клубной скамеечке Прасковья Ивановна. При этом белое с небольшими веснушками лицо Магнитштейна становилось пунцовым: будучи полукапом он все же оставался интеллигентом, то есть, подобным мне, размазней.
   Из нас троих, именно она была «мачо», владеющим харизмой вождя,. В ней жил азарт хулиганки, но при всей свирепости и утрированности женского начала, была она незлоблива и незлопамятна и уже не помнила, как однажды я ногой проводил ее на пол со второго яруса курсантской лежанки.
   Боря, – спросила она, – а вы не заметили, этим летом, в лагере новое лицо?
   – Этим летом я в лагере, можно сказать, и дня не прожил.
   – Ну да, разумеется, это я не учла. В таком случае, обратите внимание: в офицерской столовой – новая буфетчица.
   – Честно сказать, в офицерскую столовую меня никогда не тянуло.
   – Я имела в виду только буфет.
   – У нас – солдатский буфет. Офицерский нашему брату – не по карману.
   – Понимаю: халва и ситро – шалунишки-слаткоежки! – она хохотнула, – как-то у вас все не по-мужски, не по-русски.
   – По-русски это что – шоколад пралине пирожное безе, трюфели?
   – Колбаса и водяра – все, что вам надо!
   Мы опять с ней потихоньку входили в состояние конфронтации. Меня раздражали ее похотливая озабоченность новыми лицами, неуемная гордость чистотой своего капелянского происхождения и особыми капелянскими доблестями. Она как-то выразилась, что Земля не подозревает, какие раскаленные характеры населяли схлопнувшийся героический мир. Я возразил, дескать, уверен, что там были всякие: и герои и трусы и гении и бездари, и благородные и подлые – самые разные, как везде
   «Ты ничего не понимаешь! – говорила отчаянная патриотка исчезнувшей тверди. – Там действительно была жизнь – не просто страстишки, как на этой горошине, а всепоглощающая кровавая страсть с большой буквы! Страсть, исполненная муки и ужаса смерти, рева и визга мучений, разбросанных конечностей и внутренностей – мясорубка плоти, но зато торжество, апофеоз страсти. Это нельзя понимать! Это надо почувствовать. Иногда я завидую тем, кто сгорел там заживо. Это великое аутодафе – одновременно и сумасшедшая мука и страстное наслаждение. Как жалко по сравнению с этим выглядят здешние сказочки про любовь, служащую продолжению рода! Капелянская страсть, напротив, служила уничтожению рода, ради наслаждения личности. Там у жизни был четкий смысл: мы рождались, чтобы получать наслаждение, чтобы искать наслаждение, чтобы драться за наслаждение. Мы были расой прекрасных богов.
   Слушая ее высказывания, сам Магнитштейн скромно улыбался в усы. Мне было трудно понять, то ли он побаивался ее, то ли гордился своей половиной. Эта пара была, действительно, как лед и пламень. Он – скромный, спокойный и педантичный, она взрывная, неугомонная, однако умеющая притворяться сдержанной, даже мудрой. Я подозревал, что она не глупа, но ей нравилось оборачиваться ко мне непотребной стороной. А он улыбался в усы, как будто знал нечто мне неведомое.
   Вообще-то усатые часто вызывают недоверие. Спрашивается, зачем им под носом лишняя растительность, делающая человека похожим на кошку или таракана? Но когда обнаружил, что усатые чем-то настораживают, даже пугают, догадался, что усики – всего только демонстрация, лучше сказать имитация, мужской силы, мужества и просто угрозы для незадачливого самца. Кроме того, усы это маска за которой легко спрятать растерянность, страх, смущение или, просто, волнение. Короче, эта некая черта, которая в действительности отсутствует, но очень хочется, чтобы она была. Тот, кто реально владеет грозными свойствами, либо не носит усов, либо носит их по традиции часто национальной, а еще чаще антинациональной. Например, можно носить усы антисемита-Насера, чтобы скрывать свои еврейские черты.
   По-моему, мы говорили про буфетчицу, напомнил рыжеусый майор.
   – Не люблю буфетчиц.
   – Это совсем не то, что вы думаете. И потом, вас никто не принуждает влюбляться.
   Я невольно взглянул на Прасковью. Поймав этот взгляд, Магнитштейн расхохотался: «Господи! Тут все иначе!
   – Иначе это как?
   – Взгляни сам! Ну, приди, купи у нее что-нибудь.
   Я проклинал то обстоятельство, что вернулся именно в выходной день. Но разве можно винить обстоятельства!? Не в них ли – самое святое и мистическое, что нам предоставляет жизнь? В воскресенье некоторых счастливчиков приезжали навестить родные. Был даже ветхий барак, который гордо называли гостиницей. Но выходило, что и у меня здесь оказались родственники, которых знали все наши ребята. Но главное, что я сам сознавал, что Магнитшейны, действительно состояли со мной в каком-то родстве, так же, как все земляне были друг другу родными. А мне были родственниками и те и другие. Не будем уточнять степень родства. Тут лучше не копать.
   Магнитштейны проявили настойчивость. Им было любопытно, что выйдет. Меня все это утомляло. Я глядел на них с улыбкою юного старца. Меня утомляли и вместе с тем казались забавными их приставания. Они поступали со мной так, как со всеми поступала жизнь, когда она была спокойна и не напоминала фурию. Короче, через полчаса я оказался в очереди в офицерский буфет. Буфетчицей оказалась девица небольшого росточка с мало запоминающейся физиономией. Она либо совсем не пользовалась косметикой, либо пользовалась в таких незначительных дозах, что неопытным глазом трудно было заметить.
   Ее движения были столь стремительны, что я невольно решил, что она капелянка. Качественная сторона ее облика ускользала. Я бы затруднился сразу сказать, красива она или наоборот, – неприглядна.
   Когда подошла моя очередь, я даже не успел выбрать, что взять. Пришлось назвать стандартный курсантский набор: 200 граммов халвы и бутылочку лимонада. Я не сразу засек, что, услышав мой голос, она точно захлебнулась воздухом и впала в оцепенение.
   – Барышня, что вы, как дохлая курица! – проворчал маленький бритоголовый, с усиками а-ля Котовский, преподаватель «Партполитработы» капитан Шмытько. Он страдал наполеоновским синдромом неприятия всех, кто выше его росточком.
   Я возмутился: «Как можно такое говорить женщине!?»
   – А вы бы молчали, товарищ курсант! Вообще, что вы здесь делаете в офицерской столовой?! Халва есть и в вашем буфете!
   – Разве дело в халве?
   – Вы еще разговаривать будете!? Вон отсюда! И чтобы я вас тут больше не видел!
   Я хотел открыть рот и что-то сказать. Меня перебили: «Молчать! Смотреть мне в глаза»!
   Если в обычные дни офицеров кормили по специальным талонам, то в выходные – столовая работала, как кафе, за деньги. Почти все столики были заняты. В бараке стоял гул, и разговор у буфета могли слышать лишь те, кто был рядом. Но сидевшая через два столика чета Магнитштейнов слышала почти все, потому что прислушивалась, потому что пришла, чтобы слышать. Я не хотел смотреть на Шмытько, но не смог удержаться. Это был только миг. Я увидел лишь то, что находилось у капитана под носом. Его усики топорщились и ерошились.
   Я, было, решил, что в волнении им так и положено становиться торчком. Но понял, что заблуждаюсь.
   Эти усики, не просто топорщились, они трансформировались: сначала напоминали густую щетину, потом странно слиплись и раздвоились, затем прыснули в стороны и стали длиннее, чем у Магнитштейна, потом вдруг стали больше самого Шмытько, и, наконец, вдруг, шмыгнули куда-то ниже прилавка вместе с хозяином.
   Пока девушка выходила из оцепенения, я расплатился, взял блюдце с халвой, ложечку, бутылочку с надетым на горло бумажным стаканчиком и проследовал к столику магнитштейнов.
   «Это, случайно, не ты его?» – кивнув в сторону буфета, спросила мужа Парасковья.
   – Мокрицы не мой профиль. Это Боренька – специалист по членистоногим.
   – Да, я интересуюсь этими тварями. А в чем дело?
   – Я думаю, а не раздавят ли его тут, походя, товарищи офицеры.
   «Боишься, ценный кадр пропадет? Не волнуйся, – успокаивал жену Магнитштейн, – Шмытько – мужик тертый, шустрый и скользкий. Часа не пройдет где-нибудь высветится».
   «Ну, тогда нам здесь больше нечего делать, – сказала женщина, поднимаясь с места, айда, Мотя, покувыркаемся».
   – Тебе бы все кувыркаться!
   – А чем же еще здесь на лоне природы заниматься?
   Они как будто перестали меня замечать.


   5.

   Перед отбоем наш взвод построили и объявили: что мы назначены дежурным взводом. Был такой вид наряда на непредвиденный случай – дежурный взвод. На моей памяти таких случаев еще не было. И в этот раз, ложась, мы рассчитывали поспать до подъема.
   Ночью, под сенью палатки, на жестком матрасе, устилающем составные деревянные нары, я пускал почти детский храп к небесам полным звезд и соснового духа. Полы палатки были приподняты и сонные голоса леса сливались с сопением моих однокурсников. Я смотрел вещий сон, как смотрят в кино прямой репортаж. Мне приснился начальник училища – генерал Алексеев. Я не видел его… – я был им самим. Была жаркая ночь. Я сидел на скамеечке возле домика, называвшегося «генеральскою дачей». Играла шелестящая музыка. Так шелестят листы жести, по которым носятся хулиганы. Это музыка – боли сердца. И, легонько прикасаясь ладонью, я чуть-чуть утоляла эту боль. Последнее время жизнь все чаще казалось, висящей на волоске. Какое счастье, что мы (командиры частей и бригад) когда-то нашли это место – без мошек и комаров, где в жаркую ночь можно снять с себя лишнее. Каждый хвастал, что это его заслуга. А потом оказалось, лагеря здесь еще – от Нестора Ивановича. Я был в одной майке, но от боли и недостатка воздуха меня бросало в жар. В окне за спиной, в комнатке, где стоял диван и где обычно генерал отдыхал, уютно горел ночничок. Эта музыка боли, и все события последней недели гремели безжалостной жестью, кололи шпагою флейты, вонзавшейся в грудь. Училище – его училище – несло потери в мирное время. И расследование ничего не дало. Это была катастрофа, не совместимая с жизнью. Над генералом сгустилась туча, и это видел каждый в училище. Даже молодая жена генерала (он недавно женился вторично) не поехала в лагерь, предчувствуя скорое возвращение. Когда-то он был «молодым богом» – деревенским драчуном, а в армии отчаянным рубакой. Он умел звереть, – наливать кровью глаза, вернее, делать вид, что звереет. По сути, он был добрейшим и даже трусливейшим человечком, но мог позволить себе доброту только дома, где им командовали женщины: мать, супруга, две дочери, вторая жена, случайные походные жены. Но со временем ему обрыдло их обслуживать, а им – вилять перед ним аппетитными попками. Он стал до слез, до обморока жалеть молодых офицеров, солдат и курсантиков, потому что страдал, ощущая себя «последним евреем», так ему рисовалась пропасть ущербности, от того, что не имел своих сыновей.
   Теперь по утрам, просыпаясь, он чувствовал влажный след свисавшего через губу змеиного жала. Это был, родившийся в генеральском сознании, суеверный знак угасания. Поселившийся в нем подлый змий медленно поедал внутренности, откладывая зловонные желеобразные экскременты. Он пил, чтобы выжить змия, не веря, что это поможет. Кроме музыки боли он слышал сейчас и нечто иное. То доносились чуждые ему дрыгающие танцевальные ритмы, ни то из офицерской столовки, ни то из ближних офицерских бараков. Почему-то именно теперь вместе с глупыми игривыми звуками он подумал о Паланове – об этом до нелепости жалком курсантике, судьба которого как-то странно сцепилась с его собственною судьбою. Если будет доказано, что Паланов, действительно, виноват, это автоматически будет значить, что виноват и он – генерал Алексеев, – что он где-то допустил недосмотр, а, может быть, сам проявил подозрительный умысел. Исчезновения людей, явления омерзительных тварей связали его со смешным курсантиком, от которого не добиться толку.
   Я (генерал) вздрогнул и поднял голову услышав за спиной шум. Это было похоже на шаги внутри дома. Кто-то как будто вслепую слонялся по ссохшемуся за зиму паркету моей спальни. Я повернулся всем телом и увидел раскачивающуюся тень огромной мокрицы. Она наклонялась вперед, шевелила лапками, вертела усатой головой и, двигаясь по комнате, сбила стоявший на тумбочке светильник. Шаги за открытым окошком замерли, и мне показалось, что это был сон или галлюцинация. Пошатываясь, грея ладонью сердце, я зашаркал в дом. Мой генерал не испытывал страха. Скорее он был взбешен. Все эти штучки с мокрицами уже невозможно было терпеть. Через прихожую я вошел в первую комнату. Глаза, привыкшие к темноте, различали все, что мне было надо. Подняв телефонную трубку, я рявкнул: «Дежурного – ко мне! Немедленно!» и, сунув трубку в гнездо, отправился в спальню. Войдя, я не стал поднимать ночничок, а прямо у двери включил верхний свет. Подняв глаза, я содрогнулся, громко выругался и рухнул на пол.

   За окном, а потом на крыльце послышались шаги, и я «отцепился» от генерала, точно сломался крючок, что меня держал, и тут же прицепился к вызванному генералом дежурному.
   Я (дежурный) в капитанском звании, бодро взбежав на крыльцо, постучал в открытую дверь и с придыханием попросил: «Разрешите войти, товарищ генерал?» Мы не слишком часто видели начальника училища: большую часть времени он находился в отъезде: по делам или по болезни. Чем меньше он мозолил нам глаза, тем сильнее мы его уважали. Со своих заоблачных высот он смотрел на нас, как папа римский на верных католиков. Но сейчас мне никто не ответил. Осторожно (на цыпочках) войдя в комнату, через раскрытую дверь в спальню я увидел распростертое на полу тело, одетого по-домашнему шефа. Ступив на порог спальни, я вспомнил: дабы не помешать следствию, в подобных случаях какие-либо самостоятельные действия предпринимать запрещается. Вернувшись в комнату, я позвонил помощнику, чтобы вызвал врача, разбудил дежурный взвод (возможно, понадобится оцепление) и сообщил о происшествии дежурному следователю по военному лагерю, после чего вышел на крылечко и закурил. Судя по виду, скорее всего шеф был мертв. Но даже, если бы он был жив, я бы побрезговал приближаться.

   «Фильм», в котором я был генералом, оборвала команда: «Дежурный взвод, подъем! Стройся!» Наш маленький пузатенький старлей был уже здесь. Как он успел!? Равняйсь! Смирно! Вольно! В сторону генеральской дачи бегом марш! Раз было указано направление, соблюдать строй было не обязательно. Старлей бежал первым, задавая темп, а я замыкал строй. Не потому что был в строю самым маленьким, а потому что у меня были самые старые ноги, совершенно неприспособленные для кроссов.
   Хотя я и бежал последним, но, пожалуй, лучше всех представлял себе, что увижу, когда окажусь на месте. Еще подбегая к даче, опытный старлей начал расставлять оцепление. Так, что, в конце концов, я один оказался непоставленным, а потому проследовал за своим юрким начальником в дом. «Постойте, – бросив сигаретку, сказал дежурный и поплелся за нами, – здесь пока нечего делать. Я жду врача». «Для кого?» – неожиданно спросил командир взвода, уже успевший проникнуть в спальню. «Как для кого!?» – удивился вопросу дежурный и застыл на месте: только теперь, глядя из комнаты поверх боковины дивана, он вдруг понял, что генерал был в спальне не один. На генеральском диване лежал грязный человек в сапогах и в портупее. Видимо, именно внешность его вызвала у генерала шок. «Черт! Так это же Шмытько – партполитработа! Что он тут делает?» «Спит, как дитя малое». – доложил мой начальник.
   – На генеральском диване!?
   – Именно!
   Старлей внимательно изучал одежду, вернее, грязь на одежде спящего. Принюхивался к запахам. Что-то ему все это напоминало и по первому случаю в караульном помещении и по второму – с позже уволенным полковником Гайдаем.
   – Слушай, Паланов, – спросил он, – а не твоих ли это рук дело? Только ты у нас на такие вещи мастер!
   – А то чьих же? Конечно моих!
   – Во как! – Чему-то обрадовался дежурный.
   – Чего ржешь, капитан?
   – А ты не понял, старлей? Гляди, каких воинов настрогал!? Без пяти минут офицер, – и уже набирается наглости хамить своему командиру!?
   – А тебе-то что?
   – Не тебе, а вам! И вообще! Как вы разговариваете со старшими! Теперь понятно, почему у вас такие подчиненные!
   – Да пошел ты!
   – Вернитесь, товарищ старший лейтенант!
   Но старлея уже след простыл.
   Кроме офицерских званий в училище существовала особая градация значимости. Низшими по этой шкале считались именно офицеры штаба, к которым и относился дежурный. Остальные посматривали на «штабистов» с ухмылкой, дескать, умеют только бумажки из кабинета в кабинет таскать. Ко второй категории относились преподаватели. Хотя они и работали в основном языком, но были людьми относительно культурными и образованными. Это и определяло их значимость. «Что с них возьмешь, одно слово – «Интеллигенция»? Высшей «кастой» считались начальники взводов и батарей. В училищах по сравнению с войсками они котировались рангом выше. Например, если в войсках командир взвода – лейтенант и старший лейтенант, то в училище – старший лейтенант, капитан. И так далее. В батарее – капитан, майор, в дивизионе – майор, подполковник. Одним словом – начальники.
   Я попытался вслед за своим начальником ретироваться, но дежурный остановил меня: а вы, товарищ курсант, подождите. Вы прямо сегодня пойдете у меня на гауптвахту!
   – За что!?
   – За пререкание со старшими!
   – Каких пререканий!? Я помню каждое слово. Могу повторить. Командир взвода тогда спросил: «Не твоих ли это рук дело?» Я ответил: «А то чьих же? Конечно моих!»
   – Ну и что?
   – И все! Взводный подтвердит.
   «И я могу подтвердить! Это его рук дело! – молвил, вдруг, пребывавший в забытьи капитан – «партполитработа». – Этот, судя по его успехам, тупица, сделал меня самого козявкой и заставил пресмыкаться по лагерю».
   «Что ты бредишь, Шмытько!? Погляди, на кого ты похож и где ты лежишь!
   Шмытько приподнялся на локтях, осмотрелся и сел. Облик Котовского был смят и повержен. У капитана кружилась голова и путались мысли. Он бормотал что-то бессвязное. В это время на подъезде к «даче» затарахтела санитарная машина. «Всё, – сказал дежурный, – приехал доктор, сейчас примчится и следователь»
   – А следователь зачем?!
   – Все, уматывай! Чтобы ноги твоей здесь больше не было! Пошел! Пошел!
   «Партполитработу» пришлось силой вытолкнуть из генеральской дачи. Мне было интересно, чем все кончится. Я задержался в первой комнате и видел, как, вернувшись к дивану, дежурный стряхнул пыль и грязь с покрывала, расправил постель, перевернув, взбил большую подушку, на которой только что, свернувшись, лежал маленький грязный «Котовский». Мимо меня прошли молоденький военврач (старший лейтенант с тонкой шеей и пухлыми губками ребенка, не успевшего в срок заматереть) и медицинская сестра (приятного вида тетенька лет сорока). Они раскрыли свои саквояжи и склонились над генералом. «Я не решился переносить на диван», – оправдываясь, лепетал дежурный.
   «Правильно решили, – согласился доктор, – а теперь, пожалуйста, тише!»
   Доктор выслушивал больного. Дежурный не выдержал: «Так он что, еще жив?!»
   «Сильнейший сердечный приступ». – объяснил старший лейтенант.
   Они сделали больному укол, непрямой массаж сердца.
   «Дышит? – спросил капитан.
   – Пока дышит.
   Медики совещались:
   – Отправить в госпиталь…?
   – Ни в коем случае! Не перенесет дороги. Хорошо, если сможем переложить на диван.
   – Прямо здесь придется оборудовать сестринский пост.
   – Товарищ капитан, вы нам поможете перенести больного?
   – Сейчас, я курсантиков позову! – дежурный выскользнул во двор искать курсантиков.
   Я вышел из соседней комнаты в спальню. «Надо перенести?»
   – Надо. Но один вы не справитесь.
   «Вы поможете. Хотя ноги у меня слабые, зато руки сильные».
   Медики переглянулись. В таких случаях, я всегда, что думал, то и говорил. Это почему-то удивляло и веселило. Хотя особого повода веселиться не было. Мы поднапряглись, волоком подтащили больного к дивану, потом посадили, подняли верхнюю часть туловища, закинули ноги и дело, как будто, было сделано. «Теперь бы поставить капельницу». – мечтательно произнес военврач. «Капельница-то есть, – призналась сестра, но я не захватила стойку: не думала, что понадобится сестринский пост.
   – Послушайте, курсант, как ваше имя?
   – Борис.
   «Очень приятно, Борис, что вы взялись нам помогать. – молвила сестра, – вы могли бы помочь нам еще в одном деле»?
   – Подержать капельницу?
   – Вот именно, пока мы привезем стойку. Я только доеду до медсанбата, возьму ее и сразу вернусь».
   – А я, – сказал врач, – должен собрать весь комплект медикаментов для поста. Мы скоро вернемся. Самое долгое полчаса.
   – Да, да пожалуйста, что я должен делать?
   Минут через пять я уже сидя на стуле, попеременно меняя руки, держал навесу капельницу, жидкость из которой по капле уходила через иглу в вену больного. На улице уже рассвело. Заглянувший на дачу дежурный, убедившись, что обошлись без него, хотел было ретироваться, но заметив, что я с капельницей – один, взглянув на больного, спросил: «Думаешь, будет жить?»
   – Будет!
   – Ишь ты!? Кто ты такой?
   – Я – Паланов!
   – Паланов!? – он рассмеялся и пошел, продолжая смеяться и повторять: – Надо же! Он Паланов!
   Дежурный уже скрылся из виду, но еще звучал за кустами его голос и смех: «Послушайте, он – Паланов! Паланов! А не какой-нибудь Пупкин! А по мне так лучше уж Пупкин, чем такой вот Паланов!»
   Я испытывал к больному не просто жалость. Мимолетный сон в палатке дал мне возможность сравнить две души: дежурного и генерала. Дежурный имел пустую, брезгливую, вздорную душу. У генерала душа была тоже не сахар, однако, вдруг, выяснилось, что он обо мне думал, жалел меня, тревожился, ощущая связь с судьбою курсанта. В этой душе было что-то родное. Мне не хотелась, чтобы она иссякла. Так не хотелось, что я заплакал. И тогда генерал подал признаки жизни. Он издал тихий стон, пошевелил губами и открыл глаза. Я затих и даже мысли мои притихли: боялся, каким-то непостижимым образом они потревожат его. Но кроме мыслей, были слезы и еще много другого, что рождалось в душе полукапа. Просачиваясь через руку в капельницу, оно по резиновой трубочке текло вниз, по игле проникало в вену, а по ней уже подбиралось к сердцу, которое (как миллионы других больных сердец) алкало живительного неземного участия. Эти капли могли струиться только от сердца к сердцу. Я почти физически ощущал, как, разжижаясь, его тягучая кровь бежала по мелким сосудам – жизнь возвращалась.
   Когда медики вернулись, появился и следователь. Еще на улице, поинтересовавшись, в чем дело, он отправился искать дежурного.
   – Это что за фокусы!? – Удивилась сестра, при виде пустого дивана. «Он пошел в туалет», – объяснил я.
   – Как вы могли пустить!?
   – Как я мог не пустить? Он генерал.
   – Но вы же видели, в каком он состоянии!
   – Ему, вроде, лучше.
   – Вроде! Но не настолько же, чтобы самому ходить в туалет. Кстати, где он у вас?
   – У меня!? Простите, я понятия не имею.
   Но тут объявился и сам генерал:
   – Мария Ивановна, не ругайте курсанта. Он ни при чем. Что же прикажете пачкать диван? И вообще, поверьте, мне, действительно, лучше.
   – Не поверю! Час назад едва прослушивалось сердце!
   – Не верите?! Да вот же я! Смотрите! Вы же чем-то меня лечили? Вот капельница пустая. Вот, игла на столе. Сколько жидкости вы в меня вбухали!?
   Молодой врач улыбался. «Вы так здорово выглядите, словно месяц лечились».
   – Месяц не месяц, а ночка прошла.
   – А мы вам сестрицу на пост привезли – молоденькую.
   – Молоденькую – это хорошо!
   Я подал голос: «А мне, разрешите идти?»
   – «Да, да, курсант, вы свободны», – сказал молодой врач.
   – «Спасибо большое!» – благодарила сестра.
   – «Идите, Паланов, я вам пришлю благодарность. – Пообещал генерал, – а если понадобитесь, вызову снова! Придете?
   – Так точно, товарищ генерал!
   – Ну, тогда все в порядке!


   6.

   Когда я вернулся в расположение батареи, взвод был на самоподготовке. Моя койка была незаправленной – такой, какой я ее по тревоге оставил. Подошел дневальный: «Слушай, Паланов, что у тебя там случилось с нашим старлеем?»
   – Да ничего, вроде… А вообще, я уже не помню. У меня что-то с головой.
   – Болит?
   – Нет. Кружится и – какой-то звон. Знаешь, такое состояние, как будто все соки из меня вытянули. А, почему спрашиваешь?
   – Я хотел твою койку заправить. Он не дал.
   – Старлей?
   – Я и говорю.
   – Что он сказал?
   – Матерился! Грозил посадить тебя на губу до самых экзаменов так, что бы ты все провалил. Но ты не бойся. Такого ему не позволят. Еще не был случая, чтобы кто-то засыпался на экзаменах.
   – Да, я и без него засыплюсь. Это как раз мой случай. Я ведь не Леонардо да Винчи.
   – Да, он ведь бешеный, особенно, когда выпьет.
   – Ну, раз постель разобрана, я лягу.
   – Он увидит, совсем озвереет!
   – Ну и ладно. Мне и без него что-то плохо.
   – Может, тебе – в санчасть?
   – Да я, можно сказать, только оттуда.
   – Не понял.
   – И не надо. Если старлей будет спрашивать, скажи ему, голова у меня болит. Я там намаялся.
   – Это правда говорят, генерал – при смерти.
   – Враки. Ну я пошел.
   – Ох, смотри Паланов – с огнем играешь.
   – Мне все равно.
   Мне показалось, я не успел положить на подушку голову, как меня разбудили. «Паланов проснись, быстро! Он зовет тебя!» – шептал дневальный.
   – Что ему надо?
   – Я же говорю, зовет!
   – Ты сказал, что я болен?
   – Сказал.
   – А он что?
   – Матерится.
   – Пьяный?
   – Кажись, нет.
   – Тогда ладно, встаю.
   – «Что значит, ладно?! Это кто там делает мне одолжение?» – командир взвода стоял у борта деревянного обрамления палатки и вскипал гневом. Я уже пытался застегнуть пряжку ремня, как меня окликнули: «Товарищ курсант!»
   – Я!
   – Отставить ремень!
   – Есть, отставить ремень!
   – За мной бегом марш!
   И мы побежали.
   Я бежал в гимнастерке, но без ремня – такой была у нас зимняя форма одежды для зарядки на улице. Но, во-первых, сейчас – не зима, а во-вторых, здесь везде – улица даже в палатке. Летом мы обычно бегали с голым торсом. Неожиданно, я подумал, он боится меня, ведь пряжка ремня – неплохое оружие. Он сам нас учил, как ей пользоваться. Я уже стал задыхаться и подумал, зная мои «чемпионские» возможности, он решил меня уморить, тем более, что мои яловые сапожища не шли в сравнение с хромовыми офицерскими прохарями. «Вот вы сейчас мучаетесь, – процедил я сквозь одышку, а ведь это вы виноваты, что не научили меня бегать». Он остановился, как вкопанный: «Повтори, что сказал!» Я налетел на него и отскочил, точно мячик, ударившись о мускулистую грудь.
   Голова закружилась – я потерял равновесие и свалился в траву. «Курсант Паланов, подъем!» – рявкнул старлей. «Да пошел ты на фиг! – Миролюбиво послал я его. – Здесь нас никто не видит и не слышит. Ты ведь больше всего боишься свидетелей? Так?» «Заткнись, сука! – сказал он, несколько опешив, и скомандовал: Встать!». Я продолжал сидеть, поджав ноги. «Ты сам выбрал место, где не задевая твоего самолюбия, я могу делать, что захочу!»
   – Что ты мелешь? Какое еще самолюбие?!
   – Сейчас объясню. В отличии от Партполитработы я тут все прекрасно запомнил. Увидев Шмытько, ты спросил меня… «Не ты, а вы!» – Перебил командир взвода.
   – Без свидетелей «ты».
   – Заткнись, засранец! – чувствовалось, он несколько обескуражен.
   – Ты не даешь объяснить. Так вот, ты спросил: «Паланов, а не твоих ли это рук дело? Только ты у нас на такие вещи мастер!» (Заметь, и ты здесь – на «ты») Я ответил: «Конечно моих!» Тогда дежурный заржал: «Гляди, старлей, каких воинов настрогал. Он уже набирается наглости хамить своему командиру!» «Именно этого ты простить мне не можешь, хотя никакой наглости не было. Была только правда. И ты это знаешь! Просто дежурный тебя спровоцировал.
   – Ничего я не знаю и знать не хочу!
   – Пропил мозги, командир!
   – Сука! Это ты мне!?
   – Тебе, тебе. И должен признаться, мне тебя жаль.
   – Заметь, я тебя никак не обзываю, хотя здесь мы – одни.
   – Да ты и ругаться-то не умеешь и слов настоящих не знаешь!
   – Каких настоящих?
   – Мужских!
   – За годы учебы от тебя мы всякое слышали, да не прилипло.
   – Правильно говорят: «Тупица». Верно, мало били тебя, если не научился ругаться. Ты еще по почкам не получал? Сейчас получишь!
   Старлей по фамилии Кругляк заходил со спины, но я, настроившись, следил за ним, по шорохам, веяниям ветерка, по запаху воскресного перегара, по тепловым возмущениям улавливая каждое движения взводного.
   «Ты еще меня благодарить будешь, что отмазал от армии! Таким, как ты, здесь не место. Чем больше я тебя учил, тем делал для тебя хуже. Для тебя и, конечно, для армии. А последнее время ты вообще стал слишком болтливым. Видать, осмелел.
   Первый раз слышу, что смелость – это плохо.
   Плохо, когда направлена против старших. Образцом ты все равно не станешь. А тянуть эту лямку всю жизнь тебе не захочется. Опомнишься – поздно будет. А так маленько в госпитале полежишь, комиссуешься и – свободен. Ты пойми, я предлагаю, как лучше. Ну? Что ты об этом думаешь?»
   – А ты не боишься, старлей, сам попасть в госпиталь, ненароком?
   – От тебя что ли?
   – Хотя бы и от меня.
   – Ты что мне угрожать!?
   – А ты знаешь, что за это – под трибунал? У нас есть предмет «Военная администрации»
   – Ну и что?
   – Я свои права знаю. И вообще, у вас нет здесь свидетелей.
   – Ах ты, гад! Научили на свою голову!
   – Причем здесь твоя голова!? Никто ей не угрожает!
   – Разве твоя наглость не требует, чтобы ее укоротили?
   – Я вам объясню, что происходит.
   – Опять объяснишь!
   – Да, все очень просто: два офицера не нашли общего языка. А виноват несчастный курсант.
   – А вообще-то ты прав, несчастный курсант. Ты давно мне не нравишься.
   – Чем же не угодил?
   – Ты не такой, как все. Не такой, каким должен быть наш курсант!
   – Я знаю, в чем дело!
   – Угадал – «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать»!
   – Это слова не офицера, а бандита.
   – Что ж, настоящему офицеру – подходит.
   – Ну и что дальше?
   – Ничего. Ты слишком хитер. Но я тоже – не дурак. Сегодня наказывать не буду, помучься.
   – Значит, сейчас не хочешь? Предлагаешь продумать, как лучше встретить твою агрессию? В таком случае, у тебя вообще нет шансов.
   – Ах ты, гад, – нарываешься!
   Может быть, но свидетелей-то все равно нет.

   Я присматриваюсь «шарик» ходит надутый круглее, чем обычно, но ко мне не подходит. Я чувствовал, он хочет доказать свое превосходство, но не знает, как, и бесится. Мне было его жаль. Его надо было лечит, а не воевать с ним, но я видел, без столкновения все равно не обойдется. Но надо по-возможности мягче на полутонах. Я искал более тонкие средства – средства короткого действия (полудействия).
   Однажды во время самоподготовки мы (несколько человек во главе с помкомвзвода), захватив конспекты отправились к речке Самаре. Не там, где официальный пляж, а чуть выше по течению, за кустики. Готовиться здесь в жару было куда веселее, чем в палатке, имитирующей класс, хоть и с поднятым пологом. Мы блаженствовали на свежем воздухе, когда появился Кругляк. На этот раз пьяный. Мы увидели друг друга одновременно. Он смотрел на меня, но шел в другом направлении: он приближался сзади к своему помощнику, как два дня назад приближался ко мне. Он как бы без слов говорил мне. Смотри, сейчас я сделаю со своим помощником, то что собирался сделать с тобой, но ты не посмеешь пикнуть и предупредить его, потому что ты трус и тебя это не касается. В одном он был прав: я не собирался «пикать» и предупреждать. Я стоял в стороне с конспектом в руках, прислонясь к дереву. А перед старлеем, спиною к нему, опустив ноги в воду, сидели трое курсантов. Вот, молча и многозначительно, взглянув в мою сторону, пьяный Кругляков занес ногу, как бы приказывая: «Смотри мне в глаза»! А затем, что было силы, послал носок сапога вперед. И в это мгновение раздался его дикий крик. Трое испуганных курсантов моментально сорвались в воду и, выловив свои конспекты, с удивлением и сочувствием наблюдали происходящее. Когда дикий вопль оборвался, взводный начал кричать членораздельно: «Нога! Моя нога!» С ногой у него, действительно, было неладно. Не то, чтобы он ее вывихнул или же подвернул. Превращаясь в мокрицу, он ударил не ногой, а одной из членистых брюшных ножек, которые служили не столько для нападения и защиты, сколько для дыхания, как часть жабер. Для меня Кругляк был неисправим, как пьяница, хотя в нем было известное благородство и чистосердечие и героизм, который он проявил во время зимних учений. Но все это: и благородство, и чистосердечие, и героизм было пьяным. Спиртные пары поднимали в нем высокие свойства и одновременно ненависть к трезвым и трезвенникам. Если таких людей вылечивают от пьянства, то становится видно, что лучшая часть души, предназначенная для радостей жизни, как бы превратилась в выжженное место. Вылеченный алкоголик – уже не человек, – только память о человеке.
   Сегодня я не превращал человека в мокрицу. Я остановил процесс на ходу, своевременно дав обратный ход. Таким образом Кругляк получил то, чем угрожал мне и что намеревался сотворить со своим помощником – он получил инвалидность несовместимую с армейской службой. Виновным он, конечно, назвал меня. Но ни один свидетель этого подтвердить не мог. Генерал вызвал меня к себе на дачу и спросил: «Сынок, ответь мне, ради Бога, почему виновником большинства бед в училище называют вас?»
   – Не исключаю, что люди могут быть правы.
   – Я тоже не исключаю… И все-таки, почему?
   – Просто, так получается.
   – Понятно.
   Он ничего не понял, но продолжать безумные расследования запретил.


   7.

   Вот уже сданы экзамены. Ждем приказа о присвоении звания. Командир батареи собрал нас и огласил перечень округов, чтобы каждый назвал тот, в котором предпочел бы служить.
   «А вас, Паланов – Сказал комбат Строев, отведя меня в сторону. – это не касается. Вы едете по спецназначению. Подробности узнаете после приказа». Я не возражал.
   В ту же ночь в казарму опять притащилась Прасковья. И снова взвод спал мертвым сном, оставив меня один на один с хищницей. Мадам Магнитштштейн явилась прощаться, но от этого ее многочисленные острые коленки не были более милосердными. Однако я тоже ее не щадил. Во время паузы я передал ей слова комбата о моем спецназначении. Это ее озадачило, но не лишило энергии на скрипучей кровати.
   Майор Магнитштейн поймал меня в клубе перед сеансом фильма и опять пригласил на «пирожки».
   Матвей встретил меня, как обычно с тазиком. Сам он был в белой рубахе. Через плечо висело чистое полотенцу. «Садитесь, Борис». Кувшин с теплой водой уже был наготове в руках Парасковьи Ивановны.
   Через несколько минут таинство омовения было завершено и я в носочках и тапочках проследовал на кухню. У Магнитштейнов не было детей. Поэтому в офицерском общежитии им полагалась однокомнатная квартира. Комната по сути служила спальней. Там стояли большая кровать и огромный шкаф. Кухня одновременно служила гостиной. И теперь все собрались на кухне.
   – Борис, я должен признаться, – начал Матвей, – это я устроил ваше «спецназначение».
   – Из-за моих троек?
   – Нет, нет.
   – Тогда почему?
   – Из-за особенностей твоего полукапского восприятия. «Спецназначение» – это короткие сборы для ознакомления с новой техникой, а от туда уже вас распределят на постоянное место службы. Дело в том, что полукапу постоянно нужны новые впечатления.
   – Я не уверен.
   – Поверьте мне, это важно!
   – Ну, хорошо, а что за особенность вы углядели в моем восприятии?
   – Парадоксальную интуицию!
   – В каком смысле парадоксальную?
   – В прямом! Иногда, вы не понимаете элементарных вещей, но, вместе с тем, проникаете в суть самого сложного.
   – Как это? – Хотелось, чтобы обо мне по больше сказали лестного, хотя бы на прощанье.
   – Мне рассказывал преподаватель матчасти РЛС. На занятиях ты словно спишь и не можешь ответить на элементарный вопрос. По сути, ты не знаешь материальной части радиолокатора, не знаешь предмета, который преподают. Но зато, когда речь идет – о неисправности (любой неисправности, даже самой нестандартной) – Паланову нет равных. Он как будто чувствует суть непорядка и знает, как его устранить. Что это? Откуда это в тебе? Преподавателю невдомек, что ты полукап. А раз полукап – то ведаешь суть, даже не зная деталей. Ты можешь сам объяснить, как это у тебе удается?
   – Конечно, могу. Это просто: я знаю принцип, на котором работает станция. И естественно воссоздаю для себя каждый узел. (в том числе неисправный). Я его сам сочиню, даже если его настоящая схема не похожа на ту, что я сочинил.
   – Так я и думал!
   – Это же просто! Чего тут раздумывать!
   – Смешной ты Боренька. Если для тебя просто – не значит, что и – для других.
   – Вы, наверно, правы.
   – Значит, ты на меня не обижаешься?
   – А чего обижаться-то?
   – Ну и ладненько! Вот наш почтовый адрес. Как приедешь, обязательно, напиши. Хоть пару строк. Ведь ты нам, – все равно, что родной. И, вообще, мы должны о тебе все знать. В конце концов, нам положено! Понимаешь?
   – Не совсем. Но обязательно напишу.
   – Слава Богу!
   – Не забывайте нас, – ласково улыбаясь, молила Парасковья.
   – Как можно такое забыть!? – возражал я.
   – Еще бы! – механически согласился Матвей, хотя невозможно было понять, знает он о проделках жены или пребывает в неведении.


   8.

   Через несколько дней все училище выстроилось на плацу, нам, выпускникам, зачитали приказ, вручили удостоверения личности и погоны, скомандовали: «Вольно! В казарму шагом марш!» Одеревеневшими стопами мы проследовали к своим койкам, оставив училище на плацу. В казарме мы сняли курсантские мундиры, достали с вешалок приготовленные офицерские кителя, прикрепили к ним только что врученные погоны со звездочками, переоделись, подпоясались новенькими портупеями и, по команде: «Выходи строиться» снова вышли на плац и построились (уже в другом качестве.) Начальник училища и замполит произнесли напутственные речи. Все было торжественно и, как теперь говорят, «волнительно». Но это предназначалось уже не для нас, а для тех, кто еще оставался учиться. Этот момент предназначался для них в качестве света в конце тоннеля курсантской жизни. Для меня эта жизнь закончилась навсегда. Лейтенанту Паланову приказано было немедленно зайти в отдел кадров за документами, тогда как для остальных эти документы еще не были подготовлены. Я получил направление на новое место службы и «проездные»: меня поджимали сроки, тогда, как всем остальным после выпуска полагался месячный отпуск и проездные документы до дома и от дома до нового места службы. Я тоже получил два комплекта проездных документов: один – на самолет до Алма-Аты, другой железнодорожный – от Алма-Аты до станции Отар (Сказали, это где-то в центре Средней Азии). У всех кадровиков на стене висит огромная карта страны, которая покрывает одну шестую часть всей земной поверхности. Недалеко от казахской столицы я нашел городишко Отар (крошечный кружочек на желтом фоне). Кроме проездных документов, мне выдали денег (среднемесячную «зарплату» командира взвода). В хозяйственном магазинчике (на территории части) я купил небольшой чемодан и переложил в него содержимое курсантского вещмешка. На этом сборы закончились и я впервые вышел через проходную училища без увольнительной. Вышел с тем, чтобы больше не возвращаться. Никаких теплых чувств к этому заведению я не испытывал. Возможно, что-то подобное испытывают заключенные, покидая тюрьму. В самом деле, эти несколько лет я провел за колючей проволокой, охраняемой часовыми и так же, как Зекам, мне давали на несколько часов увольнения. Правда, к нам, как к будущим офицерам, относились с некоторым, уважением. Возможно, кое-кто был уверен, что, если снести все заборы и всю «колючку», да снять часовых, мы немедленно разбежимся и не только училище – мы все (весь народ), и огромные, без того малолюдные пространства этой земли, лопнут от пустоты.
   За проходной меня встретил Матвей. Он был в гражданской одежде. На ногах – спортивные кеды.
   – Ну что, майор, пришел проводить?
   – Лейтенант, мы с тобой однажды не договорили. Помнишь?
   – Это про то, майор, что ты назвал полукапскими глупостями?
   – Значит, не забыл!
   «Ну и что ты хотел мне сказать? Вижу, ты и сегодня мнешься,» – педалировал я фамильярность.
   – Я – не про глупости. Я – про большие дела, которые не по плечу одному.
   – «Большие дела» – это что? И что означает, «не по плечу одному?»
   – Большие дела? Ну, допустим – повернуть реку вспять, отложить затмение солнца!
   – Шутишь, майор!
   – Действительно, одному такого не сделать.
   – А вдвоем, значит, можно?
   – Теоретически – да.
   Я знал, что Магнитштейн – теоретик, но не думал, что – фантазер.
   – Возможности двух полукапов – немыслимы!
   – Хочешь сказать, что возможности складываются?
   – Их не складывают, не умножают. Они подчиняются геометрической прогрессии. Их сложение равносильно гигантскому взрыву. Главное иметь четкое представление о том, чего добиваешься.
   – Ну, и как это объяснить?
   – Не ломай голову. Ты ведь не думаешь, как объясняются полукапские глупости.
   – А вот и думаю.
   – И что же ты думаешь?
   – Я создаю в воображении виртуальную действительность. Вступает в действие Основное табу: действительность не повторяется дважды – ни реальная, ни виртуальная. Достаточно перебрать в уме все, что я не хочу – останется только то, что мне нужно. Годится?
   – Только, как рабочая гипотеза.
   – А как на самом деле?
   – Этого я и сам сказать не могу.
   – Даже вы не можете!?
   – Увы.
   Мы спускались по нашей улице Короленко к главной улице города, (к Карле Марле). Думая о предстоящем путешествии, я только краем уха прислушивался к словам Магнитштейна. Его речь была чересчур абстрактной, чтобы целиком захватить внимание. Мы уже подходили к «Агентству аэрофлота».
   «Вы меня слушаете? – прямо в ухо прокричал Магнитштейн. – Это очень важно!»
   – Да слушаю.
   – Тогда повтори!
   – Все!?
   – Хотя бы реферативно.
   – Пожалуйста: «Возможности двух полукапов – немыслимы! Главное иметь четкое представление о том, чего добиваешься». Годится?
   – Годится.
   – А зачем это? Кому это нужно?
   – Просто запомни и все.
   Я тоже не думал, что когда-нибудь это может мне пригодиться. Но просто так распрощаться было как-то не очень удобно. Я привык к Матвею, можно сказать, успел его полюбить. Однако смущали его семейные отношения. Подозреваю, они были нестандартными даже для капелян. Я должен был что-то спросить и спросил: «Почему люди все время требуют, чтобы им смотрели в глаза»?
   – Им кажется, так они контролируют вашу душу.
   – А на самом деле?
   – А на самом деле, человек не выносит взгляда в упор и впадает в бешенство.
   – Может быть, людям только это и надо?
   – Знаешь, Боря, бешенства на Земле и без того больше, чем надо.
   На этом мы распрощались.

   Мне сказали, что на самолет я могу купить билет в городе в транспортном агентстве. Дали адрес. Тогда еще летали редко, и в кассах народу было немного. Меня удивило, что это так просто: сел, в центре города на автобус, выехал за околицу и ты – на месте. «Местом» был какой-то жалкий барак и поле аэродрома с бесконечной бетонной полосой. Тогда только начали летать знаменитые ТУ-104. Мы (пассажиры) ждали на скамеечках перед бараком. А самолет ждал нас на бетонном квадрате, прямо перед нами. Возле него не было никакого движения. И мы – сорок человек (больше не нашлось желающих лететь до Алма-Аты) сонно торчали под солнцем на выкрашенных в синий цвет деревянных скамейках. Потом нас поманила к себе красивая белокурая дама в синей паре, и мы трусливо и обреченно поплелись, прячась за спины друг друга. Мы показали билеты. И нас впустили в кишку с отвратительным химическим запахом. Мое место было в проходе. Я не стремился к окошку. Рассуждал, как положено трусу: если что и случиться первым попробую выскочить. Пока самолет тащил тягач, я продолжал так думать. А когда наш «ТУ» взревел и дернулся с места, я рассмеялся: столь жалкими показались расчеты на любое спасение. На такой скорости любая былинка на нашем пути казалась убийственной. Я не заметил, как мы оторвались от бетонной дорожки и нырнули в открытое небо. С земли небо действительно представлялось открытым. Мы не очень ощущали подъем. Но речушки и домики сверху быстро уменьшались в размерах. И хотя я смотрел через головы счастливчиков, сидевших у иллюминаторов, я видел небо, засоренное клецками облачек: сначала над нашими головами, а вскоре и далеко под ногами, где небо разлеглось беленькими мазочками и как бы уснуло. Даже рев за иллюминаторами, казалось, угас. Мы сделали широкий круг и где-то далеко внизу пересекли течение трех чахленьких ручейков. Подозреваю, что ими вполне могли оказаться Днепр, Дон и Волга. Причем, предполагаемый Дон (в междуречье Днепра и Волги), с высоты, на которой мы оказались, представлялся исчезающее малым, то есть практически неразличимым. В таком состоянии (можно сказать, в прострации)мы находились почти целый час.
   Потом постепенно что-то стало меняться. Перья – белые клецки – начали таять. Вместо них землю покрыла чуть заметная желтая дымка. Возникло неприятное ощущение дезориентированности. Не столько волновал вопрос, где – верх, где – низ, больше – где мы летим. Вот тут я вспомнил про карту, висевшую на стене у кадровиков. Фактически, я тогда ее мысленно сфотографировал. Но детали, запечатленные памятью, не совпадали с теми, что были фактически нацарапаны на земной поверхности. По времени, вроде бы, я должен был видеть Аральское море с впадающими в него реками Сыр-Дарья и Аму-Дарья, а видел совершенно ровное место, хотя чуть дальше, по прямой, явно различал серпообразное очертание озера Балхаш. На равнине, южнее озера, где-то у самых предгорий Алатау и должен был находиться мегаполис – Алма-Аты. Там расположено еще одно небольшое озеро – «Иссык-Куль». Но это уже – не Казахстан, а Киргизия. Тем временем Земля приблизилась, и под крылом я заметил гигантское поселение, похожее сверху на огромную кучу мусора. Заложило уши: мы шли на посадку. Отбрасывая утренние тени, на земле стояло множество воздушных кораблей, больших и малых, двукрылых и однокрылых. Вот самолет коснулся бетона и подскочил. В следующий миг, не успев оправиться от ужаса, мы уже подруливали к убогонькому зданию аэропорта. Косые лучи простреливали нас насквозь (из иллюминатора в иллюминатор). Слава Богу, – мы уже катили по земле. Потом троллейбус отвез меня на железнодорожный вокзал. Там я купил билет до Отара на завтрашний день и снял койку на ночь в комнате отдыха. Потом была вкусная нототения (одно время у нас подавалась такая рыбка) под «польским (яичным) соусом. Я не сразу обратил внимание на скуластые лица: они замечаются куда меньше, чем непривычная речь. А речь здесь была вполне русская, даже более правильная, чем у большинства «господ» офицеров, ибо, как говорится, троечник – он и в Африке троечник.


   9.

   Алма-Ата, – подножие гор. Сверкающие вершины на горизонте, журчание арыков, шелест листвы. Все чужое – и звуки и запахи. Серый приплюснутый кинотеатр. Хочется чего-то знакомого. Пошел на Лолиту Торес, «Возраст любви». Попробовал кумыс – непривычный хмельной кефир из конского молока.
   Вокруг – огромные парки, цветники. Случайные массивные здания из серого камня. Огромная, жаркая, пыльная деревня – зеленая запутанность (скорее запущенность) не то улиц, не то дебрей. Много красивых интеллигентных лиц (скорее всего местных метисов): все-таки столица (пока еще столица). Много мужчин в шляпах с каким-то восточным фасоном: белые островерхие войлочные колпаки или, более привычные для русского глаза, тюбетейки.
   Переночевал в привокзальной комнате отдыха – та же казарма с одноэтажными койками. Утром, рано утром, к перрону подали мой поезд. И хотя ехать было всего сто двадцать километров, это была не пригородная электричка, а обыкновенный пассажирский состав с общими вагонами. И хотя ехать всего три – четыре часа, в поезде был вагон-ресторан. Здесь уже было много офицеров, ехавшие в Отар: одни, получившие назначение, другие – командировочные. И, почти все – навеселе. Улыбались, стучали костяшками домино, вовсю орали и гоготали. Я (наивная душа) попытался уйти от этого шума в вагон-ресторан, но ошибся, именно здесь оказавшись в центре событий. Появились штатские в халатах (степенные, пожилые, седобородые). Они сторонились гогочущего офицерья и даже говорили на эту тему с разносившим чай пожилым официантом. Тот что-то виновато лепетал, качая головой и цокая языком. Скорее всего, по-казахски это значило нечто успокаивающее, и в то же время не очень потребное. Типа, «Что взять с этих русских? – Быдло, оно и есть «быдло!» Но офицеры ругались все веселее и агрессивнее. У них было много непотребных слов (ниже пояса). Мало-помалу, пошли в ход кулаки. «Эй! Эй! Эй! Петухи! – крикнул какой-то старший офицер, – угомонитесь!» Но на него даже не взглянули. Разворачивалась пьяная потасовка.
   В драках действует разделение на «своих и чужых» по повадкам, внешности, внутреннему ощущению. Мне, как «полукапу» приятнее было видеть и иметь дело с разного рода метисами. В конце концов, это самая обширная нация на Земле. Чистая порода предпочтительней там, где требуется узкий и специфический набор качеств, например: скорость сила, нюх и так далее. Для человека разумного все же важнее широта мысли, вкус к разнообразию и многовариантности.
   Я не собирался стоять в стороне. Мной овладел азарт. Но направлен он был, если можно так выразиться, на противостояние стихии (независимо от того на чьей стороне – мои симпатии).
   Однажды на книжной полке отца я нашел старинный фолиант посвященный истории. В книге прослеживалась история народа от племенного сообщества, до последних времен. Автором был известный капелян, как я тогда понял, один из первопроходцев. С чисто зоологической точки зрения исследуемый зоологический тип непрерывно совершенствовался. Светловолосый, одаренный острым зрением, немного ленивый и медлительный, он был среднего роста, хотя попадались и богатыри. В гневе обладал неукротимым мужеством и другими первобытными доблестями. Так вот, этот образ жизни – эту стихию – историк определил, как «Набеговая культура». И я чувствовал, это – именно то, чему следует противостоять. И о самих противостояниях мне довелось немало прочесть. Я, можно сказать, был человеком книжным. Люблю Льва Николаевича, но его стенания о чудовищности войн («Севастопольские рассказы» и прочее) – считаю, хотя и справедливыми, но бесполезными. Кого они остановили? Накануне Второй мировой войны обе стороны, как это было во все времена, страшились войны, но, убежденные в своей победе, дрожали от азарта и нетерпения. А когда пошла «заваруха», стенать уже было поздно.
   Я сидел за не слишком чистым столиком вагона-ресторана лицом по ходу поезда, ползущего на запад по казахским степям. Передо мной стояла бутылочка хмельного кумыса. Стучали колеса, гоготало лихое полутрезвое офицерство. Какой-то капитан, ополоумевший от выпитого, приближался ко мне по проходу. Он не требовал, чтобы ему смотрели в лицо. Он сам, не отрываясь, глядел мне в глаза. Ему явно не понравилось, как я на него посмотрел. «Чего ухмыляешься лейтенант? Мурло чешется? Могу почесать!» Его шляхетские усища на смуглых щеках топорщились, как два лезвия. Ему навстречу, держась за столы, проследовал веселый батыр в тюбетейке. У него тоже были усы, но черные и закрученные вниз. Этого я назвал про себя Тамерланом. Где-то в центре вагона-ресторана они встретились. Впечатление было, что это произошло неожиданно для каждого из них. Но, сцепившись, они уже не могли расцепиться. Тамерлан был массивнее, и парочка, под крики и улюлюканья зрителей, сопя и визжа, медленно отступала по ходу поезда к выходу из вагона.
   В тот момент, когда, испытанным способом, я инициировал «мокричник», произошло событие, едва не стоившее жизни некоторым из наших героев: дверь тамбура распахнулась. Влетела новая стая жаждущих закусить, отведать спиртного, дать размахнуться руке и поймать встречный взмах. «Ягодки крыжовника» полетели в открытую дверь тамбура и далее на переходную площадку, условно огороженную от внешнего мира рваным брезентом. Я бросился к ближайшему «стоп-крану» и рванул рычаг. Некоторые крыжовины просыпались на полотно. Я подумал: «Не дай бог угодят под колеса!» – Мне не нужны были жертвы! Поезд остановился, но не мгновенно. Только тогда я вырубил свой «мокричник». Из закутков ресторанного тамбура и переходной площадки, принимая человеческий вид, вылезли те, кому удалось зацепиться и удержаться в вагоне. Когда поезд остановился, открыли двери, и, почти все, кто был в ресторане, спустились на шпалы и смотрели в хвост поезда. Туда же из головного вагона проследовал путевой патруль: капитан с бляхой и повязкой на рукаве и два автоматчика. Навстречу им, крича и размахивая руками, из горячей степи спешила группа «отставших товарищей», успевших основательно протрезветь. Слава богу, все были целы и невредимы. Патруль остановил их у хвостового вагона, и, после проверки документов, все поднялись в последний тамбур. Объявили: «Всем разойтись по своим местам для проверки документов перед Отаром»: место считалось закрытым, от того и патруль и проверки на каждом шагу.



   Часть третья
   Отар


   1.

   Это не был ни восточный, ни современный город – просто обширная россыпь разнокалиберных домиков (полу хижин, полу палаток). В отличии от Алма-Аты гор здесь уже не было видно. Кругом – степь, выжженная солнцем уже в мае. Зелень (кустарники трава, деревья) – явления здесь чуть ли не случайные. Все казалось случайным и временным, как бывает в армии, но Отар не был военным городком. Военные городки обычно проектируются и строятся на долго. А здесь приехали, прикрыли голову от солнца, чтобы на завтра сорваться куда-нибудь еще, Но задержались… лет этак на пятьдесят. Все здесь – и люди и полигоны, и заводские корпуса за околицей было посвящено «бестолковой» дуре с поэтическим названием «Луна» – баллистической ракете среднего, а вернее сказать, много меньше среднего радиуса действия. Ее здесь лелеяли, холили, показывали знатным комиссиям, проклинали и славили. Ради нее здесь поставили россыпь серых «хрущевок», проложили и успели разбить дороги. Она являлась предметом торжеств и скандалов: Ракета взрывалась на старте, падала, не успев вознестись. Уносилась в пустыню и пропадала «с концами», зарывшись в пески Таукум или воды Балхаша. Как заблудившийся «Тунгусский метеорит» она с ревом и пламенем проносилась над голодной степью Бетпак-Дала, над песками Маюкум над берегами речушки по имени Чу. Руководителям пусков наша пустая страна начинала казаться жалкой уязвимой заплаткой на теле Земли, остро нуждавшейся в дополнительных артиллерийских «директрисах» (оси секторов полигона, по которым измеряются дальности выстрелов). Собственно, полет баллистической, то бишь, неуправляемой ракеты, во многом напоминает полет обыкновенного артснаряда. Покинув пусковую установку и, выработав разгонное топливо, она так же всецело, зависит от состояния атмосферных масс, которые преодолевает: от их плотности, вертикальных и горизонтальных движений на всех высотах, на всем протяжении полета. Чтобы при падении отклонение ракеты от цели было минимальным, необходимо учесть эти параметры и на старте ввести соответствующие угловые поправки.
   Между прочим, это как раз та наука, к которой нас приобщал Магнитштейн. Именно приборы управления артиллерийским огнем автоматически вводили угловые поправки, учитывающие атмосферные изменения. Разница была в несоизмеримости пространств, одолеваемых ракетой и обыкновенным артиллерийским снарядом. Однако и требования к точности попадания с использованием ядерной боеголовки были, естественно, не такие суровые, ибо радиус поражения соответственно возрастал .
   На перроне станции Отар меня встретил одетый в полевую форму офицер, который представился, капитаном Поповым. Я, было, начал докладывать, по всей форме: «о прибытии на трехмесячные офицерские курсы», но он остановил меня шлепком по плечу и рукопожатием». «С прибытием, лейтенант!» При этом, показалось, он успел сличить меня с фотографией на личном деле, которое захватил на станцию. Но главное, он отчетливо дал мне понять, что, надев погоны со звездочками, я перешел в касту уважаемых людей, для которых уставные формальности – всего лишь формальности.
   На стареньком газовском автобусе меня привезли в город и поселили в комнате с одним окном. Здесь стояли четыре койки так, что едва хватало места для прохода. Моя – естественно, оказалась у двери. Остальные уже были заняты. Кажется, я приехал последним. Для приезжих были отведены еще два «кубрика», (так, на флотский манер, здесь называли спаленки). Остальные участники сборов были из местных.
   В доме, где нас разместили, находился штаб батальона, к которому нас прикомандировали. Все здесь носили погоны связистов. Тогда как приезжие, включая меня, носили артиллерийскую форму. Мы получили талоны и могли питаться в местном буфете. Три наши комнаты размещались в жилом крыле здания, которое имело отдельный вход и даже дворик с детским городком. Классы для занятий находились в учебном центре батальона. Это – в двух кварталах от штаба. Там же находился парк для хранения техники, лаборатории и площадки для ее испытаний. Это была уже окраина города.
   Первую ночь в Отаре мне не спалось. Не потому что в кубрике был сплошной храп. К этой напасти казарма меня приучила. Я знал, что и сам похрапываю. Здесь появились новые звуки – не то визг, не то вой. Они начинались то сами по себе, то разбуженные сиреной или автосигналом. Высокий скулящий вопль действовал на нервы. Словно кого-то терзали, и этот кто-то был слаб, но живуч и никак не хотел умирать, а потому невольная изначальная жалость постепенно перерождалась в ненависть. Мысли разлетались, как искры и обжигали, попадая на больные места. А хотелось подумать о чем-то существенном. Например, о матери, которая ждет в Саратове, не молодая не старая – пенсионерка с обликом десятилетней девочки – с диагнозом «злокачественное времятечение» (сокращенно З.В.). Эта болезнь у нее началась при моем рождении (тогда ей исполнилось тридцать пять лет). Она была архивным работником. В пятнадцать лет я был посвящен отцом (сто процентным капеляном) в эту жуткую тайну. Он научил меня отличать капелян, полукапов и четвертькапов от обыкновенных людей. Болезнью З.В. мог заболеть кто угодно из связанных родственно с капелянами. Процент заболевших обоего пола был не значительным, но все же заметным. Причем, болезнь могла протекать как интенсивно, так и носить стертую форму, неожиданно останавливаться, а потом развиваться вновь. Или не развиваться совсем. Эта напасть могла протащить несчастного по всей возрастной шкале. Наиболее опасными, естественно, были крайние стадии: впадение в младенчество и погружение в дряхлость. Была и еще одна опасность: не понимая природы болезни, невежественные эскулапы могли просто напросто залечить больного.
   Когда отца не стало мама выглядела девятнадцатилетней девушкой. Уже курсантом я ездил в Аксай на ее кремацию. Эта поездка кончилась тем, что вектор «злокачественного времятечения» повернул у нее на 180 градусов, и мама, продолжая жить, помаленьку стала взрослеть. Хотя наука давно занимается этой проблемой, выявить четкие закономерности болезни пока что не удается.
   На соседней койке кто-то проснулся, закряхтел заворочался, проворчал: «Ну, шакалье! Спать не дают!»
   – Думаете, это шакалы? – шепотом осведомился я.
   – Ты что, лейтенант, никогда их раньше не слышал!?
   – Я прибыл только вчера.
   – Понятно. Ну, давай спать.
   – Что-то душно.
   – Включи вентилятор.
   – Где?
   – За дверью.
   В коридоре и на лестничной площадке горел свет. Я включил вентилятор, а, услышав где-то внизу шум, подошел к коридорному окошку. На горизонте уже выступала ослепительная полоска зари, а внизу, во дворе, какая-то женщина вешала на веревках, растянутых между столбами, белье.
   Я вернулся к себе, надев спортивные брюки и кеды, спустился по лестнице.
   «Доброе утро, молодой человек!» – приветствовала меня уже не молодая женщина с удивительно молодым и приветливым голосом. «Утро доброе! – Улыбаясь, отвечал я, – Но разве оно уже наступило? Ведь еще темно.»
   – Раз можно вешать белье, значит уже светло. Вот, спешу успеть до наступления пекла.
   – А могу я помочь?
   – А что помогать? – я почти кончила. Вы тот лейтенант, что прибыл вчера?
   – Как вы догадались? Вы, наверно, всех тут знаете?
   – Всех не всех, но кого надо знаю. Мы вас ждали.
   – Меня!?
   – Вас, вас! Вы, Паланов Борис? А я – Мария Ивановна.
   – Вот что, Мария Ивановна, давайте я хоть тазики понесу.
   – Понесите.
   – Женщина имела крепкое сбитое тело, но на лице было много глубоких морщин. Возможно, утренние тени делали их более резкими.
   В окошечке наверху появились физиономии проснувшихся офицеров. «Ну вот, – скала женщина, кивнув в их сторону, кажется, мы кое-кого разбудили». Возле своей двери она отобрала у меня тазики, сказав: «Ну, спасибо, помогли старушке». При новом освещении я заметил в глазах ее некую искру, а давешние слова «Мы вас ждали», вдруг заставили насторожиться. Что-то в этом взгляде показалось знакомым.
   Но у меня уже не было времени обсасывать впечатления. С третьего этажа веселой гурьбой спускались товарищи офицеры. На площадке они остановились и, улыбаясь, о чем-то негромко переговаривались. «Ты хоть знаешь, Паланов, с кем сейчас разговаривал?» – спросил майор, который в темноте проклинал «шакалье».
   – Она представилась Марией Ивановной.
   – А сам-то представился?
   – А зачем? Она и так обо мне все знает.
   – Как это знает?!
   Сама сказала: «Мы вас ждали, Борис Паланов».
   Кого? Тебя!? Фантазер! Это жена полковника Колюжного!

   После завтрака нашу группу – двадцать представителей из разных округов (один лейтенант, одиннадцать старших лейтенантов, семь капитанов и один майор) – провели в часть и посадили в класс. По стенам были развешаны огромные «простыни» принципиальных схем и стандартные, успевшие мне надоесть в училище, пособия в виде объемных картинок.
   Потом раздалась команда: «Товарищи офицеры!» и явилось начальство, не то, чтобы очень высокое, но для нас – в самый раз. Начальство заняло стулья за покрытый зеленым сукном столом президиума. Старший из них (представитель министерства полковник Серов) встал, представился сам и представил остальных: командира части – полковника Колюжного, начальника сборов и, как я понял, старшего преподавателя подполковника Свердлова, майора Парамонова (особый отдел).
   Тем же рыкающим голосом, каким представлял коллег, полковник решил нам дать представление о новом изделии под условным названием «Самара». Он произнес: «Меня ждут в другом месте, поэтому разрешите начать первому». И он начал. При этом, если не прислушиваться к словам, то могло показаться, что речь шла не об электронных хитростях, а о «выдвижении батальона мотопехоты под артиллерийским прикрытием на передний рубеж». Серов представлял здесь в едином лице заказчика, проектировщиков и изготовителя. Хотя в глубине души был по своей натуре простым солдатом-рубакой, ненавидевшим «всякие фигли-мигли». На Т-образной подставке появилась блок-схема изделия «Самара», которое мы должны были изучать. Ассистировал (снимал и развешивал плакаты) тот самый капитан Попов, что встретил меня на перроне.
   Особых сложностей не было: небольшой пеленгатор следил за сигналом метеозонда, фиксируя координаты шарика, его высоту, температуру и давление воздуха. При этом координаты, нужные для вычисления скорости ветра, давал сам пеленгатор, а высоту и метеоданные в точках пеленга определяла и передавала бортовая аппаратура зонда. Эти данные считывались, вручную наносились на планшет, где заранее прочерчена была трасса полета ракеты «Луна».
   А вот далее начиналось самое хитроумное: к планшету придавался пакет специальных лекал и счетных линеек, пользуясь которыми, при некоторой сноровке, можно было попытаться определить зависящие от погоды поправочные установки перед стартом баллистической ракеты.
   Когда полковник окончил, то многозначительно обвел всех глазами, дескать, «О, как»! Затем он нацелился прямо мне в лоб. «Вот я смотрю, лейтенант, вы все время улыбались. Что вас так веселит»?
   – Извините, товарищ полковник, я не понял, что собственно, здесь является изделием «Самара»?
   – А вот все то, что я говорил.
   Полковник обвел указкой плакаты.
   – Так ведь пеленгатор уже существует, бортовая аппаратура метеозондов – тоже. Остается планшет с пакетом лекал и линеек, чтобы опять всю работу делать вручную! Это и есть «изделие»!?
   – А вы, лейтенант, как хотели?
   – Чтобы все было на автомате, как у зенитчиков на приборе управления артиллерийским огнем!
   – Я смотрю, разбаловали вас вот таких вот! Вам уже ни головой, ни ручками не охота работать.
   Сзади меня тыкали и теребили коллеги: «Заткнись, лейтенант! Какая муха тебя укусила»?!
   Со своего стула поднялся подполковник Свердлов: «Товарищ полковник, я потом ему все разъясню».
   – Будьте добры – разъясните! Особенно, как положено со старшими разговаривать! Ну, а я, с вашего позволения вас оставлю. Меня ждут люди.
   Мне показалось, уходя, полковник, глядя в мою сторону, зловеще улыбался.


   2.

   Училище не смогло из меня сделать компанейского парня. Я не любил офицерских компаний. И строй курсантов был мне милее, нежели гурьба офицеров, где надо обязательно что-нибудь говорить, следить за своими и не своими словами, чтобы поддерживать разговор. В строю разговаривать запрещается. Редкий случай, когда запрет, возвращает, по существу, связанному человеку, ощущение свободы. В строю я мог думать, о чем угодно, воображать себя, кем угодно и где угодно (только не прозевай строевой команды). Я не мог поделиться этим ни с кем, кроме мамы. «Я всегда говорила, что ты – изверг – качала она головой, – изверг рода человеческого, то есть извергнутый обществом. Только это не твоя вина».
   Будучи работником архива древних актов, целиком пропитанная историей, она боялась и ненавидела все изуверское. Мама любила меня, но, кажется, не понимала настоящей причины беды: я был так стар, что между мной и сверстниками существовал провальный разрыв.

   На другой день, сразу после обеда, я заскочил в гостиницу, рассчитывая чуть-чуть отдохнуть. Но было так жарко, что заснуть не получилось. Изнывая от жары, отправился в душ, обмылся, спустился на первый этаж, чтобы уже идти на занятия в класс и тут столкнулся с уже знакомой мне женой командира части. Она только что вышла из своей двери и, узнав меня, обрадовалась. «А, это вы, Борис! У меня к вам просьба.»
   – Слушаю вас, Мария Ивановна!
   Жена командира части (Колюжная) обратилась ко мне со странной просьбой, привести домой сына Володю.
   – С удовольствием. А как я его найду?
   – Он один играет в песочнице, и кроме него там больше никого нет.
   Я удивился.
   – Вы не подумайте, что он совсем маленький. Он уже в школу ходит.
   – А просто позвать не пробовали, песочница-то – совсем рядом.
   – Пробовала. Он у нас, если чем увлечется, – не докричишься.
   – И чем же он увлекается?
   – Черте чем! Сами увидите. Я просто не хочу выходить. Взгляните, что там творится. А вам все равно – идти.
   «Я вас понимаю», – согласился я, хотя все равно было странно.
   Приоткрыв дверь, я тут же ее захлопнул: с улицы, обдало тепловой волной. Но, действительно, идти все равно было надо. И, пересилив себя, я вышел.
   Солнце, казалось, совсем обезумело: палило сквозь белесую дымку без всякой пощады. Даже, когда – скрывалось из вида, нагревшиеся стены домов жарили убийственным накопившимся жаром. Только высунешь нос и, как будто, на лоб опускалась чья-то ладонь и давила к земле. Трудно было дышать.
   Мальчик полулежал возле песочницы, не там, где было много песка, а где песок рассыпали мимо короба, и под ним еще сохранилось немного травы. В одной руке он держал большую круглую лупу, в другой деревянную палочку с обуглившимся концом. «Ну, Вова, здравствуй!» – сказал я, нагнувшись к ребенку, и понял, он не видит меня и не слышит. Я зашел с другой стороны. На этот раз он заметил меня и поднял белокурую голову. «Дяденька, вы мне мешаете!» – в его огромных глазищах была досада.
   Я содрогнулся. Меня поразили не слова и даже не взгляд.
   – И чем я тебе мешаю? – мямлил я деревенеющим языком, теряя дар речи, не столько от безумной жары, сколько от неожиданности.
   – Вы мне затеняете солнце.
   – Тебе не хватает солнца!? Что ты с ним делаешь?
   – Устраиваю «сафари!»
   – Что? Что!?
   Слова мальчика должны были поражать. Но еще больше потрясали его глаза и голос.
   – «Сафари»! Это такая охота в Африке на львов и антилоп.
   «И как же ты это делаешь?» – спросил я лукаво, хотя уже сам все понял. Наверно, ощутив иронию, он замолчал, и с увлечением продолжал свое «дело», с помощью увеличительного стекла и солнца охотясь на муравьишек.
   – И не жалко тебе?
   – А чего их жалеть? Они даже не успевают понять, что с ними творят, как в Нагасаки – япошки.
   – Ты думаешь, им не больно? Видишь, они спешат закопаться в песок.
   – Напрасно спешат! Естественно, им горячо. А я их палочкой заверну. Нет, голубчики! От меня не уйдете!
   – Чем же перед тобой они виноваты?
   – Когда преследуют льва, разве спрашивают, чем он провинился? Убить льва и привезти его шкуру – для охотника большущая честь! А добыть рога антилопы?
   – Ты гордишься, поджаривая муравьишек?
   – Немножко горжусь. Муравей маленький, но и я пока тоже маленький, а придумал такую классную казнь. Что лев, что муравей – какие у них мозги! Они не могут чувствовать, как люди.
   – А у ос есть мозги?
   – Наверно не больше, чем у муравья.
   – Почему ж ты на них не охотишься?
   – Я уже пробовал. Осу надо сперва раздавить иначе она может взлететь и ужалить. А поджаривать раздавленную осу не интересно: не видно, как она трепыхается.
   – Значит, поджаривать нужно тех, кто трепыхается и не может ужалить?
   – И тех, кого нельзя назвать людьми, даже если они и люди.
   – Как это понимать!?
   – Ребята называют их овощами.
   – Овощами!? У них что, меньше мозгов! Они не чувствуют боли?
   – Нет, и мозги у них есть, но не включены, и боль они тоже чувствуют, но по-другому.
   – Как по-другому?
   – Наверно, как «овощи». «Овощ» он и есть «овощ».
   – А у вас в классе есть «овощи»?
   – Сколько угодно!
   – И ты бы их…
   – Ну да! С превеликим удовольствием!
   Речь мальчика была странной – не то взрослой, не то детской, а главное – чем-то знакомой.
   – И не жалко было бы?
   – Пожалуй, жалко… Но не больше, чем муравьишек.
   – Ну, вот что, охотник, кончай «сафари» – мама зовет.
   Он даже не поднял головы и не моргнул ни одним из своих больших глаз. Наблюдая эту омерзительную охоту, я не знал, что мне делать: отобрать стекло, взять за руку и утащить в подъезд – он, пожалуй, устроит истерику. Влепить хорошую оплеуху – не многим лучше того, чем он сейчас сам занимается. Мне до того было не по себе, что я как будто перестал чувствовать зной, хотя жара была нестерпимая. Солнце словно издевалось надо мной. Я готов был взорваться. И в этот момент, мальчик медленно, словно засыпая, опустил голову на песок. Однажды я уже это видел. Мелькнула мысль: ««Тепловой удар!» – и, сдунув с его лица песчинки, поволок в прохладный подъезд. Как ни странно, женщина, с причитаниями выбежавшая навстречу, глядела не на мальчика, а куда-то поверх наших голов. А он уже приходил в себя и «трепыхался» у меня на руках. Я с облегчением поставил маленького «палача» на ноги, а в следующее мгновение Володя заорал благим матом: «Нет!» «Не-е-ет!» «Не хочу-у-у!», – он показывая в том направлении, куда смотрела и женщина, потом размахнулся, швырнул лупу в сторону разъяренного солнца и бросился внутрь дома. Я повернул голову и едва не вскрикнул: вокруг раскаленного солнца возникло большое кольцо, точь в точь – обрамление линзы, с помощью которой кто-то из космоса пытался нас выжечь, как муравьишек. Но в следующий момент я рассмеялся. «Стойте! Почему вы смеетесь? Что это?!» – тревожно спрашивала женщина. «Это – Гало, объяснял я – атмосферное явление вроде северного сияния или радуги – результат рассеяния света в кристалликах льда на большой высоте». Я старался объяснять понятно. Но, Мария Ивановна переспросила: «результат чего?» Я собирался повторить сказанное, но что-то заставило меня выразиться иначе. «Результат дисперсии света», – уверенно сообщил я. Женщина кивнула и успокоилась – я давно подозревал, что магическая абракадабра звучит иногда убедительнее простых человеческих объяснений.
   Эти события опустошили меня. Я опаздывал. Уже не было времени выяснять открывшиеся обстоятельства. Надо было идти.


   3.

   Выяснилось, что, прибывшая для изучения материальная часть была еще не вполне готова. Доведение ее до готовности требовало некоторого времени. Поэтому порядок занятий слегка изменили: в расписание были включены лекции и семинары по партийно-политической работе. Об этом нам сообщил начальник сборов подполковник Свердлов. Вообще говоря, «партполитработа» была стержневым предметом по методике воспитания, и поддержания боевого духа воина. Она отражала непрерывный процесс накачки сознательности. Такой же непрерывный, как дыхание, не менее важный, чем прием пищи или справление естественных надобностей. Занятия по политическому предмету, естественно, проводил замполит (заместитель по политической части) полка, в котором нас временно «прописали». Это был зенитный артиллерийский полк, поставленный для прикрытия Отара с воздуха: считалось, в Отаре было, что прикрывать. Полк имел условное название «хозяйство Колюжного». Так было принято: кому надо было, тот знал, кто такой Колюжный.
   Не успел замполит начать лекцию, как в дверях появился уже знакомый Капитан Попов. Он передал лектору записку. Прочтя ее, майор поднял голову и сказал:. «Лейтенант Паланов, – на выход». «Началось», – подумал я, вспомнив зловещую ухмылку полковника Серова. Видимо, и другие коллеги по сборам подумали то же. Мне в спину желали: «Ни пуха, ни пера», «Держись, лейтенант»!
   «Слушай, Паланов, – восторгался Попов, когда мы вышли из зала, – а здорово ты вчера объяснил полковнику, что «Самара» – не изделие, а – «сборная солянка». Мы давно это поняли. Не решались сказать Серову. Да он, наверняка, это сам знает но, то ли принимает нас за простачков, то ли уверен, что будем молчать». «Для вас это важно?» – осведомился я.
   – Да нет, не очень. Знаешь, просто обидно, когда тебя за дурака держат.
   Мне было приятно слушать, но развивать тему дальше было как-то неловко. Поэтому я спросил: «Так что там стряслось с «Самарой»? Почему нас не подпускают к изделию»?
   – Да так…пустяки: при транспортировке рамочная антенна погнулась, и приемная система барахлит.
   «Как понимаю, приемники для пеленгатора – главное», – сказал я солидно. И попал впросак.
   – Между прочим, там всего один приемник.
   – Вот как!? А для температуры, давления, влажности, высоты?
   – Всего один.
   – Значит, в зонде и в пеленгаторе – синхронизированные коммутаторы, чтобы сигналы от разных датчиков пускать по единому каналу, но в определенной последовательности?
   – Опять не угадал, лейтенант!
   – Сигналы проходят одновременно, но на разных частотах. А на выходе их разделяют частотные фильтры.
   Я был посрамлен, но Попов не подал и вида, как бы говоря: «Ничего страшного, лейтенант ты мог этого и не знать».
   Такое обхождение меня несколько покоробило, поэтому я спросил напрямик: «А зачем я понадобился полковнику»?
   – Какому полковнику!? Ты мне понадобился!
   «Тебе!? – я, наконец, перешел на «ты». – А в чем дело?»
   – Понимаешь? Антенную рамку мы отрихтуем. А вот с приемной системой я вторую неделю вожусь – нет сигнала и баста! А тут пришла информация, что ты в этом деле «спец».
   – Я!?
   – Именно ты!
   – Откуда информация?
   – Мне лично сообщил Колюжный – наш командир.
   – Все ясно.
   Я сразу вспомнил Магнитштейна и успокоился. Разорванные ниточки будто мгновенно срослись. Капеляны и полукапы Магнитштейны, застрявшие во времени? сын Колюжного – Вовочка и его мама, да и я сам, моя мама и мой отец – все как будто встало на свои места не то чтобы совсем прояснилось, но по крайней мере, отошло к одному ряду проблем.
   Есть люди, для которых найти неисправность в электронной схеме – пара пустяков. Сначала я думал, это, своего рода гениальность, обусловленная исключительным знанием электрических цепей, физических законов помноженная на практику и профессиональную интуицию. Существует ряд элементарных способов поиска неисправностей, начиная с внешнего осмотра монтажа, опробования паянных, чистка разъемных контактов, замена сомнительных субблоков резервными. С помощью тестеров можно проверить амплитуду, форму сигнала в контрольных точках, а так же сопротивление резистеров, не имеющих параллельных подключений. Но есть методы воздействия не на электрические цепи, а на сокрытый в нас самих тайный аналитический аппарат, возбуждающий наши возможности. Я испытал это, однажды, когда попал под мощный излучатель радиолокационной станции. Разные люди воспринимают это по-разному. Впечатление было такое, точно из головы разом выдули, выскребли все мысли, все следы и наслоения мыслей. Там было все пусто, гулко и чисто. Пока не явилась жажда нового дела, новой задачи, новой загадки. И я был захвачен – меня понесло. То были не просто раздумья, не просто догадки, но буря, напор, ураган проникновения в суть встававших передо мной казалось бы неразрешимых проблем.
   Не успел я в глазах курсантов стать нормальным парнем, как миф о моей поразительной интуиции достиг казахстанских степей. A теперь я и сам оказался на этих жарких просторах.
   Мы с капитаном прошли в автопарк и двигались вдоль навесов, скрывающих технику от непогоды и солнца. Наконец, мы оказались перед белым (свежевыбеленным) боксом. Под потолком щурились узкие, зарешеченные окошки. Капитан отпер дверь, вошел и пригласил меня. В белом сумраке перед нами темнели две зеленые тени. Попов щелкнул выключателем. Первая тень оказалась небольшим грузовым автомобилем («пикапчиком») – внутри размещались приемная система и места для операторов пеленгатора. Вторая – напоминала прицеп небольшой полевой кухни. В нем, как я знал, находились два небольших агрегата электропитания. Между пикапом и дверью, прямо на бетонном полу располагалось решетчатое сооружение – комплект из двух антенн (рамочной и штыревой). «Ну, вот она – наша «Самара!» – сказал Попов и запер за собой дверь. Потом он открыл заднюю дверь машины, и мы влезли внутрь.
   Я не заметил, как он включил питание, услышал только, что заработал двигатель частотного преобразователя, меняющего напряжение в сети частотой 50Гц на требуемые 400Гц. В салоне зажегся свет. И я сразу же ощутил знакомую некомфортность. Это был синдром той самой напасти, можно сказать, подарочка от облучателя РЛС. В этом случае, чтобы боль скорее закончилась, надо стремиться, как можно скорее приблизиться к ее источнику, чтобы скорее его погасить. Обжигаясь я провел ладонью по гладким наружным панелям и, словно больную щеку, нащупав горячее место, стал отвинчивать блок. Чувствуя, что терпение мое на пределе, Попов отодвинул меня: «Обожди, лейтенант! Тут я сам!» Заканчивая с крепежными болтами, он выдвинул боковой ящичек и, вытаскивая из него предмет, похожий на кишку, взглянул на меня. «Да, Да! Выносной разъем, капитан! И быстрее! Мне больно!» Через минуту блок уже лежал на планшете, Аппаратура снова была включена. Я показал, что надо делать. Попов перевернул блок, снял донный экран и направил луч настольной лампы в сплетение электронных внутренностей. Хорошо еще, что в ту пору, не было транзисторов, микросхем и, вообще, микроэлектронных компонентов. А самым сложным элементом схемы была пальчиковая радиолампа. Капитана не удивляла мои суета и стоны, чувствуя, что мне плохо, он сам торопился. Я взял маленькую отвертку и, как указку, направил жало в точку, температура которой ощущалась даже сквозь пластмассовую рукоятку отвертки. Попов обесточил систему. На панели шасси чернел крошечный обуглившийся резистор (элемент сопротивления). Неисправность – обнаружена.
   Для восстановления пеленгатора остались сущие пустяки. Мне сделалось скучно. Я даже зевнул.
   – Не выспался лейтенант?
   – В армии я всегда хочу спать.
   – «Солдат спит – служба идет»?
   – Вроде этого.
   – Посопи лейтенант, а я тут закончу.
   Когда я очнулся от дремы, система работала и работала, «как часы».
   Мы вылезли из кабины, вышли из бокса и направились в штаб.
   На плацу перед штабом стоял командир части – полковник Колюжный, наблюдая как офицер (начальник карантина) проводил строевое занятие с молодыми бойцами. Гимнастерки, на большинстве, свисали, как короткие юбки, а брюки безбожно пузырились на коленях. Я заметил, полковник не столько прислушивался к командам офицера (в присутствие Колюжного) они звучали особенно четко и громко, и не столько наблюдал за движениями «молодняка (они были достаточно неуклюжими). Он с таким интересом вглядывался в лица мальчиков, только что призванных на военную службу, точно рассчитывал среди них обнаружить знакомого. Я поймал себя на том, что невольно улыбаюсь. В самом деле, зрелище было из потешных. «Успокойся! Еще недавно, ты сам был таким же» – урезонивал я себя. Тут полковник заметил нас и подозвал: «Капитан, доложить обстановку!»
   – Товарищ полковник, «Самара» восстановлена, – можно начинать занятия!
   – Добре, капитан! Ну а как наш гость?
   – Гость на высоте! А вот он и сам!
   – Вижу. Он, действительно творит чудеса?
   – Похоже на то.
   – Спасибо! Передайте начальнику сборов, чтобы начинал занятия по рабочему расписанию!
   – Есть! Разрешите идти?
   – Идите, капитан. А вы, лейтенант, задержитесь.
   Когда Попов отошел, Колюжный приблизился ко мне, и, пожимая руку, сказал:
   – Ну, здравствуйте, гость. Рад вас видеть. Сегодня вечером в восемнадцать часов жду вас к себе.
   – Куда?
   – Вы же знаете, где я живу. Супругу мою зовут Мария Ивановна, сына – Влодимиром.
   – А его бабушка, кажется, была Машей.
   – Вы и это знаете!? Не зря о вас кое-кто столь высокого мнения. Ну, ладно, поговорим об этом потом. Итак, милости просим. Мы вас ждем. А теперь вам лучше всего пойти в класс.
   Приглашение трудно было назвать сердечным. Но не было оно и строго официальным. В нем присутствовала известная (почти скрытая) доля родственного тепла. Это я уловил моментально. Возможно, потому, что ждал.


   4.

   Вечером, в назначенный час, я постучался в дверь Колюжных.
   Дверь открыл отрок – Володя. «Это ты? – удивился он, глядя, как на ровесника. Я даже оробел. В прихожей немедленно появились Мария Ивановна и сам полковник. Они радушно, я бы сказал, церемонно улыбались, приглашая войти. Это радушие мне было знакомо. «Милости просим, входите». – говорили они в один голос. Женщина скомандовала: «Марш в свою комнату», – и мальчик исчез. – «Теперь пройдем в ванную» – предложила она, и я покорно прошел. Затем предложили разуться и поставить ноги в маленький таз. «С горячей водой у нас перебои, – сказала она. – Никита Андреевич греет для вас на плите. Сейчас он придет».
   Будучи уже немолодой капелянкой, она хорошо сохранилась. Трудно было понять на каком этапе развития (старения или моложения) она пребывала или ее эти шутки природы не тронули. Что касается ее ребенка-Володи, я все еще сомневался, и чтобы хоть чуточку прояснить ситуацию спросил: «А что с бабой Машей?» Но женщина не успела ответить: появился полковник с кувшином. Попробовав, воду, она сказала: «Горячевата. Добавь холодной, – Никита Андреевич добавил, – Теперь хорошо». И они приступили к привычному для меня «таинству» омовения.
   Занимаясь делом, они спрашивали и увещевали: «Вам не горячо? Потерпите. Здесь не болит? А здесь? Нет? Ну и слава Богу!».
   Покончив с ритуалом, они в два полотенца вытерли мои ноги, и разогнулись. В этом долгом, глубоком поклоне и заключалась истинная суть действа. Завершающее церемонию уютное журчание стока, заполняло ванную комнату, превратив ее в маленький капелянский храм.
   «А теперь – на кухню за стол! – скомандовал Никита Андреевич. – Мария Ивановна напекла пирожков»,
   – И здесь пирожки!?
   – Таков порядок. Разве вы не привыкли?
   – Мария Ивановна, кажется, вы собирались рассказать про бабу Машу? Это ваша мама?»
   – Ничего я не собиралась! Но я поняла суть вопроса: вы хотите связать два времени. Я помогу вам. Баба Маша – действительно моя мама.
   – А ваш отец?
   – Он погиб в той войне, когда и ваш.
   – Простите, он был капеляном?
   – Да, полным. Угощайтесь.
   Мы сидели на кухне.
   Берите, берите! Это я напекла в вашу честь.
   – Таков порядок?
   Именно!
   Странно
   Что вас удивляет?
   У Магнитштейнов, – вы знаете о ком я говорю? – они дружно кивнули. – Так вот, мы «ели» там условные пирожки: которую заменяла трехслойная жидкость». Выждав паузу, я спросил напрямик: «А скажите, ваш мальчик был когда-нибудь в Шадринске»?
   Калюжные переглянулись.
   – Лишний вопрос. Зачем тогда было спрашивать про мою маму?
   – Вы правы. Просто хотелось лишний раз убедиться. Все это так удивительно…
   – Мы понимаем.
   – «Кстати, – говорила Мария Ивановна, про вашего папу нам почти все известно. Расскажите, пожалуйста, о своей маме». И я рассказал все, что знал, включая жизнь в Саратове, в Шадринске в том числе, связанный с крематорием сон про Аксай и Аксайский собор.
   Пирожки показались даже вкуснее, чем Магнитштейновские. Вкусным было тесто, и, особенно, – начинка – какие-то местные, южные ягоды, может быть даже клубника, но с чем-то еще ароматным и терпким.
   «Крематорий, скорее всего, был виртуальным. – комментировала Мария Ивановна. – Появление виртуальных объектов признак поворотной точки возрастной ветви».
   – Я же сказал, это был сон!
   – Думаю, просто, вашей маме вдруг захотелось, чтобы рядом был сын.
   – И что это доказывает?
   – Только то, что она очень вас любит.
   – Кстати, она полная землянка.
   – Все правильно.
   «Наш Владимир – сообщил полковник, – во время войны, действительно, оказался в Шадринске, с бабой Машей, а мы с женой воевали. Старушка была из Алма-Аты, хотя приехала в Шадринск с Украины, где жили мы все до войны. А в Казахстане у нее уже никого не осталось. Тогда они еле вырвались из окружения. Мама считала себя виноватой в болезни ребенка, думала, что не смогла уберечь, и сразу после войны заболела сама и умерла. С тех пор Володя то взрослел, то впадал в детство, то снова взрослел – и так по несколько раз. Он очень любил бабушку.
   Дело не только в возрасте, но и в сознании. Если человек стал взрослым, а потом двинулся по нисходящей ветви, то даже возвращаясь в детство, умственно, он остается взрослым, (как в случае с вашей мамой). Странно, что Магнитштейны вам этого не объясняли».
   – У них не было детей.
   – Понятно. Их самих это не коснулось.
   Мои хозяева говорили о таких несусветных вещах, что, казалось, волосы должны были вставать дыбом, но беседа велась в столь обыденном тоне, будто речь шла о погоде. А вкусные пирожки лишь усиливали впечатление обыденности.
   «Конечно, нам капам, полукапам и всем, кто кровно с нами завязан, это не очень удобно, – резюмировал Никита Андреевич, – но выбора нет. Приходится нести свой крест. Это дает нам возможность пережить многие поколения землян, а, кроме того, создает ощущение общности и уверенность, что в случае беды, нам придут на помощь».
   – Откуда такая уверенность?
   – Доказательством этому служит не только тот факт, что вы сейчас – здесь, но и то, что вы справились со своей задачей.
   – Хотите сказать, что я прислан сюда из-за этой «Самары»?! Кем? Неужто майор Магнитштейн настолько влиятелен, что сам мог меня направить в Отар?!
   – Кроме майора, там была еще одна личность…
   – Парасковья Магнитштейн?
   – Ну, нет.
   – Тогда кто?
   – А ваш генерал, которого вы, можно сказать, воскресили!
   – Вот уж на кого бы я не по подумал.
   – А ведь он относился к вам по-отечески.
   – Откуда вы знаете такие детали?
   «Нас на свете не так уж и много». – вздохнул Колюжный.
   – Майор говорил о высоком капелянском совете.
   – Матвей – полукап ему многое неизвестно.
   – А Парасковья? Она ведь стопроцентная капелянка.
   – Честно говоря, она считается некоторым исключением.
   «Скорее, недоразумением, – уточнила Мария Ивановна, – она не научилась держать чувства в узде, хотя с первого взгляда – вполне разумная капелянка».
   – Мне стало неловко: не люблю, когда за глаза перемывают чьи-то косточки. Никита Андреевич понял это по моему лицу.
   – Хватит, Маша, Не ставь нашего гостя в неудобное положение. Ты же полная капелянка, расскажи ему о Высшем Совете.
   – То, что я полная капелянка еще ничего не значит.
   «А что значит?» – спросил я.
   – Мы все: и полные, и половинки, и четвертинки, и просто родственники, являемся членами совета и связаны одним желанием, – сохранить твердь Земли и жизнь на ее поверхности и постараться как можно лучше ее обустроить. Это притом, что нас крайне мало и существует много полных и частичных капелян, которые не догадываются о Совете.
   – Выходит, я тоже член Совета?
   – Так и есть. И хотя в Совет вы входите в ранге «исполнителя», ваша часть капелянской сущности вполне зрелая. Вы ведь и сами ощущаете, что далеко не молоды, хотя носите оболочку юноши.
   – Да, верно. Теперь скажите, как меня нашли, как определили, кто я есть и чего стою? Как мне известно, со стороны я – не бог весть кто и, как говорится, звезд с неба не хватаю.
   – Вы, наверно, догадываетесь, кто вас нашел.
   – Если не ошибаюсь, это был маленький Володя.
   – А помните, как это вышло?
   – Я тогда и сам себя нашел, а потому, испытал, потрясение на всю жизнь.
   – А сейчас вы узнали его?
   – Я-то узнал, а он, судя по всему, – вряд ли: я слишком изменился.
   «Можно его спросить», – предложил Никита Андреевич.
   «Прошу вас не надо!» – попросил я, представив себе, в какое неловкое положение будет поставлен ребенок.
   «Борис прав». – согласилась Мария Ивановна.
   Я был ей благодарен.
   В дверь постучали.
   «К вам можно? – спросил Володя. – Я бы съел пирожка».
   Взрослые переглянулись: ребенок явно подслушивал.
   «Бедненький! Прости, меня, мой хороший! Я хотела тебе отнести, уже приготовила, да заговорилась».
   «Все про меня забыли! А я вот скажу, что сразу узнал Бориса, но побоялся признаться: решил, что Борис предательски стар и не вспомнит меня. А я-то все помню! Помню, как стоял на коленях, молил: «Боря, миленький, не уходи! Без тебя я умру»! А он сбежал! И оставил меня умирать. Я не верю, что он испытал, потрясение на всю жизнь».
   – Владимир, ты несправедлив. Мы-то наем, как Боря мучился!
   – Мне от этого – не жарко ни холодно.
   – Ты, просто, эгоист!?
   – А он всего на всего полукап. Мама, ты ведь у нас – стопроцентная капелянка. Хотя отец и полукап, все равно получается, я – на три четверти капелян.
   – Мальчик мой, ты всего лишь – на три четверти дурачок.
   Я сидел тихо, как мышка, прислушиваясь к рокоту голосов «Небожителей». Даже маленький Володя представлялся библейской фигурой из книги полузабытого детства.
   Кровь хлынула к голове, застучала в висках. Я сжал их ладонями.
   «Вам плохо?» – спросила Мария Ивановна.
   «Все в порядке», – ответил я, стараясь взять себя в руки. На душе было муторно. Я, вдруг, почувствовал себя жалким и одиноким.
   Владимир скользнул со стула, обошел стол, зайдя сзади, порывисто обнял меня и тихо всхлипывая, уткнулся в ворот моей гимнастерки. Едва сдерживая слезы, не в силах шевельнуться, я вспоминал его прощальные объятия. Мы были преисполнены чувством горячей благодарности друг к другу.
   «Мужики, Мужики! Что это с вами!? Куда потекли?» – удивился Колюжный.
   «Да пусть облегчат себе душу,» – разрешила Мария Васильевна.
   Полковник взглянул на ручные часы: «Кстати, а не пора ли нам баиньки?»
   «В самом деле, засиделся», – согласился я и попробовал встать. Но Володя не дал. «Сиди!»
   «Нет, нет, вы сидите, – сказала Колюжная. – Я пойду, уложу ребенка, потом провожу вас. А вы, мужички, пока без меня потолкуйте.
   «Я не хочу спать!» – заныл Володя, выпуская меня из объятий.
   – Мой маленький, а ты вырасти хочешь? Я тебе уже говорила, что, люди растут во сне.
   – Так то – люди!
   – Ты у меня тоже «людь».
   «Никита Андреевич, – спросил я, когда мать и сын удалились, – я так понял, когда сборы окончатся, мне придется уехать?»
   – Может быть даже раньше. Вас это пугает?
   – Я бы так не сказал. Хотя немного тревожно.
   – Извините, это – судьба.
   – А куда, не скажете?
   – Пока сказать не могу.
   – А когда сможете?
   – Как только поступит заказ.
   – Ясно.
   Когда, наконец, мы с женщиной вышли во двор, казалось, я не успел повернуть головы, как солнце скользнуло за горизонт. Мы немного прошлись в полутьме по дорожке, еще хранившей дневную жару. Небо было похоже на бескрайний витраж распахнутый в холодную бездну, высасывающую остаточное земное тепло.
   «Борис, вы знаете, я вам завидую, – говорила Мария Ивановна, вглядываясь в яркие южные звезды. – Вы свободны. Перед вами огромная, жизнь. Вы полны сил и надежд. У вас – все впереди.
   Разве я свободен?!
   – Свободны! Вы не связаны ни семьей, ни болезнями…
   – Я не чувствую себя уж таким молодым.
   – С полукапами такое бывает. Но это не самое худшее. Ваша мнимая старость только прибавляет вам цену.
   – Какая уж тут цена?! Хочется тепла, покоя, уюта, любви, близости родных, добрых существ. Хочется расслабиться, выспаться, поваляться.
   – Короче, хочется счастья.
   – Наверно, это так называется.
   – Так причем же тут старость?
   – Скорее всего, это – лень, безответственность и эгоизм.
   – Выбросьте все это из головы, – она рассмеялась, – вы нормальный ребенок с еще неразвитой биографией. Надеюсь, на новых местах, всюду, где вы окажетесь, вас будут ждать друзья. Будьте таким, как вы есть, не пытайтесь себя изменить.
   – Можно подумать, что я совершенство.
   – Скажу только, вы совершенно нормальны.
   – И все?
   – Мне показалось, вы что-то еще хотели спросить?
   – Да. Когда отец приехал нас навестить в Шадринске, он занудно рассказывая про какую-то «кнопку».
   – А мне известно, когда последний раз Магнитштейн был с вами, вы говорили о «полукапских глыпостях» и «больших делах, которые не по плечу одному».
   – Да, было дело. Сам я толком не помню. А он что, так подробно докладывал?!
   – Обязан был. Это все важно.
   – Не думал.
   – Представьте себе. «Полукапские глупости» точнее – фокусы – у каждого свои. У вас они связаны с мокрицами. Это мелкие действия не требующие включения «кнопки». Но порою опасные действия.
   – А большие дела?
   – Это – большая ответственность. Тут без «кнопки» не обойтись. Отец вам показывал, где эта «кнопка»?
   – Вроде, вот здесь – бугорок, где сходятся на грудине два нижних ребра. До него дотронуться больно. Отец говорил, что к этому месту лучше не прикасаться, пока я не повзрослею.
   – Он был прав.
   Но я заметил, если потереть под ложечкой там, где – солнечное сплетение, делаешься спокойнее.
   – Наше «солнечное сплетение» сплетено с нервным сплетением всего мироздания. Ну, ладно, Борис, вам пора ложиться. Поднимайтесь к себе. Там уже свет погасили.
   На этом мы и расстались. Как только я поднялся по лестнице, завыли шакалы.



   Часть четвертая
   Прага


   1.

   Поезд (Алма-Ата-Москва), которым я уезжал шел в том же западном направлении, как тот, каким я прибыл в Отар. Но публика была иная: меньше военных, больше казахов. Хотя и среди военных встречаются казахи. – много меньше, чем, например, украинцев, но иногда попадаются. У меня был знакомый – освобожденный секретарь комсомольской организации, всегда улыбающийся лейтенант Бай-Мухаммедов. Естественно, его называли Разъебай-Мухаммедов. Он всегда улыбался, говорил очень быстро, казалось, очередная фраза хватала за хвост предыдущую.

   Теперь я сидел за столиком на боковом месте, попивал кумыс, который носили по вагонам, и смотрел в окно. Я не часто ездил по стране, а тем более так далеко. Все меня интересовало. И в Алма-Ате я купил карту, где были и горы, и реки, и границы республик, и, кое-какие дороги даже пустыни, а вместо населенных пунктов – кружочки.
   Судя по карте, мы ехали сквозь «Пески Муюнкум, но не доехали до Джамбула, когда на «пески» легла ночь, На самом деле, никаких песков я не видел: передо мной расстилалась равнина с очень скудной пожелтевшей растительностью. А ночь скрыла от глаз примечательные детали дороги, среди них были город Чимкент, река Сыр-Дарья, Аральское море, знаменитый «космический» Байконур. Подозреваю, расписание специально составили так, чтобы прикрыть сокровенное.
   А утром мы подкатили к городу Ленинску, состоящему из однотипных белых пятиэтажек, и долго стояли на станции. Я никогда раньше не видел моря. Я мечтал увидеть море и теперь подпрыгивал, приподнимался на носках, лез на верхнюю полку, ожидая, не блеснет ли где-нибудь за домами хотя бы крошечная полоска воды, ведь, судя по карте, город располагался на морском берегу.
   «Молодой человек, – посоветовал интеллигентный пожилой казах, завтракавший за столиком, в купе. – Не стоит поднимать пыль. Если вы ищете море, то его здесь нет. Арал давно весь высох».
   – Как высох!? Вот же карта!
   – Карта – печатный продукт. Ему нельзя доверять.
   – То есть как?!
   – Как несвежим фруктам.


   2.

   Наконец, поезд тронулся. Мы въезжали в самый пыльный угол страны. На пути было несколько городов, таких как Актюбинск, Уральск и пара знакомых из географии речек: Эмба, Урал. Было известно, что здесь расположены военные полигоны. Но сначала все это закрывала пыль, а потом ночь – лучшие на свете секретчики. Пыль не только, скрывая солнце, носилась снаружи, но стояла внутри вагонов и поскрипывала на зубах. А утром следующего дня я проснулся от солнечного света, отражавшегося в волжской воде, и грохота колес по мосту. Внизу, на правом берегу великой реки, почти под мостом, вдруг возник мой родной город.
   Скоро я был уже дома, обнимая заметно повзрослевшую маму. Сколько мы с ней себя помним, нам помогали родственники – многочисленные любящие дяди и тети. Она считалась у них самой младшей и слабой. Это был довольно большой клан, крепко связанный с Волгой. Они плавали на пароходах, катерах, работали в порту, на пристанях, в пароходстве, в мастерских. Одни из них торжественно звали себя моряками, другие поскромнее – речниками. А сторонние люди называли их, просто, водниками. Длинный многоэтажный дом, в котором большинство из них жило, так и назывался «Домом водников». Крепкая родня окружала нас с мамой и, после гибели отца, не давала пропасть, несмотря на странную мамину хворь. Она выкарабкалась и, временно работая ассистентом в университете, готовилась к возвращению в свой архив.
   Все выпускники военных училищ сначала получали отпуск на родину, а потом следовали в часть назначения. У меня все вышло иначе. Командировка в Отар была временным мероприятием: сборы никогда не проходят долго. Теперь я находился в отпуске. Но документов с новым назначение у меня пока не было. Я ждал их. В армии так бывает, особенно, когда направляют за кордон: твои документы отсылают в Москву, там проверяют и перепроверяют, потом отправляют в штаб Военного округа по месту жительства. И если все в порядке, тебя вызывают в штаб для получения предписания о назначении и проездных документов. Как сказал Колюжный, меня собирались направить в Группу Советских войск в Германии. Он спросил моего согласия. Я уклончиво ответил: «Если я там, действительно, нужен».
   – Все мечтают, а ты как-то неуверенно отвечаешь.
   – Если все мечтают, то я не считаю себя самым достойным.
   – Борис, ты должен стремиться, быть самым достойным.
   – Ну, разумеется.
   – В каком смысле?
   – В том, что я вижу, все решается без меня.
   – Требуется хотя бы формальное согласие.
   – На какой срок?
   – Пока холост – на три года.
   – А если женюсь?
   – Еще на три.
   – Что поделаешь, ладно уж, так и быть, согласен.


   3.

   За отпуск я не встречался со сверстниками: связь с ними была обрублена с восьмого класса, с тех пор, как меня определили в суворовское училище. К тому же в последнее время я все больше ощущал себя стариком. И вообще, молодежь на гражданке оставалась для меня загадкой, вроде инопланетян. Зато я повстречал три старушки, оставившими след в моем детстве.
   Первую из них я увидел, еще не успев переодеться в цивильное платье. Я бы прошел мимо, если бы она не спросила: «Стой, Борис, это – ты? А я гляжу, знакомый идет. Да ты что, не узнал меня!? »
   – Простите.
   Я видел, старушка была растрепана и немного навеселе.
   – Да я же Лёля! Вы помните (она перешла на вы) мы с братишкой играли и пели во время налетов.
   – Теперь помню. Ну, как братишка?
   – Братишка – в больнице. Лечится от этой заразы! (Она изящно щелкнула по шее.)
   – А вы?
   – А я что – мне уже ничего не поможет! Я помню, вы были мышонком, а стали таким мужчиной! Честно! Честно! – вам идет форма! Да, кстати, у вас не найдется три рублика? Всего три!
   Я выгреб из кармана все, что имел.

   Еще одна старушка когда-то преподавала историю в пятых – седьмых классах. Мы любили ее слушать, а за глаза, называли «египтянкой». Рассказывая, она усаживалась на крышку передней парты, выставив на всеобщее обозрение свой прекрасный «древнеегипетский», а на деле, еврейский профиль. В ушах до сих пор звучал проникновенный, чуть сипловатый низкий голос «египтянки». Прошли какие-нибудь десять лет, а из стройной, вдохновенной тридцатипятилетней красавицы она превратилась в седую старушку с обострившимся, скорее всего от болезни, но полным достоинства мудрым лицом. Встретив, она не узнала меня. Я для нее был одним из многих. Скорее всего, в ее глазах форма не только не украшала, но наоборот, лишала индивидуальности. Узнав, я не решился ее останавливать: не был уверен, что ей это будет приятно. А еще раздражало исходящее от нее ощущение нарочитой стерильной бедности. Мы ведь тоже не были богачами.

   Третья старушка была самой древней. Ей уже было под восемьдесят. Когда-то она сама взялась учить меня игре на фортепьяно. Но до «суворовского» я освоил с ней всего несколько гамм. Она служила в оперном театре концертмейстером и была давней маминой знакомой. Это она организовывала наши посещения музыкальных спектаклей. Вот и сейчас она достала билеты на концерт в большой зал консерватории имени Собинова. Перед концертом она пригласила нас с мамой зайти на чай.
   Пианисточка (так я ее про себя называл) жила в длинном одноэтажном купеческом доме, превращенном в барак. У пианистки было две с половиной комнаты: зал с памятным для меня пианино, спаленка и горячая комнатка без окна, но с дыркой для трубы от буржуйки. Центрального отопления не было, но если не закрывать дверь, тепло от буржуйки распространялось по всей квартире. На конфорках печурки грели воду. В цементном полу теплой комнаты оборудовали сток. Здесь и стирали, и мылись. Но места общего пользования (туалет и кухня) располагались в коридоре. Когда-то в квартире проживала семья из трех человек. Но супруг умер еще до войны. Сын живет в другом городе, и старушка осталась одна. Мы с мамой выпили чаю с вкусным пирожным. Пианистка, продемонстрировав, что есть еще порох в пороховницах, сыграла нам мощный марш из «Ромео и Джульетты» Прокофьева, и все вместе отправились в консерваторию.
   Мы не торопились. Времени еще оставалось достаточно. К тому же нам было известно, что у старушки болели ноги, и скакало давление. Дорога шла в гору между рядами больших, но уютных зданий, пока перед нами зеленой стеною не встал разбитый в центре Саратова парк-сквер «Липки». Мы пошли через парк, который снился мне ночами в казарме. Теперь казалось, что с этими аллеями я никогда и не расставался. Мы прошли мимо эстрады, на которой по праздникам и выходным, даже во время войны, играл духовой оркестр. Он тоже мне снился. Это была счастливая дорога сквозь сон. И ничего не предвещало беды.
   Наконец, мы вышли из парка на площадь. Отсюда начинался наш прекрасный «Кировский проспект». Слева, на углу его стояло красивое здание с башенками – консерватория. Пианисточка провела нас в «Большой зал», который оказался не таким уж и большим. Но, видимо, где-то находился и другой – поменьше.
   Играл гастролировавший в городе Ленинградский симфонический оркестр. Я люблю музыку, но не являюсь большим ее знатоком. Я не все понимаю. А если понимаю, то по-своему не так, как советуют знатоки, не по правилам, а как принято воспринимать явления природы или события жизни. Я люблю и запоминаю только то, что меня как-то трогает. В этот раз меня поразил «Грустный вальс» финна Яна Сибелиуса. То ли я слышал его первый раз, то ли подача была необычной. Я нашел в нем не столько «грустное», сколько сокровенное. Он вошел в меня тихим шепотом, точно крался на цыпочках и вместе с тем действовал зрительно, как дисплей, на котором в виде сполохов отображался скорый и ужасный поворот судьбы пианисточки. Я не мог сказать почему наваждение касалось именно ее, но было похоже, старушка чувствовала то же, что я, хотя не показывала вида. Когда мы вышли, все, кроме мамы, выглядели подавленными.
   Через два дня мы узнали о страшном событии: пианистка, моясь в корыте у себя в теплой комнате, потеряв равновесие, упала на раскаленную до красна буржуйку и не сумела подняться. А соседи, сбежавшиеся на звериный вопль, потрясенные картиной, не смогли ее сразу снять. Несчастную не довезли до больницы. На другой день умерло еще две старушки из оперного театра. Чувствительных ветеранов сцены погубило воображение, когда им неосторожно сообщили обстоятельства гибели пианистки. Надо сказать, потрясен был весь город.
   Отпуск оказался испорченным. Как раз в день похорон пришла бумага, следовать в штаб округа за назначением и проездными документами. Получив документы, я вернулся в Саратов, купил билет до пункта сбора во Франкфурте на Одере, собрал вещи и попрощался с мамой.

   Ехал я с пересадками: сначала до Москвы, потом до Бреста, затем через Польшу до Франкфурта на Одере. В Москве у меня были сутки свободного времени. Я пробежался по улице Горького, взглянул на большой театр, на Красную площадь, соблазнившись красивыми куполами, посетил собор «Василия Блаженного», переночевал в комнате отдыха Белорусского вокзала. На другой день сел в брестский поезд, а в Бресте прокомпостировал билет на отходивший вечером франкфуртский поезд, сдал вещи в камеру хранения и отправился в город.
   Начал со знаменитой крепости на Буге. В музее ознакомился с ее историей. Заглянул в казематы, осмотрел то, что сохранилось от обращенных к Бугу кирпичных стен. Потом прогулялся по Бресту, пообедал, мысленно попытался выделить общее в городах подобного типа, отнеся к ним, кроме Бреста, Аксай и Шадринск. Хотя Брест являлся областным городам, я поставил его в ряд с другими, где, кроме убогих улиц, имелось еще что-то высокое для души. В Бресте то была, естественно, крепость, в Аксае – знаменитый Собор, а в Шадринске, как ни странно, – театр, если можно назвать театром сарай в центре города, где во время спектакля «Ромео и Джульетта» дважды гас свет, но все остальное было на месте. Шла война, на гастрольную ссылку приехала труппа что надо, и, будучи второклассником, я пережил потрясение.

   На длинных столах в специальном зале прошел я таможенный осмотр. Было не столько унизительно, сколько любопытно. Когда мы тронулись, на улице уже стемнело. Мы, простучали по мосту через Буг и встали. Кто-то опытный прокомментировал: «Смена караула. Ничего интересного. Ложимся спать». Тронулись, но через три часа снова встали. «Ребята, это – Варшава»! «Ребята» – пассажиры, в основном, такие, как я, прилипли к окнам. В это время в вагонах суетились какие-то незнакомые люди. Кто-то сказал: «Ребята, следите за кошельками! Тогда незнакомые люди переключились на нас. Они говорили по-русски, хотя и с акцентом. Им нужно было, чтобы мы купили у них «самописки» – не простые – а со срамным секретом: кнопку нажал – картинка меняется. Кто-то, наверно, купил. Города мы не увидели – только мокрый перрон: ночью шел дождь. Родина Фредерика Шопена – автора самой нежной и романтической музыки – так и запомнилась темным, мокрым перроном и порнографической «самопиской».
   Ранним октябрьским утром мы подползали к границе с Германией, когда я проснулся и вспомнил, Польша – католическая страна, где должно быть много костелов и соборов с островерхими башнями. За окном брезжил свет, но какой-то странный. Мы направлялись с востока на запад. Светать должно было у нас за спиной. Я не видел зари: небо было затянуто облаками, но в том направлении, куда мы ехали, небосвод был почему-то светлее. Действительно, то там, то здесь поднимались башни, но они не были такими высокими и острыми, их не было так много, как ожидалось. То, что просачивалось над Германией сквозь облака, только усиливало сумрак на католическом берегу. Этот призрачный свет отражался в болотцах, мелких озерах в окнах серых домишек расположенных в пойме реки, вызывая странное чувство тоски и вины. Тут мы не то, чтобы остановились, а притормозили и поехали дальше. В вагонах опять появились польские пограничники в четырехугольных фуражках-конфедератках: паспортный контроль.
   Когда подъезжали к мосту через Одер, то сразу же на другой стороне увидели светящийся дебаркадер вокзала: прозрачный навес над платформами изнутри освещали яркие лампы. Нам будто бы объявили: «Ребята, вы попали в Европу»!
   Прямо из окон вагона через стекло дебаркадера внизу открывалась вокзальная площадь: перрон был приподнят над ней метров на пять. Площадь была небольшая метров тридцать на сто. Но что поражало: так это немыслимое количество патрулей. Каждый патруль состоял из одного патрульного офицера с бляхою на груди и двух рядовых или сержантов с повязками на рукавах. Фактически, площадь была оцеплена.
   «Как будто кто-то сбежал из тюрьмы», – предположил сосед.
   – Из тюрьмы!? Причем здесь военные патрули?
   – Ну, тогда – из «губы».
   – Приехали, в основном, офицеры. Кого ловят? На кого облава??
   – На них и облава.
   Я вспомнил рассказ Магнитштейна: из Группы Советских войск в Германии вернули двух майоров с предписанием «По прибытии уволить». Штабные офицеры ехали в Германию на замену, а во Франкфурте на сборный пункт решили не спешить, сначала от души «оторваться». Не то у них с собой были марки, ни то что-то ценное для продажи. Тем временем их уже объявили в розыск.
   – И что?
   – Так вот: сошли с поезда, «погудели», подобрали каких-то девиц, что-то от них подцепили, кому-то набили морду, потом бомжевали…
   – Лихо!
   – Нравится?
   – Во всяком случае, по-нашенски!
   – А тебе?
   – Ненавижу!
   – Ты что!? Как нерусский!
   – Ненавижу таких!
   – Тогда отойди от меня!
   Я отошел. Патрули уже были в вагонах. «Товарищи офицеры, всем оставаться на местах»!
   – А если не офицеры?
   – Всем предъявить документы!
   Мой сосед подошел к патрулю и что-то шепнул. Когда пришла очередь проверять мои документы, капитан (начальник патруля) долго копался, потом сказал: «Идите за нами», и мы пошли к выходу. На площади меня посадили в газик и повезли. Пока ехали, начальник патруля еще раз просмотрел мои документы. «Странно, – сказал он, – вроде бы документы в порядке. Вы что выпили»?
   – Да нет, вроде бы.
   – Вроде бы или нет?
   – Не выпил ни капли! А в чем дело?
   – Так уж ни капли?
   – Разрешите, товарищ лейтенант, вам не поверить.
   Он был зловеще вежлив.
   – Хотите верьте, хотите нет. Какое это имеет значение?
   – Имеет лейтенант.
   – Скажите, какое?
   – Не хочу с вами разговаривать. Я только патруль. Все равно вы не скажете правды. Ладно. С вами поговорят в другом месте. «В особый отдел», – приказал он водителю.
   «Выходим»! – сказал он, когда мы остановились. Я подхватил свой чемоданчик, что лежал на коленях и хотел выйти, но его немедленно отобрали а заодно сняли и брючной ремень. Это напомнило мне «губешник» в училище. «Меня неплохо подготовили», – отметил я про себя. «Так кого ты ненавидишь, лейтенант, русских»? – спросил веселый особист, которому меня передали. «Только не спрашивай: «В каком смысле?»
   – А я и не спрашиваю.
   «Вот ты уже и спросил! – Он не сильно ударил по носу так, что брызнула кровь. – Я же предупреждал! Ну, прости! Это, что бы было с чего начинать разговор. Так положено, для затравки».
   – Вы тоже простите, не предупредил, что у меня – слабые сосудики носа.
   – А вот это ты зря: хохмить здесь имеет право лишь тот, кто ведет допрос.
   «Все ясно», – сказал я себе, вдел в петли брючной ремень, забрал документы, свой чемоданчик и покинул особый отдел. На проспекте Карла Маркса, по которому бегал трамвай, справился у первого встречного старшины, где находится сборный пункт»? Мне показали. И к моменту, когда приступили к моей регистрации, в здании, где находился особый отделе, все мокрицы разом вернули себе человеческий облик. Наученный опытом, я об этом вовремя позаботился, хотя и ругал себя за излишнюю щепетильность.
   Мне выделили койку в казарме. Впрочем, большинство коек оставались незанятыми: как только назначение с мест подтверждалось, пройдя короткие инструктажи и получив немецкие марки, офицеры группами или поодиночке, отправлялись на новые места службы. В зале ожидания человек пятнадцать ожидали вместе со мной подтверждения вызова, когда появился знакомый капитан, начальник патруля, снявший меня с поезда. Он дружелюбно кивнул и тут же скрылся за какой-то дверью. Первым желанием моим было немедленно исчезнуть из зала. Именно с таким намерением я и поднялся, но вместо того чтобы выйти, направился к двери, за которой исчез капитан. Не понимаю, какая муха меня укусила, но я не смог устоять. Я столкнулся с этим человеком, едва вошел в кабинет. Он уже выходил. «Я очень рад, что вам удалось выпутаться, – радушно сказал патрульный. Обычно от нашего провокатора так быстро не отделываются”.
   – Это кто провокатор?
   – Да тот, в вагоне, который вас раскрутил.
   – Вы так весело говорите об этом, словно это игра.
   – Конечно, игра: кто кого.
   – В таком случае, капитан, это вы провокатор. Должно быть, у вас разнарядка столько-то разоблачить, раскрутить, раскусить, задержать, затащить в особый отдел: а там из любого что-нибудь выбьют.
   – Ты правильно понял, лейтенант. А что так разволновался?
   Я вдруг понял, он сюда приходил сдавать бляху, а вместе с ней оставил и большую часть значительности. Отсюда игривый тон и даже веселость. Я нагнетал в себе гнев, хотя не представлял себе, что с капитаном буду делать, и в этот момент меня позвали – не по имени, а так, как я уже привык за последнее время, «товарищ лейтенант». У двери кабинета, где шла регистрация новоприбывших, стоял немолодой коренастый полковник и жестом приглашал зайти. Мы зашли вместе. «Лейтенант Паланов?» спросил он так тихо, словно не хотел, чтобы посторонние слышали мое имя. «Так точно» – ответил я таким же заговорщицким тоном. И мы рассмеялись. «Полковник Стоякин! – представился пожилой офицер. – Я давно вас жду. Уже беспокоился, не случилось ли что.
   – Чуть ни случилось.
   – Вот как!? Поехали! В машине расскажите.
   Полковник забрал пакет моих сопроводительных документов, которые пришли по линии отдела кадров, и мы покинули сборный пункт. Стоякин сам сел за руль газика, как он объяснил: «Из соображений конфиденциальности. Моя база тут неподалеку – километров сорок в сторону Берлина. – городок Кенигсвальде «Королевский лес».
   – Говорят, малые города меньше пострадали во время войны? – спросил я, чтобы только не молчать.
   – В общем-то так. Но здесь, на подступах к Берлину, шли тяжелые бои.
   Сам Франкфурт на Одере, через который мы только что проезжали тоже небольшой городок. Здесь еще с довоенных времен ходили трамваи. Но сейчас город не вполне соответствуeт «трамвайному» уровню: мало целых домов, а то, что восстановлено, кажется временным, точно строилось не для себя.
   Полковник уверенно крутил баранку и, когда выехали на автобан, попросил: «Теперь расскажите, что с вами стряслось».
   И я рассказал, стараясь ничего не упустить. «Вам еще никто не говорил, что для вас, именно для вас, слово «ненавижу» – табу?» – спросил полковник.
   – Терпеть не могу людей, которые чувствуют себя в жизни хозяевами и уверены, что им все дозволено! Я слишком долго терпел!
   Понимаю. И тем не менее, не нам об этом судить.
   Как так!?
   A так. Они, действительно, так чувствуют и, наверно, имеют право.
   А я не имею?
   Имеете.
   Но право – это пустяк. У вас есть большее.
   Хотите сказать…?
   Да! Ответственность! Но, разве вы сами не чувствуете себя стариком рядом с ними?
   К сожалению. Я-то кажусь им недоноском, над которым можно поизгаляться.
   А как вы хотели. чувствовать себя молодым, а смотреться маститым старцем?
   Я понимаю, так тоже нельзя: мы ведь меняемся.
   Именно.
   Что же делать, если уже невозможно терпеть?
   Дорогой мой, даже не представляете, как вы ценны в этой жизни! Если с вами что-то случится, – никто не заменит. У нас нет «запасных игроков».
   Но я пока еще цел и мне ничего не грозит.
   Не уверен. Еще рано судить. Капитан, начальник патруля, вас запомнил.
   Хотите, я отправлю его к мокрицам?
   Я вижу, вам это нравится.
   Я делаю это только когда вынуждают. – Ой ли?
   – Меня проверяли!
   Разговаривая со Стоякиным, я совершенно расслабился, точно знал его с детства. Я не просто его уважал, я ощущал сыновние чувства. С ним я был дома, независимо от того, куда он сейчас меня вез.
   «Кстати, в нерабочее время можете звать меня Петром Ивановичем».
   – Очень приятно, Петр Иванович. А я – просто, Борис.
   – Да знаю я!
   На Базе в Кенигсвальде мне выделили комнатку в общежитии. Семейные проживали отдельно от общежития: среди офицеров не было холостяков, но среди вольнонаемных – были. Здесь, в отличие от Отара, не выли шакалы но кричали чайки: рядом текла неширокая речка – Шпрее. В тот же день я был представлен Наталье Петровне Стоякиной. К вечеру она напекла пирожков, и был проведен стандартный ритуал омовения.
   Началась рутинная работа инженера цеха. Надо сказать, никаких особых талантов в поисках неисправностей я у себе не открыл. То, что произошло в Отаре, оказалось частным случаем. Было странным, что, не имея высшего образования, я занимал инженерскую должность. В первый же день я спросил об этом Стоякина. Он ответил: «Так надо. Ничего. Привыкните, оботретесь, наберетесь опыта». И я привыкал, обтирался и набирался.
   Мои коллеги (инженеры цеха) все были много старше, опытнее, носили на груди «поплавки», а ко мне относились по-отечески и с сочувствием. Каждый инженер занимался РЛС одного типа. За каждым была закреплена бригада из солдат и сержантов срочной службы (в основном со средне техническим гражданским образованием). Когда на плановый ремонт поступала станция, ее полностью разбирали. Снимали все детали. От каждого блока оставалось шасси (корпус) и жгут проводов с торчащими во все стороны кончиками. Жгут прозванивали, а если не получалось, меняли на заводской (большинство неисправностей от плохих контактов). Блоки промывали, прочищали, просушивали, а затем собирали из новых деталей и настраивали. Каждый техник отвечал за свою систему, имел рабочее место укомплектованное стендовым оборудованием для проверки и настройки системы. Потом собирали и настраивали станцию в целом. И вот тогда наступал «момент истины». Хорошо, если что-то совсем не работало, тогда можно было попробовать сменить блок, субблок, лампу (тогда были радиолампы), емкость или резистор. Но, если схема работала, но немножко не так, как положено: не тот уровень, не та форма импульса, не то количество строк, что-то лишнее на осциллографе, на экране (какая-то бяка) – отдел технического контроля все равно не пропустит. Надо снова гнать блоки на стенды, перестраивать, проверять, перепроверять ломать голову и пробовать, пробовать, пробовать, как говорится «до посинения», пока досадный синдром не исчезнет.


   4.

   На исходе зимы, меня и двух моих техников (ефрейтора и сержанта) вывезли небольшим автобусом на магдебургский полигон, где в это время проходили учения: на одной из станций вышел из строя наземный радио запросчик (НРЗ).
   Скажу сразу, исправить поломку на месте не удалось. Сделав запись в станционном журнале, о том, что HPЗ требует ремонта на стендовом оборудовании, то есть, в условиях базы, я отправился искать начальника станции и зашел в ближайшую будку мобильного командного пункта. Обстановка здесь была полусонная. Мне показалось, я слышу тихую музыку, от которой становилось не по себе. Широкие плексеглазовые окна планшетов делили внутренее помещение надвое. У планшетов топтались дежурный офицер с указкой и считывающий данные диктор с микрофонной гарнитурой. Я заглянул в узкий, залитый ярким светом «дневных» ламп отсек планшетистов: именно здесь рождалась невыносимая музыка – я вновь слышал вальс Яна Сибелиуса. Двое ребят с гарнитурами наносили на органическое стекло маршруты воздушных целей. Я понял, это про них у меня в ушах звучит невыносимая музыка. «Грустный вальс» входил в меня тихим шепотом. Двое ребят в наушниках принимали данные от операторов РЛС и покрывали планшеты трассами целей и значками дополнительных сведений (время, высота, количество).
   «Товарищ лейтенант, вы кого-то ищите»? – спросил ближайший ко мне планшетист. Его чистое честное лицо выражало только вопрос и ни малейшего предчувствия близкого конца. Я в двух словах объяснил, кто мне нужен. «Так вы ищите старшего лейтенанта Самойлова? – переспросил планшетист. – Минуту»! «Самойлов у вас? – спросил он в микрофон – Его здесь ищут. Ага хорошо»! Товарищ лейтенант, – это уже было ко мне. – Самойлов сейчас подойдет». Я поблагодарил, открыл дверь будки и спустился по трапу на грунт. На душе было тяжко. Этот солдат был моложе меня. У него были спокойный голос и ясное лицо… И он был обречен. Я чувствовал рядом смерть. Два молодых человека, едва начавшие жить, были заряжены смертью. И с этим ничего нельзя было сделать. Мои мысли путались. Я чувствовал, смерть будет странной страшной, но, скорее всего мгновенной, хотя я не знал, какой именно.
   Смеркалось. Привыкая к сумраку, я сделал всего два шага и напоролся на замполита. Он бродил в чистом поле между зелеными будками мобильного командного пункта и уже нашел себе место, чтобы отлить без свидетелей, когда появился я.
   – Лейтенант, вы кто такой? Откуда? Что здесь делаете?
   Я доложил, кто – такой, откуда, что делаю. И даже показал журнал, который захватил с собой. «Здесь я все написал». Пока докладывал, подполковник не выпускал из рук «шланга», а, выслушав, отряхнул его и отправил в брюки. «Значит, расписались в бессилии»!
   Извините, не понял.
   И зачем таких тупых присылают!?
   И тут появился Самойлов. Он вынырнул из-за будки и направился прямо ко мне.
   Вы искали меня?
   «Он хотел признаться, что с задачей не справился». – объяснил за меня подполковник. Я подумал, зачем ему надо меня уязвлять, и, вдруг, до меня дошел запах: он просто пьян.
   По поводу станции мне пришлось еще раз все повторить начальнику штаба. Он был огорчен, что РЛС придется отправлять на базу. На время учений она фактически выведена из строя, а чтобы направить ее в Кенигсвальде потребуется месяц, а то и два на оформление. Тем не менее нас троих покормили, дали с собой немного продуктов сухим пайком и подбросили на попутке до ближайшей железнодорожной станции.
   Когда все было обговорено, улучив минутку, я спросил Самойлова: «Что там стряслось с этими планшетистами»?
   Старший лейтенант от такого вопроса даже опешил: «А ты откуда знаешь»(мы уже перешли на «ты»)!?
   Чувствую.
   Да брось! Что ты можешь чувствовать? Что-то слышал?
   Ничего я не слышал! Говорю, чувствую!
   Слушай, лейтенант, нам запретили об этом говорить.
   Кто запретил?
   Да тот замполит, который у тебя на глазах будку подписывал. И действительно, нечего сор выносить из избы! Что тебя это волнует?
   Мне кажется, очень скоро ребят ожидает страшная смерть!
   Да брось, лейтенант, думай лучше о том, как добраться до дома.
   Железнодорожная станция представляла собой открытую платформу на маленькой тупиковой ветке. Пошел снег, засвистела метель, (это в центре Европы) и мы хорошенько промерзли, пока ждали поезда. Билеты приобрели уже в вагоне. Их было всего два. И тащил их маленький паровозик. Остаток ночи наш поезд медленно полз среди снежной равнины, а мы пытались согреться и подремать.
   Под утро добрались до Магдебурга, сразу же купили билеты на так называемый пятьсот десятый поезд, который, следуя через всю страну, останавливаясь на самых крошечных полустанках, где были воинские части, в конце концов, должен был доставить нас в Кенигсвальде.
   В Магдебурге был большой вокзал с воинским залом. Здесь тоже были патрули, но они не цеплялись, как во Франкфурте. Пассажиров было не много. Мы согрелись, отдохнули, перекусили и решили прогуляться по городу. А город был примерно такой, как мой Саратов. Как в Саратове, здесь ходили трамваи. Здесь тоже была река – пусть не Волга, а Эльба. Здесь так же был оперный театр. Там и тут была уязвленная гордая провинция.
   Мы подошли к главному евангелическому собору Магдебурга. Мои техники жались ко мне: им было неуютно в чужом городе, далеко от дома и от своей части. Мною двигало упрямое любопытство, хотя, положив руку на сердце, на душе было не спокойно: тревожила судьба планшетистов.
   Собор состоял из двух частей. Главное здание с огромным двух башенным порталом, куда я хотел попасть, было, видимо, на реставрации. Я определил это по слабым косвенным признакам: следы на ступенях, краска на створках дверей, немного строительного мусора у входа. Вообще-то, как мне говорили, немцам не свойственно мусорить, но эти признаки и не бросались в глаза. Я их специально выискивал в оправдание своей догадки, уж очень мне хотелось попасть в храм не во время богослужения, а неофициально. С правой стороны к стене Собора примыкало широкое одноэтажное здание, из окон которого доносились звуки органа. Я предположил, что это временный храм, заменяющий основной на период ремонта. Но туда меня не тянуло. Я поднимался к главному входу. Мне еще не приходилось бывать в церкви. Со стороны любовался, а входить не решался. Храм любой религии представлялся чем-то вроде космического вокзала, связывающего землю с заоблачными мирами.
   «Товарищ лейтенант, вы хотите зайти? – спросил мой сержант.
   Хочу.
   Может быть, мы вас здесь обождем?
   Отчего же?! Зайдем вместе, – решительно сказал я. И мы протиснулись в дверь, которой изнутри что-то мешало отворяться во всю ширь. Мы были поражены. Снаружи красно-кирпичный собор казался обшарпанным и закопченным. Внутри нас встретил ослепительно белый цвет. И то, что заглядывало внутрь сквозь огромные витражи, тоже казалось бело мраморным. Чистота окружавшего белого цвета была сродни чистоте белых простынь. Кроме нас в храме было всего несколько человек (то ли рабочие, то ли реставраторы). Они смотрели на нас с настороженным любопытством, как и мы на них. В храме было много мрамора в виде скульптур, постаментов, тумб и просто кусков. Мы были околдованы гулким пространством. Оно превосходило ожидание нашего воображения и напоминало белый кошмар.
   Заметив несколько крупных не закрепленных стоящих с разным наклоном распятий и фрагментов распятий, я вздрогнул: эти бледные фигуры говорили о смерти и снова напомнили о планшетистах. В ушах опять звучал «Грустный вальс». Теперь храм казался не то большим патологоанатомическим залом, не то адской пугающе белой живодерней. Я почувствовал тошноту. Оставаться здесь было невыносимо. К тому же у меня, вдруг, пропал голос. Почти шепотом я сказал: «Ребята, уходим».
   На вокзале мы сели в самый старый и самый медленный в Восточной Германии поезд, в котором каждое купе имело отдельный выход наружу, и проспали до самого Кёнигсвальде.


   5.

   Пришла весна и с ней время инспекторских проверок в войсках. Не ожидал, что мне лично придется в этом участвовать. До сих пор меня самого проверяли, и я сам испытывал дрожь перед проверяющими. А теперь я не знал, как себя вести с проверяемыми и вообще, что мне делать, что говорить. Как не ударить в грязь лицом, и в то же время соблюсти справедливость. О моем участии в проверке Стоякину позвонил знакомый офицер штаба Группы Войск, который ни раз приезжал к нам на Базу. Его звали подполковник Никифоров Сидор Иванович. Он и провел со мной инструктаж по телефону.
   В назначенный час я должен был прибыть в Вюнздорф, к штабу Группы, и позвонить в отдел из проходной, а там уж меня подхватят.
   – Как добраться до Вюнсдорфа?
   Ну, не на поезде же! На попутках, конечно, как делают все. Вы поняли?
   – Честно говоря, я дома-то никогда на попутках не ездил, а тут чужая страна, чужой язык.
   Вот-вот – немецкий учить надо. В школе ты какой изучал? Немецкий? Тогда тебе и карты в руки.
   Так то – в школе. Там специально учат, чтобы не дай Бог говорить не научился.
   Подполковник хохотнул: «Да тут и языка-то никакого не требуется. Проголосовал, сел в машину сказал: «Битте, нах…» и назвал город
   Вюнздорф?
   Нет, конечно! Прямо до места никто тебя не повезет.
   А как же?
   Есть такая золотая фраза: «Бис курве нах… (До поворота на… и опять назвал город)». Изучи по карте маршрут. Знай все поворотные точки. И главное – побольше наглости.
   От базы до автобана я шел пешком, потом до Цоссена с двумя пересадками добрался на немецких попутках, а дальше до Вюнсдорфа к проходной штаба Группы – на военной полуторке. Из проходной позвонил в свой отдел подполковнику Никифорову. «Быстро же ты добрался! – удивился Сидор Иванович. – Ступай где-нибудь перекуси. Через час мы выйдем», – он решительно перешел со мной на «ты».
   Основную массу офицеров, приглашенных из разных частей, забрал большой автобус. Подполковник Никифоров (председатель комиссии) взял меня и еще одного лейтенанта в свой газик.
   Мы долго ехали на север, минуя Берлин и вообще – большие города, мимо аккуратных лесопарков и живописных озер по самой глубинке Восточной Германии.
   «Председательский» газик не всегда возглавлял колонну: порой он отставал от автобуса, а иногда, по указанию подполковника, выезжал на другую дорогу, тогда как автобус продолжал следовать заданному маршруту.
   Моего соседа по заднему сидению звали Василий. Он так и представился: «Василий». Я в тон ему ответил: «Борис и спросил – Что кончал?»
   Строевое.
   Что будешь проверять на «инспекторской»?
   Строевой смотр. Строевую подготовку.
   «Он у нас строевик»! – подтвердил подполковник, – вышагивает, гоголем. Держим, как образец. У нас ведь отдел специфический – инженерно-технический».
   Пустынная дорога шла пролеском. Справа, на опушке резвились два зайца.
   «Стоп-машина! – скомандовал подполковник. – Васек, передай мою «дурочку».
   Водитель затормозил, а «Васек» перегнулся назад, достал и передал Никифорову длинный, забранный в чехол предмет. Чехол еще не был снят, когда я догадался, что это – винтовка с оптическим прицелом.
   Сидор Иванович опустил у себя стекло, выставил ствол наружу и начал прицеливаться. Непуганые серые зайцы встали, как вкопанные, и глядя на нас, прижав уши, насторожились. После зимы они выглядели довольно тощенькими и несчастными. Два выстрела прозвучали сразу один за другим.
   В машине звук почти оглушил так, что я схватился за уши. Набежала слеза.
   Прозвучала команда: «Васька, вперед! Мешок не забудь»!
   Васька был уже наготове и немедленно рванул к лесу.
   «Отличный парень, – как бы оправдывался подполковник, зачехляя ружьё, – нам с трудом удалось его удержать в отделе. Знаний маловато, но не заменим, когда надо что-то прибить, достать, подмести, принести, передать».
   Василий уже копошился сзади машины, загружая мешок в багажник. «А теперь догнать и перегнать»! – приказал водителю «председатель» , как только лейтенант запрыгнул на сидение.
   Вась, а Вась, как там зайчики?
   Один еще дрыгался, верещал. Чуть не царапнул. Пришлось рыло свернуть!
   «А ты бы так смог»? – спросил он мня.
   Я? Нет!
   Вижу, ты не охотник.
   И не борзая – добить, принести.
   «Вижу, не одобряешь? – констатировал подполковник. – Зря я тебя у Петра Ивановича выпросил. Думал оценишь. Не знаешь ты нашей жизни! И знать не желаешь! Короче: «Чужак!» Тебе не понять, когда куда-нибудь выезжаем – нам главное оторваться от штаба, расправить плечи, вдохнуть свободы! Вот ты лично, что думал проверять на инспекторской?»
   Как что!? Станции.
   «Станции!? – Никифоров рассмеялся. – А много ты знаешь станций, что бы проверить? Они же все разные: Метрового сантиметрового, дециметрового диапазонов, обнаруженческие, орудийной наводки, станции наземной артиллерийской разведки, и все это есть в дивизии, куда мы едим. Ты готов?»
   Готов!
   Как ты это себе представляешь?
   Я все продумал.
   Ну, ну, поделись!
   Локатор есть локатор – принцип один. Попрошу на ночь в одну из комнат штаба принести документацию на все типы станций.
   И что?
   К утру подготовлюсь. В документации есть основные проверки и установки для определения готовности станции. У нас так работает контроль ОТК. Но мне все не нужно. Только самое-самое важное!
   А ваше ОТК пользуется документацией?
   А как же!
   Ну, и кто тебя ею здесь обеспечит?
   Товарищ подполковник, это ваши проблемы, это вам надо.
   Ух ты как заговорил, лейтенант!
   Вы сами советовали: «Побольше наглости».
   Ну ты даешь!
   А как же вы раньше-то проверяли?
   Что мы проверяли: порядок, чистоту, покраску! Что бы не было разбитых плафонов! Чтобы портянки в станциях не валялись!
   «Товарищ подполковник, – встрял в разговор Василий, – а, может, он шпион? Ишь ты какой!? Выложи ему документацию и все тут! Документация, наверняка, секретная! А, может, нам пристрелить его, как этих зайчиков? Или рыло свернуть?
   Закрой рот, Василий! Ладно, Боря, валяй. Обеспечу я тебе на ночь документацию, если ты такой умный. Но только учти дверь на ключ запру и часового поставлю!
   Ради Бога.
   Не прошло и пары часов, как мы прибыли на место, в скатывающийся к озерам городок Нойштрелиц.
   К вечеру локаторщики устроили для меня неофициальный ужин в городском «гасштете» на берегу озерка. Было много пива и «тараньки» – вяленой плотвы, воблы, леща, уклейки и собственно тарани. Здесь собрались в основном начальники станций. Они ласково называли гасштет «У мути» то есть «У мамаши»: пожилая хозяйка единственная в городке, разрешила русским офицерам отбивать, чистить и рвать на столах тараньку. После чего местный народ почему-то стал избегать ее заведение.
   Когда мы вышли гурьбой из гасштета и спустились к воде, я чувствовал себя расслабленным, разомлевшим, почти что счастливым. «Какое красивое озеро!» – невольно вырвалось у меня.
   «А хочешь, мы тебя в нем искупаем»? – кто-то сказал почти шепотом.
   Да нет уж, не стоит: холодновато.
   «Тогда, делай вывод», – произнес тот же голос.
   На другой день был строевой смотр дивизии. Сначала – в каждом полку отдельно. Потом вся дивизия прошла по плацу с песнями и под оркестр торжественным маршем мимо трибуны, перед штабным начальством и членами комиссии. То был воистину день триумфа Василия. Там и тут он придирчиво проверял внешний вид, строевую выправку, демонстрировал строевые приемы с оружием и без оружия, на месте, в движении. День напролет – с упоением, выпятив грудь, «ходил гоголем», всех поразил, всем намозолил глаза.
   В одной из комнатушек штаба я был заперт с секретной документацией на все типы стоявших на вооружении радаров. Больше всего меня волновали не РЛС слежения и орудийной наводки ПВО, которые изучал в училище и теперь ремонтировал на базе, а станции наземной артиллерийской разведки (СНАР). По трассам артиллерийских снарядов они позволяли определять расположение вражеских батарей, но с ними мне еще сталкиваться не приходилось. Я заготовил и закодировал, как учил Магнитштейн, понятную только мне одному шпаргалку по контролю и настройке основных параметров.
   На следующий же день я сдал всю документацию, включая шпаргалку в секретную часть и начал инспекторскую проверку.
   Сам не ожидал, что буду таким придирчивым: меня разозлили разговор в машине и угроза искупать в озере. Я тоже начал с внешнего осмотра, но основное внимание уделил техническому состоянию и боеготовности техники. В огромном открытом парке, где выстроились РЛС, я переходил от станции к станции. Сначала осматривал внешне, потом просил включить, сам проверял параметры. Если что-то не соответствовало, предлагал, пока есть время, подстроить, наладить, заменить неисправные узлы и детали, отмечал в тетради дефект, переходил к следующей станции, потом возвращался, убедиться, что дефект устранен. Это чем-то напоминало гроссмейстерский сеанс одновременной игры в шахматы. Оценка получалась сама собой: если повторно не заходил – отлично. Заходил один раз – хорошо. Остальные – удовлетворительно. Двоек и колов не ставил. Только у одной станции записал в журнал: «По сроку службы станция нуждается в среднем ремонте», то есть отправки к нам на базу. В результате проверки и материальная часть была приведена в боеготовное состоянии, и люди кое-чему научились. Начальники станций благодарили меня. Командир дивизии пожимал мне руку. Но в последнюю ночь в Нойштрелице один из членов комиссии все-таки искупался в озере. Вася сказал, что, возвращаясь из города в казарму, нечаянно оступился на мостике. Интенданты дивизии немедленно выделили ему комплект сухого обмундирования. Все были довольны. Даже подполковник Никифоров выразил мне благодарность, но на обратном пути в свой газик не пустил, отправил в автобус.


   6.

   Когда я рассказал, как прошла инспекторская проверка, Стоякин рассмеялся и спросил: «Борис, чего бы ты для себя больше всего хотел?»
   – Хотелось бы учиться дальше.
   – Ты еще будешь учиться, я тебе обещаю. Но твое предназначение – в другом.
   В чем же?
   Скоро узнаешь. А сейчас я тебе расскажу, что несколько лет назад случилось неподалеку отсюда.
   – Неподалеку, – это в ближнем лесу?
   Чуть дальше.
   В соседней стране?
   Не в соседней, но в ближней, фактически через страну: страны-то здесь – малюсенькие.
   Речь, скорее всего, – о Венгрии?
   Угадал!
   Значит, о Венгерских событиях.
   Именно!
   Ну, и как?
   Это был настоящий кошмар! Помню, когда ночью наша колонна вошла в город, он еще выглядел вполне мирно: сияли витрины, по улицам ходили люди. Бросались в глаза освещенные изнутри телефонные будки со справочными книгами внутри. Но, присмотревшись, заметили два наших танка со снесенными башнями. Мы свернули на какую-то улицу и неожиданно попали под мощный прицельный огонь со всех сторон из орудий и стрелкового оружия. Потом я увидел зарево, а на фоне его – колокольню церквушки, с которой вдоль улицы бил крупнокалиберный пулемет. Наш танк стреляет, не может попасть в колокольню. По асфальту ползут раненые в крови, обгоревшие танкисты. Нельзя высунуться, оказать помощь. Помню, укрылись в телефонной станции. Из батальона уцелело пятнадцать человек. Стало ясно, положение вышло из-под контроля. Начались грабежи магазинов. В беспорядки вовлечена молодежь. Жители покидали город. Если солдаты мирно беседовали с горожанами, по ним тот час же начинали стрелять из-за угла. Наши бронетранспортеры не имели крыш: их можно было просто забрасывать из окон гранатами и бутылками с зажигательной смесью. Состояние истерики подхлестывалось ублюдочными формулировками типа: «Ревизионистская крамола», «Боннский реваншизм». А друзей называли по-идиотски: «группой здоровых лиц».
   В результате событий мирное население потеряло две с половиной тысячи человек убитыми и двадцать тысяч – ранеными. С нашей стороны погибло семьсот человек, ранено – полторы тысячи.
   Петр Иванович умел рассказывать, особенно, когда делился личными впечатлениями.
   – К чему я это говорю? Так или иначе, надо учиться влиять на события.
   – Разве можно этому научиться?!
   – Думаю, можно. Что ты чувствуешь, когда тебе плохо?
   – Трудно сказать, смотря в каком случае. Но чаще всего,
   когда ощущаю тревогу, чешется правая ладонь. И чем больше тревога, тем сильнее зуд.
   – Зуд!? Это странно!
   – В центре ладони как будто возникает задирина. Царапаю ее
   ногтями. Кожа как будто отслаивается и ее можно снимать лепестками-лохмотьями вместе с мясом и мелкими косточками. Ладонь раскрывается, точно кровавый цветок. А потом начинают зудеть руки, плечи, шея.
   – А как вы это чувствуете?
   – Плохо. Страшная слабость, головная боль, ноет сердце, пока не нащупаю «кнопку». Там, где два нижних ребра сходятся на грудине, у капеляна и полукапа есть болезненный выступ. Он есть у всякого , но у других – не такой болезненный. Если сильно нажать на него, боль становится невыносимой, до потери сознания. Боль – своего рода реле, включающее, скрытые механизмы, влияющие на окружающий мир, который резко меняется. Я чувствую это, когда выхожу из беспамятства. Убийственное, невыносимое, немилосердное, дьявольское теряет свою остроту, становится терпимым, удобоваримым.
   – Но это фантастика!
   – Ни чуть не большая, чем твой фокус с мокрицей.
   – Выходит, у каждого – свое.
   – Я общаюсь со многими и вижу, что «кнопка» это – для всех,
   тогда как «мокрица» – метод редкостный. А Магнитштейн вам об этом не говорил?
   Не успел. Или постеснялся. Зато говорила Мария Ивановна.
   Колюжная? Знаю ее. Очень умная женщина
   Я так понял, это вещи сугубо интимные.
   – Интимные, но серьезные. Как видите, можно по разному влиять на события.
   – Это можно воспринимать, как искажение действительности.
   – Вопрос техники. Можно воспринимать, как угодно, лишь бы влиять. Но это немыслимо без жгучей необходимости!
   – Как-то странно, что это досталось именно мне – человеку, можно сказать, постороннему в этой жизни.
   – Мне так не кажется.
   – Но вы даже не знаете, каких усилий мне требуется, чтобы говорить с другими на равных на общие темы!
   – Действительно, не знаю и с трудом верю.
   – Ну, хорошо, вернемся к Венгерским событиям. Вы говорите о влиянии. Но тогда вы были возмущены, испытали шок – жгучее неудовлетворение происходившим, и никак не могли повлиять?
   В том-то и дело! Тогда я только нащупывал возможности, искал семена зла.
   А теперь нашли?
   Прости, Борис, ничего определенного сказать не могу. Есть только догадки и надежда на твою помощь.
   Не густо. Особенно второе.
   – Огромная почти пустая страна! Если иные страдают от тесноты, мы пропадаем от пустоты.
   – Разве простор – это плохо?
   – Все хорошо в меру. Есть критический уровень пустоты, после которого опустошение прогрессирует. Огромность пространства порождает скуку, ленивое безразличие, к результатам труда, к людям, безвкусие. Немеренность – зла и тосклива. Убивая соревнование, она благоволит бездарностям, ведет к вымиранию и оскудению. Естественно встает вопрос, есть ли смысл заполнять пустоту? Не лучше ли держаться от нее подальше. Все разумное стремится от пустыни к цивилизации, а не наоборот. Можно, конечно, вдохновить на короткий подвиг отшельничества и мученического труда, но это, как правило, в скором времени вырождается в халтуру. И наоборот теснота малых земель и городов может одарить любовью и трепетным вниманием к каждому клочку земли, к каждому дому, каждому камню, как к редкому дару.
   В громадной стране в связи с немыслимыми расстояниями возникают трудности с коммуникациями, с общением, с обменом опыта и вообще хроническая задержка развития. От неумения создавать и распределять блага, от скуки, неудовлетворенности в обществе распространяется пьянство, закипает бешенство неудачников, обиженных и завистников. Формируется класс несчастных людей не способных проявлять инициативу и улыбаться.
   У правителей огромной земли возникает панический страх невозможности защитить ее от соседей. Единственный путь, превратить государство в единый военный лагерь. Вместо любви к земле прививается сознание лагерника. Вот с этим сознанием мы и живем и общаемся с народами малых пространств, то есть с нормальными компактными народами.
   – Я бы сказал, за такие мысли не поздоровится.
   – Считай, что это врачебный консилиум.
   – Какие же мы врачи!?
   – Действительно, скорее знахари или шаманы.
   Он рассуждал, как истинный «враг народа». К этому я не был готов. Меня возмущали не столько сама крамола, сколько коварство мысли неожиданно перевернувшее представление о человеке. Я был в одном лице и прокурор и судья, и не мог выслушивать лепет его оправданий. Чувство, что я испытывал, было сродни восторгу: никогда не думал, что ненависть может вызывать восторг. Это происходило от уверенности, что в любую минуту можно запустить вариант «мокрицы». Но сначала можно насладиться разоблачением, торжеством чувства собственной правоты, низостью и беспомощностью супостата. Оправдания его не то что, не доходили до моего сознания, они были мне не интересны. Меня распирало мстительное победное чувство.
   Возбуждение и возмущение скоро утомили меня: по сути своей я был человеком с уравновешенной психикой и не привык долго «бушевать». При этом я не издавал никаких возгласов: у меня даже не было заготовок слов, которые невольно вырываются в таких случаях у нормальных людей. Потом мне все обрыдло. Пустота, о которой говорил Стоякин, в сознании моем стала отождествляться с усталостью, которую я начал испытывать. И, вдруг, неожиданно для себя, я предложил: «Вот что, давайте разберемся спокойно». «Вот! Это самое главное! – подхватил он. – Значит, действует?!»
   – Что имеете в виду?
   – Как раз то, о чем мы говорили: о влиянии на события!
   – Вы просто внушили мне эти слова!
   – Какие слова!?
   – «Давайте разберемся спокойно».
   – Я вам что-нибудь говорил или как-нибудь к ним подвел?
   – Не знаю…
   – Всё вы знаете! Я вам показывал.
   – Простите.
   – Что с вами, Борис!?
   – Как-то не по-себе… Так вы это с помощью «кнопки»!?
   – Да, только я ничего не внушал. Просто мы успокоились, сроднились и стали понимать друг друга.
   – Сроднились!
   – Да, это, видимо, ключ к пониманию.
   – Я хочу научиться.
   – Учитесь, Борис, вы сможете. Вас для этого сюда и прислали.
   – Только для этого!?
   – Для этого… и для всего остального.
   И я начал учиться. Новый прием не то что не был мне свойственен, он был для меня неудобен. Честно говоря, после описаний Стоякина, и, особенно, после первых проб я, просто. боялся притрагиваться к «кнопке». Удивительное дело, мне никогда не приходило в голову пробовать его действие на подчиненных. Мои отношения с ними были настолько естественными, что я боялся что-либо в них нарушить. Раньше я никогда никем не командовал. Все командовали мной. Я так понимаю, в училище не было более робкого курсанта, чем я. Теперь мне казалось, бойцы испытывали ко мне если не сыновнее, то братское чувство. Попросту говоря, они жалели меня. А я жалел их. Сам не знаю, почему. Они не мерзли, не испытывали голода. И служба у них была интересная. Мы с ними ходили в караул, бегали кроссы, ездили на стрельбы а, главное, вкалывали в цеху. Не мешки, конечно, таскали, но вкалывали так, что мало не покажется. Петр Иванович показал применение кнопки на моем примере. А я не мог никого найти, не мог решиться выбрать партнера в этой игре. Когда я поделился с полковником, он еще больше все усложнил, сказав: «Партнер может быть не один. Может быть много партнеров – вернее, может быть коллективный партнер. Кстати, Борис, – спросил он меня, – ты последнее время читаешь газеты?»
   – Последнее время некогда.
   – Телевизор хоть смотришь?
   – Да я по-немецки – не очень.
   – Понятно.
   Телевизоры у нас у всех были. Старенькие с маленькими экранами. Мы покупали их по дешевке у тех, кто возвращался по замене на Родину. С нашими антеннами мы принимали всего два канала: один из Восточной германии и один из западного Берлина, который местному населению смотреть не разрешалось. У немцев была хорошая музыка – и легкая и серьезная. По Восточному каналу все больше вещали, по Берлинскому – больше развлекали, Но последнее время много разговаривали по обоим каналам, и все чаще слышалось слово «Чехословакай»: приближалась тревожная пора, так называемой, «Пражской Весны». Я понимал, что беспокоило Стоякина: он не только не выпускал Венгерские События из виду, но и меня заразил тревогой. Он передал мне стопку газет, которые полностью дублировали друг друга, не позволяя себе никакой вольности. Из них и из передач БиБиСи я хотя бы приблизительно выяснил, что происходило в соседней стране. А происходило там нечто странное, называвшееся «демократизацией». Для чего? Разве и без этого у них не было власти народа? Как только ослабла цензура, появились высказывания в пользу экономических реформ, за ускорение политической реабилитации. Среди интеллигенции (писателей и студентов) стало распространяться инакомыслие. Впервые появилось выражение: «Социализм с человеческим лицом». Провозглашена «Великая Хартия Вольностей»! В результате, секретарь президиума Центрального Комитета КПЧ и одновременно президент Чехословацкой республики, Навотный вынужден был оставить свои посты, уступив первый – Дубчеку, а второй – генералу Людвигу Слободе.
   Я не вполне разделял тревогу Стоякина. Здесь не было фашистского переворота. В Чехословакии, в отличии от Венгерских событий, вооруженный народ не ходит по домам, убивать евреев и коммунистов. Но полковник объяснил, что «Пражская Весна» приведет к более независимому курсу внешней политики, что вызовет подрыв восточно европейской системы военной безопасности, а, возможно, и цепную реакцию ее распада. А это способно нарушить установившееся военное равновесие в мире. Советский Союз этого не потерпит – вмешается. И опять будет кровь. Много крови.
   – А может быть не вмешается?
   Петр Иванович только грустно смотрел на меня.


   7.

   Так вышло, что через неделю за мной прислали газик. Кроме солдата-водителя, в машине был капитан – инженер полка: где-то на юге, у границы с Чехословакией что-то случилось со станцией. Я должен был ехать смотреть. Капитан был чуть старше но много говорливей меня. Он явно был возбужден. От него я узнал, что наши войска уже стягиваются к границе, и вот-вот будет объявлено о начале вторжения.
   В этой крошечной стране слишком много больших городов (класса наших областных). Вместе с тем можно было пересечь ее всю от края до края, не встретив ни одного городка. Тем не менее, под вечер мы въехали в один из таких населенных пунктов. Звался он Карлмарксштадтом (бывший Хемниц). Машина долго петляла предместьями, пока не въехала на неширокий, но хорошо иллюминированный проспект. Он был освещен и сам по себе (неоновой рекламой и фонарями) и с неба: вечерняя заря во всю светила нам в спину. Если считать границу, к которой мы приближались, «театром предполагаемых военных действий», то для прифронтового города, он показался мне бесстыдно ярким. А точнее, сами «предполагаемые» военные действия казались бесстыдными. У «неприятеля» почти нет авиации. Какого рожна было тратить горючее и гонять через всю Германию газик из-за одной никому не нужной радиолокационной станции. «Богато живем»! Я сам удивлялся себе: с каких это пор тихоня Борис стал таким рачительным и ворчливым. Как ни странно, капитан со мной согласился .
   Станция стояла, в чистом поле за городом . Кто-то делал вид, что это «позиция», ибо знал, что станция ремонту не подлежит.
   Я сразу определил ее по номеру. Меня встретил знакомый расчет солдат-операторов. Как и в прошлый раз начальника станции на месте не было. Лейтенант пропадал где-то на командном пункте. Мы забраковали этот локатор в конце зимы, оставив в журнале запись, что станция подлежит отправке на базу для среднего ремонта.
   Найдя журнал с предписанием, и убедившись, что все так и есть, я выбрался из кабины и услышал знакомый голос зампотеха. (заместителя командира по технической части): «Как дела, лейтенант? Все в порядке?»
   Я показал журнал.
   – Ты мне это в нос не тычь! Станция должна работать! Не зря тебя везли через всю страну!
   – Мне самому непонятно, зачем? Я не могу сотворить невозможное!
   – Можешь!
   – Но я не волшебник!
   «Ах, ты мразь!? – Майор схватился за кобуру. – Хочешь, чтобы меня расстреляли?! Да я тебя первого – за саботаж! По законам военного времени»!
   «Уже по законам военного времени»!? – удивился я.
   – А ты не знал? Пока ехал, оно началось!
   Раньше даже на учения оружия не брали, во всяком случае, патронов. «Значит война началась! Бедный майор»! – я представил себе, что ему довелось пережить, когда начальство узнало, что еще месяц назад он должен был отправить станцию на ремонт, но не сделал этого.
   – Кто вам грозил законами военного времени?
   Майор сник и тихо сказал, будто жалуясь: «Замполит».
   Я вспомнил этого замполита, который в подпитии бродил зимой между будками , выбирая, какое колесо обмочить.
   – Пригласите сюда замполита. Я ему объясню.
   «Привет! Ну что будем делать»? – спросил наконец появившийся лейтенант (начальник станции).
   – У вас же есть предписание, отправить ее на ремонт. Почему до сих пор не отправили?
   – Не успели до заварухи.
   – Отправляйте прямо сейчас.
   – А можно?
   – Другого выхода нет.
   «А ведь ты был прав»! – неожиданно произнес начальник станции.
   – Конечно прав.
   – Да нет, я о другом.
   – О чем же?
   – Помнишь, на полигоне говорил ты о планшетистах?
   – Да, да я, как раз, хотел спросить, что с ними. Они живы?
   – Ты как будто чувствовал, говорил, что ребят ожидает страшная смерть.
   Что с ними было?
   – Они оба были у знакомой немки, в самовольной отлучке. Началось расследование. Готовили материал для суда. Будучи не первой молодости, женщина приходила в часть, умоляла, чтобы не трогали мальчиков. Дело уже собирались спустить на тормозах (планшетистов даже не взяли под стражу). Но какой-то писарь из штаба решил подшутить: соединился к их телефонной линии во время дежурства и сообщил, яко бы над ними готовится показательный суд за изнасилование. После дежурства, ребята ушли в самоволку и уже не вернулись. Их долго искали. А потом нашли обуглившимися на высоковольтном столбе. Мне стало плохо. Я чувствовал, что пропадаю: это я накаркал их смерть! Ничему я не научился! Могу только каркать и предвещать!
   Подъехал командирский газик. Из него выбрался подполковник – замполит полка и решительно направился в мою сторону: «Лейтенант, Вы собирались что-то мне объяснить»?
   – Товарищ подполковник, зайдемте в станцию.
   «Давай здесь!» – рявкнул замполит.
   – Здесь уже темно. Вы не увидите.
   «Мне нечего видеть!» – ревел подполковник. Но я уже поднялся на ступеньку и открыл дверь. Пришлось ему следовать за мной.
   Я включил внутри свет и прикрыл за собой дверь.
   «Ну, что ты хотел? Показывай!» – рявкнул подполковник, расстегивая кобуру, и я снова услышал звуки «грустного вальса и ощутил едкий запах трагедии. В этот раз звук был слегка приглушенный, точно играли за стенкой, и жертва была не прямая, а опосредованная.
   Последнее время я чувствовал, как в людях растет озлобление, проявляющееся во взаимной ненависти полов. До определенного возраста (пора страстей и деторождений) люди стремятся друг к другу. Потом наступает пора враждебности и неприязни. Некоторые называют ее любовью наоборот. Женщина перестает выносить сам тембр мужского голоса. Ее раздражают небритые щеки, запах мужского пота, мужская нечистоплотность, лень, тупая упертость и даже мужская сила, которая ассоциируется с наглостью и насилием. Семьи не доживают до появления внуков – разваливаются. Или дело кончается гибелью одного из партнеров. От этого избавлены лишь старики и старухи, накопившие за долгую жизнь достаточно терпения и сострадания.
   В офицерских семьях это не слишком заметно: ограничен срок службы. Вражда разгорается позже. Но, изредка это случается и в армейской среде, развиваясь в условиях острого дефицита привязанности. А занятия, типа моих ночных упражнений с Парасковьей, здесь вообще не причем. Под словом «привязанность» понимается нежность и жалость ко всякому существу, а также способность испытывать близость трагедии, подобно животным, что, чуя вибрацию почвы, улавливают приближение тектонических потрясений.
   У меня зачесалась ладонь. Я скреб ее, скреб до крови. А потом, опомнившись, тер под ложечкой, стараясь попасть в «кнопку». Ничего не получалось. «Чего чешешься, лейтенант? – заорал замполит. – Завшивел, что ли?»
   Я плюнул и повернул на испытанный путь.
   Через пять минут выбрался наружу и спустился с подножки. Опять подошел начальник станции.
   – Ну, так что будем с ней делать?
   – Уже сказано, отправляйте на базу!
   – А ты сам?
   – Буду возвращаться.
   – Может быть, вместе поедим?
   – Да вы еще будете оформлять две недели. Мне бы только ночь переждать, а утром доберусь своим ходом.
   – Куда бы мне тебя на ночь пристроить? В палатках у нас тесновато.
   – Есть что-нибудь в станции постелить?
   – В агрегатной кабине есть толстый чехол.
   – Вот и давай.
   – Только бы замполит не увидел!
   – Не увидит. А увидит – ничего не скажет!
   – Ты уверен?
   – На сто процентов!
   – Кстати, не видел, где он? Он же вместе с тобой заходил.
   – Ну, раз со мной заходил, значит там и остался. Ты что, его потерял? Проверь.
   – На кой черт он мне нужен!
   – Я тоже так думаю. Ну ладно, тащи свой чехол.
   – Я долго не мог уснуть, ворочался на толстом чехле, накрывшись шинелью и положив под голову полевую сумку.
   Подполковник шуршал, не давая мне спать, шарахался в дальнем углу, падал шариком на пол, подскакивал, словно его бесило, что я прилег отдохнуть. В конце концов, разве нет его вины в гибели планшетистов? Он не думал о мальчиках. Он обязан был все предвидеть! Для чего тогда – вообще, замполиты? И потом, почему от него доносится этот приглушенный трагический мотив?
   Я уснул, только приказав себе не думать о нем. Открыв глаза, увидел в окошке, свет. Отворив дверь, поежился от холода, накинул шинель и, забрав вещи, (сумку и чемоданчик) спустился на землю. На востоке в обрамлении алых облаков поднималось солнце. С той стороны доносился шум, ровный и грозный: по немецким дорогам шла тяжелая техника – танки, самоходные установки и тягачи. Приведя себя в порядок, я направился в сторону Карл-Маркс-Штадта, предположив, что в связи с перемещением войск, ближайшие шоссейные дороги будут перекрыты. В деревне Хартхау я заметил железнодорожное полотно и по нему двинулся в сторону Карл-Маркс-Штадтского вокзала. С насыпи увидел обнесенный забором и колючей проволокой военный городок. По периметру стояли наблюдательные вышки, металлические ворота, через которые внутрь заходила железнодорожная ветка. За забором чернели крыши длинных двухэтажных казарм, навесы парков, серые домики офицерского городка. Я, вдруг понял, это то самое место, которое связывает тихий шепоток грустного вальса с подполковником, ставшим мокрицей.
   Дойдя до вокзала, я умылся и купил билет до Дрездена. В свою очередь, в Дрездене купил билет до станции Берлин-Копенек (это на окружной линии). А там сел на Франкфуртский поезд и добрался до своего Кёнигсвальде. Добрался без приключений. Старался избегать приключений, а поэтому обдумывал каждый свой шаг. Вернувшись, доложил Стоякину о деталях и результатах поездки.
   Стоякин был не просто начальником базы, а капеляном, которому меня передали, как эстафетную палочку, из Центральной Азии в центр Европы
   Надо сказать, что Стоякину я доложил не все, утаил подробности связанные с тамошним замполитом. Просто посчитал их малозначительными. Не ожидал, что потом это выплывет непредвиденным осложнением.


   8.

   Через два дня на ремонтную базу доставили из-под Карл-Маркс-Штадта многострадальную РЛС. Мы сразу же закатили ее в цех, а блоки «запросчика» сняли и разместили на стенде.
   Первая проверка показала неустойчивость работы генераторной лампы передатчика НРЗ. Это было неприятно: легче, когда что-то совсем не работает – можно просто заменить. А когда работает плохо, с помехами или с какими-то фокусами, то не дай бог: до истины не доберешься. Мы заменили саму генераторную лампу, но неустойчивость оставалась. Сменили заменяемые части субблока, и опять – никакого прогресса. Мы отключили все разъемы и снова их подключили, и тогда, наконец, все пришло в норму – станцию можно было отправлять назад (в поле), а неисправным субблоком займемся потом, когда будет время.
   То, что мы сделали, нельзя было назвать средним ремонтом, скорее – халтурой. Мы просто устранили неисправность, которая заключалась в плохом контакте.
   Однако, возвращая НРЗ в станцию, я почувствовал беспокойство, как будто что-то осталось несделанным. Я дал ефрейтору, задание убраться в подготавливаемой к отправке станции.
   – Пожалуйста, пропылесосьте и стряхните коврики.
   Ефрейтор удивленно посмотрел на меня: такие вещи подразумевались сами собой.
   Сдав субблок в лабораторию, я покинул техзону, нашел в гостинице лейтенанта (начальника станции), велел ему готовить РЛС к маршу домой, и, чувствуя себя совершенно разбитым, вернулся в общежитие, не раздеваясь, плюхнулся на койку и провалился в сон.
   Проснулся от стука в дверь. Пришел посыльный из штаба. «Вас вызывает Стоякин».
   Умыл лицо и помчался в штаб, гадая, зачем я понадобился. В штабе, поднявшись на второй этаж, пройдя мимо часового перед знаменем части, я постучал в дверь с табличкой: «полковник Стоякин».
   Ожидая меня, полковник сутулился в своем кресле, и выглядел несчастным и старым.
   «Позавчера вы не все мне сказали, Борис»! – произнес он сурово. Упрек прозвучали неожиданно. Судя по виду, он должен был его прорычать, на худой конец простонать.
   «Действительно, – согласился я, – не думал, что несказанное имеет значение».
   – Недосказанное имеет свойство всплывать.
   – Значит всплыло? Неужели они привезли замполита вместе со станцией!?
   – Борис, вы даже не отдаете отчета в своих поступках. Они привезли мокрицу вместе со станцией, и уже тут ему удалось натурализоваться. Почему вы нарушили правило?
   – По правилу, я могу воспользоваться трансформацией для предотвращения преступления.
   – Вам что-нибудь угрожало?
   – Мне лично – нет.
   – Тогда, в чем же дело?
   – Подполковник возненавидел жену и задумал ее убить? Тут как раз в руках оказалось оружие.
   – Он вам сам об этом докладывал?
   – Он кричал, что в военное время саботаж карается смертью и лез в кобуру. Я видел, он на этом помешан и все продумал. Намерен ночью пройти в городок, застрелить бедняжку и вернуться в полевой штаб. Он знал, как пройти в городок, миновав проходную, и как незаметно покинуть его. Он даже не будет заходить в дом, выстрелит с улицы через окно и уйдет. Все очень просто: я видел , что он себе рисовал.
   – Раньше вы не рассказывали про такие «рисуночки».
   – Но рассказывал о предчувствии смерти.
   – Кстати, я слышал на совещании о гибели двух солдат на электростолбе, но не связал с планшетистами, о которых вы говорили. А теперь – что-то новое?
   – Я чувствую тех, кто ходит рядом со смертью или угрожает другим.
   – И вы решили…
   – Это вышло как-то само. Не знаю только, чем это кончится.
   – Ладно, посмотрим.
   – А где он сейчас?
   – В соседнем кабинете, – полковник поднял телефонную трубку: «Дежурный? Это Стоякин. Срочно выделите мне в штаб из свободной смены караульного с оружием. И бегом. Слышите? Бегом»!
   Караульный прибыл запыхавшись. Видимо, в самом деле, бежал.
   – А где магазин?
   – В подсумке.
   – Так вставьте на место!
   Выполнив приказ, солдат хотел передернуть затвор, чтобы загнать патрон в патронник. Но Стоякин остановил: «Успеется. Пусть пока будет так». Боец вытянулся по стойке смирно у двери. Полковник снова взял трубку и позвонил замполиту: «Это Стоякин. Гость еще у вас? Нервничает? Ну, так успокойте его! И зайдите оба ко мне. Я жду!»
   Потом он обратился к бойцу: Сейчас войдет замполит и с ним один подполковник. Когда они сядут, перейдите за стул незнакомого вам офицера, но не слишком близко. Так шага на два. И не очень топайте. Поняли?
   – Так точно.
   В дверь постучали.
   «Разрешите?» – спросил замполит.
   – Заходите. Садитесь.
   Я сразу узнал гостя. Лицо его покрывала щетина. Непромытые глаза горели плохо скрытой тревогой. Шинель на его плечах была мятая и покрыта какими-то пятнами. Сапоги запылились. Я не был уверен, что под шинелью на гимнастерке была портупея: портупея подтягивает, а у этого человека был какой-то расхристанный вид. Пройдя в кабинет, он представился: «Подполковник Васильев», настороженно осмотрелся, сел и тут же вскочил.
   «Да вот же тот – лейтенант, о котором я вам рассказывал!» – вскричал он, тыча в меня пальцем.
   «У вас есть претензии к лейтенанту?» – поинтересовался Стоякин.
   «Претензии!? – возмутился гость. – Он практически уничтожил меня, кинул на пол и запихнул в пыльный угол, как вещь!
   «Как он мог это сделать? – спросил замполит.
   – Об этом пусть скажет сам!
   И тогда я нарушил молчание: «Я, простите, ошибся!»
   «Ошибся!? – возмутился Стоякин, – Молодой человек, вам нельзя ошибаться!
   Гостя всего передернуло: «Что вы с ним чикаетесь?»
   «Теперь мне понятно, где я ошибся! – я почти что кричал, – сначала решил, он только еще собирается совершить преступление, а теперь, четко вижу, он реально его совершил»!
   – Что ты видишь, сучара?
   – Он в отчаянии! Он сейчас прыгнет!
   «Похоже». – кивнул Стоякин.
   Автоматчик подступил сзади к стулу. Но, видимо, – слишком близко, потому что гость встрепенулся, вскочил, и, в мгновение ока, выдернув из кармана «Макаров», ткнул им в солдатскую грудь. Одновременно, левой рукой ухватил за ремень автомата и, потянув на себя, зашептал: «Дай сюда! Эта штука тебе уже не нужна!»
   Ему хватило бы одного пистолета: но, очевидно, пожадничал.
   Завладев автоматом, гость передернул затвор, не выпуская из другой руки пистолет, оттолкнув бойца и хлопнув дверью, выскочил из кабинета. Почти тот час же послышался грохот. Первый удар был не сильным, второй – сотряс пол. В этом звуке было что-то знакомое. Однажды я уже это слышал.
   Словно какая-то сила приподняла меня и понесла к двери.
   «Постойте, лейтенант, – хотел остановить меня замполит, – это опасно!» Но я уже был в коридоре, ясно представляя себе, что увижу.
   Из других дверей на шум уже выглядывали люди: на этом этаже штаба размещались отдел кадров и бухгалтерия. Но я был первым. Прямо передо мной, на полу, лежал пистолет Макарова – «первый удар» и автомат Калашникова – «второй, более сильный удар об пол». Гостя нигде не было видно. Я был убежден, что он не успел уйти, ибо знал, как быстро идет трансформация. Я нагнулся над автоматом, осторожно поднял его и не без брезгливости осмотрел. Не найдя ничего подозрительного, передал оружие вышедшему следом бойцу. Осмотрел пол, плинтуса – все, где могла притаиться знакомая тварь, но ничего не нашел. Я был уверен, мокрица пряталась где-то рядом. Только теперь обратил внимание на особенность такой трансформации: облегавшее тело одежда и амуниция, оставаясь на теле, так же претерпевали метаморфозу и делались прозрачными, лишаясь объема и веса, а при возвращении в первоначальную форму, возвращались и их прежние свойства.
   Из кабинета вышли Стоякин и замполит. Последний нагнулся над пистолетом. Я взглянул в его сторону и вскрикнул: «Стойте! Он здесь!»
   «Ты кого имеешь в виду?» – поинтересовался полковник.
   – Злодея.
   – Где?
   – Залез в ствол «Макарова».
   – Почему – не «Калашникова»?
   – У «Калашникова диаметр отверстия – 7, 62 мм, у пистолета – пошире – девять миллиметров. Когда поднимали оружие, показалось, что-то там шевелится.
   – Вам показалось.
   – Ну-ка, дайте-ка?
   Стоякин взял пистолет и заглянул в ствол.
   – Ничего не увидишь. Надо разбирать.
   Вернувшись в кабинет, мы прикрыли за собой дверь. Полковник сел в кресло, выдвинул ящик стола и достал скрепки. Высыпав их на стол, он закрыл пустую коробочку, но не полностью, а так, чтобы оставалась щель. Потом началась разборка. Он делал все обстоятельно, как свойственно истинным капелянам.
   Не прошло и минуты, лежавший на столе «Макаров» утратил свой целостный облик, как утрачивает его прекрасная рыба в процессе разделки. Сначала полковник отвел, прятавшую курок спусковую скобу вниз и немного в сторону, потом до упора отвел назад сам затвор и, приподняв его тыльную часть, снял и той же рукою убрал со ствола пружину. Ствол, выполненный заодно с рамой, оголился.. Эти действия назывались «неполной разборкой». Их было достаточно.
   Стоякин направил ствол в щель приоткрытой коробки из-под скрепок и щелкнул по нему пальцем, но это, ничего не дало. Тогда полковник взял со стола карандаш и тупым концом ткнул им с задней стороны в ствол. И тот час, с другой его стороны в коробочку скатился зеленый, украшенный «меридианами» шарик, напоминавший крыжевину. Начальник базы захлопнул коробочку и с довольным видом убрал в ящик стола. Замполит с изумлением наблюдал за действием командира части. «Не бери в голову, Сидор Антонович, – успокоил его Стоякин, – теперь мы как бы арестовали злодея».
   – А на самом деле, он сбежал?
   – Вы же видели, он оставил оружие.
   «Ага, – соображал замполит, – хотите сказать, теперь он не так опасен».
   – В какой-то степени. А теперь мы подключим особый отдел. Сидор Антонович, если не сложно, пришли ко мне капитана Пустышкина.
   – Давайте, по телефону.
   – Нетелефонный разговор.
   – Лейтенант, сходите за капитаном Пустышкиным.
   – Лейтенант нужен мне здесь.
   «Простите», – подполковник нехотя поднялся и вышел.
   – А вы, боец, разрядите автомат, и шагом марш в караульное помещение. Ничего не рассказывайте, если не хотите, чтобы узнали, как вас тут разоружили.
   – А что доложить начальнику караула?
   – «Ложный вызов».
   – Разрешите идти?
   – Идите.
   Солдат покинул кабинет.
   Дверь приоткрылась. Просунулась голова замполита.
   «Разрешите»?
   – Заходите, Сидор Антонович.
   – Пустышкина нет. На совещании по своим делам. Будет ориентировочно через час.
   – Хорошо, Сидор Антонович, вы можете быть свободны.
   Полковник позвонил дежурному по штабу: «Это Стоякин. Как только появится капитан Пустышкин, попросите его – ко мне.
   «Вот что, Борис, – доверительно произнес полковник, когда мы остались одни, – ситуация мне очень не нравится. Не хотелось бы, чтобы история с мокрицей рассматривалась широко и всерьез. Я беспокоюсь о вас.
   – В училище это уже было. После Аксайских событий.
   – Я помню, ты рассказывал, но тогда ни о каких мокрицах не не было речи. А теперь Сидор Антонович все видел своими глазами.
   – Вряд ли он что-нибудь понял и сможет объяснить.
   – Кстати, когда ждать обратной метаморфозы?
   – Я времени не назначал, но думаю, часов через пять.
   – Сделаете сейчас вот что: возьмите коробочку и отправляйтесь на площадку, где готовят к отправке ту станцию. Ну вы знаете… Скажите, дескать, вы что-то забыли и вам надо попасть внутрь. А в станции вытряхните коробочку, а пустую – обязательно заберите с собой. Потом позвоните сюда и сообщите номер машины.
   Когда я подошел, станцию уже вывели из цеха. Около машины суетились водитель и начальник станции. «Еще раз забежал попрощаться»? – спросил лейтенант.
   «У меня вот какая история, – врал я, – когда переносили «запросчик» на стенд, а потом – обратно, мы где-то «посеяли» специальный ключ, а теперь не можем найти. Я знаю, как он выглядит. Не разрешишь, я взгляну и сам поищу.
   – Пожалуйста. Включить питание?
   – Не надо, у меня – мощный фонарик.
   Когда я встал на ступеньку, он хотел подняться за мной.
   « Останься, – попросил я, – вдвоем там – тесно».
   В самом дальнем углу за шкафами я опростал коробочку и, смяв, сунул ее в карман, затем осторожно, светя себе под ноги, чтобы не раздавить ракообразное, я прошел к выходу и развел руками, дескать, ничего не нашел.
   «Я так и думал», – сказал лейтенант.
   Я спустился и, переведя дыхание, вновь обратился к нему.
   «Послушай, Я хотел спросить, ты, случайно не видел возле своей станции незнакомого офицера в шинели и в полевой форме?
   – Незнакомого не видел.
   – А знакомого?
   – Знакомого видел.
   – Еще в цеху, я заметил нашего замполита.
   «Какого еще замполита»?! – притворился я.
   – Подполковника из нашей части. Да вы его видели!
   – И что он там делал?
   Крутился около станции. Не знаю, что ему было нужно. Неудобно было спрашивать.

   – Ну ладно. Спасибо! Счастливого пути!
   – Счастливо оставаться.
   Я дошел до проходной, позвонил на коммутатор, попросил соединить со Стоякиным, сообщил, что его приказание выполнено и назвал номер машины.
   На другой день полковник снова вызвал меня в штаб. Встретил словами: «Поздравляю! Васильева задержали. Оказывается, жену он только ранил. Не понимает, что с ним произошло. Меня это мало тревожит: ему все равно не поверят. Самое скверное тут – свидетельство Сидора Антоновича. Он все видел и, наверно, сейчас мучается, ломает голову, не в силах понять, что случилось.
   – Пусть помучается. А что делать?
   – Так-то оно так, но хотелось, чтобы он поскорее об этом забыл.
   – Понимаю, я должен исчезнуть, чтобы не напоминать?
   – Исчезнуть ты должен в любом случае. Так оставлять тоже нельзя. Это называлось бы «грязной работой». Ты должен не просто уехать. Тебя направляют по крайне важному делу.
   – Куда?
   – А где сейчас самое важное дело?
   – Естественно, – в Праге.
   – Ты правильно понял.


   9.

   Утром, после развода, когда я следом за строем своих молодцов отправился в цех, меня остановил посыльный: Стоякин опять вызывал к себе.
   В кабинете он показал газету – печатный орган Группы войск дал на первой странице большой портрет.
   «Что вы можете о нем сказать»? – спросил полковник.
   – С человеком не встречался, но портрет уже видел. Это главнокомандующий Группой Войск маршал Кочевой.
   – И что вы о нем скажете?
   – По внешнему виду?
   – Хотя бы так.
   Довольно большая голова, широкое лицо, короткая прилизанная стрижка, властная складка губ. В выражении лица – решимость, любой ценой за 15 суток дойти до Гибралтара. По сравнению с ним, даже маршал Жуков кажется интеллектуалом.
   – Правильно мыслишь, Борис. Маршала он получил только этой весной. Как думаешь, с какой целью?
   – Вероятно, из-за Чехословакии.
   – И опять ты прав. Но не потому, что ему отводится здесь ключевая роль, а потому, что не ясно как к назревающим событиям отнесется запад. Мы как бы хотим обратить внимание на сильную личность, владеющую сокрушительным ударным кулаком.
   – Как звериный рык из клетки: «Не подходи!»
   – Именно! Он готовит к вторжению одну из шести своих армий (не самую сильную). Она расположена на востоке оккупационной зоны и дальше других отстоит от линии соприкосновения с войсками НАТО, обладает негласным статусом резервной, а кроме того имеет около Пирны прямой выход к Праге. По опыту Венгерских событий, во время «семейной грызни», на подстраховке должны находиться мощные силы. Я уверен, после вторжения Кочевой не усидит на месте, будет летать то в Прагу (в армию, которую лично готовил), то обратно в Германию (в собственный штаб). И вот тут можно ждать любых провокаций.
   – Каких?
   Не знаю. Для этого ты мне и нужен. В службе артвооружения армии у меня есть друзья. Хочу на время прикомандировать тебя к ним, как представителя базы.
   – Зачем?
   – Чем черт не шутит, а вдруг нам удастся предотвратить ни мало не много… мировую войну! Как ты считаешь?
   – По-моему, – не очень серьезно.
   – А вдруг?
   – Ну я не знаю, в конце концов, все может быть…
   – То-то и оно! Я не могу туда ехать: будет слишком заметно. А ты маленький лейтенант, почти не заметный. Предписание мы тебе выправим, в лучшем виде. Да и Константин Петрович, с которым ты едешь, человек добрый, покладистый. Он не из капелян, но славный малый. Ты готов ехать?
   – Готов.
   – Не дрейфишь?
   – Никак нет!
   – Ну, молодец! Через двадцать минут подъедет Беляев: из Эберсвальде. Тут близко.
   – Кто это? И откуда?
   – Начальник службы артвооружения – Константин Петрович, о котором я только что говорил. В Эберсвальде – их штаб.
   – Мне собираться?
   – Да, иди, соберись и скорей возвращайся.
   – А в цех?
   – Я сообщу туда сам. Надо спешить. Ждать не будут.

   «Извините, вижу, вы меня не узнали, – улыбался подполковник Беляев, устраиваясь в кресле впереди меня. Мы были с вами на проверке в Нойштрелице, вы – из штаба Группы, а мы – из Эберсвальде на своем автобусе».
   – Действительно, теперь я вспоминаю. Простите, у меня там мозги едва не спеклись.
   Видел. Сочувствую! Вам пришлось помозговать. Всегда на проверку брали трех РЛС-ников, а вы один справились.
   – Едва справился.
   – Что говорить, справились! Молодец! Все отмечают!
   – Уже не важно.
   – Важно, Борис, очень важно, как о вас люди думают!
   Константин Петрович был не просто добр и говорлив, он был восторжен. Я старался не спорить. Все это не просто утомляло. Было неудобно: он – по крайней мере, лет на пятнадцать старше меня. Тем более, что рядом со мной сидела молчаливая личность – очень серьезный капитан Серов из автотракторной службы 20-той армии. Он, казалось, был придавлен ответственностью: любое происшествие на дороге касалось его. Подполковник то и дело оборачивался к нам: подмигивал и подбадривал. Он был весел, радушен, как добрый хозяин, настроенный на праздничный лад.
   Мы катили на юг. Миновали курортный Бад-Заров, на берегу озера шириной полтора, длиной шесть километров. А потом и другие озера. Мимо проплыло казавшееся огромным озеро Швилох с деревушками по берегам. Городки: Бесков, Фридланд, колонны военных машин: будок, прицепов, крытых брезентом, открытых, малых, больших – вся Пруссия словно устремилась на юг. Все грохотало, шумело гудело. Это движение и этот шум вдохновляли Беляева и повергали в депрессию капитана Серова. Движущиеся колеса трепались, рабочие поверхности двигателей изнашивались, смазка утрачивала свои свойства, глаза и руки водителей уставали, теряли зоркость и твердость – приближалась полоса аварий, за каждую из которых придется ответить бедняге – Серову. Вот и первая: у нас на глазах, при резком торможении, из-под колесного тягача выкатилось на дорогу переднее колесо. Слава Богу, обошлось без жертв (не было встречных машин). Колонна задержалась, и Серов отвел душу на нерадивом водителе. Наконец я услышал и его голос: то был хриплый мат с вкраплениями технических терминов. Настроение и без того было гадким, а тут еще эта свара. Беляев, разминая ноги около нашего газика, продолжал радоваться жизни. И тогда я, засунув два пальца под портупею, осторожно заскреб под ложечкой, надавив ненароком на «кнопку» и неожиданно ощутил перемену: мое поганое настроение в ту же секунду передалось Беляеву. Он помрачнел, надулся и без всякого перехода выругался. Кожа лица налилась кровью. Казалось, он вот вот расплачется. Такая перемена явно была не свойственна его характеру. И я почувствовал себя негодяем.
   «Если бы ты знал, как мне все это осточертело»! – произнес он в сердцах.
   – Константин Петрович, что с вами? Вам плохо?
   Я, вдруг, решил, что он болен, и вся его жизнерадостность только маска. Впрочем, когда, наконец, колонна тронулась, не прошло и десяти минут, хорошее настроение вернулось к нему. Он относился к редкой породе людей, которым, как воздух, как солнечный свет нужны улыбки людей. Они улыбаются, чтобы заразить улыбкой других и получить «отражение света». Это был способ существования – может быть, самый гуманный солнечный способ.
   Кусок Германии, по которому мы сейчас ехали, назывался «Саксонией» или «Саксонской Швейцарией» – горный лесной край, должно быть, напоминал Швейцарию.
   Войска двигались несколькими параллельными шоссейными дорогами. Столицу Саксонии, Дрезден, проехали стороной. Здесь все: и леса, и горы и высокие скалы, и как бы игрушечные дерееньки, и замки и маленькие города нанизывались на водную нить реки Эльбы. Миновав Пирну, мы приблизились к границе с Чехословакией. За этой чертой был другой мир, и река звалась уже по-славянски – Лабой. Отсюда до столичной Праги оставалось всего сто шестьдесят километров, а по прямой и того меньше – каких-нибудь сто, сто двадцать километров.
   Пересекая границу, мы видели только немецких пограничников. Чехи не показались.
   Когда стало темнеть, случилась беда, и выдвижение войск приостановилось. Оглашавший окрестности грохот колес прервался, словно оборвалась неистовая жизнь и началась другая – робкая, боявшаяся себя выдать. Мы не были непосредственными свидетелями происшествия. Оно случилось впереди, за горой, за поворотом и перекрестком. Мы только слышали грохот свалившейся с обрыва машины и взрыв взорвавшегося бензобака. Погиб почти весь личный состав, ехавший под брезентовым пологом в кузове. Однако печальное событие омрачалось двумя дополнительными обстоятельствами. Первое: то, что на перекрестке был установлен ложный дорожный указатель, загнавший колонну в тупик и вынудивший разворачиваться на опасном пятачке. И второе: преступная безответственность старшего машины, погубившего взвод: лейтенант приказал водителю поменяться с ним местом, а сами не справился с управлением. Этим «болели» многие: все имели водительские права и у каждого чесались руки. Меня и самого ни раз подмывало так сделать, но что-то останавливало.
   Сведения о происшествии мы получили по рации, закрепленной на передней панели у Константина Петровича. Капитана Серова тот час, как ветром сдуло. Он понесся вперед к эпицентру события. Мимо то и дело проскакивали санитарные кареты, а потом пронеслась легковая машина с открытым верхом, над которой торчала крупная голова без головного убора с куцей прической и маршальскими погонами по бокам. Лицо выражало одну мощную мысль: «Ну, сукины дети! Я вам сейчас покажу «кузькину мать»! Не ясно было, кому эта угроза предназначалась: саботажникам-чехам, направившим колонну по ложному пути, мертвому лейтенанту, по легкомыслию сгубившему и себя, и своих людей или вообще всем, кто попадался на маршальском пути. В этом лице было все, что угодно: и желание показать всему свету «кузькину мать», и решимость, любой ценой за 15 суток дойти до Гибралтара. не было лишь одного – отеческой скорби. Он промчался, как Зевс-Громовержец и скрылся за поворотом. И опять на тянущуюся вдоль границы полоску судетских гор легла тишина, но не надолго. Когда совсем стемнело, с неба послышался нарастающий гул. Трудно было определить направление: казалось, гудело все небо, и явилась смешная мысль, что Натовская авиация собирается бомбить войска на дорогах. Наконец, возвратился Серов и колонна тронулась. Небо продолжало гудеть. Казалось оно прогнулось под тяжестью навалившегося груза, вот вот треснет и обвалится.
   А на другой день я узнал: во вторжении (операция «Дунай) с целью смены политического руководства Чехословакией участвовало полмиллиона человек, пять тысяч танков и БТР. Командовал войсками заместитель министра обороны генерал армии Поплавский Андрей Григорьевич. Кроме СССР в боевых действиях участвовали: Болгария (два полка), Венгрия (одна дивизия), Румыния и Польша (пять дивизий), ГДР (одна дивизия). Всего двадцать шесть дивизий из них восемнадцать советских. Ставка располагалась в Южной части Польши. Наземные войска в восемнадцати местах пересекли границу ЧССР. В два часа ночи на аэродроме «Рузине» (Прага) высадились семь Воздушно-десантных дивизий на самолетах Ан-12. Их гул мы и слышали прошлой ночью.
   Для начала операции был дан сигнал «Влтава-666» (число дьявола ). По этому сигналу каждый командующий должен был вскрыть один из пяти пакетов с нужным вариантом решений, а остальные в присутствии начальника штаба сжечь: при таком (преимущественном) раскладе сил, можно было позволить себе и некоторую театральность.
   Техника была заранее помечена широкими вертикальными белыми полосами. Техника без опознавательных полос подлежала «нейтрализации», желательно без стрельбы. При встрече с войсками НАТО предписывалось останавливаться и без команды не стрелять.
   Солдатам, участвовавшим во вторжении внушали, что в ЧССР происходит контрреволюционный переворот. Сопротивление народа чувствовалось только в Праге. В остальных местах – только пассивное сопротивление: отказывали солдатам в питье, сбивали или путали дорожные указатели и прочее. Чехословацкая армия уходила в леса, чтобы не попадаться на глаза ни своим (стыдно), ни чужим (страшно).
   Дивизия немцев осталась «для прикрытия» на границе: уж слишком решительно они были настроены. Говорили про Дубчека, дескать, Дуб надо срубить, а ЧК оставить. К тому же немецкая форма напоминала – фашистскую, что само по себе могло спровоцировать вспышку.


   10.

   Под утро мы въехали в мирную Прагу. Кое-кто еще просыпался. Другие уже шли на работу. Появились мамы с колясками. А под окнами – танки.
   Прага, как и Рим, и другие известные города расположена на семи холмах, раскинувшихся по берегам змеящейся реки. На протяжении 48 километров Прага нанизана на Влтаву. Несмотря на большую длину, город прижат к берегам, а потому невелик. Он относится к тем «миллионникам», которые можно охватить одним взглядом. На территории города – десять мостов и множество средневековых башен. Башни – это путь к небу. И чем старше башни в стране, тем более усталой чувствует себя, прошедшая разные стадии и формации религиозность.
   Чехи очень спокойная и миролюбивая нация, но как только началось вторжение, на всю страну по радио прозвучал призыв: «Всем патриотам собраться к зданию радиоцентра».
   Собралась толпа в семь-восемь тысяч человек. А незваные гости, тем временем, занимались двумя вещами: собственным обустройством и «тушением пожара». Эти действия были подробно расписаны в пакетах, вскрытых по сигналу «Влтава-666». На окраинах и в парковых зонах встали лагерные палатки и штабные фургоны. Войска занимали казармы и здания, оставленные ушедшими в леса вооруженными силами Чехии.
   Мой главный персонаж (Кочевой), к которому меня прикрепил Стоякин, оставил в Вюнсдорфе своего заместителя и бешеный, после катастрофы в Судетах, прикатил впереди нас в Прагу. Он явно чувствовал себя здесь старшим. Но генерал армии Павловский дал понять, что, в конце концов, у изъятой из Группы Войск двадцатой армии есть свой командующий, поэтому маршалу самое время вернуться в «свои пенаты».
   «Я не могу себе это позволить, пока Прага бурлит, – возразил Кочевой. – Я несу ответственность за свои войска».
   «Ради Бога, – успокоил улыбчивый генерал. – Петр Анисимович, чего вы боитесь?
   – Боюсь, вы разложите мою армию!
   – А вы не считаете, что армия ваша, разложилась еще до вступления на Чешскую территорию? Иначе, как можно объяснить гибель целого взвода по вине командира?
   – Вам уже доложили?!
   – А что же вы хотели?
   – Это несчастный случай!
   – Петр Анисимович, и я слышу это от вас!? И вот еще что:, скажи своим подчиненным, чтобы прекратили хулиганить!
   – В чем, собственно, дело?
   – Жалуются, что ведут отстрел дичи в заповедных лесах: фазанов и даже оленей. Они, наверно, привыкли у вас, в ГДР, браконьерствовать.
   – Это не мои.
   – А еще стреляют трассирующими по ночам – спать мешают.
   – Больно нежные!
   – Мы здесь лишь гости.
   – Я так не думаю! Разрешите идти?
   – Да, пожалуйста.
   Высокий генерал сдержанно улыбался, провожая взглядом угрюмого маршала. Этот разговор я мог слышать и видеть, только доведя свою «кнопку» до воспаленного состояния. При этом я сконцентрировал всю свою волю, желая оставаться невидимым. Этот фокус мне еще плохо давался, и для людей я то пропадал из виду, то смутно проявлялся в пространстве. Этими людьми были: охраняющие здание часовые, снующие по коридорам вестовые, разного рода помощники и секретари. Несколько раз меня пытались схватить, но я уходил, сильнее нажимая на «кнопку».
   Я вышел из здания следом за маршалом. Он сел в свой открытый газик, а я прыгнул сзади на пустое сидение. Рядом сидел солдат с автоматом – охрана.
   Возбужденная толпа шумела у «министерства статной беспечности» (госбезопасности). По трамвайной линии к ней уже спешили артиллерийские самоходные установки с автоматчиками на броне. Навстречу им развернули плакаты: «Отцы освободители – сыны завоеватели»!
   Большое скопление танков было у здания газеты «Литерарни листы» (один из генераторов весенних настроений). Сотрудников уже разогнали, а у танков кучковались работники местных парткомов. Они выставили свою милицию для охраны танков от любителей «коктейля Молотова» (название бутылкам с зажигательной смесью придумали финны во время советско-финской войны и весь мир, кроме СССР, весело его подхватил). Комитетчики мирно беседовали с танкистами:
   – Вы чего сюда, ребята?
   – Да вот нас прислали… У вас тут переворот.
   – Да вы что, ребятушки, с ума посходили!? У нас нормальная жизнь!
   Слыша эти слова, маршал взревел, как раненый зверь. Потом вытащил мегафон и начал громогласно вещать: «Товарищи танкисты, не слушайте вражеских болтунов! Наши войска пришли сюда выполнить свой интернациональный долг! Мы протягиваем руку дружбы братскому славянскому народу, чтобы противостоять тщательно спланированной и скоординированной экспансии западных спецслужб против слабого звена Социалистического лагеря!»
   Подъехал еще один газик из штаба двадцатой армии. Какой-то перепуганный капитан выскочил из машины и прокричал: «Товарищ Маршал Советского Союза, там, на Вацловской Площади…»
   Дальше я не расслышал, потому что кричавший едва не плюхнулся мне на живот: он должен был ехать с нами, показывать дорогу.
   Мы двинулись на Вацлавскую площадь. В Праге узкие и запутанные улочки, так что невозможно передвигаться без проводника, даже с картой в руках, особенно, когда большая часть их перегорожена техникой. Я скрючился на багажном месте открытого «козлика» (на том месте, куда, в срочном порядке, успел ретироваться, чтобы не быть раздавленным). Единственным преимуществом этой позиции было то, что я сидел за спиной капитана и слышал все, что он говорил о дороге. Первое, что я понял: Вацловская площадь, по прямой, не так далеко от места, где мы находились, но чтобы попасть туда, предстоит сделать крюк по набережным Влтавы: они более свободны.
   Тронувшись с места, мы сделали несколько крутых разворотов, и… я утратил ориентировку. Запомнил только название улицы, по которой выезжали на набережную – «Парижская». Я даже не уловил, переезжали мы мост или проехали мимо. Неожиданный зеленый простор после тесноты грязно-розовых стен поразил меня. Мы ехали по правому (низкому) берегу в сторону порогов. Высокий (левый) берег или, как он тут называется «Мала Страна» поднимался зелеными кущами, башнями и оборонительными сооружениями. Там стоял «Пражсский град» (что-то вроде кремля), с президентским дворцом и огромным собором Святого Вита, знаменитым тем, что его строили целых шестьсот лет. Наш гид не просто показывал путь, но и любезно комментировал достопримечательности. Набережная, которой мы ехали, очевидно имела отношение к музыке. Она называлась «набережной Дворжака», на ней стояли здания консеватории и «Рудольфиума» (большого концертного зала филармонии), а так же памятник Дворжаку. На набережных было просторней. Но кое-где и здесь стояли танки, особенно перед мостами. Мосты были заперты блокпостами. Перед нами был самый красивый «Карлов мост». Сейчас он считался пешеходным, но в начале двадцатого века по нему ходила конка, а потом и трамвай. С обоих концов сооружение предваряли средневековые мостовые башни, призванные в далеком прошлом защищать и блокировать мост. Он опирается на шестнадцать мощных каменных арок. Вдоль полотна установлены тридцать скульптур исторических и религиозных деятелей. В Праге много названий, связанных с именем Карла Четвертого. Он был единственным германским императором Священной Римской Империи, обустраивавшим Прагу, как свою столицу.
   Далее Влтава расширялась до двухсот метров. Косой пенистой чертой ее перечеркивал порог, возможно, объяснявший название города. Там, где порог подходил к правому берегу, около Карлова моста, над ним построили дом. Обычное четырехэтажное здание лихо висело над водопадом, поражая архитектурной наглостью. Дом как будто стоял на пенистом постаменте. Мне приходилось на ходу «считывать» и впитывать в себя эти красоты.
   Около следующего моста мы повернули налево и, распрощавшись с Влтавой, выехали на «Народную» улицу, переходящую в «Национальный проспект». Здесь мы двигались без задержки и, наконец, через боковую улочку проникли на Вацлавскую площадь. Если бы она не была замкнута, ее скорее можно было назвать улицей, так она была вытянута: ширина составляла сорок метров длина – семьсот. На восточном конце по всей ширине площадь «закупорена» громадой «Национального музея».
   Со всех остальных сторон ее окружали красивые здания европейского типа: банки, отели, магазины, издательства, кинотеатры и прочее. На площади вдоль тротуаров выстроились липы. Мы остановились на западном конце, рядом с танкистами. Если перед машинами оставалось небольшое свободное пространство, так сказать, нейтральная полоса, то вся остальная часть площади, сплошь была заполнена молодыми людьми, почти сплошь в очках. Каждый что-то кричал и размахивал кулаками. Лица были искажены гневом и обращены в нашу сторону. Несколько мегафонов пытались перекричать друг друга. Кто-то пел под аккордеон, но разобрать нельзя было ничего. Толпа неистовствовала, а в это время несколько молодых людей пытались вдоль стен подойти к машинам с бутылкам горючей смеси. На них направили пулеметы, но они продолжали красться, как будто их не было видно. Дали короткие, но оглушающие в резонаторе площади очереди, поверх голов. Смельчаки, теряя очки и бутылки с «коктейлем Молотова», бежали. Танкисты и десантники на броне смеялись. На площади еще раздавались крики с требованиями свободы, и у меня появились некорректные мысли: «Что такое свобода цыган и, вообще, одичавших народов? Стремление к свободе интуитивно ведет их к полному исчезновению. Они не умеют считать и рассчитывать. Им кажется, жизнь для этого чересчур коротка. Им проще исчезнуть, чем рассуждать здраво или заниматься расчетами. Самое интересное, что этот настрой объясняют не ленью, не идиотизмом, а высшей доблестью.
   «Что за игрушки! – заорал и затопал ногами маршал. – Разогнать эту «камарилью»! Немедленно! Кто старший? – К маршалу подбежал капитан (командир танковой роты), – Капитан, очистить площадь! Разогнать, расстрелять, размазать эту шваль по брусчатке»!
   – Я бы их оглушил, но у меня нет холостых.
   – Ты что, прикатил без боезапаса!?
   – Да нет. Есть подкалиберные болванки для брони и бетона, есть многоцелевые комулятивно-осколочные.
   – Вот, осколочными и вдарь!
   – Больно много жертв будет.
   – Тебе что, их жалко?
   – Товарищ маршал, у меня сын такой в Союзе. Я лучше по музею подкалиберной болванкой шарахну. Все равно оглушит.
   – А я сказал, – осколочными !
   В полевой форме маршал мало чем отличался от обыкновенного генерала или даже майора, но выдавала осанка и беспощадное выражение на лице.
   Капитан дал команду десанту: «Очистить броню»! Автоматчики спрыгнули на брусчатку и отошли от машин.
   «Подкалиберными! – командовал капитан. – По музею»!
   «Приказываю – осколочными! По живой силе»! – орал командующий, стараясь перекричать капитана.
   Я чувствовал, те из толпы, кто были к нам ближе, уже догадались, что перед ними – не простой начальник. А здание, которое было у меня за спиной, «поедало» нас глазами окон. Если там прячется кто-то с оружием, даже не снайпер, просто охотник, он сейчас выстрелит. И тогда – беда! Для всех! Если что-нибудь случится с маршалом, стороны, как принято говорить, «упрутся рогом», наверняка подключится Запад и дело может кончиться третьей мировой.

   Я подскочил к командующему: «Товарищ маршал, это не «живая сила», это – мальчишки»!
   – Ты кто, лейтенант? Весь день мелькаешь! Не пойму, ты откуда взялся такой!
   Я давил на «кнопку», возможно, сильнее, чем надо – ужасно болело. «Остынь! Угомонись!» – безмолвно просил я маршала. Я не знал, как быть и что делать, а поэтому, чувствуя, что сейчас будет выстрел, молча, просил мокрицу: «Ну, иди сюда! Ну, давай! Быстрее! Я жду»!
   «Огонь»! – взревел капитан!
   Сзади что-то сильно толкнуло – мгновенно, я провалился в черную бездну, а потом долго-долго не ощущал ничего.


   11.

   Очнулся в палатке полевого госпиталя. Рядом сидел подполковник Беляев и, раскачиваясь на маленьком стульчике, смешно причитал: «Господи, ну, что я теперь скажу Стоякину? Не усмотрел за мальчишкой»!
   Я подал голос: «Не переживайте, Константин Петрович, все обойдется».
   – Боренька, ты уже можешь говорить!? Как я рад!
   – Что с маршалом?
   – Кочевой уж давно в Вюнсдорфе. Главное, как ты себя чувствуешь?
   – В него стреляли.
   – А попали в тебя!
   – Как это?
   – Никто не может понять! То ли ты его заслонил, то ли он смылся сам. Его потом еле нашли. Обожди! Наверно, тебе нельзя разговаривать.
   – Но мне надо знать!
   – Успокойся, Борис. Потерпи. Потом все узнаешь.
   – А как те, что были на площади?
   – А что с ними станется?
   – Из них кто-нибудь пострадал?
   – Как только дали залп по музею, мигом все разбежались.
   – А я залпа не слышал.
   – Ты и не мог. Тебе раздробило плечо и контузило.
   Я получил почти все ответы и утонул в полузабытье. В конце концов, остальное можно было домыслить. Во всяком случае мне было ясно, что Кочевой успел побывать в шкурке мокрицы, поэтому в него не попали и, как я «заказывал», быстро вернул себе человеческий облик. Раскрывать детали перед Беляевым права я не имел. Важно, что маршал жив и здоров, и что никто из очкариков с Вацлавской площади не пострадал. Только тогда я понял, что человек живет ожиданием перемен к лучшему, даже если ожидается лишь вожделенная пауза между приступами боли, и – гибнет, не видя никаких перспектив.


   12.

   Через несколько дней меня перевезли в госпиталь во Фракфурте на Одере. Об этом позаботился Стоякин. А вскоре он и сам пожаловал ко мне в гости. В палате, где кроме меня, было еще четыре человека, мы не могли обсуждать дела капелянские. Только когда мне разрешили ходить и гулять по госпитальному садику, мы восполнили этот пробел. Я еще долго ходил с гипсом, наложенным на всю левую руку и фиксированным относительно туловища.
   В садике мы в деталях обсудили происшествие на Вацлавской площади. Стоякин вошел в мое положение, признав, что выбора у меня не было – я сделал все что мог, хотя сильно рисковал и собой, и маршалом, и бушующими очкариками. Я сказал, что в конце концов, хорошо всё, что хорошо кончается. А Стоякин, указав на мой гипс, ответил, что так не считает. Он привел печальную статистику за весь период Чехославацких событий.
   Боевые действия фактически не велись. Были отдельные случаи нападений на военных. При этом убито сто восемь и ранено пятьсот гражданских лиц. Только в первый день убито пятьдесят восемь жителей. Среди них семь женщин и один восьмилетний ребенок. С нашей стороны в перестрелках убито двенадцать человек, ранено – двадцать пять. От несчастных случаев, дорожно транспортных происшествий и самоубийств погибло восемьдесят четыре человека.
   На общем фоне и в сравнении с прошлыми Венгерскими событиями – пустячок, но для матерей все равно – горе!
   Между прочим, Борис, я отправил документы для присвоения тебе звания старшего лейтенанта.
   – Но еще не прошло трех лет!?
   – Считаю, ты заслужил, когда пролил кровь, заслонив собой старшего начальника.
   – Пусть лучше об этом никто не знает.
   – Увы.
   – Что? Не рады, повышению в звании?
   – Ну, почему? Рад, конечно. Просто не привык бурно радоваться.
   – И правильно.


   13.

   Когда выписался из госпиталя, я с удовольствием вернулся к работе в цехе, которая до Праги уже начинала казаться постылой. Все-таки в ней было место творчеству, хотя и занудства было достаточно. Временами полковник приглашал меня в гости и Наталья Петровна угощала традиционными и даже очень вкусными капелянскими пирожками. За этими угощениями я получал необходимый «ликбез» и ответы на насущные вопросы. Мне не понятно было, почему Стоякин сравнивает Пражские события с кровавыми венгерскими, по какому признаку он их сопоставляет и почему закрывает глаза на другие события, которые имели место в Европе. Например, прокатившееся в 1953 году по всей восточной Германии восстание, которое кое-кто посчитал продолжением «фашистского похмелья», так же довольно отчаянное Познанское восстание в Польше в 1956 году.
   Мы, капеляны, – объяснял Стоякин, – не вмешиваемся в политические и идеологические споры. Мы не встаем ни на одну сторону.
   – А где? Между ними?
   – Над ними!
   – И это говорит член партии!
   – Не ерничайте, Борис. Вы же понимаете, о чем речь. Критерий, по которому мы оцениваем события, это уровень кровопролития. Он фактически определяет степень ожесточенности, суровости и отчаяния. То есть на сколько условия планеты пригодны для жизни тонко чувствующего индивидуума. Мы не хотим сверхопасной среды, мы желаем…
   – Мира?
   – Именно так!
   – Все хотят мира, но что-то не получается.
   – К сожалению. Потерпите, Борис. Каждое событие это – урок, репетиция новых событий. Мы учимся, так же, как люди.
   – Что же мы можем?
   – Вот вы же смогли! То, что вы сделали, это замечательно! Вообще-то, мы все учимся!
   – Вопрос: «В каком классе».
   – Боря, я не шучу.
   – Я тоже. Все это как-то жалко выглядит.
   – Хочется сказать, что вы еще молоды и нетерпеливы.
   – Скажите.
   – Мне известно, что по-капелянским меркам вы уже далеко не молоды.
   – И поэтому нетерпелив.
   – Возможно. Но со всем, что связано с людьми, торопиться нельзя.
   Подобные препирательства мы со Стоякиным не афишировали из соображений субординаци и потому, что это наши – сугубо капелянские дела. В этот же год я поступил во Всесоюзный Заочный Энергетический институт, для чего специально ездил в Москву. Получил разрешение сдавать экзамены и зачеты в Саратовском политехническом институте на факультете «Электронная техника и приборостроение» (Кафедра радиотехника).



   Часть Пятая
   Острова


   1.

   Клыкастой челюстью поверженного дракона поднимается над волнами длинная гряда вулканических островов. Среди них изжеванным зубом торчит и наш остров. Всю жизнь он пережевывал ветры и холодный туман. Теперь в нем ковыряются люди.
   Тяжелая угроза перекатывается в глубине бездонного океана. Спящий тревожным сном он постоянно ворочается на своем ложе и временами, потягиваясь, расправляя онемевшие члены, выползает на заселенные человеком равнины, проникает на улицы городов, скрывает в своей утробе ожерелья маленьких островков. А холодное небо в мокрых складках своих прячет страшные лапы тайфуна.
   На вершине утеса, разгоняя тучи, машет крыльями исполинская птица, далеко разносится неземной электрический визг. Где-то в сопках уютно тарахтит дизель – здесь, под спокойными взмахами фантастической птицы пригрелась жизнь.
   Хлебом землян не корми, дай поиграть. В темные закоулки неба они выпускают зловещие игрушки, что делаются проклятьем для самих игроков.
   Крылья птицы – это хитрое «око». Глыбы пространства плещутся в нем, как в прозрачном аквариуме.
   Это мы две недели подряд по частям втаскивали на утес и там собирали громоздкие антенны радиолокатора. Шумело море, трещали тягачи, и ветер заглушал команды.
   На материке, получая приказ, я не догадывался, что меня ждет. Но те, кто его отдавал, по-видимому, были совершенно спокойны. Я получил памятный список: что и где взять и что куда загрузить. Это уже называлось «разжевать». Я услышал: «На фронте и без этого обходились» – должно быть кого-то из нас эта мысль должна была успокаивать.

   Основную партию оборудования (собственно станцию) загрузили в Находке. Мы отчалили с тем, чтобы дозагрузиться на Сахалине. Нам повезло, море было спокойным. Обогнув Приморье, а затем мыс Крильон (южную оконечность острова), наше судно миновало пролив Лаперуза и пришло в главный порт Сахалина – Корсаков. Тут мы стояли несколько дней, ожидая груз. Мне даже пришлось съездить на поезде в столицу области – Южно-Сахалинск, (это порядка сорока километров) чтобы торопить поставщика. Затем мы приняли на борт строительное оборудование: бульдозер, тягач, автокран и прочее. Отчалив, обогнув еще один мыс – мыс Анива – направились на юго-восток в сторону островов. Уже прямо на место должны были прислать строительный «десант»: плотников и материалы для сборных домиков. Для начала нам дали утепленные палатки с печурками. Но я не слишком на них рассчитывал, зная, что в нашем распоряжении – отапливаемые станционные будки: аппаратные и пункт управления. Правда, официально, ночёвка в кабинах запрещена. Но, практически, если холодно, о запрете, как правило, забывают. По крайней мере, я не мог забыть страшной ночи в палатке во время зимних учений в училище.

   Приблизившись к острову, мы увидели на низком берегу рыбачий поселок и вполне сносные причальные сооружения с краном. Возможно, последнее и обусловило место нашего назначения. Пришвартовавшись, мы начали выгружать оборудование. Разгрузка продолжалась почти двое суток. И только когда ушел пароход, люди смогли отдохнуть. Потом мы занялись дорогой к сопке, на которую нужно было поднять антенны. Это – в трех километров от берега. Оказалось, дорогу уже проложили задолго до нас, а потом отказались: передумали размещать здесь пост. А теперь вот, снова надумали.
   На «большой земле» перед отплытием, Карцев, мой помпотех, (помощник по технической части) был взволнован и суетлив: его ждали неведомые берега и необычайные впечатления. Но того, что увидел, он, очевидно, не ждал: после сравнительно непродолжительного плавания, море утомляло взгляд, блуждавшие в тумане мокрые скалы тоже едва ли были способны радовать глаз, а крики птиц в холодном просторе лишь наводили тоску.
   И Ленька сник.
   Я понимал его настроение и даже завидовал, ибо мне оставалось только испытывать чувство вины: я не смог обеспечить людям даже тот минимальный комфорт, какой они имели на судне. Мокрые и усталые они угрюмо жались к огню, и мне не чем их было взбодрить: самому не хватало сил и тепла. Я лежал, закутавшись в полушубок, и не мог заснуть. И чем отчаяние становились мысли, тем сильнее хотелось встать. Я ждал рассвета. Впереди – безумие предстоящей работы. Сейчас я боялся ее, как не умеющий плавать боится воды. Но встреча с ней была неизбежной, и я стремился скорее избавиться от ожидания. «Начать, только б начать! – Эта мысль овладела мной. – Только б начать, – в этом весь смысл!»
   Я поднялся и зажег свечу. Крошечная печурка давно остыла.
   Скоро утро.
   Ленька спал, но не просто спал. Это был не сон, а настоящее дезертирство. Он лежал, с головой укрывшись от действительности, не оставив и щелочки для холодного воздуха, для взволнованных струй моего дыхания, для тех дел, что непомерной тяжестью целиком легли на мои плечи. Он весь ушел в сон, не желая делиться с миром и крупицей своего дыхания. Я откинул брезентовый полог – холодный туман вполз в палатку. «Что ждет меня здесь – в этом тумане и с этим Ленькой»?
   Светало. Я тронул Карцева – он вздрогнул: видно, проснулся и уже предавался утренним грезам.
   «Не спишь же – вставай!»
   Вынужденный возвращаться в мой мир, Леонид нехотя раскрывался, беззвучно плача: «Что ждет меня на этой земле, лишенной истинной красоты, среди голых скал и крикливых птиц»? Скорее всего, он сейчас ненавидел меня.
   Я выбрался из палатки и направился к людям. В маленьком котловане горел костер: готовился завтрак. Это и было началом.
   Леонид казался совершенно никчемным, и я обходился, в основном, без него с помощью сержантов. Самолюбие его, возможно, страдало, но сам он, скорее всего, радовался вожделенной свободе. Иногда он приходил откуда-то усталый и грязный. Видимо, совсем без дела оставаться не мог. Я жалел Леньку, как себя. По существу, он был моим отражением. Но мне и без него было тяжко. Мне тогда представлялось, что самая трудная работа легла на мои плечи, потому что не успевал думать обо всем и обо всех. Голова шла кругом. На меня же Карцев смотрел, как на сверхчеловека и одновременно презирал: он сам был выше всего этого. Когда я начинал думать о том, что еще предстояло сделать, меня пробирала дрожь; в конце концов, все равно это должно было чем-нибудь кончиться, и хотелось закрыть глаза и открыть их, когда все будет кончено. Леонид так и жил с закрытыми глазами. Мы оба уже были старшими лейтенантами. Но он окончил техническое училище, а я – командное, поэтому я был его командиром.
   Однажды Карцев признался мне, что солдаты его любят.
   – Тебе уже признавались в любви?
   – Подсказывает интуиция. Нет, правда, если с ними по-доброму обращаться, «мальчики» способны творить чудеса.
   Я уже знал, какого рода чудеса это были. Однажды, я дал зампотеху людей с поручением вырыть укрытие для аппаратной кабины, глубиною в два метра. Когда он доложил, что станцию можно загонять, я решил проверить, и убедился, что котлован отрыт только на полтора метра, ушлые «мальчики» сумели его убедить, что нет особой необходимости углублять котлован.
   Тем временем прибыл «десант» – судно с материалами и полуротой стройбата. Командовали строителями старшина и пара сержантов. За один день они сделали привязку, потом с нашей помощью выкопали котлованы, и мы в их работу больше не вмешивались: своих дел достаточно. Предстояло развернуть антенны двух радиолокационных станций – сантиметрового и метрового диапазонов. В первом случае антенна была сложная параболическая. Во втором – в виде фазированной решетки, похожей на этажерку из горизонтальных вибраторов. Станции могли работать каждая сама по себе (в режиме обзора), или вместе, дополняя друг друга, в режиме углубленного поиска. У каждой были свои особенности: преимущества и недостатки, обусловленные длиной волны.
   Когда приступили к устройству рабочих мест, включениям, наладке и настройке аппаратуры, Леонид заметно переменился: теперь его было за уши не оторвать от локаторов, как будто он по-настоящему изголодался по технике. У него появился азарт и стремление делать все самому. А однажды ночью, в приличный шторм, он даже поранил руку, сорвавшись с мачты одной из антенн, куда забрался, чтобы сменить лопнувшую струну токосъемника: была одно время такая «струна» – без нее вся наша»музыка» не имела успеха. Остановив жгутом кровь, я лично повез его к фельдшеру на бортовой машине, чтобы иметь возможность всю дорогу ругать. Я тогда очень испугался за Леонида.
   Пожилой фельдшер, нивх, сразу понял, кто мы. Он не стал расспрашивать, а провел в перевязочную. На лице его гуляла загадочная восточная улыбочка. Но голос был теплый, приветливый. По-русски он говорил без акцента: «Заходите. Рады редким гостям! Клочковатая растительность на его лице уже начинала седеть. В перевязочной появилась милая девушка с очень легким восточным «акцентом лица» в белом халатике и такой же шапочке. «Прошу любить-жаловать – это Анна – дочка – моя помощница. Осмотрев рану, Федор Федорович (так звали фельдшера) взглянул на меня исподлобья и произнес: «А вы, молодой человек, подождите в приемной. Анюта, угости гостя чаем. Я тут сам справлюсь».
   Я вышел в небольшую комнату с окном, которая представляла собой кухоньку, но для солидности, называлась приемной. Девушка сняла и повесила белый халат и шапочку, тоже, как отец исподлобья взглянула на меня, взяла кипевший на плите чайник и приготовила мне очень крепкий и сладкий чай. Она не поинтересовалась, какой я люблю, видимо, здесь это не было принято.
   «Анна скажите»… – начал, было, я разговор… Она вздрогнула и вся сжалась, как будто ожидая удара. «Простите», – сказал я, осторожно отхлебывая горячий чай, и больше не проронил ни слова, вдруг, догадавшись, что она боится меня.
   Эта догадка поразила меня, вызвав массу вопросов и жутких предположений. От этого воздух в приемной, казалось, сгустился на столько, что стало трудно дышать. Не допив чай, я вышел наружу, посидеть на крылечке. Я так и сидел, пока Фельдшер и Карцев не вышли из дома. «А что вы тут делаете?» – спросил нивх.
   – Вышел воздухом подышать. А что с пострадавшим?
   – Все в порядке. Привезите его через пару недель; сниму швы.
   – Спасибо, доктор.
   – Всего доброго.
   Мне показалось, что он простился со мной куда холоднее, чем встретил.
   Через полтора месяца неподалеку от врытых в землю кабин поднялось несколько одноэтажных бараков: казарма, учебные классы, хозяйственные постройки, офицерская гостиница, камбуз. Примечательно, что элементам строений здесь принято было давать морские названия: камбуз, кубрик и прочее – вокруг было море. И все это, включая станции, было обнесено забором из колючей проволоки, и сигнальным проводом извещающим о преодолении блокируемого рубежа. Кроме того были оборудованы контрольно пропускной пункт и внутренняя телефонная связь. Все самое необходимое.
   Пока обустраивались, у нас не было времени для общения с жителями поселка. Хотя кое-какой опыт был: несколько раз мы с Карцевым покупали за свои деньги свежую рыбу для солдатской столовой, чтобы разнообразить – скудный рацион «мальчиков». Но когда пароход со строителями дал прощальный гудок, мы остались на острове один на один с поселковыми.
   Карцев еще в училище стал семейным человеком. Теперь где-то в Киеве у него – жена Зинаида и двухлетняя дочь Надежда. Леонид вообще любитель помучить себя раздумьями. Не знаю, сколько дней он носил в себе мысль о приезде жены. Как бы то ни было, в один прекрасный вечер он пришел ко мне с просьбой помочь ему уладить формальности, связанные с приездом Зинаиды. Я не мог ему отказать, обещал помочь, тем более, что с жильем проблем теперь не было. Хотелось надеяться, что с приездом жены, он станет серьезнее.
   Леденящие массы воздуха, как огромные айсберги, скользя от Арктики к теплому океану, натыкаются на острые «пороги» островов. Когда время останавливает это движение, зимние массы, как бы в раздумье кружатся над вулканами, роняя остатки холодного груза. Последние льдины уплывают на юг, а оттуда мчится мокрый, как половая тряпка, весенний шторм.
   На вершине утеса, разгоняя тучи, машет крыльями исполинская птица. Здесь, под ее спокойными взмахами пригрелась странная жизнь: в длинных запрятанных в землю фургонах, за фланелевыми занавесками гудят черные лакированные шкафы. Желтым светом пустыни мерцает таинственный мир за стеклами круглых и квадратных экранов. Перед каждым из них – солдат-оператор. На лице – желтая маска отраженного цвета. Как пианист, он восседает на стуле-вертушке. Перед ним – бесчисленные приборы, сигнальные лампочки, ручки и кнопки. Он управляется с этим, не глядя, устремив взор на экран – в простор «электрического океана», следит за струящейся за стеклом электронной разверткой, обходит дозором небо и острова. Здесь все знакомо ему: размытые пятна местных предметов дужки ближних вулканов и гор. Каждая черточка – символ понятный ему одному, и он продолжает строгий дозор: где-то там, у самой кромки зыбкого желтого мира, может быть, притаились грозящие испепелить Землю исчадия мужских ИГР.
   А вот совсем рядом появилась и, будто застыла на месте, новая точка . Однако, – ничего тревожного: желтые маски теплеют: с этой проклюнувшейся в океане точкой «мальчиков» связывает моя жизнь. Я вызван на командирские сборы. В армии не дают спокойно пожить. Все норовят учить уму разуму. Всякий косноязычный мужчинка мнит себя настоящим профессором. Пусть он уверен, что нового не расскажет, зато, возвысится, чтобы тебя наставлять. Пароход увозит мою персону на «Большую землю» – это отражение его мачт сейчас встретили на экранах локатора.


   2.

   Вот и я, как весенний ветер, переменил направление. Лежа на койке в каюте, думал о том, как на маленьком мокром клочочке планеты почти восемь месяцев плывем по великому океану. Только морская качка безобидней тычков, что время от времени, в часы подземных волнений испытывает палуба нашего острова.
   Последние годы, путешествуя по земле, по воде и над землей, я «обожрался» бескрайними просторами. Это какое-то нечеловеческое ощущение обратное клаустрофобии. Простор – это такая же пошлость, как морская болезнь. Широта порождает скуку, ленивое безразличие к людям, к постройкам и улицам. Немеренность – зла и тосклива. Съедая конкуренцию, она способствует бездарностям, ведет к вымиранию и опустошению. Получается, пустота преумножает опустошение. Я истосковался по благодати крохотных территорий, где дорожат каждой пядью. Теснота дарит трепетное внимание к каждому дому, каждому дереву, каждому камню, к каждой былинке.
   Меня перебрасывали, как теннисный мячик. Но меня это не смущало. Было даже интересно. Особенно поначалу.
   И еще я думал о том, что и здесь, на этой «малой земле» я нашел капеляна.
   Им, по всем признакам, неявным и явным, оказался нивх Федор Федорович, стало быть, его удивительно робкая дочка была полукапом.
   Не давали покоя его холодность ко мне и ее настороженность. С капелянами такое бывает, когда они чувствуют неотвратимость беды. Хотелось зайти пообщаться, но не было времени, да и повода тоже. Я же не мог идти вместе с Карцевым, когда он отправился снимать швы. Зато побывал у председателя сельсовета, по чисто административным делам, и, как бы случайно, поинтересовался о фельдшере. Узнал, что Федор Федорович был репрессирован вместе с супругой. Русская жена его умерла в лагерях где-то под Магаданом, не выдержав роды. После освобождения, в пятидесятых годах, ему запретили жить в больших городах. Он разыскал дочь и завербовался на острова.
   «Лучше фельдшера не найти, – сообщил председатель, – но, как человек, он какой-то странный. С ним не поговоришь. Он больше молчит, сторонится людей, особенно тех, что в погонах»
   – Ах, вот оно что!
   – Но это понятно.
   – Конечно.
   – Люди ему благодарны. Он многих смог выручить. К тому же, тут – половина из репрессированных.
   – А дочка?
   – И дочка такая же. Вся в папу.
   – Вообще-то, он добрый.
   – Верю.

   На пароходе я старательно приводил в готовность все, о чем в моем положении необходимо было знать и уметь доложить командованию, по прибытии на материк. В памяти сохранилось несколько личностей, с которыми было связано мое назначение. Мысленно, я уже объяснялся с ними. На острове мы сообщались безличными закодированными сообщениями. При этом сам код через несколько часов по команде сверху менялся.
   Однако, по прибытии моему, выяснилось, что, пока меня не было почти все командование части сменилось, за исключением командира – полковника Ароновского.
   Мне пожали руку, показали расписание занятий, объяснили, где буду спать, и принимать пищу, и все это – вместо обстоятельного допроса, которого я не без трепета ждал.
   «Людям тут – не до нас – таков мой вывод, сделанный в первый же день. И было не ясно, доволен я или нет, тогда, как товарищей по сборам подобные вещи мало тревожили: они научились ценить перемены и паузы. Я выглядел среди них белой вороной. Мне всюду мерещились основания для беспокойства.
   Так начались и незаметно прошли эти сборы. Я уже начал привыкать к мысли, что наше хозяйство здесь никого особенно не интересует, когда за два дня до окончания мероприятия нас (группу начальников постов) вызвали «на ковер» к командиру части. Полковник Ароновский снова пожал каждому руку и сказал: «А теперь посмотрите со стороны на свою работу», и повел на командный пункт. Это был большой зал, двумя параллельными перегородками разделенный на три длинных зала.
   Первая перегородка состояла из ряда окон (по числу постов) из полупрозрачного органического стекла – планшеты. В первом зале перед каждым из них сидел планшетист. Специальным карандашом он наносил воздушную обстановку на стекло, где заранее были нанесены очертания границ, островов и материков. Закодированные данные поступали с постов на узел связи и оттуда считывались в наушники планшетиста. Цифры и буквы он изображал зеркально, чтобы с другой стороны окна, они выходили нормально. В центральном зале за столами сидели дежурные по командному пункту. Они, следили за обстановкой, управляли работой постов, а так же должны были, в случае угрозы оповещать население и войска о воздушной опасности.
   Вторая перегородка была полностью прозрачна. Третий зал был местом представителей сил обороны, то есть истребительной авиации, зенитной артиллерии, зенитно-ракетных войск и прочих средств. Наблюдая по планшетам за изменением обстановки, имея непрерывную связь со стоящими на дежурстве частями, именно эти люди руководили противовоздушной обороной приморской зоны.
   Оказавшись в центральном зале, каждый из гостей подошел к планшету своего поста (номер значился сверху). Обстановка в это время суток была штатной: над нейтральными водами, вдоль побережья тонкой змейкой тянулась трасса «Аякса» – американского самолета-радара. Это заполненный аппаратурой большой самолет, накрытый сверху «блином» антенной системы. Учитывая высоту, на которой летел аппарат, эффективность такого мобильного радиолокационного поста была много больше всех наших постов взятых вместе. Приморская зона была перед ним, как на ладони; авиация засекалась на взлете. Он фактически царил над территорией, а нам нечем было ответить. Видно было, как наши истребители подлетали, недолго сопровождали его и возвращались домой. Это была игра на нервах – отвратительная игра, в которую вбухивались сумасшедшие средства.
   Подошел полковник Ароновский, достал линеечку, прикинул расстояние от точки, где находился пост, до первой засечки «Аякса».
   – Неплохо!
   Это «неплохо» зависело от навыков оператора, а главным образом от высоты расположения антенны над уровнем моря, ибо электронный луч распространяется на дальность прямого видения, и только в исключительных случаях, зависящих от положения атмосферных слоев, он начинает огибать землю.
   – Сразу видно, антенна – на высоте.
   Я ткнул пальцем в змейку «Аякса»
   – Вот бы поднять, как у этого!
   – На четыре километра!? Ну, вы, капитан, и шутник!
   «Извините, «старший лейтенант», – поправил я.
   «Мне лучше знать», – молвил он загадочно и, вдруг, спросил: «Как учеба, Паланов»?
   Потихоньку.
   Хвостов нет?
   Никак нет.
   – Молодец!
   Из командного пункта вернулись в кабинет командира.
   «Подсаживайтесь к столу», – предложил он.
   На столе лежали стопки бумаги и шариковые авторучки.
   – Сейчас я коротко охарактеризую работу каждого подразделения, запишите, на что надо обратить внимание. Затем письменно подготовьте свои предложения и просьбы по обустройству постов.
   «А если уже подготовлено?» – спросил я.
   – Тогда подпишите и оставьте на месте.
   Прошло два часа. Выслушав критику и оставив свои предложения, мы надеялись, что нас отпустят.
   «А теперь, – сказал Ароновский, – я зачитаю приказ Главкома»
   Утомленный за день, я прикрыл глаза, меньше всего ожидая, что речь пойдет обо мне. Хотя нечто подобное предчувствовал. Если суть приказа выразить строчкой, он будет выглядеть так: «Начальнику поста номер три, старшему лейтенанту Паланову, присвоить очередное воинское звание «капитан»!
   «Надо обмыть!» – сказал кто-то.
   Кто-то ответил: «А как же, обмоем!»
   «Никаких обмываний! – объявил полковник. – С этой минуты у капитана – особое задание. Все, кроме Паланова – свободны».


   3.

   «Все, кроме Паланова свободны». – сказал Ароновский, и я остался. Он был для меня новым типом стопроцентного капеляна. А то, что он в самом деле капелян, я нисколько не сомневался, ибо чувствовал эту породу, как себя самого, со всеми ее достоинствами и странностями. Уже не требовалось ритуального омовения: я был достаточно опытен, да и те капеляны с которыми я контактировал, научили меня ощущать капелянство на расстоянии.
   Когда мы остались одни, подробно и живо полковник поведал историю, которой вообще не должно было случиться. Он рассказал о мальчике которому отец обещал показать мир и почти сдержал свое обещание. Отец был вторым пилотом на Боинге-747 и по договоренности с командиром корабля взял сына в рейс на Нью-Йорк. Маршрут был хорошо изучен и экипаж обходился без штурмана, роль которого выполняло специальное навигационно-пилотажное оборудование.
   Мальчику было тринадцать лет. Он принадлежал к небольшому народу талантом, организованностью и безумным упорством победившим вековую отсталость, провинциальность и бедность. Предвосхищая полет, ребенок изучил атлас по маршруту «Боинга», надеясь следить за полетом сверху, открывая для себя города, горы, реки.
   Но надежды не оправдались: практически, почти все время самолет летел над облаками. А в редких случаях, где все-таки можно было увидеть земную поверхность она казалась мертвой и плоской.
   Миновав Японское море, машина устремилась на Север к Аляске, где была первая промежуточная посадка. Внизу, под грудами облаков лежал Тихий Океан, где-то далеко на Востоке – Соединенные Штаты Америки и Канада, а на Западе – мертвая ледяная Сибирь, где в представлении мальчика была родина вечного мрака и вечного холода.
   Нью-Йорк потряс воображение ребенка размерами и богатством: это был сложный захватывающий мир, который хотелось изучать и изучать, и с которым было жаль расставаться. Мальчик сам жил в большом городе, но Нью-Йорк был сверхгородом. Он расплескался по островам и весям, вросшим по пояс в землю и выросшим до самых небес. Он был олицетворением человеческого могущества и ума. Он не только восхищал, но и подавлял.
   На обратном пути мальчик скучал, не ожидая ничего нового, интересного: предстоял длительный перелет из Нью-Йорка в Анкоридж – через Соединенные Штаты и Канаду – в столицу Аляски.
   Небо было чистым. Самый северный штат Америки напоминал сверху свернувшегося в клубок пушистого лиса, опустившего в Баренгово море длинный хвост островов. Самолет как раз летел к тому месту, откуда хвост начинался. Внизу на фоне зеленых долин белели прожилки заснеженных горных склонов. Когда летели в Нью-Йорк, на Аляске была ночь. Теперь все сияло не столько от солнца, быстро клонившегося к Западу, сколько от отдаленных снегов, умножавших солнечный свет. И эти снега на горах настолько поразили воображение, что ребенок закричал от восторга. Белая гряда уже принадлежала небу. И хотя мальчик только что сам спустился с небес, – воздушная тряска, химический дух лайнера, впитавший запахи трехсот человек (пассажиров и членов команды) – все это было сугубо земное и приземленное, тогда как снег на горах был так далек, легок и недосягаем, что казался сияющим в отдалении райским миром.
   Когда четырехмоторный Боинг снова поднялся в воздух, на Западе полыхал багровый закат – все, что осталось от ослепительного светила. Это было красиво и даже величественно, но одновременно печально. Тоскливое предчувствие овладело ребенком. Он встал с пассажирского кресла и проскользнул в служебный коридор, в торце которого была кабина пилотов. Дверь была приоткрыта, и он расслышал голоса. Говорили о том, что необходимый для запуска бортового навигационно-пилотажного оборудования сигнал радиомаяка Анкориджа был выключен для профилактики и придется использовать «внутренний компас» воздушного судна. Что это, в точности, означало, мальчик не знал, понял только: у пилотов – какие-то сомнения в правильности выбранного курса.
   Он вернулся в свое кресло и даже начал подремывать, когда, внезапно, его разбудило чувство смертельной тревоги. За стеклами иллюминаторов сверкали равнодушные звезды. Но мальчику показалось, что воздушное судно мягко затягивает в бескрайнюю черную бездну – простиравшуюся по правому борту. Он встал с кресла и снова поплелся по коридору. На этот раз он шел неуверенно, временами всхлипывая. Подошла бортпроводница: «Что с тобой? У тебя красные глаза. Ты плакал»?
   – Мы не туда летим! Сейчас нас собьют!
   – Ну, что ты говоришь, маленький!? А, хочешь, я позову папу?
   – Пожалуйста, позовите.
   На миг она исчезла за дверью рубки, а потом появилась с отцом. Высокий и красивый, он подбежал и склонился над мальчиком: «Что случилось, сынок»?
   – Папа, мы промахнулись!
   – Как это промахнулись!?
   Нас занесло к чужим!
   Куда? Куда?
   Ну, к тем, которых все боятся!
   – Ладно, пошли, дай мне свой атлас, пока идем на автопилоте, я тебе покажу. Дай-ка фломастер. Смотри: это полуостров Камчатка, вдоль которого мы летим. Продолжаем лететь вдоль гряды островов. Видишь, это Курилы? А потом – Хокайдо, Японское море – хоп, и мы уже дома!
   Черным фломастером отец провел на странице атласа курс и поставил жирную точку в двухстах километрах восточнее острова Шумшу, что у мыса Лопатка на самом юге Камчатки. «Вот эти координаты мы только что передали диспетчеру. А ты что решил»? «А у меня получается вот что»! Красным фломастером мальчик провел черту, отсекающую нижнюю треть Камчатки и поставил точку над Сахалином. Красная черта проходила на триста километров севернее черной.
   «У тебя получается, мы уже три часа идем над чужой территорией»? – произнес отец и побледнел. То ли сама эта мысль поразила его, то ли что-то стряслось с самим лайнером. Ничего особенного не случилось, но мальчик заметил, потому что ждал.
   – Папа, что это значит?
   «Это значит, командир перешел на ручное управление. Неужели, ложная навигация»!? – последнюю фразу он произнес одними губами.


   4.

   Уже три часа перехватчики охотились за Боингом: первая пара над Камчаткой, другая – над островами, третья – над Сахалином. Летчики. первый раз видели такой большой самолет. Они знали все профили военных машин и самолетов-разведчиков с огромным блином антенны сверху. Последние регулярно ходили вдоль наших берегов, ведя радиолокационную разведку, а иногда чуть-чуть задевая границу. Перехватчики всякий раз встречали их и какое-то время сопровождали, демонстрируя рискованные маневры. А разведчики хладнокровно продолжали свой путь над нейтральными водами.
   Но этот «нарушитель» отличался от всех, во-первых размерами (он был горбат и похож на огромный банан). Лайнер плыл в ночи, подобный гигантскому призраку, он вломился в чужой муравейник, не прячась (с проблесковыми огнями и светом в иллюминаторах), шел нагло, словно намереваясь срезать путь и сэкономить горючее.
   Нарушитель уже три часа бороздил чужое пространство и штурман наведения перехватчиков требовал по радио пресечь полет нарушителя. Выполняя маневр, истребитель зашел слева и помахал крыльями, зашел справа и опять помахал, а затем устремился в ту сторону, куда должен был следовать за ним «арестованный» Боинг. Но командир лайнера сделал вид, что не понял международный сигнал: «следуйте за мной», он не признавал за собой нарушения, а может быть, и догадывался, но считая себя представителем высшей цивилизации, не желал опускаться до извинений. За спиной у него был весь «Свободный Мир», тогда как против – была всего лишь глухая промерзшая Сибирь. Тем более, что лайнер уже пролетел Сахалин. Через минуту он должен был оказаться над нейтральными водами, то есть сделаться юридически недосягаемым.
   Чувствуя себя гончим псом, перехватчик сблизился с целью на пять километров. А когда зажегся сигнал «захвата» тепловой головки ракеты, нажал пуск. Ракета пошла. Через пару секунду на борту нарушителя вспыхнул голубой сполох. Бортовые огни погасли. Неожиданно, «Боинг» стал набирать высоту. Он поднялся на тысячу метров, а затем, двигаясь по спирали, стал плавно снижаться, пробил облака и где-то в районе острова Манерон пропал с экранов радиолокаторов.
   Когда перехватчик вернулся на аэродром, его поздравляли, говорили: «Молодец! С тебя бутылка»! А, спустя пару дней стали смотреть, как на сукиного сына. Намекали, дескать, сделать это, – все равно, что расстрелять автобус со школьниками. Приехала комиссия. Всех допросили. Покачали головами: «Что же это вы не сумели выполнить приказ»? «Как это не сумел!? – удивился пилот, – Приказано было «Пресечь!» Я и пресек»! Посоветовали: «Головой надо думать» и перевели служить на Кавказ, а через год и вовсе уволили.
   Предполагали, что Боинг спланировал на воду, но не сразу пошел ко дну, и многим удалось выбраться, воспользовавшись спасательными средствами.
   На самом деле, не спасся никто. На поверхности было найдено только мертвое тело ребенка. Самолет обнаружили на дне моря. Водолазы нашли внутри всего несколько тел, видимо, пострадавших при взрыве. Позднее родственники погибших спустили на этом месте в воду венки и букеты живых цветов.
   Свободный мир бушевал. Писали, что цивилизованные страны не признают, отклонение от маршрута – преступлением, за которое полагается смертная казнь.
   Потом собралась международная комиссия. Водолазы подняли все, что нашли от «Боинга» на дне моря: куски обшивки, кроссовки, куртки, фотоаппараты, магнитофоны, книги, документы. Все это сбросили в большую силосную яму. Вылили сверху две бочки солярки и подожгли.


   5.

   Когда все вышли, Ароновский сказал: «Борис, соберите бумаги и положите ко мне, – потом неожиданно: – Ну, вы познакомились с Федором Федоровичем?»
   – Познакомились.
   – Как там старик?
   – Не очень.
   – Знаю, он не любит военных. Ему испортили жизнь. А как поживает Анюта?
   – Фактически, я даже не успел познакомиться. Меня там, просто, не приняли.
   – Бывает. Я думаю, все наладится. Простите, что я не представился, как капелян, когда назначал вас на Пост. Почему-то я опасался, что вы не справитесь, и придется вас отзывать.
   – Действительно, еле справился.
   – Но справились же! И теперь о вас знают.
   – Это не важно.
   Важно. Я рассказал вам притчу о «Боинге», чтобы вы, именно вы, знали, какие у нас бывают проблемы.
   Так это лишь притча?!
   Это факт, но мне хотелось, чтобы восприняли его глазами ребенка. По крайней мере, когда узнал, я сам его так воспринял.
   – Товарищ полковник, вы тут говорили при всех, о каком-то особом задании. Что вы имели в виду?
   То, что полковник решил признаться, что он – капелян, не было для меня сюрпризом. Рано или поздно это должно было произойти. Но у него для меня было что-то еще, чего я не знал.
   «Зайдите в кабинет заместителя по политической части (Дверь рядом) и узнаете, – сказал Ароновский. – Вас ждут. Кстати, рад сообщить, к вам прибудет еще один офицер».
   – Когда?
   – Через месяц, примерно.
   – Что ж, встретим, пусть приезжает. Разрешите идти?
   Мне не терпелось узнать, какой сюрприз приготовил мне замполит.
   – Товарищ подполковник, разрешите войти?
   – Входите, Паланов, мы ждем вас!
   В кабинете замполита, в углу кожаного диванчика, сидела незнакомая молодая женщина, хотя было ощущение, что я ее уже где-то видел.
   – Вот что, товарищ старший лейтенант. Простите товарищ, капитан, вместе с вами обратно отправится женщина. Она едет к мужу. Прошу вас отнестись к этому со всей чуткостью. Надо помочь устроить семью! Вы понимаете? В общем, всеми силами окажите содействие!
   Я понимал. Эти галантные немолодые люди вежливо улыбались женщине из-за широких столов: «Не беспокойтесь, ведь это наш долг заботиться о быте молодых офицеров!» Только теперь я сообразил, что однажды видел ее фотографию у Карцева. Ну, конечно, это была Зинаида Карцева, о приезде которой я лично ходатайствовал. На фото она была чертовски обворожительна. В действительности, ее лицо выглядело проще, я бы даже сказал, беспомощнее. И одета она была поскромнее, но с такой изысканностью, что трудно было отвести взгляд. Меня представили: «Вот начальник вашего мужа – он все устроит». Свои галантные обещания они мгновенно переложили на мои плечи – я должен был быть счастлив.
   – А теперь оба пройдите в отдел кадров и получите документы.
   Мы так и сделали. В отделе кадров мне вписали капитанское звание в удостоверение личности, вручили капитанские погоны и проездные документы на два лица.
   Я чувствовал, моя спутница вот-вот расплачется, силы уже оставляли ее. Взяв меня под руку, она совсем обмякла, и я почти вынес ее из штаба. Она относилась к типу женщин, которые ходят животом вперед, выставив локти назад.

   Мы зашли пообедать в кафе. А потом отправились в порт и купили билеты на завтрашний пароход. В разговоре очень скоро перешли на «ты». У нее был вид, словно только что она схоронила что-то очень близкое сердцу. А мне казалось, она просто устала с дороги, и все, что ей надо, так это хорошо отдохнуть.
   «Знаешь, Боря, мне хотелось бы потанцевать, – неожиданно призналась Зина, – кто знает, как долго, я буду этого лишена».
   – Ничего не выйдет: я не танцую, да и не люблю смотреть, как танцуют другие.
   «Сухарь!» – констатировала она.
   «Так точно!» – согласился я.
   Потом она предложила: «Может, сходим в кино?»
   – Тогда уж лучше в театр?
   Гуляя по городу, я наслаждался его многолюдьем. Она на каждом шагу с грустью отмечала провинцию. Я решил, что ее раздражает вид местных прохожих. В театре же публика поприличнее. Она согласилась – в театр так в театр. И мы купили билеты.
   – Ты не представляешь, Боря, я так долго сюда ехала, что, кажется, возвращаться немыслимо.
   – Действительно, ехать сюда далеко, но возвращаются и отсюда. Ты забыла, что мы еще не приехали.
   – Я ничего не забыла, но это уже не имеет значения.
   – А что имеет значение?
   – Что я здесь уже не одна.
   Пожалуй, не будь здесь тебя, я только и думала бы о том, как вернуться.
   – Мешать не буду. – возвращайся, пока не поздно.
   – Поздно.
   – Денег на обратную дорогу не хватит?
   – Что деньги? Духу не хватит! И потом глупо возвращаться с полдороги.
   – Действительно, глупо. Я знаю, как Леонид тебя ждет. Ты ему очень нужна.
   – Он тебе говорил?
   – Говорил.
   Зина подняла на меня глаза.
   – Может быть, и ты сейчас запоешь эту песенку, об удивительном острове? Вряд ли тебе это удастся лучше, чем Карцеву. Этот романтик давно набил себе руку. На вот лучше прочти письмо, которое я получила перед отъездом.
   Я взял письмо. Вот о чем писал мой товарищ: «На острова, как театральный занавес, опустился туман. Чужой глаз сюда не проникнет: эта сказка для тебя одной. Где стоял раньше пихтовый лес, поднимаются беломраморные колонны – это вьющаяся гортензия украшает весенними одеждами стволы лесных великанов. Лапы кедровника, словно живые, ощупывают камни. Отделяясь от материнских стволов, юные корни образуют новую жизнь и, спасаясь от ветра, уходят все дальше в сопки.
   Там, где ранней весной таяли снега, вспорхнули зеленые птички «Саса» – это метелки бамбука. Скоро он встанет здесь непролазной стеной. Взвыла старая карга – вся искрученная, да изломанная каменная береза неистовствует под ветром, празднует весну и молодые побеги. На прибрежных песчаных буграх неведомой рукой разбиты чудесные клумбы шиповника. Где-то в зарослях прячется сказочная принцесса – Магнолия. В головокружительном пируете распласталась фантастическая балерина – дерево-поэма – чудесная лиственница, кроны которой, спасаясь от ветра, располагаются этажами, в виде плоских зонтиков.»
   «Так вот какими сказочками он тебя приманивал?!» – рассмеялся я.
   «Ему просто не о чем больше писать – объясняла Зина». «Надо же! – думал я. – Я едва улавливаю смену сезонов, а он вон какие тонкости подмечает!?»
   Я привел Зинаиду в гостиницу: ей нужно было переодеться и навести «марафет», а я поспешил в общежитие: надо было переодеться в повседневную форму и «присобачить» к погонам последнюю звездочку.
   В местном театре давали забавную пьесу француза Эжена Скриба «Стакан воды» об интригах английского двора начала восемнадцатого века. Хотя по тону, пьеса была серьезной, она не являлась ни комедией, ни драмой, ее так же нельзя было назвать исторической. Чтобы добиться эффекта, сюжет был сфабрикован и искусно подтасован. Пьеса блистала остроумными диалогами, роскошными нарядами и аристократическими титулами – как раз тем, чего не доставало обделенной глубинке.
   Еще в фойе театра Зина остановилась у зеркала и, видимо, осталась довольна. Чего нельзя было сказать обо мне. Я оказался на пол головы ниже ее, с нелепой челочкой и толстой физиономией: не заметил, как после училища меня разнесло. И то, что я снял сапоги и переоделся в повседневную форму, мало что изменило. Вид был самый, что ни на есть глупый, подходящий для того, чтобы немедленно развернуться и уйти. Она смотрела на меня с сочувствием, дескать, увы, не каждому дано счастье, быть принцем. Вокруг не было ни одного офицера в форме цвета хаки. Были морские офицеры: высокие в черно-белом и с кортиками. Они-то и исполняли здесь роли принцев.
   Мы оба покинули театр в хорошем расположении духа. Она что-то тихо напевала, я был расслаблен и умиротворен. Когда, на пути в гостиницу, мы свернули в темный переулок, Зина перестала петь. За спиной послышалось шарканье. Шаркали специально, чтобы обратить внимание и произвести впечатление. Я оглянулся: какие-то два мужика пристроились следом за нами и уже наступали на пятки. Я остановился, чтобы пропустить идущих. Судя по виду, это были портовые урки. Они тоже остановились. Я спросил, «В чем дело?» Один из них приказал: «Закрой варежку и смотри мне в глаза»! Другой погладил ладонью Зинину ягодицу и сказал: «Давай-давай, двигай вперед!». Женщина вскрикнула и хотела ударить обидчика, но ее рука повисла в воздухе. Если бы только что она не видела этих людей, то подумала бы, что это я оскорбил ее прикосновением. Когда я выключил «мокричник» по переулку катались и ползали очумевшие урки. Зина, ничего не поняла и заплакала. Так она и явилась в гостиницу с заплаканными глазами. И мы простились до завтра.


   6.

   При посадке в порту и в момент отплытия, сдерживая слезы, Зинаида сохраняла торжественный вид. Это стоило ей труда, зато по лицу каждый мог догадаться о самоотверженной решимости молодой женщины. Некоторым такое немудреное позерство даже помогает приглушить душевную боль. Впрочем, на этот счет я мало тревожился, догадываясь, что ее душевные раны не были чересчур глубокими.
   Море было ее старым приятелем по пляжу. В первые минуты плавания оно нежно булькало за кормой, а потом жадно поглотило весь берег. Сначала у Зины кружилась голова оттого, что кругом – только вода, а затем стало тошно, потому, что вода эта безобразно мялась в складки. Весь рейс нас трепала противная качка. Я сам чувствовал себя скверно, а Зина и вовсе расклеилась. Когда мы, наконец, высадились на берег, стало ясно: весна, в самом деле, неузнаваемо украсила остров. Но Зинаида не могла скрыть разочарования. Как знать, быть может, она и впрямь рассчитывала на какую-то сказку.
   Шел дождь и, ожидая на берегу, Ленька вымок до нитки. Зина плакала у него на груди. Не знаю, как понимал эти слезы Карцев, но мне почему-то снова казалось, что плачет она от того, что в дороге – бесконечно устала. Только сейчас я впервые заметил, что Леонид – высок и красив, и, разумеется, тут же с досадой обнаружил себя – коротышку с розовой шеей, надутого и смешного, как гриб.
   Как обычно, судно вышло встречать чуть ли не половина поселка. Среди встречавших приметил фельдшера и подошел, поздороваться, «Федор Федорович, привет вам от Ароновского». Первый раз на лице его я увидел улыбку. «Не забыл полковник! – это хорошо!» Я достал коробку: «А это – конфеты для Анюты»
   – Так сами и вручите. Ну, иди! Иди сюда!
   Оказывается, дочь пряталась в его плаще. Отворачивая лицо, она тихонько смеялась, долго не решаясь принять подарок.
   «Будет время, заходите, » – прощаясь, сказал Федор Федорович.
   «Обязательно зайду», – пообещал я.

   К приезду жены, Леонид раздобыл в поселке кое-какую мебель. Я думаю, можно было достать что-нибудь и получше. После маминой квартиры, такая обстановка едва ли могла вызвать у Зины особенный энтузиазм. И все же сказку на остров принесла нам она: из багажа появились совершенно неожиданные, давно забытые нами предметы, что-то блеснуло, вспыхнуло, запестрело, подернулось дымкой и… сотворилось чудо – стало уютно; комната превратилась в маленький храм сердечную посылку из далекого, доброго женского мира.
   Я дал Карцеву два дня на обустройство. Надо сказать, встречая меня, он даже не заметил на моих погонах четвертой звездочки и только на третий день, выйдя на службу, удивился: «Когда это тебе присвоили звание?»
   «Сегодня ночью», – пошутил я.
   «Ну, ты, Боря, даешь!?» – сказал он со странным чувством, то ли поражаясь факту, то ли удивляясь шутке.
   Я боялся, что оставаясь за меня, Карцев натворит бед. Но опасения не подтвердились. Его хватило ума, чтобы сохранить заведенный мною порядок. Мне показалось, этот месяц пошел ему на пользу: он стал серьезнее.
   Леонид и Зина не прыгали с камня на камень, взявшись за руки, не сиживали рядышком, у обрыва морской террасы: на побережье сырая мгла или шторм, а у Карцевых в доме – то холодный туман, то настоящая буря.
   Зина гуляла днем одна, забиралась в сопки, бродила по зарослям верещатника, собирала какие-то камушки, лазила среди скал, а потом, зябко ежась, спускалась на каменистый пляж и берегом возвращалась домой, по дороге отдавая волнам свой маленький урожай. На третьем курсе, ради дочери, она оставила горный институт. Леонид не возражал, и она забросила все на свете, как эти мелкие камушки, собранные в кулак, сейчас забрасывала в море, и совсем, как они теперь, целиком погрузилась в волны семейного океана, погрузилась, как ей сегодня казалось, только затем, чтобы у этих случайных берегов так глупо увидеть себя на мели.
   Ничто ее здесь не радовало. Я думаю, скучно жить на свете только женою – просто так – барыней, но не хозяйкой, потому что, какое уж там хозяйство у офицерской жены, если ребенок остался с бабушкой. Но, во-первых, куда его сюда брать в таком возрасте. А, во-вторых, это – вообще не для таких, как Зинаида.
   Иногда, чаще всего по праздникам, мы собирались вместе: Ленька, я и Зина.
   «Ах, ты моя болванщица, и кто тебя такую выдумал!?» – приговаривал Ленька, с шутовской гримасой, целуя жену в подбородок. В моем присутствии он отказывался принимать Зину всерьез.
   А, между тем, вспомнив кое-что из прослушанных в институте лекций, она легко, можно сказать на пальцах, объяснила нам, какие события происходят в окрестностях острова, и чего можно ждать в ближайшее время. Оказывается, выезжая из Киева, она чуть-чуть подготовилась, по геотектонике применительно к нашему месту. Ощущая, под ногами, неустойчивость тверди я представить себе не мог, что стою на гранитном краю провалившегося материка, приподнявшегося наподобие ледяного тороса и вползшего на толщу океанского дна. Прогнувшись под этой тяжестью, дно образовало одну из глубочайших впадин на Земле. Вызванные этим движением гигантские волны порой обрушиваются на низкие берега, унося человеческие жизни – «Цунами». А иногда из недр вырывается раскаленная магма, чтобы излиться вулканами над поверхностью моря. Сопки нашего острова как раз представляют собой гряду уснувших вулканов.
   В мире все на один манер. В каждом дремлет ищущий выхода и готовый прорваться наружу, внутренний жар. И если нет выхода, с человеком может случиться настоящий «Цунами».
   Когда речь идет о вечерах, что мы коротали вместе, не стоит умалчивать об одном не слишком изысканном развлечении. Оно нравится людям, ибо вполне соответствует случаям, к которым применимо выражение коротать.
   Я имею в виду карточную игру. Не бог знает, какие мудреные виды ее входили в нашу вечернюю программу. Зина доставала колоду, и мы садились за «дурака» втроем, каждый за себя. Скоро у нее обнаружилась веселая привычка, пользуясь нашей рассеянностью, отбиваться, кроя любыми картами. Таким образом, мы отдавали ей свои лучшие козыри. В обмане она признавалась сразу, но оправдывалась: «Все равно ж я выигрываю!» А Леонид, злился и, пока тасовал карты, в качестве реванша, доставлял себе удовольствие нас дразнить: «Знаешь, Боря, а ведь Зинка мне рассказывала, как ты в порту за ней ухлестывал!»
   «Ну что ты врешь?!» – возмущалась она. Карцев лукаво подмигивал, и получал от нее оплеуху. Наказание приводило его в еще больший восторг. Он вскакивал и, сквозь смех, под град шлепков, целуя пальчики, которыми жена пыталась закрыть ему рот, кричал: «А ты знаешь, чем она мне грозит? Бедняга! Ты и не подозреваешь, какая опасность тебе угрожает! «Вот увидишь, обещает она, вот увидишь, уйду к Боре!» – Как тебе это нравится?»
   «Ну и уйду, подумаешь! – смеялась Зина, – Боря, возьмешь меня к себе?»
   А Боря глупо улыбался.
   Часто, когда слова производят магическое действие, я, поддаваясь их буквальному смыслу, перестою понимать шутки: доверяя словам больше, чем они заслуживают. Даже понимая шутку, я не всегда нахожу слова для ответа, потому, что они не должны выражать ничего кроме словесной пощечины. Причина здесь, видимо, в моей старости.
   Когда-то в безалаберности Леонида Зина видела признак свободного ума. Он сочинял стихи, блистал афоризмами и вообще был до ужаса интеллектуален, это дало ей основание доверить Карцеву свое будущее. Сейчас его прежние каламбуры наводили на нее тоску. Она не ожидала, что он здесь так сдаст.
   Однажды днем я заскочил к Леониду, постучал, но мне не ответили. Дверь была приоткрыта, и я без церемоний вошел. Карцева дома не было. На кровати, уткнувшись в подушку, смешно подрагивая плечами, плакала Зина. Она, конечно, слышала стук. Я стоял посреди комнаты – коротконожка, носки тупых носков вразлет, на короткой и толстой шее складка налилась кровью – чертовски неприятно! А она так посмотрела на меня, словно я ее добрая тетя, и немедленно брошусь успокаивать. «Что с тобой, моя крошка? Не плачь!» Я молчал. Заметив, что я не двигаюсь, она простонала: «Боря, не уходи, посиди со мной.
   «Тебе плохо? А где Леонид?» – спросил я.
   – Ну, вас обоих к лешему, и тебя, и твоего Леньку!
   – Послушай, чего ты кричишь!? Какое мне до этого дело?
   – А разве не ты меня убеждал, что я ему очень нужна?
   – Но я тогда был уверен, что и он тебе нужен!
   – Святая простота! Конечно, нужен! Ведь у меня – ребенок!
   – Что ты этим хочешь сказать?
   – А ты не понял!?
   – Нет.
   – Во-первых, я хочу жить! И не хочу, чтобы мой ребенок стал сиротой. Разве не ясно? Я знаю, что тут случилось три года назад на соседнем кусочке земли. Мы смертники! Мы здесь все смертники, Боря!
   – Откуда тебе известно? Об этом нигде не писали.
   – Зато ползли слухи.
   – Ты веришь слухам!?
   – Что остается, если другой информации нет.
   – Вот как!? Тебе просто страшно!
   – А тебе разве нет!? Если сам не боишься, подумай, хоть, о солдатиках! Они ничего ведь не знают. Им бы жить да жить!
   – Зина, я тоже боюсь, но надеюсь, что пронесет.
   – Это звучит несерьезно.
   – Что ты предлагаешь?
   – Нет! Что ты предлагаешь? Разве не ты здесь старший? Не ты отвечаешь за всех!
   – Начнем с того, что я – такой же, как все.
   – Но это не справедливо!
   – С чего ты взяла?
   Я знал, что она права, но не мог смолчать. Меня бесил этот разговор. Не думал, что окажусь в таком положении. Остров неделями находился в режиме автошока. Так называется почти непрерывная дрожь земли (За несколько дней – более сотни мелких толчков силою 2, 3, 4 балла). При этом считается, что происходит разрядка сейсмического напряжения, а не его накопление, хотя, не исключается и обратное. И она это знала. Хотя самого главного для меня она знать не могла. А я не мог ей сказать. Разве она смогла бы понять, что настоящая жизнь началась для меня со скрипом этой земли, где просторный, натянутый, как барабан, дрожащий от напряжения мир, существует на острой невидимой грани, где не только всякая мелочь имеет власть надо мной, но, возможно, и самое важное здесь, в какой-то мере подвластно мне. Если бы я сейчас это сказал, она ни за что не поверила бы. Я ушел, ничего не сказав.


   7.

   Небо и океан не принимают всерьез наши жалкие, едва поднявшиеся над бездной, кусочки суши. Расположенные в теплых широтах, но доступные всем ветрам, они известны полярными вьюгами и тропической влажностью. Совершая мелкие пакости у различных материков, холодные течения собираются к этим берегам, чтобы творить свой шабаш. Единственное теплое течение, приходящее к нам, обогревая соседние берега, лишь прибавляет суровости здешнему климату: нагретые у воды слои воздуха поднимаются вверх, а с Охотского моря, охлаждая острова, на их место проникают более холодные массы. Недаром здесь так популярен миф, что в воздухе недостает кислорода. Даже в самое жаркое лето круговые течения поднимают из глубины океана леденящую жижу с температурою ниже нуля – так называемая «густая вода», окутывающая землю холодной мразью.
   Пришел транспорт. Он доставил с материка почти все, что мне обещали. Вместе с грузом, прибыл новый офицер. По штату мне полагались еще двое: замполит и командир взвода связи. Я, конечно, рассчитывал, что связиста пришлют в первую очередь.
   «Капитан Пожарский Владимир Иванович, – представился наш новый товарищ, – прибыл на должность заместителя командира по политической части»!
   Ну что ж и за это спасибо – я был искренне рад, что нашего полку прибыло.
   Пожарский выглядел старше и серьезнее нас с Ленькой, хотя фактически разница в возрасте не превышала двух лет. Видно было сразу, человек имеет за спиной опыт работы с людьми и свои твердые убеждения.
   Чувствовалось, после долгого рейса он утомлен, но старается не показывать вида. Я предложил ему с дороги отдохнуть, и он без всякого кокетства согласился. Ему была выделена комната, но пока в ней делали ремонт, я поселил его у себя. Устраиваясь ко сну, замполит успел сообщить, что ему тут начинает нравиться. И еще он поинтересовался, как у нас налажена связь с гражданским населением. Выслушав меня, Пожарский загадочно усмехнулся: «Робинзоны!», потом отвернувшись к стене, моментально уснул и проспал всю выгрузку оборудования.
   На другой день я слег. Фельдшер Федор Федорович поставил диагноз: «Крупозное воспаление легких». Карцев рвал на голове волосы, вообразив, что это он, чуть ли не специально, подстроил мне эту беду: когда перевозили оборудование, по его вине у самого берега в воду свалился ящик, и я по пояс в воде, вместе с другими вытаскивал его на берег. Заболел только я, и этот псих вообразил, что он один во всем виноват. В действительности, если кто и виновен, так это я сам.
   Зина стала нянькой больному. Честно говоря, после нашего последнего разговора, этого я от нее не ждал. А дела мои были столь плохи, что скоро я нагло завладел ее рукой. Рука была мягкая и прощупывалась почти насквозь. С этой теплой и нежной рукой я никак не хотел расставаться. Под одеялом никто не мог ее видеть. Я прятал ее под щекою, мочил слезами, прижимал к дрожащему телу. Я не собирался ни умирать, ни унывать. Я просто не думал о таких ничтожных вещах. Я сознавал, черт возьми, , что был славным малым и никому еще в жизни не причинил незаслуженно зла, и мне хотелось тихонько смеяться, потому что вокруг оживал причудливый мир, полный комической пестроты, потешного и вместе с тем грустного смысла. Я казался себе вареником, который по ошибке начинили одной только болью, и постоянно находился в приподнятом состоянии духа. В забытьи, подражая Леньке, я пространно рассуждал на тему «О некоторых достоинствах жанра горячечного бреда».
   Леденящий студень «густой воды», обволакивая остров, подступал к горлу. Мучительно было дышать, и я смеялся, чтобы не слышать свистящей в груди боли. А «густая вода» билась уже в руках, мяла и царапала тело, клокотала в легких, звенела, переливаясь, в черепе – я был раскаленным сосудом, наполненным леденящей жидкостью. Я, как утопленник, оживший в последний раз уже где-то в безвыходной глубине, судорожно цеплялся за последний призрак от призрака жизни.
   Поразительно, осталось впечатление, будто с первого дня болезни я только и делал, что выздоравливал. Болезнь – это святая и счастливая штука в период, когда поправляешься: с твоей болезнью носятся, на тебя чуть ли не молятся – ты почти божество. Очень приятно выздоравливать, и я выздоравливал про себя с самого начала.
   И, когда, действительно, началось выздоровление, Зина снова была у моей постели.
   «Тебе здесь не тошно? – спросил я ее. – Говорят, я бредил. Надо полагать, было что послушать».
   – Тише, Боря! Не надо так говорить! Будешь умницей, скорее поправишься.
   Мне на голову легла ее ладонь.
   – Вот еще нежности!
   Я убрал от головы ее руку, но отпустить совсем не решился: на ней через пальцы ощущалась приятная слабость собственных рук.
   – Подумаешь, тоже мне умница нашлась! Какое, собственно тебе дело, как я говорю?
   – Тише, Боря! Ну что ты сердишься? Что я тебе сделала плохого?
   – Если не сделала, то еще успеешь сделать!
   Я был зол на нее: хотелось быть с ней сильным и строгим, а получалось, что она тут командовала мною, да еще набиралась наглости не замечать мои наглые выходки.
   «Вот что, – сказал я ей, наконец, – мне кажется, будет лучше всего, если ты немедленно уберешься отсюда! Поняла?»
   На этот раз подействовало: она отняла у меня руку и ушла, хлопнув дверью.
   Я поднялся за ней на локтях и увидел, что в каморке моей стало уютно, как дома. Я упал на подушку и тихо заплакал, не сознавая, о чем плачется. Обида прошла. Просто было ужасно одиноко и жалко себя. Я даже немножко закапризничал, умолял, чтобы она пришла и вернула мне свою руку: без нее я умру. Мне казалось, я выздоравливаю, но, в сущности, все это происходило тоже почти, как в бреду. В тот вечер у меня снова поднялся жар, Зина вернулась и, как прежде, сидела рядом, перебирая пальчиками мой куцый чуб.
   Выздоравливал я быстро.
   Слабость и головокружение воспринимались, как результат действия постельного яда: простыни обволакивающие тело как бы сообщали мне это состояние «невесомости». Я не привык чувствовать себя жалким, и теперь, когда почти ничего не болело, не хотелось больше оставаться «святым». Болезнь теперь представлялась кошмаром, точно все это время я был заспиртован в банке и, выброшенный из привычной жизни, подвергался некоему мрачному эксперименту.
   Теперь мне докладывали обо всем, что случилось с тех пор, как я слег. Это было лучшим лекарством: слушая, я переживал всей душой, волновался, кусая суставы пальцев, возвращался к жизни – был счастлив. Оживая, я глядел на мир другими глазами. Втихомолку, многие мечтают о времени, когда все пойдет само собою, как надо – как раз то, что я чувствовал во время болезни – тусклая и безрадостная вереница дней. Я, вдруг, понял: по-настоящему, человек живет исключительно в настоящем. И теперь я снова с волнением брал в свои руки упругую тяжесть вверенных мне дел и судеб: пусть рвется, выскальзывает незримо живущая всюду леденящая мерзость «густой воды» – я не позволю ей погрузить мир в сонный бред.
   Я точно снова родился, и солдаты, как будто понимая это, поддаются моей бодрости и неожиданному свежему натиску. А где-то там, глубоко под ногами, ворочаясь, громыхает земля – так пусть этот грозный «там-там» отбивает торжественный марш в нашем походе!


   5.

   Когда я только начал выздоравливать, моим частым гостем стал замполит Пожарский. Я не звал его. Считая своим долгом навещать больного, он приходил серьезный, со спокойной уверенностью на лице. Наверно, такой вид делают доктора, когда не хотят раньше времени тревожить безнадежно больного. Я скоро узнал, что Пожарскому, реально, удалось обнаружить слабые места в нашей деятельности. Он вскрывал недостатки с известным тактом, словно желая сказать, что до него здесь иначе и быть не могло.
   Прежде всего, ему не понравилась наша «ленкомната» (Ленинская комната) – помещение для политических занятий и досуга. «Какая-то она у вас пустая, серенькая, казенная», – отозвался о ней Пожарский. Против такой справедливой оценки я ничего возразить не мог: наша Ленинская комната, в самом деле, была серенькая, и если теперь мой новый замполит возьмется ее переделать, я буду только приветствовать. Скоро выяснилось, что документация о проведении политических занятий с солдатами была безнадежно запущена. Он даже признался, что подобные обстоятельства не позволяют ему сделать окончательный вывод о политико-моральном состоянии подразделения.
   К своему стыду, я понял, что у нас до многого просто не доходили руки. Пожарский знал свое дело. Во всяком случае, на первых порах я был им доволен.
   А вот с Карцевым за последнее время творилось что-то неладное. Едва я встал на ноги, как слег он. Слег так, что поднял шум на весь остров: неожиданно напившись, выскочил наружу и стал колотить в мою дверь, кричать, угрожать, рыдать, ползать на коленках, о чем-то молить.
   Его кое-как успокоили и уложили в постель. Я узнал о случившемся лишь на другое утро, вернувшись с дежурства. Это был отвратительный случай. Раньше Карцев не переваривал спиртного: его желудок для этого не приспособлен. Теперь у него, по словам Федора Федоровича – нервная горячка, которая, главным образом, проявлялась в беспомощной матерщине.
   Когда он более или менее начал соображать, я решился поговорить с ним. Но лучше бы не решался. Он просто не стал меня слушать, сказал: «Уйди, я не могу тебя видеть! Делай, что хочешь, а я здесь не останусь!»
   Зина, молча, проводила меня за дверь. Я ушел, – такой он мне тоже не нужен.
   Пожарский подобрал себе группу помощников, и теперь в ленкомнату не зайдешь: все перевернуто вверх дном, пахнет свежей стружкой, ацетоном, олифой, клеем – готовится что-то грандиозное, обжигающее алым цветом. Пожарский держится так, словно нащупал здесь золотую жилу. Ему не надо указывать или советовать. Как говорится, «он сам с усам». И никому не придет в голову назвать его бездельником. Даже если мне что-нибудь очень нужно, у меня не хватает духу попросить об этом Пожарского: он вечно занят, куда-то спешит, отдает распоряжения, делает замечания или нравоучения. Поэтому он до сих пор – не в курсе нашей основной работы. Когда Ленька слег, пришлось назначать старших смен из лучших сержантов – из тех, на кого я мог положиться. И, надо сказать, они ни разу не подвели.
   Карцев слег, и нет у меня помощника. Вспоминаю, иной раз придет с мороза, после ремонта с разодранными в кровь пальцами и, грея их над огнем, несет всякую чушь, например: «Я против традиции изображать мороз только белыми красками, для меня в нем – полная гамма металлических цветов.
   «Слушай, там еще много работы?» – прерывал я его. Ленька морщился, но я по-другому не мог. Теперь я жалел его, почти так же, как и себя, а, может быть, даже больше.
   После захода солнца на кружеве занавесок временами появляется ее тень. Мне кажется, без этих видений я не мог бы дышать.
   Последнее время (в связи с болезнями) к нам все чаще наведывался фельдшер – нивх. Иногда он приводил с собой молоденькую, робкую дочь – Анюту. И я заметил, с каким интересом поглядывали на нее наши «мальчики».
   Мы с Федором Федоровичем были не просто полукпами. Хотя он и старше меня, в нас с ним жила общая робость, особенно по отношению к тем, в которых с молодых ногтей заложена дерзкая установка: «Главное, сразу бей! Не раздумывай, бей сразу, куда придется! Не давай опомниться!»
   Биография нивха была не сложная, но тяжелая. Родился он в селении Ноглики на северном Сахалине, окончил школу, потом, идя по стопам отца, – медицинский техникум, в областном центре. Отец ничего не кончал, но слыл в поселке врачевателем. Многие нивхи умеют лечить, знают лесные секреты: ягоды, травы, коренья, умеют готовить снадобья, а отец Федора, будучи капеляном, вдобавок, имел еще бубен и слыл среди нивхов отменным шаманом, то есть, говоря по-нашему, – «психотерапевтом». Учитывая наследственный характер передачи навыков, Федор Федорович, после смерти отца, получил его «практику», женился и вроде бы зажил, как человек. Кстати, слово нивх как раз и означает – человек.
   Но пришли времена, когда к словам начали относиться особенно придирчиво. Шамана можно было назвать колдуном, а врачевателя с восточными чертами лица – просто японским шпионом. У молодого фельдшера появились завистники и конкуренты. Они и назначили его «врагом народа». Мужа и жену отправили на поселение в магаданскую область, а малолетнюю дочку оставили бабкам.
   Хотя Федор Федорович и в ссылке работал фельдшером, он не сумел уберечь супругу, истосковавшуюся по родному острову и дочурке. Жена осунулась, высохла, почернела и умерла в одночасье от пневмонии. Вернувшись из ссылки, Федор Федорович приехал на Сахалин и, взяв дочь, завербовался на острова.
   Он не сообщал мне, что имеет отношение к капелянам. Об этом не принято сообщать. Это надо чувствовать. Кто не чувствует, тому не дано. А я не рассказывал ему про мокриц. Это было для меня чем-то не совсем приличным – почти табу. Я думаю, в этом роде у него тоже было нечто свое – своя, так сказать, «фишка». По сути, этим даже не принято интересоваться. Хотя принято делиться впечатлениями и пожеланиями об иных (некапелянских) делах. Мы подружились. Я мог с ним говорить обо всем, как со старшим. В основном, говорили о том, что нас мучило.
   Я рассказал ему о своем разговоре с Зиной, когда застал ее всю в слезах. Я не мог забыть ее слов:
   «Хочу жить! И не хочу, чтобы мой ребенок стал сиротой. Разве не ясно? Я знаю, что тут случилось три года назад у соседей. Мы смертники! Мы все здесь – смертники, Боря!»
   «Она тебе нравится?» – в лоб спросил Федор Федорович.
   – Дело не в этом.
   «Однако, я ее понимаю», – выручил фельдшер.
   – Но пойми и меня. Скажи: мне нужна тут паника?
   – Паника никому не нужна. Надо знать, что делать.
   – А кто это знает? Об этом нигде не писали. Только слухи ходили.
   – Я был там, Боря. Сутки спустя приплыл со спасателями. Потом нас предупредили, чтобы не распространялись, – «не сеяли панику». Я и не «сеял». Не хотелось опять – в Магадан.
   – Федор Федорович, ты говоришь, «надо знать, что делать». А ты знаешь?
   – Пока что, нет.
   – Пока что!? Значит, в будущем, возможно, узнаешь?
   – Возможно.
   – От чего или от кого это зависит?
   – От тебя.
   – Ну, ты даешь!?
   – Я ничего не даю.
   «Я ничего не даю!» – заявил Федор Федорович. А теперь слушай! И несколькими точными фразами изложил мне свои сокровенные мысли. И я понял, что мы думаем об одном и том же, но каждый по своему. У меня перехватило дыхание. А он последовательно изложил события, происходившие на соседнем острове во время Цунами. И эта последовательность, в мельчайших подробностях, врезалась в память и не выходила из моей головы все последние дни.

   Пока я болел, замполит вызывал к себе на беседу многих солдат и сержантов, так что скоро он был в курсе всех наших дел, кроме боевого дежурства. Пожарский наладил связь с гражданским населением и этим очень гордится. Часто он возвращается из поселка только под утро. Это вызывает тревогу: мне известно, у замполита на материке жена и двое детей. Я давно собирался поговорить с ним на эту тему, только не знал, как подступиться.
   Он первый ко мне «подступился». Для меня было полной неожиданностью, вдруг, увидеть Пожарского оскорбленным. Выяснилось, он решил нанести визит к Леониду, и был выдворен. С ним обошлись даже круче, нежели со мной. А вдогонку его обозвали «Иудой». Имя библейского злодея никак не вязалось с горделивой славянской внешностью замполита. Но я не мог и представить, какой он сделает вывод из этих событий.
   «Что, собственно, у вас тут происходит? – начал он.
   «А в чем дело?» – поинтересовался я.
   – Люди поговаривают о твоей связи с женой Карцева. Надо же! Путаться с женой подчиненного!? Представляю, какие анекдоты ходят среди солдат. Как мне, замполиту, смотреть им в глаза? И почему я должен выслушивать оскорбления от обманутого товарища? «Считаю, что Карцевым нет больше смысла оставаться на острове!» (в этой фразе я, вдруг, почувствовал голос Зины). Подай рапорт, пусть переводят на материк. Если ты не напишешь, я сделаю это сам, но дальше так продолжаться не может! Молчишь!? Ну и молчи! Все равно, отпираться – бессмысленно!
   Я продолжал молчать. Мне почему-то казалось, я просто не так его понял: кто мог сочинить обо мне такую нелепость!?
   Понемногу, словно просыпаясь, я начал понимать, в чем, собственно, меня обвиняют. Мне стало тошно. Первым желанием было сорваться с места, к которому был пригвожден грязным обвинением.
   Распахнув дверь, выскочил на свежий воздух. Моросил мелкий дождь. Все вокруг было пропитано влагой. Подумалось, и, в самом деле, надо быть идиотом, чтобы любить эту скользкую мразь. Надеялся, Пожарский хоть здесь оставит меня в покое, но скоро услышал сзади его шаги: он задержался только чтобы накинуть плащ, и теперь, готовый к превратностям погоды, быстро догонял меня. Скоро я снова имел «удовольствие» слышать его голос.
   «Имей в виду, – продолжал Пожарский, – я совсем не желаю тебе зла, но если мне придется действовать самому, будет хуже: от тебя потребуют объяснения люди, которые специально занимаются такими вопросами». Он говорил со знанием дела. Было похоже, ему самому-то уже пришлось давать объяснения этого рода. Неожиданно для себя я оказался лицом к лицу со своим мучителем и схватился за борт его плаща: «Замолчи! Это все ложь!» – Я смотрел на него снизу вверх, борясь с желанием сию же минуту разбить эту ненавистную физиономию, чтобы остановить поток несправедливых слов.
   «Так я и знал, что ты начнешь отпираться!» – Пожарский даже повеселел. Он смотрел на меня сверху вниз, как на пойманного воришку, и стало понятно, он только и ждет, чтобы я потерял над собою власть. Эта мысль мгновенно отрезвила меня.
   «Кто тебе это все сказал?» – Я не узнал своего голоса: бесила наглость Пожарского.
   – Это моя забота: на то я и замполит. Я знал об этом уже через неделю после прибытия.
   «Это бессовестная ложь!» – я не находил других слов и должно быть, в эту минуту выглядел беспомощным.
   «По тому, как это тебе не понравилось, чувствую, что здесь – все правда», – сказал Пожарский с видом доктора, которому удалось, наконец, поставить верный диагноз. – И после этого ты еще будешь все отрицать!? Мне жаль тебя. Не умеешь врать – не берись. Ну, оступился, с кем не бывает. Думаешь, я святой?»
   «Не думаю!» – признался я. Но он пропустил это мимо ушей.
   – Все мы живые люди. Советую впредь быть со мной откровеннее: и самому будет легче, и вместе скорее что-то придумаем. Без доверия вместе служить невозможно. Ведь мы делаем одно дело.
   Пожарский начинал выдыхаться: он явно не ждал от меня такого терпения. По его расчетам, я уже должен был либо во всем признаться, либо набить ему морду. Но я не сделал ни того, ни другого и он выглядел разочарованным.
   – Ну, хорошо, не хочешь решать сейчас, обсудим вопрос позже. Соберись с мыслями, подумай. А насчет Карцева надо решать скорее.
   – Мне нечего больше с тобой обсуждать! И никакой докладной посылать я не буду: у меня для этого нет оснований!
   «Зато у меня они есть! – Пожарский явно нервничал. – Карцев меня оскорбил. Этого уже предостаточно! С тобой, я вижу, не сговоришься! Придется самому взяться за дело! Предупреждаю, тебе от этого легче не будет!»
   Наконец, замполит оставил меня в покое. Я сел прямо на мокрый камень и облегченно вздохнул. Только сейчас мне пришло в голову, что «гаденький» дождик был здесь моим союзником. Я смотрел, как большими шагами, соблюдая выправку, Пожарский покрывал расстояние от меня до казармы. В одном месте он поскользнулся и сел, но быстро поднялся, обиженно взглянул на меня и зашагал дальше. Я думаю, такие люди, чаще всего, судят о других по себе. У меня были все основания считать его негодяем. Видимо, он об этом догадывался. Горячность замполита, скорее всего объяснялась желанием вывести всех вокруг на чистую воду, доказать, что и они нисколько не лучше.


   6.

   Вскоре я получил с материка предписание, выслать докладную записку. Командование интересовало, что у нас тут «творится»: Пожарский не терял времени даром.
   О чем же я мог доложить? О его ночевках в поселке? С моей стороны, это было бы участием в склоке. Получалось бы, что мы просто хотим друг друга запачкать. Это было не для меня. Я ничего не ответил, предоставив Пожарскому возможность и в дальнейшем действовать одному. В скором времени с материка поступило еще одно предписание. Ни о каких докладных записках уже не было речи. Мне ставили на вид, что я в первый раз не ответил, и как-то неуверенно сообщали, что, в ближайшие месяцы, Карцева, по всей видимости, переведут на материк. По существу из письма следовало, что меня прощали, отдавая дань каким-то моим мифическим достоинствам, но, все же, слегка журили за некую распущенность. Советовали впредь быть воздержаннее и больше прислушиваться к мнению товарищей – то бишь Пожарского. В этих «предписаниях» я не ощущал «руки» полковника Ароновского. Они шли по линии замполита и, как бы, от политотдела соединения, но минуя, вернее игнорируя мнение командования.
   Когда я увидел Пожарского в следующий раз, Он был настроен вполне дружелюбно. А глаза говорили: «Ну, теперь ты, наконец, убедился, что имеешь дело с человеком, который привык своего добиваться». Он подошел ко мне и сказал: «Борис, нам никак нельзя с тобой ссориться. У нас на руках слишком ответственное дело. Нам вверены живые человеческие судьбы и самая совершенная техника. В нашем положении заниматься интригами слишком большая роскошь. «Кто бы спорил».

   А затем ко мне пожаловала Зинаида. Такой несчастной я ее никогда не видел. Она молчала, и мне ничего не оставалось, как только осведомиться о самочувствие Леонида. Она залилась слезами.
   «Ему хуже?» – спросил я.
   «Да что с ним сделается!? – взорвалась Зина.
   – Значит, он поправляется? Тогда зачем плакать? Или опять что-нибудь стряслось?
   – Стряслось! Кажется, если я не подохну, у нас будет еще одна Надюшка!
   – Ах, вот что! Зачем тогда плакать? Разве это плохо? Если ты собиралась меня разжалобить, то уже не стоит трудиться. По всей видимости, через несколько месяцев мы расстанемся: вас переводят на материк.
   – Не может быть!? Это правда, Боренька?
   Ее щеки, вдруг, покрылись румянцем, а глаза зазвучали, как две прекрасные песни. И снова я был поражен: такой счастливой и красивой ее никогда не видел.
   – Чего же ты раньше молчал!?
   – Кому говорить-то? Вы оба давно не показываетесь и к себе не пускаете.
   «Ах, какой ты хороший! – Причитала Зина. – Я знала, что ты все можешь! Как мы тебе благодарны!»
   Она была до того счастлива, что, стиснув мои щеки ладонями, вдруг принялась так целовать меня, что я потом еще долго не мог прийти в себя и сообразить, что вся эта радость не имеет ко мне отношения. А когда сообразил, справедливости ради, напомнил о Пожарском.
   «Прошу тебя, не говори мне про эту сволочь!» – неожиданно оборвала Зина.
   Скрипнула половица. Мы обернулись: Ленька был уже здесь. Обессиленный, он привалился к дверному косяку. Глаза полны слез. Казалось, он давно боялся увидеть нас вместе. Я хотел подойти, но жена овладела им раньше и затараторила в самое ухо: «Леня, ты даже не знаешь, что для нас Боря сделал! Ты будешь так рад!» Осторожно взяв под руку, она уводила его домой, захлебываясь, втолковывая ему, как глухому что-то свое, сама на грани истерики. Я был готов от стыда провалиться сквозь землю. Передо мной была женщина, доведенная до отчаяния, вынужденная унижаться, теряя человеческий облик. А я невольно находился в центре этого изуверского действа, и чуть ли не дирижировал им.

   По мнению Федора Федоровича у Карцева – нервная горячка. Фельдшер лечит больного домашними средствами, и постепенно Леонид поправляется. Последний раз Федор Федорович после Карцева зашел прямо ко мне и кое-чем удивил. Сюрприз был не очень приятный, но и не слишком нежданный. «Слушай Боря, однако, твой замполит почитай всех баб в поселке перепробовал».
   «Вот гад!?» – вырвалось у меня.
   «Слыхал, вы с ним не больно-то ладите, так я смотрю, дело такое, решил Анютку, загодя оборонить, то есть, как бы застраховать. Я навещаю больных – не бываю дома целыми днями».
   – Понятно. И как? Застраховал?
   – Застраховал.
   – Завалился он в дом, когда меня не было. Думал девку потрогать, и получил свое.
   – Маленькие полукапские хитрости? Некоторые называют их так.
   – Ну да, вроде этого. Зато теперь он надолго запомнит.
   Я не стал лезть в подробности, спросил о том, что меня волновало: «Как там старший лейтенант поправляется?»
   – Скоро будет здоровый.
   Ну и слава богу!

   В нашей работе – чудесная сила. Уже ради нее есть смысл выздоравливать.
   Мы ловко жонглируем в пространстве такими чудными «предметами», как электромагнитные колебания. В мерцающем свете сигнальных лампочек чувствуем себя в своей стихии. Капризная, мощная, туго сжатая сила бьется в толще черных шкафов, сообщая о себе язычками разноцветных огней.
   Ночами иногда кажется, что наш остров бесшумно скользит в океане, а где-то рядом, в темноте, проплывают благоухающие теплые страны, и мне становится горько: все мимо и мимо плывет мой кораблик. На этом печальном суденышке я, по-прежнему, безумно один.
   Люблю твердую землю, хорошие сухие дороги, ясное небо, красивые здания, но работать люблю там, где нервные клетки заряжены электричеством действия, где, пронизанный ноющей болью заботы, я обрастаю бородою туманов.

   Должно быть, направляясь к нам, Пожарский уже знал, что в политотделе планируют выслать на остров инспекторскую комиссию, и спешил подготовиться, чтобы в грязь лицом не ударить.
   Но, вместо комиссии прибыл один майор – маленький, лысенький, бодренький. Всю службу он проездил по такого рода командировкам, и привык относиться к ним, как к плановым вылазкам на охоту, рыбалку и прочее. Мой замполит оказался его старым знакомым. На материке они были, чуть ли ни соседями по дому. Пожарский встретил инспектора, как родного, а майор, обрадованный, что у черта на куличках попал к знакомому человеку, похлопывал его по плечу, называя просто, по-родственному, – «Коля».
   Поселив гостя в комнате, торжественно именуемой «гостиницей», Коля явился ко мне и значительным шепотком сообщил: «Спокойно! Этот – не вредный, мешать не будет. Кстати, он привез письмо. Вот!».
   Я вскрыл конверт. Солдату писала соседка по дому. Видимо, кто-то надоумил ее дать адрес политотдела: «Виктор, хочу тебе сообщить, – писала женщина, – изо всей вашей семьи твоя мама в доме осталась одна. Галя, сестра твоя, на прошлой неделе уехала в Красноярск вместе с мужем своим Володькой. Матери здесь одной тяжело. У нее на руках целый дом. А какие у нее руки! Она уже почти ничего не видит – старенькая у тебя мама. Галина приглашала ее ехать с ними, но она не поехала. Все ждет тебя. Вот видишь, попросила меня написать тебе, чтобы ты скорей приезжал. Сама уже ничего не видит. Виктор, приезжай. Дому нужен хозяин. Даже дров некому привезти и залатать крышу. Скажу тебе, что твоя мама совсем больная, а еще, что она все глаза свои выплакала тебя непутевого ожидаючи …»
   Я вернул письмо Пожарскому.
   – Составь ходатайство командиру части, чтобы выслали отношение в районный военкомат. Если подтвердится, я буду ходатайствовать о досрочной демобилизации.
   – Хочешь потерять человека? Эти военкоматы почти всегда подтверждают.
   – В том-то и дело, что чаще всего не подтверждают!
   – Пожалуйста, я составлю ходатайство, но мы еще об этом потолкуем.
   – Нам с тобой еще много о чем нужно потолковать!
   И в самом деле, я искал случай потолковать с Пожарским в спокойной обстановке. Но никак не мог застать его дома после работы.
   Сначала мне хотелось поговорить с ним о комсомольских собраниях. Я хорошо помнил наши собрания в дни, когда всем было очень трудно: мы собирались тесно, чтобы согреть, ободрить друг друга и обсуждали, как лучше распределить усилия, чтобы до холодов закончить с постройкой жилья и оборудованием рабочих мест. Мы собирались, как только намечался прорыв: вместе решать было легче. Выступали и предлагали главным образом те, у кого были золотые руки, кто мог научить, дать совет. А если находились лодыри, мне не надо было указывать на них пальцем: никому не хотелось делать за них работу. По правде сказать, это были не столько собрания, сколько производственные совещания. Когда подпирало время, нерадивым приходилось туго.
   С приездом Пожарского многое изменилось. У него хватило энергии перестроить все на свой лад. Он любил говорить: «Комсомолия для замполита – архиважный участок работы».
   Теперь на собраниях царили протокольные настроения. Конечно, это наше упущение, что раньше мы плохо вели протоколы: честно говоря, было не до них. Мы даже резолюции не всегда успевали оформить. Зато нынче собрания разыгрываются, точно по нотам, с развернутыми протоколами и заранее подготовленными резолюциями. У Пожарского на собраниях появился новый актив. Те, кто в трудное время сидели на задних скамейках и помалкивали, теперь пересаживаются вперед. Они тянутся к Пожарскому, видимо, ощущая в нем что-то родственное и убеждаясь, что от него теперь многое может зависеть. В выступлениях зачастило словечко «факты»: «Отмечать факты», «изживать позорные факты», «факты сами за себя говорят», «из этих фактов следует» и т.д. и т.п.
   Эти факты все меньше и меньше начинали мне нравиться.
   На комсомольских собраниях мне даже стало как-то неловко глядеть в глаза своих лучших солдат. Они словно спрашивали: «Объясните, что здесь, собственно, происходит?» А что я мог им ответить? Собрания идут по всей форме. Без каких бы то ни было отклонений от устава. Все выступления политически выдержаны. Резолюция красиво написана. Вот когда я пожалел о Леньке! На собраниях он умел зажечь настроение. Мы оба с ним в свое время часто ошибались, особенно в суждениях друг о друге. Но совместная служба здесь нас многому научила. Просто, до приезда Зины, нам с ним не хватало тепла.
   Я давно стремился застать Пожарского после работы. И в этот вечер он, неожиданно, оказался дома.
   Он меня принял весьма радушно. Угостил чаем, принес табуретку (я даже не знал, что у него есть еще одна), сам сел у стола напротив. Наше свидание было похоже на кабинетный прием: я – «проситель», он – чуткий «начальник». Так, должно быть, он здесь беседует с теми, кто пришелся ему по душе. Вид комнатушки придал моим мыслям определенное направление, и, забыв, с чего хотел начать разговор, я спросил, почему он не возьмет на остров жену. «Ах, плутишка! – погрозил он мне пальчиком. – тебе, верно, мало одной чужой женки?»
   Я не ждал от него такой наглости, и, признаться, растерялся. Видимо, и Пожарский в этот раз не намерен был портить со мной отношения, а поэтому тот час же спохватился и попросил извинения.
   – Прости, я пошутил. Моя – уже не так молода и тебе не понравится. Кроме того, старшенькому в этом году идти в школу. А какая тут школа!
   После его неожиданной выходки, я не мог продолжать разговор в прежнем духе. Извинения замполита были не достаточно простительными. Но я сказал себе, что на этот раз должен вытерпеть все.
   «Ну, что у тебя тут есть хорошего?» – спросил я, указывая на аккуратные стопки книг, занимавшие добрую половину стола.
   – Кое-что есть. Хочешь, покажу?
   Не дожидаясь согласия, он стал одну за другой брать книги со стола и передавать мне – ему нетерпелось похвастаться. Я принимал книги штуку за штукой, как кирпичи: «Политэкономия», «История ВКП(б)», «Философский словарь», «Политический словарь», «Энциклопедический словарь», «Словарь иностранных слов», «Справочник пропагандиста и агитатора», несколько томов сочинений В.И.Ленина, «Капитал» Карла Маркса – одним словом, библиотека была подобрана капитально. Предполагалось, что мозг Пожарского насквозь пропитан содержанием этих тяжеловесных вещей. Подобная мысль должна была подавлять всякое идейное сопротивление. Убедившись, что в этот раз никаких разногласий не назревает, Пожарский совсем по-приятельски хохотнул: «Представь себе, вчера наш майор пришел в восторг от этой библиотеки. Он даже изрек, что такое внушительное собрание человеческих мыслей само по себе придаст вес тому, кто им обладает. Наш инспектор и не подозревал, что у меня есть еще одно, не менее уникальное собрание печатных трудов». С этими словами Пожарский выдвинул из-под кровати обшарпанный чемодан и раскрыл его.
   Я увидел множество маленьких томиков с пестрыми обложками. Подумалось, если настольная библиотека должна была поразить инспектора, то чемоданная библиотечка «Военных приключений», возможно, рассчитана на меня. У Пожарского горели глаза. «Тут еще не все, – произнес он, – много книг уже пошло по рукам».
   – Почему ты их держишь под койкой?
   – А где ты хотел? Майор и так заметил, что у меня мало классики: только «Война и мир» Толстого и «Далеко от Москвы» Ажаева. Что бы он сказал, если эту муру я бы разложил на столе?
   – Так ты сознательно раздаешь солдатам муру?
   – Слушай, Паланов, не тебе ловить меня за язык! И, вообще, я спешу. Сегодня я должен показать майору поселок.
   – Ради бога.
   Пожарский нервничал, снимая спортивные брюки, одевая галифе, делал странные движения, что-то роняя, подпоясываясь и перепоясываясь.
   .Замполит не решился попросить меня выйти, но стремился показать, что ничего особенного не происходит, пока я ни разглядел то, что он пытался от меня скрыть.
   Это было нечто, что имел в виду Федор Федорович, говоря: «Зато теперь он надолго запомнит», и что майор Магнитштейн, в свое время, назвал «полукапскими глупостями». Сзади, в том месте, где у Пожарского находился копчик, обнаружился гибкий придаток (толщиной с карандаш и длинною в полметра), на конце которого пушилась метелочка. Стараясь, чтобы хвостик не торчал, не высовывался, не выпадал наружу, Пожарский боролся с ним, то засовывая под ремень, то заправляя в брюки.
   Не говоря лишних слов, я тот час простился и вышел. Мне плевать было, что он хвостат. Просто я не люблю категоричных людей: от них – все несчастья.


   8.

   Незадолго до отъезда, майор из политотдела зашел ко мне, поговорить о Пожарском, по крайней мере, так я воспринял цель его визита. Не знаю, делал он это по собственной воле или по просьбе замполита, только многое в этом немолодом человеке мне в этот раз не понравилось. Он начал с того, что мне следует относиться к Пожарскому с большей чуткостью. Не понравилось смущение, вызванное вопросом: «От чего Пожарского перевели именно к нам»? Инспектор вынужден был признать, что у замполита была на материке нехорошая история, после которой, он будто бы сам вызвался поехать сюда.
   «Теперь ясно, – подумалось мне, – наш остров для Пожарского что-то вроде временной ссылки.
   «Ваш замполит, – продолжал майор, – человек старательный, принципиальный, сведущий в своем деле до тонкости. Доказательством может служить ленкомната. Я могу с уверенностью сказать, что в части она займет первое место. Не понимаю, почему до сих пор вы относитесь к Николаю с таким недоверием. В конце концов, за один проступок два раза не судят».
   С этим нельзя было не согласиться.
   Произнеся защитительную речь, инспектор заерзал на табурете и, словно вспомнив о чем-то, почти шепотом затараторил. Переход был столь резким, что я едва разбирал слова.
   «Простите, я к вам, собственно, – по личному делу».
   Майор как будто боялся, что кто-то нас может услышать. Он даже съежился и побледнел. «У меня беда!»
   – В чем дело?
   – Сам понять не могу.
   – Что-то болит?
   «Нет. Но мешает», – майор продолжал ерзать на месте.
   – Может быть – к фельдшеру?»
   Только – не к нему! У вас странный фельдшер.
   Почему вы боитесь?
   – Есть основания.
   «В чем, собственно, дело? – допытывался я, хотя уже начал догадываться. – Опять полукапские глупости!?»
   «Что вы сказали?» – не понял майор.
   – Это я так – про себя.
   – Простите, но это, действительно, глупости! Глупее не придумаешь!
   Он мямлил и так волновался, что, казалось, готов расплакаться. Мне было жаль его. Но это он хотел выговориться, чтобы получить информацию и, может быть, успокоиться.
   – Капитан, вы можете представить себе такой факт, что за короткое время на острове у меня, вдруг, вырос хвостик?
   – С трудом, но могу.
   – Что!? Можете!? Или здесь все хвостатые?
   – Остров здесь не причем. Ни у меня, ни у кого из солдат и сержантов хвостов нет.
   – Вы знаете точно?
   – Абсолютно! У нас общая баня.
   – А Пожарский?
   – Не знаю. Спросите его сами. Он моется отдельно.
   – Ну, а как вы думаете, чтобы это могло значить?
   – Могу только предположить.
   – И что же вы предположите?
   – Что-нибудь венерическое.
   – Что такое!? Откуда?!
   – Вы бывали в поселке?
   – И что?
   – С кем-нибудь вас там знакомили?
   – Ну, допустим. Постойте! Так вы думаете!? Это же, невозможно! Так не бывает.
   – Я раньше тоже так думал. А вот, поди же ты…
   – Я не верю! За кого вы меня принимаете?
   – Я тоже не верил. Но здесь не обычное место. И не такое случается.
   – И как с этим быть?
   – Вы хотите узнать, как лечиться?
   – Ну да! Как от этого избавляются?
   Теперь на лице инспектора было виновато-молящее выражение. Он сидел как-то боком, видимо, придаток мешал.
   – Я не врач, но думаю, это лечится оперативным путем, – говорил я веско, – нужна ампутация.
   – Ампутация!? И куда же мне – с этим?
   – Естественно – в госпиталь. Некоторые с этим рождаются. А удалить можно все что угодно, кроме, разумеется, головы.
   Да, наверно, вы правы, – с обреченным видом согласился майор. – Надо возвращаться и ложиться в госпиталь.

   Карцев вышел на службу длинный, худой и злой. Он уверен, что это я хлопочу об их переводе, и мысль, что он мне чем-то обязан, бесит его. Весь поэтический мир его, мне кажется, давно встал на голову. Меня он видеть не может, но в работе зол, как никогда, яростен и усерден, и никто больше ему не нужен – он делает свое дело, и ему не мешайте: черт возьми, и без того в его жизни глупо все перевернуто!
   Надо отдать ему справедливость: я чувствую, он не считает меня до конца виноватым. Основную причину всех своих бед он видит в этом паршивом клочке Земли, который завесой безвыходности, вдруг заслонил от него остальной мир. Ведь кто-то решил за него, что он и его семья лучшей участи не заслуживают. Действительно, если это не насилие, то что это?
   Для меня сознание вины усугубляется чувством настоящей вины: кажется, я напрасно поторопился сообщить им о переводе Карцева. С материка по этому поводу давно уже нет никаких известий. Иногда, кажется, для Зины, мы с Ленькой – просто два истеричных карапуза, а временами мною владеет прежний болезненный бред. И как тогда, я кусаю губы, до хруста сжимаю пальцы, и мне чудится, что она всем сердцем рвется ко мне одному, что вот-вот она появится рядом и отдаст мне свои чудесные, такие знакомые и необходимые мне руки. Я отчетливо вижу перед собой каждую черточку ее удивительного лица, освещенного изнутри неожиданным светом сумасшедшей красоты, с которой приходит к женщине настоящая сила жизни.
   Утром того дня, когда должен был отбыть инспектор, ко мне заявился Пожарский, чтобы поставить меня перед фактом: он покидает нас вместе с майором.
   – Что случилось?
   – Мне нужно в госпиталь!
   – Срочно?
   – Экстренно!
   – А заранее предупредить нельзя было?
   – Я только сегодня узнал, мне нужна операция.
   – И от кого же, интересно, узнал? От фельдшера?
   – Что мне ваш сраный фельдшер!?
   – Ну, зачем же так грубо?
   – Может быть, ты меня не отпустишь?
   Земля вздрогнула, словно ей передалось его бешенство
   – Прости, – извинился я, – тебе, наверно, очень больно. Как же это так, вдруг, случилось?
   – Да не вдруг! Я узнал от майора. У него – то же самое. Да ты ведь все знаешь! Не строй из себя дурачка!
   Он топнул ногой. Снизу, словно передразнивая, кто-то ответил ему гулким ответным ударом. «И правильно, что я уезжаю! Самое время! Не улыбайся Паланов! Скоро здесь начнется такое! Я чувствую, наверняка, вас тут прихлопнет Цунами! Вы сгинете, как уже сгинули многие! Никто о вас даже не вспомнит! И будьте вы прокляты!
   Он ушел, хлопнув дверью. Разгневанно рокотала Земля.
   На третий день после отплытия судна, с которым отчалили политработники, недра взялись было исполнить угрозу Пожарского и начали во всю буйствовать. Однако, на долго сил не хватило; наступило затишье, но какое-то странное, – не столько затишье, сколько мрачная пауза напряженного ожидания.
   Пришел Федор Федорович. Мы поднялись с ним на пригорок, где стояли антенны, и, глядя вдаль, беседовали, горячо размахивая руками и перебирая вслух вероятные «текто-сценарии». Со стороны мы, наверно, выглядели двумя сумасшедшими коротышками, обсуждавшими капризы погоды или тонкости рыбной ловли.
   Потом фельдшер ушел к себе. А ночью Земля на полном серьезе ударила в свои барабаны: стучали двери, визжали оконные рамы, кусками падала штукатурка. Люди повысыпали из жилищ. Остров как будто скатывался по каменистым ухабам так, что ступням становилось больно.
   Три времени для меня соединились в единое: первое время – это последовательность развития цунами на соседнем острове три года назад, второе время – это момент разговора, когда Федор Федорович изложил мне эту последовательность, третье время – это сегодняшний наш разговор перед его уходом, когда мы наметили план наших действий.
   С чистого неба глядела большая пребольшая луна. Она сияла почти, как дневное светило. Осенние звезды дышали колючей стужей. Было тревожно и зябко. Небо как будто умерло. Мертвое небо, когда кроме движений светил – нет никаких атмосферных движений. Глаз луны пристально следил за людьми, напоминая иллюминатор, в котором смутным пятном маячил загадочный соглядатай, страждущий зрелища Конца Света.
   Хотя ветра не было, по морю гуляли барашки пены. От взбаламученных вод над островом вставал серный дух преисподней. Так продолжалось двадцать-тридцать минут. Потом трясти перестало, воцарилась тихая ночь, и людей потянуло обратно под крыши, досматривать сны.
   В это время два человека: один из поселка, другой – от «антенны-вертушки», двинулись в сопки. Они карабкались вверх, то и дело оглядываясь, чтобы видеть кромку воды. Вода уходила от берега. И чем дальше она отступала, тем быстрее шли два человека: надо было спешить, чтобы, охватив большую часть горизонта взглядом, успеть вовремя отправить «послание». Двое, нажимая на «кнопки», молча просили Землю и Воды: «Успокойтесь! Остановитесь!»
   Как известно, вода обладает памятью и имеет структуру, которая даже при слабом воздействии способна меняться.

   Вдоль цепи островов идет линия разломов «коры», а на дне этой бездны разливается магма и происходит движение тектонических плит. Когда плиты наползают одна на другую, вода сначала уходит от берега, затем вспучивается многометровой горой и с оглушительным грохотом катит на сушу.
   Грохот разбудит людей, и они побегут из поселка. Вал настигнет бегущих, но тут же спадет, лишь намочит им ноги. Люди решат возвращаться, чтобы забрать документы и вещи. И тогда их накроет вторая волна, от которой уже никому не уйти (три года назад на соседнем острове погибло две тысячи жителей). Такая же точно большая луна, освещала гибель людей, смытых с «палубы острова», захлебнувшихся возле порога, унесенных в пучину и канувших в ней: вода обладает памятью, и склонна повторять свои действия.
   Двое, ушедшие в ночь, друг друга не видели, но, троекратно мигнув фонарями, – точно за руки взялись. Стоя лицом к океану, они видели белую кромку отступившей воды, потом эта кромка вздулась, как закипевшее молоко. Мощный пенистый вал, как три года назад, устремился к земле. За горло схватил нарастающий ужас. Но «послание» принято – водные горы «споткнулись», точно, встретив преграду, рассыпались лунными искрами, и на берег вползла тишина.
   «Двое» на сопках выждали паузу, мигнули фонариками и… отправились спать.

   Но спать не пришлось. Еще спускаясь с сопки, я услышал сирену и поспешил вниз. Ясно было, что-то случилось. На командном пункте дежурил Карцев. На планшеты стекались данные не только с РЛС нашей роты, но и с командного пункта соседней части. Таким образом мы могли сверять наши данные и нацеливать своих операторов, когда цель еще далеко и едва выявляется.
   Пережитое на вершине острова волнение еще не оставило меня. Только что, вдвоем с Федором Федоровичем мы одержали безумную победу и внутри меня еще гремела торжественная музыка.
   «Ну, в чем дело»? – спросил я победным тоном, отметающим страхи и сомнения. В ответ Карцев показал указкой на планшет соседей. Южную оконечность Камчатки огибала странная цель. Проводка была неуверенная, как будто пилот, меняя высоту и курс, шел, как пьяный, болтаясь из стороны в сторону, то и дело «чиркая» о границу. Наконец, и наша станция взяла нарушителя, и сразу же параллельным курсом обозначилась еще пара целей. Извиняюсь, не целей, а Своих. Они отвечали на запрос. Это были наши истребители. Значит наши вышли на перехват. И тогда, неожиданно, у меня разболелась «кнопка». В три погибели скрючившись, я массировал, я грел ладонью несчастное солнечное сплетение. Еще там, на горе, мне казалось, что сейчас я отдам богу душу, но на этот раз это был для меня конец света. Такую боль я еще никогда не испытывал. Я мычал и кричал. Это было невозможно терпеть. Уже светало. Карцев позвонил в поселковый совет дежурному, попросил вызвать фельдшера. Я только подумал, что Федор Федорович, наверняка, еще не вернулся и тот час потерял сознание.
   Когда я пришел в себя, боль несколько поутихла. Чтобы терпеть, я старался глубоко дышать и думать о постороннем. Я знал, что орган, расположенный в «кнопке», взаимодействует с внешней средой: влияя на нее и, в свою очередь, подвергаясь ее влиянию. Например, может направленно изменять вязкость жидкостей во всей акватории и внутри каждой клетки, в том числе нервной. И наоборот, жизненные передряги могут так повлиять на сплетение нервных волокон, что мало не покажется. Безусловно, это были даже не псевдонаучные домыслы, а просто фантазии, но они успокаивали, примиряя сознание с непостижимостью, как в древности успокаивали объяснения посредством духов, ведьм, домовых и прочих сверхъестественных сил. Я лежал на широкой скамейке за перегородкой. По сути это была не скамейка, а длинный ящик с противогазами и прочим имуществом. Услышав голос, я позвал Карцева: «Лень, а лень, подойди!» Он заглянул в каморку: «Ну, как ты? Лучше»?
   – Кажется, лучше. Скажи мне, как обстановка? Что с нарушителем?
   – Обстановка? Не пойму, что творится. Покрутились, покрутились, а теперь все вместе летят.
   – Куда?
   – Прямо на нас! Наша станция их потеряла: они вошли в зону местных предметов.
   Я приподнялся.
   «Хочу выйти! Лень, помоги»!
   – Да лежи ты, не дергайся! Не известно, что у тебя!
   – Мне известно!
   – Да, полежи ты еще!
   – Я хочу поглядеть своими глазами!
   Я отлежал голову и мне было больно. Обрадовался, что могу чувствовать и другую боль, значит «кнопка» отпускает. Я потянулся и нащупал рукой противогаз, который положили мне вместо подушки: когда-то, курсантами, все мы так делали, а теперь – отвык.
   Я спустился на землю по лесенке почти на карачках. Рядом строился стационарный командный пункт в бетоне – практически бункер. Я забрался на насыпь для будущего сооружения и задрал голову: с Востока по воздуху к нам приближалась гремящая масса металла. Впереди шел тяжелый американский транспортник DS-8, а вплотную за ним, точно подталкивая сзади, – два наших мига. Они прошли над моей головой и скрылись за горизонтом в сторону острова Итуруп. «Тянут – на «Буревесник» – подумал я о недавно открытом на острове аэродроме, впрочем, он был здесь и при японцах. Просто удлинили полосу и дали название. Меня занимало другое: как сядут истребители. Они, наверняка – совсем без горючего. Здесь такие расстояния: не успел вылететь – пора возвращаться. Даже с запасными баками. Ведь еще требуется выполнить какие-никакие маневры. Я молил об одном, чтобы, уступив полосу транспортнику, хозяева успели благополучно посадить истребители, которые шли на последних каплях керосина.
   Спускаясь с насыпи, я заметил на площадке нового человека. Дежурный по роте привел какую-то девочку. Стоя у лесенки на командный пункт, она застенчиво оглядывалась, ища кого-то глазами. Я не сразу сообразил, что это дочь фельдшера – Анюта и что ищет она не кого-нибудь, а меня. Она в самом деле была небольшого росточка, а теперь сверху казалась совсем крохой. Я видел, она чем-то сильно обеспокоена и поспешил вниз. Но не рассчитал: после всего пережитого голова и ноги не слушались. Я потерял равновесие и, фактически, не спустился, а скатился к ее ногам. Должно быть это было очень потешно, так мне показалось. Другая бы на ее месте наверняка рассмеялась. Но ей проявление такого рода, видимо не было свойственно. Она нагнулась надо мной и пока я хлопал глазами, провела ладонью по моему лицу и спросила: «Боря, вам больно»? Я смотрел снизу вверх и поражался: я никогда не видел ее такой. Она глядела на меня откуда-то, если не с неба, то с поднебесья. В ее еще формирующемся лице было что-то чуть-чуть восточное – ровно столько, чтобы вдруг обнаружилась неотразимость. «Вам больно»? – Ее голос звучал, как дивная музыка. Ее прикосновение было похоже на нежную материнскую ласку. Не всякая мать может быть по настоящему нежной. Трепетность – это тайна, которая прячется в каждом из нас. Чаще всего от нас же самих. Открывается бурно и неожиданно, делая нас совершенно другими.
   Я вскочил на ноги, забыв, что еще недавно у меня где-то болело и даже крикнул: «Анюта! Больше у меня ничего не болит!»
   «Вы помните мое имя»!? – удивилась она.
   «Еще как помню»! – заявил я.
   – Мне передали, что вам плохо, что вы умираете!
   – Действительно, я чуть не умер! Но теперь все в порядке.
   – А что у вас было?
   – Вы знаете, что такое «кнопка»?
   Она кивнула.
   – Простите. Не обижайтесь. Я сам узнал о ней только недавно, в Германии.
   – Значит, болела «кнопка»?
   – Она, родимая.
   – Я так и думала. Чувствовала, что вы давите «кнопку»! Разве вы не заметили, я вам помогала, когда вы ушли в сопки?
   – Так это вы подключались!?
   Ведь я – полукапка! Знала, зачем вы пошли. Я тоже поднялась на ближнюю сопку. Она не такая высокая, но ближе – к воде. Отец ушел далеко. Сейчас, когда я выходила из дома, его еще не было. Когда мне сказали про вас, я подумала, вы натрудили «кнопочку», а, возможно, возникла другая причина, и вы надорвались. У отца есть для этого средство. Я принесла. Вот, возьмите. Она протянула мне пузырек. Я улыбался: мне понравилось ее выражение: «кнопочка».
   – Нет, нет, это надо для вас самой. Сейчас придет отец, ему может понадобиться.
   – Возьмите. У нас есть еще. Это он оставил для вас. Предвидел, что может случиться. Даже подписал «для Бориса». Смотрите.
   – Что это?
   Я задал глупый вопрос, потому что умных мыслей в голову не приходило. Что-то сбивало с толку, что-то такое, чего я не ожидал. «Знаете, чего я сейчас хочу»? – спросил я девушку. Она замотала головой.
   – Хочу пойти к вам и встретить Федора Федоровича.
   «Пойдемте». – неуверенно сказала она. Я почувствовал, в ней снова проснулась робость.
   Прибежал дежурный по роте: «Товарищ капитан, по спец-связи вас вызывает Первый»!
   Спец-связью называлась размещенная в отдельной машине радиостанция, через которую можно открыто вести переговоры. При этом шифровка и дешифровка текста осуществлялась автоматически. А «Первым» в этой «игре» значился полковник Ароновский.
   «Первый, я – одиннадцатый. Вас слушаю».
   – Одиннадцатый, поздравляю! Вы не обманули моих ожиданий.
   – Из наушников с обеих сторон слышался ровный стандартизированный вроде бы мужской голос без всяких акцентов и эмоций.
   «Вы – про цунами»? – спросил я.
   – У вас что, было цунами!?
   – Как будто бы собиралось.
   – Ну и как?
   – Обошлось вроде.
   – Ну, и прекрасно. Я, собственно, про американца. Там у вас его посадили и слава богу!
   – Да, посадили, но мне от сюда не видно.
   – Хорошо посадили! Как надо посадили! Сейчас накрутят хвоста, оформят документы, подзаправят и отпустят.
   – А куда ему надо?
   – Летит во Вьетнам из Аляски. На борту двести военнослужащих. (Кажется, я произнес: «Ого»! Но понял, что этого связь не пропустит) Молодой экипаж. Первый раз на маршруте, невольно прижимался к суше.
   – Собственно, я тревожился только за наших: у них не осталось горючего. Как они сели?
   – Сами не могут понять. Говорите, тревожились?
   – Еще как!
   – Тогда ясно как!
   – Так, все-таки, как они сели?
   – Я бы сказал: «Вашими молитвами!» И я не шучу. Что-нибудь болело?
   – Я чуть не умер.
   – Солнечное сплетение?
   – Да.
   – Дорогой мой, вы так можете себя погубить! Что получается? За несколько часов – умудрились сделать три дела: остановить Цунами, пресечь полет нарушителя, без капли горючего посадить истребители.
   – Стечение обстоятельств.
   – Тут главное обстоятельство – это вы! Кстати, у Федора Федоровича есть хорошее средство.
   – Анюта мне принесла.
   – Вот и принимайте. Кстати, имейте в ввиду, Анюта хорошая девочка. Передайте привет ей! И берегите себя.
   – Спасибо, постараюсь.
   – Все. Конец связи.
   Я представил себе Ароновского – высокого человека с широким добрым лицом. Слышал, что жена полковника – властная женщина. Думая что выходит за муж за еврея, надеялась, дети будут толковыми. Но детей в школе стали обзывать «еврюшами». Ей объясняли, евреи распяли Христа и бог проклял этот народ. Потом церковные власти признали ошибку и извинились перед евреями. Женщина была религиозной, но критически мыслящей. Она не поверила церковникам, решила, что они сделали это из политкорректности. Стала изучать Библию и утвердилась в мысли, что, действительно, это евреи распяли Христа. Иначе получается, что не они проклятое племя, а русские, ибо нет на Земле несчастнее народа, который пьянством не только загубил свои творческие задатки, но и поразил наследственность, то есть своё будущее. Этого она не могла допустить, и теперь всюду, где могла, убеждала людей, что прокляты богом все-таки – евреи. Пусть мы, русские, – не бог весть какие толковые, но зато не мы погубили Иисуса.
   Сам Ароновский – однолюб, а она считает себя некрасивой и за это наказывает мужа, хотя по своему и любит его, но полагает, что все мужики занимаются чепухой и, как дети, ищут себе опасные развлечения. О капелянстве супруга она не имела понятия. Ее это просто не волновало, ибо уже ничего не могло быть ужасней, чем быть из племени богоубийц.
   Когда я вернулся к ожидавшей меня Анюте, она подняла глаза и спросила: «У вас неприятности»?
   – Почему вы решили?
   – У вас грустный вид.
   Уверяю вас, у меня все в порядке. Кстати, вам привет от Ароновского! Вы его помните?
   Помню.
   А меня, единственное, что тревожит, вернулся ли Федор Федорович.
   – Меня тоже.
   – Так идемте скорее!
   На первых порах шли молча. Как будто не о чем было разговаривать. В действительности, оба были зажаты тревогой. Спустившись с горы, немного прошли по поселку и увидели Федора Федоровича, идущего нам на встречу. Зорким взглядом таежного собирателя он обнаружил отсутствие предназначавшегося для меня пузырька а, наблюдая неожиданный пролет над поселком трех летательных аппаратов, мигом сконструировал ситуацию и пошел нам навстречу. При этом ядро его аналитического аппарата составляла исключительно любовь. Он на столько полно представил себе происшедшее, что мне оставалось добавить лишь несколько деталей. Например, я рассказал ему разговор по спец-связи с полковником, как капеляны, они знали друг друга. И о фельдшере я узнал именно от Ароновского. Но я не передал последних слова полковника об Анюте. Посчитал их для себя сугубо личными. Особенно теперь. Я не отдавал себе отчет, почему именно «теперь», и, вообще, что произошло. Мы разговаривали с Федором Федоровичем дружелюбно поглядывая друг на друга. Впрочем, слово «дружелюбно» здесь не совсем уместно: перетревожившись, мы были счастливы, что оба живы и – в полном здравии. Анюта шла рядом, не принимая участие в разговоре, хотя, в действительности, большая часть наших мыслей, по крайней мере моих, крутилась вокруг нее. Я вдруг понял, что в сравнении со многими был несчастен и обделен. Беда была не в банальном мужском одиночестве, мне будто не хватало воздуха – такое это было ощущение. Я знал, что у меня – спокойный характер. Я не был ни жаден, ни яростен. А беспредел, в который когда-то проваливался с Дарьей Магнитштейн был только наваждением. О нем вспоминаешь, невольно, зажмурившись и содрогаясь от ужаса и смущения. Сегодня мне, как промерзшему, хотелось в объятия, как в горячую ванну, чтобы слиться душою и телом по-детски чисто и честно.
   Как говорится, хочется – перехочется. Труднее всего устроить что-нибудь для себя. Особенно, что-нибудь такого рода. Мне виделся в этом сплошной эгоизм – преступный и низменный. Я мычал и рычал, говоря сам с собой. Неожиданно раздался голос: «Борис, вы куда идете»!? «К вам». – ответил я, как во сне.
   – Да, вот же мой дом. Вы прошли.
   Я махнул рукой и последовал за хозяевами.
   «Что с вами, Боря, вы – не в себе». – открыв дверь, фельдшер внимательно посмотрел мне в глаза.
   – Ничего, Федор Федорович, все в порядке.
   Нивх только покачал головой. Мы вошли. Девушка по прежнему молчала. Ее сжатые губы, накладывая печать неопределенности, мешали понять состояние.
   – Борис, я вижу, вам худо. Вам надо меня о чем-то спросить. Пожалуйста, доченька, выйди.
   Она сняла платок и кофту и ушла на кухню. Мы с фельдшером тоже сняли и повесили верхнее.
   «Спрашивайте, что вы хотели узнать»?
   Какое-то время я молчал. Не дождавшись он поторопил: «Ну? Я жду»!
   – Ну, раз вы сами этого хотите, тогда ответьте, почему Анюта меня до сих пор боится?
   – Борис, это не страх. Это детская робость. Еще до прибытия вашего, она много о вас наслушалась. Ароновский (он тогда еще носил две звездочки.) сам приезжал сюда на (как это называется) рекогносцировку. Он обещал, что приедет какой-то особенный человек.
   – А откуда он сам обо мне тогда знал?
   – От людей, однако.
   – Так это он создал обо мне легенду!
   – Легенда – сказка. А он не обманывал.
   – Тогда вы тоже должны бояться меня.
   – И я ждал тебя со страхом. Потом увидел, что ты простой. Но ведь Анюта – ребенок. Для нее все – ярче. И потом она смотрит на тебя, как женщина. Думаю, она тебя боготворит.
   «Боготворит!? – Я был поражен. – Как же так!? Разве я давал повод»?
   – Почему тебя это сегодня волнует?
   – Меня это волнует давно. Просто, не решался сказать. Я мечтал…
   Мне хотелось спрятать глаза. И я отвернулся, подошел к окну, тупо смотрел на кучу угля у сарая на маленьком дворике.
   – О чем вы мечтали? Хотели отнять у меня мою дочь?
   Он так резко спросил, что я вздрогнул. Однако решился высказаться до конца, хотя и другими словами.
   – Хочу подарить вам сына, ибо не она меня, а я ее боготворю!
   И тогда я услышал… не шаги, нет. Это было стремительное движение воздуха – как будто один сильный выдох. Через мгновение Анюта была рядом, а ее голова покоилась у меня на плече.



   Часть шестая
   Новая жизнь


   1.

   И время битв, для меня, сменилось временем жизни. И то и другое условно. В самом деле, – какой я боец и какой я жилец?
   Служа на одном месте, я не слышал по своему адресу ни особых похвал, ни особой брани. Хотя, после перехода на новое место службы, время от времени до меня доходили слухи: то о каких-то особых моих достижениях, то о неких выдающихся качествах, хотя бы, о том, что я был единственной порядочной личностью в части.
   Даже среди капелян я был слишком заряжен, а лучшее сказать «заражен» нежностью. Должно быть от того, что стар. Внешне старость мастита, но надо иметь в виду, что с некоего момента, старея, мы удаляемся от мудрости. Для молодых актуальна страсть, бешенство и прочие сильные чувства. А для меня пуще всего – нежность. Когда мы тянемся погладить ребенка, женщину или, на худой конец, кошечку, не факт, что им от этого будет приятно. Но когда ребенок, женщина или кошечка сами стремятся коснуться или потереться о нас, это уже подарок судьбы. А таких понятий и слов, как хамство и наглость у капелян просто не было. Слов самих не было, было только легкое ощущение, вроде поташнивания.
   В нашей стране живут хорошие люди…но нестерпимо простые. А какими они еще могут быть, если столько лет им внушали, что интеллигенция только ищет повода предать свой народ.
   У нас – очень сложная жизнь. А я всегда себя чувствовал немного юродивым. Теперь меня интересует одно: может ли юродивый быть достойным отцом семейства.
   Анюта – тиха, серьезна, стыдлива и с замиранием принимает меня, как святого духа. Слава Богу, воспоминания о посещениях мадам Магнитштейн стерлись, как дурной сон.
   Анюта гениально умеет слушать. Люди гибнут от переполнения, а поэтому стараются выговориться, даже если видят, что их не слушают.
   У Магнитштейнов, в Отаре, у Стоякина мне давали послушать нашу (капелянскую) музыку. Там, при встречах, она звучала, как фоно. У нивха был старый проигрыватель, но и у него я слышал эту негромкую музыку.
   У мелодии сложное устройство подобное хоботку мадагаскарской бабочки. Ее предназначение – достать душу слушателя, раскрутиться, пошарить в пространстве, нащупать канальчик и войти в тонкую трубочку, где «архидея звуков» таит свой пьянящий нектар. Я люблю музыку этого мира, Но остаюсь верным – нашей. Она прекрасна и ни с чем не сравнима. Если искать подобия, то больше всего ее звуки похожи на звуки дудука. Только самое последнее время люди обратили внимание на этот удивительный духовой инструмент древних армян. Слушаешь и голова кружится. Мы с Анютой любим слушать вдвоем. Когда слушаешь нашу музыку с близким человеком, кажется, она заполняет в тебе вдвое больше пространства.
   Вечная музыка – это спасительное божество. Ее враг – мощный, усатый, любит поучать и «давить». Он не терпит возражений. То и дело вскрикивает: «Ха!» Но блаженны нищие духом! Они и спасутся. А сильные духом взревут: «Ха!»
   В семидесятые годы моя долгая, казавшаяся бесконечной, военная жизнь в обусловленный срок сменилась новой, диковинной жизнью «на гражданке». Случилась и другая «диковина»: нам (мне и Анюте) выпало счастье отправиться в туристическую поездку за границу в братскую Болгарию. Хотя у нас и поговаривали: «Курица не птица – Болгария не заграница».
   До этого Анюта всегда следовала туда, куда переводили меня. В этот раз туристические путевки получила она от профсоюза больницы, в которой работала заведующей отделением. К этому времени она успела закончить институт, клиническую ординатуру, аспирантуру и даже защититься. А я особой карьеры не сделал: ушел майором, устроился на работу в службу заказчика при Саратовском горисполкоме. Служба курировала строительство спец.объектов: больницы, зрелищные учреждения, котельные и прочее. На первых порах я отвечал только за слабые токи, а потом и за все электроснабжение в целом. Сначала в местных сетях я получал условия на присоединение объектов, а потом по сметам и чертежам контролировал их выполнение. Отправляясь на две недели в Болгарию, наших «котят» – семикласника сына и второкласницу дочь – мы оставили на попечение пенсионерки-мамы, которая выглядела сорокалетней дамой, а в действительности, по годам, была много старше.


   2.

   Запахи в жизни играют такую же роль, как музыка для кинофильма. Они нас настраивают. Вспомним, как начинает биться сердце, когда доносится запах из кабинета зубного врача, или тревожный сладостный дух вечерней дальневосточной резеды, а обожаемый в детстве запах бензина? А несущий угрозу тошнотворный запах салона пассажирского лайнера?
   Первые минуты нашего зарубежного вояжа сопровождал именно этот аромат. Мы с Анютой никогда не любили летать, хотя приходилось. Если можно было преодолеть расстояние иным способом, мы это делали. А тут первый раз мы оказались в кабине не по служебной необходимости, а по собственной воле.
   Вот измученные хлопотами мы, наконец, – в самолете. Еще на земле, в промоинах туч золотом полыхала заря. Воздушное судно оттащили в конец полосы, где оно долго пробовало голос, как бы набираясь злости для взлета. Наконец, разъярившись и оглушительно ревя, оно понеслось по дорожке. В этот момент у меня что-то сжалось под ложечкой и не отпускало, пока самолет, подпрыгнув, не отпустил Землю свободно кружить вокруг Солнца. Поверхность при этом как будто здорово прихворнула: посерела, измельчала, накренилась и вообще изменилась в лице; пока, путаясь в шлейфах нижнего слоя облаков, самолет рывками заглатывал высоту, мы еще видели ее плоское и скучное выражение, но когда с дрожью и грохотом судно пробило облака, и, купаясь в розовом зареве, поплыло по их белым волнам, точно утаптывая и утрамбовывая то, что «лежало» под ним, превращая утесы и целые горы в барашки, а барашки – в равнину из легкой белой кудели. И вот тогда, достигнув приятной для себя высоты, повесив с правого крыла в белесой синеве бесцветное облачко, полного месяца, распушив за спиной хвост восхода, но не гася, для уюта, побледневшие звезды, машина «задремала». Ее грохот перешел в ровный усыпляющий гул. После предшествовавшей суматохи этот покой показался чудом. И, задернув шторки, мы, как по команде закрыли глаза. Но тревожный сторож в нас продолжал прислушиваться, улавливая шорохи и толчки в глубине переборок, словно там ворочался кто-то спящий, время от времени пиная ногами борт. Бдительный страж улавливал малейшие, даже кажущиеся изменения в звучании двигателей зависящие от легкого закладывания то одного, то другого уха.
   В промежутке между периодами дремы нам раздали еду и забрали пустую посуду. Самолет сонно полз вслед уползающей ночи и все больше отставал от нее.
   Наконец, в проеме двери, ведущей в салон, возникла фигура бортпроводницы. «Товарищи, прошу внимания! – бодро сказала она, подняв, как школьница руку. – Мы – над Румынией. Под нами – Бухарест».
   Проснувшись, мы кинулись к иллюминаторам, и разочарованно отвернулись, охваченные «эпидемией зевоты»: под нами и вокруг нас была все та же пустыня, что и час назад. Бухарест, над которым, возможно, мы и пролетали был так далек и абстрактен, как будто находился в ином лето исчислении – где-нибудь во времена троянской войны. Но что-то все же происходило. Было похоже, что не только пассажиры, но и сама машина проснулась: серебряный месяц уплыл назад, а солнечные лучи неожиданно брызнули в иллюминаторы левого борта. Самолет явно разворачивался, а потом, зафиксировав курс и немного подумав, стал плавно снижаться. Фрагменты белой кудели под нами медленно увеличивались. Сверкающий волнообразный ковер неожиданно кончился. И я достал карту, купленную накануне отъезда. Разгадать маневр самолета не стоило большого труда. На автопилоте мы шли все время на запад, а над Румынией повернули на юг и, теперь снижаясь, должны были пересечь Дунай. Я взглянул в иллюминатор: так и есть. Но, если бы не карта и не соответствующее время полета, я бы ни за что не поверил, что эта узкая серая лента – тот самый голубой Дунай, которому посвящено столько музыки. Вид с высоты лишает красок и принижает Землю. Уже с высоты пяти тысяч метров Байкал или Азовское море кажутся жалкими лужами, а плывущие по ним корабли – просто букашками. Придунайская низменность (пятьсот километров в длину и пятьдесят – в ширину) выглядела столь плоской, точно по ней проехали гигантским катком.
   Я уже видел Балканские горы – по Болгарски «Стара Планина» (по древнему «Хемус»). Они тянулись с востока на запад и делили страну на северную и южную половины. В русском слове «гора» – что-то крутое скалистое, уходящее выше облаков. Болгарское слово «Планина» и западноукраинское – «Полонина» вызывают образ пологого склона заросшего буковым лесом или покрытого цветущими лугами. Сверху горы имели вид сложного лабиринта ущелий, хребтов и хребетиков. Я увидел дорогу, идущую через перевалы и какие-то странные сооружения в горах. Наконец, пологие «ширококрылые горы» развернулись в долину. Появились два небольших городка, похожие сверху на рассыпанные хлебные крошки. Мелькнули голубые заплатки водохранилищ. Самолет снова повернул на запад (хвостом к солнцу) и, выпустив закрылки, выравниваясь, пошел на посадку. Из-за потери скорости машина слегка рыскала и подпрыгивала на «воздушных ухабах». Навстречу неслись домики, небольшие деревья, трава. Перспектива была скрыта плоскостью крыла. Наконец, Болгария приняла нас, упруго и мягко ударив в шасси. Двигатели взревели на реверсе, затормозив качение. Я облегченно вздохнул: там, наверху, казалось, промчалось мгновение, а после Дуная – как будто целых полжизни. Забава с картой, была лишь детской попыткой обмануть страх, управляющий «сгущением времени» и сердцебиением.


   3.

   Нас разместили на шестнадцатом этаже семнадцати этажного отеля «Хемус». Когда один из двух лифтов не работал, в холлах собирались длинные очереди. Спускаться по лестнице вообще было головокружительно весело. На столике в номере стояло громадное сооружение: старинный приемник, который ловил целых две станции. Но самым приятным было то, что воду на этаж подавали пару часов в сутки, и отнюдь не регулярно. Разместив в отеле, нас отвели в столовку, именовавшуюся «рестораном» и плотно покормили острой пищей, а после этого – как бы предоставили самим себе. Однако неожиданно, выяснилось, что вся группа, в едином порыве, решила посетить мавзолей Георгия Дмитрова. «Ну как упустить такой случай, ведь завтра у нас день покупок, а уже во второй половине дня мы покидаем Софию»! И мы двинули в город.
   Немолодой турист отъезжающий в ближнюю зарубежную поездку – это не турист в полном смысле слова. Его не ждут закаляющие характер маршруты, не ожидает комфорт знаменитых курортов, памятники культуры, красоты городов и островов. Ему просто надо сменить обстановку, увидеть другую жизнь, чтобы было о чем рассказать. Это, просто, уставший человек, рассчитывающий извлечь для себя из поездки, как говорят, все тридцать три удовольствия. А главное – «отдохнуть душою». Компания «Балкан-турист» – довольно известная фирма. Они приглашают клиентов блаженно ввериться им, чтобы, не задумываясь ни о чем, носиться по стране, как щепка по морю, следуя программе устроителей отдыха.
   Но как не задумываться, если разочарования начинаются с первых шагов. У немолодых людей в том возрасте, когда, как принято говорить, «только и ездить по заграницам» – масса разных интимных болячек, требующих, временами, уединения, чтобы привести себя в сносную форму. А неустроенности, там, где их не ждешь, в зависимости от темперамента и чувства юмора, ввергают нас в разные неприятные состояния от простого уныния до активного бунта. Мы забываем, что неустроенности – как раз то к чему, главным образом, сводится вожделенная перемена обстановки. И все начинает казаться не таким, как хотелось бы: скучным, тусклым, пошлым и просто враждебным. И тогда скромный Софийский аэропорт становится провинциальным и жалким, а встретившая вас на Болгарской земле гусарского вида девица-гид с усами и длинными накладными когтями, кажется мегерой, испытывающей отвращение к своим подопечным, имевшим несчастье родиться в огромной, забытой богом, нищей стране. Девица хотя бы откровенна, тогда как болгарский истеблишмент смотрит на вас, прикрываясь специально придуманным с этой целью, словцом «братушки» (болгары думают, что это русское слово, русские, что – болгарское). И, вообще, со словами и жестами тут – проблемы, возможно, связанные с близостью мусульманского мира. Например, кивок головой – это не знак согласия, а совершенно обратное. А вот покачивание головой из стороны в сторону – как раз согласие. То, что пишут здесь кириллицей, только сбивает с толку. К примеру, надпись «хранительни стоки» не связана с близкими по звучанию русскими словами, а означает, как ни странно, «Продуктовый магазин» – попробуй догадайся! А когда идешь по улице, прохожие со всех сторон как будто посвистывают вам на зло: «Всичку». «Всичку». «Всичку». — меня взорвало: это свистящее слово нагло лезло почти в каждую фразу. Я поделился с женой. Но она не поняла. Борис, перестань «дребезжать». Смотри проще. Я уже спрашивала. Это – то же, что русское «все», то есть тоже, что «всё», «вся», «все», «довольно», «хватит», «достаточно», «кончено», короче, – «всичку».


   4.

   Итак, мы двинули в город.
   Нас поразил «скоростной трамвай». Я видел Московское, Ленинградское и Берлинское метро, саратовский трамвай, но такой диковины мне еще видеть не приходилось. Оказывается, «скоростным» он назывался не потому, что быстро ездил, а потому что маршрут его проходил, главным образом, под землей и не пересекался с другими видами транспорта, и был похож на обыкновенный трамвайный вагон. Тоннели, где он ходил скорее напоминали пещеры. Для посадки в скоростной трамвай не надо было ни спускаться, ни подниматься. Станций не было вообще. Были простые трамвайные остановки, которые прятались в глубине тусклого грота. И было заметно, что это – не ради романтики, и не от хорошей жизни.
   Мы приехали на соборную площадь к храму-памятнику Александра Невского, возведенного в честь русских воинов, погибших в войне с турками за свободу Болгарии. Автор (архитектор Памеранцев). В оформлении храма принимал участие великий русский художник Васнецов. Наша Болгарка (Людмила) призналась, что на сегодняшний день иконы Васнецова в Соборе стоят больше, чем весь храм в целом. Хотя она неплохо владела русским, но слово Болгария она произносила, как «Боулгария». А рассказывая о древних болгарах, она называла их «протобоулгары» – для непривычного уха тут было что-то от «протуберанца» и «протоплазмы».
   Софийский собор Александра Невского не менее приземист, чем Аксайский. Видимо, в старину приземистость была модной, как толстая поповская задница. А, может быть, это диктовалось соображениями устойчивости. Высота купола и колокольни – около пятидесяти метров. Ободки вокруг купола и колокольни – ребристые, как у крышек флаконов (чтобы легче свинчивать). Ребристость – тоже старинная мода, как и химеры, чтобы напоминать о страстях и дьявольских кознях. Строительство храма началось в 1882 году. Завершилось – в 1912 г.
   В 1914 году после вступления Болгарии в первую Мировую войну на стороне Центральных держав во главе с Германией, собор переименовали в честь святых Кирилла и Мефодия, что российским Святейшим Синодом было названо «Величайшим грехом Болгарии». В 1919 году, после поражения Германии, собору вернули старое название. Но в 1924 году, когда в России победила революция, главный алтарь храма был освящен в честь Александра Невского, Северный алтарь – во имя святых Кирилла и Мефодия, южный – в честь Святого царя Бориса Первого. Этот «флакон» откручивали и закручивали, как будто пытались раздать «всем сестрам по серьгам».
   Пока незадачливые родственные народы и страны окрест сопротивлялись захватчикам, умная Болгария выискивала себе патрона по осанистей. «Братушки» в основном хоронили болгар на кладбищах, а русских солдат в костницах. Костница – это не усыпальница и даже – не братская могила, это – склад костей, которые лопатами сгребли в церковные подвалы Болгарии.


   5.

   Наконец мы добрались до мавзолея. Это – недалеко от Собора. Высокие узкие окна сооружения, напоминая огромную зубастую пасть, наверно, должны были вызывать мысль о скором, все поглощающем конце мира. Перед окнами на всю ширину мавзолея стояла трибуна, на которую, с боков, можно было взойти по ступенькам. Но важно, что сама гробница и эта трибуна, для главных «братушек», были выполнены из ослепительно белого мрамора. Такое жизнерадостное решение как бы обещало в дальнейшем не менее ослепительные перемены в судьбе мавзолея.
   Мы с женой встали в очередь, прошли внутрь и поднялись по лестнице. Наверху путь раздваивался. Стеклянный гроб стоял на наклонном постаменте между двумя нисходящими маршами лестниц для скорбящих граждан.
   Лицо Георгия Дмитрова я помнил еще по школьному учебнику – широкое безусое доброе лицо. Фашисты обвинили Дмитрова в поджоге Рейхстага и устроили в Лейпциге показательное судилище, которое благополучно проиграли. Дмитров защищал себя сам, и у фашистов, которые рассчитывали взять на горло не было шанса.
   В 1935 году Дмитров становится генеральным секретарем Исполкома Коминтерна. В 1943 году Коминтерн был распущен, а большинство его деятелей репрессировано. В 1949 году, в подмосковном санатории Барвиха Георгий Дмитров умирает, якобы, после тяжелой, четырехмесячной болезни. В Софию был доставлен гроб с бальзамированным телом, то есть ни о каком вскрытии уже не могло быть и речи.
   В освещенном изнутри стеклянном саркофаге лежал незнакомый человек с густой щеткой грузинских усов. Люди шли молча. Слышны были только тихая музыка и шорох шагов.
   Позднее в волосах покойного обнаружат повышенное содержание ртути. Еще позже, глубокой ночью тело тайно вынесут из мавзолея, а потом с пятой попытки взорвут мавзолей: община Софии примет решение о сносе мавзолея, как сооружения идеологически и архитектурно чуждого городу. Но это случится потом, в более поздние времена. Если Болгары до них доживут.
   У входа и выхода, и внутри мавзолея стоял караул молодцов, наряженных в форму гайдуков. (Гайдуки – погонщики скота, партизаны, прятавшиеся в лесах от турецких притеснений). Гайдук не простой разбойник, он – добрый молодец, юнак, богатырь, дикий «лыцарь», вроде запорожского казака. На парнях была почти гусарская форма с высоким, увенчанным пером кивером. Должно быть, ощущая карнавальную атмосферу, им надоело стоять неподвижно. На выходе из мавзолея они затеяли возню: один сорвал с головы другого «кивер» и они носились по улице, называвшейся «Русский бульвард», отнимая друг у друга головные уборы, раскраснелись, вспотели, а потом, разойдясь не на шутку, стали друг друга тузить, пока не подоспел начальник караула и не обрушил на головы мальчиков забавный болгарский мат.
   Когда мы спросили нашу Людмилу, что на гербе Болгарии означает вставший на задние лапы Лев, она ответила: «Лев, олицетворяет подъем творческих сил могучего и бесстрашного, как этот зверь, болгарского народа».
   Продолжая изучать город, мы обратили внимание на его планировку. Отчасти она была прямоугольной, (как Ленинград, Веймар или Саратов) то есть цивилизованной, хотя вместе с тем ее можно было назвать радиальной – то есть варварской, как, например, Москва, Берлин или беспорядочный Владивосток. Через весь город, пронизывая центр его, проходило несколько широких улиц, которые наша болгарка почему-то называла «промышленными артериями». Одна из таких «артерий» звалась «Витоши». И на ней все было Витоши: и кинотеатры, и рестораны, и магазины и гостиницы. Я сказал, что в этом названии мне слышится что-то древнее, славянское. Я вижу какие-то дебри, кишащие дикими гайдуками. Кто-то заметил, что Витоши – это гора.
   «Это не гора, а целый горный массив – пояснила Людмила, – это природный парк с пещерами и водопадами и всего в двадцати километрах от центра Софии. На самой высокой точке (гора Черни Врых) – телевизионная башня. Ее можно видеть отсюда. Смотрите»!
   Что касается покупок, – этой обязательной части заграничных визитов – то здесь я полностью доверялся Анюте. И, хотя последние дни мы с ней играли в молчанку, давно забыв о мотиве разлада, я позволял ей, время от времени, затаскивать себя в примерочные и там вертеть, как ей вздумается: такие вещи были отнюдь не ритуалом, а насущной необходимостью. Так поступали все.


   6.

   На следующий день, во время завтрака нас предупредили, чтобы к двенадцати ноль ноль мы были готовы к отъезду. А пока, небольшой группой (в пять-шесть человек) мы приехали на площадь перед «Национальным дворцом культуры». Вчера вечером он сиял изнутри, напоминая океанский лайнер. Сегодня, еще не проснувшийся, он лежал в утренней дымке тихий и таинственный. За спиной многогранника «Дворца» стоял скошенный кверху белый клык (построенная японцами гостиница «Витоши-ню Отани») – опять-таки Витоши. Отсюда шла очаровательная подземная галерея, соединявшая улицу и тоннель городского трамвая.
   А вокруг шумели фонтаны, сияли зеркальные шары. Это было самое приличное место в древнем славянском городе Сердец (так когда-то называли Софию). На площадке за столиками сидели посетители «сладкарниц» (кафе). И мы соблазнились – тоже сели за столики. Мы прощались с Софией.
   Довольный и успокоенный, я сидел за чашечкой кофе в некоторой прострации – свободный от раздумий и пристальных наблюдений. Мне нравилось то, что я видел вокруг, потому, что это меня не тревожило. И никого не тревожило. Не то, чтобы это было очень приятно. Просто это было спокойным зрелищем для моей стариковской натуры, нуждающейся в успокоении, и я, как многие старики, временами впадал в транс, почти что в беспамятство.
   Кофе было вкусным, особенно, по сравнению с нашим привычным кофе (из кастрюли), но для нас весьма дорогим удовольствием. Так я сидел, пока Анюта не коснулась моей руки. Я и этим касанием проигнорировал. Тогда она прошептала на ухо: «Борис, умоляю, будь осторожен. За нами следят».
   «Кто»? – спросил я беззвучно, почти не шевеля губами.
   – Впереди, через стол, сидит человек. Он уже десять минут на тебя пялится. Только не смотри в упор. На мое зеркальце.
   – Спасибо, Анюта.
   – Ну? Узнаешь?
   – Как бы ни так! Не могу вспомнить. Явно, неприятная личность. А тебе он никого не напоминает?
   – Нет, нет, я такого не помню! И потом, эти усы…
   Может быть это кто-то из тех, кто должен нас встретить?
   – Не думаю. Слишком наглый взгляд.
   Дело в том, что поездка в Болгарию не ограничивалась только туризмом, по просьбе определенного круга людей, связанных с капелянством, нам предстояло выполнить одно, весьма сложное дело (можно сказать эксперимент). В связи с этим, накануне, мы посетили национальный археологический музей, расположенный в красно-кирпичном здании бывшей Буюк-мечети и провели там не менее часа. Где-то на туристическом маршруте нас должны встретить люди, заинтересованные в результатах этой работы. Но соглядатай, которого мы засекли на площади, никак не мог принадлежать к их числу: он был как будто бы из другой главы моей жизни.
   – Знаешь что, пойдем отсюда. Не люблю, когда смотрят в упор.
   – Я тоже. Могу сказать, что в отеле он мне не попадался.
   – Мне тоже.
   К двенадцати часам мы уже были готовы к отъезду. Красное брюхо «Икаруса» проглотило наши чемоданы. За предотъездными хлопотами мы совсем забыли о незнакомце и со спокойными душами устроились на своих местах. Путешествие началось.
   Затянутая такой же серой, как ее здания, дымкой, София лежала среди холмов в котловане по правую руку от нас, пока у подножия Витоши мы по дуге ее объезжали. Потом свернули налево и еще долго ехали по трамвайным путям. Потом городская улица перешла в деревушки с небольшими ухоженными особнячками. А скоро и они остались позади. Слева и справа от шоссе на холмы взбирались яблоневые сады.
   Мы ехали на Запад в сторону Сербии. День обещал быть солнечным. Видно было далеко. Кругом холмистая равнина, только на юге – предгорья все той же Витоши. Шоссе бежит почти параллельно с железной дорогой. А со средины пути появилась еще одна спутница – бурная речка Струма (в переводе – Поток), сбегающая с юго-западных склонов Витоши. Перегороженная в десяти километрах от истока она образует водохранилище «Студена». Перед городом Перник Струма пробила сравнительно широкую долину, но по самому городу скромно течет скованная мостами и каменными набережными.
   В облике старой части Перника, во внешности каменных деревенских домишек, в их скученности, в одежде и лицах вездесущих мальчишек было что-то неуловимо восточное. Свернув с шоссе, мы проехали небольшой рынок, мост и выехали на другое шоссе. За Перником Струма, действительно, превратилась в бурный поток, шумящий на дне ущелья. Автобус как будто плыл над горами. Когда вынырнули из ущелья стало по летнему жарко. Мы проехали несколько залитых солнцем яблочных деревень. По сторонам нас встречали и провожали высокие светлые, как стройные девушки в белых платьях, сельские трансформаторные подстанции. Из-за горы выплыло манящее голубое зеркало водохранилища. С южной стороны его запирала плотина. С востока впадала Струма, а с севера вливалась горная речушка Светлая.
   Дорога шла вверх вдоль этой речушки до богатого села Ковачевцы. На сегодня это и был конечный пункт нашего путешествия. Ковачевцы – родина Георгия Дмитрова или, как говорила Людмила: «Родное место Георгия Дмитрова». Здесь был мемориальный комплекс: музей, гостиница, рестораны, конференц зал, способный принять юбилейный партийный съезд страны. Перед мемориалом раскинулась огромная городская площадь – стоянка машин для партийных боссов. В музее, естественно, были фотографии, личные вещи, звучал голос самого Дмитрова. Обширная экспозиция была посвящена Лейпскому процессу. Когда-то давно в руки мне попала «Коричневая книга» – сборник статей об истории с поджогом Рейхстага и о судебном процессе. С тех пор личность Дмитрова был для меня овеян героической романтикой, подобно Жанне д'Арк или Джордано Бруно.
   Из музея по асфальтированной дорожке мы проследовали в этнографическое отделение мемориала, где стоял, похожий на игрушечку, чистенький крестьянский домик с колодцем и садиком. Он не был «родным местом Дмитрова», в буквальном смысле. Это был просто типичный крестьянский домик.
   Бетонная площадь с двух сторон была огорожена заборами. С одной стороны за заборами стояли частные дома и сады. С другой – огромный общественный сад, ветви которого гнулись под тяжестью зрелых груш. Женщины, очевидно, служащие мемориала, собирали урожай в ведра, выносили за изгородь и угощали туристов. Можно было брать сколько захочешь. Честно говоря, меня это тронуло. Я понимал, это входит в программу мемориала. Он работает круглый год. Но не круглый год поспевают груши.
   Над селом, на вершине холма сверкала серебряная птица: боевой истребитель подаренный вышедшему в отставку и поселившемуся в этом райском уголке летчику. Наверно, такое возможно только в Коваченцах.


   7.

   Не прошло и получаса, как мы снова оказались в Пернике перед белой длинной, как пароход семиэтажной гостиницей «Хотел Струма».
   «Выходим, – объявила болгарка, – обедаем, отдыхаем. Завтра у нас тяжелый день. Вы будете довольны: тут всегда есть горячая вода. Помоетесь, прогуляетесь по променаду. Можно сходить за покупками, а утром, после завтрака, отправляемся».
   После обеда я вышел размяться один. Выяснив, что в отеле имеется комната самообслуживания, где можно постирать, посушить и погладить Анюта решила воспользоваться и отпустила меня одного.

   Я двигался по бетонному полю, которое Людмила назвала променадом. Вокруг был много отелей, показалось, целый город отелей. Этот небольшой шахтерский город, видимо, занимал не последнее место в туристическом бизнесе Болгарии.
   Я услышал сзади шаги и, решив, что это Анюта, даже не обернулся. Занятый мыслями я почувствовал, что стало трудно идти: кто-то пристроился сзади и двигался следом, нагло наступая на пятки. Я обернулся, вскрикнув: «Это вы»!?
   «Мы, мы! – расхохотался незнакомец, который некоторое время назад в Софие обратил на себя наше внимание упорным взглядом. – Ну, ты и Гад Паланов! Так долго жил, пока я тебя не нашел»!
   «Ты кто?» – я спросил механически, хотя с первых же звуков противного голоса догадался, кто он.
   – Кнопенко Иван! Ты, действительно, искал меня!?
   – А как же!? Ты ведь мой должник! Боря!
   Я окинул его взглядом. В самом деле прошло много лет, за которые он как будто усох и стал ниже ростом. Но еще хорохорился.
   – А ты пополнел, видать, не плохо жилось! Постой! Неужто дослужил до конца своей службы, и ушел офицером!?
   Я кивнул
   – Ну, Паланов, ты и даешь!? Вот уж не думал!
   – А что ты думал?
   – Думал уйдешь из армии следом за мной. Какой с тебя вояка! Говори, до какого звания дослужился?
   – До майора.
   – А где живешь?
   – В Саратове
   – А я в Ростове.
   Он задумался: «Значит, майор? Вот гад! Это я должен был стать майором! Нет – полковником! А может, и генералом!
   – Завидуешь?
   – Ненавижу! Нет, презираю!
   – За что? Чем же я провинился?
   – Хочешь знать чем?!
   – Хочу.
   – Если бы ты хоть чем-нибудь провинился, я бы давно, как гниду тебя раздавил. Меня реально тошнит от таких, как ты. Борис, ты виноват уже тем, что существуешь в моем присутствии. Правду сказать, там у нас нормальных мужиков вообще не было! Одни гады! А на таких, как ты я просто не мог спокойно смотреть! Помнишь мокрицу? Это ты и такие, как ты пустили мою жизнь под откос! Знал бы, что этим кончится, я бы тебе давно по ухам надавал.
   – Мокрица? Вспомни! Так ты тогда сам напросился. А, может, хочешь еще?
   – Ты мне предлагаешь!? А это… не хошь!?
   Неожиданно он вытащил финку и начал ею размахивать.
   – Осторожно, порежешься!
   «Не боись. Угоститься не желаешь»? – неожиданно предложил он и, спрятав нож, вынул плоскую флягу. Я замотал головой.
   Не бзди, это местная самогонь, называется «Плиска». Попробуй… Ну да. Я забыл, такие, как ты не пьют. А я так не откажусь. Мне нужно, для ради здоровья»! Он корежил язык, чтобы казаться страшнее.
   Ну все! Не дали поговорить! Так я и знал!
   В чем дело?
   Да, вон глянь, твоя бигит! Надо же, кто бы подумал: Паланов и баба! Как тебя угораздило? У меня так их было полно. Ни одна не скрутила. Ну, а ты, небось, – подкаблучник? Да, а чтой-то она у тебя того… – немного с китайским разрезом глаз? А хошь, я ее прирежу? (Он зассмеялся)
   – Ты себя не порежь.
   – Ничего, мы теперь всегда будем рядом: наши автобусы идут сходным маршрутом.


   8.

   Кнопенко успел удалиться, когда Анюта меня догнала.
   «Кто это был? – спросила она. – Опять тот человек?»
   Да, но в этот раз я узнал его. Впрочем, он и не пытался прятаться.
   И кто же он?
   Когда-то, очень давно, мы с ним вместе учились.
   В школе?
   В училище.
   И что он за человек?
   Не знаю, возможно, он неплохой человек, но мне он не нравился. Ты слышала что-нибудь о дедовщине?
   Слышала: это когда в армии старослужащие избивают молодых солдат. Он тебя бил?
   Да нет. То была дедовщина особого рода. Мы были на одном курсе. Вообще, он любил зубоскалить, а мне так учинил настоящую травлю.
   Но за что!?
   Он считал, из меня не получится офицера. Наверно, где-то он прав был: мне, действительно, не хватало амбиций.
   И ты терпел издевательства?
   Пока мог.
   А когда не смог?
   Ему пришлось какое-то время побыть мокрицей и в следствие этого комиссоваться из армии. Да я тебе рассказывал.
   И поделом ему! Только я думаю, он может пожелать отомстить.
   Кстати, он показывал финку и даже размахивал ею, и потом, как я понял, он пьёт.
   Не нравится мне все это!
   Мне тоже не нравится. Но, отчасти, я сам виноват, и потом, как говорится, чему быть, того не миновать.
   – Боря, это на тебя не похоже.
   – Ну что ты Анюта! У нас впереди такие дела, а мы будем осторожничать!
   Я тебя не узнаю! При чем здесь дела?
   Извини, родная, я просто устал.
   Так отдохни.
   Я только этим и занимаюсь. Понимаешь, этот Кнопенко…
   Кстати, а как его звать?
   Иван. Он разбередил мою душу!
   Ты считаешь себя виноватым?
   Ну, согласись, в конечном счете, фокус с мокрицей был с моей стороны не совсем правомерным.
   После драки кулаками не машут. И нечего задним числом казнится. Ты все правильно сделал.
   В эту ночь в Пернике надо мной «пронесло» отца. Я увидел его в счастливом сне. Когда началась война я находился в «Детсадовской колонии» – так называли тогда летние дачи детского сада. Отец приехал ко мне в Жигулевские предгорья прощаться перед отправкой на фронт. Мы целый день провели вместе: мама я и папа. Это называлось «Днем счастья». Прощание было легким с уверенностью, что не надолго. Я, помню, бегал по перелескам и хохотал, любуясь отцом, наслаждаясь счастьем родителей. Я был возбужден и взволнован. На теплых пригорках было много ромашек. Ярко сияло солнце. Во всей моей жизни не было другого такого светлого дня.
   На другой день после завтрака группа погрузилась в автобус и взяли курс на юг. Не успели покинуть Перник, как въехали в Радомир – маленький городок с числом жителей четырнадцать тысяч. Назван так в честь Болгарского царя Гавриила Радомира, правившего меньше года в самом начале второго тысячелетия нашей эры. Прославился постоянными набегами на Византию. Однажды он даже дошел до Константинополя. Византийцы подговорили двоюродного брата его, Ивана Владислава, и во время охоты, на берегу Дуная, Иван убил Радомира, и занял его престол.
   Проехали деревню Рибарника. Кто-то сказал: «рыбалка». «Правильно перевели, – подтвердила Людмила , – сюда многие приезжают рыбачить». Деревня Драган, которую мы проезжали, была названа в честь экс-примъер-министра Болгарии Драгана Цанкова, который в 1880 году (после освобождения от турок) имел смелость высказаться: «Мы не хотим ни русского меда, ни русского жала». Мы «скакали» по «Конявским горам». «Проскакали» деревню Долна-Дикана, большое село Дрен (1200 жителей), несколько раз «перепрыгнули» речку Джерман и въехали в Станко-Димитров (прежнее название Дупница) – городок с населением пятьдесят шесть тысяч жителей. Здесь есть старая мечеть, православная церковь, бальнеологический курорт и немного легкой промышленности.
   Мы двигались на юго-запад. Параллельно шоссе бежали железная дорога и речка Джерман, которую через двадцать минут на наших глазах поглотила бурная Струма. Дальше уже вместе со Струмой мы повернули точно на юг. Втягиваясь под сень Рильского хребта, миновали деревни: Усойка, Мурсалево, село Кочериново и круто повернули на северо-восток вдоль горной речушки, которая бежала на встречу нам, торопясь отдаться Струме. Мы въезжали в ущелье. Через несколько километров горы раздвинулись и мы проехали небольшую деревню, называвшуюся «Рила». В Рильских горах это было главным словом. Горы становились все выше, все значительнее, ущелье – все уже и мрачнее. А над всем этим висела лысая вершина Малевицы (2729 м ) – два километра смешаного леса, 729 метров альпийских лугов. Мы приближались к святыне Болгарии.


   9.

   А теперь наберитесь терпения, – сказала Людмила, – я поведую вам житие». Она так и сказала: «Поведаю». – Послушайте, это важно».
   Святой Иоанн Рильский родился в 876 году в селе Скрино на правом берегу Струмы. Рано лишившись родителей, он стал пастухом у чужих людей. Однажды хозяин избил мальчика за то, что тот потерял корову с теленком. Отрок обратился за помощью к Богу. И Бог явил чудо: корова с теленком нашлись на другом берегу Струмы. Пока шли поиски, в реке поднялась вода, и теленок не мог ее перейти. Мальчик опять помолился Богу, положил верхнюю одежду на воду, начертал на ней крест, взял теленка на руки и перешел с ним реку, как посуху. Хозяин, наблюдавший с берега это чудо, щедро наградил отрока и отпустил из своего дома.
   Иоанн поступил послушником в близлежащий монастырь. Там он овладел грамотой, изучил Священное писание, богослужебные книги, творения Святых Отцов, принял иноческий постриг и уединился в окрестном лесу в сплетенной из хвороста хижине, питаясь лишь дикими растениями.
   После того, как на него напали разбойники, избили и прогнали из леса, он переселился в пустынное место – в пещеру, в верхнем течении Струмы, и жил там двенадцать лет постясь и молясь. Потом переходил по склонам гор, пока не поселился в месте, названном «Голец». Жил в дупле и звери не причиняли ему вреда. Святой проводил время в плаче о своих грехах и в молитве, питаясь лишь дикими травами. Видя такое терпение, Бог произрастил отшельнику бобы, которыми он питался долгое время. Он носил длинную кожаную одежду, которая со временем превратилась в лохмотья.
   Однажды, стадо овец от внезапного страха бежало по горным стремнинам, пока не остановилось у места, где жил преподобный. Пастухи, следовавшие за стадом, с изумлением увидели отшельника, который ласково угощал их: «Вы пришли сюда голодные – рвите себе бобы мои и ешьте». Все ели и насыщались, а один спрятал себе много стручков про запас. По дороге домой он предложил их товарищам, но стручки оказались пустыми. Пастухи воротились с раскаянием. Старец простил их, сказав с улыбкой: «Видите, дети, эти плоды предназначены Богом для пропитания пустынного».
   С тех пор к нему стали приводить больных и одержимых нечистым духом, которых он исцелял молитвой.
   Желая избежать известности, он нашел себе другую пещеру на высокой скале, где подвизался более семи лет. Но и это место Иоанна было открыто. Слава о нем достигла царского двора. Болгарский царь Петр отправил девять человек разыскать святого, чтобы взять у него благословение. С большим трудом посланцы нашли святого. Узнав, что путники пять дней ничего не ели, Иоанн предложил им небольшой хлеб, которым все они чудесным образом насытились, да еще половина хлеба осталась. Вернувшись, они рассказали о чуде царю, который сам пожелал увидеть святого. Но на пути встретились непроходимые места, и царь отправил послов с просьбой, чтобы отшельник пришел к нему сам. В дар святому он послал золото и плоды. Смиренный отшельник отказался выходить из уединения и не принял золота. Царю же он написал послание с поучением.
   Через некоторое время поблизости от преподобного Иоанна стали селиться братия, искавшие уединения. Тогда преподобный основал у подножия скалы на берегу реки Рыло монастырь. Сначала иноки жили в хижинах, затем возвели храм и соорудили кельи. Много лет преподобный Иоанн был игуменом основанной им обители, наставляя братию примером святой жизни и душеполезными назиданиями. Достигнув преклонного возраста, за пять лет до кончины преподобный Иоанн составил своим ученикам «Завет», в котором преподал правила иноческой жизни и духовные наставления и, оставив приемника, ушел в пещеру в затвор. Когда Иоанн преставился ко Господу, он был погребен в притворе монастырского храма в каменной гробнице, сохранившейся до нашего времени.
   Святая жизнь подвижника и знаки милости Божией по его молитвам стали наилучшей проповедью Христианской веры на новокрещеной Болгарской земле. Как в России преподобного Сергия называют «Игуменом всея Руси» так и преподобного Иоанна можно назвать «Игуменом всея Болгарии»
   Вы, наверно, догадались, я не случайно это рассказывала. Речка, что блестит справа в кустах и есть и та самая Рыла, и мы с вами сейчас подъезжаем к знаменитому «Рильскому монастырю»!
   «А как правильно говорить, – спросила Анюта, – Рила или Рыла?»
   – Можно и так, и так. По современному «Рила».
   Когда каменные створы ущелья распахнулись в очередной раз, нашим глазам предстали высокая красно бурая стена, толпа людей и машин перед распахнутыми воротами. Автобусы были главным образом туристические, хотя попадались и заказные (из больших городов). Кроме автобусов, на площадке стояла единственная легковая машина, если можно назвать легковым автомобиль Газ-69 – «газик», что вез меня когда-то из Германии в Прагу. То была предназначенная для армии машина сравнительно высокой проходимости, популярная не только в войсках, но, особенно, среди сельских чиновников (выбора у них все равно не было).
   «Выходим, – сказала Людмила – за воротами подождите, пока все соберутся». Мы «выползали», потягиваясь, разминая конечности. Она стояла у ворот и повторяла: «Проходим, проходим».
   Наконец, когда все собрались, она сказала: «Ну, вот, перед вами крупнейший мужской монастырь болгарской церкви. Мы с вами находимся на высоте 1150 м. над уровнем моря. Как я уже говорила, он основан в десятом веке Святым Иоанном Рильским и считается культурным и духовным центром Болгарии.
   В четырнадцатом веке монастырь подвергся жестокому землетрясению, в пятнадцатом веке его разграбили турки-османы, в восемнадцатом и девятнадцатом веках он пережил пожары.
   Вся Болгария собирала деньги на восстановление Рильского монастыря.
   Если внешне монастырь представлял собой мощную и суровую крепость с дозорными и оборонительными башнями, по форме напоминавшую ромб, внутренний двор поражал красочностью, даже роскошью. Открытые деревянные меж этажные лестницы были украшены ажурной резьбой. Восхищало фантастическое сплетение колонн, пестрых арок, лестниц, резных балюстрад балконов и открытых анфилад внутренних помещений.
   В центре двора стояла очаровательная пяти купольная церковь Пресвятой Богородицы. По периметру ее прикрывал от солнца арочный портик, Внутри церкви стоял ажурный резной иконостас из орехового дерева. Наружные стены верхних ярусов церкви были покрыты горизонтальными фиолетовыми полосами, а стены и внутренние купола первого этажа покрыты цветными фресками из жизни Божьей матери и святых апостолов.
   Кроме того, двор украшали монастырская трапезная, роскошная библиотека (шестнадцать тысяч томов), гармоничная линия восхитительных колоннад, просторных келий и гостевых помещений, в расположенных по периметру обширного двора трех-четырех этажных корпусах, богато декорированных резными украшениями.
   Все арки монастыря, казалось, их были сотни, пестрели чередованием двух цветов: белого и бурого. Белые балконные выступы боковых зданий местами были украшены спокойным орнаментом.
   Зачарованные этой красотой, этим сплетением лестниц, колонн и пестрых арок, мы с Анютой двигались по двору, крепко взявшись за руки.
   То была давящая пестрота чрезмерности линий и красок, в которой чувствовалась и могучая сила и грусть и унижение бедностью, недоразвитость вкуса, порожденная нищетой и ограниченностью художественного общения и ущербность собственного моего вкуса, мешающая по достоинству оценить сам художественный факт. «Ты чувствуешь, какая энергетика»? – спрашивала Анюта. «Это музыка, – возражал я. – Ты слышишь музыку»?
   – Я ничего не слышу. А что слышишь ты?
   Помнишь у Сметаны – симфоническая поэма «Влтава»?
   Величавые звуки?
   Вот именно, – мания величия маленького народа.
   Мне не нравится твой тон. По моему ты задаешься. Что произошло? Ты никогда так не говорил. Даже в мыслях не было.
   Вчера я узнал, что сломал жизнь человеку, и мне нет прощения! – В конце концов, он сам виноват, что расстался с армией.
   – Для него – это настоящий удар. Он был прирожденным воякой.
   – Да брось ты! По виду, он прирожденный алкоголик.
   – А еще я слышу грустный вальс Яна Сибелиуса!
   – Но ведь это предощущение…
   – Именно! Сам не пойму, в чем дело!
   – Будь осторожен, Борис!
   – Что ты все меня учишь?! Нам предстоят такие дела! Мы должны чувствовать высочайший подъем! Такое еще никому не давалось! Ни одному даже чистокровному капеляну!
   – Ну, это уж слишком!
   – Ничуть!
   – А где эти люди, которые должны за нами заехать?
   – Не торопись. Они наверняка уже здесь, просто, не хотят нас раньше времени отвлекать от всей этой красоты.
   – Ты уверен?
   – Вполне. Поднимемся по лестнице на четвертый этаж. Я хочу взглянуть сверху. Анюта, ты что, устала?
   – Знаешь, Боря, мне уже ничего не хочется! Я ужасно соскучилась по нашим котятам! (так мы про себя называли детишек.)
   – А я, думаешь не соскучился?
   Лестница была резная и ужасно скрипучая. Когда мы поднялись на последний этаж, показалось, все звуки, что раздавались в обширном дворе: звон колоколов, голоса и шаги – все смешалось под плавными сводами и зажило отдельной жизнью. Как будто это они здесь жили и опускались отсюда на головы стоявших внизу. Вид сверху оставлял равнодушным. Поднимаясь вверх, человек видит дальше, но, то, что он видит, утрачивает значительность и становится скучным. Человек заранее знает, что так будет. Но все равно его тянет возвыситься и взглянуть сверху, хотя смотреть снизу вверх куда интересней, чем наоборот, если только это не взгляд надменного гордеца. К тому же, в тот момент кое-что меня отвлекло. Это был другой шум, скорее, шорох и говор, доносившиеся через арку из внутренней кельи. Я приблизился к малой арке и заглянул внутрь. «Что там»? – спросила Анюта.
   – Это они. Нас ждут.
   Я был абсолютно уверен, что это – те люди, которых мы ждали: в кельи, облокотившись на крошечный подоконник, стояли друг против друга два человека, явно не туристической внешности. Одежда и обувь были ни городского, ни сельского типа – скорее, если можно так выразиться, – инкубаторного.
   – Здравствуйте ребята! Вы, случайно, не нас поджидаете?
   – А вы, случайно, ни чета Палановых?
   – Они самые.
   – В таком случае, – вас.
   – Очень приятно!
   «Георгий Митков» – представился старший из них и протянул руку. Он был небрит, но так, как будто растительность на лице находилась в стадии взращивания.
   «Васил Сурчев» – представился тот, что был помоложе и чисто выбрит. По русски оба они говорили чисто, не то, чтобы совсем без акцента. Но, я убедился, для русского уха, слабый славянский акцент лишь добавляет приятности.
   «Я понял так, что информационно вы обслуживаете слепую»?
   «Не столько обслуживаем, сколько контролируем, – поправил Митков. Хотя временами Сурчев поддакивал, вставлял междометия и отдельные фразы, но из дальнейшего хода беседы я понял, что основным правом голоса обладал Георгий. – Дело в том, что слепая живет всего в нескольких километрах от границы. – продолжал Митков. – К ней приезжают толпы людей и не только из Болгарии. Вы сами бывший военный и понимаете, мы должны держать ухо востро». «Это можно понять, – согласился я, – Но не для этого же вы меня пригласили»?
   «Не для этого», – успел подтвердить Сурчев.
   «Дело в том, что мы контролируем так же и направленность ее высказываний, – пояснял Митков. – Она приносит нашей стране немалый доход, и мы заинтересованы, чтобы, в основном, от нее исходила позитивная информация».
   – По этому поводу у меня уже был разговор с вашим начальством. Правда, по телефону. А что, действительно, много негатива?
   – Вот, взгляните, список проблем, которые она озвучивала.
   Георгий передал мне листок бумаги с длинным перечнем разного рода несчастий, со сроками исполнения. Я подошел к окошку, внимательно перечитал и дал ознакомиться Анюте. Вот этот список:

   2010г. Начало третьей мировой войны с применением химического и ядерного оружия.
   2011г. В результате выпадения радиоактивных осадков, в северном полушарии не останется ни животных, ни растительности.
   2013 г. Мусульмане начнут уничтожать оставшихся европейцев.
   2014 г. Большинство людей будут страдать от кожных заболеваний.
   2015 г. Европа обезлюдит.
   2023 г. Изменится орбита Земли.
   2028 г. Появится новый источник энергии.
   2029 г. Полярные льды начнут таять. Уровень мирового океана поднимется.
   2046 г. В Европе станут править мусульмане.
   2049 г. Начнут выращивать любые новые органы на замену – лучший способ лечения.
   2066 г. При нападении на мусульманский Рим США применят климатическое оружие, которое вызовет резкое похолодание.
   2076 г. Бесклассовое обществ.
   2088 г. Новая болезнь: старение за несколько секунд.
   2100 г. Искусственные солнца начнут освещать теневую сторону Земли.
   2111 г. Люди начнут превращаться в киборгов – живых роботов.
   2123 г. Начнутся войны между малыми государствами. Большие державы не станут вмешиваться.
   2130 г. Созданы колонии под водой.
   2164 г. Животных начнут превращать в полу людей.
   2167 г. Появится новая религия.
   2170 г. Страшная засуха.
   2183 г. Колонии на Марсе потребуют независимости.
   2187 г. Полное смешение азиатов и европейцев.
   2196 г. Удастся остановить извержение двух крупных вулканов.
   2201 г. На Солнце замедлятся термоядерные процессы. На Землю придет холод.
   2221 г. В поисках внеземной цивилизации, человечество вступит в контакт с чем-то ужасным.
   2256 г. Космический корабль занесет на Землю новую страшную болезнь.
   2271 г. Произойдет смешение рас и возникновение новых.
   2288 г. Случится первое путешествие во времени.
   2299 г. Начнется партизанское движение против Ислама.
   2304 г. Откроется тайна Луны.
   2341 г. Авария на одном из искусственных солнц приведет к засухе.
   2371 г. Разразится великий голод.
   2378 г. Возникнет новая быстро растущая раса.
   2480 г. Столкнутся два искусственных солнца. Земля погрузится в сумерки.
   3005 г. Разразится война на Марсе.
   3010 г. Комета протаранит Луну. Вокруг Земли появится пояс из камней и пыли.
   3797 г. К этому времени на Земле погибнет все живое, но человечество успеет заложить основы для жизни в другой звездной системе.

   – Интересная женщина, ваша слепая. Судя по этому списку, вы снабдили ее весьма разнообразной информацией.
   – Это так. Дело в том, что домик, в котором женщина принимает гостей, стоит прямо в жерле вулкана Солоп. Место она выбрала не случайно. Говорит, что его подсказала ей сама матерь Божия. Вулкан жив. Его мощь и силу можно почувствовать, если отойти всего на сотню шагов от хижины. Из толщи земли бьют ключи. Источник – на столько горячий, что опущенная в воду рука не выдерживает.
   Слепая говорит, что прежде тут стоял прекрасный греческий полис (город) с дивными храмами. При извержении он погиб вместе со всеми жителями: его, как Помпеи, погребли пепел и лава. Там, где указала слепая, археологи нашли следы города, датируемые четвертым веком до рождества Христова. Выходит старуха способна видеть даже сквозь землю. О давно минувших временах она говорит так, словно сама жила в них.
   – Эту историю я уже слышал от вашего руководства. Что вы хотите от нас?
   – Надо попробовать сломить ее пессимизм.
   – Вы хотите, чтобы старая женщина смотрела на мир глазами ребенка?!
   – Хотим, чтобы она не фантазировала несчастья, не накликала бед, не рисовала сцены конца света, а заботилась, хотя бы немного, о настроениях, с которыми люди вернутся от нее домой.
   – Неужели это входит в задачи вашего ведомства!?
   – А что же вы хотели? Слепая – настоящее сокровище для небогатого государства. Нам сказали, что у вас есть план, что вы, яко бы, что-то придумали.
   – Да, есть идея. Но не уверены, что это получится.
   Я не хотел, чтобы нам мешали: в кое-то веки мы на что-то решились не в силу фатальных обстоятельств или приказа, а по собственному наитию, как говорят, из любви к искусству. Просто, для собственного удовольствия.
   – Ну хотя бы попробуйте!
   – Это мы и хотим, но с условием: вы ставите старшую туристической группы в известность, а потом возвращаете нас в коллектив.
   – Согласны. Что касается вашего гида, – она уже в курсе!
   – Молодцы. Оперативно работаете. Это ваш газик стоит на площадке?
   – Наш.
   – Так я и думал. Тогда – вперед!
   Неожиданно снаружи раздался голос: «Тук, тук, тук! Кто в домике живет? Интересно, куда мы намыливаемся»?
   – Кнопенко, ты чего здесь делаешь?
   – Подслушиваю, Борис, как ты Родину продаешь! Я не виноват, что у нас маршруты совпали.
   «Кто это»? – спросил Сурчев
   – Турист из параллельной группы. Он поедет с нами: он должен видеть.
   «Только заберите у него нож», – сказала Анюта. «Правильно, – согласился я. – А то, чего доброго, порежется».
   Болгары подступили к Ивану. Но он, видно, сразу понял, с кем имеет дело, и сверкнув на нас бешеным взглядом, без сопротивления отдал финку. Отобрав оружие, комитетчики, естественно, потребовали документы. Митков, вглядываясь, долго не мог прочесть фамилию Ивана. «Да, Кнопенко он. Кнопенко»! – подсказал я. «Врешь! Какой, нафиг, Кнопенко»!? – взревел Иван.
   А кто вы?
   Я – князь Джанибеков. Вот!
   «Ты что, фамилию поменял»?! – удивился я.
   Взял фамилию жены. Имею право! А тебе что?
   Я пожал плечами.


   10.

   Три пассажира уместились на заднем сидении: я у окна с правой стороны, этот тип, назвавшийся князем, – слева, Борис – между нами. Он не мог допустить, чтобы я непосредственно соприкасалась с Иваном.
   Митков показал на нашей карте, куда мы едем. Это совпадало с нашими наметками: от Софии до места – три часа езды. Половину пути уже проделана: монастырь – примерно посредине. Выехав из рильского ущелья, мы отправились берегом Струмы на юг. На западе Болгарии Струма – самая значительная водная артерия. Но не в смысле судоходства. Вода, что кровь для земли. Она несет саму себя, то есть влагу, нужные для урожая, осадочные породы и продукты гниения. В долинах, по берегам ставят деревни и города, на тучных лугах пасут скот, сеют пшеницу и кукурузу, разводят сады и виноградники, выращивают овощи и табак. Общая длина Струмы 415 километров, но по Болгарии она протекает всего 290 километров, дальше она течет по территории Греции под именем «Стримонас», где и впадает в залив «Стримоникос» в Эгейском море.
   Итак, мы вернулись в село Кочериново и снова выехали на шоссе бегущее на юг параллельно железнодорожному полотну. Минут через десять-пятнадцать в затуманенной горной впадине возникли строения Благоевграда.
   Роль гида взял на себя Георгий Митков. Васил Сурчев сидел за рулем.
   «Городок Благоевград, старое название «Горна Джумая», – административный центр этой горной области. – рассказывал Митков, – население составляет 74 тысячи человек. В городе есть университет, археологический музей, табачный комбинат, пивной завод, курорт на местных минеральных источниках, деревообработка.»
   «А чем занимаются здешние археологи?» – поинтересовалась я.
   В третьем веке до нашей эры здесь был очаг Фракийской цивилизации. Благоевград назывался тогда «Скантопара».
   А потом?
   Потом пришли славянские племена, и жизнь в этих местах постепенно угасла. Потом пришли османские турки. Здесь до сих пор живет много мусульман.
   Мы продолжали скатываться на юг по левобережью Струмы. Оба мужчины, с лева от меня, сидели тихо, как будто подремывали. Борис, воспользовавшись тем, что я перехватила внимание хозяев, скорее всего, обдумывает детали наших дальнейших действий. Иван, возможно, просто дремал.
   Незаметно мы проскочили поселки: Железница, по сообщению Миткова (341 житель) и большое село Симитли – 7268 жителей. Слева от нас поднимался крутой Пиринский хребет. Здесь было много трех тысячников. Самая высокая из них – гора Вихрен закрывала на востоке пол неба. Газик проскочил деревеньку (почти хутор) Стара Кресна и большое село просто Кресна с населением 3640 человек. Я заметила, что в этой стране торопились сообщить гостям количество проживающих. Гор очень много и выглядели они довольно пустынно. Хозяевам не хотелось чтобы у гостей создалось впечатление малолюдности. Малый народ всегда спешит подчеркнуть, как его много. Почему-то у нас ни в Сибири, ни на Дальнем востоке об этом не беспокоятся.
   Проехали большое село Струмяни (тысяча жителей) и приблизились к речке. По нашим масштабам назвать ее просто рекой даже не ловко. Однако значение Струмы то и дело подчеркивалось включением ее имени в названия населенных пунктов, по ее берегам.
   Приблизившись к речке, мы увидели мостик, переехали на правый берег и вновь покатили на юг. Железная дорога осталась на левом берегу. Первым же селом, которое попалось нам на правом берегу, было, конечно, село Струма с населением 569 человек, после которого мы проскочили еще два селения: Лебница (390 жителей) и Рибник (165 жителей).
   «Смотрите налево». – пригласил Митков. Нашим глазам открылась веселая панорама: по другую сторону Струмы, на фоне синих, на две третьих заросших лесами Пиринских гор сверкал сказочными дворцами отелей курортный городок Сандански. А между зданиями блестели на солнце пруды и горная игривая речка Быстрица. Это была последняя вспышка света на нашем пути.
   Газик бежал дальше на юг, и, словно предвещая беду, небо нахмурилось. «Мы почти на месте». – тихо сказал Митков.

   Впереди появился лавовый склон.
   «А вот и кратер, – сообщил сидевший за рулем Сурчев. – Подъехать ближе?»
   – Да, пожалуйста. Анюта, начнем!
   Борис подал мне руку. И снова, в который раз, я почувствовала его капелянскую силу и вздрогнула. Ощущение – такое, словно пронзила молния. Он был неизмеримо сильнее меня и даже сильнее отца. От него шла энергия взрыва! «Работая», он точно кидался на амбразуру, отдавая всего себя без остатка. Я едва поспевала за ним. Я была для него ничтожным помощником. Для меня он – не просто лидер. Он – Бог. Я не знаю, как он все это делал и что там, в точности происходило, воспринимая все со специфической образностью медика.
   Впечатление было такое, что землю когда-то пронзили гигантским копьем, и кончик остался, застрял, как заноза под лавовой «кожей». Жерло стонало от боли, обливаясь горячей слезой, и не было мукам конца, пока не явился Паланов.
   Он действовал решительными, заранее продуманными шагами. Он не спешил, однако скоро ему удалось проникнуть в полость подземного «колокола» вулкана и обнаружив «занозу», подцепить ее кончик. Теперь он тащил за него, разматывая «рулоны» пространства и времени, а земля билась от боли, скрипела зубами и ухала.
   Я лишь споспешествовала, подставляла плечо. В этой безумной работе он, должно быть, начисто «стер» свою «кнопку».
   Раздался чудовищный грохот. Машину подбросило. Сурчев резко затормозил и выключил зажигание. Наконец, Борис выпустил мою руку. «Готово»!

   Я посмотрела вперед, на гребень кратера и заметила перемены. Сначала там появились зазубрины. И кипящая вода хлынула вниз. Долины и горы наполнились паром. Туман согрел воздух и он задрожал, поднимаясь вверх. Из него, как ящик стола, выдвигалось нечто гигантское, похожее на палубу корабля на которой вырисовывались очертания украшенных колоннадами сооружений. Мы подъехали ближе и увидели множество невысоких жилых строений, непривычной архитектуры. Прежде всего бросались в глаза постройки не предназначенные для жилья: святилища, гимнасии, судебные палаты, помещения для общественных советов. Чуть в стороне стояли постройки иного предназначения: гончарные мастерские, хранилища, кузницы и прочие хозяйственные постройки. Перед нами был греческий «полис», каким он представал человеческим взорам накануне погибели, в четвертом веке до рождества Христова.
   «Выходим»! – скомандовал Боря
   Мы увидели, что на другом гребне кратера собралось все население близлежащей деревни Рупите. Впереди, вся в черном, стояла слепая старуха, хорошо видная с нашей стороны. Грубо зашитые веки ее были устремлены куда-то поверх наших голов. Навстречу ей из тумана выходили жители полиса – воскрешенные гением Бориса, красивые, гордые люди: землевладельцы, политики, воины. Митков спросили: «Что это? Фата-моргана? Мираж»? Наваждение»?
   «Ни то, ни другое, ни третье». – ответил Борис
   – Тогда что же? До сих пор мы слышали только про неотвратимый день Страшного Суда, Апокалипсис и Армагеддон.
   – Ну, если угодно, это – обратный ход того, что вы сейчас перечислили.
   – Как это?
   – Грубо говоря, возвращение того, что застряло в складках времени и пространства! Как раз то, что вы просили – одним словом, – «позитив».
   – И это реально?
   – Абсолютно!
   – И что с этим делать?
   – Жить.
   «А это, что за машины»? – в свою очередь поинтересовался Борис.
   – Начальство понаехало из Петрича, и Благоевграда.
   – Вы вызывали?
   – Только оповестили.
   – Ну что же… пусть покумекуют «братушки», как с этим жить. А теперь, как договаривались, везите нас в Пловдив: туда направилась наша группа.
   В это время выползший из машины Иван, сидел на корточках и безутешно рыдал. Признаться, мне и самой хотелось реветь. Борис подошел, погладил «князя» по голове и сказал: «Ну что ты, Ваня? Радоваться надо, а не плакать! У нас получилось!».
   «Пошел ты!» – яростно откликнулся бывший Кнопенко. Борис отошел и медленно направился к кратеру. Сейчас он казался титаном – мифическим героем. Даже у Гомера не упоминалось подобных свершений. Они не были по плечу и античным богам. Сама история, похоже, готова восстать против того, что мы сотворили в жерле вулкана.
   Иван истерически ныл: «Вчера я сказал себе: «А вот и Паланов – весело будет»! Но ты все испортил, говнюк – потащил за собой! Что творишь гад!? Всю жизнь наизнанку вывернул! Все концы перепутал! Ты кто – Святой или дьявол? Нет, святой не откажется выпить с простым человеком. Ты Антихрист – вот кто ты! Думаешь отмахнуться, как от комариков? – хрипел, распаляясь, Иван. Он нагнулся, вытянул ногу и что-то отцепил от лодыжки, затем поднялся и на полусогнутых, продолжая рычать, побрел за Борисом. – Вон, гляди, начальство приехало! Все – к тебе! Aй да – Паланов! Кто бы подумал!? Конечно, такого, как я можно чужими руками прижать, обобрать! Нет, Борис, на это я не согласен! Это не твоя Земля – не для слюнявых, а для подобных мне резких мальчиков! И знаешь, что я скажу, ежели таких, как ты не укорачивать, – они не угомонятся!

   Иван приближался сзади к Борису. Я хотела крикнуть: «Остановите его!» Но из горла вырвался стон. Я, вдруг, поняла, что лишилась голоса и рванулась было за ними. Но не смогла двинуться с места. «Иди сюда, мой хороший! – залепетал, вдруг, Иван. – Дай обниму! Вот так! Теперь и обо мне тоже скажут»!
   Все произошло мгновенно, и непоправимо. Когда я подлетела, Борис уже не дышал. В спине – торчал нож.
   Нас окружили люди. Они что-то, спрашивали, как в немом фильме. Мне хотелось кричать. Но я лишь глотала воздух.
   Я больше не могла здесь жить. Хотелось опять – туда, на уютные острова, где свет солнца процеженный сквозь влажную дымку, не режет глаз, но прячет дивную тайну. Он был моей тайной с первой минуты, как мы увиделись!
   Я бы сошла с ума, если бы на краю сознания, подобно лучику света, не маячила мысль: «Где-то есть еще наши «котятки».